Император Пограничья 34
Глава 1
Медная дверь закрылась, и Матвей остался в палате вдвоём со Световым. Насыпанная Прохором с вечера соль лежала вокруг него тёмным кольцом: вылитая из склянки кровь побурела в ней и схватилась коркой. Метаморф сидел посреди круга, поджав под себя ноги, и опущенные на бёдра ладони казались ему тяжёлыми, как чужие. Руны, нанесённые Прохором на стены, ловили свет лампы и проступали на камне тёмным серебром. Целитель на своём табурете постукивал костяшками по жезлу, и какое-то время этот частый сбивчивый стук Крестовский слышал яснее собственного дыхания.
По привычке, оставшейся с первых превращений, он прислушался к себе. Сердце билось ровно, в левом боку саднил шрам от раны, нанесённой каменным копьём в Ак-Сарае, под лопатками глухо ныло там, где в бою прорастали пластины. Страха Матвей не чувствовал, только нетерпение, знакомое по последним минутам перед атакой, когда враг уже виден, а команда ещё не отдана.
Потом тело начало исчезать, и первыми пропали пальцы.
Сколько раз Матвей вытягивал их, утолщал и загибал, превращая в когти! Вслед за пальцами не стало запястий и локтей. Онемения не чувствовалось: они просто исчезали, и на их месте не оставалось ничего, что можно было бы позвать и перестроить. Следом ушли ноги, потом грудь, и вскоре он уже не мог сказать, бьётся ли у него сердце.
Любого мага такое напугало бы. Метаморфу было хуже. Каждую свою форму Матвей собирал из костей и мышц, ощущаемых изнутри, поэтому тело служило ему не только домом, но и опорой: с него начиналось любое превращение. Теперь у Крестовского отняли и её, и в Бездну он сорвался, как с обрыва.
Там не нашлось ни темноты, ни холода, ни верха с низом, ничего, во что можно упереться взглядом или лапой. Зато в этой пустоте звучали мысли, и каждую Матвей узнал. Годами он гонял их по кругу в комнате самого дешёвого доходного дома, лёжа на продавленной койке и разглядывая жёлтое пятно протечки на потолке, пока за тонкой стеной ругались соседи и звенела чужая посуда. Клякса за это время трижды меняла очертания: сперва напоминала Смоленское воеводство, потом лошадиную голову, потом снова его же, только с исправленными границами. Хозяин крышу не чинил, полагая, видимо, что жильцам тоже нужны какие-то развлечения. Матвея мутило, пустая бутылка закатывалась под кровать, и первым, что он чувствовал, открыв глаза, было досадное удивление: опять проснулся живым. И сейчас раньше других пришла самая старая мысль:
Мне полагалось умереть. Я просто задержался.
Гон застал в поле двенадцать магов Смоленской академии, изучавших аномальную зону у Красных Холмов. Столько одарённых в одном месте твари учуяли издалека и пошли на них со всей округи, минуя ближние деревни. Матвей помнил, как в сумерках шевельнулся лес, будто его потянули за край, и как из-под ёлок выкатилась серая волна. Там же, посреди боя, он видел, как Жнец начал превращаться в Кощея, и до сих пор слышал во сне хруст, с которым у твари перестраивался хребет. Девять человек остались в том поле. Из троих выживших Андрей повесился через три месяца, Павел в годовщину пустил себе пулю в лоб, а Матвей двадцать с лишним лет пил и искал смерти, только она всё обходила его стороной. Почему уцелел именно он, Матвей так и не понял: не самый сильный на курсе, он просто оказался быстрее остальных и всю жизнь считал эту прыть чем-то вроде кражи. Спасение досталось ему, а не тем, кто дрался лучше, но двигался медленнее. Выдумывать Бездне ничего не приходилось: каждый довод она брала у него самого.
Главный она приберегла напоследок, и звучал он проще остальных: жить его заставили. Бутылку у Матвея отняла магия Прохора, она же велела привести себя в порядок. Крестовский помнил первые дни после запрета: рука тянулась к стакану и замирала на полпути, и сколько он ни старался, пальцы не слушались. Таким приказам подчиняются даже против желания, значит, трезвым его сделал другой человек. Собственной силы воли не хватило, и потому никакой его заслуги в трезвости не имелось.
Бездна перебирала его нынешнюю жизнь по мелочам: выглаженная рубаха, бритва на полке, утра без похмелья. Она твердила, что всё это появилось по указке, а сам Матвей ничего не выбирал. Такую жизнь не жалко отпустить, и тогда не станет ни запрета, ни того, кто по нему живёт.
Матвей чувствовал, как его самого становится меньше, и вместе с ним тускнели лица Угрюма: ухмылка Гаврилы, родинка у виска Анфисы, тяжёлый взгляд Прохора. Последней расплылась Раиса, и Матвей с ужасом понял, что не помнит, какого цвета глаза у жены. Бездна называла его нынешнюю жизнь чужой, и он почти согласился.
Удержало его одно: всё это он уже говорил себе сам, а потому ничего нового не услышал.
Ломка скрутила его тогда на второй день после запрета пить. Лёжа пластом, то сгорая от жара, то стуча зубами от озноба, Матвей боялся только одного: перекинуться в бреду и покалечить кого-нибудь. Отец Макарий вошёл без стука, пригнувшись под низкой притолокой, сел на жалобно скрипнувший табурет, покрутил в толстых пальцах неизменную баночку мёда и долго говорил о надежде, избитой, в синяках, но упрямой. Сквозь зубы Матвей выдавил, что бросить пить его заставил воевода. Священник ответил так, что запомнилось на всю жизнь:
— Воевода дал тебе пинок. А встал и пошёл ты сам.
Приказ князя сводился тогда к одному: не пить. Значит, и забрал он одну только медленную смерть, разлитую по стаканам. Запретить можно что угодно, а вот заставить человека хотеть жить не сумеет никакая магия, и мудрый священник понял это раньше него.
Через несколько недель после той ломки начался Гон, и Матвей хорошо помнил, как пошёл тогда к пролому у восточного бастиона, под камни и брёвна, швыряемые Жнецом в частокол. Прохор послал его туда воевать, а не жить, и драться можно было так, чтобы наконец лечь и сдаться, как он и хотел. Крестовский даже подумал тогда на бегу, что вот он, шанс уйти достойно и не сдохнуть в канаве от цирроза. Невидимый удар вбил его в землю, рёбра хрустнули, пасть наполнилась кровью. А он, вцепившись челюстями в лезвия Жнеца, держал тварь, пока Ярослава не вогнала клинок ей в ядро: за его спиной оставались стены и люди, и стоило дать слабину, как Древний прорвался бы к ним. Тех, за кого стоит драться, Матвей нашёл в тот вечер сам, ещё до Раисы.
Теперь Матвей понял, о чём предупреждал Прохор у края круга: в Бездне человека держит только собственная причина жить, и никакой князь со своим приказом её не заменит.
Потом пришло главное: любить Раису Матвея никто не заставлял. Сначала он привязался к молчаливой разведчице, которая не хуже него знала, каково это, когда прошлое не отпускает. Потом полюбил и понемногу начал строить с ней жизнь: одна комната на двоих, вторая кружка на полке, привычка засыпать, держа её ладонь в своей. Он помнил, как Раиса по утрам грела пальцы о горячую чашку и смотрела на него поверх края, будто проверяла, на месте ли он. А ещё она ворчала, что он храпит на весь этаж, и сама засыпала раньше, уткнувшись носом ему в плечо.
Когда же из-за пережитого в лапах Фонда Добродетели она стала терять берега и превращать каждое задание в расправу, Матвей без её ведома решился поговорить с Прохором. Оставшись с князем наедине после разбора берлинской операции, он впервые за долгие годы кого-то о чём-то попросил. Подбирая слова с большим трудом, чем на любом допросе, он выговорил в итоге одно: Раиса пропадает, а он не знает, что с этим делать.
Просьба о помощи означала, что он уже не ждал собственного конца, а дорожил завтрашним днём. Матвей тогда хотел одного: чтобы Раиса жила, а он был рядом. Никто не навязывал ему этого желания: оно выросло у него внутри. Значит, чужая воля тут была ни при чём, и Бездна лгала.
Следом вернулись мелочи, каких не выдумаешь: длинные ресницы Раисы, едва заметный шрам у неё на шее, оставленный аркалиевой пулей, и глаза, голубые даже в полумраке их комнаты.
«Жить я выбрал сам», — подумал Матвей, и держать его Бездне стало нечем.
Тело вернулось к нему целиком и сразу, как бывает только у метаморфов: кости и сосуды, мышцы и кожа откликнулись одновременно, готовые снова меняться.
Пустоту сменил свет. Резерв, которого Матвей ни разу в жизни не ощущал целиком, вспыхнул в нём весь, до дна, и силы в теле стало столько, что зазвенело в зубах. Она неслась по жилам горячо и густо, и каждая кость отзывалась на неё гулом, как колокол на удар. Вместе с ней пришёл гнев, тот самый, с которым он переставал думать и становился берсерком.
Сила заговорила, и всё, что она предлагала, звучало правильно. «Хватит прятаться под кожей, — стучало у него в голове. — Ты сильнее любого, кого знаешь, так иди и докажи это». Ничто не мешало прямо сейчас встать, уйти в лес за стенами Угрюма и рвать тварей, пока они не кончатся, разом расплатившись за всех, кто остался у Красных Холмов, а потом стать таким ужасом для Бездушных, чтобы ни один из них больше не подошёл к Раисе ближе чем на километр. Матвей почти видел этот лес, слышал, как трещат под когтями хребты Стриг, и от этой картины по спине у него прокатилась сладкая дрожь.
В бою Матвей всегда черпал мощь в ярости. Эйфория разом давала ему силу и гнев, поэтому не казалась чуждым соблазном: берсерк привык к этому состоянию. Голос её нельзя было отличить от собственного, и вторая ловушка оказалась для Крестовского страшнее Бездны.
Сила попросилась в тело. Кости затрещали и начали расти, руки вытянулись в длинные когтистые лапы, по коже поползли пластины, на лбу и висках прорезались глаза, но и они видели только свет. Себя Матвей ощущал и без них: форма перерастала привычные три метра, хитиновый горб упёрся во что-то твёрдое, и оно хрустнуло. Где-то далеко, глухо, как из-под воды, кто-то кричал.
Сила метаморфа, вырвавшись наружу, становится новой плотью. Выпусти Матвей её сейчас, и вырастет форма, какой у него не бывало никогда, и разнесёт палату, больничное крыло и квартал за ним: рвавшейся из него мощи хватило бы, чтобы стереть с лица земли пол-Угрюма. Князь, о котором рассказывал Прохор, не совладал со своей силой и похоронил под ней четыреста семнадцать горожан. А за медной дверью ждали Раиса и Прохор, сказавший, что остановит его сам. Сорвётся Матвей, и Раиса увидит, как убивают её мужа.
Крестовский сделал то, что удавалось ему как никому из магов Угрюма: начал сжиматься обратно в человека. Для берсерка труднее всего не принять форму, а оставить её. Учился этому Матвей после любого боя, и не каждый раз хитин сходил сразу: бывало, он успокаивался только под ладонью Раисы. Повернуть силу вспять значило проделать то же движение, каким он возвращал себе человеческий облик. Поэтому давить её он не стал и сворачивался вместе с ней, убирая всё в себя привычным порядком: кость к кости, пластину к пластине, глаз за глазом.
Сила упёрлась, и пришла мука, какой не давала ни одна рана. Так ноет кость, когда её вправляют, а не когда ломают, и эту разницу метаморф, сотни раз перекраивавший собственный скелет, чувствовал безошибочно. Он не отступал. Дважды сила взбрыкивала и выталкивала пластины наружу, а Матвей без спешки и без злости укладывал их на место. Горб ушёл в плечи, лишние глаза закрылись и заросли кожей, хитин истончился и пропал без следа. Тело стало человеческим, а в середине груди осталось что-то тугое и плотное, похожее на узел, затянутый изо всех сил: зародыш будущего домена. Свет погас, и сделалось пусто и тихо.
Темнота, наступившая следом, напоминала ночное поле у Красных Холмов: та же сырая трава под ногами, тот же низкий беззвёздный купол над головой. В ней горели десятки искр. Стоило Матвею о чём-нибудь подумать, как одна из них вспыхивала ярче и тянулась к нему, нетерпеливая и по-звериному голодная. Двадцать три года назад с той же жадностью твари шли к их отряду.
Одна искра обещала, что он забудет Гон, и в ней Матвей видел себя на лекции в Смоленске, ещё не слышавшим о Красных Холмах. Другая сулила вернуть девятерых товарищей, и все их лица проступали в ней отчётливо, хотя за годы многие черты стёрлись у него из памяти. Третья клялась, что больше он никогда не будет бояться, и внутри у неё стояла тишина, не знающая кошмаров. Четвёртая предлагала силу, которой хватит, чтобы закрыть Раису от всего на свете: Матвей видел в ней, как сам стоит, огромный и неуязвимый, над спящей Раисой. Эта подбиралась ближе остальных. От неё шло ровное тепло, рука сама дёрнулась навстречу, и Матвей с трудом остановил это движение.
Значит, искры отвечали на его желания, а Прохор велел ничего здесь не хватать. Только стремление защитить Раису Матвей считал самым честным: в нём он не находил ни капли корысти. Поэтому взять эту искру казалось не жадностью, а долгом, и опаснее её в этой темноте не было ни одной.
Желания Матвей отпускал по очереди. Воспоминания о Гоне и погибших он сохранил, с надеждой вернуть товарищей попрощался, а голос страха просто перестал слушать. Труднее всего дался отказ от последней искры: на миг ему пришлось отпустить даже Раису, и ничего тяжелее он не делал ни в одном бою. Он боялся, что жена снова расплывётся и на этот раз не вернётся. На мгновение в темноте не осталось никого, даже её, и такая тишина пугала сильнее всех испытаний. Отпустил всё равно: его любовь к Раисе не зависела от обещанной силы и оставалась с ним.
Не находя больше желаний, на которые можно ответить, искры гасли одна за другой. В дальнем, самом глухом краю продолжала тлеть совсем маленькая, откликавшаяся только на него самого. Она ничего не обещала и не держала формы: то вытягивалась, то сжималась, то обрастала гранями, но всё время билась в одном ритме с его сердцем. Суть метаморфа в том, чтобы меняться и оставаться собой, поэтому и настоящее ядро ни на мгновение не застывало.
Хватать его Матвей не стал. Он только коснулся ядра и начал выводить его наружу, понемногу, без единого рывка. Оно росло медленно, слоями, и каждый новый ложился плотно, как броня, которую он в бою наращивал там, куда пришёлся удар.
Матвей открыл глаза.
Тело снова было человеческим, и он ощущал его всё, до последнего сосуда, как никогда прежде. А пространство на полтора метра во все стороны он теперь тоже воспринимал как часть себя. Воздух в этих пределах он чувствовал даже там, где тот не касался кожи: Матвей различал каждое движение пылинки и каждую волну тепла от лампы.
Проверил он это привычным для метаморфа способом: превратил кисть в бронированную лапу и тут же вернул ей прежний вид. Перехода между формами больше не было: ни боли, ни задержки, ни усталости, прежде неизменно наступавшей следом. Не пришёл и гнев. Матвей смотрел на свою руку, человеческую, с обкусанным ногтем на большом пальце.
Архимагистр, способный за удар сердца отрастить новый палец, так и не отучился грызть ногти: сила меняет в человеке почти всё, а на такие пустяки её, видно, не хватает.
От этого зрелища горло у него перехватило. Всю взрослую жизнь он перекидывался с оглядкой, боясь не врага, а того, во что превратится сам.
Крестовский попробовал ещё раз: на плече раскрылся лишний глаз, поглядел на него самого и сомкнулся, не оставив даже рубца.
Домен служит продолжением внутренних структур мага, а главные из них у метаморфа — плоть и её формы. Значит, в своём пространстве Матвей распоряжался только строением собственного тела, а всё чужое вокруг оставалось прежним: пол, тёмная линия соли, опрокинутый табурет Светова. Во внутренней зоне за переход больше не приходилось расплачиваться, поэтому лапа и вышла так легко. Новое пространство гасило гнев, не давая ему подняться, и в боевом облике Матвей теперь оставался собой.
Домен Прохора Матвей видел в бою: там камень и металл сами становились оружием. Матвею же в этих пределах приходилось наносить удары самому. Тень на полу лежала чуть шире тела и расплывалась по краям. Расти домену предстояло месяцами. За нынешней границей угадывалось что-то ещё, до поры недоступное, и Матвей знал, что однажды дотянется и туда.
Светов стоял у стены. Лицо у целителя было землистым, рыжая борода взмокла и слиплась, а жезл он так и не опустил.
— Кожа у вас серела, — хрипло выговорил он. — Пульс держался на двадцати четырёх, ниже не падал. Я не трогал, как велено, хотя, когда вы начали расти, а на лбу у вас открылся глаз и уставился прямо на меня, очень хотелось хоть чем-нибудь его прикрыть. Орал я тогда за дверь, Матвей, так, что сам себя не слышал.
— Знаю, — глухо отозвался Крестовский. — До меня долетало.
Покосившись на потолок над кругом, Светов нервно хмыкнул.
— Шестой час утра, — пробормотал он. — Всю ночь просидел, а вспомнить нечего, кроме одной минуты.
Медная дверь открылась. Раиса вбежала первой, бледная, с искусанными до крови губами, и остановилась в шаге от соли, не решаясь переступить черту. Прохор остался на пороге и только кивнул ему. Отброшенная лампой к ногам Матвея тень тенебромантки дотянулась до границы его домена. Впервые он почувствовал её тьму изнутри своего пространства.
Она была по-домашнему тёплой.
***
Прежде чем позволить начать учение, Альбинони дважды обошёл первый санитарный эшелон полевой службы, стоявший на запасном пути за владимирским вокзалом. В операционном вагоне он сам открыл каждый ящик с минскими инструментами, перещупал зажимы, пилы и расширители и остался доволен: в Бастионе Рогволодова сталь закаляли честно. За годы практики Альбинони вывел главный закон снабжения: любой груз, не проверенный при приёмке, на войне окажется чем угодно, кроме того, что значится в накладной. В аптечном вагоне до самого потолка поднимались коробки с «Чистелем» из Гаврилова Посада, в остальных тянулись в три яруса подвесные носилки.
Полевая служба числилась за Военным приказом, а Врачебная лига готовила для неё людей и устанавливала единые правила работы. Своих выпускников у венецианца пока не имелось: институт открылся месяц назад, и первокурсники ещё зубрили кости по атласам, попутно находя у себя признаки всех болезней, кроме родильной горячки и пляски святого Вита. Поэтому у вагонов стояли полковые фельдшеры, отданные ему Улановым на выучку и освоившие за эти недели тяжёлую науку сортировки раненых.
Порядок Альбинони взял у мадам Ишикавы, о которой рассказывали гвардейцы князя: в Детройте японка сама определяла, кого из раненых отправить на стол в первую очередь. У неё сортировкой ведали маги, а здесь всё держалось на фельдшерах без дара. Гильдейских целителей, прошедших разбор, к эшелону приписали только четверых, и Альбинони берёг их для тех, кого не вытащат ни руки, ни хирургические инструменты, ни флакон антисептика за десять копеек.
Раненых изображали солдаты полкового резерва. На униформе у каждого висела бирка, исписанная химическим карандашом: у одного оторвана кисть, у другого пробито лёгкое, у третьего осколок в бедре. Фельдшер у головного вагона читал надпись, осматривал солдата и цеплял ему на пуговицу цветную метку: красную — на стол в первый час, жёлтую — подождёт, зелёную — дойдёт сам. Нашлись среди них и чёрные. Рыжий парень, которому такую прицепили раньше всех, обиженно уставился на свою грудь. Он был из тех солдат, что в любом строю оказываются впереди там, где лучше бы держаться сзади: под взглядом начальства, в очереди к новичку-цирюльнику, а теперь и среди условно покойных.
— Это что ж, господин доктор, я уже помер?
— Именно так, синьор! — Альбинони вскинул обе руки к небу. — Помер, и не мешайте живым! Лежите тихо и думайте о вечном!
— А обед покойникам дают? — с надеждой поинтересовался рыжий.
— Покойникам дают покой! Обедать будете, когда вас ранят как следует!
Офицер от Уланова, сухой капитан с секундомером, засекал, сколько уходит на каждого «раненого», делал пометки в книжке и качал головой. Альбинони это раздражало до зубовного скрежета.
— Что вы там пишете, синьор капитан? Что мы медленные? Через месяц будем вдвое быстрее, клянусь Богородицей, а к осени вы перестанете успевать нажимать на свою кнопку!
— Пишу, как в прошлую кампанию полк грузил раненых, — невозмутимо отозвался капитан. — Вперемешку. И сколько их тогда не доехало.
Альбинони набрал воздуха для ответа, выдохнул и впервые за утро промолчал.
Через полчаса венецианец всё-таки взорвался. Седоусый фельдшер, прослуживший в полку дольше, чем Альбинони прожил в Содружестве, повесил жёлтую метку солдату с биркой «ранение в живот» и двинулся дальше.
— Стоять! — заорал хирург так, что с крыши пакгауза сорвались голуби. — Синьор, что написано на бирке?
— Живот, господин доктор. Так он же лежит смирно, не стонет…
— Мадонна! — Альбинони схватился за голову. — Кто с дырой в животе затих, тот уже не жалуется, синьор, тот умирает! Красная! На стол в первый час, presto!
— Так мне теперь стонать или нет? — робко подал голос с земли «раненый».
— Теперь вы едете! Молча!
Побагровев, фельдшер сменил метку и до конца учения больше не ошибся ни разу. К полудню эшелон принял полсотни «раненых», и ни один с красной меткой не пролежал на насыпи дольше пяти минут.
— Ecco[1], — выдохнул Альбинони, утирая лоб платком, и тут же отправился искать, к чему придраться в третьем вагоне. Седоусый фельдшер проводил его взглядом и на всякий случай перекрестил ему вслед весь состав.
В ту же неделю венецианец снова стоял на базарной площади Судогды, только смотрел теперь на аптеку с другой стороны, с крыльца той самой лечебницы, которую в апреле видел заколоченной. Ставни с особняка сняли, колонны побелили, а на светлом пятне над входом прибили новую вывеску: «Больница Судогды». Ерофеев, хозяин аптеки, вышел на своё крыльцо, вытирая руки о фартук, и помахал ему поверх голов.
Лекарства и «Чистель» сюда возили со склада Аптекарского приказа в воеводстве, прежде служившего для хранения запасов, а теперь регулярно пополняемого по распоряжению госпожи Шуховой. Лечение поручили бывшему гильдейскому Мастеру-целителю, сутулому, лет сорока, из тех, кого комиссия Лиги допустила к практике на разборе во Владимире. Альбинони сам гонял его по заданиям и остался доволен: этот человек не путал жгут с шиной и ни разу не сослался на дар как на причину не знать анатомию.
Открылась больница в городке, где весной итальянец до рассвета ставил крестики на полях приходских записей. Гражданская сеть создавалась одновременно с военной, и, значит, мальчишке с распоротой ногой в другой раз не придётся ждать, пока через Судогду случайно проедет хирург из Угрюма. Виновник этой мысли сидел верхом на заборе напротив и болтал ногами, а на голени у него белел свежий рубец.
На открытие приехала Ладыженская: казённые больницы в воеводствах князь поручил ей, и эта была у неё первой.
Боярыня обошла палаты молча. Задержавшись в детской, у четырёх узких кроватей с ещё не смятыми одеялами, она поправила подушку на крайней и долго не убирала с неё ладонь, думая о чём-то личном.
Отвернувшись к окну, чтобы ей не мешать, Альбинони размышлял о Перми. Когда в Прикамье просохли дороги, Абамелек-Лазарев выступил на Ижевск. Воевать с ним князь не собирался, но готовился на случай, если пермяк на Ижевске не остановится и повернёт на юг, к нефтяным промыслам, где у Угрюма имелась своя доля. Эшелон и снаряжали заранее, чтобы полевая служба не училась уже под огнём. Если война всё-таки придёт, магов в ней будет наперечёт, а раненых много, и каждый вагон, подготовленный сейчас, обернётся сотнями спасённых жизней.
Осенью Варвара должна была родить, и впервые за долгое время Джованни думал об этом без страха.
***
Матвей вышел из круга Архимагистром несколько дней назад, а я всё ещё по утрам первым делом искал его по Воинской связи. Среди сотен людей, чьё состояние я ощущал, не открывая глаз, его огонёк горел теперь плотнее остальных, ровный и тяжёлый, как металл, дошедший в горне до нужной кондиции.
На рассвете в моём кабинете ещё держалась прохлада. Я сидел в кресле у окна, и чай на столе остывал нетронутым. За обе свои жизни я ни разу не допил его горячим и давно подозревал, что гонцы всех времён караулят под дверью ту самую минуту, когда чашку наконец можно поднести к губам.
Прежде всякое дело, требовавшее мага такого ранга, ждало меня самого. Пока я стоял в степи за спиной хана, у Угрюма не было ни одного Архимагистра, и случись беда дома, справляться с ней пришлось бы тем, кому она не по плечу.
Ценность такого мага я знал не понаслышке. В осаждённый Абсолютом Детройт Новый Амстердам прислал Архимагистра Бёрка, Сан-Франциско — Архимагистра Ишикаву, и каждого из них встречали там как большую подмогу, тогда как Голицын выделил только двух Магистров. У Железных псов на тысячу двести бойцов приходился один Архимагистр, сам фон Редерн, и под Астраханью я сумел принудить его к сдаче только угрозой смерти.
Теперь у Угрюма появился второй такой маг. Домен у Матвея оставался ещё в зачаточном состоянии, но этой ступени он уже достиг. Значит, я мог оказаться в двух местах сразу: если Пермь двинется за Каму, пока я далеко, встретить её найдётся кому.
Кроме самого Крестовского, о прорыве знали только Раиса, Светов и я. Взявшись прикидывать мои силы, герцоги насчитают на одного Архимагистра меньше, и мысль об этой ошибке в чужой бухгалтерии грела меня лучше горячего чая.
В дверь стукнули один раз, коротко, и Коршунов вошёл сразу, не дожидаясь позволения. Так бесцеремонно он вёл себя, только когда приносил срочные вести. Положив на стол шифровку, начальник разведки садиться не стал.
— Прохор Игнатич, пермское войско осадило Ижевск, — хрипло доложил он. — Кольцо замкнули этой ночью.
[1] Ecco (итал.) — «Вот так!»
Глава 2
— Знаю, — отозвался я. — Мои глаза в небе следят за ними с вечера. Садись, Родион, разворачивай карту: день будет долгий.
Скальд улетел к Ижевску ещё позавчера, едва Коршунов доложил о выступивших пермских колоннах, а со вчерашнего вечера кружил над осаждёнными стенами. Я мог дождаться, пока он вернётся и перескажет увиденное, но из такого доклада узнал бы лишь то, что заметил Скальд, а глаз у него намётан прежде всего на съестное. Если после Ижевска пермяки потянутся к Ромашкинскому месторождению, драться с ними придётся мне. Оттуда шла нефть на завод в Новой Письмянке, совладельцем которого я теперь являлся. Вот я и хотел сам разглядеть возможности этого войска заранее, пока оно воюет не со мной.
Связь с фамильяром крепла вместе с моей силой и теперь держалась даже за сотни километров, так что смотреть его глазами я мог, не выезжая из Угрюма.
Коршунов расстелил на столе карту Прикамья, придавил её углы ручкой и пресс-папье и устроился ждать с карандашом в руке. Я развернул кресло спинкой к окну, за которым над Угрюмом поднималось солнце, откинулся назад, закрыл глаза и нырнул в связь.
Небо над Ижевском встретило меня свистом ветра в маховых перьях, и всякий раз, когда Скальд ложился на крыло, земля внизу неторопливо поворачивалась, словно огромная тарелка на столе. Ворон держался так высоко, что я разом видел весь город: старые кварталы на холме, заводской пруд с плотиной на одноимённой реке и кольцо чужих лагерей вокруг.
Над водой ещё стелился утренний туман, а трубы над цехами не дымили. Видно, металлургический завод встал, едва к городу подошли первые пермские разъезды. Спускаться ворон не желал и был прав. Подстрелит её кто ненароком, так зачем рисковать.
«Явился, — проворчал Скальд вместо приветствия. — Я тут всю ночь болтаюсь, как бельё на верёвке, хозяин. Наверху ветрище, все перья растрепало. А орехов отсюда не видно. Ни одного! Я смотрел!»
Значит, их хорошо спрятали. Что найдёшь, всё твоё. Начни с холма у пермской дороги.
«Вот так всегда. Ни “здравствуй, дорогой друг”, ни “не проголодался ли ты, бедняга”… — Скальд всё-таки заложил вираж. — Холм ему подавай».
Пермское войско обложило город со всех сторон. Лагеря ратных компаний стояли вплотную один к другому, каждый под своим знаменем, и над полевыми кухнями, растопленными ещё затемно, поднимались дымки. Сгрудившийся в тылу обоз из телег и фур стерегла княжеская дружина в одинаковой серой форме. Два знамени я помнил по Астрахани: эти роты входили тогда в коалицию Вадбольского и уплыли на Баку в тот же день, когда его не стало. Среди офицеров ставки, расположившейся на холме у дороги, виднелся старик с короткой ухоженной седой бородой: сам князь Абамелек-Лазарев.
— Мои люди насчитали пять вольных рот и пермскую дружину, — Коршунов повёл карандашом по карте, обводя город. — Всего тысяч пять, а то и все шесть. Четыре батареи, в каждой полдюжины гаубиц. Магов с полсотни наберётся, а выше Магистра среди них никого. На всю эту ораву хоть бы один Архимагистр нашёлся, ядрёна-матрёна. Если старик с таким войском купол пробивать собрался, то не по чину у него штаны пошиты.
Под Астраханью коалицией руководили пятеро военачальников, не подчинявшихся друг другу, и главной её слабостью я тогда назвал именно это. Здесь наёмников нанял один человек, сам командовавший ими с того же поля, поэтому каждая стояла ровно там, куда её поставили, и в кольце осады не было ни одной бреши. Чужую ошибку пермяк учёл. Похоже, Коршунов не зря говорил, что старика раззадорили мои завоевания и тот решил их повторить. Лестно, конечно, но лучше бы он постарался обскакать меня на ниве научного или социального прогресса.
Купол над Ижевском шёл по городским укреплениям, видным сверху лучше, чем на любом чертеже. Холм опоясывала древняя каменная кладка с приземистыми башнями. К ней под углом примыкала кирпичная стена, которой позднее обнесли заводской квартал у плотины. Плетение над старой частью города появилось задолго до первой домны. Новый квартал потом накрыли отдельным куском, пришив его к прежнему, и шов лёг там, где сходились две стены. Купол здесь был ощутимо слабее, это я чувствовал даже отсюда, будучи в вороновом теле. По обе стороны стыка работали мастера разных веков, и толком связать новые узлы со старыми так и не удалось.
Вскрывают такую защиту через швы: отыскав место, где плетение слабее всего, подают туда больше силы, чем оно способно выдержать. В Царицыне я нащупывал их сам, на виду у всего гарнизона, и под пальцами у меня гудели чары, собранные столетиями. Перми ничего искать не пришлось. Её приказчики, годами ездившие в Ижевск за железом, своими глазами видели, где кончается старая стена, так что место шва там знали задолго до похода.
Позиции я прочитал на рассвете, до первого выстрела. Батареи стояли широкой дугой против заводского квартала, по обе стороны от шва, километрах в двух, за гребнем холмов: из города их было не разглядеть, а ижевские маги не дотянулись бы до них и на пределе сил. Ближе, метрах в трёхстах от стыка стен, за ночь отрыли траншеи, и пермские геоманты насыпали перед ними земляной вал. От обоза к ним вдвоём таскали ящики, и в одном, выскользнувшем у носильщиков из рук и раскрывшемся, блеснули гранёные кристаллы Эссенции. Гадать больше не приходилось.
С восходом открыли огонь, и я проследил за первым снарядом. Перелетев траншеи, он ударил в плетение над кирпичной стеной, но купол его не пропустил, только вспыхнул в точке попадания. Белое пятно тут же расплылось вширь и погасло: ближайший узел сбросил лишнюю силу соседям, а те разнесли её дальше. Поодиночке снаряды купол не возьмут, и в Перми это знали.
Батареи били по очереди: отстреляет одна, и следом, без паузы, вступает соседняя, и так по всей дуге. Ни сигнальной ракеты, ни гонца между ними я так и не увидел. Приказ по амулету связи можно подслушать или передать с опозданием. Здесь же каждой батарее отвели своё время и заранее сверили часы. По ним расчёты и сменяли друг друга минута в минуту, не дожидаясь новых команд.
К середине утра очередной снаряд пришёлся в то же место, однако вспышка погасла там, где родилась, и дальше не побежала: соседние узлы сами стояли под огнём и лишнюю силу уже не принимали. Над всем заводским кварталом купол горел ровно, и шву стало некуда сбрасывать нагрузку. Пермякам оставалось дождаться, пока опустеет городской накопитель, и тогда удар магов из траншей придётся в одну точку, где вся их мощь и останется. Огонь для этого нужно было вести весь день, и снарядов на него уходила прорва. Вот зачем Пермь три месяца скупала их по всем соседним землям, держа собственные склады закрытыми. Об этом меня предупреждал ещё Оболенский.
«Хозяин, а на холме у всех часы в руках, — Скальд даже ворчать перестал. — У всех до единого! И старик свои не прячет. Они что, на поезд боятся опоздать?»
Они воюют по расписанию.
Ижевчане отвечали всем, что у них было. Крепостные орудия били за гребень, наводя по дыму выстрелов, маги со стен раз за разом накрывали траншеи огнём и льдом, и пермские геоманты едва успевали латать вал. Купол между тем держали остальные: накопитель подпитывал его целиком, распределяя силу поровну между узлами, а ополченцы с даром укрепляли контуры чем могли. К полудню свечение поблёкло над всем городом. Запас силы таял, и вскоре поддерживать барьер станет нечем.
В полдень Коршунов сунул мне в руку кружку с бульоном, и я выпил её вслепую. Скальд, почуяв по связи моё удовольствие, тут же заявил, что ему, разумеется, никто ничего не предложил.
Чего добиваются пермяки, ижевчане поняли слишком поздно. Уже после полудня крепостные пушки перестали бить за гребень вразброс и взялись за крайнюю батарею. Восьмой или девятый залп лёг точно на позицию: рванул штабель снарядных ящиков, и над холмами встал чёрный столб дыма. Сработали ижевчане толково: из шести гаубиц уцелели две, да и при тех осталось всего несколько человек прислуги. Соседние батареи по-прежнему били по своим узлам минута в минуту, и ни одна не перенесла огонь на участок выбитой: такого приказа у них не было.
«Ай да ижевчане! — Скальд заплясал в воздухе. — Хозяин, ты видел?»
Приказ с холма пришёл через семь минут, и две ближние батареи поделили осиротевший участок между собой, однако огонь на каждом от этого поредел. Свечение опять поползло по куполу: шву снова было куда сбрасывать нагрузку, и удар магов теперь частью растёкся бы по соседним узлам. Старик на холме взглянул на часы и больше ничего менять не стал.
— Ижевчане выбили одну батарею, — бросил я Коршунову.
Карандаш заскрипел по карте.
Ровно в четыре пополудни из траншей поднялись маги, три десятка человек, собранных из всех рот, и разом ударили в шов. Кристаллы в их руках выгорали один за другим и, потускнев, сыпались серой крошкой, а подносчики подавали новые. Один из магов, совсем молодой, обжёг ладонь о треснувший камень, выронил его, выругался и тут же схватил следующий. Выбывшую батарею возместили лишним ящиком кристаллов: Эссенции Пермь взяла с избытком. Шов налился слепящей белизной и с сухим треском, долетевшим до Скальда даже на его высоту, лопнул. Края пролома сразу потянулись друг к другу, но маги держали их, не давая сомкнуться, а батареи перенесли огонь ниже, на кирпичную стену. Теперь снаряды проходили сквозь дыру в куполе беспрепятственно, и вскоре кладка обрушилась, открыв брешь шагов в двадцать. Ижевские пулемёты встретили штурмовую колонну в упор, но несмотря на потери их забросали гранатами, а следом третья рота, прикрытая каменными щитами геомантов, всё-таки прорвалась внутрь.
Под Казанью двадцать гвардейцев с «Тараном» вскрыли воротный узел за полторы минуты: эта вещь даёт в два с половиной раза больше простой суммы сил, и знает о ней лишь узкий круг людей. Пермь ничем подобным не располагала, и тридцать магов вложили в удар ровно столько, сколько имели, без всякой прибавки. Чтобы этого хватило для прорыва, понадобились многочасовой обстрел и не один десяток ящиков кристаллов. Способ оказался дорогостоящим, зато город под куполом взяли без единого мага выше Магистра, и это стоило запомнить.
Следом за наёмниками в брешь вошла пермская дружина и сразу свернула к заводу и плотине, оставив стены и улицы наёмникам. У проходной выставили караул, а нескольких молодцов из вольной роты, полезших в лавки у пруда, разоружили без лишних слов, ударами прикладов. Ижевское железо требовалось мануфактурам Перми, а старик, не привыкший покупать то, что можно взять, хотел получить завод целым, поэтому дружина шла к нему первой. Грабить у себя под окнами добрый хозяин не даёт: город он берёт, чтобы им владеть, а разорять своё ему незачем.
— Что там? — Коршунов поднял голову от карты.
— Город взят, — обронил я.
К вечеру над домом ижевского князя Максима Ивановича Шувалова подняли белое полотнище.
От бреши уносили раненых защитников на носилках и на снятых с петель дверях. Такое кольцо я разорвал бы и один. Ижевск, однако, не был мне ни вассалом, ни союзником, и на помощь меня никто не звал. Войти в чужую войну без зова значило подарить коалиции того самого захватчика, о котором её каналы твердят годами: там мне уже насчитали «девять проглоченных земель» и с наслаждением прибавили бы к ним десятую, с пожарами и трупами на улицах. Герцоги, давно искавшие, чем меня занять, хотели, чтобы я увяз с армией Угрюма на востоке, вдали от дома. Вмешавшись, я сделал бы именно то, чего от меня ждут враги.
Поэтому я оставался в кресле и смотрел, и мне это не нравилось. Скальд почуял мою злость по нашей связи, встопорщил перья и сердито каркнул в пустое небо.
Пока ворон успокаивался, я подвёл итог. Расчёты весь день стреляли по расписанию, а соседи выбитой батареи, пока с холма не пришёл приказ, так и били по своим узлам. Выходило, что сами наёмники здесь ничего не решают. Каждый отряд получил деньги вперёд за службу на своём участке, и чужая беда его не касалась. Всем распоряжался старик на холме, и приказ от него добирался до рот за несколько минут. Пока всё шло по часам, войско работало единой машиной, собранной по образцу хозяйской вотчины, только перестраиваться по ходу боя она не умело.
Без огня по соседним узлам маги шва не взяли бы, а заменить выбитые батареи, пока с холма дойдут новые распоряжения, никто бы не успел. Значит, громить всё войско было незачем: хватило бы разом накрыть его пушки.
В сумерках я попросил Скальда спуститься. В темноте никто не станет приглядываться к ворону на крыше.
«Наконец-то! — фамильяр камнем пошёл вниз и раскинул крылья у самых крыш. — Я уж думал, ты меня там до зимы продержишь».
Он сел на конёк дома через площадь от княжеского и нахохлился. Во двор вывели князя Шувалова, княгиню, двоих сыновей и девочку-подростка, и на руках у всех тускло поблёскивали аркалиевые наручники. Шувалов, грузный, с перевязанной головой, шёл первым и не сутулился. Дочь держалась за локоть матери. У крыльца стояли коляски, вокруг толпились наёмники с серебряной секирой на нашивках: эту роту я помнил ещё по Астрахани.
Я ждал того, что сделал бы сам. Мамлеевых, когда-то выведенных мною из казанской тюрьмы, я до сих пор держал в Угрюме, потому что так победитель и поступает со сдавшейся княжеской семьёй: обращается с ней как с почётными пленниками и добивается от князя отречения. Наручники и коляски у крыльца говорили о том же.
Наёмники подвели Шуваловых к стене. Офицер отрывисто что-то выкрикнул, и автоматы застучали раньше, чем я успел понять, к чему идёт дело. Кресло подо мной скрипнуло: я подался вперёд, словно мог отмотать время назад. Скальд подпрыгнул на коньке, вцепился когтями в жесть и надолго замолчал.
Через несколько минут во двор на машине въехал Абамелек-Лазарев с дружиной. Увидев тела, старик побелел и, не говоря ни слова, вскинул ладонь: струя перегретого пара ударила офицеру в лицо, и тот, успев только открыть рот, рухнул на брусчатку комком багрового сожжённого мяса. Остальных стрелявших дружинники сразу положили у той же стены. Князь велел накрыть Шуваловых и похоронить с почестями. Видели это все: горожане из окон, дружина у ворот, соседняя рота на площади.
Ярости я не поверил. Ратная компания торгует только своим именем, и рота, расстрелявшая сдавшуюся знатную семью самовольно, становится бандой отмороженных ублюдков, которую больше никто не наймёт. Сама она на такое не пошла бы, значит, выполняла чей-то приказ. Кто ищет виноватого, оставляет хоть одного стрелявшего для допроса, а старик перебил всех до единого, начав как раз с того, кто мог заговорить первым. Ему нужно было не выяснить, кто отдал приказ, а убрать всех, кто мог об этом рассказать.
Останься Шуваловы в живых, права захватчика на Ижевск можно было бы оспаривать годами; такую угрозу я держу в запасе для Киндякова. Значит, приказ исходил от самого пермского государя. Ярость он разыграл для зрителей. Тот же электромант Свияжин, запирая Мамлеевых в тюрьму, так и не смог казнить женщин и детей. Пермяк же расправился с Шуваловыми чужими руками. Доказать я ничего не мог: свидетель у меня был один, ворон на крыше, а сказать «я видел» значило выдать свою слежку. Годами твердивший, что угрюмским порядкам за Камой не бывать, старик сегодня показал, что принесёт туда сам. Договариваться с таким человеком мне было не о чем.
— Шуваловых расстреляли, — процедил я, так и не разомкнув век. — Всю семью. Завтра вся страна услышит, будто это сделали наёмники, а князь их сурово покарал.
Коршунов помолчал.
— Будто, — повторил он и хмыкнул. — Колода, выходит, краплёная.
К ночи роты, так и не получившие окончательного расчёта, по-прежнему стояли лагерями, а обоз со снарядами разгрузили меньше чем наполовину. Держать наёмников без дела Абамелек-Лазарев не стал бы: каждый лишний день стоит ему денег. Да и столько боеприпасов на один город никто не тащит. Ижевском Пермь не ограничится, и направление следующего похода я узнаю по обозу раньше, чем по войску: снаряды везут туда, где их будут жечь.
Я открыл глаза. Кабинет успел погрузиться в темноту, только над картой горела лампа, и Коршунов сидел в круге её света.
— Родион, пусть твои люди в Перми не спускают глаз с казённых складов, — заговорил я. — Если оттуда снова потянутся телеги со снарядами, значит, старик готовит следующий поход. — И второе. Командир ратной компании с логотипом секиры наверняка остался в лагере. Если приказ шёл через него, он знает, от кого, и Пермь уберёт его следующим. Найди его раньше. Хотя что-то мне подсказывает, что умный пермский сукин сын уже послал за ним своих людей, и ночи командир не переживёт.
— Так точно, Прохор Игнатич, — отозвался Коршунов, не отрываясь от блокнота. — Постараемся отыскать прежде, чем до него доберутся свои.
«А мне куда? — ворчливо осведомился Скальд, переступая по коньку. — Домой, к орехам?»
Остаёшься там. Смотри за обозом.
«Тогда за хлопоты, — немедленно заявил ворон, — я выставляю счёт. Горсть орехов за каждый час. Солёных и крупных! И не делай вид, что не слышал, я всё считаю».
Торговаться я не стал. Если телеги переправятся за Каму, на юг, война коснётся и меня.
***
Через два дня после падения Ижевска я шагнул в портал Гаврилова Посада и оказался на площадке смоленского Бастиона. Евсей, Ярослав и Гаврила вышли следом и привычно встали так, чтобы видеть все подходы разом. Июньское солнце калило брусчатку, над крепостной стеной из тёмно-красного кирпича кружили стрижи, а у ворот караульные, разомлевшие в летней облегчённой униформе, щурились, лениво поглядывая на площадь.
Князь Кирилл Потёмкин позвал меня в Смоленск на серьёзный разговор, не написав, о чём, собственно, пойдёт речь. Я помнил его по совещанию в Новгороде: бледный парень, за одну неделю постаревший на десяток лет, рассказывал главам Бастионов, как умер его отец, и, дойдя до последних минут, запнулся на полуслове.
С тех пор молодой князь активно разбирал отцовское наследство и, судя по донесениям Коршунова, ни разу не пожаловался на то, сколько грязи ему досталось. Его матери я когда-то сказал, что вижу в союзе с её сыном серьёзную перспективу, однако дальше любезных писем дело не сдвинулось. Между моими землями и Смоленском лежали московские, делить нам с Кириллом было нечего, а значит, и спора о границе не выйдет. Ради такого разговора стоило ехать.
В парадной местного Кремля меня встретила Мария Романовна. Вдова с пепельными волосами, стянутыми в узел на затылке, держалась всё так же прямо. Тёмное платье без единого украшения оставляло открытыми тонкие запястья, а на пальцах не было ни одного кольца.
— Прохор Игнатьевич, — княгиня склонила голову ровно настолько, насколько требовал этикет. — Кирилл Илларионович ждёт вас у себя.
— Вы знаете, зачем он меня позвал? — спросил я.
— Нет, — Мария Романовна ответила не сразу. — Письмо он отправил вам, не показав мне. Раньше такого не бывало.
По коридору мы шли молча, мимо портретов смоленских князей в тяжёлых рамах, и каблуки вдовы стучали по паркету ровно, без спешки. У высокой двери она остановилась и открыла её, не переступив порога. Когда-то рекомендовавшая мне сына в Гавриловом Посаде, теперь Потёмкина ушла, чтобы разговор Кирилл вёл сам. Похвально. Многие молодые правители так и не набирались ума, потому что более зрелые родичи решали всё за них, а потом почему-то возмущались, что их дитятко так и осталось инфантильным правителем, подверженным сиюминутным капризам.
Кабинет у Кирилла оказался небольшим и светлым. Окна выходили на Днепр, книжные шкафы поднимались до потолка, а на краю стола громоздились папки, перевязанные бечёвкой и подписанные аккуратным писарским почерком. На корешке верхней я разобрал «Казначейство, 2010»: похоже, объявленный аудит отцовских дел вёл у себя в кабинете сам Кирилл. Портреты со стен сняли, и на их месте остались только светлые прямоугольники обоев, сохранившие под рамами прежний цвет. Поднявшись мне навстречу, хозяин, рослый, худой, с потёмкинскими чертами лица, пожал руку коротко и крепко. С новгородского совещания он раздался в плечах и смотрел теперь прямо, а в уголках рта у него залегли две жёсткие складки.
— Благодарю, что приехали, Прохор Игнатьевич. Ходить кругами не стану. Знаю, вы это не любите, да и я не сторонник, — Кирилл указал на кресло и опустился в своё, только когда сел я. — Вы наверняка знаете, какие города я готовлю к даче присяги.
— Знаю, — подтвердил я.
— Тогда знаете и о Великих Луках, — он подвинул ко мне карту, на которой город был обведён карандашом. — Они граничат с новгородскими землями, и банки Посадника второй год скупают их долги. Должнику выгоднее присягнуть кредитору, чем с ним ссориться, так что город уйдёт на сторону раньше, чем я успею с ним договориться.
Между пальцами у него проскочила крошечная голубая искра, и молодой князь, заметив её, убрал руку со стола.
— У меня есть Бастион и имя человека, который закрыл «Чёрную Версту», — продолжил он ровнее. — Денег, как у Новгорода, у меня нет, связей в Москве, как у Голицына, тоже. Мне нужна ваша помощь. И сразу скажу: присягать вам я не стану, речь о союзе равных.
Говорил он без заученных фраз, и я видел, чего ему это стоило: помощи он искал у человека, приходившего когда-то арестовать его отца.
Отказывать я не собирался. Город, который присягнёт Новгороду, лишь бы не разориться, сделает это не по своей воле, а такие клятвы держатся до первого покупателя пощедрее. Да и обойтись эта услуга могла мне недорого, а помнить её молодой князь станет долго.
— Новгород вам не помешает, — пообещал я.
— Посадник ничего не делает даром, — Кирилл недоверчиво прищурился.
— Платить и не придётся. Новгородский Бастион живёт волжскими перевозками, а на Волге у меня имеются Ярославль, Кострома, Самара и Астрахань, то есть и верховья, и выход в Каспий. Ссора со мной обойдётся ему дороже одного города, и Михаил Степанович знает это лучше нас обоих. Ему достаточно понять, что в этом деле я на вашей стороне.
Кирилл долго смотрел на меня и молчал.
— Тогда цену назову я сам, — наконец проговорил он. — Если Габсбург с Меровингом снова попробуют добиться в Совете голосования против вас, Смоленский Бастион встанет на вашу сторону. И второе: договор о взаимном признании присяг. Князь, поклявшийся вам, для Смоленска остаётся вашим вассалом, и наоборот, а перебежчиков ни один из нас к себе не берёт.
Совет Бастионов уже однажды решал, не спустить ли на меня Арбитров, и отклонил предложение. Герцоги, с тех пор искавшие новый повод, рано или поздно попробуют снова, и голос Смоленска тогда пригодится. Мелкие князья, присягнувшие одному правителю, повадились бегать к соседу за условиями повыгоднее. Второй пункт закрывал эту лазейку. Парень всё это понимал и плату предложил честную, не пытаясь выторговать мою помощь подешевле.
— И одно условие, — Кирилл не отвёл взгляда. — Запишем в договор, что земли собираются только добровольной присягой. Без агрессивных войн. Дашков первым за тридцать с лишним лет проглотил соседа силой оружия. Уверен, вы уже слышали, что Пермь на днях взяла Ижевск, и вы знаете, чем там кончилось, — продолжил он севшим голосом. — Князя с женой и детьми поставили к стенке. Они ведь сдались... Я со вчерашнего дня не могу выбросить это из головы. Наёмники, которым платят за войну, решили, что можно и так, а Абамелек-Лазарев хотя бы казнил их на месте. Вот что выходит, когда город берут наёмники.
— Всех до одного, — заметил я. — И так быстро, что спросить, кто им приказал, теперь не у кого.
Кирилл замер. Над его ладонью с треском вспыхнула искра, крупнее прежней, и на этот раз он не стал её прятать.
— Вы хотите сказать…
— Я говорю лишь, что доказательств нет ни у кого, — отрезал я. — И уже не будет.
Он долго молчал, глядя на карту с обведёнными Великими Луками.
— Тогда тем более запишем, — глухо уронил Кирилл. — Кто силой собирает земли, тот правит лишь до тех пор, пока его боятся. Через поколение страх проходит, и границы опять перекраивают пушками. Свою державу я так строить не хочу. Отец полагался на мягкую силу, и сколько бед она принесла людям, я до сих пор разбираю по его бумагам.
Я согласился сразу. Две трети моих земель я взял с боем, только почти всякий раз нападали на меня, а защищаться Кирилл не запрещал. Выходило, что он предлагает записать общим правилом то, чего я и так придерживался, и я поймал себя на том, что улыбаюсь. Выросший у такого отца, молодой Потёмкин дошёл до того же своим умом.
— Прямо сейчас? — Кирилл приподнял бровь, увидев у меня в руке магофон.
— А чего ждать? Пока Великие Луки присягнут? — хмыкнул я.
Посаднику я позвонил прямо из кабинета Кирилла, при хозяине. Ответил секретарь Фёдор Аркадьевич, говоривший с лёгким северным акцентом, и, узнав, кто звонит, соединил нас без единого вопроса.
— Прохор Игнатьевич! — голос Посадника лился густо и радушно. — Какая честь. Чем обязан?
— Михаил Степанович, Смоленск рассчитывает сам привести Великие Луки к присяге, и я буду признателен, если ваши банки не станут мешать моему союзнику, — ровно произнёс я и замолчал.
Новгородец выдержал паузу ровно такой длины, какой требовала купеческая вежливость, справился о здоровье Ярославы Фёдоровны, посетовал на дожди под Валдаем и только потом заговорил о деле, причём о совсем другом. Я не перебивал. Поторопи я купца в таком разговоре, он решил бы, что его согласие нужно мне больше, чем ему моя дружба, и цена сразу бы выросла.
— А скажите, как нынче в Астрахани с очередью барж под разгрузку? И до каких пор там продлится летняя навигация? Мои приказчики жалуются, а толком объяснить ничего не могут.
— Разгрузки ждут двое суток, — не задумываясь, сообщил я. — Навигацию закроем, как обычно, по осени.
Ничего ещё не пообещав, Посадник сам заговорил о Волге, и я понял, что убытки от ссоры он уже подсчитал. Теперь ему требовалось сохранить лицо, представив отказ от Великих Лук как сделку.
— Что ж, — Михаил Степанович тяжко вздохнул, с горечью человека, у которого отнимают собственную лавку. — Раз Смоленск теперь ваш союзник, спорить не стану. Одна только просьба, Прохор Игнатьевич, сущая мелочь. Казна Великих Лук пусть и дальше лежит в моих банках. Не то в Совете купцов скажут, что Посадник раздаёт города даром, а мне там ещё торговать.
Я посмотрел на Кирилла. Тот кивнул.
— По рукам, — подытожил я.
Молодой Потёмкин перевёл дух и только теперь откинулся на спинку кресла. Он, видно, готовился к долгому торгу и к тому, что ему придётся отказаться от половины просимого.
Договор, перепечатанный секретарём, скрепили через час. Расписавшись быстро и размашисто, Кирилл тут же промокнул чернила, словно боялся, что они передумают. Мой росчерк лёг ниже, рядом с оттиском печати Угрюма. Пункт о добровольной присяге стоял в договоре первым. Подобной бумаги за подписью двух князей в Содружестве ещё не было.
Дождавшись, пока секретарь унесёт оба экземпляра, Кирилл заговорил снова, уже тише:
— Прохор Игнатьевич, насчёт того, чем вы торгуете с Бастионами… Алхимическое усиление бойцов… Я хотел…
Он не договорил и посмотрел на стопку отцовских папок. На совещании в Новгороде я видел его лицо, когда главы Бастионов один за другим потянулись за усилением для своих гвардейцев. Уже тогда ему не понравилось, как легко правители превратили чужие опыты над людьми в товар, и с тех пор его отношение не изменилось. Развивать эту тему я не стал. Договор этого не касался, и обоим нам так было спокойнее.
Тишину оборвал магофон. Звонил Коршунов.
— Суворин мёртв, Прохор Игнатич. Только что сообщили, — Коршунов обошёлся без предисловий.
Кирилл услышал имя. Его отец годами травил неугодных через медиамагната, и молодой князь знал об этом с шестнадцати лет. Он ничего не сказал, только отвернулся к окну. Над восточным кварталом блестела стеклянная башня «Содружества-24», и до неё отсюда было рукой подать.
— Еду сам, — бросил я Коршунову и поднялся.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
