Ищейка Его Святейшества
Глава 1
Глава 1. В которой торговец дровами рассказывает о всаднике на белом коне
Если бы мой покойный отец, Лоренцо Великолепный, дожил до утра 16 июня 1497 года, то он обязательно нашел бы во всей этой препоганой истории изящную метафору. Он любил повторять: «Джованни, мальчик мой, Рим — это совсем не святая земля. Это огромный театр, где актеры давно забыли слова, но твердо помнят, где спрятаны кинжалы». Отец прекрасно знал, о чем говорит — Лоренцо самого едва не прирезали прямо у алтаря на Пасху. Но даже его изощренная тосканская фантазия уступила бы тому зрелищу, которое открылось мне на берегу Тибра…
Впрочем, по порядку: как я оказался на этом самом берегу?
Мне шел двадцать один год. А кардинальскую шапку, полученную стараниями отца, я носил с тринадцати лет, не имея за душой и сотни дукатов, с тех пор как мою семью два года назад вышвырнули из Флоренции, словно надоевшего кота. Теперь я жил в Риме — городе, который не без оснований называли сточной канавой христианского мира, — и состоял при папе Александре VI в качестве то ли советника, то ли шута, то ли ручного тосканца. Нельзя сказать, что это меня тяготило, ибо папа вспоминал о моем существовании крайне редко. Впрочем, когда три ночи назад Рим сожрал Хуана Борджиа, папа немедленно вспомнил обо мне. Медичи, по мнению Святого отца, всегда славились умением распутывать то, что другие предпочли бы похоронить…
Утро выдалось на редкость паршивым. Для начала, я не выспался. А это уже катастрофа.
Солнце еще толком не взошло, а треклятая римская жара уже обещала превратить город в раскаленную жаровню. Из реки несло тухлой рыбой, гнилой капустой и тем немым ужасом, который всегда оставляет после себя свежее убийство.
Я стоял у самой кромки воды, стараясь не запачкать грязной пеной свои новые туфли из мягкой кордовской кожи — подарок одного испанского прелата, который очень хотел, чтобы я замолвил за него словечко перед Его Святейшеством. Напротив меня переминался с ноги на ногу Джорджо Скьяви, местный торговец дровами. У парня были зубы цвета старого пергамента и глаза человека, который видел в этой жизни слишком много дерьма, причем в самом буквальном смысле. От него ощутимо попахивало потом и мочой, но перегара я не чувствовал, что вселяло надежду.
— Значит, всадник на белом коне? — спросил я, лениво обмахиваясь шелковым платком, пропитанным лавандовой водой. Без этого лёгкого, ненавязчивого аромата находиться здесь было решительно невозможно.
— Истинно так, ваша милость… то есть, ваше высокопреосвященство, — Скьяви попытался поклониться, поскользнулся и едва не упал в воду. Удержав равновесие и смачно выругавшись, он продолжил: — Сначала появились двое пеших: вышли первыми, проверили переулок. Потом выехал этот, на белом жеребце. А сзади него, поперек крупа, аккурат как мешок с овсом, лежал покойник. На нем еще плащ так богато поблескивал, золотым шитьем. Они его — раз! И в воду. Прямо туда, где городские службы нечистоты скидывают. А мужик в маске, что шел за конем, подошел к берегу и прокричал… — Джорджо осёкся и перекрестился.
— И ты, конечно, не стал вопить «Стража!», а просто продолжил охранять свои бревна? — я выдавил самую дружелюбную из своих улыбок. Ту самую, которой отец учил меня встречать венецианских послов, когда мне было еще десять.
— Побойтесь Бога, монсеньор! — Скьяви истово перекрестился грязной рукой. — В Тибр каждую неделю кого-то сбрасывают, а то и чаще! Если б я из-за каждого жмурика стражу звал, я сам бы уже в Тибре оказался. Рим — дело такое. Меньше знаешь — дольше коптишь небо…
В его словах была железная римская логика. Я не мог его винить.
В этот момент с одной из лодок, покачивавшихся на маслянистой цветущей воде в двадцати шагах от берега, раздался хриплый, почти что птичий крик. Один из нанятых для поиска местных лодочников — пожилой, с лицом, выдубленным солнцем и рекой, — вцепился в свой багор так, словно на другом его конце бился сам Левиафан. Его товарищи, трое таких же, словно выточенных из дубовой коры, римских рыбаков, побросали весла и схватились за сеть.
— Тяни! Тяни, мать твою, тяни! — заорал старший, и мускулы на его загорелых предплечьях вздулись узлами. Лодка угрожающе накренилась, зачерпнув бортом мутной воды. Сеть пошла вверх медленно, нехотя, как будто Тибр не желал отдавать то, что прятал в своих глубинах.
Я смотрел на эту сцену и думал о том, что в Риме даже смерть обставлена как дурной фарс. Триста человек, вооруженных баграми, разя чесноком и перегаром, прочесывают реку в поисках главнокомандующего папской армии — как будто он не герцог Гандийский, а сбежавший из садка осетр, уже предназначенный на продажу в Пескерии. Интересно, включит ли папа Александр эту картину в какую-нибудь фреску? «Триумфальное возвращение блудного сына». Или, учитывая специфику ситуации, «Чудесный улов».
Триста человек (если не больше!) — рыбаки, лодочники, сборщики податей с пристаней — с самого рассвета прочесывали тут реку баграми, зацепами и мелкоячеистыми сетями. Папский казначей пообещал им награду, и римский плебс старался так, словно вылавливал не тело, а сундук с золотыми дукатами. Они обшарили каждый изгиб берега от моста Святого Ангела до Сан-Паоло, тыкали баграми в прибрежную тину, протаскивали сети под днищами брошенных барж. И вот — кажись, нашли.
Сеть пошла вверх теперь гораздо легче, и на поверхности показалось нечто бесформенное, окутанное коконом водорослей и прочей речной грязи. Сначала я увидел руку — неестественно белую из-за надетой на ней лайковой перчатки, с растопыренными пальцами, на одном из которых тускло блеснул перстень с фамильным рубином Борджиа. Потом — плечо, облепленное водорослями. Потом — голова, запрокинутая назад под таким углом, под каким может быть запрокинута голова, только если горло разрезано от уха до уха…
Кто-то из хронистов потом напишет, что тело Хуана Борджиа поднялось из вод Тибра, подобно античному тритону, и все присутствующие обнажили головы в скорбном молчании. Вранье. Присутствующие матерились, орали друг на друга и спорили, кому достанется награда. Самые хитроумные внимательно рассматривали перстни покойника. Скорбное молчание наступило с большим опозданием — да и то лишь, когда мы все увидели, что именно сделали с герцогом.
Рыбаки, кряхтя и поминая всех святых, втянули тело в лодку. Оно легло на доски днища с тем глухим, хлюпающим звуком, с каким падает только мертвая плоть. Всего на миг над Тибром повисла тишина — даже чайки, вечно орущие над рекой, смолкли.
Удивительно, как быстро человек превращается в вещь. Еще позавчера Хуан Борджиа гарцевал по Риму на своем вороном жеребце, а все встречные кланялись ему в пояс. Сегодня ж он — просто громоздкий предмет, который нужно выловить багром, опознать по перстню и передать отцу взамен обещанного вознаграждения. Sic transit gloria mundi, как любил повторять мой покойный наставник. Хотя в случае Хуана, пожалуй, точнее было бы: Sic transit gloria mediocrium — так проходит слава посредственности…
Лодка медленно, почти торжественно причалила к берегу. Двое каталонских гвардейцев, стоя по колено в воде, подхватили труп с двух сторон и вынесли его на сушу. С щегольского плаща покойного стекала вода — густая и бурая от тибрского ила, и казалось, что мертвый плачет последними слезами, которых он так и не дождался от живых.
Я сделал шаг вперед, и мои кордовские туфли с чавканьем погрузились в береговую грязь. Мысленно я уже попрощался с ними — и меня это страшно разозлило.
Хуан выглядел отвратно. Даже для мертвеца, проведшего ночь на дне Тибра в компании дохлых кошек и содержимого римских сточных канав.
Его роскошное придворное платье из бархата цвета спелой вишни — то самое, в котором он щеголял на ужине у матери тремя днями ранее, — потемнело от речного ила и насквозь провоняло. Ткань облепила тело, как вторая кожа, только кожа эта была не живой, а мертвой — серо-бурой, в разводах грязи, с вплетенными в складки нитями водорослей. Бархат, еще недавно стоивший месячного дохода зажиточного купца, теперь годился разве что на тряпку для мытья полов в портовой таверне. Sic transit gloria vestimenti, — продолжил я про себя коверкать классиков. — Так проходит слава гардероба.
Но вовсе не общее состояние трупа заставило меня замереть от предвкушения. В голове раздался тот самый щелчок, с которым всегда включалась наша семейная способность изучать происходящее вокруг — холодный аналитический ум, фамильный дар Медичи, не раз спасавший жизнь моему отцу, а теперь перешедший ко мне по наследству (к сожалению, минуя Пьеро) вместе с изгнанием и пустым кошельком. Так щелкает ключ в замке сейфа, когда ты наконец зацепил правильную бороздку. Так щелкает арбалетный затвор, когда болт ложится в паз. Так — прости Господи за сравнение — щелкает челюсть лисы, смыкающаяся на горле зайца.
Я опустился на корточки, окончательно и бесповоротно прощаясь с кордовскими туфлями. Теперь они размокнут и пропахнут тиной, а этот запах не выведет ни один испанский кожевник.
Первое, что бросилось в глаза, — раны. Вернее, окровавленные прорехи в одежде, под которыми эти раны спрятались. Бархат камзола зиял девятью темными дырами — я насчитал их машинально, как человек, привыкший иметь дело с цифрами и отчетами. Дыры были разной формы: одни — прямые, как разрез ножом, другие — рваные, с вывернутыми краями, пропитанными запекшейся кровью. Кровь на темно-вишневом бархате выглядела почти черной, и только по краям, там, где вода успела размыть сгустки, проступал бледно-красный ореол.
— Девять, — пробормотал я себе под нос. — Девять ударов. Кто-то очень не хотел, чтобы он выжил. Или очень хотел, чтоб он помучился.
Я проследил топологию ран: три в груди — одна прямо над сердцем, две под левым ребром. Четыре в животе — беспорядочные, нанесенные, кажется, сверху вниз, как будто убийца приседал, чтобы дотянуться до упавшего тела. И еще две — на бедрах, такие глубокие, что края разрезанной ткани уходили внутрь, в раневой канал. Его кололи долго, со вкусом и с явным удовольствием. Так режут свиней на фермах под Болоньей — не сразу, а постепенно, давая животному прочувствовать каждый дюйм входящей в плоть стали.
Но финальный аккорд был сыгран на шее.
Я осторожно повернул голову покойного — она поддалась с той жутковатой неуступчивостью, которая бывает только у лежалых трупов, — и присвистнул. Горло Хуана Борджиа было рассечено чем-то вроде меча. Разрез был настолько глубоким, что в его белёсо-багровой глубине торчали кольца трахеи и, кажется, даже край шейного позвонка. Вода Тибра вымыла кровь из раны, и теперь она выглядела почти хирургически чистой — жуткая, зияющая улыбка, рассекающая шею пополам. Так не режут свиней. Так казнят злейших врагов, принося их в жертву чему-то более древнему и темному, чем Люцифер.
Интересно, — мелькнула мысль, — успел ли он закричать? Или удар этот был первым, внезапным, и Хуан просто захлебнулся собственной кровью, глядя тухнущим взором в равнодушные звезды над Римом? В любом случае, такая шумная жизнь герцога Гандийского закончилась очень тихо. Гораздо тише, чем он заслуживал.
Рядом со мной кто-то судорожно всхлипнул. Я поднял глаза. Каталонские гвардейцы, угрюмые и бледные, смотрели на то, что осталось от их командира. Один из них, совсем мальчишка, с едва пробивающейся бородкой, мелко крестился, беззвучно шевеля губами. Я понимал их. Одно дело — рубиться с Орсини в открытом поле. Другое — видеть, как твой господин лежит на грязном берегу с кровавой улыбкой от уха до уха.
— Кошелек, — сообщил я сам себе, возвращая мой мозг к анализу, и протянул руку к поясу покойного.
Мои пальцы нащупали тяжелый кожаный мешок, притороченный к ремню. Я развязал шнурок — мокрый, он поддался не сразу — и заглянул внутрь. Золотые дукаты, новенькие, с профилем самого папы Родриго Борджиа. Я высыпал несколько монет на ладонь, взвесил. Полновесные. Однако… И ни один не тронут.
— Ограбление отпадает, — констатировал я, поднимаясь с корточек и отряхивая сутану. Впрочем, это не помогло — тина уже въелась в ткань на коленях, и я выглядел так, будто ползал по берегу на четвереньках. Что, впрочем, было недалеко от истины. — Заурядный римский грабитель скорее откусил бы себе руку, чем оставил в реке столько золота, что на него можно купить небольшую деревню в Умбрии. Или два дома в квартале Иудеев. Ну, или одну ночь с лучшей куртизанкой Флоренции. Кому как нравится…
Помню, как отец однажды сказал мне: «Джованни, если ты находишь на улице труп с нетронутым кошельком, значит, покойник был убит либо из мести, либо из страха, либо из любви. В Риме месть и страх ходят в одной упряжке. А любовь… любовь в Риме — это просто еще одно название для политики». Что ж, посмотрим, какое из этих трех слов привело Хуана Борджиа на другой берег Ахерона.
Я перевернул тело — оно поддалось с большим трудом, насквозь пропитанное водой и потому неестественно тяжелое, — и осмотрел спину. Никаких ран. Значит, это была не засада. И не погоня. Он стоял лицом к убийцам. Возможно, даже знал их.
И последнее. Я ткнул носком многострадальной туфли в запястье покойного. Веревка! Похоже, руки Хуана Борджиа были связаны за спиной — тонкой, но прочной бечевкой, какие используют лодочники для крепления парусов. Узлы были тугие, профессиональные. Так вяжут либо моряки, либо наемные убийцы. Сейчас бечевка была разрезана или же порвалась при подъеме трупа. Хм…
— Зачем связывать руки тому, кого ты уже превратил в дуршлаг? — пробормотал я, ни к кому конкретно не обращаясь. — Только если ты вез его живым. Или если это ритуальное унижение. Связать папского сына, как барана перед закланием. Показать ему, что он полностью в твоей власти. А потом — бац! и разрез на горле. Финальный аккорд.
Я взял в руки кисть покойного и осмотрел ладонь. Белые перчатки, тонкой козлиной кожи. Никаких порезов. Никаких следов борьбы. Хуан Борджиа не сопротивлялся — то ли потому, что был пьян, то ли потому, что знал нападавших и до последнего момента не ждал удара. А может, его держали. Или оглушили.
Я повернулся к капитану каталонской гвардии — высокому, седому испанцу с лицом, изрезанным шрамами, как стены Колизея.
— Где слуга, который сопровождал герцога? О нем что-то известно!
— Час назад нашли в квартале Иудеев, монсеньор. Истекает кровью. Две раны в грудь. Его отвезли в госпиталь Санто-Спирито-ин-Сассия. Лекари говорят, до полудня не протянет. Бредит, зовет какую-то женщину.
— Отлично. Превосходно. Просто идеально, — я вытер пальцы краями своего лавандового платка, который к этому моменту уже ничем не отличался от половой тряпки. — Прекрасное начало для расследования, в котором моим главным свидетелем является умирающий слуга, а вторым — торговец дровами с фантазиями о всадниках апокалипсиса. Что ж, везите тело в замок Святого Ангела. Пусть его подготовят к погребению. И постарайтесь, чтобы донна Лукреция не увидела брата в таком виде. Она девушка впечатлительная, а у нее и так семейная жизнь трещит по швам.
Капитан понимающе кивнул. О семейной жизни Лукреции Борджиа в Риме ходили такие слухи, что даже каталонские наемники краснели. Впрочем, все это были сплетни и вымысел, но народ верил и радостно передавал их из уст в уста, добавляя особо пикантные нюансы.
Вот так, — подумал я, глядя, как гвардейцы укладывают тело на носилки, наспех сделанные из весел, отобранных у одного из лодочников. — Хуан Борджиа, любимый сын папы, командующий армией, герцог Гандийский, отправляется в последний путь на веслах римского лодочника. В этом есть какая-то чудовищная, почти библейская справедливость. «Из праха вышел — на веслах потащат». Кажется, в Писании было слегка иначе, но сегодня я не в настроении для теологических дискуссий…
Я вдохнул поглубже — и тут же пожалел об этом, потому что горячий, пропитанный миазмами Тибра, воздух был густым, как суп из потрохов, — можно было подавиться. В результате я закашлялся, сплюнул себе на туфлю и зашагал прочь от реки.
Впереди меня ждали три малоприятные вещи: умирающий слуга в еврейском квартале, безутешный папа в Ватикане и множество вопросов, на которые у меня пока не было ответов.
Промокшие туфли отвратительно хлюпали, но в этой жизни за всё приходится платить. И Родриго Борджиа заплатит мне за новую пару!
Но перед тем как сесть в портшез, я вдруг остановился и обернулся к Джорджо:
— Постой. Ты сказал — человек в маске что-то прокричал. А что он кричал?
Джорджо замялся, поскреб свой небритый подбородок:
— Ну… кричал, ваша милость. Только я не разобрал толком. Темно было, и ветер с реки. Но вроде как… — он нахмурился, вспоминая. — Про медведя и быка. «Медведь задрал быка» — вот что он крикнул. И засмеялся. Страшно так засмеялся, будто не человек, а бес.
Я остолбенело уставился на него. Медведь — герб Орсини. Бык — герб Борджиа. Это была не просто месть! Это был ритуал. Политический пасквиль, написанный не чернилами, а ножом. Но как-то уж очень все просто…
— Спасибо, Джорджо, — сказал я медленно. — Ты даже не представляешь, как ты мне сейчас помог.
В Риме нет случайных фраз. В Риме каждая фраза — это ключ. Нужно только найти замок, который этот ключ открывает. А в моем случае замок слишком уж сильно пахнет медведями…
---
Через час я уже поднимался по бесконечным ступеням Апостольского дворца. Мой патрон и покровитель — Его Святейшество папа Александр VI — ждал меня в своих личных покоях, Торре Борджиа. Если бы существовал конкурс на самого неподвижного и монументального человека в христианском мире, Родриго Борджиа занял бы первое место, даже не вставая со стула. Но сегодня этот монумент дал трещину. Папа сидел в огромном кресле перед окном, занавешенным плотными портьерами. В комнате царил полумрак, пахло воском и дорогим испанским вином, графин с которым стоял на столе. К вину, впрочем, папа не притронулся. Его Святейшество казался огромной горой из белого шелка и золотой парчи. Лицо его, обычно румяное и властное, стало цвета сырого теста. Глаза опухли от слез, руки мелко тряслись.
— Джованни, дитя мое… — его голос прозвучал как шорох сухих листьев. — Ты вернулся. Скажи мне, что это не он. Скажи, что мой мальчик просто загулял у какой-нибудь римской шлюхи и мы вместе посмеемся над моими страхами…
Я прошел вглубь комнаты, продолжая хлюпать водою в туфлях, и расположился в кресле, не дожидаясь приглашения сесть. У меня жутко болели ноги, а в Ватикане церемонии хороши только тогда, когда за них платят. Я дотянулся до графина и налил себе вина до краев (а что? — хамить так хамить!).
— Ваше Святейшество, если бы это был не он, я бы сейчас пил Vino Greco в таверне «У трех королей», а не благоухал бы миазмами Тибра, — мягко сказал я. — Увы, это Хуан. Девять ножевых ран. Горло перерезано. Кошелек на месте. Ничего не взято…
Папа издал глухой звук, похожий на рычание раненого медведя. Он обхватил голову руками. Большие перстни на его пальцах застучали друг о друга.
— Кто? — прошептал он. — Чезаре? Это Чезаре сделал, да? Мой старший… мой Каин… Он всегда ненавидел Хуана за то, что я отдал ему армию, сделал герцогом, любил больше других сыновей!
Я подавил вздох. В этом милом семействе мысль о том, что один брат мог прирезать другого ради должности главнокомандующего, была первой, что приходила в голову родному отцу. Как же эти Борджиа отличаются от моей семьи!
— Вы бы еще Лукрецию обвинили — Хуан ее тоже постоянно обижал…
Папа непонимающе уставился на меня. Я самодовольно приподнял левую бровь.
— Чезаре умен, Ваше Святейшество, — заметил я, поправляя складки своей, вконец уделанной, сутаны. — А это убийство… оно слишком грязное, слишком мерзкое. Чезаре предпочел бы яд или тихую удавку в темном углу.
Верховный понтифик долго молчал, перебирая пальцами золотой крест на груди.
— Ты защищаешь его, — произнес он наконец. — Все защищают Чезаре. Даже те, кто его боится. Даже те, кто его ненавидит. Мой сын — человек, которого невозможно полюбить, но невозможно не восхищаться! Иногда я думаю, что Господь послал мне его в наказание за все мои грехи. Что, поскольку я сам породил это чудовище, то теперь должен смотреть, как оно пожирает всё вокруг.
Я промолчал. Когда Родриго Борджиа говорит о своем старшем сыне, безопаснее всего делать вид, что ты изучаешь фрески на потолке. Тем не менее мне пришлось продолжить:
— Зачем ему нанимать банду, везти тело через весь Рим на белом коне и швырять его в реку на глазах у половины лодочников города? Это явная демонстрация силы. Спектакль. Кто-то очень хотел, чтобы весь Рим знал: Борджиа уязвимы. Их спокойно можно резать, как скот, и выбрасывать на помойку.
Александр VI поднял на меня тяжелый, налитый кровью взгляд. На мгновение в нем блеснула прежняя страшная сила Борджиа — сила человека, который без особых проблем подмял под себя конклав и подчинил половину Италии.
— Тогда кто, Джованни? Кто осмелился?
Я наклонился вперед, опершись локтями о колени, и понизил голос:
— Вспомните, где Хуан провел последние часы: он ужинал с братом у матери. Оттуда они и уехали поздним вечером вместе с Чезаре. Но! Но у дворца Сфорца Хуан попрощался. Сказал, что поедет по своим делам. Предполагаю, что дела эти заключались в посещении очередной любовницы… С герцогом был слуга и… человек в карнавальной маске. Этот незнакомец частенько бывал у Хуана в Ватикане последнюю неделю.
— Маска? В июне? — папа нахмурился.
— Именно. А покинул герцог брата в квартале, который… скажем так, не очень лоялен Ватикану. Около Сан-Пьетро-ин-Винколи. А это, Ваше Святейшество, территория влияния кардинала Джулиано делла Ровере. И, что еще важнее, это земля, которую контролирует дом Орсини.
При слове «Орсини» лицо папы перекосило.
Год назад папские войска под командованием, как раз, Хуана Борджиа пытались отобрать у Орсини их замки. Борджиа проиграли ту кампанию, а пару месяцев назад глава клана, Вирджинио Орсини, внезапно подозрительно быстро скончался в замке Кастель-дель-Ово, что в Неаполе. Официально — от лихорадки. Неофициально — ну, мы все знаем, какая лихорадка косит врагов Его Святейшества.
— Орсини… — выдохнул Александр VI. — Месть за Вирджинио?
— Это их идеальный ответ, — кисло улыбнулся я. — Кровь за кровь. Сын за отца. Они выманили Хуана, используя его слабость к… сомнительным знакомствам, связали, зарезали и выбросили в Тибр, как дохлую собаку. Полное унижение рода Борджиа и папской власти.
Родриго резко встал. Его гигантская фигура заслонила свет из окна.
— Найди мне доказательства, Джованни. Если это они — я сотру их замки в порошок. Я перебью весь их род до седьмого колена! Но если ты ошибешься… если это окажется Чезаре или вообще какой-нибудь Сфорца, а ты подставишь меня под войну с Орсини без улик…
Он не договорил, но мне и не нужно было. Мой дорогой отец Лоренцо всегда учил меня читать между строк. Папа Борджиа предлагал мне опасную игру: если я найду стопроцентные улики против Орсини, он использует их как повод для войны. Если я промахнусь — меня тоже найдут в Тибре, с целым кошельком и отрезанным языком.
— Я найду их, Ваше Святейшество, — я поднялся и отвесил безупречный поклон. — Для начала я навещу… кое-кого, пока он жив. А потом… потом мне придется примерить карнавальную маску и прогуляться по ночному Риму. Главное — держаться подальше от белых лошадей. Уж больно они приметные…
Я повернулся и пошел прочь из башни Борджиа. Мои некогда новые кордовские туфли — предмет моей тайной гордости и явного тщеславия — немилосердно хлюпали при каждом шаге, издавая звуки, какие издает голодный младенец, причмокивающий материнскую грудь, сладострастно при этом постукивая. Сутана вся пошла пятнами тины, грязи и рыбьей чешуи, так что теперь я напоминал не столько кардинала Святой Римской Католической Церкви, сколько перебравшего монаха-францисканца, который уснул в канаве, а проснулся в лодке рыботорговца. Шляпа съехала набекрень, и я чувствовал, как прядь волос, выбившаяся из-под нее, липнет к вспотевшему лбу.
Интересно, — подумал я, оглядывая себя мысленным взором, — узнала бы меня сейчас моя матушка Клариче? Та самая, что когда-то заставляла меня трижды мыть руки перед трапезой и не дай Бог сесть за стол в мятой рубашке? Скорее всего, перекрестилась бы, велела слугам натаскать горячей воды и ни за что не пустила бы на порог, пока не приведу себя в божеский вид. Впрочем, матушка давно на небесах, так что ее, верно, куда больше заботят мои грехи, чем мои туфли.
Отец часто повторял: «Джованни, в политике есть только два способа узнать правду — пытать врага или слушать друга. Но самый верный способ — это когда твой враг думает, что ты его друг, и потому говорит лишнее». Что ж, посмотрим, кто из тех, кого я планирую допросить, проговорится первым.
Впрочем, это будет потом. А сейчас мне мучительно хотелось снять туфли, выпить кубок прохладной мальвазии и хотя бы четверть часа посидеть в тишине, не думая о мертвых Борджиа, живых Орсини и людях в карнавальных масках.
Но в Риме тишина — непозволительная роскошь. Особенно когда ты расследуешь убийство папского сына в городе, где у каждого второго есть мотив, у каждого третьего — возможность, а у каждого четвертого — желание увидеть, как ты оступишься.
Глава 2
Глава 2. В которой умирающий говорит загадками, а кардинал Медичи принимает участие в судьбе золотой пуговицы
Район Сант-Анджело встретил меня запахом кислого теста, жареного лука и той особой безысходности, которая свойственна местам, где люди живут слишком тесно, а надежд имеют слишком мало. Квартал Иудеев притулился у самого берега Тибра, и вода здесь пахла еще хуже, чем в том месте, где мы выловили Хуана. Впрочем, от моего надушенного платка к этому часу остался уже лишь слабый ароматический намек, и я смирился с неизбежным. Зато, заранее опасаясь какой-нибудь малоприятной катастрофы, я надел старые, но весьма добротные, кожаные сандалии, поэтому смело могу ступать хоть по дерьму.
Двое папских гвардейцев с мрачным видом топали за мной по узкому переулку, больше раздражая, чем принося хоть какую-то пользу. Они были каталонцами — папа Александр набирал охрану исключительно из земляков, — а каталонцы в Риме чувствуют себя примерно как медведи на ярмарке: всё им враждебно, всё непонятно, и на всякий случай они готовы пустить в ход алебарды. Я жестом приказал им остаться у дверей и вошел внутрь.
Дом был старый, с просевшими потолочными балками и крошечными окнами, забранными промасленной бумагой. В углу чадила масляная лампа, отбрасывая на стены дрожащие тени. На соломенном тюфяке лежал тот, ради кого я проделал этот путь через половину Вечного города.
Педро Корелья, камерьер герцога Гандийского, был еще жив — но ровно настолько, чтобы позавидовать покойному хозяину. Хуану хотя бы перерезали горло быстро. Его слугу резали гораздо медленнее, с какой-то, я бы сказал, тупой старательностью. Грудь парня представляла собой кровавое месиво, кое-как перетянутое льняными бинтами, уже пропитавшимися алым. От Педро явственно пахло гнилью и теми особыми мазями, которыми пользуются лекари, когда хотят создать видимость работы.
Я опустился на колени рядом с тюфяком. Как хорошо, что я не стал переодевать свою замызганную сутану — прямо как чувствовал!
— Педро, — позвал я негромко. — Педро, это Джованни, кардинал Медичи. Меня прислал Его Святейшество. Ты слышишь меня? Понимаешь?
Веки умирающего дрогнули. Он разлепил спекшиеся губы. Из горла вырвался звук, напоминающий бульканье воды в засорившемся фонтане.
— Пить… — прошептал он.
Я огляделся. На грубо сколоченном столе стоял глиняный кувшин. Я плеснул воды в щербатую кружку и поднес к губам Корельи. Он сделал глоток, поперхнулся, закашлялся — и на мгновение в его мутных глазах промелькнуло что-то похожее на сознание.
— Монсеньор… — выдохнул он. — Они… они сказали, что убьют мою жену. И детей. Перебьют всю семью. Но я уже… я всё равно умру…
— Ты всё равно умрешь, — подтвердил я с глуповатой мягкостью, на какую только был способен. — И это очень печально. А твой господин уже мертв, но его отец — наш Верховный понтифик — кушать не может, так хочет знать, кто это сделал. Ты служил Хуану верой и правдой. Сослужи ему последнюю службу, Педро. Назови мне имя. Хотя бы одно.
Корелья задышал часто-часто. Пот градом катился по его лбу, хотя в комнате было не жарко — его сжигал внутренний жар, тот самый, что пожирает человека изнутри, перед тем как тот совсем перестает дышать.
— Монсеньор… — прохрипел этот несчастный, и его глаза наполнились слезами. — Я не знаю никаких имен. Клянусь Святой Девой, не знаю. Эта каналья в маске — я ни разу не видел его лица. Ни разу. Никогда. Он всегда был в маске. Даже когда приходил к герцогу во дворец. Даже когда они пили вино и смеялись над кем-то. Маска… черная. С большими очками. И зелёная шляпа… Как у Тартальи. Но он не адвокат… Нет. От него пахло… дорогими духами. И руки… руки были белые. Нежные. Как у женщины. Или как у священника. Я говорил герцогу — не доверяйте ему, ваша светлость. А дон Хуан смеялся. Все время повторял: — ты просто ревнуешь, Педро. Ревнуешь, что у меня появился друг, который понимает толк в удовольствиях…
Он закашлялся, и на его губах запузырилась розовая пена. Я молча ждал. Такие рассказы не терпят суеты. Масляная лампа чадила из последних сил, и тени на стенах дрожали, как живые.
— В тот вечер… — продолжил Корелья, отдышавшись. — В тот вечер герцог был сам не свой. Какой-то веселый. Слишком веселый… Он ужинал у своей матери, донны Ванноццы. Там был и дон Чезаре. Они о чем-то весь вечер говорили, но тихо так… я ни слова не разобрал… Потом, уже расставшись с братом, герцог сказал: «Педро, отпусти охрану. Не хочу, чтобы за мной таскался весь этот сброд. Обо мне и так слишком много судачат». Я сказал: — «Ваша светлость, это опасно!» А он только отмахнулся. И, улыбаясь, проговорил: — «Сегодня я буду владеть тем, чего не имел ни один мужчина в Риме!» И засмеялся. Ох, как он смеялся…
Педро закрыл глаза. По его щеке скатилась слеза — или капля пота, в полумраке было не разобрать.
— Мы доехали до Пьяцца Джудея. Знаете, где это? Там еще фонтан со львом. Герцог велел мне спешиться и сказал: «Жди меня здесь, Педро. Если я не вернусь через час — возвращайся во дворец. Если хочешь — можешь поднять тревогу… Но я вернусь. Я всегда возвращаюсь». И он подмигнул мне. Понимаете, монсеньор? Подмигнул. Как мальчишка, который собрался залезть в чужой сад за яблоками. А человек в маске уже ждал его у входа в переулок. Он не сказал ни слова. Только кивнул. И они уехали вдвоем. В темноту…
Он замолчал. Дыхание его стало хриплым. Я видел, как вздымается и опадает его грудь под окровавленными бинтами, и понимал, что времени у меня крайне мало…
— Я ждал. Долго ждал. Час. Может, два. На площади было тихо. Только вода журчала в фонтане. И где-то далеко лаяла собака. Я считал удары колокола. Четыре. Половина пятого. Пять… Дон Хуан не вернулся… Я хотел уже бежать во дворец, но…
Он снова закашлялся — на этот раз долго, мучительно, всем телом. Из уголка рта потекла тонкая струйка крови, черная в мутном свете лампы.
— Но я услышал шаги. Сзади… Двое. Или трое. Я не успел обернуться. Не успел даже руку поднять… Что-то тяжелое обрушилось мне на затылок — вот сюда, — он попытался показать, но рука не слушалась. — Я упал. Лицом в мостовую. Разбил губу. Почувствовал вкус крови во рту… И тогда они уселись сверху и начали меня резать…
Голос его стал глуше. Глаза смотрели куда-то в потолок, но видели явно не балки над головой, а ту самую мостовую, залитую его собственной кровью.
— Это было… это было словно я уже попал в ад… Чудовищно больно… Они не спешили. Один держал меня за волосы — вот так, — он снова попытался показать, — и задирал мне голову, чтобы я видел звезды. А другой… другой втыкал нож. Медленно. Неглубоко. Сначала в плечо. Потом в бок. Потом еще раз в плечо. Он не собирался убивать… Он хотел, чтобы я мучился. Потом меня перевернули на спину и он стал резать мне грудь… резал, улыбался и спрашивал: «Ну что, пес Борджиа, больно? Скажи, что больно. Проскули о пощаде, и я, может быть, добью тебя быстрее». А я… я молчал. Не знаю почему. Может, потому что горло перехватило… А может, потому что не хотел доставлять ему удовольствия.
Он всхлипнул — тихо, по-детски.
— Они резали меня долго. Очень долго. Мне казалось, прошла целая вечность. Я считал удары, но сбился после четвертого. Или пятого. Потом боль стала уходить. Это было даже приятно — когда боль уходит. Я подумал — наверное, я уже умер. Но потом услышал голоса.
— Что они говорили? — спросил я тихо.
— Они спорили. Один — тот, что меня резал, — возмутился: «Хватит меня торопить! Я только вошел во вкус!». Второй рявкнул: «Прекращай играться! Вокруг уже лужи крови. Я сейчас сблюю…». А третий… третий зевнул и поторопил: «Слугу пора в расход. Герцог свое получил. Сколько можно этого потрошить?». И тогда тот, у которого был нож, наклонился ко мне. Очень близко. Я почувствовал его дыхание — у него изо рта пахло апельсинами. И я увидел…
Педро запнулся. Его глаза стали огромными, как у человека, который заново переживает самый страшный момент своей жизни.
— Что ты увидел, Педро?
— Кулон. У него на шее висел кулон. Золотой. Он вывалился из-за ворота, когда он наклонился. Маленький такой. В форме треснувшего граната. Я хорошо запомнил… Потому что гранат — это же фрукт. Мой дед выращивал гранаты в Валенсии… Я в детстве их ел. А тут — золотой гранат. На шее у того зверя, что меня резал… Я вдруг подумал — как странно. Очень странно… Зачем убийце носить на шее фрукт? Пусть даже золотой…
Он замолчал, переводя дыхание. Я почувствовал, как в моей голове что-то щелкнуло и стало собираться в некую картину… но не стал торопить умирающего. Пусть рассказывает. Пусть выговорится.
— А потом… потом он занес кинжал. Я увидел лезвие — длинное, тонкое, в свете факела, который зажег один из них. Он целил мне в сердце. Я выбросил руки ему навстречу… И вцепился в его камзол! Просто чтобы ухватиться за что-то. За жизнь… За лезвие… За что угодно! Я не думал о пуговице… Я вообще в тот момент ни о чем не думал. Просто вцепился — и дернул что есть силы… А потом… потом он ударил. Но не попал в сердце…
Корелья всхлипнул.
— Он попал мне в плечо. Вот сюда… И прошипел: «Сдохни, шакал Борджиа». Я закричал… и, видимо, на миг отключился… А они ушли. Просто ушли, оставив меня валяться у фонтана, как дохлую собаку. Я лежал в луже собственной крови и смотрел на звезды. Они были такие красивые. Такие равнодушные… Я думал: — вот так и умирают верные слуги. Никто не узнает. Никто даже не вспомнит… Жена погорюет-пострадает и выйдет за пекаря… Дети вырастут и забудут мое лицо. И тогда…
Он всхлипнул и посмотрел мне в глаза с нечеловеческой тоской:
— Мне так страшно умирать…
По спине у меня побежали мурашки.
— Не бойся, — сказал я и сам удивился тому, насколько искренне это прозвучало. — Я кардинал. Я сам отпущу тебе грехи. Прямо здесь. Прямо сейчас. Ты расскажешь мне всё, что знаешь, — и умрешь с миром. Без страха. Без боли. С чистым сердцем. Я обещаю тебе это, Педро. А Медичи всегда держат слово.
Он посмотрел на меня с такой надеждой, что у меня защемило в груди, и попытался поднять левую руку, судорожно сжатую в кулак. Но рука не слушалась. Я сам осторожно разжал его скрюченные, холодные пальцы.
На ладони лежала пуговица. Золотая. Тяжелая.
Я взял ее и поднес к свету лампы. На пуговице был выгравирован герб: медведь на задних лапах, держащий щит с розой о пяти лепестках.
Орсини!
Древнейший римский род. Замки, войска, объявленная вендетта… Всё то, из-за чего папа Александр не спал последние три года.
— Откуда она? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— С камзола убийцы. Оторвалась, когда я вцепился. Я только потом заметил, что зажал ее в кулаке. Когда уже полз по мостовой. Я хотел добраться до дворца. Хотел рассказать… рассказать, что герцога убили. Но не смог… Боль была невыносимой… И голова кружилась. Я дополз до стены и потерял сознание. А очнулся уже здесь…
Он замолчал. Я крутил в пальцах пуговицу — тяжеловатый золотой кружок с медведем, — и слушал, как в моей голове голос отца начинает сводить дебет и кредит этого странного дела.
Кто говорит у меня в голове голосом Лоренцо? Правильно — тот самый фамильный дар Медичи, чтоб его!
Иногда я думаю, что лучше бы мне досталось по наследству что-нибудь попроще. Ну, там, поместье в Пизе. Или филиал банка где-нибудь в Капуе. На худой конец — хотя бы увесистый кошелек с дукатами. Но нет! — мне достался наш родовой аналитический ум, который включается в самые неподходящие моменты и не выключается, пока, стуча на счетах, не разложит всё по полочкам. Даже если эти полочки шатаются и грозят рухнуть мне на голову.
Хорошо Пьеро: у него не то что аналитического — вообще никакого ума в наследство не досталось! Гостит вон у Орсини и в ус не дует…
Опять Орсини, чтоб я провалился!!
Ладно… Спокойно, Джованни. Ты Медичи, а не истеричная девица. Давай-ка пройдемся по фактам. Медленно. Как учил отец. Шаг за шагом. Факт — вывод — следствие. И посмотрим, куда нас приведет эта цепочка. Если повезет — к убийце. Если не повезет — в глубокую жопу…
Факт первый. У меня в руке золотая пуговица с гербом Орсини. Медведь на задних лапах. Роза. Пять лепестков. Тяжелая, зараза. Не какая-нибудь там мишура, а настоящее золото. Такие носят только люди с достатком — или те, кто хочет, чтобы их принимали за людей с достатком. Педро утверждает (а врать ему нет никакого смысла!), что оторвал ее от камзола одного из убийц. Того самого, который методично, с садистским удовольствием превращал его в подушку для булавок. Он вцепился в этого мерзавца из последних сил, случайно оторвав пуговицу, а они и не заметили. Бросили у фонтана и ушли, уверенные, что слуга уже подох и никому ничего не расскажет.
Вывод? Убийца — кто-то из Орсини. Или служит им. Или хочет, чтобы все так думали… Per Bacco! У меня уже три варианта, а я еще даже до второго факта не дошел!
Ладно…
Факт второй. Кулон. Золотой гранат. На шее у того же убийцы. Что такое гранат? Символ Гранады. Личный знак наших разлюбезных католических королей Фердинанда и Изабеллы. Отвоеванный город. Трофей. Геральдическое бахвальство, которое испанцы носят с таким же удовольствием, с каким мой дед носил фамильный перстень Медичи.
Откуда гранат у римского наемника? Да ниоткуда. Такие вещи не покупают на рынке. Не заказывают у ювелира на Корсо. Их получают в дар. От королевской семьи. Или (опять же!) от тех, кто им служит.
Как интересно у нас выходит-то…
Значит, либо ассасин — испанский агент, либо он когда-то служил испанцам и сохранил кулон как память, либо это чужая вещь, которую он украл, отобрал, снял с трупа, купил у старьевщика — да что угодно! Я не знаю! Я стою на коленях у грязного тюфяка в вонючем госпитале, сжимаю в кулаке чужую пуговицу и пытаюсь сложить красивую картину из двух кусочков мозаики, которые, возможно, вообще от разных панно!
Спокойно, Джованни. Вдохни. Выдохни. Не забывай про лавандовый платок… стоит понюхать… Ах да, он уже ничем не отличается от половой тряпки. Значит, придется справляться без ароматерапии. И вообще, мне кажется — Леонардо придает ей слишком много внимания!
Теперь самое интересное. Если мы предположим — чисто теоретически, исключительно в порядке умственного упражнения, — что обе улики подлинные, что получается? Получается форменная чушь. «Merda est totum!», как сказал бы папа. Мой папа, не римский…
Орсини и испанская корона. Два заклятых врага. Два паука в одной банке. Они не могли действовать вместе. Не могли — и всё тут.
Фердинанд Арагонский последние десять лет только и делает, что пытается не упустить из рук Неаполитанское королевство, где правит его младшая ветвь. А кто главная сила в Неаполе? Орсини. Со своими замками, со своими вассалами, со своей вечной римской спесью. Они для испанцев — как заноза в заднице. Как кусок мяса, застрявший в зубах. Мешают. Страшно мешают. Изабелла Кастильская, так та вообще считает итальянских баронов хуже мавров. Те хоть веру другую исповедовали, а эти притворяются добрыми католиками, но грызутся между собой, как голодные псы. А Изабелла такого не терпит. Ей нужен порядок. Единая Испания. Единая Церковь. Железная рука в бархатной перчатке — хотя я бы сказал, что перчатка там давно протерлась до дыр и наружу торчат острые железные когти.
А теперь — внимание, Джованни, сейчас будет самое смешное. Хуан Борджиа. Герцог Гандийский. Испанец по крови. Сын папы-испанца. Главнокомандующий папской армии. И — полный, абсолютный, катастрофический бездарь в военном деле. И не только в военном…
Он провалил кампанию против Орсини в прошлом году. С треском. С позором. С таким грохотом, что было слышно даже в Лиссабоне. Его войска топтались под стенами замков, пока любители медведей смеялись над ними и плевали на шлемы его солдат прямо с зубцов башен. Изабелла Кастильская — женщина, которая не прощает ошибок. Она вышвырнула мавров с полуострова, она отправила Колумба за океан, она строит империю — и тут какой-то сопляк позорит испанское оружие? Позорит испанскую корону? Позорит честь испанского дворянства? Да она, наверное, рвала и метала, когда получала донесения из Рима. Хуан был для нее не просто врагом — он был символом всего, что она презирала. Разгул. Распутство. Бездарность. Испанская кровь, испорченная итальянской грязью. И при этом — любимый сын папы, командующий армией. Убрать его — значит ослабить Борджиа. Ослабить папу. Внести смуту везде, где только можно… Двух зайцев одним ударом. А то и трех. А то и целую стаю.
Возникает лишь один вопрос: причем тут Орсини?
Но в целом — интересная версия, Джованни. Очень интересная. Такая интересная, что мне даже страшно. Потому что если я прав — то война Борджиа с Орсини будет только разминкой. А дальше — Испания. И Фердинанд. А также — Изабелла, которую даже собственные приближенные боятся как огня.
Ладно, вернемся к фактам. Вернее, к тому, что я называю фактами, хотя на самом деле это обрывки предсмертного бреда.
Что если Педро всё выдумал? Не со зла, нет. Из желания угодить кардиналу, который должен отпустить ему грехи. Умирающие часто так делают — им кажется, что если они расскажут что-то важное, то Бог посмотрит на них благосклоннее. А уж если священник замолвит словечко, то смерть будет уже не такой страшной. Может, никакого граната не было. Может, ему примерещился какой-то другой фрукт — вишня, персик, ну там — дыня, — а в воспаленном мозгу умирающего он превратился в гранат. А может, пуговицу он тут на тюфяке нашел! Валялась она тут — никого не трогала, а он в бреду принял ее за улику.
Может, может, может… Слишком много «может». Так мы никуда не придем, Джованни. Ты не философ на диспуте, ты кардинал-ищейка, которому папа пообещал большие неприятности, если не справишься.
Merda est totum! Ты совершенно прав, отец! Всё это — полное дерьмо!
Но расхлебывать его мне…
Рассмотрим такой вариант — хоть мне он и не нравится. Пуговица — подлинная. Но ее специально в это дело привнесли. Подбросили. Чтобы обязательно нашли. Чтобы я пришел к папе и сказал: «Ваше Святейшество, это Орсини». Чтобы Родриго объявил войну — и ввязался в кровавую кампанию против римских баронов (желательно сложив в ней голову), пока настоящий убийца сидит в тени и потирает руки.
Отец часто повторял: «Если улика слишком хороша — она фальшивая». А пуговица с гербом Орсини в руке умирающего слуги — это не просто хорошая улика. Это подарок. Это рождественский пирог с начинкой из идеальных улик, аккуратно перевязанный ленточкой с надписью «Кушай, не обляпайся!» и положенный мне под дверь. Так не бывает. В настоящем расследовании улики — как зубы у пулярки: их нет, и быть не может. А если они появляются — то это не пулярка, а, скорее всего, крокодил…
Итак, что мы имеем в сухом остатке? Две версии. Обе — редкий набор фекалий.
Версия первая. Убийство совершили Орсини. Месть за Вирджинио. Вдова Мария, горящая праведным гневом. Наемники, подкупленные вассалы, засада в переулке. Крики «Медведь задрал быка!». Всё чисто, всё сходится — кроме граната. Откуда гранат? Выдумка? Обман зрения? Бред?
Версия вторая. Убийство совершили их католические величества. Или кто-то, действующий в их интересах. Хуана убрали как позорное пятно на белоснежном исподнем Испании, как военного неудачника, как человека, который слишком много говорил и слишком мало делал. А заодно — повесили убийство на Орсини, чтобы стравить папу с баронами и ослабить обоих. Гранат — вот он, на шее. Крики на всю улицу про медведя — чтобы даже тугодумы уверились в вине Орсини. Пуговица — подброшена с той же целью. Всё чисто, всё сходится — кроме того, что я НЕ ЗНАЮ, ТАК ЛИ ЭТО?!!
Блестяще, Джованни. Просто блестяще. Ты просидел полчаса над умирающим свидетелем, получил две улики, которые противоречат друг другу, и теперь знаешь еще меньше, чем когда входил в эту комнату. Настоящий прогресс. Так держать. Может, к вечеру ты вообще разучишься соображать?
Я потер переносицу. Голова болела все сильнее. Хотелось есть и помочиться…
Ладно. Допустим, прямо сейчас я не могу понять, кто заказал убийство. Но я могу понять, с кем поговорить дальше. С кого начать настоящий, серьезный разговор — а не выслушивание предсмертных фантазий.
Чезаре.
Он последний, кто видел Хуана живым. Из тех, кто еще жив и способен говорить. Он ужинал с братом у матери. Он проводил его до дворца Сфорца. Он якобы уехал домой и ничего не знает. Так он сказал. Так он скажет снова, если я спрошу.
Но Чезаре умен. Чезаре опасен. Чезаре — человек, который ненавидит и любит с одинаковой страстью, и я никогда не могу понять, чего в нем больше в каждый конкретный момент! Я знаю, что он мечтал избавиться от брата. Я знаю, что он считал Хуана глупцом и ничтожеством. Но, в то же время, я знаю, что если бы Чезаре Борджиа захотел кого-то убить, он сделал бы это изящнее и тише. С другой стороны, Чезаре — лучший актер в этом театре, и его нежелание марать руки вполне может быть притворством.
Надо поговорить с Чезаре. Спросить у него, что он думает. Нет, не спросить — это слишком прямо. Намекнуть. Да! Именно так! Поделиться частью информации и посмотреть, как он отреагирует. Если он знает больше, чем говорит, — он выдаст себя. Взглядом. Паузой. Слишком быстрым ответом. Чезаре — гений притворства, но даже гении ошибаются. Особенно когда думают, что собеседник гораздо глупее их.
В Риме слишком многие забыли, что я — Медичи. И мой отец учил меня читать людей, как книги. Даже если книги эти написаны на китайском, как Чезаре Борджиа…
Но сначала нужно решить, сколько я ему расскажу. Про пуговицу? Про гранат? Или ни про то, ни про другое, а просто приду и спрошу: «Чезаре, твоего брата убили. Что ты об этом думаешь?» — и буду смотреть, как он станет выкручиваться?
Нет. Чезаре не выкручивается. Он атакует. С ним нужно играть тонко. Как в шахматы: делаешь вид, что отдаешь фигуру, а сам заманиваешь противника в ловушку. Именно так учил меня отец… Только вот кто из нас будет ферзем, а кто — пешкой, мне пока непонятно.
Я поднялся с колен, машинально отряхивая сутану. Я выглядел как человек, который провел ночь в канаве, а утро — в лавке мясника. Но это ерунда. Главное — я знал, куда идти. Вернее, к кому. Надеюсь, меня не выставят, сославшись на мой внешний вид…
Я бросил последний взгляд на Педро. Пока я предавался анализу, он умер и теперь лежал умиротворенно, как человек, который наконец-то перестал бояться. Смерть стерла с его лица боль и страх, оставив только усталость. Эх, а я так и не отпустил его грехи. Я хотел. Честное слово, хотел! Но потом этот проклятый гранат выскочил из его рассказа, как кошка из подвала, и мой фамильный дар включился на полную мощность, а я… я просто забыл. Увлекся. Ушел в анализ, в версии, в дебет-кредит, в «кому выгодно» — и забыл о том, что передо мной умирает человек, которому нужны не мои умозаключения, а простые человеческие слова… слова о том, что смерть — совсем даже не конец. Что там, за чертой, его ждет нечто лучшее, чем фонтан на Пьяцца Джудея и нож убийцы в груди.
Экая я скотина!
Впрочем, индульгенцию я ему выпишу задним числом. В конце концов, я кардинал — у меня есть такие полномочия. А если Господь будет против, пусть Он сначала объяснит мне, зачем вообще допустил весь этот кошмар.
Эх…
Молодой парень. Двое детей. Жена, которая ждет его дома и теперь уже не дождется никогда.
Я обещал тебе, Педро, что о них позаботятся. И я сдержу слово. Но сначала — я найду тех, кто это сделал. Не ради папы. И не ради справедливости. Ради тебя. Ты был хорошим слугой. Я же буду хорошим мстителем…
Я перекрестил покойного, поправил шляпу (она по-прежнему сидела набекрень, но мне было уже всё равно) и вышел в жаркий римский полдень, сунув золотую пуговицу в карман сутаны. Она была слишком тяжелой — не только из-за золота, но теперь и из-за всего, что с ней было связано. Улика. Доказательство. Ключ к разгадке, а может — билет на тот свет, смотря как я ею распоряжусь. Рядом с пуговицей, в том же кармане, лежал мой лавандовый платок — вернее, то, что от него осталось. Я почему-то подумал, что эти две вещи теперь навсегда связаны: одна пахнет кровью и медведями, другой — лавандой и тщетными попытками сохранить достоинство в городе, где оно стоит дешевле тухлой рыбы.
Отец как-то процитировал слова моего деда Козимо, которые я тогда не понял: «Если хочешь узнать правду — иди к тому, кто врет. Но не забывай, что, возможно, он врет только тебе».
Что ж, Чезаре, посмотрим, кто из нас лучший лжец.
Я поднял взгляд:
Апостольский дворец возвышался над Римом, как огромный белый утес над морем черепичных крыш. Где-то там, в своих покоях, Чезаре Борджиа ждал новостей. Возможно, он уже знал о том, что Корелья заговорил перед смертью. Возможно, он знал даже больше — то, чего не знал я. А может, он сейчас просто сидел у окна с кубком вина в руке и смотрел на город с тем выражением лица, с каким кот смотрит на мышиную нору: терпеливым, ленивым, со знанием о том, что добыча рано или поздно высунет свой нос.
Глава 3
Глава 3. В которой кардинал Медичи навещает Цезаря.
Чезаре Борджиа я нашел в его покоях в Апостолическом дворце. Будучи кардиналом-дьяконом — он еще не принял священнический сан, и каждый день, проведенный в стенах Ватикана, возможно, приближал момент, когда ему придется сменить меч на сутану, — сидел у окна с кубком разбавленного Lacryma Christi и смотрел на город с выражением человека, который размышляет: а не поджечь ли его к чертовой матери — так, для разнообразия…
Будучи моим ровесником, Чезаре, хоть и выглядел старше, был красив той опасной, звериной красотой, перед которой не могли устоять ни римские куртизанки, ни замужние дамы, ни, как шептались злые языки, даже собственная сестра Лукреция. (Впрочем, все сплетни о Лукреции — чистая ложь! Я более чем уверен, что она до сих пор уверена, что детей приносит аист…)
Черные волосы обрамляли бледное лицо с резкими чертами — орлиный нос Борджиа, чувственный рот, глаза цвета темного янтаря, в которых плясали черти. Он носил камзол из черного бархата с серебряным шитьем и выглядел как принц из мрачной кастильской баллады.
Я оглядел комнату, пока её хозяин делал вид, что поглощен созерцанием Вечного города. Покои кардинала-дьякона Борджиа напоминали не жилище князя Церкви, а скорее штаб-квартиру кондотьера, временно расположившегося в Ватикане. На стене висела огромная печатная карта Романьи с какими-то пометками — красными кружками, обозначавшими, как я подозревал, города, которые Чезаре планировал захватить, как только папа даст ему армию. На противоположной от карты стене — два скрещенных меча толедской работы, явно не бутафорских. На столе, среди бумаг и перьев, валялся открытый трактат о фортификации, заложенный засушенным цветком. Цветок был простенький, полевой — такие носят в волосах провинциальные дамы полусвета. Я машинально отметил это и тут же забыл. У каждого свои слабости.
Книги в шкафах, кстати, были только на испанском и французском. Ни одной на латыни. Ни одной богословской. Весьма показательно для нашего кардинала.
Рядом с хозяином, на подоконнике, развалилась его любимая ручная циветта, которую я подарил ему пару лет назад. Зверька назвали Шарло, и он искренне привязался к хозяину, предпочитая проводить время с ним, а не с родичами в вольере…
— Джованни, — мой бывший однокашник по Пизе даже не обернулся, но я знал, что он прекрасно слышал мои шаги, а возможно, и дыхание. Чезаре обладал слухом дикого зверя, что не раз спасало ему жизнь. — Ты пришел с новостями? Я чую их за три шага. Они воняют смертью и политикой.
— Твой нос мог бы соперничать с носом моей бабушки, а это высочайшая похвала, но в данный момент воняю именно я — и смертью, и политикой, и прочими миазмами Тибра. — Я без приглашения опустился во второе кресло и жестом фокусника извлек из кармана золотую пуговицу. — Вот. Что скажешь?
Чезаре аккуратно взял улику двумя пальцами — длинными, холеными, с идеальными ногтями. Пальцами, которые одинаково ловко управлялись с чётками, кинжалом и с лютней. Поднес к свету. Улыбнулся.
— Медведь. Ну конечно. Кто же еще…
— Камерьер твоего брата перед смертью подтвердил, — проговорил я, внимательно наблюдая за его реакцией. — Вроде как некий человек в маске кричал: «Медведь задрал быка!». И теперь еще — эта пуговица. Причем одно к одному… Золото, ручная работа. Такую мог носить только кто-то очень близкий к дону Вирджинио или его вдове.
— Вдове, — Чезаре перекатывал пуговицу между пальцами, и его улыбка стала шире, но глаза оставались холодными. — Мария Орсини. Урожденная д’Арагона. Знатная неаполитанская кровь. Я видел ее однажды, года три назад, еще до того, как мой дорогой папенька упрятал ее мужа в тюрьму. Она была хороша. Просто ух!!! Очень хороша. А ещё, говорят, умна, как сова Афины.
— Говорят также, что после смерти мужа она управляет делами клана железной рукой в бархатной перчатке, — добавил я. — Ее сын, Джан Джордано, слишком юн. Ее девери мечтают дорваться до власти. Но она держит их в узде. А еще у нее есть мотив, который просто лежит на тарелочке с голубой каемочкой! Папа убил ее мужа — или, скажем так, создал условия, при которых Вирджинио скоропостижно скончался. Теперь же ее вассалы убили сына папы. Кровь за кровь.
— Красивая версия, — Чезаре протянул руку и медленно почесал Шарло за ухом. — Слишком красивая. И простая. Тебе не кажется?
— Именно это меня и беспокоит.
Мы помолчали. В тишине было слышно, как где-то далеко внизу, на площади Святого Петра, перекликаются гвардейцы, смеются девицы и ржут лошади. Рим жил своей обычной жизнью, еще не зная, что совсем скоро может превратиться в поле боя. Или не превратиться. Или не так уж и скоро…
— Джованни, — Чезаре отставил кубок и наклонился ко мне, внимательно рассматривая. — Из какой канавы ты вылез? За тобою гнались наемные убийцы этого психопата Савонаролы? Впрочем — я отвлекся. Сейчас важно другое!
Итак! Мы с тобой друзья, насколько вообще могут быть друзьями два благородных человека в этой клоаке. Ты умен… Я умен… Давай не будем играть в идиотов! Ты не веришь, что это Орсини, — у тебя это на лице написано. Ты думаешь, кто-то подставил их. Возможно — даже я.
— Я думаю, — осторожно проговорил я, — что эта пуговица попала ко мне в руки слишком вовремя. Слуга умирает, но до последнего вздоха сжимает в кулаке главную улику. Человек в маске бродит по улице и громко орет лозунг, который прямее папской буллы. На теле герцога оставляют нетронутый кошелек с золотом, чтобы все знали — это не ограбление, а казнь. Нас хотят убедить, что это Орсини.
— Или это действительно Орсини, а мы слишком занеслись в своих эмпиреях! — Чезаре хихикнул. — Ты никогда не видел, как мстят римские бароны. Прям: городу и миру! Чтоб знали все — встречные и поперечные! Для них предельно важно, чтобы враг знал. Чтобы он корчился от боли и унижения. Если бы я был донной Марией, я бы поступил точно так же.
— Если бы ты был донной Марией, ты был бы куда красивее и у тебя были бы роскошные ресницы, — я слабо улыбнулся. — Но допустим. Допустим, это Орсини. Что нам с этим делать?
— «Нам»? — Чезаре приподнял бровь.
— Нам. Потому что, если я сейчас пойду к Его Святейшеству с этой пуговицей, он объявит войну еще до заката. Твой отец в ярости, Чезаре. Он раздавлен. Он потерял любимого сына.
При этих словах что-то промелькнуло по лицу Чезаре. Тень. Всего лишь тень, но я ее заметил. Мой отец учил меня читать людей, а лицо Чезаре Борджиа было книгой, написанной на самом сложном из языков — языке обиды и обмана.
— Любимого сына, — повторил он медленно. — Да. Хуан был любимым сыном. Ему досталась армия. Ему досталась слава. Ему — герцогство Гандия и испанские поместья. А мне — кардинальская шапка, которая мне в хер не упёрлась, уж прости мне мой французский. Хуан был любимым сыном. Был. Но весь вышел…
Я промолчал. Нельзя спрашивать в лоб: «Ты убил брата?». Надо сначала поговорить о погоде. О ценах на масло. О Золотом доме Нерона и его фресках, в конце концов… А можно просто молча слушать, что говорит возможный подозреваемый. И делать выводы.
— Я не убивал его, — сказал Чезаре так тихо, что я едва расслышал. — Я думал об этом, видит Бог, очень часто думал. Особенно когда пошли слухи, что он убил Педро-Луиса…
Я помнил эту историю. Педро-Луис Борджиа, старший сводный брат Чезаре и Хуана, первый герцог Гандийский — тот самый титул, который потом унаследовал Хуан. Он умер восемь лет назад, в восемьдесят восьмом, при обстоятельствах, которые в семье предпочитали не обсуждать. Официально — лихорадка. Неофициально — в Риме шептались, что Хуан приложил к этому руку, чтобы заполучить герцогство. Мужчины Борджиа, еще начиная со старшего брата нынешнего папы, вообще имели обыкновение умирать молодыми, богатыми и крайне не вовремя — по крайней мере, для самих себя. Для остальных же — их смерть всегда наступала в са-а-амый подходящий момент.
Я посмотрел на Чезаре. Он упомянул о Педро-Луисе спокойно, почти равнодушно, но я заметил, как его пальцы сжались на кубке. О… Этот человек умел ненавидеть. И умел ждать.
Меж тем он продолжал:
— Я мечтал об этом. Я представлял, как его красивое, глупое лицо синеет, когда я покрепче сжимаю его горло. Но я не делал этого. Клянусь спасением души, если она у меня еще осталась. Возможно — просто не успел…
Я верил ему. Не до конца — мой отец учил меня не доверять никому, кроме семьи, но семья Борджиа была чужой семьей. Но я верил. Чезаре был способен на убийство. Чезаре был способен на братоубийство. Но Чезаре не был способен на такую глупую, показушную, театральную резню со спецэффектами! Она была ниже его достоинства.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда слушай: я спрячу пуговицу. Пока. Я не расскажу папе о «медведе, задравшем быка». Я дам ему общую картину: слуга бредил, упоминал Орсини, но точных доказательств нет. Ибо мне нужно время.
— Время для чего?
— Для расследования. Настоящего, а не такого, какое понравится твоему отцу. Если это Орсини — я найду неопровержимые доказательства. Если это кто-то другой — я найду и его. Но если папа начнет войну сейчас, без улик, на основании слов умирающего слуги и золотой безделушки, которую я мог бы сфабриковать за пять минут у любого ювелира…
— Ты войдешь в историю как кардинал, развязавший войну меж кланами, — закончил Чезаре. — И если ты ошибешься, папа тебя уничтожит. Вместе со всем, что еще осталось от дома Медичи. А я не стану спасать. Вот такая я сволочь…
— Вот именно. Хотя мне всегда казалось, что сволочи выглядят иначе. Как-то более похоже на кардинала делла Ровере. Так или иначе, я хочу знать правду. Не ту, которая удобна. А ту, которая скрыта.
Чезаре долго смотрел на меня. Его янтарные глаза, унаследованные от матери-римлянки, ничего не выражали. Потом он улыбнулся — на этот раз почти тепло.
— Ты странный человек, Джованни. Единственный кардинал в Риме, который пытается докопаться до истины. Знаешь, чем обычно заканчивают такие люди?
— Знаю, — я поднялся. — Они внезапно выпадают из окна. А потом их хоронят в неосвященной земле и спустя десятилетия долго спорят, были ли они святыми или глупцами. Но я Медичи. Мы привыкли рисковать.
— С чего ты начнешь?
— С дома с зелеными ставнями на Кампо Марцо. По полученным мною сведениям, там живет женщина, которую частенько посещал твой брат. Возможно, она знает больше, чем может рассказать. Возможно даже, это она заманила его в ловушку.
— Женщина, — Чезаре фыркнул. — Разумеется. Мой брат побежал бы за юбкой хоть в ад, хоть на плаху. Особенно если юбка принадлежала чужой жене или, упаси Господь, монахине. У него был талант выбирать самых малодоступных женщин в Риме.
— В таком случае, — я направился к двери, — мне предстоит познакомиться с еще одной малодоступной женщиной. Кажется, это становится моей специализацией. Если я переживу это расследование, я напишу трактат о женском коварстве и посвящу его твоему отцу.
Словно соглашаясь с моими словами, Шарло поднял голову и пронзительно затявкал мне вслед.
— Джованни, — окликнул меня Чезаре, когда я уже взялся за дверную ручку.
Я обернулся.
— Будь осторожен, — сказал он. — Рим полон людей, которые хотят, чтобы эта пуговица привела нас к войне. Если ты начнешь копать в неправильном месте, тебя же там и закопают. И тогда мне придется мстить за тебя, а это, знаешь ли, отвлечет меня от действительно важных дел.
— Например, от соблазнения замужних дам и планирования захвата Романьи?
— Именно, — он ухмыльнулся. — У каждого свои приоритеты.
Я вышел из дворца, чувствуя, как золотая пуговица в моем кармане оттягивает ткань сутаны. Она жгла мне бедро через одежду, словно маленький раскаленный уголек. Словно обещание грядущей беды.
Я медленно брел к недостроенному Палаццо Сан-Джорджо (в котором жил вместе с братом Джулио, испытывая терпение кардинала Рафаэля Риарио) и прокручивал в голове наш разговор, как монах перебирает четки. Зерно за зерном. Фраза за фразой.
Итак, что мы имеем?
Первое: Чезаре не убивал брата — или говорит, что не убивал. Он ненавидел Хуана, мечтал о его смерти, но отрицает свою причастность. Верить ему или нет? Мой фамильный дар молчал. Не щелкал, не звенел, не подавал признаков жизни. То ли Чезаре говорил правду, то ли врал так мастерски, что даже мой аналитический механизм не мог уловить фальши.
Второе: Чезаре не верит в версию с Орсини. Ладно-ладно, верит, но считает ее слишком простой. Так же как и я. Мы оба чувствуем, что нас водят за нос. Но кто? И главное — зачем?
Третье: Чезаре знает больше, чем говорит. Это не доказательство, это чутье. Он что-то скрывает. Возможно, не об убийстве — о чем-то другом. О чем-то, что связано с Хуаном и его тайнами. О женщине, к которой ездил брат. О человеке в маске. О том, что происходило в Ватикане последнюю неделю. Если бы я мог залезть ему в голову — хотя бы на пять минут, — я бы, наверное, узнал бы больше, чем за месяц допросов с пристрастием. Но голова Чезаре Борджиа — не лучшее место для прогулок. Там темно, тесно и полно капканов.
Четвертое: я не сказал ему про гранат. Что-то меня остановило — даже рта не успел открыть. Это важно. По крайней мере — мне так кажется! Значит, Чезаре не знает про испанский след. Или знает и молчит. В любом случае, пока я держу эту карту в рукаве — у меня есть преимущество. Маленькое. Шаткое. Но есть.
Я переложил пуговицу в другой карман и зашагал быстрее.
Мне нужно было найти дом с зелеными ставнями, о котором столько болтали слуги Хуана. Где-то в лабиринте улиц на Кампо Марцо прячется дом, в котором живет женщина, ставшая последней страстью Хуана Борджиа. Кто она? Куртизанка высокого полета? Замужняя дама, скучающая без мужа? Агент, специально подосланный, чтобы заманить герцога в ловушку? Скоро узнаю.
Но сначала — нужно зайти к себе. Вымыться. Сменить сутану. Промочить горло. И взять с собой что-нибудь потяжелее молитвенника. В квартале Кампо Марцо после заката не задают вопросов — там просто бьют ножом в бок и сбрасывают тело в ближайший фонтан.
Родриго Борджиа ждет от меня чуда. Или хотя бы каких-то ответов… Так что времени у меня — максимум до заката. Может, чуть больше. Если повезет.
А если не повезет — что ж, по крайней мере, я умру в чистой сутане.
---
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
