Обложка Калибр. Том 2

Калибр. Том 2

Андрей Северцев

0% прочитано
Стандартный
Андрей Северцев

Калибр. Том 2

Глава 1. «Успел»

Днём стояла оттепель, и к ночи ход сообщения взялся коркой. Лёд ломался под сапогом, а под ним стояла вода, ещё дневная, не остывшая до конца. Хабаров шёл вторым и в третий раз за сотню шагов зачерпнул голенищем.

— Тут по колено, вашбродь, — сказал провожатый, не оборачиваясь. — Тут завсегда по колено. Мы и чистить бросили.

Ракета встала над проволокой, шипя, и стенки хода из чёрных сделались серыми. Провожатый присел, где шёл. Хабаров опустился за ним и досчитал до одиннадцати, пока свет сползал и гас.

Пять дней назад в штабе дивизии, в тепле, под чадящей лампой, ему выписали то, ради чего его сюда направили: обследовать пулемётные команды, разбирать отказы пулемётов и лент, представлять технические заключения. Четыре дня из пяти ушли на дороги, на представления по начальству и на ожидание оказии до линии. Выписка из приказа лежала у него под шинелью и была короче любой тульской бумаги, какие он читал за восемь месяцев. Ничем командовать она ему не давала.

— Тихо у вас.

— Третью ночь тихо, — согласился провожатый. — Немец днём постреляет по дороге и замолчит. Он нынче сытый: снаряд у него не считан.

Мороз брал. Днём с наката текло, к полуночи прихватило, и мокрый снег, что валил с обеда, лежал теперь сверху ледяной шубой. Хабаров вёл ладонью по стенке хода и чувствовал, как под рукавицей перекатывается эта корка.

Третье гнездо они прошли не останавливаясь. Хабаров успел разглядеть только «максим» под чехлом, спину дремлющего у стенки и два патронных короба, поставленных на приступок и прикрытых сверху рядном. Оно было тяжёлое от воды и провисало посередине. С него текло на крышки.

— Чьё это? — Хабаров сбавил шаг.

— Ефрейтора Мазуркевича. Хорошее гнездо, вашбродь. Дальнее только.

— Обратно пойдём — зайду.

Впереди, левее, ударил пулемёт — коротко, на два счёта, и смолк.

Провожатый выпрямился.

— Это соседи. Это они так, на всякий случай.

Второй раз соседний ударил уже длинно, и в паузе стало слышно, как за проволокой кто-то работает железом по железу — мелко, торопливо, не таясь больше.

Хабаров остановился.

— Сапёрными ножницами режут. Проволоку.

Провожатый не ответил. Он уже бежал, пригнувшись, разбивая лёд, и Хабаров пошёл за ним тем же ходом, прижимая локтем чемоданчик, и на повороте их обоих обдало снегом с наката.

Гнездо было то самое.

Он узнал его раньше, чем разглядел, — по повороту траншеи, по свежей, уже осевшей воронке в трёх шагах, по тому, как ложился бруствер. Две недели назад он стоял тут и держал конец ленты, пока Гринько садился на место убитого Сошникова.

«Максим» заговорил, когда Хабаров был ещё в ходу, шагах в двадцати. Пошёл ровно, короткими, по три-четыре, и после каждой очереди на секунду делалось глухо. Хабаров вошёл в гнездо сбоку, через нишу. Гринько навалился на затыльник обеими ладонями, оба больших пальца вдавлены в спусковой рычаг, голова над стоечным прицелом. Потом Хабаров увидел ленту.

Лента шла рывками.

Второй номер был новый, из пополнения, и тянул её так, как тянут верёвку из колодца: рывок, слабина, рывок. Между рывками холст провисал, и в приёмное окно косточки входили то туго, то с запозданием.

— Ровно тяни! — Он был ещё в десяти шагах.

Он не успел. «Максим» дал ещё пять или шесть выстрелов и оборвался на середине очереди. Звук не кончился, а обрубился. В гнезде сделалось так тихо, что слышно стало, как звенит в ушах. Проволоку уже не резали. Через неё бежали.

Гринько рванул рукоятку, отпустил, нажал. Ничего.

— Перекос! — Хабаров был уже у короба. — Крышку открой! Патрон вон!

Крышку он откинул сам. Патрон сидел в приёмнике боком, носиком кверху, схваченный замком под скос. Вышел он неохотно, с холщовым скрипом. Хабаров отшвырнул его за бруствер и, не разгибаясь, повёл ладонью по ленте назад, к коробу. Три гнезда, четыре. Он нащупывал, откуда пошло.

Холст отсырел насквозь. Он набрал воды за день, а сверху его прихватило морозом, и гнёзда сидели вразнобой, где туже, где с люфтом.

— Дай сюда. Отойди к коробу. Подавать буду я.

Мальчишка отдал ленту, как отдают горячее.

Хабаров заправил конец в приёмное окно, дотянул до упора, и большой палец лёг на холст сам, чуть левее середины, где натяг ложился вернее.

— Есть. Бей.

Гринько дёрнул рукоятку и вдавил пальцы в рычаг.

«Максим» пошёл.

Лента шла у него через ладонь, и он вёл её ровно, обеими руками, придерживая натяг, и считал гнёзда, как считал бы деления. Восьмое. Двадцать первое. На двадцать первом палец сам притормозил: гнездо разъехалось, патрон гулял в нём с четверть линии, и он вдавил его большим пальцем на место за миг до того, как холст ушёл в окно. Замок взял ровно, дослал, выкинул гильзу.

Сорок четвёртое. Опять.

Он не смотрел ни в поле, ни на Гринько. Он смотрел в приёмник. Счёт шёл по ладони сам. Двести пятьдесят гнёзд, и подвести могло каждое пятнадцатое. Ловить их выходило только пальцем и только по одному.

Слева, у соседей, ударило длинно, потом коротко, потом ничего.

Хабаров подождал. Сосед не заговорил ни через пять счётов, ни через десять.

— Смолк фланговый! — крикнул кто-то из ниши.

— Слышу, — отозвался Гринько и довернул ствол левее, забирая на себя ту полосу, которую до сих пор держали за него.

Теперь на этом куске проволоки работала одна машина, и лента к ней шла через его ладонь.

За бруствером взлетела ракета — своя, ротная. По проволоке хлестнуло. Гринько прижал дольше. Стреляные гильзы сыпались Хабарову под колено и жгли сквозь сукно. Пар от кожуха шёл столбом и садился инеем на щит. В смотровой вырез не видно было ничего, кроме летящего снега. Гринько бил по этому мельтешению короткими, ровно, не части.

Вода в кожухе кипела давно, и пар из пароотвода шёл уже не струйкой, а валом.

— Воду! — не оборачиваясь, крикнул Гринько. — Фляги давай!

Мальчишка отцепил свою, потом сдёрнул с колышка чужую, свинтил колпачки и долил, расплёскивая по горячему кожуху. Зашипело. Хабаров головы не поднял. У него под пальцем шло восемьдесят какое-то гнездо, и следующее за ним сидело косо. Вода была не его дело.

Слева по-прежнему молчали.

Лента в коробе кончалась. Хабаров чувствовал это ладонью: холст стал сходить легче, без того натяга, какой даёт полный виток.

— Второй короб! — Он не обернулся. — Крышку давай!

Мальчишка возился с застёжкой дольше, чем следовало. Хабаров придержал одной рукой уходящий хвост первой ленты, другой принял начало второй, повёл её к приёмному окну. На стыке подача встала. «Максим» щёлкнул вхолостую. Ещё раз.

Два счёта.

Руки у него не заторопились. Он довёл конец до упора, выровнял натяг ладонью, и лента пошла с середины, без рывка.

— Есть.

Гринько дал длинную.

За эти два счёта немец успел дойти до прорезанной прогалины. Там его и накрыло. Гринько положил очередь по ней самой, потом чуть правее, по складке, куда они кинулись. Кто-то попробовал подняться и не поднялся.

Вторая лента кончилась. «Максим» щёлкнул в пустоту. За проволокой уже с полминуты ничего не происходило.

Гринько снял пальцы с рычага.

Стало слышно, как кипит вода в кожухе.

— Ушли, — сказал кто-то из ниши, третий, с винтовкой. — Волокут двоих.

Перед проволокой осталось то, чего не унесли. Ракета догорала, и в её свете снег был весь истоптан на полсотни шагов вправо, до самой прорези в заграждении. В ней лежал соломенный мат, брошенный поперёк нижнего ряда проволоки, — по нему они и собирались идти. Хабаров разогнулся и почувствовал, что руки у него до локтей мокрые и что рукавицу он потерял неизвестно когда.

Гринько обернулся первый раз за весь бой.

— Вашбродь!

Лицо у него было мокрое под шапкой, обмороженные скулы горели багрянцем, и глядел он на руки Хабарова, всё ещё державшие пустой конец ленты.

— Она у меня третий день давится. Я думал, всё. Я думал, она померла.

— Она не померла. — Хабаров отпустил холст.

— А чего ж тогда?

— Того же, чего и всегда, — сказал Хабаров. — Лента.

~~~

Расчёт отходил медленно, как отходят после большого испуга: сперва руки, потом голос. Третий номер сел на дно траншеи и стал сворачивать, и махорка у него сыпалась мимо. Второй номер стоял у пустого короба и не знал, куда девать себя.

— Как звать? — Хабаров глядел ему на руки.

— Тишков, вашбродь. Второй месяц.

— Тянешь рывком, Тишков. Рывком нельзя. От рывка она косит.

Мальчишка молчал.

— Я застёжку не сразу нашёл, — выговорил он наконец. — Я её днём десять раз откидывал, а тут не нашёл.

— Днём светло.

— Он не виноват, вашбродь. — Гринько подошёл сзади и стал так, чтобы заслонить мальчишку. — Он как умеет. Его никто не учил.

Хабаров ничего на это не ответил. Он вытянул из короба конец отработанной ленты, сел на порожний ящик и пустил холст через ладонь, гнездо за гнездом, от начала.

Кожух над ним исходил паром. Мороз брал уже всерьёз, к утру обещал взять крепче. Пар садился на щит и на бруствер белым. Снег вокруг гнезда за ночь стал жёстким.

Он достал из кармана шинели складной латунный измеритель, развёл губки на добром гнезде, у самого хвоста, где холст был ещё в меру, и пошёл с этой мерой от начала. Работа была медленная и в темноте почти слепая, но ему хватало пальцев: губки шли по гнезду туго или проваливались, и на каждом провале он останавливался, отсчитывал от него десяток назад и проходил это место второй раз.

Пальцы схватывало быстро, и через каждые полсотни гнёзд он совал руку под мышку и держал, пока не начинало ломить, потому что мёрзлым пальцем волоса не поймать. Рядом возились: Гринько выбирал из ниши порожние коробы и составлял их у стенки, третий номер сгребал в шапку стреляные гильзы, чтобы под ногами не ездило, и оба вполголоса говорили о своём, не имеющем к ленте никакого касательства, — дадут ли к утру подводу и правда ли, что во второй роте наладились печь хлеб сами.

Позиция отходила дольше, чем расчёт. Где-то правее, за поворотом, вполголоса и с повтором докладывали по телефону — про поиск, про двоих у соседей, про то, что проволока цела не везде, — и голос телефониста то поднимался, то садился, будто на том конце его плохо слышали и заставляли говорить по слову. Ниже по ходу сообщения прошли двое с носилками, стукнули о накат, и кто-то тихо и длинно выругался. Потом и это отдалилось, и осталось только, как хрустит лёд под чужими сапогами в темноте да капает с брёвен там, где ещё держалось дневное тепло.

Девятнадцать.

Девятнадцать поведённых гнёзд на двести пятьдесят. Разброс такой, какого он не потерпел бы в тульской приёмке.

Порядок, по которому эти ленты делались, он ставил сам и помнил до косточки. В январе он отстрелял на заводском стрельбище четыре штуки, и все четыре прошли чисто. После этого заводоуправление ввело порядок на одну расширенную партию ближайшего наряда. На одну. Что будет со следующим, решали уже без него: к тому дню у него на руках была бумага об откомандировании.

— Днём у вас короба где стояли? — спросил он, не отрываясь от ленты.

— Тут и стояли, вашбродь. Под рогожей.

Хабаров дошёл пальцами до следующего провала, отметил его ногтем и только тогда поднял голову.

— А рядно мокрое.

Гринько молчал так долго, что стало слышно, как в остывающем кожухе оседает вода.

— Мокрое. С наката текло целый день. Мы и не думали.

— Мы её у печки сушим, вашбродь, коли отсыреет, — подал голос третий, не вставая. — В землянке, у самого ведра. За ночь высыхает.

— И как она после этого?

Третий подумал.

— Дубеет. — В голосе у него было удивление человека, впервые связавшего одно с другим. — Дубеет, и косточки из неё лезут. Такую мы уж в расход, на завязки. — Он помолчал. — А новых не шлют, вашбродь.

Днём оттепель, с наката течёт, холст набирает воду. К ночи мороз, вода в нитях становится льдом, нити садятся, гнездо ведёт на волос. Пересушат у печки — сядет ещё злее. И на этом волосе замок берёт патрон под скос и встаёт, и дальше счёт идёт уже в шагах по снегу.

Он свернул ленту кольцом и положил её отдельно от коробов, на порожний ящик, где её никто не взял бы впотьмах по ошибке.

— Эту не заряжай. Эта пойдёт со мной.

— А чем же тогда? — Гринько глядел на свёрнутую ленту.

— Из третьего короба. Он у вас под накатом стоял, сухой.

Гринько поглядел на третий короб под накатом так, будто увидел его впервые. Потом присел у пулемёта и провёл ладонью по кожуху, ещё горячему, от казённой части к дульной.

— Она у меня работница, — сказал он. — Она безотказная. Это я её не уберёг.

— Машину ты уберёг. Ленту — нет.

— Ваших было три. — Гринько потёр обмороженную скулу. — Тех, тульских, что вы прислали. Две мы в тот раз выели, с покойным. Третью я берёг. Третью на той неделе выел, вашбродь. Не уберёг.

— На то они и присланы. — Хабаров сложил измеритель и убрал его в карман.

— Так их же боле не будет.

— Будет.

Он сказал это не подумав. Гринько кивнул и больше не спрашивал: за такими словами у офицеров стоит бумага. Бумаги у Хабарова не было. Была арифметика, которую он вёл всю дорогу от штаба дивизии и которая пока никуда не годилась: пулемётов в ней по штату известно сколько, а лент при них — сколько выдали, и этого не знал никто.

Он полез за ворот, оправить, чтобы не давило под ремнём. Пальцы нашли шнурок и на нём гильзу, тёплую от тела. Он подержал её и убрал обратно.

Ракеты больше не пускали. Небо расчистилось к морозу, над болотами за немецкой стороной высыпали звёзды, и в их свете вся эта плоская страна — проволока, снег, чёрные проплешины воронок и дальше, до самого края, замёрзшие озёра, которых отсюда было не видно, но которые он помнил по карте, — лежала так тихо и так гладко, будто на ней отродясь ничего не случалось и не могло случиться.

Весной здесь пойдёт вода. Хабаров знал про эту весну то, чего не знал тут никто: когда она придёт и во что обойдётся. Восемь месяцев это знание лежало в нём мёртвым грузом, тяжёлое и никуда не приложимое.

Сегодня ночью оно легло ему в ладонь вместе с холстом.

Холодная половина головы начала считать вперёд. Недель до большой воды выходило довольно, и ни одна из них не была лишней.

— Гринько. Пулемётов в команде сколько?

— Восемь, вашбродь.

— А в дивизии?

Гринько подумал.

— Не считал никто.

По траншее шли двое или трое; один остановился у поворота. Ротный. Хабаров узнал его по голосу прежде, чем по шинели: тот самый немолодой прапорщик, что две недели назад так же, одними губами, сосчитал убитого унтера и пошёл дальше вдоль траншеи.

— Убыль? — Прапорщик спрашивал, не входя в гнездо.

— Нету, вашбродь, — отозвался от станка Гринько.

— У соседей двое. — Прапорщик оглядел гнездо, целый «максим», пустые короба и чужого офицера при них. — Фланговый почему молчал?

— У них вода в кожухе вышла, — отозвался из ниши третий. — Они после залили, да поздно уж.

Прапорщик слушать про воду не стал.

— Задержка была?

— Две, — сказал Хабаров. — Перекос при подаче и заминка на стыке коробов. Лента отсырела днём под мокрым рядном.

— Отбились?

— Отбились.

— Ну и добро.

Он уже поворачивался.

— Причина в укупорке и в хранении, — сказал Хабаров ему в спину. — Это лечится. Я занесу.

Прапорщик остановился. На секунду в лице его появилось что-то живое — не интерес, а раздражение, которому нашлось куда лечь.

— Заносите. Бумаги у нас довольно. У меня третий взвод без валенок, а вы мне про рядно.

Он шагнул было и остановился.

— Осенью такой же приезжал. Из корпуса. Тоже ходил, тоже глядел, тоже записывал. Обстоятельный был.

— И что?

— Ничего. Уехал. — Прапорщик оглядел его сверху вниз, без злобы. — Вы у нас, ваше благородие, кто будете-то? По должности.

— Обследование пулемётных команд. Отказы пулемётов и лент. Технические заключения.

Прапорщик не ответил.

— Ну и добро, — повторил он второй раз за ночь.

И пошёл дальше считать свою убыль.

~~~

Землянка команды была в двух поворотах, под тремя накатами, и в ней стояла та особенная сырая теплота, которую даёт печка из простреленного ведра, когда её топят сырым. Спали в два яруса, на жердях, и от них пахло смолой, кислым сукном и махоркой. Кто-то во сне сипло тянул воздух, и ему привычно, не просыпаясь, двигали локтем в бок, и он затихал.

Хабаров вошёл последним, пригнувшись. Ему освободили место у самого ведра — не с краю, где тянет от входа, а лучшее, тёплое, — и освободили молча, не спрашивая и не давая ему возможности отказаться.

С верхней жерди свесилась голова, поморгала на огонь.

— Остап, кого привели?

— Спи. Это который нам нынче ленту держал.

Голова убралась.

Тишков сушил портянки и косился на него из-под чуба.

— А я решил — всё, ей конец. Решил, разорвало.

— Разорвало бы — ты б тут не сидел, — не оборачиваясь, отозвался Гринько. — Она подавилась только. Отдышится.

— А я думал, вашбродь её заговорил.

В землянке засмеялись, коротко и сипло. Хабаров вытянул из-под полы свёрнутую кольцом мёртвую ленту и бросил её Тишкову на колени.

— Разверни. Держи двумя руками, вот тут и тут.

Мальчишка взял, как берут поводья, — крепко и не там.

— Ниже. Ладонью снизу, не пальцами сверху. Теперь тяни к себе.

Тишков потянул, и лента пошла рывками, точно так же, как в бою, потому что он тянул её кистью.

— Кисть не работает, — сказал Хабаров. — Работает плечо. Кисть только держит меру. — Он положил свою ладонь поверх его и повёл. — Вот столько и всегда столько. Она тебе сама скажет, когда тяжелее пошло. Услышал?

— Услышал, вашбродь.

— Не услышал. Ещё раз.

— А ежели она мокрая, — спросил вдруг Тишков, — её тоже так тянуть?

— Мокрую вообще тянуть нельзя. Мокрую надо было сушить вчера.

Мальчишка обдумал это и, видно, отложил куда-то, где у него лежало уже несколько таких вещей.

Прогнали ещё раз, и ещё. К третьему разу у мальчишки перестало прыгать плечо, и лента поползла ровно, и с верхней жерди сонно подали голос:

— Да что ж вы с ей всю ночь... На воздух подите. Тут вторые сутки не спали.

Тишков смутился и потянул тише.

С нижней жерди подали голос, не поднимаясь, в потолок:

— У Мазуркевича на той неделе тож стала. Ни с чего.

— Он говорил отчего?

— Говорил, ленту заело. Они её пополам порезали, вашбродь, а половину бросили.

Хабаров достал карандаш, но тетради не тронул. Он этого не видел. В приёмке он наслушался чужого «оно вроде годное» на многие ящики и цену этим словам знал; своего «вроде» он в журнал не писал.

— Мазуркевич — это третье?

— Третье, вашбродь. Дальнее.

Гринько всё это время сидел на корточках у печки и держал на весу свою ленту, ту, что из сухого короба, разбирая её звено за звеном.

— Не суши у огня. — Хабаров глядел не на него, а на его руки. — Отнеси подальше, где просто тепло.

Гринько встал и отнёс, не спросив зачем. Вернулся, сел, помолчал.

— Вашбродь. Я ведь на его месте не по выслуге.

Хабаров не ответил сразу. За тремя накатами, далеко правее, лениво бил немец по дороге — сытый, как и обещали.

— Меня Сошников вторым номером брал. Говорил: молодой, а тянет ровно. — Гринько глядел в ведро, в щель, где ходил огонь. — И тут же: а Прошки, говорит, не заменишь. Я и не заменил. А теперь я на рукоятках, и позади меня Тишков. Чему я его выучу? Ленту тянуть, и всё.

Хабаров смотрел на огонь в щели.

Сказать «ты справишься» было легко и ничего не стоило.

— Сколько раз она у тебя давилась за эти три дня? — спросил он.

Гринько поднял глаза.

— Так... часто.

— Часто — не число.

— Раза три. Или четыре.

— В какой день больше?

— В третий. — Гринько ответил не сразу. — Мы её каждый день пробуем, по три патрона. В третий и пошла давиться. Днём тепло было, текло.

— Вот. Ты это знал и до меня, только не считал. — Хабаров расстегнул шинель. — Это и есть то, чего Тишкову никто не покажет, кроме тебя.

Во внутреннем кармане, поверх сложенного вчетверо петроградского письма, в котором было сказано «ждите», лежала тетрадь в коленкоре — казённая, выданная в штабе под технические заключения, ещё пустая. Он вынул её и обломок карандаша.

— Огня дай.

Гринько принёс огарок в консервной жестянке и сел рядом, ближе, чем сел бы к офицеру две недели назад.

Хабаров разлиновал первую страницу ногтем, на глаз: число, часть, номер гнезда, что было, отчего.

— Пишете нас?

— Не вас. Ленту.

— А чего её писать? Она и так вон.

— Сегодня она вон, — сказал Хабаров. — А писать мне не про неё одну. По должности я представляю заключения — про все команды, какие обойду. Моё пойдёт в штаб дивизии. Поручику Ярцеву покажу то, что до его команды касается.

— А что писать-то?

— Что было и отчего. — Хабаров подвинул жестянку с огарком ближе. — Девятнадцать поведённых гнёзд на двести пятьдесят. Две задержки за ночь. Одно мокрое рядно. По всей команде такого у меня пока нет. С этого и начнём счёт.

— А поверят?

— Мне на слово — нет. Я тут человек лишний и завтра уйду. А запись поднимут и без меня.

Карандаш был тупой, и число он вывел с нажимом.

Семёрка легла раньше, чем он о ней подумал: рука писала по-здешнему и не спрашивалась. Та половина, что считала всегда, прибавила к семёрке тринадцать, подержала и отпустила.

Дальше писал он мелко и без нажима, как пишут в приёмных журналах, где важно одно: чтобы через год прочли. 7 февраля, ночь. Пулемётная команда полка, гнездо четвёртое. Задержек при подаче — две: перекос патрона в приёмнике; заминка на стыке коробов. Причина первой: лента сырая, поведённых гнёзд девятнадцать из двухсот пятидесяти; хранение под мокрым рядном в оттепель. Устранено на месте, подача велась рукой.

Последние четыре слова он перечитал и оставил.

— Тишков. — Он не поднял головы. — Завтра с рассветом покажешь мне все короба, какие в команде. Все, а не какие поближе.

— Слушаюсь.

— И рядно снимешь.

Гринько трогал пальцем коленкоровую обложку тетради, осторожно, ногтем, как трогают чужую хорошую вещь.

— Из команды присылали, покуда вы у нас были, — вспомнил он. — Поручик велел вам к нему с утра.

— Приду.

Печка прогорала, и по землянке пошёл тот холод, что приходит снизу и от которого поджимают ноги. Тишков спал сидя, уронив на колени развёрнутую мёртвую ленту, и рука его лежала на холсте ладонью книзу, как ей было велено.

Хабаров подвёл под первой строкой черту и вывел вторую.

Вторую он оставил пустой. В ней стоял один только номер — третье гнездо, дальнее, мимо которого он этой ночью прошёл не остановившись.

— Остап. Огарок повыше.

Гринько поднял.

Глава 2. «Журнал отказов»

Рядно с коробов сняли ещё затемно — на всех гнёздах по эту сторону поворота. Лёд с крышек сбили, где обухом, где рукавицей, и жесть под ним оказалась ржавой по кромке, там, где четвёртые сутки стояла вода.

За ночь мороз взял всерьёз. Вода в ходах схватилась до дна, лёд держал там, где вчера проваливался под сапогом, и позиция стояла твёрдая и звонкая, какой она бывала только по утрам.

Хабаров шёл по позиции второй час и на каждом гнезде делал одно и то же. Откидывал крышку, вынимал верхнюю ленту, разводил губки латунного измерителя на добром гнезде у хвоста и шёл с этой мерой от начала, гнездо за гнездом, отмечая ногтем те, куда губки проваливались. Тишков нёс за ним тетрадь и обломок карандаша. Ещё он добыл где-то чужую рукавицу взамен потерянной, и Хабаров стягивал её зубами всякий раз, как брался за меру, и натягивал обратно, пока грел пальцы.

— Семь, — сказал он, разгибаясь у пятого гнезда.

Тишков подал тетрадь. Писал Хабаров стоя, положив её на откинутую крышку.

У шестого вышло сорок одно.

Он прошёл эту ленту дважды, второй раз от хвоста, чтобы пальцы шли на свежую. Счёт не сбавился. Холст был сухой, чистый, без пятен, и косточки в гнёздах сидели вразнобой: где губки не входили вовсе, где болтались с люфтом в четверть линии.

— Рядно у вас где?

— А не было, вашбродь, — отозвался наводчик, немолодой, с перевязанной поверх шапки головой. — Мы под накат ставим. Там сухо.

Хабаров потёр переносицу мёрзлым пальцем. У шестого гнезда воды не было вовсе, а повело вдвое против четвёртого, где рядно всю оттепель провисало и текло на крышки.

Он записал сорок одно и приписал: рядна нет, короба под накатом, холст сух.

Дальше пошло так же вразнобой. У седьмого — двенадцать.

Восьмое гнездо стояло в самой мокрой яме на всей позиции. Дно там выстелили жердями, они утонули, и лёд под ними схватился не насквозь: место было низкое, вода в нём стояла своя, не с неба, и подступала снизу быстрее, чем её брало морозом. Стенки затянуло коркой, и по ней шли натёки. Короба держали на двух чурбаках, и нижние их кромки были зелены. Хабаров прошёл ленту, готовясь к пятидесяти.

Вышло семнадцать. Меньше, чем у сухого шестого.

Он записал и это. Выходило, что сухие короба дают холст хуже мокрых, а такого не бывает.

К третьему гнезду они добрались, когда рассвело совсем и стало видно, какая мутная и низкая над позицией стоит зима. К этому часу опять потянуло с юга. С накатов закапало, лёд под сапогом стал отходить, и к полудню обещало потечь по-вчерашнему: четвёртые сутки одно и то же — днём разводит, ночью схватывает.

Ход сообщения к дальнему тянулся полем, за поворотом, и его не чистили, как и всё здесь. Корка проваливалась через шаг, и Тишков дважды переложил тетрадь под шинель.

Гнездо было хорошее. Хабаров понял это раньше, чем разглядел машину: короба стояли не на приступке, а на жердях под накатом, в две ступени, крышки притворены, ремни подобраны и заправлены. Чехол на «максиме» лежал сухой. Порожние коробы были составлены отдельно, у ниши, и в них ничего не валялось.

От станка выпрямился ефрейтор — коренастый, немолодой, бритый, с подобранной под ремень шинелью и вычищенными от глины сапогами, каких на позиции не было ни у кого.

— Ефрейтор Мазуркевич?

— Так точно, ваше благородие.

— Короба покажи. Все, какие есть.

— Короба в наличии. Четыре при машине, снаряжённые. Два порожних. — Мазуркевич произносил это, глядя не на Хабарова, а в пространство над его плечом, как докладывают по третьему разу. — Хранение согласно указанию.

Хабаров откинул первую крышку. Холст был сухой на ощупь и внутри витка, и там, где лента ложилась на дно, не было ни ржавого следа, ни зелени.

— На той неделе у тебя машина стала.

— Была задержка. Устранена.

— Чем устранена?

— Лента вышла из употребления.

— Порезали пополам.

— Половина по негодности пущена на завязки. — Голос у него не переменился ни на слово. — Расходовано по надобности.

— Кто записал расход?

Мазуркевич помолчал.

— О таком доносить не приказано.

Хабаров вытянул из первого короба ленту и пошёл с мерой от начала.

Он прошёл её всю, все двести пятьдесят гнёзд, и поведённых нашёл четыре: два в самом хвосте, у наконечника, где холст перетирается первым, и два рядом в середине. Вторая лента дала три. Третья — пять.

Такого не было ни у кого во всей команде. И машину тут заклинило.

Он присел на порожний ящик, положил ленту на колени и остался так. Мера, с которой он шёл всё утро, была верная. Она ничего не показывала.

— Обрезки собери. Все, какие найдёшь.

— Они по всей позиции, ваше благородие.

— Тем более.

Собирали втроём и долго. Обрезки холста с латунными пластинками нашлись на чехле, на двух порожних коробах, у второго номера на портянках и в нише, где ими был подвязан к жерди фонарь. Тишков складывал их Хабарову на подставленную ладонь, и набралось с четверть ленты — рваными кусками, где по два гнезда, где по три, с погнутыми пластинами.

Хабаров ссыпал их в карман шинели, достал тетрадь и вывел вторую строку, ту, что с ночи стояла пустая, с одним номером.

*8 февраля, утро. Гнездо третье, дальнее. Короба под накатом на жердях, рядна нет, холст сух. Поведённых гнёзд: четыре, три, пять на двести пятьдесят — по всей команде лучшее. Задержка была третьего февраля, лента порезана и в расход.*

Он подержал карандаш и дописал:

*Отчего — не знаю.*

Тишков заглядывал сбоку, шевеля губами.

— Из команды опять присылали, — вспомнил он. — Поручик спрашивал, придёте ли.

— Иду.

~~~

Землянка команды стояла в двух поворотах от четвёртого гнезда, и вход в неё был обшит доской от патронного ящика, на которой ещё читалось клеймо.

Ярцев сидел на ящике перед открытой дверцей, в шинели, без шапки, и держал в зубах трубку. Перед ним на другом ящике лежал лист, разграфлённый от руки, и в графах стояли фамилии. Он не поднялся.

— Подпоручик Хабаров, — проговорил он мимо мундштука. — Обследователь. Мне про вас с ночи докладывают, как про воду и крыс в ходах.

— Поручик Ярцев?

— Он самый. — Ярцев отложил карандаш. — Садитесь, где найдёте. Что вы у меня ищете?

— Отказы пулемётов и лент. По должности.

— Отказы у меня есть. — Ярцев наконец вынул трубку и заглянул в неё, как заглядывают в пустой кошелёк. — Восемь машин, отказы при всех восьми. Записывайте, я вам их назову по памяти, и вы к обеду будете свободны.

Хабаров вынул из-под шинели ленту, ту, что взял из четвёртого гнезда ночью. Она держала кольцо, как её схватило морозом, и на весу не гнулась.

Он положил её на лист с фамилиями. В тепле кольцо стало оседать само, холст отходил и темнел, и скоро из-под него по бумаге пошло мокрое пятно: вся вчерашняя вода была ещё в нём.

Сверху Хабаров выложил обрезки из кармана.

Ярцев поглядел на то и на другое, не притрагиваясь.

— Мазуркевича, — определил он. — Он мне доложил: лента вышла из употребления. Я записал в расход и не спрашивал.

— Отчего не спросили?

— Спросил бы — он бы соврал складнее. — Ярцев сунул трубку в зубы. — С меня взыскивают за убыль, подпоручик, а с него за холстину. Он с четырнадцатого года воюет и знает, за что бьют.

Хабаров молчал.

— Дальше я вам скажу сам, что вы попросите. — Ярцев считал по пальцам, не разжимая кулака, а только выставляя палец за пальцем. — Ленты сушить. Ленты перебивать. Стрелять на проверку. Так?

— Так. И прибор для набивки поверить.

— Это мои сутки, мои люди и мой патрон. — Он остановился на третьем пальце. — Сутки у меня расписаны: люди четвёртую ночь чинят накат, у пятого номер обморозил руку и держит её за пазухой, а к ночи мне велено выставить наблюдателей к той прогалине, что нам прорезали нынче. Патрон мне отпущен не на вашу науку. И людей я вам дать не могу, потому что они спят по четыре часа, и это уже мой расход, только его в лист не пишут.

Он говорил без злобы и коротко.

— Патрона я не прошу, — ответил Хабаров. — Вы каждый день пробуете машины. По три патрона.

— Пробуем. Порядок такой.

— С какого дня пробуете?

— С тридцать первого января.

— Восемь машин, девять дней. Двести шестнадцать патронов у вас уже отстреляны. — Хабаров тронул край листа с фамилиями. — Мне нужно, чтобы по этим пробам сосчитали задержки. Сколько было, у какой машины, в какой день. Больше ничего.

— Сосчитали кто?

— Ваши. Я не могу приказать здесь никому.

Ярцев вынул трубку и положил её на ящик рядом с обрезками.

— Считать надо вашей рукой, — договорил Хабаров. — Моей бумаге тут не верят.

Ярцев поднялся. Он был выше, чем казался сидя, и двигался коротко, без лишнего, как двигаются люди, у которых давно не хватает сна.

— У меня сегодня проба у пятого, — сказал он. — Пойдём. Скажете мне, что с этой машиной, прежде чем её разберут, — дам сутки. Не скажете — идите в штаб дивизии и пишите там, что у поручика Ярцева не было времени. Про меня туда уже писали. Не вы первый.

~~~

Пятое гнездо стояло на изломе, за плетнёвой стенкой, набитой мёрзлой землёй. Расчёт снял чехол и стоял, разглядывая чужого офицера так, как разглядывают приезжего доктора.

Воду в кожух долили с утра, тёплой, из ведра от печки, чтобы не прихватило морозом. Хабаров обошёл станок, присел на корточки у левой стороны кожуха и остался там.

— Сальник травит.

Под надульником, где ствол выходил из кожуха, намёрз натёк — не свежий, старый, слоёный, как наплыв свечи. По нему сверху ползла новая мокрая полоса и на глазах тускнела, схватываясь.

— Травит, — согласился Ярцев. — С осени. Подбивают, а он опять.

— Ленту заправьте. Стрелять не надо. Дважды рукояткой, медленно.

Первый номер заправил конец в приёмное окно и повёл рукоятку. Хабаров смотрел не на его руки, а в приёмник.

— Кромка тёмная с левого края, — проговорил он. — По всей ленте. Значит, лента идёт с прижимом влево и трётся не там, где ей положено.

Он попросил дёрнуть ещё раз и наклонился ниже, почти к самой промёрзшей земле бруствера, сбоку от станка, чтобы видеть, как холст входит в окно.

— И ход при подаче с запинкой. Не всякий раз, а через два-три.

— Это мне и второй номер скажет, — заметил Ярцев. — Она давится. Вы мне обещали сказать, что с ней.

Хабаров поднялся с корточек и отряхнул колени.

— Стрелять начнёте — встанет. Задержка будет при подаче.

— Отчего? И во что мне это обойдётся?

— Сальник. — Он сложил это ещё у кожуха и сказал без заминки. — Он травит, воды в кожухе не хватает, ствол греется, подвижная система идёт с недоходом, и лента продвигается не на всё гнездо. Патрон встаёт не против захватов.

Ярцев мотнул подбородком первому номеру.

Расчёт сел по местам. Первый навалился на затыльник обеими ладонями, вдавил оба больших пальца в спусковой рычаг, и «максим» ударил в мёрзлый бугор в полусотне шагов, где брали землю на накат.

Он дал один. Второй.

На втором звук обрубился.

— На втором, — произнёс Ярцев, ни к кому не обращаясь.

Никто не двинулся. Хабаров открыл крышку сам, вынул патрон из приёмника — тот стоял косо, пулей вверх, и замок держал его за самый скат гильзы, — и вложил его Ярцеву в руку.

Потом он взялся за рукоятку и повёл замок от руки, туда и обратно, придерживая пальцем ленту у окна. Повёл второй раз. Третий.

— Ход полный. Лента идёт на всё гнездо. — Он отпустил рукоятку. — Я ошибся. Набивку в сальнике сменить надо, только он тут ни при чём.

Второй номер поглядел на первого. Первый — на поручика.

Хабаров полез в приёмник дальше — вынул следующий патрон, положил его на ладонь и повернул к свету вместе с гнездом, из которого достал.

— Кончик пули должен стоять в уровень с концами длинных пластин. Так в описании к пулемёту.

— Так, — подтвердил Ярцев.

Пуля утонула.

Он вынул третий, десятый, двадцатый. Утонули все и на один и тот же волос: по всей ленте ни одна пуля не доставала до кромки пластин.

— Вот отчего, — проговорил Хабаров. — Патрон сидит в гнезде глубже, чем положено. Замок берёт его не за то место.

Ярцев подошёл и наклонился над лентой. Он глядел долго, поворачивая её то так, то этак, и пальцы у него шли по пластинам сами.

— Отчего же его никто не видел два года?

— Оттого что у всех одинаково. Кривое видно. Ровное не видно.

Ярцев выпрямился.

— Эту ленту чем набивали?

Ответил второй номер:

— Прибором, вашбродь. Машинкой.

— А в третьем коробе?

— Тот руками набивали. Прибор в ту ночь был у Мазуркевича, на дальнем.

Хабаров откинул крышку третьего короба и вытянул конец. Он не пошёл по всей ленте — прошёл двадцать гнёзд и остановился.

Пули стояли в уровень.

Позади него Ярцев переступил с ноги на ногу.

— Не сошлось — переложили карты. — Ярцев не улыбался. — У гадалок так же.

— Это не фокус. Это счёт.

— Счёт у вас с осечкой вышел.

— Вышел, — согласился Хабаров. — Поверка для этого и нужна. На догадку я вам ничего не занесу.

Ярцев сунул трубку в зубы и прикусил мундштук так, что было слышно. Он смотрел на кожух, на старый слоёный натёк под надульником, который рос там всю его войну.

— Набивку сменят к вечеру, как меняли и прежде. Это я и без вас знал.

— Знали.

— Сутки, подпоручик. С этой минуты. — Он говорил тише, и от этого злее. — Сутки я обещал за ответ. Ответ у вас вышел с осечкой, так что людей сниму с наката трёх, а не четырёх. Прибор у вас будет один, больше на команду нет. И если завтра к утру эти трое не выспятся зря, я это тоже занесу. Есть куда.

~~~

Ленты развесили под накатом у землянки, в дальнем углу, куда от печки только тянуло. Хабаров прошёл вдоль них с поднятой ладонью, ловя тепло на весу, и переставил две жерди дальше.

Кто-то из расчёта пятого приволок свою и стал пристраивать её к самому ведру.

— Не у огня. — Гринько снял его ленту с жерди прежде, чем тот успел её примотать. — Отнеси туда, где просто тепло. У огня она тебе задеревенеет, и будешь ты ею чехлы подвязывать.

Хабаров стоял у второй жерди и не поправил ни слова.

Прибор принесли в холщовом чехле, тяжёлый, с воронкой, забитой мёрзлой землёй по краю, — его последний месяц носили из гнезда в гнездо и ставили где придётся. Хабаров вычистил воронку, повернул рукоятку на холостую и стал смотреть, как выходит досылатель.

— Он у нас капризный, вашбродь, — доложил Тишков, присев рядом. — С ним вдвоём надо.

— Отчего?

— Так патроны в воронке ложатся не туда. Один крутит, другой поправляет. А коли один — он мнёт.

Хабаров ослабил муфту на рычаге. Досылатель ходил дальше, чем ему было отпущено, — на волос, но всякий раз, и всякий раз в одну сторону.

Прибор ночевал там, где его последним просили, а чаще всего у шестого: оно стояло к землянке ближе прочих. Там он и работал больше, чем где-либо, и от месяца к месяцу игла разносила им гнёзда. Сорок одно поведённое гнездо было оттуда.

Он свёл муфту, набил три патрона и поглядел на них с торца. Стало меньше. Свёл ещё.

Слово, которое просилось, было не отсюда, и он сказал по-здешнему:

— Ход надо свести под меру.

— Под какую? — спросил Ярцев из-за спины.

Он стоял у входа в землянку, привалившись к обшивке.

Хабаров вынул из кармана обрезки Мазуркевичевой ленты, перебрал их и выбрал две длинных латунных пластины, не помятых и не рваных. Тишков сбегал за напильником к оружейному мастеру. Хабаров загнул им края на обухе топора, по три удара на каждую, и пропилил на загибах риску: одну мерку в дело, вторую про запас, потому что первая потеряется.

Ярцев всё это время стоял у входа и дважды доставал из кармана часы.

Потом Хабаров приложил пластину поперёк ленты, уступом на две длинных пластины, и подвёл риску к кончику пули.

— Вот под какую.

Ярцев взял пластинку, приложил сам — не там, где надо, потом там, где надо, — и вернул.

— Это откуда взято?

— Оттуда же, из описания. Как патрон должен стоять, там сказано. А меры под это не выдают, вот и не мерят.

— Два года, — проговорил Ярцев.

Хабаров отдал пластинку Гринько.

— Остап. Бери и проверяй этим всякую десятую ленту. Приложил — кончик пули должен встать вровень с риской. Стоит ниже или выше — значит, прибор сбился. Тогда зови меня, покуда я здесь.

Гринько взял пластинку двумя руками и потрогал риску, как трогают лезвие.

Порядок Ярцев объявил сам, стоя у входа, — своими словами и короче, чем говорил Хабаров. Ленту перед набивкой растянуть по длине и гнёзда расправить. Набивать вдвоём.

Тут он остановился.

— Это мне восемь человек на сутки.

— Вдвоём быстрее, чем одному потом переделывать.

— Вдвоём, — договорил Ярцев и пошёл дальше: всякую десятую ленту — под меру; готовую встряхнуть, и если выпал патрон — набить заново; сушить, где просто тепло, а у огня не сушить. И записывать: чья машина, сколько лент, сколько задержек, в какой день.

К полудню под накатом стало не пройти. Прибор трещал, рукоятка ходила, двое сидели над ним верхом на ящике и переругивались из-за воронки; третий держал ленту на растяг, четвёртый принимал готовую и встряхивал её на весу, и в первый раз, когда из гнезда выпал патрон и звякнул о жесть, все замолчали.

— Ещё раз, — велел Хабаров. — И эту заново.

Один из трёх, снятых с наката, был тот номер с пятого, что обморозил руку. Он держал её за пазухой, а второй рукой поворачивал рукоятку прибора и делал это не хуже двурукого, только медленнее. Хабаров отставил его на растяг, где хватало плеча, и мальчишку с ним не поставил: работать надо было в четыре руки, а не в три.

К третьему часу у Тишкова стало срываться плечо, и лента пошла у него с рывком, как в ту ночь. Он этого не заметил. Заметил Гринько — снял его с растяга и посадил править патроны в воронке, а на растяг встал сам, ничего Хабарову не доложив.

К вечеру пришёл Ярцев и назвал одного по фамилии. Того сняли с прибора и увели на накат, а на сколько — поручик не сказал. Хабаров не спросил. Он пересчитал, что осталось: прибор один, четыре руки и восемнадцать часов из обещанных суток.

Тогда же посчитали ленты. Пришли Гринько с Тишковым, и провозились они долго, ползая по нишам и порожним коробам: до этого дня числа в команде не знал никто. Машины стояли по счёту, а холст при них лежал по случаю.

— Тридцать одна годная, — доложил Гринько. — Шесть в расход. Тридцать одна на восемь машин, вашбродь.

Мел нашёлся у телефониста — обкатанный кусок в палец, каким помечают жерди на линии. Ярцев велел выводить на каждом коробе число: в какой день набита лежащая в нём лента, чтобы к весне было видно, которая старше и которую пора в расход. Хабаров сказал, что надо бы ставить и чьей рукой набита, и поручик отказал одним словом.

К ночи короба стояли под накатом в два ряда, крышки притворены, ремни подобраны и заправлены, и на каждом белело меловое число.

Хабаров держал в пальцах запасную мерку. Холст этот когда-нибудь сменят на металл. Не в эту войну и не при нём.

Он сунул её в карман.

Мазуркевич пришёл уже в темноте, сам, узнав, что в команде считают ленты. Гринько объяснял ему порядок вполголоса, у прибора, и было видно, чего это ему стоило: Мазуркевич был старше его и годами, и сроком, а Гринько сел на рукоятки две недели назад.

Мазуркевич слушал, глядя над его плечом, и дослушал до конца.

— Прикажут — буду.

В его тетради это стояло с утра. Но тетрадь уходила в штаб дивизии, а здесь не значилась нигде.

— Запишите и вы, — сказал Хабаров. — Лента порезана третьего февраля, половина пущена на завязки, гнёзд негодных не установлено.

Ярцев вписал это в лист и подписал уголок.

Мазуркевич поглядел на лист, потом на своего поручика, потом опять на лист.

— Это как же — записать?

— Записать, — ответил Ярцев. — Порезал — записал. Не порезал — не записал. Наука невелика.

Мазуркевич стоял, будто ждал второй половины приказа, которой не было.

~~~

Одиннадцатого февраля оттепель не вернулась. Морозило с ночи и весь день, и снег на лощине за землянками не проваливался, а звенел под сапогом.

За три дня переснарядили четыре машины из восьми. Обещанные Ярцевым сутки кончились ещё на второй ленте: прибор был один, а сохли ленты дольше, чем считал Хабаров. Срок поручик продлил дважды и оба раза молча — просто не пришёл забирать людей.

Эти четыре машины и вынесли на руках: гринькину четвёртую, пятую, дальнюю Мазуркевича и восьмую. Их поставили в ряд, шагах в десяти друг от друга, стволами в тот же мёрзлый бугор, из которого команда третий месяц брала землю на накат. Коробы стояли у стенки хода, поднятые на жерди.

— Сегодня не проба, — объявил Ярцев расчётам. — Сегодня стрельба, по сотне на машину. Право такое у меня есть, и я им ни разу не пользовался. Считать буду сам.

Он стоял с листом, подложив под него дощечку, и карандаш держал так, как держат нож, — в кулаке.

Первой пошла четвёртая. Гринько сел на рукоятки, Тишков заправил конец и повёл ленту от короба — низко, ладонью снизу, работая плечом.

Сотня прошла в четыре приёма, с перерывами, чтобы не гнать воду. Лента шла у Тишкова через ладонь ровно, и Хабаров стоял в трёх шагах позади станка, не касаясь ни ленты, ни короба.

— Ноль. — Ярцев его и вывел, в первой графе.

Пятая дала одну. Ярцев подошёл к машине сам, прежде Хабарова, откинул крышку и вытянул патрон.

— Который?

— Из старой набивки, вашбродь. — Второй номер глядел на свои руки. — Мы в конце ленты дотачивали куском, чтоб сотню добрать. Не успели переснарядить.

— Кусок откуда?

— Из порожних, что с прошлой недели.

Ярцев записал и это.

Машина Мазуркевича дала две. Обе на одной ленте, обе в первой её половине, и обе — Хабаров прошёл её мерой на месте, при поручике, — там, где холст был выработан до нитки: гнёзда разъезжались под пальцем, и никакая посадка в них уже не держалась.

— Эту в расход, — сказал Хабаров. — Она седьмой раз набита. Тут не прибор, тут холст кончился.

— Значит, осталось тридцать, — проговорил Ярцев и записал.

Восьмая не дала ни одной.

Ярцев отошёл к стенке хода, поставил лист на поднятое колено и стал считать — вслух и короткими кусками.

— Одиннадцать задержек на двести шестнадцать патронов. По пробам. Считано по памяти, но считано при мне: я всех восьмерых спрашивал порознь. — Он вёл карандашом. — Это одна задержка на двадцать патронов.

Хабаров держал руки в карманах. Пальцы правой нашли запасную латунную пластинку, легли на риску и остались там.

— Теперь три на четыреста. — Ярцев поднял голову. — Одна на сто тридцать. В шесть раз с лишком.

Он поглядел на четыре машины, стоявшие в ряд на звонком снегу, с паром над кожухами, и на коробы с меловыми числами.

— До вечера завтрашнего переснарядить все восемь машин, — распорядился он, не оборачиваясь. — Гринько. Заведёшь свой лист и будешь держать его при команде, не в штабе. Писать всякий день, хоть бы и ничего не было. Ничего — тоже пиши.

— Слушаюсь.

Расчёты стаскивали машины с позиции.

Ярцев подошёл ближе и заговорил не тем голосом, каким распоряжался.

— Вчера из штаба полка спрашивали, сколько при машинах лент и в каком они виде. — Он смотрел на бугор. — Два года не спрашивали. И патрон обещали, отдельным нарядом.

— Много?

— Мне не сказали много ли. Мне сказали — будет. — Ярцев прикусил мундштук. — Когда наверху начинают считать холстину, подпоручик, это значит, что скоро придётся много стрелять. Другого смысла у этого не бывает.

Хабаров глядел на коробы. Числа на всех стояли одни и те же.

— И вас теперь от нас не заберут, — добавил Ярцев. — Такие, как вы, начальству нужны там, где вы уже есть. Я бы на вашем месте не радовался.

Хабаров ничего не ответил. В Туле его порядок держался на одном наряде, и наряд этот кончался.

Ярцев сложил вчетверо свой лист со стрельбой, но в карман не убрал.

— У меня два станка отданы во вторую роту, при батальоне. Полторы версты правее, за болотцем. — Он помолчал столько, сколько нужно человеку, который не привык просить. — Туда я вас не звал. Теперь зову. Пройдитесь и там.

— Прибор дадите с собой?

— Он у меня один на команду.

— Тогда я там просижу вдвое дольше. Набивать придётся руками.

Ярцев подумал.

— Берите. Тут с ним теперь и без вас управятся.

Теперь он убрал лист в грудной карман — к себе, не отдавая. Всё, что там стояло: машины, ленты, задержки — было выведено его собственной рукой, крупно, с наклоном вперёд. Хабаровской буквы на этом листе не было ни одной.

Хабаров пошёл к повороту. У стенки хода, поднятые на жерди, стояли в рост снаряжённые коробы, и мел на них к морозу схватился насмерть.

Во второй роте таких коробов не стояло ни одного. А патрон, который наверху обещали прислать отдельным нарядом, придёт и туда — и, судя по всему, раньше, чем дойдёт он сам.

Глава 3. «Что мера не ловит»

Во второй роте на два станка нашлось семь лент. Три Хабаров забраковал в первый же час: холст под пальцем разъезжался, и губки латунного измерителя уходили в гнёзда до упора, не встретив ничего.

Он просидел там девять дней. Прибор был один, ленты сохли дольше, чем он считал, а на пятые сутки обоих его людей забрали на подвоз и вернули к вечеру следующего дня. Двадцатого утром он шёл обратно по брёвнам, настланным через болотце, и с середины оглянулся. Коробы у обоих станков были подняты с земли на жерди и накрыты сверху свежим лапником.

Ярцев ждал не в землянке, а у поворота хода, где начиналась тропа на батальон. Он стоял на ветру и глядел в ту сторону, откуда должны были прийти, и по этому одному было видно, что дело не в приборе.

— Ну?

— Семь лент на два станка. Три в расход, четыре перебиты заново, две из них дважды. — Хабаров снял с плеча чехол с прибором и поставил его в снег. — Пробовать велено всякий день по три патрона и записывать. Записывает фельдфебель роты. Унтер там не пишет.

— Умеет?

— Умеет. Не любит.

Ярцев принял это молча, и по лицу его нельзя было понять, много это или мало для человека, отдавшего девять дней на две машины.

— Прибор после. — Он вынул из-под шинели бумагу, сложенную вчетверо, и не отдал её, а развернул сам, придерживая от ветра обеими руками. — Отсюда читайте.

Хабаров прочёл до конца, потом вернулся к середине и прочёл её ещё раз.

*По распоряжению начальника дивизии командирам полков донести к двадцать шестому сего февраля: сколько при пулемётах состоит лент, в каком они виде и чем поверялись; сколько при командах приборов для снаряжения и в каком те действии.*

«В каком они виде» писал он сам. Одиннадцатого, вечером, на ящике у входа в землянку. Слово «вид» ему тогда не понравилось: оно ничего не мерило. Другого он не нашёл и оставил это.

— На все четыре полка?

— На все. — Ярцев сложил бумагу по прежним сгибам. — Я вчера ответил один. Три полка нынче считают в первый раз за войну и не знают, с какого конца браться.

— А патрон, что обещали отдельным нарядом?

— Патрона нет. Про ленты спрашивают, а патрона нет.

Он сунул в зубы трубку.

— Такие бумаги, — проговорил Ярцев мимо мундштука, — наверх без автора не ходят, подпоручик.

— Я писал в дивизию.

— А дивизия куда пишет?

Хабаров не ответил. Во внутреннем кармане, под его собственной выпиской из приказа, лежало сложенное вчетверо петроградское письмо, в котором стояло «ждите», и лежало оно там третью неделю без движения. Дошла ли его записка выше дивизии, узнать он не мог.

Из землянки вышел Гринько, придерживая под шинелью доску с листом.

— Пойдёшь с ним, — сказал ему Ярцев. — С листом.

— Мне бы при машине, вашбродь.

— Машина постоит. — Ярцев повернулся к Хабарову. — Дорогу вам дадут до второго полка с обозом, дальше сами. Теперь вас там ждать будут: донести велено к двадцать шестому, а лент при машинах отродясь никто не считал и с какого конца считать, не знает. Прибор мой оставьте. В чужом полку его у вас сведут в первую же ночь, и я вам этого не прощу.

~~~

Дорога на второй полк шла лесом и была накатана до жирного блеска. Обоз тянулся шагом, полозья брали вбок, и ездовой всю дорогу молчал, а на подъёмах слезал и вёл лошадь за повод.

Небо стояло низкое и белёсое, без солнца, и снег на просеках был уже не тот, что в начале месяца: он не звенел, а подавался и держал след. К полудню от него потянуло сыростью.

Гринько сидел на задке, держал доску с листом под полой и за версту переложил её дважды.

— Мокнет? — спросил Хабаров.

— Не. — Гринько потёр скулу. — Так. Держу.

Пулемётная команда второго полка стояла в полуверсте за деревней, на опушке, и землянка у неё была вырыта в бугре, с двумя выходами. Старший унтер-офицер Бакулин выскочил навстречу без шапки, рябой, и повёл их к себе прежде, чем Хабаров успел назвать должность.

— Лист есть?

— Есть, вашбродь! Со вчерашнего, как из дивизии бумага пришла.

Он вынес его на дощечке и держал перед собой обеими руками, на весу. Сверху крупными печатными буквами, в три строки, стояло полное наименование команды и полка, как на казённом бланке, с росчерком под последней строкой. Ниже было пусто.

— А отказы?

— Отказов не случалось, вашбродь. Со вчерашнего-то.

Ленты считали до темноты. Восемь машин стояли по четырём взводам, и версты полторы между крайними Хабаров прошёл дважды. У первого взвода холст пересох: ленты держали в самой землянке, у печки, и он ломался на перегибе, а косточки в пластинах шатались и лезли наружу, стоило потянуть. У второго короба стояли прямо на глине; нижние их кромки позеленели, и по дну лент шёл ржавый след в два пальца шириной. У третьего взвода беда была не в холсте вовсе: там осенью вскрыли укупорку и с тех пор держали патрон в нише россыпью, и на каждом втором лежал налёт, который снимался ногтем.

Он прошёл измерителем по одной ленте от каждой машины, а где губки шли туго, брал и вторую. Числа Бакулин выкликал сам, а писал за ним писарь команды: у Бакулина от холода и усердия дрожала рука.

На третьей от края машине Бакулин объявил «годна», и Хабаров попросил ленту назад. Он прошёл её до середины и молча повернул к нему ту треть, где гнёзда сидели вкось.

— Она у меня третий месяц годная, вашбродь.

— Была.

Бакулин подержал её на весу, пощупал большим пальцем и назвал новое число сам, и голос у него на нём сел.

Двадцать две годных. Девять в расход.

К вечеру Хабаров поймал себя на том, что перестал спрашивать, что случилось у этой машины. Он спрашивал, сколько таких. Неисправности выходили у всех разные, а место у них было одно и то же: те дни, что лента лежала в коробе между набивкой и делом. В эти дни с ней никто ничего не делал, и потому за ней никто и не глядел.

Из девяти негодных он выбрал самую рваную и попросил её себе. Бакулин отдал с готовностью человека, который отдаёт мусор.

У чужого костра он сделал из неё вторую такую же мерку, какую десять дней назад отдал Гринько. Ушло на это полчаса и напильник, за которым Бакулин сбегал к оружейному мастеру сам. Хабаров приложил готовую к ленте, показал, где риска встаёт против пули, и отдал.

— Всякая десятая лента. Кончик пули против риски — годно. Ушёл вверх или вниз — прибор сбился, тогда его в починку, а ленту заново.

Бакулин подержал мерку в горсти, подумал и сунул её за обшлаг.

— А в лист чего писать, вашбродь? Коли ничего не было.

— Что ничего не было. Число и что ничего не было.

Гринько молчал, стоя за его плечом, и Хабаров отступил в сторону.

— Покажи ему свой.

Гринько вытянул из-под шинели свою доску. Лист на ней был разграфлён криво и записан на две трети. Бакулин переписывал графы себе, шевеля губами, и посреди работы поднял голову.

— А ты, служивый, при команде давно?

— С осени.

— На рукоятках?

— С месяца.

Бакулин ещё поглядел на него и дописал графу.

Уходя, он проводил их до дороги и уже там сказал:

— В третьем полку вы к Кривцову загодя ступайте. Он этого дела не признаёт.

— Отчего?

— А он ничьего не признаёт. — Бакулин надел наконец шапку. — Он у нас один такой на всю дивизию.

~~~

Пулемётная команда третьего полка стояла на плоском взгорке, и весь её порядок был виден с дороги за полверсты: восемь гнёзд по дуге, ходы между ними прорезаны на полный рост и вычищены. Начальник команды, безусый прапорщик в новой шинели, на второй фразе перестал делать вид.

— Вам к Кривцову, — сказал он и показал рукой вдоль дуги. — У меня всё при нём. Второй месяц.

Кривцов стоял у крайнего гнезда и снимал с крюка короб. Он снял его, повесил ремень на локоть и держал так, на весу, не открывая, пока они подходили.

Он был немолод и тяжёл, лет сорока с лишним, с широкой спиной и мелкой сеткой морщин вокруг глаз. Руки у него были голые и красные, и рукавиц при нём не было видно вовсе.

— Подпоручик Хабаров. Обследование пулемётных команд, отказы пулемётов и лент.

Кривцов опустил короб на приступку и откинул крышку.

— Кривцов, старший унтер-офицер.

Ни «вашего благородия», ни «вашбродь» за этим не последовало. И по тому, как ровно он это выговорил, было видно, что не последует и после.

— Приказано считать ленты. По всем командам, к двадцать шестому. И вести лист отказов при команде, а не в штабе.

— Считайте.

— Ещё поверять всякую десятую ленту меркой. Порядок один на все четыре полка.

Кривцов выпрямился. Он не повысил голоса и не отступил ни на шаг.

— У моей машины отказов нет. За всю зиму ни одного. Поверять у меня нечего.

— Тем быстрее и закончим.

— Закончите, — согласился Кривцов. — А заведёте вы вашу меру на всю дивизию, и завтра всякий мальчишка с бумажкой при машине будет то же, что я. Я при ней с четырнадцатого года. Меня два раза на комиссию водили, в нестроевые списывать, к обозу. Оба раза вернули к машине. Оттого и вернули, что она у меня не встаёт.

Он поглядел мимо Хабарова — на Гринько, на доску под его шинелью.

— А коли она у всякого не встанет, то меня и держать незачем. — Глаз с доски он так и не свёл. — Этот с вами зачем?

— Гринько, наводчик первого полка. Ведёт лист при команде.

— Много там писано?

Гринько вынул доску не сразу и держал её опущенной.

— Сколько было, столько и писано.

— Ты на рукоятках сколько?

— С месяца.

— С месяца. — Кривцов повернулся к Хабарову. — Он у вас месяц, и при нём бумага. Я двадцатый месяц, и бумаги при мне нет. Вот и весь ваш порядок.

Хабаров не ответил. Он присел у короба, вытянул конец ленты и развёл губки измерителя на первом гнезде.

Лента шла из короба сама, без задира, ложилась ему на колено слоями и не хотела виться. Он пустил измеритель от начала и вёл до самого наконечника. Потом отогрел пальцы под мышкой и прошёл ленту обратно, от хвоста.

Поведённых не было ни одного. Двести пятьдесят гнёзд, и ни одного.

Тульская партия, которую он отстреливал сам в январе, на заводском стрельбище, была хуже.

— Чем набивали?

— Прибором. Я его сам держу и никому не даю.

— Сушите где?

— Где просто тепло. У огня она деревенеет.

— Кто вам это сказал?

— Никто. — Кривцов взял ленту у него из рук, свернул и уложил обратно в короб, и Хабаров смотрел, как он это делает. — Одна у меня в пятнадцатом задеревенела. Больше не повторялось.

Хабаров сложил измеритель и сунул его в карман.

— В команде восемь машин. Ваша одна?

Кривцов не ответил сразу.

— Моя одна.

— Что у остальных?

— Давятся. Не часто. У третьей и у шестой — на стыке коробов.

Хабаров стоял, держа руку в кармане, на сложенном измерителе.

Седьмого февраля, в третьем часу, в гнезде четвёртом чужой команды, он сам сращивал концы двух коробов, стоя на коленях в снегу, и лента на этом стыке шла с заминкой, и он вытянул её тогда рукой и не понял отчего. Причину первой задержки он записал в тетрадь тут же, не отходя от печки. Вторая строка стояла в тетради шестнадцатый день с одним только номером.

— Покажите, — сказал он Кривцову.

~~~

Кривцов повёл его к третьей машине сам и по дороге не сказал ни слова.

Расчёт третьей грелся в нише. Короб при машине висел на крюке, и Кривцов снял его так же, как свой, — за ремень, на локоть, — и подержал на весу дольше обыкновенного.

— Тяжелее?

— Холста в них поровну. — Он поставил короб на приступку. — Он не тяжелее. Он в руке отдаёт иначе. Полный сидит низом. Этот стоит горбом.

Крышка не села, когда он её притворил, и осталась стоять на палец выше.

Внутри лента лежала кольцами, набросанная сверху вниз, и виток шёл через виток в трёх местах.

— Возьмите конец и тяните.

Хабаров взял и потянул. Лента пошла, потом пошла ещё, потом на четвёртой ладони встала и дёрнулась.

— Вот. — Кривцов не показал пальцем, он просто ждал, пока тот дёрнет второй раз. — А в деле она этого не покажет. Покуда короб полон, она лежит широко и с него сходит полого, и вот эта петля, что легла поперёк, под ней сама и разойдётся. Машина её выберет и не заметит. А как останется на два пальца от дна, тянуть придётся круто вверх. Тогда петля не разойдётся, а затянется. Тут она и подавится.

— Как класть надо?

— С хвоста. — Кривцов вынул всю ленту, встряхнул её на весу и стал укладывать заново, внапуск, слоями, от дальней стенки к ближней, приминая ладонью каждый ряд. — Тогда наверху ляжет тот конец, что пойдёт первым, и она с себя сойдёт сама. А с головы клали — она из-под себя выбирается. И всякий раз выберется, покуда полна. На последней трети не выберется.

Он положил последний ряд, взял конец и вытянул его наружу через край, на две ладони, и уложил на притворенную крышку.

— А это на переход.

— Запас?

— Запас. Второй короб к стыку берётся наперёд, и конец из него вынимается заранее, вот столько. Чтоб на стыке машина брала вынутое, а не рвала из уложенного. Кто не вынул, у того на стыке и заминка.

Он оправил конец на крышке и прижал его большим пальцем, чтобы не сдуло.

— На морозе вынимайте три ладони. Мёрзлый холст лежит колом, слабины в нём нет, и первый же рывок выберет две разом.

— Дайте я.

Кривцов молча вынул ленту обратно и отступил на шаг.

Хабаров стянул рукавицу, взял хвост и стал класть, как только что видел: от дальней стенки, слоями, приминая ладонью. На третьем ряду он поймал себя на том, что кладёт быстро, и сбавил. К середине короба ряды пошли выше, чем надо, и последний лёг с напуском на крышку.

Кривцов подождал, пока он закончит.

Потом он взял ленту за конец и повёл её сквозь пальцы, всю, от края до края, не глядя ни на неё, ни на руки.

— Тут вы её натянули, а тут отпустили. — Он остановил ход у второго слоя. — Сама она этого не покажет, покуда полна. Она в деле покажет.

Он вынул её опять и стал класть заново, и Хабаров смотрел уже не на короб, а на его левую руку, которая шла впереди правой и каждый раз оправляла холст прежде, чем на него ляжет следующий ряд.

— Тут не глазом, — сказал Кривцов, не оборачиваясь. — Глазом не увидишь. Это ладонь знает.

Хабаров вынул тетрадь.

Он писал стоя, положив её на крышку соседнего короба, и писал долго, дважды переспросив.

— Сколько за зиму на стыке подавились?

— У третьей четыре раза. У шестой пять. — Кривцов ответил без запинки. — В листах у нас этого не пишут. У нас и листов нет.

— Отчего вы им не показали, как ленту в короб класть?

Кривцов поглядел на него сверху.

— Показывал. Двоим. Один слушал.

~~~

Ночевать их положили в землянке третьего взвода, на нарах у самого входа, где тянуло, и Гринько всю ночь ворочался, а перед светом отпросился выйти и не вернулся.

Хабаров нашёл его у гнезда Кривцова. Тот сидел на порожнем коробе и укладывал ленту при фонаре, а Гринько стоял в трёх шагах и глядел.

К свету туман сел на землю, и вся дуга гнёзд стояла в нём по пояс.

Хабаров подошёл, раскрыл тетрадь и подал её Кривцову вместе с обломком карандаша.

— Прочтите. Тут с ваших слов.

Кривцов вытер руки о шинель прежде, чем взять. Читал он медленно, ведя по строке ногтем, и один раз вернулся к началу.

*22 февраля. Пулемётная команда третьего полка. Задержки на стыке коробов происходят от укладки ленты в короб и от отсутствия запаса на переходе. Ленту класть с хвоста, слоями внапуск, от дальней стенки; конец второго короба вынимать наперёд на две ладони. Мерой посадки это не поверяется: гнёзда при этом целы и посадка верна. Записано со слов старшего унтер-офицера Кривцова.*

*Причина второй задержки 7 февраля при гнезде четвёртом первого полка — та же. Проверено при мне, руками.*

— Тут неверно, — сказал Кривцов.

— Где?

— Про две ладони. — Он взял карандаш и подержал его в кулаке, примериваясь. — На морозе не две.

Карандаш был ему мал. Он писал печатными буквами, крупно, и строка шла вверх, и на три слова у него ушло больше времени, чем на всю укладку короба. Дописав, он подул на строку, хотя дуть было незачем.

*а как схватит то в три ладони*

Хабаров забрал тетрадь и отвернул страницу дальше, туда, где писал уже ночью, при чужом фонаре.

— Вот тут читайте ещё.

*Обучение правильной укладке лент и поверку оной по командам дивизии полагал бы возложить на старшего унтер-офицера Кривцова, третьего полка, как на единственного из осмотренных мною чинов, кто эту укладку ведёт верно и может ей обучить.*

Кривцов прочёл это дважды, так же ведя ногтем, и во второй раз ноготь на середине строки остановился.

— Это куда пойдёт?

— В штаб дивизии. Я заключений не подписываю за начальство, я их пишу. Назначает штаб.

— А железка ваша тут при чём?

— Она этого не берёт. Того, что вы мне вчера показали, она не берёт вовсе. — Хабаров закрыл тетрадь. — Я и написал, чем это берётся.

Кривцов стоял, держа карандаш, и, спохватившись, отдал его. Потом он вытер руки о шинель.

Руки были чистые.

— Лист свой покажи, — сказал он Гринько. — Который графами.

Гринько достал доску из-под шинели не сразу и повёл по ней пальцем, останавливаясь на каждой графе, а называл их коротко: машина, ленты, задержки, день.

— А ежели ничего не было? — спросил Кривцов.

— Всё едино пишем. Ничего — тоже пиши.

— Кто велел?

— Поручик наш.

Кривцов долго глядел на кривые графы.

— Восьмой графы нету, — сказал он наконец. — Кто короб клал.

~~~

Отойдя двадцать третьего от команды третьего полка, Хабаров повернул не назад к линии, а в тыл. Числа со всех четырёх полков надо было где-то сводить, а на позиции для этого не было ни стола, ни почты, ни человека, который умеет писать набело.

Дивизионный обоз стоял в деревне, в десяти верстах от передовых окопов: подводы под навесами, коновязи, склад фуража. Туда шли бумаги изо всех полков и оттуда же уходили дальше, в штаб. Дорога раскисала с полудня и к ночи вставала, идти пришлось по холодку, и добрался Хабаров только к следующему полудню. Ему отвели половину избы и дали в помощь обозного писаря.

Листки легли на стол все четыре.

Первый полк Ярцев сосчитал сам и прислал свой лист с оказией ещё до его приезда: тридцать четыре годные ленты на восемь машин, из них четыре — во второй роте при батальоне. Второй полк дал двадцать две. Третий вывел за ночь Кривцов, по всем восьми машинам, — двадцать шесть, и внизу от себя приписал печатными буквами, что шесть коробов при этих машинах стоят порожние.

Четвёртого полка Хабаров не видел вовсе. Оттуда пришёл ездовой, немолодой и обстоятельный, и подал бумажку, вырванную из тетради в клетку. На ней стояло: шестнадцать годных, двенадцать негодных, приборов два, из них один не в действии с ноября.

— Расписку, — сказал ездовой.

— Какую расписку?

— Что доставил. Мне без расписки не велено ворочаться.

Хабаров написал ему расписку в получении и спросил, кто считал.

— Сами и считали. Всей командой, с фонарями, до третьих петухов. — Ездовой сложил расписку вчетверо и убрал её за пазуху так глубоко, как убирают деньги. — Двенадцать-то которые негодные, они, вашбродь, годные были. До вчерашнего.

Писарь считал вслух. Иначе он сбивался.

— Тридцать четыре да двадцать две — пятьдесят шесть. Да двадцать шесть — восемьдесят два. Да шестнадцать.

— Девяносто восемь, — сказал Гринько от печки.

Писарь пересчитал и вывел девяносто восемь.

Хабаров подтянул к себе лист и прочертил под столбцом черту. Восемь машин на полк, четыре полка в дивизии — тридцать две по штату. Число это знал в дивизии всякий писарь и всякий обозный: пулемёты считало государство, и считало давно.

Против тридцати двух машин он поставил девяносто восемь лент.

Впервые с четырнадцатого года у дивизии было второе число.

Четыре листка лежали на столе в четырёх разных почерках, и ни одного из этих чисел он не вывел своей рукой.

Та половина головы, что считала всегда, отметила себе эти четыре листка и не нашла им места. В её счёте их не было. Ни в эту зиму, ни в какую другую, ни при этом начальнике дивизии, ни при следующем.

Он свернул листки вместе и убрал их за пазуху.

Почта в обоз пришла к вечеру, и в ней было письмо из Тулы, надписанное чужой твёрдой рукой: адрес выводил кто-то грамотный, а под ним шла рука Аграфены Тихоновны.

*Сергей Петрович родимый, живём. Дрова нынче вздорожали вдвое против осени, и привозят их не всякий день, а бают, к весне и вовсе не станет; да я ещё по теплу запасла, так что не студимся. Сёмка с завода к нам забегает, спрашивает, нет ли от вас письма, и всякий раз весь в саже. Часы ваши при нём целы, бережёт пуще глаза и время по ним вслух считает, как вы велели. Степан Лукич велел вам отписать особо, я ему за то лист и отдала. Ешьте, Христа ради, горячее, у вас там мокро.*

Ниже, поперёк листа, шла другая рука — крупная, с нажимом, и без единого «милостивого государя»:

*Партию ту доделали до конца, всё по вашему порядку, и приняли. А вторую по тому же порядку вести не с чего: наряд ваш вышел двадцать восьмого января, нового не прислали, и заводоуправление сказало — по старому обычаю до бумаги. Я держу, покуда держится. Долго так не удержу. С.Л.*

Хабаров прочёл дважды и сложил письмо в тот же карман, где лежало петроградское.

Здесь его порядок вели четверо, и одного из них он в глаза не видел. В Туле его вёл один Лукич, без наряда и без бумаги.

Он взял чистый лист и стал сводить заключение по дивизии.

Девяносто восемь на тридцать две выходило по три ленты на машину и две в остатке. Лента — двести пятьдесят гнёзд. Три ленты — семьсот пятьдесят патронов.

*В деле она берёт короб в минуту. Коли всерьёз — и того скорее.*

Кривцов сказал это накануне, между делом, укладывая, и Хабаров тогда записал. Он записывал за ним всё.

Три минуты — и машина стоит, а при команде один прибор, и лента под ним — четверть часа вдвоём, он это считал сам, у Ярцева, своими руками, — и людей на прибор дают в последнюю очередь, когда их не взяли ни в наряд, ни на работы.

Он вывел это число словами и цифрами и стал дописывать остальное, собранное по тем же листкам.

*Приборов при командах дивизии семь, из коих в исправном действии пять: один в четвёртом полку не действует с ноября, один во втором отдан в починку. Лент, показанных годными по листам команд, девяносто восемь; из них поверено мною мерою восемнадцать. Поверка посадки заведена во всех четырёх командах выборочно, всякой десятой. Укладка не поверялась нигде и ни разу и в листы до сего дня не заносилась.*

Порожних коробов при машинах по листкам вышло тридцать один.

~~~

Приказ по дивизии пришёл в обоз ночью, вместе с фуражом, и писарь принёс его Хабарову к столу, не дождавшись утра. В приказе стояло число.

*...пулемётные команды полков привести в полную готовность к двадцать восьмому сего февраля. Наличие лент, состояние приборов и обученность расчётов донести особо.*

Он дочитал и посмотрел на свои четыре листка, лежавшие тут же, под рукой. Второй раз за неделю их спрашивали сверху, и оба раза спрашивали не у него.

Ездовой четвёртого полка ночевал при обозе и должен был выйти на рассвете.

Хабаров переписал ему на отдельный лист то, что касалось его команды: как класть ленту в короб и сколько оставлять на переходе. Внизу он поставил, с чьих слов, и полк, и фамилию.

— Пойдёшь раньше. Утра не жди.

— Велено на рассвете.

— Дорога отсюда только хуже. — Он подал лист. — Своему унтеру отдашь в руки. И скажи: двенадцать негодных покуда не резать. Пусть переложит по этому листу и попробует снова. Коли вчера были годны, холст за ночь не кончился.

Ездовой сложил лист вчетверо и убрал его туда же, куда убирал расписку, и пошёл будить лошадь.

Мороз в эту ночь не пришёл.

Хабаров заметил это не сразу. Он вышел из избы во втором часу, чтобы остудить голову, и стоял на крыльце, пока не разобрал, что за звук идёт над деревней. Он был тихий и ровный, без единого перерыва, и шёл он отовсюду разом, из-под наста, из канав, из-под самого крыльца.

Под снегом шла вода.

Днём этой улицей прошёл обоз, и колея за день набилась до дна, до чёрной земли; теперь она стояла полная по всей своей длине, и по ней от крайней избы к околице тянуло слабым, неостановимым движением, какое бывает у воды, которой есть куда идти. За околицей начиналось болотце, а за ним лежал тот самый настил, по которому он пять дней назад выходил из второй роты и который тогда держало насквозь, до последнего бревна.

Она шла со вчерашнего и останавливаться не думала, и дорога, по которой в дивизию должны были подвезти обещанный отдельным нарядом патрон, лежала под ней вся, все десять вёрст до позиции.

До срока, что стоял в приказе, оставалось четыре дня, считая нынешний.

Глава 4. «За четыре дня»

Двадцать восьмого февраля, к девятому часу, в обоз пришёл ездовой четвёртого полка. Лошадь он вёл за повод: колея от околицы до околицы стояла полная, и дна в ней уже никто не искал.

— Восемь, — объявил он с порога. — Из двенадцати лент, что вы не велели резать, восемь пошли.

Хабаров поднялся из-за стола, за которым сидел четвёртые сутки.

— Кто перекладывал?

— Сами, всей командой. — Ездовой стянул шапку и держал её в кулаке. — Унтер по вашему листу читал вслух, а мы клали. С хвоста и слоями, как там писано. Четыре не пошли вовсе, у тех холст в труху, тут уж как ни клади. А восемь пошли.

— Чем проверяли?

— Протягивали руками, всю, от начала и до конца. Унтер велел вдвоём: один тянет, другой держит короб. Ни одна не встала.

Хабаров придвинул к себе свой сводный лист и приписал сбоку.

Девяносто восемь стало сто шесть.

Новых лент в дивизию не приходило с осени. На той неделе эти восемь числились негодными и лежали отложенные под нож, на завязки, а теперь стояли в коробах четвёртого полка и держали патрон.

Ездовой переступил у порога.

— Унтер спрашивал, куда это число писать.

— В свой лист. Число, день и что переложены. И приписать, кто перекладывал.

Ездовой подумал над этим дольше, чем над остальным, и надел шапку.

— А патрона у нас там так и не видали, вашбродь.

Про патрон Хабаров пошёл спрашивать сам.

Под навесами было пусто. Коновязи стояли голые, у весов валялась развязанная упряжь, и через двор, разбитый до чёрного, двое волокли по грязи снятое с подводы колесо. Заведующего обозом он нашёл в дальнем конце, над разложенным на бочке нарядом; тот придерживал бумагу локтем, потому что с крыши текло.

— Патрон? — Заведующий не оторвался от наряда. — Патрона нет и до третьего числа не будет. У меня все подводы расписаны.

— Подо что?

— А вам не сказали? — Он всё-таки поднял голову. — Дивизию снимают с участка. С первого грузимся.

Хабаров стоял, пока тот не дочитал строку и не перевернул лист.

— Готовность к нынешнему числу — она вот про это и была, — добавил заведующий уже мягче. — Не про ваше.

Хабаров вернулся в отведённую ему половину избы, разложил на столе четыре листка и не тронул их больше.

Он жил при дивизионном обозе с двадцать четвёртого. За эти четыре дня писарь переписал набело порядок укладки — по списку на каждую команду, — и все они ушли с оказиями: два с почтой, один с подводой во второй полк, один с ездовым в четвёртый. Гринько уехал двадцать шестого, к своей машине, и свой увёз при себе. Ответ пришёл один, и тот принесли на ногах.

Ленты по дивизии были сосчитаны все. Перебраны они были в одной команде из четырёх — в той, где он просидел трое суток и где по его листку гонял людей поручик Ярцев. Во втором полку он пробыл день. В третьем — сутки. В четвёртом не был вовсе и знал его по бумажке, вырванной из тетради в клетку.

Он свернул листки, сунул их за пазуху и спросил у писаря, когда почта в штаб.

— В четвёртом часу, вашбродь.

— Раньше нельзя?

— Верхом можно. Коли лошадь дадут.

Лошадь дали.

~~~

Штаб дивизии стоял в местечке в семи верстах, у большака, и последние две версты Хабаров ехал шагом: дорога была накатана до кости, а обочина расползалась, и лошадь брала то по одному, то по другому.

Оперативное отделение занимало избу с сенями и двумя горницами. В сенях стояли двое с донесениями и телефонист без шинели, и этот третий раз повторял в трубку одно и то же, дуя в неё между словами.

— Станция. Станция, дайте второй.

Из горницы вышел писарь с охапкой бумаг, поглядел на Хабарова, узнал по выписке и пропустил.

За печью, на лавке, сидел поручик Ярцев, держа на колене свой лист, подложенный дощечкой. Шинель на нём была мокрая по полам и уже подсохшая на плечах.

— Обследователь, — проговорил он мимо мундштука вместо приветствия. — Я тут с семи.

— Телефон?

— Телефон у них третий день даёт одно шипение. Пеший доходит скорее. — Ярцев вынул трубку и заглянул в неё. — Я за людьми. У меня шестерых свели на подвоз, а мне первого грузиться.

В горнице говорили вполголоса и все разом. Из четырёх столов Хабарову был нужен торцовый: он был длиннее прочих, потому что на нём лежало расписание перевозки — склеенный из нескольких кусков лист, разграфлённый на часы, и края его свисали с обеих сторон. За остальными писали донесения, считали подводы и не трогали стопку, что лежала с краю.

Над расписанием сидел штабс-капитан Тюрин.

Сидел он на самом углу лавки, чтобы доставать рукой до дальней графы, и бумага под его правым локтем залоснилась. Стакан чая стоял слева и давно остыл. Веки у него были красные и не мигали.

— Подпоручик Хабаров. Обследование пулемётных команд, отказы пулемётов и лент.

— Знаю. — Тюрин не поднял глаз. — Ваше заключение от одиннадцатого февраля у меня подшито. Что вам угодно?

— Приказ по дивизии от двадцать четвёртого. Команды велено привести в полную готовность к нынешнему числу. Они не приведены.

Карандаш остановился.

— По донесениям приведены все четыре.

— По донесениям сосчитаны ленты.

Тюрин положил карандаш поперёк расписания и вытянул из-под него подшивку. Искать ему не пришлось: сверху лежала сводка по дивизии, поданная из обоза двумя днями раньше. Под нею Хабаров узнал свой почерк постарше — заключение, отправленное одиннадцатого, — и наискось по верхнему его полю чужую помету: *в штаб корпуса, 22 февраля*.

Тюрин повернул сводку к нему.

— Вы сами тут пишете: поверено мною мерою восемнадцать. Из девяноста восьми.

— Восемнадцать.

— Стало быть, про остальные восемьдесят вы не знаете ничего, и написали это вы, а не я. — Он говорил без нажима. — Подо что мне подписываться?

— Которая из них станет, я вам не скажу. — Хабаров выложил на угол стола четыре листка. — Что станут — скажу. В первом полку ленты просушены, перебраны и уложены заново, и там при команде ведут лист. В остальных трёх их сосчитали и оставили лежать, как лежали. Половину этих лент набивали прибором, которого никто не поверял, а половину клали в короб с головы. Мерить их для этого не надо. Довольно знать, кто их делал и чем.

— Что вы просите?

— Сутки командам на приведение машин. Двоих на прибор из тех, кто не в наряде. И пункт про воду в кожухах.

Тюрин вернул палец на карандаш, туда, где тот лежал поперёк строки.

— Сутки, — повторил он. — Хорошо. Смотрите сюда, я вам покажу, из чего они складываются.

Он развернул расписание к Хабарову.

— Вот часы. Вот части. С первого числа дивизия грузится, очередь расписана до последнего эшелона. Пулемётные команды у меня стоят на подвозе: до станции девять вёрст, дорога вам известна, и всё, чего не увезут подводы, понесут на себе. Снять команды на сутки я могу. Тогда эти сутки лягут на роты, которые нынче ночью настилают съезд к путям. Роты его не достелют, и первого по нему не пройдут двуколки, а на двуколках у меня идёт всё, что тяжелее человека. Так стоит в расписании, и переставить я это могу только вместе с ротами.

— Я понимаю.

— Нет, подпоручик, вы не понимаете, и это не в упрёк. — Тюрин говорил ровно и вежливо, и от этого выходило хуже, чем если бы он повысил голос. — Вы видите свой участок и видите его лучше меня. Я вижу двадцать таких участков, и всякий из них законный. Если я подпишу вам, завтра ко мне придут ещё четверо, и я не найду, чем им отказать, потому что довод у них будет ваш же. Под ленты у меня нет строки. Всё, чему нет строки, идёт последним. Иначе не идёт ничего.

В сенях телефонист опять попросил второй.

За первым столом писарь читал вслух чужое донесение и спорил сам с собой.

— «Обученность расчётов удовлетворительная», — прочёл он. — А писать её куда? В графу «люди» или в примечание?

— В примечание, — отозвался Тюрин со своего угла.

— Так в примечании и в декабре стояло.

— Значит, и нынче постоит.

Хабаров подтянул к себе свои листки и сложил их вместе.

— Разрешите не про ленты.

— Извольте.

— Сколько в дивизии пулемётов?

— Тридцать два. Восемь на полк, четыре полка. — Тюрин ответил сразу, как отвечают на то, что спрашивают всякую неделю.

— Сколько из них будет стрелять в первый час?

— Тридцать два.

Хабаров положил ладонь на угол расписания, на пустое поле сбоку от граф.

— При машине по три ленты. В ленте двести пятьдесят гнёзд, стало быть при машине семьсот пятьдесят патронов. Лента в деле уходит за минуту.

— Это я знаю.

— В команде поручика Ярцева до порядка выходила одна задержка на двадцать патронов. На ленту — двенадцать.

Тюрин перевёл взгляд за печь, на лавку.

— Чьё число?

— Моё, — отозвался Ярцев, не вставая. — Я его сам вывел, по восьми машинам за девять дней, и не с чужих слов: я всех восьмерых спрашивал порознь.

— После порядка — одна на сто тридцать, — договорил Хабаров. — Две на ленту. Это считано на проверочной стрельбе, четыре машины по сотне.

Он повернулся к печи.

— Сколько у обученного расчёта уходит на перекос?

— Смотря какой, — сказал Ярцев. — Если патрон стал косо и крышка не примёрзла — секунд двадцать. Если примёрзла, то дольше, и я вам этого не считаю.

— Двенадцать задержек по двадцати секунд — четыре минуты. — Хабаров говорил, глядя в расписание, туда, где шли часы. — На каждую минуту огня машина будет молчать четыре. Две задержки — сорок секунд, эти можно не считать. Двенадцать считать придётся.

Тюрин ничего не сказал.

— По штату у вас тридцать два пулемёта. Приведены восемь — команда поручика Ярцева. Остальные двадцать четыре стоят как стояли.

Тюрин ждал.

— Каждая из этих двадцати четырёх будет стрелять одну минуту из пяти. Все вместе они дадут вам столько огня, сколько дали бы пять исправных. Пять да восемь. — Хабаров снял ладонь с расписания. — В первый час у вас будет тринадцать машин из тридцати двух.

За вторым столом перестали считать подводы.

— Тринадцать, — выговорил Тюрин.

— Тринадцать.

Штабс-капитан взял карандаш обратно и поставил на поле расписания точку. Не помету и не галку — точку, маленькую, как ставят против того, что берут на память. Такие точки шли у него по всем полям, густо и мелко, и всякая стояла против своей строки. Эта встала на чистом месте.

— Чем вы это подтвердите?

— Листом проверочной стрельбы. Он при поручике Ярцеве, и на нём нет ни одной моей буквы.

Ярцев поднялся, подошёл и подал свой лист, не выпуская дощечки.

Тюрин читал долго, по столбцам, сверху вниз, и один раз вернулся к шапке, чтобы поглядеть, кем и когда лист заведён.

— Суток на дивизию у меня нет. — Тюрин вернул лист поверх дощечки. — Их нет вовсе. Я не могу остановить погрузку.

— Мне не нужна дивизия.

Хабаров положил палец на расписание — на графу очереди, ту самую, что Тюрин развернул к нему сам.

— Первыми у вас идут первый, второй и третий полки. Четвёртый грузится последним и станет в резерв — ему сутки достанутся и без вашей подписи. Первый полк я привёл сам, ему они тоже не нужны. Остаются две команды: второй и третий. Шестнадцать машин.

Тюрин снял палец с карандаша.

Он поглядел на расписание, потом на Хабарова, и в лице у него не переменилось ничего.

— Это вы сейчас сосчитали?

— Это стоит у вас в графе.

Тюрин пододвинул к себе чистый лист и обмакнул перо.

— Сутки от полудня двадцать девятого, и только от подвоза; на погрузке они мне понадобятся всё равно, и это я вам не отдам. Людей по два на прибор, из числа не занятых в наряде. — Он писал быстро и крупно, ни разу не переспросив. — Воду вы как просили?

— Наполнять подогретой и доливать по мере выкипания. Порожних кожухов на морозе не держать.

— Это и без приказа положено.

— Положено. Не делают.

— Тогда впишу отдельным пунктом. — Тюрин обмакнул перо. — Что вписано, то спросят.

Он дописал строку и остановился.

— Учить укладке кто будет? Вы один на дивизию, а вас третьего здесь уже не будет.

— Со сводкой у вас подано моё представление.

Тюрин вытянул подшивку опять и на этот раз поискал.

— Старший унтер-офицер Кривцов, третьего полка, — прочёл он. — Унтер-офицер. По дивизии.

— По укладке лент он в дивизии первый. Я это проверял руками.

— Просить его начальника команды бесполезно, — сказал Тюрин. — Он его не отдаст, и будет прав: перед делом своих не отдают. Тут нужен приказ, и в приказе нужна фамилия. Иначе поедет тот, кто посвободнее.

Он вписал и это.

Ярцев всё это время стоял у стола и ждал своего.

— Ваши шестеро, поручик. — Тюрин дописал строку и промокнул её.

— Мои.

— На погрузке они мне нужны все. Отдам четверых, и не раньше завтрашнего вечера.

— Четверых.

Ярцев сунул свой лист в грудной карман.

На крыльце он поглядел на небо, с которого опять несло, и загнал трубку в угол рта.

— Сутки с полудня. — Ярцев прикусил мундштук. — Значит, сушить будем ночью.

Он пошёл к коновязи, не оборачиваясь.

~~~

Сборный пункт стоял в трёх верстах от станции, и пулемётные команды трёх полков стянулись к нему с рассвета — кто с двуколками, кто на себе. Хабаров доехал с попутной подводой к восьми утра и последнюю версту прошёл пешком, потому что подвода свернула к путям.

Ночью подмораживало, а с рассвета опять потекло, и с неба шёл мокрый снег пополам с дождём.

Приказ читали вслух у крыльца, перед строем каждой команды порознь. Читал полковой адъютант, торопясь и глотая окончания, и с третьего пункта начал читать медленнее, потому что в строю перестали переминаться.

*1) Пулемётным командам второго и третьего полков предоставить от полудня двадцать девятого сего февраля сутки на приведение лент и пулемётов в исправность, освободив команды на сие время от нарядов на подвоз и назначив к каждому прибору по два человека из не занятых в нарядах.*

*2) Ленты просушить и перебрать единым порядком, принятым в команде первого полка: сушить в тепле, но не у огня; всякую десятую поверять мерою; укладку в короба вести с хвоста, слоями внапуск, оставляя запас на переходе.*

*3) Кожухи наполнять водою подогретою и доливать по мере выкипания. Порожних и промёрзлых кожухов при машинах не держать.*

*4) Обучение правильной укладке лент и поверку оной по командам дивизии возложить на старшего унтер-офицера Кривцова, третьего полка, для чего командировать его в команды первого и второго полков.*

*5) Об исполнении донести к полудню первого марта.*

Фамилии Хабарова в приказе не стояло.

Приказ уместился на одной странице: пять пунктов, число и подпись начальника штаба. Хабаров сложил его по сгибам и убрал во внутренний карман, к своей выписке. Сложил бережнее, чем складывают казённую бумагу.

В той весне, которую он знал наперёд, такой бумаги не было.

До полудня обе команды были на подвозе наравне со всеми. Своих Ярцев с подвоза не снимал — суток его полку приказ не давал, — а отдал двоих в показчики.

Под сушку отвели ригу: длинную, чёрную изнутри от вековой копоти, с каменкой в торце и настилом под самой крышей. Тепло шло от каменки понизу и ровно, и было его столько, сколько нужно, чтобы к вечеру просохло сено. Ярцев обошёл ригу первым, потрогал стену, потрогал настил и велел вешать.

— От каменки на пять шагов не ближе. — Ярцев говорил громко, чтобы слышали в обоих концах. — И жердей не жалеть. Кто повесит внахлёст, тот будет вешать заново.

К четырём часам в риге висело больше лент, чем Хабаров видел в одном месте за всю войну. Они висели в три ряда, тёмные и обвисшие, и с них капало на солому. Приборы поставили у входа, все пять, какие были в дивизии на ходу, и они затрещали вразнобой, как трещат цепы на току.

Хабаров взялся было перевесить одну ленту пореже. С другого конца ряда уже шли двое и перевесили сами. Он убрал руку.

Ярцев прошёл вдоль рядов и остановился у второго полка, где вешали часто.

— Реже. Им воздух нужен, а не жердь.

Из-за прибора поднялся Гринько, увидел Хабарова и подошёл, вытирая ладони о полы.

— Работница готова, вашбродь. Я её ещё со вчерашнего собрал и накрыл.

— Ленты?

— Три при машине, все три мои. Четвёртую взял у пятого гнезда и переложил заново: у них там с головы клали. — Он переступил. — Меня во второй полк отдали. С листом.

— Кто отдал?

— Поручик. Сказал: у тебя лист самый корявый, зато не пустой.

Из второго полка пришёл Бакулин — рябой, без шапки, как и в тот раз, — и заговорил прежде, чем подошёл.

— Вашбродь, а нас на восемь машин не станет. Прибор один, второй в починке с января, половину руками кладём, а руками вдвое дольше. С которых начинать прикажете?

— Мел на коробах у вас ставят?

— Ставят, вашбродь. Число, в который день набита.

— Начинайте с тех, где число старше. Что не успеете, донесите как есть и не трогайте.

Бакулин пошевелил губами, запоминая, и побежал к своим.

Кривцов приехал к пяти на двуколке третьего полка. Он вошёл в ригу, постоял у порога, привыкая к темноте, и первым делом взял с ближнего короба ремень, поднял его на локоть и подержал на весу, не открывая.

— Этот кто клал?

— Второго полка, — отозвались от прибора.

Он поставил короб и открыл крышку.

Ярцев подошёл и стал рядом. Двое старших не поздоровались и не назвались: поручик и чужой унтер, присланный бумагой.

— Всех сразу не берите, — сказал Ярцев. — Берите по два от машины. Кто поймёт — тот и будет у меня показывать дальше.

— По два, — согласился Кривцов.

Он вынул из-за пазухи сложенный вчетверо лист и подал его Хабарову, не разворачивая.

Лист был разграфлён от руки, крупными печатными буквами, и они шли вверх. Хабаров сосчитал графы. Их было восемь.

Восьмая называлась: *кто короб клал*.

Хабаров ничего не сказал, и Кривцов тоже ничего не сказал. Потом забрал лист, положил его на короб и пошёл вдоль ряда, трогая ленты тыльной стороной ладони — только касаясь, чтобы понять, где сохнет ровно.

Учил он молча. Ставил перед человеком два короба, свой и чужой, и велел взять оба за ремни и подержать на весу. Кто не понимал с первого раза, тому он менял короба местами и велел брать снова. Один так и не понял; Кривцов отправил его назад к прибору и другого вместо него не спросил.

К вечеру дождь перешёл в снег, и тот повалил густо и мокро, залепляя ворота риги. Внутри стало теплее.

— Двадцать девятое нынче, — сказал один у прибора. — Оно раз в четыре года.

— Ну и что тебе с того?

— А то, что даровое.

Хабаров вышел и обошёл ригу снаружи. С крыши шёл пар ровной полосой по всему коньку, и мокрый воздух не давал ему подняться.

Он вернулся, обошёл ряды дважды и оба раза не нашёл, что поправить.

К полудню первого марта из двадцати четырёх машин первой линии в порядке стояла двадцать одна. Три остались во втором полку: половину лент там клали руками, и на три машины рук не хватило.

Ярцев подписал уголок своего листа и отдал его.

— Двадцать одна. Доносите тем же порядком, каким считали при мне. Им так понятнее.

Донесение Хабаров написал тут же, на крышке короба, и отдал полковому адъютанту, увозившему бумаги в штаб.

~~~

Грузились двое суток, ночами, и ещё сутки шли от выгрузки маршем. Ленты ехали в тех же коробах, увязанных попарно и поставленных в два ряда, и на всякой остановке кто-нибудь из расчётов лазил проверять, не сбило ли крышки.

На разъезде, где стояли под парами и ждали пропуска, рядом выгружалась чужая команда. Короба у них сняли прямо на землю, в мокрое, и крышки на трёх стояли на палец выше, чем нужно.

Хабаров подошёл к их унтеру и сказал про короба.

Унтер выслушал до конца, как слушают то, что может пригодиться.

— Верно, вашбродь. — Он поглядел на небо, с которого сеяло. — Только нам к ночи идти двенадцать вёрст, а придём — станем в поле. Придём на место, тогда и просушим. Коли будет где.

Он приложил руку к шапке и пошёл поднимать своих.

Хабаров постоял, глядя, как короба уносят на плечах в мокрое поле, и вернулся к своим.

Штаб дивизии стал в деревне за плацдармом, в двух избах, и оперативное отделение опять заняло ту, что с сенями. Стол Тюрина был тот же — вернее, расписание было то же, а стол под ним другой, короче, и лист свисал с угла.

Донесение, посланное первого числа с полковым адъютантом, лежало у Тюрина сверху. Он вытянул его из-под расписания.

*Из тридцати двух пулемётов дивизии приведены в порядок двадцать один: ленты просушены, перебраны и уложены заново, посадка поверена мерою выборочно, кожухи наполнены. Одиннадцать машин остаются непроверенными: восемь в резервном полку, три во втором, где один из двух приборов для снаряжения лент в починке с января. Эти одиннадцать дадут огня примерно как две. По расчёту первого часа выходит двадцать три машины из тридцати двух против прежних тринадцати.*

На поле уже стояла точка.

— Двадцать три. — Тюрин положил лист. — Из тридцати двух.

— Из тридцати двух.

— Три во втором полку, — повторил он. — У них один прибор для набивки лент на восемь машин, второй с января в починке, оттого и не успели. Починка — это уже не сутки и не моя подпись, подпоручик. Это интендантство. Я вам его не выправлю и обещать не стану.

— Я и не прошу.

Тюрин подшил донесение и вернулся к расписанию.

Карта висела на бревенчатой стене, приколотая в четырёх углах, и её при переезде свернули не по сгибам — по правому краю шёл свежий залом. Хабаров подошёл к ней, потому что ждать было нечего, а стоять посреди горницы мешало писарям.

По карте шли стрелки, выведенные синим карандашом, и все они смотрели в одну сторону.

— Плацдарм. — Тюрин остановился у него за плечом. — Вы карту читаете?

— Читаю.

— Тогда вот. — Он показал карандашом, не касаясь бумаги. — Здесь мы. Здесь их проволока. Здесь идём.

Болотная штриховка лежала двумя пятнами по обе стороны от того места, где карандаш прошёл прямо. Между пятнами тянулась одна нитка, тоньше дорог и обозначенная иначе, и подписана она была мелко, в одно слово.

Хабаров глядел на неё дольше, чем нужно человеку, который карту читает.

Тюрин ждал.

— Машины понесут или повезут? — спросил Хабаров.

— Двуколками до гати. Дальше на руках.

— Воду возьмут с собой?

Тюрин обернулся.

— Воду, — повторил он.

— В кожухи. На гати её взять негде, а из болота брать нельзя: там ржавчина и трава, кожух зарастёт за неделю.

Штабс-капитан подержал карандаш, потом вернулся к столу, придвинул лист и приписал строку.

— Флягами. — Он дописал и поставил число. — По две на машину. Больше не унесут.

Хабаров вышел на крыльцо и постоял, не вспомнив сразу, куда собирался идти.

~~~

В ночь на пятое стало тихо.

Днём разводило, к вечеру взялось изморозью, и к полуночи она села на всё: на брустверы, на жерди, на брезент над нишами. Команды вышли на позицию накануне к ночи, и Хабаров вышел с ними. Она была новая, вырытая в чужой земле чужими руками, и пахло в ней сырой глиной, как пахнет в свежем погребе.

Спать было велено, и никто не спал.

Воду в кожухи налили с вечера, тёплой, и с вечера же трогали кожухи ладонью — не остыла ли. Хабаров прошёл вдоль гнёзд один раз, поздно, и его не спросили, зачем он идёт: за эти дни к нему привыкли ходить с лентой.

У гнезда Гринько он остановился.

Тот сидел на станине, положив руки на колени. У станины стояли две фляги, налитые с вечера и заткнутые по-походному. Тишков, второй номер, спал сидя, привалившись к стенке ниши, и во сне держал ладонь на коробе.

Хабаров постоял рядом. Гринько не пошевелился и заговорил не сразу.

— Тихо.

— Тихо.

Хабаров тронул под шинелью шнурок и опустил руку.

Первый удар пришёл снизу, в подошвы, через мёрзлую глину, и уже потом дошёл до ушей. За ним сразу многие, слитно, из-за спины, оттуда, где батареи стояли с вечера и молчали.

Изморозь посыпалась с жердей.

Фляги у станины сдвинулись и звякнули одна о другую.

Гринько поднялся и взялся за рукоятки затыльника обеими руками, положив большие пальцы на спусковой рычаг. До всякой команды.

Хабаров стал считать про себя, как считал всегда.

На десяти не кончилось.

Глава 5. «По расчёту»

Гром шёл вторые сутки и к утру перестал будить.

Он начался в ночь на пятое, снизу, через мёрзлую глину, и весь пятый день ходил с перерывами: садился, поднимался опять, к темноте взял ровно. С полуночи перерывов не стало вовсе. Хабаров понял, что проснулся, по дрожи в земле, раньше, чем открыл глаза, и полежал ещё, слушая, как она идёт — не толчками, а сплошь.

С жердей над нишей сыпало изморозью. За ночь она села на всё, до чего доставало людское дыхание, и теперь при каждом ударе шла вниз сухой крупой. Крышки на коробах держали притворёнными со вчерашнего.

Хабаров стал считать удары. На третьем десятке они пошли слитно, и считать сделалось нечего.

Он выбрался из ниши в четвёртом часу.

Позицию они заняли позавчера, и была она чужая: рыли её не они. Гнёзда стояли редко, и между третьим и четвёртым ход сообщения шёл поверху, без наката: докопать не успели. Этот кусок Хабаров выучил по счёту шагов и ходил его пригнувшись.

В ходу стояла жидкая глина по щиколотку и держала ногу.

До третьего гнезда было полсотни шагов.

Гринько сидел у станины и держал ладонь на кожухе.

— Не остыла, вашбродь. Я её в полночь трогал и в третьем часу.

— Ленты?

— Три при машине. Все мои, все перебраны.

Тишков не спал. Он сидел на корточках у второго короба и в третий раз перекладывал ремень, чтобы тот лежал петлёй кверху и брался с одного движения.

— Вторые сутки сыплют, — подал голос из ниши третий номер, не открывая глаз. — Столько добра. За такое после спросят.

— С кого спросят-то? — Тишков от ремня не оторвался.

— С кого достанут.

Со стороны немца не отвечали ничем.

У траверса, где ход сообщения выходил к брустверу, было сухо, и потому унтера с гнёзд, все шестеро, сошлись и стояли тесно. Поручик Ярцев держал в зубах пустую трубку.

— Обследователь. — Ярцев трубку не вынул. — Идите ближе, вам это тоже слушать.

Он достал из грудного кармана сложенный вчетверо листок и развернул его на локте.

— Читаю то, что до нас. Дивизия наступает нынче с рассветом. Пулемётным командам полков поддерживать атаку огнём с прежних мест; машин вперёд до особого приказания не выдвигать; огонь вести по проволоке и по ходам за нею. Направление наступления армии — на Поневеж.

Он сложил листок по тем же сгибам и убрал.

— Вода у всех налита?

Отозвались все шестеро.

— Фляг по две, и больше не будет до ночи. Кто из них напьётся, тот отстреляет пять минут и дальше будет смотреть. — Ярцев переложил мундштук из угла в угол. — Дорога за нами одна, и она у него под наблюдением. Наряда с водой не ждать никому.

— Второй короб класть где? — спросил один из унтеров.

— На приступок. В ноги не класть. И крышку не откидывать, покуда не понадобится: сверху сыплет.

Хабаров дождался, пока унтера разойдутся.

— Справа кто?

— Чужие. Те, что с нами на разъезде под парами стояли. — Ярцев глядел в поле, где ещё ничего нельзя было разглядеть. — Восемь машин, если все дошли.

Ярцев обернулся к своим гнёздам.

— Кривцов, которого вы нам выписали, отбыл ещё до погрузки, во второй полк. У меня тут шесть. Два станка при батальоне, во второй роте, и они нынче не мои.

Хабаров пошёл назад вдоль линии.

Он обошёл все шесть гнёзд и на каждом поглядел, как поставлен второй короб и стоят ли при станине фляги. У пятого на коробе была откинута крышка, и в холст успело насыпаться. Хабаров выбрал крупу пальцем, притворил крышку и придавил ремнём — так, как притворял бы её и через неделю, на этом же месте.

К третьему гнезду он вернулся, когда небо на востоке взялось той серой ровностью, по которой ещё нельзя сказать, будет день ясный или мокрый. Впереди, за проволокой, там, где стояли германские окопы, земля поднималась и опадала, и над ней держалась низкая муть, не оседавшая между ударами.

Этой мути верил и третий номер, воевавший с четырнадцатого года: он высунулся из ниши, поглядел на неё и сказал, что там теперь и мыши живой нет.

~~~

Огонь перенесли без предупреждения.

Гул не оборвался, а ушёл — весь разом, дальше, вглубь, за гребень, которого от гнезда было не видать. На линии сделалось тихо, и в этой тишине первым, что услышал Хабаров, был звон в собственных ушах.

Потом он услышал, как справа, у соседей, кто-то бежит по ходу сообщения и на бегу считает.

Тишина стояла долго. Довольно долго, чтобы там успели выйти из блиндажей и стать к машинам.

С той стороны ударил пулемёт.

Он ударил раньше, чем должен был. Своя пыль ещё не села, а он уже работал. Хабаров стоял у станины и слушал его так, как слушал бы машину на стрельбище. Темп был ровный. Очередь шла длинная и не искала: она ложилась по одной и той же полосе, и после неё шла вторая, такая же, и пауза между ними была всякий раз одна и та же.

Бил он не в лоб. Он бил справа, вдоль, наискось через всё поле, и полоса его лежала там, где стояла проволока.

— Проволока цела, — сказал Хабаров.

Гринько поднял голову от прицела.

— Так её ж двое суток били, вашбродь.

Хабаров не ответил. Он знал это ухом, а ухом в донесении не напишешь. Ярцева у траверса уже не было.

Телефонист в нише добился наконец ответа, послушал, прижав трубку плечом, и крикнул в ход, что велено ждать переноса огня.

Огонь перенесли, пока он дозванивался.

Немецкая машина работала по пустому полю. Она била его загодя, ровными длинными очередями, по той самой полосе, где скоро пойдёт пехота.

~~~

Пехота пошла с рассветом.

Хабаров узнал об этом не глазами. Сперва по брустверу, слева, пробежали двое с катушкой; потом в ходу сообщения стало тесно; потом над головой, высоко и коротко, свистнуло, и третий номер, не поднимаясь, сказал: «Поднялись».

В смотровой вырез укладывалось шагов полтораста поля с чёрными плешинами и мутный воздух над ним. Больше ничего.

Хабаров туда и не глядел. Он стоял у левой станины, взявшись за короб.

— Огонь! — крикнули с траверса.

Гринько взялся за рукоятки затыльника обеими руками, положил большие пальцы на спусковой рычаг и дал первую очередь.

«Максим» пошёл ровно, короткими, по три-четыре, и после каждой на секунду делалось глухо.

Лента шла через ладонь Тишкова, и шла она хорошо. Мальчишка держал её снизу, ладонью, и вёл не кистью, а плечом, и на каждый десяток гнёзд натяг у него выходил один и тот же. Хабаров смотрел на эту руку и ждал, когда она собьётся.

Она не сбилась.

Справа и слева от третьего гнезда работали остальные.

Он различал их по голосам. Первое било реже всех и всякий раз чуть длиннее. Четвёртое частило. Второе и шестое шли вместе и почти в лад, и в паузах между ними слышно было, как далеко, за низиной, работают чужие.

Стреляные гильзы шли вниз, под станок, и набирались на дне ниши, и по ним ездила нога. Третий номер сгребал их к стенке лопаткой, не вставая.

Хабаров стоял так, что видел разом приёмное окно, ленту в ладони Тишкова и дно второго короба.

Первая лента ушла. Он взял второй короб за ремень, и тот взялся с одного движения, как и было положено с ночи. Хабаров придержал уходящий хвост, принял начало второй ленты и повёл его к приёмному окну. Стыка слышно не было.

Кожух пошёл паром на середине второй ленты.

Пар встал над щитом и выше человеческого роста не поднялся: воздух был сырой и держал его. Гринько не оборачивался. Тишков отцепил флягу от станины, свинтил колпачок и стал лить в наливное отверстие, придерживая горлышко тряпицей; по горячему железу зашипело, и потянуло мокрым металлом и ржавчиной.

— Вторую пока не тронь, — сказал Хабаров.

Мимо, вдоль хода, прошёл Ярцев и задержался на два счёта.

— По прогалине не бейте. Там свои. Правее берите, по кольям.

— Есть правее, — отозвался Гринько и довернул ствол.

Шесть машин на участке шли теперь без провалов. Которая-нибудь замолкала на смене короба, и в её паузу входили соседние, и паузы у них не сходились ни разу; звук стоял над линией сплошняком, и держал его не кто-то один: выпадала любая — дыру затягивали соседние прежде, чем её становилось слышно.

Потом смолкло пятое.

Оно смолкло на середине очереди, обрубленно, и не заговорило ни через пять счётов, ни через десять. Хабаров вышел из гнезда и пошёл направо, пригибаясь там, где не было наката.

У пятого возились втроём. Наводчик не снимал рук с затыльника и ждал; второй номер тянул ленту на себя обеими руками, и холст у него шёл рывками и не шёл никуда.

— Не тяни. — Хабаров присел у короба.

Короб стоял в ногах, на дне ниши, и был почти пуст: холст лежал в нём на два пальца от дна. Второй уже подставили, и хвост первой ленты соединили с началом второй, но запас на переходе остался внизу, забранный под верхний слой. Лента шла из-под него круто вверх, через край, наваливаясь на угол короба всем натягом.

— Подними на приступок.

Второй номер поднял. Хабаров запустил руку под верхний слой, нащупал слабину, вывел её наружу и разложил хвост поверх, чтобы холст сходил полого.

— Бей.

Наводчик надавил на рычаг. «Максим» взял первый патрон и пошёл, и лента побежала с приступка сама.

Хабаров вернулся к третьему.

У третьего шла третья лента. Тишков принял стык сам, без слова, и Хабарову осталось подхватить порожний короб и отставить его к стенке.

Сверху сыпануло. Он услышал это раньше, чем почувствовал: по брезенту над нишей прошло крупно и часто, и на короба, на щит, на плечи легло мёрзлыми комьями, сухими и жёсткими, с колючей крошкой.

— Землю кидает, — сказал третий номер и подтянул к себе крышку.

На траверсе стоял Ярцев. Он вытянулся, держась одной рукой за жердь наката, и слушал линию.

— Все шесть строчат! — крикнул он, ни к кому не оборачиваясь.

~~~

Воду выпила третья лента.

Кожух у Гринько шёл паром сплошь, и пар делался всё гуще; Тишков вылил в него вторую флягу, и обе, лёгкие, покатились под станину и легли там.

Хабаров пошёл на траверс.

— Воды нет, — сказал Ярцев прежде, чем тот успел спросить. — Наряд вышел в пятом часу и до сих пор не пришёл. Дорогу нащупали.

Он держал трубку в кулаке и грыз мундштук.

— Своих не пошлю. Мне некого.

Отсюда, с траверса, поле открывалось шире, чем из выреза. Хабаров увидел его разом: раскисшую бурую равнину с водой в воронках, проволоку — целую, стоявшую ровными кольями и там, и дальше, и совсем далеко. Людей на этой равнине он не увидел. Люди лежали.

Правее, за низиной, был чужой участок.

Он был виден наискось и низом, и оттуда шёл звук. Хабаров стоял и слушал, как он редеет.

Сперва там работали разом несколько машин, вразнобой, длинными. Потом одна оборвалась. Вторая держалась дольше: она ещё подавала голос короткими рваными кусками, по два-три патрона, с провалами между ними, — так бьёт машина, у которой перекос идёт за перекосом. Потом смолкла и она.

На брустверах у чужих было движение. Люди там стояли не у затыльников. Они стояли согнувшись, над коробами.

Хабаров стоял у этих коробов на разъезде, под мелким дождём, и трогал ладонью крышки, которые сидели на палец выше, чем нужно.

— Правый смолк, — сказал Ярцев.

Хабаров не ответил ему ничего и пошёл вниз, в ход сообщения.

Навстречу, ходом сообщения, несли. Первого пронесли на шинели, взяв её за углы; он молчал. Другой шёл сам, держа руку под мышкой, и на ходу говорил, что до проволоки дошли и что там лежат. Третий, шедший следом, слышал это и сказал, что до проволоки не дошёл никто и что лежат в двухстах шагах от неё, в старой борозде. И тот и другой были там сами.

Четвёртое гнездо било чаще всех, а к полудню замолчало. Ствол у него расстреляли: пули пошли выше и врозь. Наводчик дал ещё две очереди, прежде чем поверил. Запасной ствол остался за гатью, в двуколках, вместе со всем, чего не унесли на руках.

Телефонист прошёл понизу с катушкой на плече и с ножом в руке.

— Где рвёт? — окликнули его.

— Где ни возьми.

Ротный пришёл с левого фланга поверху и спрыгнул в ход, не выбирая куда. Он был без фуражки, и голос у него сел до хрипа.

— Кто тут при машинах старший?

— Поручик Ярцев на траверсе. — Хабаров с приступка не сошёл.

— Некогда мне за поручиком. — Он вытер лицо ладонью, размазав по нему глину. — Слева, за кустом, у них станок. Он бьёт вдоль борозды. Бейте по кусту.

— Четвёртое гнездо не бьёт. У него ствол сдал.

— Мне про ствол не докладывайте. У меня взвод лежит в поле и оттуда не поднимется, покуда работает этот станок.

— По кусту достанет второе. У него полоса ближе.

— Вот пусть и достаёт.

Он ухватился за жердь и полез наверх.

— Он у них не один, — сказал Хабаров ему в спину. — Второй бьёт справа, вдоль проволоки. Он стоит не в окопе: по звуку он выше и дальше, и полосы своей не меняет с самого переноса.

Ротный задержался на жерди.

— Вы это откуда знаете?

— Слышу.

Ротный подержался ещё секунду и полез дальше. Глина поехала у него под сапогом.

Второе гнездо било по кусту до конца ленты. Станок там молчал, пока по нему били. Второе стало менять короб, и он заговорил опять.

Хабаров пошёл назад, к Гринько.

Ближний разрыв лёг за ходом сообщения, шагах в тридцати, и накрыл гнездо сверху целиком. Хабаров успел только сесть. Земля сошла со стенки на короб и на колени, и была она мокрая и тёплая. Он смахнул её ладонями, откинул крышку и поглядел, не набилось ли в холст. В холст не набилось.

Третий номер выбрался из-под наката, обтёр щит рукавом и объявил, что теперь до вечера будет ложиться сюда же.

Ярцев спустился с траверса немного погодя.

— Ротный был?

— Был.

— Он ко мне за час дважды присылал. У него люди в поле. У меня патрона до темноты, а набивать нечем: прибор ушёл с двуколками, за гать. — Ярцев прикусил мундштук. — Кому из нас двоих быть правее, нам с ним не решить.

Он сунул трубку в карман, чего за ним не водилось, и пошёл к первому гнезду.

Ленты, что стояли при машинах, вышли у всех почти разом. Запасные короба лежали в нише за траверсом, под накатом, и нести их надо было тем куском хода, где наката не сделали. Хабаров сходил туда четыре раза, по два короба за раз. На третьем он прошёл его не сгибаясь. На четвёртом согнулся нарочно.

Короба были тяжёлые, и к четвёртому разу пальцы разгибались плохо. В открытом куске было двадцать два шага, и он считал их всякий раз.

У шестого, куда он донёс последнюю пару, стояли трое и глядели на кожух. По нему, ниже наливного отверстия, шла борозда с завёрнутым краем. Под ней было мокро, и больше не капало: вышло всё.

— Осколком, вашбродь, — сказал унтер. — В минуту ушла.

Он держал деревянный колышек, обмотанный тряпицей, и не забивал: заливать было нечего. Потом всё-таки забил, обжал тряпицу большим пальцем и сел рядом на приступок, будто машина могла от этого пойти.

Оставалось четыре.

Хабаров поднялся на траверс ещё раз, за тем же, за чем ходил в первый раз. Воды не было и теперь. Ярцев стоял к нему спиной и говорил с посыльным, коротко и не оборачиваясь.

Через низину, у чужих, из восьми машин работали две. Одна била короткими и правильно; вторая шла длинно, с провалами, и провалы у неё делались всё длиннее. Больше оттуда не отзывалось ничего.

Он постоял ещё немного и сошёл вниз.

Провод сростили, и связь дали. Телефонист высунулся из ниши и крикнул, что есть штаб полка, и Ярцев сошёл с траверса в три шага.

Говорил он недолго и голоса не повышал. Потом отдал трубку обратно и постоял.

— Спрашивают, сколько у меня машин в строю.

— Четыре.

— Я так и сказал. — Ярцев поглядел в поле. — Про людей не спросили. Дошли или нет — не спросили. Машины спросили.

Провод перебило опять. Сколько прошло до того, Хабаров не заметил.

У третьего гнезда Тишков стоял с котелком.

Он принёс его из воронки в пятнадцати шагах за бруствером — талой воды пополам с глиной, с прошлогодней травой, с той рыжей плёнкой, какая стоит на болотной воде. Он держал котелок обеими руками и глядел на Хабарова.

Хабаров глядел на котелок.

Он сам говорил про такую воду в штабе дивизии, у карты: ржавчина и трава, кожух зарастёт за неделю.

— Лей.

Тишков полил. Зашипело гуще прежнего, и в пару потянуло тиной.

Гринько дал очередь, потом вторую. Машина пошла.

У станины, придавленный порожней флягой, лежал его листок — тот, косо разграфлённый, который он завёл в феврале и вёл с тех пор сам. Листок отсырел по сгибу и был чист.

Хабаров вынул его из-под фляги и сунул под крышку короба, в сухое.

Он сел на порожний короб, вытянул из-под шинели тетрадь в коленкоре и открыл её на чистой странице. Карандаш он послюнил и вывел число: шестое марта.

Дальше полагался час.

Он поднял глаза. Свет над полем был тот же, что и три ленты назад, — серый, ровный, без тени, и по нему нельзя было сказать ничего.

— Который час? — спросил он третьего номера.

Тот повёл плечом.

Хабаров стал считать назад, от переноса огня: сколько прошло до первой ленты, сколько между первой и второй, сколько он шёл к пятому гнезду и обратно. Первый кусок он поставил в четверть часа и тут же понял, что взял его с потолка, и начал заново, от воды: две фляги ушли на три ленты, а фляга уходит в одну заправку. Выходило, что фляг было мало.

Про время не выходило ничего.

Он оставил после числа пустое место и записал в строку то, что взял глазами: три задержки, из них две на стыке коробов; кожух пробит осколком; ствол расстрелян.

Потом он подержал карандаш над пустым местом и убрал тетрадь за пазуху.

Германская машина справа работала весь этот час ровно, одной и той же очередью, и полосы не переменила ни разу.

~~~

Отбоя никто не подавал.

К вечеру в ходу сообщения перестали бегать; на брустверах поредело; в низине, за проволокой, кто-то звал — далеко и однообразно, и на этот голос уже не оборачивались.

Стрельба не кончилась. Она осела и пошла ровно, и под неё стали есть и спать.

Сверху пошла грязь.

Днём развезло, к вечеру потекло совсем, и то, что подымало разрывами, падало теперь мокрым: на щит, на брезент, на плечи, комками и брызгами, и после всякого близкого приходилось обтирать крышку короба рукавом.

Хабаров прошёл вдоль гнёзд.

Расчёты сидели по нишам и не разговаривали. Кто-то ел, держа хлеб в рукавице, потому что руки были в глине по локоть. У стенки хода стояли прислонённые винтовки, которых утром тут не было. Их принесли с поля и поставили в ряд, и никто их не разбирал.

У первого ленты были выбраны все, и порожние короба стояли стопкой в три яруса. У второго вода держалась на донышке, и её берегли, как берегут последнее. У третьего Гринько сидел не двигаясь. Руки лежали у него на коленях ладонями кверху.

— Вашбродь. Она у меня под конец стала брать через раз.

— Кожух пустой.

— Так я ж лил.

— Ты лил из воронки. — Хабаров тронул кожух ладонью. Кожух был горячий и сухой, как печная стенка. — Её теперь чистить. И чистить долго.

Гринько потёр обмороженную скулу.

— Она у меня работница, — выговорил он погодя, глядя не на Хабарова, а на щит. — Она нынче с рассвета и до самого. Ни разу не подавилась.

— Ни разу.

— Сколько лент выело? — спросил Хабаров.

Гринько подумал.

— Много, вашбродь.

— Много — не число.

— Не считал я, вашбродь.

— А кто считал? — Хабаров услышал свой голос со стороны и не остановился. — Кто на этом участке считал сегодня хоть что-нибудь? Ленты, задержки, воду, людей. Хоть что-нибудь.

Гринько глядел на него снизу.

В соседней нише приподнялся на локте третий номер, поглядел и лёг обратно.

— Мне руками было занято, вашбродь, — сказал Гринько наконец. — Обеими.

Хабаров постоял, потом сел на станину рядом с ним.

— Знаю, — сказал он. — Знаю.

Наряд с водой пришёл затемно.

Воды принесли на шесть машин, и была она холодная. Заливать её в горячий кожух не годилось. Баки поставили под накат, ждать, пока остынут стволы.

Стволы к тому часу остыли сами.

Тишков спал, сидя на порожнем коробе, и во сне его подёргивало плечом — тем самым, которым он весь день тянул.

К полуночи пришли за лентами.

Пришёл унтер второго гнезда и спросил, можно ли взять пару лент из тех, что лежат у четвёртого: четвёртое всё равно молчит. Хабаров сказал, что можно, и велел брать те короба, где мел свежее. Унтер поглядел на числа, снял два короба и унёс.

Ярцев подошёл, когда тот уже уходил.

— Ленты у меня целы. — Ярцев стоял, не садясь. — Все, какие взяли. Вода вышла, стволы сожгли, а ленты целы.

Ярцев помолчал.

— Первое гнездо отстреляло весь день без единой задержки.

Он достал из кармана часы, поглядел на них и убрал, ничего не сказав.

— Смены не будет. Роты сидят там же, где сидели утром, и завтра, надо думать, пойдут оттуда же.

Ярцев ушёл к себе, в нишу под тремя накатами, где у него стояли ящик и фонарь.

Ночь взялась морозом. Грязь на брустверах прихватило корочкой, а под нею она осталась мягкой, и нога проваливалась в неё с тем же звуком, что и днём. Из низины больше не звали.

Порожние фляги снесли к траверсу, к бакам, наполнять на утро. Хабаров сосчитал их походя, по головкам. Двенадцать.

Полковой адъютант пришёл заполночь, с фонарём, закрытым с трёх сторон. Он был выпачкан глиной до пояса и шёл, держась за стенку хода.

— Подпоручик Хабаров?

— Я.

— Мне велено собрать по участку, отчего не пошло. — Он не стал ни здороваться, ни объясняться: за день это перестало быть нужным. — К утру.

— Отказы пулемётов и лент — моя часть. Наступление — нет.

— Про ленты у меня и без вас есть. — Адъютант поставил фонарь на приступок и вытащил из-за пазухи пачку бумажек, мокрых по краю. — Вот ротные. «Противник оказал упорное сопротивление». Слово в слово, во всех. С этим я к командиру полка не пойду.

Он придержал бумажки: их тянуло ветром.

— Мне сказали, вы нынче писали. Весь день.

— Писал.

— Вот и напишите.

Хабаров молчал. Адъютант прижал бумажки локтем и заговорил тише.

— У меня не про виноватых. У меня про часы: что было и когда. Хоть по вашим машинам. Иначе наверху решат, что не пошло оттого, что мало старались.

— Сколько людей вышло из рот? — спросил Хабаров.

— Не знаю.

— А кто знает?

— Никто не знает. — Адъютант поднял фонарь и опустил его, потому что света от него было на два шага. — Их посчитают по тому, кто к утру отзовётся.

Его окликнули от четвёртого гнезда. Он взял фонарь и пошёл на голос, доставая на ходу свои бумажки.

Хабаров сел на порожний короб.

В тетради у него стояло: шестое марта, пустое место, три задержки, кожух, ствол. Он стал вспоминать день с начала, чтобы поставить в это место час: перенос огня, тишина, первая очередь с той стороны, «поднялись», первая лента, вторая, пятое гнездо, земля сверху.

Он помнил всё это по порядку. Сколько прошло между одним и другим — не помнил.

Он начал сначала.

Глава 6. «Воронка»

По всей линии разлился запах.

Хабаров разобрал это не сразу. Двое суток тянуло порохом, мокрой глиной и людьми, и к этому привыкают за ночь. Под утро в глину вошло другое: тяжёлое, стоялое, сладковатое понизу, как тянет из погреба, который открыли после зимы. Держалось оно у самого дна хода и выше пояса не поднималось.

— Болото подняли, — сказал третий номер. Он лежал лицом к стенке и не повернулся. — Оно тут с осени лежит, а они его наверх.

Начала у седьмого числа не было.

Вчерашний гром был событием: его слушали, по нему считали, к нему готовились с вечера. Нынешний стоял с полуночи и шёл сам собой, без сигнала и без переноса огня, и никто на участке не сказал бы, когда он начался. Под ним ели, чинили провод и спали.

Донесение он отдал затемно. Полковой адъютант забрал оба листа не читая, убрал их отдельно от своей пачки и ушёл вниз ходом, держась за стенку; спрашивать, что с ними станет дальше, было не у кого.

К Ярцеву Хабаров поднялся перед рассветом. Тот стоял у крайней жерди наката и глядел туда, где через час должно было проступить поле.

— Мне нужны ваши часы.

Ярцев вынул их, поглядел на циферблат, будто сверял его с чем-то, и отдал не сразу: сперва подтянул заводную головку.

— В ночь заводить. Уходят на минуту в сутки, всегда вперёд. — Он дождался, пока Хабаров опустит часы во внутренний карман, к тетради. — Отдадите, когда придёт смена.

Воду с ночи развели по флягам, по две на машину, и все они стояли полные. Из шести станков команды в строю было четыре: у четвёртого ствол расстреляли шестого числа, а запасной остался за гатью, в двуколках; шестое стояло по кожуху. Унтер шестого за ночь завёл привычку садиться подле машины на приступок и сидеть при ней без дела, и никто его не гнал.

Ленты набивали руками.

Прибор ушёл туда же, за гать, вместе со всем, чего не унесли на себе. Он был на команду один: воронка, рукоятка, ползун с иглой, досылатель. С ним вдвоём делали за час то, на что голыми руками уходило втрое больше. Теперь холст растягивали на колене, расправляли гнёзда большими пальцами и загоняли патрон до уровня концов длинных пластин, на глаз. Мерка лежала тут же, в кармане у Хабарова, но прикладывать её к каждому патрону было некогда.

Хабаров сел набивать со вторым номером первого гнезда.

— С машинкой оно само шло, — сказал тот, придерживая холст. — Крутишь и крутишь.

— С машинкой оно шло криво. Её два года никто не поверял.

— Криво, да быстро.

Это было верно. За час они набили полторы ленты. Шестого числа одна машина Гринько выела три за день.

Пальцы у обоих переставали чувствовать посадку раньше, чем уставали. Хабаров приноровился проверять последний десяток ногтем, как проверяют, ровно ли лёг шов, и всякий раз находил у себя один-два патрона, посаженных глубже прочих.

— Вы всё щупаете, вашбродь, — сказал второй номер без всякой насмешки. — Этак мы её и к вечеру не добьём.

~~~

У третьего гнезда короба были подняты на приступок, и под нижним лежал обрезок доски.

— Я его вчера подложил, вашбродь. Они в грязь садятся, а потом их не выдерешь.

Тишков сидел на корточках, спиной ко входу, и мотал на руку конец шпагата. Доска была не с их участка: такой обрезок мог прийти только от наката, и волочь его надо было шагов сто по жиже.

Хабаров взялся за второй короб.

— Тот порожний, — сказал Тишков, не оборачиваясь. — Я его в ночь выбрал. Полный четвёртый, он под накатом, за спиной у Гринько.

Хабаров откинул крышку. Короб был пуст.

Он поставил его на место и ничего не сказал. Месяц назад этот мальчишка не мог в темноте найти на коробе застёжку и оправдывался, что она тугая. Теперь он брал ремень с одного движения и не глядя, а короба у него стояли в том порядке, в каком их предстояло брать.

Гринько сидел у затыльника, положив ладонь на кожух.

— Холодная. — Он повёл ладонью от казённой части к дульной и остановил её на середине. — А греться нынче станет скоро. Она у меня внутри заросла, работница.

— Из воронки лил.

— Так вы велели, вашбродь.

Гринько тут же полез перебирать ленту в приёмном окне. Хабаров отвинтил колпачок наливного отверстия и завёл в него палец. Снаружи железо было холодное, а изнутри край взялся шершавым там, где прежде был гладкий.

— Через день чистить.

— Через день, — согласился Гринько.

Тишков подтянул к себе первую ленту и пустил её через ладонь, проверяя гнёзда на ходу, снизу, ведя плечом. У третьего десятка он остановился, вынул патрон, повернул его пулей к свету и посадил обратно глубже.

— Этот стоял горбом.

— Много таких?

— Один. Я их считаю с Рождества. — Он подумал и прибавил: — Мне их за зиму девять вышло, и все с чужой набивки. Со своей ни одного.

— Кто набивал?

— А кто когда стоял. Мы же по очереди. — Тишков дотянул ленту до конца и уложил хвост поверх, чтобы холст сходил полого. — Я и сам, бывало, посажу криво. Так я после гляжу.

Третий номер потянул носом, не вставая, и накрылся полой.

— К полудню разогреет — вот тогда понюхаем, — пообещал он жердям над головой. — Нынче ещё по-божески.

~~~

Разогрело раньше полудня.

Запах шёл теперь не только со дна. Он стоял в ходе весь, от глины до жердей. Сладкого в нём прибавилось, а сладкое тяжелее прочего и садится на губы. Разрывы ложились по низине левее. После каждого близкого вода в ходе поднималась.

Сверху третьи сутки не падало ни капли, ночами морозило. Она всё равно прибывала снизу, из-под глины. К полудню в нижней нише она стояла выше щиколотки.

— К ночи будет по колено, — пообещал третий номер с приступка.

Короба оттуда подняли на жерди.

Слева, за четвёртым гнездом, ударили железом о железо. Потом ещё раз, чаще. Потом крикнули, и крик пошёл по линии, перескакивая через людей и обгоняя сам себя:

— Газы! Газы слева!

Под накатом уронили короб.

Дальше всё сделалось очень быстро и очень тихо. Люди не бежали. Они садились на дно ниш и лезли за пазуху. Тряпицы, портянки, лоскуты, припасённые с осени, слежались в камень, и их разворачивали, ломая по сгибам. Воды ближе фляг не было нигде.

Второй номер шестого гнезда свинтил колпачок. Полил на тряпицу товарищу, потом себе. Потом протянул флягу дальше вдоль ниш, и фляга пошла по рукам.

Хабаров стоял и глядел, как её передают из рук в руки.

Он знал, что это болото. Слово «отставить» на линии принадлежало не ему. Если бы он ошибся, ошибку его никто бы не считал: считать было бы некому.

Тишков подал ему тряпицу, уже мокрую, и Хабаров взял её и повязал.

Ничего не пришло. Ветер стоял поперёк. Запах держался тот же, что и час назад, и через мокрое шёл слабее. С четвёртого гнезда кто-то полез наверх смотреть. Его стянули за ногу обратно и выругали в четыре голоса. Это было всё.

Отбоя так и не было. Третий номер стянул своё с лица первым, сказал «дурят», и следом стянули остальные, не разом, а по одному, оглядываясь.

Фляги вернулись к станинам лёгкими.

Накрыло третье гнездо в третьем часу.

Легло с недолётом. Потом сразу ближе, три подряд, и между вторым и третьим не было времени сесть. Хабарова бросило на короба. Он лежал на них, обняв верхний, и слышал, как по щиту снаружи прошло мелким и частым, будто швырнули пригоршню гвоздей. Потом стало слышно, что «максим» молчит.

Он поднялся. Гринько был на месте, обе руки на рукоятках затыльника, оба больших пальца на рычаге. Шапки на нём не было. Левый рукав шинели был распорот от локтя до кисти. Подкладка в разрезе осталась белой.

— Целы?

Гринько не ответил. Он довернул ствол на два пальца влево, надавил на рычаг и дал очередь, потом вторую. Только после этого снял правую руку и потрогал ею голову, ища шапку.

Щит был посечён снизу доверху. Верхний короб пробило, ленту в нём порвало поперёк. Патроны ушли в жижу. Третий номер выбрался из-под съехавшего наката, обтёр лицо ладонью и сел разбирать жерди.

В четырёх шагах за бруствером, там, где утром была ровная бурая земля, стояла новая воронка. Она уже наливалась. Вода набиралась в неё из стенок, снизу, мутными жилами, и была она рыжей по краю и чёрной посередине.

Тишков собирал патроны из жижи в подол шинели и обтирал каждый о рукав.

— Эти в ленту не пойдут, — сказал ему Хабаров. — Отложи отдельно.

— Так они целые.

— Они в глине. Глина сядет в патронник.

Тишков поглядел на горсть, потом ссыпал её в порожний короб, отдельно от прочего, и запомнил, в какой.

Накат над нишей ставили вчетвером до темноты. Жерди брали из старого обвалившегося куска хода. Они были гнилые с одного конца, и этот конец заводили внутрь, к стенке: снаружи его выдавило бы в первый же день. Хабаров подавал их снизу. На третьей он заметил, что рука, которой он утром проверял посадку патронов, так и не разжалась до конца.

К вечеру фляги были пусты у всех. Наряд не пришёл ни в тот вечер, ни в ту ночь.

— Дорога стоит, — сказал Ярцев. Он грыз мундштук и говорил, не оборачиваясь. — Гать развезло, обоз сел за ней ещё вчера. Пока не подмёрзнет, к нам не поедет никто, а подмерзает нынче только сверху.

~~~

Восьмого пошли опять, с того же места и от той же борозды, и опять не дошли. Девятого не поднимались вовсе, а били с утра до темноты.

Воду брали из воронки за бруствером.

Она была в пятнадцати шагах, левее третьего гнезда, старая, с осени, глубокая, и вода в ней стояла всегда. Новая, та, что легла седьмого в четырёх шагах, к утру осела и затянулась глиной: из неё черпалось на два котелка, и то мутью. Ходили к старой.

Ходили туда все. Ходили пулемётчики, ходили телефонисты, ходил кашевар с ведром, ходили из второй роты, у которой своя вода была ещё дальше. Ходили, не спрашивая ни у кого, потому что спрашивать было не о чем: другой воды на участке не имелось, а кожухи полагалось держать полными.

Кожух у Гринько начали чистить восьмого, в затишье, и бросили, не дочистив.

Он отвинтил пробку внизу и подставил котелок. Выливать было некуда: пока сходят к воронке, машина будет стоять пустая. Из отверстия пошло сперва бурое, потом гуще бурого, с волокнами прошлогодней травы и с чем-то, что не сходило со стенки котелка и снималось пальцем. Гринько подержал это на свету и слил обратно через тряпицу, сложенную вчетверо.

— На тряпице осталось, — сказал он. — Стало быть, из неё вышло.

— Из неё выйдет ещё столько же, — сказал Хабаров. — Она садится на ствол по всей длине, а не в одном месте.

— Так её паром гонит вверх, а садится книзу?

— Садится там, где горячее.

Гринько подумал над этим, глядя в котелок, и завинтил пробку.

— Стало быть, у дульной первое.

— У казённой. Там патрон горит.

Больше в тот день они к кожуху не возвращались: с полудня пришлось стрелять. Машина брала воду быстрее прежнего и раньше прежнего шла паром, и Тишков, у которого была одна фляга на день и та початая, лил в кожух по глотку, отмеряя ладонью по горлышку.

Девятого Ярцев велел ходить по одному и не на рассвете и не в сумерки, а серединой дня, когда с той стороны хуже видно против света. Приказание передали по гнёздам, и его держались.

Прежде набирали разом, на всех. Теперь ходили по одному, и ходок за той же водой стало втрое больше.

К десятому от бруствера к воронке шла тропа. Её натоптали до глины, которая блестела.

— Её и слепой разглядит, — сказал унтер второго гнезда, поглядев поверх. — Ну а деваться куда.

Хабаров в тот день был у первого гнезда.

Там разорвало провод в третий раз за утро, и телефонист пошёл искать поверху; понизу он уже искал дважды. Через четверть часа его принесли назад, вдвоём, за руки и за ноги, и положили в нишу. Бедро ему рассекло осколком выше колена. Нести дальше было некому: санитаров с утра свели на левый фланг и оттуда не вернули.

Хабаров стянул с него сапог. Крови было много, и шла она толчками. Он подсунул под бедро ремень, затянул и стал крутить в петле обломок шомпола, а другой рукой держал ногу, чтобы её не било о стенку. Унтер первого гнезда считал вслух обороты и держал голову. Телефонист говорил всё время, торопясь, про то, в каком месте оборвано и что там надо сращивать в двух местах, а не в одном, и просил передать это тому, кто пойдёт следующим.

Ему передали. Следующий пошёл понизу и вернулся сам.

Хабаров не слышал, как это легло. В тот час ложилось часто, и на линии никто ничего не разбирал.

Он услышал, как кричат от третьего.

Кричали одно слово — носилки.

~~~

Вытащили Тишкова не сразу.

Он лежал шагах в шести от бруствера, на самой тропе, лицом к своим, и по ней в те минуты нельзя было поднять головы: с той стороны били по ней коротко, через раз, как бьют по месту, где кто-то шевелится. Гринько с третьим номером зацепили его хлястиком за телефонный провод, свёрнутый петлёй, и волокли лёжа, и вытащили с четвёртого раза. Хабаров подошёл от первого гнезда, когда его уже втянули в ход.

Осколком ему разворотило бедро и таз.

Он был в памяти. Он лежал на дне хода, в жиже, и жижа под ним уходила и делалась тёплой, и всё, что тут можно было сделать, Хабаров уже делал этими же руками полчаса назад и знал, что здесь оно не поможет. Он всё равно завёл ремень выше и стал крутить.

— Я котелок не донёс, вашбродь, — сказал Тишков.

Голос у него был тот же, каким он объяснял про застёжку.

— Донёс.

— Он там остался. Он казённый.

— Я его сам подниму. Ты лежи.

Хабаров подсунул ему ладонь под затылок, чтобы голова не лежала в воде, а другой рукой подобрал под него полу его же шинели. Руки шли не так, как надо: он оправлял сукно дольше, чем следовало, и снова брался за то, что уже подоткнул.

— Слушай сюда. Ты седьмого вёл ленту весь день, и она у тебя не сбилась. Ни разу.

— Я старался, вашбродь.

— Я тебе тогда не сказал.

— Так вы глядели, — выговорил Тишков и попробовал повернуть голову. — Я видел, что вы глядите.

Гринько снял шинель и расстелил её. Взялись вчетвером и подняли. Ход сообщения был в ширину плеч, и на поворотах шинель приходилось задирать выше головы, и на каждом повороте Тишков переставал говорить, а потом начинал опять. Он спрашивал, кто теперь при ленте. Ему ответили, что Гринько сам. Он сказал, что Гринько один не управится: подавать будет некому. Он повторил это дважды, и на второй раз ему не ответили.

До полкового перевязочного было полверсты назад, ходом, и последние полтораста шагов поверху: ход туда не доходил. Кусок этот лежал за перегибом, в мёртвом пространстве, и по нему носили в рост весь день.

Шнурок у Хабарова выбился из-под ворота и болтался поверх шинели, и медная гильза стучала по пуговице в такт шагам. Убрать её было нечем: обе руки держали угол.

Пункт стоял в ольшанике, под двумя палатками и брезентом на кольях. Раненые лежали вокруг на соломе, а кому её не хватило, тот и в глине. Полкового врача было видно в палатке, у стола, и он оттуда не выходил; навстречу вышел фельдшер, вытирая руки о фартук, и осмотрел не лицо, а низ шинели.

— В палатку не носите. Сюда, к третьему ряду.

— Он в памяти.

— Все в памяти. — Он уже глядел мимо, на тех, кого несли следом. — Этого несите, этот подождёт. Вон того на стол, у него рука держится на коже.

— Возьмите его сейчас.

Фельдшер остановился и посмотрел на него в первый раз.

— Ваше благородие, у меня их с утра больше, чем соломы. Возьму сейчас — не возьму того, кому ещё можно помочь.

Он ушёл. Вернулся погодя, присел на корточки, поглядел, велел санитару принести соломы и больше ничего делать не стал.

Тишков говорил ещё немного. Он спросил, велят ли ему теперь в тыл, и не рассердится ли поручик за котелок, и есть ли тут напиться. Хабаров пошёл за водой и был остановлен на полдороге: санитар сказал, что при таком ранении не поят. Потом Тишков стал говорить реже, а потом замолчал. Санитар прошёл мимо в четвёртый раз, не останавливаясь, а на пятый присел и переложил ему руки.

Хабаров постоял.

Фельдшер, проходя, попросил его отойти от ряда. Несли ещё.

Он пошёл назад. Руки у него были в чужой крови по локоть, и глина поверх неё взялась коркой. Отмыть их было негде: воды на участке не осталось нигде, кроме той, что стояла в воронке за бруствером, и той, что была залита в кожухи.

Он обтёр их о полу шинели, и на этом бросил. Ходом он прошёл третье гнездо и опомнился у пятого. Его окликнули оттуда и спросили, не к ним ли он. Он сказал, что не к ним, и повернул назад.

У третьего гнезда стоял Ярцев.

Он не спросил ничего. Он вынул из грудного кармана свой лист, разграфлённый от руки, тот, где в первой графе стояли фамилии, нашёл нужную и провёл по ней карандашом, один раз, не наводя и не обводя. Потом сложил лист по прежним сгибам и убрал его туда же, откуда взял.

— К вечеру пришлю тебе человека, — сказал он Гринько.

— Не надо, вашбродь.

— Я тебя, Гринько, не спрашивал, надо тебе или не надо.

Человека прислали затемно, из третьих номеров второго гнезда, немолодого и тихого. Он стал у короба так, как становится всякий, кого не учили: сбоку, чтобы видеть приёмное окно, и взял холст сверху, кистью.

Хабаров взял его за запястье, повернул руку ладонью вверх и подвёл под ленту снизу. Потом отпустил и отошёл, не объяснив ничего. За него выговорил Гринько, погодя: тянуть плечом, а кисть только держит меру.

К ночи стрельба поредела. Хабаров сел под накат и вынул часы. Стрелки он разобрал не сразу и держал их близко к огарку. Потом достал тетрадь и открыл её там, где остановился вчера.

Десятое марта.

Он записал: первое гнездо, шесть часов сорок минут, задержка при подаче, лента сырая по краю, вторая от начала. Он записал: третье гнездо, третий час пополудни, короб пробит осколком, холст порван поперёк, патроны утрачены. Он записал: второе гнездо, поперечный разрыв гильзы, передняя часть вынута, час не отмечен.

Карандаш ушёл вбок и порвал бумагу.

Он подождал, положив обе ладони на колени, пока пройдёт, и дописал строку с того слова, на котором сорвался, и следующую, и ещё одну. Почерк на этих строках был крупнее, чем на верхних, и буквы стояли врозь. Внизу страницы, там, где карандаш прошёл насквозь, он подложил ноготь и разгладил разрыв, чтобы через год можно было прочесть и то слово, которое пришлось на разрыв.

Гринько всё это время доводил ленту.

Он срастил концы двух коробов, прошёл всю полосу пальцами от начала до конца, вернул её в приёмное окно и надавил большим пальцем, проверяя посадку. Потом отставил ленту и полез под крышку короба, в сухое, куда шестого числа Хабаров сунул его листок.

Листок был разграфлён криво и от руки, в четыре графы, и был он чист. Гринько разложил его на колене и вывел в первой графе, там, где у него полагалось стоять числу, одну фамилию.

Хабаров видел это со своего места и не подошёл.

~~~

Тринадцатого стало тихо.

Никто ничего не объявлял. С полудня перестали и не начали ни через час, ни к вечеру, и стало слышно, как в низине идёт вода и как далеко справа, на чужом участке, стучат по железу: чинят.

По линии в этот день говорили мало и все об одном. Хабаров прошёл ходом от первого гнезда до шестого и дважды слышал одно и то же, сказанное разными голосами и без вопросительного знака: за что легли.

Ярцев в этот день обошёл всю команду, чего за неделю не делал ни разу, и вернулся на траверс, и стоял там до темноты.

— Мне велено подать, сколько машин в строю, — сказал он, когда Хабаров поднялся к нему. — Четыре. Столько же, сколько было седьмого утром.

Он прикусил мундштук.

— По этой бумаге у меня за неделю ничего не переменилось.

Хабаров пошёл по гнёздам и собрал листки.

Он брал их у унтеров, у наводчиков, у второго номера шестого гнезда, который вёл свой на обороте письма: другой бумаги у него не было. Листки были грязные, разбухшие по сгибам, у двоих порванные. На них стояли числа, часы, задержки и причины, записанные кто как умел: у одного столбиком и без единой помарки, у другого поперёк листа, у третьего одни палочки и против палочек два слова. У первого гнезда листок был подмочен снизу, и нижние три строки расплылись, и унтер продиктовал их по памяти, и Хабаров записал их себе, пометив, что со слов.

— Вы их назад-то отдадите? — спросил унтер второго гнезда.

— Верну.

— Вы уж верните, вашбродь. Я по нему расход считаю.

Унтер шестого отдал свой последним и держал его двумя пальцами за угол.

— У меня там за седьмое пусто. И за восьмое пусто.

— Машина стоит.

— Стоит. — Он оглянулся на кожух с завёрнутым краем, будто тот мог возразить. — Я и думал: чего писать, коли не стреляли. А после думаю: так ведь и это где-то стоять должно.

— Должно.

— Ну я и написал. Вон, понизу.

Внизу листка, отдельной строкой, у него стояло: седьмого не стреляли, кожух пробит шестого, колышек не держит.

За семь дней на этих листках стояло больше, чем за весь февраль. Он унёс их в нишу все, до последнего.

Свои строки Хабаров сосчитал в нише, при огарке, взятом у телефониста. Их вышло сорок одна на четыре машины и семь дней, и в сорока одной строке стояло всё, что участок мог о себе сказать: часы, отказы, причины, вода, стволы, холст. Графы, куда положить остальное, в тетради не было. Он завёл её в феврале сам и линовал тоже сам.

Тетрадь за неделю переменилась. Коленкор на углах разбух и пошёл волной, нижний обрез стал бурым, и бурое поднялось на каждой странице до третьей строки снизу. На седьмом числе поперёк листа лежал отпечаток большого пальца, весь, до завитка, и под ним не разбиралось одно слово из четырёх. Десятое было порвано карандашом и разглажено ногтем. Двенадцатое он писал в темноте, и строки на нём сходились к правому краю и налезали одна на другую.

До седьмого числа страницы читались с одного взгляда.

Ярцев спустился к нишам сам и отдал свой лист не глядя.

— Зачем вам чужие?

— Свести, — сказал Хабаров.

— Что свести?

— Всё, что на них записано. Семь дней, по всем машинам, какие были в поле зрения. Свои и соседей.

Ярцев вынул трубку изо рта.

— Соседи через низину.

— Я знаю, где соседи.

— Их с одиннадцатого не слышно вовсе. Десятого работали две, с утра, а к обеду осталась одна. — Ярцев выговорил это ровно, тем же голосом, каким докладывал про машины. — Я вам скажу, что оттуда ничего не пришло, ни человека, ни бумажки.

Хабаров сложил все листки в стопку и стал стягивать её бечёвкой. Гринько подошёл, когда узел был почти затянут.

— Возьмите и мой, вашбродь.

— Там одна фамилия.

— Одна, — сказал Гринько.

Он положил листок сверху, лицом вниз, и придержал ладонью, пока Хабаров затягивал узел. Скулу он за весь вечер не тронул ни разу.

Хабаров убрал стопку в тетрадь, а тетрадь за пазуху, и вынул часы, и протянул их Ярцеву.

— Смены не будет.

— Не будет, — согласился Ярцев и рук из карманов не вынул. — Часы держите при себе. Вам с ними работать.

Низина стояла в тумане по грудь, и оттуда тянуло тем же, чем тянуло всю неделю: вскрытым дном, прелью и сладким поверху.

Хабаров застегнул шинель, тронул ладонью пазуху, где легла стопка, и пошёл вниз.

Глава 7. «Числа»

Ход на чужом участке был вырыт мелко и осыпался.

Хабаров прошёл его от низины до третьего траверса и дважды задел плечом стенку. Глина тут лежала светлее и суше, чем по ту сторону низины, и держала хуже: осыпь стояла под каждым поворотом, и её не выбирали. По ней ходили не глядя.

Гнёзд он насчитал восемь, и машин при них стояло столько же.

В строю была одна.

У второго гнезда ствол расстреляли одиннадцатого, и запасного при команде не оказалось вовсе. У четвёртого замок лежал разобранный на рядне, и оно было мокрое. Пятое стояло с открытым наливным отверстием, и в кожухе у него было пусто и сухо, а по внутреннему краю шла ржавая полоса в палец шириной. Хабаров завёл туда мизинец и вынул его рыжим.

— Вы бы не лазили, вашбродь, — сказали ему из ниши. — Она с одиннадцатого так.

Старший унтер вышел ему навстречу от шестого гнезда, держа руки в рукавах. Он был немолод и невысок, и губы у него потрескались и взялись коркой.

Хабаров узнал его прежде, чем тот заговорил.

— Вы на разъезде стояли. В первых числах.

— Двенадцать вёрст мы тогда шли.

— Просушили?

Унтер вынул одну руку и повёл ею вдоль хода: по осыпи, по воде на дне, по жердям.

— Я вам тогда так и говорил. Придём — станем в поле.

Лист отказов у них заведён не был.

— Кто велел не заводить?

— Никто не велел. — Унтер подумал и договорил: — И заводить никто не велел.

На коробах у них не стояло ни числа, ни мела. Хабаров обошёл три гнезда и не нашёл ни единой пометки: короба подбирали по месту, а день набивки знал один человек — тот, кто её вёл, и знал до своей смены.

— Прибор?

— Один. — Унтер показал подбородком на приступок четвёртого гнезда, где под холстиной стоял ящик. — С седьмого не разворачивали.

— Отчего?

— Людей нет. К нему двое надобно, и оба стоят при нём час, а у меня их с седьмого снимают на подноску. Я и не держу: без патрона машина не нужна. — Он помолчал. — И греть негде. У вас, слыхать, сушат.

— Сушим.

— Ну вот. — Унтер помолчал и спросил, не меняя голоса: — А вы к нам от кого, вашбродь?

— От себя.

Унтер поглядел на него ещё раз, целиком, от сапог, и вынул из рукава вторую руку.

— Показывать всё?

— С шестого гнезда и начнём.

Расход стоял у них в книге одной строкой на всю неделю, и она была верная: патрон казённый, и его считают всегда. Две тысячи четыреста. Отказов не считал никто.

Хабаров пошёл по гнёздам и стал спрашивать.

Он спрашивал не про разы. «Сколько раз вставала» человеку не вспомнить и к вечеру того же дня, а тут минула неделя. Он спрашивал по ленте: прошла ли она до конца без задержки, и если нет, то на первой трети или под конец. По ленте помнили все. Ни один не назвал ни одной, прошедшей чисто.

Ленты он тянул через пальцы сам, по три от каждой машины, а третий номер шестого гнезда, приставленный к нему в помощь, ставил палочки огрызком на обороте требования. Холст был мягкий и тяжёлый, как половая тряпка, и пахнул подполом. Гнёзда садились под пальцем и не разжимались обратно.

Измеритель он вынул на четвёртой ленте. Латунь за зиму потемнела в шарнире и ходила туго, и первое он промерил дважды, не поверив себе.

На двух ладонях холста поведённых вышло семь. Дальше он мерил всякое десятое и считал вслух, а третий номер ставил палочки.

У шестого гнезда наводчик единственной работающей машины сидел на приступке и сшивал ленту суровой ниткой. Резаных концов на ней Хабаров насчитал шесть.

— Режешь?

— Режу, вашбродь. Которое гнездо не берёт, я его вон, а концы стягиваю. — Наводчик не поднял головы и не оправдывался. — Она короче делается, зато идёт.

— Сколько раз она у тебя после этого рвалась?

Тот помолчал, откусил нитку и подумал ещё.

— Три. И все три по шву.

— Записать это можешь?

— Писать не умею.

— Скажи как есть, я запишу.

К темноте у Хабарова набралось четыре страницы, и против каждой строки стояла пометка, что со слов. Ночевал он там же, в нише у шестого гнезда, а наутро пошёл назад кругом, по гребню: низина за ночь схватилась только сверху и держала плохо. Вышло четыре версты вместо полутора.

Ярцев выслушал его на траверсе не перебивая.

— Одна, — повторил он под конец. — Из восьми.

Хабаров промолчал, и Ярцев ответа не ждал.

— А доносят они, надо думать, восемь. — Ярцев сплюнул под ноги. — У них и я бы доносил восемь. Что мне ещё доносить, если поднять их нечем.

Он не спросил, что Хабаров собирается со всем этим делать, и к вечеру наряд на подноску вышел такой же, как всю неделю.

~~~

Штаб дивизии стоял в деревне на сухом взгорке, и с крыш там текло третьи сутки.

Шестнадцатого числа Хабаров вошёл в писарскую в десятом часу утра и стоял у притолоки, пока ему освобождали угол. В комнате было четыре стола, лампа под жестяным колпаком, хотя за окном светло, и печь, у которой сушились чьи-то портянки и стопка бумаги, подмоченной в дороге. Пахло чернилами и мокрым сукном.

Прежде чем сесть, Хабаров подержал руки над печью: с ночи в чужой нише пальцы не отходили.

За ближним столом старший писарь переписывал ведомость убыли по полкам за седьмое-тринадцатое. Он вёл её начисто, разгонисто, с нажимом на первую букву, и придерживал левой рукой линейку. В графе против первого полка стояло: убитыми триста четырнадцать. Ниже шли ранеными и без вести, и цифры там были длиннее.

Писарь посыпал строку песком, ссыпал его обратно в коробочку и перевернул лист.

— Вам сюда, ваше благородие. Этот не шатается.

Штабс-капитан Тюрин пришёл через четверть часа, с папкой под правым локтем, и сел напротив, на угол лавки.

— Заключение по чужому полку от вас не пойдёт, подпоручик. Вы состоите при дивизии для обследования пулемётных команд, а не для донесений о состоянии частей. Если я такое подпишу, мне первым делом ответят вопросом, кто вас туда послал.

— Никто не посылал.

— Это я и говорю. — Тюрин раскрыл папку и повернул её к себе. — Пойдёт донесение о состоянии лент и пулемётного хозяйства по дивизии, за неделю. Команды в нём будут названы по номерам полков. Тогда чужого в бумаге нет, а есть дивизия, и обследовали вы её по своей должности. Форма годится?

— Пишу.

— Тогда пишите так и никак иначе. И под заглавием проставьте номер моей подшивки. — Он пометил поле папки карандашной точкой и закрыл её. — Иначе её положат в общие входящие, и она пролежит там до мая.

Листков было одиннадцать, и Хабаров разложил их по столу в два ряда.

Свои легли слева. Лист Ярцева с фамилиями в первой графе. Лист унтера шестого, где понизу отдельной строкой было выведено, что седьмого не стреляли, кожух пробит накануне, колышек не держит. Листок его второго номера — на обороте письма, сквозь которое на просвет читалось чужое «дорогой сынок». Справа легли четыре страницы, написанные им самим за один вчерашний день.

Своей рукой он в левом ряду не написал почти ничего.

Он переносил в колонки день за днём, и дни выходили неравные. Седьмое дало девять строк, восьмое одиннадцать, девятое шесть. У первого гнезда три нижние подмокли и расплылись ещё на позиции, и унтер продиктовал их по памяти; выходило у него, что отказ был утром, а в листке соседей тот же случай стоял в полдень. Хабаров оставил раннее и пометил, что расходится на четыре часа.

Десятое дало одну строку: третье гнездо, третий час пополудни, короб пробит осколком, холст порван поперёк, патроны утрачены. Больше десятое в колонки не давало ничего.

Он начал с того, что сложил.

У своих в тетради стояла сорок одна строка, и задержек с отказами в них было двадцать девять. У соседей — сто сорок четыре отказа, собранных им самим со слов, по ленте, за вчерашний день.

Числа встали рядом и не значили ничего. У своих было меньше, потому что там всю неделю работало четыре машины и стреляли они помалу, а у соседей одна тянула за восемь, пока её не заклинило совсем.

Складывать было можно. Сравнивать нельзя.

Хабаров отложил карандаш и просидел так, глядя на два ряда, дольше, чем сидел за всё утро.

Дверь за спиной отворяли то и дело, и всякий раз по столу тянуло холодом, и лист приходилось придерживать ладонью. К четвёртому часу в комнате стало темнее, чем поутру, и старший писарь подвернул фитиль. Чернила к вечеру густели, и перо шло с нажимом.

Потом он подвёл под каждым столбцом расход.

Свои: двадцать девять отказов на четыре тысячи сто выстрелов. Соседи: сто сорок четыре на две тысячи четыреста.

Он поделил и то и другое на тысячу, и колонки стали в один рост.

Семь и шестьдесят.

Ниже он вывел третью строку, самую короткую, и в ней стояло, чем эти две команды разнились между собою: сушкой, переснарядкой, единым шагом гнезда, поверкой всякой десятой ленты.

В правой колонке этого не делали. Суток, людей и тёплого места там за всю неделю не выпало, и строку про это Хабаров поставил выше колонок, чтобы её прочли раньше чисел.

Писарь заглянул к нему через плечо, когда нёс мимо стопку.

— Это по чему ж такое считано, ваше благородие? По тысяче?

— По тысяче выстрелов.

— Ловко. — Он переложил стопку на другую руку. — Я такой графы не линовал ещё ни разу.

К вечеру у Хабарова был лист в две колонки и полторы страницы под ними, и не стояло в них ни одного слова, которого нельзя было бы вывести из листков.

Всё прочее осталось на столе.

Из одиннадцати листков в колонки не пошёл один — листок Гринько, где в первой графе, на месте числа, была выведена фамилия.

Хабаров подержал его отдельно, потом положил под низ стопки.

~~~

В оперативном отделении семнадцатого числа топили с утра, и окно потело.

Тюрин положил лист посередине стола, повернув его к свету, и не сказал ничего. Стакан чая стоял у него слева, остывший и нетронутый. Поручик, ведавший срочными донесениями, подошёл первым и стоял над колонками, опершись обеими руками.

— Господа, тут всё посчитано, — сказал поручик, не оборачиваясь.

Второй, совсем молодой подпоручик, обошёл стол с другой стороны и наклонился так, что заслонил лист собою.

— Семь и шестьдесят, — прочёл он. — Это же почти вдевятеро.

— Восемь с половиной, — сказал поручик.

— Всё равно вдевятеро. — Подпоручик выпрямился и оглянулся на Хабарова, и на лице у него была та жадность, с какой смотрят на задачу, у которой сошёлся ответ. — И это по одной дивизии за неделю. А если так же считать по корпусу?

— По корпусу считать нечем, — сказал Хабаров. — Листков нет.

— Так их завести.

— Листок и карандаш. Считать умеет всякий унтер.

Поручик придвинул лист к себе и стал читать полторы страницы под колонками, ведя по строкам ногтем. На правой он остановился.

— А это со слов.

— Там не вели ничего. Другого счёта оттуда взять негде.

— Значит, оспорят. Первым же ответом: у подпоручика число не поверено, и взято оно у нижних чинов по памяти.

— Пусть оспорят вдвое. — Хабаров подождал, пока тот поднимет глаза от листа. — Срежьте правую колонку наполовину. Останется тридцать против семи.

Поручик посчитал в уме, глядя поверх листа, и ничего не сказал. Потом дочитал до конца и выпрямился.

— Я третий год пишу донесения о пулемётах. Мы доносим наличие. Сколько машин и сколько при них лент. Первый раз вижу, чтобы кто-то посчитал, как они работают.

Тюрин выложил на середину стола стопку листков.

— Я вам скажу, подпоручик, отчего я под этим подписываюсь. Верить вам я не обязан. — Он накрыл стопку ладонью. — Тут одиннадцать листков, и вашей руки нет ни на одном. Восемь почерков, и один диктован, потому что тот человек писать не умеет. Такое не сговоришь и задним числом не сложишь.

Он достал из папки полулист с проектом приказа, исписанный до середины, и положил его рядом с колонками.

— Я его набросал ночью. Тут четыре пункта.

Он поставил карандашную точку на поле против третьего.

Поручик прочёл проект через его плечо, ни у кого не спросясь вышел и вернулся через минуту, и придержал дверь.

Начальник дивизии вошёл в отделение без доклада, в накинутой шинели, и остановился у стола, не садясь. Он был сед, невысок и держал руки за спиной. С полы шинели натекло на половицу, и лужица не сохла всё время, пока он читал.

Тюрин подал ему сперва колонки, потом проект.

Генерал читал стоя и долго, шевеля бровью на длинных строках. Дочитав проект, он вынул из кармана карандаш, наклонился к столу и вычеркнул в третьем пункте одно слово.

Слово было «предположительно».

— Донести в армию сегодня, — сказал он Тюрину. — Копию по линии ГАУ, там ждут с февраля. И пункт четвёртый переделать: там сказано «наблюдать за исправностью». Наблюдать можно и не считая.

Он повернулся к Хабарову в первый раз.

— Что вам нужно, чтобы это считали и без вас?

Хабаров ответил не сразу.

— Графа, ваше превосходительство. Одна графа в срочном донесении: отказов на тысячу выстрелов. Числом. Тогда его станут писать всякую неделю, потому что графу нельзя оставить пустой, а лист с описанием можно не писать вовсе.

Генерал подумал, не отрывая глаз от проекта.

— Впишите, — сказал он Тюрину. — И в форму донесения тоже.

Он вышел, не прибавив ни слова.

Поручик проводил его глазами и свистнул на одной ноте. Колонки к тому часу побывали в четырёх руках, и края у них обтрепались. Молодой подпоручик уже тянул к себе чистый лист, чтобы свести колонки для себя, и переписывал их с обеими подстрочными строками, до последнего слова.

— Вы бы мне ещё раз сказали, как считать расход, — попросил он через плечо. — Если команда стояла три дня и не стреляла, эти дни в тысячу идут?

— Дни в тысячу не идут. В тысячу идут выстрелы.

— А стояла отчего — писать?

— Обязательно. Иначе через месяц выйдет, что лучшая команда та, которая не стреляла.

Подпоручик задержал перо.

В четвёртом часу вестовой принёс пакет от соседей — из штаба той дивизии, что стояла правее, за низиной, и о которой всю неделю было известно только, что оттуда ничего не приходит. В пакете лежала записка в четыре строки, и просили в ней прислать на два дня техника, который считал ленты, а буде нельзя — то хоть его листок, с которого можно переписать графы.

Тюрин прочёл её и передал Хабарову через стол.

— Ответить на это мне нечем: ни формы, ни инстанции. — Тюрин убрал записку в папку. — А подошью я её к вашему листу. Пусть лежат вместе.

~~~

Начисто заключение переписывали восемнадцатого, там же, и Хабаров сидел рядом: писарь второй раз спросил, как ставить знак в колонках.

Пакетов вышло три. Один в армию, один в штаб корпуса. Третий писарь надписывал дольше прочих, потому что адрес был длинный: в Петроград, в Главное артиллерийское управление, по принадлежности.

Пакеты прошивали бечёвкой и клали печать. Сургуч брали с жестянки, стоявшей на печи, и он перегрелся и тянулся за палочкой ниткой.

Хабаров стоял и смотрел, как сохнут чернила на слове «Петроград». Его заключение от одиннадцатого февраля второй месяц лежало в корпусе без ответа. Это шло выше и мимо.

Дверь в соседнюю комнату была притворена неплотно. Там разбирали входящие, и разговор шёл вполголоса и не для него.

— …да ты прочти, что он пишет. По этой бумаге у нас в дивизии два года никто ни за чем не глядел.

— Он не пишет.

— Он считает. Это хуже. — Бумага там перевернулась. — Придёт с фронта каркун, посчитает тебе всё, что ты за два года не сделал, и подпишется. А отвечать нам.

Названа была и фамилия.

Хабаров дослушал до конца. Потом писарь спросил про знак в третий раз, и он объяснил.

Форму срочного донесения принесли в писарскую в тот же день, к вечеру. Она была печатная, старая, ещё пятнадцатого года, и вписать в неё новую графу было некуда: правое поле кончалось у самого края.

Писарь развернул лист боком, подклеил к нему полосу и разграфил её от руки, по линейке.

— Так и пойдёт, ваше благородие. Покуда новых не пришлют.

Полоса вышла шириной в два пальца, и заголовок в ней пришлось ломать надвое, чтобы вошло.

Листки к заключению подшивали приложением, все одиннадцать. Писарь собрал их в стопку и стал переписывать заглавия.

Хабаров придержал стопку и вынул из неё один.

Листок был на четыре графы, и в первой из них, на месте числа, стояла фамилия Тишкова.

— Этот не надо.

— Так он же со всеми лежал, ваше благородие.

— Он не по делу.

Писарь унёс стопку к своему столу, а Хабаров сложил листок вчетверо, по прежним сгибам, и убрал в тетрадь.

Приказ по армии вышел двадцатого. В нём было четыре пункта.

Ленты просушивать в тепле и не у огня, переснаряжать по единому шагу гнезда, укладывать с хвоста слоями внапуск, с запасом на переходе; меры для поверки посадки изготовить в полковых мастерских по прилагаемому образцу, по одной на команду, и всякую десятую ленту поверять оною; кожухи держать полными, воду подогревать; при каждом приборе иметь по два человека постоянно; отказы пулемётов и лент считать по каждой команде и доносить еженедельно числом, отнесённым к тысяче выстрелов.

Слова были не его. Написали их короче и суше, чем писал он сам, и там, где у него было «сушить», в приказе стояло «просушивать», а там, где он объяснял, зачем нужен запас на переходе, не стояло ничего.

Пункта про меры в проекте не было. Тюрин вписал его последним, ночью, и приложил к отпуску обвод: полосу латуни с уступом и риской, обведённую карандашом по краю.

Мерку Хабаров сделал в феврале сам, за вечер, из обрезка. Полковой слесарь сделал бы такую за час, и обрезок нашёлся бы у всякого.

Он сосчитал по пунктам, что этой бумагой накрыто, и вышло тридцать две машины по штату дивизии и все команды армии сверх того.

Такую бумагу он помнил.

Она вышла в другой год и в другой армии, и к тому времени ленты по всей линии успели сгнить дважды, а холщовых почти не делали. Помнить о ней было незачем и некому.

Он дочитал приказ до подписи и положил его на стол лицом вниз.

~~~

Двадцать второго он вернулся на линию.

Низина за неделю набралась и стояла вровень с краями, и тропы через неё больше не было.

На участке было тихо и мокро. Из шести станков в строю стояли пять: гать взялась, подвоз пошёл, и запасный ствол дошёл до четвёртого гнезда на третий день. Шестое так и стояло по кожуху.

Ярцев встретил его на траверсе и в первый раз за всё время не грыз мундштука. Он набивал трубку.

— Табак привезли, — сказал он вместо приветствия и утрамбовал махорку большим пальцем. — Второй раз за войну. Первый был в четырнадцатом.

Он раскурил и затянулся дважды.

— Ваша бумага пришла раньше вас. Читают, кто грамотный. У четвёртого гнезда её к жерди пришпилили.

— Она не моя.

— Ваша. — Ярцев повернулся к нему всем корпусом. — Наши-то целы. Все, кто был седьмого утром, кроме одного.

Он подал руку, и рукопожатие вышло длиннее, чем нужно.

У третьего гнезда Гринько с новым вторым номером доводили ленту, и немолодой человек тянул её плечом, а кистью только держал. Он делал это чисто, и Гринько глядел не на его руки, а на приёмное окно.

Кожух был дочищен. Обе пробки стояли на месте, и вокруг нижней сукно было вытерто до светлого.

— Сушить велено в тепле, вашбродь, — сказал Гринько, не отрываясь. — А тепла у нас на две ленты в ночь.

— Печь у телефонистов?

— Она. Пускают по две за раз, и чтоб к утру забрать. — Он довёл ленту до конца, уложил хвост поверх и надавил большим пальцем, проверяя посадку. — На всю команду тут и недели мало.

Он вытер ладонь о колено и оглянулся на Хабарова.

— А что теперь всякую неделю доносить велено — это, стало быть, и с нас спросят?

— С вас первых.

— Нехай спрашивают. — Гринько подтянул к себе короб. — Мы пишем.

Второй номер разогнулся, придержал ленту локтем и вытянул из-под крышки короба свой листок.

Строка на нём была одна, и он обвёл её карандашом дважды, чтобы не стёрлась.

Хабаров прочёл и вернул листок, не поправив ничего.

У четвёртого гнезда приказ читали вслух. Его пришпилили к жерди, и унтер шёл по складам, водя пальцем, а расчёт слушал сидя, и с ними ещё двое, пришедшие с подноски. На третьем пункте унтер остановился.

— «При каждом приборе иметь по два человека постоянно», — прочёл он второй раз и оглянулся. — Постоянно. Значит, их с меня уже не снимут.

— Снимут, — сказал кто-то из ниши.

— Тогда и спросят с того, кто снял.

Он дочитал до конца и остался стоять, глядя на лист, и потом потрогал пальцем угол.

Ярцев дождался, пока Хабаров поднимется обратно на траверс, и подал ему второй пакет, тот, что пришёл с почтой отдельно.

— Это вам. Из армии.

Внутри лежало пять строк, писанных набело.

— Что там?

— К двадцать пятому в штаб армии.

— Быстро они.

— Для дачи объяснений. По существу представленного заключения.

Ярцев подержал трубку в руке, а потом постучал ею о ладонь, вытряхивая, хотя табак в ней ещё не догорел.

Хабаров убрал предписание в тетрадь, туда же, где лежал листок Гринько.

Внизу, у четвёртого гнезда, дочитали и начали спорить, с какого числа считать неделю.

Глава 8. «Вызов»

Предписание велело явиться к двадцать пятому для дачи объяснений. Число это шло уже к полудню, а Хабарова с девятого часа никто не спрашивал.

Штаб армии стоял в Двинске, в каменном доме под жестяной кровлей, и скребок у крыльца был вделан в чугунную плиту и стёрт посередине до светлого.

Хабаров счистил глину с одного сапога, потом с другого и всё равно оставил на ступенях два серых следа. Вестовой скользнул по ним глазами и промолчал: за утро тут наследили куда хуже.

Комната, куда его посадили ждать, была прежде классом. На крашеном полу двумя рядами держались тёмные квадраты от парт; на стене остался крюк, а карты на нём не висело. Столы стояли по три в ряд, и за ними писали. Со станции доносило, как сцепляют составы, и после каждого толчка стёкла отзывались и затихали.

Печь топили с ночи. Тепло здесь стояло ровное и сухое, какого на линии не бывает и в землянке, и в первый час от него клонило в сон.

Мимо пронесли четыре подшивки, и каждая была в две ладони толщиной. У ближнего стола пожилой человек в погонах военного чиновника считал вслух ведомость и, сбившись, начинал столбец сначала.

— Благовещенье нынче, — объявил он в третий раз ни к кому и начал сначала.

К десятому часу в комнату внесли пачку серых оттисков, ещё пахнущих типографией, и положили на дальний стол. Писарь развязал бечёвку и стал сверять верхний лист с образцом, присланным из дивизии, — тем самым, с подклеенной от руки полосой в два пальца.

Хабаров со своей лавки видел оба листа наискось. Образец был знакомый до последней помарки: подклеенная полоса и заголовок, переломленный надвое, чтобы вошёл. На оттиске он стоял в одну строку, и подклеивать было нечего.

Писарь сличил его с образцом, ничего не поправил, отложил и взялся за второй. Следом внесли ещё одну такую же пачку, и на всех листах в них стояла одна и та же графа.

В одиннадцатом часу к тому же столу подошёл капитан и положил перед писарем донесение, поданное из полка вперёд срока.

— Графа не заполнена. Пиши: возвратить для дополнения, срок трое суток.

— Так у них, может, и листа такого нет ещё, ваше высокоблагородие.

— Тогда пусть так и напишут. Пустой она не пойдёт.

Писарь надписал по полю и отложил его влево, к таким же. Набралось их не в один слой.

В двенадцатом часу Хабарова позвали. Человек с ведомостью начинал к этому времени свой столбец в четвёртый раз.

Подполковник сидел боком к свету, и перед ним лежала раскрытая подшивка. Верхний лист заворачивался, и он придерживал его ребром ладони. Перо лежало поперёк чернильницы сухое и пролежало так почти весь разговор.

— Заключение о состоянии лент и пулемётного хозяйства по дивизии за неделю ваше?

— Моё, ваше высокоблагородие.

— Числа по вашей дивизии я не трогаю. — Он перевернул два листа сразу. — Правая колонка. Команды соседней дивизии. По чьему приказанию вы их обследовали?

— Никто не приказывал. Я пошёл от себя.

— Так там и написано. — Подполковник вёл по строке сложенным вдвое листом, как линейкой. — «Со слов». «От себя». Вы состоите при своей дивизии для обследования пулемётных команд. В чужую вошли без всякого основания и вынесли оттуда бумагу, по которой той дивизии теперь отвечать.

— Понимаю.

— Не думаю. — Голос у него не поднялся ни на ноту. — Нынче сходили вы и посчитали, как есть. Завтра пойдёт другой, посчитает, что у соседей худо, а у него хорошо, и подпишется не хуже вашего. Чем я его от вас отличу? Бумагой, по которой он туда послан. У вас такой бумаги нет.

— Оспорить мне нечем, — сказал Хабаров. — В той же подшивке, ниже, лежит записка. Из той дивизии.

Подполковник нашёл её не сразу. Записка была в четыре строки и приколота булавкой к обороту его листа: просили прислать техника, который считал ленты, а буде нельзя — то хоть его листок, с которого можно переписать графы.

Он прочёл её дважды.

— Семнадцатого числа, четвёртый час пополудни. У них вы были четырнадцатого и пятнадцатого. — Записка легла поверх колонок. — Просят они после того, как вы ушли.

— После. До меня им не с чего было просить.

— Это я и без вас вижу. — Подполковник подровнял записку по краю листа. — Худо тут не то, что вы туда пошли. Что вам мешало спросить на это разрешения?

— Срок. Запрос ходил бы туда и назад дней десять, а числа я снимал за неделю. Покуда бы дозволили, та неделя прошла бы, и считать пришлось бы сызнова.

— Сызнова бы и посчитали. — Подполковник отодвинул записку на палец. — Зато с основанием.

Со станции толкнуло, и стёкла отозвались. Подполковник дождался, пока стихнет, потом выдвинул из-под подшивки ещё три листа и положил их поверх колонок, один за другим.

— Это пришло после вашего заключения, в разные дни, от трёх начальников штабов. Двое просят прислать техника. Третий просит хотя бы бланк, с которого можно снять графы. Все трое ссылаются на вашу бумагу, а двое — прямо на вашу фамилию.

Он поглядел на Хабарова первый раз за весь разговор.

— Теперь скажите мне, подпоручик, что я им отвечу. Техника у меня нет: он один, и он стоит передо мной. Права послать его в чужую дивизию у меня тоже нет, потому что вы туда сходили сами и никакой формы после себя не оставили. Вы им показали, что так можно, а как это делать законно, не показали никому.

Хабаров глядел на эти три листа и не отвечал.

— Форма нужна короткая, — сказал он. — Пусть просят не техника, а дозволения обследовать. Штаб пишет штабу, тот назначает своего человека и ставит дни. Назначенный уже не откажется, и отвечать за поездку будет он, а не тот, кто пришёл от себя.

— И вы понимаете, что этой бумагой в первую очередь запрут вас?

— Понимаю. Я оттого и хожу от себя, что другого хода мне до сих пор не дали.

Подполковник ничего на это не сказал.

— Приказ по армии вышел двадцатого. Четыре пункта. Полковые мастерские нынче точат меры по образцу, форма донесения перепечатана, и к субботе по ней придут первые числа со всей армии. Отменять это никто не станет.

Он обмакнул перо.

— Объяснение ваше принято.

Перо шло минуты три, и всё это время Хабаров стоял. Потом подполковник позвал писаря и стал диктовать второе, короче первого: чтобы части, при которых офицер не состоит, впредь обследовались не иначе как по письменному запросу одного штаба другому, с указанием дней и назначенного лица, и чтобы о том доносилось заранее.

Диктовал он словами, которые Хабаров сказал четверть часа назад стоя.

Свою фамилию Хабаров услышал дважды. Второй раз подполковник выговорил её по слогам, чтобы писарь не ошибся.

— Это не к вам одному. — Подполковник не отрывался от строки. — Это по всей армии. Но начинается оно с вас.

Писарь дописал, посыпал строку песком и понёс лист к соседнему столу — записывать номер.

В коридоре Хабарова догнал делопроизводитель с описью и поднёс её на подпись, на весу.

— К заключению шло приложение. Одиннадцать листков. Их можно взять назад?

— Приложение из дела не выдаётся.

— Хоть один. Он не по делу, его в колонки не сводили.

— Тем более. — Делопроизводитель повернул опись к свету и проверил подпись. — Раз он в описи, значит, он в деле. Вынете один — опись не сойдётся, и объясняться уже буду я.

— Копию снять?

— С приложения копий не снимают. — Он свернул опись вдвое и сунул под мышку. — Оно теперь дело, ваше благородие. Ему лежать.

На крыльце скребок был занят. У плиты счищал глину поручик с полевой сумкой, приехавший верхом, и лошадь его стояла тут же, и с неё текло. Хабаров обошёл плиту стороной, прямо по грязи, и до ворот его сапоги набрали ровно столько, сколько он счистил с них утром.

~~~

Двадцать седьмого во дворе штаба дивизии перекладывали настил.

Горбыль возили от разобранного сарая и клали прямо в жижу, в два ряда, и всё равно ходили не по нему, а стороной, где было мельче. Подводы стояли распряжённые, и лошади под рогожами переступали, вытягивая ноги из грязи по очереди. Писарь тащил через двор стопку под мешковиной, держа её обеими руками и глядя себе под ноги.

У самого крыльца стояла подвода из полковой мастерской, и с неё снимали ящик. Внутри, переложенные ветошью, лежали латунные полосы с уступом и риской, плотно, одна к одной. Приехавший с подводой унтер пересчитывал их поштучно и каждую пятую примерял к листу, на котором такая же полоса была обведена карандашом по краю. Придавлен тот лист был камнем от ветра.

Тюрин вышел на крыльцо с папкой под правым локтем и сошёл на верхнюю доску.

— Пришло на вас, подпоручик. По линии Главного артиллерийского управления, из Петрограда.

Он прочёл вслух, коротко: откомандировать в распоряжение управления для доклада по техническим вопросам пулемётного дела; явиться по прибытии.

— Срока не проставлено, а это значит — нынче же. Ни отказать, ни отсрочить я тут не могу: это не по нашей части и не за моей подписью.

Карандаш был у него в той же руке, что и папка, и остался там.

Хабаров взял лист. Морось садилась на бумагу мелко и не сразу, и первые пятна проступили, пока он дочитывал до подписи.

— Что могу — выправлю сегодня, — сказал Тюрин. — Подорожную, провиант до узла и сутки на сдачу дел: этих суток у вас никто не отнимет и в Петрограде не спросит. Дальше вы едете уже не по нашему ведомству, и хлопотать за вас мне не с чего.

— Кого назначат на команды?

— Никого. Обследования по дивизии я закрою: они шли за вашей должностью, а должность уходит с вами. — Тюрин переложил папку под другую руку. — Поверку укладки оставлю на Кривцове: он в приказе по дивизии назван поимённо, и снять его оттуда не в моей воле. Прочее теперь спрашивают числом, всякую неделю, и спрос идёт на команды.

Он помолчал и договорил, будто вспомнив:

— В той дивизии, что правее, две мерки сделали не по образцу: уступ взяли на глаз. Командовать я там не могу, но отписал им и образец послал вторично, с нарочным. Обвёл карандашом сам, чтобы не пошло по третьему кругу.

— Сколько их дошло до команд?

— Пока три на дивизию. — Тюрин перехватил папку и оглянулся на подводу, с которой ещё снимали ящик. — Мерки эти я с самого приказа выбиваю из мастерских. По приказу их точат в полках, а путная на всю дивизию одна, и в ней же чинят замки и правят двуколки. — Тюрин сошёл с доски и стал сбоку, чтобы пропустить писаря с мешковиной. — Вы это в Петрограде скажите, если спросят, отчего не везде. Приказ вышел в один день, а мастерские под него и за год не подогнать.

Хабаров взял из ящика верхнюю полосу и примерил её к листу сам. Сделано было чисто: риска стояла глубоко, и на срезе не осталось заусенца.

— Эту можно слать.

— Эту и шлю, — сказал Тюрин.

Он подождал, пока унтер уложит полосу обратно, и заговорил уже другим тоном, тем, каким читают вслух свои же строки:

— Отзыва я на вас не писал, подпоручик. Не спрашивали. Спросили бы — написал бы, что считаете вы верно, а служить с вами тяжело: вы всякий раз просите то, чего в расписании нет. — Он подобрал полу. — Это не в укор. Это к тому, что там, куда вы едете, расписание толще нашего.

Хабаров убрал лист не складывая: сгиб пришёлся бы по подписи.

~~~

Двадцать восьмого на участке было тихо, и вода понемногу сходила.

Низина стояла полная, но её край за неделю отступил на сажень и оставил по глине бурую полосу. Земля оседала везде: ходы поплыли, стенки крепили горбылём вперемешку с плетнём, и вдоль дна прокопали водоотводную канавку, которая пока никуда не вела. Над низиной весь день кричали чибисы, и крик их слышался дальше прочего.

У поворота к третьему гнезду сложили печь. Её собрали из битого кирпича, привезённого с разобранного хутора, обмазали глиной, и она ещё не просохла и шла трещинами. Дым от неё стлался низко, по воде. Сушили теперь по четыре ленты за ночь и держали очередь мелом на притолоке, по гнёздам.

У второго гнезда унтер хранил свой лист в жестянке из-под ружейного сала, а жестянку — под крышкой. Он вынул её, обтёр о рукав и подал лист сам, прежде чем спросили.

— Четыре строки за неделю, вашбродь. Две по ленте, одна по замку. Четвёртая пустая: короб уронили в воду, а отказа с того не вышло.

— Эту вычеркни. Отказа не было, значит, и строки нет.

— Так короб-то мокрый, вашбродь. Где ж ему стоять?

— Про короб пиши во второй графе, она под то и линована. И число поставь, когда уронили.

Унтер переписал строку тут же, стоя, положив бумагу на крышку короба. Лист был новый, разграфлённый от руки по обрезку доски, и графы на нём стояли те, что названы в приказе.

Хабаров вынул складной измеритель и прошёл им десятую ленту от хвоста. Поведённых гнёзд на ней вышло три. Число унтер записал сам и переспрашивать не стал.

У четвёртого гнезда прибор стоял развёрнутый, и при нём работали двое, не торопясь и в один шаг: их с подноски не снимали пятый день. На крышке каждого короба под навесом стояло число мелом, а под ним палочка, если укладку уже поверяли. Шестое гнездо было накрыто полотнищем и придавлено по углам.

Ярцев сидел на пустом ящике возле землянки, положив на колени доску, и писал.

Писал он медленно и крупнее, чем нужно, и раз остановился подрезать карандаш ножом. Листки от гнёзд лежали при нём стопкой под ремнём от планшета.

Он разложил их по порядку и стал складывать вслух, по гнёздам.

— Девять задержек с отказами. Выстрелов за неделю две тысячи двести.

Он поделил тут же, на поле листа, столбиком, прочёл частное и стёр написанное большим пальцем.

— Четыре на тысячу.

Хабаров молчал.

— Было семь. — Ярцев подписался, подождал и сложил лист вчетверо. — В полку перепишут набело. Подпись моя.

Листа он Хабарову не подал.

— Одно число ничего не покажет, — сказал Хабаров. — Покажет десятое подряд.

— Мне бы до десятого дотянуть с пятью машинами.

— С какого числа считали?

— С двадцатого. — Ярцев поднял голову в первый раз. — Внизу третий день рядились и постановили: раз приказ от двадцатого, с него и считать. До него спрашивать не с кого.

Он вынул трубку и стал её набивать, придерживая кисет зубами.

— Приказ ваш, к слову, с жерди сняли. Размок за три дня, буквы поплыли. Держим в коробе, вынимаем читать.

— Он не мой.

Ярцев на это не ответил. Он умял табак и полез за спичками.

— Меня откомандировывают, — сказал Хабаров. — В Петроград, в Главное артиллерийское.

— Вас тут не удержат. Такие бумаги наверх без автора не ходят. — Он чиркнул и раскурил с третьей спички. — Я думал, раньше заберут.

Он затянулся и стал глядеть на низину.

— Без вас у меня остаётся то же, что было до вас. Шесть станков, из них в строю пять, и приказ. Приказ, положим, не хуже вас: он и сушить велит, и людей к прибору держит. — Ярцев подержал дым и выпустил его в сторону. — Только приказ по гнёздам не ходит и в ленту пальцами не лезет. Он про мою шестую машину не знает вовсе.

— Спросят вас там, отчего у нас четыре на тысячу. Скажите: вышел приказ, оттого и четыре. Это наверху слушают охотнее, чем про сушку.

— Скажу.

— Ствол на шестое обещали после Пасхи. Кожух не обещали вовсе. — Ярцев подобрал листки и сунул под доску, чтобы не разнесло. — А прибор я на подноску больше не отдам. Мне по нему в субботу отвечать.

Вестовой унёс донесение в четвёртом часу, и до вечера про него больше не говорили.

~~~

У третьего гнезда переснаряжали.

Гринько сидел на приступке боком, вёл ленту через колено и укладывал патрон за патроном, а немолодой второй номер подавал их горстями из короба и держал счёт. Работали они молча и попадали в один шаг.

Мерка полковой работы лежала тут же, на крышке короба.

— Прислали одну на команду, как велено, — сказал Гринько. — Тяжелее вашей, вашбродь, трошки. Латунь взяли толще.

— Ходит по гнёздам?

— Ходит. Утром у первого, к полудню у нас. — Он подобрал слабину и подтянул. — Только её теперь всякий держать хочет, а поверять некому: у меня двое, и оба при машине. Ну, нынче сам поверю, благо сушку отдал.

— Кому отдал?

— Четвёртому. У них ствол новый, им и стрелять. Наша ночь во вторник.

Хабаров вынул свою мерку и приложил обе к одной ленте, поперёк, уступом на две длинных пластины. Сели они одинаково и показали одно.

Он убрал свою в карман, а чужую положил обратно на крышку, риской вверх.

Потом достал из-под ремня тетрадь в коленкоре и поставил её на короб ребром, чтобы не легла в мокрое.

Гринько обтёр пальцы о полу, взял тетрадь и открыл её с конца.

— Тут линовано ещё листов на тридцать.

— Линуй сам, когда кончится. Линейка у Ярцева.

Гринько подержал её раскрытой, поглядел на пустые графы и загнул угол на первой чистой.

— Писать я не силён, вашбродь. — Он показал подбородком на второго номера. — Он у меня строку выводит долго, зато ровно. Ему и велю, покуда светло.

Он закрыл тетрадь, убрал за пазуху и застегнулся до горла. Ленту он так и не отложил: она осталась у него на колене, и второй номер держал её конец.

— Вы там про нас не забудьте, вашбродь. Мы тут, при машине.

Хабаров ответил не сразу.

— Донесение пойдёт всякую неделю. По нему и видно будет.

— Лишь бы читали.

— Писать будешь — адреса у меня пока нет.

— А вы его Ярцеву отпишите, вашбродь. Он прочтёт.

Гринько довёл укладку до конца ленты и придержал её коленом. Второй номер подал следующую горсть.

Обратно Хабаров пошёл тем же ходом, каким спускался. У печи мел на притолоке был уже переписан, и первым на ночь стояло четвёртое. У второго гнезда унтер убирал жестянку под крышку и головы не поднял. Провожать никто не пошёл: смена не кончилась.

За пазухой, где два месяца лежала тетрадь, теперь было пусто.

~~~

На Литейном паркет в нижнем этаже натёрли с утра, и первые шесть шагов Хабарова остались на нём рыжими.

Оглянулся он на них уже от столика, где отмечали входящих.

— Хабаров, подпоручик. По откомандированию.

Унтер повёл пальцем по списку сверху донизу и не нашёл.

— На нынешнее число вас нет.

— Предписание при мне.

Унтер взял предписание за угол, прочёл, обтёр пальцы о край стола и позвал старшего. Тот читал дольше, потом отвёл палец на две строки выше по списку и остановил его там.

— Вот оно. «По заключению за номером», и дальше номер. — Он поднял глаза. — Автора велено допустить. Это вы?

— Я.

— Номер какой?

— Номера не знаю.

Старший вернул предписание и подождал, не вспомнит ли.

— Без номера я вас в список не впишу. Ступайте в конец коридора, там журнал входящих. Скажете, откуда бумага и когда отправлена.

За конторкой в конце коридора сидел писарь.

— Откуда и когда?

— Из штаба дивизии. Отправлено восемнадцатого марта, по принадлежности.

— За один март у нас четыре тысячи с лишним. — Писарь всё-таки раскрыл журнал на марте и повёл пальцем по столбцу. — Тут ищут по номеру, а не по дивизии.

Пока он вёл, из боковой двери вынесли стопку и поставили ему под правую руку. Верхнему листу он, не глядя, проставил число и входящий, а стопку подвинул локтем, чтобы не мешала. Перевернул страницу, потом ещё одну, беззвучно шевеля губами на длинных строках.

— Есть. Одиннадцать тысяч четыреста шестьдесят три. Марта двадцать второго, из штаба дивизии.

Шкаф стоял за его спиной во всю стену, до потолка, и подшивки в нём были расставлены корешками наружу, по месяцам; март занимал полторы полки. Писарь достал одну не глядя, по счёту сверху, положил на конторку и раскрыл.

Лист был его. Две колонки, полторы страницы под ними, переписанные набело чужой рукой, и знак в них стоял так, как он в третий раз объяснил в дивизии. Строку о том, чего у соседей не выпало за всю неделю, — ни суток, ни людей, ни тёплого места, — переписчик оставил там же, выше колонок, чтобы её прочли раньше чисел. А пометки «со слов», которую Хабаров ставил против каждой строки правой колонки, потому что своими глазами он тех отказов не видел, в этом списке не стояло нигде, и числа оттого глядели твёрже, чем он их добывал.

Сверху лежало отношение о поверке весов на пороховом заводе, снизу — требование на олово.

На поле, наискось, поверх печатной строки, было выведено два слова: автора вызвать.

Почерк был тот же, что на письме, которое пришло к нему в феврале в штабную избу вместе с газетами недельной давности. Подписи под тем письмом не стояло, только росчерк, и обрывался он так же, на середине.

Писарь дал ему постоять над листом сколько положено и потянул подшивку к себе.

— Ступайте назад, вас впишут. И номер держите в голове: тут без него ничего не сыщется, а сыщется — так не скоро.

В список его внесли третьей строкой снизу. Сперва номер, потом фамилию: унтер переспросил, как она пишется, и Хабаров выговорил её по слогам.

— Ждите тут. Наверх без вызова не ходят.

Скамья стояла у самой лестницы, и на торце у неё был выжжен номер по описи. Наверх носили не переставая, и от каждого прохода по ней тянуло сквозняком.

Записать номер было некуда.

Тетрадь осталась при машине.

Глава 9. «Литейный»

Одиннадцать тысяч четыреста шестьдесят три.

Записать было не на чем, и Хабаров разложил число надвое — одиннадцать тысяч отдельно, четыреста шестьдесят три отдельно, — и держал половины врозь, чтобы не слиплись.

Наверх его не звали второй час. Бумаги проносили мимо только снизу вверх, и всякий раз по скамье тянуло холодом от лестницы, отчего на третьем десятке проходов число стало сползать: четыреста шестьдесят или всё-таки четыреста шестьдесят три. Он вернул его на место и больше не отпускал. Обратно, вниз, за всё утро не снесли ни одного листа.

Служитель прошёл по нижнему этажу с суконкой на длинной ручке и затёр паркет от столика к лестнице второй раз за утро. Рыжих следов, которые Хабаров оставил на нём поутру, не осталось ни одного.

Руки были пустые, и Хабаров вынул измеритель — единственную при нём вещь, за которой надо было ходить. Складень ходил туго: за месяц в сырости шарнир взялся, и на второй ветви держалась зелень, которую он снимал ножом и не снял до конца. Он развёл его, свёл, развёл ещё раз и спрятал. Латунь брала тепло из пальцев быстрее, чем взяла бы сталь.

Через столик у входа прошло за утро человек двадцать, и половину отправили в конец коридора, к журналу входящих. Одного, в артиллерийской форме, с деревянным ящиком на плече, унтер завернул совсем.

— С грузом не велено.

— Так это образец, братец. Его и несу показывать.

— С грузом не велено, ваше благородие. Оставьте у крыльца, при швейцаре.

Офицер постоял, поглядел на ящик, будто примеривался, много ли в нём весу для швейцара, и понёс его обратно.

К одиннадцати вошли трое штатских.

Служитель принял у них калоши, и под ними оказалось сухо: приехали они в закрытом экипаже и до крыльца не ступили ни шагу. По затёртому паркету за ними не осталось ничего.

К столику, где отмечали входящих, они не подошли. Унтер на них не поднял глаз — ему было велено спрашивать тех, кто идёт по вызову. Сверху навстречу им сошёл кто-то из чинов и увёл их тут же, и по лестнице все четверо пошли в ряд.

Хабаров вынул часы Ярцева и заметил время. Наверх их провели скорее, чем ему самому нашли номер.

— Одиннадцать тысяч четыреста шестьдесят три. Хабаров.

Он встал раньше фамилии.

~~~

Лестница была широкая и на поворотах отдавала эхо. Поручень шёл латунный, притёртый ладонями до желтизны понизу и тусклый сверху, где не держались.

Провожатый довёл до площадки, показал подбородком и ушёл вниз.

В приёмной сидели вдоль стены. Пахло мастикой и мокрым сукном шинелей, у окна стоял жестяной ящик с песком, и ни одного окурка в нём не было. Человек с портфелем вставал, садился и не знал, куда девать руки.

— Вы с чем? — спросил он, едва Хабаров сел.

— По вызову.

— Все по вызову. — Портфель у него был мягкий, набитый, и углы его обтёрлись добела. — Я шестую неделю по вызову. Прибор мой для подачи ленты лежит вон там, во второй комнате, и лежит с марта. Его смотрели двое, оба сказали «любопытно», а третий не смотрел вовсе.

— Что за прибор?

— Ускоренного снаряжения. — Он подтянул портфель на колени и опять опустил. — Тут, знаете, ходят каждый день. Один с бомбомётом, один с ракетой, один со щитом на колёсах. Их всех слушают. Вот это и худо: у них у всех глаза как у вас.

Хабаров промолчал.

Из боковой комнаты вышел чиновник в вицмундире, немолодой, с листом на отлёте, поглядел на сидящих и остановился на Хабарове, будто сверял с чем-то в голове.

— Хабаров? Тот, что ленты считал?

Хабаров поднялся.

— Сидите, сидите. Вот и хорошо, что вы тут. — Он подсел на свободный стул, положил лист на колено. — У меня из двух других армий просят образец. Пишут: пришлите меру, каковая в приказе означена. А у меня её в столе нет, и в описи её нет, и заказать я её никому не могу, потому что делают её в полковых мастерских по армии, которая мне не подчинена. Что я им пошлю?

— Ничего не надо посылать.

— Как ничего?

Хабаров вынул из кармана латунную полосу и накрыл ею казённый лист на колене чиновника, уступом вниз.

— Обведите по краю. Полосу выпилит любой слесарь из обрезка, за час. Уступ ставится на шаг гнезда, риска — на глубину посадки. Шаг у всех один, оттого и мерка у всех одна.

Чиновник взял полосу, повертел, попробовал уступ ногтем и обвёл по краю пером, и на повороте оно цапнуло бумагу.

— И всё?

— Всё. Остальное в приказе писано.

Чиновник подул на обводку и поглядел на неё, как смотрят на чужую работу, сделанную раньше срока, и полосу вернул.

— Спасибо, подпоручик. За это спасибо.

Молодой делопроизводитель, сидевший тут же за угловым столом с подшивкой, отложил перо.

— А от меня не ждите, — сказал он, не поднимая пера. — Это по вашей милости у нас с конца марта пошли еженедельные. Одна армия. Приходит по субботам, ложится ко мне в понедельник, а сводить некому: нас тут трое, и один с рождества в лазарете. Числа хорошие, я не спорю. А складывать их всякую неделю мне.

— Складывать их надо было раньше.

— Раньше и людей было больше. — Он придвинул подшивку и договорил уже в неё: — Вы посчитали и уехали, а нам считать всякую неделю, покуда война.

Из боковой комнаты вынесли прибор в чехле, перевязанный бечёвкой крест-накрест, и опустили на пол возле человека с портфелем. Тот поднялся.

— Описание оставьте, — сказал вынесший, не выпуская бечёвки из рук. — Как рассмотрят, вас известят по месту жительства.

— Мне его смотрели трижды.

— Значит, рассмотрят в четвёртый.

Человек взял прибор под мышку, а портфель в другую руку, и вышло у него неловко: чехол сполз, и наружу вылезла рукоятка, гнутая, кустарной ковки. Он поправил её локтем и понёс к лестнице, и на его стул тут же сел следующий, с трубкой чертежей.

Из кабинета вышел адъютант с бумагами под мышкой, притворил за собой и отыскал Хабарова глазами.

— Идите. Вас спрашивали дважды.

Письмо с росчерком, оборванным на середине, лежало у него в боковом кармане с февраля. Стояло в нём «ждите».

~~~

Трое выходили ему навстречу.

Разговор у них не прервался ни на слове и шёл по-французски, легко и вполголоса, как говорят о решённом. Последний придержал перед Хабаровым створку, пропустил его и поклонился — коротко, вежливо, ни к чему, как кланяются тому, кого видят в первый раз и знают, что не в последний.

Кабинет был просторный, и шаги в нём глохли на суконной дорожке. Справа, за стеной, щёлкали костяшки: там считали, сбивались и начинали столбец заново, и слышно их было весь разговор.

Изразец у печи Хабаров тронул на ходу: снизу тёплый, выше пояса уже остывший — топили с ночи и с утра не подкладывали. Окна выходили во двор. На подоконнике в ряд стояли три шрапнельных стакана с бирками на мочальных нитках, и на изломе у крайнего темнела раковина в палец шириной.

— Подпоручик Хабаров, по вызову.

— Знаю. — Маниковский не поднял головы от бумаги. — Сколько времени вам надобно, чтобы сказать про ленты всё?

— Четверть часа, ваше превосходительство.

— У вас пять минут.

Сушить в тепле, но не у самого огня, потому что от жара холст берёт коробом и гнёзда ведёт. Переснаряжать по единому шагу и поверять мерою всякую десятую ленту. Укладывать с хвоста слоями внапуск, с запасом на переходе, потому что мёрзлый холст лежит колом и слабины в нём нет. Кожухи держать полными, воду греть. К прибору ставить двоих постоянно, иначе он простоит всю неделю, а ленты будут набивать руками, и тогда всё прочее считать незачем. И отказы относить к тысяче выстрелов, иначе два числа рядом не значат ничего.

Генерал слушал, глядя в стол, и один раз тронул пальцем угол листа, будто отметил место.

— Всё?

— Всё.

— Это сделано.

Хабаров достал латунную полосу и подал её через стол, уступом вверх.

Маниковский взял её, повернул к свету и попробовал уступ ногтем — тем же движением, каким полчаса назад пробовал чиновник в приёмной.

— Что это стоит?

— Час полкового слесаря и обрезок латуни, ваше превосходительство.

— А без неё?

— Поверяют глазом. Глазом посадку не поймать: она уходит на полпули. А к третьей ленте рука привыкает и начинает видеть то, чего нет.

Генерал вернул её на сукно и подтолкнул к нему двумя пальцами, не глядя, как отдают уже понятое.

Он придвинул к себе лист, от которого не поднимал головы, и повернул его к Хабарову. Приказ по армии, четыре пункта, печатный, не писарской руки.

— Лежит у меня с понедельника. Ни отменять, ни расширять его я не стану, и не оттого, что не хочу. Приказы по войскам идут не отсюда. У меня заводы, казна и месяцы, а строевой части я не начальник. — Он отодвинул лист на палец и больше к нему не возвращался. — Ленты кончились, подпоручик.

За стеной досчитали до конца и защёлкали снова.

— За вами числится счёт, — сказал Маниковский. — Показывайте.

Он поднялся и пошёл к карте. Хабаров двинулся следом, не дожидаясь слова.

Карта была рабочая, из склеенных листов, потёртая на сгибах и подбитая с изнанки холстинкой; линия шла много восточнее той, что печатали в газетах.

— Считаю я на тысячу выстрелов, ваше превосходительство.

— Ваш лист я читал. — Генерал стал сбоку, чтобы не заслонять карту. — Отказы у вас на бумаге. В дивизию я отпускаю машины. Ими и считайте.

— По штату в дивизии тридцать две машины. Восемь на полк…

— Это я знаю.

— В первый час боя из тридцати двух говорили бы тринадцать. Прочие молчали бы — кто по ленте, кто по воде, кто оттого, что короб уронили и не просушили. — Хабаров сложил столбик в уме. — По новому порядку в тот же первый час их двадцать три из тридцати двух.

— Откуда двадцать три?

— Это счёт, а не замер. Замер у меня один: было семь отказов на тысячу выстрелов, стало четыре. За неделю, по одной команде. Считал не я, и подписал не я.

Маниковский повернул к нему тяжёлую голову.

— Вы своё же число и убавили.

— Оно от этого крепче, ваше превосходительство.

— Кто у вас там считал?

— Начальник команды. Числа снимали по гнёздам, всякий своё, и записывали сами.

— Грамотные?

— Не все. У кого рука не идёт, тот диктует соседу.

Маниковский выслушал и отвернулся к карте.

— Фамилий не называйте. Мне отсюда не видно ни одной.

Он поднял руку и повёл пальцем вдоль линии, снизу вверх, и вёл долго, не останавливаясь ни на одной точке, а там, где кончалась полоса его армии, палец пошёл дальше и не сбавил хода.

— Десять машин, — сказал Маниковский.

— Десять из тридцати двух. Тех же самых. Новых не подвезли.

— Дивизия тут не одна, подпоручик. — Палец остановился где пришлось. — Сколько их, я вам не скажу, и вслух вы этого не считайте: соврёте на треть и сами не заметите.

Он отошёл от карты и сел.

— Всё, что я тут делаю, стоит денег и месяцев. Станок, перевозка, обученный человек — и человек дороже станка. А ваши десять машин не стоили казне ничего. — Он положил обе ладони на стол. — Такое я подбираю с полу и кладу в карман. Оттого вас и вызвали.

За стеной перестали считать.

— Возьмите крайний, — сказал Маниковский.

Хабаров взял. Стакан оказался тяжелее, чем обещал на вид, и на изломе показывал раковину — пустоту с рваным краем, уходящую внутрь металла на палец, а куда дальше, было не видно.

— Партия принята в четырнадцатом году. Приёмщика отдали под суд, а деньги уплачены полностью и назад не пошли. — Генерал смотрел, как он его держит. — Я который год стою на одном: пусть казна сама льёт, сама мерит и сама отвечает. Всякий раз, как я это говорю вслух, у меня прибавляется по недругу, и сидят они не в моём ведомстве и даже не в военном.

— Те, что вышли передо мной?

— Те, что вышли от меня, — сказал Маниковский. — Они привезли мне бумагу на завод, которого ещё нет. Земля куплена, машины заказаны в Копенгагене, люди у них будут датские, а заказ они просят казённый и на годы вперёд. И я вам скажу неприятное, подпоручик: доводы у них не глупые. Казна за войну не поставила ни одного нового пулемётного завода, а они ставят. Возразить мне тут нечем, кроме цены, а цену они пересчитают к пятнице.

Хабаров поставил стакан на место и повернул бирку наружу, как она стояла.

— Их я не одолею счётом. Их одолевают в других комнатах и не при мне. — Ладонь легла на бумаги плашмя. — А то, что счётом берётся, я беру сам и потому ещё держусь.

— С лентами вы закончили, — сказал он погодя. — Полковник Фёдоров вам знаком.

— Знаком, ваше превосходительство. С прошлой осени.

— В прошлую осень вас привезли. — Маниковский сказал это и не стал ждать ответа. — Он на полигоне Офицерской стрелковой школы, в Ораниенбауме, и при нём мастер из тульских, из хороших. Что он там делает, вы знаете не хуже меня.

— Знаю с его слов. Части его я держал в руках, а собранным не видел.

— Увидите. Образцы есть, и стреляли они при мне.

— Мастерскую его я помню, ваше превосходительство. Там на всякую вещь по человеку и времени сверх счёта.

— Времени с тех пор меньше, и людей меньше. — Маниковский отодвинул чернильницу, освобождая место, хотя класть на него было нечего. — Половину слесарей я у него отбираю всякий раз, как где-нибудь горит. Он ходит ко мне с этой затеей шестой год, подпоручик, и шестой год слышит отказ. У меня на руках война, а не то, что после неё. Он не спорит. Он приносит новую бумагу и садится ждать.

— А патрон ему дали свой?

— Не дали. Переделал под японский, от винтовок Арисака: их к нам везут вместе с винтовками, и того патрона в казне довольно. — Маниковский подождал. — Довольно, пока речь о роте.

— Готовится заказ на пятнадцать тысяч ружей-пулемётов. Сестрорецкому заводу. Не подписан.

Хабаров молчал. За пятнадцатью тысячами стоял завод, вывернутый наизнанку и поставленный заново: лекала, оснастка, порядок операций, обученная приёмка, — и он увидел всё это так же ясно, как видят наряд на своём столе.

— Подпишут — станут делать, — сказал Маниковский. — А как делать, покамест никто не считал. Мне доносят, что образец хорош, и я этому верю: люди честные, и стреляли при мне. Мне доносят, что завод справится. Вот этому я не верю, а проверить нечем.

— Есть чем, ваше превосходительство. Числа.

— Чисел мне присылают довольно. — Он взял со стола вторую бумагу, лежавшую наособицу, и положил её перед собой лицом вниз. — В вашем заключении есть колонка чисел, которых вы своими глазами не видали.

— Есть. Правая. Против каждой её строки у меня стояло «со слов». В том списке, что у вас, этой пометы нет нигде.

— Знаю, что нет.

— Она была. Её потеряли при переписке набело, и вина тут моя: я отдал лист и не проверил, что с него сняли.

— Знаю и это. — Маниковский откинулся и оставил руки на подлокотниках. — Оттого и говорю с вами, а не с бумагой. Человек, который сам метит, чего он не видел, мне дороже десяти, которые не метят ничего.

Он перевернул бумагу и подвинул её через стол.

Предписание было короткое. Подпоручика Хабарова, состоящего в распоряжении Главного артиллерийского управления, откомандировать по технической части автоматического оружия; осмотреть работы на Сестрорецком оружейном заводе и опытные работы на полигоне Офицерской стрелковой школы; о состоянии дела доложить.

Число под подписью стояло вчерашнее.

Хабаров прочёл его ещё раз. Оно не переменилось.

Он положил лист на сукно и не сразу отнял от него пальцы.

— Довольствие и квартиру вам выправят внизу, — сказал генерал. — Ещё что?

— Ещё одно, ваше превосходительство. Не по этой части.

— Говорите.

— Донесения по графе отказов идут теперь всякую неделю. Я прошу, чтобы с участка первого полка присылали копию мне.

Маниковский поднял на него глаза.

— Зачем?

Хабаров не ответил.

Генерал подождал ровно столько, сколько ждут, когда ответа не будет, и повернул голову к адъютанту.

— Отпишите, чтоб высылали.

— Куда высылать, ваше превосходительство?

— В управление, на его имя. Дойдёт.

Он взял следующую бумагу и стал её читать, и это было всё.

— Вас велено свести в комитетскую, — сказал адъютант и тронул Хабарова за локоть.

Уже от порога Маниковский договорил, не отрываясь от строки:

— Комиссии при вас не будет. Смотрите сами. Что увидите, то и будет знать управление.

~~~

Комната Артиллерийского комитета была в другом крыле, за поворотом, и в ней держали то, что приносили к докладу и не успевали унести.

Столы стояли двумя рядами, и на них лежало под серым холстом. Штабс-капитан, которому его сдали в коридоре, откинул холст с ближнего стола и отступил на шаг.

— Вот оно. Взять можно, только за ложе, магазин снят. Мне комнату в четыре запирать, подпоручик, так что вы уж не рассиживайтесь.

Хабаров взял.

Вещь легла в руки короче и тяжелее, чем он ждал: тяжесть сидела не в стволе, а посередине, там, где ходили части. Он повернул её, отвёл подвижную часть и отпустил, дав ей стать самой. Стала она не сразу, с задержкой под конец.

Ствольная коробка была фрезерована из целого, и по граням у неё стояли следы работы, каких не бывает на казённом валу: подпилено, пригнано, снова подпилено. Хабаров повернул её к свету и поискал на плоскостях клеймо.

Клейма не было нигде.

— И не ищите, — сказал штабс-капитан. — Их никто не клеймит. Приёмки на них не положено: они покамест в опытах ходят.

— Сколько их сделано?

— Столько, сколько успели руками. Их не считают, подпоручик. Их пробуют.

Хабаров провёл большим пальцем по грани коробки, поперёк следов. Снята она была начисто, но не в один проход: под пальцем шли короткие уступы, каждый с волос, и кончались у той же плоскости, где работать было теснее всего.

Хабаров поднял ружьё-пулемёт на одной руке, у самого приклада, и подержал так, пока рука не начала ходить.

— Тяжелее трёхлинейной, а насколько — не взвешивал и врать не стану, — сказал штабс-капитан, глядя на его руку. — Строевые её хвалят, а хозяйственные ругают. Хозяйственные, между нами, всякую новину ругают.

Он опустил его на стол. На соседнем, под тем же холстом, лежало что-то короче и глаже, и край Хабаров приподнял сам.

— Это не полковничьей работы. — Штабс-капитан подошёл и опустил край на место. — Это мастера его. Он сам по себе делает, карабин, автоматический. Полковник ему не мешает, а иные говорят, что и мешать бы следовало: одно дело нельзя тянуть вдвоём в две стороны.

Хабаров ждал.

— Показывал. Стреляет. — Штабс-капитан поправил холст, чтобы лёг ровно. — Только он про него не говорит ничего. Принесёт, положит, постоит и унесёт. Из него слова не вытянешь, а руки золотые.

Хабаров вернулся к первому столу и опустил ладонь на ложе.

Сколько таких сделают в конце концов, он знал, и число это было такое, что его не пишут в заказах. До него было далеко, а прежде него стояла зима, которой тут не ждал никто. Под ладонью лежало железо, которого хватало на роту и не хватало ни на что больше.

Ружейное сало на образце было густое, зимнее, и наложили его щедро. Хабаров обтёр ладонь ветошью, лежавшей тут же на углу стола, и обтёр дважды.

Ни про фрезеровку, ни про клеймо, ни про задержку он не сказал ничего.

Рука сама пошла к карману, где лежал измеритель. Хабаров остановил её на полдороге и опустил.

— Мерить не велено, — сказал штабс-капитан, и слышно было, что говорит он это не в первый раз. — Они за комитетом числятся, поданы к докладу. Пока не рассмотрят, снимать с них размеры со стороны никому не дозволено.

— Я и не мерил.

— Оно и видно. — Штабс-капитан помолчал и сказал лишнее: — Которые приходили до вас, те и не просились. Те спрашивали, сколько часов идёт на одну коробку. И один записывал.

— Когда по образцам доклад? — спросил он уже от порога.

— Как позовут. — Штабс-капитан оправил холст по углам. — Их сюда третий месяц носят. Полежат и назад.

~~~

Внизу ему выправили бумаги.

На довольствие его поставили в четверть часа. На квартирные ушла другая четверть. В обоих листах должность его назвали по-разному: в одном он состоял в распоряжении управления, в другом числился откомандированным от части, при которой уже не состоял. Писарь сличил и оставил как есть.

— Обойдётся, ваше благородие. По какому спросят, тот и покажете.

На набережной он вышел уже в четвёртом часу.

Улицу помнило тело. Ноги сами взяли влево, к мосту, прежде чем он решил, куда идти. Он дал им пройти сотню шагов и повернул обратно. Дома, где жили родители подпоручика Хабарова, он не помнил ни той памятью, ни этой.

Писчебумажная лавка стояла в первом этаже, через две подворотни, и в ней пахло клеем и кожей.

— Разграфлённых нет, — сказал сиделец. — Всё, что графлёное, ушло под конторские книги, а их нынче и не выпросишь. Есть в коленкоре, чистые.

— Давайте чистую.

Тетрадь была тоньше той, что осталась при машине. Коленкор лежал глаже. Сорок копеек — вдвое против позапрошлого года.

— Дорого, — сказал сиделец прежде, чем его спросили. — А будет дороже.

В номерах, где ему отвели комнату, стол стоял у стены, и лампу зажгли к пяти.

Хабаров вынул обломок карандаша и разлиновал первую страницу по ребру измерителя: слева узко, посередине широко, справа опять узко. Линии вышли ровные, без единого срыва.

Над левой он надписал: число. Над средней: что мерено. Над правой: что вышло.

Потом поставил в первой графе число: второе апреля.

Во второй, подумав, вывел: ход подвижной части, рукой, без прибора. В третьей — что становится с задержкой под конец, и не всякий раз.

Строка вышла куцая и пока ничего не значила. Десятая такая строка будет значить.

В предписании было сказано: осмотреть и доложить.

Ни одна из граф не называлась докладом.

Глава 10. «Образцовая»

Проходная сторона калибра вошла в ствольную коробку на треть и стала.

Хабаров вынул её, обтёр ветошью и вложил снова. Стала там же.

Калибр был здешний, взятый под расписку у заводской приёмки, с поверочным клеймом на хвостовике. Свой измеритель он из кармана не доставал: на чужом заводе своя мерка ничего не доказывает.

— Которую ещё подать? — Мастеровой стоял у тисков и головы не поднял.

— Все, какие есть.

Их вынесли на полотне — десять штук, обработанных начисто, тёмных от масла по граням. Хабаров брал по одной, вкладывал калибр, вынимал и клал вещь по левую руку или по правую. Слева набиралось гуще.

До бурта проходная дошла в четырёх. В прочих она вставала где придётся: в одной на треть, в другой у самого конца, и всякий раз в новом месте.

Тетрадь он раскрыл прежде, чем оглядел мастерскую.

Вторая строка легла под первой через семнадцать дней.

Девятнадцатое апреля. Коробки ствольные, десять, калибр заводской, поверенный. Четыре.

~~~

До всего этого, утром, его продержали на проходной, и всё из-за одной строки в предписании.

Караул стоял не заводской, а от крепостного района: у будки часовой с примкнутым штыком, и второй, постарше, проверял бумаги, ведя пальцем по строке и шевеля губами. Предписание он читал три раза и всякий раз останавливался на одном месте.

— Тут писано — осмотреть работы. — Он поднял палец со строки. — А комиссия где, ваше благородие?

— Комиссии не будет.

Старший перечёл ещё раз. Про то, что делать с человеком, приехавшим одному, в бумаге не стояло, и он понёс её в контору. Оттуда вышли через четверть часа, и вышел не начальник и не его помощник, а заводской приёмщик — капитан, немолодой, с красными веками человека, который третий год читает клейма при плохом свете.

Он расписался в получении бумаги, вернул её и повёл через двор, ни о чём не спрашивая. Уже у самых дверей опытной сказал, не оборачиваясь:

— Это вы про ленты писали?

— Я.

— У нас читали. — Он потянул на себя дверь. — Ленты не наши. Приборы к ним наши.

Пахло в опытной керосином и нагретым металлом, а поверх этого чем-то съестным: на подоконнике сохло крашеное яйцо, забытое с Пасхи, тёмно-красное, с побелевшим боком.

Всё, что Хабаров знал об этом заводе до нынешнего утра, шло со слов полковника Фёдорова и от деталей, которые он держал в руках за восемьсот вёрст отсюда. Половицы под ногами оказались широкие, некрашеные и вымытые.

— Считаете. — Капитан подошёл сбоку и стал так, чтобы видеть полотно. — По какой ведомости?

— Ни по какой.

— И у меня её нет. — Он взял крайнюю коробку, повернул грань к окну и положил обратно точно на то место, откуда взял. — Их у меня нет нигде. Наряд на них идёт отдельным листом, а годной или негодной такую вещь никто не объявляет: она в опыте. Сделали — увезли. А что с ней станется, мне знать неоткуда: спросят — тогда и узнаю.

Он потёр веко тыльной стороной ладони.

— Спросили в марте. Из управления запрашивают, потянем ли пятнадцать тысяч ружей-пулемётов. Отвечать мне.

— Что вы ответили?

— Ещё не ответил, подпоручик. — Капитан поглядел на десять коробок, лежавших уже двумя раздельными кучками. — А у вас, выходит, ответ уже есть.

Хабаров промолчал.

— И это, между прочим, лучший в России завод по точной работе. Не я сказал. В бумагах так пишут, и не первый год.

~~~

В образцовую он попросился сам.

Капитан не удивился и пошёл провожать, через двор, мимо длинного корпуса с высокими окнами. Ветер с Разлива тянул поверху и до земли не доставал; вода за плотиной стояла высокая, ещё мутная от весны.

В образцовой было тихо.

Тепло тут держали ровное, и градусник висел не для порядка: перед ним на стене был приколот лист с числами, вписанными за каждый день, и печь топили по нему. Вдоль стены лежала чугунная плита, выглаженная до серого блеска, и на ней в ряд стояло шесть лекал, каждое на своём войлочном подкладыше.

— Возьмёте — не в руку, а за деревяшку, — сказал старший, не здороваясь и не отрываясь от работы. — И назад на плиту. Пусть отойдёт.

— Сколько отходит?

— Часа полтора, коли в руке подержали долго. — Он отложил притир. — Меньше нельзя. Железо от тепла растёт, а рука тёплая: лекало соврёт, и как раз в ту сторону, в которую никто не смотрит.

Хабаров взял лекало за деревянную колодку, повернул к свету и положил обратно на войлок. Ладони держал при себе.

Старший был сухой, лет шестидесяти, в нарукавниках; работал он сидя, локоть лежал на подложенной кожаной подушке. На верстаке перед ним стояли в стойке шаблоны, и на каждом хвостовике было выбито клеймо с орлом и годом поверки.

Шкаф у дальней стены запирался на два оборота, и ключ от него держали в конторе. За стеклом, на суконных ложах, лежали в гнёздах образцы — ружья. Затвор, ложе, ствольная накладка, и всё это в том виде, в каком оно вышло из мастерской двадцать, тридцать и сорок лет назад и должно было выходить из всякого казённого завода после.

— Тульский поверочный инструмент шёл отсюда, — сказал Хабаров.

— И тульский, и ижевский. — Старший подтянул к себе следующий шаблон. — С сорок девятого года идёт. Мастерская на то и заведена: чтоб во всей России выделка была одинаковая. Такой она и была, покуда её просили.

Про этот завод холодная половина знала лишнее. Недолго ему быть оружейным. Переживёт его вот это: плита, лекало и притир.

— На тот образец, что в опытной, лекала у вас есть?

— Нету.

— Сделать можно?

— Сделать всё можно. — Старший поставил шаблон в стойку и впервые за разговор поглядел на Хабарова. — Дайте чертёж, четверых и год — будет комплект, и пойдёт ваша вещь по стране, как трёхлинейка идёт. Четверых мне не собрать. Троих забрали: двоих во взрывательную с осени, третьего туда же в декабре, и не спросили. На фронт от нас не берут, тут бронь, — берут через двор. Наряды на нас идут с валу, а вал не ждёт.

Он сказал это ровно, как говорят про погоду, которая уже установилась и обсуждению не подлежит.

Хабаров вынул тетрадь, положил её на угол верстака, подальше от плиты, и записал. Старший смотрел, как он пишет, и притир держал на весу.

— Пишите. — Он поправил нарукавник. — В четырнадцатом тут один писал, из округа. Всё выспросил, обещал людей.

— Прибавили?

— С той поры я только расписываюсь. Когда забирают.

~~~

Обратно шли не тем двором, и капитан по дороге отпер ключом одну дверь, потому что через неё было ближе.

За дверью стояли в две шеренги станки, и работа шла быстрая, простая, в один приём. Из-под резцов выходили длинные гранёные болванки, и их укладывали в козлы, как дрова.

Хабаров остановился.

— Пики, — сказал капитан. — Кавалерийские.

Он подождал ровно столько, сколько нужно, чтобы стало слышно, как выходит из-под резца следующая.

— Сорок пять станков. Двести семьдесят восемь во взрывательной, и стоят они там с осени. Всего их тысяча девятьсот шестьдесят два.

Триста двадцать три станка не на винтовку. Хабаров сложил это про себя и придержал.

— Шестнадцатый год.

Капитан запер за ними дверь и подёргал ручку.

— Пишут наряд — делаем. Я на это возражений не подавал ни разу, и подам, когда мне объяснят, куда девать людей, которых с пики снимут. Положено заводу двести тысяч винтовок в год. Вышло за прошлый — семьдесят четыре с половиной.

У стены столярного сарая стоял штабель новых ящиков — светлая доска, ещё не тронутая погодой, углы окованы полосой. Их было много, и все пустые.

— Это под что?

— Под нас. — Капитан не остановился. — Опись с нас взяли в феврале. Что на плите в образцовой и что в её шкафу — идёт первым.

— Куда?

— В Екатеринослав. Там уже строят. — Он придержал шаг. — Завод в крепостном районе стоит, от финляндской границы вёрст тридцать, и с моря нас достанут. Велено поспешить, и велено ещё до Рождества. На заводе про это знают все, кроме приезжих.

Хабаров оглянулся на ящики.

Порядок тут был. И мера была та самая, от которой шли по стране все прочие.

Он дописал строку и убрал тетрадь во внутренний карман.

~~~

Доводочный верстак стоял в опытной, у окна, и лампу над ним не гасили, хотя было светло.

Мастер держал коробку в левой руке, а правой вёл по грани шабером, короткими съёмами, поворачивая вещь к свету через каждые три-четыре прохода. Стружки в поддоне набралось на добрую горсть.

— Второй день сидит, — сказал капитан.

Хабаров не стал ни спрашивать, ни трогать. Он стоял в двух шагах и смотрел, как сходит металл: на глаз — ничего. Коробка была тёплая: это видно было по тому, как мастер перекладывал её из руки в руку и держал за самый край. На плиту остывать он её не клал. По правилу образцовой её надо было класть туда через каждые полтора часа, и тогда он сидел бы над ней не второй день, а неделю.

Мастеровой, подававший ему поутру коробки, прошёл мимо с порожним ящиком и остановился.

— Вы, ваше благородие, к нам надолго?

— На день.

— Тогда я вам одно скажу, а вы запишите. У вас, я гляжу, тетрадь. — Он перехватил ящик поудобнее. — Как на валу станет, нас отсюда сдёргивают. Мы не спорим: на валу оно нужнее. Только пускай тогда и спрашивают с нас за один верстак, а не за два.

Он понёс ящик дальше.

— Сколько у вас таких, господин капитан? — спросил Хабаров, когда дверь затворилась.

— Которые по месту выведут? — Капитан не задумался. — Трое.

— Из четырёх тысяч.

— Из них. Ещё двое учатся, да учатся не первый год.

Пятнадцать тысяч на троих. По пяти тысяч на каждую пару рук.

Он сказал это вполголоса и одному капитану.

Капитан не переспросил. Он поглядел на верстак, где шёл шабер, и сунул руки в карманы шинели.

— В бумагу я это не напишу, — сказал он погодя. — Мне велено ответить: потянем или нет. Отвечу «да» — совру, «нет» — тоже совру: прикажут, и завод сделает. А тянуть будут вот эти трое.

— Как их зовут?

Капитан назвал. Хабаров их не записал.

Ящик с десятью коробками, переложенными ветошью, ушёл на полигон наутро, и Хабаров поехал при нём: Приморской дорогой до города, оттуда через весь Петроград на извозчике и с Балтийского вокзала к тому же заливу с другой его стороны.

Ящик стоял у него в ногах и был лёгкий — то, из-за чего дело не выйдет, весило меньше пуда. На Троицком мосту гнали подводы с дровами, и извозчик встал надолго. Хабаров сидел, придерживая ящик коленом, и смотрел вверх по реке, где версты за две стоял на набережной дом, в котором его следы затёрли с полу прежде, чем позвали наверх. Оттуда его и послали смотреть. Доложить ему было пока нечего.

~~~

В Ораниенбауме окна сборочной стояли настежь, и на подоконник наносило с плаца мелкий песок, который сметали дважды в день.

В канцелярии его ждал пакет из управления. Внутри лежали копии еженедельных донесений с участка первого полка за три недели, писарской рукой, с прошнурованным углом.

Графа отказов стояла последней и была заполнена в каждой.

Он развернул их на подоконнике и прочёл, не садясь. Четыре отказа на тысячу выстрелов. Три с половиной. Четыре.

За три недели без него счёт не рассыпался.

Хабаров сложил листы по сгибу и убрал их туда же, где лежала тетрадь. Писарь свёл числа набело, ровным столбцом. А листок, с которого их снимали, Хабаров помнил: графы на нём кривые, и линовал их Гринько.

Дегтярёв взял его руку и подержал секундой дольше, чем берут при встрече.

— Приехали.

Хабаров поставил ящик на верстак и открыл его сам.

На том слова и кончились. Коробки вынули, и Дегтярёв разложил их сам: четыре к окну, шесть от окна.

Работали до вечера, и каждый своим. Дегтярёв брал коробку от окна, ставил в тиски, вёл по месту и подавал; Хабаров вкладывал калибр, вынимал, писал в тетрадь и возвращал вещь на полотно. За всё это время Хабаров не сказал ничего, кроме двух слов, и оба были числа.

Потом Дегтярёв остановился и повернул коробку к нему.

— Дайте покажу.

Он поставил её на попа и провёл ногтем поперёк грани — там, где Хабаров и сам уже нащупал уступ. Ноготь пошёл ровно и на нём запнулся.

— Тут не резец. Её кладут на бок и жмут прижимом, а она под ним ведёт. Который станочник давит слабее, у того и не ведёт. Только слабее нельзя: вырвет.

— Упор надо. Тот же, что мы в ноябре ставили.

Дегтярёв не ответил. Он выдвинул ящик под верстаком, достал оттуда стальную планку с прихваченным к ней угольником и положил её на полотно, рядом с коробками.

Планка была та самая. За полгода на ней не появилось ни одной затёртости: её не на что было ставить.

— Надо. — Он вернул коробку в тиски. — Я говорил, кому пришлось.

Тот ноябрьский лист лежал в комитете, куда его тогда и подали. На завод его не послал никто, и посылать было некому: опытные работы числятся за комитетом, а завод живёт по своему наряду. Бумаги, которая ходила бы из комитета к человеку, зажимающему коробку под прижим, не существовало.

К шести солнце ушло за корпус, и свет в мастерской пожелтел. Дегтярёв прошёл по грани последний раз, положил коробку на чугунный угол верстака, отодвинул от неё лампу и опустился на лавку. Хабаров положил калибр на полотно и сел рядом.

Так они и просидели, пока железо отходило, — двое на одной лавке, каждый глядя в свою сторону, и ни один не сказал, чего ждут.

За окном прошли строем, и песок под сапогами шёл сухо и коротко. Потом ушли и они.

Потом Дегтярёв протянул руку, взял коробку и подал ему первым, не примерив сам.

Калибр пошёл до бурта.

~~~

Карабин лежал на дальнем верстаке под холстиной, и край Хабаров приподнял сам.

Вещь была короче того образца и легче на руку. Хабаров повернул её к свету и повёл большим пальцем поперёк граней — тем же движением, каким вёл по фёдоровской коробке в комитетской.

Там под пальцем шли тогда короткие уступы, каждый с волос, — след доводки. Здесь палец не встретил ничего.

Дегтярёв не подошёл и не отвернулся.

— Сам делал. В свои часы. — От тисков он не отошёл.

Больше не было сказано ничего. Хабаров опустил холстину, вернулся к тетради и вписал в среднюю графу одну строку: карабин мастера, доводки по месту нет. В правой графе осталось пусто.

Строк к тому вечеру набралось девять. Сестрорецких было три: коробки под калибр, лекала под образец, станки. Дальше шли здешние: ход подвижной части у собранного — та же задержка под конец и опять не всякий раз; площадка до руки; она же после руки; и та коробка, которую Дегтярёв вывел при нём, — эта пошла. Каждая поодиночке значила столько же, сколько первая, от второго апреля, то есть ничего.

~~~

Генерал приехал в четверг, и не за ним: на полигоне показывали стрельбу.

Стреляли за дальним валом, и оттуда через ровные промежутки доносило короткие серии, слитные и одинаковой длины. Фёдоров вернулся первым, с карандашом в пальцах и с пороховым нагаром на манжете.

— Держит, — сказал он на ходу. — Отстреляли всю программу, и ни одной задержки. Про них меня и спросили, а из чего сама вещь делается, не спросил никто.

Маниковский вошёл следом, в шинели внакидку, и в дверях стал, потому что дальше идти было некуда: верстак занимал середину.

Хабаров стоял у полотна.

— Ваше превосходительство. Прежде чем подпишут.

Генерал повернул голову, поглядел на полотно и подошёл.

Десять коробок лежали в один ряд и с трёх шагов были одинаковые.

— Десять коробок одного наряда, ваше превосходительство. Четыре сошли со станка по калибру, шесть не сошли, — сказал Хабаров и повёл калибром вдоль ряда, не касаясь. — Вот эти шесть.

— Кто вам дал это мерить?

— Заводская приёмка, под расписку. Калибр их, и клеймо на нём поверочное.

Он подвинул к генералу две коробки из шести и подал калибр.

— Эту вчера весь вечер выводили по месту. Эту не трогали.

Маниковский взял. Пальцы у него были тяжёлые, и брал он вещь, как берут инструмент, а не бумагу.

В первой проходная пошла до бурта. Во второй встала на треть.

Он попробовал ещё раз, чуть повернув. Калибр стоял.

Маниковский поставил обе рядом и поглядел на них сверху. Разницы между ними по-прежнему не было видно.

За валом отстреляли серию, и слышно было, как её досчитали до конца.

— Обе деланы на одном станке, в одну неделю, одним человеком, — сказал Хабаров. — Разница вот тут. — Он тронул ногтем площадку. — Её снимают руками. Таких рук на Сестрорецком заводе трое. Пятнадцать тысяч на троих — по пяти тысяч на каждую пару.

Маниковский положил калибр рядом с коробками.

— Трое. Кто сказал?

— Их приёмщик, ваше превосходительство. Он же и ведёт им счёт.

— В донесении у него это стоит?

Хабаров помедлил. В том разговоре у верстака не было ни ведомости, ни третьего человека.

— Нет. Ему велено ответить, потянет завод или нет. Он покамест не ответил.

Хабаров положил ладонь на край полотна.

— Заказ умрёт, ваше превосходительство.

Генерал ответил не сразу. Он взял ту коробку, которая не пошла, и подержал её на ладони дольше, чем нужно, чтобы понять вес.

— Завод плох?

— Завод лучший в России. Я был у них в образцовой. Лекала для всей страны идут оттуда, и порядок там такой, какого я нигде не видел, ни в Туле, ни здесь. — Хабаров помолчал. — Комплект лекал под этот образец они свели бы за год. Людей у них на это нет, наряда нет, и завод переводят в Екатеринослав.

— Про Екатеринослав я знаю, — сказал Маниковский. — Я на той бумаге стою вторым.

Он повернул голову к тискам, где всё это время шла своя работа.

— Мастер. Вы её сколько выводите?

Дегтярёв отложил шабер, обтёр ладони о фартук и подошёл. Ответил он не словом: взял из ряда ту коробку, которая не приняла калибра, и подал генералу площадкой вверх, чтобы видно было, откуда снимать.

— Отсюда досюда, ваше превосходительство.

— Долго?

— Покуда не сойдёт.

Он подождал, не спросят ли ещё, и, не дождавшись, вернулся к тискам.

Фёдоров подошёл и положил карандаш поперёк полотна, как кладут указку.

— Он говорит верно, ваше превосходительство. И не он первый. — Говорил он ровно и быстро. — Я могу упростить. Убрать вот этот узел совсем, а вот эту площадку вывести в одну плоскость — тогда её возьмёт станок. Только за всякое упрощение чем-нибудь платят. Скажите чем: точностью боя или живучестью. Скажете — сделаю к осени.

— А третьего чего-нибудь нет?

— Есть, да его нету. — Фёдоров поднял карандаш и не стал ничего чертить. — Завод, который ставят под вещь, покуда её ещё чертят. Я такого не видел ни разу: мне всякий раз показывают готовый цех и ждут, что я в нём сумею.

Маниковский поставил коробку на полотно.

— Хорошо, — сказал он и повернулся к Хабарову. — Показали. А как — выйдет?

— Ответить сейчас — соврать, ваше превосходительство. Прошу сроку неделю. Отвечу числом.

— Неделю. — Генерал сказал это без выражения, как отмечают в календаре. — Тогда же у меня заседание по заказу. На нём мне понадобится не «умрёт».

— Тогда я привезу, чем это заменить.

— Вот это и считайте.

Он застегнул шинель на две пуговицы и уже от порога договорил:

— Казённых заводов три, и все три под трёхлинейку. Место под четвёртый есть: купленное, размеченное, с водой и с веткой. Не наше. Те трое, что были у меня перед Пасхой, привезли на него бумагу и цену пересчитали к пятнице.

Он вышел, и в дверях его подхватили под локоть — на крыльце было скользко от вчерашнего дождя.

— Ковров, — сказал он уже со двора. — Владимирской губернии. Отсюда далеко, а от Тулы вашей — рукой подать.

~~~

Дегтярёв с ними не пошёл. Хабаров, выходя, оглянулся: тот стоял у тисков, и зажата в них была та самая коробка, которая не пошла.

Комнату Хабарову отвели при канцелярии, ту же, что и в позапрошлый приезд, только теперь в ней было тепло и пахло нагретой краской с рамы.

Он выложил на стол тетрадь, обломок карандаша и заводскую расписку за калибр, который так и лежал у него в кармане.

Десятую строку он вывел при лампе, хотя за окном ещё держался свет: в конце апреля здесь темнело поздно и неохотно.

В первой графе — двадцать первое апреля. Во второй он написал: сколько рук.

В третьей — трое.

Фамилий в тетради он не написал. Все три он помнил наизусть.

Под десятой строкой лист был чистый. Неделя начиналась завтра.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге