Индульгенция теургистки
Пролог
Пресвитер уже почти закончил читать молитву за усопшего, как на открытый всем ветрам Святочный холм налетел невиданной силы ветер, разметав полы закрытых черных одежд всех скорбящих. Жители аббатства Сан-Пьетро-аль-Монте: монахи, монахини и теургистки собрались в этот день, чтобы проводить в последний путь наилюбимейшего из аббатов, какие когда-либо заправляли этим местом.
В обширной толпе провожавших среди простых монашеских одеяний и скромных, но элегантных платьев теургисток виднелись также светские одежды мирян: мужские строгие костюмы и котелки, закрытые амфороподобные платья дам и широкополые шляпы с вуалями, скрывавшими заплаканные лица. В тот миг, когда с голов присутствующих единым порывом посрывало головные уборы, воздух вокруг белоснежного обитого бархатом гроба наполнился тревожным оханьем. Монахини похватались за накрахмаленные корнетты[1], несколько дамских шляп ветер мигом унес прочь с холма, биретту[2] пресвитера Сфорца сдернуло со специальной подставки, и она накрыла собой лицо покойного.
Несмотря на необходимость соблюдать сдержанную мрачную торжественность, некоторые из девушек теургисток издали полные ужаса возгласы, а запаниковавший пресвитер тут же бросился исправлять произошедшее святотатство. Схватив биретту, он судорожно прижал ее к груди, и, быстро взяв себя в руки, вновь заговорил зычным рокочущим басом:
– Господи, помилуй. Отче наш… От врат Ада. Избавь, Господи, его душу. Да покоится в ми…
Летнее ясное утро в один миг вдруг сменила теплая звездная ночь: солнце буквально спрыгнуло за горизонт, как спрыгивает на пол яблоко, укатившееся со стола. Небосклон, словно по мановению божественной длани залило чернилами. Ветер совсем разбушевался и теперь раскачивал стоящий на металлических рамах гроб так, что два монаха вынуждены были придержать его за золоченые ручки, дабы почивший не кувыркнулся наружу.
Звезды градом посыпались с небес, рассеивая по антрацитовому полотну сияющие бело-голубые хвосты. Юные теургистки позадирали головы, раскрыв от изумления рты, простые прихожане, казалось, и вовсе наблюдали за разворачивающейся над аббатством метаморфозой с искренним восхищением – какая-то женщина воскликнула: «Это же Благословение Господне! Сам Всевышний явился проводить Его Преосвященство в последний путь!»
– Монна[3] Кваттроки, будет вам… Пойдемте, скорее… здесь может быть небезопасно, – бормотал крепкий широкоплечий монах, подхватывая крикунью под локоток и деликатно увлекая за собой – только бы оказаться подальше от белокаменной капеллы, в которую после заупокойной службы и прощания надлежало поместить гроб. Мозаичные зарешеченные окна капеллы зловеще светились.
То же самое, стараясь не поддаваться панике, пытались проделать и остальные монахи с монахинями – стремились как можно скорее увести похоронную процессию обратно в церковь. Монна Кваттроки все не унималась: «Это божественный знак! Небесное послание! Фра[4], ну что же вы?!» Пресвитер, отпустив-таки биретту в свободный полет по кладбищенским просторам и наплевав на все обрядовые условности, помог могильщикам замуровать тяжеленный гроб крышкой, и они втроем торопливо потащили его вниз по лестнице. Гроб неуклюже раскачивался, точно лодка на беспокойных волнах.
Увы, но большинству новициатов[5] и теургисток элементарно не хватило знаний, чтобы сразу сообразить, что ни опустившаяся на аббатство ночь, ни завораживающий неземной звездопад не были ниспосланы на землю Всевышним (что бы там ни утверждала монна Кваттроки). Поэтому многие из них не успели толком даже отойти от капеллы, очарованно воздевая взгляды к небесам и растягивая губы в неуверенных улыбках.
Мозаичная дверь капеллы тихонько отворилась. Этого не могло и не должно было произойти, ведь в кладбищенских капеллах имелось место только для гробов да урн с прахом. Разумеется, туда заходили скорбящие, вот только непозволительно было бы забраться в намедни достроенную капеллу Его Преосвященства, когда ещё даже не закончилось прощание у гроба, и где не покоилось пока ни одного усопшего.
Из капеллы, тихо ступая, появилась девушка в черном траурном платье теургистки, простая без излишеств шляпка ему в тон чинно покрывала её голову. Лицо теургистки выглядело нездорово бледным, и бьющий ей в спину зловещий алый свет очерчивал и эту бледность, и черноту одежд так, словно девушка была нарисованной фигуркой на залитом карминовым маслом полотне. Теургистка неустанно шевелила губами, полуприкрыв глаза – вероятно, беззвучно молилась, однако руки ее не были сложены в молитвенном жесте и не сжимали распятия, а на поясе отсутствовал розарий[6].
Одна из новициаток заметила теургистку и в недоумении остановилась, создав затор из группки других таких же гимназисток, обучавшихся тонкому мастерству Теургии. Те едва не врезались новициатке в спину:
– Ой, прости, суора[7]!
– Суора, что такое?
– Каттлея?.. – слегка нахмурившись и ни к кому в особенности не обращаясь, тихо спросила новициатка, смотря прямо в упор на вышедшую из капеллы девушку с таким видом, будто увидела ее впервые. Притом в пуленах и шутовском колпаке.
Не успели остальные осознать, какое страшное кощунство совершила их однокашница, как кладбищенский Святочный холм осветило вдруг ярче прежнего, залило пронзительным чуть розоватым светом, словно над аббатством взошло не принадлежащее этому миру пурпурно-белое солнце.
Одна из звезд сорвалась с небосклона. Однако не растаяла в вечности, чиркнув по чернильному куполу штришком мимолетного сияния, но устремилась вниз: прямиком к кладбищу, к горящей алым капелле, к замершей в безмолвии похоронной процессии, неотрывно взирающей на ее полет. И к девушке-теургистке, с надеждой простершей звезде навстречу тонкие перемазанные в крови руки.
Звезда неумолимо неслась вниз, оставляя за собой столп маджентового пламени, казалось, еще немного и она обрушится на холм, оставив от него кратер глубиной в высоту горы Альбемонт…
Но этого не случилось. Вместо того чтобы спалить и разрушить Святочный холм, звезда неожиданно для ошеломленных наблюдателей отрастила себе огромные иссиня-черные крылья, а затем в чреве пурпурного пламени оформилась громадная не то звериная, не то человеческая фигура размером с кафедральный собор.
Разбрызгивая фиолетовые искры, фигура взмахнула крыльями: раз, другой, третий – взвихренные этими взмахами воздушные потоки почти распластали кладбищенские кипарисы по земле, едва не унеся особенно субтильных теургисток куда-то вслед за биреттой пресвитера. Всего пару секунд на кладбище царило абсолютное безмолвие, нарушаемое лишь свистом ветра, а затем раздался пронзительный визг монны Кваттроки:
– Демо-о-он!!!
Теперь-то в ее словах невозможно было усомниться. Демон, а это был именно он, на бреющем полете пронесся над холмом – так, словно собирался подобно хватающему бурозубку коршуну утащить кого-то из провожавших. Размерами он ничуть не уступал «Эмпирею»[8] – крупнейшему дирижаблю страны.
Люди с криками ринулись прочь, некоторые бросились к краю кладбищенской ограды, а затем, перемахнув через нее, почти кубарем покатились по склону. Кто-то упал ниц на мощеную плитами дорожку, закрывая руками голову. Несколько монахов и монахинь стояли, наблюдая за полетом демона с таким отрешенным видом, точно следили за тем, как удаляется обратно в черное небо особенно крупная птица, а не чудовищный вестник Ада. Парочка широкоплечих новициатов подхватили под руки тучную пожилую аббатису: от шока у женщины отказали ноги, и она не могла сама идти.
Только лишь заметившая теургистку Каттлею новициатка медленно сложила руки в молитвенном жесте и, прикрыв глаза, осторожно опустилась на колени. Не успевшие начать спуск по лестнице монахи, заметив это, проделали то же самое, а вот едва не налетевшие на новициатку теургистки со слезами ужаса на глазах продолжали смотреть наверх, трясясь и прикрывая дрожащими пальцами губы.
– Сестры, – обратилась к ним новициатка твердым, сдержанным тоном, – помолимся же все вместе в последний раз. Не за самих себя – за тех, кто больше всего в этом нуждается. А еще – за ближнего своего. За то, чтобы души наших дорогих братьев и сестер нашли покой и спасение.
Голос ее не был властным или строгим, но был преисполнен достоинства, а в прямой, как стрела спине, в поразительном перед лицом кошмара спокойствии не сквозила чопорная гордыня, лишь умиротворённая преданность священному служению.
Одна из теургисток опустилась подле новициатки каким-то странным ломаным движением, точно ей подпилили ноги. Руки девушки плетьми висели вдоль тела – она даже не смогла сложить в молитве ладони, просто подняла сероватое лицо к сыплющему звездами небосклону и беззвучно зашевелила губами, обреченно закрыв глаза. Одна за другой девушки опускались на колени, чтобы воздать Всевышнему свою последнюю молитву. Время от времени эта молитва перебивалась чьими-то сдавленными рыданиями.
Демон облетел Святочный холм по широкой дуге, а затем, зависнув в самой высокой точке над кладбищем, величественно распахнул крылья. Овеянный пурпурной дымкой, он плавно снижался, выпростав перед собой огромные совиные ноги с когтями, не уступавшими в размере архивольтам собора Святой Люции. В ярком свете падавших звезд стало видно, что демон наполовину являлся гигантской совой, и только торс, шея и лицо у него имели приближенный к человеческому облик. Приближенный – потому что у людей не бывает витых рогов, коих у демона имелось целых четыре, как не бывает и горящих во лбу восьмиконечных звезд – будто в насмешку три белые звезды украшали его голову, точно фероньерка.
Теургистка Каттлея подняла левую руку вверх. Она осталась единственной, кто не преклонил ради молитвы колени. Впрочем, почти сразу же стало понятно, почему… На ладони девушки вспыхнул алым светом вырезанный ножом контрактный сигил.
Демон издал тошнотворный пронзительный не то крик, не то визг, заартачился, хлестнув из широкого рта раздвоенным языком, неистово замахал крыльями. Почти все молящиеся тут же позажимали уши, повалившись на землю в мучительных корчах. Только новициатка средь группки девушек-теургисток не шелохнулась – разве что веки чуть дрогнули. Из ушей у нее тонкими струйками текла кровь.
Каттлея покачнулась, но устояла – сигил на ее изрезанной ладони слегка потух, но мигом засветился вновь ярче прежнего. Теургистка… нет, теперь уже гоэтистка, призвавшая одного из семидесяти двух Демонов Гоэтии, смогла удержать контроль.
Сжав кисть поднятой руки в кулак, Каттлея взглянула прямо в пурпурные глаза демона, светившиеся на его человекоподобном лице, точно два инфернальных газовых фонаря. Затем она что-то произнесла – тихо, но твердо. Несколько долгих секунд демон упрямо парил в воздухе, а затем, в последний раз строптиво хлопнув крыльями, рассыпался в клубящуюся дымку целой тучей иссиня-черных перьев.
Уже через мгновение стало ясно, что вестник Ада никуда не исчез, просто сменил свой истинный облик на облик гораздо более терпимый человеческому глазу – альконтийского «черного карабиньера».
Черный двубортный мундир карабиньера с серебряными пуговицами и позументами сверкал в рассеянном свете звезд. Не менее ярко сверкала и кокарда в виде странного никому не известного сигила на цилиндрической тулье его кивера. На поясе, уткнувшись в кожаные ножны острием, покоился штык. Зловещий силуэт мушкета выглядывал из-за плеча, цепляясь за него широким ремнем. Темная высокая фигура карабиньера медленно снижалась, почти не двигаясь, словно кто-то аккуратно опускал демона с небес при помощи штанкетных подъемов, как опускают на сцену театральную декорацию.
Призвавшая его теургистка медленно повела рукой, указательным пальцем ткнув в толпу отчасти молящихся, отчасти с ужасом и изумлением наблюдавших за странным демоном, чьего сигила и истинного облика никто из присутствующих так и не опознал. В ту же секунду вспыхивающие высоко в атмосфере звезды, казалось, все разом устремились к Святочному холму, чтобы сжечь, испепелить его своим нестерпимым сиянием и пламенем оскверняющего огня.
На самом же деле звезд было всего семьдесят – ровно по количеству собравшихся проводить Его Преосвященство в последний путь. Каждая из них, особенно ярко вспыхнув, обернулась колоссальных размеров мушкетом с прикладом, украшенным литым серебром. Дуло каждого из мушкетов было направлено точно в лицо своей жертвы. Так что даже те, кто успел добежать до основания холма и броситься к дороге, ведущей в город, были немедленно застигнуты ради кровавой расправы.
– Огонь, – ломким голосом скомандовала Каттлея, лицо ее мокро блестело, не уступая блеску демонического серебра. Холодные, сияющие инфернальным пурпуром, глаза карабиньера не выражали абсолютно ничего, будто в них заточалась вся немая пустота безграничного макрокосмоса. Все ледяное равнодушие человечества каждой из когда-либо существовавших эпох.
– Спаси грешные наши души, – только и успела сказать стойкая новициатка.
Мушкеты грянули разом, точно вселенский гром. И раскат от их выстрелов добрался чуть не до каждого уголка страны: не только малютки Альконты, но и громадной солнечной Вердженты, заключавшей свою младшую сестрицу в тесные полуостровные объятия.
Почти каждый житель стран-сестер в этот момент, так или иначе, узнал о несчастье, случившемся в аббатстве Сан-Пьетро-аль-Монте. Пусть и не сразу правильно истолковав происхождение услышанного им далекого грохота.
Выстрелы демонических мушкетов не просто убили несчастных провожавших – низвели до первоначальных частиц, испарив кровь и не оставив от тел даже праха.
Всех, кроме монны Кваттроки.
Сноски:
[1] Корнетт – белоснежный накрахмаленный головной убор из льняной или хлопковой ткани, носимый монахинями в женских монастырях Средних веков и Нового времени.
[2] Биретта – квадратный головной убор из чёрной (реже красной или пурпурной) шерстяной ткани с тремя или четырьмя гребнями, носимый преимущественно католическими священниками, монахами и высшим духовенством как знак должности.
[3] Монна – (от итал. «madonna» – «моя госпожа) обращение к замужней женщине (аналог «мадам»).
[4] Фра – (от итал. «frate» – «брат») обращение к монаху, используется как перед именем, так и самостоятельно.
[5] Новициат – (от лат. «noviciatus, novitiatus» – «новый, неопытный») в Католической церкви период послушничества, то есть испытания вступающих в монашеский орден новициев.
[6] Розарий – католические четки с крестом, состоящие из пяти декад (каждая – по десять малых бусин) и петли из пяти отдельных больших бусин.
[7] Суора – (итал. «suora», от лат. «soror» – «сестра») обращение к монахине или католической сестре милосердия; используется как перед именем, так и самостоятельно. В отличие от светского «signora», «suora» указывает на посвящение религиозной жизни и принадлежность к женскому монашескому ордену.
[8] Эмпирей – (от др. греч. «ἔμπυρος» – «огненный») в античной натурфилософии одна из верхних частей неба, наполненная огнём.
Глава 1. «Острова Эбиона». 1.
Любовь измеряется мерой прощения,
привязанность – болью прощания,
а ненависть – силой того отвращения,
с которым ты помнишь свои обещания.
Владимир Леви «Искусство быть собой»
Калильная лампа, разбрызгивая яркий золотистый свет на украшенные цветами ячейки колумбария[1], мерно раскачивалась в руке с тоненьким ритмичным скрипом: «Тиип-тиип-тиип». Скрипу этому смешливо вторила птичка-люллю[2] – невидимая, затаившаяся где-то в молодых кронах черных щеточек-кипарисов.
«Ллюль-ллюль-юль!»
Ясная летняя ночь шептала ветерком, напоенным ароматом пыльцы и недавно пролившегося дождя. Антония шла уверенным бодрым шагом по вымощенной плитами дорожке, ведущей из равнодушных стен белокаменного колумбария к подножию Святочного холма. Чуть впереди не менее решительно и споро шагала Бернадетт. Мерное сияние заправленной в калильную лампу лакримозы обтекало ее тонкокостную долговязую фигуру, серебря складки строгого платья теургистки и подсвечивая тонкие кружева на белом форменном воротничке.
– Суора, почти пришли? – с боязливым придыханием прошептала София. Ее ледяные пальцы смыкались на левом локте Антонии, точно омертвевшие после вылова клешни краба – после такого предплечье непременно зардеет лиловым кровоподтеком. Однако Антония стойко терпела. Даже не сделала ни единого замечания – знала, как сильно София боится темноты.
– Уже почти на месте, Фифи, – вполголоса ответила Бернадетт, коротко обернувшись и послав Софии подбадривающую улыбку. Та без конца спотыкалась, повиснув у Антонии на руке, а потому то и дело дергала ее назад, заставляя теплый круг лампового света непредсказуемо раскачиваться, как раскачивается прибрежный фонарик в шторм.
«Ллюль-юль-юль-юль!» – посмеивалась им вслед птичка-люлли. «Тиип-тиип», – тревожно поскрипывала латунной ручкой-петлей калильная лампа.
– Не бойся, Софи, – ласково проговорила Антония. – Бадесса[3] Гуилани ничего не заметит. А в это утро на холм уже приедут люди из «Аура Вокс», – взгляд ее посуровел, – притащат свои башни и буры, и не видать нам больше Острова Эбиона таким, какой он сейчас.
– Кто спит, тот не ловит рыбу[4], – эхом отозвалась Бернадетт.
София промолчала, но больше из скромности, нежели чувства солидарности, все-таки наказания от бадессы Гуилани она боялась ничуть не меньше, чем темноты.
На несколько долгих мгновений, отмеряемых дробным стуком их каблуков, повисла не то тревожная, не то задумчивая тишина. Лишь неугомонный лесной жаворонок продолжал заливисто выводить свою трель, да скрипела несмазанная ручка калильной лампы.
– Думаете, они действительно посмеют? – тихо спросила София. Бернадетт обернулась к ней с такой воинственной резвостью, будто только и ждала этого вопроса. Впрочем, было более чем очевидно, что ее пронизанный обостренным чувством справедливости гнев направлен вовсе не на подругу.
– Еще как посмеют! – пронзительно-черные глаза Бернадетт блеснули в сиянии испаряющейся лакримозы, точно спелые верджентийские маслины. – Этим только дай повод: фонтан на площади Святой Люции и тот ради добычи «небесной слезы» с землей сравняют! Лишь бы построить очередной дурацкий дирижабль, главное – поболее прежнего! Чтобы ради его торжественного запуска пришлось собирать на парад не одних альконтийцев, но жителей всего полуострова!
– А мне нравятся дирижабли, – бесхитростно сообщила Антония. Бернадетт бросила на нее такой взгляд, будто та нарушила священную клятву теургистки, и все принесенные с ней обеты заодно.
– Прошу, избавь нас от своей проповеди о важности прогресса, Тонья, – резко осадила ее Бернадетт с выраженным фратерньонским выговором.
Как истинная уроженка «Братского Доминиона» она обладала блестящей оливковой кожей, густой волной смоляно-черных гладких волос, изрядной картавостью и пылким нравом. Собственно, из-за этого самого нрава (а, может, и благодаря) её и сослала в Женскую гимназию Богословия и Теургии имени Святого Петра родная бабуля. «Учиться умеренности» – наказала мадам Дюмерий внучке.
Принять тот факт, что сейчас Бернадетт вместе с Антонией и Софией шагала к укрытому вуалью ночи монастырскому кладбищу, к которому теургисткам даже близко подходить воспрещалось, так можно было полагать – умеренность она освоила из рук вон плохо. Вместо этого заразив своей тягой к спонтанным приключениям доселе послушных подруг.
– Они оставляют за собой такую красивую дымку, когда летят в небе. Словно светает над долиной, и солнечный ранний свет проливается за горизонт, – мечтательно вздохнула Антония. Бернадетт фыркнула так громко, что стоило удивиться, как не выпугнула из кипарисовой кроны заливавшуюся там птичку-люлли.
– Сама же говорила: то всего лишь особенность выхлопа от этих… как их там... – Бернадетт наморщила носик.
– Особенность выхлопа паро-лакримовых двигателей, испаряющих стабилизированный плазм! – жизнерадостно отрапортовала Тонья.
– Ну тебя, – буркнула Бернадетт. София тихонько хихикнула.
Антония переложила лампу в другую руку и с улыбкой перебросила за спину роскошную гриву медно-каштановых волос – предмет зависти всех ее однокашниц. Собираясь на эту авантюрную ночную прогулку, Антония не забрала волосы ни лентами, ни гребнем, и оттого они пушились тоненькими сверкающими нитями, будто голову девушки окружало облачко золотой пыльцы. Увидь Тонью в таком виде бадесса Гуилани – и месячная епитимья[5] вкупе с «лишением слова» (запретом на разговоры с другими теургистками) ей тотчас были бы обеспечены.
Антония повернулась к Софии, любезно выпустившей ее руку, подняла калильную лампу повыше.
– Ты как, Софи? Не слишком холодно?
София глянула на ее вырванное из синеватой темноты лицо – написанный на индиговом холсте дивный образок: губы, точно густой мазок темно-розовой краски, глаза – живые, мерцающие изумрудики, и кожа – белая, точно лунное молоко.
София, в отличие от своих подруг – девушек внешне ярких, стойких и телом, и духом, ни особой красотой, ни крепостью здоровья не отличалась. Бледная, худенькая, тонконогая, своей удивительной бесцветностью она напоминала бабочку-боярышницу: жидкие кудряшки пегих волос, бледные ресницы и губы, ниточки синеватых вен под суховатой пергаментной кожей. Софи могла бы быть очень мила, если бы природа заронила в ее хрупкий облик хоть капельку красок. Однако вместо этого та, похоже, напротив – высосала досуха их через соломинку. Кроме того, София страдала частыми обмороками и судорожной одышкой[6], по такому случаю для нее в гимназии даже подразумевался особый распорядок и рацион.
– Тонья, она уже не маленькая! Фифи и сама может о себе позаботиться. Если замерзнет, обязательно скажет нам, мы же условились, – с укором заметила Бернадетт, а потом почти с требованьем спросила. – Правда, Фифи?
Та торопливо покивала.
– К демоническому пеплу ни в коем случае не подходи, – предостерегла Антония, все еще с тревогой косившаяся на Софию. – Один вдох – и легочная чума тут как тут.
– Вот же курица-наседка!
– Бетти, нельзя ей туда соваться! – мгновенно набрала обороты Антония.
– Все хорошо, сестрицы, я просто в сторонке постою, пока вы лакримозу набираете, – поспешила унять спор подружек София, кутаясь в белую фланелевую мантелетту[7]. Из них троих на ней лишь одной была надета накидка для тепла: Бетти и Тонья заставили натянуть, несмотря на то, что теперь белый силуэт Софии плыл в сумрачной синеве ночи, словно призрак – отчетливый, заметный издалека.
Бернадетт так и опешила, став, точно вкопанная.
– Мы… что?..
– Я наберу, – твердо сказала Антония, тоже остановившись. Калильная лампа резко качнулась у нее в руке, заставив пятно света вокруг теургисток взволнованно заходить ходуном. – Взяла с собой лакримарий. Не отговаривайте.
Она продемонстрировала Софии и Бернадетт маленький флакончик, опечатанный восковой пробкой и подвешенный к поясу на шнурке рядом с деревянным розарием. Флакончик удачно терялся в складках длинного черного платья во время ходьбы, оттого его никто и не заметил. А для обратного пути Антония запасливо прицепила над внутренней юбкой вышитый подвесной карман.
– Ты… одержима бесами, – севшим голосом заключила Бернадетт, таращась на Антонию, словно на опасную сумасшедшую. – И главное, мне ничего не сказала!
– Это единственный такой шанс, Бетти! – горячо возразила Антония, стараясь слишком уж не повышать голоса – здесь, вне колумбарных стен, возле самого подножия Святочного холма, эхо их голосов разносилось на десятки локтей[8] по округе. – Завтра сюда уже прибудут рабочие из «Аура Вокс», и тогда, кто знает, возможно, добыть лакримозу такой чистоты нам не удастся больше ни разу в жизни! Нельзя упускать такой шанс. К тому же… – тут Антония вновь коротко глянула на Софию, – вдруг с этой лакримозой Софи удастся-таки выполнить ритуал «Защиты ближнего своего»?
София стыдливо опустила глаза. Помимо прочего, быть может, из-за проблем со здоровьем, а, может, и по каким-другим неведомым причинам, вплоть до нехватки природного таланта, но ей не удавались порой и самые простейшие теургические ритуалы. Не говоря уже о считающихся весьма трудными – призывах простейших ангельских сущностей, какие успешно умели выполнять Бернадетт с Антонией – лучшие теургистки гимназии с потока выпускниц последней декады.
– Когда у тебя в последний раз было видение? – сощурилась на Антонию Бернадетт.
– Три дня назад, – ответила та почти с вызовом.
– И снова о безымянном Демоне Сове?
– Да.
– Тогда давай сюда, – протянула руку Бетти с таким видом, будто эти ее слова не подлежали обсуждению и самой аббатисой Алигьеро.
Антония вцепилась в лакримарий так, точно собралась за него драться.
– Я наберу, – отрезала Бернадетт. – Фифи опасно вдыхать демонический пепел, а ты уже почти три месяца видишь отрывки с видениями про Демона Сову. И до сих пор они, как это до́лжно, воедино не собрались. Ежели ступишь на этот Остров Эбиона – кто знает, не станет ли оно последней каплей? Впадешь в транс, да и ухнешь в пепел. Один крошечный вдох – жизнь загублена. Вылечить нельзя, а поздние симптомы зависят от природы самого демона. Так мы даже кто такой Демон Сова до сих пор не прознали!
– Никто не прознал. Даже Его Святейшество – падре Алессандро, – тихо заметила София.
– Тем более!
На долгие секунд десять меж теургистками повисло тягостное молчание. Его предсказуемо нарушила всегда и во всем решительная Бернадетт. Повернувшись к подругам спиной, вновь первой направляясь в душистую от цветочной пыльцы темноту, она позвала их:
– Идемте, сестры. До малой ночной службы осталось всего ничего. Если бадесса Гуилани в урочный час не обнаружит нас каждую в своей постели, точно схлопочем вечную епитимью.
– А, может, и того хуже, – вполголоса заметила тут же последовавшая за ней Антония, подхватывая Софию под локоток.
До водоносной фигуры Безымянной Девы Новициатки шли, не проронив ни слова. А когда теплое свечение калильной лампы вырвало из сумрака беломраморную чашу нимфеи и позолотило воду, все три теургистки едва ли не одновременно осенили себя крестным знамением. Идущая позади всех София чуть задержалась у коленопреклоненной вырезанной из камня Девы, сомкнувшей руки в безмолвной молитве, но с надеждой и верой взирающей в небеса – сегодня чистые, усыпанные алмазной крошкой колючих звезд. Из каменных неживых глаз Новициатки тонкими гладкими струями стекали «слезы», беззвучно струясь по мраморному складчатому хабиту[9], и столь же беззвучно впадая в темное озерцо подле колен.
Считалось, что льющиеся слезы Безымянной Девы Новициатки – смиренны, самоотверженны и безмолвны, а потому было бы просто неподобающе превращать их в журчание или капель, ибо они не должны были нарушать ни покоя захороненных на монастырском кладбище, ни сакральность ее посмертной молитвы. Оттого нимфею спроектировали по принципу «плачущей стены», чтобы вода тихо льющаяся впадала в воду стоячую, которую в чаше обновляли при помощи парового насоса два раза за сезон.
В середине лета воду нимфейной чаши обычно затягивала зеленая ряска, да залепляли цветоносными островками кувшинки, поэтому монахи с монахинями и девушки-теургистки частенько захаживали сюда в свои трудовые часы – чистить чашу сачком. Также обмывали от пыли и мелкого сора саму Новициатку, молились ей, счищали с ведущих к нимфее перекрестий дорожек наносимые ветром цветочные лепестки.
Работа была нетрудная, куда легче, чем в теплицах или на виноградниках, оттого ее нередко поручали Софии, которая, вполне возможно, именно посему и сформировала с этим местом особую духовную связь. Девушка всей душой прониклась, что историей о несломимой воле погибшей во время Бойни на похоронах Новициатке, что запутанной подноготной аббатского (или как его еще называли – «Совиного») Острова Эбиона, овеянного сетью тайн, пеплом кровавой истории, теориями заговоров любых масштабов и всех мастей.
София невесомо коснулась кончиками пальцев локтя Безымянной Новициатки, словно пыталась согреть их, пусть даже каменная рука святой была холодна, как лед.
Антония и Бернадетт тактично замедлили шаг, а затем и вовсе остановились, после того как поняли, что София, по своему обыкновению, задержалась, чтобы сказать Новициатке парочку сокровенных слов.
София не стала злоупотреблять их временем, и уже через пару мгновений, шепнув только одно коротенькое молитвенное пожелание, припустила рысцой за подружками.
– Софи, а кто же тогда запомнил Безымянную Новициатку? В тот день, на холме? – поинтересовалась Антония, желая дать Софии возможность побеседовать на любимую тему. Та снова уцепилась за ее руку и с готовностью ответила:
– Монна Кваттроки!
– Она еще жива?
София кивнула.
– Монна Кваттроки, конечно, уже дама преклонных лет, все-таки со дня призыва Демона Совы Каттлеей Нечестивой чуть больше полувека минуло. Однако сейчас она пребывает в добром здравии. И насколько я знаю, даже продолжает делать нашей гимназии щедрые пожертвования.
В ответ на удивленный взгляд Бернадетт, явно поразившейся такой осведомленности, София смущенно добавила:
– Мне аббатиса Алигьеро рассказала...
– Святая Люция, Софи, ты что, даже к ней с вопросами про Острова Эбиона пристать не постеснялась? – спросила Антония, едва сдерживая смех – больно уж позабавило ее лицо обескураженной Бернадетт.
– Д-да... Когда приносила свежие цветы ей в келью, – София обеспокоенно закрутила головой, переводя взгляд то на одну попутчицу, то на другую. – Думаете... не стоило?
– Фифи... – строго начала Бернадетт, но доброжелательная Антония, посмеиваясь, перебила.
– Знания – свет, Софи! Конечно, стоило! Не думаю, что аббатиса Алигьеро будет о тебе дурного мнения из-за такой мелочи.
– Праздное любопытство... – не менее строго, чем до этого, вновь попыталась вклиниться Бернадетт, но Тонья опять не позволила ей закончить:
– Брось, Бетти! Софи знает об Островах Эбиона и лакримозе больше, чем кто бы то ни было! Разве это не здорово?
– Что ж, это так... – согласилась та. – Но, по-моему, бадесса Гуилани начала интересоваться этой ее поразительной осведомленностью. Мне показалось, бадесса обеспокоена. И начала замечать, что мы как-то уж больно усердно собираем сведения об Островах. Как бы не решила, что столь нездоровый интерес мог подтолкнуть нас нарушить запрет на приближение к кладбищу. Ох, погоди-и-ите-ка! Так ведь оно и случилось!
Бернадетт в притворном ужасе прикрыла ладонью рот, Антония громко рассмеялась, спугнув-таки птичку-люлли, все продолжавшую распевать свою пронзительно насмешливую песенку. Софи вновь негромко захихикала, не удержавшись.
– Тише ты, полоумная! Сейчас всех мертвых поперебудишь! – грозно шикнула Бетти, легонько стукнув Антонию тыльной стороной ладони по плечу. Однако в уголках ее губ таилась непрошенная улыбка, а темные воловьи глаза весело блестели.
Теургистки медленно поднимались на холм. Дорога к Совиному Острову Эбиона оказалась идеально прямой, а подъем – не шибко тяжелым. Широкие низенькие ступени, выложенные крупными светлыми плитами, вели к самой вершине, как бы наслаиваясь друг на друга. Склон не был слишком крутым, оттого ни одна из девушек даже не запыхалась, когда они добрались до конца лестницы.
Антония прерывисто вздохнула, окинув открывшееся их глазам зрелище ошеломленно-восторженным взглядом. На вытянутом лице Бернадетт застыло восхищение, смешанное с неприятием и чем-то, отдаленно напоминающим омерзение. София прикрыла губы кончиками пальцев.
Сноски:
[1] Колумбарий – (от лат. «columbarium», от «columba» – «голубь») сооружение с нишами для хранения урн с прахом умерших; первоначально термин обозначал голубятню, позже – некрополь-хранилище кремированных останков.
[2] Птичка-люллю – подразумевается Lullula arborea – лесной жаворонок (юла).
[3] Бадесса – (от итал. «badessa»; от лат. «abbatissa» – «аббатиса») в католической традиции – настоятельница женского монастыря, имеющего статус аббатства; здесь – женской богословско-теургической гимназии. Обладает полномочиями по управлению общиной и имуществом гимназии. При этом аббатиса – также присутствует, управляет женским монастырем и гимназией теургисток в аббатстве. Стоит над бадессой, но подчиняется аббату.
[4] «Кто спит, тот не ловит рыбу» – итал. пословица: «Chi dorme non piglia pesci». Русский аналог: «Под лежачий камень вода не течёт».
[5] Епитимья – (от греч. ἐπιτιμία – «наказание, вразумление») в католической традиции покаянное предписание, налагаемое на монахиню или новициатку духовником или церковным судом за проступок. Может включать дополнительные молитвы, посты, запрет на участие в таинствах или иные формы духовной дисциплины.
[6] Судорожная одышка – в конце XIX – начале XX века так называли астму.
[7] Мантелетта – (от фр. «mantelet» – «короткая накидка») элемент верхней одежды католических монахинь XIX века, представлявший собой короткую накидку без рукавов, вместо рукавов на мантелетте располагались разрезы. Надевалась поверх туники для сохранения тепла. Изготавливалась из плотной шерсти или фланели, застёгивалась на шее.
[8] Локоть – мера длины, равная расстоянию от локтя до кончика среднего пальца. 1 локоть = 0,5-0,7 метра в зависимости от региона. Широко используется в торговле тканями, строительстве и ремеслах.
[9] Хабит – традиционная одежда, носимая членами монашеских орденов или духовных братств. Обычно включает рясу, пояс, капюшон и другие элементы, символизирующие смирение и посвящение служению.
1.2.
Пожалуй, по-другому и быть не могло, ибо представившаяся им картина одновременно сочетала в себе величие и падение, ниспосланный Небесами свет и первозданную тьму, поднявшуюся из недр Преисподней, смешивала чудесный божественный дар с уродливой смертоносной скверной.
Земля на холме была точно выстлана тонким слоем угольной пыли, только мерцающей, подобно авантюрину. От этой пыли исходил мертвенный холод, и всякий, кто знал, что из себя представляет демонический пепел, понимал: теперь эта почва навеки пропитана ядом и бесплодием – до самого конца времен не взойдет на ней ни колоска.
– Остался... осев, после выстрела мушкетов Демона Совы, – прошептала София. – В самом низу холма с противоположной стороны тоже есть такие маленькие островки...
– Фифи, немедленно надень повязку, – потребовала Бернадетт. София негнущимися пальцами достала из висящего на поясе холщового мешочка многослойную льняную повязку, специально пошитую для нее Антонией. Обмотала лицо. Тонья помогла ей завязать на затылке тесемочки.
Пусть ныне стояла глухая ночь, однако на Святочном холме было светло, как днем. Его весь заливал ровный золотистый свет, точь-в-точь такой, какой струился от прихваченной теургистками калильной лампы. Антрацитовые гранулы адской пороши искрились в этом волшебном благодатном сиянии, и, несмотря на то, что это противоречило земным законам мироздания, из самого центра Острова Эбиона тянулось ввысь одинокое белое древо.
Широко раскинув гибкие длинные ветви, горестно их склонив, будто стремясь оплакать каждого погибшего в этом месте, попирала корнями отравляющую природу демонического пепла изящная серебристая ветла. Сверкающая лакримоза, точно расплавленное золото, капала с ее листьев и прутьев, просачивалась ручейками через «благодатные жилы» на крепком стройном стволе.
Символ превосходства божественного над порочным. Наглядный знак того, что Небо всегда торжествует над повергнутой Преисподней.
– И все же он прекрасен, правда? – тихо спросила София. – Этот Совиный Остров Эбиона.
– Как точно говорится в Откровении от Луки? – вопросом на вопрос вполголоса ответила Антония, и тут же сама припомнила цитату. – «И говорил он: "Не во тьме только зло, и не во свете только истина. Ибо даже ангел, венценосный, хранит в себе жар первородного огня, а демон, низвергнутый, помнит вкус Рая"».
– «И посмеялись над ним фарисеи мысли, и вскричали теурги: "Богохульник!" – а гоэты вскричали: "Отступник!"» – мгновенно подхватила София, из-за повязки ее голос звучал немного неразборчиво.
– «Но он не отступил. И постился семь дней и семь ночей в пустыне, где ни трава не растёт, ни вода в недрах земли не кроется, дабы увидеть Око Божие. А после бдел шесть дней и шесть ночей, дабы призвать Окаянного из Геенны Огненной».
Антония и София, улыбаясь, повернулись к Бернадетт.
– Что? – та немного заносчиво приподняла подбородок. – Не вы одни внимательно слушали классную даму!
– Мне казалось, что тема Островов поначалу не так уж тебя впечатлила, – поддела ее Антония.
– Я просто до последнего не верила, что один такой действительно расположен на нашем холме! Не люблю, когда кормят сказками!
О том, что из себя представляют Острова Эбиона, теургисткам важно было знать не только потому, что эта тема напрямую касалась богословия, но и потому, что техническая сторона их мастерства подразумевала четкое понимание того, откуда берется главный ресурс для такого тонкого ремесла, как Теургия. Благодатная лакримоза – «небесная слеза», жидкость, при помощи которой теурги «оживляли» пентакли, чертили именные сигилы и призывали к себе ангельских сущностей – появлялась лишь в тех местах, куда когда-либо ударяло ангельское оружие.
Острова Эбиона, вне всякого сомнения, являлись именно таким местом. Названные в честь ненавидимого что Раем, что Адом Низвергнутого пророка Эбиона, они сочетали две трансцендентные крайности, несли в себе дар и опасность, но, увы, с развитием человеческой цивилизации из мест священных, практически неприкосновенных, превратились в места, из которых люди стали добывать для себя материальные блага. А еще – изучать их. Притом вовсе не так, как это делали на заре времен первые теурги и клирики. Лакримоза стала для человечества не просто способом защититься от греха, от тех, кто его носит и сеет, и даже не только лишь шансом напрямую просить ангельской милости, быть услышанными самим Небом. Смертное племя постепенно пришло к тому, что стало питать «небесной слезой» не только пентакли с сигилами, но и сложные механизмы. С ее помощью оно научилось поднимать в воздух дирижабли и самолеты, а также освещать благодатным сиянием лакримозы свои улицы и дома. Особо пытливые умы дошли до того, что начали сочетать лакримозу с камнями и металлами, даже пробовали внедрять в живые организмы, породив тем самым сомнительную ветвь науки под названием алхимия.
– Как думаете, насколько сильным мастером надо быть, чтобы призвать одновременно серафима и Короля Гоэтии? – полюбопытствовала София, завороженно наблюдая за тем, как капает с узких листков ветлы жидкое золото.
– Я читала... – осторожно начала Антония, – что Эбион был скорее собирательным образом...
Бернадетт воззрилась на нее почти с ужасом:
– Тонья, только не говори, что ты начиталась своих дрянных научных книжек, и теперь считаешь, что пророк Эбион – просто вымысел!
– Я такого не говорила! – возразила ей Тонья. – И вообще, «Энциклопедия эсхатонических веществ» – никакая не «дрянная книжка»! А если бы она противоречила Священному Писанию, ее бы никто и ни за что не поместил в монастырскую библиотеку!
София тоже взирала на Антонию так, будто ослышалась, но все же осторожно спросила:
– А что... говорится в этой энциклопедии эс... эспат... эсфат... тонических веществ.
– Вот уж точно – тонических, – проворчала Бернадетт.
София тихонько рассмеялась, закашлявшись под конец.
– В ней как раз и говорится, что Эбион, вероятно, стал сборным образом нескольких исторических фигур. Это подтверждается многочисленными расхождениями в канонических писаниях и их трактовках, в частности в Законоположительном Пятикнижии, а также в книгах, написанных пророками. Например, у Иоиля он упоминается только лишь как «Эвион гоэт», а в Плаче Ие...
– Ладно, мы поняли, – строго пресекла рассказ Антонии Бернадетт. – Только при бадессе Гуилани такое ляпнуть не вздумай, а не то тем же днем отправишься из гимназии до дома пешком. И книжку свою дурацкую припрячь – никак отнимут.
Тонья обиженно поджала губы. София неожиданно встала на ее защиту, робко подав голос:
– А мне понравилось... да, пусть рассказ Антонии звучит не совсем так, как нам преподавали, но я бы послушала, что там такое говорится в Плаче Иеронима про Эбиона...
– Некогда, – отрезала Бернадетт. – Вы что, хотите, чтобы нас поймали, я не пойму? Стоим, теряем время за всей этой праздной болтовней.
Нырнув рукой в тщательно скрытый разрез на платье, она достала из подвесного кармана почти такую же, как у Софии, защитную повязку на лицо. Ловко обмотавшись ею без всякой посторонней помощи и взяв в руки лакримарий Антонии, Бернадетт решительно направилась к четкой границе между холодным мерцающим пеплом и белой каменной плитой. Резко обернувшись у самого края Острова Эбиона, она пригрозила подругам:
– Не вздумайте подходить ближе! Даже если что-то случится – не вздумайте! Ясно вам?!
«Люлли-юли-юли!» – весело ответили ей из буйных зарослей лантанов, беспечно цветущих на склоне Святочного холма – там, куда не успела опуститься после устроенной Каттлеей Нечестивой бойни волна демонической скверны.
Антония и София, замерев, словно сами обратились нимфейными статуями, наблюдали за тем, как осторожно и плавно делает свой первый шаг в пепел легконогая Бернадетт.
С самого детства воспитываемая в семье нобили-монны[1] согласно строгим аристократическим канонам, Бетти умела играть на нескольких музыкальных инструментах: фортепиано, флейте, вёрджинеле, говорила на четырех языках (включая родной фратерньонский, а также вреджентийский диалект), искусно вышивала и, конечно, являлась превосходной танцоршей. Особенно хорошо у нее выходили вальс и контрданс, а когда Бернадетт исполнилось четырнадцать, никто из ее ровесников не мог и близко сравниться с ней в умении исполнять котильон[2]. В пятнадцать бабушка Бернадетт отправила ее в Женскую гимназию Богословия и Теургии имени Святого Петра. Заявив, что внучка «зазря проводит воскресные дни в безделье и лености», хотя всем, включая саму Бернадетт, было совершенно очевидно, что главная причина этой ссылки заключалась в том, что юная синьорина Дюмерий прониклась неподобающими чувствами к сыну их камердинера.
В гимназии стало отнюдь не до танцев и не до репетиций забавных сценок для котильона, однако, по-видимому, за три минувших года свой навык танцевального шага Бернадетт не утратила до конца. Демонический пепел был субстанцией на удивление тяжелой. Не столь сыпучей и легковесной, как пепел, образующийся при горении, однако ступать по нему теургам-«пепельщикам» рекомендовалось очень осторожно, чтобы лишний раз не тревожить и не поднимать в воздух тлетворные частицы адского яда, который, попадая в дыхательные пути, вызывал легочную чуму.
Легочная чума являлась болезнью на редкость коварной, поскольку поначалу сопровождалась только затрудненным дыханием, кровохарканием и частыми обмороками – легко было спутать с чахоткой. Однако через месяц-другой проявлялись новые симптомы, поистине ужасающие, зависящие от того, что за оружие и какого именно демона оставило пепел, который вдохнул больной.
К примеру, пепел Великого герцога Астарота, образовавший Черные пески Эбиона во времена царства Парфии, попадая в легкие, буквально превращал человека в соляной столп, кристаллизуя в его органах и тканях соляные отложения до тех пор, пока любую конечность несчастного не становилось возможным отломить, как кусок леденца. Глотнув же покрытой пеплом адского губернатора Марбаса воды из Смоляного колодца Эбиона, можно было погибнуть еще более мучительной и медленной смертью. От этого пепла на теле отравленного скверной постепенно перемешивались «органы пяти чувств»: глаза оказывались на месте ушей, уши переползали на место рта, рот прорезался на животе или шее, руки менялись положением с ногами. Так происходило до тех пор, пока человек не превращался в уродливую груду мяса, не способную толком ни дышать, ни говорить, ни нормально передвигаться.
Бернадетт все шла, медленно и грациозно ступая, плавно опуская ступни с носка на пятку, почти не тревожа демонической пороши под собой. Холод пепла морозил ей ноги даже через подошвы форменных ботинок. Когда до ветлы оставалось всего ничего, теургистка откупорила лакримарий и осторожно подставила узкое горлышко под капающую с прутика лакримозу.
Немного успокоившись при виде успешно добравшейся до ветлы подруги, София с Антонией полушепотом заговорили меж собой:
– Так что там говорится в Плаче Иеронима про Эбиона, Тонья? – полюбопытствовала София. Антония сразу наклонилась к ней ближе и заговорщицки зашептала:
– В нем он фигурирует как Великий теург при царе Навуходоносоре, разрушившем древний Иерусалим. И хоть ни имени самого царя, ни имени Эбиона в «Плаче» не упоминается, по косвенным признакам можно вполне догадаться, что подразумевается, скорее всего, именно он: «...и был им тот, над чьей головой суждено будет сойтись двум Силам великим, двум солнцам – одному из чистого света, другому из пламени без тепла».
София, не сводившая взгляда с замершей с лакримарием в руке Бернадетт, глянула на Антонию почти ошеломленно. После небольшой паузы она тихо процитировала:
– «И сошлись они над его головой, как два солнца – одно из чистого света, другое из пламени без тепла. И возвестил Серафим: "Ты смеешь связать небо с бездной?" И возрёв Король: "Ты смеешь равнять цепи с крыльями?"»
– Именно! – торжествующе возвестила Антония, сияя, словно начищенная до блеска лира[3]. Она тут же быстро вернула свой взор Бернадетт – мало ли что.
– Скажи мне потом в какой главе и какой элегии «Плача» рассказывается об этом! Я обязательно прочитаю!
– Конечно! Только это будет наш с тобой от нее секрет, – Антония дернула подбородком в сторону вытянувшейся точно мраморное изваяние Дюмерий – лакримарий в ее руке был уже на четверть полон. – Бетти нельзя лишний раз нервничать, а как мы успели выяснить, неоднозначность фигуры Эбиона заставляет ее нервничать втрое больше обычного.
София хохотнула, снова сухо закашлявшись. Антония, выставив перед ней локоть, оттеснила подругу назад.
Природа Островов Эбиона захватила умы трех подруг-теургисток, еще когда о ней только-только начала рассказывать суора Альсина, преподававшая основы практической Теургии. От нее девушки узнали, что согласно Откровению одного из апостолов, Острова Эбиона получили свое название от имени пророка Эбиона – легендарного Демиурга и Люцифиди, который мечтал соединить две непримиримые, противоположные по своей сути традиции: Гоэтию (искусство призывать демонов и повелевать ими) и Теургию (искусство созерцать и призывать ангелов). Долгие годы провёл он в поисках точки соприкосновения между светом и тьмой. И, в конце концов, добился невозможного.
В роковой день седьмого месяца Эбион явился в пустыню Парфии и молился так без еды и питья семь дней. А затем еще шесть дней без сна и отдыха призывал к себе демона из Геенны Огненной. На тринадцатый же день случилось невообразимое: к Эбиону в один миг явились пламенеющий серафим и один из четырех Великих Королей Гоэтии.
Однако поскольку небеса и бездна не терпят смешения, разгневанные Король и Серафим одновременно обрушили на Эбиона своё оружие: демон – меч, ангел – копьё. Их клинки скрестились, ударив дерзновенного прямо в голову, а после пригвоздили к земле: от удара меча о пески, на которых сидел Эбион, те обратились в черный безжизненный пепел, но от удара ангельского копья – пророс из этой омертвевшей земли огненный астрагал, с лепестков которого закапала «небесная слеза».
В Откровении утверждалось, будто Эбион так и не обрёл на том свете покоя: ненавидимый что Адом, что Раем за свой поступок, он до скончания веков обречен бродить по бескрайней серой Пустоши Чистилищу, облаченный в венец из черного ледяного пепла и с пробитым копьем челом, мироточащим сияющей лакримозой.
Считалось, что именно с тех самых пор число тринадцать (эбионово число) – время, за которое пророк призвал серафима и Короля – стало исключительно несчастливым. Зато огненный (желтый) астрагал, напротив, чтили священным растением. Изображение этого цветка нередко встречалось в религиозной геральдике, он даже был отлит из золота на папском реликварии[4] и украшен редчайшими самоцветами.
Тем временем Бернадетт наполнила лакримарий под самое горлышко, аккуратно запечатала его восковой пробкой. Так же легко, словно исполняя полонез, она вернулась обратно к подругам и, приосанившись, протянула добытую лакримозу Антонии.
– Вот, – как бы небрежно заключила Бернадетт, но тут же подпустила в свой тон наставительности. – Расходуй с умом. И не забудь поделиться с Фифи.
Антония с улыбкой протянула руку к лакримарию – ее ничуть не задевал ставший давно привычным командный тон Дюмерий. К тому же Антония знала: Бетти хотела как лучше. Всегда. И в отличие от тех, кто только лишь без конца понукал да требовал, Бернадетт изо всех сил старалась соответствовать величинам, каких требовала от других сама.
– Спасибо, Бетти, ты... – только и успела начать Антония. Пальцы кольнуло холодом стекла, дрожащая на боку лакримария искорка от их прикосновения погасла, и в то же мгновение мир словно встал на голову.
Разбиваясь на осколки света, брызгая голубыми искрами, лавиной неслись ей навстречу звезды, и ветер, подхвативший Антонию в свои стремительные объятия, вдруг рассыпался вокруг нее ворохом иссиня-черных перьев.
Сноски:
[1] Нобили-монна – (от итал. «nobile» – «благородный»). Обращение «нобили» (у женщин – часто в сочетании с другим стандартным обращением: «нобили-донна», «нобили-монна») обозначает представителя/представительницу мелкого или провинциального дворянства, не имеющего герцогского, графского или баронского титула.
[2] Котильон – изящный парный танец. Первоначально представлял собой заключительную часть бала с усложнёнными фигурами и шуточными заданиями; позже превратился в светский ритуал знакомства молодёжи при дворе и в аристократических салонах.
[3] Лира – местная денежная единица. Чеканится из серебра.
[4] Реликварий – освящённый сосуд (чаще из золота, серебра или драгоценных материалов). Предназначен для хранения святых реликвий – останков святых, частиц Креста Господня, мощей или других предметов, почитаемых как духовно значимые.
1.3.
Она летела над Святочным холмом, будто подхваченная внезапно налетевшим ураганом. Легкая, как пушинка, и невидимая, точно призрак. Видела с высоты все в мельчайших подробностях: светящуюся алым зловещим светом погребальную капеллу – прямоугольный отполированный камешек не больше мизиничного ногтя; крошечные черные фигурки людей – частью замершие на склоне, частью сыплющиеся с него, словно напуганные мураши; светлую лодчонку горящего золотым литьем гроба, в котором лишь отдаленно угадывалось тело, бережно прикрытое саваном.
И, разумеется, демона, взрезающего звенящий криками воздух громадными совиными крылами, каждое – размером с десяток-другой составленных в ряд стрельчатых витражей.
Миг – и вот Антония уже стоит в десятке шагов от капеллы. Богомерзкое же чудовище в небе мечется, сыпет перьями и визжит. Оглушенные его криком священнослужители и миряне корчатся в муках, катаются по земле, а небосклон все плачет и плачет поражающим любое воображение звездопадом.
Бело-голубое сияние метеорных хвостов невыносимо слепило Тонье глаза. Однако она все продолжала смотреть на беснующегося Демона Сову – величественного, инфернального. Все мысли в эти секунды, похоже, выдуло из ее разума тем же ветром, что гнул, беспощадно стелил крепкие деревья по земле. До того, созерцая перед своим мысленным взором лишь коротенькие смазанные обрывки этого видения, она часто представляла, что бы сделала, что крикнула или сказала, находясь там – в траурной толпе обреченных на самую чудовищную из смертей. Однако теперь, когда все лоскуты были сшиты в сознании воедино, когда Антония находилась в гуще самого легендарного события за последние два века ее страны, все возгласы, слова, даже звуки точно примерзли к губам – ни вскрикнуть, ни помолиться.
Она видела, как Демон Сова оборачивается черным карабиньером. Видела, как звезды несутся вниз, превращаются в демонические мушкеты. Видела, как те стирают с лица земли своих жертв, и как за мгновение до раската грома, каким грянули их нацеленные в головы дула, взбежал на холм человек в черном таларе[1] приходского священника.
Белая ветвистая молния обрушилась на мушкет, что замер у самого лба достопочтенной монны Кваттроки, и в следующую же секунду на холме осталось всего четыре человека.
Объятая священным ужасом Антония, не ощущая ни рук, ни ног, не способная даже испытать хоть что-то при виде поистине чудесного спасения, обернулась через плечо. Лицо Каттлеи Нечестивой было обращено к небу: там черную, сыплющую звездопадом ночь будто разрезало громадными ножницами, проливая в освещенные холодным звездным светом сумерки сноп жарких солнечных лучей. Казалось, сам Всевышний решился перекроить этот мир, начав с маленького кусочка вселенной над Святочным холмом, вот и распорол небеса над аббатством, точно бесхозный мешок.
– Нет! Нет!!! – сжимая кулаки, закричала Каттлея с таким отчаянием, словно кто-то уничтожал у нее на глазах дело всей жизни. Монна Кваттроки без чувств осела в объятия явившегося на холм падре Алессандро.
Антония всегда считала Каттлею Нечестивую истинным чудовищем, и выглядеть, стало быть, та должна была как точно такое чудовище – порочное отродье с картин ферландских художников Северного Возрождения. Однако хрупкая фигурка Каттлеи не внушала ни грамма страха или отвращения, а лицо было лицом обычной девушки: узкое, миловидное, сейчас – без единой кровинки – одни маслящиеся слезами васильковые глаза горят лихорадочным огнем.
Застывший между небом и землей черный карабиньер торжественно поднял облаченную в перчатку руку, словно собирался жестом отдать приказ своим дьявольским орудиям – спалить-таки Святочный холм дотла. Но прежде чем он успел шевельнуть хоть пальцем, сотканная из чистейшего света и не менее колоссальная, чем его первозданное обличье, крылатая громада врезалась в Демона Сову, как врезается в передний вражеский фланг пушечное ядро.
Древко золотого копья пробило карабиньеру навылет грудь. Сверкающий наконечник, напоминающий тридцатифутовый вымпел, вонзился в оскверненную гоэтисткой капеллу. Капелла рассыпалась мраморной крошкой, не оставив от себя и кусочка фундамента, пустив паутину пылающих дымящихся трещин по земле.
Черный карабиньер в мгновение ока оброс плотью и перьями, вновь увенчали его голову восьмиконечные звезды и острые витые рога. Он вцепился когтями в налетевшего на него пламенеющего серафима, вопя во всю свою звероподобную глотку, точно испытывал мучительнейшую жгучую боль. Ангельское создание и исчадие Ада, схватившись над холмом, взметали ударами крыльев оседающие хлопья черного демонического пепла.
Но скованная оцепенением Антония неотрывно наблюдала лишь за тем, как от сложенных крестным знамением пальцев священника вьются золотистыми шнурками призванные им «путы судьбы». Смотрела, как они крепко обвивают, врезаются в пояс, шею, тонкие лодыжки Каттлеи Нечестивой, волокут ее к исходящему жаром разлому. Как гоэтистка безуспешно пытается их ослабить...
– Ты обещала… – прохрипела Каттлея, дергаясь в плену теургического заговора, будто сирфида, пойманная в липкие сети паука. – Обеща-ла… расс-казать… Этель…
Только сейчас Тонья заметила еще одну свидетельницу происходящего, скрытую до сего момента крепким плечом падре Алессандро, – высокую, тоненькую, как стебелек осоки теургистку с длинными темными косами. Она взирала на Каттлею глазами полными смертельного испуга и неверия, в остекленевших радужках цвета спелых каштанов отражались желтые искорки.
Ошеломленное лицо юной Этельфледы Алигьеро будто бы отпечаталось у Антонии на сетчатке и тут же поплыло, смазалось, как смазывается от нечаянного прикосновения непросохший завиток масляной краски на холсте. Потом оно вновь сделалось отчетливее, только вот заострилось, пошло неприглядным кракелюром морщин, россыпью старческих пигментных пятен на скулах и высоком лбу. Косы исчезли, их скрыла двуслойная черно-белая вуаль, мягко ниспадающая на плечи.
– …ора... ...тония… Суора …ния… – словно через плотную подушку донесся до Антонии взволнованный и в тоже время звенящий строгостью голос. – Суора Антония, вы в порядке?
Только сейчас до Антонии дошло, что она полулежит на земле, и чьи-то руки бережно поддерживают ее за плечи. Аромат оливкового мыла, розового масла, золы… Бернадетт.
Аббатиса Алигьеро нависала сверху, осторожно прощупывая слегка трясущейся, сухой, как бумага, ладонью ее раскаленный лоб. В ушах било набатом собственное сердцебиение, и шорох несущейся по венам крови мешал Антонии отчетливо различать, о чем ей вообще говорят.
Однако даже через этот горячечный дурман Тонья чувствовала, как внутренний подвесной карман оттягивает ноша, которой до падения в обморок там при ней не имелось – наполненный чистейшей лакримозой флакон… Прямиком с Острова Эбиона.
«Бернадетт, хитрая лисица, успела-таки припрятать!»
– Суора Марчетти, – раздался над ухом Антонии трубный голос бадессы Гуилани, приправленный характерным верджентийским говорком: «суора» она произносила, как «соора». – Давайте ка, милая… Сможете сами идти?
Стараниями полнотелой бадессы и сильной, несмотря на обманчивую худобу, Бернадетт, Антонию подняли на ноги.
– Я… да… – едва разлепив ссохшиеся губы, проговорила она, шатаясь, точно пьяная. Горло до спазмов раздирала когтями нестерпимая жажда.
Бернадетт, молча перекинув ее руку через плечо, крепко обхватила Антонию за талию. Тонья бросила короткий мутноватый взгляд на Софи. Та была бледнее обычного и тряслась от страха, точно терзаемый ветром лепесток. Видимо, уже не надеялась дотянуть до выпуска: обидное дело, но для того, чтобы обзавестись аттестатами теургисток, им оставалось доучиться чуть меньше месяца.
Теперь же неизвестно – получит ли аттестат хоть кто-нибудь из них троих…
– Дамы, мы обсудим причины вашего пребывания здесь, когда закончится ночная малая служба, а суора Антония посетит лазарет, – с новой прохладной интонацией возвестила аббатиса Алигьеро, подхватывая стоящую на дорожке калильную лампу. – После службы прошу вас быть у меня в кабинете. Суора Гуилани, проконтролируйте.
Бадесса живо закивала. Пухлое лицо ее было одновременно обеспокоенным и сердитым. Все три подруги благоразумно промолчали.
Этельфледа Алигьеро двинулась по мощеной плитами лестнице первой, безупречно выпрямляя спину, прикрытую складками белоснежной капы[2]. Несмазанная ручка калильной лампы, принадлежавшей плетущейся позади всех, вусмерть перепуганной Софии, тихо поскрипывала в сухощавой руке аббатисы. Вслед теургисткам и их наставницам неслось радостное «ллюль-юль-юль» легкомысленной птички-люлли.
Антония медленно шагала, увлекаемая безмолвной Бернадетт, и лишь один трепыхающийся в воспаленном сознании вопрос все никак не позволял ей мысленно раствориться в заливистом пении птахи.
Что же такого могла пообещать Каттлее Нечестивой их преданная Святому Престолу аббатиса?..
Сноски:
[1] Талар – (от итал. «abito talare» – «длинная одежда») длинная чёрная сутана, являвшаяся повседневной одеждой католического священника в Италии. Носилась с белым жёстким воротником, при выходе из дома – с широкополой чёрной шляпой.
[2] Капа – (от итал. «cappa» – «накидка, плащ») длинная, полуокружная монашеская мантия с капюшоном, застёгивающаяся спереди на одну пуговицу.
Глава 2. «О пророках, безумцах и сундуках». 1.
У всякого святого есть прошлое,
у всякого грешника – будущее.
Оскар Уайльд «Веер леди Уиндермир»
Что происходит, когда человек прекращает свое существование? Куда и как перемещается его разум, и вообще – перемещается ли? Что есть разум, а что – эфирная субстанция, которую алхимики и церковники в стародавние времена окрестили душой? Уготована ли этой душе жизнь за пределами телесного вместилища?
Раньше Каттлея думала, что в мире, где архангелы и демонические прелаты могут явиться в мир Земной с громом, треском, фанфарами и, полыхая, точно вселенские факелы, все эти «вечные» вопросы, какими задавались древние философы и эсхатологи до наступления Часа Истины, уже давно утратили свою актуальность.
Светоносный праведный Рай пламенеющей розой простирается по ту сторону. Исходят алым паром в крепостных стенах Преисподней чудовищные адские горнила. И не о чем тут размышлять, ведь доказательства реальности мира, куда надлежит отправиться человеческой душе после смерти, представлены людям в избытке.
За все свои девятнадцать лет Каттлея ни на секунду не усомнилась ни в существовании Седьмого Престола, ни в неотвратимости диоцеза Хаоса. Однако в тот миг, когда в тело ей вцепились «путы судьбы», когда она рухнула в разверзшийся под ногами разлом, когда ее обдало волной исходящего оттуда жара... вот тогда, пережив пронзительно-ясное мгновение настоящего первородного ужаса, Каттлея таки допустила эту крамольную мыслишку: «А вдруг... все ОНИ нам лгали?» Наверное, только лишь за одну эту мысль она заслуживала отправиться в Ад.
Вот только то, что серая пустыня вокруг – вообще ни разу не Ад, теургистка поняла не сразу. Пусть даже когда она пришла в себя, ей не доставило труда осознать: отныне ее земной путь окончен. Пришло время начинать новый.
Безжизненная бесцветная пустыня простиралась во все концы до самого горизонта, смыкаясь с краем пространственного купола, который едва ли являлся небом, ибо был столь же бесцветен и пуст, как и пески кругом. Здесь не было ветра, не было солнца, луны и звезд, не было ни растений, ни зверей, ни гадов, и не затерялось ни одной живой души, по крайней мере, на всем том огромном пути, который Каттлея прошла.
Сразу после тягостного пробуждения Каттлея пришла в сущее неистовство – такое, какого с ней не случалось еще ни разу. Оглушающее, ослепляющее, полное гнева и боли, размывшее привычное смирение почти до самых краев.
Ведь в конечном итоге все оказалось напрасным! Тот проклятый теург обернул все их совместные с Этельфледой усилия в едкое сожаление и пыль…
Она впервые в жизни чувствовала такой неукротимый гнев, единовременно сменяющийся то горечью, то неприятием, то слезами. Казалось, он выжигает ее душу изнутри, безумством оплавляет сознание. Каттлея бросалась на непотревоженный ни единой душой песок, пинала, взметала, рассеивала в неподвижном воздухе, готова была его с досады даже грызть.
Однако девушке попросту не хватило сил яриться весь отведенный ей ныне остаток вечности. Зато когда она осознала, что угодила вовсе не в Ад, тогда Каттлею пробрал мороз по коже – такого редкого свойства, какой мгновенно остужает любой злостный пыл. Ведь то, что простиралось вокруг, имело даже куда более мучительную для человека природу, нежели полная мерзостей, изощренных жестоких безумств, пугающе изменчивая Преисподняя.
Имя этим серым пескам было Пустошь Чистилище. Безымянная сфера. Обитель бескрайних пустот.
Место, куда отправлялись идолопоклонники, сектанты, еретики и те, кого не желали у себя принять ни белокрылые ангелы, ни страшноликие демоны. Место, которое для любого согрешившего было вдесятеро хуже всех диоцезов Ада вместе взятых.
И Каттлея убедилась в этом очень скоро. Казалось, серые пески Пустоши Чистилища простираются длиной в бесконечность. Мир кругом сливался в один сплошной выцветший набросок, будто написанный монохромно-грифельной краской при помощи аэрографа, сгладившего все тени и углы.
Поэтому когда в этом монотонном пейзаже глаз теургистки зацепился за яркое цветастое пятно, сердце ее буквально подскочило к горлу от волнения.
Каттлея очертя голову бросилась к манящему ало-золотым боком предмету, но, приблизившись, с тающим разочарованием поняла, что это всего лишь сундук. Красный здоровенный сундук, немного напоминающий кассоне[1], но все же немного другой, обитый тонкими металлическими полосами, украшенный интарсией[2] с причудливыми птицами и драконами, каких обычно изображали в Средние века. С золоченым растительным орнаментом на личине.
Некоторое время Каттлея растерянно смотрела на сундук, словно он ей мерещился, как мерещится манящий искрой озерца оазис погибающему в пекле от жажды. «Может, это какая-то дьявольская забава? Ловушка? Испытание?» – невольно подумалось ей. Наверное, стоило просто обогнуть сундук по широкой дуге и пойти дальше. Однако Каттлея не нашла в себе сил сделать это. Не после того, как проделала столь внушительный путь. Не после того, как уже начала чувствовать – реальность ускользает от нее, утекает через смятенный разум, точно песок сквозь пальцы.
Каттлея попыталась откинуть крышку, но сундук оказался заперт. Тогда она просто опустилась на него и, сцепив замком тонкие белые пальцы, утомленно уставилась вдаль.
Ощущение времени уже давно ее оставило. Да и было ли оно здесь? Это время...
Время даруется Всевышним тем, кто еще не покинул мир Земной, чтобы они могли оценивать им свои устремления: оглушительные успехи, катастрофические провалы, незаметные, ничем не примечательные деяния. Чтобы люди имели возможность планировать, дабы не зря пролетали отмеренные им года, чтобы вкушали жизнь, не откладывая этого на потом, успевали зачать и взлелеять новую, может, даже забирали чью-нибудь, коли так сложится. Каттлея вот забрала шестьдесят девять жизней... Если вдуматься, просто сумасшедшее число.
В сознании от этой мысли что-то неожиданно тревожно шевельнулось. Каттлея вдруг вскинулась: «Ах, ну, конечно!»
Ей требовалось немедленно отыскать дорогу к одним из четырех врат Ада, но она все зачем-то сидела и сидела на этом проклятом сундуке. Тогда как надо было всего лишь двинуться дальше – вперед. Начать искать путь к вратам. Ибо единственной возможностью, во что бы то ни стало завершить начатое на Святочном холме, являлось путешествие через Преисподнюю и последующее возвращение в страдающий мир живых.
Все, что стоило сделать для возобновления поисков, – так это встать с сундука! Однако Каттлея никак не могла найти в себе силы его оставить. Ведь в окружавшем ее однотонном океане серости красно-золотой сундук, изрезанный птицами и драконами, был будто тем последним, что держало ее трезвомыслие на плаву.
«Что, если я брошу его здесь, а вокруг еще на сотни миль – ничего?» – ужаснулась про себя Каттлея. Теургистке сложно было объяснить даже самой себе, зачем ей сдался этот несчастный сундук, и почему она цеплялась за него так, словно была подхваченным девятым валом утопающим, а сундук – обломком разбитой штормом гондолы.
Может, потому что сундук был осколком чего-то привычного в этом песчаном царстве уныния? А может, она уже начала потихоньку сходить с ума?
И стоило лишь Каттлее всерьез об этом задуматься, как позади раздался тихий скрипучий голос:
– Эта вещь не поможет тебе справиться с безучастной константностью Лимба.
Тогда Каттлея не просто встала с сундука – подскочила с него, как ошпаренная. Мигом развернулась кругом, чтобы убедиться: это не ее измученный разум порождает слуховые иллюзии шутки ради.
Перед теургисткой, опершись на посох, стоял старец, высокий и истощенный – буквально оживший скелет. Его тонкое, высохшее до костей тело покрывал сейчас полуистлевший и выцветший, но, судя по всему, когда-то красивый синий эфод[3], расшитый золотыми алхимическими звездами.
Из глубины черных глазниц на Каттлею взирала немая пустота – глаза незнакомца давным-давно выело беспощадное время. Белая борода драными клочьями свисала до середины груди, ногти отросли длиною с сами пальцы. Кожа на старческих лодыжках в нескольких местах сходила лоскутами, а на ступнях ее не было вовсе. Как и сандалий, которые алхимик мог бы когда-то носить, да наверняка стоптал еще на первом тысячелетии, ступая теперь по серым пескам Пустоши Чистилища обнажившимися полуобломанными костями.
Едва лишь взглянув на посох старца, Каттлея начала подозревать, кто перед ней. Согласно писанию: навершие посоха когда-то «чудесным образом зацвело и принесло миндали» – ныне же цветы иссохли, лишились красок, как и мир вокруг. Ощерились почками черных скукожившихся плодов.
Слегка близорукая, она шагнула ближе, решив было, будто ей почудилось, но нет, из пробитого виска незнакомца в самом деле капала сияющая лакримоза, а над головой рассыпал демонический пепел неподвижный черный венец. Тогда подозрения теургистки сменились твердой уверенностью, и она, до глубины души потрясенная этой встречей, поприветствовала старца так вежливо, как только смогла, глубоко кланяясь:
– Salve[4], эминенца[5]!
– И тебе мира, дитя, – проскрипел старец, и через неопрятные белые космы его бороды как будто бы проглянула улыбка.
– Я думала, здесь совсем нет людей! – выпалила Каттлея и вдруг поняла: они со старцем говорили на разных языках... Мысленно она тут же воспротивилась этой догадке, но старец сказал:
– Здесь есть и люди, дитя, и предметы. Вроде этого.
Он плавно повел когтистой рукой в сторону наглухо запертого сундука, обладавшего какой-то необъяснимой притягательностью. Каттлея невольно опустила голову, чтобы еще хоть разок пробежаться взглядом по искусной интарсии, на которой скалились грозные резные драконы, а причудливые экзотические птицы бесстрашно выклевывали им глаза.
– Прости мне мою дерзость, эминенца, – осторожно начала Каттлея, – но разве можем мы вот так запросто понимать друг друга? Я не знаю твоего языка, как, возможно, и ты моего не знаешь... Но все же каждое твое слово в моем уме, будто родное, хоть и звучит чужеземно.
– О, не переживай на сей счёт дитя, – усмехнулся старик.
Голос его скрипел, точно механическая раздвижная лестница в древней монастырской библиотеке, где теургистка провела многие и многие часы. Каттлея невольно задумалась, сколь сильно разъели тысячелетия голосовые связки пророка, коли тот со столь явным усилием выталкивал из гортани свой скрип.
– Не переживай, – увещевательно повторил старец. – Вавилонская булла, которую Господь издал своим ангелам, чтобы те смешали языки, рассеяв человечество по земле, – действует лишь в пределах Земного мира. Так что мы можем понимать друг друга, – он вновь слегка улыбнулся. – В Аду, Раю и даже здесь ты смогла бы понимать всех людей, всех возможных земель и культур, но не смогла бы понимать Вечных. Ибо если ты не знаешь енохианского – языка первозданной реальности, то не заговоришь ни с ангелом, ни с демоном, только если он сам не захочет заговорить с тобой.
– Я смогу, – мягко заверила его Каттлея. – Я, как и ты, эминенца, – теург. Только и на треть не такая могущественная.
Казалось, это известие несколько опечалило старца, как и то, что Каттлея его узнала – в уголках губ, скрытых пучками неопрятной бороды, встопорщилось горькое неодобрение. Однако же пророк его не озвучил, лишь удрученно покачал головой. Каттлея, подметив эту перемену, быстро повернула разговор в более благоприятное русло:
– Скажи, пожалуйста, эминенца, почему ты заверил меня, что сундук «не поможет мне справиться с безучастной константностью» Чистилища? Вдруг там лежит что-то полезное?
– Что, например?
– Например, метелка, которой можно было бы вымести отсюда весь этот противный песок, – Каттлея обвела бесконечную пустыню широким жестом. Старик вновь снисходительно заулыбался.
– Люди, что бродят по этой пустоши, нередко становятся заложниками вещей, которые здесь находят. Потерянный, одинокий, истерший ступни и разум свой о бесконечные пески Лимба, его заложник вскоре начинает радоваться любой безделице из прежнего привычного ему мира. Утратив смысл всего, пытается обрести его вновь через поиск чего-то знакомого и дурное, пагубное накопительство.
– Но откуда же берутся в Чистилище предметы, подобные этому сундуку?
Старец тяжело оперся на посох, качая местами облысевшей, увенчанной пеплом и золотом головой.
– У некоторых людей странные представления о смерти, дитя. Оные полагают, будто предметы, которые они схоронят вместе с покойным, могут сгодиться ему в загробной жизни. С иными же их вещи попадают, надо полагать... заодно.
Тут он слегка пристукнул по серому песку посохом, каким когда-то можно было творить удивительнейшие чудеса, и какой на просторах этой безжизненной пустыни, очевидно, был не более чем кривой палкой.
– Мне всегда казалось, что в таких случаях предметы так и остаются лежать бесхозные по своим гробам да капеллам, – задумчиво отметила Каттлея.
– Все так, все так, – согласно покивал пророк, – однако как-то же они оказываются в этом необычном месте? Быть может, вместе с покойным сюда перемещаются и души предметов?
– Да разве же у предметов могут быть души, эминенца? – Каттлея изумленно воззрилась на старца, предполагая, что тот просто подшучивает над ее неосведомленностью. Однако пророк казался предельно серьезным.
– Мне столько доводилось беседовать с моим посохом. И столько удивительных необъяснимых вещей с его помощью совершить, столько повидать с ним и горя, и радостей, так отчего бы ему уже не обзавестись душой? – тут он вдруг резко оторвал посох от земли, качнув им в сложенных замком руках, точно маятником. Сточенный летами конец посоха гулко стукнулся об ало-золотой бок сундука, врезав по вытаращенному глазу особенно свирепого дракона. – Как думаешь, а у этого сундука есть душа? В чем состоит, по-твоему, замысел переноса вещей сюда? Насмешка ли это? Жестокое глумление Вечных? Или же, напротив, некий акт милосердия?
Каттлея озадаченно обошла сундук по кругу. Удар посоха не породил в его деревянных недрах того особенного резонирования, какое рождалось обычно у полых предметов в нутре. Следовательно, сундук был доверху чем-то набит.
– Не знаю, есть ли у него душа, эминенца, скажу лишь – внутри у него точно что-то есть... – медленно заговорила Каттлея, невольно начиная прикидывать, что такого могло бы находиться внутри, и как это можно было бы применить в ее непростых поисках. – Насмешка? Милосердие? Возможно, в равной степени и то, и другое. А, может, значение этих предметов каждый определяет для себя?
– Чудесный ответ, дитя, – просиял пророк, а Каттлея его вежливо поправила:
– Меня зовут Каттлея Борджиа, эминенца, а как я могу обращаться к тебе?
– Да ты ведь уже и так поняла, кто я, – усмехнулся старик в свою всклокоченную жидкую бороду. – Эбион Кохабийский. Пророк – не предрекший миру ничего по-настоящему пророческого. Фарисей – не сумевший доказать своего учения. Демиург и Люцифиди, но на деле – ни тот, ни другой. Ты можешь обращаться ко мне – Эбион. А можешь так, как уже обращаешься. Много ли значат в Лимбе все эти условности?
– Пусть даже немного. Однако если в речи человека обнажается острие его ума, то в вежливой речи – стержень воспитания, – ответствовала Каттлея. И после небольшой паузы с улыбкой добавила. – Так уж мне думается. Эминенца Эбион.
Сноски:
[1] Кассоне (итал. «cassone», от лат. «capsa» – «ящик, шкатулка») – сундук эпохи Возрождения, богато украшенный росписью или резьбой.
[2] Интарсия – техника декоративно-прикладного искусства, при которой фигурные изображения или узоры создаются из пластинок дерева, разных по текстуре и цвету, врезанных в поверхность изделия.
[3] Эфод – здесь, ритуальная накидка алхимиков, напоминающая длинный плащ с капюшоном. Шился из дорогих тканей, расшивался и даже украшался драгоценными камнями, часто наделялся необыкновенными свойствами.
[4] Salve – традиционное латинское приветствие, восходящее к повелительной форме глагола «salvēre» – «быть здоровым». В античной эпистолярной традиции использовалось как вежливое обращение к одному лицу.
[5] Эминенца – (итал. «eminenza», от лат. «eminentia» – «выдающееся положение, превосходство») почётное обращение к кардиналу альконтийско‑католической церкви.
2.2.
Они неторопливо шли по бледным сыпучим пескам, будто не двигались прямиком к вратам Преисподней, а мирно прогуливались по берегу реки Волтурны, что разделяла родную Каттлее Альконту на право и левобережье. Посох пророка вонзался в гладкие барханы, а вышитые звезды на его потрепанном эфоде слегка посверкивали в рассеянном неясном свете – здесь словно всегда царил пасмурный зимний день.
Каттлея все смотрела на висок Эбиона, из дыры в котором сочилась лакримоза, стекая вдоль уха по шее и впитываясь в ворот эфода. Демонический пепел с проклятого венца осыпался пророку на плечи, однако как ни в чем не бывало соскальзывал с бледно-синей ткани, не повреждая ее и ничуть не пачкая.
Эбион реальный – не тот, какого возвеличивало писание и вместе с этим на него же наводило хулу – оказался человеком приятным, простым в общении, пусть и не лишенным некоторых странностей. Каттлея отметила то, что он любит больше задавать вопросы, нежели отвечать на них, а ведь это предписывалось ему статусом Демиурга.
Легенды гласили, что гоэтов, ставших Демиургами, – ждала после смерти крайне печальная судьба. Демиургом считался лишь тот, кто сумел достигнуть наивысшего из возможных уровней гоэтического мастерства: мог призывать самих Королей Гоэтии, переписывать условия заключаемых с ними договоров, ломать древние печати, вырывать истинные имена у любого из адских владык. Однако за всю историю человечества не насчиталось бы таких и пяти. Потому Демиурги и Люцифиди (столь же виртуозные мастера Теургии) приобрели почти полумифический статус, а слухи об их существовании канули в сумерки ушедших веков.
За столь отчаянную дерзость Ад отказывался их впускать, а любому, кто хоть пальцем касался гоэтического пентакля, чертил для «нечистого сигила» хоть линию, хоть самый коротенький штришок, дорога к пламенеющей розе Рая была навсегда закрыта. Оттого Демиурги и оказывались на просторах Пустоши Чистилища, вынужденные вечно бродить по его серым пескам в венце из черного пепла, ведая всеми тайнами земного мира.
Поговаривали, будто попав в Чистилище и повстречав там Демиурга, можно выведать у него ответы на все вопросы – о материальном, трансцендентном и сокровенном, включая даже постижение сути божественного замысла. Однако все это оказались враки. Эбион о сути божественного замысла ничего не знал. (Каттлея его расспросила.) Зато он наверняка знал кое о чем другом, о том, что для Каттлеи сейчас было куда важнее любых замыслов, божественных и не слишком.
– Скажи, эминенца Эбион, ты путешествуешь по этим землям безмерно долго, так что, может быть, подскажешь мне… возможно ли из Чистилища как-нибудь попасть в Ад? – осторожно спросила теургистка, когда они с пророком обсудили некоторые аспекты Гоэтии, как сомнительного, но в то же время чрезвычайно впечатляющего мастерства, а оставленный позади сундук совсем скрылся из виду.
Эбион слегка повернул голову. В черной глубине его глазниц мелькнули голубые искорки. Ну, или же Каттлее это только показалось...
– Ты так устала от уныния этих мест, дитя, что желаешь поскорее попасть хоть куда-нибудь, пусть даже это будет Преисподняя?
Каттлея ответила не сразу.
– Нет, просто мне очень нужно завершить одно чрезвычайно важное дело... понимаешь? Дело, от которого зависит судьба сотен людей. Из-за него я, в общем-то, сюда и попала.
– Сотен людей?
– Вероятно, даже судьба всей страны.
Пророк понимающе усмехнулся.
Каттлея отметила про себя, что, несмотря на свои преклонные и при земной-то жизни лета, несмотря на то, что жернова времен перемололи тело Эбиона Кохабийского, точно льняное зернышко, оставив от него почти одни только кости, двигался тот проворно и быстро, шагал уверенно – с прямой, как струна спиной. Обладал ясным, не замутненным ни одиночеством, ни личной трагедией разумом. Видел на сотни миль вокруг, совсем не имея глаз.
А еще использовал в своей речи массу архаизмов: называл лакримозу устаревшим термином – люцид (Каттлея даже не сразу поняла, что он имеет в виду), а Чистилище упорно величал Лимбом.
В античной натурфилософии и древней теологии (до наступления Часа Истины) предполагалось, что Лимб являлся отдельной мирной обителью где-то на самом краю вселенной, куда попадали после смерти души тех, чьи грехи и благие деяния уравновешивали друг друга. Тогда люди еще не знали толком ни о Гоэтии, ни о Теургии, и их представления о «том свете» оставались весьма смутны. Люди тех давних эпох сами творили историю гоэтическо-теургического мастерства, вершили будущее Земного мира и становились легендами.
– Ты хочешь попробовать переменить судьбу страны при помощи одного из адских мессиров Преисподней? – прозорливо поинтересовался старик.
– Не совсем так...
– Учти, дитя, даже если ты думаешь, что сможешь возобладать над кем-то из них, даже если тебе это ранее удавалось, ты даже представить себе не можешь всего того могущества и коварства, какие несут в себе демоны. А если уж ступишь в их владения, то никакие тенеты Гоэтии тебе не помогут. Сигилы с пентаклями пригодны, лишь пока люди находятся в родном Земном мире – там у демонов нет над ними всей власти, и потому смертные могут быть в относительной безопасности даже тогда, когда заигрывают с самой судьбой. А теперь подумай хорошенько еще раз и ответь мне: действительно ли ты готова пытаться повернуть при помощи адского повода будущее своей страны туда, куда тебе кажется правильным? Или же история сама способна свершиться под влиянием решений власть имущих, воли народа и сложения случайных обстоятельств? Как это, впрочем, всегда и бывает.
Меж темных бровей Каттлеи прорезалась глубокая морщинка. Она напряженно глядела себе под ноги. Взгляд васильковых глаз сосредоточенно скользил по чистому графитовому песку, точно девушка пыталась отыскать в нем крошечного затаившегося скорпиона, боясь на него наступить.
В словах Эбиона, вне всякого сомнения, имелось немало здравомыслия. История знала массу случаев, когда подобного рода вмешательство приводило к противоположному от задуманного результату. Чаще всего человек, решивший, будто он единственный, кто способен свершить великое, спотыкался в самом начале пути, падал ничком в грязь, и тут же затаптывался куда более рьяными или попросту более удачливыми радетелями за свои амбиции.
Однако Каттлеей двигало отнюдь не расчетливое честолюбие, не стремление увековечить свое имя в исторических талмудах. «История и сама свершится под влиянием решений власть имущих? Вот только я знаю... знаю, кому ее придется вершить! Поэтому и нужно вернуться. Найти Демона Сову и вернуться, чего бы мне это ни стоило! Тем более, подарок мамы дает мне редчайший шанс осуществить неосуществимое», – закравшееся было в душу сомнение, Каттлея немилостиво задушила на корню. – «К тому же, разве могу я оставить Этельфледу там одну? Конечно, нет. Как не могу и рассчитывать на то, что она закончит все вместо меня. Этель не обязана брать на душу грех, муки вины за который будут терзать ее до самого смертного одра. Она такого не заслуживает! Со мной же и так все кончено».
Каттлея остановилась всего на пару секунд, якобы для того, чтобы подзатянуть шнурки на ботинке. Однако на самом деле хотела проверить, на месте ли мамин подарок, вшитый под щиколоткой в чулок. Небольшой бугорок оказался где положено, по-прежнему натирал, но Каттлея давно к этому привыкла.
Она специально поместила его в обувь, чтобы фамильная реликвия находилась под защитой чего-то понадежнее накидок да юбок, если придется вымокнуть под дождем. Кожаный бортик ботинка неплохо уберегал ее личное сокровище от влаги, повреждений и досужих глаз, а еще, девушка умышленно выбрала такой участок на теле, чтобы при ходьбе инородный предмет постоянно доставлял дискомфорт. Однако, увы, через какое-то время Каттлея перестала его чувствовать, даже когда кожа под тайником растиралась до мяса и мозольных пузырей. Потому-то теперь, вспомнив об этом, Борджиа с замиранием сердца бросилась проверять – все ли с реликвией хорошо.
Эбион любезно замедлился, и Каттлея нагнала его, взволнованно выдавая на ходу:
– Я с тобой, конечно, не могу не согласиться, эминенца Эбион! Но не могу оставить все как есть. Коли оставлю – станет во сто крат хуже! И вовсе не потому, что мне придумалось, будто мир не справится без меня. Будто я целая ось мироздания, вокруг которой оно вращается! Есть много причин, в том числе очень личных. Причин, которые заставляют меня двигаться дальше, даже если для этого придется пройти через весь Ад.
Старик какое-то время задумчиво молчал. Затем кивнул с тихим вздохом:
– Не стану попусту тебя отговаривать, дитя. Тут тебе всяко виднее. Я ведь не знаю и частички тех явно значимых событий, какие отправили тебя в Лимб. Потому просто отвечу на вопрос: да, думается мне, есть способ попасть отсюда прямиком в Преисподнюю.
Каттлея даже опешила от изумления, встав, точно вкопанная в песок.
– Да неужто?!
– Есть-есть, – покивал Эбион, – вот только он сопряжен с большим риском. И еще больше – с безумием. В прямом смысле. К тому же, попадешь ты туда или нет – будет зависеть исключительно от твоей храбрости и, чего греха таить, удачного стечения обстоятельств.
– Да все что угодно, эминенца! – не веря своему счастью, воскликнула Каттлея, глядя на пророка во все глаза.
Старец снова вздохнул. Казалось, его слегка угнетает тот факт, что кто-то вроде Каттлеи так рьяно стремится попасть в обиталище мрака, ужаса и всех возможных пороков, какие только могли завестись во вселенной. Впрочем, Чистилище было немногим лучше, и Эбион, наверняка, прекрасно понимал это, все-таки он провел здесь не одну сотню лет.
Каттлея вдруг представила, как она бредет по монохромным пескам Пустоши Чистилища сквозь века, со стершимся в труху телом, со спутанным, наполнившимся нездоровыми привязанностями разумом. Безликая, почти растворившаяся в равнодушии этого печального мира тень прежней себя...
От этой мысли стало так жутко, что по спине невольно пополз липкий холодок, словно за шиворот ей скользнула маленькая слизистая змейка. Каттлея передернула плечами, спросив едва не с мольбой:
– Ты ведь расскажешь мне, как туда попасть, эминенца Эбион?
– Конечно же расскажу, дитя. Но для начала нам потребуется сменить направление, – и, круто развернувшись, пророк зашагал совсем в другую сторону, протыкая пепельные барханы посохом так, словно пытался нанизать их, как нанизывают на вилку равиоли.
– Получается, я очень кстати рассказал тебе о том, что узники Лимба нередко становятся заложниками вещей, которые здесь находят, – негромко проскрипел старик, как бы размышляя вслух, когда Каттлея с ним вновь поравнялась. – Однако не все, не все-е... Я неспроста употребил именно слово «становятся», потому что на просторах этих земель живет та, которой становиться не потребовалось. Она всегда таковой была.
– Какой?
Эбион пожевал губами, старательно подбирая слова, усы и всклокоченная борода его при этом забавно задвигались, точно в них поселилась здоровенная не в меру беспокойная вошь.
– Скупой, полагаю. Не в меру скупой, дитя. Вещи всегда были для несчастной смыслом всей ее жизни, а под конец своих дней Грета из Гинзбурга и вовсе повредилась на этой почве умом. Безумная Грета – так ее кличут теперь. Она-то и есть твой единственный способ проникнуть в Ад.
– Грета из Ги-инзбурга, – задумчиво протянула Каттлея. – Не знаю такой. Она тоже теург, эминенца? Могущественная?
Эбион, покачав головой, усмехнулся. Как будто даже слегка печально.
– Не-ет, дитя, она не теург. И вовсе не удивительно, что ты о Грете ни разу не слыхивала, ибо вы явно из разных земель, да и попала она в Чистилище в пятнадцатом веке от Часа Истины. Правда... Можно ли вообще сказать, что попала? Скорее уж – переселилась.
– Как это переселилась? – совсем растерялась Каттлея. – Да откуда же сюда переселиться-то можно, эминенца?
– Как это откуда? – беззлобно передразнивая Каттлею, хмыкнул Эбион. – Прямиком из Ада, разумеется.
2.3.
Теургистка уже в который раз ошарашенно воззрилась на пророка. Тот выглядел невозмутимым, однако вновь на самом дне его непроницаемых глазниц запрыгали лукавые искорки. Сложно было понять: шутит ли Эбион или все-таки говорит серьезно.
Заметив недоуменную рассеянность спутницы, старец поспешил объясниться:
– Грета из Гинзбурга, дитя, при жизни была до сумасшествия скупой. Поверь, это отнюдь не поэтическое преувеличение. Ей, чтобы сделаться настоящей легендой, ярким персонажем народных притч – не потребовалось быть ни сивиллой[1], ни мастерицей Теургии или Гоэтии. Она вошла в историю, как человеческое воплощение скаредности.
Жадная до умопомрачения, при жизни Грета копила ненужные ей вещи. Таскала их в дом до тех самых пор, пока однажды, вперев на кухню краденую дыбу, не замуровала ею себе проход. Так она и жила преспокойно какое-то время, ведь ее добропорядочная соседка, желая помочь старой женщине, передавала Безумной Грете ржаной хлеб и овощи через окно.
Грета же и думать не думала позвать кого-то на помощь. Ее дом наконец-то стал полной чашей, и вконец свихнувшаяся старуха не собиралась позволить кому-то «разграблять» его ради того, чтобы расчистить проходы в комнаты и на улицу. Так и жила, передвигаясь лишь футов пять от печи к окну – туда да обратно. Спала на деревянном табурете.
В какой-то момент Грете показалось, будто на кухне не хватает горшков, и тогда она попросила соседку привести к дому посудника-кузнеца. Соседка выполнила Гретину просьбу, и старуха с упоением принялась заказывать у кузнеца один горшок за другим, котел за котлом, кружку за кружкой, пока не заставила башенками из них оставшиеся пять футов. Расплачивалась она с посудником серебряными гроотами[2], которые хранила вшитыми в свой передник.
Напоследок, когда на кухне не осталось ни клочка свободного пола, она заказала у кузнеца здоровенную сковороду, отдав последние деньги. Однако когда тот принес заказ, Грета вдруг обнаружила, что места этой сковороде хватит лишь на одной из посудных стопок под самым-самым потолком. Старуха принялась карабкаться по самоотверженно нагроможденным горшечным фалам, водрузив-таки сковороду, куда требовалось. Однако в последний момент сорвалась и рухнула вниз, а столь желанная, тяжеленная, как гиря, сковорода обрушилась Грете прямо на голову.
Так и погибла Безумная Грета из Гинзбурга. А когда попала за свое дурное накопительство в «Изобилующий Ад» или, как его еще кличут на барбарийском, «Ад Собирателей», то настолько утомила местного прелата Сиире, всех его эрлов и рыцарей, что ей было велено ступать из прелатства вон.
Да-а-а... апофеоз скупости Греты был столь велик, что даже могущественный принц Сиире, способный придавать безграничное изобилие любому явлению или вещи, какой только пожелает, не смог ее этим изобилием покарать – как карал из века в век других грешников. О чем уж тут говорить, если жадность Греты не смогла утолить даже его владычествующая над копиями длань.
Итак... Грета почти добровольно покинула Преисподнюю, ибо ей все мерещилось, будто верные слуги принца хотят ее обокрасть. Старухой она всегда была громкой и злобной – прямо никакого сладу! Так что даже один из семидесяти двух Демонов Гоэтии решил не бороться супротив ее воинствующей одержимости и позволил отправиться, куда глаза глядят. С его разрешения и разрешения дружественного Сиире владыки «Ада крепостей» Грету выпустили в Лимб чрез адские Западные Врата.
Вот только когда она немного обжилась среди этих серых печальных песков, выбрав подходящее место и стащив на него все, что ей удалось отыскать, то вдруг убедила себя, что забыла в «Изобилующем Аду» свою сковороду! Ту самую, которая и убила Грету. Однако когда старуха вернулась обратно к вратам, стражи Преисподней наотрез отказались ее впускать. Как думаешь, остановило ли это Грету? – поинтересовался Эбион, неожиданно прервав свой рассказ.
Каттлея, вынужденная то и дело поспевать за быстро и широко шагающим старцем, не смогла выдавить в ответ ни слова. Совсем обескураженная, она таращилась на Эбиона так, будто стала свидетельницей того, как пророк, присутствуя на свадьбе, вдруг озвучил молодоженам вместо поздравления эпиграмму. Весь вид ее буквально выражал: «Полнейший абсурд!»
Эбион тихонько рассмеялся. Смех его напоминал такой звук, словно кто-то балуется с дверью, у которой несколько десятилетий не смазывали петли – часто-пречасто мотыляет ею, чтобы послушать, как скрип выстраивается в череду забавных коротких писков. Каттлея так делала иногда в детстве, а мама ее за это ругала.
– Вижу, услышанное действительно тебя поразило, дитя. Но давай я все же дорасскажу эту историю, раз уж ты не решаешься ответить на мой вопрос. А потом ты и сама мне поведаешь, что думаешь о Безумной Грете.
Как ты уже могла догадаться, запрет стражников Преисподней безумицу не остановил. Вооружившись вилами, она попыталась прорваться внутрь, но когда поняла, что все тщетно, и ей никак не справиться в одиночку, вернулась в свою обитель – строить планы захвата.
Обычно люди в Лимбе довольно быстро теряют рассудок. Здесь, среди одноцветных пустот, где нет практически ничего (даже ветра и солнца), где встретить себе подобного – чистой воды удача, – разум человека, лишенный привычной среды и необходимой дисциплины, этой средой создаваемой, начинает медленно разлагаться. И, в конце концов, обращается в экзистенциальную пыль.
Выход тут только один: чтобы совсем не спятить, ты должен научиться дисциплинировать свой ум, не полагаясь на мир извне. Ну-у, или определить самоцель – а это значительно проще.
В широко распахнутых глазах Каттлеи вспыхнуло озарение, точно рука старика поднесла горящую знанием спичку к фитильку ее мысли-свечи, вылепленной из полученных сведений.
– Люди становятся заложниками вещей, которые тут... здесь находят... – медленно, чуть сбиваясь, проговорила теургистка. Она, конечно, не помнила дословно речь Эбиона о пленниках Чистилища, однако очень пыталась верно передать ее суть, – и... заложник Лимба радуется любой безделице из привычного ему мира. Утратив смысл существования, поначалу пытается обрести его... в поиске... чего-то знакомого, а после – через дурное пагубное накопительство! – финальную фразу Каттлея произнесла едва ли не скороговоркой.
– Эминенца Эбион, да неужели она собрала вокруг себя бедняг, которые привязались к предметам, затерянным средь песков? Неужто... – Каттлея глянула на пророка почти с ужасом. – ...неужто Грета... водит этих людей штурмовать адские врата, подпитывая их страх лишиться любимых вещей?
– Ты очень сообразительна, дитя, – тут пророк вдруг прервался, заметив лежащую на песке, глиняную, всю в сколах лампаду, встал возле и повернулся влево на четверть локтя, после чего вновь двинулся вперед, – и ты права. Все так: Грета обрела в Чистилище немало последователей. Время от времени они сменяют друг друга. Являются новые, и в каждый последующий штурм некоторые из них угождают в ров, а выбраться оттуда никому уже не по силам.
– Как ты определяешь, куда нам идти, эминенца? – недоуменно поинтересовалась Каттлея, поспешая за провожатым. Упоминание некоего рва заинтриговало ее, но она никак не могла отделаться от мысли, что, может быть, старец и сам не знает верного пути – просто ее обнадеживает, чтобы не впадала в отчаяние. – Здесь же нет ни ветра, ни звезд, ни других каких ориентиров! Запоминаешь по вещам на земле?
– И Грета из Гинзбурга совсем не помогает мне с этим! – весело заметил старик. – Стоит только запомнить, где лежит латная бронзовая кираса или амфора с оливковым маслом, как... оп! А ее уж и нет! Благо, Грета со своими помощницами не отходит далеко от Западных Врат – опасается заблудиться. Так что по всему остальному Лимбу я путешествую без опаски.
В какой-то степени я даже благодарен Грете за вносимый ею в географию Лимба хаос – отлично помогает тренировать память и упражнять мой дряхлеющий мозг. Однако в предместьях Гретиных владений старые предметы всегда исчезают, зато появляются новые. Как, например, тот чудесный красный сундук.
Каттлея уж про него и не вспоминала... Так странно было осознавать, что сундук, казавшийся девушке последней ценностью в ее безысходных скитаниях, мнившийся ей настолько важным, что Каттлея даже не могла заставить себя от него отойти, был без сожаления оставлен и позабыт, как только удалось поговорить с первым же повстречавшимся человеком.
– Значит, о нем Грета... – едва ощутимое, как касание крыла бабочки, дуновение мазнуло по щеке, и Каттлея, оборвав себя на полуслове, невольно замедлила шаг, чтобы понять, а не показалось ли... Однако пару мгновений спустя прикосновение повторилось.
Теургистка, словно во сне, протянула руку вперед, как если бы пыталась поймать это робкое колыхание воздуха в ладонь, и, казалось, даже ощутила его на кончиках пальцев...
– Ветер, – одними губами шепнула Каттлея, и в ту же секунду над горизонтом всплыл клочок черного, усыпанного алмазиками звезд неба, точно теургистка подглядывала в полночную темноту сквозь прохудившуюся оконную занавесь. Каттлея прикипела к этому клочку взглядом – мазок чернил на однотонном графитовом полотне, и тут же машинально ускорилась, будто что-то подтолкнуло ее в спину. Шагая все быстрее и быстрее, Каттлея обогнала Эбиона, ступая нетерпеливо и легко так, словно это пророк вынужден был поспевать за ней всю дорогу – никак не наоборот.
Ветерок дохнул Каттлее в лицо свежим предгрозовым ароматом, и девушка зажмурилась на мгновение, все еще не до конца веря в то, что ей это не причудилось. А потом, взметая каблуками песок, бросилась навстречу подернутому ночью горизонту, как бросается бежать человек, после десятилетий разлуки вновь обретший возможность встретиться с тем, кто его любит и ждет.
Сноски:
[1] Сивилла (лат. «sibylla», от др.-греч. «Σίβυλλα») – в античной традиции пророчица, наделённая божественным вдохновением.
[2] Грооты – название валюты одной из дружественных Альконте стран (Ферландии). Крупные серебряные монеты, ценящиеся за высокую пробу серебра.
Глава 3. «Мечта в латунной оправе». 1.
И ежели я ночью
отыскивал звезду на потолке,
она, согласно правилам сгоранья,
сбегала на подушку по щеке
быстрей, чем я загадывал желанье.
Иосиф Бродский «В озерном краю»
Антонию увлекало радостно гомонящей толпой к другому краю арочного портика, и как она ни силилась, как ни старалась, никак не получалось противиться этому беспокойному течению, хотя девушка и вставала на цыпочки, и пыталась протолкаться локтями. Зовущие голоса подруг раздавались где-то там, еще возле указателя «Оранжереи», однако Антонию уже несло от них прочь человеческой рекой – всем не терпелось посмотреть на самую последнюю модель тепличного автоматона «Сатурн-12».
«Ничего страшного, просто пройду через оранжерею напрямик, потом через площадь с фонтанами, оббегу музейный лекторий и перехвачу их возле билетной кассы», – стараясь справиться с паникой, быстро-быстро соображала Антония, не желая думать о том, что будет с бадессой Гуилани, когда она не обнаружит одну из своих самых проблемных подопечных в общем строю. А ведь епитимью и «лишение слова» с нее, Бетти и Софии сняли всего три дня назад. И ежели ее опять поймают за проступком перед самым выпуском, то стоит полагать, могут лишить диплома...
Экскурсионный выезд теургисток на грандиозную выставку автоматонов в «Музее паролакримовых технологий Монтелаго» стал огромным событием для всего потока. Монтелаго являлся близлежащим к аббатству крупным портовым городом. Не сказать, чтобы Антония при беглом знакомстве пришла от него в восторг, но все же он показался ей довольно симпатичным: тенистые, заросшие робиниями улочки сплетали тесную паутину городских окраин, а периметр старинного белокаменного центра сплошь усеивали вековые винодельни. Из порта всегда приятно веяло свежим речным бризом и не совсем – крепким рыбным духом; в прибрежных районах мелодичный тоскливый плач чаек перемежался деловитым грохотом громадных автоматонов, затаскивающих на танкеры цистерны, полные бесценной лакримозы, и разгружавших товары с других концов материка из трюмов торговых клиперов и пароходов.
Когда бадесса объявила об экскурсии на выставку в Монтелаго, Марчетти поначалу не поверила своим ушам. Казалось почти невозможным, чтобы Женская гимназия Богословия и Теургии имени Святого Петра, славившаяся строгими консервативными правилами, ни с того ни с сего организовала вдруг воспитанницам выезд за пределы аббатства. Да еще и на столь масштабное, шумное, вне всякого сомнения, исключительно светское мероприятие. Однако же это случилось. Вот только теперь Антонию уносило людским потоком прочь от своих в чужом малознакомом городе. А ведь она всего лишь отбежала на какие-то жалкие тридцать футов под портик, чтобы хоть мельком увидеть с его ступеней новехонького «Фонарщика-ходока»...
Смирившись с тем, что в обратную сторону ей уже не протолкаться, Марчетти позволила толпе выволочь себя под сверкающие на солнце мозаиковые своды великолепной оранжереи. Едва пробившись в облитое зеленовато-оранжевым светом помещение, посетители выставки схлынули в стороны, как если бы в широко распахнутые двери вкатилась морская волна, – шумя и относя со своего пути все, что не приколочено.
Взмокшая в черном закрытом платье Антония поторопилась к стоявшему неподалеку питьевому фонтанчику. Утирая со лба бисеринки пота, она нетерпеливо склонилась над бронзовой, витками отлитой фигуркой кокатриса, из распахнутого клюва которого била пульсирующая хрустальная струйка. Губ точно коснулся подтаивающий кусочек льда, Антония сделала пару торопливых глотков и поспешила скорее отойти – за ней уже начала выстраиваться очередь.
Однако не успела она пройти и пары шагов, как влетела в кого-то, едва не выбив себе при этом все зубы – так крепко врезалась подбородком в чужое плечо.
– Ох, прости меня, достопочтенная суора! – воскликнул этот кто-то так, словно знал ее лично и непонятно зачем схватил за руку. Хотя, может быть, всерьез испугался, что после такого столкновения она рухнет на землю навзничь?
Зажмурившись от боли, Антония отшатнулась, зажимая свободной ладонью рот, но все же взглянула на человека напротив сквозь проступившие слезы. Он выпустил ее руку. Глаза Марчетти расширились от удивления, когда она увидела кипенно-белый доломан незнакомца, украшенный шнуровкой с «узлами» из жемчужной тесьмы и золочеными пуговицами, на каждой из которых поблескивал герб воздухоплавательных войск (трехлопастной дирижабельный винт, в каждом просвете – по звезде). На золотых эполетах незнакомца также красовалось по три звезды, искусно вышитая папская тиара и литера «А» с завитушками. Антония не смогла определить звание, поняла только, что тот был высокого чину.
Люди в очереди к фонтанчику зашушукались, глазея на то, как сановный военный пытается неловко поправить ситуацию. Какая-то пышная дама посчитала нужным вступиться за Антонию:
– Уважаемый синьор, а нельзя ли поосторожнее! Едва не покалечили сестру!
Незнакомец приосанился и с прохладной сдержанной улыбкой обронил:
– Не специально, монна, мне правда жаль.
Пышная дама шумно фыркнула, раздувшись от возмущения, точно нетумбийская дождевая лягушка, – очевидно, ей в отличие от Антонии, слов извинений было бы недостаточно. Марчетти, все еще ощущая, как ноют передние зубы, и саднит губа, чуть отняла ладонь ото рта и поспешила заверить:
– Ничего страшного, любезный синьор! Бог все видит, конечно же, ты не специально. Спасибо за заботу, я пойду.
– Погоди, пожалуйста, суора, я хотел с тобой поговорить.
– Со мной? – изумилась Антония.
Военный коротко кивнул и сделал приглашающий жест рукой в замшевой перчатке.
– Отойдем в сторонку, я не займу у тебя много времени.
Они неторопливо отошли к бифорию, многочисленные цветные стеклышки которого складывались в красочный витраж с изображением святого Давида Победоносца, пронзающего дракона копьем. Широкий луч витража щедро облил Антонию пестрым светом, заиграл на знаках отличия незнакомца цветными искорками.
Убедившись, что рядом нет досужих дам, готовых вновь в чем-нибудь его повинить, военный представился:
– Меня зовут Джино Кьезе, суора, я – первый помощник капитана дирижабля «Эмпирей», и хочу кое-что передать через тебя аббатисе Алигьеро.
Антония моргнула, полагая, что ослышалась, и только тогда взглянула незнакомцу прямо в лицо.
Первой ее мыслью стало: «Боже, он прямо как София...» – но дальше Антония это наблюдение никак развить не смогла. На вид Джино Кьезе было от двадцати до двадцати пяти, и он и впрямь был «как София»: кожа – белая, точно цветок льна, и даже на вид тонкая, как пергамент, брови, ресницы, волосы – все это будто несколько раз обесцветили перекисью, низведя до непонятного пегого пигмента. Сквозь подхваченные цепочкой крупные очки-гексаграммы Антонию изучали в ответ лукавые голубые глаза, очень напоминавшие пару стеклянных пуговиц. Правда, в отличие от всегда доброжелательного и милого лица Софии, лицо Джино выглядело скорее хитровато-насмешливым, да и в целом нечто лисье сквозило в каждой его черте – в остром длинном носе с тонкой спинкой, в цепком прищуре, заостренном подбородке, изломе бесцветных бровей.
Ее ошеломленное молчание Джино, очевидно, воспринял, как молчаливое согласие на диалог касательно аббатисы, поэтому вынул из кожаной сумки на поясе запечатанный сургучной печатью конверт и протянул Антонии. Марчетти с трудом оторвала завистливый взгляд от поясной сумки Джино, в недрах которой блеснул увесистый офицерский бинокль в латунной оправе.
Когда Тонье исполнилось восемь, она полюбила воображать себя капитаншей какого-нибудь потрясающего громадного дирижабля и примерно в то же время начала буквально грезить о «капитанском» бинокле. В конце концов, утомленные ее бесконечными разговорами о дирижаблях родители подсдали свои позиции – «девочке это незачем» – и на юбилейный десятый день рождения купили дочери желанный прибор. Вот только совсем не такой, какой хотелось Антонии, а «дурацкий девчачий» театральный бинокль-лорнет с выдвижной ручкой. Еще и в корпусе из розового перламутра – с таким даже стыдно было представить себя на борту дирижабельной гондолы! Вредная маленькая Антония забросила родительский подарок на самое дно своего кассоне с игрушками и никогда о нем не вспоминала. Как и не представляла себя более капитаншей.
Немудрено, что один лишь проблеск настоящего бинокля в недрах сумки синьора Кьезе пробудил у Антонии ностальгический привкус детского подавленного желания.
Марчетти осторожно взяла письмо, едва касаясь подушечками пальцев острых картонных граней, словно конверт мог внезапно ожить и пооткусывать ей по локоть руки. Присмотревшись к оттиску на печати, Тонья вновь различила папскую тиару под звездами и крохотную литеру «А» с завитушками – геральдику с эполетов Джино.
– Это личное письмо, синьор Кьезе? – настороженно поинтересовалась она. Антония вдруг вспомнила свою последнюю встречу лицом к лицу с аббатисой после того, как та при верной поддержке бадессы Гуилани вернула их в гимназию с Совиного Острова Эбиона. Внутренности тут же потянуло от страха, точно из кишок Антонии скручивали жгут. С гораздо большей готовностью она съела бы этот конверт, закусывая демоническим пеплом, нежели еще хоть раз осталась наедине с аббатисой Алигьеро. Представить после всего случившегося, что именно ей придется доставить аббатисе такую важную вещь, так лучше, пожалуй, смерть...
– О, нет, суора, ничего такого! Просто так уж случилось... – тут помощник капитана «Эмпирея» нарочито обеспокоенно покрутил головой, а потом, слегка наклонившись, с заговорщицкой улыбкой вполголоса сообщил, – что наш бортовой теург совсем спился.
После чего разогнулся и с невыносимо насмешливым видом уставился на Антонию. Та, к ее собственному удивлению, быстро переварила это сообщение и заявила предовольному Джино:
– Боюсь, если ваш бортовой теург не смог начертать себе защитный пентакль от пьянства, то аббатисе он не даст этого сделать и подавно. Или же он попросту вывалился хмельным из гондолы, а это, – тут она легонько качнула конвертом, – приглашение на заупокойную мессу? Как бы там ни было, синьор Кьезе, я, разумеется, передам письмо.
«Ага, как бы не так! Отдам его бадессе Гуилани, да и дело с концом! Пусть она и вручает», – вразрез своему обещанию подумала Антония, твердо намеренная не попадаться больше на глаза аббатисе Алигьеро никогда в жизни.
Джино Кьезе негромко бархатно рассмеялся, обнажая два ряда мелких, острых, как у ласки зубов. Антонии было сложно определиться – вызывает у нее этот человек опасение или же, напротив, располагает к себе.
– Нет, милая суора, это не приглашение на похороны. Это приглашение на отбор. Нам требуется бортовой теург, которому не будет нужды дозаправляться горячительным на каждом втором причале, и который избавит наших матросов от необходимости искать его перед отлетом по кабакам.
Антония мигом посерьезнела, хоть от этой «милой суоры» ее изрядно покоробило. Лицо девушки вытянулось от удивления.
– На отбор? То есть, как? Выбирать бортового теурга будут из наших монахов? У нас в аббатстве есть только мужской монашеский монастырь.
– Нет, конечно, – усмехнулся Джино с таким выражением, будто она была невесть какой наивной глупышкой, ничего не смыслившей в устройстве большого мира, а он – ее слащавым всезнающим дядюшкой с конфеткой в кармане. – Из теургисток Женской гимназии Богословия и Теургии имени Святого Петра.
На миг Антонии показалось, будто земля уходит из-под ног. Письмо задрожало в ослабевших пальцах, и девушка поспешила вцепиться в него обеими руками, опустив их к подвешенному на пояске розарию.
– Отбирать будут... из нас? – неверящим полушепотом зачем-то уточнила Марчетти. Голова у нее натурально шла кругом. Журчание фонтанчика с питьевой водой сделалось особенно отчетливым, до этого кажущееся успокаивающим – оно вдруг начало раздражать, потому что заглушало слова военного.
– Да, суора, – ответствовал Джино и тут же с затаенной неловкостью почесал переносицу, уточнив, – этим летом начали организовывать наборы из женских богословских учреждений, хотя Апостольская конституция[1] на этот счет была издана папой Иннокентием еще в позапрошлом году. Но ты ведь и сама понимаешь, подобные разительные перемены после принятия законоположений никогда на практике сразу не воплощают, – тут Джино вдруг спохватился, очевидно, заметив, что его собеседница побелела, как полотно. – Но ты не беспокойся, суора! Это все исключительно добровольно. Никто не вправе заставлять теургистку участвовать в отборе, если та сама того не желает. Даже аббатиса Алигьеро.
Похоже, синьор Кьезе истолковал оцепенение Антонии по-своему, решив, что до полусмерти ее своей новостью напугал. В действительности же Антония обмирала от ужаса совсем по другой причине. «Боже...» – думала она. – «Аббатиса – консервативна до мозга костей, никогда в жизни она не объявит этот отбор! А если бы вдруг все врата Ада открылись, все девять Небес обрушились на землю – и тогда она внезапно надумала бы это сделать, то ни за что не позволила бы мне поучаствовать! Позволила бы Бернадетт, Алессии, Николине, даже больной Софии... Только не мне. Не теперь, когда я увидела, как все было…»
Сноски:
[1] Апостольская конституция – высший вид папского законодательного акта, издаваемый от имени апостолов. Используется для решения важнейших вопросов вероучения, дисциплины или управления Церковью.
3.2.
Марчетти не понаслышке знала о том, что глобальные реформы вроде упомянутой Джино Апостольской конституции «О женской Теургии» никогда не воплощаются на практике мгновенно. Как знала и то, что прежде чем вкривь и вкось претвориться в жизнь, они претерпевают долгий ухабистый путь из трудностей с реализацией и социальных предубеждений. Антония хорошо помнила, как медленно, но верно менялись консервативные порядки лукинианцев (монашеского ордена, к которому принадлежали оба монастыря аббатства). Даже на бытовом уровне.
При реформаторски настроенном Папе Георгии Втором Церковь претерпела значительное количество перемен, в том числе несущественных, однако призванных «обеспечить монашеству и духовенству комфорт в их обыденной жизни». Одной из таких перемен стало событие на первом году обучения Антонии, потрясшее привыкших к строгому традиционному распорядку монахинь-лукинианок, но получившее необычайное одобрение со стороны молоденьких гимназисток и прогрессивных анджелисток – которых в Женском монастыре Святого Петра насчитывалось аж две трети.
В одно из сентябрьских воскресений к воротам аббатства по «виноградной» узкоколейке подъехал приземистый черно-желтый, как оса, грузовой паровоз «Пеллегрино». Антония с Софией тогда ухаживали за нимфеей со статуей Безымянной Девы Новициатки и почти час наблюдали с возвышенности, как черно-белые суетливые фигурки монахов разгружают ящики и тюки. К половине пятого девушки отправились в часовню служить вечерню, а перед ужином их перехватила совершенно счастливая Бернадетт, румяная, со сверкающими от возбуждения глазами.
– Вы уже видели, да? – широко улыбаясь, поинтересовалась Бернадетт, однако, не дав подружкам раскрыть и рта, упредительно махнула рукой. – Кажется, нет! Ну, тогда не стану ничего вам пока говорить. Не хочу испортить сюрприз!
И она чуть не вприпрыжку зашагала к столу с деревянными подносами, то и дело оборачиваясь на Антонию с Софией через плечо, чтобы послать им лучи своего восторга.
– Светится, прямо как Вифлеемская звезда, – тихо пробормотала уставшая София.
– Никак что-то хорошее приключилось. В гимназии разрешили духи? – со слабой улыбкой пошутила Марчетти. Каково же было ее удивление, когда шутка оказалась неожиданно близка к истине.
Явившись в дормиторий после ужина, чтобы отдохнуть и приготовиться к повечерию, София с Антонией сразу обратили внимание, что на этаже стоял беспокойный гул, словно в потревоженном пчелином улье. Воспитанницы гимназии сновали от кельи к келье и между колонн, хихикая, шушукаясь, без конца спрашивая друг у дружки что-то вроде: «Ой, а у тебя какое?», «Надо же, у Паолы даже с резьбой! Как думаешь, даст обменяться?», «Девочки, а у кого еще без створок?!»
– Алессия, что случилось? – обеспокоенно поинтересовалась Тонья, схватив под локоть попытавшуюся прошмыгнуть мимо соседку. Та нетерпеливо высвободилась из ее хватки, лукаво прищурившись:
– А вот увидишь! Иди к себе и посмотри на умывальном столике.
Алессия ускользнула. Антония недовольно нахмурилась: и чего все ведут себя так, точно их в божественное таинство посвятили? Неужели нельзя напрямую сказать? Еще и Бернадетт, шельма, туда же.
– Пошли посмотрим, Тонья, – заволновалась София. – Наверное, нам что-то важное привезли. Тем «Пеллегрино».
Антония неохотно кивнула. София побежала к себе, а Марчетти, все еще раздраженная всеобщей заговорщицкой суетой, свернула в нишу рядом с остекленным синей мозаикой бифорием. Чистая, точно больничная палата, келья – тесная, с выбеленными сводчатыми стенами, узорчатым ковриком на полу и цветами в горшке на подоконнике (осторожные попытки придать обстановке уюта), – встретила свою временную хозяйку прохладным полумраком и приглушенным смехом из-за стены.
Все в этой келье, в общем-то, было как всегда. Вот только в глаза Тонье сразу бросился странный деревянный ящичек, стоящий на мраморном умывальном столике. Антония медленно к нему приблизилась, взирая на ящичек с подозрением, будто некий тайный недоброжелатель мог доставить в нем дохлую крысу.
На ощупь тот оказался гладким, покрытым лаком, однако без росписи или любых других украшательств, о которых однокашницы, как заведенные, судачили в коридоре. Лишь на задней стороне его корпуса красовалась вырезанная литера «А» с завитушками – знак принадлежности Церкви Папы Альконтийского. Довольно легкий, размером около дюжины дюймов в высоту и шесть в ширину, с двумя створками и крошечной поворотной щеколдой в виде завитка, какие часто встречаются на шкатулках, – в целом, не было в этом ящичке ничего особенного, потому Антония решила, что это просто новый гарнитур для умывальных принадлежностей. А потом она повернула щеколду-завиток...
Створки распахнулись. Антония заглянула внутрь и, отпрянув, с судорожным вздохом неверия зажала обеими руками рот. В это же время в проеме двери появилось бледное личико Софии – сияющее, точно озаренное солнцем. Марчетти медленно повернулась, не отнимая ладоней ото рта, в полнейшем шоке уставившись на улыбавшуюся от уха до уха Софию.
– Софи, я что? Сплю?.. – невнятно пробормотала Антония. София легко и звонко рассмеялась, из-за ее спины, повиснув на дверной ручке и хрупком плече Софии заодно, показалась довольная до неприличия Бернадетт.
Зеркала. В тот день в Женскую гимназию Богословия и Теургии имени святого Петра привезли зеркала. И это было просто нечто немыслимое.
Из века в век в монастырях, церквях и богадельнях действовал строжайший запрет на зеркала, которые считались символами тщеславия и самолюбования. При этом запрета на них конкретно от Папы или Вселенского собора[1] не существовало, однако Дисциплинарным уставом гимназии полагалось, что наличие в кельях теургисток зеркал будет отвлекать юных девиц от созерцания божественного и погружать их неокрепшее сознание в бренный телесный мир.
Конечно, не все гимназистки в будущем были обязаны стать монахинями. Они могли также вернуться в мирскую жизнь – там выйти замуж и завести семью (но только с запретом на любую духовно-просветительскую и официальную теургическую практику), или же принять обет безбрачия, после чего, не уходя в строгий затвор, применять в миру полученные знания и навыки. К примеру, заниматься «апостольской деятельностью» – благотворительностью, уходом за больными, или преподавать Теургию девочкам из духовных семинарий, гимназий и школ.
Тем не менее, правила для монахинь из располагавшегося здесь же, в соседнем южном крыле, Женского монастыря Святого Петра и правила для теургисток из одноименной гимназии были абсолютно одинаковы. И как ни странно, в отличие от молоденьких теургисток, пришедших в дикий восторг от того, что аббатство приступило к медленной, пусть и скрипучей от натуги реформации, монахини сочли предложенные им прогрессивные меры попросту возмутительными. Не успокоило их даже наличие у зеркал створок, которые полагалось закрывать всякий раз, когда хабит приведен в порядок, а волосы уложены под корнетт.
Неудивительно, что в утро понедельника идущие на завтрак теургистки узрели довольно-таки неприятную картину, когда по своему обыкновению миновали клоактерий монахинь, сообщавшийся с общей женской трапезной.
Под накрапывающим осенним дождем прямо посреди клоактерия валялись снесенные в приличных размеров кучу ящички-зеркала. Створки у всех них были предусмотрительно закрыты. Стоя под белокаменными сводами портика, аббатиса Алигьеро выслушивала бадессу Барбиери (настоятельницу женского монастыря), которая, активно жестикулируя, рассказывала ей о чем-то с крайне раздосадованным и даже слегка испуганным видом. Аббатиса ничего не говорила, лишь время от времени сжимала в нитку и без того тонкие губы. Бадесса Гуилани, опустившись на одно колено возле самой кучи и, не обращая никакого внимания на то, что ее мантелетта почти насквозь промокла, перебирала внутри одного из ящичков посверкивающие осколки. На ее одутловатом луноликом лице застыло выражение крайнего смятения.
Как потом выяснилось: выбросив в клоактерий привезенные накануне зеркала, монахини выказали свое несогласие с попыткой Церкви навязать их ордену «новые развращающие порядки». Тех сестер, что не избавились от зеркал по примеру остальных (большей частью это оказались еще молоденькие новициатки и не столь давно примкнувшие к ордену лукинианцев анджелистки), следующие два месяца мучали наложенным властью большинства «лишением слова» – с ними не разговаривали, не помогали в работе и на дежурствах, за завтраком демонстративно отсаживались от «себялюбок» за другой стол.
Теургисткам тоже досталось: монахини сочли их восторженное принятие нового предмета быта легкомысленным, греховным и безобразным, а потому принялись третировать гимназисток ледяным безразличием. На что последние страшно оскорбились, однако, в отличие от бедных новициаток, с демонстративным игнорированием не смирились, коварно понавязав на шнуровках монашеских корсетов[2] узлов во время дежурства в прачечной. Мол, вперед, развязывайте на ощупь, не прибегая к помощи зеркал!
Словом, попытка Церкви и, в частности, самой аббатисы Алигьеро привнести в быт обитательниц аббатства немного комфорта, в итоге развязала едва ли не настоящую идеологическую войну. Погашенную, однако, привычно и просто – решительными репрессивными мерами.
Аббатиса заказала новую партию зеркал взамен расколоченных, проследив, чтобы в этот раз не привозили бракованных (тех, что не имели створок), пронумеровала и вернула все зеркала в кельи, пригрозив, что ежели хоть одно зеркало будет выброшено, то это посчитают за порчу монастырского имущества.
Вычислить провинившуюся в этом случае не составило бы труда – каждый номер соответствовал фамилии владелицы в специальном реестре, а повредившую зеркало монахиню обещалось обложить трудовой повинностью с годовой епитимьей вкупе, в особых случаях вредительства – изгнать из монастыря. Также аббатиса наложила месячное «лишение слова» на всех монахинь без исключения: «Раз сестры решили друг с другом не разговаривать, то, пожалуй, пусть помолчат месяцок. И, полагаю, после они вспомнят, как это замечательно – иметь возможность свободно беседовать друг с другом, невзирая на то, собирает ли сестра волосы по утрам, стоя перед зеркалом, наощупь или попросив помощи у другой сестры».
Забавно, но на теургисток аббатиса Алигьеро «лишение слова» не наложила, ограничившись наказанием дежурных за узлы, так что монахини в перерывах между богослужениями, на отдыхе и во время трудовых часов мрачно наблюдали за тем, как щебечут друг с другом не обремененные никакими запретами теургистки. Судя по всему, особенно коварным стратегиям воспитанницы гимназии обучались у аббатисы напрямую.
Тогда еще совсем зеленой Марчетти вся эта история с зеркалами показалось донельзя неправильной, ведь она полагала, будто подобным положительным изменениям препятствует исключительно Вселенский собор, Священная коллегия кардиналов[3] с Папой Альконтийским во главе и их закостенелые взгляды. Потому ее изумление поступком монахинь, таких же, как она, – женщин, было всепоглощающим и очерченным подчеркнуто-демонстративной обидой. Ну неужели не хочется ходить опрятной, не прибегая к обходным ухищрениям вроде попытки разглядеть в отражении пролаченной крышки кассоне – ровно ли сидит мантелетта? Не повернута ли форменная шляпка швом вперед или крыльями наискосок – накрахмаленный корнетт? Недаром именно она, Антония, предложила остальным дежурным теургисткам понавязать узлов на шнуровке корсетов, самоотверженно возглавив сей пакостный протест.
– Суора, тебе нехорошо? – негромко поинтересовался Джино, вновь наклоняясь к ней. Видимо, все еще испытывал вину за то, что едва не отправил в бессознательное ударом плеча по зубам. Антония встрепенулась, выныривая из своих размышлений:
– А? Нет-нет, синьор Кьезе. Я в порядке, просто сегодня не выспалась.
– Всегда считал ночные службы в церковных учреждениях сущим кошмаром, – поделился Джино и сразу же предложил. – Суора, давай все же выйдем на свежий воздух, кажется, здесь немного душновато.
Антония подумала, что среди целой роты питьевых фонтанчиков и разбрызгивателей, да еще когда тебя окружает зеленый лабиринт из всяких редчайших пальм, фикусов, высоченных цветущих монстер, – едва ли может быть более «душновато», нежели под горячим июльским солнцем. Однако возражать не стала, тут же припомнив, что вообще-то она собиралась отыскать остальных девчат. Как бы они не успели пройти без нее билетную кассу…
Тяжелый конверт будто бы жег Тонье пальцы: в местах соприкосновения с чуть шершавым картоном кожа сделалась неприятно горячей, словно при только-только основавшейся в организме простуде. Может, все дело было в платье с длинным рукавом, а может, и в том, что сознание Антонии исступленно прокручивало единственную лихорадочную мысль: «Этому сбору никогда не бывать! Аббатиса его ни за что не объявит!»
Обливаясь холодным потом и вместе с этим сгорая от негодования, Марчетти торопливо сунула письмо в почти незаметный разрез на платье. Туда, где в подвесном кармане под юбками по сей день хранился полный до краев лакримарий – подарок бесстрашной Бернадетт.
Сноски:
[1] Вселенский собор – это собрание епископата Церкви в её вселенской полноте, на котором обсуждаются вопросы и выносятся решения доктринального (догматического), церковно-политического и судебно-дисциплинарного характеров.
[2] Монашеский корсет – не декоративный, а поддерживающий корсет без китового уса из плотной ткани. Носился не для формирования талии (это считалось тщеславием), а для поддержания осанки и спины во время долгих часов стояния на молитве или у доски в классе.
[3] Священная коллегия кардиналов – коллегиальный орган, в который входят все кардиналы католической Церкви. Коллегия является совещательным органом при Папе, замещает его, избирает нового Папу на конклаве и осуществляет верховную власть в Церкви, когда Святой Престол не занят понтификом.
3.3.
Когда они с Джино вышли под синеватую тень маркизы[1], удобно умостившейся на плечах парочки безобразных горгулий, Антония, сама от себя не ожидая подобной дерзости, вдруг спросила:
– Синьор Кьезе, могу я попросить вас о чем-то, что будет очень не к лицу прилежной воспитаннице гимназии Теургии?
Джино, развернувшись вполоборота, заинтригованно выгнул блеклую бровь. Сапфир на султане кивера, который военный бережно прижимал к подреберью, сверкал столь ярко, что Антонии было больно на него смотреть. Пышное страусиное перо султана ленно шевелил теплый ветерок. Джино терпеливо ждал. Антония боролась с пересохшим горлом, гордостью, вбиваемыми ей годами приличиями и самой собой.
– Синьор Кьезе, не позволите мне подержать ваш бинокль? Всего лишь на полминутки.
Даже если Джино и был удивлен ее просьбой, то виду особо не подал, лишь бледные губы его растянулись в плутоватой улыбке. Он испытующе сощурился. Антония, стараясь не думать о том, прилил жар к щекам – потому что она, наконец, оказалась в самом сердце июля, или же потому, что ощущала стыд за свою почти детскую просьбу, – держала лицо, как могла.
Наконец, Кьезе эффектным жестом отщелкнул застежку сумки и, бережно вынув из нее бинокль, осторожно вложил его в подставленные ладони Антонии. Та, мигом позабыв о неловкости, стыде и приличиях, с плохо скрываемым восхищением принялась ощупывать бинокль, вертеть его, внимательно рассматривать со всех сторон, невольно поражаясь тому, какой настоящий бинокль, оказывается, тяжеленный.
Где-то вдалеке послышался ритмичный гулкий лязг – это «Фонарщик-ходок» топал в сторону стремительно заполнявшегося людьми лектория.
– Ой, а можно в него посмотреть? Он настроен? – нетерпеливо заерзала Тонья, вытягивая шею и вставая на мыски. С такого расстояния разглядеть «Фонарщика» ей не было никакой возможности, однако время от времени Марчетти замечала в толпе его железное ало-золотое кепи, столь схожее с синим кепи почтальонов. При помощи бинокля ей, наверняка, повезет увидеть автоматона хотя бы наполовину!
В этот момент Антония мысленно махнула на все рукой: на риск совсем отстать от теургисток и потеряться, насмешливую лисью улыбочку Джино Кьезе и, кажется, даже на то, что созерцание в бинокль «Фонарщика-ходока» могло ей стоить диплома.
Она прижала бинокль к глазам: по ту сторону окуляров все плыло, двоилось, вместо четкого изображения толпы на фоне лектория, фонтанов и цветущих олив, – два светлых круга плавали в желтом мутном пятне, точно пара пузырей в мыльной воде после стирки.
– Кажется, не настроен, – слегка волнуясь, досадливо сообщила она Джино, поглядывая в сторону все удалявшегося алого кепи.
– Настроен, – усмехнулся тот. – Вот только под мое межзрачковое расстояние. Если не свести трубы, видимое тобою изображение будет распадаться. Ну-ка, суора, прижми бинокль к глазам.
Антония повиновалась, вновь наведя аппарат в сторону толпы. Джино шагнул ближе и, стараясь соблюдать дистанцию, взялся за латунную оправу.
– Скажи, когда оба круга сольются в один.
– Еще пока нет… и еще немного… – Марчетти, признаться, сильно нервировало то, что мягкая ткань его замшевых перчаток щекотала ей костяшки указательных пальцев, будто по ним жучки ползали. – Есть! Один круг!
– Отлично. Теперь фокусировка. Это полевая модель, здесь нет центрального колеса, так что подкрутим фокус на каждой из труб и выставим диоптрийную настройку.
Джино сместил руку ближе к ее лицу, так, что замша невыносимо защекотала еще и бровь, и под глазом. Антония едва удерживалась от того, чтобы не почесаться.
– Я буду вращать фокусировочное кольцо, а ты скажи, когда контуры станут четче.
Поначалу девушка все также видела лишь мутную картинку с перетекающими друг в друга цветными пятнами, однако по мере вращения кольца та становилась все отчетливей и отчетливей – ровно до тех пор, пока затылки стоящих в длиннющей очереди людей не очутились прямо у Антонии перед носом.
– Видно! Не безупречно, но все же видно! – Марчетти, не удержавшись, даже подпрыгнула на месте от радости. Ну же… где ты? Неужели успел обогнуть фонтан?
– Тогда еще самую малость правое, – пробормотал Джино, щелкая теперь уже кольцом на другом окуляре. Картинка вновь поплыла.
– Ой, нет-нет! Так только хуже! – запротестовала Антония. – Верните! Верните как было!
Джино вернул как было, а затем добавил финальный щелчок. Изображение словно встало на место – яркое, безупречно различимое. Казалось, Антония могла рассмотреть каждый крошечный узор на кружевном воротнике незнакомой пожилой дамы, каждое соцветие оливы, касавшееся ее плеча, каждую веснушку на щеке протискивающейся сквозь толпу девочки-почтальонки, волокна вплетенных в ее косы лент из бирюзовой органзы.
– Ну что, подправим диоптрии? – деловито осведомился Джино, и в этот момент бинокуляры выхватили из наблюдаемой Антонией сутолоки сверкающее ало-золотое кепи. Джино потянулся было к диоптрийному кольцу, но Тонья отскочила от него, словно тот собирался не помочь, а вовсе отобрать бинокль.
– Ой, нет-нет! Я уже его вижу! Не надо! – Антония перепугалась, что если отвернется хоть на мгновение, или если Джино опять начнет крутить-вертеть настройки, – «Фонарщик» успеет скрыться.
– Суора, но ведь если подправить диоптрии, то…
– Какой он необычный, надо же – о трех ногах! Никогда не видела таких автоматонов. Нижняя часть немного напоминает паука!
И правда, автоматон, созданный для зажигания на городских улицах лакримовых и газовых фонарей, обладал весьма необычной конструкцией. Многие автоматоны имели либо антропоморфный облик, как, например, «Девочка, играющая на фисгармонии» или «Автоматон-швейцар», либо же, напротив, являлись грубыми механизмами, отдаленно чем-то напоминающими животных и насекомых. Автоматонов второго типа Антония встречала куда реже, особенно если учесть то, что ей нечасто приходилось бывать в промышленных районах, на вокзалах или в портах.
Но все же буквально позавчера, медленно вбивая в вымокшую от дождя землю гидравлические шипованные опоры, владения аббатства с угрожающей неторопливостью пересек новенький буровой шагоход «Левиафан-03». А еще, в подстершемся из памяти детстве Антонии удавалось понаблюдать за работой «Железного мула», доставлявшего на соседскую маслобойню бочки с семенами льна, оливками, арахисом и семечками пальмы. Многие воспоминания из того времени давным-давно канули в лету, и вряд ли Антонии суждено было их восстановить, однако «Железного мула» она помнила на удивление хорошо. Будто еще вчера наблюдала из окна своей детской, как утопающий в облаках пара, поеденный ржой автоматон топает в гору: мощные стальные конечности сминают некошеную траву, гулко погромыхивают отгруженные на решетку-платформу бочки, а древнющий паровой котел без конца издает возмущенное: «Пш-ш-ш!»
Однажды шестилетняя Антония увидела «Железного мула» не из окна своей комнатки, – оттуда он казался не крупнее ее детской ладошки, а в непосредственной близости, когда синьор Гравано, хозяин этого занятного грузовоза, зашел сделать заказ в стекольную мастерскую ее отца. Антония тогда тихо скользнула на улицу, где посреди частично мощеной брусчаткой дороги, укутавшись седыми клочьями пара, задумчиво стоял груженый бочками автоматон. Казавшийся таким симпатичным из окна, вблизи он выглядел почти устрашающим, а размерами и вовсе не походил на обычного живого ослика – скорее на хорошего породистого быка. Тонья осторожно подкралась к «Железному мулу» (хотела потрогать его покрытый струпьями ржавчины бок), но тут автоматон издал внезапное громкое: «ПШ-Ш-Ш!», и Антония с визгом унеслась обратно в дом, расплакавшись от страха.
Однако сейчас, когда она разглядывала через бинокуляры «Фонарщика-ходока», тот выглядел совсем непохожим на «мула», хоть изначально Марчетти думала, – у них непременно должно быть много общего. Именно это она и втолковывала подругам за два дня до поездки на выставку. Бетти же затеяла с нею спор. Забавно, но именно виденье Бернадетт – девицы из знатного рода нобили, ни капли не смыслившей в технологиях будущего и не желавшей смыслить, оказалось ближе всего к истине. Разумеется, скорее благодаря совпадению, Бернадетт попросту привыкла к искусным фарфорово-золотым автоматонам-марионеткам, больше напоминавшим произведения искусства, нежели машины, и выполнявшим зачастую такой же услаждавший чувство прекрасного труд: пение, каллиграфия, игра на музыкальных инструментах.
Антония же почти не сомневалась, что «Фонарщик-ходок» будет пусть грубым, пусть не очень красивым, зато полезным функциональным автоматоном, несущим вечерним улицам Монтелаго свет и уют. Но она ошиблась: тот в своем алом мундире с золотыми позументами (пусть даже нарисованными) и высоком кепи ему в тон – выглядел щеголем не хуже разодетых швейцаров из священной охраны Папы Альконтийского!
Лица у «Фонарщика-ходока» вовсе не наблюдалось (даром, что голова была на месте), вместо нее зияла на просвет полая черная рама, через которую Антония смогла рассмотреть, как дерутся на краешке одной из фонтанных чаш взъерошенные воробьи. Ног, в привычном понимании, у него не имелось тоже: перемещался Фонарщик на трех суставчатых ходулях, точно на длиннющих, в полтора человеческих роста спицах, чем очень напоминал трехлапого паука. «Спицы» с металлическим гулким лязгом бодро ударяли в аккуратно уложенную парковую плитку, так и норовя ее расколоть.
– Какой он красавец! Даже удалось разглядеть! – воскликнула Антония, голос ее натурально звенел от восторга. – А то девочкам повезло увидеть мельком, а я в это время читала заголовок на газетной тумбе. Спасибо вам, синьор Кьезе!
Она с таким благодарным воодушевлением пихнула бинокль его хозяину, что чуть не заехала Джино по очкам. Последний, видимо, до последнего надеялся украдкой поднырнуть ей под локоть, чтобы подкрутить диоптрии, оттого и стоял почти вплотную. «Ох, уж эти военные, все-то им нужно сделать по инструкции», – беззлобно усмехнулась про себя Марчетти.
– Какого такого «красавца» ты там разглядывала, суора? Разве прилежной теургистке подобное дозволительно? – сощурился Джино.
– Еще как дозволительно, когда красавец ростом почти двенадцать футов и носит металлическое кепи, – ничуть не смутившись, со смешком ответила Антония. Джино на это лишь ухмыльнулся, но быстро посерьезнел.
– И все же, наверное, видно было плоховато. У меня есть некоторые проблемы со зрением.
– Все в порядке, синьор Кьезе, похоже, мы с вами оба видим хуже на левый глаз.
Военный улыбнулся в ответ, однако скорее из вежливости, как-то натянуто и блекло. Антония заподозрила, что, возможно, задела связанную с ранением или чем-то подобным тему и уже хотела было извиниться, как вдруг со стороны донеслось звонкое:
– Антония! Эй, Антония! Ты что там делаешь?!
Тонья мигом переполошилась, отскочив от Джино. С бьющимся в ребра сердцем заозиралась по сторонам. Ну конечно, вот же они – выстроенные колонной девушки в одинаковых черных платьях, у каждой волосы тщательно заплетены в косы, форменные туфли начищены до зеркального блеска. Со стороны так посмотреть – все теургистки были чем-то неуловимо похожи.
Из колонны ее звала Алессия, соседка по келье. Антония мигом обежала однокашниц ищущим взглядом: те смирно стояли на месте, будто кого-то ждали, некоторые заговорщицки шушукались, с интересом поглядывая на Марчетти, кто-то из девчонок смотрел свысока, кто-то осуждающе – почти враждебно, а кто-то видел сны наяву[2], не слишком интересуясь ее персоной.
Бадессы Гуилани нигде не было видно. В самом хвосте колонны привычно обнаружились София с Бернадетт, энергично делающие пригласительные жесты и требовательно округлявшие глаза. Поразительно, но, похоже, до этой самой минуты ее отсутствие так и не обнаружилось. Если б не дура Алессия, однокашницы и те ничего не заметили бы.
Взгляд Антонии скользнул чуть дальше, к фонтану с томными русалками, и тут она увидела, как прямо подле него бадесса Гуилани беседует о чем-то с аббатисой – поистине удивительный шанс. Страшно волнуясь, как бы они не полоснули по ней, стоящей на возвышении, случайным взором, Антония затараторила:
– Синьор Кьезе, там аббатиса! Может, вы хотели бы... – тут она порывисто оглянулась, подавшись вперед, и осеклась на полуслове. Недосказанное «передать ей письмо лично в руки» – так и не сорвалось с ее губ, улетучившись вместе с отголоском спугнутой замешательством мысли. Взмокшие пальцы, которые она втиснула в подвесной карман лишь со второй попытки, соскользнули с картонного уголка.
Военного рядом не было. Будто бесцветно-белый Джино Кьезе просто привиделся ей в жарком июльском мареве, а после растаял, стоило Тонье на секундочку отвернуться. Так тает в зеркале таинственного готического замка призрак, рассеянный светом свечи.
– Антония! – негромко, но угрожающе требовательно выкликнул ее из колонны теургисток теперь уже голос Бернадетт.
– Видели того прелестника в белом мундире? Видели?! – ехидным легким ветерком донеслись до слуха Антонии оживленные шепотки.
Антония встрепенулась, словно разбуженная ото сна. После чего мигом развернулась на каблуках, подбежала к краю лестницы и, точно дурно воспитанный мальчишка, – перепрыгивая через две ступеньки разом, помчалась к подружкам.
Сноска:
[1] Маркиза – подразумевается архитектурный элемент фасада здания – лёгкий, крытый железом или стеклом колпак или навес.
[2] Видеть сны наяву – (итал.) «sognare a occhi aperti» – «спать с открытыми глазами», «видеть сны наяву». Русский аналог идиомы – «ловить ворон».
Глава 4. «Метафизика падших ангелов». 1.
Lumen Exstinctum
По мертвым долам шел низринутый в изгнанье, Искал прощения, молитвы, состраданья, Но все миры пройдя, он выбился из сил, Здесь Бог лишь тем живет, что сам и погасил.
Она гналась за ветром и лоскутом ночного неба так, будто судьба всей Альконты зависела от того, удастся ли ей их догнать. Бежала по гладким барханам на пределе сил, а те будто вцеплялись ей в подошвы жадными сыпучими пальцами.
Черный лоскуток неба все увеличивался, разрастался. Было видно, как внутри него, перекрывая алмазики звезд, плывут полупрозрачные клочья облаков. Ветер усиливался, холодал и остро пах сладковатой свежестью, точно в преддверии грозы, норовящей разразиться с минуты на минуту.
Каттлея пропустила момент, когда перед ее взором проступила сливавшаяся с самим небом стена – тонкая красная линия, выраставшая из звездной черноты и зарывавшаяся в пески вдоль всей линии горизонта. Стена все росла и росла по мере того, как таяли от долгого бега силы Каттлеи, по мере того, как она приближалась к Аду, раскинувшемуся в дышащей дождевым воздухом ночи.
Борджиа резко затормозила, точно налетев на невидимую преграду, когда бархан вдруг сверзился вниз ровным крутым уклоном. Здесь, на сером песчаном обрыве, стены Ада предстали перед нею во всем своем мрачном великолепии. Ярус за ярусом из красного кирпича расчерчивали темные зевы машикулей, громадные гербовые щиты красовались на смотровых башнях, выступавших эркерами и уходивших куда-то далеко за медленно ползущие облака. Каждый такой щит был выложен белоснежным камнем, на нем кровавыми и чернильными кляксами проступал именной сигил из нескольких литер, кружков, пересекавшихся тонких линий (как показалось Каттлее, сигил этот принадлежал Великому Графу Андромалиусу). Меж башнями тянулись аркатурные пояса – ряды монументальных слепых аркад без сквозного проема, в каждой аркаде – по статуе с изображением одного из семидесяти двух Демонов Гоэтии.
Каттлея, сощурившись, дабы лучше каждого разглядеть, торопливо зашагала по самому краю бархана. Ветер сыпал ей в лицо и ботинки песок, мешая всматриваться в неподвижные каменные лики, яростно взметал волосы, путался в подоле длинного платья. Мелкая колючая морось срывалась с густеющих вокруг дозорных башен облаков, неприятно покалывала щеки.
«Валефор, Амон, Барбатос…» – беззвучно шевеля губами, перечисляла Борджиа. Все обличия демонов-прелатов, их имена, умения, эффекты интродукции, владения и диоцезы, а также точные начертания именных сигилов в обязательном порядке изучались всеми, кто в будущем собирался стать практикующим теургом. Оно и понятно, ведь чтобы своевременно обличать и предотвращать любое проявление коварного мастерства Гоэтии
– неплохо было бы знать, в чем заключается отличие именного сигила Амаймона от чем-то на него похожего, вполне безобидного пентакля на «защиту дома от воровства».
«Маракс, Ипос… Аим…» – продолжала перечислять про себя Каттлея. – «Гласеа-Леболас. А этого… этого я не знаю. Но вроде не он…» Внимательнее вглядевшись в статую трехголового чудища, с лицом человека по центру, мордой грифона слева и собаки справа, Борджиа заключила: «Нет, у того определенно была только одна голова», и двинулась дальше, время от времени переходя на легкую рысцу, чтобы скорее поравняться со следующей аркадой.
Увы, но Каттлее не удавалось определить всех Адских прелатов безошибочно вовсе не потому, что она не была достаточно прилежна на занятиях. Но потому что после выпуска из гимназии для нее, Этельфледы, и нескольких других девушек, решивших остаться, дабы получить монастырское образование, начинался так называемый подготовительный год. В этот год они награждались статусом «постуланток»[1] и допускались к изучению дисциплин ранее им недоступных. Среди таких дисциплин пребывала и антигоэтика. Трудность заключалась лишь в том, что Каттлея так и не закончила свой подготовительный год, отходив в статусе постулантки всего два месяца…
Тем не менее, большую часть демонов-прелатов Каттлея все-таки знала. Поэтому готова была отдать на отсечение руку, что среди белокаменных статуй-громад не было четырехрогого Демона Совы, увенчанного восьмиконечными звездами. Каттлея прошлась вдоль аркатурного пояса дважды – туда и обратно, дважды сосчитала все статуи: их, как и положено, оказалось ровно семьдесят две. Особенно долго теургистка вглядывалась в статуи неизвестных ей Демонов Гоэтии: в их охваченные экзальтацией, парящие или готовящиеся к прыжку звероподобные фигуры, в прекрасные и уродливые лики, обманчиво улыбчивые, скалящиеся и вопящие, грозно взирающие недвижимыми каменными глазами куда-то поверх монохромных просторов Пустоши Чистилища.
Дольше всего Каттлея задержалась напротив аркады со странной пентаграммой внутри – сплошь утыканной разноразмерными глазами. Контуры пентаграммы словно обтягивали не то человечьи мускулы (какие ей приходилось видеть у отвратительного располовиненного манекена в кабинете медицинской Теургии), не то какие-то волокнистые веревки, похожие на подгнившие виноградные лозы. «Эт-то еще что такое?..» – пробормотала Борджиа, впивая отталкивающего вида пентаграмму ошарашенным взглядом. Что это был за прелат, она не знала, да и, пожалуй, не желала знать…
– Странный какой, – деликатно заключила Каттлея, хотя на языке у нее так и вертелось множество других, куда более нелицеприятных характеристик. – Может, я все же неверно начертила контрактный сигил, и то был не прелат вовсе? – пробормотала она, но стоило ей разжать покалеченную ладонь и поднести к лицу, чтобы проверить правильность начертания, как за спиной вдруг раздалось скрипучее старческое покашливание. Каттлея дернулась от неожиданности, оступилась, и едва не сверзилась с края высоченного бархана, взрезая головою песок.
– Эминенца Эбион!
– Уже второй раз, дитя, – покашливая и посмеиваясь одновременно, заявил старик, словно в унылом сером посмертии только и развлекался тем, что считал, сколько раз ему удалось напугать каждого обитателя Чистилища своим появлением. – Ох, и быстрые же у тебя ноги…
– Эминенца, скажи, а внутри этих аркад изображены все Демоны Гоэтии?
– А как же! Все семьдесят два демонических прелата. Полный перечень –справа и слева от Западных Адских Врат.
– Ясно…
Пророк с явным интересом воззрился на Каттлею, – та мигом заприметила в темных провалах глазниц пляшущие голубые искры.
– Хочешь разыскать какого-то конкретного демона, госпожа Каттлея? – поинтересовался Эбион со сложноопределимой овеянной прохладцей эмоцией, зароненной в тон. – Думаешь, он поможет с достижением твоей цели?
Каттлея не на шутку изумилась тому, что старец неожиданно обратился к ней по имени. Впервые за все то долгое время, которое они провели в пути! Оказывается, он его не забыл. Просто приберегал, дабы затронутое в нужный момент, оно приобрело вдвое больше силы, нежели упоминаемое при каждом удобном случае.
«Тонко… Надобно это запомнить», – отметила про себя Каттлея, вслух же негодующе возразила:
– Вовсе нет! Просто… я думала, демон, который напал на аббатство, в котором я выросла…
Здесь ей даже не пришлось ни лгать, ни притворяться, все то, о чем она говорила, являлось чистой правдой. Однако имелся нюанс.
– Я отчего-то решила, что сотворить подобное мог только демон-прелат. Уж больно он был могущественным…
Подошедший ближе Эбион утешающе положил ей на плечо иссохшую костлявую руку. Мягкий отеческий жест, от которого Каттлее стало горько.
– Поистине ужасно все приключившееся с тобой и твоей семьей, дитя, однако месть не принесет твоей душе ни радости, ни свободы. Насытиться местью нельзя, она есть бездонная пропасть. Если войдешь внутрь Врат, обещай, что не станешь искать того демона. Следуй к своей цели размеренно и с умом, не позволяй мести сбить тебя с курса. К тому же, маленькой человеческой душе никогда не потягаться с вечной единицей измерения эсхатологического зла. Такой, как демон.
Каттлея невольно натянула длинный рукав платья на изрезанную ладонь кончиками пальцев. Незаметно, так, будто ей было зябко. Впрочем, ветер, долетавший от Врат Ада, и впрямь холодал с каждой минутой. Наверное, потому-то прозорливый Эбион ничего и не заподозрил, хотя до полуправдивого откровения Каттлеи его сомнение подобралось к самому-самому краю…
«А эминенца, несмотря на свой центризм, все же относится к Гоэтии и ее мастерам с куда большей опаской, нежели к теургам и Теургии», – подметила про себя Борджиа, но тут же заключила. – «Оно и понятно. Ежели человек решился использовать именно Гоэтию, а не богоданную Теургию, то, вероятно, ширится в нем некое греховное нетерпение, а то и самоугодие, злостность. Вот и во мне тоже…»
Она не жалела, что солгала, точнее сказать – смолчала. Но то было все равно, что ложь, и, скрепя сердце, Каттлея признавала это. Однако она с самого начала определила для себя путь, пойдя которым, ей придется лгать, хитрить и недоговаривать, сколь бы не было ей это неприятно, сколь бы не хотелось поделиться своей историей с кем-нибудь таким же мудрым и понимающим, как Эбион. Но она пообещала себе не давать слабины. Пообещала не втягивать в это людей, которым будет гораздо спокойнее оставаться по ту сторону замка, наглухо запирающего ее тайну. Пообещала, что и для нее самой так будет гораздо безопаснее.
«Так и ушла, храня свои секреты намертво прижатыми к груди. Даже с лучшей подругой и с той не была до конца откровенна. Еще и взяла с нее обещание, не поделившись, что на самом деле удумала», – Каттлея перевела потускневший взгляд на красные величественные стены. В глаза случайно бросился выбитый над аркадой одного из прелатов девиз: «Гибель заговорщикам! Гибель ворам!» Каттлея моргнула. Стоявший с ней плечом к плечу Эбион молча созерцал грандиозные аркады, не тревожа нелегких дум спутницы.
«Я просто хотела как лучше. Этель такая чувствительная, сущий агнец…» – несмело вступилась она сама за себя. – «Ее вообще не должно было быть в тот день на холме! Я ведь взяла с нее слово – не приходить. Ну, кто ее вообще надоумил?! И все же стоило, пожалуй, поделиться с ней… По крайней мере, прежде чем брать обещание рассказать кардиналам о делах аббата Эрколе после похорон. О Легионе, и обо мне. Слишком тяжкое бремя, с которым я оставила ее одну-одинешеньку…»
Хитрость, уловки, недомолвки. Все-таки права была бадесса Контадино, когда наушничала аббатисе: «Нет, как ни посмотри, в девочке надобной спасительной простоты, открывающей юную душу наставникам. Она и прилежна, и умна, в этом вы полностью правы, однако все же чувствуется, что за вежливыми речами ее кроется снисходительность к сомнительным помыслам, а за сговорчивостью – лукавство. Все-то она себе на уме, эта суора Борджиа. С ней нужно око да око: порою, слушает назидание старшей сестры, скромно кивает, опускает глаза в пол, со всем охотливо соглашается. Да и сделает потом все по-своему! Словно ни наставница, ни урок, ни молитва ей не указ! Ни сам Отец Небесный! Я уж и молюсь за нее усерднее, чем за других сестер, как-никак, все-таки род Борджиа – лихая кровь. И беспокоюсь все сильнее оттого, что гордыня девочки – утаенная, а ведь лучше бы уж напоказ! Всяко известно: такого рода молчальницы чаще других попадают в тенета лукавого, ведь если другую гимназистку можно от проступка уберечь, вовремя поймав за руку, суору Борджиа за руку поймать невозможно, – все со старшими сестрами много погодя чуть не случайно узнаем». Каттлея всегда недолюбливала досужую бадессу, а по итогу во всем-то она оказалось права.
– Спасибо тебе, эминенца, за мудрое напутствие. Я не пущу его по ветру, буду хранить в сердце. Пусть даже ветер внутри этих крепостных стен, наверняка, злее, чем здесь, – Каттлея улыбнулась Эбиону, зная, что в этой улыбке едва ли можно заподозрить неискренность. – Спасибо за знания, и за помощь. За все…
– Полно, дитя, – проскрипел, усмехнувшись, пророк. – Чем-то же нужно мне искупать свои прижизненные дерзновенья. Поверь, во всей Пустоши не сыскать проводника удобнее, чем я, – только на то и гожусь. Так отчего бы не потрудиться, коли еще не отвалились ноги. Да и ради чего я, по-твоему, перетираю эти кости в пыль? Если не ради радостного мига осознания: вот, уже в который раз без числа удалось довести до цели добрую душу. Пусть даже твоя конечная цель – это Ад.
Единственным случаем, когда свойственное ей двоедушие разъедало Каттлею, словно мыльный щелок, был момент прощания с Этельфледой. Разговор, в ходе которого мягкосердный старик посочувствовал ее потере, стал вторым таким случаем. Ощущавшимся, будто некто из толпы посочувствовал палачу, которому пришлось отрубить голову невиновного.
Но даже после такого Борджиа не раскаялась. Попросту не имела права.
***
Каттлея полагала, что обителью Греты будет какой-нибудь скособочившийся шалаш из захороненного подле покойников хлама. Однако каково же было ее удивление, когда за следующим барханом обозначилось что-то вроде флагштока с реющим на нем синим стягом – кривым и узким лоскутом ткани, отодранным, кажется, от погребального покрова. Флагшток этот все удлинялся по мере того, как они преодолевали шаг за шагом, а через четверть часа из серых гладких песков восстала чудовищной высоты башня – футов сто двадцать, не меньше. Широченная, как здание собора Святой Люции, сплошь сложенная из бревен, местами обшитая мятым железным листом.
Борджиа, распахнув глаза, смотрела на то, как вокруг башни деловито снуют крошечные фигурки, как они выносят наружу или, напротив, затаскивают внутрь тюки, деревянные лестницы, котлы, горшки, поблескивающие в неясном свете Чистилища металлические приспособления – не то оружие, не то какие-то инструменты. Жители башни опускали и поднимали квадратные ставни причудливых дверей и окон, рядками обозначавших добрые девять этажей. Время от времени фигурки перекрикивались меж собой и высовывались на улицу, чтобы вытряхнуть какой-нибудь палас или поднять груз на веревке.
Эбион ничего не говорил, лишь ухмылялся, наблюдая за ошеломленной теургисткой, да поглаживал когтистыми пальцами встрепанную клочковатую бороду.
– Б-башня?! – слегка заикаясь, выдавила, наконец, Каттлея. – К-как она ухитрилась ее здесь построить?!
– Кто? Грета? – лукаво уточнил пророк.
– Ну конечно! – выпалила Борджиа, почти театрально взмахивая рукой. – Разве же можно ее здесь найти, как какую-нибудь кирасу?!
– Ты сильно недооцениваешь удивительность этого места, дитя. И в силу своего жизненного опыта не можешь пока представить всю грандиозность широких жестов царей древности, правивших в эпоху до наступления Часа Истины.
– На стяге башни – роспись, как на погребальном покрове! Кто вообще будет шить погребальный покров из ткани синего цвета?! – не унималась Каттлея. Эбион щербато улыбнулся, явно позабавленный ее пылом.
– Тут вернее будет поставить вопрос не «кто?», а «для кого?» Идем, дитя. Не стоит заставлять Грету из Гинзбурга ждать.
Когда они подошли ближе, и сделалось возможным рассмотреть обитателей башни Греты, Каттлея вдруг поняла, что то – не обитатели, а обитательницы. Женщины в платьях самых разных эпох и самых разных сословий не покладая рук готовились к грядущему штурму Адских Врат. Лишь иногда затормаживали копошение, чтоб поглазеть, кто это вдруг пожаловал.
– Когда подойдем достаточно близко, нас с тобой остановят, – вполголоса заговорил Эбион мягким увещевательным тоном. – Но ты ничего не пугайся, пусть даже они приставят к твоему горлу иль сердцу оружие. Женщины станут расспрашивать: мол, что тебе надобно и зачем ты сюда явилась. Можешь не отвечать им, главное – настойчиво требуй, чтоб отвели тебя к Грете из Гинзбурга. Я перед ней с тобой предстать не смогу… Как ты могла заприметить: Грета мужчин не жалует, и в ее «армию», кроме как в роли приманки для крокодилов, им ни за что не попасть. Так что придется тебе самой держать речь перед комтуршей[2] собирательниц. Будь с ней мила и любезна, Грета падка на лесть. А еще… надобно будет отдать ей «в казну» что-то ценное. Абсолютно любой предмет. Сразу предупрежу, силиться распознать ценность предмета – занятие бесполезное. Грете не приглянется амфора с амарантовым маслом, но в то же время может понравиться чугунная кочерга. Епископское облачение она найдет уродливым, даже глупым, но будет просто в восторге от пары сыромятных сапог. Одно могу сказать тебе точно: Безумная Грета обожает золото, драгоценности и орудия смерти. Но этого всего, разумеется… – старик приостановился, опершись на посох, с сомнением глянул на Каттлею, – у тебя, дитя, как у слуги Господней, не то чтобы шибко в избытке... От того, насколько старухе приглянется твой дар, зависит оружие, которое Грета даст тебе «взаймы» для участия в штурме.
Каттлея почувствовала, как кровь отхлынула от лица. За все свои недолгие лета ей не довелось держать в руке и монеты. С шести до конечных девятнадцати лет Борджиа вела размеренную мирную жизнь при монастыре: училась, молилась, познавала таинство сокровенного мастерства Теургии и много-много работала. Сменила от силы несколько пар обуви да несколько комплектов униформы – чинной, закрытой и простой. Никогда не украшала себя и ниткой ракушечных бус, не душилась, не вплетала в волосы ленты. Вообще не знала толком как выглядит, ибо видела собственное отражение лишь в искусственном озерце возле колумбария да за ужином – в кубке с вином. Так откуда ж ей было взять драгоценности, золото иль «орудия смерти»?!
– Хорошо… Спасибо тебе, эминенца, я поняла.
Сноски:
[1]Постулантки/постуланты – термины, обычно используемые для обозначения тех, кто просит о принятии в христианский монастырь или религиозный орден на период, предшествующий вступлению в новициатство (послушничество).
[2]Комтурша – (от «комтур» – лат. «commendator» – «доверенное лицо, которому поручено управление имуществом»). Комтур – должность в военно-монашеских (духовно-рыцарских) орденах эпохи Средневековья. Комтур управлял комтурством (или командорством) – низовой территориальной единицей, которая включала замок с прилегающими землями.
4.2.
Всю дорогу до следующего – пологого, приземистого бархана они со старцем шагали молча. Каттлея видела, как тот поглядывает в ее сторону, пусть даже пустые глазницы пророка не могли в полной мере выразить его беспокойство. Сама же Борджиа шла, строго глядя лишь себе под ноги, боясь, что коли лишний раз покрутит головой, то вытряхнет из нее последние мысли. Она уже поняла, какую цену придется ей заплатить за вход в Ад...
Предательство.
Воспоминание – далекое, как позабытое детство, зыбкое, эфемерное, словно сон, всплыло откуда-то из глубин ее памяти, окатив душу солью едкого сожаления и пропитав насквозь горечью затаенной вины. В этом воспоминании мама дарила Каттлее бесценную реликвию рода Борджиа, горячо заклинала не отдавать ее никому: ни аббатисе, ни монахиням по прибытии, не продавать даже в случае крайней нужды, не сдавать под залог, не обменивать ни на какие блага, не жертвовать Святой Церкви и не передаривать даже самому сердечному другу. Всегда хранить при себе (лучше прямо у тела), держать за семью замками строжайшей тайны, если не пригодится – тогда завещать своим детям. Коли не будет детей – забрать с собой на тот свет.
Каттлея снова припала на одну ногу, украдкой проверяя, на месте ли мамино сокровище. Все было в полном порядке, но от этого стало лишь горше. «Чтобы проникнуть со штурмом в Ад, требуется выторговать у Безумной Греты достойное оружие, но чтобы покинуть Ад, мне позарез нужна эта вещь… Последняя вещь, оставшаяся в память о маме».
Она и только она единственная могла отпустить человеку любые грехи, – какими ужасными бы они ни были, после «прощения» же Адский Владыка мог возвратить этого грешника в мир Земной. То была грамота о грехоотпущении, обладавшая исключительной силой, – благословенная индульгенция Папы Альконтийского Бонифация (в миру – Раньеро Альфонсо Борджиа), вписанного в страницы истории, как Проклятый Антипапа. «Убийца Империи», ненавидимый всеми.
Согласно легенде индульгенции появились среди людей после того, как были дарованы Папе Бонифацию безымянным ангелом чина Властей в количестве пяти тысяч штук. Понтифик[1] боялся, что императорКонстантин III Исавр не сможет разбить короля лангобардов, тогда захватившего восточные земли империи Новый Сион и начавшего агрессивно насаждать язычество. Поэтому Бонифаций молил ангела предоставить солдатам императора «божественное грехоотпущение, дабы все воины, которым предстоит сразиться с отъявленным еретичеством, не убоялись пойти на верную смерть, зная, что все грехи им уже прощены Небом». Во имя защиты веры и Священных земель ангел даровал Папе ровно пять тысяч благословенных грехоотпустительных грамот – столько, сколько солдат планировал повести на армию короля лангобардов император Константин.
Вот только ангел взял с Папы слово: «Каждая из благословенных грамот – помазанный Божьей милостью артефакт, а потому должно ей отпустить грех лишь того, кому она была передана лично в руки, того, кто пролил за Священную землю кровь, защищая веру и Творца. Клянись, что ни одна из индульгенций не попадет к человеку, не побывавшему на том поле боя, к тому, кто с умыслом купит ее, иль получит на что-то в обмен». И Папа Бонифаций поклялся.
Воодушевленное розданными индульгенциями войско Нового Сиона в итоге одержало победу. Однако же вышло так, что Папа Бонифаций данного ангелу слова не сдержал. По слухам, он и был тем первым «не побывавшим на поле боя» – тем, кто купил индульгенцию у одного простодушного солдата для своей распутной любимой дочери Летиции.
Там уже и простые служивые вместо того, чтоб использовать индульгенции согласно принесенной накануне битвы присяге, стали обменивать их на продукты да на лекарства. Те, кто поумнее, попредприимчивее, продавали «благословенные грамоты» за приличные деньги знати, дабы суметь прокормить свои семьи в тяжелое послевоенное время. Кто торговаться не умел или не хотел, вовсе обменивали свои индульгенции на хлеб, вино и овес для скотины.
Увы, но попранная понтификом клятва и растоптанная воинами империи присяга не прошли для страны безнаказанно. Почти сразу вдруг обрушилась на материк жуткая эпидемия легочной чумы, позже прозванной «Яблоневой хворью». Сомнений не было: чума нагрянула с Башенного Острова Эбиона. Тот находился в столице, прямо в яблоневом саду императора, разбитом на одной из замковых стен. (Во время сильной грозы в сад ударила молния.) Демонический пепел на этом Острове был оставлен сорок третьим Демоном Гоэтии – Великим Маркизом Са́бноком, оттого тело каждого, кто вдыхал хоть частицу его ядовитой пороши, поражали гноящиеся раны и язвы, кишащие червями. Епископу Теофилакту Сионскому – одному из тогдашних кардиналов, приписывали следующие слова: «Священный веры сад, что Папами посажен – весь посгнил. Не стоит удивляться, почему – в нем каждое из яблок точат черви».
Чума оказалась настолько свирепой, что семь лет к ряду не могли отыскать от нее никакого средства.
Папа Бонифаций, поначалу получивший в дар от императора Константина всю Альконту, был позже беспощадно гоним и свергнут, после чего и сам скончался от «Яблоневой хвори». Новый Сион раскололся, вот только не из-за варваров-лангобардов, но ведомый религиозным раздраем, что раздувал меха мятежа в самом сердце страны. Вследствие непродолжительных гражданских войн образовались суверенное государство-анклав – Альконта и королевство Верджента, опоясывающее свою миниатюрную сестру плотным обширным кольцом.
Десять веков имперского правления неумолимо канули в лету.
Три тысячи шестьдесят индульгенций, которым повезло возвратиться с поля боя, в следующем столетии стали разыскиваться Святой Альконтийско-католической Церковью с целью сожжения. Через десять веков по подсчетам теургов их осталось не более ста пятидесяти. Разбросанных по свету, сгинувших в безызвестности, овеянной флером самых немыслимых слухов и тайн.
Каттлея предполагала, что та самая индульгенция, положившая начало новому трагическому витку в истории Альконты, индульгенция, купленная для Летиции Борджиа Папой Бонифацием, лежала сейчас в спичечном коробке, вшитая в чулок под щиколоткой ее правой ноги. Она обещала маме, если придется, забрать эту вещь в могилу. Хотя бы одно обещание ей удалось сдержать...
Ужели сейчас придется отдать благословенную грамоту такой, как Безумная Грета? Увидит ли ценность в какой-то бумажке старуха, пропитанная окаянством так, как пропитана праведным благочестием Святая Дева Люция? К чему вообще всепрощение той, что живет, наслаждаясь грехом?
«Предательство. Ежели я отдам индульгенцию Грете… разве не стану тогда… самой обыкновенной предательницей?» – думала, обмирая, Каттлея, спускаясь с пологого бархана уже совершенно одна. – «Столько веков род Борджиа хранил при себе эту ценность… а все для чего? Надобно думать: для того, чтоб она мне все-таки пригодилась. Грешного держит в Аду совокупность его прегрешений. Даже прелатство ему выбирает природа греха. Не вымарав грех с души, не ступить в Земной мир и шагу. Как рождается на свет Божий младенец – совершенно невинным и чистым, так точно и согрешивший должен всецело очиститься, дабы воля Владыки Ада помогла ему возвратиться. Без индульгенции же… мне ни за что не очиститься. И, стало быть, никогда не вернуться домой…»
– Стой! Кто такая?!
Группка из пяти женщин вышла Каттлее навстречу, а она, погруженная в свои нелегкие думы, этого даже и не заметила. Теургистка вздрогнула, однако быстро сориентировалась, выпрямилась и без всякого чувства, но зато весьма убедительно растянула губы в любезной улыбке. Так склоняется в уважительном полупоклоне швейцар, бесконечно оттачивая эти поклоны по долгу службы, никакого уважения при этом не испытывая и в помине.
– Здравствуйте, уважаемые синьоры! Мое имя Каттлея. Я надеялась застать в вашей чудесной крепости, – тут Каттлея коротко глянула в сторону башни, с нового ракурса у которой открывались воткнутые промеж бревен палки-«флагштоки» с гордо реющими на ветру размотанными горгерами[2]и потрепанными жабо вместо вымпелов, с обрывками застиранных простыней – вместо флагов, – сиятельную госпожу, что зовется Гретой из Гинзбурга!
– Кто привел тебя сюда? – грубо поинтересовалась полнотелая приземистая женщина в полосатом дублете и красных эффектных шоссах.
– Эминенца Эбион Кохабийский, – не желая, да и не решаясь врать, вежливо ответствовала Каттлея.
– Этот противный старикашка! – возмущенно воскликнула широкоплечая, высоченная, но знойно красивая женщина с карамельного цвета косой и в простом крестьянском наряде: белая блуза, алая юбка с вышивкой. Две другие, в струящихся платьях давно ушедшей эпохи, хихикали и шушукались позади, скользя по приметной фигуре Каттлеи беззастенчиво колючими взглядами. Последняя девушка – еще совсем юная, очень смуглая, в кричаще цветастых одеждах и украсившая себя золотыми серьгами весом чуть ли не в фунт, смотрела сурово и строго, ловко удерживая на голове здоровенную плетеную корзину.
Все эти женщины выглядели, словно кусочки мозаики, добытые из разных эпох и культур, и лишь в таком немыслимом месте, как Пустошь Чистилище, они могли собраться в единое фантасмагорическое миллефиори.
– Уважаемые синьоры, эминенца Эбион всего-то указал мне дорогу. Заверяю вас, он о госпоже Грете не сказал ни единого дурного слова. Ну, а мне – есть, что ей лично сказать.
– Да неужели, прэфика[3]?! – выкрикнула с издевкой одна из дам в струящемся платье. Борджиа недоуменно моргнула, но быстро сообразила: видимо, из-за ее закрытого черного одеяния дама рассудила, что перед ними кто-то вроде плакальщицы.
– У Греты не то чтобы есть сейчас время на всяких случайных бродяжек! Скоро идти на штурм! – подала голос ее товарка.
– Может быть просто… – начала было красавица с карамельной косой.
– Ти-и-хо!!! – громоподобно рявкнула внушительная особа в полосатом дублете – из них всех она, стало быть, значилась самой главной.
Дамы в струящихся платьях оскорбленно повели плечиками, поджимая губы. Женщина с карамельной косой осеклась и поморщилась так, будто ее контузило. Девушка в цветастых одеждах все столь же требовательно заглядывала Каттлее в лицо.
– Вот что мисс…
– Каттлея.
– Да. Мисс Каттлея…
– Как мне позволите к вам обращаться, синьора?
– Можешь звать просто Христиной. Так вот… мисс Каттлея. Сейчас у наших дражайших сестер нет и лишней минуты на то, чтоб облаивать незнакомок из Пустоши.
Повисла короткая пауза.
– Я сказала, что у наших дражайших сестер нет и лишней минуты! – гаркнула вполоборота Христина.
Дамы в струящихся платьях мигом подхватились и, бросая поверх оголенных плеч неприязненные взоры (адресованные не то Каттлее, не то Христине – не разберешь), посеменили к бревенчатой башне. (Каттлее с трудом удалось спрятать усмешку в ладонь.) Красавица с карамельной косой деловито засуетилась, подбирая подол вышитой юбки, будто все это время была невесть как занята.
– Не забудь наточить ножи, Анна, – напомнила ей Христина как бы между делом. Та покивала и потащила под мышкой тюк, туго набитый песком. Смуглая девушка, в последний раз одарив Каттлею суровым взглядом, степенно отчалила, все так же непринужденно удерживая корзину на голове.
– Я не буду препятствовать твоей встрече с фрайфрау[4] Гретой, мисс Каттлея. Скажу только, что кумушки были правы: скоро идти на штурм. Если пришла помогать нам, фрайфрау Грета тебя приютит, обогреет, но коли пришла со злым умыслом – тогда уж пеняй на себя.
И решительная Христина повернулась к Каттлее спиной, даже не дождавшись ответа. Каттлея же с облегчением выдохнула, радуясь, что отделалась малой кровью. А затем, в ту же секунду стерев с лица улыбку и всякую толику любезности, поспешила за своей провожатой.
Вблизи башня Греты казалась размером с замок, натянутое на «флагштоки» тряпье яростно хлопало на ветру. Башня сужалась кверху, и, кажется, стояла чуть накренившись. А когда Каттлея пригляделась к ее основанию, едва подавила желание как следует протереть глаза – первый этаж располагался на основательно вкопанных в песок, но все же заметных колесах. Борджиа собиралась было побеседовать с Христиной на тему того, что же их обиталище вообще такое, но прикусила язык, – та вдруг неожиданно грозно зыркнула на нее, упреждая любые вопросы. Весь вид Христины отчетливо говорил о том, что женщина не намерена поддерживать диалог.
Когда они обходили башню, теургистка заприметила на бревенчатых стенах сколы и на совесть залатанные бреши, будто оставленные таранами. Железные листы отсюда выглядели не просто помятыми, но и сильно изъеденными ржой. Странные ставни ужасно скрипели, когда женщины поднимали их или меняли им упорами высоту. Христина подвела Каттлею ко входу, и перед девушкой предстали во всей своей неприглядной красе внутренности третьего, второго и первого этажей – у них попросту отсутствовала задняя стена. У этажей же с пятого по восьмой вместо нее были натянуты сшитые из многочисленных лоскутов полотнища. Полотнища эти колыхались и пузырились от гулявшего по помещениям сквозняка. Сквозь истончившиеся ткани на улицу просачивались громкие оживленные разговоры, в дырки отстающих заплаток всплесками брызгал звонкий смех.
Христина жестом указала наверх и сообщила:
– Жди здесь, мисс Каттлея. Я уточню у фрайфрау Греты: готова ли она с тобой поговорить.
– Конечно, – вновь любезно улыбнулась Борджиа, и женщина скрылась из виду, потопав наверх по массивным деревянным ступеням. Каттлею нешуточно поразил их уклон, лестница казалась практически вертикальной. Без конца по такой подниматься было, наверное, не очень-то безопасно. Даже с учетом того, что все по ней ходившие – давным-давно умерли.
– Хэй! Не стой на дороге! – прогудела полнотелая женщина в причудливом наряде: цветастом платье и кольчатом грубом жилете, вместо пояса у нее была повязана фиолетовая стола[5] какого-то священника. Каттлея послушно отошла в сторонку. Следом за женщиной по лестнице принялась подниматься стайка девушек с одинаково темными раскосыми глазами. Судя по всему, эту лестницу использовали только для подъема, а вот противоположную – наоборот, только для спуска, – с нее постоянно кто-то сбегал или осторожно слезал, тяжело отдуваясь и чертыхаясь сквозь зубы.
– О-о, ты новенькая? Тоже отправишься вместе с нами на штурм? – рядом с Каттлеей лихо затормозила, взрыв песок, худенькая девчушка, на вид – совсем еще подросток. У нее были две русые длинные косы, симпатичное загорелое личико и нос кнопкой, щеки покрывала россыпь бледных веснушек. Девочка тащила явно увесистый деревянный ящичек, держа его обеими руками навытяжку, стараясь, чтобы ящичек лишний раз не стукал ей по коленям.
Сердце Каттлеи радостно трепыхнулось: по крою простенького горчичного цвета платья и языку со специфичным говорком, тянущему гласные, она сразу же узнала в девочке верджентийку.
– Здравствуй, синьорина. Да, не отказалась бы поглазеть на Врата Ада поближе, но это только если фрайфрау Грета позволит, – дружелюбно откликнулась Каттлея. Лицо девчушки озарилось сначала неверием, затем – робким восторгом, она тоже была явно счастлива повстречать кого-то, кто говорит на ее языке.
– Ты, наверное, раньше была монахиней, суора? – собеседница скользнула по ее закрытому черному платью любопытным взглядом. – Как тебя зовут?
– Зовут меня Каттлея. Но я так и не успела при жизни стать монахиней. Считаюсь до сих пор теургисткой.
– Владеешь… Теургией? А разве можно? – на лицо девочки набежала тучка недоверия.
Каттлея сначала вопроса не поняла, но быстро вспомнила, что женщин официально допустили до Теургии сравнительно недавно. Всего-то сто – сто пятьдесят лет назад. Платье девочки тоже казалось довольно-таки старомодным, видимо, она жила в эпоху, когда женщины, тем более такие молодые, никак не могли обучаться при Церкви теургическому мастерству.
– В моем тысяча восемьсот тридцать третьем году можно, – доверительно улыбнулась Каттлея. – А тебя я как могу называть?
– О, это здорово! – просияла девчушка. – Можешь называть меня Бьянкой! У тебя, кстати, очень необычное имя, суора. Никогда такого не встречала.
– Все бывает впервые. Вот и девушку-теургистку ты встретила в первый раз.
– Да она без конца кого-то впервые встречает! – раздался вдруг неподалеку голос, щедро пропитанный ядом. – Правда, Бьянка?
Каттлея, нахмурившись, обернулась. В паре тростей от них стояла одна из «кумушек», как назвала тех женщин в струящихся платьях Христина. Теперь, когда Каттлея оказалась поближе к ней, она смогла различить, что у кумушки были шикарные темно-каштановые кудри, собранные в высокую сложную прическу, красивые, тонкие, как две лозы, руки, но вот скуластое тонкогубое лицо особой красотой не отличалось, а темные непроницаемые глаза глядели холодно и насмешливо.
– Да, давай! Расскажи ей, как в Пустоши ты однажды повстречала падшего ангела! – еще одна кумушка прошла мимо них, незаметно подобравшись с другой стороны. Ее плетеные сандалии ступали по песку абсолютно бесшумно. Веснушчатые щеки Бьянки тут же окрасились сорбетным румянцем. Девочка, присев и опустив глаза, согнула ногу, подбросила ящичек себе на колено, а затем крепко прижала его обеими руками к груди. Внутри ящичка что-то обиженно громыхнуло. Бьянка же выглядела так, словно затеяла всю эту возню лишь затем, чтобы отвлечься и не слушать. Не пересекаться с кумушками взглядами.
– Прекрасный, бледный, черноволосый… – с придыханием сообщила та, что заговорила с ними первой, и мечтательно повела рукой, прижимая запястье ко лбу. Гораздо более миловидная, нежели ее подруга, подоспевшая кумушка – с такой же сложной прической, но уже из медных кудрей, безобидным на вид лицом-сердечком и милыми ямочками на щеках, совсем не вяжущимися с гадкими ужимками и капризной мимикой, – охотливо подхватила:
– Глаза – что два сияющих аметиста! А за спиной у ангела покоились четыре черных, как смоль, крыла.
– Одинокий печальный странник… – томно вздохнула темноокая кумушка.
– …предложил нашей маленькой королевне… – проникновенно сообщила миловидная.
– Перенести ее через тысячелетние стены…
– …прямиком в Ад…
– Потому что был сражен ее красотой…
– …и влюбился с первого взгляда!
– Я не говорила, что он в меня влюбился!!! – пронзительно взвизгнула Бьянка. Теперь уже вся красная, точно свекла, она стояла, вцепившись в ящичек, как в спасительный якорь, и ее большие серые глаза маслились злыми слезами. Кумушки дружно расхохотались, сгибаясь чуть ли не пополам.
Каттлея спокойно положила руку на узенькое плечо Бьянки, смотря на женщин, как одержимая чистоплотностью хозяйка смотрит на кухонного таракана.
– Пойдем отсюда, синьорина. А госпоже Христине я передам, что у сестер все-таки появилась свободная минута, – молвила Борджиа тоном прохладным и ровным. Кумушки едва не затопили слюной все Чистилище, так им расфыркались вслед.
Сноски:
[1] Понтифик – (от лат. «pons» – «мост» и «facere» – «делать»; т.е. «pontifex» означает буквально «мостостроитель») в христианской традиции термин «понтифик» использовался для обозначения епископов, а позже стал частью титулатуры Папы Альконтийского. Современный титул Папы Альконтийского – верховный суверенный понтифик (лат. Pontifex Maximus или Summus Pontifex).
[2]Горгера – круглый гофрированный воротник из накрахмаленной ткани или кружев, плотно охватывающий шею. Был особенно популярным атрибутом одежды у представителей высшего и среднего классов Альконты и Вердженты в эпоху Возрождения.
[3]Прэфика – в Древнем Риме профессиональная плакальщица, которая во время похорон исполняла скорбные песни (трены) под аккомпанемент музыкальных инструментов, таких как авлос или лира.
[4]Фрайфрау – женская форма титула «фрайхерр» – дворянского титула в Готланде, дословно переводящегося как «вольный господин».
[5]Стола – это длинная узкая лента из ткани, которую носят поверх альбы (длинного нижнего облачения) и под казулой (верхним богослужебным облачением). Она символизирует дар священства и носится как епископами, так и священниками.
4.3.
– А я-то думала они лишь с новенькими столь «мило» беседуют, – заметила Каттлея, легонько поглаживая девочку по плечу и тактично вглядываясь в монохромную даль, якобы не замечая, как Бьянка смаргивает с ресниц влагу и украдкой вытирает нос рукавом.
– Мелитта и Фиба, – угрюмо пробормотала Бьянка. – Противные кичливые змеи. Ненавижу их.
– Охотно верю, – усмехнулась Каттлея. – Та-ак… не расскажешь мне про этого ангела?
Девочка скисла, опуская глаза и все еще шмыгая носом.
– Да ты все равно мне не поверишь, суора…
– Я не буду смеяться, Бьянка, обещаю, – проникновенно заверила ее Каттлея. – Я вот однажды повстречала настоящего Демона Гоэтии.
Тон теургистки звучал легко, едва ли не легкомысленно, словно ничего такого не было в том, что однажды судьба свела ее с одним из прелатов Преисподней. Борджиа нервно сцепила руки за спиной, зато плечами пожала беззаботно и улыбнулась вполне себе искренне. Глаза впечатлительной Бьянки сделались размером с пару кофейных блюдец.
– Да ладно тебе, суора! Быть такого не может! – воскликнула девчушка, едва не уронив ящичек себе на ноги.
– Уверяю тебя, Бьянка, – значительно покивала Каттлея. – То был громадный Демон Сова о четырех железных рогах: с оперенным торсом, грудью и головой человека, совиными ногами и крыльями. Во лбу у него пылали три белые восьмиконечные звезды, а глаза горели пурпуром. Эффектом интродукции у того прелата являлась внезапно укрывшая небосвод кромешная ночь, плачущая великолепным звездопадом.
Чуть сузив глаза, Каттлея вглядывалась в лицо Бьянки. Глупо было, конечно, полагать, что девочка может распознать этого прелата, ну а вдруг… Вдруг она практиковала Гоэтию? Или слышала от кого-нибудь что-нибудь?.. Секундная пауза. И ничего. Пораженная до глубины души Бьянка лишь раскрыла в изумлении рот, взирая на свою новую знакомую с благоговейным ужасом. А потом вдруг, озадаченно наморщив нос, поинтересовалась:
– Эффектом… интро… чего?
– Эффектом интродукции. Не знаешь, что это?
Бьянка отрицательно помотала головой.
– Извини, – Борджиа невольно усмехнулась, – по привычке перешла на язык прилежной теургистки. Эффектами интродукции в антигоэтике называют… м-м… явления, которые сопровождают визит в Земной мир того или иного Демона Гоэтии. К примеру, Великий Герцог и Архонт диоцеза Эфира – Астаро́т, появляется в образе ангела-губителя. Он едет верхом на адском звере, подобном дракону, и держит гадюку в правой руке, тогда как зверь Астарота вылетает из вихря семи ветров, связующего небо с землею. Поскольку от отвратительного дыхания Астарота пересыхают все близлежащие реки и водоемы, то чаще всего гоэты призывают его в пустынях. Или, допустим… Великий Герцог Амду́циас. Является он в образе могучего единорога, в то время как все деревья подле гоэта-заклинателя гнутся до самой земли. Амдуциаса сопровождает целый легион духов, играющий на всевозможных музыкальных инструментах, и это все – его эффект интродукции.
– Я думала единороги – добрые существа, пасущиеся на райских пастбищах! – воскликнула бесхитростная Бьянка. Каттлея рассмеялась.
– Так и есть. Но ведь и каждый из Демонов Гоэтии когда-то был ангелом. Возможно, крошечный кусочек Рая все еще живет где-то внутри каждого из них.
Бьянка озадаченно собрала морщинками высокий выпуклый лоб.
– Суора Каттлея, а кто же тогда такой… Демон Сова?
Каттлея вздохнула, скользя невидящим взглядом по путавшемуся в порывистом ветре погребальному покрову на вершине башни.
– Я не знаю, Бьянка.
– Но ведь ты же видела его эффект индук… интра… ты поняла. Точно ли то был именно адский прелат? Может, какой другой демон? Чином пониже?..
– Нет, Демон Сова точно адский прелат – один из семидесяти двух Демонов Гоэтии, – задумчиво пробормотала Каттлея. – Ошибки быть не может, ведь только у них имеются эффекты интродукции. И я не сомневаюсь, я правильно начерт…
Она вдруг осеклась, прикусывая изнутри щеку, почувствовала, как засосало под ложечкой. Вот дура! Едва не проболталась на пустом месте! Каттлея повернулась к Бьянке всем корпусом, заговорив уверенней и бодрее:
– Я начертала лакримозой защитный пентакль – «щит от злого намерения» – о-очень могущественную защиту. Однако выстрел из мушкета Демона Совы испарил мой «щит» в мгновение ока. А дальше я ничего и вспомнить-то не могу: как ни стараюсь, как ни ломаю голову. Значит, Демон Сова в тот день на Святочном холме… убил меня.
Бьянка ахнула, выпустив-таки из рук ящичек и прижав ко рту кончики раскрасневшихся пальцев. Ящичек с глухим дребезжанием грузно свалился в песок, лишь чудом не отбив своей хозяйке ноги.
– Суора Каттлея… мне так жаль…
Теургистка ласково улыбнулась.
– Ничего, Бьянка. Не стоит меня жалеть. В конце концов, я прожила не самую дрянную жизнь. Однако отныне мое желание узнать, кто же такой этот Демон Сова довольно сильно. Видишь ли… в Гоэтии, если мне не изменяет память, существует всего пара демонов совиной природы: А́ндрас, истинное обличие которого – ангел с головою совы, и Сто́лас – предстающий в обличии гигантской коронованной совы с непропорционально длинными ногами. У них у обоих, – Каттлея значительно воздела вверх указательный палец, – совиные головы. А у Демона Совы со Святочного холма голова была человеческой! К тому же, пусть я и не выучила все и про всех Демонов Гоэтии, однажды мне довелось из любопытства прочесть в учебнике по антигоэтике раздел, посвященный одним лишь эффектам интродукции…
Каттлея снова отвернулась, с пренебрежительной прохладцей изучая взором не прекращавшуюся ни на секунду «предштурмовую» суету. Христина все не шла. Даже не спустилась ни разу.
– Так вот. Голову даю на отсечение, не было в том разделе эффекта интродукции в виде звездопада и внезапно наступающей ночи!
– На стене Ада тоже нет статуи с таким демоном, – прошелестела Бьянка, нервно теребя озябшими пальцами ткань грубого домотканого передника. В ответ на удивленный короткий взгляд собеседницы, девчушка принялась сбивчиво оправдываться. – Я иногда… т-то есть… да, иногда прихожу в одно место! Оттуда хорошо видно… стену со всеми статуями. Я прихожу туда часто, т-так что… это как раз там, где я повстречала…
Бьянка неожиданно осеклась, зарделась, будто сказала нечто крайне постыдное.
– Из-звини, суора…
– Я с тобой поделилась! – хитро сузив глаза, подтолкнула Бьянку локтем Каттлея. – Давай теперь попытаемся выяснить, кто же такой этот твой «падший ангел». Расскажешь мне о нем больше?
Девочка шумно выдохнула, пристально глядя себе под ноги, мучая пальчиками передник на все лады. Выглядела она так, словно не воспоминанием собиралась поделиться, а шла прямиком на плаху.
– Тебе я расскажу, суора Каттлея. Это было… очень-очень давно…
…Давно. Как же давно ей не приходилось видеть чего-то кроме серых печальных барханов Пустоши Чистилища?.. Бьянка смотрела на краснокирпичную стену, что уходила в бесконечность, смотрела на величественные смотровые башни, на белоснежные гербовые щиты, расписанные алыми и черными символами, на пугающие статуи демонов в гигантских арочных нишах и все никак… никак не могла насмотреться. От переизбытка чувств ее слегка била дрожь, невыносимо порывало разрыдаться, но она сдерживалась из последних сил.
Сколько ей уже не приходилось встречать ничего и никого, кроме бесхозного мусора в беспорядке разбросанного по мертвой немой пустыне? Ах, ну, и конечно, кроме того странного старика с посохом, любезно указавшего ей дорогу! Ставший ее провожатым старик был древний и высохший, изъяснявшийся то загадками, то вопросами о ее – Бьянки, судьбе. В своей рваной накидке с вышитыми золотыми звездами он походил на доброго волшебника из какой-нибудь старой забытой сказки. Вот только едва ли у волшебников напрочь отсутствовали глаза, а с тощего тела отслаивалась лоскутьями кожа. Так что Бьянка старалась лишний раз на него не смотреть. С ней словно разговаривала сама Смерть, и Бьянку эта мысль пугала. В какой-то момент она всерьез уверовала, что так оно, в самом деле, и было… Смерть забрала ее, поместила сюда и теперь вела в никуда сквозь пространство, притворившись дружелюбным отзывчивым старцем…
Однако же возле глиняной, сплошь в сколах лампады они со стариком распрощались. И когда Бьянка, следуя его указаниям, и впрямь вышла к красным монументальным стенам, с которых на нее вот-вот грозили наброситься каменные чудовища-прелаты, в горле вдруг выпустил иглы ком, а в носу нестерпимо защипало. Не отрывая горящего взора от белокаменного щита, которым, пожалуй, целиком можно было накрыть ее родной Эннодженто, Бьянка медленно, словно во сне, опустилась на колени. Вцепилась зубами в «холм Венеры» на ладони (как часто называла эту часть тетушка Аньола, гадавшая ей на суженого по руке) и тоненько завыла, чувствуя, как горячие капли щекотно бегут по щекам одна за другой… Капают на подол с подбородка.
И все же, немного подуспокоившись, Бьянка не торопилась наведываться в обитель Греты из Гинзбурга. Пусть даже (благодаря старику) знала, как до нее добраться. Над грандиозными стенами Ада ползли белые с серой проседью барашки облаков, в просвете бледного неба, залепляющего лоскутом безжизненно-графитовый купол Чистилища, сияла начищенная до блеска ослепительная лира – фальшивое адское солнце. Ветер развевал запылившееся платье Бьянки, приятно остужая лицо, а косые солнечные лучи струились вниз, пробиваясь сквозь облачные бреши и обливая статуи демонических прелатов эфемерным золотом.
Бьянка медленно шла по рыхлой вершине бархана, дышала полной грудью и испытывала такое глубочайшее умиротворение, какого не испытывала, наверное, никогда в жизни. А уж после смерти – тем более. Хотелось просто остаться здесь навсегда... Любоваться льющимся с этих ненастоящих небес дивным светом, вдыхать пляшущий по пустыне ветер, остро пахнущий предгрозовой чистотой. Хотелось наблюдать за мерным хороводом облаков и восхищаться хтоническим величием стен, за восхищение которыми в мире живых можно было легко закончить на эшафоте в объятьях белого «очищающего пламени»…
– Какое убожество…
Бьянка шарахнулась в сторону и едва не соскользнула с крутого уклона, взрывая собою песок. Она обернулась так резко, что в шее и спине что-то сухо щелкнуло. Тут же замерла, словно лань, почуявшая ведущуюся на нее охоту. Вот только тот, кто с ней заговорил, даже не думал прятаться. Охотиться, кажется, тоже. Стоя всего в паре тростей позади, теперь же – прямо напротив, мрачный незнакомец разглядывал вусмерть перепуганную девочку с высоты своего громадного по человеческим меркам роста.
Казалось, то не был ни ангел, ни демон. Хотя на ангела он походил все же больше... Бьянке сразу бросились в глаза, сложенные за спиной незнакомца четыре черных крыла. При каждом шаге кончиками маховых перьев крылья чертили борозды по песку, и было понятно, что ежели ангел решит их вдруг развернуть, то в их тени сможет вместиться, по меньшей мере, с десяток Бьянок.
Ангел смотрел прямо в ее, Бьянки, лицо, но в то же время, будто куда-то сквозь, словно ее саму он не видел. Волны неведомой недоступной простому смертному силы исходили от чернокрылого ангела, и девочке невыносимо хотелось сжаться в комок, спрятаться, забиться в угол, лишь бы он не смотрел так холодно. Не приближался. Не говорил с нею… Бьянка явственно ощущала: пожелай ангел раздавить ее своими лапами, как червя, он мог бы проделать это в одно мгновение! В круге напротив сердца зрело и ширилось жуткое чувство, питаемое страхом, разгоняемое по жилам ощущением чужого всемогущества.
– Про… простите… – всегда, когда Бьянка делала что-то не так, она извинялась. Даже если оказывалась права. Просто на всякий случай. Разве кому-нибудь нужна непокорная прислуга?
– Убогое сооружение в убогом печальном месте, – тихо без капли эмоции произнес ангел. – Почему оно тебе нравится?
– Н-ну… мне-е… п-просто… – разве кому-то в любом из миров было дело до того, что именно и почему нравилось Бьянке? Никто и никогда раньше не задавал ей подобных вопросов. Бьянка никогда не делала того, что ей бы нравилось, да и разве это имело хоть какое-то значение? Родившись от анциллы[1] в богатом городском доме, она до слез была благодарна судьбе за то, что честным тяжелым трудом могла заработать себе на кров и еду. У многих людей и такой возможности не было.
– Я могу перенести тебя через эти стены.
Ангел медленно протянул Бьянке крупную ладонь с неправильно длинными когтистыми пальцами. Бесстрастные аметистовые глаза горели на его лице, словно два инфернальных огонька. Длинные смоляные волосы ниспадали до колен спутавшимися волнами, многослойное серое рубище, в которое он был облачен, нещадно обтрепалось и прохудилось, босые ступни сделались серыми от грязи. Неужто ангел тоже годами плутал по безрадостным просторам Пустоши Чистилища?
– Н-не надо… – Бьянка сделала опасливый шажок назад, смотря на странного ангела снизу вверх, как смотрит перепуганный зверек на охотника из своей норки. Ноги у Бьянки мелко-мелко дрожали, и она ничего не могла с этим поделать. Присутствие этого существа в такой противоестественной близости вызывало у нее желание в лучшем случае разрыдаться, в худшем – броситься с бархана вниз головой. Что угодно, лишь бы подальше… Подальше отсюда. Подальше от него…
Аметистовые огоньки ангельских глаз поугасли, и хоть красивое, похожее на фарфоровую (какие висели в залах у госпожи) виллецианскую маску лицо осталось почти недвижимым, в уголках синеватых губ отчетливо заострилась горечь.
– Почему ты боишься меня?
Бьянка и сама не знала – почему. В детстве, да и в нынешнем возрасте четырнадцати лет, который сама она находила очень зрелым, девочка обожала слушать рассказы других анцилл про то, как отчаянные полубезумные гоэты призывают в проклятых подземельях демонов. О том, какие те демоны свирепые, громадные и звероподобные, как по щелчку пальцев могут они опустошить целый столичный город. Раскрыв рот, слушала падре Томмазо, знавшего все об одержимостях Легионами, – тот как-то проводил экзорцизм внучке их госпожи.
По расписным сводам церкви, которую Бьянка исправно посещала каждое воскресенье, витали шестикрылые пламенеющие серафимы и трехголовые херувимы о четырех крыльях. Многоглазые престолы обхватывали ободьями своих кольцеподобных тел колючие звездочки меж стрельчатых витражей, а облаченный в золотые доспехи архистратиг Михаил вел по нарисованным облакам войска двукрылых ангелов и архангелов. Все эти дивные божественные существа вызывали у нее неподдельный трепет и глубокое восхищение. Нередко Бьянка думала и о том, как здорово было бы однажды хоть кого-нибудь из ангельских сущностей повстречать… Она представляла, как нисходящий с их солнцеподобных нимбов свет развеивает любые ее горести и тревоги, а белоснежные крылья мягко смахивают все трудности, все тернии с жизненного пути…
Но у стоящего перед нею ангела не было ни солнцеподобного нимба, ни белоснежных крыльев, был лишь пустой инфернальный взгляд и волны темной подавляющей силы, исходящей от него вместо дарованной милостивым Творцом благости.
– Я н-не полечу…
– Хочешь навеки остаться в серой немой пустыне?
Бьянка попятилась и кивнула.
– Ад, без сомнения, лют. И все же в нем есть какой-никакой промысел: цель, что ведет, сила, которая дается упорному и время, текущее своим чередом. Чистилище же не карает прямо, но разве ль тщета и пустота не страшнее адского пламени?
И ангел, сделав широкий шаг, вновь протянул девочке белую длиннопалую руку. До сего момента сохраняемое лишь каким-то чудом самообладание Бьянки дало обширную трещину. Сама от себя того не ожидая, она вдруг взвилась, наотмашь ударив по протянутой руке крошечной с ней в сравнении ладошкой, взрезала о бритвенно-острые когти нежную тонкую кожу. Капли крови брызнули на песок, на мятый воротничок горчичного платья брызнули панические слезы.
– Не-полечу-не-полечу-не-полечу!!! – на одной ноте тоненько проверещала Бьянка, а затем бросилась бежать очертя голову. Ощутила, как в спину ей ударила хлынувшая во все стороны волна чужого пронзительного чувства.
То чувство было настолько сильным, настолько всепоглощающим, что на какой-то миг Бьянке почудилось, будто это она сама его испытала. Однако вящий ужас, льдом сковавший нутро, не позволил ей ничего распознать.
Бьянка бежала, что было сил, ноги подкашивались, сандалии увязали в песке. В пульсации собственной крови ей мерещились шуршащие взмахи крыльев, сзади на кожу шеи холодом ложилась призрачная тень… Бьянка задыхалась от ужаса, захлебывалась ветром и ждала каждую проклятую секунду… Вот-вот! Сейчас! Сейчас-сейчас-сейчас он нагонит и разорвет ее в клочья!!!
Но она выдохлась. И осталась цела. Вконец изможденная, девочка, все еще подрагивая после пережитого, обернулась. Темная одинокая фигура так и стояла на том песчаном холме, внимательно глядя ей вслед.
Чувство… что же это было за чувство?
Держась за бок, Бьянка, с трудом переставляя ноги, потихоньку побрела прочь. Пару раз она оборачивалась, снедаемая ввинчивающейся в живот тревогой. Ангел все оставался на месте – недвижимый, обдуваемый резвыми адскими ветрами.
Когда Бьянка обернулась в третий раз: темная крылатая фигура, купаясь в струях фальшивого золота, точно гидриппус[2] – в тающей морской пене, неслась вдоль пролетов бойниц и меж колоссальных статуй наверх – туда, где высоко-высоко в небесах должны были однажды закончиться кремальерами великие адские стены. Скользнув за линию низких клочковатых облаков, перемешав их парой могучих взмахов, фигура расправила все четыре крыла по ветру. Мелькнула в просвете успевших сгуститься туч – раз, другой, третий… И, наконец, исчезла, укрытая мерно спускавшейся на окрестности грозовой грядой.
Бьянка долго глядела на вспыхнувшую молнией тучу, за которой скрылся предложивший ей побег ангел. Смотрела и лихорадочно размышляла: ну, ведь не может быть так, чтобы среди людей в обители Греты, где нет ни мук, ни наказаний, ни пыток, ей будет хуже, чем в смрадном Аду вместе с каким-то холодным падшим ангелом? Она ведь все сделала правильно! Приняла единственно верное решение – осталась.
Грудь укололо внезапно остро и глубоко. И Бьянка, наконец, поняла…
Чувство – обида.
– Бьянка… я все-таки не думаю, что то был падший ангел, – осторожно заметила Каттлея. Тоненькая щепка, которую девочка оторвала от ящичка, удивленно хрустнув, разломилась у нее в пальцах надвое.
– Но почему, суора?!
– Ты только не пойми меня неправильно, милая, – Борджиа успокаивающе погладила Бьянку по руке. – В том, что твой рассказ – чистая правда, я не сомневаюсь ни секунды. Я думаю, ты просто не совсем верно его интерпретировала.
– Интре… что?
– Интерпретировала. То есть – не совсем правильно истолковала смыслы.
Бьянка нахмурилась, Каттлея же спокойно продолжила:
– Видишь ли, суть заключается в том, что с теургической точки зрения не существует такого типа Вечных, как «падший ангел».
– Но как же так, суора, разве все демоны не были в прошлом ангелами?!
Каттлея приложила палец к губам, жестом призывая собеседницу поубавить пыл. Две крепенькие старушки, тащащие мимо них – сидящих прямо на песке, длиннющую стремянку, обернулись на Бьянкино восклицание. Смерив бездельниц тяжелыми осуждающими взорами и перебросившись парочкой фраз, старушки потопали дальше.
– Все так, ты абсолютно права, Бьянка. Когда-то все демоны являлись ангелами. Однажды взбунтовавшись супротив Творца, они, ведомые своим предводителем и вдохновителем серафимом Люцифером, проиграли Битву за Небеса. После чего были сброшены в Бездну. Внутри Бездны Люцифер сотворил для своих слуг мир, в котором они могли бы свободно существовать. Имя этому миру было дано – Ад, но люди иногда зовут его Преисподней или Геенной огненной. В момент, когда все низвергнутые ангелы спускались в Ад, их, пожалуй, можно было назвать «падшими ангелами», однако сама по себе такая форма едва ли может существовать… Ангелы – это ангелы. Демоны – это демоны. Правда в том, что демоны тоже могут принимать облики ангелов, но это всего лишь иллюзия.
– Действительно могут? – прошептала Бьянка, поднимая на Каттлею огромные карие глаза.
– Да. Демонов, принимающих такую форму, в Теургии принято называть ангелами-губителями. Как я уже рассказывала: Великий Герцог Астарот является именно в такой форме. Великий Граф Фу́рфур, если не ошибаюсь, может принимать по желанию заклинателя облик прекрасного ангела. Хотя в истинной форме он выглядит как громадный крылатый олень с огненным хвостом.
Бьянка неожиданно рассмеялась, уголки губ Каттлеи чуть приподнялись.
– Могущественный Архонт Белиал вообще принимает облик сразу двух прекрасных ангелов, управляющих огненной колесницей, и согласно примечаниям в учебнике по антигоэтике: в некоторых гримуарах гоэты упоминали, мол, у Белиала очень приятный голос, – Борджиа оперлась на руки и вытянула ноги перед собой, чуть запрокидывая голову. – Я это все говорю к тому, что существо, которое ты видела в тот день, вероятнее всего, могло принимать форму ангела-губителя. Я думаю, это был демон, который хотел обмануть тебя и унести с собой. Поэтому ты правильно сделала, что осталась, Бьянка.
– Но… он сказал, что Ад – убожество. И стены его – убогие, – чертя по песку обломком щепки, негромко проговорила Бьянка. – И разве он не мог, – хвать! – и утащить меня с собой?.. Зачем тогда было спрашивать?
Каттлея задумалась, следя за тем, как девочка выводит острым концом деревяшки на рыхлом сером полотне нескладную фигурку в балахоне.
– Да-а… Ты права, это действительно немного странно, – неохотно признала Каттлея. – Но пойми, Бьянка, мы очень многого не знаем о демонах и об Аде в целом! Быть может… законы Пустоши Чистилища не позволяют демону утащить душу смертного вот так запросто в Ад. Может, чтобы перенести тебя через адские стены, ему требовалось получить на это твое добровольное согласие?
– Мо-ожет, – тяжело вздохнула Бьянка, не отрываясь от своего занятия.
– Мисс Каттлея! – раздался неподалеку громоподобный оклик Христины. Каттлея мигом вскочила на ноги, торопливо отряхиваясь от песка.
– Удачи тебе, суора! – опомнилась Бьянка, зачем-то вскакивая следом и отбрасывая в сторону обломок щепки.
– Спасибо, Бьянка! Я побегу. Фрайфрау Грета, наверняка, не готова меня долго ждать.
Взволнованная не на шутку Бьянка закивала.
Когда Каттлея скрылась в башне, послушно следуя за своей суровой провожатой, девочка вновь плавно опустилась на корточки. Какое-то время Бьянка без всякого выражения созерцала получившийся у нее рисунок, а затем пальцем дорисовала карикатурному ангелу-губителю грустный-прегрустный рот в виде перевернутой подковки.
Сноски:
[1]Анцилла – так в Вердженте в Средние века называли служанок или рабынь для тяжелой работы по дому.
[2]Гидриппус – мистическая водяная лошадь со змеиным или рыбьим хвостом.
Глава 5. «Штурм Западных Врат Ада». 1.
У ненасытимости две дочери: «давай, давай!» Вот три ненасытимых, и четыре, которые не скажут: «довольно!» Преисподняя и утроба бесплодная, земля, которая не насыщается водою, и огонь, который не говорит: «довольно!»
(Притч. 30: Ст. 15-16)
Протяжно скрипнула странная металлическая дверь, открываясь не как все нормальные двери – вбок, а наверх, как чудная оконная ставня. Христина подперла дверь огромным деревянным упором, который непонятно откуда извлекла, и, мрачно воззрившись на Каттлею, пробасила:
– Пошли.
Каттлея не стала с ней спорить, послушно проходя в «оружейную» следом за интенданткой. В отличие от Христины ей пришлось немного пригнуться, ибо Каттлея была, как жердь – худой и высокой, Христина же больше напоминала низенький крепко сколоченный бочонок.
– Ну, вот. Выбирай себе оружие. Да поскорее, – прогудела решительно настроенная Христина, сложив руки на могучей, обтянутой полосатым дублетом груди. Кожаные завязки дублета при этом натянулись так, что Каттлея грешным делом подумала, – лопни хоть одна, – и Христина расползется по швам, точно скверно прошитый кранец, до упора набитый песком.
В тусклом свете масляной лампадки медленно плавала пыль. Каттлея в недоумении смотрела на вымощенные полукругом груды самого разного хлама. Любопытно, что в первую очередь сломает ей суровая Христина – челюсть или руку, – коли она посмеет дерзнуть, заявив, что восьмифутовый вал из вил, весел, погнутых каминных решеток, старых ночных стульев со стершейся позолотой, из канделябров, шпицрутенов[1] и затупившихся альпенштоков[2], лопат и кассоне, багров, кресел савонарола, горшков, потускневших серебряных подносов и кучи-кучи другой бесполезной бытовой дребедени – это вовсе никакое не оружие!
Каттлея, старательно маскируя растерянность, несколько раз прошлась от края до края этого презанятного схрона.
– Ну? Выбрала? – Христина явно не намерена была ждать пока новенькая наразмышляется всласть.
– Еще всего минутку, синьора, – попросила Каттлея, чуть не с отчаянием понимая, что от какого-нибудь подсвечника проку во время сражения будет, как от ветряной мельницы в полный штиль, а вполне себе полезным альпенштоком она даже не сможет нормально замахнуться, ибо в родной гимназии ей не приходилось держать ничего тяжелее «Энциклопедии эсхатонических веществ».
Снаружи и выше этажом слышалась сосредоточенная возня: взволнованные возгласы, смех, стук и топот, попеременно позвякивал металл. Христина в томительном ожидании перекатывалась с пятки на носок, лицо ее было мрачно. Очевидно, интендантке не терпелось присоединиться к другим женщинам. Те, в свою очередь, готовились к взятию Адских Врат с таким бодрым рвением, что создавалось впечатление, будто в тягостном посмертии это занятие сделалось у них чем-то вроде игры в «Руццолу[3]».
– Так... – начала было Христина, теряя самообладание. Каттлея с молниеносностью ромбического гремучника, хватающего птицу в броске, вырвала из самого сердца вала длинный металлический прут.
– Уже, синьора, – предусмотрительно отскакивая назад, чтобы на нее не обрушилась вся эта стена барахла, сообщила Каттлея Христине. И даже не взглянув толком на новообретенное «оружие», легкой походкой направилась к выходу.
На улице Борджиа рассмотрела-таки, что ей попалось, и ее разобрал нервный смех. Ну, надо же, оконный шест! Похожими у них в монастыре открывали высокие стрельчатые окна и поворачивали рамы витражных роз.
Стыдно признаться, но она-то рассчитывала, что распознала в этой куче хламья рукоять какой-нибудь разбойничьей сабли или рыцарской рапиры, а та всего-навсего оказалась ручкой палки с тупым крюком на конце. Вот уж выторговала выбор, так выторговала!
Каттлея присмотрелась к гравировке на тусклой металлической ручке, с нее презабавно скалился очень похожий на лисицу зверь. Притом в очках, с мешком за плечами и резным олифаном[4] в правой лапе. Гравировка выглядела кривоватой, несколько несуразной, подобные рисуночки-маргиналии Каттлее частенько приходилось встречать в церковных манускриптах и часословах.
Рисуночки эти назывались – дролери, и призваны были немного поразвлекать читателя, иногда – продемонстрировать через потешные сценки мораль. Чаще всего они изображали различных животных в так называемом «перевернутом мире»: здесь зайцы шли штурмовать замки и убивать ползущих им навстречу гигантских улиток, они же казнили людей (даже королей!), кролики скакали верхом на львах и собаках, а лисы в папских тиарах проповедовали птичьему двору. Нередко можно было встретить и фантастических существ: как привычных глазу драконов, грифонов, единорогов, так и совсем чудных созданий, степень нелепости которых ограничивалась лишь воображением художника. Ну, а если не повезет, так и вовсе задницу где-нибудь в самом уголке страницы с торчащим из нее цветком...
Каттлея со вздохом опустила оконный шест. Воспоминания о дролери, о книгах и письменах, которые она изучала, сидя в монастырской библиотеке, тесно переплетались с другими – будничными, родными, накрепко связанными с домом, каким являлась для нее гимназия, с семьей, собственноручно приговоренной ею к смерти.
Тоска, острая и холодная, как кинжал, пронзила вмиг сжавшееся сердце. Занывшее, заболевшее от муки необратимости, от горя и от стыда. Тоска по знакомому виду на виноградники из окна, по келье – светлой и аскетичной, но все еще таящей в себе особый простецкий уют, по мирным дням, выстроенным привычным религиозным распорядком, по благостному звону медных колоколов, по всем ним и по дорогой, оставшейся в одиночестве Этельфледе...
«Нельзя», – в который уже раз повторила себе Каттлея. – «По-другому было нельзя. И Этельфледа закончит начатое. Она сильна и умна. Она справится».
Глаза столь нестерпимо жгло солью, будто в них брызнули «очищающим огнем». Однако Каттлее даже не пришлось загонять этот проблеск сиюминутной слабости глубже внутрь, – слез уже давно не осталось. Их она выплакала, сидя над гримуаром в тесной полутемной келье, и после – на мраморном ледяном полу капеллы, погруженной в алый инфернальный свет.
Борджиа глянула на изуродованную контрактным сигилом ладонь. Разрезы тонкими красными линиями проступали на коже, незажившие, раздвигавшие ее надвое до самого мяса, к счастью, не испускавшие крови. Они не болели, но служили безобразным напоминанием: оступись хоть единожды, – и Ад оставит свою печать на теле и на душе. Отметину – нестираемую даже после смерти. Свидетельство худшего из грехов.
Каттлея задумчиво провела по разрезам большим пальцем. Нет… все-таки контрактный сигил на «кровавую жатву», до́лжный призвать к ней любого демона не младше чина прелата, она начертила полностью правильно… Ошибки здесь быть не могло.
Девушка сощурилась, вдруг заприметив, что сигил слегка изменился. В самом центральном круге, на момент ритуала абсолютно точно чертившемся ею совершенно пустым, рубцами проступили крошечные знаки: восьмиконечная звезда, полумесяц, три разделяющие их стрелы и несколько сложных геометрических фигур, образующих что-то вроде... шестерни? Дышать стало на порядок тяжелее, – волнение неприятно теснило грудь. Быть может, эти символы – печать того, кто к ней в итоге явился? Штамп, как бы заверяющий их контракт? Каттлея никогда целенаправленно не изучала Гоэтию, не считая последних двух дней своей жизни, поэтому все прикладные знания на этот счет у нее были обрывочны и хаотичны. Говоря начистоту, все, что она успела тогда выучить, ведомая панической спешкой, – это начертания нескольких видов неименных сигилов вкупе с инструкциями к каждому.
Что станет с вырезанной печатью на теле после призыва? Изменится ли она? Заживет ли когда-нибудь? Оставит ли в ней подтверждение своего явления, призванный гоэтом демон? Обо всем этом – Каттлея не имела ни малейшего представления.
Борджиа почувствовала вдруг необычайный духовный подъем, охвативший приятным согревающим теплом все ее существо. У нее есть зацепка! Ей не придется плутать веками по Аду, безрезультатно тыкаясь в темноте. Если эти отметинки – и впрямь печать, принадлежащая Демону Сове, она сумеет рано или поздно его отыскать! Разумеется, если только ее предположение окажется верным.
Каттлея поудобнее перехватила изрезанной ладонью рукоять оконного шеста, скользнула смазанным взглядом по гравировке с забавным дролери. Наверное, потому-то ей и показалось, будто очкастая лисица с мешком скалилась уже вовсе не залихватски, салютуя своим олифаном в преддверии веселых охот, но с истинным лисьим коварством, пронизанным затаенной угрозой.
Близорукую Каттлею это, впрочем, ничуть не смутило. Подмигнув кривому-косому дролери, она забросила шест на плечо и стремительно направилась мимо снующих вооруженных до зубов женщин. Туда, где в небольшом отдалении от башни Греты ее ждала одинокая фигура, синее одеяние которой беспечно трепетало на долетавшем из Ада ветру.
Сноски:
[1]Шпицрутен – (от нем. «Spießrutenlaufen, Spiess» – «копьё, пика» и «Rute» – «хлыст») длинный, гибкий и тонкий прут из лозняка (ивового кустарника), который применялся для телесных наказаний.
[2]Альпеншток – (от нем. «Alpenstock» – «альпийская палка») палка, применяемая при восхождении на горы, длиной около двух метров с острым стальным наконечником («штычок»).
[3]Руццола – традиционная итальянская игра, в которой используют деревянный диск (руццола) и верёвку или ленту для его запуска. Первоначально для игры применяли головку выдержанного сыра «Пекорино», но со временем его заменили на деревянный цилиндр.
[4] Олифан – средневековый охотничий рог из слонового бивня.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
