Каэл
Глава 1
Сегодня мне исполнилось четырнадцать.
Странное ощущение — вроде бы уже не ребёнок, но ещё и не взрослый. Сестра Майя всё ещё смотрит на меня, как на мальчишку. А вот остальные — уже пару лет как будто забыли, сколько мне лет. Работаю наравне со взрослыми.
Никакого праздника. Только украденное с утра яблоко — спрятал его под подушкой, как сокровище. Ждал, когда все заснут. Сегодня ночью съем его — по кусочку, медленно, будто это пир. Главное — не разбудить соседа по койке, тот ворочается чутко.
Наш барак стоял ближе всех к монастырю, почти у входа, так что на работы нас гнали раньше других. Первым делом я убрал свою часть двора — пока все ещё спали, — потом прошмыгнул на кухню, где за дверью прятался мой законный трофей: яблоко. Я считал — если нет родных, значит, сам себе родня. А раз так — имею право. Никто не заметил. И слава богу.
Утро. Мне четырнадцать. Лежу и смотрю в потолок, сбитый из досок, — как будто весь мир в этих щелях. Чувствую странное облегчение: ещё один день дожит, ещё один день несломленным. Иногда, перед тем как проснутся остальные, я позволяю себе роскошь — просто лежать и не думать. Потом начинается обычный ад.
— Эй, говномес! Голос сотряс мой крохотный мир. Радость улетучилась, уступая место привычной усталости. — Принеси мою одежду. Шевелись.
Я поднялся без слова и направился к стиральным верёвкам — там сушилась форма Хорхе, старшего по нашему бараку. Он был на два года старше и быстро собрал вокруг себя стайку таких же, как он — наглых, сильных, голодных до власти. Для них мы были никто. Просто тени.
Сестра Майя пыталась что-то с этим сделать. Говорила с ним, молилась. А он врал — смотрел ей в глаза с фальшивой раскаянием, кивал, улыбался. Потом возвращался в барак — с той самой улыбкой, уже другой, настоящей. Улыбкой хищника.
Но я знал правила. Главное — не шуметь. Делай, что прикажут. Быстро, без слов. Не нарывайся. Нас тут много, а если не высовываться, есть шанс выжить. Остаться в относительном покое. Хотя бы до следующего дня.
В тот день я обзавёлся другом. Или, по крайней мере, так считал.
Он возник у гнилой стены рядом с отхожим местом — неприметный мальчик с углом барка, будто выточенным из тени. Звали его Пауль. Невысокий, худой, как и все мы, но какой-то особенно сжатый, словно всё его тело было зажато в тиски немощи.
Он молча протянул руку и всучил мне что-то — липкое, тёплое, металлическое на ощупь. Я не стал разглядывать, боялся, что Хорхе заметит. Посмотрел на него внимательно, а он стоял, смотрел в упор, молчал и криво, будто с болью, улыбался.
— С днём рождения.
Глаза у меня расширились от удивления, но я не дал чувствам вырваться наружу. Быстро направился к бельевым веревкамзабирать форму у Хорхе. Когда вышел во двор, в уголке ладони развернул подарок. Ржавый гвоздь. Остро заточенный, без шляпки.
Я был шокирован.
Пауль всё ещё стоял там. Глядел мне вслед.
Это был лучший подарок, что я получал за всё время в этом месте.
Наш приют назывался Пристанище Святой Марии. Название благочестивое, почти торжественное — и совсем не подходящее к этому убогому месту. Два барака с детьми, дальше — столовка, здание администрации и хозяйственный двор. Самые грязные, тяжёлые работы были именно там — на хоздворе. И именно наш барак занимался ими.
Во втором бараке жили постарше. Чем занимались они — я не знал. Да и не интересовался. В нашем — каждый сам за себя. Я, например, ни с кем толком и не говорил.
Я здесь с самого рождения. Кто меня сюда подкинул — никто не знал. Столько лет прошло, а у меня — ни одного разговора по-настоящему, ни одной привязанности. Может, когда был совсем мелкий, пытался с кем-то сблизиться. Но нас постоянно тасовали, меняли местами — запомнить хоть кого-то было невозможно. Да и право сильного никто не отменял. Кто защитит тебя, если оступишься? Никто. Получишь втихаря кулаком в живот — и слава богу, если на этом закончится.
Главным смотрителем у нас был сеньор Алвис. Настоящий жирный боров с прилипчивым, масляным взглядом. Его тяжёлые глаза будто всё время выискивали, кого бы поймать, к кому придраться, кому испортить день. Говорил он тихо, почти ласково — но от этих слов хотелось свернуться в комок. Что у него было на уме, не знал никто, и оттого становилось только страшнее.
Всем остальным заведовала сестра Майя. Но её возраст брал своё — всё чаще она просто не замечала, что творится вокруг. Так и выходило, что мы были предоставлены сами себе. Связался с кем не надо — тебя сдадут, унизят, переселят. Поэтому мы держались обособленно, как звери в клетке. Один на один с этим местом.
И вот поэтому подарок Пауля — и то, что он вообще знал про мой день рождения — по-настоящему удивили меня.
В тот сонный день мы разговаривали на утренних работах. Сдружились быстро, будто были знакомы тысячу лет. Сами вызвались на тяжёлую смену во дворе — лишь бы не терять время в общей сутолоке. Там и говорили. И говорили.
Пауль был "начитанный", как он сам сказал. Он был здесь не с самого детства. Его привезли, когда ему было десять. Он не любил делиться подробностями, но в наших разговорах иногда проскальзывали истории — короткие, будто обрывки сна. Всё из его прежней жизни, по кусочкам. И по тому, как он говорил, казалось — там, где он жил раньше, было по-настоящему хорошо.
Хотя… откуда мне знать, что такое "хорошо"? Миска супа, в которую случайно попал кусочек мяса — вот это для меня было прекрасно. Целый день без побоев — кусочек рая. Так что, может быть, он и рассказывал о самом обычном дне… А мне всё это казалось чем-то фантастическим.
Мы старались не говорить в бараке. Даже во время отдыха. Хорхе со своими прихлебателями не любил, когда кто-то шепчется — как сказал мне однажды Пауль, это называется "разделяй и властвуй". Звучало пафосно, непонятно, но со временем стало ясно — именно этим Хорхе и занимался. Держал всех поодиночке, чтобы проще было ломать.
Поэтому, когда выпадала возможность уйти на работу вдвоём, мы шли друг за другом — и уже там, в стороне от ушей, говорили обо всём.
В один из таких дней Пауль сказал мне нечто странное.
— Ты знаешь, кто такие солдаты удачи?
Я остановился, опуская лопату, полную свежего навоза, в деревянную тачку. Мы почти закончили уборку за коровами — вонь въелась в кожу, и даже мысли казались липкими. Устали так, что минут десять не говорили ни слова. Только молча дышали — тяжело, хрипло, как старые паровозы.
— Нет, — сказал я.
— Это наёмники. Понимаешь, кто такие наёмники?
— Нет, — повторил я и снова опустил лопату. Начал загребать новую порцию. Мне всегда было интересно слушать его. Он знал много, умел рассказывать. И в этот раз я тоже не перебивал, отвечал коротко, лишь бы он говорил как можно больше.
— Это воины. Их нанимают, чтобы делать грязную работу. Биться, охранять, убивать, искать людей, грузы, информацию. Их никто не любит, но без них не обходится ни одна настоящая война. Я хочу стать таким.
Я поднял на него взгляд. Он был весь в пыли, рукава задраны по локоть, губы потрескались от солнца. Но в глазах горел настоящий огонь.
— Из нас никого не возьмут, — сказал я. — Мы никто.
— Пока — никто. Но это можно изменить. — Он наклонился ближе. — Я знаю как.
Я молчал.
— Нужно сбежать отсюда. Это не приют, это тюрьма. Они делают вид, что мы под присмотром, но на деле всем плевать. Даже сестре Майе. Особенно ей. Остался только один барьер — деньги. Деньги и дорога. А деньги лежат в храме. У сеньора Алвиса. И я знаю, где именно.
Меня передёрнуло.
— Ты с ума сошёл. Это же воровать. У него. Ты хочешь, чтобы нас убили?
— А хочешь остаться тут до самой смерти? — прошипел он. — У него всё прямо под жертвенником. Там, внутри — ящик. Потайной. Я видел, как он его открывал. Считал купюры. Настоящие. Хрустящие. Как из фильмов. Этого хватит, чтобы уйти. Далеко. Стать кем-то.
Я сглотнул. Хотел сказать, что у нас нет ключа, но он уже вытянул из кармана то, что сам когда-то сунул мне — ржавый гвоздь, сточенный под лезвие.
— Этим я открою. Там нет замка, там просто механизм, защёлка. Старый. Главное — не шуметь. Всё продумано.
Я смотрел на него, и внутри всё будто раскалывалось. Было страшно. Но его голос звучал так уверенно, будто он уже выбрался, уже живёт в другом мире — за стенами, за колючей проволокой, где солнце не обжигает, а светит свободно.
Я покачал головой.
— Я не буду. Это глупо. Это опасно. Нас сдадут. Нас найдут.
Он смотрел долго. А потом сказал тихо:
— А ты думал, что свобода — это безопасно?
День клонился к вечеру. Тени от старых пальм ложились длинными змеями по сухой земле. В его словах была безумная логика. Я чувствовал, как всё внутри дрожит. Страх. Но и что-то ещё. Надежда?
Он встал, отряхнулся и сказал напоследок:
— Подумай. У нас один шанс. А план — безупречен.
И я, несмотря на ужас, впервые подумал, что он может быть прав.
Несмотря на то, что молча согласился с Паулем, внутри меня всё ещё клокотало сомнение. План казался безумным. Попасть в храм — можно, я и сам пару раз тайком заходил туда, ещё когда был совсем мал. Тогда приходил ночью, становился на колени и молился, чтобы кто-то, хоть кто-то, захотел меня усыновить.
После одного такого случая я признался сестре Майе. Она сказала, что хорошо, что я молился, но добавила: без спроса в храм ходить нельзя. Я пообещал, что больше не стану. И сдержал слово. До сих пор.
Теперь же Пауль настаивал. Говорил, что всё получится. Что он точно знает, как провернуть дело и как выбраться незаметно из приюта. А ведь приют стоял на отшибе, среди джунглей, и чтобы выбраться отсюда, нужно было пройти по ним не меньше десятка километров, прежде чем добраться до ближайшего города. С каждой новой деталью план становился всё более отчаянным, всё более невозможным.
Но почему-то я верил ему. Верил, может быть, потому что кроме него у меня здесь не было никого. Как бы наивно это ни звучало — это была правда. Он был единственным, кому я мог сказать хоть слово. Единственным, кто смотрел на меня не как на пустое место.
И я поверил ему.
День мы выбрали сразу после Святого воскресенья. Сестра Майя часто говорила, что именно тогда к нам приезжают посетители — и, заходя в храм, оставляют пожертвования. Кто эти люди, нам не рассказывали. Мы видели их только сквозь щели в стенах барака — мужчины и женщины, разодетые, с охраной и спутниками.
Когда они появлялись, Хорхе запрещал даже приближаться к стене. Кричал, чтобы мы не смотрели, не шумели. Сам же называл их "сукиными извращенцами", плевал им в спины — в прямом и переносном смысле. Что он знал — я понятия не имел. Да и всё равно. Их мир был слишком далёк от нашего. Мы были грязью под ногами.
И вот, в вечер после такого дня, мы решились.
Пауль разбудил меня глубокой ночью лёгким толчком в плечо. Да я и не спал. Лежал в брезентовом мраке, облитый липким потом, в состоянии, похожем на лихорадочный бред. Колебался. Делать ли это? Лезть ли в чужую пасть? Внутри всё кричало: «Нет, не надо!» — но я заставлял себя верить. Верить ему. Единственному другу, который у меня был.
Он пошёл первым.
Лазейку мы оставили заранее — после внеплановой работы, когда шум и суета во дворе заглушали всё. Пауль отвлёк Хорхе, а я в его углу аккуратно открыл доску у гнилого отхожего места. Пара гвоздей, пара рывков — и щель была готова. Через неё можно было выскользнуть из запертого барака, не привлекая внимания.
Первым пролез Пауль. Затем, спустя два счёта по тридцать— я не умел считать дальше — я поднялся, тихо на полусогнутых подошел к углу барака, нащупал доски и выскользнул следом.
Они отошли в сторону легко и бесшумно. Я прыгнул в холодную ночь, сжав плечи от внезапного холода. Воздух был влажным и липким, как пот. В тусклом полумраке я разглядел фигуру Пауля — он пригнулся у загона с животными и жестом подозвал меня к себе. Я, согнувшись, будто готовясь к удару, скользнул к нему — в ту же темноту, из которой ещё не знал, вернусь ли обратно.
— Я пойду первым и проверю храм. Как только увидишь мой знак — иди за мной.
Я кивнул и растворился в древних досках загона. Пауль, пригнувшись, неспешно направился в сторону храма, двигаясь как зверь, который уже не первый раз крадётся к добыче.
Он скрылся за поворотом, а я остался — один, в сырой, дышащей тьме. Сердце било так, будто хотело выскочить наружу. Мне было страшно. Очень страшно. Я чувствовал, что делаю что-то запретное, по-настоящему неправильное. Я нарушал правила. Все сразу. И не просто правила — что-то глубинное, смертельное. Я, который всегда был тихим, как серая мышь, который никогда не высовывался, сейчас будто кричал в ночь: «Схватите меня! Я нарушитель!»
Но доверие к Паулю оказалось сильнее.
Не знаю, сколько прошло времени. Сердце уже не билось — стучало. И вдруг — движение. В темноте мелькнула рука. Пауль махнул мне. Я едва не выпрямился в полный рост, но успел себя остановить и, быстро собравшись, пошёл к нему — всё так же на корточках, низко, будто под пулями.
Добрался до угла храма, где он уже ждал, присев и вглядываясь в стороны.
— Жертвенник ближе к боковому входу, — прошептал он, не поворачивая головы. — Вот, держи.
Он протянул мне тот самый предмет — ржавый гвоздь. Точно такой же, какой он дал мне на день рождения. Тот самый.
— Просто вставишь один край в щель, а вторым, который я тебе подарил, поддень снизу. Замок щёлкнет — и всё.
— Я?.. — я застыл, глаза расширились, будто меня уже схватили за руку.
— Да, Каэл. Не дрейфь. Я всё проверил. В храме никого. Сестра Майя спит, а сеньор Алвис уехал вместе с посетителями. Сегодня — тот самый день.
— Но я не умею, я...
— Перестань, Каэл, — перебил он, и вдруг ярко, по-настоящему, улыбнулся. — Риск должен быть обоюдным. Я всё продумал, разведал. А ты достанешь наш куш.
— Но…
— Вперёд. Я буду ждать тебя здесь. Если что — я крикну. Беги. Если нас поймают — максимум накажут за побег из барака. Не бойся.
Я молча взял гвоздь.
Я смотрел на него — и мне становилось всё хуже. Ноги подкашивались, руки не слушались, отяжелевшие, будто в каждой — по ведру грязи. Но взгляд Пауля… в нём было что-то гипнотическое, упрямое, тянущее. Я снова поверил ему, снова отдался этой вере, как падают в воду — не зная, будет ли дно.
Я приблизился к боковому окну, что располагалось рядом с дверью. Ещё перед отбоем Пауль шепнул, что притащил ящики, куда нужно. Тогда я не придал этому значения — мало ли, что он там снова задумал. Но теперь, увидев, как аккуратно он сложил их один на другой под самым окном — точно по высоте, чтобы мне было удобно влезть внутрь, — я понял, о чём он говорил в бараке. Всё было продумано. До мелочей. До последнего вздоха.
Я ловко, почти бесшумно, вскарабкался наверх. Всё происходило так легко, будто я делал это уже десятки раз. Будто был не я. Будто это делал кто-то вместо меня — без страха, без сомнений. Я проскользнул через приоткрытое окно и мягко спрыгнул внутрь храма, едва ударившись ногами о каменный пол.
Жертвенник стоял у самой стены, ближе к боковому входу. Массивная чёрная тумба, низ которой был завешен тёмно-бордовой тканью, бархатной, чуть поблёскивающей в лунном свете. Она скрывала то, что находилось внизу. Именно там — внутри, за этой завесой, должно было быть то, ради чего мы решились на всё это.
Я подошёл ближе, опустился на колени и откинул бархатную материю. Нащупал щель замка — узкую, как порез. Сразу же вставил в неё ржавый гвоздь, накинул ткань себе к голове, будто старик, прячущийся от дождя, и осторожно начал водить наконечником, поддевая снизу, чувствуя, как металл скользит по внутренним граням.
Щёлкнуло.
Но это был не щелчок замка. Это был звук открывающейся двери.
Я сдернул с себя ткань и повернулся на звук.
В проёме, у свечного алтаря, стоял сеньор Алвис — неподвижно, как статуя, с перекошенным лицом и обезображенным, словно выжженным взглядом.
Я так и сидел — скрюченный у жертвенника, глядя на него, не в силах поверить в происходящее. Всё вокруг будто выцвело, стало серым, мутным, затонувшим в вязкой тишине. Внутри меня что-то оборвалось. Сердце перестало стучать. Глаза расширились, руки дрожали, а ржавый гвоздь, до сих пор сжатый в пальцах, казался не оружием, не ключом, а каким-то детским талисманом — глупым, беспомощным, бессмысленным.
Я был будто загипнотизирован. Как в замедленном кошмаре, видел, как меняется лицо сеньора Алвиса — сначала удивление, потом глухая ярость, затем злоба, тяжёлая, как палка по спине. Он шагнул ко мне, не говоря ни слова, и его рука взлетела в воздух. Я даже не пытался защититься. Удар — открытой ладонью, но с такой силой, что я рухнул вбок, головой ударившись о каменный пол.
Вспышка. Звон в ушах. Всё исчезло.
А потом все вернулось обратно— с болью, с резким пониманием, что это не сон. Свет в храме стал ярче — он зажёг лампу, и теперь каждый камень, каждая пылинка, каждый порез на моём лице были будто освещены насмешкой. Меня поднимали. Кто-то заламывал руки. Грубо, не церемонясь. Тянули наружу, сквозь ночную прохладу, мимо загона, мимо тех ящиков, через которые я только что пробирался, будто в другую жизнь.
Меня вели в карцер.
Да, у нас был такой — отдельный барак, больше похожий на старую бетонную клетку с узким вентиляционным отверстием. Хорхе пугал нас им, рассказывал про тех, кто «пропал» после него. Я не верил. Не видел, чтобы туда кого-то вели. До этого момента.
Теперь я — тот самый кто-то.
В голове — гул и боль. В груди — пустота. А в ушах, как в замкнутом туннеле, гремело одно слово: конец.
Мой приговор.
Глава 2
Сколько я просидел в карцере — не знал. Здесь время измерялось не часами, а сменой температуры: ночью пронизывающий холод, днём — удушающая, тяжёлая жара, как в парилке. Но мне было всё равно. Я сидел, съёжившись на каменном полу, обхватив руками колени, и неотрывно смотрел в одну точку — на железную дверь, которая отделяла меня от всего остального мира. Я ждал. Ждал приговора.
Он должен был прозвучать. Я знал это. Меня выведут, поставят перед всеми и скажут вслух. А потом… потом я не знал. И от этого было ещё страшнее. Это «потом» — оно давило, душило, кралось в темноте углом.
Я — серая мышь. Всю жизнь прятался, не выделялся, обходил острые углы. А теперь оказался в самом их центре. Сам влез в это. В то, чего боялся больше всего.
А хуже всего было то, что меня поймал сам сеньор Алвис. Собственной рукой. В ту самую секунду, когда я пытался вскрыть жертвенник. Хуже и придумать нельзя.
Единственная надежда, что держала меня, — Пауля не поймали. Его не было рядом. И я не выдам его. Никогда. Пусть всё посыпется на меня. Только бы он остался на свободе. Только бы он сбежал.
Неожиданно скрипнула дверь, и в карцер ворвался свет — влажный и жаркий, но всё же настоящий, живой. Он на мгновение дал искру радости, почти забытую, почти детскую. Но эта искра тут же погасла — сменилась тяжёлой тенью страха.
На пороге стоял парень, незнакомый, но явно из второго барака — старше меня, плечи пошире, взгляд равнодушный. В руках он держал верёвку и ухмылялся криво, с усталостью или с презрением, я не разобрал.
— Вставай. Да побыстрее.
Я поднялся. Ноги не слушались, словно налились свинцом. Я подошёл к нему, и он сразу же резко развернул меня, затянул верёвку и стянул запястья. Больно. Резко. Но мне было плевать. Совсем.
Я находился в полной прострации, как будто всё внутри залили бетоном. Ни мыслей, ни чувств — только каменное понимание: уже ничего не изменить. Всё случилось. Всё идёт к концу.
Выйдя на улицу и щурясь от яркого света, я медленно начал открывать глаза, осматриваясь, словно впервые видел это место. Перед храмом, на площади, собрались все — все, кто жил в приюте. Толпа стояла плотной стеной, оставив пустое пространство перед входом, где ждали сеньор Алвис и сестра Майя.
Сестра Майя стояла с опущенной головой и сложенными перед грудью руками. Казалось, она молилась. Или просто не могла смотреть.
Меня тащили рывками. Старший парень из второго барака тянул вперёд, будто я упирался, но я не сопротивлялся. Просто не мог. Мои ноги были тяжёлыми, как свинцовые, будто налились цементом. Я шёл, но не чувствовал шагов. Меня просто несло — вперёд, как по течению, без воли и без цели.
Я не мог поверить, что всё это — ради меня. Что этот стройный, напряжённый порядок, этот спектакль — из-за моего поступка. И что я — главный в этой постановке.
Я искал глазами хоть одно лицо, в котором бы прочитал сострадание, понимание. Хоть тень сочувствия. Но не находил. Те, кто слабее, смотрели себе под ноги. Словно их это не касалось. А такие, как Хорхе, ухмылялись. Кто-то показывал пальцем, кто-то даже выкрикивал что-то — неразборчивое, но я чувствовал каждый звук, как плевок в лицо.
Похоже, меня ждали для публичного наказания. И я был в нём — в главной роли.
Толпа передо мной медленно расступилась. Старший парень дёрнул меня за верёвку так резко, что я едва не рухнул лицом в пыль. Устоял только в последний момент, шатаясь, почти навалившись на него. В ответ он с отвращением оттолкнул меня, ударив кулаком в скулу.
— Отошёл, паршивец!
Боль прошла сквозь всё тело — острая, с солоноватым привкусом крови во рту. Но мне было всё равно. Страх и стыд заливали меня, как густая глина. Я всматривался в лица, выискивая только одно — Пауля. С надеждой, что он среди толпы. Что его не поймали. Что он — свободен.
И я нашёл его.
Когда люди окончательно расступились, открылся вид: сеньор Алвис, сестра Майя, старый пень, установленный перед ними как импровизированная сцена — и Пауль. Он стоял слева от пня, с опущенной головой, не глядя на меня. Его плечи вздрагивали едва заметно, как будто он сдерживал дрожь.
На его волосах засохли потёки крови, спутавшиеся с грязью. Лицо было избито — синяк под глазом, разбитая губа. Он выглядел хуже, чем я. Значительно хуже. И всё же был здесь.
Значит, его поймали.
Это было самое страшное. Не то, что меня ударили, не то, что на меня уставились десятки глаз. А то, что он — тоже в этой ловушке.
Меня снова дёрнули за верёвку и пинком поставили по правую сторону от пня. Я споткнулся, чуть не упал, но выровнялся, шатаясь, словно подстреленный зверь.
Следом парень, тот, что привёл меня, отошёл почти к самой толпе, держа верёвку в руках. Такая же верёвка была у Пауля, и его надзиратель стоял неподалёку, с таким же равнодушием сжимая её, как поводок.
Вперёд вышел сеньор Алвис. Он поднял голову — тяжёлую, как камень, поросшую двумя жирными складками на лбу. Пот блестел на лице, но он будто не замечал жары. Полуденное солнце палило нещадно, воздух дрожал, а он всё равно вышел — чтобы провести наказание. Лично. Видимо, ему это было нужно. Или приятно.
Сеньор Алвис сделал шаг вперёд, тяжело подняв подбородок и окинув собравшихся взглядом, в котором было больше показного благочестия, чем сочувствия. Он выждал, пока на площади стихнут последние шорохи и перешёптывания, и заговорил.
— Дети... — начал он с паузой, будто пробуя слово на вкус. — Младшие, старшие. Все вы — под сенью Святой Марии. Все вы — семена, которые могут дать плод. Или — сгнить в грязи.
Он остановился, шумно выдохнул, и старший парень из толпы поспешил к нему, поднёс небольшую керамическую чашку. Алвис сделал глоток, вытер вспотевший лоб платком, сложенным вчетверо, и продолжил:
— Я не раз говорил вам: всё, что вы получаете — пища, кров, одежда — даётся вам по воле Божьей. Не по вашей, не по моей. А по Его. И вы должны быть благодарны. За каждый кусок хлеба. За каждый день без кнута.
Он снова отпил, сплюнул в сторону, поджёг взгляд.
— Но вот... приходит грех. Тихий. Подлый. Он шепчет вам ночью, он делает сердце жадным, а руки — вороватыми. Он, как змей, ползёт по щелям, и вот — уже двое решили, что можно украсть из Дома Господа. Из самого сердца храма.
Он повысил голос, и толпа шевельнулась. Некоторые испуганно переглянулись. Кто-то кивнул. Сестра Майя продолжала молиться, не отрывая взгляда от стиснутых ладоней. Она не смотрела ни на меня, ни на Пауля.
Мне было очень страшно. И очень стыдно. Стыд жёг сильнее жары, сильнее боли. Я стоял с опущенной головой, чувствуя, как предательский пот стекает по спине. Всё тело словно горело.
Алвис замолчал. Сделал ещё один глоток, вытер рот платком, и вышел вперёд, в центр круга. Постоял немного, потом медленно повернулся к нам, встретившись взглядом — сначала со мной, потом с Паулем.
— Господь всегда помилует того, кто раскается, — сказал он громко, раздельно. — И я не в силах Ему перечить. Я — лишь Его слуга, верный и не скрывающий истины.
Он поднял глаза к небу, затем медленно опустил их, осенил себя крестом, и добавил:
— Кто из вас первым скажет правду... Кто затеял это — тот получит прощение. Моё. И Господне.
Я стоял с опущенной головой, глядя на сеньора Алвиса исподлобья. Его слова звучали, как яд, завернутый в мед. Он предлагал прощение. Он предлагал... выдать другого — ради спасения собственной шкуры?
Я не сразу поверил. Мысли текли вяло, ломко. Неужели всё сводится к этому? Назови имя — и будешь чист? Получишь благословение и поцелуй на лоб, как будто ничего не было?
Я переваривал это. Пытался оттолкнуть страх, сдержать вонзающееся в грудь унижение, пока не услышал голос.
Тихий. Неуверенный. Но до боли знакомый.
Он раздался из-за пня. Тонкий, дрожащий. Но с каждым словом становился громче. И одновременно — всё писклявее, отчаяннее.
— Каэл всё затеял… это он, ОН! — голос сорвался, надломился. — Я пытался отговорить его. Я тянул его назад, честно! Но он не слушал! Он сказал, что сдаст меня Хорхе, если я не пойду с ним! Это всё он! Он! ОН!
Мир вокруг затих. Я не сразу осознал, что это говорит Пауль.
Пауль, которого я считал единственным другом.
Его голос — надтреснутый, полузадушенный — всё ещё звучал, отскакивая от каменных стен храма. Он не смотрел на меня. Только кричал, словно пытаясь утопить сам страх, который разрывал его изнутри.
Толпа молчала. Только где-то с краю прошёл смешок, кто-то выдохнул с облегчением. А я стоял, глядя в землю, и внутри меня не осталось ничего. Ни боли. Ни гнева.
Только тишина.
Я стоял и смотрел на Пауля.
Он говорил. Он всё ещё говорил.
Но не смотрел на меня. Ни разу. Его взгляд блуждал где-то в стороне, как у человека, пытающегося спрятаться внутри собственной головы. Голос дрожал, срывался, но слова звучали отчётливо. Чётко. До каждого обвинительного "он".
Мои глаза были широко раскрыты, как у животного, увидевшего пламя. Сердце... казалось, перестало биться. Просто исчезло из груди, оставив внутри пустую ледяную дыру. Всё тело стало ватным, как будто я больше не существовал в этом месте — только оболочка стояла там, у пня, и смотрела, как рушится всё, что казалось хоть каплей настоящего.
За такое короткое время я пережил эмоции, которые раньше считал невозможными. Гнев, смешанный со страхом. Унижение, отравленное доверием. Боль, которую не кричат — она тише, она сворачивается внутри, как змей.
Он был моим другом. Или я думал, что он был. Пауль. Единственный, кому я доверился. Единственный, кто сказал мне: "Ты не один". И вот он — стоит перед всеми, перед сестрой Майей, перед детьми, перед солнцем, перед самым жирным и блестящим лицом сеньора Алвиса — и лжёт. Хладнокровно. Громко. Внятно.
А Алвис... тот кивал. Медленно, с ленивой благосклонностью. Будто слушал не в первый раз. Будто уже знал, что скажет Пауль. Будто сверял текст — всё ли выучено правильно, всё ли по порядку, по строкам.
На глаза навалились слёзы, и боль в груди стала почти невыносимой — такая, что будто не воздух, а осколки стекла наполняли лёгкие. Я никогда не чувствовал ничего подобного. Никогда не верил, что можно упасть в такое… не с обрыва, а внутрь самого себя. Предательство сожгло всё, даже страх. Даже стыд.
То, что меня поймали, уже перестало иметь значение. Исчезло. Стёрлось.
Я стоял, не двигаясь, глядя на Пауля, который всё говорил и говорил, будто по кругу, всё те же слова, та же ложь. Он даже не пытался притвориться. Просто повторял — обвиняя, умывая руки, стирая нашу дружбу, как мел с доски.
Я плакал. Бесшумно. Слёзы сами катились по лицу, не спрашивая разрешения. Подбородок дёргался, тело мелко дрожало, и внутри всё разваливалось. Беззвучно. Без права на восстановление.
У меня никогда никого не было. Ни матери, ни отца. Никого, кто бы держал за руку, когда было страшно. Всю мою жалкую жизнь я был один. Сам по себе. И когда наконец появилась надежда — маленькая, хрупкая, в виде дрожащего голоса, протянутой руки, — этот мир, это чёртово солнце, эта площадь решили, что я недостоин. Или, вернее, он решил.
Пауль.
Он предал нашу дружбу. Хладнокровно. Осторожно. Со спущенной головой и правильными словами.
Теперь я снова был один.
Один — в этом гниющем, лживом, пыльном мире, который не прощает и не жалеет.
Сеньор Алвис поднял руку — жестом, плавным, но железным — и Пауль наконец умолк. Его писклявый монолог затих, словно кто-то резко перекрыл вентиль, и только эхо ещё прокатывалось по внутренним стенам храма.
Наступила тяжёлая тишина.
Алвис выждал. Что-то обдумывая, склонил голову набок, насколько позволяла его массивная шея, сложенная из жира и пота. Затем, словно приняв окончательное решение, он медленно сложил ладони на своей массивной груди, нависшей над круглым, туго натянутым животом. Глухо, лениво. Его голос зазвучал снова — но теперь он обращался только ко мне.
— Сын мой… — протянул он с особым нажимом, как будто это слово было костью, которую он не хотел глотать. — Ты поступил подло и грешно. Ты захотел лишить нас… и всех этих детей — Он повернулся, окинул толпу широким жестом, раскинув руки, как пророк, собирающий паству:
— …всего. Уюта. Защиты. Мира. Храма. Святой опеки.
Он замолчал, провёл языком по треснувшим губам, облизнул их тяжело, жадно. Его маленькие глаза бегали по толпе, как будто он ждал реакции — грома, молнии, страха. Он наслаждался этим моментом. Смаковал его.
Он сделал шаг вперёд, и его сандалии захрустели по гравию.
— Есть древняя притча… — продолжил он, глядя поверх толпы. — Один человек имел две руки: одну он протягивал, чтобы делиться, другую — чтобы брать. Он кормил сирот, утешал вдов… но по ночам воровал из сундуков, обкрадывал тех, кого днём утешал.
Он остановился и поднял указательный палец.
— Тогда мудрец сказал ему: "Ты не можешь служить двум господам. У тебя не может быть руки берущего и руки дающего. Потому что та, что берёт — уже не твоя. Она принадлежит греху".
Он снова замолчал. Молча вытер лоб платком, выдохнул, медленно осенил себя крестом.
— И потому, как сказано в Писании, — его голос стал ледяным, — мы должны отсечь эту руку. Чтобы стало ясно всем — детям, свидетелям, и тебе самому, — что грех не остаётся без следа. И чтобы впредь никто не дерзнул протянуть руку туда, где живёт Господь.
Толпа замерла.
А я стоял, будто вырезанный из дерева. Тело онемело, растворилось, как и слова, льющиеся с губ сеньора Алвиса — они проходили сквозь меня, как сквозняк через щели. Я почти не слышал их. Только глядел в сторону Пауля. Он всё так же стоял с опущенной головой, будто под грузом, который сам себе накинул на шею.
— Да будет так! — раскатисто возгласил сеньор Алвис, подняв руки к небу.
Он шагнул назад, к сестре Майе. Та сжалась ещё сильнее, словно хотела исчезнуть внутри собственной рясы. Её побелевшие пальцы судорожно сжимали чётки, губы шептали слова — теперь уже слышно: в её молитве было моё имя. Я уловил его, как укол в сердце. Её голос был слаб, но отчаянно цеплялся за небо, будто мог переубедить Бога.
Мой надзиратель — тот самый, что держал мою верёвку, — выступил вперёд. Обошёл пень и встал в центр круга, под палящим солнцем, где земля растрескалась от жары. Он резко дёрнул меня, и я споткнулся, ударившись лбом о грубую, потемневшую от времени древесину.
Я попытался встать, пошатнулся… но тут же почувствовал чужие руки. Жёсткие. Холодные. Они схватили меня за запястья, разжали пальцы, развели руки — и уже ничто не принадлежало мне.
Дальше всё словно провалилось. Пыль слепила глаза, липла к лицу, смешиваясь со слезами, превращаясь в грязную, вязкую маску. Я почти не видел, что происходит, но слышал всё — громкие, раскатистые выкрики толпы, чьи-то крики, чей-то смех.
Я чувствовал, как мою правую руку грубо уложили на пень — ладонью вниз. Коленом прижали к раскалённой земле, камни впивались в колени, и дыхание стало обрывочным, рваным. Я услышал шаги — кто-то вышел из толпы, ступал медленно, размеренно.
Доносился слабый, упрямый шёпот сестры Майи. Молитва. Мой голос звучал в ней, как будто она звала меня не к прощению, а к последней исповеди. Я слышал, но не видел. Только грязный пол, пыль и над всем этим — гулкое напряжение.
А потом пришла боль.
Резкая. Чёрная. Как будто раскалённый стальной прут вогнали мне в кость. Я выгнулся от ужаса, от боли, но меня тут же вжали обратно, придавили, не давая даже вдохнуть. Кто-то держал меня за плечи, кто-то сдавливал запястья, кто-то хрипло приговаривал: не дёргайся.
Я закричал.
И толпа взревела в ответ — восторженно, жадно. Это был не гул сострадания, нет — ликование, настоящее, грязное. Я бился, как мог, рвался, но руки держали мёртвой хваткой. Я кричал, выворачивался, тело само искало путь наружу из этой боли — но не было выхода.
Потом — странный шипящий звук. Металл. Дым. И боль вдруг сменилась чем-то другим — пустотой. В глазах помутнело, но сознание не уходило. Как назло. Мой организм, будто злорадствуя, не позволял мне отключиться. Он держал меня здесь. Заставлял чувствовать. Всё. Каждую секунду.
Это была пытка. Холодная. Точная. Торжественная. Как будто сам мир хотел, чтобы я испытал всё, до последнего вздоха.
Наконец меня отпустили.
Но лишь на миг — короткий, словно пощада, которой не будет. Меня подняли, развернули, чтобы я стоял лицом к сеньору Алвису. Рядом с ним возвышался другой мужчина — старый, плотный, с телосложением мясника. Он был облачён в тёмно-красную рясу, обтянутую по швам, а в опоясанной кожаным ремнём руке держал тесак. Лезвие тупо поблёскивало, с него медленно, почти лениво, стекали багровые капли.
Он даже не смотрел на меня. Для него я был просто очередным — задачей, телом, инструментом наказания.
Я не мог стоять. Ноги подкашивались, дыхание рвалось, грудь будто была сдавлена каменной плитой. Боль поглотила всё, стала единственным, что я чувствовал. Но я всё равно поднял голову. Посмотрел на них — прямо, не отводя взгляда.
И в этот момент внутри меня что-то изменилось.
Страх ушёл. Как умирает зверь — тихо, без слов. Вместо него пришло другое: холодное, тяжёлое, выжигающее изнутри. Презрение. К ним. К нему — жирному, расплывшемуся Алвису, и ко всем, кто стоял рядом, кто молчал, кто смотрел и не отворачивался.
Я перестал бояться. Перестал стыдиться. Впервые за всё время — почувствовал, что вижу их настоящими. Не как богов в храме, а как людей. Жалких. Грязных. Гниющих под маской святости.
И в этом презрении родилась сила.
Не та, что могла спасти меня. А та, что позволяла выжить. Смотреть в глаза боли. Стискивать зубы. Не упасть. Не дать им победы.
— Так же, — продолжил Алвис, как будто ничего не произошло. Голос его был ровным, спокойным, словно всё, что случилось минуту назад, — крики, кровь, боль — не имело значения. — Ты будешь отправлен на ночь в джунгли. Там, в одиночестве, ты будешь молиться о прощении. И если Господь смилостивится над тобой, утром мы вернём тебя обратно. Тогда, и только тогда, ты сможешь начать искупление своих грехов правильными поступками.
Он на мгновение задержал на мне взгляд — тяжёлый, изучающий. Потом обвёл глазами толпу и бросил через плечо тому, кто держал меня за верёвку:
— Уведите его в место покаяния.
С этими словами он развернулся и зашагал прочь, по раскалённой пыльной земле, не торопясь. Что-то бросил мяснику в красной робе — короткую фразу, неразборчивую. Тот лишь хмыкнул, усмехнулся перекошенной улыбкой и последовал за ним следом.
Сестра Майя, всё это время стоявшая в стороне, наконец подняла голову. В её глазах блестели сдержанные слёзы. Но взгляд, который она бросила в мою сторону, был коротким, тихим, почти равнодушным. Потом она тоже развернулась и ушла, ступая, как призрак.
Меня потащили — не спеша, словно тащили не живого мальчика, а мешок с отходами. Потом с размаху бросили на скрипучую деревянную тележку. Я не успел сгруппироваться, не успел ни закричать, ни отвернуться — лоб со звоном ударился о жёсткий бортик.
Мир накренился.
И, наконец, пришло спасительное забвение — как тёмная вода, затопившая всё, что болело. Всё, что ещё жило.
Глава 3
Проснулся я от боли.
От жуткой, выматывающей боли, сконцентрированной в правой руке. Она ползла вверх, как раскалённая нить, тянулась через запястье, сжигала плечо и проникала прямо в сердце — горячим, живым гвоздём. От неё хотелось кричать, рвать зубами воздух, биться головой о землю. Эта боль вырывала меня из забвения, заставляя стонать сквозь стиснутые зубы.
Сначала я не понял, где нахожусь. Не сразу осознал, что вокруг — темно. Глаза мои были закрыты, я весь скрючился от боли, тело дергалось в судорогах, и лежал я на чём-то мягком... и мокром. Влажность прилипала к коже, словно чьи-то грязные ладони.
Я… упал?
Почему?
Было странное, ломающее ощущение: мир шевелился, но я не мог понять — сплю ли я, умер ли, или это всё ещё продолжается. Липкая тяжесть стягивала тело, в ушах звенело.
Наконец я открыл глаза.
Сумрак. Влажный, тропический, тёплый, но зловещий. Всё вокруг дышало гнилью. Я лежал среди мокрых листьев и опавших веток, запах плесени и сырости щекотал ноздри. Где-то вдалеке что шуршало и двигалось, и в этих звуках не было ничего мирного — только тревога.
Я был в джунглях. Один. Живой — вроде бы. Но внутри всё было сломано. Как будто меня собрали неправильно и забыли что-то важное.
Наконец я открыл глаза.
Сумрак пробивался сквозь плотные заросли, но света было так мало, что казалось — ночь ещё не кончилась. Листья и ветви щекотали лицо даже в лежачем положении, их было столько, будто я провалился в самое сердце джунглей. Влажные, тяжёлые, они шептались между собой, как заговорщики.
Сеньор Алвис сдержал своё обещание — вывез меня на «покаяние». В это место. В эту дикую глушь.
Боль снова напомнила о себе. Она вспыхнула в руке, будто костёр, и я, задыхаясь, попытался повернуться на левую сторону. Когда удалось приподняться, я оглядел себя. Я был привязан. Вернее — раньше был. Не сразу до меня это дошло. Верёвка — плотная, шершавая — раньше стягивала запястья, тянулась через живот и ноги. Но теперь она просто свисала вниз, лежала на моих коленях, как обрывок тряпки. Без натяжки. Без силы. Как будто кто-то специально оставил её слабо затянутой.
Ниже, у колен, я заметил: узел соскользнул. Верёвка ослабла. Меня не привязали как следует. Или… нарочно оставили слабину?
Не похоже, чтобы старшие допустили такую ошибку. Я уже понял, как они работают — чётко, хладнокровно. Это было не похоже на случайность.
Я начал перебирать верёвку, откладывая её в сторону. Пальцы дрожали, движения были рваными, но моток начинал разматываться. Ленты стали чуть рыхлее — кто-то и правда позаботился, чтобы я смог выбраться. Кто-то… Но кто?
Мне было всё равно. Мысли врывались в голову, как рой шершней, сбивая дыхание и забивая разум. Я не хотел думать о них. Ни о ком. Старался гнать прочь — особенно ту, одну, главную. Она была горькой, как рвота после отравы. Предательство снова всплывало, снова нависало надо мной, снова било в висок. Я мотнул головой, сжав зубы, будто мог вытряхнуть её вместе с болью.
Мне просто нужно было встать. Отвязаться.
Я потянулся к дереву, к тому самому, к которому был привязан, и, опершись на него спиной, медленно поднялся. Тело взвыло от напряжения, каждая мышца дрожала, как натянутая верёвка, готовая лопнуть. Казалось, внутри меня ничего живого не осталось — только серая пустота, тянущая вниз.
Сил почти не было. Ни в руках, ни в ногах. Я чувствовал себя выжатым, как старая тряпка. Голова кружилась, губы потрескались, и горло сжало жаждой — такой, что я готов был пить даже грязную воду из лужи. Но даже это было не самое страшное.
Страшнее всего была боль. Она пульсировала в руке — острая, хищная, цепляясь за плечо и отдаваясь ударами в грудь, точно в самое сердце. Пока она была только отрывочной, почти терпимой, но я чувствовал, что это — тишина перед бурей. Что скоро она может стать другой. Всепоглощающей. Такой, что я просто не выдержу.
И тогда уже будет неважно, помог ли мне кто-то развязаться. Неважно, кто оставил мне шанс.
Истории про «дерево покаяния» я слышал только в ночных шепотках — те самые, что парни перешёптывали друг другу под одеялами, как страшилки перед сном. Говорили вполголоса, торопливо, будто каждое слово могло кого-то разбудить. Особенно боялись, что услышит Хорхе или кто-то из старших — те не любили, когда младшие шепчутся, особенно про такие вещи.
Они рассказывали, что где-то в джунглях стоит "дерево покаяния". Старое, чёрное, мёртвое. К нему по ночам приходит Эшу — дух, злой и голодный. Он не говорит, не кричит, только смотрит и... ждёт. А потом выклёвывает тебе внутренности. Голову Эшу мальчишки описывали как у воронa, огромную, блестящую, с острым клювом, а тело — как у человека, из чёрной кожи и костей.
Раньше я не верил в это. Пугалки, сказки, чтобы заставить нас вести себя тише, слушаться. Но теперь... теперь это дерево — моё дерево — стало не вымыслом, а реальностью. Оно стояло передо мной. Сухое, кривое, с чёрной корой, которую не брала даже влага джунглей. Место покаяния.
Я вздрогнул, когда над головой раздался хриплый крик. Что-то каркнуло, срываясь на сдавленное бульканье, как будто кто-то задыхался от злобы. Я резко поднял голову, чтобы разглядеть верхушку дерева. В ветвях что-то шевельнулось. Листья колыхнулись, будто от чужого дыхания. Мне показалось — или там, среди сучьев, мелькнула тень?
Я вглядывался, моргая от пота и слёз. Полусумрак джунглей сгущался. Было почти ничего не видно. И всё же... на долю секунды я увидел это. Фигура. Нет, силуэт. Согнутая спина, длинная шея, чёрный изгиб клюва. Или мне только показалось?
Похоже, страх взял своё — и мне начало чудиться то, чего, может, и не было вовсе. Но легче от этого не стало. Ни капли.
Мне стало страшно. По-настоящему. До дрожи в коленях, до подступающей тошноты. Внутри всё закачалось, будто земля подо мной больше не держала. И от этого стало особенно мерзко… зыбко. А потом — больно. Но не из-за руки, не из-за тела. Больно внутри, где-то в самом центре, где раньше что-то ещё теплилось.
И вдруг навалилось — жалость к себе. Такая сильная, что на глаза набежали слёзы. Я их не стеснялся. Просто стоял, и они текли сами, потому что остановить их было невозможно. Я не помнил, чтобы когда-то так себя жалел. Может, только в самом детстве, когда меня все оставили, и казалось, что в этом мире больше нет никого, кто бы вообще замечал, что я есть.
Тогда только сестра Майя… Она прижимала меня к себе, отгоняла старших мальчишек, шептала что-то тихое, мягкое, как шелест простыни. Её руки были тёплые, запах — как у солнца и мыла. Тогда я верил ей. Верил, что всё будет хорошо, если она рядом.
Сестра Майя...
Но она тоже предала. Стояла на той площади, молилась, не поднимая глаз, не произнеся ни слова в мою защиту. Молчала. Как и все остальные.
Они все меня предали.
Эти мысли — про предательство, про сестру Майю, про то, как все отвернулись — вырвали жалость из сердца. Слёзы ещё не высохли, но вместе с ними ушла и слабость. Осталась только злость. Та самая, что вспыхнула тогда, на площади, когда я смотрел на лица тех, кто осудил меня без слов.
Я стоял, опершись спиной о дерево — тяжело, как раненый зверь, пытающийся удержаться на лапах. Дышал часто, рвано, сквозь сжатые зубы. Левую руку прижимал к груди, защищая правую — она всё ещё пульсировала тупой, глубокой болью, но теперь казалась онемевшей, словно закованной в ледяную броню.
Собравшись с силами, я медленно поднял голову и начал осматриваться.
Вокруг — джунгли. Тёмные, плотные, будто дышащие собственной жизнью. Влажный воздух лип к коже, пропитанный гнилью, пыльцой и чем-то ещё — тяжёлым, хищным. Деревья уходили вверх, заслоняя небо, а корни переплетались под ногами, как кости древних существ.
Я стоял в центре небольшого пятна — участок земли, утоптанный, выжженный, словно метра полтора вокруг дерева были вырваны из живого леса. Там стояло оно — дерево покаяния. Высокое, мёртвое, будто вырезанное из тьмы. Его ветви тянулись, как пальцы, а кора была покрыта зарубками, похожими на старые шрамы.
Вот моё пространство для существования. Мой кусок мира.
Вот — моя новая жизнь.
Оставаться здесь я не собирался.
Желание покинуть это проклятое «место покаяния» появилось во мне как-то сразу, само собой, будто всегда жило глубоко внутри — просто спало, дожидаясь своего часа. И вот теперь оно проснулось. Я даже не спорил с ним, не сомневался. Просто принял, как принимают удары: молча и стиснув зубы.
Будто ждал этого всю жизнь. Всю свою короткую, нищую, вытертую до дыр жизнь в этом гниющем приюте, где не было ничего настоящего. Ничего, за что стоило бы держаться. Ни одного лица, которое хотелось бы вспомнить. Ни одного уголка, куда хотелось бы вернуться.
Я не знал, куда идти. Не знал, сколько продержусь. Но одно я знал точно — я ухожу. Сюда я больше не вернусь. Пусть эти джунгли сожрут меня, пусть ночь станет моей последней. Но я выбрал путь. И никто меня больше не сломает.
Я уже сделал первый шаг в неведомую тьму зарослей, но тут же запнулся — верёвка всё ещё обвивала мои лодыжки. С тихим раздражением я опустился на одно колено, начал разматывать её, отбрасывая в сторону. Узел был тугой, но поддался. В джунглях она может пригодиться. Сейчас это было единственное, что у меня осталось из хоть сколько-нибудь полезных вещей.
Но главное — мне нужна была вода.
Горло пересохло так, будто я провёл в этих джунглях неделю, а не ночь. Я знал, где искать — мы, воспитанники приюта, не раз бывали в джунглях, пусть и под присмотром. Иногда нас водили сюда собирать лекарственные растения, якобы для общего дела. На деле — просто чтобы мы не сидели без дела.
Я вспомнил, как однажды, умирая от жажды, мы нашли зелёные стебли, внутри которых хранилась влага. Мы отрывали их у основания, слушая хруст и характерный хлопающий звук, а потом пили, наклоняя стебель к губам. Вода внутри была мутноватой, с лёгким сладковатым привкусом и терпкой горчинкой — но спасала от жажды очень хорошо.
Теперь мне предстояло найти их самому.
Пусть сейчас и темно, пусть глаза ещё толком не привыкли к сумраку — я всё равно найду воду. Я должен. От этого зависит моя жизнь, как бы пафосно это ни звучало. Это не просто страх — это инстинкт. Жажда сжигала горло, и я чувствовал, как с каждой минутой тело становится всё легче, но не в хорошем смысле — будто уходит не вес, а силы.
Я наклонился, стиснув зубы от боли, и по привычке начал собирать верёвку в руки, готовясь повесить ее себе на плечо. Автоматически протянул правую… и замер.
Мгновенно, как будто коснулся чего-то мерзкого, нечеловеческого. В тот же миг отшатнулся, ударился спиной о дерево, шершавую кору, впился в неё лопатками, будто хотел спрятаться.
Сердце застучало в ушах, я смотрел на культю — обмотанную грязной, алой тряпкой, из которой всё ещё поднимался пар в прохладном воздухе. Казалось, будто сам воздух отступает от этого места, будто оно отравлено.
Меня затошнило. От боли. От страха. От самого себя.
Как я мог забыть?
Но я забыл. Хоть на секунду.
Я попытался успокоиться. Злость вновь взяла своё, накрыв, как мокрая тряпка, и заглушила панику. Дышать стало чуть легче. Я опустил взгляд и начал рассматривать культю.
Плотная тряпка, которой была обмотана рана, уже напиталась кровью. На её краях проступили тёмные пятна, а там, где ткань сдвинулась, виднелась живая плоть — серая, блестящая, будто влажная, изрезанная и вздутая. Кожа вокруг стала багрово-синей, отёчной, и в темноте на ней поблёскивали капли — не то гноя, не то сукровицы. Оттуда шёл запах — тяжёлый, солоноватый, с примесью чего-то тёплого, почти мясного.
Я не знал, зачем вообще потянул к себе руку. Всё было инстинктивно — тело само сделало то, чего не успел осознать разум. И, будто в ответ, накатила тошнота. Резкая, кромешная, как судорога. Меня скрутило.
Я согнулся пополам, уткнувшись лбом в кору дерева, вцепившись левой рукой в ствол, будто пытался не провалиться внутрь земли. Рот наполнился горечью, и я вырвал — тяжело, судорожно, выплёвывая остатки пустоты, потому что в животе уже давно ничего не было.
Только желчь. Горькая, обжигающая. Как всё, что осталось от моей жизни.
Рука выглядела паршиво. Даже в темноте было видно — ничего хорошего там нет. Ткань напиталась кровью, рана явно начала воспаляться, и запах становился всё сильнее. Но, к моему удивлению, боль была не такой, как раньше. Всё ещё жгло, да, всё ещё пульсировало — но уже не резала вглубь, а больше напоминала тупую, тянущую тяжесть. Терпимую. По крайней мере пока.
Может, не всё так плохо, как выглядело. Или я просто начинал привыкать к боли.
Но ясно было одно: рано или поздно с этим придётся что-то делать. Иначе рана убьёт меня медленно, но точно.
Я выпрямился, с усилием вытер рот запястьем — рука дрожала, но слушалась. Потом опустился на корточки и начал собирать верёвку. Хотел соорудить хоть что-то — подобие мотка, связку, петлю. Что угодно, чтобы не идти вглубь джунглей с пустыми руками.
Но было сложно. Очень.
Я ведь правша. А теперь всё, что у меня было — это левая рука. Словно чужая. Слабая, неуклюжая. Она делала не то, что я хотел. Пальцы не слушались, моток разваливался, узлы не завязывались. Меня начинало трясти от злости, но я сдерживался. Сжав челюсть, глядел в темноту и продолжал возиться, как мог. Потому что выбора не было.
Мне было трудно. Чертовски трудно. Лоб покрылся липким потом, и он стекал по щекам, по шее, щекотал грудь, будто муравьи. Левой рукой, неуклюжей, как у младенца, я пытался совладать с верёвкой. Она путалась, цеплялась за пальцы, скользила. Я почти завершил моток, но понял — один конец слишком короткий. Бесполезный.
Я посмотрел на него, потом на землю — взвесил в уме, что делать.
Решил: пусть остаётся.
Пусть найдут. Пусть увидят, что я развязался и ушёл. Пусть думают, что у меня есть нож. Или — ещё лучше — мачете. Пусть боятся. Пусть вообразят, что я не просто сбежал, а ушёл готовым. Сильным.
А если вдруг вздумают гнаться — если решат вернуть меня обратно, как потерянную скотину, — пусть знают: я уже не тот. Я не тот мальчишка, что стоял на коленях перед пнём, плакал и и искал взглядом сострадания.
Я не хотел, чтобы за мной гнались. Особенно сейчас — с раной, с дрожью в теле, с онемевшими ногами. Но если уж это случится, пусть их догонит страх. Не я.
Пусть бегут от меня, а не за мной.
Мои бывшие «приятели» — те, кто никогда не были мне таковыми — пускай знают: я больше не один из них. И не буду - никогда.
Я сделал первый шаг — осторожный, будто по краю обрыва. Рукой раздвинул плотные заросли, хлестнувшие по лицу мокрыми листьями. Через пару метров наткнулся на вытоптанную тропу. Узкую, но чётко различимую даже в ночи — земля была утрамбована, а трава по краям примята. Значит, по ней ходят. Часто.
Скорее всего, эта тропа вела в приют. Вниз, в долину. Туда, откуда меня привезли. Туда, где я оставил боль, позор… и тех, кто больше не был мне ни близкими, ни даже людьми.
Ориентиров вокруг не было — только ночь, джунгли, мокрые, шумные, пахнущие гнилью и страхом. Я не знал, куда идти. Но одно знал точно — не назад.
Я резко развернулся. Вернулся к тому самому дереву, с которого началось моё новое существование. Обошёл его с другой стороны и пошёл в противоположную сторону — в гору. Туда, где земля поднималась, а воздух становился суше. Тропа исчезла, и я шёл сквозь заросли, цепляя одеждой ветви, взбираясь вверх, с каждым шагом чувствуя, как ноги становятся ватными, но не позволяя себе остановиться.
Похоже, дерево стояло на склоне — возвышенности, с которой открывался путь вниз, в долину, к приюту. Я это понял только сейчас.
Да, подниматься было тяжело. Боль в руке снова пульсировала, каждый вдох отдавался в рёбра. Но спускаться вниз — обратно — туда, где меня ломали и оставили, где из меня сделали жертву, — было бы куда хуже.
Лучше уж идти вверх. В неизвестность. Чем обратно — в предательство.
Заросли на пригорке оказались не такими плотными, как я ожидал. Листья — широкие, влажные, местами блестящие от росы или сока, — хлопали по лицу, но не ранили. А вот стебли, на которых они держались, были гибкими и тонкими. Они хрустели под ногами, но не мешали — уступали дорогу, ломались под тяжестью шагов. Я шёл легко. Почти не чувствуя, что путь идёт вверх.
Пожалуй, легче, чем ожидал.
Но внутри нарастало другое — жажда. Она подкрадывалась не сразу, а медленно, как змей, скручивающийся в животе. Я понимал: долго так не протяну. Особенно с раной, с потерей крови. В голове стучало, и мысли становились вязкими, как воздух вокруг.
Мне срочно нужно было найти те самые растения с влагой. Я знал, как они выглядят. Помнил. Но ночь делала всё одинаковым — тени, деревья, листья. Всё сливалось в одно. Я остановился. Глубоко вдохнул, сдерживая нарастающую тревогу.
План у меня был — идти, идти до тех пор, пока не почувствую, что уже нельзя возвращаться. Но он не учитывал реальность. Он не говорил, что ты будешь стоять посреди темноты, в одиночестве, с пересохшим горлом, и не понимать — остался ли ещё в тебе хоть глоток сил.
Я медленно обернулся, вглядываясь в окружающий мрак. Он шевелился, дышал, будто сам лес жил и наблюдал за мной.
Я нашёл её случайно — толстую, тугую лиану, оплетающую дерево, как канат. Пальцы сразу почувствовали нужную кору — шершавую, живую. В темноте всё кажется ближе. И глуше. Лес дышал, но без звуков. Только шорохи, как если бы кто-то ходил по мокрой листве босиком.
Обхватил лиану плечом, зажал между колен. Без кисти правой руки всё дольше, всё через силу. Уперся лбом в ствол, навалился телом. Медленно, с хрустом, она надломилась и осела, будто сдалась.
Я перехватил обрубок левой рукой, подтянул к себе. Срезался неровно, рвано, но по краю сразу выступила влага. Едва различимая, блестящая — даже в этой темноте. Я поднёс губы.
Вода хлынула неожиданно. Холодная. Тихая. Пахла сырым деревом и ночью. Глотки были короткие, неловкие. Я пил, жадно, но старался не пролить. Она уходила внутрь, будто затыкала пустоту.
Тьма вокруг сгущалась. Где-то слева прошуршало. Я замер. Не дышал. Потом опять пил — уже медленно, сдержанно.
Напившись досыта, я откинул в сторону пустую стеблину, из которой только что высосал капли мутной влаги. Она шлёпнулась в траву, словно обмякшее тело, и тут же исчезла в тени, как будто её и не было.
Я вытер рот запястьем, тяжело вдохнул и шагнул дальше — в темноту, в заросли, что гудели жизнью, но не обещали ничего, кроме неизвестности. Воздух стал тяжелее, липкий, будто тянул за собой. Каждый шаг вперёд был как решение: остаться живым — или сломаться.
Я боялся сбиться с пути. Вернее, с того направления, которое сам себе придумал — прочь от приюта. В голове не было карты. Только интуиция. Но я держался одного правила: в гору. Значит — подальше. Значит — вверх, прочь из долины, где остались они.
Я знал: пока подъём продолжается, я иду туда, куда надо.
Иногда склон становился пологим, почти незаметным, и я начинал паниковать — неужели сбился? Неужели тропа ведёт обратно? Но стоило земле снова пойти вверх, хотя бы чуть-чуть, как страх отступал. Я ловил этот момент, как дыхание — когда ноги напрягались, когда грудь тянуло вверх, когда листья чуть чаще били по лицу, — и понимал: я всё ещё выбираюсь.
Каждый шаг вверх был как вызов — этим джунглям, этой ночи, моему прошлому.
Я шёл. Шёл, шёл и шёл.
Каждый шаг отнимал остатки сил, сжигал последние крохи энергии, что ещё держали меня на ногах. Адреналин, что раньше гнал меня вперёд, начал угасать. С его уходом пришла усталость — тяжёлая, вязкая, как болотная вода. Боль в руке вернулась с новой силой, тупая и глухая, но теперь она не жгла — она тянула вниз, словно груз. Хотелось просто сдаться. Присесть. Прилечь. Упасть на влажную землю и закрыть глаза. Пусть джунгли делают со мной что хотят.
Я не знал, что меня двигало. Не страх. Не надежда. Что-то другое — может, злость. Может, обида. Может, просто та самая картинка, которая не отпускала — лицо Пауля, искажённое, когда он кричал на площади, выкрикивал моё имя у храма, выдавливая из себя ложь, словно мёд на нож. Всё смешивалось: боль, грязь, лица, кровь, тряпка на руке, шепот сестры Майи, её взгляд в землю… и я. Один среди этого всего.
Но я всё равно шёл. Сгибался, спотыкался, цеплялся за стволы, вздрагивал от каждого звука. Иногда полз. Но не останавливался.
В какой-то момент земля под ногами стала ровнее. Воздух чуть посвежел. Листья перестали висеть над головой, и я понял — я вышел на гребень холма.
Зарослей здесь было гораздо меньше. Будто сама природа решила очистить эту вершину от лишнего. Я стоял на небольшом плато, высоко над всем — отсюда открывался почти круговой обзор. Впервые за долгое время я мог видеть далеко. Настолько далеко, что казалось: мир растянулся до самого края неба. Внизу лежало зелёное море — бесконечные джунгли, покрытые ещё сонной, влажной тьмой. Но эта тьма уже начала отступать.
На горизонте разгоралась заря.
Первый рассветный свет, пробиваясь сквозь тонкие облака, ложился на верхушки деревьев, окутывая их мягким сиянием, превращая в нечто новое. Всё вокруг окрашивалось в неестественные, свежие цвета: тёмный изумруд, пепельное золото, глубокий синий. Как будто кто-то заново перекрашивал мир — не спеша, мазок за мазком.
Ещё один день.
Ещё один шанс на жизнь.
И это был не просто рассвет. Для меня — это был символ. Начало чего-то другого. Нового. Не лучшего. Не чище. Но другого. Моей новой жизни.
Жизни голодной, холодной, избитой, уставшей, истощённой. С телом, которое болело и шаталось, и с рукой, которой больше не было. Но злой. Упрямой. Я знал: я не вернусь. Не буду тем, кем был.
И, впервые за всё это время, я позволил себе слабую, кривую улыбку.
Я посмотрел вверх — в небо, где свет рождался с каждой секундой — и, щурясь сквозь выступившие от боли и усталости слёзы, сделал шаг. Один. Потом другой. Я пошёл вперёд, по склону, не зная, куда ведёт этот путь.
Но теперь он был мой.
Глава 4
Спуск занял не так много времени. Похоже, с этой стороны холм был менее крутым, и ноги сами несли меня вниз, будто земля подталкивала в спину. Я скользил между стволами, пригибался, держась за ветки, пока наконец не оказался вновь среди плотных, душных зарослей.
Там я остановился. Дышал тяжело, слушая, как в груди ещё стучит страх — не тот, дикий, острый, а глухой, холодный, впитавшийся в кости. Нужно было понять, куда идти дальше. Я вспомнил, что спускался на восток — солнце поднималось мне навстречу. Значит, если хочу идти прочь — нужно держать то же направление. Просто продолжать.
Вокруг бурлила жизнь. Настоящая, первобытная. Джунгли просыпались. Всё живое — от крошечных насекомых до невидимых хищников — наполняло воздух звуками. Стрекотание, треск, шелест, невнятное клокотание в ветвях. Всё это будто пульсировало вместе с дыханием самой земли.
Листва над головой была густой, но местами я всё же замечал, как солнечные лучи пробиваются сквозь кроны, ложатся золотыми полосами на стволы и землю. Свет ещё был холодным, утренним, но он уже начинал разрывать мрак.
Я поднял взгляд, прищурился сквозь ветви и на миг замер. Это был знак — не небесный, не чудо, но достаточно, чтобы я сделал шаг. Один. Потом другой.
Так я начал свой путь. Тяжёлый. Неровный. Сквозь корни, густую листву и невидимые взгляды. Сквозь боль, страх и гул, что не утихал в голове. Я не знал, куда иду. Но знал — назад пути нет.
Идти с изувеченной рукой, на голодный желудок и с телом, в котором почти не осталось сил, оказалось не просто трудно — почти невозможно. Каждое движение давалось через боль. Каждая ветка, за которую я хватался левой рукой, будто пыталась сорвать меня с пути. Плечо горело, спина ныли, ноги дрожали, но я упрямо продолжал — будто на одних остатках воли.
Моя интуиция быстро сдала позиции. То, что раньше казалось внутренним голосом — ясным, чуть ли не мистическим — теперь исчезло. Остались только реальность и её гнилые зубы. Раненое, обезвоженное тело быстро напомнило, кто в нём главный. И оно требовало — есть.
Я понимал: если не найду пищу, не продержусь. В приюте нас иногда водили в джунгли, и мы учились находить хоть что-то съедобное. Там, на окраинах, где тень не была такой плотной, где трава не душила корни деревьев, можно было найти коренья — белые, с терпким вкусом. Или ягоды — тёмно-синие, почти чёрные, кислые и обжигающие.
Но всё это — на краю.
А я сейчас был глубоко внутри. Среди стволов, где свет пробивался с трудом, где под ногами не было даже мха, только сухая листва, да зловещие трещины в земле. Здесь я таких корней не видел. И ягод не было. Ничего, что хоть отдалённо напоминало еду. Только лианы, ядовитые грибы и сухая кора.
И я понимал: если не найду хоть что-то — умру не от боли, не от зверя, не от жара. А от голода. И это будет самая тихая смерть. И, пожалуй, самая страшная.
Я остановился, споткнувшись на корне, и, шатаясь, подошёл к ближайшему дереву. Его кора была тёплой, шершавой, и я тяжело опустился, прислоняясь к стволу спиной. Земля подо мной будто дышала — влажная, пружинистая, холодная.
Холодный пот выступил на лбу. Он стекал по щекам, капал с подбородка. Я ловил воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег. Да сейчас бы и рыбу съел. Любую. Хоть сырую, хоть с гнильцой. Эти мысли были отвратительны — но желудок отвечал на них урчанием, будто соглашаясь. В животе заворочалось, боль подкатила к солнечному сплетению, и меня затошнило. Я наклонился вперёд, сжав зубы, чтобы не дать рвоте прорваться наружу.
Но рука... чёртова рука.
Она не давала забыть о себе ни на миг. Тупая, но тяжёлая боль, как глухой барабан где-то в глубине плоти, отдавала в плечо и в шею. Я посмотрел вниз, и сердце сжалось.
Культя выглядела хуже.
Ткань, уже не просто была тёмной от крови — она потемнела, почти почернела, как сгнившая. Края раны вздулись, кожа вокруг посерела, пошли пятна, похожие на грязные тени. Я чувствовал, как из-под тряпки сочится что-то густое и липкое, с запахом, от которого хотелось зажать нос.
Я отвёл взгляд. Не мог смотреть. Не хотел.
Стало ясно: моей руке — точнее, тому, что от неё осталось — хуже. Гораздо хуже. И если так пойдёт дальше... никакой погони не понадобится. Ни голода, ни жажды. Меня добьёт она — собственная плоть, предавшая меня, разлагающаяся прямо на теле. Медленно. Молча. Неотвратимо.
Снова поймал себя на том, что скатываюсь в жалость к себе. Опять. Но я оттолкнул это. Вырвал из себя, как занозу. Страдание — не то, что сейчас нужно. Оно только размазывается внутри, растекается по мыслям, как тёплая грязь. А мне нужно другое — действие.
Мне нужно пропитание. А с рукой… с ней разберёмся. Потом. Если доживу.
Сестра Майя часто говорила, что не стоит пытаться решить всё сразу. Надо делить проблему на части, как работу: шаг за шагом, слой за слоем. Только так можно справиться с болью, с бедой, с собой.
Сестра Майя...
Я сжал зубы. Да, говорила. Улыбалась. Прижимала меня к себе. А когда стоял я на той чёртовой площади, под взглядом сеньора Алвиса, она молчала. Молилась. Не за меня — против меня. Такая же, как все они. Я плюнул в сторону — в пыль, в корни, в саму память о ней. Горько. Тяжело.
Слюна была вязкой, язык прилип к нёбу. Жажда возвращалась. Вновь. Похоже, она теперь будет моей спутницей до самого конца. Я знал, где искать воду — с этим я уже справился.
Но вот с едой…
С едой всё было хуже. Намного хуже.
Где-то сверху, в густой кроне дерева, раздался резкий треск — как будто ломались сухие ветки. Затем последовали крики. Высокие, истеричные, похожие на визг обезьян, но искажённые, словно кто-то бился насмерть. Я вздрогнул, машинально дернулся в сторону, но сил почти не осталось — тело только слабо качнулось вперёд и тут же вернулось обратно, к стволу.
Я остался сидеть, уставившись вверх.
Там, в зелёной темноте листвы, творилось что-то дикое. Воздух разрывали звуки борьбы — тяжёлые удары, стук тел о ветки, обломки листьев, падающих, как пепел. Визг становился многоголосым. Больше одного существа. Много. Слишком много. Казалось, там, над моей головой, шла настоящая схватка. Дикая. Без правил. Без смысла.
Нужно было уходить. Бежать, ползти, скрыться — что угодно, только не оставаться под этим деревом. Но я не мог. Я пытался — и не мог. Тело не слушалось, будто больше не принадлежало мне. Как марионетка с оборванными нитями. Я просто сидел, прижавшись к шершавому стволу, и смотрел вверх, завороженный, словно пленник ритуала, ожидающий удара.
И, может быть, мне действительно стало всё равно. Что будет. Как. Когда.
Будто то, что шевелилось в кронах, было не страшнее того, что уже разъедало меня изнутри.
Звуки визга резко сменились глубоким, гортанным рёвом — протяжным, дрожащим, будто кто-то кричал не из лёгких, а из самой земли. Этот звук я узнал. Ревуны. Большие, агрессивные приматы. Их рев слышен за километры, и если он доносится так близко — значит, они совсем рядом.
Я знал, что с ними лучше не сталкиваться. Мы слышали про них от старших. Говорили, что ревуны могут сломать человеку руку — легко, без усилий. Особенно такому, как я: измождённому, истощённому, полумёртвому. А если они сейчас дерутся — значит, у них что-то вроде своей войны. Делёж территории, самки, пищи. Любой шум, любой чужак может стать мишенью. Мне нужно было уходить. Срочно.
Но я не мог даже пошевелиться.
Я попытался подняться, напряг мышцы — но вместо движения тело будто вжалось в землю. Я бессильно опустился обратно, осел у корней дерева. Голова тяжело качнулась, и я уставился на свои ноги — чужие, будто из глины. Они просто не слушались.
Сверху снова донёсся рев. На этот раз другой. Не торжествующий. А полный боли. Он разорвал воздух, прокатился по кронам, как вопль умирающего. За ним — тишина.
Никаких больше криков. Ни треска веток. Ни визгов. Лишь лёгкое шуршание, будто ветер выдохнул сквозь листву.
Шевеление в кронах постепенно ушло куда-то в сторону, всё дальше, затихая вглубь джунглей. Последний треск веток растворился, и лес снова стал вязким, неподвижным, будто затаил дыхание. Я перевёл своё — тяжёлое, сиплое, как будто вдыхал сквозь ржавчину. И попытался подняться.
На этот раз я сделал усилие всем телом, наклонился вперёд, упираясь левой рукой в землю, и только собрался подтянуть ноги — как что-то мокрое и тяжёлое упало мне на макушку.
Я вздрогнул. Мышцы в животе свело от паники. Всё тело рефлекторно сжалось, как у зверя перед ударом. Я отшатнулся, едва не закричал, но голос застрял в горле. Шатаясь, откатился назад, ударился затылком о ствол дерева — в глазах вспыхнули звёзды, и на мгновение мир потемнел.
Потом — снова звук. Мягкий шлёпок.
То, что упало на меня, соскользнуло и рухнуло передо мной, прямо в сухую листву. Я с трудом разлепил глаза, сжимая зубы от пульсации в черепе, и медленно посмотрел вниз.
Передо мной лежало… что-то.
Что-то живое — или совсем недавно живое. Маленькое, скрюченное, всё в крови и грязи. Тело было лёгким, но изломанным, с вывернутыми лапками и раскиданной шерстью, свалявшейся в грязные клочья. На месте живота зияла рваная рана, из которой торчали тонкие, острые кости. Голова повернута под неестественным углом, а из пасти торчал высунутый язычок. Глаза были полуприкрыты, застекленевшие, лишённые жизни.
Мёртвый. Только что убитый.
И он упал сверху. Прямо на меня.
Я посмотрел внимательнее — передо мной лежало не огромное тушище ревуна, как я подумал вначале, а небольшое тело. Маленькое, спутанное, всё в листьях и крови.
Я сразу узнал его. Игрунка. Один из тех, кого мы называли так в приюте — крошечные обезьянки с быстрыми движениями, с тонкими пальцами и выразительными, почти человеческими глазами. Мы часто видели их на краю джунглей, у заднего двора. Они сидели на ветках, смотрели на нас сверху вниз и щебетали что-то на своём языке, будто смеялись над нашими заботами.
Дети из приюта иногда подкармливали их остатками — кожурой от фруктов, черствыми корками, да и просто крошками. В ответ игрунки устраивали целые представления: дрались между собой за кусочек хлеба, кувыркались на ветках, прыгали, словно пружины. Они были как наши маленькие, дикие шуты — безобидные, смешные, свободные.
А теперь одно из них лежало передо мной. Мёртвое.
Голова была вывернута под неестественным углом. Один глаз открыт — в нём застыл тусклый блеск. Лапки всё ещё были сжаты, будто пытались за что-то схватиться. На груди — рваная рана, вокруг которой липкой коркой засохла кровь. Он был таким лёгким, что, упав, почти не издал звука — лишь мягкий шлепок.
На этот раз игрунок не выглядел ни забавным, ни безобидным. Он не был тем лёгким, стремительным существом, что прыгал по веткам и визжал от радости. Всё его тело — от макушки до лап — было залито кровью и заляпано грязью. Шерсть слиплась, потемнела, местами выдрана клочьями, а там, где осталась, торчала мокрыми иглами, обнажая серую кожу.
Голова была вывернута под таким углом, что казалась почти отсечённой. Пасть распахнута, обнажив мелкие жёлтые зубы, словно в беззвучном крике. Один глаз вывалился из орбиты, другой — закатился, оставив только мутную, мёртвую белизну.
На боку зияла рваная рана. Края её были рваными, будто когтями или зубами. Из разорванной плоти торчали тонкие, блестящие от крови кости — изогнутые, как спицы, белые, с розовыми краями. Живот был вспорот, внутренности вывалились, будто кто-то торопился добраться до сердца и не стал церемониться.
Похоже, драка закончилась не в пользу игрунка.
Впрочем, в джунглях по-другому и не бывает. Здесь не спасают ни ловкость, ни крики, ни жалость. Здесь выживает тот, кто сильнее, злее, быстрее. И если уж такая быстрая, юркая тварь, как он, закончила вот так — то что уж говорить обо мне, о полуживом мальчишке с перебинтованной культёй и пустым желудком?
Мне, наверное, ещё повезло. Повезло, что с момента побега я ещё не встретил того, кто способен закончить мой путь окончательно.
Я сидел, не двигаясь, уставившись на это крошечное тело. Не мог оторваться. Как загипнотизированный. Как будто в нём было что-то большее, чем просто мёртвый зверёк.
Игрун лежал на боку, и один его глаз — мутный, затянутый плёнкой — казался направленным прямо на меня. Словно смотрел. Словно ждал. Или... осуждал. На перекошенной морде всё ещё застыла гримаса — может быть, боли, а может, злой насмешки. Открытая пасть, изогнутая, будто в ухмылке, казалась вопросом. Или вызовом.
Я понимал, что должен встать. Должен идти. Но тело отказывалось. А взгляд этого маленького существа держал меня на месте — как игла, вонзённая в душу.
Нужно было убрать его. Подальше от меня. Что-то внутри шептало — если он упал сюда, значит, те, кто его разорвал, были где-то рядом. И могут вернуться. За добычей. За тем, что оставили. А может быть — просто поиграть с тем, что ещё тёплое.
Я почувствовал, как по спине медленно ползёт холод. Не от страха. От предчувствия.
С усилием вытянул вперёд руку — левую, единственную, что хоть как-то слушалась. Пальцы дрожали. Я нащупал хвост игрунка — тонкий, мягкий, ещё тёплый. Кончиками пальцев зацепил, потянул на себя. Тело послушно сдвинулось, с хрустом прижимаясь к мокрым листьям.
Оно было тяжёлым. Не от массы — от смерти, которая впиталась в него. Оно словно прилипло к земле, не желая уходить. Я стиснул зубы, подтянул чуть сильнее, и игрун скользнул ближе, оставляя за собой след — тонкий, алый, расплывающийся в зелени.
Я не знал, зачем делаю это. Может, хотел спрятать его. Может, просто не мог больше видеть его глаз, смотрящего сквозь меня. А может... хотел, чтобы он не достался тем, кто его убил. Хотел оставить его себе. Как напоминание. Как предупреждение.
Он ещё был тёплый. Кровь сочилась из раны — густая, липкая, горячая. Пахло железом и чем-то животным, диким. Я держал его в руках, сквозь слипшуюся шерсть чувствовал хрупкие кости, податливость плоти. Пальцы дрожали. Я уже начал было думать, что вот-вот отброшу его прочь — с отвращением, с ужасом, с тем остатком человеческого, что ещё во мне теплился.
Но тут в голове вспыхнула мысль. Беззвучная, хищная. Она вошла не как идея — как голод. Как зов. Я вздрогнул, отпрянул от самого себя. Как будто во мне что-то чужое зашевелилось.
«Нет… только не это», — подумал я, но мысль не ушла. Она осталась, прижилась, зазвучала внутри всё громче, превращаясь не в страх, а в холодную, логичную цепочку рассуждений.
В этой тьме, где не было ни света, ни тепла, ни правил, всё вдруг обрело свою чёткую структуру: я голоден. Не просто хочу есть — я умираю от голода. У меня нет еды. Нет сил. Нет шансов. И передо мной лежит тёплое тело, ещё свежее, полное жизни, которая только что ушла.
Он уже мёртв. Я не убивал его. Я не охотился. Я только… нашёл. Это не преступление. Это не зверство. Это не нарушение закона.
Это — выживание.
Внутри шла борьба. Ломало. Давило. Та часть меня, что ещё верила в добро, в стыд, в правильное — кричала. Другая — молчала, но была твёрже, холоднее. И именно она победила.
Я посмотрел на тело игрунка. И понял: другого выхода нет.
Я не стал ломаться. Не стал уговаривать себя — ни отрицать, ни молиться. Просто… замер, а потом поддался. Внутри всё затихло, как перед бурей. Я опустил взгляд на окровавленное, безжизненное тело игрунка, словно в нём не было уже ни души, ни прошлого. Только мясо. Только пища.
Медленно, будто во сне, я наклонился и вцепился зубами в рваную плоть. Кожа поддалась с влажным треском. Тепло разлилось по губам, по подбородку, по горлу. Мясо оказалось не таким, как я себе представлял — не как из кухни приюта, не как суп с жиром. Оно было живым. Скользким, упругим, солоноватым, с медным привкусом крови.
Я откусил кусок. Горячий, влажный. Он хрустнул, когда я сжал зубы. И я проглотил его. Без молитвы. Без пощады.
Глотать было тяжело — не из-за запаха, не из-за структуры. А из-за сознания, что я только что сделал. Но как только мясо скользнуло внутрь, я почувствовал, как тёплая волна пробежала по животу, по груди, растеклась по венам. Она была как жизнь. Настоящая, пульсирующая, жгучая.
Я закрыл глаза. Не от отвращения. От того, как хорошо стало.
Сознание будто выскользнуло из меня, как если бы кто-то внезапно щёлкнул выключателем в голове, и я остался наедине со своим телом — обессиленным, голодным и ведомым одними лишь инстинктами. Осталось только нутро, только животная суть — хищная, древняя, голодная. Она вырвалась наружу, как будто всё это время ждала, свернувшись в глубине, в самой тени моей души, и наконец получила свободу.
Теперь она управляла мной, а я полностью отдался ей — без остатка, без попыток сопротивления.
Я не ел в привычном смысле — я рвал, сдирал, вгрызался, забыв, что такое человеческие руки, забыв, что когда-то ел из тарелки. Делал это зубами, руками, культей, в которой почти не чувствовал боли. Сдирал шерсть, пробирался сквозь мокрую, вязкую плоть, чувствуя, как густая, маслянистая кровь течёт по подбородку, капает на землю, пропитывая её теплом. Под зубами хрустели мелкие кости, трещали хрящи, и каждый звук лишь подстёгивал, заставляя копаться глубже, искать не просто еду — искать силу, жизнь, суть, оставшуюся в этом теле.
Я добрался до грудной клетки и разорвал её, чтобы достать печень — плотную, тёплую, тяжёлую. Схватил, откусил и проглотил, почти не разжёвывая, чувствуя, как жар разливается по животу, наполняя меня изнутри, проникая в мышцы, в кости, в самые пальцы, даже в мозг. Он оживлял, поднимал изнутри, как лекарство, как огонь.
Я делал это, словно уже делал сотни раз — без отвращения, без стыда, без колебаний и сомнений. И в тот момент во мне жила лишь одна мысль — выжить.
Любой ценой.
Наконец я закончил. Осталась только голова — с раскрытой пастью и стеклянным глазом, уставившимся в никуда — и часть внутренностей, которые уже не поддавались ни зубам, ни желанию. Всё остальное было съедено. Разорвано. Поглощено.
Я был переполнен. Медленно, тяжело вытер рот тыльной стороной левой руки, размазав по коже алую кровь, оставив на запястье жирный след, как метку. Пахло мясом. Мною. Живот тихо урчал, удовлетворённо, тяжело, как у хищника после охоты. Я был сыт. Не просто сыт — наполнен.
Прислонившись к стволу дерева, я прикрыл глаза. В голове была не тишина — гул. Но я решил оттолкнуть всё: мысли о грехе, о вине, обо всём том, что вдалбливали в меня в приюте. О тех словах, что читала над нами сестра Майя, о правилах, о наказаниях, о божьем суде. Всё это больше ко мне не имело отношения. Я ушёл. Ушёл от них — и от их Бога. Значит, и от их законов. Они для меня теперь — ничто. Я один. Уйду. Выживу. И сделаю всё, что нужно, чтобы остаться в живых.
А потом… потом я найду проклятого Пауля. Я найду его, и всё, что он сделал — всё, что он забрал, всё, что разрушил — вернётся к нему в полной мере. Пусть он будет проклят. Пусть вместе с ним горит в аду сеньор Алвис, и все, кто стояли рядом, кто молчал, кто отворачивался.
Я один теперь. Но это значит, что никто меня не остановит.
Кажется, я всё-таки заснул после того, как поел. Не заметил, как провалился в глухой, вязкий сон, без снов и мыслей — просто исчез из мира на какое-то время. Проснулся сам, без звуков, без движения рядом, без страха. Просто открыл глаза.
И понял — мне снова повезло. Из всех живых существ, что кишат в этих лесах, меня почти никто не тронул. Лишь несколько жуков ползали по плечу, и какой-то белый червь залез под ворот одежды. Я с отвращением стряхнул их. И вдруг заметил: мне стало лучше. Не так, чтобы совсем — но ощутимо.
Я попытался встать. Напрягся, опёрся левой рукой о корни, медленно вытянул ноги — и поднялся. В глазах потемнело, ноги дрожали, но я удержался. Сделал пару неуверенных шагов, покачнулся, но не упал. Дышал тяжело, но ровно.
Я поднял голову. Сквозь ветви увидел солнце — оно уже шло к закату, значит, я проспал почти полдня. Хорошо это или плохо — не знаю. С одной стороны, я потерял время. С другой — набирался сил. И сейчас, впервые за долгое время, у меня были силы идти.
Я снова выбрал направление — ориентируясь по солнцу. Его свет теперь бил мне в спину, оставляя передо мной прохладную, тёмную тень. Значит, нужно двигаться вперёд.
Я шагнул вперед и начал продираться сквозь джунгли — медленно, упорно, вырываясь из объятий веток и лиан. Мне казалось, что эти леса непроходимы, что они нарочно сжимаются вокруг, как клетка. Но теперь я знал: если ты жив, ты можешь идти. И если ты идёшь, значит, ещё не проиграл.
Глава 5
На этот раз я шёл как-то особенно уверенно — твёрже, спокойнее, с ощущением, будто под ногами наконец появилась почва. Не оглядывался, не прислушивался к каждому шороху, не ждал удара из тени. Не думал, что умру за следующим поворотом. Шёл, и всё. Даже немного улыбался, хоть и наступал вечер, а сумерки уже начали опускаться на джунгли тяжёлым, вязким покрывалом.
Это было странно. Учитывая всё, что со мной произошло, и то, как выглядела моя рука — точнее, культя — всё хуже с каждым часом, всё темнее и тяжелее. Но внутри почему-то теплилось что-то, похожее на оптимизм. Может быть, я сходил с ума. А может... может, дело было в том мясе. В том, что я проглотил.
Словно часть зверя, что я ел, осталась во мне. Стала мной.
Мы в приюте никогда не ели сырое мясо — нам строго запрещали. Говорили, что от него можно подхватить червей, и если такой один заведётся, то через год тебя буквально сожрут изнутри, и умрёшь, захлёбываясь собственной гнилью. Это говорил Хорхе, щурясь и шепча особенно зловеще. Но про другое действие сырого мяса никто ничего не говорил. Про то, как оно может изменить тебя.
Шёл и улыбался. Иногда, когда заросли становились особенно густыми, я не пытался проталкиваться — просто обходил, рвал, отталкивал их, как будто они не имели права мне мешать. Они царапались, рвались, хлестали, но я даже не замечал. Всё тело двигалось машинально — я шёл, просто шёл, как зверь, знающий, что впереди есть путь. Где — неважно.
И это ощущение было пугающе приятным.
Спустя какое-то время я набрёл на лиану, висящую низко над тропой. Надорвав кожицу ногтем, сжал её обеими руками и припал губами к узкому разрезу. Изнутри потекла тёплая, горьковатая влага — не совсем вода, но сейчас это не имело значения. Я пил жадно, шумно, как зверь, почти не чувствуя вкуса, только ощущая, как прохлада прокатывается по пересохшему горлу.
Вытер рот тыльной стороной ладони, и тут же, будто по какому-то внутреннему зову, снова посмотрел на свою правую руку.
Точнее — на то, что от неё осталось.
Всё было плохо. Культя опухла ещё сильнее, кожа потемнела, стала рыхлой, словно сгнившей. Из тряпки, которой я её обмотал, пробивалась кровь — густая, с тёмными сгустками, пахнущая гнилью. Я не был врачом, но даже я понимал: дело шло к худшему. И никакая самодельная повязка уже не спасёт. Здесь нужен доктор. Но где я возьму врача — посреди этих джунглей, в сгущающихся сумерках, среди листвы, что душит и прячет всё?
Мне нужно было выбраться. Найти убежище. И сделать это как можно скорее. Инфекция уже разливалась по телу, я чувствовал, как ломит плечо, как вены будто наливаются тяжестью, как где-то глубоко внутри зреет жар.
Я попытался вспомнить, в каком направлении находится город. В памяти всплыло: наш приют стоял на возвышенности. Дорога в город вилась вниз, петляя среди деревьев, среди влажной зелени, и вела к больнице — я был там однажды, давно, когда нас всех поголовно отвезли на осмотр.
Это было почти в другой жизни, но я помнил: джунгли тогда казались бесконечными. Казались стеной. Но в конце была улица. И асфальт. И звук машин. Я должен был дойти туда снова. Во что бы то ни стало.
По крайней мере, я шёл прочь от приюта — и это уже было хорошо. Всё остальное… другое дело. Я не знал, иду ли я в сторону спасения, к месту, где мне смогут помочь с рукой, или просто плутаю по кругу, уводя себя всё дальше — в боль, в жар, в небытие. И вот это — уже плохо.
Я осторожно поправил повязку — промокшую, тяжёлую от крови и грязи. Пальцы дрожали, но я пытался сделать всё аккуратно, чтобы не задеть открытые ткани. Кожа под бинтом пульсировала, будто жила отдельной жизнью, и каждый прикосновение отзывалось вспышкой боли, словно кто-то вонзал под кожу иглы.
Повязка держалась плохо. Я немного подтянул край, прижал рукой к боку. Дикость боли чуть ослабла, притупилась. В этот момент я понял — лучше не трогать. Всё. Пусть гниёт — но молчит. Пусть расползается — но не рвётся. Я опустил руку медленно, почти с мольбой о том, чтобы не было новой вспышки боли.
И пошёл дальше.
Тропинка под ногами будто жила — пружинила, скользила, путалась в корнях. Джунгли шептали что-то сквозь листву, ветер дышал гнилью, и небо над головой стремительно темнело. Но я продолжал шаг за шагом пробираться вперёд, вглубь, сквозь этот зелёный ад, ведомый только одним: если остановлюсь — не встану больше никогда.
На джунгли опускался вечер. С каждым шагом становилось всё темнее, тени сгущались, превращаясь в живые очертания, и в этом сдавливающем сумраке идти становилось всё труднее. Силы уходили. Казалось, каждая мышца вот-вот откажется служить, а ноги станут ватными, предательски подогнутся. Но я не сдавался.
Я шёл вперёд с упрямством, которое уже не было разумом — скорее, это была одержимость. Неосознанная, инстинктивная потребность идти, бежать прочь. Подальше от приюта. От боли. От проклятого пня, у которого я стоял, униженный и сломанный. Подальше от людей, которые предали. От крика Пауля. От взгляда сеньора Алвиса.
Меня вела одна единственная мысль — убраться как можно дальше, не оборачиваясь, не думая, не вспоминая.
Поэтому, когда я споткнулся о что-то мягкое и влажное, я не успел даже понять, что это. Слишком поздно. Тело, лишённое координации, инстинктов и реакции, просто поехало вперёд. Я покатился вниз, кубарем, больно ударяясь плечом о корень, грудью о землю. И упал — в полую яму, выстланную мокрой листвой и чем-то ещё… тёплым. Мягким. Склизким.
Запах ударил в нос резкий, острый, как тухлое мясо и разложение. Там что-то было. И я упал прямо в это.
Резкий, тошнотворный запах ударил в нос, как удар кулаком. Он был густой, гнилой, с примесью сырости и чего-то мертвенного — такого, что организм мгновенно узнал и отверг. Я закашлялся, попытался вдохнуть — и только хуже стало. Горло сжалось, желудок скрутило, перед глазами потемнело.
Я замахал рукой, пытаясь отогнать запах, но это был не просто воздух — это была грязь, в которую я рухнул, вязкая, цепкая. Пальцы нырнули во что-то липкое, мягкое, вонючее. Я застонал, почувствовав, как к коже прилипли фрагменты чего-то органического — будто гниющая плоть, перемешанная с мокрыми листьями.
Похоже, я свалился в болото. Или в старую звериную ловушку. В такие ямы иногда падали мелкие животные, и если они не умирали сразу, то гнили здесь живыми, пока не приходили стервятники. Я слышал такие истории в приюте. Над ними шутили, но теперь я понимал: если я здесь застряну, то выбраться не смогу. И погибну — так же тихо, так же бесславно.
Мне стало по-настоящему страшно.
Я заёрзал, инстинктивно, наощупь, вытягивая ноги, но они вязли в каше из листвы и грязи. Я напрягся, толкнул себя вверх, и рука скользнула по склону, натыкаясь на сырые корни. Из последних сил я вцепился в них, как в спасение, и начал тянуться вверх.
Каждое движение ног вызывало новый приступ отвращения. Я то и дело наталкивался на что-то под слоем грязи — мягкое, рыхлое, с поддающейся плотью, будто уже разложившееся. Когда я переставлял ноги, из болота поднимался волной зловонный запах, от которого мутило до судорог. Это был не просто болотный смрад — в нём чувствовалось нечто другое, сладковатое, тошнотворно-приторное. Так не пахнет вода. Так пахнет гниение.
Культя пульсировала, боль выстреливала в бок, но я тянулся, задыхаясь от вони, стиснув зубы, слыша, как хрустит что-то под ногами. Сдвинулся. Потом ещё. Листва срывалась под пальцами, но я нашёл опору, подтянулся выше. И, наконец, выполз — весь в грязи, мокрый, трясущийся, но живой. Я выбрался. Из этого вонючего ада. И только теперь осознал, насколько близко был к тому, чтобы остаться там навсегда.
Вокруг сгущалась темнота, и я понял, что не сразу осознал, куда именно угодил. Пока карабкался наружу, руки и колени скользили по вязкой жиже, в которой плавало что-то чужое. Только когда выбрался и сел тяжело дыша, я посмотрел на свои ноги — и всё понял.
Штанины были облеплены буро-коричневой массой, в которой запутались какие-то волокна, лоскуты, фрагменты. Это была не просто грязь. Это было что-то другое.
Меня окутал густой, тяжёлый запах. Такой, от которого хочется рвать прямо на колени. Я пах, как могильная яма, как скотомогильник, как яма с телами. И тогда меня пронзила догадка. Холодная, как игла под ребро. Я упал в яму, полную трупов. Может, звери. А может… нет. И джунгли молчали. Как будто ничего не случилось.
Мысль, пришедшая внезапно, показалась безумной, почти гротескной, но при этом — пугающе логичной. Она словно осветила происходящее изнутри, и я начал понимать, куда именно я угодил, хотя и не хотел верить в это до конца. По крайней мере, по запаху — всё сходилось.
Я наклонился, дрожащими пальцами пытаясь ощупать то, что липло к моим ногам, тянулось за мной, воняло и хлюпало. В полумраке джунглей, при скудном свете, пробивавшемся сквозь листву, я нащупал нечто плотное и округлое. Пальцы соскользнули по его поверхности. Оно было тёплым. И... гладким.
Я придвинулся ближе, всмотрелся, напрягая глаза. Сердце застучало где-то в горле, и в следующую секунду я узнал это.
Это была человеческая щека.
Я отшатнулся, задыхаясь, резко подался назад, как будто от удара, и в панике пополз прочь. В голове пронеслось: «Нет, нет, нет…» — но тело двигалось само. Я отполз на несколько шагов, пока спиной не упёрся во что-то ещё — мягкое и живое на ощупь.
Я обернулся.
И тут же понял: именно об это я споткнулся, прежде чем упасть в яму.
Передо мной, полунакрыто листвой и грязью, лежало ещё одно тело.
Я увидел обнажённую ключицу, край лица, открытый рот, из которого торчали зубы, и чёрные мухи, копошащиеся в глазнице. Меня охватил липкий ужас. Это была братская могила. Где-то в джунглях. Забытая. Скрытая. И я в неё провалился.
Он чавкнул, когда я на него наткнулся, и изнутри что-то хлюпнуло, раздавилось — тёплое, скользкое, липкое — разом пролилось мне на ноги, на руки, на живот. Внутри всё сжалось. В животе что-то перевернулось, и в глазах потемнело. Я отшатнулся, едва не потеряв равновесие, но всё же заставил себя посмотреть.
В полумраке я наконец разглядел его.
Тело, частично погружённое в землю и мокрую листву, было почти человеческим. Лицо... вернее, то, что от него осталось, — голая кость, половина черепа с чёрной вмятиной и пустыми глазницами, из которых стекала грязь и что-то ещё. На черепе болтались тонкие, спутанные клочья волос, облепленные муравьями. Одежда — если это можно было назвать одеждой — превратилась в лоскуты, прилипшие к гниющему телу.
А вот грудная клетка — то, во что я врезался, — ещё сохраняла форму, хоть и распухла от влаги, натянув кожу, как мокрое полотно. То, что было внутри, ещё держалось… до момента, когда я не наткнулся на него. И тогда вся эта разложившаяся жижа, гной, слизь, кишащие черви, липкий гной — всё это вспучилось и вырвалось наружу, обдавая меня с головой.
Это было как душ из смерти.
Я заорал. Не громко. Хрипло, сипло, почти беззвучно — потому что горло сдавило. Я рванулся назад, поскользнулся, упал на локоть, пополз прочь. От него. От ямы. От запаха. От безликой смерти, которая смотрела на меня пустыми глазницами.
Она была человеком. Кто он? Почему здесь? Кто его оставил? Но сейчас это не имело значения.
Главное — выбраться. Пока я ещё не стал одним из них.
Несмотря на ужас, несмотря на рвущий изнутри страх, я вскочил с земли, срываясь с места, словно от удара тока. Не разбирая дороги, почти слепо, я отпрыгнул от зловонной ямы, развернулся и побежал прочь, не оглядываясь, как будто само зрение назад могло заразить меня гнилью, как будто один взгляд обратно — и я останусь там навсегда.
Но джунгли не отпускали. Сплетённые лианы, цепкие корни, влажные ветки — всё мешало, всё хватало за ноги, за руки, за одежду, будто и они были частью этой ямы, частью того забытого кладбища.
Я спотыкался, цеплялся, рвался вперёд, сдирая кожу с ладоней, падая на колени, поднимаясь снова. Боль в правой руке стреляла от плеча до самого сердца — отзвуками пульсирующей агонии, но я не останавливался. Я цеплялся левой рукой, своим обрубком, за всё, что могло дать опору, полз, пробирался, вырезал себе дорогу телом, как зверь в капкане, рвущий лапу, чтобы уйти.
Я бежал от этого места. От погребения. От воплей молчаливых черепов. От смерти, которая смотрела на меня и звала. Но чем дальше я шёл, тем отчётливее понимал — оно идёт за мной. Оно не в ногах. Оно внутри. Я уже нёс это с собой. И уйти было некуда.
Наконец, почти полностью выдохшись, обессиленный и едва волоча ноги, я наткнулся на преграду, которую уже не мог преодолеть. Ни волей, ни страхом, ни даже слепым упрямством, которое до сих пор толкало меня вперёд, как хищника, умирающего на бегу. Передо мной возникла деревянная стена, аккуратно сбитая из плотно пригнанных досок — старая, промокшая, но всё ещё крепкая.
Я замер, тяжело дыша, вглядываясь в темноту. В слабом свете умирающего дня было трудно понять, насколько она высокая. Но я чувствовал: выше моего роста — не перелезть. Стена уходила влево и вправо, прячась за ветвями и лианами, будто была здесь всегда, будто это не преграда, а граница — между лесом и чем-то другим.
Я обернулся. Темнота сгущалась. Джунгли шевелились. И то, от чего я бежал, было всё ближе — даже если это уже не шаги и не шорох, а просто тень в моей голове.
Я не мог вернуться. Только вперёд.
Пошёл вдоль стены, шаря рукой по влажной поверхности, пока не нащупал щель — узкую, полуоткрытую, прикрытую покосившейся доской. Она держалась на гвозде, давно проржавевшем, и, приложив усилие, я отогнул её, доска заскрипела, и я протиснулся внутрь, будто пробирался сквозь горло какого-то зверя.
Внутри было душно, темно и липко — как будто воздух сам по себе сгущался, обволакивая меня вязкой пеленой. Он пах старыми досками, плесенью и чем-то застоявшимся, тёплым и тяжёлым, как дыхание больного.
Я продолжал двигаться на остатках адреналина, как загнанный зверь, без плана, без понимания, куда и зачем иду. Просто полз вперёд, вглубь этого нового пространства, которое с каждой секундой становилось всё более замкнутым. Стены словно съеживались, а я терялся в них, уже не понимая — то ли я ищу выход, то ли просто бегу от прошлого.
Темнота обволакивала, почти прижималась к коже. Я вытягивал руки перед собой, пытаясь нащупать хоть что-то, что даст ориентир. Но каждый шаг казался всё более бессмысленным. Я был один в коробке из дерева и ночи.
Шатаясь, я в очередной раз повернулся, и тут…
Боль — резкая, как выстрел.
Лоб врезался во что-то металлическое — глухой звон ударился о череп, звеня в ушах.
На мгновение перед глазами вспыхнуло — белёсое пятно, как от удара молнии. Я попытался удержаться, но ноги не слушались, земля ушла из-под них, и я рухнул.
Удар был глухим. Я приземлился на деревянный пол, тяжело, со всего тела, выдохнув из себя весь воздух. Голова отозвалась гулом, тело не двигалось. Всё внутри затихло.
Сознание померкло, будто кто-то тихо и медленно закрыл за мной тяжёлую, мокрую дверь. Мир исчез — растворился в боли, в усталости, в тишине, в запахе смерти.
Когда я пришёл в себя, первым, что вернуло меня, был толчок. Кто-то дёргал меня за правую руку. Каждое дёрганье отзывалось взрывом боли, словно в грудь вбивали раскалённые гвозди. Я застонал, не в силах даже шевельнуться.
В глазах стояла пелена, но я заставил себя открыть их. Сквозь щели в перекошенной крыше пробивались косые утренние лучи. Пыль в них танцевала, будто мириады золотых насекомых, и всё это — прямо над моим лицом. Свет резал глаза, возвращал в реальность, и я медленно повернул голову… и увидел её.
Рядом со мной сидела собака. Небольшая, рыжая, с колтуном на загривке, с короткой шерстью и блестящими глазами. Она лизала мою правую руку. Вернее — то, что от неё осталось. Культу. Из-под промокшей, грязной повязки сочилась густая, бурая жидкость, уже не кровь, а гной, и собака снова и снова проходилась языком по этой гнили, иногда поскуливая.
Каждое её прикосновение было мучением, но каким-то странным, обволакивающим. И всё же — боль была слишком сильной.
Я вздрогнул, попытался оттолкнуть животное, инстинктивно дёрнулся в сторону, но тело тут же предало меня — вспышка боли пронзила грудную клетку, отдала в позвоночник и в голову. Я вскрикнул и снова рухнул на пол, как мешок, не в силах даже пошевелить ногой.
Собака тут же метнулась ко мне, подползла ближе и ткнулась тёплым, мокрым носом мне в щёку. А потом, осторожно, почти ласково, начала лизать мне лицо. Как будто не просто пыталась помочь… А будила меня. Возвращала назад.
Я поморщился, инстинктивно дёрнулся, пытаясь оттолкнуть собаку левой рукой. Пальцы едва слушались, ладонь была тяжёлой, как камень, но я всё же сумел приподнять её и толкнуть животное чуть в сторону.
— Ну хватит… — прошептал я, едва узнав собственный голос. Хриплый, надтреснутый, будто выдавленный сквозь песок. Говорил ли я с кем-то до этого? Кричал? Бредил? Прошло, наверное, уже пару дней, может больше, и мне стало страшно от того, как мало я помнил.
Я нащупал левой рукой левую часть лба, провёл по нему и наткнулся на что-то твёрдое — шишка, огромная, болезненная, будто кто-то вогнал туда камень.
Пульсировало.
Горело.
Собака не уходила. Она всё так же оставалась рядом, водила языком по моей щеке, тихо поскуливала, будто чувствовала, что мне нужно не только лекарство, но и кто-то живой. Я попытался встать. Это было адом. Тело будто налилось свинцом, каждая мышца тянула в обратную сторону. Но я встал. Медленно, тяжело, шатаясь, вцепившись пальцами в стену, я выпрямился. В глазах тут же потемнело, звенело в ушах, но я удержался на ногах.
Оглядевшись, я понял, что нахожусь в деревянном помещении, скрытом в глубине леса. Что-то вроде старого, покосившегося сарая, но куда больше — как ангар. Пол был деревянным, щели между досками пропускали свет снизу, через прогнившие доски. На стенах — инструменты: пилы, ножи, мачете, ржавые лопаты, мотыгa, вбитые крюки и сломанная кувалда.
Я перевёл взгляд на потолок — он тоже был перекошен, из щели между досками пробивался солнечный луч, который пал прямо мне на лицо. И тут меня осенило. Именно в этот ангар я ворвался той ночью. Именно здесь я терял сознание, кружась в темноте, в грохоте своего падения наткнувшись на что-то массивное, похоже на вот ту огромную кувалду на потолке. Теперь всё стало на свои места. Я внутри него. Живой. Пока что.
Нужно было подниматься и двигаться дальше. Внутри уже не было страха — только ощущение предела. Я знал: если не найду помощи в ближайшее время, особенно с рукой, всё закончится. Быстро. Где-нибудь под гнилыми досками этого сарая или среди корней вонючего дерева.
Я заставил себя встать. Снова. На дрожащих ногах, с тянущей болью под лопаткой, с горящим обрубком вместо правой руки. Толкнулся плечом от стены, выпрямился.
Собака, всё это время молча следившая за мной, медленно встала. Она сделала пару шагов назад, чуть склонив голову набок. Глаза её были внимательны, почти умны, и в них не было страха. Только вопрос.
Я глянул на неё, и мне показалось, что она ждёт, что я сделаю. Что я выберу. Погибнуть тут — или дотянуться за жизнью.
— Пошли, — хрипло выдохнул я, не узнавая собственный голос.
Собака дернулась ухом, посмотрела ещё пару секунд и пошла за мной, немного хромая на переднюю лапу. Мы двинулись вперёд — через сумрак, в сторону рассвета, туда, где, возможно, ещё оставались люди.
Пошатываясь и цепляясь за стены, я сделал пару неуверенных шагов и, опираясь плечом на щербатую доску, начал искать выход. Воздух в мастерской был тяжёлым, пропитанным пылью, плесенью и старым железом. Я с трудом различал очертания предметов, висящих вдоль стен, но знал: нужно выбираться отсюда как можно скорее.
Это здание — ангар, мастерская или, может, сарай — было заперто. И, судя по всему, заперто снаружи. Я наткнулся на массивные створчатые двери — высокие, тяжёлые, сколоченные из толстых досок, повисшие на старых, но ещё крепких петлях.
Сначала я обрадовался — двери были настоящими, широкими, с перекладиной. Но быстро понял: ручек с внутренней стороны не было вообще. Никаких защёлок, никаких верёвок, ни даже щелей, чтобы в них просунуть руку. Всё выглядело так, будто здание проектировали не для работы, а для удержания чего-то внутри.
Я подошёл ближе, прижался к дверям, толкнул — они даже не дрогнули. Видимо, снаружи их подперли, как минимум бревном, или даже заколотили.
Я обошёл мастерскую по периметру, теперь уже осторожно, медленно, стараясь не задеть ржавые пилы, лопаты и крюки, свисающие с гвоздей, как немые свидетели чего-то неправильного. Наконец, в одном из углов я заметил щель — тот самый лаз, через который я вчера ввалился внутрь.
Теперь, при дневном свете, он выглядел ещё теснее и опаснее, но другого выхода у меня не было. Видимо, через него же и пробралась сюда собака — моя единственная спутница в этом новом мире.
Я ещё раз попытался дёрнуть створку двери, налёг на неё всем телом, но она даже не скрипнула. Было ясно — с этой стороны она на запоре, и что бы я ни делал, взломать её изнутри не выйдет. Это было бессмысленно. Стало только хуже: я почти не чувствовал пальцев, а боль в плече отозвалась острым колом в грудь.
Странно. Очень странно — запирать ангар снаружи. Зачем? От кого? Или, может, от чего? Эта мысль кольнула, как ледяная капля на затылок. Кого здесь держали? Или кого боялись выпустить?
Размышлять не было времени. Другого выхода всё равно не оставалось — пришлось ползти обратно через тот самый узкий лаз. Я сел, вжал плечо в доски, начал продираться наружу, тяжело выдыхая, чувствуя, как дерево рвёт остатки рубахи на спине.
Когда выбрался, меня вновь встретили джунгли. Мокрые, плотные, пахнущие жизнью и гниением одновременно. Но теперь я знал: стена не бесконечна. Она ограждает только мастерскую. Это не забор, не укрепление — просто плотная оболочка, старое укрытие посреди леса.
Я обошёл постройку справа, двигаясь вдоль стены, ступая осторожно, как по минному полю. Через несколько шагов наткнулся на металлическую сетку. Ржавую, вросшую в землю, с переплетёнными ячейками. Она тянулась в сторону, заворачивая за деревья, и в какой-то момент я заметил разорванное место, словно кто-то или что-то прогрызло проход.
Там был лаз — достаточно широкий, чтобы протиснуться. Металл был изогнут, покрыт коркой времени и плесени.
Собака — всё это время следовавшая за мной молча — подбежала первой. Она проскочила в щель легко, потом повернулась ко мне и ждала, наблюдая, как я приближаюсь, с тем же настороженным вниманием, с каким дикие звери смотрят на огонь.
Я посмотрел на неё, потом на пролом в заборе. Вдохнул. И полез следом. То место, в которое я попал, выглядело заброшенным и перекошенным, как и всё вокруг. Всё было проржавевшее, с дырами, с провалами в стенах и сетке. Возникал простой, и оттого ещё более тревожный вопрос — зачем вообще строить такое укрепление, если в него можно пролезть с любого бока? Или мне просто везло — потому что я щуплый, худой, и пролез там, где взрослый застрял бы?
Может, дело вовсе не в везении. А в чем тогда? Я не стал размышлять чувствуя, как уходила сила — не только из руки, но и из всего тела. Я знал, что выгляжу, как полусломанный зверёныш. Та несчастная маленькая Игрунка, которую я проглотил той ночью… она перестала наполнять меня. Я чувствовал, как энергия вытекает, как тело слабеет снова.
Теперь мне нужно было настоящее. Вода. Еда. Помощь. Всё остальное — потом.
Пройдя вдоль ангара, я вышел на небольшую площадку. Трава была выжжена солнцем и временем, местами утоптана, с валяющимися обломками чего-то — будто здесь раньше была стоянка. Несколько строений — низкие, сколоченные из металла и досок, выглядывали из-за деревьев. Я замер, всматриваясь — не было ли там движения.
Повернув голову, я посмотрел на ворота ангара — того самого, в котором совсем недавно приходил в себя, блуждая между тенями и болью. Большие, обшитые ржавым железом, они стояли теперь передо мной — закрытые. Как и ожидалось, массивный засов крепко удерживал створки.
Я подошёл ближе. Рукам было тяжело, правая всё ещё ныливая пустота, но я всё-таки ухватился за железо. Рванул. Засов с трудом, но поддался, с тяжёлым лязгом сдвинулся в сторону. Остатки сил отзывались дрожью в плечах, но я не остановился — рванул ещё раз, и металл со скрежетом отлетел вбок.
Двери открылись медленно, почти нехотя, скрипя, будто сами были против этого. Солнце пронеслось по пыльному полу ангара, рассекая темноту внутри.
Зачем я это сделал? Почему вернулся? Почему открыл ворота? Я не знал. Меня вёл инстинкт. Что-то глубже страха, глубже рассудка. Я просто не мог остановиться.
Я снова вернулся на небольшую площадку, стараясь идти ровно, но каждый шаг отдавался глухой болью в пояснице, в боку, в культе. Голова кружилась, зрение плыло. Я обвёл взглядом окрестности, ища хоть какое-то движение, хоть намёк на жизнь. Всё было тихо. Опасно тихо.
Передо мной было четыре строения. Одно — то, у которого я стоял, — явно соединялось с ангаром или мастерской, через которую я попал сюда. Остальные — раскинуты чуть в стороне, будто поставлены без плана, по нужде. Два из них выглядели мёртво, с запертыми ставнями и дверьми, обшарпанные, с облупившейся краской. Но одно — самое дальнее, с обычной деревянной дверью и узким окном сбоку — выглядело иначе. Окно было грязное, но не разбитое. Дверь — целая.
Я направился именно туда, чувствуя, как с каждым шагом ноги становятся ватными, как дрожь пробирает по позвоночнику. Я знал: ещё пара метров, и я просто рухну. Без сил. Насовсем.
Остановившись у двери, я постучал.
Трижды.
Слабо, но настойчиво.
Тишина.
Я подождал. Потом — толкнул дверь плечом. Она поддалась с тихим скрипом.
Внутри было душно. Затхлый воздух, пропитанный деревом, пылью и чем-то сухим, горьким. Солнце, несмотря на рассвет, почти не пробивалось внутрь. Здесь давно никто не открывал окна. Дверь, скорее всего, просто не была заперта. Не нужна она была никому.
Помещение оказалось небольшим. Справа — облезлый деревянный стол, пара пустых ящиков. Слева — лавка, покрытая тряпьём. В стене напротив меня — ещё одна дверь, ведущая куда-то вглубь. Но главное, что я увидел — белый металлический шкафчик, висевший прямо над лавкой. На нём — чёткий, красный, выцветший, но узнаваемый крест.
— Аптечка… — прошептал я, и голос мой задрожал. Это было как увидеть спасательный круг среди бушующего моря.
Я направился к ней, шатаясь, как пьяный, но с таким упрямством, будто это была последняя цель в жизни.
Я должен был дойти.
Дотянуться.
Не знаю, был ли кто-то в этом доме или нет, но ждать больше не мог. Я подошёл к аптечке, приоткрыл дверцу и сразу же начал рыться внутри. Первое, что нашёл — бутылка со спиртом. Прозрачная жидкость в знакомом тёмном стекле. Я знал, она пригодится, чтобы обработать рану. И знал, как это будет — адская боль, режущая, жгучая. Но именно так нас лечили всегда.
Если в приюте кто-то падал, рассекал кожу, получал по лицу от Хорхе или выдирал гвоздь ржавый из ступни — всегда спирт. Спирт сестры Майи. Он был её первым и последним лекарством — прозрачная пытка с запахом чистоты. Я знал, что придется им воспользоваться. Но пока… отложил. На потом.
Я достал вату, аккуратно проверил упаковку, отложил в сторону. И тут заметил пластиковую коробку, потёртую, но целую. На крышке красовалась наклейка с надписью: "Аптечка. Не для выдачи. Только для медсестры."
— Тоже мне, медсестра, — хрипло усмехнулся я.
Поднял коробку, уселся на лавку, положил её себе на колени. Открывать пришлось зубами — пальцы не слушались, и правая рука, культивированная болью, едва не лишала равновесия.
Внутри — бинты, шприцы, ампулы, таблетки. Я перебирал всё осторожно, как будто разбирал взрывное устройство. И вдруг заметил блистер с надписью: "Антибиотики. Строго по рецепту."
Эти таблетки я узнал сразу. Большие, с острыми краями. Именно такие мне когда-то давала сестра Майя, когда я наступил на ржавый гвоздь у коровника. Помню, тогда рана загноилась, я не мог встать, весь горел от температуры. Она принесла одну такую таблетку — и приказала глотать, не задавая вопросов.
— Эти помогут, — прошептал я, больше себе.
Не раздумывая, проглотил две сразу. Запил водой — бутылка стояла внутри ящика, наполовину полная, запотевшая. Горло обожгло, но таблетки ушли внутрь легко. Я почувствовал, как они скользнули в живот, растворяясь там — как спасение, медленное и незаметное.
Я остался сидеть на лавке, прислонившись спиной к стене. Сердце всё ещё билось слишком быстро. В голове мелькала одна мысль: что будет, если кто-то сейчас войдёт?
Что я скажу? Наверное… скажу правду. Но не всю. Про приют — совру. Скажу, что я из города. Про руку — расскажу, что нарвался на ягуара. Это недалеко от истины.
Про то, как выжил… промолчу.
А если попросят — скажу, что очень голоден. Потому что это будет самая честная часть всей истории.
Глава 6
Сколько времени я просидел там, на лавке, прислонившись к стене — не знал. Время размазалось, словно капля грязи на стекле, — без формы, без движения. Я просто сидел, слушал, как капает где-то вода, как дыхание собаки в углу ровное и тёплое, и ждал.
А потом — заметил. Боль стала отпускать. Сначала едва уловимо — пульс в культе сбился с бешеного ритма, стал тише, спокойнее. Потом ушёл совсем, оставив после себя тупую, глухую тяжесть, будто в руке поселилась свинцовая обуза. Она больше не пульсировала, не кричала, а просто была — чужая, бесполезная, но не больше больная.
А потом началось зудение. Слабое, почти щекочущее, будто под кожей ползали крошечные муравьи. Я знал — это плохо. Это значит, что ткань живая. Но раздражённая. Воспалённая. И всё же…
Это было лучше, чем-то, что было до этого.
Я удивился, как быстро начали действовать таблетки. Или просто так долго не чувствовал ничего хорошего, что теперь любая передышка казалась чудом. Нужно было подниматься, собираться, начинать действовать. Пора выбираться из этой полутени, из вязкой мути боли и молчаливой апатии, в которой я увяз с самого побега. Пора выйти к тем, кто, быть может, сможет объяснить, где я, кто я теперь для них… и что будет дальше. Я понимал: если здесь кто-то живёт, они вполне могут заметить пропажу из аптечки, могут встревожиться, заподозрить худшее. Но, глядя на своё отражение в пыльном стекле — осунувшееся лицо, тёмные круги под глазами, высохшие губы, — я был уверен: моё состояние скажет за меня больше, чем любые слова. Хотя… кто знает. Люди бывают разные.
Я с усилием поднялся с лавки. Тело отозвалось тупой болью в пояснице и боку, а в голове тут же закружилось — словно где-то под черепом завихрился чёрный ветер, оставляя за собой пустоту. Я замер, вцепившись в стену, выждал, пока мутная волна пройдёт, и только тогда, с осторожностью, вышел во двор.
Передо мной была всё та же картина — знакомая, но оттого не менее тревожная. Три здания: слева ангар или, возможно, старая мастерская, чьи створки были раскрыты настежь, словно зев пасти. Внутри — сплошная тень, глухая и неподвижная, будто сам ангар был мёртв, как погребальный склеп.
По центру стояло ещё одно здание — с распахнутыми, словно веки, ставнями и полуоткрытой дверью. Возможно, кто-то был внутри…, а возможно — только тени и пыль.
Справа — третье, самое обычное, с закрытой глухой дверью и пыльными окнами, не выдававшими никаких признаков жизни. Оно выглядело безмолвным, как глухой свидетель.
На площади между этими постройками не было ни души. Ни шороха, ни движения. Только тишина — густая, напряжённая, будто вытканная из чего-то слишком правильного. Даже собака, что всё это время следовала за мной, затаилась, не подавая голоса, не двигаясь.
Мне показалось, что стекло в окнах дрожит от невидимого напряжения, а джунгли за спиной — стихли. Листья замерли, птицы притихли, воздух стал вязким и неподвижным.
Кричать я не стал. Не хотелось нарушать ту странную, будто нарочно вытянутую тишину, которая висела над этим местом, как дым после пожара. Вместо этого я просто повернул направо, к первому зданию, которое было ближе всех. Решил обойти всё по правой стороне, аккуратно, будто на разведке.
Подойдя к двери, снова постучал. Раз, два. Тишина. Никто не ответил. Никто даже не шелохнулся. Я ждал несколько секунд, потом толкнул дверь. Она поддалась легко, как и в предыдущем здании — ни замка, ни щеколды, словно никто тут давно не боялся незваных гостей.
Внутри меня встретил запах — сухой, застоявшийся, с примесью старого жира и мокрой древесины. Передо мной оказался столовый зал — узкий и вытянутый, почти в точности такой, как в нашем приюте. До стойки выдачи еды было не больше трёх метров, всё так устроено, чтобы никто не задерживался, взял свою миску — и пошёл прочь.
Я машинально подошёл к стойке, прикоснулся к деревянной поверхности. Она была покрыта толстым слоем пыли, как и всё здесь.
За стойкой тянулся ряд разделочных столов и старых, обугленных плит. Возле стены возвышалась большая, промышленная вытяжка, мёртвая и ржавая, как реликт из другого времени. Всё было знакомо до боли — и в то же время отдавало запустением, которое невозможно подделать. Здесь давно никого не было.
Здесь не кормили. Не готовили. Не жили. Но почему всё стояло на своих местах? Словно те, кто был здесь раньше, просто вышли на минуту. И так и не вернулись.
Но мне было всё равно. Проголодь, пустота внутри, слабость, жгущая грудь — всё это выталкивало меня вперёд. Без размышлений я пошёл вдоль стойки, нащупал проход за ней, обогнул её и оказался в кухонном помещении. Здесь пахло плесенью, старыми жирами и чем-то кислым, давно забытым.
Вокруг стояло множество кастрюль, сковородок, старой посуды — всего того, что когда-то, возможно, служило кому-то для приготовления еды. Но сейчас всё это было брошено впопыхах, как будто люди, находившиеся здесь, сбежали в спешке, не успев даже выключить плиту.
Я подошёл к одной из кастрюль, стоявшей на плите, и медленно, с опаской, приподнял крышку. Из-под неё тут же вырвался резкий, кислый запах, который вонзился мне в нос, вызывая судорожный отголосок в горле. Я отшатнулся, еле сдержав рвоту, и заглянул внутрь — там было нечто чёрное, разложившееся, живущее своей новой, гниющей жизнью.
Другие кастрюли я уже не стал трогать. На сковородках тоже лежало что-то непонятное — чёрное, высохшее, как обугленная тряпка.
Я начал обходить кухню, заглядывая в шкафы, открывая дверцы, поднимая крышки с металлических стеллажей. Но везде одно и то же: плесень, гниль, бурые разводы, как следы разлитой крови, высохшие на полках. Даже крупы, когда-то, казалось бы, непортящиеся, были проедены изнутри, полные следов от зубов — чьих, я не хотел знать — и стали странного, ржаво-коричневого цвета.
Моя последняя надежда исчезла в тот момент, когда я понял — даже здесь, в этом месте, где должна была оставаться хоть что-то, хоть какая-то еда, — всё сгнило, всё предано времени и запустению. Это была не просто кухня. Это было кладбище пищи.
И в этом был свой страх. Потому что, помимо голода, который уже отчётливо грыз меня где-то внизу живота, в подреберье, пришла другая мысль — более глубокая, холодная. Это место бесповоротно покинули. Оно стало пустым, заброшенным, одиноким. Здесь давно нет людей. И, возможно, уже никогда не будет.
И чтобы окончательно убедиться, что я здесь действительно один, что это место по-настоящему мертво, я поспешно вышел обратно на площадь. Сердце билось глухо, в висках — тупой гул, будто набат. Я пошёл к последнему зданию, самому правому. Оно казалось неприметным, не вызывающим тревоги, но внутри меня уже нарастало чувство, что за его дверью — подтверждение всего самого плохого.
Я не стал стучать. Просто толкнул дверь, и она открылась с лёгким стоном, как будто сама устала ждать.
Внутри было пусто и глухо, но всё ещё держалось на грани узнаваемости. Я сразу заметил ряд двухъярусных кроватей, точно таких же, как в нашем приюте. Металлические, со скрипящими пружинами, с облупленной краской, они стояли в два ряда вдоль стен, будто кто-то только что встал и ушёл, не заправив постель.
Но постели были разорванными. Простыни сброшены, подушки — искривлены, как будто их мяли в спешке. Одеяла свалены на пол, некоторые из них с тёмными пятнами, уже высохшими. То ли кровь. То ли грязь. То ли что-то другое.
Возле нескольких коек я заметил тёмные свёртки. Подошёл ближе — одежда. Вещи. Брошенные. Некоторые — аккуратно сложены, словно хозяева планировали вернуться. Другие — скомканы, затоптаны в пыль, как будто кто-то бросил их в панике.
И всё здесь — каждая кровать, каждый скомканный кусок ткани — отдавал чем-то знакомым и жутким одновременно. Словно я уже видел это когда-то, но не в жизни — во сне. В кошмаре.
Те, кто жил здесь, ушли в спешке — это чувствовалось в каждой детали. Брошенные вещи, открытые двери, следы неубранной еды и рваные простыни — всё говорило о панике, о поспешном бегстве. Они не собирались возвращаться. Не собирались закрывать за собой.
А раз так, значит… я здесь один. Совсем один. И это — не приговор. Это — возможность.
Мне нужно срочно найти еду, и если тут никого нет — никто не будет мешать, никто не станет задавать вопросы, косо смотреть, отбирать последнее. Меня это даже радует. Мне не важно, почему они ушли. Может, случилось что-то ужасное. Может, кто-то заболел. Или еще что. Это не моё дело. И, если быть честным, мне даже лучше так.
Потому что не нужно никому ничего объяснять. Не нужно вписываться. Не нужно бояться, что предадут, как тогда, в приюте.
То, что это место заброшено, что оно гниёт в одиночестве, — вдруг принесло странное облегчение. Может, одиночество — не приговор. Может, это мой дом, такой, каким он должен быть. Без чужих голосов, без чужих правил. Я изменился. И, возможно, это к лучшему.
Я направился обратно на кухню. Шёл медленно, но с другим ощущением — не просто усталым, затравленным шагом, как раньше, а с чем-то, похожим на надежду. Эта маленькая, затхлая деревянная кухня, хоть и выглядела мёртвой, всё же была моей. Никто не прогонит. Никто не отнимет. И если уж мне суждено остаться в этом заброшенном месте — я выжму из него всё, что смогу.
Собака, что всё это время молча следовала за мной, на этот раз осталась у входа на кухню, усевшись прямо на пороге, будто сторож. Её рыжая, настороженная морда была наклонена набок, уши подрагивали, а хвост неторопливо выбивал по полу короткие удары, взметая пыль лёгкими облачками. Она не скулила, не лаяла — просто смотрела в мою сторону, словно понимала, что я нуждаюсь в покое. Или ждала, когда снова встану и пойду дальше.
Я зашел внутрь, погладив ее по дороге. На этот раз я действовал иначе — не так, как в первый заход, когда всё обшаривал впопыхах, почти на грани паники. Сейчас я начал методично, по порядку, с угрюмой решимостью.
Сначала я аккуратно выложил на большой металлический стол все мешки с крупами, которые удалось собрать. Стол скрипнул под весом, пыль поднялась в воздух, оседая на руки и лицо, но я почти не замечал этого — голод перебивал всё. Передо мной лежали пять мешков: два уже распечатанных, остальные — вроде как запечатаны, хотя мешковина на них казалась потрёпанной, местами подгнившей.
Я начал с тех, что были открыты. Один из них источал резкий, кисловатый запах, от которого в животе сразу скрутило. Внутри что-то копошилось — мелькнула мышиная тень или, может, что похуже. Я не стал сразу выбрасывать — на войне, как говорится, всякое годится, и даже заражённое зерно можно будет перебрать или обжечь. Но отложил в сторону. Пусть подождёт.
Затем перешёл к запечатанным. Судя по выцветшей этикетке первый, оказался с рисом. Во втором что-то вроде чечевицы. От мешковины пахло не слишком приятно, но живности внутри вроде бы не было. Оставшийся мешок шевелился, и я понял — там кто-то завёлся. Возможно, личинки. Возможно, крысы. Вскрывать пока не стал. Итого: два открытых и похоже не пригодных к еде, два с потенциалом, один сомнительный. Уже неплохо.
Затем я занялся корнеплодами. В углу стоял деревянный ящик — тот самый, где когда-то хранили картошку. Я опустил туда руку, не надеясь ни на что — и был почти удивлён, когда нащупал две относительно целые картофелины. Сморщенные, потемневшие, но твёрдые. Остальные, как только я сжал их пальцами, превращались в кашу, будто гнилое месиво само поднималось по коже. Запах был таким, что у меня стало мутить в животе, но я сдержался, просто встал и вытер руку о рубашку.
В том же ящике под кучей трухи я нащупал одну свеклу — тёмную, плотную, будто выжившую из упрямства, и… яблоко. Маленькое, морщинистое, но целое. Оно даже пахло — сладко, по-настоящему, как осень. Я вытащил его осторожно, как сокровище. Словно оно само решило остаться живым, несмотря на гниль вокруг.
Вот и весь улов: два целых мешка круп, три корнеплода, и одно — почти волшебное — яблоко.
Не пир, конечно. Но для меня, в этом месте, в этой реальности — это было настоящее богатство.
Я стоял, глядя на всё то, что удалось собрать, и почти не чувствовал радости. Нет, я не был разочарован. Я был просто измотан до предела — физически, эмоционально, внутренне. Всё, что сейчас двигало мной, — это голод, да тупое, звериное упрямство выжить, даже если на это уйдёт последняя капля сил.
Но прежде чем варить хоть что-то, мне нужно было найти воду и, главное, чистую посуду. Такой, которую не придётся скоблить полдня, не рискуя отравиться остатками прошлого. Моя левая рука дрожала, пальцы ныли пульсацией отдавали в плечо, и я понимал: отмыть как следует я просто не смогу. Нужно было найти хотя бы одну посудину, более-менее пригодную для готовки.
Я принялся рыться в шкафах, перебирая старые кастрюли, выдвигая ящики с посудой, заглядывая под столы и на стеллажи. Большинство находок были либо треснуты, либо изнутри покрыты слоем запёкшейся грязи, словно их не мыли десятилетиями. Но вот — на нижней полке, в самом углу, почти засыпанная пылью и сухими листьями, я наткнулся на огромную кастрюлю. Она была тяжёлая, с широкими, скруглёнными ручками и плотной крышкой. Внутри — немного ржавчины по краям, но дно было чистым, как будто её не использовали вовсе, или она просто лежала в забытом запасе.
Я вытащил её, вытер ладонью внутренность, постучал по стенке — звук был глухой, но ровный. Сойдёт.
Подойдя к ближайшей плите, я поставил кастрюлю на одну из конфорок и выпрямился. Плиты было две, старые, обшарпанные, стояли рядом у дальней стены кухни, как немые свидетели чьих-то заброшенных завтраков и пустых ужинов. У каждой было по четыре конфорки, железные решётки на них поржавели, местами облупилась эмаль, но всё ещё держались.
Обе плиты были газовыми, не электрическими, — это я понял сразу, как только заметил один-единственный резиновый шланг, идущий от задней панели и теряющийся где-то в углу кухни. Я проследил за ним взглядом, потом осторожно сделал несколько шагов, стараясь не шуметь — будто мог потревожить нечто, дремлющее под полом.
Шланг вёл в маленькую кладовку, забитую пустыми коробками, паутиной и старыми склянками. Там, в левом углу, прямо на бетонном полу стоял большой металлический баллон — тёмно-красный, с вмятинами на боках и сбившейся краской. Я сразу почувствовал запах газа — не резкий, не свежий, а старый, почти засохший, как воспоминание о пожаре. Но он был — а значит, баллон ещё не пуст.
Я присел, приложил ухо к вентилю, услышал лёгкое шипение. Пальцами проверил краник — тугой, но поддаётся. Всё работало. Значит, газ был. Оставалось только разжечь пламя.
Именно в этот момент я почувствовал, как в груди шевельнулась слабая, но настоящая радость. Не эйфория, нет. Скорее, тёплый тлеющий уголёк — тот, что может стать костром, если дать ему воздух.
Спичек у меня не было. Зажигалки — тоже. Ни огнива, ни кремня, ни даже самого примитивного факела. Но где-то в голове, среди сотен неразборчивых воспоминаний, всплыло одно, будто выброшенное на берег мыслью, которая не хотела сдаваться. Я точно где-то видел то, что может спасти меня сейчас. Не стал долго размышлять — сил почти не осталось, и каждое движение давалось с трудом, как будто тело было сделано из мокрой тряпки, натянутой на кости.
Я направился в здание с аптечкой — то самое, которое мысленно называл конторой. В первый раз, когда я туда вошёл, я только краем глаза зацепил пыльную поверхность стола, ничего не рассматривая, думая лишь о боли и воде. Но теперь я вспомнил: что-то там лежало. Что-то небольшое, обмыленное пылью, но с характерным силуэтом.
Я вошёл внутрь, дверь скрипнула, словно вспоминая меня, и сразу направился к столу. Наклонился ближе — и да, там оно и было. Старенькая туристическая бензиновая зажигалка, металлический корпус весь в царапинах, колпачок сломан, крышка болталась, словно челюсть после удара. Но она была целой.
С торца тускло блестела надпись — я не стал вчитываться, это было неважно. Пальцы дрожали, но я сжал её в ладони и почти инстинктивно открыл крышку. Осталось только одно — проверить.
С замиранием сердца я чиркнул кремнем.
И тогда случилось чудо. Маленькое. Жёлтое. Дрожащая язычок, вынырнувший из тьмы и сырости, как единственный свидетель, что тепло ещё возможно.
Огонь. Она загорелась с первого раза — алым, живым пламенем, неожиданно ярким. Настолько ярким, что я машинально поднёс её слишком близко к лицу, словно не верил в то, что это действительно происходит. Огонь облизнул мои щёки тёплым языком, и только тогда я опомнился, резко дёрнул зажигалку в сторону и щёлкнул крышкой, пряча огонь, будто это было что-то священное, слишком хрупкое, чтобы им разбрасываться.
Настроение поднялось — резко, будто в груди вспыхнуло нечто большее, чем просто искра. Это был не просто успех — это было торжество жизни.
Я вернулся на кухню почти торжественным шагом. Огонь был у меня в руках. Значит, теперь можно готовить. Есть. Жить.
Подойдя к плите, я наклонился, открыл одну из конфорок, та, что ближе к огромной кастрюле, которую я уже заранее водрузил на плиту. Из сопла тихо зашипело — газ пошёл. Я быстро, почти с трепетом, достал зажигалку, чиркнул — пламя вспыхнуло — и поднёс к конфорке.
И тут же — вспышка. Плавная, уверенная, как дыхание зверя. Огонь разгорелся, заплясал, охватив металл конфорки, словно знал, зачем пришёл.
Плита работала. Значит, всё остальное — вопрос времени и сил.
Оставалось главное — вода. Без неё всё остальное теряло смысл. Без неё даже огонь не спасёт.
Хотя джунгли вокруг были влажными, насыщенными тяжёлым воздухом и порой казались живыми от избытка сырости, найти в них питьевую воду было делом не таким уж простым. Ещё с детства, с самых первых лет в приюте, сестра Майя постоянно твердилa нам: «Никогда не пей из ручья, даже если он кажется чистым. Даже если в нём отражается небо — в воде всегда есть смерть.» Эти слова вбились в память так крепко, что всплывали сами, стоило лишь захотеть сделать глоток из лужи.
Но я не отчаивался. Я был уверен: эта деревня была покинута в спешке, и если здесь когда-то жили люди, вода для готовки точно должна была остаться. Просто я её ещё не нашёл.
И я оказался прав.
Вернувшись в кладовку, где стоял газовый баллон, я начал осматриваться внимательнее. Я прошёл дальше, почти вслепую, пока глаз не выхватил из мрака синие пластиковые бочки, стоявшие в дальнем углу. Их было две, возможно, даже три, одна за другой. Накрытие белыми крышками. Из верхней свисал шланг, на конце которого болтался маленький пластиковый кран.
Я подошёл ближе, осмотрел шланг, прижал пальцы к крану — и, не теряя ни секунды, открыл его.
Из трубки сначала хрипло зашипело, потом сорвался ровный, упругий поток — вода. Настоящая. Прохладная.
Я подставил руку — она бежала по пальцам, тяжёлая, с характерным скольжением. Пахла пластиком и временем, но не тухлой гнилью, и это уже было победой. Я плеснул себе на лицо, и по коже тут же побежал холодок, оживляя. Сделал пару осторожных глотков — никакой горечи, никакой слизи.
Просто вода.
Я ополоснул ладонь и лицо ещё раз, выпрямился и чуть ли не улыбнулся — пусть это была не свежая родниковая струя, пусть она отдавала затхлой пластмассой и хранилась бог знает сколько — но это была вода. А значит, здесь можно было жить.
Я закрыл кран, провёл тыльной стороной ладони по мокрому лбу и вернулся за кастрюлей. Та стояла на плите, ожидая, как будто сама знала, что скоро в ней что-то закипит. Я поднял её, поднёс к шлангу и, прижав кастрюлю к колену, медленно открыл воду, слушая, как внутри начинает набухать тишина — ожидающее бульканье будущей еды.
Умел ли я готовить?
Нет. Ни рецептов, ни опыта — ничего из того, что принято считать «умением». Но я часто торчал на кухне приюта. Для нас это место было почти священным — единственное, где пахло чем-то настоящим. И, возможно, единственное, где можно было улыбаться без страха.
Толстый, вечно потный повар Рамес, с измазанным фартуком и вечной сигаретой в уголке рта, иногда жалел нас — бросал в нашу сторону обрезки, куски черствого хлеба, ломтики жира или неудавшийся суп, от которого, бывало, отворачивались даже собаки. Для нас это были дары богов, и мы ждали их, как манну небесную, стоя у двери и не дыша, чтобы не спугнуть момент.
И именно тогда я наблюдал.
Как он бросает крупу в кипящую воду. Как по одному добавляет пригоршни каких-то порошков, измельчённых трав, костей. Как поджигает огонь, на плите. Как проверяет на вкус, будто его тарелка — алтарь. Как смотрит, не отводя глаз от кастрюли, словно она — враг, которого надо победить терпением.
Я стоял, тихий, неприметный, запоминая всё. Тогда я не думал, что это когда-нибудь понадобится. А теперь, вот она — моя очередь. Теперь я был у плиты. Я — один. Всё это — движения Рамеса, запах кипящей крупы, шорох черпака по кастрюле — осталось у меня в памяти. Не как знания, а скорее как тень прошлого, отпечаток на внутреннем экране, который можно было прокрутить снова. Но одно дело наблюдать, совсем другое — воплотить всё это в реальности, в одиночестве, посреди заброшенной деревни, с изуродованной рукой и телом, которое предательски дрожало от усталости.
Думать было некогда. Выбора у меня не было.
Поэтому я не стал медлить. Подняв тяжёлую кастрюлю обеими руками — точнее, левой рукой и остатками правой, прижав её к телу — я налил в неё воды столько, сколько мог унести, и осторожно поставил на уже разгоревшуюся конфорку. Пламя тут же обхватило дно, зашипело, как зверь, облизавший рану.
В глазах чуть потемнело от напряжения, по лбу скатились капли холодного пота. Но я не позволил себе думать об этом. Просто выдохнул и повернулся к мешкам с крупами.
Я знал, что открытые мешки — мина замедленного действия. В них копошилось что-то живое, и я не был готов к тому, чтобы разбираться с личинками или гнилью. Потому я решил открыть те что были запечатанными, зашитыми.
Каждый мешок был зашит бечёвкой. Я проверил их по очереди, осторожно пинал левой рукой, чувствуя, как что-то внутри перекатывается. Первый мешок вёл себя спокойнее остальных — шевелился меньше, был легче, и шов у него казался крепче, не подгнившим.
Я сделал выбор.
Подтащив его к краю стола, я начал думать как мне его открыть.
Но вот и новая задача — на первый взгляд пустяк, но в моём положении она оказалась настоящей преградой: как открыть туго зашитый мешок, когда у тебя только одна рабочая рука? Бечёвка, с первого взгляда казавшаяся трухлявой, на деле оказалась крепкой, будто прорезиненной, плотной, почти как пластиковая нить. Я поддевал её ногтями левой руки, пытался ухватиться, нащупать хоть какой-то слабый край, но без пальцев на правой — без привычной ловкости — это было как бороться с собственной тенью. Узел лишь плотнее затягивался, скользил под подушечками пальцев, и я ощущал, как во мне начинает нарастать усталое раздражение.
Нужен нож.
На кухне, конечно, должны быть ножи. Это аксиома. Я был уверен. Я обошёл помещение по периметру, заглядывая во все шкафчики и выдвижные ящики. Металлические ложки, вилки, изогнутые черпаки, разбитые миски, сломанные крышки от кастрюль — всё было. Кроме ножей. Ни одного.
Такое чувство, будто повара унесли их с собой, хватая в руку только самое важное — и, как будто зная, что уйдут навсегда, вытащили из кухни всё острое. Ушли в спешке.
Новая проблема — и, как ни странно, я не почувствовал злости или отчаяния. Это было странное, но почти воодушевляющее чувство — как вызов. Как головоломка. После всего, через что я прошёл — отрубленная кисть, голод, джунгли, грязь, смерть и яма мертвецов — мешок с крупой уже не казался непреодолимым врагом.
Чем открыть мешок — я не знал. Руками не получалось: левая дрожала, будто живая отдельно от меня, а правая… её просто не было. Я пробовал разрывать шов зубами, подцеплять его пальцами, тянуть верёвку, сшивавшую плотную ткань, — но всё было бесполезно. Даже несмотря на то, что нитки были затянуты не слишком туго, не как фабричная упаковка, я не мог развить нужного усилия. То ли от слабости, то ли от кривизны моих движений, то ли от того, что я просто не был готов к этому телом, всё расползалось, падало, скользило.
Я пыхтел, кусал ткань, пинал мешок, сбросил его на пол прижал его коленом, пытаясь сорвать узел, как зверь, вырывающий мясо из ловушки. Но в какой-то момент всё внутри сломалось — я просто упал на колени, обессиленный, и застыл, опустив голову.
Ни злости. Ни жалости. Только тихий, вязкий ступор. Я проиграл мешку.
Но время не ждало.
Я поднял голову и посмотрел на плиту. Вода в кастрюле почти кипела — по краям появлялись пузырьки, она дрожала, подрагивая, как кожа на теле, готовая к ожогу. У меня не было времени. Если не закинуть туда что-нибудь — она испарится впустую, а значит, всё усилие, огонь, газ, даже найденная зажигалка — пропадёт насмарку.
Медленно, тяжело, я перевёл взгляд на два уже разорванных мешка. Да, в них что-то копошилось. Да, от них пахло смертью и личинками. Но я понимал: голод важнее брезгливости.
Я скинул мешки на пол — с глухим хлопком они распластались, выпуская наружу затхлый, тягучий запах плесени и сырости. Оттолкнув один ногой в сторону, чтобы не мешал, я прижал коленом второй, ухватился за край и резко дёрнул ткань — мешок распахнулся, словно рот прогнившего зверя.
Изнутри, словно из пещеры, хлынуло целое облако насекомых.
Они были похожи на тараканов, только с бледными, полупрозрачными крыльями, которые дрожали, как мокрые плёнки. Они с шорохом разлетелись в стороны, ударяясь о стены, посуду, мои ноги, лицо. Я отшатнулся, закрыв глаза и взмахнув рукой, словно это могло остановить рой.
Когда насекомые улетели или рассосались в углах кухни, я осторожно подошёл к мешку. Из мешка на меня глядели тёмные, склизкие останки того, что когда-то было рисом — в перемешку с шелухой, пылью и ползающими личинками. Мелкие, белёсые тела шевелились в тенях, копошась на поверхности, будто радостно приветствовали меня — единственного, кто нарушил их покой.
Меня мгновенно подташнило, но я, стиснув зубы, проглотил кислотный ком, поднявшийся в горле, и резко захлопнул мешок, словно пытался запечатать внутри саму мерзость, ставшую теперь частью моего нового мира.
Надежда, хрупкая и слепая, умерла. Но у меня оставался ещё один шанс — второй мешок. Я подошёл к нему всё с тем же ощущением, слишком похожим на веру, на надежду, которая ещё теплилась где-то в груди. Хотелось думать, что хоть один из этих заплесневелых хранилищ прошлого сохранит для меня что-то пригодное, что-то, способное не отравить, а накормить. Хоть что-то — чистое.
Я сорвал верёвку, пнул мешок, рассчитывая, что если там кто-то и есть, то сейчас он выползет. Но мешок остался недвижим. Ничего не шевельнулось, не запищало, не вспорхнуло изнутри, и это само по себе уже казалось маленькой победой.
Я задержал дыхание, наклонился ближе, развёл ткань мешка в стороны и заглянул внутрь. И сразу пожалел об этом.
Снаружи он казался обычным — как будто мог бы быть пригоден. Но внутри скрывался настоящий кошмар: не рис, не чечевица, не просо — соя, точнее, то, что от неё осталось. Слипшаяся буро-зелёная масса, в которой крупицы разбухли и слиплись в жирные комки, превратившиеся в вязкую, дрожащую слизь. Она лежала, как вскрытый гнойник, прорываясь серыми и синими прожилками плесени. Запах догнал меня с задержкой, как пощёчина — густой, сладковатый, гнилой, такой, от которого язык сам по себе хочет свернуться в трубочку.
— Вот чёрт, — вырвалось у меня, громко и неожиданно. Я тут же вздрогнул, будто испугавшись собственного голоса. Он прозвучал хрипло, грубо, глухо — чужим. Словно из горла вырвался голос другого человека, старше, измождённее, прошедшего слишком многое. Голос, в котором от мальчишеской ноты не осталось ничего.
Похоже, первый мешок — это мой ужин. И, судя по всему, единственный.
Я даже не пытался отделять шелуху, ворошить крупу в поисках червей или выбирать, что можно оставить, а что стоит выбросить. У меня просто не было сил. Всё тело работало на остатках воли, и даже мысль о брезгливости казалась роскошью.
Рис выглядел почти целым. Да, мутный, с серыми проблесками, с вкраплениями того, что шевелилось слишком уверенно, но… на фоне всего, что я видел сегодня, он был почти чистым.
Я надеялся, что кипящая вода сделает за меня остальное. Что температура выжжет, убьёт, растворит всё лишнее. Что грязь, боль и гниль можно хотя бы на время — вскипятить.
Иначе — незачем было начинать.
Так я и поступил. Найдя на стенде поблизости небольшой металлический ковшик, я набрал им два раза риса из мешка — того самого, бурого, затхлого, но всё ещё похожего на еду — и высыпал в кипящую воду.
Пар ударил в лицо, пахнув чем-то слипшимся и кислым. Я заглянул внутрь кастрюли — мутная крупа колыхалась в бурлящей воде, а на поверхности всплывали мелкие чешуйки шелухи и… что-то живое, но уже почти сваренное. Я глубоко вдохнул через нос, потом выдохнул. Ты хотел выжить? Вот тебе — еда. Убавил огонь, как делал повар Рамес в приютской кухне. Всё шло по памяти. Всё — по его жестам, словам, движению руки. Я стоял у плиты, помешивая вязкую жижу и наблюдая, как постепенно вода испаряется, превращая то, что казалось мусором, в нечто, хоть отдалённо напоминающее пищу.
Когда вода выкипела почти полностью, а то, что осталось, стало похожим на кашу — неаппетитную, серо-бурого цвета, но тёплую и вязкую — я выключил плиту.
Несмотря на всё: на то, что рис был не пригодным — прокисшим, покрытым шелухой, нашпигованным мелкими червями, несмотря на то, что единственное, что я добавил в него, была найденная в углу засохшая, как камень, комковатая соль, — этот рис пах… божественно.
Не в привычном смысле. Не как хлеб из пекарни или суп с приправами. Нет. Он пах жизнью. Он был горячим, влажным, тяжёлым. Он был реальностью, сваренной мной собственноручно, впервые в жизни.
Я зачерпнул его ковшом, вывалив в глиняную миску, и, не в силах больше ждать, опустился прямо на холодный, липкий от пыли и старой влаги пол кухни. Сел, скрестив ноги, как в приюте — у печки, когда нам давали похлёбку на троих. Только сейчас я был один.
Почти один.
Тень у порога дрогнула, и я только тогда понял — пёс всё это время сидел там, неподвижно, будто врос в пол, не делая ни шага прочь. Он подошёл бесшумно, ступая так, будто боялся потревожить мои мысли, и сел рядом, улёгся на вытянутые лапы. Рыжая шерсть, взъерошенные уши, внимательный взгляд — голодный, но сдержанный. Он смотрел не на миску, а на меня. Словно ждал приглашения.
Я вздохнул, отодвинул миску, зачерпнул ложкой половину каши и вывалил рядом, прямо на пол.
— На, — сказал я. — Ешь.
Пёс не бросился. Он подполз неторопливо, понюхал, сделал пробный укус… и только потом начал есть — быстро, но не жадно. Я смотрел на него, и в какой-то момент поймал себя на том, что улыбаюсь. Он ел так, будто знал: это еда последняя, но всё равно ел с достоинством.
Только после этого я повернулся к своей половине. Поднёс ложку — жутко горячую — и едва не обжёг губы. Поперхнулся первым вдохом, попытался прикрыть рот, сдерживая кашель, но после нескольких судорожных вздохов успокоился. Я начал дуть — осторожно, как учил Рамес. На ложке колыхался серый рис, пахнущий плесенью, солью и чем-то тёплым, домашним.
Потом я начал есть. Ложка за ложкой. Словно ни в чём не бывало. Словно в моей жизни всегда было место для ужина. Даже такого.
Мёртвые черви попадались почти в каждой ложке — иногда целыми, свернувшимися кольцом, иногда раздутыми, лопнувшими. Но, как ни странно, на вкус это никак не влияло. Я бы даже сказал, наоборот — они придавали каше особую терпкость, какую-то дикую, первобытную пикантность, будто напоминая: ты ешь не ради вкуса, ты ешь, чтобы жить.
Я ел с аппетитом, с жадностью, и с каждой ложкой, уходившей внутрь, начинал понимать, что в голове больше не мутит. Туман, державший меня в цепкой хватке последние сутки, постепенно рассеивался, уступая место ощущению себя — пусть и грязного, измученного, потерянного, но всё же живого.
Когда я доел, опустошив миску до самого дна, я поставил её на пол и замер, уставившись в неё, будто в зеркало. Там была глина, тень, тягучие остатки каши — и в этом всём отражался я.
Меня разморило так сильно, что тело почти само осело обратно на пол. Я мог бы уснуть прямо там, на холодной, пыльной плитке, в этой кухонной тишине, среди теней и оставшейся от дня сырости. Но где-то внутри ещё теплилась крошечная искра порядка — та, что выучена годами в приюте: после еды всегда возвращайся в барак.
Собрав волю, вытряхнув её откуда-то с самых глубин, я медленно поднялся. Шатаясь, держась за край стола и за ржавую раковину, я добрался до выхода. С шагами, тяжёлыми, будто через вязкую воду, я направился к зданию с койками — к тому самому, что мысленно уже успел окрестить бараком.
Моим новым домом.
Всё-таки, как ни крути, но даже самая простая, скрипучая койка куда лучше, чем холодный, пыльный пол на кухне, пропитанный жиром и временем. Я шёл, тяжело ступая, и с каждым шагом чувствовал, как еда, только что наполнившая меня теплом, начала медленно оседать в животе. До барака я добрался с трудом — плечо то и дело ныло, культя саднила от бинта, а в голове тихо пульсировала усталость.
Когда я открыл дверь и вошёл внутрь, слабый солнечный луч, пробивающийся сквозь треснувшее окно, подсказал мне, что на дворе ещё только полдень. Значит, я провёл на кухне не меньше пары часов, возясь с едой и посудой. Меня это не удивило. После всего пережитого время казалось чужим, нелепым — оно не имело больше власти надо мной.
Я выбрал одну из нижних коек — ту, что стояла у стены, с тёмным матрасом, будто слепленным из ветоши. Аккуратно, чтобы не задеть лишний раз руку, я опустился на неё, и когда затылок коснулся тканевого подголовника, тело сразу же сдалось.
Сон подступал медленно, но верно. Он заполнял меня изнутри, как мутная вода заполняет глиняный кувшин. Я хотел было подумать ещё о чём-то, разобраться, куда я попал, кто здесь был до меня, почему это место покинули так внезапно…, но мысли рассыпались, как зола. Слишком тяжёлые веки. Слишком усталое сердце.
Пусть на улице ещё только полдень. Но для меня уже наступила ночь. Моя, личная. Глухая и забытая.
Глава 7
Я не собирался спать. Не было такой цели. Просто лёг на жёсткую койку, и взгляд сам собой упал на культю. Кожа на ней уже начала темнеть, стянуться шершавой, тусклой коркой, будто обожжённая древесина. Из глубины не шла боль — лишь тяжесть, странное онемение, будто рука всё ещё была на месте, но жила сама по себе, в какой-то другой реальности. Наверное, это хорошо. Наверное.
Я перевёл взгляд в потолок, покрытый слоями пыли и паутины, и понял, как невыносимо устал. Эта усталость не была просто физической. Она была в крови, в сердце, в голове. Она дышала за меня, думала за меня. Усталость не оставляла мне выбора — она просто клала меня на лопатки и медленно закрывала веки.
Сопротивляться было бессмысленно. Всё, что я мог, — это дышать. Медленно. Тяжело. Почти как раненый зверь, забившийся в угол, чтобы умереть… или выжить.
Я провалился. Не в сон — в нечто глубже. Без времени, без звуков, без боли. Я не знал, сколько пролежал. Только одно было точно: так глубоко я не спал никогда прежде.
Поэтому, когда я проснулся не сразу понял, где нахожусь. Сквозь щели в досках струился тусклый свет луны. Серебро ложилось на пол пятнами. В воздухе повисла пыль, словно мёртвая паутина.
Я приподнялся на локтях, чувствуя, как прилипла ко лбу испарина.
И тогда увидел его.
Фигура в углу. Неподвижная. Сидел на старом ящике или прямо на полу — разобрать было сложно. Только тень, тень в человеческой форме. Свет её не касался, будто боялся.
— Ты ждал их долго, — произнёс он.
Голос был низкий, будто немного хриплый, как если бы человек долго не разговаривал.
— Кого? — сорвалось с губ прежде, чем я успел подумать.
— Родителей. Помнишь? Когда тебе было девять, ты сидел у окна каждый вечер, глядя, как уводят других. Ты не ел — вдруг мама приедет, увидит, что ты грязный. Ты даже писал письма. Куда? Неважно.
Меня внезапно бросило в дрожь, будто кто-то вылил внутрь меня ведро ледяной воды. Это было невозможно. Никто — никто из ублюдков в приюте, даже сестра Майя, с её настойчивыми молитвами и цепким взглядом — не мог знать.
Это было моё. Моя тайна, спрятанная глубоко, как осколок под кожей. Мои воспоминания, которые я никому не показывал, не называл вслух, даже самому себе. Мои желания, мои сожаления, моя горечь — всё это я носил внутри, как яд.
И то, что сейчас кто-то будто заглянул туда, в самую темноту — в ту зону, куда я сам боялся возвращаться… Это пугало. Больше, чем ночь. Больше, чем боль.
— Кто ты? — прошептал я.
Тишина. Он не пошевелился. Только продолжил:
— Ты не сломался. Это удивительно. Обычно такие, как ты, сдаются в пятнадцать. Или кончают с собой. А ты — жив. Голодал, ползал с отрубленной рукой, крался, боялся, но жил.
Я сжал кулак левой руки. Гнев вспыхнул внезапно, как спичка.
— Говори, кто ты, мать твою!
— Я… тот, кто слушает. Тот, кто был рядом. Иногда. В тех местах. Когда ты плакал ночью — и никто не подходил. Когда тебя били в подсобке — и никто не останавливал.
Он поднялся. Я не слышал ни скрипа пола, ни шагов. Просто фигура встала, вытянулась, будто выросла.
— Я не забираю. Я напоминаю. Чтобы ты не думал, будто всё уже позади.
Он шагнул в сторону тьмы — и исчез. Не вышел, не скрылся за дверью — просто пропал, как пепел в дымке. Я остался один.
Пыль висела в воздухе, серебристые лунные пятна лежали на полу, но что-то изменилось. Не вокруг — внутри меня. Я снова стал тем мальчиком, сидящим у окна с разбитыми губами, ждущим тех, кто не приедет. Забыт. Оставлен. И теперь — точно так же — я лежал на своей койке в углу барака, сжавшись в комок, не двигаясь, не дыша. Лицо обращено в сторону мрака, в ту часть помещения, где тьма казалась особенно вязкой, живой, почти наблюдающей. Я вглядывался в неё, не мигая, будто мог разглядеть в ней что-то важное, давно забытое.
И вместе с этой тишиной вернулось старое, выцветшее чувство — ожидание. Тягучее, болезненное. Ожидание чего-то, что должно было прийти…, но никогда не пришло. Тогда — и, возможно, теперь. Оно сидело рядом, немое и тяжёлое, как рой ос под кожей. Я ловил каждый шорох, каждый скрип, будто знал: за ними кроется смысл, угроза или откровение. И чем дальше, тем яснее становилось — я не усну. Не позволю себе. Ночь будет длинной. Бесконечной. До самого рассвета.
Утреннее солнце коснулось меня мягкими, почти ласковыми лучами, пробившимися сквозь щели в деревянных стенах барака. Где-то вдали, в кронах деревьев, шелестела листва, а лёгкий, чуть прохладный ветерок принёс запах сырости, листвы и чего-то старого, давно забытого. Я проснулся неожиданно — с ощущением, будто просто моргнул. Будто всё это время лишь смотрел, не отрываясь, в темноту, где заря медленно растапливала остатки ночи.
А потом — хлоп, провал. Тишина. Сон.
Теперь я лежал на своей пыльной, серой подушке, повернувшись набок. Под щекой — мокрое пятно. Я чуть не рассмеялся — слюна. Настоящая, детская, как у малышей, которых мы иногда подглядывали в приюте, когда они спали, уткнувшись в игрушку или сжав кулак под щекой. И я был не лучше. Таким же: чужим, беспомощным, выброшенным. Словно вся моя боль, усталость и страх вышли наружу через этот бессовестный, тёплый след.
Я поднял руку — левую — и медленно стёр слюну с лица, затем уткнулся в матрас и замер. Было непривычно спокойно. Ни скрежета металла, ни криков, ни шагов. Только шелест деревьев и редкие крики птиц. И как ни странно, в этом всём чувствовалась… жизнь.
Повернувшись, я медленно сел, откинув одеяло, и встал. Тело ломило, словно после драки. Ноги налились тяжестью, но я заставил себя пройтись — сделать пару шагов, чтобы окончательно проснуться.
Подошёл к дальнему углу барака. Тень там казалась особенно густой, почти живой. Ночью мне пригрезилось, будто кто-то наблюдает за мной — силуэт, склонившийся в темноте. Сейчас я просто хотел убедиться, что это был сон. Что в этом заброшенном, пыльном месте мне ничего не угрожает.
Свет пробивался сквозь редкие щели в стене, золотыми полосами ложась на покрытые временем доски. Там, в углу, ничего не было — только застарелая паутина, кучка сухих листьев и слипшаяся пыль. Всё казалось мёртвым, как и положено заброшенному месту. Следов — ни ног, ни царапин, ни сломанных досок. Никаких знаков, что здесь кто-то был.
Но я всё равно стоял и смотрел в этот темны угол, как будто ждал. Как будто кто-то должен был появиться оттуда — молча, бесшумно, просто быть. Это ощущение — пустого ожидания — было мне слишком знакомо.
Но тогда — никто не пришёл.
И сейчас — тоже.
Я снова погрузился в воспоминания. Они накрыли меня тяжёлой, липкой волной, как влажный тропический воздух в полдень — спертый, обволакивающий, будто не дающий дышать. В груди сжалось. Я начал терять опору — и не под ногами, а внутри. Мысли метались, поднимая муть из самых тёмных глубин памяти.
Перед глазами встал он — тот мальчишка, каким я был когда-то. Маленький, дрожащий, голодный. Со слипшимися от слёз ресницами. Он сидел на полу — прямо в углу памяти, как в углу барака — и плакал. Скулил, как щенок, зовущий мать, которой никогда не было рядом. Он вымаливал прощение у всех подряд. У сестры Майи, у тех, кто отвернулся, у Бога, которому никто из нас не был нужен.
Я смотрел на это жалкое видение себя — и вдруг понял, что презираю его. Не из-за слабости. Из-за надежды. Из-за того, что он ещё верил, что кто-то придёт, накроет одеялом, скажет: «Ты молодец, ты не виноват, ты всё выдержал».
Но этого не будет. Никто не придёт.
Тот Каэл остался там — в приюте. Среди боли, криков и затхлой молитвы. С отрубленной рукой, с вырванным голосом. И пусть он там и останется. Навсегда.
Я стиснул зубы, провёл левой рукой по лицу, пытаясь стряхнуть наваждение. Сделал глубокий вдох, такой, каким дышат перед прыжком в мутную реку. И вышел наружу — резко, почти с яростью, как будто сам воздух в бараке пытался удержать меня.
Всё. Хватит. Жить — это идти. А я собирался идти.
Сегодня мне предстояло заняться делом — впервые за долгое время. Не просто выживать, а навести хоть какой-то порядок, провести что-то вроде инвентаризации. Это место, покинутая деревня на краю джунглей, дышала пылью и безмолвием, но не была совсем мертва. По крайней мере, мне так казалось. Люди ушли отсюда недавно. Относительно — для вечности, которую помнят эти деревья. Но для человека, вроде меня — всего несколько недель, а может, дней. Следы были свежи. Брошенная еда, недопитая вода, открытые ящики. Всё говорило о спешке.
Мне нужно было оценить запасы — те, что я уже нашёл, и те, что могли прятаться в пыльных кладовках, под крышками ящиков, в забытых углах кухни. Разделить крупы: пригодные и испорченные. Прокипятить воду. Проверить бочки, может, в одной из них ещё осталась хоть какая-то питьевая. Найти посуду — не треснувшую, не пахнущую плесенью. Всё это — собрать в одну точку. Чтобы, когда настанет момент, я мог быстро уйти. Без паники. Без сожалений.
Потому что уходить отсюда придётся. В город. Или туда, где он должен быть. Я не знал дороги — память подсовывала обрывки: лица, автобус, крики на заднем сиденье, запах медицинского спирта. Но я знал направление. Примерно. Не потому что знал куда идти — просто если ничего не делать, можно тут и остаться. Сгнить, как всё в этих стенах.
Такие деревни я уже видел. Когда нас везли в город, автобус пару раз останавливался у похожих — выжженных солнцем, с облупленными стенами домов, с кособокими вывесками, покосившимися сараями и застывшей тишиной, которую не разрезал ни один голос. Они всегда были на обочине — словно специально вынесенные за грань цивилизации, чтобы о них забыли. Но всё же — они существовали.
Память не давала точного расположения, но я цеплялся за ощущение: город был где-то там, дальше по течению времени, по линии дороги, если она вообще ещё осталась. Я надеялся, что не свернул с пути. Что это место — не мёртвая петля.
Потому у меня был план, примитивный, но единственно возможный: навести порядок, собрать всё, что пригодно — и уйти. Если повезёт, найду карту. Если нет — выберу ориентир: солнце, склон, линию холмов. Придумаю. Я должен придумать.
Здесь оставаться я не собирался. Это место — временное. Как гнилой мост через болото: шаг — и ты уже по ту сторону. Главное — не застрять. Не врастать в местную пыль, в липкую тишину, в запахи прошлого, что вонзаются в кожу сильнее укусов. Я не хотел быть ещё одним привидением этой деревни.
Словно услышав мои мысли, собака негромко тявкнула. Не громко, не требовательно — скорее просто напомнила о себе. Я обернулся, и она тут же затихла, подняв на меня глаза. Рыжая, с немного лохматой мордой, она сидела у входя в барак, склонив голову набок. В её взгляде было что-то странно человеческое — как у тех, кто знает больше, чем говорит.
Я опустился перед ней на корточки и провёл рукой по загривку. — Ты пойдёшь со мной. Я не оставлю тебя здесь. Ни за что, — сказал я тихо, больше себе, чем ей.
Хотел было обратиться к ней по имени, но тут же осёкся. У неё его не было. Или было, но я его не знал. А значит, придётся придумать. Я пригляделся: кобель. Пёс, в котором было что-то от дворового бойца и одновременно — от забытой игрушки.
— Фиэль… — выдохнул я неожиданно. И тут же поправился: — Нет. Фил. Просто Фил.
Он будто понял — обрадованно залаял и весело крутанулся на месте, смахнув пыль с пола своим хвостом. Похоже, имя ему действительно понравилось. Я усмехнулся и ещё раз потрепал его за ухом. Впервые за долгое время я чувствовал, что у меня есть кто-то. Не просто спутник, не просто животное. Кто-то настоящий. Верный. Может, это и есть начало настоящей дружбы?
— Пойдём, Фил, — сказал я. — Поглядим, что у нас сегодня на завтрак. Он гавкнул в ответ — коротко, по-деловому, и двинулся вперед, будто знал дорогу.
Начал я с кухни.
Вышел на утреннее подворье между строениями и замер, давая глазам привыкнуть к свету. Лучи пробивались сквозь листву, ложась на облупленные стены зданий. Всё было, как и вчера. Те же ставни. Та же покосившаяся мастерская. Но под утренним солнцем постройки выглядели… почти живыми. Словно ждали.
Я направился туда куда и хотел к кухне, осторожно ступая по растрескавшейся плитке. Дверь всё ещё скрипела, но теперь этот звук не пугал — он был частью местного дыхания, фоном, как стрёкот насекомых.
Внутри было прохладнее, чем снаружи. Пол ещё хранил ночную сырость, а в воздухе, несмотря на открытые ставни, стоял запах вчерашней варки — чуть кисловатый, терпкий, обволакивающий. Казалось, он впитался в стены, в металл, в пыль. И, как только я вдохнул глубже, у меня тут же заурчало в животе.
Организм требовал продолжения — топлива, чтобы двигаться, чтобы думать. Хотелось снова насытиться, не вспоминая, что было в той каше. Мёртвые черви, тухлый рис… Сейчас это уже не вызывало отвращения. Это было частью выживания. Частью меня.
Пёс, будто знал своё место, остался лежать у порога кухни.
Первым делом нужно было разобраться с остатками еды. Каша, что вчера казалась ужином, теперь превратилась в застывшее серое месиво, затянутое пленкой. Варёные личинки, что плавали в ней, распухли и потемнели. Всё это выглядело мерзко — как внутренняя болезнь, наружу вывернутая.
Но я не стал обращать внимания. Поставил кастрюлю на пол, ближе к сливу. Так было удобнее выскребать остатки, если решу всё же её отмыть. Сейчас она воняла и выглядела ужасно — но мне уже было всё равно. Не до эстетики. Не до чувств. Главное — очистить её. Возможно, ещё пригодится.
Но сначала я вернулся к мешкам — тем самым, что обследовал вчера. Ничего не изменилось. Рис с червями, полуживая гниль, личинки, ворочающиеся на поверхности, будто дожидаются второй попытки. Чечевица с плесенью выглядела ещё более распухшей — как мёртвое тело, набравшее воду. А третий мешок, с которого я вчера так и не снял проклятую бечёвку, лежал в углу, словно напоминание, что не всё в этом мире поддаётся силе, особенно когда сил почти не осталось.
Я уставился на него — мешок. Упрямо затянутый верёвкой, тугой, как жила на шее у мертвеца. Материя была натянута плотно, словно сама не хотела раскрываться, пряча в себе что-то, о чём лучше не знать. И в этот момент во мне будто щёлкнуло. Не громко — почти беззвучно. Внутри. Не было ни злости. Ни азарта. Ни даже ожидания.
Просто… пусто.
Вчера он был последней ниточкой — каплей веры, что где-то там, под слоями пыли и забвения, может быть что-то хорошее. Что жизнь ещё может подкинуть что-то, кроме гнили. Но сегодня…
Сегодня мне было всё равно.
Что бы там ни было — сюрприз или разочарование — он уже не значил ничего. Ни утешения. Ни спасения. Просто очередной мешок.
На пыльном стеллаже я отыскал грязную, побитую временем глиняную тарелку. Протёр её рукавом, вряд ли это помогло, но мне было плевать. Поставил рядом с кастрюлей. Потом — без церемоний — поддел засохшую корку вчерашнего варева и вывалил её куском прямо в миску. Она шлёпнулась туда с влажным хлюпом, развалившись на волокна варёных личинок и слипшийся рис.
— Завтрак для Фила, — пробормотал я, и почему-то это прозвучало почти по-доброму.
Себе я решил сделать что-то… получше. Не деликатес, конечно, но хотя бы без червей. Почему? Даже не знал. Просто вдруг внутри проросло странное чувство — будто я заслужил. Не награду, нет. Просто — право на съедобное. Может, остаток вчерашней надежды. А может, просто упрямство.
Пусть будет так.
Взяв в руку миску, я молча направился к выходу. Фил смотрел меня внимательным взглядом, морда наклонена чуть набок, хвост вяло заёрзал по полу, будто спрашивал, ждать ему или нет. Но остался на месте не дёргался. Мне это понравилось.
— Вот, — пробормотал я, ставя миску перед ним. Фил подался вперёд, медленно опустил морду к тарелке и, не спеша, начал есть. Он не жадничал, не рвал, не захлёбывался — просто аккуратно выбирал куски, будто ел из вежливости. Будто понимал, что лучше не будет. И что я старался.
— Не царский обед, — сказал я, — но другого у нас всё равно нет.
Он поднял на меня глаза — тёмные, с лёгким блеском. Ни укоров, ни восторга. Просто взгляд. Такой, после которого не надо слов. Я отвёл глаза первым.
Не мешая ему, развернулся и пошёл обратно. Часть задачи была выполнена. Теперь — кладовая. Надо понять, что ещё можно выжать из этого заброшенного места.
В кладовой пахло пылью, гнилью и затхлой водой. Воздух стоял тяжёлый, как в закрытом склепе. Свет сюда почти не проникал — тонкая полоска из щелей под потолком только подчеркивала тьму, а не разгоняла её. Я замер у порога, вглядываясь вперёд. Казалось, что за этой темнотой что-то наблюдает за мной. Что-то, что осталось здесь раньше, чем я.
Может, где-то тут и был генератор, но я не спешил его искать. Во-первых — не умел запускать, только краем глаза видел, как это делали старшие в приюте, держа длинные рукояти, щёлкая тумблерами, матерясь. Во-вторых — шум. А шум в таком месте не сулит ничего хорошего. Лучше пусть будет темно.
Я достал зажигалку, ту самую, с выгнутым корпусом и затёртым логотипом. Искра — пламя — и вот я уже иду вдоль стен, осторожно высвечивая полки. Пыль клубилась в свете, словно серебристый туман, а в углах будто что-то шевелилось, но я старался не смотреть туда. Не думать.
На одной из стен стояли синие пластиковые бочки которые я видел раннее теперь я хотел рассмотреть их более детально.
Я осторожно коснулся крышки одной — прохладная, шершавая. Открыл — вода. Почти полная. Потом — вторая. Третья. Всего — три бочки. Почти целые. Для одного меня — более чем достаточно. Если использовать только на готовку и питьё, можно протянуть недели две. Наверное.
Глубже, в самом углу, стоял газовый баллон, там же где и вчера. Повернулся к нему, затушил зажигалку, замер, дал глазам привыкнуть, и стал разглядывать силуэт. Толстый, покрытый пылью, с облезлой этикеткой. Но вроде целый. Это хорошо. Газ — это тепло, значит, я смогу варить, кипятить, а значит — жить.
Я провёл ладонью по рёбрам баллона. Холодный металл под пальцами казался живым.
В кладовой не нашлось ничего особенно нового. Всё было таким же пыльным, мёртвым, как и накануне. Лишь у дальней стены, на металлическом стеллаже, я заметил стопку посуды — алюминий, лёгкий, звонкий. По весу — почти ничего, зато можно будет варить и есть, не прибегая к обгорелым крышкам и остаткам разбитых мисок.
Я выбрал пару глубоких тарелок, две вилки и нож — такой же алюминиевый, тупой, но всё же нож. Остальное трогать не стал — не было смысла. Вряд ли там скрывались сокровища. Вернувшись на кухню, я выложил всё на металлический стол, вытер рукавом и посмотрел на собранное с каким-то странным удовлетворением.
Еда у меня была — пусть и вонючая, но способная насытить. Посуда — теперь тоже. Газ ещё оставался, а вода — целых три бочки. Всё, что нужно для того, чтобы не сдохнуть прямо здесь.
Оставалось последнее — третий мешок. Тот, что не поддался мне вчера. Тогда я бросил его, устав от усилий, и не стал дёргать бечёвку. Сегодня я не собирался отступать. Только вот ножа настоящего я так и не нашёл. Тот, что только что нашёл в кладовке, скорее подойдёт для намазывания чего-нибудь на сухарь — если бы у меня был сухарь.
Но мысль, засевшая ещё со вчерашнего вечера, снова всплыла. Я ведь уже был в том месте. Первым. Когда только пришёл в эту деревню. Когда ещё ничего не понимал. Мастерская. Или ангар. Там были инструменты. Настоящие. Возможно, и ножи.
Я вытер ладони о штаны, бросил взгляд на мешок и, не говоря ни слова, направился к тому самому зданию.
Туда, где всё началось.
Я обошел пса, который всё ещё доедал вчерашний рис с видом сосредоточенного удовольствия и пошел к ангару. Он даже не обернулся — только хвост вздрогнул в ответ, будто махнул на прощание.
Хорошо, что я открыл большие створки ангар заранее, — мелькнула мысль. Не пришлось бы снова лезть через щель между досок, цепляя плечи за торчащие гвозди и занозы.
Внутри пахло старым металлом и запёкшейся ржавчиной. Воздух был тяжёлый, будто стоял на месте, не колыхался с тех пор, как здесь в последний раз что-то чинили или резали.
Я шагнул внутрь и замер, давая глазам привыкнуть к полумраку. Потолок ангара был увешан инструментами — десятки предметов свисали на верёвках, гвоздях, проволоке. Они покачивались едва заметно. Некоторые — ржавые пилы, кусачки, гаечные ключи — висели так низко, что чуть не задевали макушку. Казалось, их нарочно развесили, чтобы никто не мог пройти прямо — приходилось изгибаться, уворачиваться, идти зигзагом, словно в лабиринте, созданном для мучений.
Столы вдоль стен были покрыты пылью, но видно было, что когда-то здесь кипела работа. Где-то на дальнем краю — тиски, у одного из верстаков — застывшая лужица масла. На полу валялись гвозди, резиновые рукоятки от ножовок, проржавевшие болты.
Мне нужно было только одно — что-то, чем можно вскрыть мешок. Тесак, нож, хотя бы ржавая отвертка. Что угодно. Я не стал мешкать, не пошёл кругами, а шагнул прямо в гущу металла, туда, где в хаотичном беспорядке висели кувалды, молотки, пилы и косы. Всё было покрыто пылью, как пеплом старого времени. Воздух был затхлым, с привкусом и чего-то забытого, полураспавшегося.
Я осторожно продвигался вперёд, стараясь не задеть свисающие инструменты, но глаз уже выцепил цель — тесак. Настоящий, с широким лезвием, потемневшим от времени. Он висел чуть в стороне, будто знал, что я за ним приду.
Я даже ухмыльнулся. Не широко — так, краешком губ. С тем особым выражением, которое бывает у того, кто наконец находит в хаосе хоть каплю контроля.
Потянулся левой рукой — и, именно в этот момент всё и пошло наперекосяк. Под ногами что-то скользнуло, хрустнуло — доска, гвоздь, осколок чего-то. Я не разобрал. Тело качнулось. Равновесие исчезло. Всё как в замедленной съёмке.
Я попытался вытащить вперёд ногу, чтобы удержаться, но вместо этого пол пошёл из-под меня, и я повалился вперёд. Летя вперёд, я инстинктивно выставил руку, но не успел. Следом — резкий удар головой. Прямо в жёсткую деревянную стену ангара.
Бум. Перед глазами вспыхнула белая вспышка, как от удара током. Мир пошатнулся. Секунда тишины, и только потом — отголосок боли, струной прошедший от затылка до груди.
Я распластался, прижавшись спиной к стене, тяжело дыша. Было больно. Сильно. Но вместо слёз или крика мне вдруг стало… смешно. Горько, дико. Какой-то истеричный смех сдавленно сорвался с губ.
Я представил это со стороны: как я — оборванный, с одной рукой, тянущейся вверх за тесаком, с культёй вместо второй — падаю, как последний идиот, с глазами, вытаращенными, будто кто-то под нос сунул булку с варёной сгущёнкой, и врезаюсь башкой в стену, словно пытаюсь прошибить её насмерть.
— Ну и клоун… — выдохнул я сквозь смех.
И снова рассмеялся.
Смеялся долго. До тех пор, пока смех не стал судорожным всхлипыванием, и в горле не защекотало. Слёзы сами потекли — не то от боли, не то от глупости произошедшего, не то просто потому, что внутри всё переполнилось. Слёзы были горячими, солёными, и я смахнул их запястьем, размазав грязь по щеке.
Потом сел. Просто опустился на пол, облокотившись о стену, и какое-то время просто дышал. Сухой, пыльный воздух царапал лёгкие. Лоб всё ещё ломило от удара, но, кажется, кости остались целы. И это уже было не так уж и плохо.
Когда дыхание выровнялось, я машинально опустил взгляд — и наконец понял, обо что споткнулся. Пол был дощатый, неровный, с зазорами и тёмными пятнами времени. А прямо возле меня из древесины торчала… ручка.
Да. Металлическая, слегка изогнутая, потускневшая от ржавчины. Она была крепко врезана в доски, как будто кто-то специально вмонтировал её туда, в самый пол ангара.
Что она тут делает? Ручка — в полу? В ангаре, где и так всё разрушается само по себе?
Я медленно поднялся, с усилием, будто из глубокой воды. Тело ныло, одежда была пыльной, пот прилип к спине. Взяв со стеллажа какой-то клок старой ветоши, я начал аккуратно стирать пыль вокруг находки, кружась на коленях, словно совершая старинный ритуал.
Доски под руками скрипели, местами прогибались, и с каждым движением я ощущал, как будто подо мной скрыто что-то большее. Не просто пол. Не просто ангар.
Пыль, взметнувшаяся клубами, щекотала нос, и я чихнул. Потом поднялся и отступил к открытому проёму, чтобы глотнуть свежего воздуха и дать пыли осесть.
Ручка в полу не давала покоя.
Фил, похоже, уже успел закончить с завтраком и довольным шагом подошёл ко мне, весело виляя хвостом. Присел рядом, потом поднялся на передние лапы, ткнулся мокрым носом мне в ладонь. Я машинально провёл рукой по его загривку, чувствуя, его колючую шерсть. Он был рядом — это успокаивало.
Я вернулся в ангар.
Пыль в воздухе осела не до конца, всё ещё клубилась в лучах света, пробивавшихся сквозь щели в крыше. Я вновь подошёл к тому месту, где недавно растянулся на полу, споткнувшись в беспамятстве. Теперь я смотрел внимательнее. И чем больше всматривался, тем яснее становилось: пол здесь отличался от остального.
Он был собран из других досок, грубее, темнее. Потёртые края, вбитые гвозди, и главное — ручка. Та самая, металлическая, чуть изогнутая, уходившая прямо в дерево. А вокруг неё — тонкий, прямоугольный зазор, слишком правильной формы, чтобы быть случайным. Не доска, не трещина — люк. Старый, но не забытый.
Инструменты, развешанные в этом месте, казались теперь нарочно размещёнными. Прямо над этой частью пола. Как будто кто-то специально отвлекал внимание. Как будто хотел, чтобы никто не догадался.
Я подошёл ближе и присел на корточки, разглядывая ручку. Она была не простой — с виду ничего особенного, но приглядевшись, я заметил: её основание уходило в неглубокий паз, словно пряталось в выемке доски. Всё было устроено так, чтобы взгляд скользил мимо — не задерживался. Почти как потайная дверь, но не в стене — под ногами.
Теперь, когда я знал, куда смотреть, всё становилось очевидным. Кто-то уже пытался открыть этот люк. Возможно, спешно — ручка была выдвинута, не до конца убрана в паз. Открыть не успели. Или не смогли.
Я ухватился за металл левой рукой и потянул. Люк не поддался. Доски под ним были широкими и тяжёлыми, словно специально укреплёнными. Всё осложнялось тем, что сам механизм был расположен сбоку, а я по сути стоял прямо на люке, упираясь в него же. Выходило нелепо: я тянул, пытаясь открыть то, на чём сидел.
Смешно.
И глупо.
Я хмыкнул, выругался себе под нос. Не сейчас. Слишком много дел. Да и руки уже дрожали от напряжения.
Пока отложу.
Взгляд снова скользнул вверх — туда, где над люком, прямо в перекрёстье тяжёлых теней, висел тесак. Длинный, массивный, с потемневшим от времени лезвием. Его рукоять торчала вбок, почти незаметная среди прочего хлама.
Я осторожно потянулся за тесаком. Лезвие сверкнуло в тусклом свете, покрытое чем-то тёмным и маслянистым — то ли старая смазка, то ли чужая грязь, въевшаяся за годы. Рука сжалась на рукояти, и я дёрнул. Он слетел с крюка неожиданно легко — чуть не выронил. Слишком тяжёлый. Тяжелее, чем казалось с виду.
Лезвие потянуло вниз, оттягивая плечо. Балансируя, чтобы не уронить и не пораниться, я перехватил его поудобнее. Металл был холодным, влажным на ощупь, и казался чем-то… окончательным. Как будто держал в руках не просто нож, а молчаливое обещание беды.
В голове шевельнулась мерзкая мысль. Та, о которой не думаешь вслух.
Им можно было бы отрубить руку.
Я прогнал эту мысль — быстро, почти грубо, словно она пыталась влезть под кожу. Оттолкнул изнутри, как нечто чужое, опасное. Но след остался. Привкус, как после укуса чего-то ядовитого: даже если выплюнешь — язык всё равно помнит.
Молча опустив тесак, я двинулся обратно к кухне. Там меня ждал третий мешок — тот самый, что вчера остался нетронутым.
На этот раз он не подвёл.
Внутри была мука. Светлая, почти белая, мягкая и сухая на ощупь. В одном углу копошились мелкие жучки — но мне было плевать. Это не был рис, набитый личинками. И уж точно не соевая слизь, забродившая в зловонную жижу. Это было… почти сокровище. Из муки можно сделать что угодно. Почти всё.
Нет, хлеб я не испеку. Я же не пекарь. И, если честно, уже и не помню, как пахнет настоящий хлеб. Но лепёшки… Лепёшки — другое дело. Рамес в приюте жарил их каждый день. Вода, мука, щепоть соли — больше ничего. Простые. Горячие.
Настоящие.
Я смотрел на найденную муку, и впервые за долгое время внутри что-то оттаяло. Мир не казался таким гнилым. Всё было не так уж плохо.
У меня есть мука. Есть вода. Есть старая, дряхлая, но рабочая плитка.
И я жив. Пока ещё жив. Значит, будет завтрак. Не просто каша с мёртвыми червями.
Настоящий — хлебный — день.
И пусть хотя бы ради этого… стоило проснуться.
Глава 8
До самого обеда я тщетно пытался сделать что-то наподобие лепёшек, как те, что готовил Рамес в приютской кухне. Получалось с трудом, будто кто-то нарочно подсовывал мне кривые руки. Правая всё ещё саднила, словно под кожей ползали муравьи. Каждый раз, когда я случайно касался культи или напрягал её, по телу прокатывался осколочный удар — короткий, обжигающий, такой, что сердце на миг пропускало удар.
Держать в руках деревянную ложку, размешивать тесто — оказалось куда сложнее, чем я себе представлял. Всё, что казалось лёгким в воспоминаниях о приютской кухне, теперь стало тяжёлым, как камень.
В голове всплывали обрывки воспоминаний — как Рамес пересыпал муку в огромную миску, как плескал в неё чуть-чуть воды, размешивая тяжёлой деревянной ложкой. Всё казалось простым, когда ты просто стоишь рядом, смотришь, ловишь запах свежего теста. Но память — штука коварная: она оставляет только образы, а не умения.
Поэтому первые две попытки закончились провалом. Вместо теста у меня получались комки грязной каши, которые липли к рукам и скользили по миске, словно издевались. Взбешённый, я выскрёб их и просто выбросил в сторону, где в углу кухни уже образовалась маленькая кучка моих ошибок. Настроение падало. Я знал, что стоило бы найти отходное место — возможно в кладовой есть дверь на задний двор, куда можно вынести помои — но сейчас это волновало меня меньше всего. Гораздо больше мучила мысль: я перевёл уже целую кучу муки… и так ничего путного не сделал.
Я присел прямо на холодный, шершавый пол кухни. Солнце уже успело подняться высоко, и снаружи, через расщелины в досках, тянуло полуденным теплом, смешанным с ароматом прелых листьев и мокрой земли. Воздух казался густым, словно туман, и всё вокруг будто приглушилось — даже собственное дыхание. Нужно было успокоиться. Нужно было остановить эту дрожь в руках и мысли, мечущиеся, как испуганные мыши. Голова снова начинала нудно гудеть — тяжёлым, знакомым давлением, напоминающим о себе с каждым неверным движением. Но я заставил себя собраться. Решил, что перетерплю. И что тем слаще будет завтрак… если он, конечно, когда-нибудь получится.
Прошло ещё минут сорок неспешного перемешивания — я терзал тесто, пока оно не стало напоминать вязкий, тяжёлый мёд. Не совсем то, что я хотел — не лёгкое, не эластичное, как должно было быть — но хотя бы достаточно плотное, чтобы попытаться вылить его на сковороду. Я убедил себя, что первые лепёшки всё-таки получатся. Пусть кривые, пусть горелые — но мои.
Я аккуратно отставил в сторону тяжёлую металлическую миску с моим тестом. По прикидкам, я уже извёл почти четверть всего мешка с мукой. Многовато для одной попытки… Но всё же, если получится хотя бы пара съедобных лепёшек — это будет лучше, чем ничего. Покачнувшись от усталости, я подошёл к плите. Старую, закопчённую сковороду я протёр ветошью — так себе чистка, но лучше, чем ничего — и водрузил её на огонь. Осторожно покрутил ручку газового баллона. Плита зашипела, загудела тусклым пламенем. До настоящих лепёшек оставался всего один шаг. Теперь главное — не спалить их к чёртовой матери.
Я взял ложку и начал медленно выкладывать на сковороду порции теста — густые капли, которые расплывались в круглые лепёшки, кривоватые, но живые.
Сначала всё шло неплохо — тесто медленно расползалось по сковороде, издавая негромкое шипение. Я затаил дыхание, наблюдая, как по краям лепёшки начинают подниматься маленькие пузырьки. Казалось, я на верном пути. Но я ошибся. Я не рассчитал силу огня: пламя оказалось слишком сильным. Запах горелого ударил в нос раньше, чем я успел что-то предпринять. Судорожно схватив лепёшку деревянной лопаткой, я попытался перевернуть её. Но она расползлась — одна сторона уже успела подгореть до чёрно-коричневого, а другая оставалась жидкой, скользкой, как свежая грязь после дождя. Переворот окончился тем, что клейкая масса с хрустом развалилась пополам и плюхнулась обратно на сковороду. Теперь вместо аккуратной лепёшки я получил размазанную по горячему металлу комковатую, воняющую гарью кашу, напоминающую вяленую глину, прожаренную не до конца. Я выругался сквозь зубы, но знал: останавливаться нельзя. Иначе ничего не получится.
Я быстро сбавил огонь до самого минимума. Аккуратно, стараясь не растерять остатки терпения, я подлез под обугленные комья и попытался перевернуть лепёшки. Те почти рассыпались — липкие, черные, местами хрустящие, словно пережжённая бумага. Глядя на этот жалкий результат, я понял: так дальше не пойдёт. Нужно что-то менять, иначе я только переводил продукты, силы и время.
Подошёл к миске, выудил из мешка ещё немного муки и высыпал сверху. Пальцы дрожали от усталости, но я принялся снова месить тесто — медленно, с натугой. На этот раз оно стало другим. Уже не таким вязким, не таким живым, как болотная жижа. Тесто тяжело сопротивлялось, но в нём появилась упругость. Как в упрямой земле после дождя, которая не разваливается под рукой, а держит форму. Это был первый настоящий шаг вперёд. Я знал: если не сдамся сейчас — у меня всё получится.
Я вымотался до предела. Работа одной рукой отняла все силы, каждая мелочь давалась с боем, как на изломе. Оставим новое тесто в сторону, я взглянул на сковороду. Последний блин сгорел наполовину и покрылся коричнево-чёрными пятнами, я выключил конфорку, и выложил первую порцию на тарелку.
Передо мной были мои первые лепёшки. Или, скорее, тёмные обгорелые блины с редкими пятнами светлой муки, потрескавшиеся и неровные, с запахом чуть подгоревшего теста. Но для меня они были моим первым в мире сделанным своими руками хлебом, пусть и громкое название, но все же.
Я взял один, осторожно откусил, сморщился от горечи, но продолжил есть, будто глотая куски чего-то настоящего. С каждым прожёванным куском я возвращал себе нечто утраченное — тепло, усилие, упорство.
Из темноты в проёме кухни показался Фил. Он подошёл тихо, мягко ступая лапами по запылённому полу, и встал рядом, мотая хвостом. Его глаза смотрели на меня без укора, без ожидания — просто были рядом. Я протянул ему один из блинов. Фил аккуратно взял его в зубы, отступил на несколько шагов, улёгся и начал есть. Неторопливо. С достоинством, словно понимал, сколько труда стоило добыть этот странный завтрак.
Н несмотря на ужасный вид и горечь я доел все четыре обугленных лепёшки — если их вообще можно было так назвать — вытер ладонь о штаны и снова взялся за тесто. На удивление, оно изменилось.
Масса в миске стала пышнее, чуть плотнее, словно набрала силу за то короткое время, пока я ел. Это было странно — и в то же время обнадёживающе. Я провёл пальцами по её поверхности. Мягкая, почти шёлковая на ощупь, она едва держала форму, оседая под собственной тяжестью. Как будто внутри неё что-то живое шевельнулось.
Наверное, дело было в старой муке, что лежала здесь наверно годами. Или в чём-то другом, в чём я не сильно разбирался. Мне было всё равно. Главное — тесто ожило. А вместе с ним — и моя надежда, что этот раз получится лучше.
Я снова включил плиту, на этот раз аккуратно, выставив маленький огонь, чтобы не спалить лепёшки в первый же миг. Из миски я осторожно взял рукой кусок теста — оно стало плотнее, туже, и теперь работать с ним было непросто. Особенно одной рукой. Правая — моя изувеченная правая — только мешала, висела бесполезным грузом, напоминающим о себе тупой болью в каждом неловком движении.
Я выкроил небольшой комок, прижал его к столу и ловко, насколько это вообще было возможно, приплюснул ладонью. Потом стал расплющивать локтём, осторожно, с одной стороны, потом с другой, стараясь придать тесту форму — не идеально ровную, конечно, но хотя бы узнаваемую. Пять лепёшек, одна за другой, я выложил на сковороду, предварительно протёртую ветошью. Пусть они были кривыми, пусть одна выходила толще другой, но это уже было не безнадёжное месиво — это было похоже на еду. На еду, которую я сам сделал.
На этот раз у меня действительно получилось. Благодаря тому, что тесто настоялось, а огонь был слабым, из моего комковатого замеса вышли не обугленные лепешки, а настоящие мини-пирожки. Они слегка надулись, округлились, а одна сторона покрылась тонкой румяной корочкой, шершавой и золотистой. На удивление, переворачивать их теперь было куда проще: тесто держало форму, не рвалось, не расползалось в липкую грязь, как прежде.
Я склонился над плитой, вдыхая терпкий запах поджаренной муки, и осторожно, один за другим, сложил пирожки в тарелку.
Когда тесто подошло к концу и я наконец нажарил целую горку лепёшек, я выключил плиту. Сил больше не оставалось. Я опустился прямо на пыльный, тёплый пол, устроившись у металлического стола, прижав миску с лепёшками к животу, будто охраняя самое ценное, что у меня сейчас было. Свою еду. Свою победу.
Я взял первую лепёшку, ещё горячую, шероховатую на ощупь. Откусил, и в тот же миг глаза сами собой зажмурились — от неожиданного, почти болезненного удовольствия
Да, она была простой. Да, внутри не было соли, специй, ничего кроме муки и воды. Но это было именно то, что я помнил. Тот самый вкус — грубый, чуть суховатый, но настоящий.
Фил получил свою скромную долю, тёплую лепёшку — и, довольно виляя хвостом, ушёл во двор, чтобы съесть её в одиночестве. Я же, наевшись почти до одури, растянулся на полу кухни, уставший, но странно довольный. Сквозь прищур я наблюдал, как сквозь окна пробивается пыльный свет, слушал далёкий шелест джунглей, в котором смешивались стоны ветра и птичьи вскрики.
Лёжа так, без движений, я позволил мыслям снова блуждать. И, как назло, они опять вернулись к люку в ангаре — тому самому, который я так и не открыл. Не потому, что забыл. Просто он был тяжёлым, массивным, рассчитанным явно не на подростка с одной рабочей рукой.
Я прикинул: чтобы открыть его, нужно не просто сила, а что-то вроде рычага. Как у нас в приюте, когда старшие ребята поднимали тяжёлые ящики из хозангаров: перебрасывали верёвку через импровизированный шкив и натягивали всем весом.
Только вот здесь… У меня нет ни шкива, ни нормальной верёвки. Верёвка у меня когда-то была — та самая, которой меня привязали к дереву, оставив умирать в джунглях. Тогда я выжил, но саму верёвку потерял, где-то там, в чёрных зарослях, бродя полуразбитым, еле живым. Она соскользнула, исчезла, как многое в тот день. Сейчас бы она пригодилась. Очень пригодилась.
И всё-таки идея о рычаге уже засела в голове. Я не собирался сдаваться так просто. Осталось только найти, что-то наподобие ролика и нормальную верёвку. В ангаре их не оказалось, или я просто не заметил в спешке. Я бросил взгляд на тесак и мешок с мукой — всё, что пока было у меня в арсенале. Значит, оставался один путь — осмотреть внимательнее кладовую и, заглянуть в контору. Там я ещё не был по-настоящему — мельком заглядывал, но тогда всё казалось неважным.
Решительно поднявшись, я моментально выстроил план действий. Фил, всё ещё обгладывая остатки своего «пирога», поднял на меня внимательный взгляд, но сразу же вернулся к своей трапезе, неторопливо облизывая каждый кусочек, будто ценил его особенно тщательно. Я улыбнулся — едва заметно — и, не теряя времени, направился к конторе.
Идти в кладовку сейчас не хотелось. Я уже облазил её недавно, и пустота её придавливала хуже темноты. Пыль, мрак и стоячий воздух сваливались на плечи так, будто сам дом пытался тебя проглотить. Нет, туда я вернусь в самый последний момент. А пока — в контору. Там, где когда-то, возможно, кипела жизнь…, а теперь осталась лишь забытая тишина.
На улице было жарко. Воздух дрожал над пыльной землёй, и казалось, что сама деревня выдыхает зной сквозь щели своих покосившихся строений. Я ускорил шаг, направляясь к соседнему дому — если, конечно, эту перекошенную хижину можно было назвать домом.
Стены её были осыпаны, доски покрыты пятнами времени, а крыша просела, словно тяжесть прожитых лет вдавила её в землю. Отрыв хилую дверь я зашел внутрь. Там всё так же были: пустая бутылка из-под воды и разбросанные лекарства. Ну куда им деться.
Когда я впервые заглянул сюда, у меня ещё была надежда, что кто-то мог жить здесь. Но теперь, глядя на высохшие пузырьки и поломанные упаковки, я знал — это место мертво.
Я аккуратно собрал разбросанные лекарства обратно в аптечку, сложил бутылку рядом. Не для кого-то, не из приличия — скорее по привычке, той самой, что вбивали в приюте: «оставляй за собой порядок, даже если никто не видит». Ставить аптечку обратно в шкаф я не стал. Просто оставил её на пыльном столе, словно оставлял последнюю метку своего присутствия в этом забытом Богом уголке.
В глубине комнаты, почти по центру, я заметил дверь. Ту самую, что приметил ещё при первом осмотре. Подошёл ближе, дёрнул за ручку. Без толку — она была заперта.
Из щелей между досками сочился тусклый свет, будто за этой дверью была ещё одна комната, куда пробивались блики через окно… Или, что вероятнее, сквозь провалившийся потолок — такой же трухлявый, как и стены.
Я снова потянул за ручку, на этот раз с силой, но ничего не добился — замок держал намертво. Оставалось одно: искать ключ. Шанс найти его был, пусть и призрачный. В спешке люди часто бросают нужные вещи, особенно когда бегут, не оглядываясь.
Я начал обыскивать шкаф, тот самый, где раньше заметил аптечку. Ничего нового там не оказалось: обычный металлический ящик, тусклый, покрытый липкой пылью. Пустой, как и всё это место.
Что дальше? Я перешёл к старому столу у стены. У него было две узких шухлядки, по одной с каждой стороны. Они не открывались сразу, будто застряли от времени и сырости. Но, приложив усилие, я всё же выдернул первую.
Внутри — почти ничего: клочок бумаги, выцветший от времени, и короткий обломанный карандаш. Я вытащил листок, разгладил его на запылённой ладони. На нём были наспех выведены всего четыре цифры: 4876.
Я повертел бумагу в руках, но ничего больше на ней не было — ни надписей, ни отметок. Просто сухие, чужие цифры. Положил её обратно, подумал, что стоит запомнить. Карманов у меня всё равно не было, да и цифры короткие — запомню без труда. Хотя… для чего они могут пригодиться в этом забытом богом месте?
Я ещё раз бросил взгляд на дверь с железной ручкой, задержался у неё, прищурился, всматриваясь внимательнее. Сначала она показалась мне чем-то серьёзным, почти непреодолимым, как и всё вокруг в этом странном, вымершем месте. Но чем дольше я смотрел, тем отчётливее понимал: доски вокруг косяка были хлипкими, рассохшимися, усеянными трещинами и пятнами старой плесени. В некоторых местах между досками зияли щели, а через них тускло пробивались тонкие полосы света снаружи.
Я шагнул ближе и провёл пальцами по грубой поверхности дерева — оно оказалось рыхлым, почти мёртвым. Я понимал: если понадобится, я смогу раскромсать эту дверь в щепки недавно найденным тесаком, даже несмотря на отсутствие правой руки. Мысль об этом отозвалась внутри тёплым, тяжёлым чувством уверенности.
Дверь держалась не потому, что была неприступной, а потому, что я сам пока не собирался тратить на неё силы. Сейчас это было неважно. Сейчас у меня были другие задачи.
Я усмехнулся себе под нос, отбросил ненужные мысли и окончательно решил оставить её на потом. Развернувшись, я медленно вышел из конторы, шагнув навстречу слепящему тропическому свету, тяжёлому, обжигающему, словно дыхание раскалённой земли.
Вернувшись обратно на кухню, я всё-таки решился двинуться в кладовку. Лезть туда не хотелось: там царила тьма и запах плесени, да и слабого света, пробивающегося через щели в крыше, хватало только, чтобы различать очертания стен. Но выбора не было.
Осторожно переступая через скрипучие доски, я нырнул в темноту. Шагах в десяти нащупал узкую дверь — ту самую, что вела на задний двор. Дверь была старая, перекошенная от влажности, но поддалась после пары толчков плечом. Сквозь щель ввалился тёплый, затхлый воздух двора. И вместе с ним — запах горячего металла и сырости.
Снаружи, в дальнем углу за облупленными ящиками и грудами гнилого тряпья, я заметил что-то неприметное: тёмный клубок, спутанный и запылённый. Подойдя ближе, я понял — это был моток верёвки.
Я поднял находку, потрогал её пальцами: верёвка была старая, шершавая, но ещё прочная. Точно могла выдержать вес — может, даже больше моего. Нахмурившись, я осмотрел остальной хлам. Пустые ящики, прогнившие брезентовые полотнища — ничего нужного. Но мне хватало того, что я нашёл.
Я вернулся на кухню, бросил моток верёвки на металлический стол, рядом с немытой миской в которой еще недавно было тесто, и замер, обдумывая следующий шаг.
Верёвка поможет мне добраться до того что скрывает люк в ангаре. Или, если не получится — попробую ещё раз вернуться в контору. Дверь там была массивная, но старая. Доски пересохли, потрескались, между ними вилась тонкая полоса света. Значит, если действовать аккуратно, без спешки — можно будет найти способ её сломать.
Начать стоило с ангара. Или мастерской — уж не знаю, как правильнее это место назвать. В этом забытой богом деревне всё сливалось в одну глухую массу: доски, стены, старьё. Но прежде чем браться за тяжёлую работу, нужно было приготовить что-то на вечер раз я уже на кухне — каша. Такую же, как вчера: рисовую. Только на этот раз я решил попробовать найти хоть какие-то специи — вдруг здесь осталось что-то, что сделает еду не такой унылой.
Я методично обошёл все металлические стеллажи, роясь в ржавых ящиках, заглядывая в пыльные банки и коробки.
Ничего. Пустота, как и вчера.
Это было странно. На настоящей кухне всегда что-то да остаётся — соль, перец, сахар… хоть крошки. Здесь же всё выглядело так, будто кто-то вычистил место перед самым уходом, оставив только голые полки и горький запах прошлого. Я почти было махнул рукой, когда взгляд зацепился за раздаточную стойку в начале кухни.
Оказалось, что с этой стороны она пологая. Это была ниша — аккуратно врезанная в нее, почти незаметная в тени. Я подошел ближе и присел.
На меня уставились — соль, перец и пара маленьких жестяных баночек с какими-то сухими травами, и ещё бутылочка — мутная, с выцветшей этикеткой и остатками какого-то острого соуса внутри.
Я усмехнулся сам себе. Сегодня был мой день. Как будто само место решило подыграть мне, проверить, сколько ещё я смогу вытащить из этого полумёртвого забытья.
Аккуратно собрав всё найденное в одну большую металлическую гастроёмкость, я перенёс её на металлический стол. Затем, медленно, будто опасаясь спугнуть удачу, я начал раскрывать маленькие жестяные баночки. Одну за другой. Понюхал содержимое: где-то пахло терпким перцем, где-то сухими, горькими травами. Одна баночка источала резкий, пряный аромат.
В специях я толком не разбирался — ни тогда, ни сейчас. В приюте еду сдабривали разве что солью да дымом от печки. Поэтому я решил просто довериться своему носу: что пахнет ярче и острее — то и сгодится. Может, еда получится невкусной, но уж точно не будет безликой.
Я зачерпнул ковшик риса с личинками, которые, к счастью, к этому моменту перестали шевелиться, налил немного воды, бросил щепотку соли и высыпал туда выбранные специи. Получилось что-то невообразимое: спустя пары минут пока вода закипела, на меня обрушился тяжёлый, насыщенный запах, который тут же повис в воздухе, перебивая даже сырость стен и затхлый аромат старой кухни.
Я размешал получившуюся кашу, подул на ложку, попробовал. Не сказать, что это было восхитительно — скорей странно, дико и даже немного обжигающе. Но всё равно вкуснее, чем пустой рис вперемешку с землёй и червями.
Впервые за долгое время я позволил себе небольшую улыбку. Пусть малую, но победу. Я выключил плиту, накрыл кастрюлю крышкой, чтобы сохранить тепло, и, прихватив верёвку, направился в ангар.
Впереди была задача посложнее — открыть тот самый люк. Но теперь, окрылённый сегодняшними успехами, я шёл к нему как человек, которому всё по плечу. Как мальчишка, который наконец поверил: может быть, он действительно справится.
Но оказалось, что всё будет куда сложнее, чем я себе представлял. Перекинув веревку через деревянную балку, на которой висели ржавые инструменты, и закрепив второй конец на металлической ручке, я отошёл к воротам ангара, чтобы таким образом попытаться открыть люк.
Потянул раз — люк даже не дрогнул. Второй — только глухой скрип где-то внизу, как будто скрежетала старая рама в теле здания. Я упёрся пятками в пыльный бетон, изо всех сил вцепился в верёвку — но люк сидел мёртво, будто сам пол был слеплен вокруг него.
Я запыхался, мокрый от пота, сердце тяжело колотилось в груди. Опустив верёвку, я подошёл ближе, сел на корточки перед люком и шлёпнул его кулаком. Глухой, тугой звук, будто там, подо мной, была пустота.
— Значит, что-то там всё-таки есть… — пробормотал я, разглядывая люк, словно надеясь понять, где его слабое место.
Немного отдышавшись, я принялся внимательно рассматривать ручку, за которую прежде зацепил верёвку. На первый взгляд — самая обычная: металлическая, чуть стертая временем. Но стоило приглядеться внимательнее — я заметил, что механизм ручки был необычным. Она словно уходила внутрь люка и могла, при определённом движении, утопать или, наоборот, выдвигаться наружу. Так, чтобы за неё можно было зацепиться или провернуть.
Я осторожно освободил верёвку, хотя закрепил её добротно — даже удивился, насколько ловко действовала моя левая рука. В последнее время она стала работать куда лучше, чем я ожидал.
Затем я ухватился за ручку и начал медленно её крутить. То в одну сторону, то в другую. Металл поддавался туго, скрипел, будто ворчал, но всё-таки двигался.
«Зачем я это делаю?» — промелькнуло где-то в голове. «Всё равно ведь не откроется».
Но я гнал эту мысль прочь. Интуиция — или просто упрямство — шептала, что стоит попробовать. Возможно, этот механизм был замком, и если я проверну его до конца, люк хотя бы ослабнет, и верёвка сделает своё дело.
Я крутил ручку осторожно, раз за разом. Металл сопротивлялся — то уходил внутрь, то словно заедал, скрипя в темноте, как раненое животное. Несколько раз мне казалось, что всё напрасно, но я продолжал. Капли пота стекали по лицу, скользили по спине, а я упрямо крутил ручку дальше, пока не услышал глухой щелчок.
Как бы я ни крутил ручку, быстро стало понятно: у неё было всего два крайних положения. В одном она втягивалась внутрь, прячась в досках люка так, что снаружи её почти невозможно было заметить. В другом — выдвигалась наружу, подставляя свою металлическую шейку под ладонь, чтобы за неё можно было ухватиться и тянуть. Больше механизм никуда не двигался. Ни вперёд, ни назад. Как будто его предназначение было ограничено этими двумя жестами: спрятаться или позволить себя использовать.
Я сжал левую руку в кулак, пытаясь размять затёкшие пальцы. Немного подождал, собираясь с силами, потом снова ухватился за ручку и уверенно провернул её. Раздался короткий щелчок — знакомый, сухой — и ручка дошла до крайнего положения. Я должен был остановиться. Но то ли по инерции, то ли по глупости, я крутанул её дальше.
Что-то внутри механизма натужно заскрежетало. Металлический шток дёрнулся, словно противясь движению, и вдруг резким толчком крутанулся дальше. В ту же секунду по руке ударило, словно током. Боль полоснула от кисти до самого плеча.
Я вскрикнул, инстинктивно выпустил рукоятку, чувствуя, как ноющая боль расползается по всей левой стороне тела.
Сжав зубы, я вернулся, снова ухватился за металл и продолжил. Поворачивал, дёргал — и наконец почувствовал, как что-то вокруг ручки начало медленно поддаваться. Панели пола, доски, замаскированные под гнилое дерево, заскрипели и начали подниматься. Сначала едва заметно — на толщину пальца, не больше. Но чем сильнее я крутил ручку, тем шире расползалась щель.
Я прищурился: открывалась не вся секция пола, как я сперва подумал, а лишь небольшой фрагмент — кусок примерно тридцать на тридцать сантиметров. Словно крошечная дверца, хитро встроенная в доски.
Когда эта секция поднялась чуть выше, в темноте под ней мелькнул холодный блеск — металл. Я наклонился ближе и увидел небольшую квадратную панель, вмонтированную прямо в пол. На ней — дисплей и ряд кнопок.
Кнопки были странно знакомыми: точно такие я видел когда-то давно в приюте, в кабинете сестры Майи — на старом настольном телефоне. Те же цифры от одного до девяти и нуля, те же дополнительные символы: слева внизу кнопка со звёздочкой, справа с решёткой.
Я не стал долго раздумывать и нажал первую попавшуюся кнопку. Панель коротко пискнула, на экране высветилась цифра — пять. Я невольно улыбнулся: сама реакция устройства, это крошечное подтверждение в мире, где всё вокруг было мёртвым, показалась почти чудом. Словно я снова стал мальчишкой, которому впервые доверили что-то важное.
Я быстро набрал ещё три цифры — четыре, три, два. Экран вспыхнул красным, и тревожный писк разорвал тишину, словно предупреждение: «Неправильно».
Я нахмурился. Походу просто так сюда не попасть. Видимо, нужен был какой-то конкретный код. Я попробовал ещё раз наугад: один, два, три, четыре. Та же история. Красный мигающий экран и нервное жужжание динамика.
Осмотрев дисплей еще раз, я медленно отстранился. Нет смысла бить наугад. Только потрачу силы впустую. Это все было странно, видеть здесь, среди обшарпанных досок и плесневелых стен, такую аккуратную технологию. Кто поставил это?
И зачем?
Очевидно, что за этим люком прятали что-то важное. Я протёр лицо ладонью, чувствуя, как вспотевшая кожа отзывается болью и липким жаром.
И тут меня осенило.
Бумажка.
Та самая бумажка, которую я нашёл в конторе — с четырьмя цифрами, «4876». Я чуть не заорал на себя от злости за свою тупость. Как я вообще мог забыть? Зажав дрожащими пальцами край панели, я выдохнул и ввёл: 4-8-7-6.
Экран мигнул мягким зелёным светом. Где-то в глубине металлической плиты раздался глухой скрежет — как будто древний механизм, дремавший многие годы, просыпался под моими руками.
Я отпрянул назад, настороженно наблюдая, как тяжёлый люк медленно, сантиметр за сантиметром, начинает открываться, отрываясь от пола. Он был массивным, огромным, куда больше, чем я ожидал — и я невольно усмехнулся, вспомнив, как всего пару минут назад пытался вырвать его с помощью верёвки, перекинутой через балку. Наивный. Этот люк никакой верёвкой не одолеть.
Когда зазор стал достаточно широким, я наклонился и заглянул внутрь. Сверху свисали старые инструменты, покачиваясь от лёгкого сквозняка, словно мёртвые плоды на высохших ветвях. А внизу загорелись белые лампы — яркие, холодные, беспристрастные. Они высветили металлическую лестницу, уходящую куда-то вниз.
Лампы заливали лестницу резким, белым светом — таким ярким, что если задержать взгляд хоть на секунду, глаза начинало слепить, словно от полуденного солнца. Это казалось странным, почти неправильным — видеть такую чистую, холодную иллюминацию в заброшенном ангаре посреди джунглей.
Я стоял на краю, моргая, привыкая к свету, и на секунду задумался: а стоит ли? Всё здесь выглядело неуместно, чуждо — как будто место не просто бросили, а тщательно замаскировали.
Но сомнения сгорели так же быстро, как вспыхнули. Я сжал пальцы левой руки в кулак, разогнал тяжесть в плечах и сделал первый шаг вниз, туда, где скрывалась неизвестность.
Металлическая лестница подо мной издавала болезненный скрип при каждом движении, словно не верила, что по ней снова ступает человек.
Проход оказался узким, вогнутым, как иссохшая кишка старого зверя. Стены, гладкие и холодные на ощупь, чуть изгибались внутрь, будто сжимая пространство вокруг. Пологий спуск уходил всё глубже, а лампы, закреплённые на стенах через равные промежутки, горели ослепительно ярко — так ярко, что конец туннеля терялся в их безжалостном свечении, словно затягивался в невидимую пасть.
Я шёл медленно, осторожно переставляя ноги, держа левую ладонь на холодной поверхности стены. Хватался за неё, как за единственную точку опоры в этом странном, неживом мире, где каждый шаг давался с трудом, а воздух, пахнущий железом и чем химическим, давил на лёгкие.
Наконец туннель свернул вправо и резко пошёл вниз под крутым углом. В самом конце пути я заметил дверь — тяжёлую, металлическую, с массивной ручкой по центру. Она казалась слишком новой для этого заброшенного места, слишком крепкой для ржавых досок и заплесневелых стен наверху.
Я подошёл ближе и, собрав остатки сил, повернул ручку влево. Замки с глухим скрежетом отщелкнулись, и дверь медленно поддалась, открывшись внутрь. Из-за порога дохнуло холодом.
То, что я увидел внутри, сперва не поддавалось осмыслению. Помещение было уставлено мешками. Десятками мешков, нагромождённых друг на друга. Они занимали почти всё пространство, оставляя только узкие проходы между собой.
Я замер, недоверчиво щурясь в ярком свете. Мешки были одинаковыми — туго завязанные, запылённые, с выцветшими метками. Некоторые, казалось, заплесневели у основания. Но кое-где мешковина была разорвана, обнажая содержимое: желтоватые, увядшие бананы, с черными прожилками, слипшиеся в плотные тяжёлые массы.
Разочарованно выдохнув, я медленно прошёлся по помещению, заваленному до потолка мешками с бананами. Тяжёлый, прелый запах бил в нос, скользил по коже, словно невидимая паутина. Я попробовал разорвать один из мешков прямо на месте, но у меня ничего не вышло. Ткань была тонкой, промокшей насквозь от влаги, но набита настолько плотно, что пальцы скользили по ней, не находя слабого места.
Даже несмотря на гнилое состояние, мешки держали форму — тяжело, упруго, как будто кто-то специально трамбовал их, укладывал с расчётом. Без ножа или другого инструмента я бы их не распотрошил. А мой тесак, оставшийся наверху, казался сейчас чем-то вроде потерянной надежды.
Ну и ладно. Если уж кто-то построил здесь целый подпольный склад для бананов, значит, им была своя причина. Пусть будет так. Лишний запас еды — даже такой странный — мне сейчас был только на руку.
Я выбрал один мешок, тот, что стоял у прохода ближе к выходу. Он оказался не таким уж тяжёлым, хотя при каждом движении натужно скрипел внутренностями. Подхватив его левой рукой за завязку, я потянул — мешок неохотно двинулся с места, осыпая вокруг пыль и мелкий мусор.
Шипя от натуги, обливаясь потом, я наконец вытащил его наружу. Он шуршал, тяжело скользя по полу, оставляя за собой тёмную полосу пыли и мелких крошек. Когда наконец выбрался с ним в ангар, я тяжело осел рядом, уронившись на колени, глотая тёплый, спертый воздух, словно его было недостаточно, чтобы насытить лёгкие. На мгновение я позволил себе просто сидеть там, ощущая кожей, как тепло снаружи тонкой пеленой пробивается сквозь гнилые доски.
Отдышавшись после всей этой возни с мешком, я наконец отступил в сторону, вытирая мокрый лоб запястьем. Взгляд сам собой скользнул по стальному обрамлению люка… и вдруг зацепился за деталь, которую я раньше упустил.
На боку каркаса, чуть в тени, врезанная в металл, красовалась большая красная кнопка. Выпуклая, как капля крови на серой стали. Я застыл, глядя на неё, а потом медленно подошёл ближе. Инстинктивно, на каком-то животном уровне я понял: это было не просто украшение или аварийный сигнал — это был механизм закрытия.
Без колебаний я нажал на неё тыльной стороной кулака, быстро отпрыгнув в сторону. Сначала ничего не происходило. Но потом — с тихим шорохом и лязгом старых шестерёнок — крышка люка медленно начала уходить вниз, закрывая проход.
Словно глоток воздуха в затхлой комнате, ангар снова стал обычным — старым, запылённым, но обычным местом. А возле меня теперь лежал мешок — тяжёлый, странный, пахнущий чем-то сладким и гнилым одновременно.
Небольшую дверцу, которая скрывала кнопки для ввода кода, я решил пока не трогать. Пусть остаётся открыта. Сейчас у меня был мешок. И он требовал внимания.
Снова схватив мешок покрепче, я поволок его на кухню, бросив быстрый взгляд на Фила, который с интересом следил за мной, прижав уши и виляя хвостом. Прийдя на кухню, я отыскал тесак, он оказался возле мешка с мукой, и вернувшись притащенному мешку начал его вскрывать.
С первого раза ничего не вышло — ткань оказалась куда плотнее, чем я ожидал. Я выругался себе под нос, перехватил тесак поудобнее и, с усилием, разрезал шов сбоку мешка.
Изнутри вывалилась небольшая гроздь бананов.
Я присел рядом, загребая их рукой. На первый взгляд — обыкновенные бананы, чуть зеленоватые, как будто их сорвали недозревшими. Некоторые уже начали желтеть пятнами, но большинство всё ещё выглядело твёрдым и плотным.
Фил подошёл ближе, принюхиваясь. Я наугад оторвал один из плодов, сорвал кожуру и попытался переломать его пополам, чтобы угостить его. Но мякоть странно потянулась, не рвалась как обычно. Внутри что-то мешало. Я нахмурился, аккуратно потянул за нее сильнее — и вдруг вместе с волокнами изнутри выскользнул маленький, плотно свёрнутый пакетик, спрятанный прямо в теле банана.
Я остолбенел.
Пакетик был замурован внутри настолько искусно, что снаружи понять было невозможно. Плотный, обёрнутый в тонкую прозрачную плёнку. Фил коротко гавкнул, словно подбадривая меня, но я только машинально потрепал его за ухо, не отрывая взгляда от находки.
Подняв пакетик к свету, я увидел, что внутри поблёскивает порошок. Белёсый, сухой.
Аккуратно я положил его на стол. Фил, всё так же виляя хвостом, сидел рядом, с любопытством глядя, как я до этого разламывал банан. Я отдал ему отложенную половинку даже не глядя в его строну. Фил осторожно принял угощение и принялся жевать.
Сам я тем временем уставился на свёрток. Пакетик был крошечным — не больше двух моих пальцев. Внутри все также тускло поблёскивал порошок. Я вспомнил, как в приюте старшие ребята иногда прятали похожий порошок в старую ткань, чтобы незаметно стирать одежду в ручье. Может, это тоже что-то вроде порошка для стирки?
Оставив размышления на потом, я вернулся к бананам. Разломил второй плод я обнаружил внутри точно такой же свёрток. На этот раз я не удивился, отложив его к первому и спокойно съел банан, наслаждаясь сладким, мягким вкусом фрукта, который напоминал о нормальной жизни, пусть и такой далёкой.
Странные были люди, те, кто когда-то жил здесь. Прятать стиральный порошок внутри бананов, укладывать мешки в тайник под ангаром, маскировать всё это под хранилище — их причуды вызывали у меня больше недоумение, чем настоящий интерес. Осторожные, скрытные… Может, боялись чего-то? Или кого-то. Но, по правде говоря, мне до этого не было ни жарко, ни холодно. Их страхи и странности остались в прошлом вместе с ними. А у меня теперь была еда. И у меня была возможность наконец-то постирать свои тряпки. Две маленькие победы за один день. Больше, чем я мог рассчитывать утром.
В этом месте каждая такая победа стоила дороже золота.
Глава 9
Остаток дня растворился в жарком мареве — как и все предыдущие. Я пробыл в этой глухомани уже несколько дней, и, кажется, сама деревня начинала принимать меня как часть своего забвения. Всё здесь повторялось, как в плохом сне: одни и те же запахи, одни и те же тени. Но пусть так.
Я съел свою пересушенную, но ароматную кашу, приправленную остатками найденных специй. Она обжигала язык слишком смелыми нотками, но на вкус казалась мне манной небесной — потому что была моей. Добытой, приготовленной, заслуженной. Фил, неожиданно, устроил представление: сначала делал вид, что не собирается этого есть, вылизывал пол под столом, потом сдался и проглотил свою порцию, виляя хвостом и глядя на меня с тем странным собачьим восторгом, будто я совершил нечто великое.
После позднего обеда я неспешно обошёл деревню по кругу. Жара спала, воздух стал тяжелее, влажнее. Я в который раз проверил люк с панелью — просто потому что не мог не проверить. Цифры на кнопках, металлический корпус, та же тишина в ответ. И решил закрыть его закрыть обратно ручку до упора и спрятав ее внутрь широких досок.
Когда вернулся в барак, уже начинались сумерки. Я снова закутался в тряпьё, устроился у стены, напротив того самого угла, где тьма держалась дольше, чем положено. Лежал, слушал дыхание джунглей, щелчки насекомых, тихое посапывание Фила — и никак не мог заснуть.
Всё происходящее тяготило меня — давило на грудь, вызывало глухое беспокойство. И даже страх. Шорохи снаружи вдруг стали какими-то резкими, словно кто-то специально хрустел ветками в темноте. Ночь больше не казалась спасением, наоборот — она приносила с собой расплывчатые силуэты, тени, которые будто дышали и смотрели в ответ. Я не мог заставить себя закрыть глаза. Не мог уговорить себя выдохнуть. Усталости, которую так ждал, не было — видимо, я всё же не вымотался так, как в прошлые разы, когда отрубался без памяти. Сознание цеплялось за каждую деталь, как загнанный зверь, и рисовало всё новые и новые образы в углах помещения. Образы, которых здесь быть не должно.
— Фил, — позвал я тихо, едва шевеля губами, будто боялся потревожить нечто скрытое.
Из тёмного дверного проёма донеслось еле слышное шуршание. Он всё ещё лежал там, у входа, не заходя внутрь. Стоял на страже. Верный.
— Фил… — повторил я чуть громче.
Теперь я увидел его — силуэт на фоне смутного света, падающего с улицы. Он стоял, не двигаясь, будто ждал чего-то. Я потянулся чуть вперёд, вытянул руку:
— Иди ко мне. Давай, дружище.
Пёс пошевелился. Медленно, без суеты, он вошёл в барак. Я не видел его ясно — тени съедали очертания, но я чувствовал, как он приближался. И вот, наконец, он уткнулся носом в мою ладонь. Мягкое, чуть влажное прикосновение. Живое.
Меня отпустило.
Словно кто-то повернул внутренний рубильник. Волна тепла прошла по телу, а вместе с ней — усталость. Каменная, тяжелая, но такая нужная. Я сдвинулся ближе к краю, положил руку ему на голову, и так, не раздумывая, просто закрыл глаза.
И всё. Настала тишина.
Мне снился странный, вязкий сон, в котором я будто бежал… или, точнее, пытался бежать. Ноги не слушались. Они были не мои, как будто чужие — деревянные, налитые свинцом. Я изо всех сил старался сдвинуть их с места, но каждый шаг давался с таким трудом, словно я двигался сквозь трясину. Руки беспомощно тянули воздух, грудь горела от усилий, а дыхание вырывалось хрипами, как у утопающего.
Вокруг простирались джунгли — но не те, к которым я привык. Эти были мрачные, мёртвые. Деревья — не деревья, а исполинские гниющие пальцы, тянущиеся в небо. Лианы — как мясистые жилы, сочащиеся чёрной влагой. Она стекала по ним, капала мне на лицо, на грудь, и, чем больше я пытался смахнуть её, тем глубже она въедалась в кожу.
Я опустил взгляд — и только тогда понял, что жидкость не чёрная. Она была красной. Слишком густой. Слишком тёплой.
Кровь.
Я вскрикнул и резко проснулся.
Но проснулся я не от страха крови — нет. Меня выдернул из сна звук. Глухой, резкий, будто тяжёлое железо ударилось о металл. Или как если бы кто-то с размаху уронил цепь на ржавую решётку.
Грохот был такой громкий и чужеродный, что сердце пропустило удар, а потом рвануло вскачь, как испуганный зверь. Я рывком приподнялся на локте, вжимаясь взглядом в темноту и стараясь уловить хоть какое-то движение, хоть дыхание ночи, которое могло бы объяснить этот звук.
Фил тоже встрепенулся. Он приподнялся на лапах, напрягся, зарычал. Я увидел, как на загривке у него поднялась шерсть — не спутаешь, пёс почуял опасность.
Значит, это не сон. Значит, звук был реальный.
Что-то… или кто-то… был рядом. И теперь я это знал точно.
Я вгрызался взглядом в проём двери барака, будто мог прожечь тьму одним только усилием воли. Вглядывался в щели между досками, в тёмные прорези в стенах, вытягивая слух до предела, как струну, натянутую до хруста. Казалось, ещё чуть-чуть — и из ушей хлынет кровь от этого напряжения.
Дышать не хотелось. Даже шевелиться было страшно — я лежал на локтях, не поднимаясь, будто любое движение могло выдать меня тем, кто, возможно, уже прятался в этой ночи.
Фил продолжал рычать. Его глаза неотрывно следили за проёмом двери, точно он видел там то, что ускользало от меня. Я тоже смотрел — неподвижно, вжимаемый страхом в пол, словно сам стал тенью.
И внезапно меня пронзил свет — резкий, слепящий, как выстрел. Луч пробился сквозь щель в стене барака и хлестнул прямо в лицо, так неожиданно, что я вздрогнул, чуть не вскрикнул и с грохотом соскользнул с полки. Свет сорвал с меня остатки сна, словно выдрал их с корнем.
На миг в глазах потемнело — не от страха, а от боли. Я зажмурился, сцепил зубы, глотая стон, и понял, что больше оставаться на месте нельзя.
Скатившись на пол, я метнулся в тот самый тёмный угол, который до этого сам сторонился, — теперь он казался мне убежищем. Там, за пустыми ящиками, в тени, я устроился, присел на корточки и натянул на себя первую попавшуюся тряпку, приладив её так, чтобы осталась узкая щель — ровно настолько, чтобы наблюдать, что происходит снаружи… не выдавая себя.
Я затаился, продолжая слушать. До слуха донеслись знакомые звуки — глухое тарахтение мотора. Не перепутаешь: машина. Потом — свет. Не один, как бывает с фонарём, а сразу несколько — рваные отблески ползали по стенам, будто кто-то водил прожектором.
Я снова затаил дыхание, и в тишине услышал, как где-то снаружи лязгнула дверь. Металлическая. За ней — голоса. Мужские. Грубые, с нотками раздражения и насмешками. Я попытался уловить смысл, но сначала всё сливалось в гул — страх стягивал голову обручем, мысли ускользали.
Потом — отчётливее, резче, будто кто-то переключил фокус:
— Родриго, проверь тот сарай…
— Эй! Давай сюда, хватит шариться…
— Я ничего не нашёл, Диего, здесь пусто…
Дальше всё снова смешалось. Голоса начали перекликаться, перебивать друг друга. Я уже не мог разобрать слов — только тон, только рваные куски. Но одно было понятно наверняка- они что-то искали.
И мне нужно было решить, что делать дальше, пока они не нашли меня.
— Диего! — голос был грубый, уверенный, срывающийся на рык. Раздался сбоку, со стороны, где находилась кухня.
— Всем заткнуться! — прорычал кто-то рядом, голос хриплый, натруженный, с характерной злостью того, кто привык, чтобы его слушались с первого раза. Мгновенно наступила тишина. Даже моторы будто приглушились, урча только где-то на заднем фоне.
— Диего! Тут товар! — из здания кухни, теперь ещё громче.
Сразу же раздался топот — тяжелые сапоги с глухими ударами дробно застучали по земле. Те, кто стояли рядом, словно по команде, ринулись в сторону голоса, подчиняясь мгновенному, безмолвному приказу. Шорох листвы, сухих веток под ногами, редкие обрывки фраз, но в целом — решительное, слаженное движение. Всё происходило быстро, чётко, как будто они уже не раз проделывали подобное.
Я продолжал сидеть, не двигаясь, уставившись в узкую щель в двери барака, откуда бил яркий, ослепляющий свет. Свет фар. То, что это были именно фары, сомнений уже не вызывало — ровный рокот мотора всё ещё держал воздух в напряжении.
Фил лежал рядом, почти закопанный в тряпки. Он не рычал, не сдвинулся ни на миллиметр — будто понял, что любое движение сейчас может выдать нас. За это я был ему безмерно благодарен.
Снова раздались шаги — не так много, как в прошлый раз, двое, может трое. И ещё какой-то скрежещущий звук — будто что-то тащили по пыльной дороге, волоком.
— Вот, — глухо сказал один из них. Что-то с глухим стуком упало у самой стены барака. — Это всё, что есть. Распотрошил мешок, пара пачек. Похоже, целые.
Воцарилось молчание. Двигатели урчали в тягучей паузе. Казалось, даже джунгли затихли, затаившись в ожидании, сжав звуки и тьму в плотную пленку неподвижности.
— Это — в машину. И прочесать тут всё, до последнего. — Голос был твёрдый, с той ледяной нотой, которую невозможно не подчиниться.
Топот снова раздался, но теперь он расползался во все стороны — шаги то приближались, то удалялись, словно группа разделилась, прочёсывая окрестности. Один из них всё-таки вошёл в барак.
Свет за его спиной был таким ярким, что силуэт мужчины казался чернильным пятном на фоне бледного зарева. Его лицо терялось в тени, и потому первое, что я разглядел — это грубая фигура, мощная, сутулая, словно вылепленная из глины и пыли. Он держал в руках что-то тяжёлое, может, монтировку или еще что — сложно было разобрать. Во рту, между зубов, тлела сигара, и из неё вился вялый дым, закручиваясь в стоячем воздухе, как призрак.
Я задержал дыхание. Он затянулся и свет уголька сигары выхватывал фрагменты его лица — распухшие веки, недобритые щёки с жёлтыми пятнами щетины, мешки под глазами и кривой рот, из которого вылезал искривлённый зуб. Всё это — в один короткий миг, в полутьме и дрожи — казалось почти нереальным, как — будто всё это мне привиделось.
Он ступил внутрь, неторопливо, будто знал, что здесь никого нет, но хотел удостовериться лично. Двигался осторожно, почти лениво — словно кошка, заглянувшая в старый сарай, — но при этом методично прочёсывал каждый угол. Останавливался, присматривался, переворачивал тряпки, заглядывал под нары и приподнимал их, будто искал не человека, а что-то поменьше.
Наконец он дошёл до моего угла.
Свет от фар снаружи теперь падал прямо на него, и я наконец смог рассмотреть его лицо. Пыльная, серая маска, не скрывавшая, а, наоборот, подчёркивавшая его безразличное, выжженное до основания лицо. Грязно-зелёная форма, тёмные штаны, высокие армейские ботинки, стянутые тугими шнурками. На поясе — кобура, металлические коробки, и, что особенно бросилось в глаза, тяжёлый тесак, болтавшийся сбоку, словно продолжение его руки.
Он наклонился к койке, грубо толкнул её одной рукой — и только тогда я заметил, что в другой, оставшейся в полутени, он сжимал короткий чёрный автомат. Не игрушку, не монтировку как думал ранее, а именно оружие, про которое я слышал лишь в приютских страшилках, передававшихся шёпотом по ночам.
Про таких, как он, в приюте шептались по вечерам — больше для того, чтобы напугать друг друга, чем потому что кто-то знал правду. Говорили, что у них всегда с собой автоматы, короткие, чёрные, как сама тьма. Что они приходят ночью, без предупреждения, и уводят тех, кто чем-то провинился. Уводят так, что потом их уже никто не видит — ни живыми, ни мёртвыми. Иногда добавляли, будто одного парня нашли в канаве, но только наполовину.
Я тогда смеялся вместе со всеми, но сейчас, глядя на этого типа в барраке, с автоматом в руке и мёртвым взглядом, понимал — что чтобы мы себе тогда ни придумывали, в этих историях была своя, совсем не выдуманная правда.
С ними лучше было не сталкиваться. Не приближаться. Не смотреть в глаза. И вот теперь один из них стоял в двух метрах от меня, ковырялся в моих вещах, не подозревая, что я прячусь буквально в нескольких шагах.
Моё сердце застучало глухо, будто кто-то начал стучать изнутри в грудную клетку. Я не просто спрятался — я врос в тень, вжался в неё до боли в мышцах, пытаясь даже не дышать. Мысли стали вязкими, словно мед: я не думал, не анализировал. Я просто исчезал.
И если бы он сделал ещё шаг — если бы посмотрел чуть ниже…
Он пошарил по моей койке, сдвинул тряпки и вдруг резко дёрнулся, будто что-то почувствовал. Его взгляд метнулся в мою сторону, в самый тёмный угол барака — и я едва не задохнулся. Замер, словно превратился в часть барака. Фил зарычал тихо, но сдавленно, совсем рядом. Почти неслышно — как угроза в полголоса. Мужик нахмурился, вскинул голову и крикнул в сторону выхода:
— Диего! Тут кто-то был недавно. Койка ещё тёплая!
Снаружи лениво донеслось:
— Ищи! Только не тревожь меня зря, Тьягу.
— Ищу, — пробормотал он угрюмо и, не дожидаясь, затянулся сигарой. Горячий дым с шумом вырвался из его рта, и воздух тут же наполнился терпкой вонью табака.
Он снова шагнул внутрь, присматриваясь, на этот раз дольше. Его глаза скользили по мраку, по углам, по перекрытиям. Он медлил. Смотрел, как будто чувствовал, что кто-то здесь, но не мог понять — где.
Мне хотелось провалиться в пол.
Тьягу ещё раз подошёл к койке, снова пошарил, что-то приподнял, даже перевернул её полностью, будто ища спрятанный отсек — но, к счастью, не нашёл ничего. Или просто не стал копать глубже. Наконец он выпрямился, мотнул головой и, не торопясь, вышел прочь, бросив через плечо:
— Ничего.
Мне нужно было уходить. И как можно скорее. Даже чёрные, опасные, полные яда и когтей джунгли сейчас казались мне менее смертельными, чем перспектива остаться здесь — в компании тех, кто только что бродил по деревне. Это были не просто бандиты. Судя по тому что я слышал от старших в приюте, их называли — картель. Я не знал, что именно это значит, но знал про их жестокость. Про то, как они расправляются с теми, кто не подчиняется. Им было плевать — кто ты. Старик, женщина, ребёнок. Им всё равно. И если они ищут нечто конкретное… я не должен быть рядом, когда они это найдут.
Но как мне выбраться отсюда, когда их там не меньше десятка? А может, и больше. Я лихорадочно перебирал в голове все детали, что успел заметить за последние дни, пока не вспомнил: в тот самый день, когда я впервые наткнулся на эту деревню, я пролез сквозь узкую дыру в заборе. Она была на противоположной стороне двора, ближе к джунглям, в полутьме, почти незаметная. Я тогда так и не проверил, если похожие дыры в других местах — глупо, беспечно, безрассудно. Чуть не стукнул себя по лбу за такую забывчивость. Но сейчас не время винить себя. Сейчас — думать.
Я приподнял взгляд, огляделся через тряпки, за которыми мы прятались. Фил сидел рядом, не шелохнувшись, внимательно глядя на меня и медленно виляя хвостом. Верный пёс. Спокойный. Как будто знал: если идти — то вместе. И если у нас есть шанс, пусть даже крошечный — мы не упустим его.
Позади меня тянулась глухая, выложенная впритык досками стена — крепкая, будто выточенная из цельного камня. Это не радовало. Вернее, не оставляло шансов. Отступать было некуда.
Единственный выход — вперёд, через проём двери барака. А там, за порогом, фонари и десяток вооружённых бандитов. Оставалось только одно — оставаться тут и надеяться, что меня не заметят. Такой себе план, если честно. Но других у меня не было.
Я притянул к себе Фила, укутал нас плотнее тряпками, натянув их на себя как можно больше. Воздуха стало мало, дышать стало труднее, всё внутри закипало от напряжения, но я знал — нельзя двигаться, нельзя даже шумно вдохнуть.
Снаружи слышались шаги и редкие голоса, а из-за щелей в ткани пробивался мутный свет — ленивый, раздражающе яркий в этой темноте. Он плясал, переливался, будто издевался, намекая: вот он я, совсем рядом. Стоит только дёрнуться — и всё.
Я затаился, весь сжался внутрь себя. Осталось только ждать.
Время растягивалось, как липкая смола. Напряжение уже не сдавливало грудь — оно расползлось по телу туманом, и вместе с приглушённым урчанием моторов, которое становилось всё тише и монотоннее, я начал медленно проваливаться в сон. Прислонился к стене, обнял Фила, устроившего морду у меня на груди, и заснул — без сновидений, глубоко и тяжело, как камень, брошенный на дно колодца.
Проснулся резко — от громкого, чужого звука, будто кто-то ударил по жестянке или хлопнул дверью. Сердце заколотилось, я дёрнулся, сбросив с себя остатки сна, и только тогда понял, что пока спал, расслабился настолько, что отпустил Фила и сам съехал чуть ниже.
Дышал быстро, сбивчиво. Свет исчез — тот самый, что сочился через щели тряпок, больше не пробивался внутрь. Моторы за пределами барака либо уехали, либо стихли совсем. Осталась только тишина — настороженная, липкая, с привкусом чего-то недосказанного.
Какое-то время я всё ещё прислушивался, сдерживая дыхание, ловя любые, даже самые тонкие звуки. Но тишина уже была не той, что прежде. Она стала знакомой, живой — с переливами щелчков, стрекотанием, приглушёнными вздохами джунглей. Не мёртвой, как прежде. А дышащей. Они ушли. Покинули мою деревню. Мою — потому что с этого момента она по-настоящему стала моей. Заброшенная, гнилая, с дырами в крышах, с полами, что прогибаются под ногами, и тенями, что шевелятся без ветра. Но — моя.
Я медленно откинул тряпки, закутавшие меня, и, подняв взгляд в разорванную тьму ночи, замер.
Сквозь проем в двери, за рамой покосившегося барака, распахнулось звёздное небо — чистое, густое, усыпанное крошечными огнями, будто кто-то разбросал по чёрному бархату щепотку света. Оно было здесь, всё это время. Оно смотрело на меня с высоты, спокойно и безразлично, и всё же… что-то внутри дрогнуло.
Я никогда прежде не задумывался, насколько оно огромное. Никогда не останавливался просто посмотреть. Всегда куда-то спешил, всегда что-то болело, жгло, требовало внимания — тело, страх, голод. А теперь… теперь оно висело надо мной, и его красота внезапно стала почти невыносимой.
На миг я ощутил мимолётную радость — хрупкую, детскую. Как будто вспомнил, что мир не ограничивается стенами, грязью и страхом. Что наверху — всё ещё звёзды. И даже если я снова провалюсь в тьму, они будут там.
Фил шевельнулся сбоку, по-собачьи вздохнул, и тихо ткнул меня носом в плечо — будто понимал: бояться больше нечего. Мы пережили опасность. Но теперь наступал момент следующего шага. Я глядел в пыльную темноту барака, и знал — нам нельзя оставаться здесь. Они могли вернуться в любой момент. Было глупо надеяться, что это было их единственным визитом. Значит, надо уходить. Покинуть деревню. Двигаться дальше.
Вот только я до сих пор толком не знал, куда иду. Все эти дни я двигался, как слепой — наощупь, ведомый чем-то смутным внутри. Шёл по солнцу, шёл от прошлого, будто пытался оставить позади не только всё, что случилось, но и самого себя.
Теперь сделаю то же самое. Пойду вперёд. Без карты, без точек на маршруте — просто выберу направление и двинусь. Где-то там, за горизонтом, должна быть дорога. А дорога, если мне повезёт, выведет к городу.
Неожиданно мне стало легче. Почти весело. Где-то в груди появилась тихая, тёплая уверенность — словно сквозь плотную пелену мрака пробился первый луч. Наверное, это был простой факт: бандиты ушли. Оставили деревню. Оставили меня. И это, как ни странно, изменило всё. Я перестал воспринимать окружающие трудности как удары судьбы. Напротив — они стали казаться мне обычными, почти домашними препятствиями. Теплыми в своей предсказуемости. Решаемыми.
Главное — как можно скорее уйти отсюда. Возможно, даже прямо сейчас.
Ночью? А почему бы и нет. Эта мысль не покидала меня — она горела где-то под кожей, будто зов. Казалось, я способен на всё. Главное — идти. А остальное… остальное я смогу преодолеть.
Нужно было вернуться в ангар и прихватить пару бананов. Остальное требовало готовки, а у меня не было ни желания, ни времени разжигать плиту. С этими мыслями я вышел из барака, даже не удосужившись выглянуть наружу. Я настолько уверовал в свою непобедимость, что не заметил, как ночь — чёрная, вязкая — подкралась ближе, готовая вырвать меня из этого мира без предупреждения.
Грубый удар в затылок оборвал всё. Тьма накрыла меня стремительно и безжалостно — так, что я даже не успел вдохнуть.
Глава 10
Меня выдернули из небытия грубо — словно выдрали с корнем из сна. Кто-то вылил на меня ведро воды. Не просто холодной — ледяной, до костей, до самого нутра. Я захрипел, дернулся, хотел увернуться в сторону, но чья-то рука, тяжёлая, сдавила плечо и вернула на место.
Перед глазами вспыхнул свет — резкий, беспощадный, неестественно белый. Фары. Автомобильные фары.
Сердце оборвалось. Я даже не понял сразу, дышу ли. Мир вокруг распался на пятна и силуэты. Меня схватили. Подняли. Я попытался вырваться, но в ответ получил короткий, жёсткий удар. Всё тело обмякло.
Это конец, — мелькнуло в голове. Тихая, последняя мысль.
Меня держали жёстко, без пощады. Плечо снова вспыхнуло болью, левая рука онемела до кончиков пальцев, словно кто-то обмотал её холодным железом. Я пытался вывернуться, вырваться, но только сильнее вгрызался в боль. Свет пробивался сквозь воспалённые веки — резкий, слепящий, как лезвие по глазам.
— Говори, — прорычал кто-то рядом.
Голос я узнал сразу. Тот же самый, что раздавался из темноты, когда я прятался в бараке. Грубый, начальственный.
Я молчал. Слова застряли где-то глубоко, под слоем паники и страха. Но и не было, в сущности, что говорить. Я — беглец. Беглец из приюта. Вот и вся моя правда. И я не собирался ею делиться.
Мысли оборвал короткий, но меткий удар — куда-то в живот, в самое нутро. Я согнулся, глотая воздух, но он не доходил до лёгких. Казалось, сломалось что-то внутри. Хрящ? Ребро? Боль шла волной, тяжёлой и липкой, будто горячий металл.
Я зажмурился. Из глаз брызнули слёзы — или от боли, или от света, уже не важно. Всё резало, всё горело.
— Тьягу! — рявкнул тот, что прятался за бликами фар.
Я попытался вдохнуть — но воздух, будто ставший врагом, отказывался входить в лёгкие. Казалось, что внутри всё слиплось, горело, кололо. Тело ломало изнутри, и я задыхался, как утопленник на берегу, не способный выдать даже крик.
— Где старшие? — спросил голос, как топор в грудь. Не крик, но в нём было столько силы, что он бил не хуже удара.
— Ушли… — прошептал я. Почему? Зачем я вообще ответил?
Я не знал. Слова вырвались сами. Как будто это говорил не я, а кто-то другой — сбоку, чужим ртом, чужим голосом. Я слышал себя и не понимал, как допустил это. «Что ты творишь?» — прокричал кто-то внутри, но было поздно.
— Куда?
— На охоту, — выдохнул я.
Голос дрожал, как и весь я.
Тот, кто задавал вопросы, наконец вышел из-за света. Фары погасли, и их место заняли два ручных фонаря — неярких, тусклых, будто нарочно, чтобы не освещать. Мир вокруг чуть прояснился, но боль в глазах осталась. Я зажмурился, потом медленно раскрыл веки — передо мной вынырнули силуэты.
Пятеро. Нет, шестеро. Мужчины — в тёмной одежде, грубой, слаженной. На некоторых — жилеты, на всех — автоматы. Я не различал деталей, но и зачем они были нужны я четко понимал кто передо мной и что сейчас будет.
Один из них, тот самый, что говорил со мной, медленно подошёл ближе. Без спешки, но с уверенностью человека, который не знает страха. Его тёмные, цепкие глаза были словно ввинчены в лицо. Седые пряди в чёрных волосах не делали его старым — они делали его опасным. Нос — крючковатый, подбородок — резкий, квадратный. Всё в нём было выточено углами. Плечи широкие, походка тяжёлая, взгляд пронзительный.
Он выглядел не как человек — как карикатура на силу, обернувшаяся в кожу. И именно он теперь стоял напротив меня, слишком близко, всматриваясь, кажется, прямо мне в душу.
— Ты младший? — голос звучал хрипло, почти без эмоций.
Я кивнул. Нехотя, будто это признание само по себе было болезненным.
— А чего оставили?
Я не стал думать. Просто поднял правую руку. Остатки чёрного бинта давно слезли, и культя торчала открыто, уродливо, как клеймо. Вокруг что-то зашевелилось — кто-то тихо выдохнул, один из них перекрестился. Смешно. Бандиты, а такие набожные. Или суеверные — что, впрочем, одно и то же.
Мне даже захотелось усмехнуться, но боль в груди вспыхнула так резко, что я едва не застонал.
— Энрике перегибает, — тихо произнёс тот, что был главным. Он присел, чтобы быть ближе, взглянул на мою руку с таким спокойствием, будто разглядывал сломанный инструмент, не человека. Потом затянулся сигарой и выдохнул мне в лицо дым — терпкий, густой, как сырой пепел.
— Знаешь, где товар?
Он сменил тему неожиданно легко, как будто всё, что касалось боли и увечья — не стоило обсуждения. Я опустил руку. Держать её на весу было пыткой. Жгло до тошноты.
Если он говорил о складе под ангаром, то, вероятнее всего, да — именно это он и имел в виду. Другое место с таким количеством «товара» — а бананы, набитые порошком, несомненно, были товаром — мне на ум не приходило. Я коротко кивнул.
Лицо главного — а сомнений, что он здесь главный, уже не оставалось — исказилось. Его черты, грубые и рубленые, как будто выдолбленные из обугленного дерева, внезапно треснули от улыбки. Улыбки неправильной. Она делала его не мягче, а лишь пугающе живым. Почти карикатурным. Широкие плечи, седые волосы, прищур хищника.
— Покажешь?
Он спросил спокойно, но в этой тишине что-то дрожало. Я молчал. Просто смотрел ему в глаза, в эти тяжёлые, впитавшие слишком много взгляды. И внезапно внутри меня поднялось странное чувство — будто эхом откуда-то из глубины, из того утра, когда я стоял на перед храмом, обливавшийся потом и унижением. Тогда я лишился руки. Тогда я принял, что жизнь больше не будет прежней.
Сейчас было похоже. Только вместо страха — усталость. Вместо боли — пустота. И где-то в ней начала прорастать твёрдость. Не ярость, не сопротивление, просто… твёрдость. Как корка на застарелой ране.
Я медленно выпрямился, криво скривившись от боли. Левой рукой держался за бок — там жгло, но от этого становилось только легче. Будто хватался за что-то своё, за последнюю точку опоры. Несколько долгих секунд я просто смотрел на него. Потом — вдохнул.
— Нет, — сказал я. Чётко. Без колебаний. Без вызова. Просто… твёрдо.
В его глазах что-то дрогнуло.
Главный смотрел на меня снизу вверх. Несколько секунд его лицо оставалось неподвижным, будто высеченное из вулканического камня. А потом он выпрямился — медленно, почти лениво, словно расправляя спину после долгого сна. Его взгляд не отпускал меня. И только потом он… не засмеялся — заржал. Громко, хрипло, так, будто в этом смехе полыхнуло что-то болезненное, что-то отвращённое.
Смех подхватили другие. Вокруг, как по команде, захихикали и заржали его люди — с разной интонацией, но с одинаковым оттенком: в этих голосах было то ли изумление, то ли злорадство. Один из них даже прыснул, как мальчишка, — и этот звук, мерзкий и звонкий, ударил мне по ушам, словно затрещина.
Я скосил взгляд и заметил его. Того самого, кто рылся в бараке. Тьягу. Он стоял сбоку, полутенью, с той самой своей сигарой, и ухмылялся уголком губ. Его глаза были всё так же тусклы, безразличны, но именно он — я был уверен — тогда, в темноте, ударил так, что я потерял сознание. Именно он.
Воспоминание вспыхнуло, будто ожог, и пальцы сжались сами собой. Я помнил ту боль. Помнил, как немели руки, как исчезал воздух. И теперь он просто стоял и смотрел. Будто ничего не было.
Их смех не заглушил этого воспоминания. Он лишь подчёркивал: здесь меня никто не воспринимал всерьёз. Но я уже знал, что уважают не силу — уважают тех, кто не сгибается. Даже с одной рукой. Даже если кровь всё ещё стучит в ушах.
Отсмеявшись, главный распрямился, сделал пару медленных шагов прочь — к машине, как будто и забыл обо мне — а потом, не торопясь, вернулся. В глазах его не было веселья, только нечто вязкое, тянущееся, как тропическая смола.
— Ты мне определённо нравишься, — наконец произнёс он, выпуская струю густого дыма. — Энрико должен тобой гордиться. Когда вернётся с охоты — пусть заедет ко мне. Передашь.
Я не стал ничего говорить. Просто кивнул. Резко, по-военному. Так, чтобы он понял: я слышал. Но не больше.
— Утром, вот сюда, — он опустил руку и показал на землю под ногами. Сухая пыль медленно заклубилась от его ботинка. — Здесь должно быть десять мешков. Тьягу заедет за ними.
Он снова развернулся, направился к машине, открыл заднюю дверь и порылся внутри. Что-то искал. Что-то обдумывал. Через минуту вернулся, держа в руке свёрток, обёрнутый в грубую холстину.
— Здесь только половина, — сказал он негромко, вкладывая свёрток в мою ладонь так, будто передавал что-то гораздо более весомое. — Вторая часть остаётся у нас — это плата за вашу маленькую игру. За то, что потратили наше время.
Он прищурился, задержав взгляд. — Не повторяй так больше. Второго раза может не быть.
Главарь еще смотрел на меня, как будто хотел просверлить мой череп взглядом. Затем мазнул рукой — вокруг него начали расходиться люди. Защелкали двери, загудели моторы, ослепили меня прожектора фар.
— Утром, — повторил он, не повышая голоса. — И не играй со мной, парень.
Он выдохнул в мою сторону плотный, жгучий дым. Я едва не закашлялся, но сдержался, стиснув зубы. Он сел в машину, свет фонарей ещё раз полоснул мне по глазам — и спустя несколько секунд внедорожник сдал назад, ловко развернулся и ушёл в тёмные джунгли. Только фары ещё мигали между деревьями, пока не исчезли окончательно.
Тишина снова сгустилась вокруг. И только теперь я понял, насколько сильно дрожали мои пальцы.
Я так и остался стоять, чуть склонившись вперёд, будто придавленный собственным телом. Одна рука — культя — прижата к груди, вторая всё ещё сжимает свёрток, от которого пахло сыростью, потом и дорогой.
В голове шумело, будто в неё залетели сто тысяч тропических колокольчиков. Всё звенело, дрожало, и я чувствовал себя так, словно меня выжали до последней капли. Я стоял, как статуя, пока кто-то мягко не ткнулся мне в бок. Я машинально скосил взгляд.
Это был Фил.
Он стоял рядом, прижавшись, тёплый и живой. Его морда смотрела на меня снизу вверх — в ней не было ни страха, ни ожидания, только верность. Такая, какую не встречаешь ни в людях, ни в тех, кто претендует на близость.
Фил вывел меня из оцепенения. Я медленно, почти неосознанно, опустился рядом с ним на колени. Свёрток выпал из рук и с глухим звуком упал в пыль. Я обнял Фила — крепко, с силой, будто он был единственным настоящим в этом липком, гниющем мире. Он не дёрнулся, не скулил, просто позволил мне прижаться к нему, уткнуться лицом в его загрубевшую шерсть.
А потом… потом я начал плакать.
Без сдерживания, без стыда — захлёбываясь, глотая воздух, как будто его не хватало. С рыданиями, резкими, пронзительными, с хрипами в груди и щипками в горле. Я отдавался этому без остатка, будто не просто плакал — а вычищал из себя всё: страх, боль, усталость, отчаяние, память.
Я держал Фила, а он терпеливо оставался рядом, дыша ровно, как будто знал: сейчас я умираю, но завтра всё равно поднимусь.
Проснулся я от холода. Он вползал под кожу тонкими, ледяными пальцами, пробирался в позвоночник и начинал стучать в рёбра, как будто кто-то пытался выломать меня изнутри. Меня трясло, клонило в ломоту, зубы сжимались сами собой, несмотря на то, что Фил был рядом — свернувшись в комок, как всегда. Но его тёплое, преданное тело оказалось слишком маленьким, чтобы согреть меня по-настоящему. Мы лежали, слипшиеся в одно замерзающее существо, но мне всё равно было зябко, и особенно — внутри.
Видимо, я заснул прямо на земле, посреди внутреннего двора, так и не добравшись до своей койки. Фил дышал ровно, согревая меня как мог.
Над головой, сквозь кроны деревьев, пробивались первые тусклые полосы алого. Неяркие, почти стыдливые, как следы от старой крови. Рассвет.
И вместе с ним — мысль. Колкая, точная, как шило под рёбра: « Утром…»
Вот оно. Наступило.
Я резко сел, словно кто-то выстрелил мне в грудь. Фил приподнял голову, зевнул и посмотрел на меня — в его взгляде не было вопросов, только тишина и ожидание.
Мне нужно было вставать. Нужно было двигаться. Нужно было тащить «товар» — мешки, бананы.
Иначе…
Я не хотел думать, что будет иначе. Мозг сам отталкивал от себя эту дорожку, как пёс, не желающий идти по мосту над пропастью. В голове всплывали обрывки фраз — чужих, чуждых, не моих: «товар», «утром», «Тьягу заедет». Всё это звучало, будто из старого фильма, показанного через пыльное стекло. Какой-то герой там разруливал с бандитами, давал слово, платил за ошибки.
Но только это был не я. Я — это мальчишка из приюта. Тот, кого никто не спрашивал. Тот, кого держали в тени, а не сажали за стол. И вот теперь на мне ответственность, как будто я действительно кто-то.
Я встал. Фил поднялся следом, тихо, без лая, просто был рядом.
Мне нужно было перенести мешки. Десять. В самый центр двора, туда, куда он вчера ткнул пальцем, даже не глядя мне в глаза. Сделать это быстро. До рассвета. Пока он не вернулся.
И я пошёл.
Я направился к ангару, ковыляя, словно кто-то невидимый держал меня за плечи и не хотел отпускать. Боль в груди не ушла — она просто затаилась, растеклась тупым, вязким жаром. Голова гудела, как пустой котёл, в котором кто-то бесконечно гремел ложкой. Но выбора не было. Ни боли, ни страха — ничего этого уже нельзя было позволить себе. Осталось только одно — дотащить себя до цели.
Когда я подошёл к металлическому люку, спрятанному в полу, мне показалось, что ангар дышит. Словно сам наблюдает за мной. Я наклонился к панели, щёлкнул защитную крышку, и рука на автомате набрала код: 4-8-7-6.
Механизм отозвался глухим скрежетом. Щелчки, стальные вздохи, движение шестерён — и люк начал медленно отворяться, словно лениво приглашая меня внутрь. Туда, где хранилось то, что теперь называли «товаром». Туда, где начиналось то, во что меня втянули с того самого момента, как я вынул первый банан.
Я начал спуск вниз, и, словно по таймеру, боль снова ударила в грудь — резкая, ломовая, такая, что перехватило дыхание. Но я не остановился. Вцепившись в стену, стиснув зубы, я шаг за шагом полз вниз по металлической лестнице, пока не добрался до дверцы в нишу склада.
Скрипнула ручка, и я, задыхаясь, открыл люк. Холодный воздух изнутри будто насмешливо дохнул в лицо. Первый мешок был ближе всех. Я ухватился за него, чувствуя, как тонкие мускулы левой руки рвутся под нагрузкой, а культя правой лишь бесполезно дрожит от напряжения.
Он оказался тяжелее, чем я ожидал. Я тянул — сантиметр за сантиметром, скользя по металлическим ступеням, обливаясь потом. Казалось, мешок упрямился нарочно, будто чувствовал, что я хочу вытащить его — туда, где снова будет свет, жаркое небо и чужие глаза. Он не скользил, не поддавался, цеплялся за каждую ступень, за каждый выступ, словно сопротивлялся моей воле. Как будто спорил со мной. Как будто хотел остаться внизу. Но я продолжал. Упрямо, стиснув зубы, с горящими лёгкими, с гулом в висках, я тянул.
Наконец, с последним надрывом, мешок вместе со мной вывалился из люка, словно мы были частью одного тела, вырванного из утробы подземелья. Я глухо хрипнул, не сразу понял — то ли стон, то ли облегчение. Пыль взметнулась, оседая на моё лицо, на руки, на мешковину.
Я перевёл дыхание, сплюнул в сторону и, на негнущихся ногах, потащил мешок к центру двора. Туда, где вчера стоял он — главарь. Это было как мишень, как чётко обозначенная точка обмена. Место, куда нужно доставить — и забыть.
Не давая себе передышки, я развернулся, вытер пот о плечо, и снова пошёл вниз. Один мешок был лишь началом.
Только на последнем мешке я решился на передышку. Не потому что захотел, а потому что больше не мог. Руки горели — тупая, глухая боль будто выживала изнутри всё, что ещё двигалось. Пальцы больше не слушались, дрожали, как у старика, и немели от постоянного усилия. Ноги предательски подкашивались, каждый шаг давался с усилием, будто в венах вместо крови текла свинцовая жижа.
Пот катился ручьями, впитывался в рубаху, в пол, в мешки, в землю подо мной. Виски стучали гулко, с каждой секундой всё громче, как будто кто-то забивал гвозди прямо в голову. Я сел — или, скорее, осел — прямо на металлический край ступеней, тяжело дыша, опуская голову между колен.
Передо мной был выход — темнеющий прямоугольник люка наверху, и сквозь него уже просачивался утренний свет. Там, за краем, оживали джунгли — их щебет и шелест были как напоминание, что время вышло.
Оставалось всего ничего. Один мешок. Последний рывок.
Но силы были почти на исходе, а внутренний голос впервые за долгое время сказал шепотом: «Ты можешь не успеть».
На каких-то остатках силы воли я наконец-то, осторожно поставил мешок у самой лестницы, прямо под холодным металлическим люком. Солнце уже обжигало край ангара, но внутри всё ещё держалась тень — густая, как отвар из золы. Из каких-то соображений, больше интуитивных, чем логичных, я решил — пора закрыть. Пока никто не видит.
Я наклонился, рука дрожала от усталости, но пальцы всё ещё слушались. Ударил по красной кнопке — короткий щелчок, и массивный люк начал медленно втягиваться вниз, будто зевнул и проглотил свою тайну. Затем я подошёл к ручке, с усилием провернул её в обратную сторону, до упора, пока не почувствовал, как механизм втянул панель внутрь. Цифры исчезли, как мираж.
Щёлкнул последний замок.
Всё — ушло. Ни следа. Ни намёка. Просто голый бревенчатый пол ангара, пыльный, безмолвный. Как и раньше.
Я выпрямился, провёл рукой по лицу, смазал пот с пылью и понял: никто не должен знать. Пока склад спрятан, пока он принадлежит только мне — у меня есть шанс. Шанс остаться в живых. Шанс, пусть и тонкий, как игла в листве.
Взгляд сам собой упал на последний мешок. Внутри что-то сжалось — было ощущение, будто я увидел то, чего видеть не хотел. Последнее усилие — дотащить его до центра двора — казалось невозможным. Не потому, что не хватало сил. Просто тело отказывалось повиноваться. Мышцы ныли, спина сводила судорогой, и даже разум саботировал всё — подкидывал мысли вроде «оставь, он не так важен». Но я уже начал. Значит, должен был закончить.
Стиснув зубы, я шаг за шагом, глухо ругаясь сквозь зубы, протянул мешок по земле до уже сложенной кучи. А после — прошёл по следам, оставленным волочением, и зачерпал пыль ботинком, засыпая их. Спрятал следы. Скрыл, будто и не было.
Вернувшись в ангар, я без сил опустился в самый тёмный угол, туда, где свет снаружи уже не касался пола. Молчаливо, будто прячась от самого себя, сел и прижался спиной к стене. Дерево было сырым, промозглым от времени и влажности — отдавало прохладой, как старая гнилая земля. Я почувствовал, как оно медленно вытягивает из меня остатки жара, не спеша, терпеливо, будто знает: я здесь надолго. Оно не утешало. Оно просто брало — с тем же безразличием, с каким принимают дождь или смерть.
Будто хотело запомнить. Последнего, кто ещё дышал в этом забытом, гниющем месте.
Я прикрыл глаза. Веки налились тяжестью, и всё вокруг будто замедлилось.
Тьма не пугала. Она не нападала и не шептала в ухо угроз. Она просто была — плотная, тёплая, как старая ткань. Обняла, подложила под голову ладонь. Приняла.
Словно говорила: «Отдохни. Пока ещё можно.»
Проснулся от чего-то влажного и липкого, что тянулось ко мне, цеплялось за кожу, прикасалось к щеке. Сначала я подумал, что это сон, остаток какого-то кошмара, и попытался отмахнуться, не открывая глаз — но липкость не отступала, наоборот, стала настойчивей. Тогда я, тяжело выдохнув, распахнул один глаз, словно вынырнул из глубины.
Передо мной были глаза. Два мутных, налитых кровью, будто вываренных в паре. Они смотрели прямо в меня, в самую суть. И я узнал это лицо — полураскосый рот, трясущаяся губа, шея, по которой тонкой струйкой стекал пот. Губы дрогнули, из них сорвался сиплый, надломленный вдох. Я узнал его даже прежде, чем мозг собрал имя воедино:
Тьягу.
— Не рыпайся, — прошептал он с каким-то странным, почти игривым оттенком в голосе. Тон был скользким, липким, как руки, которые он протянул ко мне — потные, загрубевшие, чужие.
Но внутри меня что-то взорвалось. Не мысль, не рефлекс — вспышка, будто спущенный курок внутри черепа. Я дёрнулся, резко, зверски — как вырвавшийся из петли волчонок, отскочил в сторону, увернувшись от его цепких пальцев, и рванул в сторону, к выходу из ангара. Всё во мне взвыло — инстинкт, паника, что-то древнее и яростное.
Я почти влетел в проём, но замер на пороге. Там, стоял ещё один. Курил, опершись на свой автомат, и, кажется, думал о чём-то далёком. За его спиной двое грузили мешки в кузов внедорожника — те самые, которые я таскал изо всех сил.
Он повернулся. Посмотрел прямо на меня. Лицо — будто вырубленное из камня. Ни страха, ни удивления. Только холодное, выверенное спокойствие.
А потом его глаза метнулись мимо меня, чуть в сторону — за моё плечо. Необъяснимо точно. Будто знал, что там кто-то стоит. Будто видел, ещё до того, как я обернулся.
— Тьягу, ты закончил, — бросил он мне через плечо. — Мы уезжаем, добавил он, беря автомат и отходя от проема ангара. Его силуэт скрылся в дрожащем мареве жары. На секунду он остановился, затянулся сигарой, сплюнул в пыль и не оглядываясь пошёл к машине, чётко, как будто отбивая шаг на чужой земле.
Те двое, что сгружали мешки, молча поднялись и последовали за ним. Дверца внедорожника хлопнула с глухим щелчком — и ангар, вдруг опустел. Остался только Тьягу, закуривая новую сигару, медленно направляясь ко мне, не спеша, как будто у него было всё время мира. Он шёл, поправляя потертые штаны, а я, не дожидаясь, когда он подойдёт ближе, попятился — назад, ближе к центру двора, спиной вперёд, запинаясь, будто ноги отказывались верить, что подо мной всё ещё ровная площадка.
Наконец он закончил возиться с ремнём, шумно поправил ширинку и, будто между делом, вытащил из-за пазухи какой-то грязный свёрток. Метнул его в мою сторону — резко, как подачку. Я едва успел перехватить его левой рукой. Лицо Тьягу в этот момент перекосилось — не от злобы, нет, — от широкой, сальной ухмылки, в которой сквозила такая откровенная похоть, что мне стало не по себе.
— Это за следующую партию. Десять мешков. Через пять дней, — сказал он, облизывая губу так, будто говорил не про груз, а про что-то — или кого-то — совсем другое.
Он повернулся, пошёл к машине, тяжело ступая по утоптанной земле, и на мгновение задержался у водительской двери. Потом резко оглянулся, словно хотел убедиться, что я смотрю. Наши взгляды пересеклись. И тут я увидел в его глазах что-то… нехорошее. Тягучее. Липкое. Как в самых дурных снах, что снились мне в приюте после разговоров про взрослых, которые приходили ночью и уводили молчаливых ребят.
Он захлопнул дверь с хрустом, сел за руль и дал по газам. Машина рванула, подняв облако пыли. Те двое, что носили мешки, не удержались и попадали, сопровождая это отборным матом. Один заорал так, будто ему что-то прищемило, но быстро стих.
Я остался один, со свёртком в руках, как с клеймом. Пыль оседала на кожу. Солнце било в макушку. А внутри начинало расползаться мерзкое ощущение — как холодок под кожей. Медленно, с задержкой, до меня начало доходить: что со мной произошло. И чем дальше я думал, тем сильнее хотелось вывернуть себя наизнанку.
И самое страшное было не в том, что я не знал, что именно…
А в том, что очень скоро мог узнать.
Глава 11
Последние события будто вышибли меня из седла. Мало того, что тело снова било лихорадкой изнеможения — добавились ещё и новые «обязанности». Перетаскивать товар, принимать за него деньги. Деньги… Их было слишком много. Слишком для меня.
Я никогда не держал в руках столько — да что там, я даже не слышал, чтобы кто-то из таких, как я, вообще имел доступ к таким суммам. А теперь это состояние вдруг стало моим. Просто так. В одном свёртке. А ведь был ещё второй — тот, что остался лежать в центре двора. Главный сказал тогда, усмехаясь: «Это половина. За твои фокусы». Половина. Да мне бы и десятой части хватило, и я был бы счастлив. А тут — целая половина. И ни у кого не дрогнул глаз.
Несмотря на жгучую усталость, я аккуратно, почти с трепетом, свернул оба свёртка и прижал их к груди левой рукой — той самой, что теперь стала мне главной. Кожа на пальцах натянулась, но я держал крепко, будто это не просто деньги, а сам воздух, который мне ещё предстояло выдохнуть.
Фил появился из ниоткуда — как всегда, бесшумно, как призрак, — и весело замахал хвостом. Он пытался заглянуть в мою грудь, в мои руки, то и дело подпрыгивал, будто хотел вырвать у меня один из свёртков и унести в кусты, уверенный, что я там держу что-то съедобное. А для меня, наверное, именно это и было самым вкусным на свете — не рис, не еда, а эти свёртки. Моё внимание, мои руки, всё моё существо тянулось к ним. Деньги. Хрустящие, тяжёлые, чужие — и теперь вдруг мои.
Я шагал к кухне, волоча ноги. Нужно было поесть. Срочно. Тело ныло, желудок сжался в тугой узел, и я уже почти ощущал, как по спине прокатится слабость, стоило мне только чуть замедлиться. Я боялся упасть лицом в пыль, как это было однажды. А теперь мне нельзя было позволить себе слабость. Даже такую простую, как голод.
Зайдя внутрь, я первым делом положил оба свёртка на металлический стол — подальше от кастрюли, плиты и всего, что могло их испачкать или, чего доброго, заставить исчезнуть. Не сводя с них взгляда, я открыл крышку кастрюли. Рис, конечно, подсох, но не протух. Запах был терпким, чуть пряным. Не раздумывая, я плеснул внутрь немного воды, размешал и поставил всё это обратно на комфорку. Через несколько минут из-под крышки повалил пар, и мой завтрак ожил — острый, влажный, знакомый. Я ел, как волк, рвал пальцами рис прямо из кастрюли, не утруждая себя ни тарелкой, ни ложкой. Горячая еда возвращала силы, но разум был далеко.
Всё моё внимание, вся моя внутренняя тревога крутилась не вокруг еды, а вокруг двух свёртков, что продолжали лежать на краю стола. Я ни разу не видел столько денег. Даже не слышал, чтобы у кого-то были такие суммы. Один свёрток — как откровение. А ведь был и второй. «Половина», — так сказал тот, главный. Половина за мои «фокусы».
Но не в этом была суть. Пугающим было другое. Моя жадность. Моя тяга к большему. Я ел, а в голове одна и та же мысль: как заработать ещё? Ещё… Я чуть не подавился. Что со мной происходит? Откуда эта ненасытность? Деньги, что у меня на руках, могли бы прокормить меня на годы вперёд, а я уже думаю о следующей сделке. Это ли не болезнь?
Мне стало неприятно от самого себя. Где-то в уголке сознания всплыла сестра Майя. Её голос, её спокойствие, её осуждающий взгляд. Я попытался прислушаться к себе: есть ли в груди сожаление? Стыд? Грусть? Ничего. Ни боли, ни тоски. Просто пустота. И я понял — я изменился. Что-то внутри меня сдвинулось. Что-то сломалось.
Я вспомнил историю, которую когда-то рассказывали в приюте. Кто-то говорил про мальчика, который в один день просто стал взрослым — не потому что хотел, а потому что пришлось. Он перестал играть, перестал верить в доброту, перестал ждать помощи. Я тогда не понял. А теперь понимаю. Это была не просто история. Это было предупреждение. И, видимо, я стал таким же. Взрослым. Жадным. Одиноким.
— Фу… — выдохнул я, отгоняя навязчивые мысли. В ушах всё ещё звучали отголоски детства: сладости, игры, беззаботный смех. Теперь всё это казалось чужим, почти враждебным — как слабость, которую надо вытравить.
Мне не нужны были конфеты, игрушки или чьи-то добрые слова. Мне нужны были деньги. Только они имели значение. Всё остальное — пыль, хрупкие миражи, от которых остаётся только привкус разочарования.
Я отвернулся от стола, где всё ещё лежали свёртки, и прошёлся по кухне. На душе было муторно, будто я проглотил что-то несваримое. Но это было взросление. Резкое. Без предупреждения. Оно пришло, как лом — тяжело, безжалостно, навсегда.
«Теперь ты взрослый», — сказал я себе беззвучно, глядя на свои грязные пальцы, сжимавшие край стола. — «Теперь всё по-другому».
Если так — нужно действовать. Прятать деньги. Готовить новую партию товара. Делать всё по уму, пока есть шанс. Пока они не вернулись. Пока я не начал спотыкаться.
Я поднял взгляд. В углу кухни лежал пыльный мешок с тряпьём. Надо было подумать, куда спрятать свёртки. Как замести следы и при этом остаться живым.
Жадность уже не казалась мне чужой. Она становилась частью меня.
Доев остатки остывшей каши, я с тяжёлым вдохом поставил котелок на край плиты и принял для себя решение — сегодня нужно будет снова делать лепёшки. Хоть какая-то предсказуемость. Хоть что-то, что я ещё могу контролировать. Напившись воды из жестяной кружки, я вяло поднялся и поковылял в сторону барака. Место, конечно, не самое надёжное — ни тебе шкафа, ни запертой кладовки, ни даже нормального замка. Но в этом-то и заключалась его прелесть. Как ни странно, именно здесь, в этом насквозь пустом, забытом всеми бараке, никто не подумает ничего искать. Слишком очевидно. Слишком открыто. Пространство вокруг — голое, без щелей и потайных углов, без мебели, без тайников. И именно это делало его идеальным укрытием — прятать нужно не в темноте, а на свету, прямо под носом.
Фил, как тень, шёл за мной, не торопясь, тяжело, но с каким-то почти упрямым достоинством. И только когда я уже поднимал тряпки у своей койки, вдруг понял — в этом потоке мыслей, забот и денег я совсем забыл о нём. О единственном существе, что не предавало, не спрашивало, не брало. Просто было рядом.
Я остановился, стиснув зубы. Повернулся обратно и почти бегом вернулся на кухню. Там, в чёрнойзакопчённой кастрюле, ещё оставались жалкие крошки каши. Я выскреб их ложкой, собрал в ладонь и опустился на корточки рядом с Филом.
— Прости, брат, — прошептал я, протягивая ему еду. — Совсем из головы вылетело.
Он глянул на меня снизу вверх, молча, с тем выражением, от которого в горле всегда скапливался ком. Принял пищу осторожно, почти вежливо, словно понимал: не время устраивать пир, не место для доверчивых хвостов и облизываний. Но всё равно вилял, тихо, незаметно — как будто говорил: «Я рядом. Я всё понял. Ты — мой человек».
— В обед накормлю тебя до отвала, — пробормотал я, погладив Фила по голове. Он довольно повилял хвостом, не ожидая ничего большего — ему хватало этого обещания. Мы снова двинулись к бараку, он — в своей бесшумной манере, я — чуть прихрамывая, чувствуя, как ноет ребро.
Свёртки лежали там же, где я их оставил, под серой тканью, тяжело, неподвижно. Я подошёл ближе, наклонился, будто проверяя: на месте или нет. Были. Но внутри меня свербело — нехорошо. Будто за мной кто-то всё ещё наблюдает.
В голове всплыло лицо Тьягу. Его сальная ухмылка, взгляд, прожигающий из темноты, этот мерзкий, ленивый голос. От одного воспоминания по позвоночнику пробежал холодок, кожа на затылке встала дыбом. Перевёрнутые койки, чужие руки, пахнущие потом и сигарами. Всё это цеплялось внутри, не давая спокойно дышать.
Надо было действовать. Надо было спрятать деньги, причём так, чтобы даже если сюда придут — не нашли. Я почувствовал, как напряжённо дрожат пальцы, когда потянулся за тряпками. Нет, просто так свалить их под кровать — это уже не подойдёт. После встречи с тем ублюдком — всё изменилось.
Решение пришло быстро, как вспышка — почти инстинктивно, как будто мне его подсказал кто-то изнутри. Тот самый голос, что явился во сне, где я прятался от чужих фонарей и тяжёлых ботинок. Тогда он стал моим спасением, теперь — станет союзником. Я принял его как часть себя.
Подойдя к дальнему углу барака, самому тёмному, где даже днём свет едва касался пола, я обхватил старую двухъярусную кровать и, прижавшись плечом к раме, начал осторожно сдвигать её в сторону. Скрип металла впивался в уши, казалось, он отдавался эхом по всей деревне — но я знал, что должен сделать это.
Когда я с усилием задвинул кровать в угол, она встала туда, как будто всегда стояла именно так — плотно, без зазоров, будто вросла в пыльную доску пола. Словно была частью этого угла, старого, забытого, оттого и надёжного. Под ней больше ничего не требовалось прятать — всё внимание должно было быть отведено от неё.
Я снял наволочку с одной из подушек, скомкал внутри тряпьё и аккуратно положил в центр оба свёртка с деньгами. Получилось не мягко, но форма напоминала старую, истёртую подушку. Главное — не комфорт, а маскировка. Натянул ткань обратно, заправил края и бросил эту «подушку» на спальное место, прикрыв сверху пледом, потом добавил немного одежды — поношенной, рваной, чтобы всё выглядело как обычно.
Сделав пару шагов назад, я окинул взглядом кровать. С виду — всё как было. Скромно, убого, неряшливо. Ни за что не подумаешь, что в этой груде тряпья спрятано состояние, большее, чем я когда-либо держал в руках.
— Отлично, — прошептал я в темноту, почти не слыша себя.
Я обернулся, чтобы выйти. Но прежде чем покинуть барак, невольно остановился. Бросил взгляд на ту самую подушку. Будто прощался. Будто она действительно хранила не деньги, а что-то большее. Надежду. Возможность. Будущее.
Шагнув за порог, я пошёл в сторону кухни — но ещё несколько раз обернулся. Ловил взглядом ту часть кровати, словно проверяя, не шевельнётся ли вдруг подушка, не исчезнет ли, не выскользнет ли из мира в какую-то другую реальность.
Нет. Всё было на месте.
Солнце уже стояло высоко — его свет падал прямо на крышу обветшалых зданий, и по ощущениям приближался обед. Настало время готовить еду. Причём не просто перекус — я решил сразу сделать лепёшек побольше, с запасом. Чтобы хватило и на вечер, и, возможно, на утро: вечером я собирался начать потихоньку выносить мешки, по паре в день. Так, чтобы не перегружать себя, не уставать и точно уложиться в сроки до следующего приезда бандитов.
Фил, как всегда, сидел на пороге, словно часовой, лениво наблюдая за двором. Он уже знал, что скоро будет пахнуть едой. Я подвинул в сторону пустую кастрюлю — там больше нечего было разогревать — и сразу же взялся за тесто. Мука осталась, немного, но этого должно хватить, чтобы замесить новую порцию. Хоть что-то тёплое и сытное на сегодня. К счастью, всё нужное было под рукой — мешок с мукой, немного соли, тёплая вода. Я замешал новую порцию, почти машинально, стараясь работать уверенно, быстро. Руки уже запомнили это движение — мешать, мять, переворачивать.
Когда лепёшечное тесто достигло нужной плотности, я налил немного масла на сковороду и аккуратно выложил первые заготовки. Плита потрескивала, и в воздухе поплыл знакомый аромат — тёплый, сытный, домашний. Почти уютный, если забыть, где я нахожусь и что происходит.
Отодвинув сковороду и выключив газ, я снова уселся за старый, кухонный стол и не спеша начал есть. Девять лепёшек — не бог весть что, но теперь это был мой обед. Я аккуратно переложил одну на тряпицу и отломил кусочек для Фила — он сразу подошёл, принюхался и, не торопясь, взял у меня с руки, жуя с довольным видом.
Рацион надо было как-то разнообразить. Почти гнилой рис, да те же самые лепёшки… всё это начинало надоедать. Внутри поднялась знакомая тень — сначала алчность, потом жадность, теперь вот разнообразие. Я взрослый. Вот он я, один, решающий, что есть, когда есть и как. Только теперь, по всей логике, мне хочется не просто еды, а вкусной еды. Хорошей. Нормальной.
Изменился ли я? Наверное, да. И, как ни странно, такие перемены мне даже нравились. Только вот одно «но»: где взять еду получше? Здесь, в этом забытом джунглями месте, нет лавок, нет торговцев, нет холодильников с припасами. Разве что в том складе под ангаром…, но тот товар — трогать нельзя. Смерть. Я это знал. Мне и так повезло, что я тогда остановился всего на двух бананах. Хорошо, что не выкинул мешочки, а отложил в сторону.
Так что вариантов у меня не было. На охоту? Куда, как, с чем? Я был не тем, кто может выследить зверя, а уж тем более не тем, кто способен убить. Не сейчас. Пока что — нет.
Я вспомнил, что тогда, в самый острый момент, брякнул что-то про Энрике. Кажется, так звали главу этой деревни. Сказал, что он ушёл вместе со всеми остальными — на охоту. Просто так, без паузы, без запинки, глядя в глаза человеку, который мог убить меня за одно неловкое слово. И ведь сработало. Не знаю, как, но я сказал это так уверенно, будто сам провожал их до самой границы джунглей.
Меня прошиб холодный озноб — не от страха, нет, а от осознания, на что я оказался способен. Солгал в лицо, не моргнув. Перед автоматом. Перед чужим человеком, у которого на руках, возможно, пятна крови. И в то же время… в этом было что-то странно притягательное. В груди закололось чувство, которого я давно не знал — гордость. Слабая, едва заметная, но настоящая. Я выжил. Я обманул смерть. И пусть дрожь не спешила отпускать моё тело, я всё равно знал — сделал шаг туда, где раньше себе не доверял.
Мне бы точно следовало пойти на охоту — иначе так и буду глотать одни лепёшки с рисом. Но куда я с этой своей рукой? Я бросил взгляд на культю — она уже не пульсировала, не саднила, только стянутая кожа натягивалась поверх перевязки, местами порванной и грязной. Сухая, шершавыми пятнами, но больше не воняет, не течёт, а вокруг не темнеет. Значит, лекарства всё-таки подействовали. Рана затягивалась. Это, конечно, хорошо…, но еду-то она не добывает.
И вот в этом была главная проблема — не в боли, не в усталости, не в том, что я остался один, а в том, что еда скатилась в какое-то унылое однообразие. Я не умирал с голоду, но организм начинал проявлять характер — будто требовал чего-то другого, настоящего… чего-то сытного, плотного… мясного. Эта мысль проскользнула внезапно, и я даже вздрогнул от неё, как будто сам себя застал за чем-то запретным.
Слюна непрошено скопилась во рту. Я сглотнул и отвернулся. Да, с такой рукой на охоту не пойдёшь, но и жить, питаясь как призрак, долго не выйдет.
Словно услышав мои голодные, тревожные мысли, Фил вдруг резко вскочил, вскинул уши и зарычал. Мгновенно сорвался с места, метнулся к двери и, выбежав во двор, начал громко лаять — резкими, короткими ударами, будто бил в тревожный колокол. Я вздрогнул, замер с лепешкой в руке. Сердце сжалось.
Гости? Опять?
Я бросил взгляд в окно, но никого пока не увидел. Только пыль, дрожащая в раскалённом воздухе, и силуэт Фила, мечущегося у порога. Сначала подумал — может, это просто какой-то хищник из джунглей вышел ближе к жилищу… кошка, варан…, но нет. На таких Фил не реагирует так. Этот лай был другой. В нём было что-то осознанное. Предупреждение.
Я встал. В голове звенело. Глупо надеяться, что они ушли навсегда. Что всё закончилось после утра. Глупо и опасно. Я знал, что вернутся. Только не так скоро. В моём плане было пять дней. Пять чёртовых дней, чтобы подготовиться, спрятать всё, отдохнуть. А не обед сегодня.
Я отрешённо потянулся к тесаку — он всё ещё стоял, прислонённый к мешку с мукой, словно ждал меня. Холодная рукоять легко легла в ладонь, будто за это время стала частью меня. Я чуть покрутил его, проверяя баланс, приучая пальцы к весу. Металл отозвался слабым скрипом в гарде. Уверенность в том, что я делаю, пришла не сразу — скорее, на уровне инстинкта. Я глубоко вдохнул, слегка пригнулся, будто собирался в прыжок, и медленно пошёл к выходу, стараясь ступать тихо, но уверенно. Если это снова они — я должен быть готов.
Фил метался по двору, срываясь на визгливый фальцет, как будто увидел что-то настолько ужасное, что у него не осталось другого способа справиться с этим, кроме как кричать. Он рычал, лаял, вертелся на месте — весь его вид кричал: опасность. А я… я продолжал идти к выходу. Медленно. Словно в бреду. Сознание рисовало перед глазами образы один страшнее другого — искажённые силуэты, лица в тенях, шаги за дверью. Чем ближе я подходил к проёму, тем сильнее нарастало напряжение, глухо отдаваясь в груди. Ноги не дрожали — но только потому, что тело действовало на автомате, как заведённая игрушка. Если бы я увидел со стороны хотя бы часть того, что успел напридумывать себе в голове — я бы упал прямо там, на пороге, с перекошенным лицом и выбитым дыханием. Так сильно я себя накрутил.
Подходя к проёму двери, я осторожно выглянул во двор — и на миг просто остолбенел. Прямо посреди утоптанной, пыльной земли стояла… свинья. Не домашняя, а дикая. Угрюмо-чёрная, с гладкой, почти маслянистой шкурой, блестящей под солнцем, будто её кто-то только что смазал машинным маслом. Она показалась мне странной, неправдоподобной. Слишком чистой для этих мест, слишком… чужой. Как будто она не отсюда. Как будто кто-то её сюда подбросил.
Свинья стояла почти неподвижно, но уже слегка опустила голову, уткнувшись взглядом в Фила. Она напряглась, шерсть на загривке поднялась дыбом — и было понятно, что зверюга собирается напасть. Не гигантская, но и не мелочь — полметра в холке, может, чуть больше, и крепкая, как пуля. Мускулистая, приземистая, с короткими, кривыми клыками. Для Фила это был не просто противник — это была угроза. Реальная, быстрая, злая.
Я застыл. Просто стоял, вцепившись в тесак, и не понимал, что делать. Ступор сковал мышцы, будто я сам стал деревянным. Мысль о еде всплыла в голове странно неуместно — навязчиво и ярко, словно продолжение утренних размышлений о мясе, о пище. Словно я призвал эту тварь своими голодными желаниями. Как будто вообразил — и вот она, явилась. Только вот даже если бы она и была ответом на мои фантазии, что дальше? Я не был ни охотником, ни мясником. Быструю, мощную свинью я не поймаю, не зажму в углу и уж точно не зарежу одним точным ударом — сил не хватит, ловкости тоже.
Пока я лихорадочно пытался сообразить хоть что-то, Фил шагнул вперёд, чуть пригнув голову, почти подкрадываясь. Он не рычал — пока. Просто приближался. Свинья, будто почувствовав угрозу, тоже сделала шаг — низкий, с натужным фырком. Она наклонила голову, напряглась, мышцы на её короткой шее вздулись. Фил ответил коротким рыком, шагнул ближе, и свинья, разозлившись, взвизгнула и дернулась вперёд, будто пробуя его на прочность.
Наконец, всё случилось — резко, почти без предупреждения. Свинья рванулась вперёд, как чёрная стрела, и накинулась на Фила. Щёлкнули клыки, она пыталась ухватить его за ухо, но тот ловко увернулся и сам вцепился ей в морду, прямо в пятак. Свинья взвизгнула, взметнулась боком и отбросила Фила в сторону, но он тут же вскочил и, обогнув её сзади, снова кинулся в атаку, кусая теперь с другой стороны. С каждым их столкновением воздух наполнялся хрипами, визгами и глухими ударами лап по пыльной земле.
Свинья взбесилась. Она крутанулась, попыталась развернуться, но Фил уже был в движении. Они закружились по двору, как тени на бешеном ветру. Круг за кругом — клубы пыли взметались всё выше, и через мгновение я уже почти не различал, кто за кем гонится. Всё смешалось: шерсть, визг, злоба, азарт.
Я, наконец, выпрямился, вышел в проём и остановился, облокотившись на дверной косяк. Замирая, наблюдал за этим бешеным, пыльным вихрем, за этой дикой сценой, будто вырванной из другого мира. Деревенский двор, заброшенный ангар — и бой, как на арене, без правил, без свидетелей… и почти без победителя.
Что мне делать — я не знал. Просто стоял, наблюдая за происходящим, и в какой-то момент даже поймал себя на том, что мне стало любопытно, чем всё это закончится. Было что-то дикое, первобытное в их схватке — и это притягивало.
И вот — резкий, пронзительный писк, крик, сдавленный визг. Свинья завизжала так, что у меня заложило уши, и всё замерло. Пыль начала медленно оседать, осыпаясь на землю серыми хлопьями. Сквозь эту завесу я увидел, как Фил, весь в пыли, с расшарпанной шерстью, держит противницу за ухо, прижав её мордой к земле. Он не тряс её, не рвал — просто вцепился мёртвой хваткой, зарычав низко, глухо. Свинья дёрнулась пару раз, но потом замерла, будто поняла, что проиграла.
Это было удивительно — как такая щуплая, казалось бы, собака смогла справиться с дикой тварью. Но, видимо, Фил нашёл слабое место. Сломил дух, не силу — и это сработало. Наверное, это и был тот самый момент, которого я ждал. Точка, когда всё переворачивается, и один становится выше, а другой — ниже.
Одним резким движением я выхватил тесак и, сделав шаг вперёд, нанёс несколько размашистых взмахов, как будто заранее примеряясь. Затем, не колеблясь ни секунды, обрушил лезвие на шею свиньи. Удар вышел тяжёлым, хлёстким — металл рассёк плоть, ушёл глубоко, перерезав что-то мягкое сбоку, вероятно, артерию. Свинья взвизгнула и дёрнулась так, словно её ударило током — рванулась в сторону, отбросив Фила. Он отпал, а я, стоя прямо на её траектории, едва успел отшатнуться. Тёплая кровь хлестнула мне на грудь, заливая одежду тёмным пятном, пахнущим металлом и мясом.
Свинья, обагрённая, в панике рванула прочь. Она металась по двору кругами, оставляя за собой алые брызги, которые мгновенно темнели, впитываясь в пыль и землю, превращаясь в грязные, глинистые сгустки. За ней мчался Фил, не пытаясь больше укусить, но не давая ей упасть — словно пастух, гонящий изнеможённую тварь в последний круг. Его лай теперь звучал по-другому — не злобно, а словно сдержанно, деловито. Это была уже не охота. Это было завершение. Контроль.
Я перевёл дух, вытер ладонью пот со лба и отступил назад, возвращаясь на кухню, но на этот раз спрятался за косяк дверного проёма. Прислонившись плечом к стене, я замер, краем глаза наблюдая за тем, как закончится эта кровавая кутерьма.
Минут десять, не меньше, я следил за тем, как свинья, с трудом держась на ногах, продолжала описывать всё более неуверенные круги. Она хрипела, будто внутри что-то уже не работало, а тело двигалось по инерции. Её дыхание стало отрывистым, рваным. И вот, наконец, в очередной раз провалившись в повороте, она тяжело рухнула на бок.
Пыль медленно осела, открывая мне её тушу, лежащую в грязи. Свинья издала пару последних сдавленных хрипов, из ноздрей пошли пузыри крови. Раненая шея пульсировала, но уже вяло — из-под неё вытекали последние потёки алого. Я наблюдал, как с каждым вдохом её брюхо вздымалось всё меньше. Последний вдох, судорога… и всё. Она вытянулась, изогнулась в неестественном изгибе и затихла. Обмякла. И, словно в знак окончательного финала, испражнилась, оставив под собой мутное пятно.
Это был конец. Свинья лежала посреди двора, вытянув окровавленные ноги, с глазами, до последнего наполненными неверием — будто она так и не поняла, как оказалась мертва. Фил подошёл к туше, остановился рядом и молча уставился на неё, высунув язык и тяжело дыша, словно тоже не до конца осознавая, что всё закончилось.
А я просто стоял. Стоял, глядя на неподвижное тело, и тщетно пытался уловить хоть какую-то эмоцию, которая должна была бы быть во мне. Ужас? Отвращение? Сожаление? Но внутри было пусто. Сухо. Только лёгкое покалывание где-то под рёбрами — и мысль, что, возможно, я стал другим. Или стал тем, кем должен был.
Фил и обнюхивал рану, оставленную моим тесаком. Он даже лизнул окровавленную шерсть, потом фыркнул, отступил и сел. Похоже, он тоже понял — сегодня у нас с ним будет царский ужин. Настоящий. Без каши и тухлого риса.
Сжав тесак в левой руке, я подошёл к первой своей добыче. Теперь её нужно было разделать. Как — я толком не знал. Никогда не делал этого раньше. Только слышал рассказы и однажды видел, как старший парень в приюте свежевал курицу. Но курица — не то. Здесь — туша, плоть, кровь… смерть. И всё это теперь было моей задачей.
Я глубоко вдохнул. Главное уже случилось. Всё остальное — дело рук, дело времени. А страх… страх сам по себе ничего не решает.
Глава 12
Если бы кто-нибудь сейчас наблюдал за мной со стороны, он бы, наверное, решил, что перед ним настоящий герой какой-то деревенской бойни. Всё выглядело почти кинематографично: я стоял над поверженной тушей, сжимая тесак, измазанный в крови, лицо в тени, рука дрожит не от страха, а от напряжения. Начал я аккуратно — как мог. Обошёл тушу кругом, осмотрел со всех сторон, потом, тяжело дыша, перекатил её на спину. Хрящи хрустнули, и она неохотно поддалась. Склонившись, я начал медленно вспарывать брюхо, как когда-то видел у старших в приюте, когда они разделывали курицу на праздник.
Но очень быстро всё пошло не по плану. Внутри оказалось совсем не так, как я себе представлял. Внутренности вывалились неожиданно быстро, с тяжёлым влажным звуком, и меня едва не вывернуло. В нос ударил резкий, густой запах — совсем не тот, что ожидался от будущего ужина. Рука скользила, тесак срывался, и я понял: ни к празднику, ни к привычной кухне это не имеет никакого отношения. Это было… животное. Настоящее. И я впервые ощутил, что значит быть рядом с сырой, ещё почти тёплой смертью.
Кровь хлынула, как будто я пролил целую бочку бордовой жижи — резкий, тёплый поток выплеснулся из раны, обжигая мне руку. Я отшатнулся, но тесак уже сделал своё дело. Я потянул его глубже, будто выдирал что-то чужое из самой плоти, и почти сразу с рвущимся шлепком на землю повалились кишки. Они выскальзывали вязкими петлями, липкими и тяжёлыми, с мутным, солоноватым блеском на розовато-серой поверхности.
В одном месте что-то прорвалось, и изнутри повалило зловоние. Такой запах, что у меня передёрнуло живот, а из глаз чуть не брызнули слёзы. Гнилой, мясной, с кислинкой тухлого молока и горячей внутренней смерти. Даже Фил, который всё это время стоял рядом и наблюдал, тут же отпрянул, прикрыл нос лапой и отошёл в сторону, тихо фыркая.
Вокруг меня воздух загустел, как в парной, и всё это — из-за одного неудачного пореза.
Дальше, перепачканный кровью и внутренностями, я принялся судорожно отрезать от туши мясо. Работал быстро, неумело, словно спеша избавиться от чего-то постыдного. Куски мяса с хлюпающим звуком отделялись от костей и скользили в моих руках, падая на землю и пачкаясь в песке. Я хватал их и тащил на кухню, бросая в большую металлическую миску, стоявшую на столе. Всё вокруг меня — руки, одежда, лицо — превратилось в липкую, красно-бурую массу, пропитанную вонью, кровью и дерьмом.
С каждым новым куском мяса, с каждым шагом, оставляющим за мной кровавый след, я всё отчётливее чувствовал какую-то дьявольскую решимость: раз уж я начал эту грязную работу, то доведу её до конца. Наконец, от туши остались лишь голова, хребет и часть грудной клетки, словно какие-то кровавые останки после жуткого пиршества зверей. Ноги я отсёк и перенёс отдельно, а из живота сумел кое-как вырезать несколько увесистых кусков белого сала с розовыми прожилками мяса. Несмотря на отвратительный запах и грязь, эти ломти жира казались странно аппетитными, пробуждая зверский голод, который я даже не осознавал в себе раньше.
Не забыл я и про Фила. Срезав с того же жирного куска с живота несколько сочных ломтей мяса, я вытер их найденной неподалёку тряпку и бросил ему. Пёс не раздумывал ни секунды: моментально подскочил и, поймав добычу на лету, начал жадно жевать, шумно причмокивая и торопясь проглотить всё сразу.
— Ну и аппетит у тебя! — усмехнулся я, глядя на Фила, и впервые за долгое время улыбнулся по-настоящему. Мой голос звучал хрипло, но странно уверенно. Весь перепачканный, воняющий кровью и грязью, я чувствовал себя не грязным или жалким, а наоборот — сильным, даже гордым. Это была моя первая настоящая добыча, моя собственная победа, и никто её у меня не отнимет. Мы с Филом справились вместе — загнали свинью, победили её, и сегодня у нас будет настоящий пир, достойный королей джунглей.
Наконец во дворе осталась только голова, неестественно запрокинутая вверх с разинутой пастью, и выпотрошенный живот, вокруг которого ещё валялись влажные, дурно пахнущие внутренности. Эта кровавая картина теперь выглядела особенно жутко и нелепо на фоне ярко освещённого солнцем двора. Я несколько раз глубоко вдохнул, пытаясь унять внезапную тошноту и прогнать усталость, которая тяжёлым грузом навалилась на плечи.
Решение пришло почти сразу: останки туши я уберу позже, после готовки. Я оттащу всё это к воротам и дальше за ограду, и брошу глубоко в джунгли — подальше от моего убежища. Не хватало ещё, чтобы сюда явились голодные хищники, привлечённые запахом свежей крови. Ягуары и прочая нечисть джунглей были нежеланными гостями, пожалуй, даже более нежеланными, чем бандиты. С последними, по крайней мере, я уже знал, как себя вести.
В голове внезапно вспыхнула мысль о мешках, о которых я почти забыл, но голод и жажда мяса были важнее любых обязательств и планов. «Позже, всё позже», — решил я, вытирая испачканные кровью руки о какую-то грязную тряпку, валявшуюся неподалёку. Подхватив с собой ещё один небрежно отрезанный ломоть свинины с прослойкой жира, я направился обратно в кухню.
Солнце стояло высоко, палило нещадно, и жара добралась даже до тенистых углов кухни, заполняя её тяжёлым, почти осязаемым зноем. Внутри уже ощутимо пахло кровью и сырым мясом, однако это меня ничуть не смущало. Главное было быстро всё подготовить, пока мясо не успело испортиться. Я взял старое ведро, в котором хранил питьевую воду, и стал осторожно обмывать куски свинины, тщательно очищая их от налипшей грязи, травинок и свёрнувшейся крови.
Использовать драгоценную питьевую воду для такой работы казалось почти кощунственным расточительством, но сейчас у меня не было выбора. Где найти другой источник воды поблизости я понятия не имел, а пировать на грязном мясе совсем не хотелось. Каждый промытый кусок я аккуратно складывал в чистую миску, радуясь, как ребёнок, при виде каждого сочного, светло-розового ломтя, который совсем скоро станет частью моего первого настоящего пиршества в этом забытом богом месте.
В итоге, спустя примерно час изнурительной возни и кропотливого труда, на металлическом столе передо мной лежали четыре аккуратно отрезанные свиные ноги и несколько приличных кусков мяса с живота. Всё это было тщательно вымыто, и теперь от него исходил даже приятный, слегка сладковатый запах свежего мяса. Хотя откуда мне вообще знать, каким на самом деле должен быть запах свежей свинины? Возможно, именно так.
Теперь надо было что-то делать со шкурой, но я быстро осознал, что с одной рукой это будет непросто. Снятие шкуры оказалось куда более сложной задачей, чем разделка самой туши. Я пытался приспособиться, прижимал тушу локтем, хватал её культиёй, но ничего путного из этого не выходило. В конце концов, я начал неуклюже орудовать тесаком, просто отсекая кожу небольшими кусками, стараясь не повредить пальцы единственной оставшейся руки. Каждый кусок шкуры, отделяясь, ложился в отдельную миску—лакомство, предназначенное для Фила.
Тесак оказался слишком большим и тяжёлым для такой работы, так что уже через пару минут рука начинала невыносимо болеть. Я часто останавливался, пытаясь ослабить тянущую, тупую боль, которая разливалась от запястья до самого плеча, и молча ждал, пока мышцы перестанут гореть от напряжения и утомления.
Спустя ещё час изматывающей возни и борьбы с собственной усталостью, передо мной наконец лежало почти полностью очищенное мясо, готовое к приготовлению. От возбуждения и голода у меня тряслись руки, когда я решительно задвинул ручку плиты, щёлкнув, зажёг огонь и поставил на него широкую старую сковороду. Никакой варки, никакого тушения—только жарка на раскалённом металле, так чтобы жир потрескивал и мясо покрывалось аппетитной корочкой, сдобренной щепоткой тех пряностей, что я нашёл.
Как только первый кусок лёг на сковороду, воздух вокруг сразу же заполнился густым, невероятно соблазнительным ароматом жареной свинины. Он пропитал стены кухни, заставив мой желудок жалобно и требовательно заурчать. Я едва держался на ногах, почти потеряв самообладание от этого неожиданного и манящего запаха настоящей, долгожданной еды. Мне до безумия хотелось схватить этот кусок прямо с огня, несмотря на обжигающий жир, и тут же, не дожидаясь, впиться в него зубами, почувствовав этот райский вкус во рту. Но я сдержался, сжав зубы так крепко, что заболели челюсти, и с трудом заставил себя дождаться момента, когда мясо прожарится так, как нужно.
Так я прожарил ещё пару кусков, остальные осторожно сложил в миску, которую предварительно тщательно отмыл от грязи и остатков крови.
И вот наконец настал тот миг, ради которого я измотал себя до предела. Момент, когда все мои усилия окупятся сполна. Я осторожно взял в руку кусок горячего мяса, почувствовав, как тёплый, ароматный жир стекает по ладони, капая с запястья на пол. Мне было абсолютно плевать на это, весь мир сжался до куска жареной свинины в моих пальцах. Я с жадностью впился зубами в нежную мякоть и непроизвольно зажмурился.
Это было невероятно, непостижимо вкусно. Казалось, вкус взорвался в моём рту, распространился по всему телу, проникая в каждую клеточку и пробуждая что-то первобытное, дикое и в то же время бесконечно счастливое. Я ел, жадно заглатывая кусок за куском, совершенно не заботясь о приличиях и этикете. Просто наслаждался моментом, который казался мне вершиной моего существования, пределом мечтаний, о которых я даже не подозревал.
Когда последний кусочек неожиданно закончился, я в изумлении смотрел на пустые руки, не понимая, как и когда я успел съесть столько мяса. Всё вокруг словно растворилось в густом облаке блаженства.
Из состояния блаженной сытости меня выдернул не тревожный лай, а протяжное поскуливание. Фил стоял на пороге кухни, глядя прямо на меня — выжидающе, почти укоризненно. Я сразу понял этот взгляд. Не весть что за сигнал, не страх и не тревога. Просто: «Ты ешь, а я?»
Я усмехнулся. Конечно, он заслужил. Больше, чем кто-либо.
— Да, друг, как и обещал — вот и настоящий обед, и твоя заслуженная доля, — сказал я устало, опуская миску с остатками свиной шкуры на пол. Кусков было много, и, несмотря на то, что это была всего лишь жёсткая шкура, я почему-то был уверен, что Фил с ней справится без проблем.
Так и вышло. Он, не раздумывая ни секунды, подошел к столу и набросился на еду, глотая кусок за куском с такой скоростью, будто боялся, что его кто-то обгонит. Я смотрел на это зрелище с лёгкой улыбкой, испытывая странное чувство удовлетворения. Наконец Фил почти полностью очистил миску, поднял голову и благодарно замахал хвостом.
— Завтра ты получишь кое-что повкуснее, обещаю, — тихо сказал я, погладив его по голове. Меня начало одолевать приятное чувство сытости и тягучей усталости. Набитый живот настойчиво тянул вниз, предлагал прилечь на холодный кафель кухни и хотя бы немного отдохнуть.
Но я знал, что расслабляться пока рано. Мясо могло быстро испортиться, и нужно было срочно что-то придумать. Куда его девать, я уже решил заранее: лучше всего отнести в подземное хранилище, где лежали мешки с бананами. Там прохладно, и мясо точно сохранится хотя бы пару дней. Заодно будет повод каждый раз вытаскивать оттуда мешки.
Однако оставалась ещё одна проблема: остатки свиной туши, разбросанные во дворе. Я устало повернулся к дверному проёму и посмотрел наружу. Над мёртвой тушей уже кружилась густая стая мух, создавая жуткое и крайне неприятное зрелище.
Нужно было поспешить, хотя сил двигаться почти не осталось. Заставив себя сделать шаг, я вышел во двор и, отмахиваясь от назойливого облака мух, схватился за скользкий пятачок свиньи. Подавляя отвращение, я глубоко вздохнул и потащил безжизненную тушу в сторону ворот, оставляя за собой кровавый след, отчётливо напоминающий о моей первой настоящей охоте.
Ворота были оборудованы подъёмным механизмом, устроенным так, что его почему-то можно было открыть с обеих сторон — странное решение для тех, кто хотел укрыться от посторонних глаз. До этого момента мне даже не приходило в голову, насколько это неразумно, ведь открывающий механизм снаружи мог легко обнаружить любой, кому не лень было приблизиться к деревне.
Однако сейчас об этом думать было уже бессмысленно. С трудом оттащив тяжёлую деревянную задвижку в сторону, я открыл ворота и сделал первый шаг наружу, за пределы деревни. И только тогда внезапно осознал, что за всё это время ни разу не покидал её, с того момента, как пришёл сюда. Меня словно окутало лёгкое беспокойство, которое обычно появляется, когда выходишь за привычную границу мира.
Передо мной открылись джунгли, густые и непроницаемые, с сочной, ярко-зелёной листвой и переплетёнными ветвями, поглощающими солнечный свет. Среди них едва угадывались размытые следы от шин, будто грузовик однажды проложил себе путь сквозь заросли. Колея быстро терялась в густой зелени, исчезая в глубине джунглей — туда, где уже начиналась неизвестность, тревожно манящая своей молчаливой тишиной.
Сердце забилось быстрее, и я на мгновение застыл на месте, ощутив тяжесть и ответственность того, что впервые стою на пороге мира, который до этого момента видел только через щели в стенах или в коротких, осторожных взглядах сквозь приоткрытые ворота.
Теперь мне предстояло не просто выйти, но и избавиться от трупа свиньи, отнести его как можно дальше, чтобы не привлечь нежелательных гостей. Сделав глубокий вдох, я крепче сжал окоченевшую тушу, и шагнул вперёд, окунаясь в полумрак влажных, незнакомых джунглей.
Я решил просто вытащить тушу наружу и некоторое время тянуть её вдоль следов от шин, а затем свернуть в сторону и бросить глубоко в джунглях, подальше от деревни.
На морде, за которую я тащил тушу, уже начали скапливаться мухи, плотным белёсым ковром покрывая раны, глаза и пасть. Там, среди влажных разводов крови и грязи, я заметил мелкие россыпи блестящих белых яиц. Через пару часов здесь начнётся совсем иной пир, пир падальщиков и личинок.
Меня передёрнуло от отвращения, и я отвернулся, сделав глубокий вдох и стараясь смотреть только вперёд, в сторону джунглей. Почему-то теперь вид этой мёртвой свиньи вызывал во мне тошноту и даже некий внутренний страх, словно она могла снова ожить и броситься на меня. Но, несмотря на это, я продолжал тянуть, упрямо стиснув зубы и напрягая спину и ноги. Культу правой руки свело от напряжения, и я вынужден был часто останавливаться, чтобы перевести дух и размять онемевшие мышцы.
Пот ручьями стекал по лицу, глаза щипало от его солёных капель, которые мешали видеть, но я не останавливался. Каждый новый шаг давался с трудом, словно туша с каждым метром становилась тяжелее и упрямее сопротивлялась моим попыткам от неё избавиться. Тропа казалась бесконечной, а пройденные несколько десятков метров тянулись мучительно долго, как километры.
Солнце беспощадно обжигало шею и плечи, пот заливал глаза, но я упрямо тянул тушу дальше, борясь с самим собой, со своей слабостью, с усталостью, страхом и брезгливостью.
Я остановился только тогда, когда перестал чувствовать мышцы левой руки, а в глазах начало темнеть. Тело словно обмякло, подкосилось, и только тогда я понял — пора остановиться. Мои лёгкие горели, я тяжело и хрипло дышал, чувствуя, как сердце бешено колотится в груди.
Теперь я отчётливо понимал, что совершил ошибку, откладывая это дело на потом. Избавиться от туши надо было ещё до обеда — пока в животе пусто, а тело легче и злее. Сейчас же, с полным брюхом, каждый шаг давался через силу. Желудок тянул вниз, мешал дышать, а внутри всё будто ворчало от перегрузки. Это была не просто усталость — скорее тупое сопротивление организма, которому такая работа после еды была не по нутру.
Но что сделано, то сделано. Возвращаться назад смысла уже не имело. Нужно было жить с последствиями собственных решений. Эта мысль неожиданно понравилась мне: я больше не был тем беспомощным ребёнком, который искал способы убежать или спрятаться от любой проблемы. Теперь я сталкивался с трудностями лицом к лицу и решал их сам. Я принимал удары судьбы, стоя на ногах, даже если приходилось при этом скрипеть зубами и обливаясь потом.
Улыбнувшись сквозь усталость, я почувствовал, что во мне что-то изменилось. Я повзрослел—не на словах, а на деле, и осознание этого вызвало во мне чувство гордости. Теперь я мог спокойно смотреть вперёд, не боясь того, что ждет меня на пути. Каждый следующий шаг, каждая преодолённая сложность делали меня сильнее и увереннее. И, что самое удивительное, мне это нравилось.
Идти по дороге стало легче: она плавно пошла вниз, и тащить за собой тушу, хоть и тяжёлую, стало немного проще, чем тащить её по ровной поверхности. Каждый шаг отдавался тупой, но уже привычной болью в спине и плече. Несмотря на это, я постепенно приспособился и даже поймал свой ритм, позволяя телу работать почти автоматически.
Взгляд то и дело цеплялся за мелкие детали: изогнутые ветви деревьев, покрытые мхом, плотные заросли папоротников, отбрасывающие на дорогу длинные, странные тени. Всё это я пытался запомнить и уложить в голове, тщательно выстраивая своеобразную карту. Даже если сейчас мне не нужно было срочно убегать, в будущем эта информация могла спасти жизнь.
Вокруг шумела зелень — стрекотали насекомые, перекликались птицы, где-то вдалеке ухнул обезьяний вопль. Но всё это было фоном. Единственное, что я по-настоящему слышал — это своё тяжёлое дыхание и шорох сухих листьев под ногами. Дорога, едва заметная среди буйной зелени, казалась тропинкой, которую давно никто не использовал. Однако даже эти едва различимые приметы—камень необычной формы справа, старый пень, похожий на сидящего человека слева—я старательно отмечал в памяти, готовясь к возможному побегу.
«Если вдруг придётся уходить ночью, когда вокруг будет только серое и чёрное, я должен знать, куда ступать», — подумал я, сжимая зубы и снова подтягивая тушу, продвигаясь дальше вниз по склону. Эта мысль придавала мне уверенности и заставляла забыть об усталости, двигаясь вперёд через напряжение и боль, которые казались уже естественной частью моей новой, сложной жизни.
Я сделал ещё минимум три-четыре короткие передышки. С каждым разом плечо ныло сильнее, ладонь соскальзывала с пятки туши, но останавливаться надолго я себе не позволял — знал, чем дольше тяну, тем труднее будет вновь заставить себя двигаться. Тушка становилась будто тяжелее, хотя в реальности вес её, конечно, не менялся. Менялся я — уставал, выдыхался, терял силы.
Наконец, когда до поворота оставалось не больше десятка метров, я остановился, тяжело дыша и вытирая лоб тыльной стороной руки. Оглянулся: за спиной — пустая тропа, и лишь ленивое шуршание листвы. Это немного успокоило, дало передышку не только телу, но и голове.
Решив, что этого будет достаточно, я перетянул тушу чуть левее, в сторону, где заметил разрыв в зарослях. Осторожно раздвинув лианы и влажные листья, убедился — да, подходящее место. Джунгли здесь были чуть менее плотными, просматривалась небольшая ложбина, где трава была примята, как будто зверь уже однажды пролегал здесь.
— Подойдёт, — выдохнул я и потянул свинью за пятак вглубь.
Каждое движение давалось через силу, но внутри меня жила странная решимость — это должно быть сделано. Пахло гнилью, тенью и собственным потом. Всё вокруг казалось тяжёлым, как сама ноша, но с каждым шагом я упрямо загонял тушу дальше в чащу, как будто выталкивал из своей жизни сам факт её существования.
Путь по джунглям так же был по склону вниз. Почти незаметный уклон с каждым шагов становился всё ощутимее, и мне даже показалось, что туша теперь катится сама, подталкивая меня вперёд, как неуклюжий спутник, цепляющийся за плечо.
Я так увлёкся этим скольжением, почти забыв про усталость, что в какой-то момент резко остановился. Сердце колотилось от усилий, в ушах пульсировала кровь, и вдруг меня пронзило — я зашёл слишком далеко. Огляделся. Вокруг всё казалось одинаковым: те же плотные заросли, те же пыльные листья, тот же вязкий полумрак. Путь назад… он будто стёрся. Исчез. Растворился среди веток и шепчущих стволов.
И это напугало меня сильнее всего.
Оказаться снова один на один с джунглями, без дороги, без ориентира — я не хотел этого. Не после всего, что уже произошло. Когда меня выбросили сюда, в первый раз, мне каким-то чудом повезло — я выжил, я нашёл дорогу. Но дважды в одну реку не входят. Второго шанса может уже не быть.
Я выдохнул, глядя вглубь зарослей, и в голове стучала одна мысль: хватит. Пора возвращаться.
Я отпустил тушу, и она с тяжёлым шорохом скатилась вперёд, погребаясь в вялой, влажной растительности. Несколько шагов — и исчезла, будто растворилась в этом зелёном месиве.
— Вот твоё место, — пробормотал я, глядя ей вслед. — Покойся с миром. Спасибо за сытный обед. Аминь.
Почему я это сказал — не знал. Может, потому что так было правильно. Или потому что надо было отдать дань. Глупо, наверное, — кланяться туше свиньи посреди джунглей. Но я всё равно закрыл глаза и поклонился. Просто позволил себе быть… не тем, кем стал, а тем, кем когда-то был. Пусть всего на миг.
Когда-то, ещё совсем недавно, мысль о том, чтобы затеряться в джунглях, парализовала меня. Мне казалось, стоит только свернуть с тропы — и я исчезну навсегда, растворюсь в зелёной пасти, полной хищников и гнили. Но сейчас страх отступил, как будто растворился в поте и усталости. Я почти не чувствовал тревоги.
Повернувшись, я пошёл назад — по собственному следу. Кровавые пятна на листве, примятая трава, клочья шерсти, навозная вонь — всё это, словно путевая нить, тянулось за мной. Выводила обратно. Всё ещё живое. Всё ещё тёплое.
Когда я наконец выбрался на дорогу, джунгли все еще оставались плотной стеной, скрывающей всё за своей зелёной пеленой. Я ушёл далеко. Метров пятьсот, если не больше. Но справился. Затащил тушу, вытащил сам себя — и теперь возвращался. Я даже не понял как… просто получилось.
Захлопнув ворота за собой, я опустил засов и оглянулся. Фил сидел в центре двора, понуро обнюхивая вытоптанную полосу земли, по которой я тащил тушу. Остатки крови, клочки шерсти, следы возни — всё это привлекало его внимание. Он осторожно лизнул землю, будто стараясь не упустить ни одной крупицы запаха.
— Ну что ж, друг, — выдохнул я. — У каждого своя работа.
А у меня — мешки. И мясо, которое ещё оставалось. Его нужно было спрятать. Причём как можно скорее.
Глава 13
Вернувшись на кухню, я отхлебнул воды. Она была тёплой, с привкусом железа, но всё равно казалась последним глотком чего-то нормального. Отдышавшись, я посмотрел на миску. Мясо лежало плотно, подслеповато поблёскивая сквозь редкие щели в покрывавшей его тряпке.
Над ним уже начинали кружить мухи, несмотря на мою попытку спрятать содержимое. Видимо, запах всё равно пробился. Медлить было нельзя — жара только усиливалась, а вместе с ней возрастал риск, что мясо испортится. Надо было как можно быстрее спустить его в прохладу хранилища.
Так что первым делом я направился в ангар. Осторожно открыл скрытый люк, проверил, чтобы всё работало — механизм слабо скрипнул, но поддался. Лаз вниз был на месте, ничего не изменилось. Убедившись, что проход доступен, я вернулся на кухню и подошёл к миске с мясом.
Поднять её одной рукой я не смог — слишком тяжёлая. Тогда я соорудил нечто вроде поддона: нашёл старую, вытертую тряпку, скатал в жгут, пропустил под миской и затянул узлы. Получилась мягкая упряжь, которую можно было тянуть по полу.
Стиснув зубы и с трудом переводя дыхание, я потащил тяжёлый груз к ангару. Тряпка, в которую был завернут тюк, оставляла за собой жирный, мутный след на земле — будто сам запах мяса цеплялся за всё, к чему прикасалась эта ноша. Сверху я уложил две небольшие миски: в них я собирался порционно перекладывать мясо для спуска. Одной полной миской я бы просто не справился — слишком тяжело. А так — поочерёдно, шаг за шагом.
Путь до ангара показался мне длиннее, чем обычно. Каждый шаг отзывался глухой болью в пояснице, а культя в правом плече снова затекла, словно напоминая, что в одиночку нести жизнь — всегда боль. Добравшись до цели, я с облегчением опустил поклажу у входа, вытер лоб тыльной стороной руки и глубоко вдохнул. Пахло потом, жаром и металлом.
Прикрыв глаза на мгновение, я собрался с силами и начал спуск.
Как только прохладный воздух подземного хранилища коснулся моего измотанного, липкого от пота тела, я почти вздохнул с облегчением. На мгновение даже прикрыл глаза, позволяя себе забыться — в этой прохладе было что-то утешительное, будто само это место обнимало и говорило: «Ты в безопасности».
У меня было пять дней до следующего визита. Пять дней, чтобы перенести все мешки. По расчётам, я вполне успевал — если работать по паре в день. Но внутри уже созрело другое решение. Я чувствовал в себе странную решимость, будто сама жара, пот и кровь последнего времени закалили меня. Если получится… если хватит сил — я вынесу больше. Не потому, что должен, а потому что теперь не мог иначе. Я хотел закончить раньше. Хотел доказать себе, что могу.
Открыв тяжёлую металлическую дверь, я вошёл внутрь и аккуратно внёс первую партию мяса. Поставил миску с грузом в самый дальний, правый угол помещения — так, чтобы она не мешала проходу и не попадалась на глаза. Я уже собирался вернуться за мешками, мысленно прокручивая план, когда меня вдруг осенило. Мысль пришла внезапно, как вспышка: резкая, тревожная, обжигающая. Я застыл на месте, не сразу поняв, почему в груди сжалось. Но было ощущение, что я что-то упускаю. Что-то важное.
— Вот дурак, — прошептал я, криво усмехаясь. Почти весело, почти с облегчением — но внутри будто что-то оборвалось, оставив после себя тревожную пустоту. Я едва не подписал себе смертный приговор. Прохлада подземки вернула мне ясность мыслей, и теперь я отчётливо понимал: мой план был не просто наивным, он был фатальным. Если бы я и правда начал каждый день, лениво и не спеша, вытаскивать по паре мешков… к пятому дню большая часть из них была бы безнадёжно испорчена. Гнилая, вонючая, полная личинок. Даже свиньям не скормить. Не говоря уже о тех, кто заплатит за это. Я сел на край бетонного порога и провёл ладонью по лицу. Как я мог до такого додуматься? Что это было — усталость, самоуверенность или просто глупость?
Я смотрел на мешки и неожиданно усмехнулся — горько, с пониманием. Ведь и правда, не зря они хранятся именно здесь, в прохладе. Не зря их запихнули в этот подпол, где меньше всего шансов, что кто-то заглянет. Они не просто спрятаны — они защищены. Если хоть один мешок попадёт под солнце, если бананы начнут гнить, расползутся от жары — смысла прятать внутри них эти свёртки уже не будет. Всё это будет обнаружено. Найдено. Разнесено. И за это кто-то ответит. Я.
Что со мной сделает Диего, если всё сорвётся? Даже думать не хотел. Меня передёрнуло. В памяти всплыла его жуткая, перекошенная улыбка, расплывшаяся на квадратном лице, словно размазанная болезнью или временем. Глаза без света, но с холодом. Нет уж, увольте. Эти мешки я трону только в самый последний момент. Вытяну все разом — за пару часов до их приезда, ночью. Один за другим, быстро, не оставляя лишних следов. Так надёжнее. Так безопаснее.
А пока — раз уж я здесь, нужно дотащить мясо.
За два захода я перенёс вниз остатки мяса, вынимая куски из большой миски и перекладывая в поменьше. Кровь оставалась на дне, густая, тёмная, словно застоявшееся железо. Я не торопился — не хотелось ни расплескать её, ни оставить следов. Пол и так был липкий, и каждый шаг отдавался в ногах тупой болью.
Последней осталась та самая большая миска. В ней, под мясными волокнами, собралась лужица крови, вьющаяся роями мух. Я поднял её обеими руками, стараясь держать подальше от лица, словно в ней было что-то опасное, мерзкое. Запах стал ещё тяжелее, вязкий, с кислинкой и чем-то тлеющим. Даже Фил, обычно бесстрашный, держался на расстоянии — только поглядывал исподлобья и облизывался, но не спешил подходить.
Я отнёс миску обратно на кухню и поставил её в угол, туда, где жара ощущалась чуть меньше. Потом выдохнул. Осталось немного, но сил было ещё меньше.
На кухне я плеснул в миску тёплой водой — она уже прилично нагрелась, стоя под открытым солнцем у окна. Осторожно вымыл посуду, оттирая тёмные пятна и жирные разводы. Вода быстро мутнела, а я продолжал тереть, словно хотел смыть не только грязь, но и ощущение того, что сегодня прикоснулся к чему-то животному — настоящему, дикому. Закончив, я вылил воду в канаву за углом и вернулся в назад, ощущая, как усталость накрывает волной, но внутри — спокойно. Всё успел. Всё сделал. Пока.
Мне казалось, что я управился быстро, но солнце уже клонилось к горизонту. Жар медленно спадал, дышать становилось легче, и в воздухе впервые за день появилась хоть капля прохлады. Пора было бы подумать об ужине…, но сил не осталось совсем. Каждая мышца ныла, движения стали вялыми, и я решил, что обойдусь без вечерней готовки. Один пропущенный приём пищи — не страшно. Тем более, обед был знатный, сытный, по-настоящему царский. Его должно хватить до утра. А там — будет новый день, и я сварганю что-нибудь свежее.
На краю стола всё ещё оставалась миска с недоеденными лепёшками. Остывшие, слипшиеся, покрытые грязным отпечатком кухонной пыли. Я взял одну, попытался надкусить, но сразу почувствовал — нет, это уже не еда. После свинины, дармовой и настоящей, это было просто тесто, слепленное от нищеты. Жёсткое, сухое, безвкусное. Я едва не подавился, проглотил с усилием, чувствуя, как комок царапает горло. С тех пор как я попробовал мясо, всё прежнее, что казалось приемлемым, стало вызывать отвращение. Прежние стандарты исчезли. Желания выросли.
Не желая больше мучиться, я просто выложил оставшиеся лепёшки в миску для Фила. К вечеру он, может быть, проголодается и съест хоть что-то. Я же, уставший, липкий от пота и с тяжёлой головой, сел на корточки и уставился в пустоту.
Пока… Пока у меня не было ни одного срочного дела. Всё, что действительно требовало усилий, я уже сделал. Мясо спущено, миски вымыты. А мешки — мешки будут ждать. Их я вытяну в самый последний момент, в ночь перед приездом бандитов, как и решил. Только тогда, за пару часов до их появления. Так безопаснее. Так правильно.
А теперь у меня остались почти четыре полных дня. Четыре дня без плана, без задач, без смысла. Нужно было найти, чем занять себя, прежде чем пустота начнёт точить изнутри, и я свихнусь от скуки быстрее, чем от страха.
Всё навалилось сразу — сытость, усталость, опустевшая кухня… И вдруг, словно вспышка в голове, пришла мысль: а не вернуться ли мне к той самой подушке? Точнее — к тому, что стало подушкой только потому, что внутри неё теперь лежали деньги. Не подушка сделала это место ценным — а свёртки, что спрятаны в её сердце. Там, в самом углу, в темноте, они ждали меня — мои сокровища.
Просто подойти. Достать. Развернуть. Пересчитать.
Зачем? Я сам не знал. Может, чтобы убедиться, что всё ещё на месте. А может — просто, чтобы снова почувствовать. Вес. Шорох. Тёплую, чуть шероховатую бумагу, которая теперь была для меня всем: защитой, шансом, выходом.
Эта мысль будто растопила во мне что-то. В животе потеплело, сердце забилось чаще. Меня захлестнула странная дрожь — приятная, возбуждённая. Я мечтал. Честно мечтал. Представлял, как покидаю эту чёртову деревню, вырываюсь из джунглей, и, прижав к груди своё богатство, начинаю новую жизнь. Где — не важно. Главное, что далеко отсюда. С теми деньгами, что у меня теперь есть, я мог бы найти себе место. Угол. Кусок мира, где никто не будет помнить, кем я был.
Да, я мечтал. И, наверное, впервые — по-настоящему.
Барак встретил меня своей привычной затхлостью, тенью и вязким, полусонным полумраком. Солнце уже катилось к горизонту, медленно сползая за скособоченную крышу, и последний свет исчезал из щелей между досками. Простыни на койке казались влажными, как будто впитали в себя всю тяжесть тропического дня. Воздух в помещении почти не шевелился — он был плотным, стоячим, как в болоте, и от этого внутри что-то цепенело.
Я на мгновение остановился у входа, вглядываясь в тот самый тёмный угол, где стояла моя кровать. Под ней, под искривлённой доской, спрятана подушка — та самая. Внутри неё лежали мои сокровища. Там, в темноте, в безмолвии, они казались живыми. Почти священными.
Угол был теперь совершенно чёрным, как провал, как зев бездонной пасти. Ни один луч больше не касался его. И, почему-то, от этого у меня внутри сжалось — не от страха потерять, а скорее от странного, почти болезненного трепета. Я точно знал: там, в темноте, пульсировала моя будущая жизнь. И она ждала, чтобы я к ней вернулся.
Я осторожно опустился на койку, присел на колени и, придерживая край подушки, медленно вытащил из неё первый свёрток. Пальцы дрожали, будто знали — сейчас будет что-то важное. Почти священное. Свёрток был плотно обёрнут тряпкой, в которой всё ещё чувствовался слабый запах металла и пота, запах дороги и страха. Я разворачивал его медленно, не торопясь, как будто боялся разбудить деньги внутри.
Купюры оказались там, где я их оставил. Упругие, плотные, настоящие. Я начал раскладывать их по сторонам, аккуратно, словно бы считая не деньги, а жизни, отвоёванные у судьбы. Один, два, пять… Количество росло, и вместе с ним — ощущение того, что я чего-то стою. Что теперь у меня есть шанс. Настоящий. Количество купюр было важно — я хотел видеть, чувствовать, знать, сколько у меня свободы.
Считать я умел. Нас учили в приюте, и математика почему-то давалась мне легче всего. Она была почти единственным предметом, который я действительно любил — не потому что была интересной, а потому что была понятной. Чёткой. Логичной. Цифры не врали и не били. В отличие от других. Я схватывал всё быстрее остальных, и часто, когда уже сидел с готовыми ответами, кто-нибудь из мальчишек злился. Один раз меня за это даже ударили. Прямо в плечо, исподтишка. Другой раз столкнули с лестницы. Но мне было всё равно. Я знал, что всё решу первым. Знал, что это — моё.
Сестра Майя всегда хвалила. Её мягкий, немного уставший голос всё ещё звучал где-то в глубине памяти: «Молодец, Каэл. Всё правильно. Ты — умный мальчик». Я вздрогнул, вспомнив её. Но внутри — пусто. Ни тепла, ни боли. Будто за её образом осталась просто тень, контур, от которого ничего не осталось, кроме привычки помнить. А вот купюры… Шуршащие, ощутимые, с цифрами и чужими лицами — были здесь. Реальны. Они лежали передо мной, и были моими. Я пересчитывал их медленно, в голове звучал щелчок за щелчком — как музыка. И в тот момент я действительно чувствовал нечто похожее на счастье. Наверное, впервые в жизни.
Сначала я действовал логично: аккуратно отчитывал купюры, складывал их в ровные стопки по десять — каждая по тысяче. Получалось чётко, приятно, даже красиво. Я разложил их на краю койки, по линейке, как будто это были не деньги, а что-то священное. Но вскоре понял — места катастрофически не хватает. Моя койка была слишком узкой, а у меня… слишком много.
Пришлось освободить один угол, расправить тряпку, и начинать собирать купюры по-другому: по десять штук — в одну плотную кучку, а потом складывать такие кучки крест-накрест, в стопки побольше. Получилось надёжнее и компактнее. И главное — наглядно.
Так я собрал ровно пять таких «крестов» — пять больших, плотно сбитых кучек по десять тысяч. Пятьдесят тысяч. А в стороне ещё оставалось немного — я даже не стал пересчитывать. Да и зачем? Уже эти пять стопок были для меня чем-то запредельным. Больше, чем я когда-либо держал. Больше, чем мог себе представить.
Я даже не смог сразу придумать, на что можно потратить столько денег. Пятьдесят тысяч. Это не просто сумма — это целый мир. Мир, в котором ты не ешь из чужих мисок. В котором тебя не бьют из-за куска хлеба. В котором ты — не последний.
Помню, как однажды, в приюте, я нашёл в навозе у свинарника грязную, почти развалившуюся купюру. Один доллар. Она лежала на самом краю кучи — мокрая, слипшаяся, но всё ещё различимая. Я сразу понял: кто-то из взрослых уронил. Может, водитель, что привозил отходы, или один из надзирателей.
Я быстро наклонился, прижал её к бедру, и почти спрятал за пояс. Но не успел сделать и пары шагов, как один из старших — широкоплечий, с надменным взглядом — всё увидел. Он подошёл без слов, выдернул купюру прямо у меня из рук и, глядя мне в глаза, медленно сунул себе за пояс. Ни в карман, ни в рукав — в трусы. С показной наглостью, как будто бросал мне вызов.
Я не стал драться. Не было ни сил, ни смысла. Сделал вид, что отдал добровольно. Пожал плечами. Ушёл в темноту.
А ночью не мог уснуть. Долго лежал на жёсткой койке, вцепившись в одеяло, и думал. Как могло быть иначе? Надо ли было драться? Кричать? Прятать получше? Или вообще никому не показывать? Я тогда впервые понял, что деньги — это власть. Даже такая, грязная, мятая бумажка могла сделать тебя чуть выше остальных. Хоть на час. Хоть на взгляд.
А ведь это был всего один доллар.
А здесь — пятьдесят тысяч. Цифра, от которой в голове словно закипало. Деньги, от которых хотелось смеяться, плакать, бежать куда-то без оглядки. Они лежали передо мной, почти дышали. Ждали.
Тот старый, слипшийся доллар — он тогда был как последняя надежда. Как тряпичная лодка посреди шторма. Я вцепился в него, потому что больше ничего не было.
А эти… Эти деньги были другим. Они были как чёрный океан: глубокий, бездонный, пугающе притягательный. Я сидел, глядя на них, и чувствовал, как тянет. Втягивает. Хотелось нырнуть. Исчезнуть в них с головой. Поверить, что всё — позади. Что всё начинается сначала.
В приюте тратить деньги было негде — но между своими мы умели договариваться. Услуги, вещи, еда, молчание, подставы, место у печки — всё имело цену. И доллар там был настоящим состоянием. За него можно было прожить неделю — если не шиковать. Или обменять на целую миску мяса с кухни, если удастся договориться с кем-то из тех, кто подкармливал собак. Один доллар. Один, но в нужное время — и ты уже не последний в списке на отходы, уже не крайний у миски. Уже можешь выбрать, с кем спать на койке и где спрятать хлеб на утро.
Я невольно посмотрел на свои руки. Левая — целая, подвижная, живая. Правая — обрубок, затянутый грязной тряпкой. Когда-то он казался концом всему. Позором, клеймом, которое я буду нести до смерти. Но теперь… теперь он уже не выглядел таким фатальным. С этими деньгами я мог что-то придумать. Что-то изменить. Может, даже стать лучше, чем был. Даже таким. Без кисти. Деньги открывали возможность — не вернуть старое, а построить новое. И я впервые по-настоящему в это поверил.
Снаружи что-то глухо хлопнуло — может, лист сорвало, может, просто крыша скрипнула, но я вздрогнул так сильно, что соскользнул с койки и едва успел ухватиться за край, смахнув локтем несколько аккуратно разложенных стопок купюр. Они рассыпались, мягко шурша, как сухие листья, и этот звук пронзил меня до дрожи. Я замер — сердце застучало в горле, будто сейчас кто-то войдёт и увидит. Всё. Конец.
Но никто не вошёл.
Лишь жара давила сквозь стены, а в голове уже трещало: «Соберись. Быстро. Всё собрать. Сейчас.»
Я судорожно начал сгребать купюры, хватая их левой рукой и стараясь сложить обратно в стопки, как раньше. Но пальцы дрожали, ладонь скользила по бумаге, и всё слипалось, разваливалось. Одной рукой — тяжело, почти невозможно, особенно в таком состоянии. Паника душила, сердце колотилось где-то в горле. Мне казалось, что кто-то уже идёт. Что за дверью — шорох, шаги, тени. Что они уже знают. Что сейчас войдут. Я пытался быстрее — ровнять, расправлять, укладывать — но только хуже становилось. Бумага не слушалась. Но я продолжал. Потому что не было другого выхода.
Наконец, я справился. Наволочка, набитая деньгами, теперь уже совсем не напоминала подушку — скорее плотный, тугой тюк, тяжёлый и негнущийся. Я аккуратно уложил его обратно на койку, спрятал под ворохом старых тряпок и закрыл сверху толстым, потёртым одеялом. Всё получилось неровно, местами топорно, но выглядело достаточно убого, чтобы никто не догадался. Главное — спрятано. Главное — незаметно.
Я медленно встал, стараясь не шуметь. Не для того, чтобы убежать — просто хотел понять, что происходит. Что за липкое, скребущее чувство ползёт внутри, сдавливает грудь, мешает дышать. Подкрался к дверному проёму барака, прячась в полумраке, будто сам не знал, чего боюсь: выстрела, тени, голоса. Фил молчал — и это, почему-то, казалось самой хрупкой надеждой. Он всегда лаял. Всегда.
Я выглянул наружу — и всё рухнуло.
Фил лежал на пороге кухни. Неловко, как-то не по-собачьи — будто его просто бросили, как старую тряпку. Задние лапы скрючены, одна передняя вывернута вбок, морда наполовину утонула в пыли. Он не шевелился. Ни вдоха, ни дрожи, ни даже подёргивания ушей. Только стеклянный, остекленевший взгляд, в который я не смог сразу смотреть. Сердце сжалось так, будто меня ударили изнутри. Я не верил. Не хотел верить. Всё тело заломило от внезапной пустоты. Это не могло быть так. Не с ним. Не с Филом.
Я сделал шаг вперёд — и замер. Чуть в стороне, в тени от прогнившего навеса, стоял он.
Тьягу.
Сигара в зубах. Пыльные ботинки. Ухмылка — такая, от которой сердце остановилось, а кровь будто перестала бежать по венам. Меня прошиб холодный пот. Я не мог двинуться. Не мог дышать. Он знал. Он всё знал.
Глава 14
Я смотрел на Фила, не моргая, будто взглядом мог вырвать его обратно — из той неподвижности, из этого кошмара, в который не верилось. Сначала была паника. Настоящая, животная, с комом в горле и холодом в желудке. Я не знал, как дышать. Не знал, как стоять. Казалось, всё внутри провалилось в пустоту. А потом… страх начал медленно меняться. Плавно, как ржавчина разъедает металл.
В грудной клетке поднималось нечто иное. Сначала горячее, липкое — как тошнота. Потом — твёрже. Острее. Злоба. Нет, не просто злость. Ненависть. Горькая, черная, со вкусом пепла. Я глядел на этого ублюдка в тени, и внутри всё кричало: «Ты. Это ты. Ты убил его. Моего Фила. Моего друга. Единственного, кто был рядом. Кто никогда не предал. Кто просто был».
Я ждал. Хоть какого-то признака. Движения уха. Судороги в лапе. Вдоха. Но Фил лежал, как сломанная игрушка. Прибитый пылью. Безжизненный. И я уже не чувствовал страха. Только боль, которая царапала изнутри, становясь всё больше. Всё глубже. Как будто кто-то тянул меня в бездну — ту, в которой остаются только слёзы и ярость.
— Я же говорил, что ещё свидимся, малец, — прошипел Тьягу, сплёвывая сигару. Его губы были влажными, мерзкими, будто он облизывался, предвкушая что-то особенно гнилое. Я перевёл взгляд на его лицо — уродливое, с рыхлыми щеками и глазами, в которых не было ничего живого. Лишь похоть и грязь.
Злость взорвалась во мне, как будто изнутри меня кто-то поджёг фитиль. Всё, что копилось — страх, боль, обида, потеря — вырвалось наружу, как поток лавы. Меня захлестнуло, и я даже не понял, как это произошло. Просто… всё поплыло.
Словно со стороны я увидел, как бросаюсь на него. Как срываюсь с места, выкрикивая что-то бессвязное — проклятия, боль, крик души. Как замахиваюсь своей единственной рукой — левой. Слишком слабой, слишком медленной. И как он, зараза, улыбается ещё шире. Как будто ждал. Как будто наслаждался этим моментом.
Он схватил меня за руку — легко, как ловят курицу за шею — и швырнул к бараку. Я глухо ударился спиной о стену. Воздух вышибло из лёгких, мир поплыл. Всё затрещало в голове, звенело в ушах, но я, шатаясь, снова поднялся. Согнулся. Оскалился. И пошёл на него снова. Медленно. Зло. Без слов. Я больше не мог остановиться.
Всё внутри сжалось в один сгусток — и этот сгусток толкал меня вперёд. Я больше не думал. Не рассчитывал. Я шёл убивать.
Он стоял, не шевелясь, и только смотрел. Высокий, уверенный, с широкой ухмылкой, как будто всё ещё играл со мной. А я был готов перегрызть ему глотку. Там, во мне, где-то глубоко, уже не осталось ни разума, ни осторожности. Только одно чувство — чёрное, чистое, как огонь: ненависть.
Тьягу снова ударил меня, на этот раз с такой силой, что моё сознание мгновенно погасло, словно кто-то щёлкнул невидимым рубильником.
Когда я пришёл в себя, мир уже был совершенно иным: вокруг царила густая, душная темнота, в которой едва можно было различить очертания предметов. Я лежал на чём-то жёстком и неудобном, и только спустя мгновение понял, что оказался на нижнем ярусе койки, которую, судя по всему, кто-то сдвинул или поднял убрав при этом верхний ярус.
Руки и ноги были туго стянуты старыми, грязными тряпками, которые врезались в кожу, полностью лишая меня возможности пошевелиться. Я предпринял попытку слегка изменить положение, но тут же зашипел от резкой боли. Узлы от моего движения натянулись ещё сильнее, впиваясь в суставы и причиняя мучительную ломоту в обрубке правой руки.
Я застыл, стараясь унять дыхание, и начал внимательно вслушиваться в окружающие меня звуки.
Вокруг царила абсолютная тишина — по крайней мере, человеческих голосов слышно не было. Лишь ночные джунгли негромко переговаривались своими странными звуками: шорохами листвы, тихими шуршаниями и гулким стрекотанием насекомых. Всё это казалось настолько далёким и чужим, будто я уже перестал быть частью этого мира и просто наблюдал за ним со стороны.
И вдруг из дальнего угла барака донёсся едва слышный, но совершенно отчётливый звук. Это был скрип — или тихий, осторожный шаг? Сердце мгновенно ускорило ритм, кровь застучала в висках, и в ушах начало гудеть от нахлынувшего страха.
Тьма в том углу будто бы сгустилась, приобрела какую-то неестественную плотность, словно стала живой. Она уже не просто скрывала что-то от моих глаз — она дышала, двигалась, была ощутимой и тяжёлой.
— Умно, — услышал я знакомый, издевательски-хриплый голос Тьягу, от которого у меня мгновенно похолодело в груди. — Засунуть деньги в подушку и набить её старыми тряпками. Соображаешь, малец. Только вот не до конца, — продолжил он, подходя ко мне ближе.
Из сумрака комнаты проступила его массивная фигура, и теперь я ясно видел в его руке скомканную пачку банкнот — тех самых, что я в панике прятал в подушке, пока дрожащие пальцы путались в её грязном и влажном наполнителе. Он стоял прямо передо мной, чуть сутулясь, тяжело дыша, и криво улыбался своей мерзкой, дырявой улыбкой, от которой меня всегда начинало подташнивать.
Я почувствовал, как горло перехватило от новой волны ненависти, гораздо более сильной, чем всё, что я испытывал к нему раньше. Перед глазами встала картина, как он жестоко расправился с Филом — моим единственным другом, верным псом, который всегда был рядом, несмотря ни на что.
— Ну что, малец, думал сбежать, а? — хмыкнул Тьягу, явно довольный моим отчаянием. — Плохо думал. Тебе отсюда уже не уйти. Смирись.
Он медленно повернулся и пошёл прочь, вытащив изо рта окурок и с хрустом раздавив его о пол барака, как будто не сигару тушил, а меня. Густой дым ещё повис в воздухе, точно змея, сворачиваясь и исчезая в полумраке комнаты. Затем он, покачиваясь, вышел, растворяясь в липкой ночной темноте двора.
Я слышал, как удалялись его шаги — тяжёлые, ленивые, уверенные. Как будто всё уже решено, и сопротивление бессмысленно. Я не мог отвести взгляда от двери, сквозь которую он исчез. Сердце стучало слишком громко, словно пыталось вырваться наружу, а вместе с ним — и всё то, что я так отчаянно сдерживал внутри.
Руки дрожали, дыхание сбивалось, а я продолжал смотреть в пустоту, понимая, что снова оказался в ловушке, из которой выхода нет. Но где-то в глубине сознания я чувствовал: придёт момент, когда я смогу наконец-то отомстить за Фила. И тогда эта мерзкая улыбка навсегда исчезнет с лица Тьягу.
Я снова дёрнулся изо всех сил, но бесполезно. Грязные, засаленные тряпки впивались в тело с такой силой, словно были живыми существами, и лишь сильнее стягивали мои руки и ноги. Суставы ломило от каждой попытки пошевелиться, пальцы на левой руке начали неметь. Я попытался ещё раз, извернулся всем телом, выгнулся, как рыба, попавшая на крючок, но не сумел добиться ничего, кроме резкой вспышки боли и ещё большего удушения тряпичных пут.
Отчаяние медленно подбиралось ближе, словно хищник, выжидающий, когда жертва перестанет трепыхаться. Но я не мог остановиться. Сдаться сейчас значило признать, что всё было напрасно: все мои попытки, побег, эти проклятые деньги, которые должны были обеспечить мне свободу, а вместо этого привели к новой ловушке.
Но это был новый я. Я не мог просто смириться и ждать конца. Я боролся даже тогда, когда шансов практически не оставалось, потому что даже ничтожный шанс всё равно оставался шансом. Откуда во мне брался этот странный, неистребимый оптимизм, я не понимал. Возможно, именно он и держал меня на плаву, не позволяя панике полностью поглотить сознание.
Однако тьма была настойчивой. Она вползала в мои мысли тихо и незаметно, постепенно охватывая разум холодными пальцами безнадёжности. В голове снова всплыла картина того, как наивно я доверился бандитам, поверил их обещаниям и договорённостям. Как мог я так ошибиться? Ведь с кем угодно можно было договориться, только не с этими людьми. С каждым ударом сердца я всё отчётливее понимал, насколько я глуп и жалок.
Паника начала проникать глубже, словно длинные острые ногти, медленно вонзающиеся в моё сознание, раздирая остатки надежды. Что будет дальше? Зачем я вообще сопротивляюсь? И есть ли хоть какой-то смысл продолжать бороться?
«Ты просто дурак, Каэл, — прошептал я себе, чувствуя, как горло перехватывает от горечи и обиды. — Ты снова не подготовился, снова всё испортил…»
Голос в моей голове звучал отчётливо и беспощадно, насмешливо напоминавший обо всех прошлых неудачах. Но вопреки ему, где-то в глубине души по-прежнему мерцал крошечный огонёк надежды — тихий, почти невидимый, но почему-то неугасимый. Я не знал, на что надеюсь и что он мне сулит, но почему-то цеплялся за этот крошечный огонёк отчаянно и упорно. И я снова начал медленно шевелиться, чувствуя, как боль вновь пронизывает тело, словно убеждая меня в том, что борьба продолжается и сдаваться ещё рано.
Я не успел додумать до конца, как в барак снова ввалился Тьягу. На его лице играла отвратительная ухмылка, а в зубах снова дымилась сигара, и мне показалось, что его улыбка стала шире и мерзее прежней. Он остановился в дверном проёме, лениво облокотившись на косяк, и пристально смотрел на меня, словно оценивая моё беспомощное состояние.
Я снова ощутил волну ненависти, которая, казалось, могла сжечь его живьём, но его это лишь забавляло. Он словно наслаждался моей злобой и беспомощностью, специально растягивая момент, смакуя его.
Только теперь, в свете полной луны, льющемся сквозь щели в стенах, я понял, что он стоял практически голый — на нём были лишь грязные, засаленные трусы, едва державшиеся на его рыхлом теле. Его кожа блестела от пота, который стекал по складкам его живота и груди, подчёркивая уродливость и запущенность его фигуры. Он смотрел на меня не отрываясь, улыбаясь всё шире и гаже, и я ощутил, как по спине пробежал ледяной холод от осознания того, что этот человек способен на абсолютно любые мерзости.
Он молча что-то начал делать рукой ниже живота, не сводя с меня взгляда, и хотя темнота мешала мне разглядеть детали, ритмичные и отвратительные движения были очевидны. Моё сердце забилось быстрее от отвращения и страха. Я попытался отвернуться, но не смог — был привязан так крепко, что вынужден был наблюдать за этим кошмаром.
Через некоторое время он резко дёрнулся, глухо застонал и тяжело опёрся на дверной косяк, словно его ноги ослабли. Затем, сплюнув сигару на пол, он смачно потянулся, вытирая руку о грязную тряпку, валявшуюся неподалёку, и не спеша направился ко мне.
Жир, пот и ещё какой-то кислый, отвратительный запах накрыли меня разом, когда он приблизился. Я невольно закашлялся и чуть не задохнулся, едва сдерживая приступ тошноты, но он лишь усмехнулся, наклонился ближе и хрипло, почти шёпотом произнёс:
— Ну что, малец? Всё ещё думаешь, что сможешь сбежать отсюда?
От его дыхания меня передёрнуло. Я сжал зубы, чувствуя, как злость снова поднимается изнутри, готовая захлестнуть разум и стереть любое чувство страха.
— Не рыпайся, — прошептал Тьягу, наклонившись ко мне так близко, что я почувствовал запах перегара и гнилых зубов. — Я ещё не закончил, малец. Будешь вести себя хорошо — может быть, даже останешься живым.
Его голос звучал мягко и спокойно, словно он просто объяснял правила какой-то невинной игры. Но в его тоне была такая затаённая угроза, такая мерзость, что я непроизвольно вздрогнул и отвернулся, пытаясь спрятать лицо. Сердце билось как сумасшедшее, дыхание сбилось в паническом ритме, а тело словно отказалось слушаться меня, цепенея в ожидании страшного и неизбежного.
Он наклонился ещё ниже, и в этот момент я почувствовал, как его горячий, мокрый язык медленно скользнул по моей щеке. Меня охватило такое отвращение, что внутри всё перевернулось. Волна тошноты поднялась к горлу, и я едва удержался, чтобы не вырвать. Кожа горела от омерзения, и я до боли сжал зубы, пытаясь хоть как-то сохранить остатки достоинства.
Вся моя ненависть и храбрость вдруг исчезли, спрятались куда-то глубоко, вытесненные животным страхом и безысходностью. Я не мог пошевелиться, не мог сопротивляться, лишь беспомощно лежал, чувствуя над собой тяжесть его жирного, потного тела. Впервые за долгое время я отчётливо осознал, куда попал и что именно теперь меня ждёт. Этот человек не просто желал моей боли — он получал от неё удовольствие, питался моим страхом, и я вдруг ясно понял, что из его лап не вырваться.
От этой мысли мир словно погрузился во тьму, а я почувствовал себя маленьким, сломленным и никому не нужным. Слёзы ярости и беспомощности обожгли глаза, и я впервые по-настоящему ощутил, как надежда уходит безвозвратно, оставляя меня одного в кромешной темноте.
Раньше я слышал про таких извращенцев только мельком, отрывками разговоров старших мальчишек в приюте. Тогда я думал, что это всего лишь очередная страшилка, мерзкая выдумка, чтобы напугать младших. Говорили про гостей, которые приезжали в приют под видом доброжелательных взрослых, выбирающих себе ребёнка для усыновления. Но теперь стало ясно, что они приезжали вовсе не для этого. Совсем не для того, чтобы дать кому-то новый дом и семью.
До меня доходили лишь смутные, тревожные намёки и недоговорённости, полные отвращения и страха. Истории, от которых по коже пробегали холодные мурашки. Я всегда старался их не слушать, убеждая себя, что это неправда, что такого просто не бывает. Но сейчас, в этот страшный и отвратительный момент, все эти кусочки слухов внезапно сложились в единую и ужасающую картину.
Я с содроганием осознал, что именно хотел от меня Тьягу. Моё сознание взорвалось от ужаса, когда я понял, что мои деньги, которые я так старательно прятал и считал главным своим сокровищем, были лишь мелкой деталью, побочным бонусом в его мерзком плане. Не деньги были ему нужны, а я сам — моё тело, моё унижение, мой страх. Именно за этим он вернулся ко мне в барак, чтобы завершить то, что задумал.
Эта мысль пронизала меня насквозь, словно холодное лезвие. Горло перехватило от ощущения абсолютной беззащитности и беспомощности. Теперь я понимал, что не сумею вырваться. Впервые я ощутил себя абсолютно потерянным, никому не нужным и лишённым надежды на спасение. Мой мир сжался до размеров этого тёмного, пропахшего сыростью барака, и до мерзкой ухмылки Тьягу, склонившегося надо мной.
Я снова резко дёрнулся, но лишь напрасно: тело пронзила острая боль, от которой перехватило дыхание. Культя отчаянно пульсировала, словно внутри неё забился новый, злой пульс. Я стиснул зубы, пытаясь не закричать, и отвернул лицо, насколько позволяли тряпки.
Наконец, мерзкое лицо Тьягу отодвинулось от моей щеки. Он лениво выпрямился, усмехнулся своей кривой, гнилозубой улыбкой, развернулся и неторопливо вышел из барака.
Я, оставшись один в полутьме, снова попытался пошевелиться, но культя отозвалась новой, нестерпимой волной боли. Даже в темноте я различил, как край засаленной тряпки, обматывавшей мою рану, внезапно намок и потемнел. Что-то густое и тёплое начало сочиться сквозь грязную ткань, распространяя в воздухе тяжёлый и отвратительный запах гнили и застарелой крови.
Паника вновь начала подбираться, но я попытался сдержать её, всматриваясь в темноту, пытаясь отвлечься хоть на мгновение от боли. Но взгляд невольно притягивала моя изуродованная рука — культя была изранена, покрыта багровыми трещинами, между которыми медленно просачивался гной вперемешку с кровью. Я с трудом подавил приступ тошноты, заставляя себя думать не об этом кошмаре, а о том, как мне выбраться.
Внезапно я заметил, что что-то изменилось. Когда я дёргался в очередной раз, тело содрогнулось от рывка, и я ощутил, как тряпка, которой была перетянута правая рука, медленно поползла вниз. Она не развязалась — нет, просто соскользнула ближе к ране, зацепившись за край окровавленного бинта.
Я замер, сердце забилось чаще. Узел теперь давил прямо на открытую, живую плоть — туда, где кожа уже была разодрана и кровоточила. Боль стала острее, острее прежней — почти невыносимой. Но за этой болью скрывалось нечто важное: тряпка, хоть и мучительно, но сползала.
Это было больно до невозможности, но это был шанс. Тот самый шанс, крошечный и почти незаметный, за который я теперь мог ухватиться, чтобы не потерять остатки надежды. Я глубоко вдохнул, собрав остатки сил и мужества, и снова рванул руку вниз.
Боль пронзила плечо и грудь, настолько сильная, что у меня на мгновение перехватило дыхание, перед глазами поплыли белые вспышки, но я не сдавался. Я закусил губу до крови, пытаясь подавить стон, и снова потянул руку вниз. Тряпка медленно, мучительно сползала, обдирая рану, но всё же двигалась вниз.
Я понимал, что освобождение одной руки едва ли спасёт меня от всего ужаса, что окружал меня, но это была возможность бороться дальше, возможность не смириться с тем, что меня ждёт. Это был мой шанс на свободу, и я не собирался упускать его, даже если придётся разорвать собственную руку в клочья.
Очередной рывок, вспышка невыносимой боли, и тут же из темноты дверного проёма донёсся мерзкий, до тошноты знакомый голос:
— Ещё раз дёрнешься, малец, и я тебя успокою навсегда.
Я застыл, едва дыша, и медленно повернул голову в сторону двери. В проёме снова маячила массивная фигура Тьягу — его рыхлое тело в лунном свете выглядело ещё гаже, покрытое синими тенями и жирным блеском пота. В этот раз в его руках что-то тускло блеснуло металлическим отблеском. Моё сердце бешено забилось в груди.
Тьягу неторопливо подошёл к моей койке, склонился ко мне, почти вплотную приблизив своё лицо, и снова обдал меня горячим, тошнотворным дыханием. На этот раз он, не ограничиваясь словами, тяжело и грубо навалился на меня всем своим весом. Я ощутил, как его влажное, потное тело вдавило меня в койку, словно меня раздавливало чем-то огромным и отвратительным.
Его пальцы — толстые, грубые, с грязными, обкусанными ногтями — медленно и намеренно начали ощупывать моё измученное, беспомощное тело, каждую его часть, словно пытаясь запомнить и осквернить каждую клетку моей кожи. Я стиснул зубы и попытался вырваться, но тряпки держали меня крепко, не давая даже малейшего шанса на побег. От отчаяния я зарычал, выдавливая из груди ненависть и бессилие, но это лишь сильнее раззадорило его.
— Да, давай, кричи, щенок, — прошептал он мне на ухо, сдавливая своими мерзкими ладонями моё тело, словно пытаясь выжать из меня всю жизнь.
Он прижался ещё сильнее, обволакивая меня своими жировыми складками, давя так, что я почти перестал дышать. Его рука грубо и болезненно сжала то, что находилось у меня между ног, и я вскрикнул от нестерпимой боли и унижения. Мой отчаянный рывок оказался совершенно бесполезным — его тело навалилось на меня всей своей неподъёмной тяжестью, превращая моё сопротивление в бессмысленную борьбу с огромной каменной глыбой.
Я снова попытался вырвать культю из пут, напрягаясь до последнего предела. В ответ прозвучал мерзкий, влажный звук, и я почувствовал, как моя рана окончательно раскрылась, выпуская наружу густой поток чего-то липкого и горячего. Боль снова пронзила меня насквозь, но сейчас она была уже неважна. Гораздо страшнее была осознание того, что я абсолютно беспомощен перед этим чудовищем, которое навалилось на меня в темноте, поглощая и разрушая последние остатки моей надежды и достоинства.
Тьягу снова грубо навалился на меня, сминая своим потным, мерзким телом, лапая, исследуя каждую частицу моей кожи своими липкими и влажными пальцами. Меня передёргивало от каждого прикосновения, тошнота поднималась в горле. Он тяжело дышал, захваченный своим грязным удовольствием, и уже почти полностью расслабился, считая, что полностью подчинил меня.
Собрав остатки сил, я резко дёрнул правой рукой вниз, одновременно издав дикий, пронзительный крик боли. Тряпка, раздирая кожу, окончательно сползла, и рука, наконец, освободилась. Мой вопль был настолько громким, что даже Тьягу на мгновение замер, ошибочно решив, что это результат его гнусных действий. Отчасти так и было, но настоящая, всепоглощающая боль исходила не от него, а от раны, которая теперь раскрылась во всю ширь, вновь кровоточа и разрывая меня изнутри огнём, горечью и мучением.
Слёзы боли и ярости застилали глаза, смешиваясь с кровью и потом, но это не имело значения. Важным было только одно — моя правая рука свободна. Я понимал, что это ещё далеко не конец моего кошмара, но в груди впервые за долгое время вспыхнула крошечная искра надежды, подсказывая, что я ещё могу сопротивляться и не сдамся просто так.
Тьягу отстранился от моего лица, словно вспомнив о чём-то важном, и одним резким движением потянулся к тому металлическому предмету, который я заметил у него в руке раньше. Моё сердце пропустило удар, когда в его пухлых, мокрых от пота пальцах блеснул небольшой, но явно острый нож. Тусклый лунный свет скользнул по стальному лезвию, и в этот момент мир вокруг будто замедлился, превратился в тягучий и страшный сон.
Он медленно поднял нож к моему лицу, его глаза безумно блестели, а на толстых губах расплывалась мерзкая, неестественно широкая улыбка. Он держал клинок совсем рядом с моим глазом, будто наслаждаясь моментом, позволяя ужасу полностью завладеть мной. Моё дыхание остановилось, сердце, казалось, вовсе перестало биться, и я замер в безмолвной панике, не в силах даже пошевелиться.
Время будто застыло в бесконечности. Я знал о таких моментах лишь из обрывочных рассказов других мальчишек в приюте — о жестоких фильмах, которые они тайком смотрели по ночам и которые всегда заканчивались мучениями и болью. Сейчас я сам оказался в центре такого кошмара, наблюдая за всем словно со стороны, скованный страхом и беспомощностью.
Тьягу наклонился ближе, наслаждаясь моим бессилием, его дыхание было частым и шумным, словно он сам находился на грани безумия от предвкушения. Я чувствовал холод стали на своей коже, хотя нож пока не касался её, лишь угрожающе завис в нескольких миллиметрах от глаза.
В голове мелькнула отчаянная мысль — если он сейчас нанесёт удар, всё закончится быстро. Может быть, так будет лучше, чем испытывать новые унижения и боль. Но я тут же отбросил эту мысль, отчаянно цепляясь за крошечный огонёк надежды, что ещё был жив во мне.
«Ещё не конец», — повторял я мысленно, стараясь не поддаться панике, даже когда лезвие чуть двинулось вперёд, приближаясь к моему лицу с почти ленивой жестокостью.
Собрав последние крупицы сил, которые ещё оставались во мне, я стиснул зубы и резко отвёл освобождённую правую руку в сторону. Я застонал от боли, чувствуя, как горячая кровь вновь струится из моей израненной культи, но уже не обращал на это внимания. Я вложил в этот удар всю ненависть и ярость, которые копились во мне с того момента, как этот мерзкий человек впервые прикоснулся ко мне.
Я целился прямо в его уродливую физиономию, сжав зубы от боли и злости. Но в последний момент Тьягу, будто почуяв опасность, вскинул руку с ножом, пытаясь защититься от удара. Он не повернулся — наоборот, действовал вслепую, подняв руку наугад. Но вместо того чтобы направить острие в мою сторону, он инстинктивно прикрылся той стороной, где была рукоять. Клинок остался направленным вперёд, прямо ему в лицо.
Я не остановился.
Моя окровавленная, разодранная культя со всей силы врезалась в его поднятую руку — и рука, сжатая в судороге, инстинктивно отреагировала на удар, двинувшись навстречу. Лезвие ножа пошло дальше по инерции, пробивая пространство между нами и вонзаясь прямо ему в левый глаз.
Звук был глухим, мясистым, будто кто-то ударил в сырое яблоко. Глаз исчез в мгновение — нож ушёл почти до самой рукояти.
Тьягу завопил с такой пронзительной яростью и болью, словно в одну секунду превратился из отвратительного монстра в жалкую, перепуганную девчонку. Он дико заорал, спотыкаясь, отпрянул назад и рухнул на грязный пол барака, начав судорожно кататься и истерично скулить, прижимая ладонь к окровавленному лицу.
Я, тяжело дыша, весь покрытый потом, кровью и его отвратительной вонью, попытался броситься следом за ним. Мною двигала лишь слепая ярость и желание добить эту тварь. Но путы на моих ногах и левой руке удержали меня, вновь напомнив о моей беспомощности.
Не понимая, что именно делаю, подчиняясь одному лишь отчаянию и инстинкту, я начал подтягивать выше левую руку — помогая себе правой, культёй, словно там всё ещё была ладонь, пальцы, сила. Я не думал, не рассчитывал — просто действовал, как будто правая рука всё ещё жива, как будто она могла держать, тянуть, бороться.
Боль вспыхнула сразу, обрушилась на меня, как волна кипящего масла, обожгла изнутри. Но я продолжал. Зубами вцепился в грязную тряпку, что удерживала левую руку. Тряпка натянулась, врезалась плоть, казалось, вот-вот вырвет свежую кусок мяса. Но я продалжал рвать эти проклятые узлы, срывая с себя всё — боль, страх, остатки сомнений.
С каждой секундой, с каждым движением боль усиливалась, но вместе с ней росла и решимость. Я должен был освободиться. Я должен был закончить то, что начал. Потому что другого шанса у меня уже не будет.
Тьягу катался по грязному полу, дико орал, скулил и матерился, прижимая ладонь к окровавленному лицу. Его вопли наполняли барак, эхом отражаясь от стен, но меня это только подстёгивало. Я продолжал рвать завязку зубами, чувствуя вкус собственной крови, смешанной с потом и грязью. Наконец тряпка поддалась и с треском порвалась, освободив мою левую руку.
Не теряя ни секунды, я принялся судорожно развязывать ноги, помогая себе обеими руками, хотя правой, искалеченной и кровоточащей культёй это получалось с трудом. При каждом движении рука вспыхивала новой болью, а открытая рана липла к путам. Боль была дикой, мучительной, но сейчас мне было абсолютно плевать — я полностью был охвачен лишь одним желанием.
Тряпки наконец ослабли, и я почувствовал свободу. Я спрыгнул с койки, едва не рухнув на пол от слабости, но сумел устоять, упершись ладонью о ножку койки. Моё тело дрожало от боли и напряжения, в глазах всё плыло от головокружения, но во мне теперь горела одна-единственная цель.
Я должен был убить эту тварь.
Мысль о том, чтобы просто сбежать, даже не возникала. Я не хотел больше прятаться и спасаться бегством. Всё, что сейчас занимало меня, — это ярость, отчаянная и безрассудная ненависть к Тьягу, человеку, который пытался уничтожить меня, сломать, отнять последнее, что оставалось — моё достоинство.
Собрав последние силы, я шагнул вперёд, тяжело дыша и качаясь из стороны в сторону, но намерение моё было непоколебимым. Тьягу продолжал валяться, скуля и дергаясь, даже не замечая, как я медленно приближаюсь. Каждое движение причиняло мне адскую боль, кровь стекала по руке и капала на пол, но я не обращал на это никакого внимания.
Теперь я был охотником, а он — моей добычей. И ничто уже не могло меня остановить.
Наконец собравшись с силами, я попытался броситься вперёд — прямо на распластанное тело Тьягу. Я был готов вгрызться в него, бить, рвать, топтать, душить голыми руками, разорвать, пока он не перестанет дышать. Но, подскользнувшись на грязном полу, я резко остановился — Тьягу двигался.
Он лежал на спине, раскинув руки, словно распятый. Свет луны, пробивавшийся сквозь щели в крыше барака, падал на его лицо и окровавленную грудь. Там, где раньше был левый глаз, теперь зияла чёрная дыра. Из неё торчала искривлённая рукоять ножа. Его мясистое тело ещё слегка дёргалось — то ли остаточные конвульсии, то ли просто обман зрения от дрожащего света. Но по меркам живого существа он уже был пустой оболочкой.
Вокруг его головы быстро растекалась лужа, густая и тёмная, с вкраплениями чего-то бурого и мутного, неприятно пахнущего — смесь крови, дерьма и, может быть, даже мозговой слизи. Смрад бил в нос, тошнота подкатывала к горлу, но я стоял, не отводя взгляда.
Я ждал, что он вдруг зашевелится. Что это какой-то трюк, ещё одна попытка манипулировать мной. Но тело оставалось недвижимым. Даже грудь больше не поднималась. Только мёртвый жирный мешок, наконец ставший тишиной в моём аду.
Я отшатнулся от тела, словно от чего-то чёрного и липкого. Он мёртв. Эта тварь наконец-то сдохла. Казалось бы, я должен чувствовать облегчение — ведь он заслужил это, заслужил сполна. Но странное, тяжёлое чувство поднялось изнутри, сдавило грудь. Вместо радости — пустота, похожая на пепел.
Я сделал это. Хотел — и сделал. Он сам притащил сюда нож, сам спровоцировал всё это. Может, это была случайность, но факт оставался фактом: я ударил, я убил. А значит, это был мой выбор. Моё решение. Мои руки.
Я медленно встал и, пошатываясь, направился к выходу из барака, во двор — туда, где в лунном свете лежал Фил. Всё было, как прежде: его тело покоилось у стены, морда уткнулась в доски, лапы неестественно вывернуты. Я подошёл ближе, присел рядом, положил ладонь на его бок.
Холодный.
Я осторожно подтянул его к себе, обнял, как мог, и замер, прижавшись лбом к его грубой, потускневшей шерсти. Даже мёртвый он казался крепким, надёжным… и родным. Я провёл рукой по его лапе, по морде. Глаза были открыты, белёсые, потухшие. Но я всё равно гладил его и шептал что-то бессвязное — о том, как мы убежим, как я снова приготовлю ему самую вкусную еду, как он получит огромную миску с мясом, и я отдам ему всё, даже если у нас будет один кусок на двоих.
— Всё будет хорошо, Фил, — шептал я. — Только проснись… пожалуйста…
Я знал, что это бессмысленно. Он не проснётся. Он никогда больше не залает, не прижмётся ко мне, не побежит рядом. Но я не мог просто отпустить. Я сидел рядом с ним, гладил, удерживал, как будто это удержит реальность на месте, не даст ей развалиться совсем.
Так и сидел — пока боль, усталость, кровь и тьма не взяли своё. Где-то между всхлипами и беззвучными словами я отключился, обняв своего друга, словно спящего, и провалился в бездонную, чёрную пустоту.
Глава 15
Утро подкралось незаметно. Первые лучи солнца щекотали лицо — тёплые, мягкие, почти нежные. Они пробивались сквозь щели в досках, касались кожи, как будто что-то живое пыталось разбудить меня лаской. На щеке запеклись кровь, пот и конденсат, оставшийся от сырого ночного воздуха. Я медленно моргнул, но глаза не хотели открываться. Всё вокруг плыло, словно я находился не в теле, а где-то в промежутке между сном и смертью.
Я долго не мог прийти в себя. Мысли текли вяло, тяжело, как мёд в холоде. Казалось, весь мир размыт, стерилен, отдалён. Где я? Почему так тихо? Почему так больно и в теле, и где-то внутри?
Меня не отпускало странное, чужое чувство… будто всё закончилось. Не боль, не страдание — а сама жизнь. И в то же время внутри жило тихое, почти невесомое умиротворение. Будто всё ужасное осталось где-то позади, будто я смотрю на него с другого берега. Но всё это не приносило облегчения. Я был жив, но пуст.
Я сидел на пыльной, сырой земле, прислонившись спиной к стене, прижимая к себе мёртвого Фила. Его тело остыло, шерсть утратила тепло, но я не мог отпустить. Держал крепко, как будто боялся, что если отпущу — он исчезнет, и вместе с ним исчезну я сам.
Я не плакал. Просто смотрел в пространство, не моргая, и чувствовал, как утренний свет медленно заполняет мрак внутри. Но мрак не уходил.
Реальность ударила внезапно, словно хлестнули по лицу. Я захрипел, всхлипнул, и всё навалилось разом — боль, усталость, холод, вонь крови и сырости, липкая грязь на коже и что-то ещё, внутреннее, гораздо страшнее — осознание. Осознание того, что это не кошмар, не сон, не забытая сцена из чьей-то чужой жизни. Всё было по-настоящему. Это случилось со мной.
Грудь сжалась, и меня вырвало — резко, громко, судорожно. Горечь хлынула в горло и обратно наружу. Я опустился лбом на холодную грудь Фила, трясясь, словно в лихорадке. Всё внутри сжалось в комок — и сердце, и душа, и тело. Я не хотел дышать. Не хотел видеть. Не хотел быть.
Открыв глаза, будто из-под век, налитых свинцом, я увидел свой мир — разбитый, серый, сырой. И в этом мраке — Фил. Мой пёс. Мой друг. Я снова провёл рукой по его шерсти, уже не такой тёплой, уже не живой. Она впивалась в мою ладонь, царапала, и в этом было что-то поразительно человеческое — как будто он всё ещё держал меня. Как будто напоминал, что я не один.
Левая рука дрожала от истощения, кожа на ней была разодрана, но я продолжал гладить, прижимать, будто хотел вернуть его назад через прикосновение. Было больно — физически, морально, до самой глубины, но в этом прикосновении было хоть что-то настоящее, хоть что-то живое.
Хотя бы память.
Фил был мёртв. Как и тот, кто его убил. Но радости от этого не было. Совсем. Победа оказалась пустой, глухой, обугленной изнутри. Я просто сидел рядом, понимая, что всё это — не конец, а только передышка. Меня ждало продолжение. Жестокое, грязное, реальное.
Я знал, что мне грозит. Вопрос был только во времени. Что будет, когда остальные объявятся? Придут ли сюда люди Тьягу? Были ли они у него вообще? В голове билась параноидальная мысль: вдруг он был не один? Но здравый смысл возвращался — если бы были другие, они были бы вчера вместе с ним.
Скорее всего, он и правда был один. Одинокий, больной извращенец, уверенный, что может делать с такими, как я, всё что угодно — без последствий. И пусть теперь гниёт здесь. Пусть этот барак станет его гробницей, вонючей, сырой, полной крыс, червей и диких животных, что шныряют по джунглям. Пусть его плоть разнесёт падаль. Пусть лицо сгложет плесень, а глаза выклюют птицы, если доберутся.
А если вдруг его найдут… пусть найдёт Диего. Пусть увидит всё. И пусть поймёт. Я это сделал. Я. Мальчишка, которого все считали молчаливой тенью.
Отчаяние накрыло волной. Оно пришло вместе с какой-то жгучей, сдавливающей грустью, пропитанной обидой, бессилием и стыдом. Мне стало так жалко — жалко себя, жалко Фила, жалко всё, что мы могли бы успеть. Я почувствовал, как глаза наполнились влагой. Ком в горле стал тяжёлым и твёрдым, как камень. Он дрожал, готов сорваться, превратиться в крик или истерику — в нечто беспомощное, детское, то, чего я уже не позволял себе чувствовать.
Я резко отвернулся, будто пытаясь спрятаться от самого себя, скрыться от этих чувств, которые подступали слишком близко. Провёл рукой по лицу, вытирая не то пот, не то слёзы, и тихо выдохнул, снова взглянув на тело Фила. Всё во мне сжималось от боли.
Я знал — у меня не было времени. Здесь — не место для прощаний. Мне нужно было уходить, скрываться, спасать свою жизнь. Но мысль оставить Фила вот так, просто лежащим на холодной земле, казалась предательством.
— Прости, брат, — прошептал я хрипло.
Слова дались легко, но горечь никуда не ушла. Она продолжала сидеть внутри, как яд.
Фил лежал неподвижно, тяжёлый, словно камень. Его тело уже окоченело, лапы задубели, шерсть поблёкла, и я понял, что больше не могу держать его в объятиях. С усилием, осторожно, как будто боялся разбудить, я уложил его у стены, туда, где утреннее солнце слабо касалось его морды. Последний взгляд — и я отвернулся, чтобы не сломаться.
Я направился в сторону ангара — туда, где хранился всякий хлам. В голове стучала единственная мысль: найти что-то, чем можно выкопать могилу. Я не мог просто бросить его здесь. Он заслуживал хоть немного покоя. Хоть немного чести.
Шёл медленно, спотыкаясь, пошатываясь, будто пьяный. В голове всё плыло. Сухость во рту, ломота в теле, острая слабость после всего, что произошло — всё это тянуло вниз, но я упирался.
Когда я вошёл в ангар, воздух там встретил меня холодом и запахом ржавчины. Всё было знакомо — груды старья, сломанных ящиков, обрывков проволоки. И вдруг, среди этого хаоса, мой взгляд сразу наткнулся на неё.
Лопата.
Будто ждала. Будто всё это время стояла здесь для меня. Я даже удивился — почему раньше не замечал её? В прошлые разы точно проходил мимо, искал вещи, оружие, еду…, но лопата, простая, тяжёлая, железная, словно сама прыгнула мне в глаза именно сейчас.
Я схватил ее резким, почти злым движением, стиснул рукоять так крепко, что костяшки побелели. Решение было принято: я вырою Филу могилу. Не где попало, а в укромном месте, и не в джунглях — чтобы ее не разрыли дикие животные.
Место я выбрал между кухней и старым бараком — там, где редко кто ходит, но и не слишком далеко, чтобы можно было потом найти.
Этот Небольшой участок, немного зарос, но не настолько, чтобы невозможно было пройти. А главное — здесь, к моему удивлению, среди ржавых железок и остатков прошлой жизни, росли цветы. Красные и белые, простые, дикие, неухоженные, но упрямые. Я раньше их не замечал. Словно они цвели только для этого дня, только для Фила.
Да, здесь он и останется. Здесь, среди этих цветов, под открытым небом, в земле, где никто не потревожит его покой.
Я остановился, воткнул лопату в землю и перевёл дыхание. Было трудно — больно, физически и душевно. Но я должен был сделать это. Для него. Для себя.
— Я вернусь, — тихо сказал я, почти шепотом, глядя на землю. — Обещаю, брат. Вернусь и похороню тебя по-настоящему. В нормальном месте. С крестом. С именем.
Может, это будет не скоро. Может, годы пройдут. Но я это сделаю. Обязательно.
Земля не поддавалась. Хоть вокруг всё заросло зеленью, почва здесь была сухая, будто выжженная временем. Словно под тонким слоем травы скрывался спрессованный камень. Я вонзал лопату с усилием, как мне казалось — со всей силой, что ещё оставалась во мне, но металл входил в землю всего на пару сантиметров. Каждое движение отдавалось в плечах и локтях тупой, выматывающей болью.
Прошло минут тридцать, может, больше. Я почти не чувствовал времени — только изматывающее повторение: вонзить, нажать, поднять, стряхнуть, и снова. Всё повторялось, будто наказание. Я задыхался от усталости, руки тряслись, а пальцы вцепились в черенок так, что кожу начало рвать в мозолях. В глазах темнело, рот пересох, и каждая глотка воздуха жгла изнутри.
Наконец, не выдержав, я откинулся назад и тяжело опустился на землю. Голова кружилась, перед глазами прыгали тени. Нужно было хотя бы немного воды. Или кусок хлеба. Что угодно, лишь бы восстановиться хоть на каплю.
Я поднялся на ноги, медленно, опираясь на лопату, будто на костыль. Тело ныло, но я всё ещё держался. Сделав несколько шагов, я направился к кухне. Мимо — в тени у стены — лежало тело Фила. Не останавливаясь, я задержал на нём взгляд, потом отвернулся и зашёл внутрь.
Воздух в помещении был спертым, пахло плесенью и чем-то застарелым. Я подошёл к умывальнику, наклонился и сделал несколько глотков из ковша. Вода была тёплой, с металлическим привкусом, но я пил, не замечая. Просто потому, что нужно было. Жизнь требовала малого — хотя бы немного жидкости, чтобы идти дальше.
С новым уколом лопаты я вдруг почувствовал, как земля поддалась — влажная, рыхлая, почти мягкая по сравнению с той сухой коркой, что сковывала верхний слой. Видимо, ниже почва сохраняла остатки влаги, и работа пошла быстрее. Я вонзал лопату, выгребал пласт за пластом, бросал в сторону. Мышцы ныли, руки сводило от напряжения, но я не останавливался.
Прошёл почти час. Когда я выпрямился, спина хрустнула, как старая доска. Передо мной была уже вполне глубокая яма — достаточно большая, чтобы Фил лежал не как брошенная вещь, а как тот, кого я хоронил с уважением.
Я тяжело дышал, пот капал с подбородка, пропитывал грязную майку, стекал по спине. Всё тело было в грязи — на лице, руках, на ногах, даже под ногтями. Грудь сжалась, и дыхание стало рваным. В глазах темнело, всё расплывалось — я дошёл до предела. На какое-то мгновение я стоял, покачиваясь, как пьяный, чувствуя, как силы окончательно утекают сквозь пальцы.
Но я не упал. Не позволил себе рухнуть.
Оставив лопату у края ямы, я пошёл обратно к кухне, волоча ноги, будто они были налиты свинцом. Мне нужно было пополнить запас воды — хотя бы немного. Смочить горло. Не умереть здесь, рядом с тем, кого пытался похоронить.
Каждый шаг давался с трудом, но внутри меня не гасло то, что двигало мной с самого начала — отчаянная решимость. Я должен закончить. Я не мог оставить это незавершённым. Как бы плохо ни было, как бы не кружилась голова и не подкашивались ноги — я всё равно возвращался. Всё равно продолжал. Потому что это был мой долг. Перед ним. Перед собой.
Наконец, на третьем подходе, я всё-таки вырыл яму. Она была неровной, но достаточно глубокой — примерно пол метра вниз, может, чуть меньше. Шириной — чтобы он лёг свободно, не втиснутым, не сжатым. Я отбросил лопату в сторону, как нечто чужое, отжившее своё, и, едва держась на ногах, поплёлся обратно к Филу.
Я опустился рядом с ним, присел на колени, провёл рукой по его боку. Он был холодный, неподвижный, и всё равно — родной. Ничего не осталось от тепла, которое раньше согревало меня по ночам. Но я не дал себе замереть в прощании — не позволил утонуть в эмоциях. Осталось дело. Последнее.
Я поднапрягся, зацепил его под передние лапы, помогая себе правой рукой. Кровь снова пошла из раны, но я почти не чувствовал её. Рука горела, но я стиснул зубы и продолжал. Рана уже затягивалась, хотя боль всё ещё пульсировала. Это больше не имело значения.
Я поднял Фила, аккуратно, как мог, прижал к груди. Он казался тяжелее, чем прежде. Мёртвый вес — странная, безвольная тяжесть, совсем не похожая на живое тело. Сгибаясь от усилия, я понёс его к могиле.
Подойдя, я опустился на колени у края и с трудом переложил Фила в вырытую землю. Делал это медленно, аккуратно, будто боялся причинить боль даже теперь, когда он уже ничего не чувствует. Он лежал, будто просто уснул — спокойно, безмятежно. Только глаза… они оставались открытыми, и в них уже не было ни тепла, ни света. Я попытался закрыть их рукой, но пальцы лишь скользнули по шерсти — ничего не вышло.
Вновь подступили слёзы, снова сжался ком в горле. Но я сдержался. Сейчас не время. Сейчас нужна была твёрдость. Всё остальное — потом. Когда-нибудь. Может быть.
Я наклонился, зачерпнул горсть влажной земли и медленно бросил её на шерсть Фила. Глухой звук — тук — прозвучал, словно удар по сердцу. Земля рассыпалась по его боку, цепляясь за шерсть, оседая в складках лап. Я замер, а потом бросил ещё одну горсть. И ещё.
Скоро я уже не считал. Просто опустил руки в землю и начал засыпать его ладонью — как мог, как получалось. Пальцы дрожали, в ногтях застревали комья сырой земли, но я не останавливался. Каждый жест был как часть ритуала, как единственный способ отпустить и одновременно сохранить.
И вот тогда… я больше не смог сдерживаться.
Я не рыдал. Не стонал, не кричал. Просто молча, как глухонемой, продолжал сыпать землю, а слёзы — крупные, тяжёлые, как стекло — катились по щекам. Они падали на землю вместе с комками грязи. Ни звука. Только горечь в груди, только жгучий ком в горле, только тихая, слепая боль, которая не кричала — она дышала внутри, наполняя собой всё.
Боль в душе была такой, как будто внутри что-то треснуло. И, может быть, навсегда.
Я не стал делать крест. Не было ни сил, ни времени, ни смысла. Всё, что нужно, уже было — внутри меня. Пусть могила будет простой. Не безымянной, но и не кричащей о себе. Она не должна привлекать лишнего внимания. Пусть останется здесь, между бараком и кухней, укрытая цветами и тенью — как тайна, как боль, которую никто не поймёт.
Я снова вернулся к кухне, напился тёплой, чуть солоноватой воды — столько, сколько смог удержать в ослабевшем теле. Потом, проходя мимо стены, заметил пару старых, гладких камней — как будто природа сама оставила их тут, дожидаясь нужного момента.
Я поднял их, покачал в руках. Один был чуть шире ладони, второй — плоский, словно отшлифованный временем. И этого было достаточно. Я вернулся к могиле, опустился на колени, и молча, аккуратно выложил из камней небольшой знак — не крест, не надгробие, а просто… метка.
Затем сел рядом, опустив голову, положил ладонь на свежую землю и прошептал:
— Спи спокойно, мой верный… — едва слышно, почти беззвучно, и отступая от могилы. Не хотелось отворачиваться. Не хотелось уходить. Я стоял, глядя на это простое, тихое место, как будто мысленно всё ещё держал Фила рядом. Прощался с ним. Навсегда.
Я вышел во двор, не спеша, всё ещё чувствуя его тяжесть на руках, его тепло, которое исчезло, оставив лишь пустоту. За спиной оставалась свежая могила, а я, всё оборачиваясь, смотрел на неё в последний раз. Растения уже начинали вновь закрывать следы моей работы — трава немного пригнулась, но если не знать, что именно здесь зарыт друг, то со стороны могилу можно было и не заметить. Пара выбившихся из земли камней — вот и всё.
«Что дальше?» — спросил я себя, не вслух, а внутри. Мысль прозвучала глухо, как стук в пустой комнате. Ответа не было.
Я стоял посреди двора, смотрел в никуда и чувствовал, как реальность медленно, вязко возвращается. Та самая реальность, которую я не выбирал. Не такая, о какой мечтал. Не та, к которой готовился. Но вот она — настоящая. И я в ней. Живой. Сломанный. Один.
С какого момента всё реальность ударила меня под дых? С того дня, как я оказался на площади перед храмом? Или с того, как меня отдали в приют? Какая теперь разница? К чему копаться? Это знание не принесёт мне ни облегчения, ни смысла. Только очередной виток самобичевания. А мне сейчас это не нужно.
Мне нужно идти. Вперёд. Хоть куда-то. Хоть как-то. Потому что иначе — всё зря.
Я вдруг поймал себя на мысли, что, несмотря на боль в груди, усталость, опустошение и потерю, я начал чувствовать всё иначе. Раньше боль в душе делала меня слабым, размытым, уводила внутрь себя. Сейчас — нет. Что-то изменилось. Что-то в корне. Чувство, которое раньше колыхалось внутри, как тень, теперь стало крепким, чётким и острым, как обнажённый металл.
Я стал жёстче. Холоднее. Внутри — тишина, но не покой. Скорее напряжённая сосредоточенность, затаённая злость, желание двигаться вперёд не ради спасения, а ради мести, ради выживания. Я стал вырезанным из другого материала — и теперь должен был действовать.
В любой момент кто-то мог начать искать Тьягу. Кто-то мог прийти сюда. Я не знал, есть ли у него сообщники, но полагаться на авось было глупо. Если тело найдут — вопросы последуют. А мне нельзя было быть рядом, когда начнутся вопросы.
Я решил: пора уходить.
Но, уходя, остановился. Что-то удержало. Я повернулся и ещё раз вошёл в барак.
Он лежал там, где и упал, в том же искажённом, позорно-беспомощном положении. Его обнажённое, жирное тело поблёскивало в утреннем свете, как туша, брошенная на бойне. Глаз, пробитый ножом, был чернильным, тёмным пятном на лице. Вокруг головы расползлось большое овальное кольцо из крови, гноя, впитавшихся в пол.
Я смотрел на него с холодным, почти отстранённым вниманием. Ни страха. Ни отвращения. Только равнодушие — и едва заметная тяжесть в груди. Он был мёртв. Он получил своё. И теперь навсегда остался здесь — гнить, исчезать, распадаться.
Я сделал пару шагов вперёд — прямо по размазанной крови, не глядя под ноги. Всё слипалось, шлёпало под подошвами, но мне было всё равно. Я подошёл к его телу и, не колеблясь, с резким усилием выдернул нож из его глазницы.
Тело вздрогнуло, как будто в нём ещё что-то шевелилось, как будто он был жив. Сердце сжалось на мгновение — чистый инстинкт, неосознанный страх. Но это была лишь реакция плоти, последняя. Он мёртв. Он не встанет. Больше никогда. Лишь жирное, бесполезное мясо, натянутое на гниющую кость.
Я посмотрел на нож — весь в тёмной, вязкой массе. Вытер его о наволочку той самой койки, на которой он меня мучил. Ткань была пропитана потом, грязью, и всё равно в этот момент это казалось правильным — как ритуал, как месть.
Потом, без особых мыслей, бросил наволочку обратно на матрас и, пройдя ещё шаг, остановился. В последний раз посмотрел на его тело. Оно лежало в распластанной позе, глаза раскрыты, а лицо искажено навсегда застывшим ужасом и болью. Никчемная, жалкая смерть.
— Ты получил то, что заслужил, — прошептал я одними губами, и повернулся.
Не оборачиваясь, я вышел из барака, унося с собой только нож… и то, кем я стал.
Ворота оказались прикрыты — не заперты, просто плотно поджаты. Это означало только одно: тот ублюдок пришёл именно отсюда.
Я вспомнил, как он вчера ушёл с моими деньгами. Исчез всего на несколько минут — быстро, без суеты, будто знал, куда идёт. Вернулся так же спокойно, с тем же мерзким выражением на лице. Это означало одно: уходил он не далеко. И я оказался прав.
За воротами, буквально в нескольких метрах сбоку, полускрытый в тени, стоял пикап. Тот самый. Светло-серый, грязный, с ободранными дверьми и вмятиной на боку. Он будто сливался с ландшафтом — ржавчина, пыль, пятна старого масла — но я видел его отчётливо.
Я подошёл сбоку, внимательно осматриваясь, и дёрнул ручку двери со стороны пассажира. Она поддалась без сопротивления, с хриплым щелчком, и мне тут же в нос ударил резкий, мерзкий запах — как будто машина застряла в собственном разложении.
Запах был знакомый. В нём смешались пот, грязь, кислая тухлая вонь и стойкий аромат дешёвого, въевшегося табака. Это был его запах. Такой же, каким он вчера дышал мне в лицо. Такой, каким пропитаны были простыни в бараке. От него не спрятаться, не забыть. Даже мёртвым он оставлял за собой шлейф.
Я отвернулся, поморщившись — вонь из салона резала нос, тошнота подступала к горлу. Но усилием воли заставил себя вернуться, заглянул внутрь через открытую дверь. Воздух внутри был тяжелым, застойным, словно в гниющей кладовой. Но это уже не имело значения.
На сиденье, прямо на потрескавшейся обивке, лежали деньги — скомканные, смятые, всё ещё в тех же пачках, что были у него в руках. Просто брошенные. А поверх, будто невзначай, лежал пистолет. Небольшой, с коротким тупым стволом. Он лежал под углом, словно ждал.
Я медленно протянул руку, осторожно, как будто касался чего-то опасного, и взял его. Он оказался тяжёлым, намного тяжелее, чем я ожидал. Металл ледяной, твёрдый, немного шершавый — не игрушка. Он лежал в моей ладони плотно, мощно. Чувствовалась сила, сосредоточенная в этом небольшом предмете. Сила, которую трудно игнорировать.
Я не знал, как с ним обращаться — но почему-то сразу начал представлять, как буду. Как заряжу. Как наведу. Как нажму. Мысль проскользнула тихо, как змея, и тут же обвилась вокруг меня. Мне не нужно было учиться. Я и так знал, что делать. Понимал это на каком-то глубинном, примитивном уровне, словно это знание было у меня всегда.
Я снова взглянул на деньги, и вдруг внутри стало легче. Не от жадности — нет. Просто потому, что всё это теперь было моим. Он получил, что заслужил. Значит, всё, что осталось — тоже моё. По праву.
Хотя, если быть честным… это было моим и раньше. Он просто забрал. А теперь вернул.
Я вновь посмотрел на пистолет, повертел его в руке и аккуратно положил обратно — прямо на пачки с деньгами. Туда же лег и нож.
Заглянув на заднее сиденье, я заметил небольшой рюкзак и какие-то смятые бумаги. Я не стал к нему тянуться, а первым делом открыл бардачок. Внутри — ничего особенного, но сейчас это казалось настоящим кладом: пара сигар, два шоколадных батончика и пачка влажных салфеток. Я смотрел на все это, как на реликвии, принесённые из другой, недостижимой жизни.
Голод ударил неожиданно, как удар в живот. До этого он будто прятался где-то на задворках сознания, притуплённый болью, страхом и усталостью. Но теперь, увидев еду, он проснулся — яростный, животный. Я выхватил один из батончиков, сдёрнул обёртку зубами и, не раздумывая, вгрызся в него, будто это был последний кусок пищи на Земле.
Шоколад растаял на языке — липкий, сладкий, тяжёлый. Он прилип к нёбу, к зубам, к горлу. И в этот момент всё вокруг исчезло. Исчезли кровь, грязь, смерть, тяжесть тела и жгучая боль в правой руке. Остался только вкус. Простой, человеческий, домашний. Как будто кто-то на секунду выдернул меня из кошмара и окунул в другой мир. Тот, где жизнь не кончается в бараках, а еда — не роскошь, а обыденность.
Я прикрыл глаза, стараясь не жадничать, жевал медленно, растягивая это мгновение. Оно казалось странным, нелепым, и от этого — ещё более ценным. Всё, что происходило сейчас, было как из чужой реальности. Я, в пикапе мёртвого ублюдка, ем шоколад и чувствую себя… живым.
Настоящим.
И, пожалуй, впервые за всё это время — немного свободным.
Далее я действовал словно по невидимому плану, как будто кто-то уже прошептал мне, что делать дальше. Сел на сиденье, глубже втянулся в тёплый, затхлый воздух и потянул к себе рюкзак. Он был тяжёлый, плотно набитый, с потрёпанными молниями и вонючей пропитанной тканью. Но это уже не имело значения. Я раскрыл его и начал внимательно осматривать содержимое.
Внутри оказалось две пластиковые бутылки воды, обе почти полные. Я сразу поставил их рядом. Затем — деньги. Две пачки, перетянутые резинками. Сколько — я не пересчитывал. Но на глаз — около половины от того, что было у меня до этого.
Дальше — два металлических магазина с патронами, аккуратно уложенные в чехле. Патроны были свежие, ровно набитые. Это явно предназначалось для пистолета. Я не знал, как с ним обращаться правильно, но понимал: с этим — шанс выжить выше.
На дне рюкзака лежали документы: потёртые, исписанные, с подписями и печатями. Что-то наподобие удостоверений, распечатанных форм, квитанций. Я не вчитывался, просто проверил, чтобы знать, что они есть. А рядом — прямоугольный свёрток бумаги, плотный, как будто с набросками или картами. Завёрнутый аккуратно, по-солдатски. И ещё — странные чёрные резиновые цилиндры, на ощупь мягкие, глухие, с металлическими основаниями. Что это такое — я не знал. Взрыватели? Утяжелители? Может быть, что-то для фильтрации или фиксации? Я не стал их вынимать — пусть останутся. Всё может пригодиться.
Закрыв рюкзак, я поднял его и накинул себе на плечи. Он оказался тяжёлым, давил на спину и плечи, будто хотел втоптать меня обратно в сиденье. Но я лишь выдохнул — справлюсь. Придётся справиться.
Вернувшись на переднее сиденье пикапа, я, слегка согнувшись, аккуратно начал собирать деньги. Двигался методично, без суеты, будто каждое движение было заранее отрепетировано. Складывал купюры по несколько штук, аккуратными пачками, перекладывая их ближе к себе. Пистолет и нож, которые до этого лежали поверх, я переложил в сторону — ближе к рюкзаку, чтобы не мешали, но оставались под рукой.
Когда всё было собрано, я, проверив ещё раз салон взглядом, аккуратно уложил деньги в рюкзак, распределяя так, чтобы вес был равномерным. Потом снова взял пистолет, коротко взглянул на него и тоже убрал внутрь, ближе к молнии. Пусть лежит рядом. Теперь он часть меня. И, возможно, не раз ещё спасёт мою жизнь. Нож же я решил пока оставить на виду.
Застегнув рюкзак, я с усилием забрался обратно в пикап, захлопнул за собой дверь и устроился на пассажирском сиденье. Спина отозвалась болью, тело было разбито и гудело, но я сидел, глядя вперёд.
Сквозь запотевшее, грязное стекло я смотрел на новый день. Солнце медленно поднималось над горизонтом — уже не холодное и бледное, как на рассвете, а крепкое, почти зрелое. Оно подсвечивало края облаков, заставляя их сиять золотом. Мир вокруг всё ещё был серым, уставшим, пахнущим смертью. Но день начинался. Мой день.
Я провёл рукой по лицу, стирая усталость, и откинулся на сиденье.
Что делать дальше?
Этот вопрос висел в голове, как серое облако, медленно и тяжело. Где-то в глубине души я, наверное, уже знал ответ. Но боялся признаться себе. Боялся произнести его внутри — потому что этот момент уже наступил. Мне нужно было уходить. Исчезнуть отсюда. Навсегда.
Но куда?
Куда идти? Где ближайший город, посёлок, дорога? Где люди? Я стоял посреди чужого, выжженного мира и чувствовал, как в голове поднимается глухой шум растерянности. Пустота вокруг, и ещё большая — внутри. Казалось, ни один путь не был мне предназначен. Ни один не звал.
Но вдруг мысль, будто откуда-то со дна памяти, всплыла наверх. Я вспомнил тот свёрток — плотный, тугой, с бумагой, что я нашёл в рюкзаке. Тогда он показался мне просто вещью, вроде нужной, но непонятной. А теперь… теперь, может быть, именно он и был тем, что я так отчаянно искал.
Я резко открыл рюкзак и вытащил свёрток. Развернул его на коленях, с нетерпением, с надеждой, что вот сейчас всё встанет на свои места.
Это была карта. Да, определённо — карта. Только радость от находки погасла так же быстро, как вспыхнула. Она была странной. Какая-то неполная. Спутанная. Линии, контуры, пятна, странные обозначения. Не было названий, не было чётких отметок. Всё выглядело так, будто карту нарисовал кто-то, кто сам не до конца понимал, где находится.
Сначала я листал ее в растерянности, почти в ярости — как будто ждал, что она сама заговорит, сама покажет путь. Я был слишком вымотан, чтобы видеть очевидное. Но через пару минут, когда глаза привыкли к блеклым линиям и пятнам, я заметил кое-что странное.
В правом верхнем углу карты была сделана пометка красным маркером. Неровный кружок, нарисованный торопливо, будто от руки, и рядом — слово, написанное криво, почти детским почерком: товар. Ниже от него тянулась стрелка, а под ней — ломаная линия, пересекавшая всю карту сверху вниз. В самом её конце, у нижнего края, стояло ещё одно слово: город.
Сердце будто на миг замерло. Всё встало на свои места. Он привёз «товар» — именно отсюда. Этот кружок на карте и есть место, где я сейчас нахожусь. Барак, ангар, кухня — всё это и есть та самая точка.
Я выпрямился, вдохнул глубже, и начал сопоставлять. За воротами, где я нашёл пикап, начиналась старая грунтовка, заросшая травой, но всё ещё различимая. Она шла в сторону холмов, под углом. Я сверился с картой — линия вела вниз, слегка изгибаясь, точно так же, как тот путь, что я видел за воротами.
Я вышел из кабины пикапа, держа карту обеими руками, как будто боялся потерять её — не физически, а смысл, направление. Встал, как мог, по направлению к «стрелке» и глянул вдаль. Там, где горизонт пересекали очертания старых деревьев, будто в дымке угадывалось направление.
Да. Всё сходилось.
Ориентиры нашлись. И теперь у меня было всё, что нужно: направление, рюкзак, оружие, карта. И главное — решение.
Уйти.
Навсегда. Оставить это место, эти кости, кровь, боль, страх. Уйти туда, где меня не знают. Где начнётся новая жизнь.
Я свернул карту, аккуратно, как нечто ценное, и убрал её в рюкзак взял нож в левую руку и сделал первый шаг. Потом второй.
Но сразу остановился. Что-то всё ещё держало. Тянуло. Не голос, не страх. Память. Я обернулся и медленно пошёл назад, к деревне.
Здесь всё было мёртвым, выцветшим. Но я знал: там между кухней и бараком, за травой, уже слегка примятой — лежит Фил. Мой друг.
Я подошёл, встал чуть поодаль. Могилу уже почти прикрыли стебли — дикая трава быстро возвращала себе то, что было отнято. Камни лежали, как я их оставил. Простые, скромные. Без слов. Я не стал подходить ближе. Не стал говорить ничего вслух.
Я уже всё сказал.
Медленно обвёл взглядом всё вокруг — барак, ангар, перекошенные крыши домов, почерневшие стволы деревьев. Это было моим концлагерем. Моим адом. Теперь — позади.
Я развернулся. Больше не останавливался.
Шёл, шаг за шагом, вниз по дороге, что вела прочь от всего этого. Ветер бил в лицо, в рюкзаке постукивало что-то тяжёлое, но я не чувствовал ни веса, ни боли.
Я больше не оглядывался.
Позади была смерть. Впереди — что-то новое.
Конец первой книги
Артем Стрелец 28.05.2025 г.
Подписывайтесь на канал t.me/gss_sagittarius
— все новости о новых книгах появляются там регулярно!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
