Обложка Инженер вельможного рода.Том 2.

Инженер вельможного рода.Том 2.

Александр Гридин

0% прочитано
Стандартный
Александр Гридин

Инженер вельможного рода.Том 2.

Глава 1. Ганзейский гость и тень большого бизнеса

Свинка Машка, как и полагается главному финансовому активу и талисману растущей империи, вела себя странно. Она не просто хрюкала и деловито рыла рылом землю у забора нашей кожевни. Она замерла, насторожив уши и вытянув морду в сторону ворот, издав встревоженный, почти что предостерегающий визг. Я, стоя у нового, пахнущего свежей стружкой верстака, почувствовал холодок. Машкина интуиция в вопросах выгоды и опасности давно уже доказала свою безошибочность. Горыня, чистивший напротив свою уже и так сиявшую, как зеркало, секиру, встретился со мной взглядом и молча, с привычной плавностью, взял оружие наизготовку.

— Чуешь, барчук, — отозвался из-за горна Кузьма, вытирая руки о засаленный фартук. — Не к добру наша Машка беспокоится. Не иначе, опять братцы милые с визитом пожаловали. Или монах тот, Гермоген, с новым «богоугодным» доносом.

— Братья сейчас далеко, в Заволочье, по милости отца куют новую месть, но не здесь, — пробормотал я, прислушиваясь. — А от Гермогена мы пахнем благочестивым мылом и прогрессом. Что-то другое.

Ворота кожевни с глухим стуком распахнулись, и на пороге возник не Всеволод с Ратибором и не фанатичный монах. На пороге стоял Сенеча. Но не тот Сенеча, что обычно приезжал с деловым визитом — стремительный и целеустремленный. Сегодня он был похож на старую, мудрую и внезапно постаревшую лисицу, почуявшую капкан. Его глаза, обычно похожие на бусины абакуса, теперь были широко раскрыты, а в их глубине плескалась смесь тревоги и… неподдельного страха.

— Партнер, — отрывисто бросил он, едва переступив порог и не отвечая на приветствие. — У нас проблемы. Не семейные. Не городские. Гораздо крупнее.

— Масштаб проблемы обычно прямо пропорционален размеру кошелька тех, кто ее создает, — попытался я пошутить, но шутка прозвучала плоской и неуместной. — Что случилось, Сенеча?

— Случился гость. Из Ганзы. Любекский купец. Зовут его Дитрих фон Линде. Он стоит в моей горнице, попивает мое заморское вино и пахнет, черт побери, деньгами и угрозой одновременно. И ему, видите ли, стало интересно, откуда у меня взялся такой невиданный товар, как твое мыло. Но мылом и даже слухами о «прозрачной горючей воде» он не ограничился.

Меня будто окатили ледяной водой. Наш маленький секрет, наша золотая жила, уже перестала быть тайной.

Сенеча мрачно кивнул, видя мое выражение лица.

—Именно. Но самое интересное впереди. Этот фон Линде — не просто торгаш. Он образован. Он знает толк не только в товарах, но и в технологиях. И он поинтересовался… — Сенеча понизил голос до шепота, — …он спросил, правда ли, что у нас налажено производство «тряпичной пергаментной замены». Он упомянул бумагу, Изяслав.

От этого слова в кожевне повисла гробовая тишина. Даже Горыня перестал точить секиру. Бумага была нашим самым охраняемым секретом, следующим после дистиллятора козырем. Если о ней уже знают в Ганзе, значит, утечка информации произошла на самом высоком уровне или у них везде свои уши.

— И что же хочет этот… фон Линде? — спросил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Купить партию? Заключить контракт?

— Хуже, — хрипло прошептал Сенеча. — Он хочет купить не товар. Он хочет купить тебя, умелец. Все технологии разом: и мыло, и воду, и этот твой «тряпичный секрет». Он говорит на прекрасном греческом, рассуждает о свойствах волокон и предлагает сумму, от которой у меня, старого ворона, искренне задрожали пальцы. А когда я намекнул, что автор изобретений, дескать, человек с положением и не продается, он… улыбнулся. Так улыбается кот, видя перед собой мышонка, который возомнил себя хорьком.

В этот момент в кожевню, сметая с ног перепуганного Федьку, ворвалась Любава. Ее лицо было бледным, волосы выбились из-под платка, а в глазах горел тот самый огонь, который появлялся у нее только в моменты работы с особыми финансовыми рисками.

— Отец! Изяслав! — выдохнула она, едва переведя дух. — Я видела его. Он выходил от нас. Он ехал в закрытой повозке, но занавеска приоткрылась… Я успела разглядеть. Рядом с ним сидел тот самый Лука, посредник, что нанимал Кожедера на братьев!

Воздух в кожевне сгустился, став тяжелым и звенящим, как натянутая тетива. Все части головоломки с грохотом встали на свои места. Случайность исчезла, уступив место холодному, выверенному расчету. Ганзейский купец не просто «услышал слухи». Он приехал с конкретной целью, и у него уже была «зацепка» в нашем городе в лице Луки. А это означало, что нападение братьев, суд, моя победа — все это могло быть частью чего-то большего. Первым ходом в долгой партии, где я был всего лишь пешкой.

— Они проверяли нас, — тихо прошептал я, глядя на побелевшее лицо Любавы. — Нападение братьев было разведкой боем. Они проверяли, на что я способен. Как я отреагирую на силовой нажим. И теперь, когда я эту проверку прошел… они переходят к следующему этапу. Экономическому поглощению. Их интересует не просто доходный товар. Их интересует сам источник этих товаров — технология. Все технологии.

Кузьма, не говоря ни слова, плюнул в раскаленные угли горна. Шипение было красноречивее любых слов.

— Так что будем делать, инженер? — с горькой усмешкой спросил Сенеча. — Будем пить его вино и слушать сладкие речи о сотрудничестве? Или… приготовим «горячий» прием, как для тех «лесных волков»?

Я посмотрел на свои чертежи, разложенные на верстаке. На схему водяного колеса, на эскизы усовершенствованного пресса. На грубые, но уже прочные листы нашей первой бумаги в углу. На лица своих друзей: испуганного Потана, мрачного Горыню, яростную Любаву, старого и верного Кузьму. Я чувствовал, как внутри меня, словно раскаленная сталь в горне, закипает знакомая, почти забытая ярость. Ярость человека, которого снова, в который уже раз, попытались поставить на колени, посчитав ничтожеством.

— Нет, Сенеча, — сказал я, и мой голос прозвучал неожиданно твердо. — Мы не будем ни пить его вино, ни обливать кипятком. Мы примем его по-новгородски. Холодно, расчетливо и с улыбкой. Пусть этот ганзейский кот видит перед собой не мышонка, а… ежа. Колючего, непредсказуемого и с очень острыми иголками. Иголками, которые он так хочет заполучить.

Я повернулся к Любаве.

—Любава Сенечевна, вам слово. Вы — наш главный дипломат и финансист. Как мы встречаем «уважаемого партнера», чтобы и лицо сохранить, и цену заломить такую, чтобы у него дыханье перехватило? Причем не за один продукт, а за весь пакет наших… ноу-хау.

Любава выпрямилась, ее умные глаза уже просчитывали варианты, а на губах играла та самая, хитрая улыбка, которая сводила с ума не меньше, чем наша «огненная вода».

— О, это мы устроим, — сказала она с легким коварством. — Мы устроим ему экскурсию. Покажем наше мыловарение. Дадим понюхать мыло с хвоей. Ненароком продемонстрируем, как горит голубым пламенем капля жидкости, случайно упавшая со стола. И… словно случайно, позволим ему увидеть в углу стопку тех самых грубых листов, которые однажды заменят пергамент по всей Руси. Нам нужно не отвергнуть его, а заставить играть по нашим правилам. И поднять ставки так высоко, чтобы за ними не видно было больше никаких Луков и братьев.

— А если он не захочет играть? — мрачно спросил Горыня, не выпуская из рук секиры. — Если захочет взять силой?

Я посмотрел на Машку, которая, успокоившись, довольно хрюкала, роясь в моих запасах ячменя. Потом на медный таз, с которого когда-то началась моя новая жизнь. И на чертеж водяного колеса — символа будущего.

— Тогда, Горыня, мы покажем ему, что сила в Новгороде бывает разная. Не только грубая. Но и инженерная. А против нее, как выяснилось, нет приема. Особенно когда эта сила умножается на знание, как превратить тряпье в богатство, а брагу — в молнию.

Ганзейская угроза нависла над кожевней, как грозовая туча. Но впервые за долгое время я чувствовал не страх, а азарт. Игру только что перевели на новый, невиданный уровень. И я был намерен выиграть. Потому что за моей спиной была не только команда. За моей спиной была целая эпоха знаний, которую я только начал приоткрывать этому миру.

Глава 2: Ответный ход, или Синдикат против Ганзы

Если бы напряженность в воздухе после визита фон Линде можно было собирать, прессовать и пускать на продажу, мы бы с лихвой окупили все наши прошлые убытки и лет на двадцать вперед закупились бы самым лучшим английским сукном.

Она висела густым, липким смогом, в котором кружились частички страха, злости и отчаяния, словно пепел от сожженных надежд. Даже Машка, наш всеобщий барометр благополучия, вела себя нехарактерно – не рыла деловито землю в поисках корешков, а сидела в своем углу, насторожив уши и тихо, на одинокую ноту, похрюкивала. Это был не вопрос «где поесть?», а скорее риторическое «ну, все, п…ц?».

Я стоял, вцепившись пальцами в край верстака, и смотрел на грубоватый, но бесконечно дорогой лист нашей первой бумаги. Всего день назад он был символом триумфа, прорыва, почти что технологического чуда. А сегодня превратился в охранную грамоту, на которую положил глаз голодный хищник. И хищник этот был не местным волком-одиночкой, а пришлым, упитанным, обученным и пахнущим дорогими импортными духами леопардом.

Первым гнетущее молчание нарушил Кузьма. Он с таким остервенением плюнул в раскаленный горн, что шипение было слышно даже на улице.

—Вот ведь, барчук, — прохрипел он, вытирая лицо грязным подолом фартука. — Только от одной нечисти отбились, глядь — уже другая на пороге стоит. Да еще какая. Не нашенского разлива. Пахнет, будто в лавке благовоний взорвалась бочка с селедкой.

Горыня, не выпускавший из рук свою верную секиру, мрачно перевел взгляд с двери на меня. Его каменное лицо не выражало ничего, кроме готовности.

—Руки-то мы поукорачиваем. Было бы дело. Скажи слово, барчук, я найду этого… фан-Линде… и его же духами ему глотку прочищу. Надежно. Чтобы больше не пах ничем.

Я с горькой усмешкой покачал головой.

—Это не тот враг, Горыня, которого можно взять голой силой. Ты ему голову отрубишь, а из Любека пришлют нового, еще более надушенного и с еще более длинным кошельком. Они воюют не мечами. Они воюют кошелями. И связями. Наши секиры против их золота — что щепка против дубины.

— Значит, нужно бить их их же оружием, — раздался у меня за спиной звонкий, отточенный как клинок голос. — Но делать это нужно в десять раз хитрее.

Я обернулся. В дверях стояла Любава. Она ненадолго отлучалась, чтобы дать указания своему вознице, и теперь возвращалась, ее лицо было маской сосредоточенности, а в глазах плясали те самые «чертовы искорки финансового гения», как я их мысленно окрестил. Следом, тяжело дыша и напоминая разъяренного борова, попавшего в капкан, вошел Сенеча.

— Дочка, как всегда, в самую точку бьет, — прохрипел купец, с трудом опускаясь на ближайшую лавку. Она жалобно заскрипела под его весом. — Силу против Ганзы не применить. Они все побережье опутали своими конторами, деньгами и долгами. Любой наш выпад — и нам же хуже будет. Нас просто сотрут в порошок, а прах развеют по ветру. И никакая секира твоего Горыни тут не поможет.

— Так что же, сдаемся? — проворчал Кузьма, с силой ударяя молотом по бесформенной заготовке, словно это была голова ганзейца. — Продаем все этому щеголю франкскому?

— Нет, — твердо сказал я, чувствуя, как по жилам растекается знакомое, бунтарское тепло. — Ни то, ни другое. Мы будем драться. Но на своем поле. И по своим, новым правилам.

— Каким это правилам? — скептически фыркнул Сенеча. — Ты думаешь, они позволят тебе, пацану, эти правила писать?

— Они не позволят. Но они и не узнают, что мы их пишем, пока не станет слишком поздно, — парировала Любава. Она уверенно подошла к столу и положила передо мной свою вощеную табличку, испещренную стремительными колонками цифр и какими-то схемами. — Отец, Изяслав. У нас есть то, чего нет у них. Даже не товар. И даже не секрет его изготовления. У нас есть сам Источник. Самый настоящий рудник, который будет выдавать на-гора все новые и новые самородки. И этот рудник, — она многозначительно посмотрела на меня, — еще даже как следует не разработали.

Мне стало не по себе. Мой «рудник» был опасным сокровищем — грудой обрывочных знаний из другого времени, добытых ценой моей прежней жизни.

— Говори яснее, дочка, — нетерпеливо буркнул Сенеча, потирая виски. — У меня от всех этих метафор голова гудит, словно после доброго застолья.

Любава выпрямилась, и ее голос зазвучал четко и властно, как удар молотка по наковальне.

—Мы создаем «Технологический Синдикат». Мы предлагаем им не товар, а долю в будущем. Мы привлекаем лояльных нам бояр и купцов. Не как покупателей, а как пайщиков, совладельцев. Они вкладывают в нас ресурсы здесь и сейчас — деньги, лес, людей, политическое прикрытие. А мы взамен отдаем им долю в прибылях от всех наших будущих изобретений. От мыла, от огненной воды, от бумаги… и от всего того, что Изяслав придумает завтра, послезавтра и через год.

В кожевне снова воцарилась тишина, но на сей раз она была не гнетущей, а заряженной, взволнованной. Даже Горыня перестал вертеть в руках секиру и уставился на Любаву с выражением глубочайшего и неподдельного недоумения на своем обычно бесстрастном лице.

Сенеча первым нарушил паузу. Он медленно, словно ведя внутренние торги с самой судьбой, потер переносицу.

—Доля… в будущем… — протянул он. — Риск огромный. Огромный! Они должны поверить не в вещь, а в человека. В Изяслава.

— Именно, — кивнула Любава, и ее взгляд снова сверлил меня. — А чтобы они поверили, мы должны им показать, во что вкладываются. Мыло — это хорошо. Но бумага… — она взяла со стола грубый лист и помахала им, как знаменем, — бумага — это нечто, что может перевернуть весь их мир. Мир документов, летописей, торговых контрактов. Мы дадим им понять, что бумага — это только первая ласточка. А за ней последуют другие «ласточки». И все — золотые.

Я смотрел на нее, и мой инженерный мозг с восторгом анализировал предложенную стратегию. Это был гениальный, поистине эпохальный ход. Вместо того чтобы в одиночку тянуть воз растущих проблем, мы запрягали в него целый табун сильных лошадей. Мы превращали потенциальных завистников и скрытых недоброжелателей в союзников, чьи кошельки были бы накрепко привязаны к нашему успеху. Это был чистейшей воды краудфандинг по-новгородски, акционерное общество образца двенадцатого века.

— Это… это блестяще, Любава Сенечевна, — выдохнул я, не в силах скрыть восхищения. — Мы создаем собственную, локальную Ганзу. Только вместо перепродажи чужого добра, мы продаем идеи. И их воплощение.

— Мы продаем будущее, — уточнила она с легкой, хитрой улыбкой. — А это самый дорогой и самый востребованный товар на любом рынке. Даже на новгородском.

— Погодите-погодите, — вмешался Кузьма, хмуря свои густые, седые брови. — Я, старик, не все понял. Эти бояре… они нам будут давать свои ресурсы. А мы им взамен… что? Бумажку какую-то дадим? Обещание, что когда-нибудь, может быть, мы им чего-нибудь дадим?

— Не бумажку, Кузьма, а акцию! — попытался я объяснить, находясь на грани отчаяния. — Это… э-э-э… как бы тебе объяснить… Вспомни, мы в прошлом месяце всей артелью большую уху варили…

— С ухой опять? — Кузьма посмотрел на меня с подозрением. — Ты, барчук, что, на кухню собрался? Может, мне тебе котлы медные для этого отдать?

— Нет, слушай! — взмолился я. — Представь: мы все вместе варим эту уху. Ты — картошку принес, Сенеча — рыбу ценных пород, Горыня — дров наколол и медведя от часовых отогнал. А я… я придумал, как сделать так, чтобы уха никогда не пригорала и была всегда наваристой. И вот мы все вместе эту уху едим. И чем вкуснее и больше ухи, тем больше каждому достается. Так вот, акция — это твоя законная, подтвержденная бумагой доля в этом общем котле. Понял?

Кузьма долго и тщательно пережевывал мою кулинарно-экономическую метафору. Его лицо было хмурым и сосредоточенным. Наконец он изрек:

—Понял, барчук. Значит, эта бумажка, акция, она за меня должна думать, сколько мне ухи с этого котла полагается?

Горыня, который все это время молча слушал, скрестив руки, внезапно хмыкнул. Все взгляды обратились к нему.

—Значит, эта бумажка за меня должна думать? — переспросил он своим глухим, наводящим ужас басом, поворачивая в руках свою секиру. — Ладно, пусть думает. А я пока секиру наточу. На всякий случай. Чтобы, если кто от моей доли ухи отказаться захочет, было чем ему это мнение… поправить.

Я фыркнул, Любава не сдержала счастливого смешка, а Сенеча хитро ухмыльнулся, и его глаза на мгновение снова стали похожи на бусины абакуса, быстро пересчитывающие барыши. Суровый воин свел всю многоходовую финансовую комбинацию к простой и неоспоримой истине: любая, даже самая хитрая бумажка, в конечном счете, подкрепляется силой. И в его лице у нас эта сила была.

— Что ж, — сказал Сенеча, с трудом поднимаясь с лавки. — Решение принято. Не скажу, что мне нравится этот риск, но иного выхода, как я погляжу, у нас нет. Я займусь составлением списка. Есть несколько бояр, которые в долгу передо мной, да и не все они в восторге от засилья ганзейских торгашей. Любава, подготовь предварительные расчеты. Нам нужно показать им не только светлое будущее, но и конкретные, пусть и слегка приукрашенные, цифры. — Он многозначительно подмигнул. — Изяслав, тебе нужно подготовить… презентацию.

— Презентацию? — не понял я.

— Покажи им бумагу, — пояснила Любава. — И дай понять, что это лишь малая часть того, на что ты способен. Ты должен произвести на них впечатление. Не как ремесленник, а как творец. Как тот, кто меняет сами правила игры.

— Постараюсь, — вздохнул я, с тоской глядя на свои засаленные портки, руки в царапинах и вечные пятна сажи на рубахе. — Только вот образ «творца» как-то не очень сочетается с внешностью подмастерья, который только что из ямы с известью вылез.

— Отлично сочетается, — улыбнулась Любава. — Особенно когда этот «творец» пахнет еще и будущими тысячами гривен. Деньги, Изяслав, перебивают любой запах.

Сенеча, довольно кивнув, направился к выходу, давая понять, что стратегическое планирование окончено и пора переходить к тактике. Кузьма, ворча что-то про «бумажных журавлей» и «несбыточные мечтания», поплелся к своему горну, видимо, решив, что лучшая терапия от всех напастей — это выковать что-нибудь тяжелое, простое и понятное. Горыня, бросив на меня свой красноречивый взгляд, полный смысла «рубить готов по первому слову», последовал за ним.

И мы снова остались одни. Шумная, напряженная атмосфера военного совета сменилась другой, более тихой, но куда более тревожной. Мы стояли среди привычного хаоса кожевни, а воздух между нами был наполнен невысказанными словами.

Любава подошла к столу и снова взяла в руки лист бумаги. Ее пальцы, тонкие и ухоженные, несмотря на постоянную работу с табличками и счетами, бережно провели по шершавой поверхности.

—Они пойдут на это, — тихо сказала она, глядя куда-то в пространство за листом. — Но цена нашего успеха будет очень высокой. Ты понимаешь это, да?

— Цена их вступления в долю? — переспросил я, хотя прекрасно понял, о чем она.

— Нет, — она подняла на меня глаза. Их темная глубина была сейчас особенно серьезной. — Цена для тебя. Ты превращаешься из чудаковатого боярского отпрыска в официальную мишень. До этого ты был для всех неудобной, но локальной проблемой. Теперь… теперь ты становишься центром своей же паутины. И если эта паутина порвется под давлением…

Она не договорила, но я все понял. Раньше мои враги были конкретны и близки — братья, мачеха, пара завистливых торговцев. Теперь же, создавая Синдикат, я бросал вызов целой системе. Ганзейской торговой машине. И проиграть в этой игре означало не просто разориться. Это означало исчезнуть. Бесследно.

— Я в курсе, — хрипло сказал я. — Но другого пути у меня нет. Сидеть тихо в углу и надеяться, что они обо мне забудут, уже не выйдет. Фон Линде сам меня отыскал. Так что теперь либо я их, либо…

— Либо они тебя, — закончила она. И в ее голосе прозвучала несвойственная ей, легкая дрожь. Почти незаметная, но я ее уловил. — Я просчитала десятки вариантов, Изяслав. И в большинстве из них мы… ты… оказываешься в проигрыше. У них слишком много ресурсов. Слишком длинные руки.

— Но в одном-то из вариантов мы побеждаем? — попытался я пошутить, чтобы разрядить обстановку.

— В одном, — она кивнула, и на ее губах дрогнула тень улыбки. — Но для этого тебе нужно продолжать творить чудеса. Не останавливаться. Бумага — это хорошо. Но им нужно показать что-то еще. Что-то, что заставит их ахнуть и заставить их кошельки открыться быстрее, чем они успеют подумать о рисках.

Я смотрел на нее, на это умное, не по годам зрелое и внезапно ставшее таким уязвимым лицо, и чувствовал, как что-то щемящее и теплое сжимает мне грудь. Сквозь привычную деловую хватку и стальной расчет в ее словах пробивалась искренняя, человеческая тревога. Не за бизнес. Не за прибыль. За меня.

— А ты… — я запнулся, подбирая слова. — Ты не боишься? Ведь твой отец… и ты сама… теперь будете связаны со мной еще крепче. Если все рухнет, пламя достанет и до вас.

— Я веду учет, Изяслав, — она отложила лист бумаги и посмотрела на меня прямо. Ее взгляд был чистым и бездонным, как ночное небо. — Я привыкла оценивать риски. И я прекрасно понимаю, во что ввязываюсь. Но есть риски, на которые стоит идти. Даже если все цифры кричат «нет!».

Она сделала шаг ко мне, сократив и без того маленькое расстояние между нами. От нее пахло не дымом и не металлом, а чем-то легким, цветочным — может, сушеными лавандой или мятой, что она, наверное, держала в своем сундучке с документами, чтобы отгонять моль и дурные мысли. И этот запах был сейчас пьяняще сильнее любого дистиллята.

— Когда этот ганзеец вышел из нашего дома, — прошептала она, и ее голос стал тихим-тихим, — и я увидела, как он смотрит на тебя… как смотрит упитанный, сытый кот на мышонка, который уже пойман и которому остается только понять это… мне стало страшно. Не за склады, не за корабли отца. Мне стало страшно за тебя.

Она призналась в этом. Просто и без всяких уверток. Впервые за все наше знакомство она на мгновение опустила свой финансовый щит и показала то, что было за ним. Обычную, человеческую, девчачью тревогу.

Я не знал, что сказать. Мой язык, обычно такой изворотливый в технических спорах и в перепалках с братьями, вдруг онемел. В горле стоял ком. Я видел, как трепещет легкая ткань ее платка на груди, как бьется жилка у нее на шее. И понял, что эта девушка, эта дочь могущественного купца, была, наверное, единственным человеком в этом мире, который видел во мне не «барчука-недоумка», не «источник прибыли» и даже не «инженера», а просто меня. Заблудившегося во времени, напуганного, но отчаянно цепляющегося за жизнь чужака.

— Любава… — наконец выдавил я. — Я…

— Ничего не говори, — она быстро, почти по-девичьи, положила палец мне на губы. Ее прикосновение было прохладным и обжигающим одновременно. — Просто… обещай, что будешь осторожен. Что твоя светлая инженерная голова будет думать не только о новых шестеренках и водяных колесах, но и о собственной шее. Она мне… она мне очень нужна. В целости и сохранности.

Я взял ее руку, ту самую, что только что касалась моих губ. Ее пальцы были тонкими и хрупкими в моей заскорузлой, покрытой мозолями и старыми шрамами ладони. Контраст был разительным.

—Обещаю, — хрипло сказал я. — Буду думать. И о шее, и о… о других, не менее важных вещах.

Мы стояли так, молча, в полумраке кожевни, и мир вокруг, казалось, сузился до нас двоих. До треска поленьев в печи, до нашего сбивчивого дыхания и до этого хрупкого, нового чувства, которое пробивалось сквозь толщу дел, интриг и смертельных опасностей, как первый росток сквозь мерзлую, неподатливую землю.

Потом она тихо высвободила свою руку, и деловая маска снова, почти беззвучно, вернулась на ее лицо. Но в уголках ее глаз остались теплые морщинки, а на губах — не скептическая ухмылка, а мягкая, смущенная и по-настоящему прекрасная улыбка.

—Мне пора, — сказала она, делая шаг назад. — Отец ждет. И у нас с тобой, господин инженер, теперь очень, очень много работы.

— Да, — кивнул я, с трудом возвращаясь из теплого тумана в холодную реальность. — Синдикат, пайщики, презентация…

— И бумага, — добавила она, уже направляясь к выходу. На пороге она обернулась. — И, Изяслав?

— Да? — сердце у меня снова екнуло.

— Ты сегодня почти не пахнешь дымом и овечьим жиром. Почти.

И с этими словами она скрылась за дверью, оставив меня в компании внезапно наступившей тишины и целого урагана противоречивых чувств.

Я опустился на свою заляпанную смолой табуретку и уставился на чертеж усовершенствованного винтового пресса. Ничего не изменилось: все та же угроза со стороны Ганзы, те же технические задачи, тот же стойкий аромат кожи, дегтя и пота. Но что-то перевернулось во мне самом. Появилась не просто цель. Появился смысл. Не только выжить и разбогатеть. А доказать ей, этой умной, смелой и внезапно ставшей такой близкой девушке, что ее страх напрасен. Что я не просто смогу выстоять против всей этой ганзейской махины. Что я смогу ее победить.

И ради этого стоило запускать в работу не только водяные колеса и прессы, но и самый сложный, самый непредсказуемый и самый мощный механизм из всех, что я знал, — собственный мозг. Пришла пора показать этим ганзейским котам, что перед ними не мышонок, а дико перспективный, хотя и слегка потрепанный, еж. С очень острыми иголками. С командой таких же ежей. И с одной-единственной, но самой главной розой, ради защиты которой он готов был превратить всю свою кожевню в неприступную крепость.

— Ну что ж, — пробормотал я, сжимая в кулаке грубый лист нашей бумаги до хруста. — Игра началась. Посмотрим, чья возьмет. Ганза… или «Северный Путь».

И впервые за этот долгий, напряженный день я почувствовал не тяжесть навалившихся проблем, а знакомый, острый, почти забытый азарт. Азарт инженера, перед которым поставили сложнейшую, но чертовски интересную задачу.

Глава 3: Дипломатия и деготь

Сегодня был день «Икс». День первой встречи нашего новоявленного «Технологического Синдиката». Идея, блестяще подкинутая Любавой, висела в воздухе кожевни, как запах перегоревшего жира – ее нельзя было не заметить, и от нее слезились глаза. Правда, в нашем случае слезились глаза от восторга и ужаса одновременно.

Я, как главный «аттракцион» этого цирка, должен был произвести неизгладимое впечатление. Задача, прямо скажем, не из легких, когда твой главный сценический образ – «парень, который только что из ямы с известью вылез и явно не против туда вернуться».

— Ну что, барчук, — подошел ко мне Кузьма, вытирая руки о фартук, с которого, кажется, можно было соскабливать целые пласты истории нашего производства. — Готов сиять и поражать умы сильных мира сего? Или как там у вас, у инженеров, это принято?

— Готов, как стрела на тетиве, Кузьма, — вздохнул я, с тоской глядя на свои ладони, испещренные царапинами и следами от ожогов. — Только стрела эта, похоже, кривая, ржавая и летит явно не в ту сторону.

— Ничего, главное – попасть, — философски заметил старик и вдруг насторожился, глядя в щель между досками забора. — О, вон и первые галеры подплывают. Смотри-ка, боярин Мирослав. У него, говорят, на своем веку больше кошелей прогорело, чем у меня горшков с щелоком лопнуло. А с ним Твердислав… Хитрый, как лис, и беден, как церковная мышь, но связи у него – хоть куда. Умен, черт.

Я прильнул к щели. Две не самые роскошные, но крепкие повозки остановились у ворот. Из них вышли мужчины в добротных, но не блистающих золотом кафтанах. Их лица были серьезны, глаза – внимательны и немного скептичны. Именно на таких «рисковых инвесторов» мы и рассчитывали. Те, кто уже упал на дно, готовы ухватиться за любую соломинку, лишь бы выплыть. А мы предлагали им не соломинку, а целый спасательный плот. Правда, пока еще нарисованный на моей березовой коре.

— Ну, поехали, — пробормотал я, отряхивая свою единственную приличную рубаху, от которой все равно пахло дымом и хвоей. — Вперед, за светлым технологическим будущим.

Встреча проходила в самом просторном и наименее захламленном углу кожевни, который мы с грехом пополам превратили в некое подобие конференц-зала. Столом служил огромный деревянный щит, водруженный на бочки. Стульями – все те же бочки, пни и несколько принесенных из дома табуретов. Любава, настоящий полководец этого сражения, уже стояла у «стола», положив перед собой аккуратные свертки пергамента. Рядом восседал Сенеча, его лицо выражало стоическое спокойствие удава, проглотившего пару кроликов и готового перекусить еще и буйволом.

Бояре вошли, окинули взглядом наше «лобби» и едва заметно поморщились. Воздух здесь, несмотря на все наши старания проветрить, все еще был густым коктейлем из запахов кожи, дегтя, хвои и чего-то кисловато-спиртового от дистиллятора.

— Господа, — начал Сенеча, не вставая, его голос прозвучал спокойно и весомо. — Благодарю, что откликнулись. Знаю, время дорого. Потому не буду томить. Вы все слышали о моем молодом партнере, Изяславе Никитиче.

Все взгляды устремились на меня. Я почувствовал себя экспонатом в кунсткамере. «Диковинный зверь-инженер, способный варить мыло и гнать воду силой мысли. Кормить и гладить разрешается, но осторожно – может и укусить».

— Слышали, — сухо отозвался боярин Мирослав, мужчина лет пятидесяти с усталым, умным лицом. — Слухи ходят самые диковинные. Одни говорят – колдовство. Другие – божья благодать. Мы же, люди практичные, хотели бы услышать здравый смысл.

— Здравый смысл, господин Мирослав, пахнет не ладаном, а прибылью, — парировала Любава, ее звонкий голос прорезал тяжелый воздух. — И сегодня мы предлагаем вам не просто услышать о ней, а стать ее совладельцами.

Она развернула один из свитков. На нем были начертаны столбцы цифр и схемы, понятные, как мне казалось, только ей и, с большой натяжкой, мне.

— Перед вами – не товар, — продолжала она, водя изящным пальцем по пергаменту. — Товар – это мыло, которое уже сейчас расходится по Новгороду и за его пределы быстрее, чем горячие пирожки на торгу. Товар – это очищенная «огненная вода», которую уже оценили киевские и византийские купцы. Но это – лишь вершина айсберга.

— Айс… что? — переспросил Твердислав, хмурясь.

— Вершина горы, — быстро нашлась Любава, проклиная себя за сорвавшееся словечко. — То, что вы видите – это лишь малая часть того, что скрыто. Основа же – сам источник этих благ. Технология. Знание, которое позволяет создавать нечто из ничего. Вернее, из того, что все всегда считали мусором.

Я решил, что пора вступать в игру. Подойдя к столу, я положил перед боярами два предмета. Первый – аккуратный, душистый брусок мыла с оттиском в виде стилизованного корабля – эмблемы нашего «Северного Пути». Второй – грубый, шершавый, но прочный лист нашей первой бумаги. На нем Любава каллиграфическим почерком вывела: «Сие есть бумага. Дешевле пергамента. Доступнее.».

Бояре взяли в руки мыло, понюхали, покивали. Но их взгляды прилипли к листу бумаги. Мирослав даже провел по нему пальцем, ощупывая шероховатую поверхность.

— Это… писчий материал? — недоверчиво спросил он. — Из тряпок?

— Из отходов, господин, — подтвердил я, стараясь говорить так же уверенно, как Любава. — Из того, что обычно идет на растопку или просто выбрасывается. Себестоимость – копейки. А ценность… — я сделал многозначительную паузу, — …вы сами понимаете. Книги, грамоты, указы, договоры… Все, что сейчас пишется на дорогущем пергаменте, доступном лишь богатейшим монастырям и князьям, может стать доступным каждому грамотному человеку. Мы меняем сам носитель знания. А тот, кто контролирует носитель, контролирует и знание.

В кожевне повисла гробовая тишина. Было слышно, как за стеной Потан что-то ворчит на своего подручного Федьку. Бояре переглядывались. В их глазах я читал борьбу: скептицизм старого волка, привыкшего к надежным, пусть и небольшим, доходам от земли и торговли, и жадный огонек азартного игрока, почуявшего запах неслыханной, фантастической выгоды.

— Вы предлагаете нам… долю? — медленно, взвешивая каждое слово, проговорил Твердислав.

— Именно, — снова вступила Любава. Она взяла со стола несколько деревянных бирок, на которых были выжжены номера. — Мы создаем предприятие. Общий котел. Вы вкладываете в него ресурсы – деньги, лес, людей, политическое прикрытие. А взамен получаете не разовую прибыль от продажи мыла или воды, а долю в будущих доходах от всех изобретений Изяслава. От мыла, от воды, от бумаги… и от всего того, что последует за ними.

— А что последует? — с долей иронии спросил Мирослав. — Летающая колесница? Золото из навоза?

— Возможно, — улыбнулся я, поймав себя на том, что эта улыбка вышла у меня почти что по-пиратски дерзкой. — Но начнем с малого. С контроля над рынком писчих материалов во всей Руси. А там, глядишь, и до более… впечатляющих проектов доберемся. Например, до станков, которые будут ткать полотно без помощи человеческих рук. Или до машин, которые будут молоть зерно силой воды, а не лошадей.

Я видел, что они не верят до конца. Но видел и то, что им чертовски интересно. Азарт – великий двигатель прогресса. Особенно когда на кону стоят не абстрактные идеи, а вполне конкретные монеты.

— И какова будет наша доля? — прагматично поинтересовался Твердислав.

— Это предмет переговоров, — плавно парировал Сенеча, впервые за всю встречу подав голос. Его каменное лицо не выражало ничего, кроме готовности торговаться до последней кровной капли. Но общий доход мы предлагаем разделить на доли. Размер доли будет зависеть от объема вложений. Первым – самые выгодные условия.

Это была наживка. И акулы новгородского бизнеса, пусть и не самые крупные, уже начали кружить вокруг.

Пока Сенеча и Любава погрузились в обсуждение процентов, паев и гарантий, я отступил в тень. Ко мне подошел Кузьма. Он молча наблюдал за боярами, которые с горящими глазами рассматривали тот самый лист бумаги, словно это была карта сокровищ.

— Смотри, барчук, — прошептал он, хрипло усмехаясь. — Как они за бумажкой твоей следят, будто кот за салом. Чуют, что прибыль пахнет, а чем – не поймут. Думают, золото там зарыто. А там, гляди, всего-то старая портянка, да щелок.

— В этом-то и гениальность, Кузьма, — тихо ответил я. — Мы продаем им не товар. Мы продаем им мечту. А мечта, как известно, самый дорогой товар на свете. Ее нельзя пощупать, но за нее готовы платить золотом.

— Мечта… — фыркнул кузнец. — Мечта – она как пар из котла: пока горячий – греет, а рассеялся – ищи свищи. Вот посмотрим, что они скажут, когда узнают, что кроме мечты о золотых горах, они получат в придачу и костер от жрецов, и нож в спину от ганзейцев.

Он был, как всегда, прав. Наш «Синдикат» был не только финансовым предприятием. Это был политический вызов. И одной лишь экономикой здесь было не обойтись. Пока Сенеча и Любава очаровывали бояр цифрами, мне предстояло решить другую, не менее важную задачу – нейтрализовать духовную оппозицию.

Идея, как это часто бывает, пришла ко мне в самый неожиданный момент. Я наблюдал, как Федька, наш «младший специалист по тряпичному сырью», пытается записать что-то углем на обрывке бересты. Береста была корявой, неровной, уголь крошился. И я подумал: а ведь именно так, на подобном хламе, ведут свои летописи большинство монастырей. Пергамент – дорог, его берегут для важных грамот и богослужебных книг. А для черновиков, для ежедневных записей, для эскизов росписей используют все, что под рукой.

И тут меня осенило.

На следующий день, взяв с собой Горыню в качестве не столько охраны, сколько устрашающего элемента, я отправился в один из новгородских монастырей. Не самый богатый, но известный своим строгим уставом и влиятельным игуменом. По дороге мы заскочили в нашу кожевню, где я прихватил стопку нашей самой качественной, относительно гладкой бумаги.

Монастырские ворота нам открыл хмурый послушник. Увидев меня, боярского сына, но в засаленной одежде, и надвигающегося за моей спиной Горыню с его каменным лицом и заложенной за пояс секирой, он попятился.

— Мне к отцу игумену, — сказал я, стараясь придать своему голосу максимально почтительные и в то же время уверенные нотки. — По делу, сулящему обители великую пользу.

Нас провели в скрипторий – просторное помещение, где за грубыми столами сидели монахи, склонившись над пергаментными листами. Воздух был густ от запаха воска, кожи и старой бумаги. Игумен, отец Варлаам, оказался не ожиревшим лицемером, а худым, аскетичным мужчиной с пронзительными голубыми глазами. Он смотрел на меня с безразличным любопытством.

— Чем могу служить, сын мой? — спросил он, и его голос звучал тихо, но властно.

— Отче, — начал я, кланяясь. — До меня дошли слухи, что вы затеяли роспись нового придела. Дело богоугодное и прекрасное. Но слышал я также, что братия испытывает затруднения с материалами для эскизов и ведения летописных записей.

Он кивнул, его лицо не выразило ничего.

—Пергамент дорог.Береста неудобна. Воля божья.

— Возможно, я могу предложить решение, — сказал я и выложил на стол принесенную стопку бумаги. — Это – новый писчий материал. Бумага. Прочная, удобная, и… почти бесплатная.

Отец Варлаам взял один лист. Его тонкие, иссохшие пальцы с привычной осторожностью ощупали поверхность. Он поднес лист к свету, посмотрел на просвет.

— Из чего сие сотворено? — спросил он.

—Из тряпичного волокна,отче. Из отходов. То, что обычно выбрасывают или сжигают.

Он долго молчал, разглядывая бумагу. Потом взял со стола гусиное перо, обмакнул в чернильницу и вывел на чистом углу листа несколько слов: «В начале было Слово». Чернила легли ровно, не расплываясь. Он подул на надпись и снова изучил результат.

— Удивительно, — наконец изрек он. — Прочно. Чернила держит. И впрямь дешевле пергамента. Зачем ты принес это нам?

— Я хочу пожертвовать обители партию этой бумаги, — сказал я искренне. — Для эскизов ваших иконописцев. Для ведения черновых летописей. Чтобы слово божье и история нашего города находили себе верное и долговечное пристанище.

В его глазах что-то мелькнуло. Не жадность, нет. Скорее, практический интерес хорошего хозяйственника, который увидел возможность сэкономить ресурсы и направить их на что-то более важное.

— И что ты хочешь взамен, сын мой? — спросил он прямо. — Милости божьей? Молитв?

— Милость божья и молитвы – это самое ценное, отче, — почтительно склонил я голову. — Но есть одна малая просьба. В городе ходят слухи… нехорошие слухи. Будто бы занятия мои – не богоугодны, а греховны. Будто бы я, по наущению дьявола, колдую. Особенно усердствует в сих речах некий отец Гермоген. Мне бы не хотелось, чтобы сии ложные речи мешали благим начинаниям. А бумага наша, как вы видите, вещь самая что ни на есть материальная и практическая. Никакой магии.

Отец Варлаам снова посмотрел на лист, потом на меня. В его взгляде читалась мудрая, усталая усмешка. Он прекрасно понимал, что происходит. Я покупал не его молчание, а его нейтралитет. И платил за это не золотом, а тем, что было ему по-настоящему нужно.

— Отец Гермоген… ревностный служитель, — медленно проговорил игумен. — Но ревность его порой не знает меры и не окормляется рассудком. Летопись наша действительно требует много материалов для черновых записей. Твое пожертвование будет весьма кстати. А что до отца Гермогена… я побеседую с ним. Думаю, он найдет для своей ревности более достойное применение. Например, в переписи житий святых. Работа кропотливая, требующая уединения и молчания.

Я чуть не рассмеялся. Это была чистой воды ссылка. «Убрать с глаз долой и занять делом». Старо как мир.

— Благодарю вас, отче, — снова поклонился я.

— Ступай с миром, сын мой, — сказал игумен, уже снова погружаясь в рассмотрение бумаги. — И да пребудут с тобой твои… практические начинания.

Мы вышли из монастыря. Солнце светило по-осеннему ярко, но без тепла.

— Ну что, Горыня? — спросил я у своего молчаливого телохранителя. — Как тебе мой дипломатический ход?

Горыня, не поворачивая головы, изрек своим глухим басом:

—Хитро.По-купечески. Только я бы проще сделал. Взял бы этого Гермогена, да и объяснил бы ему…

— Не всегда грубая сила решает, друг мой, — вздохнул я. — Иногда нужно просто дать человеку то, что он хочет. Игумену – бумагу для его летописи. А отец Гермоген… он хотел внимания и значимости. Теперь у него будет и то, и другое. Только в виде переписывания житий в дальней келье. Надеюсь, почерк у него хороший.

Вернувшись в кожевню, я застал там картину, внушающую осторожный оптимизм. Бояре уже разъехались, а Сенеча и Любава подводили итоги. На столе лежали несколько берестяных грамот с предварительными договоренностями – «залоговыми бирками», как их назвала Любава.

— Ну что, инженер, — обратился ко мне Сенеча, и в его глазах я впервые увидел не просто расчет, а нечто похожее на уважение. — Твоя бумага сделала свое дело. Мирослав и Твердислав – наши. Вкладывают по пятьсот гривен каждый. Еще двое обещали дать ответ после совета с домочадцами. «Синдикат» начинает дышать.

— А отец Гермоген, судя по всему, скоро перестанет, — добавила Любава с хитрой улыбкой. — По крайней мере, перестанет дышать нам в спину. Отец Варлаам, как я слышала, человек слова.

— Значит, первый раунд за нами, — облегченно выдохнул я, опускаясь на ближайшую бочку. Тело ныло от усталости и нервного напряжения.

— Только первый, — напомнила Любава, ее лицо снова стало серьезным. — Теперь мы стали еще заметнее. И у нас появились партнеры, чьи деньги и связи нужно оправдывать. Фон Линде не дремлет. А братья твои, хоть и сосланы, но наверняка точат зуб из своего Заволочья.

— Знаю, — кивнул я, глядя на горящий в горне огонь. — Но теперь у нас есть не только идеи. Теперь у нас есть тыл. И, кажется, я начинаю понимать, как вести эту игру. Не как инженер, который просто строит механизмы. А как… управляющий сложной системой. Где шестеренки – это люди, их интересы, их жадность и их страх.

— Опасная система, — тихо сказала Любава. — Одна ошибка в расчетах – и весь механизм разлетится на куски, покалечив всех, кто внутри.

— Тогда нельзя ошибаться, — твердо ответил я. — Ни в инженерии, ни в политике. А сейчас, простите, мне нужно идти. Меня ждет один очень важный проект.

— Еще один? — удивился Сенеча. — Уже? Хоть бы отдохнул. Что на сей раз? Вечный двигатель? Или, может, машину для полета на луну?

— Нет, — улыбнулся я, направляясь к своему верстаку. — Нечто куда более важное и насущное. Я проектирурую усовершенствованную вытяжку для кузницы. А то вонь стоит такая, что даже бояре, пахнущие деньгами и властью, морщились. Непорядок. Наш «Синдикат» должен пахнуть не только прибылью, но и… прогрессом. Или хотя бы просто чистым воздухом.

Любава рассмеялась, и этот звук был для меня лучшей наградой за прошедший день. Пусть впереди были тучи, конкуренты и интриги. Но пока у меня была моя команда, мои идеи и эта удивительная девушка, чей ум был острее любого клинка, я был готов сражаться. Пусть весь мир узнает, что такое настоящая инженерная мысль, помноженная на хитрость и деготь. В прямом и переносном смысле

Глава 4: Экономический удар, или Блокада льна

Я стоял, вцепившись пальцами в край верстака, и смотрел на грубоватый, но бесконечно дорогой лист нашей первой бумаги. Всего день назад он был символом триумфа, прорыва, почти что технологического чуда. А сегодня превратился в охранную грамоту, на которую положил глаз голодный хищник. И хищник этот был не местным волком-одиночкой, а пришлым, упитанным, обученным и пахнущим дорогими импортными духами леопардом.

Первым гнетущее молчание нарушил сам Кузьма. Он с таким остервенением плюнул в раскаленный горн, что шипение было слышно даже на улице.

—Чует мое старое сердце, барчук, — прохрипел он, вытирая лицо грязным подолом фартука. — Не к добру такая тишина. Будто перед грозой, когда птицы замолкают. Чувствую – пахнет бедой. Причем бедой не местного разлива.

Предчувствие старика, как и всегда, оказалось точнее лучшего немецкого хронометра. Первая ласточка экономического шторма примчалась к нам на тощих клячах и с лицом, помятым от отчаяния. Это был староста одной из деревень, что поставляли нам лен. Мужик по имени Демьян, обычно крепкий, как дубовый пень, а сейчас – седой, трясущийся и пахнущий дешевым хмельным квасом с утра.

— Барчук, кормилец… — запричитал он, едва переступив порог кожевни и чуть не падая на колени. – Беда! Лен… весь лен…

— Успокойся, Демьян, — попытался я его образумить, сердце при этом уходя куда-то в пятки. – Говори по порядку. Неурожай? Пожар?

— Хуже! — всхлипнул он, вытирая лицо грязным рукавом. – Скупили! Все до последней былиночки! Вчера еще, под вечер, нагрянули какие-то торгаши, не наши, не новгородские. Лица хитрые, глаза, как у горностая, а кошели – тугие! Предложили цену… мать честная, в полтора раза выше нашей! Да наличными! Кто ж устоит? Мужики-то мои… они люди простые, им подавай синицу в руки, а не журавля в небе. Все и продали. А те, кто поприжимистей был, так к тем эти торгаши… ну, с уговорами другими приходили. С угрозами. Мол, не продашь – сам пожалеешь. Амбар сгореть может запросто. Или лошадь падет. Короче… прости, барчук! Обещали же мы тебе лен поставить! А теперь… пусто. В закромах – мышь повесится.

У меня в ушах зазвенело. Лен. Основа основ. Из его длинного, крепкого волокна мы делали лучшие сорта бумаги.

Я послал Демьяна в наш импровизированный склад, выдать ему хоть какой-то задаток за «моральный ущерб» и пару кружек нашей «огненной воды» для сугреву, а сам, как был, в засаленной рубахе, рухнул на бочку с дегтем. В голове стучало одно: «Фон Линде. Это он».

Следующие несколько часов превратились в адский марафон. Гонец от Сенечи, бледный и запыхавшийся: «Изяслав! Удар! Поставки льна из верхних деревень сорваны! Какие-то комиссионеры скупили все!». Потом примчался наш закупщик пеньки, парень с лицом профессионального игрока в кости, а сейчас – с выражением полного фиаско: «Шеф, с пенькой беда. Всех поставщиков, с кем мы договаривались, либо перекупили, либо… запугали. Говорят, приходили люди с секирами. Вежливо так приходили. Просили «пересмотреть коммерческие приоритеты».

Даже Потан, наш главный алхимик-мыловар, подошел с несвойственной ему озабоченностью.

—Барчук, а у нас щелок на исходе. А зола, из которой мы его варим, это же отходы от льняных костриц. Если льна не будет…

Я просто молча кивнул. Картина вырисовывалась ясная, страшная и, черт победи, гениальная в своем подлом расчете. Фон Линде не стал лезть с кулаками. Он не стал нанимать бандитов. Он ударил по самому больному – по сырью. По нашей экономической аорте. Он просто взял и перекрыл кран. Без шума, без пыли, с помощью одного лишь своего бездонного кошелька и сети агентов.

В кожевне воцарилась звенящая тишина, которую нарушал лишь треск поленьев в горне да мои собственные мрачные мысли. Даже Горыня, обычно непробиваемый, хмурился, понимая, что против этой угрозы его секира бессильна. Как рубить воздух?

— Ну что, инженер? — раздался у меня за спиной голос Сенечи. Он вошел, не скрипнув дверью, его лицо было землистым, а глаза ввалились. – Понял, с кем имеешь дело? Это не братья твои, с их дубинами. Это стратег. Он даже пальцем о нас не запачкал. Просто нанял других. И щедро заплатил за нашу агонию.

— Я понял, — хрипло ответил я. – Он хочет задушить нас в зародыше. Оставить без сырья. Без сырья нет производства. Нет производства – нет товара. Нет товара – нет денег. Нет денег – нет Синдиката. Все просто. Как молот по наковальне.

— Именно, — Сенеча тяжело опустился рядом на другую бочку. – И знаешь, что самое мерзкое? Он это делает абсолютно легально. Ну, почти. Скупает товар на открытом рынке. Какие претензии? Конкуренция, дорогой. Свобода торговли.

В этот момент в кожевню влетел Федька, наш «младший специалист по тряпичному сырью». Его глаза были круглыми от ужаса.

—Барчук! Барчук! Там… там к усадьбе твоей… целая толпа! С плакатами! Ну, с деревяшками этими, на которых писано!

— Писано что? — встал я, чувствуя, как по телу разливается адреналин.

— Да всякое! «Долой колдовство!», «Не губите наш промысел!», «Бумага – порождение дьявола!». И все это кричат, руки в кулаки сжали… Лица злые!

Сенеча сгорбился еще сильнее.

—Цех пергаментщиков. Псы почуяли слабину. Пока мы с Ганзейским союзом воюем, они решили добить нас, как раненого зверя. Иди, инженер. Тебе, как хозяину, придется с ними говорить. Только смотри… без кипятка. Хотя… — он взглянул на мое лицо, — может, все-таки с кипятком?

Выйдя за ворота кожевни, я увидел эту «делегацию». Человек двадцать, не больше. Все – мужчины в возрасте, с лицами, которые, казалось, навсегда сохранили выражение брезгливого недовольства от постоянного ковыряния в овечьих кишках и соскабливания с них жира. Цех пергаментщиков. Аристократы новгородского ремесла, чьи предки столетиями делали пергамент для княжеских грамот и церковных книг. И чья многовековая монополия теперь трещала по швам из-за какого-то выскочки с его «тряпичными побрякушками».

Во главе стоял седой, с орлиным носом и горящими фанатичным огнем глазами старик. Я знал его – Акинф, старшина цеха. Человек, который, казалось, был лично знаком с первыми апостолами и лично для них выделывал пергамент.

— Изяслав Никитич! — его голос, скрипучий и резкий, как скребок по шкуре, прорезал воздух. – Выйди и внемли гласу народа ремесленного!

Я вышел вперед, за спиной чувствуя надежную спину Горыни, который встал в пол-оборота, держа секиру так небрежно, что это смотрелось вдвое опаснее.

— Я вас слушаю, господа пергаментщики, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал от бессильной ярости. – Чем обязан такому… массовому визиту?

— Ты обязан прекратить! — проскрипел Акинф, тыча в меня костлявым пальцем. – Прекрати свои богопротивные опыты! Ты губишь древний промысел! Ты сатанинским колдовством из тряпья и грязи делаешь подделку, которая оскверняет саму идею письма! На пергаменте писали святые! А на твоей… бумаге… — он произнес это слово с таким отвращением, будто говорил о проказе, — на ней что писать будут? Еретические памфлеты? Богохульные стишки?

Толпа позади него зароптала, поддакивая.

— Моя бумага, господин Акинф, предназначена для того, чтобы знание стало доступнее, — попытался я вставить разумное слово.

— Знание? — передразнил старик. – Какое знание может быть на тряпке? Знание требует жертвы! Требует чистоты! Пергамент – это кожа жертвенного животного, очищенная, выбеленная, освященная трудом! А твоя бумага – это… это пережеванные отбросы! Это унижает само Слово!

Он был и смешон, и страшен в своем фанатизме. Он защищал не просто бизнес. Он защищал целую вселенную, сложившуюся в его голове, где все было разложено по полочкам: пергамент – для князей и святых, береста – для черновиков и простонародья, а тряпки – для подтирки. И мое изобретение ломало эту иерархию. И он этого не переживал.

— Я не намерен ничего прекращать, — сказал я уже холоднее. – Мое производство легально. Оно одобрено…

— Одобрено дьяволом! — перебил меня Акинф. – Мы знаем, что у тебя проблемы с сырьем! Видно, Господь покарал тебя! Так одумайся, пока не поздно! Откажись от своей дьявольской затеи, пока мы не обратились к Вечу и к митрополиту! Иначе… иначе мы сами найдем способ остановить тебя!

Это была уже прямая угроза. Горыня, услышав это, сделал едва заметный шаг вперед. Его тень накрыла меня и половину пергаментщиков. Те, что стояли сзади, невольно попятились. Но Акинф стоял насмерть.

— Ваши угрозы я слышал, — сказал я, чувствуя, как закипаю. – А теперь, прошу, покиньте мою землю. У меня много работы. Мне нужно думать, как обеспечить работой моих людей, которые, в отличие от вас, не боятся прогресса.

— Прогресс? — Акинф плюнул себе под ноги. – Ты называешь прогрессом это колдовское варево? Ладно. Не внял голосу разума. Тогда пеняй на себя. Мы не отступим! Цех пергаментщиков стоял века и после тебя простоит!

С этими словами он развернулся и, гордо подняв голову, повел свою немногочисленную, но очень шумную армию прочь. Они ушли, продолжая что-то выкрикивать и размахивать своими табличками.

Я стоял и смотрел им вслед, а внутри у меня все переворачивалось. С одной стороны – экономическая блокада от международного гиганта. С другой – атака местных ретроградов, почуявших кровь. Мы оказались в клещах. И с каждым часом эти клещи сжимались все туже.

Вернувшись в кожевню, я увидел полный состав нашего «штаба». Все были здесь: Сенеча, Любава, Кузьма, Горыня, Потан, Дубыня. Даже Федька притих в углу, понимая, что пахнет жареным, и не в смысле еды.

— Ну что, барчук, — первым нарушил молчание Кузьма. – Понравилось театральное представление? Судя по рожам, играли трагедию.

— Скорее, фарс, — мрачно ответил я. – Но фарс, который может очень быстро превратиться в трагедию для нас. Льна нет. Пеньки нет. Цех пергаментщиков объявил нам войну. И все это – на фоне того, что наши новые пайщики из Синдиката ждут от нас чудес и прибылей. Каких, спрашивается, прибылей, если мы через неделю встанем?

Любава, бледная, но собранная, подошла к столу и разложила свои таблички.

—Я просчитала варианты. Мы можем закупать лен через третьи руки, из более дальних деревень. Но это в разы увеличит стоимость доставки, да и нет гарантии, что агенты фон Линде не дотянутся и туда. Мы можем попытаться перейти полностью на пеньку… но ее у нас тоже нет. Ситуация, Изяслав, патовая.

— Пат – это когда никто не может сделать ход, — проворчал Сенеча. – А тут ход сделали. Против нас. И очень успешно.

В кожевне снова повисло тяжелое молчание. Я смотрел на огонь в горне и думал о том, как же все это несправедливо. У меня есть знания, есть команда, есть желание работать. Но один богатый мерзавец из-за моря может одним щелчком пальцев поставить нас на грань краха. Это бесило. Бесило так, что хотелось крушить все вокруг.

В этот момент мой взгляд упал на Федьку. Юнец, стараясь быть полезным, пытался растопить печь. Но дров под рукой не оказалось, и он, недолго думая, схватил охапку грубых, жестких отходов от обработки льна – тех самых льняных очесов и пакли, которые всегда считались мусором и шли исключительно на растопку или на конопачение щелей. Он сунул эту кучу в топку, и она занялась ярким, веселым пламенем.

И тут меня осенило.

Это была не молния, сброшенная с небес. Это был тихий, спокойный, почти что интимный щелчок в мозгу. Как будто самая главная шестеренка в механизме Вселенной наконец-то встала на свое место.

Все всегда считали это мусором.

Все. Включая меня.

Я так долго думал о длинном, качественном льняном волокне, о том, как его добыть, что просто не видел того, что валялось у меня под ногами. Вернее, видел, но не видел.

— Стой! — закричал я так громко, что Федька от неожиданности швырнул в печь остатки пакли и отпрыгнул, как ошпаренный. – Не бросай! Стой!

Все в кожевне вздрогнули и уставились на меня.

— Барчук? — опасливо спросил Кузьма. – Ты чего? С потолка что, упало?

— Нет, — прошептал я, подходя к печи и выгребая из нее тлеющую, но еще не сгоревшую до конца паклю. – Не упало. Оно всегда тут лежало. Просто мы были слепы.

Я поднял над головой черный, обугленный комок грубейшего волокна.

—Смотрите! — сказал я, и голос мой дрожал от возбуждения. – Смотрите все! Это не мусор! Это… это наше спасение!

Любава смотрела на меня, как на сумасшедшего. Сенеча хмурился. Кузьма почесал в затылке.

— Барчук, может, тебе прилечь? — предложил Потан. – У меня есть успокоительный отвар из ромашки и полыни…

— Никакой полыни! — воскликнул я. – Это он! Фон Линде! Он скупил весь лен-сырец, все длинное, качественное волокно! Но он же не скупал отходы! Он не скупал паклю и очесы! Потому что все считают это мусором! А что такое бумага, друзья мои? — я оглядел их сияющим взглядом. – Бумага – это измельченное, размоченное и спрессованное волокно. Любое волокно! Ему все равно, было ли оно длинным и благородным, или коротким и грубым! Ему нужна целлюлоза! А она тут есть!

Я бросил комок пакли на стол.

—Это сырье! Бесплатное! Его не надо ни у кого покупать! Его на каждой льняной мануфактуре – горы! Его либо сжигают, либо отдают за копейки на конопатку! У нас его будет – неограниченное количество! Фон Линде перекрыл нам реку, а мы нашли под ногами целое озеро! Нет, целое море!

Первым до Любавы дошла финансово-экономическая суть моего открытия. Ее глаза расширились, а на губах заиграла та самая, хитрая улыбка, которую я так любил.

—Бесплатное сырье… — прошептала она. – Себестоимость бумаги падает почти до нуля… Мы можем демпинговать так, что пергаментщики просто…

— Они просто сдохнут от зависти, даже не понимая, отчего! — закончил за нее Сенеча, и его лицо вдруг просветлело. – Черт возьми, инженер! Ты снова это сделал! Ты нашел золото в дерьме! В прямом смысле!

— Но погодите, — вмешался практичный Кузьма. – Эта… пакля… она же грубая, жесткая. Из нее же тонкую, хорошую бумагу не сделаешь. Только на подтирку, прости господи.

— А нам и не нужна тонкая! — возразил я. – Нам нужна бумага! Любая! Для черновиков, для упаковки, для дешевых книг, для газет… для всего! Мы создадим новый, низший сегмент рынка! Сегмент, которого раньше не было! Мы будем продавать бумагу за копейки, и ее будут покупать все! Писцы, студенты, лавочники! А пергамент пусть остается для княжеских грамот и икон! Мы не будем с ними конкурировать в качестве! Мы уничтожим их количеством и ценой!

Энтузиазм, как электрический разряд, прошел по всей кожевне. Глаза у всех загорелись. Отчаяние сменилось азартом.

— Ну что ж, — сказал Кузьма, снимая фартук и хлопая им по колену. – Значит, будем варить бумагу из мусора. Цивилизация, мать его! Раньше из этого лапти плели, а теперь книжки делать будем. Ну, барчук, давай свои гениальные указания. С чего начнем?

— С экспериментов! — объявил я. – Нужно понять, как это волокно ведет себя в процессе. Как его лучше измельчать, сколько варить, как отбеливать… Потан! Ты наш главный по всем жидким и кипучим процессам! Готовь чаны! Федька! Бери телегу и езжай по всем ближайшим льнозаводам! Скупай все их отходы! За копейки! Скажи, что мы на подстилку скоту берем!

Федька, сияя, как медный грош, кивнул и пулей вылетел из кожевни.

— Дубыня! — обратился я к главному плотнику. – Нам понадобятся новые, более прочные сита и пресс-формы! Грубое волокно – более абразивное!

— Сделаем! — коротко бросил Дубыня, уже мысленно прикидывая, из какой доски лучше сколотить раму.

Я повернулся к Любаве.

—А тебе, наш финансовый гений, самая сложная задача.

— Какая? — насторожилась она.

— Придумать, как нам продать эту историю нашим пайщикам из Синдиката. Как объяснить боярам Мирославу и Твердиславу, что наше новое, прорывное сырье – это, по сути, мусор, который все всегда сжигали? Нужно преподнести это так, чтобы они не решили, что мы окончательно спятили и вышли из берегов.

Любава задумалась на секунду, а потом ее глаза блеснули.

—А мы им и не скажем, что это мусор. Мы скажем, что мы открыли новый, революционный источник волокна. Что мы нашли способ использовать то, что до нас считали бесполезным. Мы назовем это… э-э-э… «вторичной целлюлозой»! Звучит солидно, научно и наводит на мысли о безотходном производстве. Они не поймут, но им понравится.

Я смотрел на нее с нескрываемым восхищением. Она была гением. Абсолютным.

— Договорились, — улыбнулся я. – «Вторичная целлюлоза». Пусть думают, что мы алхимики, превращающие свинец в золото. А мы и правда будем им быть. Только свинец у нас – вон тот, в углу, куча пакли.

В тот день кожевня снова ожила. Закипела работа. Все, даже Горыня, который обычно стоял на страже, с удовольствием принялись таскать мешки с новообретенным «сокровищем». Кузьма и Потан возились у чанов, пытаясь понять, как заставить грубое волокно размягчаться. Воздух наполнился не привычным запахом льна, а более едким, пыльным и слегка сладковатым ароматом жженой пакли.

Я стоял посреди этого хаоса, этого нового «золотого» бума, и смеялся. Смеялся от души. Фон Линде, этот пахнущий дорогими духами кот, думал, что загнал нас в угол. А мы, оказывается, были ежами, которые не просто умеют сворачиваться в колючий клубок. Мы умели находить пропитание даже в том, что кот брезгливо отбросил лапой.

Пусть он владеет всеми реками льна в мире. А мы будем плавать в своем собственном, внезапно открытом океане, состоящем из того, что все всегда считали мусором.

И знаете, что самое ироничное? Этот «мусор» пах куда приятнее, чем запах надвигающегося поражения. Он пах победой. Правда, пах он при этом специфически – жженой паклей. Но для нас, инженеров «Северного Пути», это был самый лучший аромат на свете.

Глава 5: Рождение мануфактуры, или Конвейер для ежа

Энтузиазм после нашего открытия висел в воздухе кожевни гуще, чем вечный смог над кузней. Даже Машка, наш всеобщий моральный компас, оценила ситуацию. Она перестала похрюкивать тревожно и теперь деловито, с видом заправского кладовщика, обнюхивала каждый новый мешок с паклей, который нам удавалось добыть, будто проверяя сортность и годность к употреблению.

— Ну что, барчук, — подошел ко мне Кузьма, с наслаждением потягиваясь так, что его позвоночник издал звук, похожий на треск ломающейся сухой ветки. — Говорил я, говорил – цивилизация, мать ее! Раньше из этого лапти плели, а теперь книжки делать будем. Ну, давай, светило инженерное, показывай, как нам из этого добра твою «целлюлозу вторичную» добывать. А то пахнет оно, прости господи, не столько богатством, сколько тем, что навозом присыпать нужно для запаха.

Я с сияющей улыбкой развернул на нашем бочко-столе свежий чертеж. Вернее, это была компиляция из нескольких чертежей, испещренная моими пометками и забавными каракулями Кузьмы, где он пытался изобразить «а вдруг тут треснет?».

— Смотри, старик, — начал я, водя пальцем по схемам. — Водяное колесо у нас уже есть, оно нам для дистиллятора и мехов кузни помогало. Но сейчас ему предстоит настоящая работа. Мы подключаем его напрямую к роллу.

— К роллу? — переспросил Кузьма, хмуря свои густые, седые брови. — Это который у тебя нарисован вон тот здоровенный барабан с зубьями? Барчук, да он же пол-избы сожрет! И что он делать-то будет, этот твой… ролл?

— Он будет делать наше счастье, Кузьма! — воскликнул я, чувствуя, как меня переполняет предвкушение. — Это дробильный барабан. Мы будем закидывать внутрь эту самую паклю, а он, вращаясь с бешеной скоростью, будет ее молоть, рвать, превращать в мелкую-мелкую пушистую массу. В целлюлозную пульпу! Представляешь? Вместо того чтобы вручную толочь это добро в ступах до второго пришествия, мы доверим это дело воде и механике!

Кузьма долго и внимательно разглядывал чертеж, водил своим корявым, обожженным пальцем по линиям.

—Зубья…— прошептал он задумчиво. — Зубья, говоришь… А не сожрет ли он, случайно, не то что надо? Федьку, например, если тот, по своей глупости, внутрь заглянет? Уж больно злой у него вид, у твоего ролла.

— Мы поставим защитный кожух, — поспешил я его успокоить. — Чтобы ничьи любопытные конечности не отправились в увлекательное путешествие по процессу производства бумаги.

— Это разумно, — кивнул кузнец. — А то наш Федька… парень старательный. Ладно, барчук, понял я. Будем делать твой «ролл-зверюгу». Только смотри, если он у нас всю кожевню разнесет – я тебе эти чертежи туда же, в ролл, и отправлю. Вместе с тобой.

С этим благословением мы и начали. Работа закипела с такой силой, что, казалось, сама кожевня гудит от напряжения, как гигантский улей. Я и Кузьма дни и ночи напролет проводили у верстака и горна, дорабатывая чертежи, подбирая металл для валов и тех самых зловещих зубьев. Кузьма, как всегда, был неподражаем.

— Барчук, а если мы тут, на ось, напрессуем втулку из мягкой бронзы? — предлагал он, почесывая затылок. — Чтобы меньше люфта было. А то твой ролл так залюфтует, что не только паклю, но и стены наши начнет молотить. Будет у нас не бумажная мануфактура, а руины в стиле «разгромленного татарским нашествием инженерного цеха».

Я только восхищенно кивал. Его практический опыт был бесценен. Мои знания из будущего давали направление, а его золотые руки и врожденное понимание «железной логики» превращали схемы в работающие механизмы.

Пока мы с Кузьмой творили стальное сердце нашего будущего конвейера, за дело взялся Дубыня со своей командой плотников. Если я и Кузьма были мозгом и мышцами проекта, то Дубыня был его костями и сухожилиями. Он, как заправский архитектор, окинул взглядом нашу кожевню и прилегающую территорию, и его лицо, обычно невозмутимое, озарилось огнем творца.

— Так, — изрек он, положив на пень свою увесистую рубящую секиру (которая, как я подозреваю, была для него не только оружием, но и универсальным измерительным и убеждающим инструментом). — Тут нам нужны усиленные балки. Не то что эти кривульки, — он презрительно ткнул пальцем в одну из несущих опор нашего сарая. — Мой дед, царство ему небесное, строил амбары надежнее. Федька! Тащи бревна, те, что потолще! И не ной, что тяжело! Хочешь, чтобы вся эта конструкция твоего барчука тебе на голову не рухнула?

Федька, не нывший ни секунды, а, наоборот, сияющий от причастности к Великому Делу, пулей помчался исполнять указание. Дубыня тем временем принялся размечать бревна, ворча что-то себе под нос на своем своебразном плотницком наречии, где слова «заподлицо», «в лапу» и «шип-паз» перемежались крепкими, но как-то по-домашнему звучащими ругательствами.

Я наблюдал, как под его руками из хаоса бревен и досок начинают вырастать мощные рамы, опоры для валов, основание для чанов. Это было искусство. Может, и не такое зрелищное, как кузнечное, но столь же фундаментальное. Без его работы мой ролл так и остался бы грудой железа, беспомощно валяющейся на земле.

Через несколько дней, покрытые потом, стружкой и сажей, но невероятно довольные, мы собрали всю конструкцию воедино. Это было зрелище, достойное упоминания в летописях. Громадное водяное колесо, установленное на запруженном ручье, теперь было связано сложной системой валов и шестерен с внушительным деревянным барабаном, утыканным железными зубами – нашим роллом. От ролла шли желоба к чанам для варки, а от них – к мощному винтовому прессу, который Дубыня собрал с таким запасом прочности, что, казалось, им можно было бы сплющить в лепешку боевого коня.

Настал день икс. День первого запуска. У нас собралась вся наша небольшая империя. Я, Кузьма, Дубыня, Потан, Горыня, Федька и даже Сенеча с Любавой, которые приехали, не в силах усидеть в городе в такой исторический момент.

— Ну что, инженер, — сказал Сенеча, скептически оглядывая нашу конструкцию. — Напоминает то ли мельницу, то ли орудие пыток. Уверен, что эта штуковина не разнесет нам пол-уезда?

— В теории – уверен, — ответил я, и мой голос прозвучал куда увереннее, чем я себя чувствовал на самом деле. В животе порхали целые стаи бабочек, причем бабочки эти были с железными крыльями и склонностью к саботажу.

— В теории суп без мухи, а на практике – с мухой, да еще и с тараканом, — философски заметил Кузьма, но в его глазах читался тот же азарт, что и у меня.

Любава подошла ко мне и тихо, так, чтобы слышал только я, спросила:

—Все просчитал?

— Все, что мог, — так же тихо ответил я. — Остальное – на совести водяного духа этого ручья и благосклонности бога механики, если такой есть.

Она улыбнулась, и ее улыбка была мне лучшим ободрением.

—Тогда давай. Покажи им, что такое настоящий «Северный Путь».

Я глубоко вздохнул и кивнул Горыне, стоявшему у заслонки, регулирующей поток воды на колесо. Тот, не меняя своего каменного выражения, мощным движением дернул за рычаг.

Сначала ничего не происходило. Потом раздался скрип, похожий на стон просыпающегося великана. Деревянные конструкции затрещали, зашатались… и вдруг водяное колесо, с ленцой, плавно тронулось с места. Оно набирало обороты, шестерни сцепились, валы завертелись. Грохот стоял такой, будто внутри кожевни завелась своя личная гроза. И вот, наконец, с гулом, от которого заложило уши, заработал главный агрегат – ролл. Его зубья, вращаясь с бешеной скоростью, превратились в сплошное месиво.

— Паклю! — закричал я Федьке, перекрывая грохот.

Тот, бледный от благоговейного ужаса, швырнул в загрузочный люк первую охапку нашей «золотой руды». Раздался оглушительный хруст, скрежет, и из выгрузного отверстия хлынул поток мелкой, пушистой, серой массы. Целлюлозная пульпа! Она получилась!

— Ура! — закричал Федька, подпрыгивая на месте.

— Не ури пока, — оборвал его Потан, уже принимая массу в подготовленный чан. — Теперь мое дело. Варка!

Он, с важностью верховного жреца, принялся засыпать в чан щелок и прочие необходимые, с точки зрения алхимии, ингредиенты. Вскоре над кожевней пополз новый, еще более специфический запах – вареной пакли с примесью химии. Но для нас это был аромат победы.

После варки и промывки густую, похожую на жидкую кашу массу вывалили на большое, обитое тканью сито. Дубыня с помощниками, с напряженными лицами, подкатили его к прессу.

— Ну, барчук, — сказал Дубыня, ухватившись за огромный рычаг пресса. — Говори, когда. Только чур, если этот твой «пресс-монстр» сейчас лопнет и нас всех забрызгает этой кашей, я тебе за новые портки предъявлю. Эти-то жалко, в них я с детства.

— Дави! — скомандовал я, зажмурившись.

Дубыня налег. Деревянные конструкции заскрипели, застонали, но выдержали. Вода ручьем потекла из-под пресса. Когда же рычаг был повернут до конца, и пресс разжали, все ахнули.

На сите лежал не бесформенный комок, а ровный, влажный, сероватый лист. Грубый, шершавый, но однозначно – лист бумаги.

С замиранием сердца мы перенесли его на сушильную раму, установленную над тлеющими углями печи. Теперь оставалось только ждать. Эти минуты показались вечностью. Мы стояли, уставившись на этот лист, как загипнотизированные. Даже Горыня забыл про свою секиру и смотрел на сушку с выражением глубочайшей концентрации на своем обычно бесстрастном лице.

И вот, наконец, я решился. Лист высох. Он был теплым на ощупь, пахнущим дымом и… и будущим. Я осторожно, с благоговением, снял его с рамы.

Он был неидеален. Цвет – от серого до грязно-коричневого, в зависимости от примесей в пакле. Поверхность – шершавая, с вкраплениями более крупных волокон. Но он был прочным. Я попробовал порвать его – он поддался, но не без усилия. Я взял обугленную палочку и попробовал что-то начертать. Чернила легли ровно, не расплываясь.

Это была бумага. Настоящая, полноценная бумага. Сделанная из мусора.

Я поднял рулон над головой.

—Получилось!— крикнул я, и голос мой сорвался. — Видите? Получилось!

Тут уже началось то, что в будущих учебниках по истории, я уверен, назовут «Великим Ликованием Кожевни». Кузьма, забыв про свой возраст и хромоту, принялся отплясывать нечто среднее между медвежьим танцем и цыганочкой, притопывая своей здоровой ногой и размахивая молотом. Дубыня, нарушив свое обычное спокойствие, схватил в охапку Потана и принялся его кружить, пока тот не закричал, что его сейчас стошнит от счастья и головокружения. Федька носился по кожевне, как угорелый, крича: «Бумага! Наша бумага!». Даже Горыня, скрестив руки на груди, издал нечто вроде одобрительного хрюкания, что для него было эквивалентом бурных оваций.

Я посмотрел на Сенечу и Любаву. Сенеча стоял, уставившись на рулон в моих руках. Его лицо, обычно маска расчетливого купца, выражало неподдельное изумление. Он медленно подошел, потрогал бумагу, потер ее между пальцами, понюхал.

— Черт возьми… — прошептал он. — И впрямь… бумага. Из этого… — он махнул рукой в сторону горы пакли. — Себестоимость?

— Даром, Сенеча, — с торжеством сказал я. — Почти даром. Цена мешков, чтобы эту паклю собирать, да щелока, да дров на сушку. Никакого дорогущего льна-сырца. Никаких закупок у перекупщиков. Мы только что преврали навоз в алмазы. В экономическом смысле.

Сенеча медленно, как бы не веря самому себе, начал улыбаться. Сначала уголки его губ дрогнули, потом улыбка поползла выше, и вот уже все его лицо озарилось сиянием человека, который только что увидел, как его кошельки начинают бешено размножаться и плодиться.

— Экономическая победа, — произнес он с придыханием. — Чистейшей воды. Фон Линде скупил весь лен, а мы… мы нашли способ обойти его, даже не вступая в торг. Мы просто… перешагнули через него. Как через кучку… ну, в общем, как раз через то, из чего мы эту бумагу и делаем.

Любава подошла ко мне. Ее глаза сияли, но в них читался не только финансовый восторг.

—Ты сделал это, — сказала она просто. — Ты действительно сделал это.

— Мы сделали, — поправил я, окидывая взглядом нашу команду – этих потных, грязных, пахнущих дымом и паклей, но невероятно красивых в своем энтузиазме людей.

В тот вечер кожевня превратилась в место самого душевного праздника. Потан, нарушив все свои правила экономии, выкатил бочонок с ячменным пивом и даже достал несколько бутылок нашей «огненной воды». Дубыня на скорую руку соорудил из обрезков стол, Кузьма нажарил на углях гигантский кусок мяса, который Горыня добыл непонятно где и непонятно каким способом (я предпочел не спрашивать).

Мы сидели вокруг костра, пили, ели и смеялись. Сенеча, раскрасневшийся и разомлевший, впервые за долгое время рассказывал не о прибылях и убытках, а забавные истории из своей молодости, когда он только начинал торговать с варягами. Кузьма и Дубыня о чем-то горячо спорили, тыча друг в друга пальцами, но было ясно, что спор этот – чисто ритуальный, для души. Горыня, к всеобщему удивлению, оказался обладателем тихого, но приятного баса и под аккомпанемент Потана, наигрывающего что-то на самодельной дудке, затял старинную былину. Федька, наевшись и напившись, уснул прямо на стружках, прикорнув к боку Машки, которая довольно похрюкивала во сне.

Я сидел рядом с Любавой на большом пне, чувствуя приятную усталость во всех костях и не менее приятное тепло от пива и общения.

—Знаешь, — сказал я, глядя на огонь. — Сегодня я впервые по-настоящему почувствовал, что мы не просто выживаем. Мы строим. Мы создаем нечто большее, чем просто товар. Мы создаем… систему. Новый способ делать вещи.

Любава кивнула, ее лицо в свете платья было мягким и задумчивым.

—И эту систему не сломать просто большим кошельком. Потому что она умнее. Она гибче. Фон Линде играл в шахматы, скупая все фигуры на доске. А мы… мы просто поменяли игру. Теперь мы играем в… — она запнулась, подбирая слово.

— В «Ежики-завоеватели»? — предложил я.

Она рассмеялась.

—Что-то вроде того. И знаешь, что самое приятное? Наши пайщики из Синдиката… когда я завтра покажу им этот рулон и объявлю себестоимость… я думаю, у Мирослава случится легкий удар от счастья. А Твердислав, наверное, впервые в жизни заплачет от умиления.

— Главное, чтобы не от огорчения, что вложил не все, что мог, — усмехнулся я.

Мы помолчали, слушая, как Горыня выводит: «…и вышел он на бой с Тугарином Змеевичем…».

— Завтра, — сказал я, уже серьезнее. — Завтра мы запускаем конвейер на полную мощность. Не для экспериментов, а для производства. Настоящего, потогонного, мануфактурного производства. Это будет уже не кустарная мастерская. Это будет завод.

— Готова ли к этому наша команда? — тихо спросила Любава.

Я окинул взглядом наших празднующих «ежиков»: старого кузнеца, могучего плотника, алхимика-мыловара, грозного воина, юного энтузиаста и даже свинку-талисман.

—Они готовы ко всему. Потому что они теперь не просто команда. Они – семья. Семья, которая только что из дерьма и палок собрала работающий паровоз. Прости за грубость.

— Ничего, — улыбнулась Любава. — В контексте нашего производства это звучит почти поэтично.

Мы просидели так еще долго, пока костер не начал угасать, а звезды не зажглись в полную силу на черном осеннем небе. И я смотрел на них и думал, что где-то там, далеко, в своем уютном кабинете, пахнущем дорогими духами, сидит Дитрих фон Линде и строит свои козни. Пусть строит. Пока он это делает, мы тут, в нашей пропахшей дымом и паклей кожевне, рождаем будущее. И знаете что? Будущее это пахнет хоть и специфически, но чертовски привлекательно. Потому что оно пахнет победой. Нашей победой.Ну а дальше...

Глава 6: Тень соперника, или Ревность на осиновом колу

Наша мануфактура, которую я в шутку окрестил «Ежовые промыслы», работала, как часы. Если, конечно, представить часы, которые вместо тиканья издают грохот водяного колеса, скрежет ролла, перемалывающего паклю, и непрекращающееся ворчание Кузьмы на тему «где это видано, чтобы из мусора цивилизацию строили». Воздух был густым, как кисель, и состоял из сладковатой пыли целлюлозы, едкого дыма и непередаваемого аромата жженой пакли, который я уже считал своим личным парфюмом «Запах Победы №5».

И в самом центре этого индустриального ада, пахнущего триумфом, стояла она. Любава. Идиллия, черт побери. Самая настоящая. Она слушала мой восторженный бред о теплопередаче и КПД нового сушильного барабана, и в ее глазах не было ни скуки, ни расчета. Было тепло. То самое, ради которого, наверное, и стоит тащить в это суровое время все свои знания о паровых машинах и электричестве. Оно согревало лучше любой печки и делало меня не просто инженером, творящим чудеса из ничего, а человеком. Нужным человеком.

«…и если мы здесь поставим отражающий щит из полированного олова, то эффективность сушки возрастет минимум на пятнадцать процентов!» – завершил я свой восторженный монолог, чувствуя себя Архимедом, который вот-вот крикнет «Эврика!» и побежит голым по Новгороду.

Любава улыбнулась. Не той своей хитрой, расчетливой улыбкой купеческой дочки, а простой, человеческой, от которой у меня перехватило дыхание.

«Пятнадцать процентов– это впечатляет. Но ты только посмотри на себя. Ты весь в этой самой «эффективности». Ты похож на… на домовенка, который всю ночь колдовал в саже и муке и к утру не успел отмыться».

Я покосился на свое отражение в медном тазу с водой. Из него на меня смотрел парень, больше похожий на беглого уголовника, чем на перспективного промышленника. Волосы торчали в разные стороны, лицо и руки были испачканы сажей и чем-то липким, а новая, недавно купленная рубаха уже украсилась живописным подпалиной от случайной искры. Рядом с ее чистотой, с ее аккуратным платьем и уложенными волосами, я был воплощением хаоса и копоти.

«Э-э-э, производственный глянец», – смущенно пробормотал я, пытаясь пригладить волосы, которые, как назло, были посыпаны мелкой целлюлозной пылью и напоминали голову поседевшего от ужаса ежа. «Настоящий мужчина должен пахнуть делом, а не фиалками».

«Глянец, да, – фыркнула она, но в ее глазах играли смешинки. – С таким «глянцем» тебя в приличном доме за порог не пустят. Тебе бы хоть иногда умываться, Изяслав. Хоть по большим праздникам. Например, когда к нам с визитом сам посадник пожалуется».

«Да ну его, этого посадника, – отмахнулся я, польщенный ее заботой. – Пусть лучше денег даст на новую шестерню для ролла. А умываться… Я умываюсь! Каждое утро! Правда, водой из ручья, а она у нас после колеса немного… мутноватая. Но зато с натуральными, экологичными примесями. Полезно для кожи, говорят. Антиоксиданты, все дела».

Она покачала головой, но смешинки в ее глазах не угасли.

«Ужасный ты человек.И воняешь ты своим прогрессом на версту. Но, черт возьми, ты делаешь это так заразительно».

Она сделала шаг ближе. Запах ее – легкий, цветочный, какой-то неуловимый – на мгновение перебил знакомый коктейль кожевни. Мое сердце совершило нечто, напоминающее сальто-мортале с переворотом, и замерло в глухой, немой надежде где-то в районе горла. Ее рука легла на мою засаленную рукав, и это прикосновение было таким же прохладным и обжигающим, как в тот раз в кожевне. Казалось, еще мгновение, и…

В этот самый момент идиллии, как это обычно и бывает, грубо и бесцеремонно растоптали, причем сделали это в лакированных сапогах и с таким пафосом, что у меня аж зашевелились волосы под целлюлозной пылью. Ворота нашей крепости прогресса с грохотом распахнулись, словно их швырнула назад длань разгневанного божества пошлости, и на пороге возникла картина, от которой кровь стыла в жилах не от страха, а от чистейшего, неподдельного, оглушительного недоумения.

Внутри, ведомый Федькой, который таращил глаза и жестами показывал, что он тут ни при чем и его просто взяли в заложники этой парадной процессии, проследовал… ну, как его описать… шедевр новгородского снобизма. Во главе шествовал боярин Мирон. Я знал его в лицо – один из столпов консервативной партии, человек, чье лицо, казалось, было высечено из гранита вечного недовольства, а манеры напоминали аиста, который только что проглотил не то лягушку, не то собственное достоинство. Он был облачен в кафтан такой степени вычурности, что, казалось, вот-вот закричит от собственной помпезности. Парча, соболя, золотое шитье – все кричало: «Я важная птица, а вы тут – насекомые!».

Но это была еще цветочки. Ягодкой, вернее, ядовитым, но красиво упакованным грибом, шедшим за ним следом, был его сын, Владислав. О, это был шедевр. Юноша лет двадцати, одетый с иголочки, от кончиков начищенных до зеркального блеска сапог до бархатной шапочки, сидевшей на его голове с таким видом, будто она была не головным убором, а венцом мироздания. Его лицо было правильным, даже красивым, но настолько самовлюбленным и пустым, что на нем, казалось, можно было бы писать объявления: «Сдается внаем. Мыслей нет, зато блестит». От него пахло дорогими благовониями с таким постоянством, будто он не пользовался духами, а был их естественным источником, вроде цветка или, прости господи, благоухающей помойки.

«Батюшки, – прошептал я, ощущая, как у меня подкашиваются ноги. – Это кто? Делегация с планеты Нарцисс? Или передо мной ожившая витрина лавки «Все для павлина»?»

Любава, мгновенно сменившая теплую улыбку на ледяную, вежливую маску дипломата, тихо прошипела мне в сторону, не шевеля губами:

«Боярин Мирон.И его сын Владислав. Консерваторы до мозга костей. И богаты. Очень богаты. И очень влиятельны. Что им надо здесь? Их лошади, что ли, с пути сбились, забрели в наши промышленные трущобы?»

Ответ не заставил себя ждать. Боярин Мирон, окинув нашу бурлящую деятельность взглядом, полным такого отвращения, будто он смотрел не на производство, а на неспортивное скопление всяких ползучих тварей, воздел руки, словно собирался благословить это греховное место или призвать на него молнию.

«Любава Сенечевна! Какая неожиданная и… освежающая… встреча, – начал он, и его голос звучал так, будто он разговаривал сквозь зубы, боясь проглотить часть нашего позорного, технологически насыщенного воздуха. – Мы искали вашего отца, но, как нам сказали, он здесь. В этом… э-э-э… центре технической алхимии». Он произнес последнее слово с такой интонацией, будто это было ругательство похлеще любого матерного.

«Боярин Мирон, – учтиво склонила голову Любава, ее поза была безупречной, но я, стоя в двух шагах, видел, как напряглись ее пальцы, сжимающие край стола до побеления костяшек. – Отец должен скоро подъехать. Чем могу служить?»

Мирон прокашлялся, явно готовясь к важной, заученной речи. Владислав тем временем, не сводя с Любавы глаз, поправлял прядь волос, и на его лице играла улыбка, которую я с первого взгляда возненавидел всеми фибрами своей инженерной души. Это была не просто улыбка. Это была улыбка собственника, изучающего новую, блестящую вещицу, которую он уже мысленно примерил к своей коллекции. Он смотрел на нее, на мою Любаву, как на дорогую безделушку! А на меня – как на пыль под ногами. Нет, даже не так. Как на что-то само собой разумеющееся, вроде станка или бочки с дегтем. Часть интерьера.

«Видите ли, дорогая Любава Сенечевна, – завел свою шарманку Мирон, расправляя полы кафтана. – Мы с сыном, внемля зову сердца и долга, сочли необходимым нанести вам визит. Время, как известно, лечит раны, но оно же и подгоняет. Вы – девушка видная, умная, из хорошей, пусть и… коммерческой семьи. А мой Владислав – юноша перспективный, благочестивый, продолжатель славного и древнего рода. Мы давно присматриваемся к вашему дому, и, видя вашу добродетель, хозяйскую хватку, зрелость и рассудительность, пришли к выводу, что союз наших семей был бы благом для всего Новгорода! Скрепил бы узы между стариной и… э-э-э… новыми веяниями!»

У меня в ушах зазвенело, будто в них ударили молотом по наковальне. Я посмотрел на Любаву, потом на этого франта Владислава, который теперь оценивающе осматривал не только Любаву, но и нашу мануфактуру, с легкой усмешкой наблюдая, как Федька тащит мешок с паклей. Потом я снова посмотрел на Любаву. Мой мозг, обычно такой проворный в технических вопросах, напоминал теперь наш ролл, в который засыпали не паклю, а сплошные осиновые колы, да еще и включили его на максимальную скорость. Сватовство. Вот черт. Прямо здесь. Среди вони пакли и грохота станков. В моей кожевне! На моей территории!

Любава не дрогнула. Ее лицо оставалось вежливым, почти бесстрастным, но я видел, как вспыхнули и тут же погасли маленькие огоньки гнева в глубине ее глаз.

«Боярин Мирон,вы оказываете мне и моему роду великую честь, – начала она, и ее голос был сладким, как мед, и холодным, как лед в декабре. – Однако, вы сами упомянули – время лечит раны. Со смерти матери прошло не так много времени, траурные обязательства еще тяготеют над нашей семьей. Кроме того, дела отца… вы знаете, новые предприятия, риски, долги. Приданое требует времени и средств на формирование. Сейчас, в такой нестабильный момент, было бы неблагоразумно и легкомысленно говорить о столь серьезных вещах, как брак».

Браво! – пронеслось у меня в голове, и какая-то часть меня ликовала. – Браво, Любава! Отшить с таким изяществом и дипломатическим ядом, что они даже не поймут, что их только что послали в самое дальнее, пыльное и неприглядное путешествие, желательно через все болота Новгородчины.

Мирон нахмурился, его гранитное лицо покрылось сеточкой недовольных морщин. Он явно ожидал более восторженной, подобострастной реакции. Владислав же, напротив, будто и не заметил отказа. Он сделал шаг вперед, его улыбка стала еще шире и, как мне показалось, пренебрежительнее. Он двигался с такой плавной, самовлюбленной грацией, что, казалось, вот-вот распустит хвост и запоет.

«Дорогая Любава Сенечевна, – заговорил он голосом, настолько бархатным, что, казалось, им можно было бы обивать мебель в будуаре какой-нибудь византийской принцессы. – Ваша скромность и верность долгу делают вам еще больше чести. Но позвольте заметить, что истинные чувства не должны быть рабами условностей. Сердце, ведь оно не знает о траурах и приданых, оно жаждет любви и единства!» Он произнес это с таким пафосом, что у меня затрещали зубы. «А что до приданого… – он легкомысленно махнул рукой, и этот жест, я был уверен, стоил годового дохода нашей мануфактуры. – Разве может идти речь о каких-то мирских мелочах, когда на кону стоит счастье двух сердец? Я уверен, мы найдем решение, которое устроит всех. Наш род не беден, мы можем быть… снисходительны».

Я стоял, как вкопанный, и чувствовал, как по мне начинают ползать мурашки. Не просто мурашки – целые полчища ядовитых насекомых злости и унижения. А еще – ревности. Да, вот это гадкое, противное, иррациональное, разъедающее душу чувство, от которого горчит во рту, сжимаются кулаки и в висках стучит яростный, глухой барабан. Этот щеголь, этот павлин, разгуливающий по моей территории, по моему миру, среди моих станков и моих людей, и говорящий с моей… с ЛЮБАВОЙ таким тоном, будто она уже его законная собственность, которую он по великой милости своей согласен принять и без должного приданого! «Снисходительны»! Да как он смеет?!

«Мне… мне нужно проверить водяное колесо, – сипло, почти беззвучно пробормотал я, обращаясь в никуда. Голос мой предательски дрогнул. – Там скрипит что-то. Наверное, подшипник разбился».

Никто меня не услышал. Я был для них пустым местом. Частью рабочего фона. Любава, сохраняя дипломатическую, тонкую как лезвие улыбку, отвечала Владиславу, но я уже почти не различал слов. До меня доносились лишь обрывки:

«…вы очень любезны,Владислав Мироныч… не могу быть столь легкомысленной… требуется время и благословение отца…»

И вот тогда случилось то, что вогнало в мое сердце ледяной, зазубренный клин. Владислав, словно демонстрируя свою изысканную галантность и право собственности, сделал еще один шаг и взял руку Любавы. Нежно, но властно. Я замер, ощущая, как земля уходит из-под ног. Он склонился, его ухоженные, холеные пальцы коснулись ее кисти, и он, с видом заправского дамского угодника, прикоснулся губами к ее пальцам.

«Мы будем ждать, прелестная Любава, – произнес он, глядя ей прямо в глаза, его бархатный голос был сладким и ядовитым, как сироп из болиголова. – Сколько потребуется. Ведь такая редкая, такая сияющая жемчужина, как вы, стоит любого ожидания».

А она… она улыбнулась. Да, именно улыбнулась! Конечно, это была смущенная, даже немного неловкая, напряженная улыбка. Ее щеки порозовели от неловкости или, может, от гнева. Но со стороны, с моего ракурса, это выглядело так, будто она смущена и польщена вниманием этого позера! Польщена тем, что этот блестящий пустышка, этот инкубатор в бархате, почтительно целует ей руку! Мой мозг, отравленный ревностью, тут же нарисовал самую дурацкую, самую болезненную картину: вот они, сидят в высоких боярских хоромах, при свете сотен свечей, он читает ей вирши какого-нибудь заезжего трубадура, а она слушает, вся в его дурацких бархатных кафтанах и духах, утопая в шелках и в его самодовольном взгляде. А я… а я тут, в своей вонючей кожевне, со своими шестеренками и вечно горящими руками. Я – приложение к станку. Удобное, но сменное.

Внутри у меня что-то грохнулось, перевернулось и закипело черной, едкой, унизительной лавой. Вся идиллия, все тепло, вся надежда, все те немые, невысказанные слова, что копились у меня в груди – все это в один миг было растоптано этим лакированным сапогом. Я чувствовал себя не просто дураком. Я чувствовал себя нищим, которому показали сокровища всего мира, а потом на его глазах захлопнули дверь и посмеялись.

Я не помнил, как развернулся. Не помнил, как прошел мимо Кузьмы, который, приставив руку козырьком и с молотком в другой руке, с выражением глубочайшего, почти научного интереса на своем закопченном лице наблюдал за всей этой мыльной оперой, словно за поведением редких видов насекомых.

«Барчук? А ты куда? – окликнул он. – Там вроде не скрипит ничего, я вчера все смазал, как ты учил! Консистенция, говорил, должна быть, как у густой сметаны! Так и есть!»

Но я уже ничего не слышал. Я был глух и слеп. Я шел, туда, где оглушительно грохотало водяное колесо, где пахло водой, сыростью и честным металлом, а не приторными духами и лицемерной галантностью. Я шел, и в ушах у меня стоял этот бархатный, слащавый голос: «Прелестная Любава… сияющая жемчужина…». А перед глазами – ее смущенная, розовеющая улыбка. Она не оттолкнула его. Не дала ему пощечину. Она улыбалась.

Я добрел до запруды и уставился на льющуюся воду, на вращающееся с монотонным гулом колесо. Оно было простым, честным, понятным. Дерево, вода, сила, физика. Никаких двойных стандартов, никаких политических игр, слащавых улыбок и подлых ударов ниже пояса. Оно делало свою работу, не задавая лишних вопросов, не предавая и не унижая. Оно было моим творением, и оно не могло посмотреть на меня с жалостью или, что еще хуже, с равнодушием.

«Жемчужина… – проворчал я, с силой швыряя в воду здоровенный булыжник. Всплеск был жалким и мгновенно поглощался гулом механизма. – Прямо жемчужина в навозной куче под названием «Ежовые промыслы». А я-то что? Еж? Колючий, вонючий, вечно в саже, в своих чертежах и в своих дурацких мечтах? Кому такой нужен? Отец, правда, говорил, что брак – это союз выгодный, стратегический. Она, наверное, просто вела свою сложную партию. Затягивала, как и говорила. Работала на наш общий успех. Но эта улыбка… черт возьми, эта ее улыбка, когда он целовал ей руку! Она же не отшатнулась! Она не выглядела так, будто ее облизала улитка!»

Я сидел там, не знаю, сколько времени, пока меня не нашел Горыня. Он подошел неслышно, как призрак, и встал рядом, молча созерцая водяные струи, словно они могли рассказать ему все тайны мироздания.

«Ушли, – наконец изрек он своим глухим, наводящим ужас басом, который сейчас звучал почти утешительно. – Боярин и тот… павлин, что пахнет, как публичный дом после большого праздника. Уехали. Любава Сенечевна на них смотрела так, будто они оба только что вылезли из помойной ямы, в которой к тому же кто-то основательно пописал, и теперь требуют, чтобы она эту яму поцеловала в знак уважения к их древнему роду».

Я ухмыльнулся, но в этой ухмылке не было ни капли веселья.

«Ага,видел я, как она «смотрела». Особенно когда он ручку ей целовал. Прямо-таки смерила взглядом. Аж затрепетал, наверное».

Горыня хмыкнул, и это прозвучало как обвал где-то в глубине пещеры.

«Ручку?А, так ты про это. Так она же ему в тот момент пальцы чуть не сломала, когда отдергивала. Я видел. Со стороны, может, и не заметно, а я видел. Она так стискивала кулаки после их ухода, что, думал, кости хрустнут. А улыбалась она, барчук, потому что иначе пришлось бы ему этим медным тазом по его прилизанной, благоухающей голове съездить. А это, знаешь ли, не по протоколу. Не по-боярски. Скандал был бы на весь город».

Я посмотрел на него. Горыня был плохим, отвратительным лжецом. Он всегда говорил то, что видел, или молчал. И его слова должны были бы меня успокоить. Они были бальзамом на мои израненные чувства. Но червячок сомнения, ревности и обиды уже завелся в моем мозгу, впился в него и принялся точить с удвоенной, ядовитой силой. Он шептал: «А может, он просто тебя утешает? Твой верный слуга? А на самом деле она и правда была польщена?»

«Она дипломат, Горыня, – мрачно сказал я, глядя на воду. – Она могла просто играть роль. Искусно. А с такими павлинами, наверное, иначе нельзя. Надо улыбаться, кивать и не показывать, что тебя от них тошнит. Это ее работа. Ее долг».

Горыня пожал своими могучими плечами.

«Не знаю я этих павлинов.Не воевал с ними. Знаю, что если враг, пусть и в бархате, пришел на мою землю и смотрит на мое… на мое барахло, на мой очаг с плохо скрываемым желанием его отжать, то улыбаться ему – последнее дело. Улыбка – это оружие слабых. А она не слабая. Она не улыбалась. Она оскаливалась. Тихо. По-волчьи. По-хозяйски. Ты просто с другого ракурса не видел. Ты видел только ее лицо, а я видел, как ее спина выпрямилась, будто в нее вставили стальной прут. Это – поза боя. А не капитуляции».

Он положил свою здоровенную, мозолистую лапищу мне на плечо. Это было настолько нехарактерно для него, так нежно и осторожно, что я аж вздрогнул от неожиданности.

«А ты,барчук, не будь ослом. У нее сейчас голова болит, как из этой ситуации выпутаться, не навредив ни делу, ни отцу, а ты тут с рожей кислой, будто тебе все щи пересолили, у водяного колеса сидишь. Иди, поговори. Спроси. А не пойдет на разговор – скажи, я с ней поговорю. По-дружески. Объясню, что ты у нас, хоть и вонючий, как подмышка после марш-броска, но свой в доску. И трогать тебя, а тем более – то, что ты считаешь своим, – не надо. Никому. Никаким павлинам».

Я невольно улыбнулся. Его «утешение» было грубым, неуклюжим, как удар кузнечным молотом по ювелирному изделию, но от этого не менее искренним и ценным.

«Ладно, старина, – вздохнул я, с трудом поднимаясь. Ноги были ватными. – Пойду, может, и вправду ослом оказался. Ослом ревнивым и глупым».

«Может, и оказался, – невозмутимо согласился Горыня. – Но наш осел. И мы тебя на павлина менять не собираемся. Павлин от ролла через пять минут все перья растеряет, перепачкается в саже и с визгом побежит обратно, в свой бархатный, благоухающий рай. А ты – свое дело делаешь. Пахучий, колючий, упрямый, но – свое. И она это знает. Лучше тебя знает».

Я кивнул, чувствуя, как камень на душе немного сдвигается, но не исчезает. Я побрел обратно к кожевне, к тому месту, где всего полчаса назад был почти счастлив. Но идя, я все равно видел перед собой эту картину: галантный кавалер в бархате, склонившийся над рукой моей… над рукой Любавы. И ее улыбку. Пусть и неловкую. Пусть и вынужденную. Пусть даже, как говорит Горыня, «оскал». Но для моего, уязвленного в самое сердце, самолюбия это была улыбка. И она жгла меня сильнее, чем любая окалина из горна.

Я подошел к воротам и заглянул внутрь, притаившись в тени. Любава стояла у стола, одинокая, скрестив руки на груди так крепко, словно пыталась удержать себя от разлета на куски. Она смотрела в пол, и ее лицо было не просто серьезным – оно было искажено мукой и гневом. Она провела рукой по лбу, смахивая невидимую пыль, и этот жест был полон такого отчаяния, что у меня снова сжалось сердце. Она услышала мои шаги, подняла голову. В ее глазах мелькнула тревога, надежда, растерянность. Она сделала шаг ко мне, губы ее приоткрылись, чтобы что-то сказать, назвать меня, спросить, крикнуть…

Но в этот самый момент, как по злому умыслу судьбы, из-за угла показался Сенеча. Он был хмур и озабочен, он махал ей рукой, явно желая что-то срочно, немедленно обсудить – вероятно, последствия этого визита. Любава замерла в нерешительности, ее взгляд метнулся от меня, полного обиды и ревности, к отцу, олицетворяющему долг и бизнес, и обратно. Этикет, обязанности, политика, стратегия – все это висело между нами невидимой, но прочной, несокрушимой стеной. Она не могла броситься за мной. Не могла оставить все и объясниться. Не здесь. Не сейчас.

И я увидел это. Увидел ее вынужденную несвободу. И это стало последней каплей.

Вместо того чтобы подойти, как советовал Горыня, я резко, почти грубо развернулся и пошел прочь. На этот раз – не к реке, а в лес, за пределы нашей мануфактуры, подальше от этого грохота, от этих запахов, от этого выбора между чувством и долгом. Мне нужно было побыть одному. Чтобы разобраться в этом хаосе, в котором смешались злость, обида, ревность, унижение и какое-то дурацкое, щемящее, детское чувство потери, которое было в тысячу раз больней и обидней, чем любая, даже самая хитрая экономическая блокада от фон Линде.

Фон Линде был понятным врагом. Холодным, расчетливым, пахнущим чужими деньгами. А эта тень соперника, этот Владислав… он был другим. Он был из их мира. Мира бояр, условностей, браков по расчету и слащавой галантности. Мира, в котором у меня не было ни места, ни шансов. И против него мои водяные колеса, моя пахнущая паклей бумага и мои мозолистые руки были бессильны.

И самое противное, самое унизительное было то, что где-то в глубине души я понимал: Горыня, наверное, прав. И я веду себя как последний, чертов, несознательный осел. Но знание этого не делало ни капельки легче. Не делало. Оно лишь подливало масла в огонь моей собственной неполноценности, заставляя меня ненавидеть и себя, и этого павлина, и весь этот несправедливый мир, в котором самое сложное оказалось не сконструировать, а просто быть понятым.

Я шел вглубь леса, и сзади, все тише и тише, доносился гул моей мануфактуры – гудел ролл, гудело водяное колесо, гудела моя жизнь, которая только что дала трещину, и я не знал, смогу ли ее залатать.

______

Мои дорогие любимые читатели.Подписка ко всем будущим главам стоит всего 149 рублей.

Это меньше чашки хорошего кофе, но дарит ежедневные часы качественного чтения. Для вас увлекательный сюжет без пауз, для меня полностью возможность посвятить себя писательству. Ведь даже автору нужно поддерживать силы (и иногда менять портки на что-то менее историческое!).

Спасибо, что вы с нами! Ваша поддержка делает эти ежедневные главы возможными.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге