Кахрог: Перерезать пуповину.
Глава 1: Город на костях
Ветер в Червовом Торге тянулся из Гнилостных Топей, принося с собой сладкий запах разложения, влажной земли и чего-то ещё, металлического будто кровь на языке. Воздух был густ, и каждый вздох оседал внутри сырой тяжестью. Жители Торга давно были пропитаны этим воздухом.
Кахрог ступил на обветшалые мостки, служившие главной улицей. Покосившийся город, большей частью возвышался над трясиной, стоя на сваях из чёрного смолистого дерева, почерневшего от времени и влаги. Часть построек, будто бы тянулись вниз к болотам, их стены поросли сине-зеленой плесенью. Под ногами скрипели и прогибались доски, а в щелях вместе с проросшими растениями, стояла темная вода.
Но не архитектура определяет лицо Торга. Его лицом были жители. Их было много. "Отмеченные". Человек с чешуйчатым участком кожи на лице, блестевшим, как рыба грузил тюки в лодку. Женщина с четырьмя тусклыми глазами, видневшимися из-под большой повисшей шляпы, торговалась за пучок кореньев. Бледные мальчишки, будто не видевшие в своей жизни солнца, гоняли мячик по мосткам, давно забывшим о рабочих руках. Они не прятались. Не были сжигаемы на кострах. Здесь, обычное дело быть мутантом. На самой границе Порчи, в мутации не видели проклятья, она становилась товаром.
Кахрог видел, как у стойки возле кочующей алхимической лавки, мужчина демонстрировал кусок собственной, свежесодранной кожи, покрытой жесткими костяными пластинками. Алхимик щупал товар, кивал. Рядом, в мастерской дымилась печь, где кузнец в кожаном фартуке, с руками, покрытыми ожогами и струпьями, вплавлял в нагрудник перламутровые чешуйки. Город на костях спрашивается. Нет, скорее всего, этот город стоял на живых, медленно разбираемых на части телах.
Кахрог шел, молча, его лицо скрывал глубокий капюшон и обмотки из грубой ткани. За спиной в потрепанных ножнах, дремал его двуручный меч - длинный, прямой, без украшений и гравюр. Единственным проблеском чего-то иного были его руки. Из-под краёв поношенных перчаток на запястьях выползал причудливый шрам. Он разливался тусклым пепельным цветом, и его рисунок напоминал окаменевшую молнию, вмерзшую в грубую плоть. Иногда, в полной темноте, казалось, будто бы он слабо светился.
Он искал не товар, а путь. Путь к эпицентру. Дорогу к источнику этой гнили, распространившейся далеко по земле, и цветущей уродливой жизнью, что мы лицезреем на улочках Червового Торга. Для этого ему нужен был проводник.
Таверна "Пузырь" была такой же, как и весь город: низкой, тёмной, дышащей грибком и перегаром. Воздух внутри был ещё гуще, пропитанный запахом дешёвого крепкого алкоголя, жареной рыбы и похлебки. Стоящих запах пота рабочих тел. На Кахрога посмотрели десятки глаз - обычных, раскосых, с разными зрачками, больных и покрасневших. Затем они отвели взгляды. Чужаки здесь не редкость, многие стекались за большим разнообразием диковинок тел. Главное, чтобы их кошель звенел, а товар всегда найдется.
Кахрог занял место в углу, спиной к стене. Он заказал кружку их ходового пива, выложив медяки. Деньги взяли быстро, а вот пиво приносить они не особо торопились.
Нашли его сразу.
- Эй, тихушник, - раздался хриплый голос над ним. Перед столом стояла громадина в кожаном доспехе. На груди и плечах доспеха были искусно вшиты блестящие чешуйки, явно мутантского происхождения. Лицо головореза было покрыто шрамами, а один глаз мутно белел. - Хорошая ковырялка у тебя за спиной. Покажи-ка.
Кахрог не пошевелился.
- Оглох, что ли? - Верзила отодвинул край плаща, указывая на рукоять массивного тесака на поясе.
- Я говорю, показывай. Оценить. Мало ли украл у кого. У нас порядки такие.
В таверне затихли. Все ждали представления. Подобные проверки были обычным делом - способом отжать у чужака что-то ценное под благим предлогом.
Кахрог медленно поднял голову. Из-под капюшона виднелся лишь жесткий щетинистый подбородок и тонкие, сохлые губы. Он не проронил ни слова.
- Ладно, сам посмотрю, - вздыхая, проворчал головорез и шагнул вперед, протягивая руку к ножнам за спиной чужака.
В этот момент Кахрог двинулся. Не вставая, он ловко отклонился, и его правая рука, легла на нагрудник головореза.
- Ах, ты, сукин... - начал, было, громила и замер.
Предвкушение зрителей, нарушил тихий, сухой треск, похожий на ломающийся леденец. От центра ладони Кахрога по блестящим чешуйкам побежала волна. Они не темнели постепенно, они мгновенно чернели и рассыпались в мелкую, угольную пыль. Кожаный лат под ними, только что гибкий и прочный, внезапно сморщился, стал сухим и ломким, как древний пергамент. Треск усиливался, распространяясь по всей нагрудной пластине. Через секунды она представляла собой хрупкую, крошащуюся корку.
Головорез отшатнулся с криком ужаса, выходящим из немоты. Он старался быстрее сорвать с себя то, что было доспехом, и все увидели, что под ним творилось с его кожей. На месте где легла рука, плоть покрылась стекловидными, серыми волдырями, будто ее мгновенно ошпарили и высушили. Боль, судя по его лицу была жгучей.
- Проклятый! - завопил кто-то с дальнего стола. - Мор-носитель! Гони его!
Шум нарастал. Кахрог медленно поднялся. Его движение заставило ближайших отпрянуть подальше к стойке и стенам. В его молчании, в этом спокойном, невозмутимом лице было нечто куда более жуткое, чем в ярости любого существа. Он не был разносчиком заразы. Он был ее врачевателем. Концом.
Он пытался спокойно дойти до выхода, но в середине пути его вытолкали. Нет, не грубо, а с суеверным страхом, тыкая в спину, чем попало, лишь бы не прикасаться к чуждой для них силе. Кахрог снова оказался на зыбких мостках, под влажным ветром, а его сухие губы так и не прикоснулись к пиву. Дверь "Пузыря" захлопнулась за ним, и щель под ней тут же заткнули тряпьем.
Он стоял, глядя на свои руки. Снял правую перчатку. Шрам легонько мерцал, затем угас. Он снова натянул перчатку.
- Они боятся не того, - раздался голос сбоку. Тихий, с легким шипящим призвуком.
Кахрог повернул голову. На перилах боковой лестницы, свернувшись почти в кольцо, сидела девушка. Или то, что когда-то было девушкой. Половина её лица - скула, щека, уголок губ - были покрыты мелкой, изумрудно-зеленой чешуйкой. Глаза были желтыми, с узкими вертикальными зрачками, как у змеи. Из-под поношенной куртки выбивался длинный, цепкий хвост, которым она балансировала на скользких деревянных перилах.
- Они боятся того, что убьет их быстро, продолжила она, не моргая, смотря на него. - Но не боятся Топи, которая убивает медленно и верно, превращая в это. - Она кивнула на свои чешуйки.
Кахрог молчал.
- Ты ищешь путь к самому Сердцу это гнили, - она не спрашивала, констатировала факт. - К тому что бьётся в самой глубине. Я укажу тебе путь, смогу провести... Я - Скрип.
- Почему? - впервые произнес Кахрог. Его голос был низким, глухим.
Скрип сползла с перил и встала перед ним. Она была невысокой, но в её позе чувствовалась пружинистая сила твари с болот.
- Не ради наживы, - прошипела она. - Деньги здесь все равно увянут. Я проведу тебя через всё, что знаю. А ты... ты убьешь то, что меня породило. Ту, что отложила во мне семя превращения, оставив это... - Она провела когтистыми пальцами по своей чешуйчатой щеке. - Убьешь "Мать". Понимаешь?
Кахрог смотрел в её змеиные глаза, полные не детской обиды, а раздирающей изнутри ненависти всего сущего к своим создателям, когда перед творением встаёт вопрос: "Почему?". В её предложении была возможность.
Он медленно кивнул.
- Хорошо, - сказала Скрип, и ее тонкий раздвоенный язык на мгновение мелькнул в воздухе, словно пробуя его запах. - Тогда уходим и поскорее. Пока "Очистители" не пронюхали про тебя. А они точно пронюхают. Ты для них не просто диковинка. Ты интереснее, чем все мы вместе взятые.
Она развернулась и тихо заскользила по мосткам в сторону чёрной стены болотной чащи. Кахрог бросил последний взгляд на захлопнутую дверь таверны, на город, торгующий своими собственными частями, и пошел за ней. В туман, в гнилость, навстречу бьющемуся Сердцу Порчи.
Его путь начался.
Глава 2: Дорога из Мяса и Глины
Два дня дороги до Топей прошли безмолвно. Ни Кахрог, ни Скрип не проронили, ни слова, они лишь пристально приглядывались друг к другу. Хоть они и стали союзниками на этом нелегком пути, в сердцах обоих томилось недоверие к своему союзнику. Лишь совместный ночлег, молчаливое предложение поесть и дорога, проходящая сквозь густой, высокий лес, перекрывающий серое небо, сопровождали их.
Вскоре в свои объятия их приняли Топи, мягкие и влажные. Воздух стал ещё гуще, сладковато-гнилостный запах въедался в одежду, в волосы, в кожу. Это был не просто запах — он был тяжким вкусом на языке, бельмом на глазах. Небо исчезло вовсе, скрытое густым туманом и сплетением крон деревьев, с раздутыми, покрытыми жировыми наплывами стволами. Наплывы эти зачастую были похожи на нечто, отдаленно напоминающее лица, искаженные гримасами боли, отчаяния или даже экстаза. Видно было, как некоторые из этих физий даже плакали смолой деревьев. Они застряли в древесной плоти. Земля под ногами не была твердой. Она была податливой, и каждый шаг отзывался тихим чавканьем. Иногда грунт слабо пульсировал, сопел, как спящее животное. Скрип шла легко, её тихий, пресмыкающийся шаг находил опору там, где Кахрог проваливался по щиколотку. Ее хвост работал как балансир и на ходу ощупывал кочки.
— Здесь не любят таких амбалов, как ты, — сипло прокомментировала она, видя, как Кахрог с усилием вытягивает ногу из жадной трясины.
— Смотри, не оставь сапог в этом смрадном болоте.
Он не ответил. Лишь ухмыльнулся, казалось, он начинал потихоньку привыкать к своей спутнице. Взгляд Кахрога начал скользить по неестественной растительности. Цветы с лепестками, напоминавшими высунутые слюнявые языки, источали тяжкий аромат, приманивая роящихся мошек с чёрными, будто маслянистыми, крыльями. Грибы размером с кошку пульсировали у их основания, выделяя слизь. Всё здесь дышало, росло, перетекало из формы в форму с неприличной, пугающей активностью.
Спустя часы пути Кахрог начал привыкать, его движения стали скользящими, его громоздкое тело уже не так затягивало в пучины болот, он стал перенимать ее походку.
Вскоре болото изменилось. Шум жизни — кваканье, стрекот, шелест — стих, сменившись гнетущей, бархатной тишиной. Вода между кочками стала чёрной, зеркальной, неподвижной. Воздух потерял тот тяжёлый запах, став стерильным. Пустым.
— Шепчущая Трясина, — предупредила Скрип, замедляя шаг и наклоняясь к нему лицом. Ее хвост напрягся. — Не останавливайся. И не слушай.
Они шли медленно по узкой гряде более твёрдой, но всё равно зыбкой почвы. Кахрог осматривался по сторонам в ожидании опасности. Тишину разорвал шепчущий отзвук. Сначала он был похож на шелест камыша. Потом в него вплелись обрывки слов, вздохи, сдавленный плач. Шёпот исходил не из одной стороны, он плелся отовсюду: из черных вод, из тумана, из стволов деревьев. Лез в уши липкими, холодными нитями.
"…мама, где ты, я… я не могу выбраться…"
"… клянусь, это все, что я могу отдать, пощадите,… оставьте хотя бы ее…"
"…так холодно, как же холодно и больно внутри…"
"…я больше так не могу…"
Кахрог стиснул зубы, пытаясь отгородиться стеной собственного безмолвия. Но шепот находил щели. Он не атаковал — он наполнял собой, как вода наполняет тонущий корабль. Память Кахрога тоже тонула. Тонула в обрывках чужих воспоминаний, жизней, которых он не проживал: вкус свежеиспеченного хлеба на последнем ужине, лицо жены и детей, острый ужас последнего вдоха перед тем, как вода хлынула в легкие.
Рядом застонала Скрип. Она замерла, уставившись в пустоту. Её змеиные глаза расширились от ужаса.
— Почему? — выдавила она. — Почему ты бросила меня, свою… — в ее глазах накатились слезы.
Скрип затряслась, ее когти впились в собственные плечи, она упала на колени и неспеша её тело начало утопать в болоте. Она теряла связь с реальностью, застревая в кошмарах собственного прошлого.
Кахрог сфокусировал все свое внимание на Скрип и, оторвавшись от шепота, понял: трясина питалась не телами, а памятью. Она запечатлела последние мгновения утонувших и делилась ими, чтоб найти такие же души, затянуть глубже и снова сохранить воспоминания. Она действовала инстинктивно. Недолго думая, он сбросил перчатку, опустился на колени и, нащупав место, вдавил обнаженную руку во влажную, теплую землю, как можно глубже.
Мерцающий шрам на его руке вспыхнул тусклым пепельным светом. Волна побежала по его ладони в землю и грязные воды. Тихое чавканье почвы постепенно начало умолкать. Пульсация замерла. Живая, мягкая гряда под его рукой стала на ощупь, как сухой, пористый камень. Шепот оборвался на полуслове, сменившись оглушающей тишиной. А затем чёрная, зеркальная вода Трясины забурлила. На поверхность медленно и величаво начали всплывать десятки тел. Они были нетронуты разложением. Кожа имела восковой, желтоватый оттенок, одежда была цела, выражения лиц — застывшие в момент последней агонии или покорного принятия. Они были идеальны, словно пропитанные бальзамическим раствором. Скрип ахнула, отшатнувшись от края. Видение исчезло. Она тяжело дышала, глядя то на трупы, напоминающие восковые фигуры, то на Кахрога, с его зарытой по локоть рукой.
Тишина стала обычной, где-то снова стали слышны стрекот, шелест и кваканье. Магическая хватка Трясины была сломлена. Кахрог приложил силу и вытащил руку из уже застывшей земли, отряхнул её и снова натянул перчатку. Его лицо под капюшоном казалось непроницаемым, но он не мог отвести взгляда, то от своей руки, то от повсюду разбросанных тел.
— Что?… что ты сделал? — прошептала сквозь ещё оставшиеся после воспоминаний слезы Скрип. Ее голос дрожал. — Ты не убил ее… Ты остановил. Она замолкла навсегда. — Да, — коротко ответил Кахрог, все не отводя взгляда от тел. — Но это же, по сути, сила Порчи наоборот, — любопытство Скрип пересилило шок. — Мать все делает живым, меняет, заставляет шевелиться. А ты… Ты же успокаиваешь их, возвращая к обратному состоянию. Они забывают, что могут жить. Когда-то и Шепчущая Трясина была просто трясиной, и теперь снова стала таковой.
Кахрог на мгновение перекинул взгляд на Скрип. — Я не разносчик смерти, это правда — сказал он глухо, будто признаваясь в этом впервые. — Но ты немного не права в своих выводах. Смерть — это процесс. Разложение, превращение в прах, пища для червей. Я — не это. Я не приношу смерть. Единственное, что я могу сделать, это отобрать возможность процесса. То, к чему я прикасаюсь, теряет саму возможность жить, разлагаться, меняться. Теперь эта Трясина не та же, что была до "жизни". Это окаменевшее воспоминание о той жизни, инстинктах, шепоте. Скрип молчала, переваривая сказанное. Её молчание снова прервал Кахрог: — Я думаю, нам стоит сжечь всех этих отмучившихся. Пойду, наберу хворост.
Он отвернулся и ушел на поиски дров. Скрип лишь молча, посмотрела на его закутанную спину, на ножны с мечом и кивнула. Она отправилась в другом направлении, слыша издалека, как Кахрог с истошными криками и лязгом металла рубил деревья своим длинным мечом. Тогда она начала ощущать в нем то человеческое, чего ей не хватало всю дорогу. Вскоре, когда хворост и дрова были собраны и уложены в одну большую кучу, Кахрог начал переносить тело за телом, укладывая их вместе, и друг на друга. Они разожгли огромный костер с двух сторон. Отошли чуть подальше, сели и просто смотрели.
— Наконец-то они перестали тонуть, — спустя час промолвила Скрип. Кахрог кивнул, почти незаметно. Он встал, подозвал ее жестом, и они пошли дальше. Шагнули с окаменевшего островка, оставленного силой Кахрога, обратно в мягкую, чавкающую грязь, оставляя за собой тихую гавань вечного покоя и огромный кострище с телами тех, кто больше никогда не утонет в пучине собственных воспоминаний.
Глава 3: Лагерь Отверженных
Здесь не было поселения, всего лишь стайка существ, прибитых к случайному островку общей бедой и страхом перед открытой трясиной. Никаких сложных построек, только рваные навесы из промасленной кожи и гигантских листьев. Костров не жгли, но в центре площадки жила и дышала гигантская грибница — её шляпка, покрытая сизыми язвами, испускала тусклое багровое сияние и волны удушливого сладкого тепла. Это и был очаг.
Лагерь был живой иллюстрацией безразличия Порчи к форме. Кахрог остановился в десяти метрах, позволяя Скрип войти первой. Она кивнула стражу — гуманоиду с руками, раздутыми до нелепых размеров и покрытыми коркой, похожей на потрескавшуюся глину. Он стоял, оперевшись на свои руки, как горилла. Существо промычало что-то, его маленькие глазки-бусинки скользнули по фигуре Кахрога, и оно отступило, пропуская их.
Первый, кто бросился в глаза — женщина у грибницы. Её кожа от ключиц до поясницы была прозрачной, как лёд. Под ней, в желтоватой жировой прослойке и между мышечных волокон, плавно извивались толстые бледные черви. Они не пожирали её, они были частью активной живущей системы. Она время от времени проводила ладонью по прозрачной пленке, успокаивая их движение. Рядом было двое детей: у одного из спины росло несколько тонких конечностей, похожих на конечности паука, у другого — с ритмично открывающимися на шее рядами розовых жаберных щелей. Они игрались камешками. Дальше — сгорбившийся мужчина, на его спине, сросшись с позвоночником и ребрами, висел его брат-близнец — маленькое недоразвитое тело с закрытыми глазами и вечно открытым слюнявым ртом. Каждое движение мужчины заставляло безжизненные конечности близнеца болтаться, а рот беззвучно шевелить губами, как будто вторил своей тихой боли. Здесь не было ни торговцев, ни алхимиков, ни соглядатаев за иными, чуждыми людской натуре, существами. Был только тяжкий молчаливый труд по выживанию и смирение с тем, что, возможно, мутация пойдет дальше, превратив в нечто нежизнеспособное или заставит устрашиться даже самих себя. Было и ожидание того, что когда-нибудь их настигнет тот мир, который их принять никогда не сможет.
Скрип казалась здесь своей. Её встречали сдержанными кивками, иногда сиплым приветствием. Её чешуя и змеиные глаза здесь были не клеймом, а просто ещё одной формой бытия. Она повела Кахрога к самому большому навесу, находившемуся у громадного чёрного дерева, давно мертвого, но не сгнившего. Оно будто застыло в вечной предсмертной агонии. Под навесом, в странном симбиозе с деревом, сидел старый мутант. Его прозвали Корень. Имя было буквальным. Его ноги от колен вниз превратились в плотные узловатые древесные корневища. Они не просто походили на корни, они были ими, врастая глубоко в землю и переплетаясь с корнями дерева. Он не мог сдвинуться с места. Его тело, иссохшее, покрытое лишайниками и мхами, казалось естественным продолжением ствола. Но глаза под нависшими седыми бровями горели острым выстраданным разумом.
— Скрип, — сказал он, и его голос был похож на шелест сухих листьев под ветром. — Вернулась. И привела с собой друга. Не слыхал я, чтоб глыбы ходили в плащах.
Он смотрел прямо на Кахрога, его взгляд был тяжелым и оценивающим.
— Он не из Очистителей, Корень, — быстро проговорила Скрип. — Он ищет путь к Сердцу.
— Все, кто идут к Сердцу, ищут погибель, — отозвался старик. — Кто-то — гибель Порчи, кто-то — гибель своим страданиям. А он… я чувствую его. Ты же знаешь, Скрип, я — Корень, а корень сожительствует с грибницей, а грибница распространяется дальше к другим корням, к другим грибам. Мы чувствуем, мы передаем. Я знавал его силу. Подойди поближе, камень, я бы хотел видеть тебя своими глазами.
Кахрог сделал несколько шагов, остановившись в шаге от границы, где земля под навесом кишела мелкими корешками. Он медленно снял капюшон. Бледное изможденное лицо, морщины под глазами и мелкие шрамы, отголоски минувшей жизни, глаза цвета мокрого пепла. Но Корень смотрел не на лицо, он смотрел на его руки. Кахрог после долгой паузы снял перчатку. Мерцающий шрам-молния предстал во всей своей красе.
Старик не моргнул. Ему не было страшно, он лишь видел ещё одного страдальца, симптом этого пугающего мира.
— А, — выдохнул он. — Так вот ты какой. Ещё одна заблудшая душа. Присядь со мной. — Он сделал знак Скрип. — Девочка, принеси-ка нам настой на тех зелёных грибах.
Скрип исчезла и вернулась с тремя грубо выдолбленными чашами. Внутри была густая зеленая жидкость, от которой шел кисловатый запах. Кахрог едва заметно мотнул головой. Скрип выпила, не моргнув, будто это была вода.
— Ты идешь нести погибель, — заявил Корень, не спрашивая. Кахрог не стал отрицать. — Не думаешь, что, убив мать, убьешь и детей? Если мы повязаны одной жизнью, то что же будет с нами?
— Я лишь хочу остановить это, — глухо сказал Кахрог, впервые обращаясь к нему напрямую.
— "Это" — теперь воздух, которым мы дышим, земля, по которой ты ступаешь. Это теперь наша жизнь, наша боль, наша пища. Сможем ли мы жить без всего этого? Перегороди реку, и рыба останется на суше.
Он помолчал, дав словам висеть в спертом теплом воздухе.
— Ты говоришь так, будто знаешь, что я сделаю, и что будет, — заметил Кахрог.
— Я знаю, что ты можешь сделать, — поправил Корень. — Я видел Шепчущую Трясину. Ты заткнул её теперь навсегда. Я понимаю, что мои слова кажутся догадками. Но если придет конец движению, если ты дотронешься до Сердца, то, что тогда будет с сердцами тех, чье сердцебиение было, лишь эхом тех пульсаций?
Он смотрел на Кахрога не с ненавистью, а с усталой ясностью обреченного. В лагере притихли. Мутанты, подошедшие ближе, слушали. Кто-то смотрел на Кахрога как на спасителя, а кто-то — как на новую непонятную угрозу. Но все хотели понять тишину, которую он несет за собой.
Ответа не последовало. Разговор оборвал пронзительный нечеловеческий свист с дальнего поста, звук полой кости, в которую дуют, рвя глотку, и тут же тяжелый звук падающего тела.
Тишина прервалась.
Из тумана, как призрачные пловцы из молочной воды, вышли фигуры в одинаковых просмоленных плащах. Шлемы с длинными изогнутыми клювами-фильтрами скрывали лица. Очистители. Два десятка. В руках не мечи, а тяжелые топоры на длинных древках. В левых руках — факелы, горевшие ярким, почти белым пламенем. Они шли молча, строем, без криков. Их тишина — это организованная дисциплинированная смерть.
Первый факел, описав дугу, упал на навес над женщиной с прозрачной кожей. Сухая листва вспыхнула с ярким треском. Женщина вскрикнула, пытаясь сбить пламя, её дети завыли. Лагерь превратился в муравейник, по которому ударили палкой. Кто-то побежал, кто-то застыл, кто-то схватил то, что было под рукой — кости, палки, камни.
Кахрог встал. Двинулся навстречу строю, оставляя меч в ножнах. Его руки были оголены. Первый Очиститель, не меняя шага, занес топор. Кахрог не стал уворачиваться. Он сделал резкий шаг вперед, внутрь дистанции, и его левая рука, со вспыхнувшим тусклым светом шрамом, схватила древко ниже лопасти. Не было грохота, звона металла, лишь тихий хруст, будто ломали сухую ветку. Древко под его пальцами почернело, покрылось сетью глубоких трещин и рассыпалось в труху, сухой коричневый порошок осыпался сквозь пальцы. Лезвие топора с глухим стуком упало в грязь. Солдат застыл на мгновение, его разум отказывался понимать, что только что крепкая просмоленная жердь превратилась в пыль. Этого мгновения хватило. Тут же Кахрог толкнул его в нагрудник.
Кожаный доспех, прошитый стальными клёпками, начал иссыхать на глазах. Кожа съёжилась, потеряв всякую эластичность, и превратилась в ломкий коричневый пергамент, который развалился под собственной тяжестью. Ужас был под ним. Плоть не обуглилась, не пошла кровью. Она поблекла. Цвет ушел, оставив серый сухой рельеф мышц. Второй удар пришелся в живот. Очиститель согнулся, и Кахрог с силой втолкнул его в грязь. Человек не закричал. Его тело, полностью посеревшее, испустило последний воздух, отдававшийся сухим шепотом. Его тело, мгновенно лишенное влаги, осело, превратившись в кучу серого пепла.
На этот раз нависла абсолютная тишина. Даже строй замер. Они видели смерть. Приносили её огнём и сталью. Но это… это не укладывалось в их понимании. Командир, человек в шлеме с вороньими перьями, опомнился первым.
– Дьявол! – его голос, искажённый фильтром, был полон первобытного ужаса. – Это не человек! В него! Все факелы в него!
На Кахрога полетели факелы. Он тут же вытащил меч и начал их отбивать. Плащ охватили другие факелы, и он его сбросил. Несколько Очистителей набросились на него, пытаясь зажать со всех сторон.
Тяжёлый двуручник стал напарником Кахрога в грубом танце сражения. Продолжение его воли, холодной и бездушной. Он парировал удары и в удобные моменты наносил ответ. Одно мгновение, и живот одного из солдат был пронзён. Кахрог вынул меч и затем таким же грубым движением вонзил его в нападавшего сзади. Справа от Кахрога топор прорезал воздух влево, вправо, и вот уже лезвие прошлось по плечу. Неглубоко, лишь задев. Солдат в ужасе и гневе мог лишь махать топором, забыв о своей дисциплине. Это его и сгубило. Меч с лёгкостью прошёлся по шее. Разворот и удар по ногам четвёртого. Повален.
Тем временем мутанты, видя это, нашли в себе ярость отчаяния. Нужно защищать свой дом. Человек с руками-дубинами вбивал фанатиков по одному, отбиваясь от ударов. Женщина с волосами-лианами опутала ноги двоим, повалив их. Их добивали камнями, когтями, зубами. Скрип металась, её хвост хлестал, как бич, вышибая оружие, а когти искали уязвимые места в доспехах. Солдаты хватались за шеи, пытаясь остановить кровь. Некоторые бежали в таком виде неизвестно куда, спотыкаясь и падая в грязь. Это была не битва, а короткая, жестокая мясорубка. Очистители, столкнувшись с неожиданным сопротивлением в лице Кахрога и отпором тех, кого они считали пассивным скотом, дрогнули. Их строй распался. Командир, увидев, как его люди терпят поражение, протрубил отход. Они отступили в туман, таща раненых и оставляя на земле догорающие факелы.
В лагере стояла тишина, нарушаемая тяжёлым дыханием, стонами и треском догорающего навеса. Мутанты смотрели на Кахрога. Большая часть из них смотрела с благодарностью, кто-то был шокирован и напуган, увидев то, что он им показал.
– Видел, – сказал Корень, смотря из-под своего навеса. – Они представляют опасность, не хотят, чтобы такие, как мы, жили. Он тяжело дышал: – Они вернутся. За тобой. За нами.
– Так, значит, пора усилить свой лагерь. Залечить выживших, – Кахрог обернулся к нему. – Научитесь бороться.
Во время разговора Скрип, тяжело дыша, подняла с земли какой-то предмет, выпавший из руки павшего соперника. Это был не амулет. Грубо вырезанный из светлого дерева медальон. На одной стороне нарисовано детское лицо. На другой – одно слово: «Вестерк».
– Что это? – спросила она, прерывая болтовню, и протянула медальон Корню. Тот взял его дрожащими пальцами и посмотрел.
– Цена их веры, – хрипло сказал он. – Вестерк. Городок. Год назад там прорвался росток Порчи, мелкий, но ядовитый. Люди не мутировали медленно… Они прорастали. За часы. Многие из этих… – он кивнул в туман, где скрылся отряд, – …оттуда. Они видели, как их мир обращается в плоть и хаос. Не все из них воины. Они скорбящие, которые решили, что лучшая память о погибших – это выжечь всё, что хоть чем-то на них похоже. Даже если это другая форма.
Он бросил медальон обратно в грязь.
– Здесь нет правых. Есть только больные и мёртвые. Нас всех раздирает одна Порча, но по-разному.
Кахрог молча, поднял медальон, стёр грязь, на мгновение задержал на нём взгляд. Затем спрятал его в карман одежды. Он посмотрел на Корня, потом на Скрип. Подобрал свой плащ, наполовину сгоревший, и накинул его на плечи.
– Я пойду к Сердцу, – произнес он, и это прозвучало как приговор самому себе. – И узнаю, что он мне ответит. А сейчас, думаю, Скрип согласится, нам нужен всем отдых и покой.
Она лишь кивнула в ответ его словам. Им выделили место, где они смогли остаться, даровав друг другу тишину для раздумий.
Глава 4: Плата
Скрип шла, пригнувшись, ее змеиные глаза постоянно двигались, считывая малейшее движение в переплетении лиан и пульсирующих грибов. Она не просто смотрела, она принюхивалась, раздвоенный язык мелькал в воздухе, улавливая следы опасности. После лагеря она почти не смотрела на Кахрога. Ее молчание было тяжелым, как мокрая шкура. Она видела два конца: пепел от Очистителей и медленную смерть Корня в будущем. Ее собственная цель — месть, вдруг показалась ей мелкой и эгоистичной на фоне арифметики уничтожения. В мыслях все равно промелькала надежда: может быть, старик не прав, и никто не погибнет, кроме самой Матери. Отступать было некуда. Кахрог же ступал за ней, в его руках иногда крутился медальон.
— Здесь, — ее голос прозвучал резко, словно резанул по натянутой струне. Они остановились на краю. Перед ними расстилалась Живая Топь. Это было не болото, скорее поверхность. Огромная, почти идеально гладкая субстанция, цветом и консистенцией напоминавшая черную икру, смешанную с отработанным маслом. Свет на ней играл маслянистым переливчатым блеском. От нее не исходило запаха. Она приглушала звуки, краски здесь блекли, оставляя только это бесконечное, чавкающее черное зеркало. Звук был мерным, влажным, ритмичным. Чавк… чвак… чвак… Как будто пережевывало что-то непосильно большое. Иногда на поверхности вздувался пузырь, лопался беззвучно, выпуская облачко серебристых спор, которые тут же растворялись в воздухе. Иногда под тонкой пленкой проступали и тут же исчезали сложные, геометрические узоры — возможно, сосуды, возможно, примитивные нейронные сети.
— Граница, — сказала Скрип, не отрывая глаз от черной глади. — Она не ест. Она… ассимилирует. Делает частью себя. Если шагнёшь, то не умрешь. Станешь сном в ее голове. Навсегда. Кахрог молча смотрел. Его внутренняя тишина, казалось, вступила в безмолвный диалог с этой пульсирующей, активной пустотой. Взгляд его скользнул вдоль кромки. Примерно в двухстах шагах вправо черная гладь прерывалась. Сначала казалось, что это гигантская, полуразрушенная арка, но при ближайшем рассмотрении стало ясно — это была плоть. Огромная, кольчатая, как у дождевого червя, туша, вросшая одним концом в берег, другим в противоположный. Это был Плот-Мост. Он дышал. Его бока медленно, волнообразно сжимались и разжимались, и с каждым таким движением из пор на его поверхности сочилась густая, прозрачная слизь, стекавшая в черные топи внизу. Он был похож на артерию, перекинутую через пропасть.
У его основания, там, где живая плоть моста сливалась с почвой, сидело существо. Нет, оно не сидело, существо произрастало из него. Было его частью. Три человеческих торса, лишенных рук, были сращены спинами в единый, уродливый узел. Их ноги превратились в пучки толстых, жилистых корней, уходящих глубоко, через землю, в само тело червя. Шеи были неестественно вытянуты, как у лебедей, изогнуты и сплетены, чтобы слиться в одну, массивную, бесформенную голову. На месте лица зияла пасть — беззубая, но обрамленная кольцевыми мышцами, способными, вероятно, сомкнуться с силой пасти удава. Вокруг пасти росли десятка полтора маленьких глазков-пузырьков, постоянно двигающихся независимо друг от друга. Это была Жвала. Страж порога. Когда они приблизились, пасть приоткрылась. Из нее медленно выполз язык. Длинный, бледно-розовый, липкий, он раздваивался на конце, и эти два кончика трепетали в воздухе, словно ноздри, но нюхали не запах, а что-то иное.
— Сто-о-п , — прозвучал голос. Он не исходил из пасти. Он вибрировал в самом воздухе, в костях, зубах. Влажный, глубокий, полный тягучих согласных.
— Шаг дальше — корм для Топи. Вы же не корм? Покажите себя. Скрип вышла вперед на полшага. Ее хвост нервно подрагивал.
— Мы хотим пройти дальше. По мосту. Какова цена? Все глазки на голове Жвалы разом повернулись к ней. — Мост спит. Я его сон, и я решаю, кто его тревожит. Плата? — язык извился в воздухе. — Вкус. Чувство. Не любое. Только яркое. Страх, что сжимает глотку. Гнев, что прожигает душу. Отчаяние. Сладкое чувство вины.
— Ты ешь эмоции? — спросила Скрип, и в ее голосе прозвучало не отвращение, а холодное любопытство.
— Ем? Нет, что ты. Я лишь пробую. Выесть полностью я не смогу. С ними… я начинаю немного жить. Дай мне вкусить. Скрип медленно протянула руку, ладонью вверх. Раздвоенный язык Жвалы плавно обвил ее запястье, не сжимая. Кончики легли прямо на кожу, где прощупывался пульс. Ничего не произошло на первый взгляд. Потом лицо Скрип исказилось. Не болью, а пустотой. Ее глаза остекленели, зрачки расширились. Она застыла, как под гипнозом. Из ее горла вырвался тихий, детский стон — звук, которого Кахрог от нее еще не слышал. Казалось, у нее изнутри вытягивали какую-то болезненную нить. Язык отдернулся, свернулся и скрылся в пасти. Жвала издала долгий удовлетворительный чавкающий звук.
— М-м-м-м-м… да. Страх. Не просто страх смерти. Страх потерять себя. Чистый дикий вкус. Спасибо. Скрип отшатнулась, пошатываясь. Она оперлась на хвост, ее грудь быстро вздымалась. Кахрог увидел разницу: ее осанка, всегда готовая к прыжку или бегству, немного расслабилась. Взгляд, всегда сканирующий округу на угрозы, стал более прямым, даже наглым. Она посмотрела на черные топи, и в ее глазах не было прежней животной осторожности, а лишь вызов. Она отдала часть своего базового, охранительного страха. И стала безрассуднее.
— Теперь ты, — все глазки Жвалы повернулись к Кахрогу. — Давай свой вкус.
Кахрог медленно снял перчатку с левой руки. Пепельный шрам мерцал тусклым светом в этом лишенном красок месте. Он протянул руку. Язык вновь выскользнул, обвил его запястье, но… не коснулся кожи. Он завис в миллиметрах, кончики задрожали.
— Что… что это? — голос Жвалы потерял свою влажную уверенность. В нем послышались нотки тревоги, почти отвращения. — Здесь… здесь ничего нет. Стой, стой, есть. Но я не могу вкусить. Я чувствую гнев и боль, чувствую усталость такую тяжелую… но не могу попробовать. Язык резко отдернулся, будто обжегшись о холодный камень. Жвала съежилась, ее торсы пошевелились в беспокойстве.
— Нет, так не пойдет! Нет вкуса — нет прохода!
Кахрог не убрал руку. Он смотрел на свою ладонь, на эту молнию.
— Я могу дать тебе ощущение, — сказал он, и его голос прозвучал особенно глухо в этой влажной тиши. — Ты вкушаешь эмоции, а я могу дать тебе память об ощущении. Хочешь? Жвала замерла. Ее глазки забегали быстрее.
— Ощущение? Какое? Кахрог поднес свою обнаженную ладонь к собственному лицу, почти коснувшись щеки, но остановившись на волосок от кожи. Он закрыл глаза на секунду, будто пытаясь что-то вспомнить из глубин.
— Прикосновение, — прошептал он. — Теплой чужой кожи. Ее текстура: шершавая, гладкая, влажная, сухая. Дрожь доверия под пальцами. Вес руки на плече. Легкость поцелуя в лоб. Я уже начал их забывать. Тебе стоит успеть вкусить его. Хочешь?
Он снова протянул руку, ладонью вверх. Воздух сгустился. Жвала, казалось, колебалась. Ее язык медленно выполз снова, но не чтобы коснуться. Он извивался в воздухе, как слепой червь, пытающийся увидеть.
— Прикосновение… что это? Если не проводник эмоций?
Кахрог сделал легкое движение рукой, будто стряхивая пыль. Ничего не произошло. Но Жвала вдруг содрогнулась всем своим уродливым телом. Ее пасть открылась в беззвучном крике, глазки закатились.
— А-а-а… — вырвалось у нее хрипло. — Холод… такой холод… от забытья. Как же смотреть на место, где стоял дом, знать, что он был, но не помнить ни крыши, ни его окон. Я принимаю. Проходи.
Массивный червь-мост отозвался глухим, внутренним стоном. Его мускулистое тело напряглось, кольца сжались, и с шипящим звуком, похожим на струю пара, он начал опускаться. Он ложился не как бревно, а как живое существо, принимающее позу поудобнее — дугу, идеально перекинутую через черную пропасть. Его поверхность была мокрой, блестящей, испещренной сетью синеватых сосудов, пульсирующих под тонкой кожей.
– Идите, – просквозило от Жвалы, голос стал тише, рассеянным, будто существо ушло в себя, размышляя о новом вкусе. – Быстрее. Он не спит, он наблюдает.
Скрип кивнула Кахрогу, и они ступили на живую плоть. Поверхность была упругой, но не скользкой – слизь давала странное сцепление. Она была теплой, почти горячей, и с каждым шагом под ногами пробегала мелкая дрожь, как будто мосту было щекотно. Они шли, молча, ускоряя шаг, стараясь не смотреть вниз. Но избежать этого было невозможно.
Черная гладь Живой Топи внизу не была пассивной. В ее глубине плавали узоры, которые было видно с моста, складывающиеся в мимолетные абстрактные формы: спирали, решетки, круги. Иногда на поверхности появлялась рябь, расходящаяся от невидимого центра, и в этом месте на миг появлялись примитивные рисунки – дом, очаг, лес, живность – и тут же таяли. Топь делилась с ними обрывками снов.
Они были на середине моста, когда из черной глади прямо под Кахрогом вытянулось щупальце. Прозрачное, мерцающее тусклым фиолетовым цветом, оно коснулось его виска с нежностью плывущего скальпеля по коже. Кахрог замер. Щупальце не атаковало. Оно делало то, чем жило: пыталось прочесть жизнь, найти слабость, точку входа для преобразования. Но то, что оно нашло, не было жизнью. Некуда прорастать, нечего преобразовывать. Вместо сигнала к мутации щупальце получило молчаливый отказ. Щупальце дрогнуло, на миг обрело жуткую, мимолетную индивидуальность – сознание кусочка плоти, внезапно понявшего, что оно отдельное от целого и не знает, что теперь ему делать. И в следующее мгновение, лишенное связи с волей Топи, оно растворилось. Не рассыпалось в прах, а просто расплылось, как чернильные капли в воде, превратившись в серую слизь, капнувшую вниз.
Но щупальце успело послать обратный сигнал. Для Кахрога удар был не физическим. Это был внутренний резонанс. Щупальце, пытаясь его "прочесть", на мгновение нарушило совершенный, ледяной баланс его проклятия. Защищаясь, его сила нанесла контрудар по угрозе, но эта вспышка активности временно истощила внутренний барьер – ту самую стену, что годами держала в запечатанном состоянии процессы его души. И в образовавшуюся брешь хлынуло то, что было погребено.
Запах дыма от костра, смешанного с запахом хвои – не из Топей, а с далеких земель, холодных и чистых. Шершавая ткань чужого плаща на его плече и чувство тяжелой руки, легшей поверх. Подгоревшая лепешка, растворяющаяся на языке. Дружеский, смешливый тон в ушах. И боль острая, яркая, как удар ножа под ребро. Эхо прошлой душевной боли. Чувствовал ее снова и снова, как будто рана никогда не затягивалась. Хаос похороненных ощущений и эмоций, вырвавшийся на свободу. Для Кахрога это стало катастрофой.
– А-а… – хриплый звук вырвался из его глотки.
Он не упал. Он остался стоять, но его тело перестало ему подчиняться. Оно содрогалось мелкой дрожью. Его глаза, всегда сфокусированные на пепельной дали, забегали, не видя реального мира, вылавливая призраков изнутри. Он отшатнулся от невидимой угрозы, рука потянулась к рукояти меча. Потом замер, уставившись на свою ладонь, будто впервые видя шрам-молнию, и из его горла вырвался короткий, подавленный стон.
– Кахрог? – голос Скрип прозвучал приглушенно, будто из-за толстого стекла.
Он повернул к ней голову. В его глазах не было узнавания. Была паника дикого зверя, загнанного в угол собственными кошмарами. Его губы шевельнулись, прошептав что-то на странном наречии, которого Скрип не знала. Он был сломлен. И он был опасен.
Скрип поняла это за долю секунды. Ее собственный, урезанный страх крикнул внутри. Он был рационален. Она видела, как его пальцы сжимаются и разжимаются, как его взгляд зацепился за ее чешую, в нем мелькнуло что-то – не любопытство, а отторжение. Вспомнил ли он кого-то с чешуей? Или сама мутировавшая плоть стала для него опасностью? Она действовала, не думая. Ее плащ был уже снят. Она набросила его на голову Кахрога сзади, стараясь не касаться его кожи, опутала полами его руки и рванула на себя. Он, оглушенный внутренней бурей и внезапной темнотой, потерял равновесие и рухнул назад.
– Успокойся! – прошипела она ему на ухо, прижимаясь всем весом, ее хвост обвил его ноги. – Это я! Скрип! Здесь и сейчас! Только топи и я!
Он боролся под тканью, но борьба была слабой. Он выдыхал странные, обрывистые слова, то на том языке, то понятные части фраз, то просто бессвязные звуки. Потом его тело обмякло. Не потому что пришел в себя. Оно истощилось. Шторм обрывков схлынул, оставив после себя выжженную, пустую равнину. Он сидел на плоти, сгорбленный, тяжело дыша, плащ съехал ему на плечи. Скрип осторожно отпустила его. Кахрог не двигался. Его взгляд был прикован к узору слизи на мосту перед ним, но, казалось, он ничего не видел.
– Встань, – приказала она, но в голосе не было прежней уверенности. Был холодный приказ сиделки буйному пациенту. – Вставай и иди. Сейчас.
Он медленно, как очень старый человек, поднял голову. Его глаза встретились с ее змеиными. В них не было ни тишины, ни силы. Осталась только глубокая усталость и смущение. Кахрог попытался встать, пошатнулся. Его ноги не слушались. Скрип выругалась про себя. До дальнего берега оставалось еще тридцать шагов. Кахрог мог сорваться в любой момент. Он мог, вспомнив что-то, шагнуть с края или повернуться против нее.
Носилки. План для его рассудка.
– Сиди, не двигайся, – бросила она ему, и в ее голосе звучала нотка, не терпящая возражений.
Она работала быстро, почти яростно, заглушая вспыхнувшую в груди тревогу. Лианы, жерди, узлы. Она плела не просто транспортировочное средство, она плела смирительную койку. Койку, которая удержит его, не даст сделать резких движений, причинить вреда себе или ей. Когда каркас был готов, она подтащила его к Кахрогу.
– Ложись, – сказала она.
Он посмотрел на носилки, потом на нее. В его глазах промелькнула тень понимания и стыда. Скрип принялась привязывать его. Не грубо, но плотно. Ремни охватили его грудь, бедра, голени. Она оставила чуть свободными руки, привязав их к палкам, ограничив движение. Она стала упряжью. Когда Скрип потащила носилки, он не сопротивлялся. Кахрог лежал, уставившись в багровеющее небо, его лицо было отрешенным. Только легкое движение век выдавало внутреннюю бурю.
Она потащила его, оставляя глубокий след. Ее мысли метались, она уже не шла со своим оружием. Скрип теперь везла раненого. Она видела эти обрывки, эту боль. Знала, что такое, когда чужое лезет в твою голову. Но это было его собственное, то, что он похоронил.
"Неважно, – заставила себя думать она, впиваясь когтями в землю. – Неважно, кто он был. Он – тот, кто может мне помочь. Он должен дойти. А я должна помочь ему. Всё". Она бросила взгляд через плечо. Его глаза были закрыты. По щеке скатилась слеза, медленная, тяжелая. Она упала на носилки.
Скрип отвернулась и потащила дальше.
Глава 5: Шрам на душе
Это было убежище. Место, куда стекалось то, что не принял даже Червовый Торг со своим циничным практицизмом. Сюда попадали мутанты, чьи изменения были слишком бесполезными, слишком уродливыми или слишком опасными для контролируемой торговли. Здесь царил не закон, а хрупкое, молчаливое перемирие отчаяния. Выживал сильнейший. Выживал самый хитрый. Выживал тот, кто мог принести в общую яму хоть что-то, кроме собственного уродства.
Скрип была охотницей. И хорошей.
Ее конура — вернее, нора, вырытая под вывернутыми корнями древнего болотного кипариса, располагалась на окраине Омутов. Место было выбрано не случайно: с одной стороны — глухая стена древесной ткани, с другой — обрыв к зловонному ручью, кишащему слепыми, зубастыми головастиками. Подход только один. И она всегда чуяла его за десять шагов. На рассвете, если это слово вообще имело смысл в вечных сумерках Омутов, она выползала наружу. Ее тело, гибкое и мускулистое, идеально приспособилось к миру гниющей вертикали. Чешуя на левой щеке и плече была не просто украшением — она была броней, твердой и скользкой, о которую ломались зубы мелких паразитов. Ее ступни с полувтяжными когтями цеплялись за скользкую кору и неровную землю. Хвост — ее гордость и главное орудие — был длинным и сильным. Он был и рулем при прыжках с ветки на ветку, и дополнительной конечностью, и смертоносным хлыстом.
Сегодняшняя цель — болотный крапчатый ползун. Существо, рожденное из симбиоза гигантской пиявки и чего-то, что было похоже на ракообразное. Оно было ценным: его печень, насыщенная железом и редкими ферментами, была нужна алхимикам, а его хитиновые пластины на спине, после долгой обработки, становились прочнее стали и легче дерева. Ползун был осторожен, ядовит и умел маскироваться под гниющий пень. Скрип выслеживала его три дня. Она знала его тропу, знала место, где он поглощал прогнившую древесину, насыщенную грибницей. Она устроила засаду на толстой ветви в пятне полного, почти неестественного мрака. Ее чешуя, казалось, впитала окружающую черноту, змеиные глаза не мигали, улавливая малейшее движение внизу. Она не дышала минуту, другую.
И тогда он появился. Массивное, медлительное тело, покрытое буграми и мхом. Он проползал под ней, его бока шуршали по влажной земле. Она не прыгнула. Она упала вниз, как камень, рассчитав все так, чтобы приземлиться ему прямо на спину, позади головы. Хвост обвил его туловище, сжимая пластины. Свободной рукой она вонзила свой коготь-кинжал в бок, ища спинной нервный узел. Ползун взревел, звук, похожий на лопающийся мех с горохом — и забился в агонии. Борьба была короткой, жестокой и молчаливой, если не считать хруста ломающегося хитина и хлюпающих звуков разрываемой плоти. Скрип работала методично, без злобы, без азарта. Это была работа. Грязная, кровавая, но работа. Когда существо затихло, она, тяжело дыша, откатилась с него. Ее руки и грудь были перепачканы липкой, темно-синей гемолимфой. Она быстро, профессионально отсекла нужные части: печень, осторожно, чтобы не раздавить желчный пузырь, несколько целых пластин. Остальное оставила. Падальщики Омутов разберутся с тушей за час.
С добычей в заплечной сетке она отправилась в «центр» открытую, утоптанную площадку вокруг гигантского мертвого пня, служившего и столом, и местом сбора. Здесь уже толпились другие. Женщина со щупальцами вместо волос меняла пучок светящихся мхов на кусок закопченного мяса неведомого происхождения. Существо, похожее на ходячий гриб с глазами-точками на шляпке, демонстрировало кому-то свои споры, которые, судя по жестам, должны были быть галлюциногенными. Воздух гудел от сиплых переговоров, хриплого кашля и запахов — десятков разных запахов гниения, жизнедеятельности и отчаяния.
Скрип подошла к Глинищу. Так звали старого мутанта, который исполнял роль и старейшины, и судьи, и главного торговца. Он сидел на самом большом пне. Его тело, как и его имя, были глиной, благодаря этому он мог применять многие формы. Он был одним из тех, кто научился жить со своей мутацией и использовать ее во благо себе и таким же отрешенным. Сейчас же он предстал перед Скрип в гуманоидном образе. Его глаза, маленькие и черные, как смола, видели все.
— О, Охотница, — пробурлил он. — Принесла нам кусочек солнца в нашу тьму? Или просто еще немного смерти?
Скрип молча вывалила добычу на пень перед ним. Глинище потрогал печень одним склизким пальцем, понюхал, кивнул.
— Качественно. Без повреждений. — Он вздохнул. — На что меняешь?
— На обычное, — глухо сказала Скрип. — И на синий.
Глаза Глинища сузились. Он кашлянул, и из его рта выпорхнуло облачко рыжих спор. — Обычное — еда, вода, соль. Это есть. Синий… Скрип, он дорожает. Его становится меньше. А желающих — больше.
— Я принесла печень крапчатого ползуна, — холодно парировала она. — Целиком. И шесть неповрежденных пластин. Это больше, чем в прошлый раз.
Старый мутант что-то пробормотал себе под нос, покопался в тайнике за спиной — отверстии в пне, завешанном гнилой кожей. Вытащил сверток с вяленым мясом, мешочек с мутной водой и маленькую, плотно закупоренную роговую фигурку. Именно фигурку. Синий гриб был слишком ценен, чтобы хранить его просто так. Его споры, смешанные со смолой и пеплом, прессовали в маленькие тотемчики. Одного хватало на несколько приемов. Скрип быстро забрала свое, спрятав тотем за пазуху, туда, где чешуя переходила в обычную кожу. Прикосновение прохладного рога к груди вызвало волну облегчения, еще даже без употребления. Само знание, что он есть, было, лекарством.
— Он тебя съедает, девчонка, — негромко сказал Глинище, пока она упаковывала провизию. — Что? — взглянула на него Скрип. — Синий. Он не лечит. Он глушит. А то, что он глушит, никуда не девается. Оно копится. Растет. И однажды… — он щелкнул языком, звук был похож на ломающуюся ветку, — …синего не хватит.
— Мне нужно только дожить до одного дела, — отрезала Скрип, поворачиваясь, чтобы уйти. — До мести? — голос Глинища стал тише, но от этого пронзительнее. — Ты думаешь, убьешь свою «мать» и боль уйдет? Ты — ее плоть, ее воля, пусть и искаженная. Убьешь ее — что станет с тобой? Может, рассыплешься в пыль. Может, станешь настоящим монстром. Синий от этого не спасет.
Скрип не обернулась. Она вжала голову в плечи и засеменила прочь, в зеленый полумрак, к своей норе. Его слова висели у нее за спиной, как прилипшая пиявка.
В норе она сначала поела. Потом, зажмурившись, отломила крошечный кусочек от синего тотема, положила под язык. Горький, металлический вкус разлился по рту, за ним пришло холодное онемение, поднимающееся к вискам. Мир потерял резкость. Навязчивый фон Топей — то самое давление, что постоянно давило на заднюю стенку сознания, — отступил, стал тише. Внутренняя боль, всегда тлеющая где-то глубоко в костях, утихла. Она вздохнула полной грудью впервые за несколько дней. Это был покой. Дорогой, обманчивый и необходимый, как воздух.
Она уснула. И как всегда, когда в ее крови был синий, ей не снились кошмары. Ей снилась она. Не образ. Ощущение. Она была огромной. Бесконечной. Она была сырой землей, пульсирующей грибницей, соком в стеблях ядовитых цветов. Она была голодом. Не к пище, а к форме, к заполнению пустоты, к продолжению. Она откладывала жизнь не со зла, не с любовью, а потому что это было ее природой, как дышать. И одно из этих семян, крошечное, несовершенное, было здесь, в этом малом, дергающемся теле, что называло себя Скрип. Оно было ошибкой. Отклонением. Оно сохранило слишком много от «до», от «старого я». Его нужно было… перезаписать. Вернуть в лоно. Переродить заново, уже правильным.
Во сне Скрип чувствовала не ненависть. Она чувствовала равнодушную, всепоглощающую потребность этой сущности вернуть свою заблудшую частичку. И это было в тысячу раз страшнее.
Она проснулась с криком, который застрял у нее в горле. Была глубокая ночь. Синее уже выветрилось. И боль вернулась. Не как тупая тяжесть, а как зов. Тянущий, ноющий, как кость, которую пытаются вывернуть из сустава. Он шел изнутри, из самого ее нутра. Она зарычала, вцепившись пальцами в земляной пол норы. Нет. Нет. Она не его часть. Она — Скрип. Охотница. Она сама по себе. Она вырвана.
Волна прокатилась по ее телу. Это было не просто чувство. Это был вторжение. На несколько секунд ее сознание помутнело, и она почувствовала то же самое, что и во сне, но теперь наяву: слепой, всепоглощающий импульс к размножению, к распространению, к тому, чтобы найти подходящую плоть и отложить в нее часть себя. Равнодушие к индивидуальности, к боли, к страху. Только миссия. Только продолжение.
Для Скрип, которая цеплялась за свое «я» с яростью затравленного зверя, это было хуже любой пытки. Ее собственная воля растворялась в этом древнем, безличном инстинкте. Она переставала быть собой. Она становилась инструментом.
Приступ длился, может, десять секунд. Когда он отпустил, она лежала на полу, вся в грязи, дрожа, как в лихорадке. По ее телу струился холодный пот, смешиваясь с чешуей. В глазах стояли слезы ярости и беспомощности. Она поднялась и в бессильной злобе начала крушить свою же конуру. Рвала подстилки из мха, била кулаком в стену, выла беззвучно, пока горло не свела судорога. Когда ярость выгорела, оставив после себя пепелище усталости, она выползла наружу. Ночь в Омутах была немногим темнее дня. Бледное, искаженное свечение гниющих растений создавало зловещие тени.
Она приползла к Глинищу. Он, казалось, не спал никогда. Его черные глазки блестели в темноте.
— Снова, — констатировал он, без сочувствия, но и без осуждения.
— Что… что это? — выдохнула Скрип, садясь на корточки перед пнем. Ее голос был сорванным шепотом. — Ты знаешь что. — Нет! Я знаю, что она меня создала! Но это… это как будто я на время становлюсь ею! Чувствую то, что чувствует она!
Глинище долго молчал. Потом проскрипел: — Ты не до конца прородилась, Скрип. Ты носишь в себе не просто память о матери. Ты носишь инструкцию. Ее волю. Пока она жива, эта инструкция будет пытаться выполняться. Синий гриб… он не лечит. Он просто приглушает сигнал. Как тряпка на язычке колокола. Но колокол все равно бьет. И однажды тряпка слетит.
Скрип стиснула зубы, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Как это остановить? — Уничтожить источник сигнала, — просто сказал Глинище. — Сломать колокол.
— Я и хочу ее убить! — Нет, — покачал своей древней головой старый мутант. — Ты хочешь убить существо, которое тебя породило. А нужно убить саму причину. Исток. Ту силу, что дает ей жизнь и дает силу этой… инструкции в тебе.
Скрип уставилась на него. — Что ты имеешь в виду?
Глинище вздохнул, и его дыхание пахло сыростью. — Здесь, в Омутах, мы видим только ручьи. Грязные, зараженные ручьи. Но где-то есть источник. Родник, из которого бьет сама суть того, что делает нас такими. Одни зовут его Сердцем Топей. Другие — Бьющимся Ядром. Третьи — Матерью всех Матерей. — Он посмотрел на Скрип. — Твоя «мать» — всего лишь одна из многих, кто пьет из этого родника. Убьешь ее — родник породит другую. Убьешь родник… высохнут все ручьи.
Слова повисли в тяжелом ночном воздухе. Скрип чувствовала, как внутри нее что-то щелкает, складывается в новую, чудовищную картину. — Ты говоришь… чтобы стать свободной, мне нужно уничтожить источник Порчи? — она чуть не рассмеялась от нелепости. — Я одна. Я даже свою «мать» найти не могу!
— Одна — да, — согласился Глинище. — Но разве ты ищешь свою мать, чтобы драться с ней голыми руками? Нет. Ты ищешь оружие. Коготь, чтобы вырвать ее сердце. — Он наклонился ближе. — Так найди оружие и побольше. Найди того, кто сможет ударить по самому Истоку.
— Где? Кто? — в голосе Скрип прозвучало отчаяние. — Не здесь, — сказал Глинище, откидываясь назад. — Здесь только отбросы, обреченные течь по течению. Иди туда, где мир еще пытается бороться. Где есть граница. Где сходятся пути, слухи и… специалисты. В Червовый Торг. Слушай. Вынюхивай. Ищи того, кто ненавидит эту гниль так же сильно, как ты, но у кого есть сила не просто резать побеги, а рубить корни.
Он замолчал, давая ей переварить сказанное. — А если такого нет? — Тогда, — старый мутант медленно закрыл глаза, — либо смирись и стань тем, кем тебя хотят видеть. Либо, когда боль станет невыносимой, найди глубокое место в Топи и ляг на дно. Иногда тишина воды лучше тишины чужой воли в твоей голове.
Скрип сидела неподвижно. Идея была огромной, слишком пугающей. Уничтожить Исток? Это звучало как безумие. Но слова старика падали на подготовленную почву. Да, она искала оружие. Но она думала о кинжале, о стреле. Он говорил о таране. О чем-то, способном пробить стену мира.
Боль внутри, теперь уже знакомая и ненавистная, снова пошевелилась, напомнив о себе. Нет. Она не ляжет на дно. И не станет послушной частью чего-то большего.
Она поднялась. Ее хвост нервно дернулся. — В Червовый Торг, — произнесла она, не как вопрос, а как решение.
Глинище кивнул, не открывая глаз. — Удачи, Охотница. Помни: там тебя будут видеть не как жертву, а как товар. Или угрозу. Будь готова стать и тем, и другим.
Скрип ничего не ответила. Она повернулась и пошла прочь, к своей норе. Она шла не как раньше — сгорбившись, стараясь быть незаметной. Она шла, выпрямившись, и в ее змеиных глазах горел новый огонь. Не просто ярость выживания. Цель. Ей нужно было оружие. Не для мести отдельному существу. Для войны с самой сутью своего существования. И она найдет его. Или умрет в попытке. Но она больше не будет просто ждать следующего приступа, следующей дозы синего, следующего дня в этом зеленом аду.
Вернувшись в нору, она стала собирать свои жалкие пожитки. Немного еды, костяные инструменты и последний, самый большой кусок синего тотема. На дорогу. Перед рассветом она выползла из своего убежища в последний раз. Оглянулась на спящие, уродливые формы Омутов. На Глинище, который, казалось, спал, растекшись в своем пне. Здесь была ее боль, ее тюрьма. Но отсюда, же начинался ее путь.
Она развернулась и бесшумно скользнула в лабиринт гниющих деревьев и ядовитых ручьев, по направлению к границе, к миру людей, торговли и слухов. К Червовому Торгу. Ее цель была абстрактной, почти безумной: найти дорогу к Сердцу Порчи. И найти того, кто сможет нанести ему удар. А сначала — просто выжить и услышать первый слух.
Глава 6: Язык золота
Червовый Торг встретил Скрип не стеной, а пастью. Шумной, вечно жующей пастью, в которую непрерывным потоком втекали и вытекали люди, товары и отбросы. После вечного полумрака Омутов город на сваях резал глаза пестротой уродства и яростной, циничной жизнью. Здесь мутация не пряталась. Она выставлялась напоказ, оценивалась, взвешивалась и назначала цену. Скрип быстро поняла правила. Чтобы не стать товаром, нужно стать полезной. Или опасной. Она выбрала оба варианта. Ее навыки охотницы оказались востребованы, но не для добычи пищи. В Торге была более специфическая охота. Алхимикам, контрабандистам и коллекционерам редкостей нужны были не просто трофеи, а ингредиенты. Живые, мертвые, на грани — неважно. Важна была редкость и специфичность. Споровый мешок гриба-мозгоеда. Яйцо болотного змееящера с уже сформированным зародышем. Скрип, с ее умением читать топи как открытую книгу, острыми чувствами и беспринципностью, идеально подходила на роль добытчика. Она сняла угол в самом дешевом притоне на окраине, над самой водой, где пол прогибался под ногами, а по ночам слышалось, как что-то крупное скребется о сваи снизу. Ее чешуя и змеиные глаза здесь были не клеймом изгоя, а знаком специалиста. На нее косились, но с уважением, смешанным с опаской. Она была не жалким мутантом, а профессиональным рисковым активом.
Но охота была лишь средством. Ее истинная цель — информация. И она погрузилась в кишащее море слухов Червового Торга с тем же упорством, с которым выслеживала ползуна. Она торчала в «Пузыре», прислушиваясь к пьяным россказням наемников, вернувшихся из рейдов в топи. Она просиживала часами в порту, наблюдая, как разгружают плоскодонки с трофеями: бочки с консервированными органами в мутном рассоле, тюки с высушенными шкурами, мерцающими неестественным блеском, клетки с полуживыми, шепчущими созданиями. Она втиралась в доверие к пограничным стражникам, поднося им глоток крепкого грибного самогона в обмен на обрывки карт, на бормотание о странных местах и тихих зонах. Информация была валютой дороже золота. И ее не продавали — ею торговались, обменивали на услуги или на угрозы.
Однажды вечером к ее столику в «Пузыре» подошел человек. Не мутант. Человек в добротном, хотя и поношенном, плаще, с лицом, скрытым глубоким капюшоном. От него пахло формалином и сушеными травами. Алхимик или лекарь. — Тебя зовут Скрип? Следопыт? — спросил он, голос был сухим и безэмоциональным. — Может быть, — ответила она, не отрываясь от миски с похлебкой, в которой плавало нечто неопознанное. — Мне нужен специфический компонент. Слезная железа Трехглаза. Не высушенная. Живая, в состоянии анабиоза. Ты знаешь, где водятся Трехглазы? Скрип знала. Трехглаз — хозяин малого болота в трех днях пути к северо-востоку. Существо опасное, территориальное, полуразумное. Его железа была ценным катализатором для сильных регенеративных зелий. Добыть ее живой… это было на грани самоубийства. — Знаю, — сказала она, наконец, подняв на него взгляд. — Цена? — Пять золотых, — сказал человек. — И… информация. В глазах Скрип что-то дрогнуло. — Какая информация? — Ты ищешь что-то. Не просто наживу. Я вижу это по глазам. У меня есть карты. Не те дешевые подделки, что продают на рынке. Старые карты. С пометками. О входах в подтопельную систему. О течениях Первоматерии. О возможных местах нахождения «Бьющегося Сердца». Я дам тебе копию, если принесешь железу.
Сердце Скрип забилось чаще. Это был шанс. Прямой шанс получить то, что она искала. — Как я узнаю, что карты настоящие? — Ты не узнаешь, — честно сказал алхимик. — Но знай, что у Шепчущей Трясины есть не только западный рукав, но и восточный, и он ведет в пещеру, стены которой покрыты письменами из окаменевшей плоти. Об этом не пишут на дешевых картах. Скрип замолчала. Она слышала намеки на такие пещеры. Старик в Омутах говорил, что древнейшие мутанты иногда бормочут о каменных книгах. — Договорились, — кивнула она. — Железа через неделю. — Через пять дней, — поправил алхимик. — Консервант, который у меня есть, теряет силу. И… Скрип? Не пытайся меня обмануть. Ты не первая, кого я нанимаю для таких дел. И не все возвращались, чтобы попытаться.
Он скрылся в толпе, оставив после себя запах химикатов и тяжелое предчувствие.
Подготовка заняла день. Скрип проверила оружие, наточила когти, собрала снаряжение: прочные сети из жил, пузырьки с парализующей слизью болотного моллюска, мешок из воздухонепроницаемой кишки для добычи. Она взяла с собой двойную дозу синего — предчувствие подсказывало, что вблизи Трехглаза ее внутренняя боль может обостриться.
Путь был тяжелым. Местность здесь была иной — не глубокие, гниющие омуты, а бескрайние, вязкие плато, покрытые ковром из упругого, похожего на мох лишайника, который пульсировал под ногами. Воздух звенел от мириад насекомых с радужными, как нефтяная пленка, крыльями. Она шла почти без остановок, ориентируясь по памяти и по слабому, отталкивающему психическому давлению, которое, исходило от владений Трехглаза — существо метило территорию не запахом, а смутным страхом, который оно проецировало в окружающий мир.
На третий день она нашла его. Болото Трехглаза было похоже на гигантскую, незаживающую язву. Вода здесь была не черной, а медово-желтой и густой, как сироп. Из нее торчали кристаллические образования, похожие на обсидиановые шипы. В центре, на островке из спрессованного ила и костей, возлежал сам Трехглаз. Он был огромен. Тело, как у гигантской саламандры, покрытое бугристой, серо-зеленой кожей. Три глаза — один спереди, два по бокам головы — были закрыты мигательными перепонками. Его пасть, даже в состоянии покоя, была приоткрыта, обнажая ряды иглоподобных зубов. На его горле пульсировал большой, полупрозрачный мешок — та самая железа.
Скрип наблюдала за ним целый день, изучая режим. Каждые несколько часов Трехглаз погружал голову в желтую воду, возвращаясь с клубком живых, извивающихся корней, которые он медленно пережевывал. Во время этих погружений его железа набухала и начинала слабо светиться изнутри голубоватым светом. Видимо, контакт с водой активировал ее. План созрел медленно и был безумно рискованным. Она дождалась следующего погружения. Как только огромная голова скрылась под густой водой, она, двигаясь быстрее тени, бросилась по зыбкой, опасной тропе через топи к острову. Она впрыгнула на него, ее когти впились в вязкий грунт. Железа была прямо перед ней, пульсируя. Она выхватила свой острый, изогнутый кинжал и пузырек с паралитиком.
Нужно было сделать разрез, влить средство, чтобы железа впала в анабиоз, не повредив ее, и отсечь ее до того, как Трехглаз вернется. Все — за, может, две минуты.
Она приступила к работе с ледяной концентрацией. Кинжал вонзился в основание мешка. Из разреза брызнула густая, светящая синяя жидкость. Она быстро влила паралитик. Железа задрожала, свет внутри нее погас, а сама она сморщилась, будто засыпая. Скрип перерезала соединительный проток, отделила железу и сунула ее в подготовленный мешок из кишки, затянув горловину. И в этот момент вода взбурлила. Трехглаз вытащил голову из воды. Три глаза разом открылись, уставились на нее. В них не было ярости. Было оскорбленное недоумение. Как будто домашний питомец увидел, что муравьи утащили у него кусок мяса.
Скрип не ждала. Она рванула с места, перепрыгивая с кочки на кочку, сжимая в руке драгоценный мешок. За ней раздался звук, от которого содрогнулся воздух — не рев, а гул, от которого закладывало уши и подкашивались ноги. Вода вокруг нее забурлила, из нее выросли толстые, похожие на щупальца корни, пытаясь схватить ее. Она уворачивалась, рубила их на ходу когтями, падала, вставала, бежала дальше. Адреналин и остатки синего в крови гасили страх, оставляя только животную потребность бежать. Она оторвалась. Выбежала на твердую землю, когда солнце уже садилось, окрашивая топи в цвет запекшейся крови. Скрип была исцарапана, в синяках, ее плащ был разорван, но мешок с железой был цел и прохладен. Она не стала отдыхать. Шла всю ночь, подпитываемая лихорадочной энергией. Карты. Информация о Сердце. Она была так близка.
На пятый день, чуть живая, но торжествующая, она вошла в лавку алхимика. Это было тесное, заставленное склянками помещение в каменной части города. Воздух был густ от ароматов трав, химикатов и чего-то гнилостно-сладкого. Алхимик, тот самый человек, стоял за столом, на котором кипела странная, многоцветная жидкость в реторте. — Я принесла, — хрипло сказала Скрип, швырнув мешок на стол.
Алхимик открыл его, осторожно извлек сморщенную, но целую железу, осмотрел ее при свете синей лампы. — Качественно, — произнес он без особых эмоций. — Обещание есть обещание. Он отсчитал пять золотых — больше денег, чем Скрип видела за всю жизнь. Потом достал из-под стола туго свернутый свиток пергамента и протянул ей. — Карты. Копия. Все, что я знаю.
Скрип с жадностью развернула свиток. На нем были нанесены причудливые извивы топи, пометки на древнем языке, который она не понимала, и несколько стрелок, уходящих вглубь, к области, помеченной символом, похожим на стилизованное пылающее сердце. Это выглядело… правдоподобно. Слишком детально для подделки. — Спасибо, — выдохнула она, чувствуя, как тяжесть с плеч сваливается. — Не спеши, — сказал алхимик, и в его голосе впервые прозвучали нотки чего-то, похожего на искренний интерес. — Ты действительно собираешься туда? К Ядру? — Мне нужно, — коротко ответила Скрип, уже сворачивая карты. — Тогда слушай. Карты — это полдела. Нужен проводник. Человек, который знает не нарисованные тропы, а настоящие. Который чувствует топи кожей. Таким был старый лоцман Гринх. Он жил в лачуге у Восточных шлюзов. Говорят, он единственный, кто возвращался из преддверия Ядра. Можешь поискать его. Если он еще жив.
Скрип кивнула, затаив это имя в памяти. Она уже поворачивалась к выходу, когда алхимик снова заговорил, на этот раз как бы сам с собой, глядя на кипящую в колбе субстанцию: — Странно… все пытаются оживить, усилить, мутировать. А я вот бьюсь над обратным. Над консервацией. Вот смотри.
Он пинцетом вытащил из другой колбы кусок мяса. Не обычного. Оно было розово-сиреневым, и по его поверхности бегали мелкие, как молнии, разряды. Мясо дергалось, пыталось изменить форму, вытянуться в щупальце, потом снова сжаться в комок. — Взял у торговца. Говорит, с глубины. Оно все пытается стать чем-то. Рост, изменение — его естественное состояние. А мне нужно его остановить. Стабилизировать. Чтобы изучать. Но все консерванты слабы. Тлен берет свое. Нужно что-то… радикальное. — Он вздохнул и бросил мясо обратно в колбу, где оно снова начало неистово биться. — Слышал я на днях от караванщика… на востоке, у самых Каменных Хребтов, есть деревня. Не мутантов. Обычная. Так вот, она вся… окаменела. Не от болезни. Не от чумы. Будто сама жизнь из нее ушла. Высохла и обратилась в соль и камень. Интересно, что могло так подействовать… Будто антитезис всей этой… — он мотнул головой в сторону топи за окном, — …кипучей активности.
Скрип замерла у двери. Слова «окаменела», «жизнь ушла», «антитезис» повисли в воздухе, будто вспыхнув яркой искрой в темноте ее сознания. Это было ощущение. То самое, которого ей не хватало. Не активное уничтожение, а… остановка. Полная и окончательная. Как ее синий гриб, но в миллион раз сильнее. — Деревня? Где точно? — не удержалась она. Алхимик пожал плечами. — Где-то на востоке. Караванщик бредил, полусожженный, его притащили Очистители после стычки с кем-то. Говорил про «молчаливого человека» и «пепельный ветер». Больше не знаю. Тебе-то зачем?
Но Скрип уже не слышала. Она выскользнула из лавки, сжимая в руке свиток с картами и новые золотые. В ее голове бушевал ураган. Карты к Сердцу. Имя проводника. И… намек. Слабый, призрачный намек на оружие, которое она искала. Оружие, которое не резало и не жгло, а заставляло забыть, как быть живым. Следующие несколько дней она потратила на поиски Гринха. Восточные шлюзы были самым убогим районом Торга, где даже мутанты выглядели как окончательные отбросы. Лачуга, которую описал алхимик, оказалась сожженной. Соседи, существо, похожее на кучу мокрых тряпок с одним глазом, пробормотало, что Гринха «забрали». Кто — не понятно. То ли Очистители, то ли конкуренты-торговцы, то ли что-то из топи, что пришло по ночам.
Это был тупик. Карты без проводника были почти бесполезны. А намек на «окаменевшую деревню» был слишком туманным. Ярость и отчаяние начали душить ее с новой силой. Она потратила золото на лучшую еду, на починку снаряжения, на запас синего. Но ночи стали кошмаром. Без активного дела, без четкой цели, внутренняя боль возвращалась чаще и острее. Синий помогал все меньше. Она просыпалась среди ночи, чувствуя, как ее собственное тело чуждо ей, как в нем живет и шевелится что-то другое, что-то древнее и голодное. Однажды, в такой приступ, она в ярости разбила кувшин с водой о стену своей конуры. Осколки впились ей в ладонь. Она смотрела, как течет ее собственная, алая кровь — кровь существа, которое было и не было ею. И в этот момент она поняла. Она не может ждать. Не может надеяться на мифического проводника или на случайную встречу с тем, кто несет «пепельный ветер». Нужно было действовать. Если нельзя найти того, кто знает дорогу к Сердцу, нужно найти того, кто сам идет к нему. И использовать его. Она вытерла кровь, перевязала ладонь грубой тканью. Вышла на скрипучие мостки. Внизу, в черной воде, отражались огни города и ее собственное, искаженное отражение — полудевушка, полуящерица с горящими решимостью глазами. Охота продолжалась. Но теперь ее добычей был не зверь, а явление.
Глава 7: Деревня-Утроба
Огни были живыми, они дышали, пульсировали в такт какому-то глубокому, всепроникающему ритму, который Скрип чувствовала не ушами, а каждой клеткой своего тела. Это была не деревня в человеческом понимании. Это был организм.
Грибницы здесь не просто росли — они были архитекторами. Их мицелий сплетался в арочные своды, образовывал стены с окнами-сотами, создавал перекрытия между гигантскими, давно мертвыми деревьями, превращая их в многоуровневые жилища. Сами грибы светились: бледно-желтым, как светлячки, ядовито-зеленым, как гниющий фосфор, нежным сиреневым, как вечерние сумерки. Этот свет отражался в лужах густой, маслянистой росы, покрывавшей все вокруг, создавая иллюзию подводного царства. Воздух был густым и теплым, пах не гнилью, а ферментированной сладостью, смешанной с ароматом тысяч неизвестных цветов. Дышать им было легко, но от этой легкости кружилась голова. Скрип, тащившая носилки с Кахрогом, чувствовала, как ее собственная, вечно тлеющая внутренняя боль притихала, будто ее укачивали, усыпляли. Это было опасно. Она сжала зубы, стараясь сохранить ясность. Кахрог на носилках был тих. Его тело, еще недавно бившееся в конвульсиях воспоминаний, теперь лежало почти неподвижно. Только его глаза, широко открытые, следили за странными, плавными тенями, мелькавшими между стволами. В его взгляде не было страха. Было изумление, смешанное с глубокой, непроницаемой печалью. Он видел то, чего не видела Скрип — не просто красоту. Он видел законченность. Каждое существо, каждое растение здесь было идеально вписано в единое целое. Не было борьбы, не было противоречий. Была гармония улья, где каждая пчела знала свое место.
И эта гармония была для него страшнее любого кошмара. Из-за ствола, покрытого бархатистой плесенью, вышло существо. Сначала Скрип приняла его за ребенка. Но при ближайшем рассмотрении стало ясно — это была взрослая женщина, чье тело претерпело изменения, сделавшие ее миниатюрной, изящной, почти фееобразной. Ее кожа была прозрачной, как тонкий воск, и под ней струились потоки светящейся лимфы, образуя сложные узоры. На спине у нее росли два больших лепестка, похожих на крылья бабочки, которые медленно трепетали, хотя она и не летела. Она смотрела на них большими, полностью черными глазами, лишенными белка, и улыбалась.
— Новые, — пропищала она голосом, похожим на скрип сверчка. — Новые для Сада. Идемте. Матрона ждет.
Она развернулась и поплыла прочь, ее «крылья» мягко шелестели. Скрип, стиснув зубы, потащила носилки за ней. Они вышли на поляну. Вернее, на то, что служило центром этого живого поселения. Здесь не было площади. Здесь было ложе. Гигантское углубление в земле, выстланное мягким, упругим мхом, испещренное ручьями той самой густой, светящейся росы. В центре, в самом низу, рос цветок. Вернее, то, что когда-то было женщиной, а теперь стало ядром этого места.
Матрона. Ее нижняя половина полностью срослась с огромной, плотоядной лилией невероятных размеров. Стебель, толщиной в ствол молодого дерева, выходил из того, что когда-то было ее тазом, и уходил глубоко в землю. Сам цветок был раскрыт, его мясистые лепестки, окрашенные в глубокие бархатистые оттенки багрового, черного и золота, образовывали чашу диаметром в несколько метров. Внутри этой чаши, полупогруженная в сладкий, одурманивающий нектар, лежала верхняя часть тела женщины. Ее кожа была гладкой, без морщин, но в глазах стояла древняя, нечеловеческая мудрость. Ее руки, длинные и изящные, с пальцами, похожими на корни орхидеи, лежали на краях лепестков. Волосы, седые и живые, сплетались с тычинками и тонкими лианами, свисавшими с цветка.
Она не спала. Ее глаза, цвета темного меда, были открыты и смотрели прямо на них. В них не было ни угрозы, ни любопытства. Было признание.
— Так вот ты какой, — произнесла Матрона. Ее голос был низким, грудным, и он вибрировал не только в воздухе, но и в земле под ногами Скрип, отзываясь в ее костях. — Носитель тишины. Я чувствовала твое приближение. Как лед, плывущий по теплой реке.
Кахрог на носилках попытался приподняться на локте. Он смотрел на Матрону, и его лицо, все еще бледное и испещренное высохшими следами, было непроницаемо. — Ты… чувствуешь меня? — его голос был хриплым шепотом. — Все здесь чувствуют, — ответила Матрона. — Мы — часть одного целого. А ты — инородное тело. Ты отрицаешь сам принцип жизни, что течет в наших жилах. Зачем ты пришел сюда? Чтобы убить нас?
— Я ищу Сердце, — сказал Кахрог. — Чтобы убить и его, — закончила Матрона. — Ты думаешь, что принесешь избавление. Освободишь мир от чумы. Но взгляни вокруг, носитель тишины. Разве это похоже на чуму?
Она мягко, почти невесомо, подняла руку. И словно по сигналу, из-за грибных сводов, из подземных нор, из крон светящихся деревьев появились жители.
Их было, может, полсотни. И каждый был уникальным произведением искусства симбиоза. Мужчина, чья правая рука превратилась в сложный, ветвистый коралл, из сочленений которого сочился густой, молочный нектар. Он подставил руку под чашу, которую держала девочка с жабьими глазами и улыбкой до ушей, и та с жадностью пила. Женщина, чья кожа была покрыта мягким, похожим на бархат мхом, на руках качала младенца, чье тельце было испещрено узором из живых, мерцающих лишайников. Старик, чьи ноги срослись в единый, мощный корнеплод, медленно передвигался, волоча за собой шлейф из мелких, ароматных грибов. Были и более странные: существо, похожее на ходячий куст с глазами-ягодами; пара, чьи спины были соединены живым, пульсирующим мостом из плоти; дети, игравшие с питомцами, которые были гибридами ежа и цветущего кактуса.
Никто не выглядел страдающим. На их лицах была умиротворенность, даже блаженство. Они смотрели на Кахрога и Скрип не со страхом, а с тихим, немного грустным интересом.
— Мы — Привитые, — сказала Матрона, и ее голос обволакивал, как теплая вода. — Мы не бежали от Дара. Мы открыли ему объятия. Мы позволили ему изменить нас, слиться с нами. И мы обрели то, чего искало человечество всегда: конец боли, конец одиночества, конец смерти в ее ужасном, окончательном смысле. Наши тела обновляются. Наши умы соединены в сладком, нежном шепоте Сада. Мы не умрем. Мы изменимся, перетечем в другие формы, но всегда будем частью целого.
Скрип чувствовала, как ее собственная, внутренняя связь с Порчей, та самая боль-зов, в этом месте не буйствовала, а… мурлыкала. Ей здесь было легко. Слишком легко. Это был соблазн. Сдаться. Перестать бороться. Стать частью этого всеобъемлющего, одурманивающего покоя.
— Это ложь, — хрипло сказал Кахрог. Он сидел теперь прямо, его руки дрожали, но голос набирал силу. — Это не жизнь. Это… инкубация. Вы заменили свою волю, свою индивидуальность на коллективный сон. Вы не чувствуете боли, потому что забыли, что такое чувствовать. Вы не боитесь смерти, потому что вас убедили, что вы бессмертны в этом… этом месиве.
Матрона покачала головой, и лепестки ее цветка мягко зашелестели. — О, дитя. Ты говоришь с позиции своей пустоты. Ты судишь о вине, никогда не пробовав его. Мы не забыли. Мы превзошли. Боль, страх, одиночество — это ошибки старого мира, мира жестких форм и хрупких тел. Мы эволюционировали.
— Вы сдались, — отрезал Кахрог. — Мы адаптировались, — парировала Матрона. — И ты мог бы тоже. Твоя сила… она противоположна нашей. Ты замораживаешь, консервируешь. Но зачем? Чтобы сохранить уродливый, страдающий мир? Останься с нами. Дай своей силе встретиться с нашей. Вместо борьбы — баланс. Ты мог бы стать стабилизатором, регулятором нашего Сада. Не убийцей, а… садовником.
Искушение висело в воздухе, густое, как нектар. Скрип видела, как Кахрог сжимает кулаки, как его шрамы под перчатками слабо мерцают. Он смотрел на этих счастливых, измененных существ, на Матрону в ее ужасающем великолепии. И Скрип видела в его глазах не желание, а скорбь. Скорбь по ним, по себе, по всему миру, зашедшему в такой тупик.
— Нет, — сказал он, наконец. — Мой путь ведет к Сердцу. Чтобы поставить точку. Не запятую.
Матрона вздохнула. Вздох был подобен легкому ветерку, прошедшему по всему Саду. Листья на деревьях вздрогнули. — Тогда мы не можем тебе помочь. Мы можем лишь предложить приют на ночь. И… показать тебе то, от чего ты отказываешься. Чтобы ты шел на свою гибель, зная, что теряешь.
Она кивнула существу с крыльями-лепестками. — Покажи им Сады Восторга. И отведи в гостевую нишу.
Существо-фея снова пискнула и жестом пригласила следовать за собой. Сады Восторга оказались еще одной поляной, скрытой за стеной из сплетенных гигантских папоротников. То, что они там увидели, заставило Скрип отступить на шаг, а Кахрога — застыть в немом ужасе. Здесь, в небольших углублениях, наполненных той же светящейся росой, лежали десятки Привитых. Они не просто лежали. Они были погружены в состояние абсолютного, наркотического блаженства. Их тела были расслаблены до предела, лица искажены экстатическими гримасами. Некоторых опутывали тонкие, похожие на проводящие нити гифы грибов, которые, видимо, доставляли прямо в нервную систему коктейль нейромедиаторов. Другие просто пили нектар из чаш, сделанных из живых цветов, и их глаза закатывались от наслаждения. Воздух здесь был особенно густ и сладок, от него сразу начинала болеть голова.
Один из них, молодой мужчина с ветвистыми рогами, покрытыми цветущим плющом, заметил их. Он повернул к ним лицо, улыбаясь блаженной, бессмысленной улыбкой. — Присоединяйся… — прошептал он, и его голос был шелковистым, обволакивающим. — Здесь нет боли… только радость… вечная радость…
Это был не отдых. Это была капитуляция. Добровольный отказ от сознания в обмен на вечный, искусственный рай.
Кахрог отвернулся. Его лицо было каменным. — Ведите дальше, — сказал он фее.
Гостевая ниша оказалась полостью в основании самого большого гриба в деревне. Внутри было сухо, тепло и пахло сухой травой и медом. Мох здесь был особенно мягким и глубоким. Фея принесла им две чаши с чистой водой и плоскую лепешку из перемолотых грибов и кореньев. — Матрона говорит: отдыхайте. Утром — уходите. — И, пискнув в последний раз, она исчезла, затянув входное отверстие гибкой, живой завесой из лиан.
В нише воцарилась тишина. Скрип скинула упряжь, с трудом разогнулась, чувствуя, как ноет каждая мышца. Она села напротив Кахрога, который медленно пил воду, его взгляд был устремлен вникуда.
— Ты мог остаться, — негромко сказала она. — Стать их… садовником.
Он поднял на нее глаза. — А ты? Ты бы осталась?
Скрип задумалась. Искушение было огромным. Ее боль здесь почти не чувствовалась. Окружающий покой обещал конец борьбе. Но… — Нет, — выдохнула она. — Это ложь. Они не живут. Они… потребляются. Порча дает им этот покой, как пастух дает овцам траву, прежде чем зарезать. Они стали ее частью. Ее топливом.
Кахрог кивнул. — Именно. Это не эволюция. Это паразитизм высшего порядка. Он не убивает тело. Он убивает душу. И выдает это за милость. — Он посмотрел на свои руки. — Моя сила… она тоже убивает. Но она честна.
— Ты обещал поставить точку и для моей «матери», — напомнила Скрип. — И поставлю, — сказал он. — Но теперь ты видишь, что будет, если я поставлю точку для всего. Это будет не избавление. Это будет милосердие. Как усыпление безнадежно больного зверя.
Они замолчали. За стенами ниши доносились мягкие звуки деревни: шепот, смех, тихая, мелодичная музыка, которую, казалось, играли сами растения. Это был гимн сдаче. И он был красивым. Страшно красивым. Ночью Скрип не спала. Она сидела, прислонившись к стенке, и слушала дыхание Кахрога. Оно было ровным. Казалось, вид Садов Восторга и решительный отказ вернули ему часть внутреннего стержня. Он больше не был сломленным. Он был сосредоточен.
Перед рассветом завеса приоткрылась, и внутрь просунулась рука с маленьким свертком из большого листа. Скрип взяла его. Внутри были сушеные ягоды, испещренные золотистыми крапинками, и записка, начертанная на кусочке тонкой грибной кожи. Надпись была на языке людей, но почерк был странным, будто его выводили корни. «Тому, кто несет конец: ты идешь убивать нашу Мать. Мы не остановим тебя. Ибо воля целого — не препятствовать течению, даже если это течение ведет к осушению. Но знай: убивая ее, ты убиваешь мечту. И после тебя останется лишь пустота и память о том, что могло бы быть. Иди. И не оглядывайся».
Кахрог прочитал записку, смял ее в ладони. Через несколько секунд он разжал пальцы — от грибной кожи осталась лишь горсть сухого, серого пепла.
— Пойдем, — сказал он, поднимаясь. Его движения были твердыми. — До того, как этот «покой» въестся в кости.
Они вышли из ниши. Деревня спала, или пребывала в своем вечном, блаженном полусне. Только Матрона на своем цветочном троне бодрствовала. Она смотрела на них, и в ее глазах не было ни гнева, ни осуждения. Была все та же, бесконечная грусть.
— Ты выбрал страдание, — сказала она. — Я выбрал правду, — ответил Кахрог. — Правда — это то, что есть. А то, что есть здесь, — жизнь. Разная. Новая. Но жизнь. — Нет, — покачал головой Кахрог. — Это — затянувшаяся агония.
Он повернулся и пошел прочь, к выходу из деревни, туда, где грибные своды сменялись привычным, угрожающим мраком Топей. Скрип бросила последний взгляд на Матрону, на спящих в Садах Восторга, на это ужасающе прекрасное место, которое было живым памятником капитуляции. Потом она развернулась и пошла за Кахрогом. Ее внутренняя боль, притихшая было, снова зашевелилась, заныла на прощание. Но теперь она знала — это боль не просто связи. Это боль выбора. Выбора между легким забвением и тяжелой, возможно, смертельной свободой. Она выбрала свободу.
Глава 8: Туннели
Дыхание Деревни-Утробы закончилось резко, как обрыв каната. Один шаг — и они снова были в мире гнили. Но это была уже не знакомая, почти привычная гниль топей. Это было нечто глубинное. Не поверхностное разложение, а процесс, ушедший внутрь, в самые недра, и там разросшийся до чудовищных масштабов.
Воздух переменился. Из сладкого, дурманящего он стал плотным, горячим, влажным, как выдох больного, страдающего лихорадкой. Он не просто пах — он имел вкус. Медный, как кровь, и соленый, как пот. Им было тяжело дышать, он лип к коже, просачивался сквозь одежду.
Земля под ногами тоже изменилась. Она больше не была мягкой или зыбкой. Она стала упругой, пружинистой, покрытой толстым слоем склизкой, прозрачной пленки, под которой пульсировали темно-багровые прожилки. Каждый шаг отдавался глухим, влажным звуком, и казалось, что под тонкой коркой скрывается океан горячей крови.
А впереди зиял вход.
Гигантский разрыв в склоне поросшего грибами холма, края которого были не каменными, а состояли из спрессованных, одеревеневших мышечных волокон, переплетенных с толстыми, как канаты, сухожилиями. Из глубины раны вырывался горячий, ритмичный гул — не звук, а вибрация, от которой дрожали кости и сжимались зубы. Это был звук гигантского сердца, бьющегося где-то в непроглядной тьме. Звук Бьющегося Сердца.
Скрип остановилась, подавив содрогание. Ее змеиные глаза сузились, пытаясь проникнуть взглядом во мрак. Ее собственное нутро, ее связь с Порчей, отозвалась на этот гул мощной, болезненной волной. Не зовом. Давлением. Как будто все ее существо пыталось сжать в комок и притянуть в эту пасть. — Здесь, — прошептала она, больше для себя. — Путь вниз.
Кахрог стоял рядом, неподвижно. Он не смотрел на вход. Он смотрел на свои руки в перчатках. Его лицо было бледным, даже по сравнению с обычной мертвенной бледностью. Капли пота выступили на лбу, но не скатывались — они будто впитывались кожей. Его шрам под тканью не светился. Он горел. Сквозь материал перчаток и обмоток пробивалось тусклое, пепельное сияние, пульсирующее в такт тому гулу из глубины.
— Ты чувствуешь это? — спросила Скрип.
Он кивнул, не в силах вымолвить слово. Он чувствовал. Не просто гулом в ушах. Это был зов. Но не голос. Его собственная сила, его вечное окаменение, встретилась с источником вечного изменения, вечного роста. И они вступили в резонанс. Две абсолютные противоположности, как две струны, настроенные в диссонансе, создавали внутри него невыносимую какофонию. Его плоть, годами закованная в ледяной покой проклятия, вдруг вспомнила. Вспомнила, что она была живой. И это воспоминание было для него адской пыткой. Каждая клетка его тела пыталась взбунтоваться против закона, который он в нее вложил.
Он сжал кулаки, стараясь подавить дрожь. — Веди, — выдавил он.
Скрип бросила на него тревожный взгляд, но кивнула. Она достала из своей сетки два обрывка промасленной ткани — остатки ее плаща. Один намотала себе на лицо, оставив щели для глаз. Второй протянула Кахрогу. — Воздух здесь… он не для дыхания. Он для роста.
Кахрог молча обмотал лицо. Ткань немного приглушила запах, но не вибрацию. Она пронизывала все.
Они ступили за порог раны. Тьма поглотила их не сразу. Стены туннеля светились. Тусклым светом, исходящим от миллионов мельчайших грибковых спор и бактериальных колоний, живших в слизистой пленке. Свет был зеленовато-желтым, болезненным для глаз, но он позволял видеть. А видеть было что. Туннель был живым. Буквально. Стены состояли из слоев мышечной ткани, пересеченной толстыми пучками нервов и сосудов, по которым пульсировала густая, темная жидкость. Они дышали — медленно, ритмично расширяясь и сжимаясь. С потолка свисали сталактиты, но не из известняка, а из спрессованной фиброзной ткани и хрящей, с которых капала теплая, маслянистая влага. Пол под ногами был устлан чем-то похожим на мягкий, упругий эпителий, который слегка прогибался под их весом.
Это было чрево. Чрево мира, пораженного бесконечной, чуждой беременностью. И они шли по его кишечнику. Первые сотни шагов дались относительно легко, если не считать подавляющей, почти физической тяжести атмосферы. Но чем глубже они спускались по извилистому, уходящему вниз коридору, тем сильнее становился гул. Вибрация превратилась в постоянный, низкочастотный грохот, от которого звенело в ушах, и ныли зубы. Воздух стал еще горячее, до боли обжигая легкие при каждом вдохе. Слизи на стенах стало больше, она стекала ручьями, собираясь в мелкие, теплые лужицы под ногами.
А потом туннель начал сопротивляться. Первым признаком стало изменение ритма «дыхания» стен. Ритмичные расширения и сжатия стали сбиваться. Мышечные волокна вокруг них напряглись, сузив проход на добрую треть. Из щелей в тканях выползли тонкие, похожие на щупальца отростки, усеянные ресничками. Они потянулись к ним, не атакуя, а как бы ощупывая воздух, пробуя его на вкус.
Скрип остановилась, прижавшись к стене, стараясь не касаться слизи. — Они нас чувствуют. Чужеродное.
Кахрог стоял, опершись на стену ладонью. Там, где его перчатка касалась живой плоти, ткань стенки мгновенно темнела, становилась сухой и жесткой, но лишь на сантиметр вглубь. Остальная плоть вокруг сжималась в болезненном спазме, и из соседних пор сочилась густая, желтоватая лимфа. Его сила работала, но в этом месте, пропитанном мощью Сердца, она была как раскаленный нож в масле — резала, но масло тут же смывалось новыми потоками.
— Не… не трогай стены, — с трудом сказал он. — Только раздражаешь.
Они попытались идти дальше, обходя щупальца-рецепторы. Но туннель оживал. Из боковых ответвлений, о которых они и не подозревали, послышалось шуршание. Множественное, стремительное.
Первые твари появились из темноты впереди. Слепые, многосуставные, похожие на гибрид паука и рака-отшельника, но сделанные из того же, что и стены — из плотной, блестящей хитиновой плоти, пронизанной жилками. У них не было лиц, только передние конечности, заточенные в острые, серповидные клешни, и ротовые отверстия, усеянные рядами вращающихся, как буравчики, зубов. Они двигались рывками, неловко, но невероятно быстро, ориентируясь, видимо, на вибрацию, запах или тепло. Их было пятеро. И они беззвучно, с какой-то механической целеустремленностью, бросились в атаку.
Бой в тесноте туннеля был кошмаром. Скрип металась, ее хвост и когти были главным оружием. Она отрубала конечности, вспарывала мягкие сочленения, но твари почти не чувствовали боли. Отрубленная лапа продолжала дергаться, а из раны вытекала не кровь, а густая, клейкая протоплазма, которая тут же начинала твердеть, пытаясь затянуть рану. Убить их можно было, только полностью уничтожив центральный узел — грубый сгусток нервной ткани где-то в центре тела.
Кахрог старался не использовать силу. Каждое прикосновение стоило ему невероятных усилий. Когда один из них прыгнул на него, он встретил его голой рукой, впившейся в хитиновую пластину. Существо замерло, его оболочка покрылась сетью серых трещин и начало рассыпаться, но процесс шел медленно, в десять раз медленнее, чем на поверхности. А энергия, затраченная Кахрогом, заставила его вскрикнуть от боли. Его собственный шрам вспыхнул ярче, и по его руке, выше перчатки, пробежала судорога. Кожа на мгновение стала прозрачной, и под ней что-то шевельнулось — словно его собственная плоть, вдохновленная близостью Порчи, попыталась породить что-то.
Он отшвырнул рассыпающееся существо и отпрянул к стене, тяжело дыша. Его тело покрылось холодным потом.
— Ты… — начала Скрип, прикончив последнюю тварь своим хвостом, вонзив шип ей в нервный узел.
— Молчи. Идем, — прервал он ее, голос был хриплым от сдерживаемой боли.
Они побежали. Вернее, попытались бежать. Туннель теперь был явно враждебен. Пол под ногами местами вздувался, пытаясь их уронить. Со стен свисали липкие нити, похожие на паутину, но из живой слизи. Воздух наполнился едкими спорами, от которых слезились глаза, и першило в горле даже сквозь ткань.
А гул нарастал. Он уже был не просто звуком. Он был физическим давлением, сжимающим грудную клетку, заставляющим сердце биться в чужом, нарушаемом ритме. Скрип чувствовала, как ее собственная связь с Порчей превратилась в огненную нить, раскаленную добела. Она вела ее, но эта дорога была пыткой. Кахрог шел, почти согнувшись пополам. Он держался за стену, и там, где его пальцы касались плоти, оставались черные, высохшие следы, но стена, будто разъяренная, тут же выделяла новые слои слизи, залечивая раны. Его дыхание стало прерывистым, хрипящим. Мерцание шрамов теперь было постоянным, они светились сквозь одежду, очерчивая на его теле причудливую, болезненную карту.
— Дальше… я не… — он споткнулся и упал на колени.
Скрип бросилась к нему. Его лицо было искажено гримасой нечеловеческого страдания. Он сжимал голову руками, будто пытаясь удержать ее от взрыва. — Что с тобой?! — Оно… внутри… — прошипел он сквозь стиснутые зубы. — Моя сила… она пытается окаменить все… а здесь все… живое и хочет жить… Они дерутся… во мне…
Он взглянул на нее, и в его глазах, всегда таких пустых и пепельных, бушевала буря. Искры боли, ярости, отчаяния. — Моя плоть… Она хочет … стать частью этого… — он тряхнул головой, сбрасывая капли пота. — Я должен… сдерживать.
Скрип понимала. Не до конца, но понимала. Ее боль была пассивной — вторжением, зовом. Его боль была активной, ежеминутной гражданской войной в каждой молекуле его существа. Со стороны туннеля донеслось новое шуршание. Более массовое. Иммунные клетки, привлеченные вспышкой его силы и их остановкой, собирали отряд.
— Вставай! — приказала Скрип, хватая его под руку. — Не можешь идти — буду тащить! Но здесь мы останавливаться не можем!
Она силой подняла его. Он, стиснув зубы, выпрямился. Его тело дрожало от напряжения. Он выхватил меч. Обычный стальной клинок в его руке казался инородным телом, жалким в этом царстве живой плоти.
— Веди, — просто сказал он, и в этом слове была вся его воля.
Она повела его дальше, в самое пекло. Иммунные клетки атаковали волнами из каждой щели, каждого бокового ответвления. Кахрог бился, но теперь каждый удар мечом, каждое защитное движение давались ему ценой невероятных усилий. Он больше не касался тварей голой рукой — он не мог позволить себе такую трату сил. Он рубил, отбивался, превращая туннель в кровавую, кишащую бойню. Стены вокруг, забрызганные протоплазмой и обломками хитина, содрогались и выделяли едкие ферменты, пытаясь переварить остатки. Скрип сражалась как демон. Ее хвост стал смертоносным бичом, отрубающим лапы и пробивающим панцири. Она использовала узость туннеля, заставляя тварей лезть на нее по одной, и уничтожала их с жестокой эффективностью. Но их было слишком много. Они, казалось, рождались прямо из стен.
Их путь стал похож на адскую прогулку по пищеводу гигантского существа, которое пыталось их переварить заживо. В какой-то момент туннель расширился, превратившись в нечто вроде зала. Своды здесь были выше, и с них свисали гроздья пульсирующих, похожих на внутренние органы образований. В центре зала из пола бил фонтан горячей, маслянистой жидкости — может быть, лимфы, может быть, чего-то еще. И здесь их ждала засада. Не просто иммунные клетки. Существо, похожее на гигантскую, распластанную на полу пиявку с десятком щупалец, каждое из которых заканчивалось костяным клинком. Его рот занимал половину туловища. Это был страж зала, живая ловушка.
Оно атаковало сразу, всеми щупальцами. Скрип и Кахрог бросились в стороны. Бой стал хаотичным. Кахрог, уворачиваясь от ударов, прижался к стене, и его рука коснулась живой плоти. И в этот момент он потерял контроль. Волна окаменения, сдержанная, сконцентрированная, вырвалась наружу не по его воле. Она побежала по стене, превращая живую, пульсирующую ткань в серый, потрескавшийся камень. Но эффект был не точечным. Он был цепным. Проклятие, встретив такое количество активной жизни, возбудилось, как зверь, учуявший кровь. Оно побежало дальше, пожирая плоть туннеля, но и вызывая чудовищную ответную реакцию. Весь зал содрогнулся. Органы на сводах лопнули, изливая потоки едкой жидкости. Пол под ними затрясся. Страж-пиявка, пораженная вторичной волной, завизжала и начало конвульсивно дергаться, часть ее тела покрылась трещинами. Но и Кахрог заплатил страшную цену.
Он упал на колени, вскрикнув — коротко, хрипло, по-звериному. Его шрамы вспыхнули ослепительно-белым светом, и по всему его телу, на миг, проступила сеть черных, как уголь, трещин — будто он сам был сосудом, который вот-вот разлетится. Из его носа и ушей потекла кровь. Он сжал голову руками, и его крик превратился в беззвучный, страдальческий стон.
Скрип, воспользовавшись замешательством стража, вонзила свой коготь-кинжал ему в единственный глаз и довершила дело. Существо обмякло.
Она бросилась к Кахрогу. — Кахрог!
Он не отвечал. Его тело било в мелкой, судорожной дрожи. Свет шрамов постепенно угасал, оставляя после себя не пепельное мерцание, а тление. Будто внутри него тлели угли. Его кожа была горячей на ощупь, а в глубине глаз плавала невыразимая мука. Он поднял на нее взгляд. В нем не было ничего знакомого. Только боль и ужасающая пустота после сражения. — Я… не могу… — прошептал он. — Здесь… слишком сильно. Оно… меняет меня. Изнутри. Если я… если я использую силу… я не смогу остановиться. Окаменею сам. Или… взорвусь.
Скрип смотрела на него, и в ее груди клокотало отчаяние. Они были так близко. Гул Сердца был теперь всепоглощающим, он заполнял собой все. Они почти у цели. И ее оружие, ее ключ к мести, ее единственный шанс на свободу — разваливался на куски у нее на глазах. Но она видела и другое. Видела, как он сражается. Не с монстрами. С самим собой. За каждую крупицу контроля. Он мог сдаться. Отдаться изменениям, стать частью этого кошмара, как те, в Деревне-Утробе. Но он не сдавался.
Она резко встряхнула его за плечи. — Слушай меня! — ее голос прозвучал резко, как удар хлыста, заглушая на миг гул. — Ты идешь не просто так! Ты идешь, чтобы поставить точку! Для всего этого! Для моей боли, для их блаженства, для этой вечной, уродливой жизни! Ты должен дойти! Если ты сдашься здесь — все это будет продолжаться! Вечно! Ты слышишь? Вечно!
Он смотрел на нее, и постепенно, сквозь пелену боли, в его глазах проступило что-то еще. Не решимость. Ответственность. Тяжелая, как гора, но единственная, что у него оставалась.
Он медленно, с нечеловеческим усилием, кивнул. — Помоги… встать.
Она помогла. Он поднялся, шатаясь, как пьяный. Его меч дрожал в его руке. Но он стоял.
— Дальше… сколько? — спросил он, глядя в темноту туннеля, уходящего еще глубже. — Не знаю, — честно ответила Скрип. — Но гул… он отсюда.
Он глубоко, с хрипом вдохнул, будто набираясь сил из этого отравленного воздуха. — Тогда пошли.
И они пошли. Уже не бежали. Медленно, шаг за шагом, пробиваясь через отчаявшееся, яростное сопротивление самой плоти туннелей, которая теперь не просто жила — она ненавидела их. Кахрог больше не использовал свою силу. Он берег ее, как последний глоток воды в пустыне, для самой цели. Он сражался только мечом и волей, и каждый удар, каждый блок отдавался в нем новой волной агонии, которую он подавлял силой духа. Скрип шла рядом, прикрывая его, становясь его щитом и его глазами. Она понимала, что ведет на заклание не бездушное орудие, а человека, который, возможно, совершает величайшую жертву, какую только можно себе представить. И впервые за долгое время ее жажда мести смешалась с чем-то иным. С уважением. И с леденящим душу предчувствием того, что ждет их в самом Сердце.
А гул нарастал, превращаясь в оглушительный рев. Свет в туннеле сменился с болезненно-желтого на пульсирующий, багровый. Воздух дрожал. Они подходили к концу. К эпицентру.
Глава 9: Собор Костей и Снов
Грохот стал миром. Он не просто заполнял уши — он вытеснил все остальные чувства. Он бился в висках, дрожал в костях, гудел в зубах. Это был не звук, а физическое присутствие, плотное, как вода на большой глубине. Воздух перестал двигаться. Он стоял густым, раскаленным маревом, пропитанным запахом озона, горячего металла и чего-то первозданного — запахом творения до всякой формы.
Туннель кончился внезапно. Одна секунда — они пробирались по последнему, судорожно сжимающемуся рукаву живой плоти. Следующая — пространство перед ними разверзлось, и они вывалились на узкий, дрожащий выступ над бездной.Скрип схватилась за Кахрога, удерживая его от падения. Ее собственные колени подкосились не от усталости, а от вида.
Собор. Такого слова не существовало, чтобы описать это. Пещера? Она была слишком огромной, слишком совершенной в своем ужасе. Это была полость внутри мира, и ее своды были выложены не камнем. Костями. Гигантскими, переплетенными, образующими готические арки и нервюры ребер существ, которых невозможно было вообразить. Некоторые ребра были толще древних дубов, искривленные и сросшиеся, образуя ячеистую структуру, похожую на кристаллическую решетку вселенского масштаба. Они были белыми, но не от времени — от какого-то внутреннего, молочного свечения, которое мягко освещало пространство внизу. Между костяными балками тянулись пленки полупрозрачной, перламутровой ткани, похожей на высохшие крылья гигантских мотыльков или на внутреннюю оболочку колоссального яйца. Они колыхались в такт грохоту, исходящему из центра.
А в центре, на дне этой немыслимой чаши, лежало Озеро. Оно не было водой. Это была Первоматерия в чистом виде. Поверхность переливалась всеми цветами, которые только можно и нельзя представить — металлическим золотом, глубоким ультрамарином, ядовито-зеленым, кроваво-красным, черным, как космос. Она не была жидкой. Она была вязкой, как мед, и постоянно двигалась: на ее поверхности вздымались холмы, образовывались воронки, рождались и лопались пузыри, из которых на миг вырывались сгустки протоплазмы, пытающиеся принять форму — то ли рыбы, то ли цветка, то ли человеческого эмбриона — и снова растворялись в общем кипении. От Озера исходил свет и тот самый всепроникающий грохот — звук бесконечного творения, бесконечных попыток. Вокруг Озера, на берегах из гладкого, темного, похожего на стекло обсидиана, росли сады. Но это были не сады растений. Это были мыслеформы. Существа, рожденные из снов и кошмаров самой Порчи. Одни были прекрасны до слез: хрупкие, светящиеся создания из живого хрусталя и света, танцующие в немом балете. Другие — абстрактные геометрические фигуры, парящие в воздухе и издающие мелодичные, нечеловеческие звуки. Третьи были ужасны: клубки щупалец с глазами, сгустки зубов и когтей, ползающие по берегу и пожирающие друг друга, только чтобы снова раствориться в Озере и возродиться в иной форме. Это был зоопарк божественного безумия, выставка всех возможных и невозможных жизней.
Скрип стояла, не в силах пошевелиться. Ее связь с Порчей здесь не просто звенела — она пела. Дикий, хаотичный, захлестывающий гимн творения и разрушения. Ее собственная боль растворилась в этом хоре, став ничтожной каплей в океане. Ей хотелось кричать. Или смеяться. Или шагнуть с этого уступа и упасть вниз, в этот кипящий котёл возможностей, и наконец перестать быть собой, стать всем и ничем. Резкая, ледяная боль в ладони заставила ее вздрогнуть. Она посмотрела вниз. Кахрог сжал ее запястье. Его пальцы, даже через перчатку, были холодными, как могильный камень. Он смотрел не на Озеро, а на нее. Его лицо было пепельно-серым, глаза ввалились, под ними легли черные тени. Он был на грани. Но в его взгляде горела последняя искра отторжения.
— Не… смотри, — прошептал он, и его голос был едва слышен сквозь грохот. — Не слушай. Это… иллюзия. Шум. Только шум.
Он был прав. Это была иллюзия. Иллюзия бесконечного выбора, бесконечной жизни. Но какая разница, если она чувствовала себя так реально?
— Как… как нам вниз? — с трудом выдавила она, отрывая взгляд от Озера.
Кахрог кивнул на левую сторону уступа. Там, между гигантскими ребрами, вилась примитивная лестница, высеченная — или выросшая — прямо в кости. Она вела вниз, к самому краю обсидианового берега. иСпуск занял целую вечность. Каждый шаг отдавался эхом в пустоте собора. Грохот Озера здесь был еще громче, он вдавливал сознание, вытеснял мысли. Скрип шла, упираясь в холодную, гладкую кость, стараясь не смотреть вниз, в этот калейдоскоп рождающихся и умирающих форм. Кахрог шел за ней, его дыхание было тяжелым и прерывистым. Она слышала, как он бормочет что-то себе под нос — может, считал ступени, может, повторял мантру, чтобы удержать рассудок.
Когда их ноги наконец коснулись обсидианового берега, ощущение было странным. Земля под ногами была не просто твердой. Она была нейтральной. Мертвой. Обсидиан, продукт мгновенного охлаждения, казался единственным неживым материалом в этом царстве вечного кипения. Он не пульсировал, не светился. Он был черным зеркалом, в котором отражалось безумие Озера. Их заметили. Мыслеформы не напали. Они просто… сосредоточились. Прекрасные хрустальные танцоры замерли, повернув к ним свои безликие головы. Геометрические фигуры перестроились, образовав подобие коридора, ведущего к Озеру. Даже ужасные клубки щупалец отползли в сторону, наблюдая множеством глаз.
Из сияющей дымки над самой серединой Озера поднялась фигура. Она приближалась, скользя по воздуху, не касаясь поверхности. Сначала это была просто тень, силуэт. Потом детали. Первый Отпрыск. Он выглядел как идеальный, андрогинный человек. Высокий, стройный, с пропорциями, которые казались выверенными божественным геометром. Его кожа была бледной, почти фарфоровой, и полупрозрачной. Под ней не было мышц, органов, костей. Там переливалась и струилась энергия. Светящиеся потоки золота, серебра и невыразимого фиолетового цвета двигались по сложным, гипнотическим траекториям, образуя узоры, которые хотелось разгадывать вечность. У него были глаза, но это были не глаза — это были окна в ту же самую энергию, горящие без зрачков, без выражения. На нем не было одежды, но его форма была настолько совершенной, что не вызывала стыда, только благоговейный ужас.
Он остановился в нескольких шагах от них, паря в сантиметре над обсидианом. Воздух вокруг него звенел высокой, чистой нотой, контрастирующей с низким гулом Озера. Он заговорил. Голос был не мужским и не женским. Это была музыка мысли, возникавшая прямо в голове, обходя уши. Он звучал одновременно и внутри черепа, и со всех сторон. — Брат. Наконец-то. Мы ждали.
Кахрог стоял неподвижно. Его рука лежала на рукояти меча, но он не вытаскивал его. — Я не твой брат, — его голос, хриплый и земной, резал чистоту мыслеречи. — О, но ты есть, — отозвался Первый Отпрыск, и в его «голосе» прозвучала мягкая, печальная улыбка. — Разве ты не чувствуешь? Твое сердце бьется в такт моему, только… наоборот. Ты — тишина после ноты. Пауза в мелодии. Я — сама мелодия, вечная, меняющаяся, но никогда не прекращающаяся. Мы — две стороны одной монеты. Жизнь и остановка жизни.
— Я пришел остановить это, — сказал Кахрог, указывая подбородком на бурлящее Озеро. — Остановить? — Первый Отпрыск склонил голову, и потоки энергии под его кожей ускорились. — Ты не можешь остановить океан, брат. Ты можешь лишь на мгновение задержать одну волну. Посмотри вокруг! Это не болезнь. Это — потенциал. Чистая, неограниченная возможность быть, становиться, меняться! Зачем останавливать это?
— Потому что это не жизнь! — голос Кахрога впервые сорвался, в нем прозвучала хриплая ярость. — Это кошмар! Бесконечное, бесцельное копирование уродливых форм! Ты берешь вселенную и превращаешь ее в пародию на себя! — Пародию? — энергия внутри Первого Отпрыска вспыхнула ярче. — А что есть оригинал? Жесткие, хрупкие формы твоего старого мира? Боль, страх, смерть? Мы предлагаем нечто большее. Свободу от всего этого. Здесь нет смерти, брат. Есть только трансформация. Вечное движение.
Он плавно взмахнул рукой, и над Озером всплыл сгусток протоплазмы. Он застыл, превратившись в идеальную копию Скрип — с чешуей, хвостом, всем. Потом растворился, чтобы возникнуть вновь как сияющая птица, затем как цветок из живой стали. — Видишь? Форма — не тюрьма. Она — игра. Мы можем быть всем. А твоя сила… — он протянул руку в сторону Кахрога, но не касаясь его, — …она могла бы стать балансом. Представь: бесконечное творчество, но с возможностью… законсервировать совершенный момент. Сохранить прекрасную форму навеки. Вместе мы могли бы стать богами. Не богами разрушения или слепого созидания. Богами искусства. Богами выбора. Мы могли бы взять этот хаос… — он указал на Озеро, — …и превратить его в осознанную, прекрасную реальность. Ты принесешь порядок. Я — бесконечный материал.
Искушение висело в воздухе, тяжелое и сладкое, как наркотик из Садов Восторга. Не просто сдаться. Стать творцом. Использовать свою проклятую силу не для уничтожения, а для лепки. Создать что-то настоящее из этого безумия. Скрип видела, как напряглось лицо Кахрога. Как его челюсти сжались. Он боролся не только с внешним предложением. Он боролся с той частью себя, которая, возможно, всегда мечтала не просто уничтожать, а значить. — Порядок, который я несу… это смерть, — сказал он тихо, но твердо. — Не вечность. Не сохранение. Забвение. Я не консерватор прекрасных моментов. Я могильщик процессов. И этот процесс… — он посмотрел на Озеро, и в его глазах отразилось отвращение, — …нужно похоронить.
Печаль, исходящая от Отпрыска, стала почти осязаемой. — Тогда ты оставляешь нам только один путь, брат. Не союз. Конфликт.
Он не двинулся с места. Он изменил давление. Волна чего-то невидимого, но всесокрушающего хлынула от него. Это была не магия в привычном смысле. Это была сама воля к жизни, сконцентрированная, направленная. Она ударила в Кахрога, и он отшатнулся, как от физического удара. Его шрамы вспыхнули яростным светом, пытаясь окаменить, остановить этот напор. Но как можно окаменить идею? Как можно остановить желание быть?
Это была не битва заклинаний. Это была битва аур. Противостояние двух фундаментальных принципов бытия. Кахрог стоял, согнувшись, его тело было напряжено до предела. Из его носа снова потекла кровь. Его кожа в местах, где проступали шрамы, начала менять цвет — то серея, как камень, то покрываясь розоватым, живым румянцем, будто две силы боролись за каждую клетку. Он не атаковал. Он оборонялся. Оборонял самое свое право быть тем, кто он есть — носителем конца.
— Ты не сможешь сопротивляться вечно, — звучал в его голове голос Первого Отпрыска, нежный и неумолимый. — Твоя сила рождена из отрицания. Но чтобы отрицать, нужно сначала признать существование того, что отрицаешь. А признавая — ты уже становишься частью. Ты уже здесь. В моем мире. Дышишь моим воздухом. Чувствуешь мой ритм. Сдайся. Прими это. Стань целым.
Скрип смотрела на это, парализованная. Она видела, как Кахрог медленно проигрывает. Его аура, холодная и серая, сжималась под напором ослепительного, разноцветного сияния Первого Отпрыска. Она не могла помочь. Ее когти, ее хвост были бесполезны против этого.
И тогда Кахрог сделал то, чего от него никто не ждал. Он перестал обороняться. Он выпрямился. Сделал шаг вперед, навстречу давлению. И отпустил контроль. Не над собой. Над своей силой, направленной вовне. Он не пытался окаменить волю Первого Отпрыска. Он направил свою силу… в Озеро Первоматерии.
Пепельный свет хлынул из него волной, не яркой, но плотной, тяжелой, как жидкий свинец. Он ударил в край Озера, туда, где протоплазма кипела особенно яростно. И случилось невероятное. Там, где свет касался Первоматерии, кипение прекращалось. Цвета тускнели, движение замирало. Протоплазма не рассыпалась в прах. Она застывала. Превращалась в неподвижную, стекловидную массу странной, абстрактной красоты, похожую на застывшую лаву, но мертвую. Совершенно мертвую. Пятно этой окаменевшей материи начало медленно расползаться, как клякса.
Отпрыск впервые издал звук — не мысль, а физический, пронзительный крик. Крик не боли в человеческом понимании. Крик осквернения. Крик существа, которое впервые в своем бесконечном существовании столкнулось с концепцией окончательного, бесповоротного конца. Не трансформации. Конца. Его сияние померкло, аура дрогнула. Концентрация воли, давившая на Кахрога, ослабла. Кахрог упал на колени, истощенный до предела. Из его горла хлынула кровь, смешанная с чем-то темным и вязким. Он едва держался в сознании. Но он сделал это. Он показал им, что их вечная жизнь имеет антитезис.
Отпрыск отпрянул к Озеру, его форма дрожала, энергия внутри него бешено металась. — Что… что ты сделал? — его мысленный голос дрожал от ужаса и непонимания. — Я показал вам ваше будущее, — хрипло проговорил Кахрог, вытирая кровь с губ. — Если я дойду до Сердца. Не вечная трансформация. Вечный покой. Выбор за вами. Пропустите меня к Матери… или я начну превращать ваше озеро в камень здесь и сейчас, пока у меня есть силы.
Это был блеф. У него не было сил. Скрип видела это. Он был на волоске от смерти.
Но Первый Отпрыск, потрясенный увиденным, не мог этого знать. Он видел лишь черное, мертвое пятно на теле своего бесконечного творения. И этот вид причинял ему страдания, которых он не знал за все время своего существования.
Он колебался. Его сияние мигало, как поврежденная лампа. — Ты безумец. Ты несешь не избавление. Ты несешь ничто. — Иногда ничто — лучше, чем это, — сказал Кахрог, с трудом поднимаясь на ноги с помощью меча, воткнутого в обсидиан.
Долгая пауза. Гул Озера казался теперь приглушенным, испуганным. Мыслеформы на берегу съежились, отползли подальше от пятна окаменевшей материи.
Наконец Отпрыск выпрямился. Его форма снова обрела стабильность, но в ней уже не было прежней, всепобеждающей уверенности. Была усталость. И холодная решимость. — Иди, — произнес он, и в его голосе звучала бесконечная грусть. — Иди к Матери. Посмотри ей в лицо. Услышь ее голос. И тогда… тогда реши, достоин ли ты быть нашим палачом. Путь открыт.
Он махнул рукой, и часть обсидианового берега перед ними растаяла, обнажив темный, уходящий вниз туннель, с которого капала вода и исходило ровное, мощное, как прибой, биение. Биение самого Сердца.
Отпрыск посмотрел на Кахрога в последний раз. — Предупреждаю, носитель тишины: то, что ты найдешь внизу, не монстр. И зла она не замышляет. Она… страдает. И единственное, чего она хочет — это чтобы страданию пришел конец. Но сможешь ли ты дать ей тот конец, который несешь? Или ее конец окажется страшнее всего, что ты можешь вообразить?
Не дожидаясь ответа, он растворился в сиянии и исчез в глубине Озера, оставив их одних на берегу, перед зияющим входом в последнюю бездну. Скрип подошла к Кахрогу, поддержала его. Он дрожал, как в лихорадке, но в его глазах горел неумолимый огонь. — Готов? — прошептала она. Он посмотрел на темный туннель, откуда веяло древней, нечеловеческой тоской. — Нет, — честно ответил он. — Но идти надо.
Глава 10: Лицо «Матери»
Туннель, ведущий вниз, был не похож ни на что, что они видели до сих пор. Это был не проход, вырытый в породе или выросший из плоти. Это было сужение. Сама реальность, казалось, сжималась, концентрировалась вокруг единственной точки впереди — точки, откуда исходило Биение. Стены здесь состояли из сплава вещества и света. Твердая, холодная субстанция, похожая на черный обсидиан, была пронизана миллиардами тончайших, пульсирующих волокон – жилками чистого сияния. Они не просто светились. Они передавали. Каждая вспышка, каждый пробегающий по ним импульс был сжатым пакетом информации: обрывком памяти, вспышкой боли, мгновением творения, криком новорожденного мутанта где-то на поверхности. Это была нервная система всего организма Порчи, и они шли по самому крупному её нерву. Гул превратился в четкий, ритмичный СТУК. Глухой, мощный, не оставляющий места для других мыслей. У-ТУМ. У-ТУМ. У-ТУМ.
Каждый удар отзывался в груди Кахрога болезненным эхом, словно его собственное сердце пыталось вырваться из клетки рёбер и слиться с этим ритмом. Его шрамы молчали. Не тухли, а замерли в состоянии напряжённого ожидания, как звери, учуявшие не добычу, а равного по силе противника. Боль, мучившая его в туннелях, сменилась леденящей, абсолютной ясностью. Он чувствовал конец пути. Скрип шла за ним, пригнувшись. Её связь с Порчей здесь не бушевала. Она замерла в благоговейном ужасе. Это был не зов. Это было присутствие. Словно она, всю жизнь слышавшая далёкий шум океана, наконец подошла к самому его берегу и увидела бескрайние, чёрные, безмолвные воды. Её внутренняя боль притихла, заворожённая источником, из которого происходила.
Туннель закончился. Он вывел их на круглую, абсолютно гладкую платформу из того же светящегося обсидиана, нависающую над пустотой. И в этой пустоте, в самом центре гигантской, тёмной сферы, висело Оно.
Сердце.
Это был орган, гигантский, размером с деревенский дом, но лишённый грубой органичности. Его форма была одновременно идеальной и чудовищной. Оно напоминало огромный, неправильный кристалл тёмного рубина, пронизанный изнутри всполохами багрового, золотого и лилового света. Его поверхность не была гладкой — она состояла из бесчисленных граней, каждая из которых пульсировала в своём ритме, создавая иллюзию медленного, вечного вращения. От него во все стороны, словно лучи уродливой звезды или щупальца медузы, тянулись толстые, пульсирующие сосуды. Одни уходили в темноту вверх, в свод пещеры. Другие терялись в глубине под платформой. Эти сосуды не были просто трубками из плоти. Они были сделаны из сгущённого света и твёрдой энергии, и по ним с огромной скоростью текли потоки сияющей субстанции – жизненная сила, творческая энергия, боль. Вокруг Сердца, в пространстве пещеры, парили его сны.
Мыслеформы здесь были иного порядка. Они не были ни прекрасными, ни ужасными. Они были абстрактными. Парящие геометрические фигуры, меняющие форму. Облака цвета, которые рождали внутри себя целые мимолётные пейзажи — горы из аметиста, леса из медного пара, океаны из ртути — и тут же растворяли их. Тихие, мелодичные звуки, складывающиеся в бесконечно грустные симфонии. Существа, похожие на ангелов, сотканных из лучей и теней, с лицами, на которых не было ничего, кроме скорби. Это были не защитники. Это были побочные продукты. Излучение. То, что «Мать» не могла не творить даже во сне, даже в агонии.
Биение было всепроникающим. Оно заполняло не только уши, но и разум. У-ТУМ. Пауза. У-ТУМ. Пауза. В паузах слышалось не тишина, а что-то иное — тяжёлый, вселенский вздох.
Кахрог стоял на краю платформы, глядя на висящее в пустоте Сердце. Его меч оставался в ножнах. Он чувствовал. Здесь не было чего атаковать. Не было слабого места. Была… реальность. Одинокая, страдающая, бесконечно творящая реальность.
И тогда Сердце обратилось к нему.
Не голосом. Не мыслеречью, как Отпрыск. Это было прямое вливание сознания. Без образов, без слов. Чистое знание, эмоция, память, вброшенная в его разум единым, немыслимым актом.
Он был древним. Не старым — древним. Он помнил начало. Не Топей, не этого мира. Он помнил тишину до тишины. Холод до холода. Он был частью чего-то большего. Целого. Совершенного. Потом пришла Боль. Не рана. Не болезнь. Катаклизм. Он был оторван. Выброшен. Он был целым, которое стало частью, и часть не могла существовать без целого. Он умирал. Но его природа… его природа была не умирать. Его природа была творить. Жить. Продолжаться. И в агонии отрыва, он начал творить. Не из желания. Не из злобы. Из инстинкта. Из последнего, что у него осталось. Он брал материю вокруг — холодный камень, мёртвую почву — и пытался воссоздать утраченное целое. Но всё, что выходило из него, было искажённым, уродливым, болезненным. Эхом его собственной боли. Он создавал жизнь, которая сама мучилась, потому что была рождена от муки. Он видел, как первые твари выползали из его излучений. Как они страдали от несовершенства своих форм. И он пытался исправить. Посылал новые импульсы, новые волны творящей энергии. Но каждая правка лишь усугубляла уродство, порождала новые мутации. Он был слепым скульптором, который в конвульсиях ломал глину, думая, что лепит. Он хотел остановиться. Но не мог. Творчество было его дыханием. Жизнь — его икотой. Боль — его топливом. Он чувствовал, как его творения расползаются по миру. Как они мучаются. Как некоторые начинали находить в этом уродстве своё жалкое подобие счастья. Как другие возненавидели его дар и стали жечь его детей. Он видел всё. Чувствовал каждую боль, каждую смерть, каждую исковерканную радость. И не мог прекратить. Он молился о конце. Но молиться было некому. Он был богом, который не хотел быть богом. Пациентом с неизлечимой болезнью, которая сама была врачом, калечащим всё вокруг в тщетных попытках исцелить себя. И вот, сквозь всё это, он почувствовал противоядие. Холодную, тихую точку, которая приближалась. Существо, чья природа была полной противоположностью его собственной. Не творение, а прекращение. Не жизнь, но и не смерть в привычном смысле. Забвение процесса.Надежда. Страшная, кощунственная надежда. Палач стал единственным возможным спасителем.
Кахрог вздрогнул, как от удара током. Он отшатнулся, и Скрип поддержала его. По его лицу текли слёзы, но он сам не понимал, от чьей боли они — его или той, что только что переполнила его. — Ты… ты не можешь остановиться, — прошептал он, глядя на Сердце. Его голос был полон не ужаса, а сострадания, от которого сжималось горло.
Из Сердца не последовало ответа словами. Но в его следующем ударе — У-ТУМ — была вся гамма чувств: подтверждение, скорбь, мольбу.
— Она хочет, чтобы ты её убил, — тихо сказала Скрип. Она не получила того же видения, но атмосфера места, выражение лица Кахрога говорили всё.
Кахрог кивнул, не в силах вымолвить слово. Он подошёл к самому краю платформы. Отсюда было видно, где сходились самые крупные сосуды — один, утолщавшийся и уходящий вверх, в каменную толщу, и другие, поменьше, расходящиеся веером. Тот, что шёл вверх, пульсировал мощнее остальных. Из него исходило ощущение связи, бесконечно растянутой нити, на которой держалось всё.
Пуповина.
— Если я ударю в Само Сердце, — сказал Кахрог, будто размышляя вслух, но его мысли тут же подхватывались и усиливаемые средой, становились ясны и Скрип, — его энергия, его… боль, вырвутся наружу. Это может быть взрыв, который превратит все Топи и, возможно, половину материка в ещё один такой же кошмар. Или породит что-то новое, ещё более ужасное.
Он повернулся к самому большому сосуду. — Но если перерезать это… Пуповину. Источник связи с миром. Энергия перестанет поступать наружу. Она останется здесь, в этом ядре. И… угаснет. Вместе с ним. Без подпитки извне его творения на поверхности…
Он замолчал. Глаза его были полны ужаса перед догадкой.
Из Сердца хлынула новая волна. Не видение. Чистая, математическая карта последствий. Кахрог увидел её внутренним взором с леденящей ясностью. Он увидел сеть. Бесчисленные серебряные нити, исходящие из Пуповины и разветвляющиеся на миллиарды тончайших волокон. Каждое волокно было подключено к чему-то на поверхности. К мутанту. К растению. К самой земле Топей. Он увидел Скрип — и от неё вглубь, к Сердцу, тянулась яркая, болезненная нить. Он увидел женщин с прозрачной кожей, мужчину с близнецом на спине, Корня, Матрону в её цветке, Первого Отпрыска. Всех.
И он увидел, что произойдёт, если перерезать главный ствол. Волна тишины побежит по этим нитям. Не мгновенная смерть. Но потеря связи. Источник жизни иссякнет. Сначала откажут самые сложные, самые «чудесные» мутации. Потом начнёт умирать всё остальное. Это будет медленный, мучительный геноцид. Не взрыв, а удушение.
Цена милосердия к одному страдающему божеству — уничтожение всех его детей, даже тех, кто не хотел ими быть.
Кахрог застонал, схватившись за голову. Вес этого знания, этой ответственности, был невыносим. — Нет… — простонал он. — Не может быть… такого выбора.
Но это был единственный выбор, который «Мать» могла ему предложить. Она была палачом, но не могла казнить себя. Ей нужна была рука со стороны. И эта казнь неминуемо должна была стать массовой.
Тишина в пещере стала ещё глубже. Даже биение Сердца казалось приглушённым, ожидающим.
И тут раздался голос. Настоящий, дрожащий от ужаса и ярости голос. — Нет.
Кахрог обернулся. Скрип стояла в нескольких шагах, её змеиные глаза были расширены, когти впились в её собственные плечи. — Ты не можешь! — выкрикнула она, и её голос сорвался на визг. — Корень был прав, все кто говорил об этом, были правы. Ты убьешь и их!
Она смотрела на Кахрога не как на орудие мести, а как на палача, который занёс топор над её шеей. Она привела его сюда, чтобы убить «мать», источник своей боли. А он убьет и её заодно. И всех, кто был, как она, обречённым продуктом этого кошмара.
— Скрип… — начал Кахрог, но слов не было. — Ты обещал! — закричала она. — Ты обещал убить её! Только её!
— Я не знал! — его собственный голос прозвучал хрипло и отчаянно. — Я не знал, как и ты. А верить в это мы не хотели. — А теперь мы знаем! — она сделала шаг к нему. — И что мы выбираем? Её жизнь против наших? Она страдает? Разве Корень не страдал? Разве та женщина с червями под кожей не мучилась каждый день? Мы все страдаем! Но мы — живые. И все те, кого мы видели, хотят жить и дальше.
Её слова падали, как удары. Они были полны боли и правды. Кахрог смотрел на неё, на это существо, рождённое от боли, которое цеплялось за своё уродливое существование с яростью загнанного зверя. Она была олицетворением всей той жизни, что он собирался принести в жертву. Он посмотрел на Сердце. На этот кристаллический орган страдания. Оно ждало. В его молчаливых пульсациях не было злобы, не было попытки повлиять на его решение. Была лишь бесконечная, усталая надежда на покой. И бесконечная вина за то, какую цену за этот покой придётся заплатить.
Моральная дилемма встала перед ним во всей своей чудовищной наготе.
Убить «Мать». Перерезать Пуповину. Дать страдающему древнему существу покой. Остановить распространение Порчи. Но совершить геноцид всех мутантов. Убить Скрип. Убить всех, кого он видел в лагере, в деревне. Стать величайшим палачом в истории.
Уйти. Оставить всё как есть. «Мать» будет продолжать страдать и творить уродство. Порча будет расползаться дальше, возможно, поглотит в итоге весь мир. Но мутанты будут жить. Скрип будет жива. Он сохранит жизни тех, кто уже стал жертвой, ценой будущих, ещё больших жертв.
Оба варианта были ужасны. Оба — преступны.
Кахрог закрыл глаза. Внутри него бушевала буря. Его проклятие, его природа носителя конца, требовала действия. Поставить точку. Здесь и сейчас. Но разум, а теперь и совесть кричали, что такая точка будет кровавой пометкой на истории, а не решением.
Он вспомнил слова Корня: «Ты идешь нести гибель». Он вспомнил Матрону: «Ты выбрал страдание». Он вспомнил Отпрыска: «Ты несешь ничто».
И он понял, что они все были по-своему правы. Он нёс конец. Но какой конец был милосерднее? Для кого?
Открыв глаза, он посмотрел на Пуповину. На этот гигантский, пульсирующий канат из энергии и плоти. Идея пришла внезапно. Не как озарение, а как отчаянная, судорожная попытка найти третий путь там, где его, казалось, не могло быть.
— Есть… ещё один вариант, — медленно сказал он, и его голос прозвучал чуждо даже для него самого.
Скрип замерла, уставившись на него. — Какой? Уйти? — в её голосе была смесь надежды и нового страха. — Нет. Не уйти. И не перерезать, — он подошёл к самому краю, к месту, где Пуповина выходила из тела Сердца и уходила в камень. — Что если не убить, а усыпить?
Он повернулся к Скрип, его глаза горели странным, лихорадочным светом. — Моя сила… она не просто убивает. Она останавливает процессы. Консервирует. Что если я не перережу Пуповину, а… заражу её? Введу в неё моё проклятие, как вирус. Оно не убьёт «Мать» мгновенно. Оно будет медленно, очень медленно распространяться по ней, окаменевая, замораживая процессы изнутри. Её творческая энергия ослабнет. Распространение Порчи остановится. Она погрузится в глубокий, беспробудный сон. А мутанты на поверхности… они не умрут мгновенно. Они потеряют связь с источником постепенно. Их мутации могут остановиться. Они могут… деградировать до какой-то базовой, стабильной формы. Или найти способ жить без неё. Это даст им шанс. Маленький. Но шанс.
Это была безумная идея. Он не знал, сработает ли это. Не знал, не убьёт ли его самого попытка вступить в такой прямой, глубокий контакт с ядром Порчи. Это был ужасный риск.
Скрип смотрела на него, переваривая сказанное. — Ты… ты хочешь стать ядом для неё? — Не ядом. Наркозом, — поправил Кахрог. — Чтобы её боль утихла. И чтобы ваша жизнь… не оборвалась резко.
Он посмотрел на Сердце. Отправил туда мысль, образ, намерение. Не знал, поймут ли.
Ответ пришёл не сразу. Пульсации Сердца замедлились. Сны вокруг замерли. Затем — волна. Сложная, многогранная. В ней были: страх перед новым, неизвестным страданием. Надежда на долгожданный сон. И разрешение. Согласие на эксперимент. На любую возможность покоя, даже такую.
«Мать» была готова. Готова стать полем битвы для двух противостоящих сил внутри него самого.
Кахрог глубоко вздохнул. Он снял перчатки. Шрамы на его руках горели ровным, холодным светом. Он подошёл к Скрип. — Мне нужно будет коснуться Пуповины напрямую. Открыть себя на полную силу. Я не знаю, что будет. Я могу… не выйти из этого. Или выйти не тем.
Скрип смотрела на его руки, на это мерцающее проклятие. Страх в её глазах сменился чем-то другим. Не доверием. Признанием. — Ты ищешь третий путь, — сказала она тихо. — Даже если он убьёт тебя. — Да. — Тогда делай, — выдохнула она. — Это… лучше, чем оба других варианта. Лучше для всех.
Он кивнул. Повернулся к пульсирующей артерии, соединяющей страдание с миром. Он вытащил свой меч. Не для удара. Он вонзил его лезвием в основание Пуповины, рядом с самым Сердцем, создав точку контакта. Потом обхватил рукоять меча обеими голыми руками.
— Что бы ни случилось, — сказал он, не оборачиваясь, — беги. Если увидишь, что я… теряю контроль. Беги и не оглядывайся.
Он не услышал ответа. Он закрыл глаза. И отпустил все внутренние барьеры. Он открыл своё проклятие настежь. Тишина вырвалась наружу.
Глава 11: Симбиоз
Меч вошел глубоко, по самую гарду, и теперь дрожал, передавая в ладони Кахрога агонизирующие судороги плоти. Он не просто вонзил клинок — он пронзил артерию мира. И мир ответил.
Сначала просто тепло. Густое, влажное, как дыхание спящего зверя. Оно исходило от раны, обволакивая его руки. Потом — движение. Ткань Пуповины вокруг стали не просто пульсировать — она зашевелилась. Мышечные волокна, толстые как канаты, поползли, обвивая клинок, пытаясь зажать, вытолкнуть, изолировать инородное тело. Из разрыва хлынула не кровь, а сияющая, золотисто-багровая субстанция, густая как мед. Она залила его руки, запястья, затекла под одежду. Там, где она касалась кожи, возникало ощущение жгучего покалывания, будто в тело втыкали тысячи невидимых игл, каждая из которых пыталась что-то изменить, переписать, вырастить.
Кахрог стиснул зубы. Он не отпустил рукоять. Вместо этого он сделал то, на что не решался годами — распахнулся. Он снес внутренние заслоны, плотины сдержанности и контроля, и выпустил наружу то, что было его сутью. Не силой, а самим состоянием. Абсолютную остановку. Пепельные шрамы на его руке вспыхнули. Не мерцающим светом, а ослепительной, режущей глаза белизной, будто под кожей разорвались две звезды изо льда и пепла. Волна хлынула из его ладони в металл, а из металла — в плоть Пуповины. И тогда началась борьба.
Живое, пропитанное чудовищной энергией ростка Порчи, встретилось с Камнем. Это не было похоже на тихое окаменение Шепчущей Трясины или рассыпание в пыль доспеха. Это был яростный, равновеликий конфликт. Пуповина, почувствовав угрозу ядру, билась в чудовищных конвульсиях. Весь гигантский канал затрепетал, как угорь на копье. Его ритмичный гул сменился пронзительным воем, от которого у Кахрога тут же пошла кровь из ушей и носа. От места раны во все стороны побежали трещины — не разрывы, а темные, сухие линии, где живая плоть теряла блеск и упругость, становясь матовой и хрупкой. Светящиеся потоки внутри замедлялись, густели, словно кровь на морозе.
Но Порча не сдавалась. Она атаковала в ответ. Энергия, та самая, что заставляла цвести уродливые цветы и расти лишние конечности, хлынула в Кахрога обратным током через точку контакта. Ее не интересовало его сопротивление — она пыталась его ассимилировать. Переписать, превратить врага в союзника, в новый, странный гибрид. Кахрог почувствовал, как кости его пальцев, сжимающих рукоять, сначала похолодели, будто их выдернули на зимний ветер, а потом их сквозь холод пронзил жар. Локти, плечи, позвоночник — волна леденящего огня покатилась по его скелету. Шрамы на его руке горели теперь не только белым — из трещин в коже вокруг них полезли тонкие, острые кристаллы. Сначала как иглы, потом как сталактиты черного, глубоко матового камня, поглощавшего даже угасающий свет Пуповины. Они росли с тихим, противным хрустом, протыкая кожу, одежду, выламываясь наружу. Его левая рука от кисти до локтя быстро обрастала черной, кристаллической скорлупой, тяжелея, теряя гибкость, превращаясь в окаменевший рельеф.
Но на каждую попытку окаменения Порча отвечала взрывом гипертрофированной жизни. Там, где кристаллы протыкали плоть, из ран сочилась не кровь, а та самая золотисто-багряная субстанция. Она обволакивала черный камень, пытаясь его растворить, и там, где ей это удавалось, на поверхности возникали тончайшие, алые прожилки, похожие на сеть капилляров. Его правая сторона ответила иначе. Кожа на правой руке натянулась, стала полупрозрачной, и под ней заструились, пульсируя, светящиеся сосуды — золотые, лиловые, ядовито-зеленые. Его лицо стало полем битвы. Левый глаз затянуло молочно-белой пеленой, за которой мерцал лишь тусклый, ледяной свет. Правый глаз, наоборот, загорелся изнутри чужим золотым огнем. Он видел теперь не просто мир — он видел энергию. Видел, как агония Пуповины расходится волнами по тысяче связующих нитей, как бледнеют и гаснут далекие очаги Порчи, как содрогаются в припадке или впадают в оцепенение существа в Топях. Он видел боль, которую причинял. И видел… облегчение.
Потому что сквозь рев, сквозь боль, сквозь хаос трансформации к нему пробилась чужая мысль. Нежная. Усталая. «Наконец-то… тишина…»
Это было сознание «Матери». Ядра. Не злое, не мстительное. Истощенное. Оно не боролось с ним — оно тянулось к нему. К его холодному покою. Оно направляло свои последние, самые мощные импульсы не чтобы убить Кахрога, а чтобы завершить начатое. Чтобы их силы, столкнувшись, не уничтожили друг друга, а нашли точку неустойчивого равновесия. Сон вместо смерти. Паузу вместо конца.
Это понимание, как удар молота, прошло через раздваивающееся сознание Кахрога. Он не просто убивал. Он принимал на себя агонию всего творения, чтобы дать ему забытье. И тогда он перестал сопротивляться одной силе и подавлять другую. Он пропустил их через себя. Всю ярость окаменения, всю тяжесть вечного покоя — вглубь Пуповины, по клинку меча, в самое Сердце, чтобы усыпить, затормозить. А весь хаотичный, дикий вихрь жизни, ломящийся в него, — внутрь, не давая ему стереть последние островки своего «я», но и не отторгая полностью. Он стал мостом. Точкой, где кипение встречалось с абсолютным нулем.
Его тело окончательно перестало быть человеческим. Левая половина грубо одеревенела, покрылась черной, пористой коркой. Движения стали скованными, механическими, слышным скрежетом камня о камень. Правая половина, напротив, дышала, пульсировала, светилась изнутри болезненным, чуждым светом. По живым тканям бегали разряды. Он был гротескным гибридом. Идолом из черного камня, в который вросла живая, сияющая опухоль.
С последним, хриплым звуком, больше похожим на скрежет, чем на выдох, он прошептал в бушующий гул: — Спи.
Белое сияние в его шрамах погасло, схлопнувшись внутрь. И в тот же миг рев Пуповины оборвался, сменившись глухим, утробным гулом, который стал затихать с каждым ударом…, нет, не сердца. С каждым тактом затухающего маятника. Гигантский канал перестал биться в конвульсиях. Его спазмы сменились медленными, тягучими сокращениями. Темные трещины окаменения покрыли добрую треть его поверхности, сковывая, стабилизируя, но не разрывая. Свет внутри почти угас, оставив лишь тусклое, багровое свечение в глубине, как тлеющие угли.
Миссия была выполнена. «Мать» погрузилась в глубокий, возможно, вечный сон. Ее бесконечное, мучительное творение остановилось. Порча не была убита. Она была… законсервирована. Уложена в основу мира спящим пластом, а не бушующим пожаром. Кахрог разжал руки. Его левая, каменная кисть, сросшаяся в единый кулак вокруг рукояти, отлипла с сухим треском, оставив на рукояти четкий отпечаток, как на глине. Он отступил на шаг, и его тело отозвалось ужасающей симфонией звуков: скрежет, хлюпание, тихий звон напряженных, как струны, светящихся жил. Силы оставили его. Он не упал — рухнул, как подкошенный колосс. Его окаменевшая левая нога ударилась о пульсирующий мостик с глухим стуком, живая правая подогнулась, не в силах удержать новую, чудовищную тяжесть. Он лежал на спине, опустив раздвоенную голову — половину маски из черного камня, половину лица, искаженного живыми, подвижными шрамами и горящим золотым глазом.
Он смотрел на свои руки. На левую — грубый инструмент разрушения. На правую — чуткий, дрожащий орган, чувствующий каждый вздох усыпленного мира. И в его расколотом, но не разорванном сознании медленно, мучительно рождалось понимание. Это не конец. Это было рождение в новую форму. И его путь только начинался. Где-то в глубине, под слоями боли и чуждых ощущений, теплилась единственная ясная мысль: нужно добраться до Скрип. Она ждала.
Глава 12: Отступление
Первым пришло чувство пустоты. Не тишины — именно пустоты, как будто из мира выдернули стержень, на котором все держалось. Гул, бывший доселе чем-то вроде фонового дыхания земли, стих. И в этой новой тишине, звонкой и хрупкой, послышалось другое: тихий, нарастающий стон. Стон самой Топи.
Скрип подняла голову, все вокруг менялось. Свет — тот самый, тусклый, фосфоресцирующий свет гниющей жизни — начал меркнуть. Не гаснуть резко, а тускнеть, будто его источник устал. Деревья с жировыми наплывами перестали плакать смолой. Их «лица» замерли в выражениях не то покоя, не то забытья. Пульсация под ногами, этот вечный, тревожный такт, замедлилась, стала глухой и неровной. Воздух, всегда густой от запахов брожения и роста, разрежался, в нем появилась странная, стерильная нота — запах старой пыли, сухого камня и… простора. Как будто в комнате, где годами не открывали окон, наконец, распахнули створки. Но это не было очищением. Это было истощением. Скрип чувствовала это каждой клеткой своего измененного тела. Та самая боль-связь, что всегда тянулась из глубины, ныла и звала, вдруг… ослабла. Не оборвалась. Она стала тихой, далекой, как голос из-за толстой стеклянной стены. И от этого стало не легче, а страшнее. Это была не свобода. Это была ампутация. И тело, привыкшее к боли, метало сигналы тревоги от ее отсутствия.
Она вскочила, ее змеиные глаза метнулись к тому месту, где исчез Кахрог. Мостик из плоти еще дрожал. И из тумана, из области, где висела теперь лишь темная, подернутая морозными узорами трещин громада Пуповины, появилась фигура. Он шел. Нет, не шел — двигался. Его походка была кошмарной пародией на движение. Левая сторона, тяжелая и темная, поднималась и опускалась с жестким, сухим стуком камня о плоть. Правая, светящаяся тусклым золотом и багрянцем изнутри, двигалась плавно, почти изящно, но каждое движение сопровождалось дрожью перенапряженных мускулов.
Скрип застыла, не в силах издать звук. То, что возвращалось к ней, было и Кахрогом, и нет. Его лицо… Левая половина превратилась в жесткую, потрескавшуюся маску из черного, пористого камня. Из-под каменной брови смотрел белый полузакрытый глаз. Правая половина осталась плотью, но искаженной. Кожа была бледной, почти прозрачной, и под ней струились, пульсируя, светящиеся жилы. Глаз пылал тем же чужим золотым огнем, что и у Матери, но в его глубине еще теплилась искра знакомого, пепельного сознания. Его одежда висела клочьями, обнажая чудовищный гибрид тела: ребра, покрытые коркой окаменевшей кожи, соседствовали с участками живой, сияющей плоти.
Он дошел до края мостика и остановился, глядя на нее. Вернее, глядели оба его глаза — мертвый и живой. И из его горла вырвался звук, от которого у Скрип похолодела кровь.
— Скрип…
Он помнил. Он узнал ее. Эта мысль пронзила ее страх острой, жгучей надеждой. Она шагнула вперед, забыв об осторожности.
— Кахрог? Что… что с тобой?
Он попытался поднять свою каменную руку, но движение было мучительно медленным, будто он тащил якорь. Вместо этого дрогнула его живая, правая рука.
— Сде… лано… — проскрипел он. — Спит… Но… не тихо… Не тихо внутри…
Он пошатнулся. Его каменная нога заскребла по мостику, не сгибаясь. Он был на грани падения. Инстинкт охотницы пересилил ужас. Скрип бросилась к нему, подставив плечо, но в последний момент остановилась, не решаясь прикоснуться. К чему? К камню, который может раскрошиться? К живой плоти, которая может заразить ее новой, неведомой мутацией?
— Держись! — крикнула она, хотя сама не знала, как ему помочь. — Мы должны уйти отсюда! Чувствуешь? Все… все меняется!
Он кивнул — пытаясь ужиться со своим новым телом. — Да… Уходить…
Скрип огляделась. Нужны носилки. Вчерашние, из лиан и жердей, остались где-то позади. Здесь, на краю бездны, была только дрожащая плоть и камень. Но его нельзя было тащить просто так. Она сорвала с себя свой плащ — грубый, пропитанный грязью и потом, и набросила ему на плечи, стараясь укутать светящуюся часть. Возможно, это было бесполезно, но это был жест. Знак того, что он еще не монстр. Не полностью.
— Иди за мной, — приказала она, стараясь, чтобы голос звучал твердо. — Шаг за шагом. Не торопись.
Путь обратно через умирающую Топь стал кошмаром иного рода. Если раньше мир был агрессивно живым, то теперь он был смертельно болен. Растения, еще недавно буйные и яркие, поникали. Лепестки цветов-языков свернулись, почернели по краям. Грибы сморщились, их пульсация стала аритмичной, болезненной. Деревья стонали — не шепотом Шепчущей Трясины, а тихим, древесным скрипом, будто их стволы скукоживались изнутри. Под ногами земля, всегда мягкая и податливая, начала твердеть, но не окаменевать, а превращаться в нечто сухое, рассыпчатое, как труха столетнего пня.
И повсюду они встречали жителей Топей. Мутанты, большие и малые, выползали из своих укрытий в состоянии, близком к панике. Скрип видела, как гигантская, похожая на слизня тварь с десятком щупалец-ртов беспомощно билась на берегу ручья, чьи воды стали прозрачными. Ее щупальца не могли удержать добычу — они дрожали, теряли упругость. Стая летучих существ с перепончатыми крыльями и клювами-иглами упала с неба, как подстреленная, и теперь копошилась в грязи, не в силах взлететь. Их крылья были мутными, лишенными былого маслянистого блеска. Но самое страшное — они встречали разумных. Группа мутантов, похожих на тех, что были в лагере Отверженных, брела навстречу, с пустыми, полными ужаса глазами. Женщина с прозрачной кожей, под которой черви теперь двигались, вяло, апатично, смотрела прямо перед собой, не видя их. Мужчина со сросшимся близнецом на спине плакал — близнец молчал, его всегда открытый рот теперь был сомкнут.
— Что случилось? — прохрипел один из них, человек с ветвистыми рогами, увидев Скрип. — Что он сделал? Жизнь… жизнь уходит… я слабею…
Он посмотрел на Кахрога, на его чудовищную, гибридную форму, на мертвую левую половину и светящуюся правую, и в его глазах вспыхнуло понимание, смешанное с первобытным страхом.
— Это… это он? Носитель? Он… убил ее? Убил Мать?
— Он усыпил ее, — резко ответила Скрип, заслоняя Кахрога своим телом. — Она не умерла. Она спит.
— Спит? — захохотал мутант, и его смех был полон истерики. — А мы? Мы что, приснились ей? Мы умираем! Чувствуешь? Сила уходит! Связь рвется!
Кахрог зашевелился за ее спиной, пытаясь говорить. — Не… умираете… Связь… тихая… но есть… Новая… новая связь…
Но его слова тонули в нарастающем гуле паники. Весть, казалось, распространялась быстрее их. От группы к группе, от существа к существу. «Носитель Тишины вернулся. Он тронул Сердце. Жизнь кончается». Скрип видела, как на них начинают коситься. Вначале с недоумением и страхом, потом — с темной, отчаянной злобой. Эти существа, чья жизнь была неразрывно связана с Порчей, чувствовали, как почва уходит у них из-под ног. Им нужен был виноватый.
— Быстрее, — прошипела она Кахрогу, хватая его за локоть живой руки. Кожа под ее пальцами была горячей, пульсирующей, и от прикосновения по ее руке пробежала странная, щекочущая волна. — Они ополчатся.
Они поплелись, обходя стороной скопления мутантов. Кахрог двигался все медленнее. Его гибридное тело, казалось, не знало, как функционировать. Две его половины конфликтовали. Каменная нога волочилась, цепляясь за корни. Живая — подрагивала, ее мускулы непроизвольно сокращались. Он дышал прерывисто, концентрируя всю оставшуюся силу на том, чтобы снова научиться уживаться со своим телом.
Они вышли к Деревне-Утробе на закате. Но заката не было. Небо, вечно затянутое багровыми тучами, было серым и плоским. И деревня… деревня была едва узнаваема.
Сад умирал. Свет грибов, создававший волшебное сияние, погас. Теперь огромные шляпки торчали, как черные, обгорелые зонты. Грибницы, служившие стенами и сводами, сморщились, обвисли. Воздух был пропитан не сладким ароматом, а запахом увядания — прелой листвы, затхлой воды, гниющих плодов. Цветы на теле Матроны поникли, их лепестки почернели по краям. Сады Восторга представляли собой жалкое зрелище: Привитые лежали не в экстазе, а в прострации, некоторые тихо стонали, пытаясь встать, но их тела, лишенные постоянной подпитки, были слабы и непослушны. В центре этого увядания, на своем троне-лилии, сидела Матрона. Но это была уже не та величественная полубогиня. Ее лицо, обычно спокойное и мудрое, было искажено гримасой такой ярости и боли, что Скрип инстинктивно отступила на шаг. Лепестки ее лилии были съежены, покрыты темными пятнами. Сама она выглядела осунувшейся, постаревшей на века.
И ее глаза, когда они упали на Кахрога, вспыхнули чистой ненавистью.
— Ты, — ее голос, когда-то грудной и вибрирующий, теперь был сухим, как шелест мертвых листьев. — Осквернитель. Детоубийца. Ты пришел насладиться тем, что натворил?
Кахрог остановился. Он с трудом поднял голову, и его раздвоенный взгляд встретился с ее взором. — Я… поставил… точку…
— Точку?! — Матрона закричала, и ее крик заставил содрогнуться остатки живых растений вокруг. — Ты поставил точку на мечте! На будущем! Ты не исцелил болезнь — ты отрубил руку, которая пыталась создать нечто новое! Посмотри вокруг! Ты назовешь это исцелением? Это — медленная смерть!
Она попыталась приподняться, но ее сросшийся с цветком таз не позволил. Она лишь затрепетала, как пойманная птица. — Мы были гармонией! Мы были следующим шагом! А ты… ты просто вернул нас к гниению. К увяданию. Ты не носитель тишины. Ты — носитель смерти. Ты вечный страж на кладбище, который ненавидит всякий росток, пробивающийся между плит!
Ее слова, полные яда, висели в гнилостном воздухе. Жители деревни, те, кто еще мог двигаться, стали подползать, собираться вокруг. Их взгляды, полные страдания и растерянности, тоже были обращены к Кахрогу. В них не было благодарности. Был укор. Было обвинение. Скрип почувствовала, как сжимается ее горло. Она видела их боль. И часть ее, та самая, что ненавидела свою связь с Порчей, вдруг ощутила… вину. Да, он дал ей шанс на месть. Но что он дал им? Тем, кто смирился, кто нашел в мутации свой дом, свой покой?
— Они… не умрут, — с нечеловеческим усилием выдавил Кахрог. Его живая рука сжалась в кулак, светящиеся жилы на ней вспыхнули ярче. — Связь… ослабла… но не мертва… Вы можете… жить… по-новому.… Не как часть… а сами…
— Жить? — с горьким смехом перебила его Матрона. — Смотри на них! Они слабеют. Их тела, привыкшие к постоянному обновлению, начинают стареть. Болеть. Чувствовать боль, настоящую боль, а не сладкую игру нейромедиаторов! Ты обрек их на жалкое существование! Ты отнял у них рай и не дал ничего взамен, кроме тленного, хрупкого мира, который их же и ненавидит!
Она выдохнула, и из ее груди вырвался надсадный кашель. Когда она снова заговорила, в голосе была уже не ярость, а ледяное презрение. — И самое отвратительное… я не могу тебя убить. Я чувствую тебя. Ты не просто несешь смерть. Ты сам стал ею, смешанной с тем, что убил. Ты — ходячее кощунство. Нарушение всех законов. Ты… ты чужд всему. И жизни, и смерти. Изгой даже среди изгоев.
Матрона откинулась назад, закрыв глаза. Казалось, этот всплеск эмоций истощил ее последние силы. — Убирайся. Убирайся из моего Сада. С глаз моих долой. Иди и неси свою «тишину» дальше. Но знай, носитель смерти: ты не спаситель. Ты — еще одно бедствие.
Молчание, воцарившееся после ее слов, было тяжелее любого крика. Даже стоны Привитых стихли. Все смотрели на них. На изгоев среди всех. Скрип поняла, что говорить бесполезно. Она снова взяла Кахрога за локоть. — Пошли.
На этот раз он не сопротивлялся. Он позволил ей вести себя, его тело покорно поплелось за ней. Они шли по умирающему Саду, мимо опустевших грибных домов, мимо существ, смотревших им вслед с немым укором. Никто не попытался их остановить. Сила Матроны, сила самой Порчи, что держала это место, отступала от Кахрога, как вода от масла. Он был здесь самым чужим.
Когда последние своды Деревни-Утробы остались позади, и они снова вступили в серый, безжизненный лес, Кахрог остановился. Он тяжело оперся о ствол мертвого дерева, и дерево с сухим треском просело под его каменной рукой.
— Она… права? — прошептала Скрип, не в силах сдержаться. — Мы… мы сделали что-то ужасное?
Кахрог долго молчал. Только его тяжелое, дыхание нарушало тишину. — Не знаю… — наконец, проскрипел он. — Голоса… много голосов… Мать… спит,… но ее сны… тяжелые… Она видит,… что было… и злится… и грустит…, а другие… те, что связаны… они боятся… Им страшно… быть одними…
Он повернул к ней свое страшное лицо. В золотом глазу стояла мука. — Я хотел… остановить боль…, а дал… другую боль…
Скрип смотрела на него — на это чудище, в котором еще жил человек, принявший непосильное решение. И ее собственная ненависть, что вела ее все эти годы, вдруг показалась мелкой, детской. Он взял на себя бремя, которое не должен был нести никто. И расплачивался не только своим телом, но и душой.
— Ты сделал то, что должен был, — сказала она, и слова прозвучали неожиданно твердо. — Ты поставил точку. А точка — это всегда конец чего-то. Даже хорошего. Теперь… теперь они должны научиться жить после точки. Как и мы.
Он снова кивнул. Потом его тело дрогнуло, и он медленно сполз по стволу на землю, усевшись на корягу. Силы окончательно оставили его. — Нужно… отдыхать… — пробормотал он. — Голова… полна… не моих мыслей… Они шепчут… о сне… о прошлом… о том, что могло бы быть…
Он закрыл глаза — и живой, и мертвый. Скрип села рядом. Она смотрела в серое, безжизненное небо и слушала новую тишину мира. Тишину после бури. Тишину, в которой еще не родились новые звуки. И понимала, что их отступление только начинается. И что вести его придется ей. Потому что он, Кахрог, новая грань между мирами, был теперь самым уязвимым из них. И самым потерянным.
Глава 13: Месть Очистителей
Граница. Для Топей это было условное понятие — гнилостные тени и мутировавшая жизнь ползли далеко за пределы видимых болот. Но здесь, у черных, смолистых скал происходила резкая перемена. Воздух становился чище, запах тлена отступал, уступая место горьковатому аромату хвои и влажного камня. Земля под ногами из зыбкой, чавкающей плоти, превращалась в твердую, каменистую почву, поросшую жестким, выцветшим мхом. Это был рубеж. Последний форпост Порчи перед миром людей, который ненавидел и боялся ее. Для Скрип этот переход стал физическим облегчением. Давящее чувство связи, хоть и ослабленное, наконец-то отступило, сменившись просто усталостью и знакомой, своей собственной болью в мышцах. Она шла впереди, прокладывая путь через последние заросли ядовитых папоротников, которые здесь уже были чахлыми, с пожухлыми листьями. За ней двигался Кахрог.
За три дня пути от Деревни-Утробы он потихоньку начал оправляться. Научился существовать в своем новом теле. Его движения оставались механическими и неуклюжими, но в них появилась зловещая грация. Он был как горная гряда, пришедшая в медленное, неумолимое движение. Левая, каменная половина гнулась уже лучше, и он использовал ее как таран, как щит, отшибая ею ветви и раздвигая кусты. Правая, живая половина, была его чувствительным щупом. Пальцы ощупывали воздух, улавливая малейшие колебания, запахи, изменения влажности. Его зрение сканировало округу, видя одновременно твердые физические объекты и слабые, угасающие энергетические следы Порчи. Его сознание, как он объяснил однажды ночью, все еще было переполнено «эхом». Тихими, сонными мыслями Матери. Паническими обрывками сознаний мутантов, чья связь с ядром истончилась. И собственными воспоминаниями, которые теперь всплывали беззащитными, без внутреннего ледника, который раньше их сковывал. Он был человеком, разговаривающим в зале, полным спящих, и старающимся не разбудить никого.
Скрип остановилась на краю последнего оврага. Внизу бежал ручей с чистой, холодной водой — первый признак настоящего, не порченого мира. За оврагом начинался склон, поросший корявыми соснами, а дальше — туманные дали, где, как она знала, лежали фермерские угодья, а за ними и Червовый Торг.
— Вода, — прошептала она, и в голосе прозвучала жажда. Омыть с себя эту липкую, сладковатую грязь Топей. Смыть память об умирающем Саде и полных ненависти глазах Матроны.
Кахрог кивнул. Он опустился на колено у ручья, и движение его было настолько тяжелым, что земля под ним дрогнула. Его рука протянулась к воде, но в сантиметре от поверхности остановилась. Скрип увидела, как в золотом глазу мелькают отражения струй, искаженные и странные.
— Что такое? — насторожилась она.
— Чистота — прохрипел он.
Для него, чье восприятие было связано с гулом Порчи и шепотом камня, обычный мир теперь, вероятно, звучал оглушительным, пугающим молчанием. Он все же зачерпнул воду ладонью, поднес ко рту и проглотил с усилием. Скрип же пила жадно, умывалась, смывая с лица и шеи засохшую грязь и следы старых слез. Брызги от её деятельности летели во все стороны, попадая и на него. Уголок губ Кахрога немного приподнялся. Она уже собиралась предложить ему двинуться дальше, чтобы найти место для ночлега, когда ее уши, острые, пресмыкающиеся, уловили звук.
Не природный. Металлический. Тихий лязг кольчуги. Сухой шуршащей просмоленной ткани о ветви. Приглушенный скрип кожаных ремней. Она замерла, как статуя. Ее хвост непроизвольно сжался в тугую пружину. Она повернула голову, ее зрачки сузились в вертикальные щели, просматривая лес на склоне. Сначала ничего. Потом — движение. Тень среди теней. Еще одна. И еще.
Они вышли из-за деревьев бесшумно, профессионально. Два десятка фигур в одинаковых просмоленных плащах, сливающихся с корой сосен. Длинные клювообразные шлемы с фильтрами. В руках — не топоры, как у тех, что нападали на лагерь. Здесь было другое оружие. Тяжелые арбалеты с короткими, толстыми дугами. На поясах — тесаки, а у нескольких — глиняные колбы, из которых торчали фитили. Очистители. Но не обычный патруль. Это был засадный отряд. И они заняли позиции на склоне полукругом, перекрывая единственный удобный путь наверх. Их командир, человек повыше ростом, в шлеме, украшенном вороньими перьями, стоял в центре. В его руках был не арбалет, а длинное, тяжелое копье с крюком-противовесом на обухе. Он смотрел прямо на них. Вернее, на Кахрога.
— Бежать, — прошипела Скрип, отступая к Кахрогу. — Назад, в топи!
Но было поздно. С тыла, из чащи папоротников, которыми они только что прошли, тоже поднялись фигуры. Еще десяток. Их окружили. Ловушка захлопнулась. Командир сделал шаг вперед. Его голос, искаженный фильтром шлема, прозвучал гулко и безэмоционально: — Отродье. Сопротивление бесполезно.
Кахрог медленно поднялся. Его движение было подобно подъему башни. Скрип видела, как его глаза зашевелились, бегая по фигурам, оценивая, просчитывая. Он видел не просто людей. Видел страх, прикрытый дисциплиной. Видел стальные наконечники арбалетов, направленные на него.
— Мы… уходим, —сказал Кахрог, и его голос, заставил нескольких солдат непроизвольно отшатнуться. — Не мешайте.
— «Уходим»? — командир фыркнул. — Ты, осквернение, уже сделал свое черное дело. Мы заметили пассивность Топей. Знаешь, что это значит? Ты усыпил Скверну. И это хуже для тебя и таких же уродов как и ты. Теперь, когда она слаба — самое время нанести окончательный удар. Выжечь все дотла. И начать с тебя.
Скрип поняла. Это была не просто месть за погибших сородичей в лагере. Это был расчет. Они чувствовали изменение. И боялись, что Порча может проснуться. Их фанатизм диктовал единственный логичный ход: уничтожить все, пока оно уязвимо. И Кахрог, как самый странный и опасный, был их первостепенной целью.
— Не дадим им зарядов, — прошипела она Кахрогу, принимая боевую стойку. Ее когти выскользнули из ножен на запястьях. — Бей первым.
Но командир был опытным воином. Он видел, как напряглась мутантка. Его копье качнулось. — Огонь!
Прогремели не выстрелы, а сухие щелчки спусковых механизмов. Десять тяжелых болтов, снабженных не остриями, а зазубренными наконечниками, вылетели из арбалетов. Не все в Кахрога. Половина — в Скрип, чтобы устранить помеху.
У нее не было шансов уклониться от такого залпа в упор. Но у нее был Кахрог.
Он сместился, занимая позицию между ней и стрелками. Поднял левую руку, и тяжелая лапа стала живым щитом. Три болта ударили в камень с глухим стуком и срикошетили, оставив лишь белесые царапины. Четвертый впился в плечо, застряв, но, не причинив видимого вреда. Но он не мог прикрыть ее полностью. Скрип, полагаясь на рефлексы, рванулась в сторону, и один болт пролетел в сантиметре от ее головы. Второй чиркнул по бедру, разорвав кожу и мышцу. Она вскрикнула от боли и повалилась за валун. Еще один болт угодил ей в бок, но, к счастью, застрял в складках толстой кожи ее куртки и кожаного доспеха, не пробив насквозь.
И был последний болт. Тот, что летел не в нее и не в Кахрога. А мимо. Командир, хитрый и опытный, предвидел, что Кахрог будет прикрывать мутантку. И один из его стрелков целился не в цель, а в точку, куда она должна была отпрыгнуть. Скрип, оглушенная болью в ноге, на миг потеряла ориентацию. Она подняла голову как раз в тот момент, когда этот последний болт, описав низкую дугу, пришел ей в грудь. Она даже не успела понять. Только почувствовала страшный, раздавливающий удар, отбросивший ее назад. Глухой хруст. Невыносимая, разлитая по всему телу боль. И странная пустота в легких, после которой не получалось вдохнуть. Только хрип, клокотание и теплая, соленая влага, хлынувшая в горло.
Она упала на спину, глядя в серое небо. Болт торчал из ее груди, чуть левее центра. Оперение было черным, намокшим от крови. Ее кровь. Она пыталась дышать, но каждый вдох приносил только новый прилив боли и хлюпающий звук из раны. Мир поплыл перед глазами.
«Вот и все, — пронеслось в ее сознании, удивительно ясном. — От какой-то… железяки…»
И потом она увидела Кахрога. Увидела его поворот. Увидела, как его глаза нашли ее, упавшую, и как в этом взгляде что-то… порвалось. Через пару секунд он истошно закричал, переходя в рык, будто разъяренный медведь, которого разбудили зимой.
Очистители, уже перезаряжавшие арбалеты, застыли на миг, пораженные этим звуком. Даже командир сделал шаг назад. Кахрог двинулся к Скрип. Но это уже не было неуклюжим ковылянием. Его походка переходила в уверенный топот и ускорялась. Правая рука, что не была покрыта камнем, стала срывать с верхней части тела оставшуюся одежду, и из всех светящихся жил, изо рта и золотого глаза хлынул свет. Не тот холодный свет окаменения. Ядовитый, злой, багрово-золотой свет жизни. Первый из Очистителей, выбежавший за это время из другого отряда и стоявший на его пути, попытался ударить его тесаком. Кахрог даже не посмотрел на него. Его каменная рука метнулась вперед, в грудь солдата. Удар был чудовищным. Просмоленная кольчуга не раскололась — она впечаталась внутрь, вместе с грудной клеткой. Человек отлетел на три метра, ударился о дерево и затих. Но это было не самое страшное. Там, где каменная рука коснулась доспеха, на металле и коже остался не пепельный след окаменения, а нечто иное. Кожа вокруг вмятины моментально покрылась грубой, серой коркой, как при проказе, но из-под этой корки полезли тонкие, красные щупальца-сосуды, которые начали быстро расползаться по телу. Солдат, еще живой, забился в немой агонии, наблюдая, как его собственная плоть мутирует с чудовищной скоростью, срастается с доспехом, превращается в нечто бесформенное и ужасное.
Кахрог прошел мимо, не обращая внимания. Он опустился на колени рядом со Скрип. Его гибридное лицо, искаженное чем-то, что можно было принять за боль или ярость, склонилось над ней.
— Нет… — проскрипел он. — Нет…
Его живая, дрожащая рука потянулась к болту, но не коснулась его. Она зависла в воздухе, пальцы судорожно сжимались и разжимались. Он понимал, что вытащить его — значит убить ее мгновенно. И понимал, что оставить — убьет чуть позже.
Командир Очистителей опомнился первым. Ужас, который он испытал, был велик, но дисциплина и фанатизм оказались сильнее. — Он уязвим! Он над трупом! Все заряды — в него! Огненные болты!
Те, кто нес колбы, начиненные чем-то маслянистым, стали спешно прикреплять их к болтам. Другие подносили к фитилям факелы. Кахрог поднял голову. Его золотой глаз полыхнул. Он больше не видел людей. Он видел угрозу. Угрозу для того единственного существа, которое пошло с ним до конца, которое не отвернулось, даже когда он стал монстром. И в нем что-то щелкнуло. Баланс, тот хрупкий, ужасный баланс между окаменением и мутацией, который он с таким трудом удерживал, рухнул. Не под внешним воздействием, а изнутри. Под давлением эмоции, которую он так долго в себе давил. Ярости. Чистой, неконтролируемой ярости.
Он встал. Поднял обе руки и схлопнул их перед собой, как бы раздавливая невидимый шар. И мир взорвался. Волна пошла от него во все стороны. Не ударная. Не огненная. Кристаллическая. Воздух застыл и проступил миллионами мельчайших, острых как бритва черных кристаллов. Они росли с умопомрачительной скоростью, заполняя пространство, впиваясь в деревья, в землю, в тела. Это не было чистым окаменением — это была чума. Кристаллы, коснувшись живой плоти, не просто убивали ее. Они впивались, как паразиты, и начинали расти уже внутри, выламываясь наружу новыми сваями, образуя чудовищные, скульптурные формы из плоти и черного камня. Деревья превратились в лес ледяных, черных шипов. Земля покрылась колючим, смертельным ковром. Очистители замерли в мгновенных, ужасающих позах. Один, с занесенным арбалетом, превратился в статую, из спины и рук которой торчали гроздья длинных, тонких кристаллов. Другой, бежавший, был пронзен насквозь с ног до головы целой гарпунной сенью черного обсидиана. Командир стоял, подняв копье, и кристаллы обвили его, как лианы, сомкнувшись на горле и пронзив шлем в десятке мест. В его застывших глазах за стеклами фильтра читался последний миг чистого, непонимающего ужаса.
Все это произошло в считанные секунды. Кругом, на расстоянии сотни шагов от Кахрога, воцарилась звенящая, мертвая тишина. Лес превратился в Собор Смерти, в черный, кристаллический сад замерзших в агонии тел. Даже воздух казался разрезанным, искалеченным.
Волна не коснулась Скрип. Она остановилась в паре метров от ее ног, оставив вокруг нее нетронутый круг обычной земли. Кахрог стоял в центре этого апокалипсиса, тяжело дыша. Он стоял и осматривал место, которое сотворил после своего выплеска, смотря, будто сквозь него. Он опустошил себя этим. И опустошил все вокруг. Кахрог снова рухнул на колени рядом со Скрип. Теперь его движения были еще более медленными, будто он был сделан из свинца. Он смотрел на нее. Она была еще жива. Ее глаза, уже теряющие фокус, смотрели на него. В них не было страха. Было сожаление? Облегчение?
Глава 14: Следы Тишины
История про окаменевшую деревню не давала Скрип покоя. Занимаясь заработком в Торге, она продолжала захаживать в «Пузырь» в ожидании новых слухов и информации. Услышанный разговор двух мутантов работников подтвердил рассказ алхимика.
«…на востоке, говорю, не топи даже. Сухо. Камень да соль. И деревня там стояла, обычная, не наша. Люди из плоти, понимаешь? Из обычной плоти. Так вот, пришел туда один. Молчаливый. А ушел — и деревня как есть, вся… застыла. Не мертвая. Застывшая. Дома, деревья, сами люди — будто пеплом серым обсыпаны, и рассыпаются от ветра. Жизни там нету. Ни капли. Даже Порча туда не лезет, боится, наверное…»
На этот раз она не могла не пойти. Путь на восток был другим. Здесь Гнилостные Топи сходили на нет, уступая место каменистым пустошам, редким чахлым лесам и промозглым ветрам с солончаков. Воздух терял сладковатую густоту, становясь резким, колючим. Для мутанта, чье тело было настроено на гнилостную влажность, это было болезненно. Кожа, особенно чешуйчатые участки, стягивалась и шелушилась. Дышалось тяжело, будто легкие привыкли к сиропу и отказывались работать с чистым, бедным воздухом. Но ее внутренняя боль — та самая, что связывала ее с «матерью» — здесь тоже притихала, становилась фоном, а не навязчивым криком. Это давало силы идти. Она шла несколько дней, ориентируясь на скупые указания добытые у контрабандиста и собственное чутье. Она искала не тропу, а отсутствие жизни. И вскоре начала замечать странности. Растения здесь были не просто чахлыми. Они были… осторожными. Деревья росли криво, как бы отворачиваясь от определенного направления. Птицы не пели в этой части леса. Даже насекомые облетали ее стороной. Была зона, куда жизнь не желала заходить.
И вот, поднявшись на поросший лишайником увал, она увидела ее. Деревня.
Сначала показалось, что это просто груда серого камня на берегу пересохшей речушки. Но приглядевшись, Скрип разглядела очертания. Низкие, сложенные из дикого камня дома с покосившимися, но еще целыми крышами. Заборы из жердей. Сад с голыми, сухими штамбами деревьев. Все это было покрыто единым, сплошным слоем субстанции, похожей на застывшую пену или пористый туф. Цвет — грязно-серый, с пепельным отливом. Ни окон, ни дверей не было видно — все было затянуто этим саваном. Ни движения, ни звука. Даже ветер, свистящий на увале, здесь стихал, будто боясь потревожить мертвый сон. Это не было эпидемией. Эпидемия оставляет следы борьбы, паники, разложения. Здесь ничего не разлагалось. Здесь все было законсервировано в один миг. Скрип медленно, ступая как по стеклу, сошла вниз и подошла к первому дому. Она протянула руку, но не коснулась стены. Воздух на расстоянии ладони от поверхности был холоднее. И… пустой. Не просто холодный, а лишенный чего-то фундаментального. Как в глубокой пещере, куда не доходит ни свет, ни звук. Ее внутренняя боль, ее связь с Порчей, здесь не просто притихла. Она исчезла. Впервые с тех пор, как она себя помнила, внутри нее воцарилась полная, абсолютная тишина. Не тишина покоя, а тишина опустошенного сосуда. От этого захватывало дух и кружилась голова. Это было одновременно и блаженство, и самый глубокий ужас, который она когда-либо испытывала. Она вошла в деревню. Ее шаги гулко отдавались в каменной пустоте. Она осматривалась. Повсюду лежали груды того же серого пепла, сохранившие смутные формы: вот тут, у колодца, несколько куч — возможно, люди, набиравшие воду. Там, у порога дома, одна побольше — кто-то сидел или стоял. Ни костей, ни тканей, ни признаков органики. Только этот универсальный пепел, холодный и безвкусный.
Она зашла в один из домов. Дверь, вернее, проем, затянутый пленкой, рассыпался от легкого толчка. Внутри царил тот же беспорядок, застывший в момент катастрофы. Стол, накрытый тканью, тоже превратившейся в серую корку. Тарелки, теперь просто плоские диски пепла. Два кресла у мертвого очага, в которых лежали две аккуратные кучки праха. На одной даже угадывался скругленный выступ — словно голова откинулась на спинку.
Скрип подошла и осторожно, кончиком когтя, тронула пепел в «голове». Структура рассыпалась, но под ней не было черепа. Не было ничего. Существо, человек, животное — все было сведено к одной инертной субстанции. Она чувствовала себя одновременно исследователем и могильщиком. Ее наученный, холодный ум мутанта анализировал: нет запаха, нет эфирных следов, магия, если это была она, действовала абсолютно и безупречно, не оставляя «хвостов». Но что-то другое в ней, глубинное, животное, ликовало и трепетало. Это был ключ. Принцип, противоположный всему, что делало ее жизнь адом. Она провела в деревне несколько часов, изучая эффект. Она взяла образцы — щепотку пепла, осколок покрытой налетом черепицы. Когда солнце начало клониться к западу, окрашивая серый пейзаж в кровавые тона, она решила поискать свидетельства. Все упоминали «молчаливого человека». Кто-то же должен был увидеть.
Она обошла деревню по кругу и в миле от нее нашла хижину. Не дом — именно хижину, грубо сколоченную из плах, притулившуюся к скальному выступу. Дым из трубы говорил, что здесь есть жизнь. Скрип приблизилась, стараясь идти шумно, чтобы не спугнуть. Но дверь уже приоткрылась, и в проеме показалось лицо — морщинистое, обветренное, с глазами, полными такого ужаса, что он уже перешел в стадию хронической, тупой покорности.
Старик. Человек. Не мутант. Он смотрел на ее чешую, на змеиные глаза, на хвост, и в его взгляде не было ненависти Очистителей. Был просто усталый испуг.
— Уходи, — прохрипел он, не пытаясь даже захлопнуть дверь. — Здесь ничего нет. Все забрал. Все забрал…
— Я не из тех, кто забирает, — сказала Скрип, останавливаясь в десяти шагах. — Я ищу того, кто… оставил это. — Она кивнула в сторону деревни.
Старик сжался, будто от удара. Он выглянул за дверь, огляделся по сторонам, потом махнул ей рукой. — Заходи. Не будем на улице.
Хижина внутри была убогой, но чистой. Пахло дымом, сушеными травами и страхом. Старик, представившийся просто Дедом, угостил ее крепким, горьким чаем из кореньев. Руки его тряслись.
— Ты из Топей, да? — спросил он, не глядя на нее. — Да. — Ищешь его? Того, что прошел? — Расскажи, что видел.
Дед долго молчал, смотря на огонь в очаге. Потом начал, и слова лились монотонно, будто заученная молитва, которую повторяют, чтобы не сойти с ума.
— Год назад, осенью. Холода уже приходили. Я тут живу давно, торгую с той деревней — у них шерсть, у меня соль, коренья. Люди хорошие, тихие. Порча сюда не доходила, ветер с солончаков, говорят, гниль не пускает. И вот, вижу я однажды с горки — идет по дороге человек. В плаще, капюшон, лицо не видно. Не спешит. Идет, будто воду несет полное ведро — осторожно, чтоб не расплескать. Я спрятался. Чутье мне сказало — прячься.
Он сделал глоток чая, руки дрожали так, что чашка звенела о блюдце.
— Он вошел в деревню. Не в дома, нет. Прямо к колодцу на площади подошел. Стоял там. Минуту. Две. Будто себя рассматривал. Люди вышли, смотрели, спрашивали — он не отвечал. Потом… потом он просто рукой бить по воде начал, не контролируя себя. Голой рукой. И все.
Дед замолчал, его глаза расширились, глядя в прошлое.
— Ни звука. Ни вспышки. Тишина. Такая тишина, что в ушах зазвенело. И пошло… пошло от него. Не волной, а… как иней. Белый иней по траве, по домам, по людям. Они не кричали. Они… замирали. На месте. Я видел, как баба у колодца протянула руку, чтоб оттолкнуть его, и рука так и осталась в воздухе, и стала серой, и рассыпалась в пыль. А она смотрела на свою руку и тоже серела, с ног до головы, и осыпалась. И все так. Медленно. За минуту, может, за две. Деревня стала серой. А он… он стоял. Потом снял руку с колодца, повернулся и пошел. Туда. — Дед показал пальцем на северо-восток, в сторону далеких, сизых хребтов.
— И все? Он ничего не сказал? — спросила Скрип, чувствуя, как у нее холодеют пальцы. — Шел мимо моей хижины. Не зашел. Даже не посмотрел. Я затаился за дровами, не дышал. А он… он будто сам с собой говорил. Шепотом. Я расслышал только одно. — Старик замолчал, собираясь с силами. — Сказал он: «Остановить, остановить это». И пошел дальше. А голос у него… пустой. Будто не человек говорил, а сама тишина.
Скрип поняла. Топи. Гнилостные Топи с их вечным, мучительным, безумным ростом и размножением. Место, где жизнь была проклятием, болезнью, наваждением. Он шел туда. Нес свою тишину туда, где она была нужнее всего. Или, быть может, где она могла встретить себе равного противника.
— Он был один? Ничего при нем? Оружие? — допытывалась она. — Меч. Длинный, за спиной, в ножнах. Больше ничего. И лицо… я мельком увидел, когда ветер капюшон откинул. Лицо как у мертвеца. И глаза… глаза пепельные. Пустые.
Пепельные глаза. Длинный меч. Тишина. Образ складывался, обретал плоть. Не миф. Не слух. Реальность.
— Почему ты не ушел отсюда? — спросила Скрип. — Почему остался жить рядом с… этим? Дед горько усмехнулся. — А куда я денусь? Старый. Да и… здесь теперь безопасно. Ни твари из Топей сюда не сунутся, ни бандиты, ни Очистители. Они все этого… этого места боятся. Как могилы. Я живу на краю самой большой могилы в мире. И мне спокойно. Иногда только,… кажется, что из деревни шепот доносится. Не слов, а… просто шелест пепла. Будто они все еще там, хотят что-то сказать, но забыли как.
Скрип провела ночь в хижине, под стук ветра и скрип сосны над крышей. Она не спала. В ее голове, освобожденной на время от внутренней боли, крутились образы: серая деревня, пепельные глаза, фраза-компас. У нее не было имени. Не было маршрута. Но был портрет. Она знала, что ищет. Не просто оружие — явление. Стихийную силу, способную поставить точку там, где сама природа забыла, как это делать.
На рассвете она поблагодарила Деда, оставив ему немного провизии из своих скудных запасов. Старик кивнул, не глядя ей в глаза. — Ищешь его — значит, тебе тоже покой нужен? Или ты хочешь его силу? — Я хочу, чтобы то, что меня мучает, перестало мучить, — честно ответила Скрип. Дед покачал головой. — Он не врач. Он конец.
Она помнила. Всю долгую дорогу назад, в Червовый Торг, она обдумывала эти слова. Он — конец. Именно то, что ей было нужно. Конец связи. Конец боли. Конец «матери».
Возвращение в Торг после пустошей было как погружение в кипящий котел. Шум, вонь, давка, крики торговцев — все это обрушилось на нее с удвоенной силой. Она чувствовала себя чуждой, отравленной тишиной деревни. Ее чешуя, ее глаза, ее хвост снова стали клеймом, товаром, угрозой. Но теперь внутри горела не просто ярость выживания. Горела цель. Она вернулась в свою конуру над водой. Высыпала на грубый стол образцы: щепотку пепла, осколок. Они лежали там, немые, мертвые, самые ценные вещи в ее жизни. Теперь ей нужно было ждать. Она изменила свой образ жизни. Охотиться нужно было реже — сбереженное золото от алхимика позволяло какое-то время существовать. Она стала постоянной фигурой у ворот, ведущих на восток, откуда приходили караваны, странники и беглецы. Она сидела на тех самых перилах, где когда-то впервые увидела Кахрога, и смотрела. Каждый день. С рассвета до темноты. Она изучала лица, походку, взгляды. Искала не воина в сияющих доспехах. Искала усталого, молчаливого путника с тяжелым шагом. Искала пепельные глаза.
Рутина сводила с ума. Уши, острые от мутации, ловили тысячи обрывков разговоров: торг, сплетни, угрозы, пьяный бред. Все это сливалось в сплошной, оглушительный гул, на фоне которого ее собственная, внутренняя тишина казалась издевательством. Глаза уставали от пестроты уродств и человеческих лиц. Нос, чувствительный, как у змеи, пропускал через себя миазмы города — запах гнилой рыбы, дешевого самогона, пота, экскрементов, химикатов с алхимических дворов, сладковатый дух тлена, тянущийся от болот.
Дни сливались в недели. Наступали первые холода, приносившие с туманами запах гниющих листьев и отчаяния. Ее деньги таяли. Приходилось снова браться за рискованные заказы, чтобы не умереть с голоду. Синий гриб становился все дороже, а его действие — все слабее. Приступы внутренней боли возвращались, и в тишине ночи она снова видела сны-ощущения «матери», чувствовала, как ее воля пытается раствориться в том древнем, слепом инстинкте. Она злилась, ломала в конуре то, что можно было сломать, и на рассвете снова занимала свой пост.
Ее называли сумасшедшей. Призраком у ворот. Некоторые пытались приставать, думая, что она ищет клиента. Получали удар хвостом или холодный взгляд змеиных глаз, после которого желание пропадало. Она стала частью пейзажа, как скрипучая вывеска или гнилая свая.
А внутренний конфликт грыз ее изнутри все сильнее. Сомнения, которых она раньше не позволяла себе, теперь лезли в голову, как черви. А что, если Дед и остальные все выдумали? Что, если «молчаливый человек» был просто галлюцинацией полумертвого старика? Что, если деревня окаменела от какой-то редкой болезни, а не от прикосновения? Что, если он уже прошел раньше, другим путем? А что, если он никогда не существовал, и вся ее охота — лишь попытка больного сознания найти смысл в бессмысленной агонии?
И главное — что, если он придет, а она не поймет? Не узнает? Пропустит, приняв за очередного усталого путника?
Эти мысли кружились в голове, особенно по ночам, когда она лежала в конуре и слушала, как что-то скребется под полом. Ее зависимость от синего гриба росла. Тотемов не хватало, они стоили безумных денег. Она покупала более дешевые, разбавленные варианты, которые лишь приглушали боль на пару часов, оставляя после себя тяжелое, мутное похмелье в душе. Иногда, в особенно ясные минуты, она ловила себя на мысли, что стала похожа на тех Привитых из Садов Восторга — только ее наркотик не давал блаженства, а лишь оттягивал момент, когда внутренний ужас накроет с головой.
И этот ужас накатывал. Приступы стали чаще. Теперь это была не просто боль-зов. Это было чувство растворения. Сидя на перилах, она вдруг на несколько секунд теряла связь с реальностью. Мир уплывал, звуки затихали, и оставалось только одно — всепоглощающее, равнодушное хочу. Хочу расти. Хочу делиться. Хочу заполнить собой все пустоты. Это было желание не ее, а той, что спала в глубине Топей. И оно было тем страшнее, что в нем не было злобы. После таких приступов она вся дрожала, ее когти впивались в гнилое дерево перил, оставляя глубокие царапины. Она сжимала в кармане последний, самый маленький огарок синего тотема, как талисман, но не решалась его принять. Он был на черный день. На день, когда терпение лопнет окончательно.
И такой день настал.
Это был серый, промозглый день. Дождь, не то настоящий, не то испарения с Топей, висел в воздухе мельчайшей, холодной пылью, пропитывая все до костей. Скрип сидела, съежившись, кутаясь в свой промокший плащ. Холод проникал сквозь чешую, заставляя мышцы деревенеть. За несколько дней мелких подработок она не накопила ничего — все ушло на еду и на долю хозяину конуры. Сегодня у нее не было ни монеты. Голод сводил желудок спазмами, но это было ничто по сравнению с давящей тяжестью в груди. Связь сегодня гудела особенно громко, назойливо, будто «Мать» ворочалась во сне и будила всех своих детей.
К полудню она достигла предела. Голова раскалывалась от напряжения и голода. В глазах стояла серая пелена усталости. Каждый проходящий мимо человек вызывал в ней вспышку раздражения, граничащего с ненавистью. Ей хотелось завыть, броситься на кого-нибудь, вцепиться когтями, рвать и кусать, чтобы выплеснуть эту кипящую внутри безнадежность.
«Он не придет, — пронеслось в голове ледяной, четкой мыслью. — Его нет. Это сказка для дураков. Ты потратила последние недели, последние силы на погоню за призраком. А что ты получила? Ничего. Только ближе подошла к краю».
Она посмотрела на свои руки — одну обычную, другую, покрытую изумрудной чешуей. Вот он, ее единственный результат. Мутация. Клеймо. Тюрьма из плоти. И конца этому не будет. Никогда.
Мысль была настолько ясной и неоспоримой, что у нее перехватило дыхание. Вся ее ярость, все упрямство, что держали ее на плаву, вдруг ушли, как вода в песок. Осталась только пустота. Холодная, мокрая, бесконечная пустота.
Именно в этот миг, когда последняя искра надежды готова была погаснуть, восточные воротa скрипнули, пропуская очередную фигуру.
Он вошел не как триумфатор, не как беглец. Он вошел как вещь, которую принесло течением. Высокий, закутанный в поношенный, дорожный плащ, с капюшоном, надвинутым на глаза. За спиной — длинные ножны. Его шаг был не быстрым, но невероятно твердым. Казалось, он не идет по скрипучим мосткам, а вбивает себя в них с каждым шагом. Он не оглядывался по сторонам, не интересовался торговцами. Он просто шел, неся вокруг себя пузырь абсолютной, неприметной отрешенности.
Скрип замерла. Ее сердце заколотилось. Не оно. Не по описанию. Слишком… незаметный. Но что-то было. Что-то заставляло следить взглядом. Она сползла с перил и стала тенью, двигаясь параллельно ему по боковым галереям, не спуская с него глаз. Она видела, как его заметили головорезы из «Пузыря». Видела, как их предводитель, здоровяк в чешуйчатом доспехе, преградил ему путь. Видела, как тот даже не попытался заговорить или откупиться. Видела, как протянулась рука к его мечу. И тогда… тогда он двинулся.
Его реакция была не яростной, а точной. И прикосновение. Ладонь на нагруднике. И тихий, сухой треск.
Скрип, с ее острым зрением, увидела все. Как блестящие чешуйки мгновенно почернели и рассыпались в угольную пыль. Как кожаный лат съежился, стал ломким, как столетний пергамент. Как под ним плоть головореза покрылась стекловидными волдырями. Она увидела ужас в глазах толпы. И она увидела тишину, которая шла от этого человека. Не магическую, а экзистенциальную. Он был не просто опасен. Он был иным.
Его вытолкали, и он вышел на мостки, один, под насмешки и страх. Он стоял, глядя на свои руки, и в его позе не было ни злобы, ни разочарования. Была только тяжесть. Та самая тяжесть, что приносит с собой конец.
И в этот момент, когда дверь «Пузыря» захлопнулась, заткнутая тряпьем, Скрип уже была на своем месте. На перилах. В позе, которая говорила и о готовности к бегу, и об отсутствии угрозы. Она наблюдала, как он смотрит на свои руки, и чувствовала, как внутри нее все сжимается в тугой, ледяной узел. Это был Он.
Она произнесла свою первую за день фразу. Не просьбу. Не предложение. Констатацию и сделку. Он повернулся. Его глаза из-под капюшона встретились с ее взглядом. Пепельные глаза. Пустые и глубокие, как колодец в окаменевшей деревне. И когда он спросил «Почему?», и она объяснила, она видела в этих глазах не сочувствие, не жадность. Видела понимание. Понимание той же безысходной боли, но вывернутой наизнанку. Он был ее отражением в кривом зеркале. Где она горела огнем ненависти и связи, он был замерзшим озером забвения.
И когда он кивнул, она не почувствовала радости. Ею овладела холодная, безрадостная уверенность хищника, нашедшего, наконец, свою добычу. Или инструмент.
Она развернулась и повела его, этого носителя тишины, в туман, к черной стене Топей. Ее путь, начавшийся у окаменевшей деревни, завершал круг. Теперь он вел к самому Сердцу гнили. И она верила — когда Тишина встретится с нескончаемым Голодом, родится, наконец, та самая, совершенная точка. Или, на худой конец, такая дыра в реальности, в которой исчезнет и ее боль, и все, что ее причиняло.
Глава 15: Долг
Она умирала тихо. Не в судорогах, не с криком, не с проклятиями. Просто лежала на его руках, и жизнь медленно, неотвратимо утекала из ее тела, как вода из треснувшего сосуда. Его руки почти не чувствовали разницы между ее теплой еще плотью и постепенно наступающей прохладой. Но он чувствовал вес. Вес ее доверия и вес ее боли. Кровь перестала сочиться вокруг древка болта. Она загустела, почернела, стала похожей на смолу. Скрип дышала прерывисто, мелкими, хрипящими глотками. Ее змеиные глаза, всегда такие острые и живые, были туманны, смотрели куда-то сквозь него, в серое небо над черным лесом кристаллов. Он не знал, что сказать. «Держись» было бы насмешкой. «Прости» — пустым звуком. Он молчал, и это молчание было единственной честной вещью, которую он мог ей предложить. Ее губы пошевелились. Он наклонился ближе, его ухо уловило слабый, шипящий выдох.
— Ты… не дал ей… мучить меня… — каждое слово давалось ей ценой невероятного усилия, но в нем не было горечи. — Но и не убил… Спасибо…
Она замолкла, собирая силы для последнего. Ее взгляд на миг сфокусировался на его лице, на его раздвоенных чертах — каменных и живых.
— Умру… человеком,… а не… ее частью… — прошептала она. И в уголке ее рта дрогнуло что-то, отдаленно напоминающее улыбку.
Потом ее глаза снова потеряли фокус. Грудь вздымалась все реже, хрип становился все тише. Еще один вздох. Полувздох. И тишина.
Она не застыла в драматической позе. Просто обмякла, стала тяжелее. Свет в ее глазах, тот самый огонь ярости, упрямства и боли, что горел в них с самой первой встречи на перилах, погас. Осталась лишь пустая, желтая оболочка с вертикальным зрачком, отражающая искаженное его лицо.
Кахрог не шевелился. Он сидел на холодной, мертвой земле среди леса черных кристаллов, держа на руках тело девушки, которая была наполовину ящерицей, наполовину человеком. Вокруг царила гробовая тишина. Даже ветер, казалось, боялся потревожить это место. Тела Очистителей стояли в ужасающих кристаллических скульптурах, вечные памятники его вышедшей из-под контроля ярости. Прошло время. Возможно, минуты, возможно, час. Он не отслеживал. Его раздвоенное сознание, обычно заполненное эхом «Матери» и шепотом чужих страданий, было пусто. Была только тяжесть на руках и холодное, четкое знание: теперь он должен похоронить ее.
Он осторожно, с невероятной бережностью, поднялся. Он отнес ее тело подальше от поля смерти, к краю леса, где начиналась обычная, серая, промерзшая земля. Там, под сенью старой, кривой сосны, он опустился на колени и положил ее на землю. Первым делом он вытащил болт. Его каменные пальцы сомкнулись на древке, и он выдернул его одним резким, точным движением. Тело Скрип вздрогнуло. Из раны не хлынула кровь — лишь густая, темная жидкость вылилась последней каплей. Он отшвырнул болт в сторону, и тот, ударившись о кристалл, с сухим звоном раскололся. Потом он принялся за работу. Не было лопаты, не было инструментов. Были только его руки и его силы.
Он начал с каменной руки. Упер ее, подобно лому, в мерзлую землю и надавил. Раздался треск. Земля не копалась — она раскалывалась, как камень. Он вынимал куски промерзшего грунта, отбрасывая их в сторону. Его движения были медленными, ритуальными. Каждый удар, каждый сдвиг пласта отдавался в его собственном каменном теле глухим гулом. Он копал не могилу. Он высекал склеп. Когда яма стала достаточно глубокой, он остановился. Посмотрел на тело Скрип. На ее чешую, на хвост, на острые черты лица. Она не была красивой в человеческом понимании, но в своей уродливой, отчаянной правоте она была совершенна. Он хотел, чтобы она осталась такой. Не пищей для червей. Не удобрением для Порчи, которая, хоть и усыпленная, все еще дремала в земле. Кахрог хотел дать ей покой, достойный ее борьбы.
И тогда он понял, как это сделать. Он аккуратно опустил ее тело в яму. Уложил на спину, сложил руки на груди. Ее хвост он осторожно уложил вдоль тела, свернув его в спираль. Она выглядела так, будто просто уснула. Потом он встал на колени у края могилы и протянул обе руки, каменную и живую над ней. Сначала он обратился к своей левой стороне. Кахрог сосредоточился не на уничтожении, а на сохранении. На создании некоего барьера, саркофага. Из его каменной ладони потек тонкий, невидимый холод. Он не касался тела Скрип. Он касался земли вокруг нее, стен ямы, дна, воздуха над ней. Под его волей земля начала меняться. Не рассыпаться в пыль, а уплотняться, превращаться во что-то вроде темного, гладкого обсидиана. Стенки могилы стали ровными, блестящими, абсолютно непроницаемыми. Они сомкнулись над телом, образуя не грубый каменный ящик, а овальную капсулу, идеально повторяющую ее контуры. На расстоянии ладони от ее лица, груди, рук камень остановился, оставив узкую, герметичную полость — камеру. Саркофаг был готов. Абсолютная защита от тлена, от внешнего мира, от самого времени.
Могила в вечной мерзлоте, но она заслуживала большего. Она заслуживала памятника своему пути. И тогда Кахрог обратился к своей правой стороне. К живой, мутировавшей, опасной силе, что досталась ему от Порчи. К силе, которая могла заставить плоть расти, меняться, цвести. Он ненавидел ее в себе и боялся. Но сейчас она была нужна. Он сделал невероятное — направил крошечную, точечную, контролируемую долю этой силы внутрь каменной капсулы. Не в тело Скрип. Рядом с ним. В сам воздух саркофага, в каменную пыль на его дне. Это был тончайший, ювелирный труд. Он чувствовал, как дикая, хаотичная энергия рвется из него, желая превратить, изуродовать и прорасти. Он сжимал ее ледяной хваткой своей другой половины, направлял и лишал воли. Он не творил жизнь, а рисовал ее по памяти. По тому, что видел в Топях, но очищенному от гнили и уродства.
Из каменного ложа, у ее сложенных рук, тронулось в рост нечто. Стебелек тонкий, хрупкий, прозрачный, как слеза. Он потянулся вверх, в пустоту саркофага. На его конце набухла почка и раскрылась. Цветок, совершенный в своей простоте, небольшой, с пятью лепестками цвета лунного света, с сердцевиной, отливающей мягким золотым свечением. Он не пах гнилью или сладостью. Он пах горным воздухом, первой каплей дождя на горячем камне, тишиной далеких звезд. Это был невозможный цветок, рожденный на стыке двух противоборствующих сил — вечного покоя и последнего импульса жизни. Он рос в безвоздушной камере, питаясь не почвой, а самой волей Кахрога, его памятью о ней, его благодарностью и его скорбью. Это был последний дар, не Порчи, а его. Когда цветок полностью раскрылся, мягко светясь в темноте каменного кокона, Кахрог убрал руки. Силы отступили и каменная крышка саркофага, бывшая землей над могилой, сомкнулась окончательно, без шва, став единым целым с капсулой. Снаружи остался лишь небольшой, гладкий, темный камень, слегка выступающий из земли. Ни имени, ни дат. Только камень. И под ним, вечный покой и один-единственный, нерукотворный цветок.
Кахрог остался сидеть у могилы. Его тело не чувствовало усталости, но его душа была истощена до дна. Он смотрел на камень и видел сквозь него. Видел ее лицо. Слышал ее последние слова.
«Не дал ей мучить меня,… но и не убил…»
Он не был палачом и не был спасителем. Он усыпил «Мать», ослабив связь, но, не разорвав ее насильно. И Скрип, ослабленная, но не оставшаяся наедине с её вечным зовом, смогла умереть собой. Кахрог поднял свои руки перед лицом. Левую — инструмент окончательной остановки. Правую — инструмент бесконтрольного, опасного роста. Две силы, сцепившиеся в вечной войне внутри него.
Мысли текли медленно, тяжело, как расплавленное стекло. Раньше он был Носителем Тишины. Его прикосновение несло один результат — окаменение и консервацию. Потом, после симбиоза, он стал уродливым гибридом, полем битвы двух начал. Но сейчас, в тишине после исполненного долга, он видел, что он мог не просто выпускать силу, а управлять ею. Как он только что управлял, создав непроницаемый саркофаг и впустив в него крошечную каплю жизни. Он мог окаменеть плоть, но не до трухи, а до прочного, инертного состояния. Мог, прикоснувшись правой рукой, вызвать мутацию, но не хаотичную, а заданную, контролируемую, если сосредоточиться. Он мог, как сейчас, использовать обе силы вместе, чтобы создавать невозможные, стабильные формы.
Он был не разрушителем и не чудовищем, а был посредником двух сил. Его проклятие и его новая, чужая плоть были не наказанием, а уникальным набором инструментов. Скальпелем, замораживающим ткань. И иглой, вводящей строго дозированный, целебный яд. Он смотрел на камень-надгробие. Вот результат его новой природы. Не смерть и не жизнь. Баланс. Вечный покой для мертвой плоти и вечная, нерушимая красота для памяти. Он поднялся, и его тело двигалось теперь с новой, странной уверенностью. Боль от потери Скрип никуда не делась. Она была тяжелым, холодным камнем где-то в центре его груди. Но теперь рядом с этой болью жило понимание, что его путь не был бессмысленным. Его трансформация не была лишь расплатой.
Он повернулся спиной к могиле и к лесу черных кристаллов. Впереди лежал мир. Червовый Торг. Люди. Мутанты. Страдающие и ненавидящие. И другие «раны» — искажения, подобные Топям. Места, где реальность болела, кричала, рождала уродства. Раньше он шел, чтобы найти конец своему проклятию. Потом — чтобы поставить точку в агонии «Матери». Теперь у него была новая миссия. Он будет идти, и искать другие больные места мира. И лечить их не как палач, вырезающий опухоль, не как святой, несущий благодать. Как хирург, использующий лезвие окаменения и иглу искаженной жизни, чтобы вернуть хрупкий, несовершенный, но стабильный баланс.
Он сделал последний взгляд на темный камень под сосной. Была лишь тихая благодарность. Скрип, сама того не зная, не только привела его к Сердцу Порчи. Своей смертью она показала ему его истинное лицо.
— Прощай, охотница, — проговорил он в тишину. Его голос прозвучал как обет.
Затем он накинул на плечи её плащ, скрыв худшее из своих уродств, и зашагал прочь от места битвы, от могилы и от Топей.
Глава 16: Возвращение в Мир Людей
Возвращение в Червовый Торг было похоже на вхождение в иной мир. Или, скорее, на возвращение в старый кошмар, который теперь виделся со стороны, через призму чудовищного преображения. Для Кахрога город, казавшийся фронтиром безумия, теперь казался удивительно… мелким. Суетливым. Болезненным, но по-детски наивным в своем цинизме. Он пришел с севера, со стороны топи, но не по тропам, а напрямик, через чахлый лес и овраги. Его появление на окраинных мостках стало первым актом тихого, леденящего ужаса. Был полдень, время самой жаркой торговли. На мостках толкались грузчики, торговцы рыбьей требухой с ближайших «чистых» озер, мутанты с тележками трофеев. И вот из зеленого сумрака между свай показалась фигура.
Сначала подумали на оборванного, изувеченного наемника. Но потом разглядели детали. Неравномерную, хромую походку. Плащ развевался на ветру, обнажая то, что лежало под ним. Левый бок и рука, черные, покрытые грубой, потрескавшейся коркой и острыми кристаллическими наростами, отражали свет тусклыми, мертвыми бликами. Правый бок — бледная, почти полупрозрачная кожа, под которой струились и пульсировали светящиеся золотом и багрянцем жилы. Из-под капюшона виднелась часть лица: полузакрытая каменная впадина с одной стороны и горящий неестественным золотым огнем глаз — с другой.
Тишина упала мгновенно, как нож. Звон монет, крики торговцев, скрип телег — все смолкло. Десятки пар глаз уставились на него. В них был не просто страх перед мутантом или незнакомцем. Это был страх перед чем-то, что ломало их устоявшуюся, гнилую, но понятную систему. Он не был продуктом Порчи — он был чем-то большим. Кахрог прошел первые двадцать шагов по мосткам в полной тишине. Потом раздался первый крик. Женский, истеричный. За ним — гул. Люди отпрянули, прижимаясь к гнилым стенам лавчонок, опрокидывая лотки. Кто-то перекрестился древним, забытым жестом. Кто-то просто убежал, не оглядываясь. Он шел, не обращая внимания. Его разные глаза скользили по лицам, читая в них ужас, ненависть, любопытство, алчность. Он видел больше, чем раньше. Видел, как у торговца органами на виске пульсирует крошечная, дополнительная артерия — ранний признак мутации, которую тот, вероятно, скрывает. Видел, как у женщины с четырьмя глазами один из них слезится гноем, и сама она еле держится на ногах — ее тело медленно проигрывало войну с изменениями. Он видел боль этого места. Острую, хроническую, всепроникающую. И видел, как навстречу ему, расчищая дорогу увесистыми дубинками, двинулась городская стража. Не Очистители — местные головорезы в кожаных кирасах, нанятые Советом Торга. Их было шестеро. Лидер, широколицый детина со сломанным носом, преградил ему путь.
— Стой! — его голос пытался быть грозным, но в нем проскальзывала неуверенность. — Ты… что ты? С какой целью в город?
Кахрог остановился. Его глаза медленно перевелись с лица начальника стражи на его дубинку, потом обратно.
— Прохожу, — прохрипел он. Звук заставил стражников невольно сжаться.
— Проходишь? В таком виде? — стражник фыркнул, набираясь смелости от собственного голоса. — Ты пугаешь народ. Ты… ты заразный? От тебя же мертвятиной и… и чем-то кислым тянет!
— Не заразный, — ответил Кахрог. — Но могу стать, если будешь мешать.
Это была не угроза, а предупреждение. Стражник побледнел. Он слышал слухи. О молчаливом чужаке, что превратил в пыль доспех верзилы из «Пузыря». О странностях в Топях. О том, что Очистители отправили туда отряд и не вернулись.
— Я… я должен доложить городскому голове, — сказал он, уже отступая. — Ты… оставайся тут. Не двигайся!
Но Кахрог уже двигался мимо них. Стража расступилась, не решаясь прикоснуться. Он шел вглубь города, к его сердцу — к площади у старого, полуразрушенного храма, где заседал Совет, и где была контора самого могущественного алхимика Торга, человека по имени Зигмунд. Весть бежала впереди него. К тому времени, как он вышел на заплеванную, мшистую площадку, там уже собралась толпа. Собрались те, кому было что терять или кто чувствовал в этом шанс. Торговцы редкими компонентами. Главари мелких банд. Несколько мутантов с умными, оценивающими глазами. И в центре, на ступенях храма, стояли двое.
Первый — городской голова, Борго. Толстый, лысый мужчина в бархатном, вылинявшем кафтане, с лицом, на котором жадность и трусость вели вечную войну. Рядом с ним, чуть в стороне, как бы ни связывая себя с официальной властью, стоял Зигмунд.
Алхимик был противоположностью Борго — сухой, поджарый, с острым, как у хищной птицы, лицом и холодными глазами цвета свинца. Его длинные пальцы, покрытые пятнами от реактивов и старых ожогов, были сплетены перед собой. Он смотрел на Кахрога не со страхом, а с интенсивным, почти голодным интересом ученого, увидевшего уникальный экземпляр.
Кахрог остановился в десяти шагах от ступеней. Толпа замерла.
Борго откашлялся, выпятив грудь. — Чужак! Ты вторгся в наш город, сея панику! Назови себя и свои цели! Иначе нам придется признать в тебе угрозу и уничтожить!
Кахрог медленно повернул к нему голову. — Ты знаешь, кто я. Или ваши людии слепы. Я — тот, кто усыпил Шепчущую Трясину. Тот, с кем ушла Скрип. Тот, кто тепрь стоит перед тобой.
Шепот прошел по толпе. «Усыпил Трясину…» «Где Скрип?..» «Посмотрите на него, он же сам наполовину…»
Борго покраснел. — Твои действия, кто бы ты ни был, нарушили хрупкое равновесие! После того как ты… сделал то, что сделал, Топи стали нестабильны! Мутанты бродят потерянные, товары портятся! Ты принес не порядок, а новый хаос!
— Я принес изменение, — поправил его Кахрог. — Старое равновесие было равновесием на костях. И на живых телах, которые вы разбирали на части. — Его глаза скользнули по лицам торговцев органами в толпе. Те отвели взгляд.
— Демагогия! — вспылил Борго. — Мы обеспечиваем выживание! Мы —барьер между чистым миром и заразой! А ты… ты сам выглядишь как этой заразы высшая форма! Я требую, чтобы ты немедленно покинул город! Или будешь силой изгнан! — Он мотнул головой в сторону стражи, которая неуверенно подтянулась к площади.
Но прежде чем стража успела что-то предпринять, вперед шагнул Зигмунд. Его движение было плавным, тихим. Он поднял руку, и все замолчали. Голос алхимика был сухим и четким, как удар стеклянного молоточка.
— Опрометчиво, достопочтенный Борго. Крайне опрометчиво. — Он не сводил глаз с Кахрога. — Мы имеем дело не с рядовым мутантом. Мы имеем дело с феноменом. Уникальным результатом симбиоза двух начал. Его изучение может дать ключи к контролю над Порчей, к созданию новых лекарств, стабилизаторов… даже оружия.
Борго нахмурился. — Зигмунд, это чудовище!
— Это ресурс, — холодно парировал алхимик. — И, как любой ресурс, его можно использовать.
Он обратился к Кахрогу.
— Ты слышал. Городской голова видит в тебе угрозу. Я же вижу возможность. Ты явно не контролируешь до конца то, во что превратился. Я вижу напряжение в живых тканях, вижу микротрещины в окаменелых. Ты разрушаешься изнутри, потому что твои две половины все еще воюют.
Кахрог молчал. Алхимик попал в точку. Под холодной уверенностью, которую он обрел у могилы Скрип, все еще тлел внутренний конфликт. Каменная плоть давила на живую, живая разъедала камень. Это была не боль, а постоянное напряжение, как у натянутой струны.
— У меня есть знания, — продолжил Зигмунд. — Знания алхимии, древней магии, травы, подавляющие мутагенную активность. Я могу помочь тебе. Создать мази, укрепляющие каменную структуру. Настои, успокаивающие дикие импульсы живой плоти. Я могу дать тебе стабильность. А в обмен… — он сделал паузу, — …ты позволишь мне изучать тебя. Взять образцы. И время от времени оказывать городу… услуги. Твои уникальные способности могут быть весьма полезны для решения определенных проблем. Например, для нейтрализации особо агрессивных мутантов или для создания… долговременных хранилищ для ценных, но нестабильных материалов.
Предложение висело в воздухе. Оно было циничным, практичным и смертельно опасным. Зигмунд предлагал стать его надсмотрщиком, ученым и, в конечном итоге, хозяином. Сдать остатки свободы в обмен на относительный покой и цель.
Борго, видя, что инициативу перехватывают, заволновался. — Зигмунд! Это безрассудно! Держать такую… вещь в городе! Люди взбунтуются!
— Люди, достопочтенный Борго, сделают то, что им выгодно, — отрезал алхимик. — Когда они увидят, что феномен под контролем и приносит пользу, они привыкнут. Они привыкают ко всему. — Он снова посмотрел на Кахрога. — Ну что? Разумный обмен. Твоя стабильность — за твою службу и возможность исследования. Ты будешь под защитой. И, возможно, даже найдешь здесь… если не дом, то нишу.
Кахрог стоял, слушая этот торг. Слушая, как его, его боль, его трансформацию, его миссию пытаются вписать в их тесные, грязные схемы. Стать орудием в руках алхимика-манипулятора. Или изгоем, выброшенным по приказу трусливого бюрократа. Он посмотрел на Зигмунда. На его умные, жадные глаза. Этот человек видел в нем не личность, не трагедию, а набор уникальных свойств. Он был бы идеальным хозяином для вещи. Но Кахрог не был вещью. Он посмотрел на Борго. На его потное, испуганное лицо. Этот человек видел в нем только угрозу своему шаткому благополучию. Он был типичным продуктом системы — трусливым, жадным, готовым на все, лишь бы сохранить статус-кво, даже если этот статус-кво был адом для других. И он посмотрел на толпу. На испуганные, ненавидящие, алчные, страдающие лица. На мутантов, которые смотрели на него с непонятной надеждой — может быть, он их спаситель? Может быть, новый угнетатель? На торговцев, уже подсчитывающих, сколько можно выручить за образцы с его тела. И понял, что здесь ему не место. Этот город был слишком болен своими, старыми болезнями — жадностью, страхом, цинизмом. Он не нуждался в нем. Он нуждался в пожаре или в долгом, трудном исцелении, которое Кахрог не мог ему дать.
Он повернулся, чтобы уйти. Просто развернулся и сделал шаг.
— Стой! — взревел Борго, видя, что его власть игнорируют. — Стража! Задержать его!
Стража, человек десять, двинулась вперед, но нерешительно. Кахрог даже не обернулся. Он поднял свою живую, светящуюся руку и провел ею по воздуху позади себя, легким, почти небрежным жестом.
Между ним и стражей выросла стена. Не из камня и не из плоти. Из черных, острых как бритва кристаллов, которые с шипением прорезали воздух и впились в дощатую площадь, образовав непроходимую, колючую изгородь высотой в три метра. Стража отпрянула с криками ужаса. Один, не успев затормозить, задел кристалл плечом, и темная, стекловидная кора мгновенно поползла по его кольчуге, превращая металл в хрупкую штукатурку.
— Видите?! — завопил Борго, прячась за спины своих слуг. — Он атакует! Он монстр!
Зигмунд же смотрел на кристаллическую стену с восхищением ученого. — Контролируемая кристаллизация… Смесь окаменения и мутагенного импульса… Невероятно…
Кахрог уже уходил с площади, его фигура растворялась в узком переулке, ведущем к Восточным воротам. Он не стал торопиться. Он дал им понять, что уйти — его выбор, а не их милость. Он вышел из города той же ночью, когда бледная луна, висела над туманами Топей. Но перед тем как уйти, он ещё походил по улочкам этого города и сделал пару вещей.
Первое — он нашел одного из бандитов, который издевался над слабыми мутантами, о нем рассказала в одну из ночей Скрип. Человека по кличке Шкуродер, который славился тем, что «проверял» новоприбывших мутантов на прочность, часто калеча или убивая их в процессе. Кахрог нашел его в одной из питейных, пьяного и горланящего похабные песни. Он не стал вступать в драку. Он просто подошел к его столу, и когда Шкуродер, опьяневший от хмеля и безнаказанности, попытался его оттолкнуть, Кахрог положил свою каменную руку ему на плечо. Эффект был не мгновенным, но неотвратимым. Каменная скорлупа поползла от точки прикосновения, медленно, сантиметр за сантиметром, покрывая кожу, ткань, потом мышцы и кости. Живодер сначала засмеялся, потом закричал, потом затих, не в силах пошевелить даже языком. Через пять минут на табурете у стойки сидела идеальная, детализированная статуя из темного, пористого камня, застывшая в позе немого ужаса. Выражение лица было сохранено с фотографической точностью. Это было предупреждением. Посланием всем, кто считал, что мутанты — лишь товар.
Второе — он вернулся на пустующую, грязную площадь перед полуразрушенным храмом. Кристаллическая стена уже начала медленно рассыпаться в серый песок, но следы оставались. Кахрог подошел к центру площади, к тому месту, где стоял, слушая предложения Борго и Зигмунда. Он опустился на одно колено, и прижал к полу обе руки. На этот раз он не создавал стену. Он сосредоточился на балансе. На памяти о цветке над могилой Скрип. Он сжал силы внутри себя, заставил их работать в унисон не для разрушения, а для созидания. Небольшого, хрупкого, но совершенного. Из стыка двух дощечек, под его ладонями, пробился росток. Он был тонким, как волос, и абсолютно прозрачным, как горный хрусталь. Он вытянулся на ладонь в высоту и расцвел. Крошечным, идеальным цветком с лепестками, которые переливались всеми цветами заката, заключенными в лед. Он не светился. Он преломлял слабый лунный свет, разбрасывая вокруг себя микроскопические, радужные блики. Он был красив. Неземной, невозможно красивый. Намек на возможность. На то, что из столкновения уродства и боли может родиться не просто тишина, но и хрупкая, кристальная красота.
Кахрог оставил цветок там, на площади, как свой ответ. Ответ на предложение сделки и на приказ об изгнании. Он не оружие для них. И не угроза. И он сам выбирает свой путь. Когда первые лучи рассвета начали золотить гнилые улочки Червового Торга, Кахрога уже не было в городе. А в городе, проснувшись, люди нашли и статую Живодера, и хрустальный цветок на площади. И в тот день в Червовом Торге говорили меньше обычного, а торговля шла вяло. Потому что даже в этом месте, привыкшем ко всему, поняли — что-то изменилось.
Глава 17
Дорога поднималась в горы. Древние, седые каменные исполины, чьи вершины терялись в свинцовых облаках. Воздух стал разреженным, холодным и чистым — настолько чистым, что он резал легкие, привыкшие к густой, сладковатой гнили Топей. Для его нового, гибридного тела эта перемена была странной, но не болезненной. Каменная половина была равнодушна к холоду, живая — слегка замедляла свои процессы, будто впадая в легкую спячку. Он шел, и с каждым шагом Червовый Торг, Топи, могила Скрип и кристаллический лес смерти оставались где-то далеко внизу, превращаясь в часть пейзажа, а затем — лишь в память. Он шел один. Это одиночество было иным, не таким, как прежде. Раньше он был одинок как проклятый, как чуждый элемент в мире живых. Теперь он был одинок как инструмент в пустой мастерской. Не было рядом шипящего голоса, цепкого хвоста, змеиных глаз, полных целеустремленности. Не было никого, кто понимал бы цену его решения или меру его утраты. Но в этом одиночестве была и свобода. Никто не ждал от него объяснений. Никто не торговался за его силу. Он принадлежал только пути и своим мыслей.
Мысли эти текли медленно, тяжело, как ледники в этих горах. Он вспоминал. Вспоминал Скрип. Не ее смерть — ее жизнь. Ее упрямство. Ее ненависть, которая была обратной стороной отчаянной любви к своему «я». Она была его зеркалом: там, где он хотел остановить боль мира, она хотела вырвать корень своей собственной. И в конце они оба добились своего, но цена… Цена была их общей трагедией и общей точкой отсчета. Он вспоминал Матрону и ее Сад. Ее слова о «застое». Была ли она права? Он не принес жизни. Он принес паузу. Но иногда пауза — единственное, что отделяет безумие от ясности, агонию — от принятия. Он был не спасителем, а вмешательством. Его руки, одна черная и шершавая, другая бледная и испещренная светящимися жилами, сами по себе были доказательством. Он смотрел на них, идя по узкой тропе над пропастью. Он больше не ненавидел их. Он изучал их. Левую можно было сжать в кулак, и она выдержит удар, способный раскрошить гранит. Ее прикосновение могло обратить живую плоть в память о себе. Правую… правую он боялся до сих пор. Но у страха появился вкус уважения. Ее легчайшее прикосновение могло заставить спящие семена прорастать, могло изменить структуру ткани, направить мутацию по заданному пути. Обе вместе, в хрупком, выстраданном балансе, могли творить невозможное — как тот цветок на могиле или хрустальный бутон на площади.
Тропа вывела его на высокое плато. Ветер здесь был сильным и пронзительным, он свистел в расщелинах скал и гудел в его собственных каменных полостях. Перед ним расстилался океан тумана, скрывавший долины. Где-то там, на севере, за этим туманом, лежали земли, о которых он слышал обрывки легенд. Земли, где не Порча правила, но иные виды безумия. Где в ледниках спали древние сущности, чьи сны становились бурями, а забытые заклятья искривляли пространство.
Именно туда он держал путь. Не потому что его туда звали, а потому что там была работа. Он остановился на краю плато, у грубого каменного останца, похожего на алтарь. Достал из походного мешка последние припасы — жесткую лепешку и ломтик вяленого мяса. Пока он ел, его внутренний слух, всегда настроенный на эхо «Матери» и шепот мутантов, уловил нечто новое. Не боль, не зов. Тихий, мерный гул, идущий из глубины гор под ним. Как пульс, но не живой. Минеральный. Геологический. Казалось, самые камни здесь помнили какую-то древнюю, нечеловеческую боль. Возможно, это и была его следующая пациентка. Закончив с едой, он поднялся. Кахрог повернул лицо к северу. Туман начинал рассеиваться под напором ветра, открывая зубчатые хребты, покрытые вечными снегами.
«Мой путь не закончен, — думал он, делая первый шаг по заиндевевшему камню. — Он только сменил направление. Раньше я искал конец пути для себя. Потом — конец для чужой агонии. Теперь я иду искать места, где боль мира кричит громче всего. Чтобы поставить там точку. Или, если точка невозможна,… хотя бы еще одну запятую».
Он шел, и его следы оставались на инее. Ветер крепчал, завывая в ущельях. Туман окончательно отступил, и последние лучи холодного, белого солнца упали на его фигуру. Он был одиноким, чудовищным, прекрасным в своем уродстве силуэтом на фоне бескрайних, безразличных гор. Получеловек, полукамень. Кахрог не оглядывался. В его глазах, отражавших ледяные дали, не было сожаления о прошлом. Не было страха перед будущим. Была только ясная, холодная решимость. Солнце скрылось за гребнем. Наступили синие сумерки. Фигура Кахрога, растворяясь в наступающей мгле, стала почти неотличима от скал. Только слабое мерцание жилых жил на его правом боку выдавало в нем нечто иное, чем камень.
«Иду, чтобы поставить точку. Или хотя бы еще одну запятую».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
