Обложка Император Пограничья 29

Император Пограничья 29

Евгений Астахов, Саша Токсик

0% прочитано
Стандартный
Евгений Астахов, Саша Токсик

Император Пограничья 29

Глава 1

Деловая поездка в Кострому съела весь день. Из Угрюма мы выкатились двумя машинами ещё затемно, добрались к середине утра, и до самых сумерек я улаживал с ландграфом Черкасским цифры и сроки. Четыре часа тряски туда, четыре обратно, вместо сорока минут лёта — такого я не собирался прощать даже собственному складу. Тронулись назад уже в темноте, и я устроился на заднем сиденье головной машины, рассчитывая продремать до самого дома. Гаврила вёл ровно, без лихости, сберегая и подвеску, и мой сон; вторая машина, с четвёркой гвардейцев, держалась позади.

— Дольёмся у развилки, Прохор Игнатьевич, — виновато подал он голос на середине пути. — Ландграфские отпустили в обрез, у них у самих всё на счету. До города дотянем, только я на донышке возить вас не приучен. У развилки частная колонка, сколько езжу, столько торгует.

— Заезжай.

Колонку мы увидели заранее и вовсе не по вывеске: у съезда с тракта дрожало зарево огней. Хвост очереди выползал с площадки на обочину — полтора десятка машин, лакированные красавцы с гербами на дверцах да конторские грузовички чьих-то заводиков и мастерских. Машина в Содружестве — удовольствие дорогое, и очередь собралась под стать: мёрзла тут сплошь знать, вернее, мёрзли её шофёры, посланные хозяевами привезти хоть что-нибудь. Моторы никто не глушил, экономить начнут завтра, и над площадкой висело сизое облако выхлопа, подсвеченное фарами. В багажниках и кузовах поблёскивали канистры: брали впрок, на завтра, в которое никто не верил, и каждая канистра в чужом багажнике подгоняла очередь лучше кнута. Над колонкой торчал щит из свежей доски с криво выведенной надписью: «Отпуск — тридцать литров в одни руки».

Глядя на это, я отметил, что подобные надписи от руки в кризис стареют быстрее молока: утром на этой доске наверняка стояло «пятьдесят», к обеду «сорок», а слово «тридцать» писавший выводил уже с ненавистью.

— Вот тебе и дольёмся… — мрачно протянул Гаврила, пристраиваясь в хвост.

Я вышел размять ноги. Темнота и дорожное пальто без герба делали меня человеком без имени, и это меня устраивало: в очередях говорят вслух ровно до тех пор, пока не знают, кто слушает. Гвардейцам из второй машины я махнул оставаться на местах.

У колонки ругались.

Начиналось всё, судя по крикам, буднично: заправщик, тощий парнишка в тулупе с чужого плеча, опознал в очередном шофёре дневного знакомца. Тот уже заправлялся в полдень, а теперь пригнал ту же машину заново, рассчитывая на темноту и короткую память. Память у парнишки оказалась длинной, у очереди — ещё длиннее.

— Норма в одни руки! — надрывался кто-то из середины. — А у его барина, выходит, четыре руки!

— Барину моему прикажешь пешком ходить?! У барина моего лесопилка без солярки стоит! — непонятно к чему заорал водитель, наплевав на логику, ведь отпускаемые на этой заправке тридцать литров не могли спасти производство.

— У всех стоит!

Кто-то прыснул, разряжая напряжение.

Меж тем к колонке стягивались тулупы и ватники, крик набирал силу, и парнишка вертел головой между спорщиками, как между жерновами. По его лицу читалось главное: норму придумал не он, спрашивать будут с него, и бить, если до того дойдёт, тоже будут его, а против барского слова у него нет ничего, кроме кривой доски над головой.

Рядом со мной, у древнего грузовичка, сменившего пятёрку владельцев, курили двое шофёров. Пожилой, в собачьей шапке, дымил спокойно, по-хозяйски; молодой зыркал то на очередь, то на скандал, и папироса у него погасла.

— С чего оно так-то, а? — молодой кивнул на щит. — Сроду такого не было, чтоб бензин по счёту.

— С того, — старший затянулся и сплюнул под колесо, — что великий князь чугунку свою кладёт. Слыхал? От Угрюма до Мурома, а дальше, говорят, до самой Волги потянет. Возчикам эта чугунка, что гроб с музыкой. Вот бензин и прижали: посуху возить станет нечем, все грузы сами на рельсы переползут. Умно придумано.

— Ишь ты… — молодой покачал головой с уважением, какого заслуживает всякая складная подлость. — А я думал, случайность.

— У них случайностей не бывает. У них расчёт.

— А сам-то он на чём ездит? — не унимался молодой. — Тоже, поди, в очереди стоит?

Старший глянул на него, как на убогого, и не удостоил ответа. Вопрос и правда был глупый: князья в очередях не стоят, это знает каждый младенец. Я мог бы рассказать ему про сухие баки собственного вертолёта, и он не поверил бы ни единому слову.

Слушая всю эту ахинею, я размышлял о том, как меня хоронят вместе с извозом.

Злость поднялась горячей волной, и первым нелепым желанием было простейшее: повернуться, назваться и посмотреть, какого цвета станут их лица. Желание я задавил: спорить с толпой — занятие для дураков и глашатаев. Вместо этого я разобрал услышанное по фактам, привычно, как чужой боевой порядок. Слух был нелеп от первого слова до последнего: тепловозу солярка нужна не меньше, чем грузовику, моя же стройка возила щебень и шпалы этими самыми грузовиками, и душить извоз означало резать собственную экономику. Логика против слуха была бессильна, потому что держался он не на логике и не на фактах. Очередь мёрзла у пустеющей колонки и хотела одного: отыскать виноватого, желательно с гербом и чтобы ему можно было безнаказанно накостылять. Я подходил по двум статьям из трёх.

Спор у колонки тем временем дорос и до хозяев.

Из лимузина с грифоном на дверце выбрался сухой старик в бобровом воротнике и пошёл к колонке, не глядя по сторонам, походкой человека, отродясь не стоявшего ни в одной очереди и не собирающегося начинать это глупое дело. Шофёры перед ним расступались. Заправщик съёжился.

— Мой род, — голос у старика оказался неожиданно зычным, — защищал эту землю, когда предков остальных господ ещё не пустили дальше передней! Я не намерен ждать позади мужичья!

— Ждать не намерены, — из машины через три позиции уже шёл ему навстречу второй, плечистый, лет тридцати пяти, в пальто без знаков различия. Подойдя, он смерил старика взглядом сверху вниз. — Понимаю. Тяжело с непривычки. Мои люди в последний Гон удерживали крепостные стены, пока ваш род держал абонемент в столичной опере. Если здесь кому и положено первое место, то не за древность родословной.

— Щенок!

— Пустозвон.

Старик рванул с руки перчатку. Я повидал немало способов умереть, от достойных до дурацких, но смерть на дуэли за тридцать литров бензина не лезла ни в какие ворота: по нынешним ценам это было ещё и расточительно. Очередь подалась вперёд в предвкушении: дуэль у бензиновой колонки обещала стать лучшим событием сезона, и назавтра о ней рассказывали бы по всем трактирам княжества. Шофёры обоих господ уже протискивались к хозяевам, кто с лицом секунданта, кто с лицом человека, которому завтра искать новое место работы. Боковым зрением я заметил, как во второй нашей машине приоткрылась дверца и тут же закрылась: гвардейцы оценили расклад и ждали знака. Знака я не дал. Чужая глупость не повод для моей охраны возбуждаться.

Конфликт, сам того не желая, оборвал заправщик. Пока дворяне стояли грудь в грудь, он продолжал отпускать очередь и теперь тонко, с чистым отчаянием крикнул поверх голов:

— Кончилось! Господа, всё! Сухо!

Очередь выдохнула разом и осела, как тесто. Кто-то выругался, кто-то засмеялся страшным смехом, передние машины начали неуклюже выворачивать с площадки. Старик и плечистый остались стоять друг против друга посреди этого разъезда с перчаткой на весу, и неродившаяся дуэль их умерла сама собой: делить стало нечего. Драться из-за места в очереди к пустой колонке не стал бы и гимназист.

Первые люди княжества мерились древностью голубой крови из-за трёх вёдер горючего. От этого зрелища хотелось вымыть руки с мылом.

— Разогнать? — с надеждой спросил подошедший Гаврила.

В гвардии на любой вопрос мироздания есть два ответа, и второй из них — «разогнать».

— Едем домой, — бросил я, садясь в машину.

Муромец вырулил на тракт. Площадка с очередью ушла за поворот, и я поймал себя на том, что спиной чувствую её до сих пор. Меня в этой очереди не было, и всё-таки я в ней стоял: моим именем здесь объясняли каждый пустой бак. Виноватого очередь себе нашла, и этому факту чертовски обрадуются мои враги.

***

В Угрюм мы вернулись из Костромы в одиннадцатом часу ночи, и от восьми часов дороги у меня гудела спина. Наутро предстояло выезжать в Переславль, на заседание Палаты по делу Долгорукова, и по-хорошему мне полагалось немедленно лечь спать. В вестибюле резиденции ко мне шагнул мажордом Савва, извиняющийся ещё до первого слова:

— Ваше Высочество, с шести вечера вас дожидается граф Белозёров. Я предлагал ему перенести на утро. Он отказался.

Утром я велел найти к вечеру человека, который объяснит, куда делся керосин. Человека мне нашли быстрее, чем я рассчитывал, и им оказался мой собственный казначей.

В кабинете горела одна настольная лампа, и от этого сумрака день казался ещё длиннее. Германн поднялся из кресла мне навстречу. Выглядел он скверно: серое от усталости лицо, глубже обычного запавшие щёки, помятый за день ожидания костюм. От предложенного чая он отмахнулся, не заметив собственной невежливости. Одно это сказало о его состоянии больше любых слов. Обеими руками он держал папку в тёмном коленкоре, распухшую от закладок, и я сразу понял, что лёгкого разговора не будет.

— Ваш керосин потеряло моё ведомство, — сказал он вместо приветствия. — Знать об этом мне полагалось месяц назад. Весь день разбирался и привёз всё, что откопал.

— Садитесь, Германн Климентьевич. Разберём вместе.

Папку он положил на стол между нами. Её завели минувшим летом по моему же распоряжению, после совещания по строительству железной дороги, и на первом листе рукой отца Полины были записаны мои собственные слова: «Рано или поздно придётся решать, чем питать железную дорогу и чем снабжать армию, не кланяясь ни Баку, ни астраханскому мерзавцу». Сказано было гладко. Перечитывать это сегодня оказалось всё равно что получить оплеуху от самого себя.

— По порядку, Ваше Высочество. Первое, — Германн раскрыл папку и придвинул мне верхнюю сводку. — Коробковское месторождение — промысел под Котово — горит третий день. Столб огня видно издалека, добыча встала полностью, и сроков не называет никто: ни тамошний воевода Ртищев, ни его нефтяники. Отчего занялось, пусть выясняют сами, нам от их выводов легче не станет ни на каплю. Важно другое: котовскую нефть возили на перегонку в Новую Письмянку под Альметьевском, чтобы не платить Баку, и всё, что тамошний завод варил из неё, уходило на продажу окрестным княжествам. Теперь варить на продажу не из чего, и альметьевские отгрузки усыхают день за днём.

— Насколько помню, наше топливо с Ромашкинского месторождения под Альметьевском, и своей нефти Письмянка не лишалась.

— Не лишалась, и это второе, — он перевернул лист. — Завод встал восемь дней назад.

— Причина?

— На всякий случай напомню, как там у них устроено: Ромашкинское месторождение — крупнейшее в Содружестве, лежит к юго-востоку от Казани, и волочь сырьё оттуда вниз по Волге, к Каспию, выходит себе в убыток. Потому местные в своё время переплатили, выкупили у Баку перегонные установки и начали варить топливо сами; на этом вся их независимость от южан и стоит. Разведку и подъём пласта им ускоряют геоманты-нефтяники, редкая и дорогая ветвь земляной магии. Хозяев же у этого добра трое. Скважины все до единой стоят на альметьевской земле князя Тенишева, чей род татарского корня. У Марки Бугульма маркграфа Урусова нефти нет вовсе, зато она прикрывает всё поле с востока, от Степи. А перегонка, склады и весь вывоз — у купеческого совета Новой Письмянки, где верховодит торговый старшина Усманов, тот самый, с которым заключён наш контракт. Поделить промысел они так и не сумели, потому и владеют им сообща на троих в духе товарищества. Порознь они бы давно друг друга съели, да выйти из договора не может никто: рухнет цепочка от вышки до покупателя, и своя доля пропадёт вместе с чужими. Союз на взаимном страхе бывает прочнее иной дружбы, только ремонта он не оплачивает. Так и произошло…

Казначей перевёл дух и продолжил:

— Никакого злодейства в остановке завода нет: в этой тройке они всю дорогу грызутся за доли, ремонт перегонных установок отложили дважды, и установки своё отработали. Чинить их можно только бакинскими запчастями и бакинскими мастерами, других в Содружестве не существует, а Баку в разгар текущего топливного голода вежливо ставит всех в общую очередь. Очередь — до осени.

— До которой осени?

— Они не уточняют, — казначей позволил себе усмешку, кривую и безрадостную. — Дальше хуже. Наш контракт заключён с торговым старшиной Усмановым: он лицо купеческого совета, а совет — один из трёх письмянских совладельцев. Поэтому Усманов не может ни выполнить контракт, ни внятно объяснить, почему не может: он сам сторона той склоки, что остановила завод. Отгрузки сорваны все до единой, и неустойка по ним нас не греет ни капли.

— Почему тогда не купим на стороне?

— Третье, — Германн кивнул так, будто весь день ждал именно этих слов и заранее их оплакал. На стол легла пачка тонких листков: биржевые сводки, рапорты, выписки из контор, всё за последний месяц и всё с одинаково скверными цифрами. — Покупать нечего. Вести о пожаре в Котово разошлись по торговым каналам раньше, чем до моей канцелярии добралась первая казённая сводка: купцы живут слухами с бирж и пристаней, а не отчётами. Все, у кого есть деньги и цистерны, начали придерживать ещё на письмянской остановке, неделю назад, а после Котово рынок смело за два дня. Паника опередила статистику: объёмы ушли с рынка быстрее, чем упало само предложение, и, когда казна спохватилась и вышла покупать, брать было уже не у кого. Рынок вычерпан до дна. Подчеркну, Ваше Высочество: цена тут ничего не решает. По рознице она утроилась, я заплатил бы и пятерную, но товара нет ни за какие деньги. Казённых запасов — на считанные дни, дальше я останавливаю всё, что ездит, и выбираю, что остановить первым.

— Н-да…

— Скажу сразу, пока вы не спросили: закупиться загодя, сверх обычного, мы не могли и раньше. Объёмы отпуска регулируют и Бастионы, и наш поставщик, желающих хватает и без нас, а копить топливо на год вперёд никому не приходило в голову: его в Содружестве всегда было вдоволь, и такого кризиса никто не предусматривал.

В кабинете стало тихо. Перед глазами у меня стояла вечерняя очередь у колонки, только теперь она растянулась на всё княжество.

— Стало быть, цепочка замкнулась, — я откинулся на спинку кресла. — Котово и Письмянка сжали предложение, скупка вымела остаток, и на самом дне этой ямы оказался мой вертолёт.

— И тут мы подходим к керосину, точнее, к реактивному топливу, — Германн вытянул из-под закладки последний лист. — Летающих машин в Содружестве можно пересчитать по пальцам одной руки. Строит их один Париж и только на заказ, вы это знаете лучше меня. Рынок в десяток бортов второго производителя не прокормит, поэтому и топливо под них гонят в одном-единственном месте, в Баку. В турбину не льют ни бензин с колонки, ни солярку с эшелона, заместить нечем. У вашего борта одна топливная нитка, и тянется она через полстраны.

— И её перерезали, — мрачно подытожил я.

— Её упустили, — тихо поправил он. — Реактивное топливо не возят впрок: Баку отпускает его по расписанным окнам, малыми партиями. Прежде отправляли грузовым конвоем по Волге, теперь отправляют порталом в Гаврилов Посад. Своё окно снабжение прошляпило ещё месяц назад — о том почему так, расскажу дальше. Важно, что заявка ушла с опозданием и встала в хвост общей очереди. Имевшийся резерв копился под одного потребителя, вас, и таял без пополнения, а докупить теперь негде: в давке гребут любое готовое топливо, не разбирая сортов. Диверсии здесь нет, Ваше Высочество. Есть пропущенное окно и очередь, у которой не стало конца.

— Когда дойдёт очередь?

Германн развёл руками.

— Это вам не скажут даже за тройную цену. Слово этой зимы, как я погляжу…

— Тогда объясни мне другое, — я подался вперёд, переходя на «ты». — Почему об этом я узнаю на рассвете во дворе, от пилота? Почему не от тебя, месяцем раньше, с бумагой и сроками?!

— Потому что и я узнал сегодня, — пальцы Германна нашли перстень на безымянном и медленно его провернули. — Галиев писал в снабжение через день, весь последний месяц. Ведал этой строкой делопроизводитель третьего разряда, человек настолько незаметный, что я сегодня трижды переспрашивал фамилию. А случилось вот что. Заявку в Баку на новую партию полагалось подать месяц назад — он её не подал. Забыл, замотался, теперь уже не важно. Когда спохватился, подавать пришлось с опозданием, в хвост общей очереди, и это значило сознаться, что проспал срок, и отвечать. Он не сознался. Галиев писал ему через день, весь последний месяц, а он твердил «идёт, ждите» и держал провал при себе, надеясь, что очередь дойдёт и топливо появится прежде, чем вскроется правда. Пересидел до того, что начавшийся топливный кризис добрался до вас раньше, чем до меня, — казначей поднял глаза, и в них стояло вымороженное спокойствие человека, который уже вынес себе приговор и теперь ждал только утверждения. — Папка называется «Топливо», и завёл её я. Этой нитки в ней не было. Вина целиком моя.

Я отодвинул сводки и помолчал. Перстень на пальце Германна за этот вечер накрутил, пожалуй, больше вёрст, чем мы с Гаврилой за всю дорогу.

Злиться на казначея было не за что: он единственный во всём княжестве вообще смотрел в нужную сторону. Спрашивать следовало с себя. Летом, на том самом совещании, я вслух назвал две вещи, от которых не намерен зависеть: чужие склоки и единственный каспийский вентиль. Оба капкана я разглядел издали, обошёл их на словах, взял короткий контракт на год, чтобы не влипнуть, и посчитал вопрос отложенным. Года не понадобилось — хватило пяти месяцев: чужая склока остановила важный для нас завод, а керосиновую нитку порвал мой же писарь, и запасной не нашлось, потому что вентиль на всё Содружество один. Оба капкана захлопнулись в одну и ту же неделю.

Гниль в тылу новостью не была. Не первый год я вычищал Приказы, и самое громкое ворьё давно отправилось по каторгам, только государственный механизм не отлаживается дочиста: вслед за вором всегда остаётся честный дурак, а честный дурак подводит в самый неподходящий момент. Керосин стал очередным напоминанием об этом.

— Знаете, что во всём этом самое поганое, Германн Климентьевич? — я побарабанил пальцами по коленкору. — Меня который год пытаются остановить войной, судами, золотом и клеветой. Целые коалиции стараются. А остановил делопроизводитель третьего разряда. Врагу, выходит, и стараться незачем: довольно одного тихого идиота, которому страшнее сознаться, чем угробить дело.

— Он будет наказан.

— Он будет допрошен, — оборвал я. — Отдайте его Крылову: пусть выяснит, дурак это или враг. Разница существенная, а на глаз её не видно. Галиев заслужил благодарность и премию из моих личных средств: он один в этой истории делал свою работу до конца. С вас, Германн Климентьевич, доклад: сколько казённого топлива, где оно лежит и на сколько дней его хватит при жёсткой руке. И отдельным листом — все строки вроде керосиновой: узкие, на одного потребителя, где провал виден только изнутри. Хочу знать, сколько ещё тихих людей сидит на критичных потоках. Меры будем принимать после суда, на свежую голову, и резать придётся по живому.

— Отчёт будет у вас к обеду, — Германн встал, и спина его распрямлялась с каждым шагом к дверям: казначею вернули дело, а оно держало этого человека на ногах надёжнее любых лекарств.

Дверь закрылась. Я остался наедине с папкой. За окном лежал тёмный, скупой на огни город; где-то в этом городе спали шофёры из очереди у развилки, и завтра они снова встанут к колонкам со своими канистрами и своим виноватым во всём князем. По факту так и есть. Должен был предусмотреть, даже если это физически невозможно.

Спать не хотелось совершенно. Я вернулся к сводке по Котово и начал читать всё сначала, медленно, донесение за донесением. Фронт, который я прозевал, следовало хотя бы выучить наизусть.

Глава 2

Белую Палату поставили на острове посреди Плещеева озера, и попадали в неё по широкому каменному мосту, пешком. Правило было старше самого здания: на остров не въезжал никто. Кареты, машины, свиты и гвардия оставались на берегу, и последние триста шагов всякий тяжущийся мерил ногами, на зимнем ветру. Тот, кто это придумал, понимал в смирении больше иного монаха. Я прошёл свои триста шагов даже с удовольствием: после вчерашних восьми часов дороги и сегодняшних двух с половиной ноги просили работы.

Зал внутри был выбелен до ряби в глазах, от стен до сводов, и ни одного герба Дом, где судят государей, не имел права на чью-либо именные символы. Только здесь князья были по-настоящему равны, и потому все одинаково этот дом ненавидели: другого равенства конфедерация Содружества за семьсот лет не выработала. В зале, где проходило наше заседание, на возвышении стояли семь кресел тёмного дуба, перед ними — два голых стола для сторон, а дальше, до самых дверей, тянулись скамьи, и сегодня на них не осталось ни ладони свободного места. Князь судился с князем из-за покушения на поезд, полный родовитых пассажиров. За таким делом Содружество следило, как за пожаром на соседней улице: с интересом и не отрываясь.

Публику я просмотрел, пока рассаживались: репортёрские ряды, костюмы чиновников, доверенные лица чужих княжеств. На гостевой скамье справа сидели четверо, которых Коршунов ещё загодя опознал, как агентов брянской и калужской княгинь.

Князь Долгоруков прибыл в сопровождении двух адвокатов, и спокойствие своё нёс перед собой, как хоругвь, как бы демонстрируя журналистом, что у него всё схвачено, ничего из ряда вон не происходит и вообще победа дело решённое. Понять его было несложно. Спину ему прикрывали бумага собственного Сыскного приказа, уже отказавшего мне в деле против графа, да правило: в своей земле князь сам себе судья. В рукаве вдобавок ждала контратака, о которой я знал заранее.

Семеро судей вошли без фанфар. Председательствовала Рыльцова, низкая полноватая брюнетка с пучком на затылке, которая в прошлый мой вояж в Переславль, входила в коллегию семерых судей, но не в качестве председателя. Она приняла у сторон древнюю короткую клятву исполнить принятое судом решение, и заседание началось.

Стремянников строил обвинение с неторопливостью сапёра, который знает, что один неверный шаг приведёт к взрыву, и каждый его аргумент подкрепляла бумага, ложившаяся на стол перед взглядами судей.

— Первое. Факт диверсии на железной дороге доказан и сомнению не подлежит, — заключение экспертизы и вещественные доказательства легли на стол. — Второе. Устроитель установлен: Его Сиятельство граф Меншиков публично, при полусотне свидетелей, признал содеянное; заверенная запись, репортёрская съёмка и показания очевидцев приобщены к материалам дела. Третье. Московский Арбитражный суд признал доказанными и факт диверсии, и её связь с компанией графа; решение вступило в законную силу и оспорено не было.

Он выдержал паузу и положил четвёртую папку.

— И последнее. Оплата исполнителей проводилась через торговую фирму, зарегистрированную в Рязани; на ней денежный след обрывается. Полномочия продолжить расследование имело одно лишь Рязанское княжество, и оно ими не воспользовалась. Подчеркну: участия в самой диверсии мы Его Светлости князю Долгорукову не вменяем. Вменяем иное: отказавшись расследовать след, обрубленный в пределах его владений, князь укрыл виновного и причинил ущерб суверенному Великому княжеству Угрюмскому, Владимирскому, Муромскому, Ярославскому, Костромскому, Суздальскому, Гаврило-Посадскому, Ковровскому и Покровскому. Квалификация: препятствование правосудию и укрывательство.

— Протестую, — юрист Рязани поднялся с места. — Уважаемый суд, деяние, положенное в основание обращения, совершено на территории Владимирского княжества. Включение в число потерпевших восьми прочих земель обвинением не обосновано; защита просит исключить их из требований.

Рыльцова выслушала его, склонив голову набок, с эдаким птичьим любопытством.

— Бойко, — одобрила она. — Обвинение, извольте обосновать список. И с цифрами, сударь: Палата любит арифметику.

— Обоснование приложено к обращению, лист восьмой, — Стремянников не оторвался от своих бумаг. — Объектом посягательства являлся не участок пути, а предприятие в целом. Железная дорога строится единой сетью на землях всего Великого княжества: участок Угрюм—Владимир действует, трасса на Муром размечена, продолжение к Волге проектируется. Крушение первого публичного рейса повлекло бы прекращение строительства на всех девяти землях. Потому прямой ущерб исчислен по месту посягательства, а упущенная выгода по каждому княжеству отдельно; расчёты Палате представлены.

— Лист восьмой… — Рыльцова отыскала страницу, провела пальцем по столбцам и не стала наклоняться к остальным шестерым. — Посчитано по каждой земле. Протест отклонён. Продолжайте, сударь, и не отвлекайтесь на бойких господ.

По залу прокатился смешок. Поверенный Рязани сел с лицом красным, как помидор.

— Мы закончили, ваша честь, — отозвался Стремянников.

Хорошо построенный бой я узнавал с любого места, хоть с холма, хоть со скамьи истца. Ни одного лишнего слова у Петра Павловича, ни единого аргумента впустую.

Ответ Рязани оказался не хуже.

— По существу обращения, — адвокат Рязани поднялся снова, и на этот раз говорил он негромко, и от этого зал слушал внимательнее. — Высокая Палата не апелляционная инстанция над судами княжеств, — поверенный Рязани говорил негромко, и от этого зал слушал внимательнее. — Сыскной приказ Рязани рассмотрел заявление и вынес решение в своём праве. Пересмотрите его, и завтра любой недовольный истец понесёт сюда любой отказ любого Приказа. Своего правосудия у княжеств не станет.

Двое из семерых судей согласно кивнули. Принцип конфедерации работал на ответчика, и работал честно.

— Есть и второе, — поверенный обвёл взглядом зал, и я понял, что сейчас будет главное. — Основание отказа обвинением не опровергнуто: признание получено при обстоятельствах, исключающих ответственность графа Меншикова за свои слова. Порок этот неустраним: освидетельствование в надлежащий срок не проводилось, и восполнить его сегодня не может ни одна экспертиза. Правило же, которому Палата следует со дня основания, гласит: неустранимое сомнение толкуется в пользу обвиняемого. Слухов защита суду не предлагает: слухи не доказательство. Защита предлагает факт общеизвестный, а общеизвестное, по практике самой Палаты, в доказывании не нуждается: пол-Содружества убеждено, что при владимирском князе люди говорят то, чего говорить не собирались. Правдива ли эта убеждённость, защита судить не берётся. Защита ставит вопрос о допустимости: приняв такое признание, Палата узаконит всякое признание, чей порок нельзя ни доказать, ни исключить. Готова ли Палата жить с этим прецедентом?..

Зал загудел. Такое я слышал только на войне, за миг до того, как ломается строй. Четверо на гостевой скамье откинулись на спинки: процесс превращался из суда над Долгоруковым в суд надо мной. Жаловаться было не на кого. Бой при свидетелях я выбрал сам и знал, чем здесь отвечают на грязь: не криком, а следующим свидетелем.

— Вопрос о допустимости Палата принимает, — Рыльцова побарабанила пальцами по столу. — Обвинение, есть чем отвечать?

— Да, ваша честь. У на свидетель, — отозвался Стремянников. — Прошу выслушать его.

— Палата вызывает князя Голицына.

Дмитрий Валерьянович прошёл через весь зал, и гул стихал по мере его шагов: слово князя Москвы весило здесь больше любой папки. Присягнув, он не взглянул ни на меня, ни на Долгорукова.

— Я стоял в двух шагах от графа в тот вечер, — голос у него был ровный, скучный, голос человека, читающего опись.

— Графа Меншикова? — уточнила председатель.

— Именно так. Удержание чужой воли — работа, и работа тяжкая: чем дольше и тоньше ведёшь человека, тем ярче горишь для всякого одарённого рядом. Я маг не из последних. Ментальное давление той силы, которую приписывают Великому князю, я бы почувствовал. Его не было.

Поверенный Рязани приподнялся, но Голицын ещё не закончил.

— Граф говорил сам, тоном мастера, чья профессиональная гордость задета. Рассказчика, князя Платонова, он поправил трижды, никем не спрошенный, и злился, когда тот неверно излагал подробности диверсии. Человек под чужой волей так себя не ведёт: кукла с кукловодом не спорит. И ещё одно, — он повернулся к судьям. — Защита спросила, готова ли Палата жить с прецедентом. Отвечу вопросом на вопрос. Если чужая воля водит людьми так, что её не чуют маги в двух шагах, то недействительно всё: любая клятва, любая сделка, любая присяга, включая ту, что я принёс четверть часа назад, и любые слова, что Палата слышит сегодня от самой защиты. В таком мире судить нечего и незачем. Палате решать, в каком мире стоит этот зал.

Следом судьи приняли письменные показания Демидова и Золотарёва, свидетелей того же вечера. Версия защиты провисла: слово стояло против присяги, а у слухов не было ни имени, ни лица, у Голицына же было и то и другое.

Стремянников дождался тишины и попросил приобщить ещё два листа. Он даже голоса не поднял.

— Заверенные выписки из ведомостей рязанской казны. Виноват, что не подал их раньше. Не хотел прерывать защиту на самом интересном месте.

По залу вторым кругом прокатился смешок. Шутил Пётр Павлович раз в год, не чаще, и заряд лёг точно: когда он заговорил дальше, судьи ещё улыбались.

— Перевалочные базы графа Меншикова и его «добровольный» финансовый взнос поступили в казённое владение в ту же неделю, что и отказ Сыскного приказа. Даты прошу сличить. Высокой Палате не предлагается пересматривать чужое решение. Ей предлагается оценить, во сколько это решение обошлось Его Сиятельству.

Зал ахнул, как на ярмарке при качнувшемся канатоходце. Кивавшие судьи больше не кивали. Щит суверенитета треснул: судили уже не условную бумагу Сыскного приказа, а князя, которому за эту бумагу заплатили и весьма неплохо.

Рыльцова подняла руку, и гул опал.

— Вопрос ответчику. Лично, — она выговаривала слова так, что каждое становилось отдельным документом. — Ваша Светлость, почему Приказ вашего княжества не расследовал фирму, находящуюся в вашей собственной юрисдикции?

Долгоруков поднялся. При полном зале, под протокол, он заговорил о дотошном изучении обстоятельств, перешёл к неполноте материалов, помянул сложность межкняжеских юридических отношений и увяз, как телега в мартовской слякоти. С каждой фразой Михаил Павлович звучал всё менее уверенно и убедительно. Рыльцова его не торопила и не спасала. Отвечать впервые приходилось не безликому государственному органу, а ему самому, и без процедурной тени, из которой он воевал всю жизнь, князь оказался бесполезен, как соски на доспехе.

— Позволю себе напомнить Высокой Палате её собственную арифметику, — сухо добавил Стремянников, когда поток словоблудия князя иссяк. — Решение скрепляется клятвой сторон. Неисполнение карается санкциями всего Содружества. Рязанская казна кормится окским транзитом.

Вывод он оставил при себе, благо считался тот легко: упрись Рязань после проигрыша, и санкции закроют ей Оку вместе со всем прокормом. Речной транзит — это чужие грузы у рязанских пристаней, санкции же значат, что грузы пойдут в обход, и пошлину останется собирать с пустой воды. Дешевле было договариваться, не дожидаясь решения.

Сторона защиты попросила перерыва, и Рыльцова дала час. Долгоруков уходил в боковую дверь первым, адвокаты за ним, и по тому, как несли они свои папки, я понял, что им предстояло нелёгкое дело — уламывать собственного князя не прыгать с обрыва.

Час спустя один из двух адвокатов Долгорукова зачитал предложение. Сыскной приказ возбуждает дело против графа Меншикова по вновь открывшимся обстоятельствам; граф будет взят под стражу, распоряжение о том уже приложено; судебный процесс над ним пройдёт в гласном режиме, наблюдатели Угрюмского княжества будут допущены; Рязань посодействует исполнению московского судебного решения: арестованные активы компании обращаются в компенсацию и часть баз передаётся Владимирскому княжеству, остальное уходит на открытые торги.

Рыльцова повернулась ко мне.

— Ваше решение, истец?

— Я отзываю иск, — сказал я и сел.

Больше от меня ничего и не требовалось. Палата зафиксировала мировое соглашение тем же порядком, каким закрывала иски ещё в наш конфликт с Демидовым, Палата скрепляет принятое решение, и лист бумаги становится законом для семисот семнадцати княжеств. Старый механизм провернулся без скрипа.

Люди Одоевской и Хилковой ушли молча. Формальностей они дожидаться не стали, и правильно сделали: дома их ждал доклад.

Сидевшие же в зале репортёры усиленно строчили заметки в свои блоконы. Принципиальность прессы устроена как флюгер, стоит твёрдо, но всегда по ветру, и назавтра тем же листкам, что месяц лепили из меня коварного злодея-менталиста, предстояло с той же страстью восхищаться мудростью Переславской Палаты Правосудия.

Обольщаться я себе не позволил. Сегодня коалиции Одоевской прищемили руку, только и всего. В следующий раз она подготовится лучше.

Обратно по дамбе я шёл против солнца, и ветер с озера бил уже в спину.

***

В дверь не стучали.

Виктор Алексеевич Меншиков заметил это на четвёртый день. Потом уже не мог не замечать: вся его жизнь была устроена так, что в двери либо стучали, прося дозволения, либо он сам распахивал их не глядя, а здесь не осталось ни того, ни другого. В эту дверь не стучал никто, потому что никто в неё не входил. Дважды в сутки брякал засов, в оконце проезжала миска, шаги надзирателя стихали в конце коридора, и оставалась тишина, плотная, ровная, без единого голоса, который можно было бы оборвать.

Раз в неделю приходил Гурьев. Поверенный остался при графе последним из всех, и граф не обманывался насчёт причины: гонорар был уплачен вперёд, за год, а возвращать деньги Гурьев ненавидел даже сильнее, чем проигрывать. Он садился напротив, раскладывал бумаги и ровным голосом докладывал, как ухудшается ситуация.

Первая купеческая гильдия исключила Меншикова: её глава Рябушкин провёл решение, одобренное единогласно и, говорят, первым поднял руку, из чистого самосохранения. Клиенты переводили грузы конкурентам и на речные баржи, и бежали они не от страха перед Платоновым, а от самого имени графа, как от чумы. Обильно писали кредиторы: таких частых и сердечных писем он не получал ни от одной женщины даже в лучшие годы, и самые пылкие уже шли в суды. Тридцать тысяч машин проедали деньги каждый день своего существования, стоя по базам мёртвым железом, а выручки, которая годами покрывала этот аппетит, не существовало. Переманенные директора уводили за собой лучших людей целыми отделами. Слушая подобные дурные вести, Виктор Алексеевич всякий раз упирался в одно и то же: империю валил не вынесенный приговор, которого ещё не существовало, графа пока лишь арестовали на время проведения расследования, а то, что всё Содружество видело, как хозяин сам закопал свой бизнес.

Про транспортные базы Гурьев доложил отдельно. Часть арестованных площадок отошла Платонову, в зачёт возмещения ущерба по московскому приговору; остальное ушло с открытых торгов, и купили его те самые перевозчики-середняки, на которых граф тридцать лет презрительно смотрел сверху вниз, даже не запоминая фамилий. Теперь они делили его маршруты, буквально раздирая умирающее тело его империи. Рынок разошёлся по четырём или пяти компаниям из вчерашней мелочи, и монополия рухнула. Человек, каравший каждого, кто смел взглянуть на него сверху, смотрел теперь снизу на всех и никому не был интересен настолько, чтобы даже вспоминать его.

Переданные рязанскому госадарю базы не вернулись и вернуться не могли: добровольный дар княжеству переоформили задним числом ещё до ареста имущества обвиняемого. Бумага вышла безупречной: казна не отдала ничего, она лишь удержала своё. Следом дом Долгоруковых начал процедуру лишения Виктора Алексеевича графского титула. Титул этот отец купил у Долгоруковых же, за услуги рязанской короне; рука, когда-то дававшая, теперь отнимала. Симметрию граф увидел сам, бессонной ночью, глядя в потолок: деда, тогда ещё симбирского князя, собственный вассал тайком сверг посреди ночи; внука же собственный сюзерен раздевал средь бела дня. От такой мысли впору было взбеситься, а пришла одна усталость, как у пловца, выбившегося из сил в борьбе с сильным течением.

Процесс против него шёл при широкой огласке, как и было зафиксировано мировым соглашением. На передней скамье сидели наблюдатели Платонова, двое, с одинаковыми кожаными папками, и рязанский судья косился на них чаще, чем на свои бумаги. В зале крутили запись. Граф слушал собственный голос, который знал наизусть до последней интонации, и разглядывал деревянные волокна стола перед собой, потому что смотреть на лица слушавших было выше его сил. На третий день эксперт обвинения, разбирая техническую сторону, ошибся: назвал пол-оборота там, где стояла четверть. Меншиков поймал себя уже в движении: корпус подался вперёд, всё та же поправка была готова сорваться с его языка. Он разжал пальцы, вцепившиеся в столешницу, и сел ровно. Впервые в жизни он удержал свой глупый порыв исправлять чужую ошибку, но пользы в этой победе не было уже никакой.

Ментальная заноза, недававшая покоя, осталась при нём. Он так и не узнал, опоили его в тот вечер, околдовали или оплошал он сам, и лишь одно было несомненно: не узнает никогда, потому что ни доказательства, ни опровержения на свете нет и не будет. Для человека, который только на собственный ум и опирался, это была вечная пытка: либо его переиграли невидимо и безнаказанно, либо он сам утопил себя, и оба ответа были невыносимы, а третьего не существовало.

Приговор зачитали в четверг утром: каторга сроком на 15 лет. Зал выдохнул, репортёры рванули к дверям, наблюдатели Платонова сделали пометки, не переглянувшись. Граф выслушал стоя и не ощутил в себе почти ничего кроме пустоты. Умом он понимал: плаха была бы милосерднее. Казнь бывшего графа — целое событие, о казнённом говорят годами, спорят, жалеют, плетут вздор. О запертом забывают к весне.

Газеты добили его на выезде из суда. В зарешёченное окошко машины, в которой его конвоировали, влетел счастливый голос мальчишки-разносчика: «Язык довёл до каторги! Пятнадцать лет графу-болтуну!» Мальчишка выкрикнул это раз десять, пока фургон не тронулся.

Вот и вся память, понял Меншиков. В историю он входил не главой крупнейшей логистической компании Содружества, не аристократом, которого уважали даже князья, и не к мастером, разыгравшим лучшую свою партию против сильнейшего человека Содружества, а недоумком, сказавшим слишком много на чужом празднике.

Каторга встретила его теснотой, какой он не знал никогда: барак на восемь десятков душ, нары впритык, чужой кашель с обеих сторон. Газеты добрались туда раньше этапа, и кличка приросла с первого дня: Болтун. На каторге такое прозвище — второй приговор: с болтуном не делят ни хлеб, ни разговор, вдруг ещё донесёт охране.

Всю жизнь Виктор Алексеевич физически не мог дождаться, пока собеседник доберётся до сути: перебивал на втором слове и заканчивал за людей фразы, потому что чужая медлительность жгла его, как крапива. Времени у него теперь было сколько угодно. Собеседника — ни одного.

***

Костяшки счётов щёлкали в конторе нефтебазы до глубокой ночи.

Матвей Хлудов считал остатки сам, не доверяя этой работы никому: конторщика он ещё засветло отпустил домой, велев выспаться. Парень был честный, старательный и совершенно лишний при нынешней арифметике, потому что арифметика пошла такая, что от чужих глаз её следовало беречь пуще самой выручки. В жарко натопленной комнате горела лампа со светокамнем под зелёным абажуром, на столе лежали амбарные книги в потёртых переплётах, а за окном, в морозной темноте, потрескивали его ёмкости — четыре вкопанных цистерны и два наземных бака у южной стены Владимира. Содержимое их дорожало с каждым днём, и в этом смысле ночная работа со счётами была самым прибыльным занятием во всём княжестве.

Человеком Хлудов был на вид самым мирным: за пятьдесят, мягкое округлое лицо, такие же мягкие руки приказчика, привычка кланяться всякому входящему вполпоклона, будто извиняясь за причинённое беспокойство. Голоса он не повышал никогда и ни на кого. За тридцать три года торговли он твёрдо усвоил, что кланяться дешевле, чем спорить, а обещать вреднее, чем кланяться, и потому кланялся охотно, обещал редко и должен не был никому и ничего.

Вырос Матвей на каспийских пристанях, среди смолёных канатов, солёной рыбы и мазутных луж, и первую копейку заработал в девять лет, таская купеческие тюки. К двадцати пяти выслужился у астраханских купцов из мальчишек в приказчики. Наука там была нехитрая, но на всю жизнь: чужие деньги считай точно, лишних вопросов не задавай, а что сам обо всём этом думаешь, держи при себе. Десять лет назад он перебрался во Владимир, начал с одной колонки у заставы, через три года держал пять, ещё через два — нефтебазу. Настоящий его расцвет пришёл после заключения контракта с Транзит-Содружеством: автопарки компании глотали горючее цистернами, и годами хлудовские базы кормили меншиковские грузовики от Владимира до Нижнего. Опт давал девять десятых оборота. Когда компания рухнула, опт умер вместе с ней за один месяц, тихо и бесславно, как пламя в лампе, из которой вылили керосин. Остались розница у застав, гулкие полупустые ёмкости и обида на мир.

Считать Хлудов умел всё, включая обиды. Эта числилась у него самой крупной и самой безнадёжной. Кричать он не любил и не видел в крике ни смысла, ни прибыли. В угрюмском кремле сидел человек, разрушивший дело его жизни, точнее, сидел бы, будь тот государь нормальным человеком, но он даже кремль себе сладить отказался, выбрав обычное поместье! Сам же Матвей скатился при нём от торговли цистернами до канистр. Взыскать за такое было пока не с кого, но очень хотелось.

Теперь случай, похоже, представился сам.

С юга писали хорошие знакомцы, люди осведомлённые и на письма скупые. Вести приходили одна другой интереснее, и из каждой следовало, что дальше будет хуже. «Хуже» на языке торговли означало «дороже», а «дороже» для человека с полными ёмкостями означало слово «сверхприбыль», которое Хлудов не позволял себе произносить вслух даже наедине с собой, чтобы не спугнуть.

Днём на всех его колонках висели одинаковые таблички: «Топлива нет». Таблички не врали. Днём топлива действительно не было — ни для кого. Сам Хлудов в обед объезжал свои точки, стоял рядом с табличками, разводил мягкими руками и сокрушался вместе с отъезжающими ни с чем так искренне, что иные ещё и утешали его самого. Ночью топливо появлялось. К заднему двору нефтебазы подкатывали машины со знакомыми номерами, из тени выходил старший заправщик, шланг нырял в горловину, и бензин уходил по цене втрое против дневной. Расписок не писали, имён не называли; деньги переходили из рук в руки при погашенных фарах, и обе стороны понимали это молчание одинаково. Покупатели платили не торгуясь и благодарили шёпотом, будто им сделали одолжение.

Преступлением Хлудов свою ночную торговлю не считал и был по-своему прав: товар его собственный, плаченный живыми деньгами задолго до всякой беды, и никто не обязан продавать своё добро дёшево, когда оно нарасхват. Паники он не раздувал. Цену поднимал не он, её ведь поднимали сами покупатели: страх гнал их брать впрок, спрос подъедал остаток, а чем меньше остаток, тем дороже литр. Матвей всего лишь не мешал.

Сотрудники у него работали уже давно, люди прикормленные и молчаливые. Платил Хлудов не особенно щедро, зато без задержек, а когда два года назад сделалось совсем туго, не рассчитал ни одного человека, хотя приказчик прямо советовал распустить половину до весны. Такое запоминают. С колонок у него не уходили, и про ночную торговлю каждый знал ровно свой кусок: один принимал машины у ворот, другой держал шланг, а рассказывать об этом охотников не находилось.

Шёпот, что завтра бензина не будет никакого и брать надо сегодня, пока хоть из-под полы дают, витал вокруг его колонок уже который день. Кто пустил его первым, Хлудов не знал; его вообще не трогали ни подобные панические слухи, ни байки извозчиков про железную дорогу. Заправщикам он велел слухов не опровергать и с сердитым покупателем не спорить. Пусть себе злится. Злой платил быстрее спокойного клиента и почти не торговался.

Костяшки простучали последний столбец, итог дня лёг на поля гроссбуха, и Хлудов послюнил палец, перелистал назад, сверил с прошлой неделей, потом с позапрошлой. Выходило то, во что не верилось. Одна розница давала теперь больше, чем оптовые поставки в самые жирные меншиковские месяцы. Он отложил счёты и потёр переносицу. Потом посидел немного над раскрытой книгой, ничего уже не считая. После краха ему было, правду сказать, незачем вставать по утрам. Деньги тут были ни при чём. Теперь смысл вернулся. Рынок, отнявший у него всё, возвращал долг, и возвращал с процентами.

Матвей погасил лампу, запер контору и постоял на крыльце, слушая, как потрескивает мороз над его цистернами. Дышалось ему легко и вольготно.

Глава 3

Ноябрь выдался щедрым на скверные новости, и подземные цеха Гаврилова Посада я обходил в этот приезд едва ли не с удовольствием: на минус-уровнях никто не жаловался и ничего не просил, здесь исправно трудились. Люди в белых халатах на князя давно не оглядывались, и меня это устраивало. Где на государя пялятся, там работа стоит.

В этот раз обход прервался на втором часу. Максим Арсеньев, водивший меня по цехам в своём качестве технического директора Бастиона, у лифтовой клети отпустил сопровождающего и понизил голос:

— Есть ещё одно дело, Прохор Игнатьевич. Группа Нойманна упёрлась в тупик, и дальше без вас не пойдёт.

— Веди, — я кивнул на клеть.

Дальнее крыло начиналось за постами Веремеева: двое часовых у бронированной двери, рунная печать поверх замка, вход по журналу. Расписывался я в нём наравне со всеми. Правило это ввёл я сам и теперь исправно страдал от собственной предусмотрительности: единственный человек, которому никогда не сбежать от моих порядков, это я. Секретность майор держал исправно: чужеземных гостей Бастиона водили только в отведённое им крыло, а сюда не заглядывал никто без специального допуска.

За дверью открылся зал размером с плац. Ровный белый свет светокамней не оставлял теней, и в этой стерильной белизне посреди зала стояло железо: восемь танков «Каркажу» под брезентом, четыре РСЗО «Анимики» с зачехлёнными пакетами направляющих, вдоль дальней стены штабель контейнеров с дюжиной экзоскелетов «Вендиго». Сотни тонн смерти спали под тряпками, как боевые кони под попонами, и с тем же царственным равнодушием к мнению конюха. Стеллажи вокруг ломились от боеприпасов и запчастей из ремкомплектов, разложенных по полкам и подписанных бумажными ярлыками; на длинных столах лежали детройтские каталоги, обмерные кальки, картотека узлов. Пять с половиной месяцев инженеры грызли эту махину со всех сторон. Сами машины оставались нетронутыми.

Скальд назвал бы это сорочьим гнездом: натаскал блестящего и любуется. Ворон ошибся бы. Большая война с Бездушными придёт, и Хлад под Детройтом показал, какого она будет калибра. Дойдёт однажды до драки с Габсбургом или Меровингом — машины сгодятся и против людей. Детройт нужного количества не продаст даже не из скупости, а из банальной арифметики: один Бастион, производивший такой эксклюзив только для собственных нужд, девять земель вооружить не способен, и наш с ними контракт останется каплей в море.

Оставался неудобный вопрос того, что мы пытаемся повторить их уникальные разработки. Я придерживался мнения, что на подготовку к войне разрешения не спрашивают ни у союзников, ни у кого бы то ни было ещё. Тем более что торговать копиями их техники я не собирался, как и отбивать у Детройта покупателей. Мне нужно было просто защитить своих людей и извести тварей, а не заработать.

Курт Нойманн ждал у крайнего верстака, за его спиной переминались двое инженеров помоложе. Пруссак был выбрит, вежлив и сдержан: за год работы я не услышал от него ни одного лишнего слова.

— Докладывай, Курт.

— По каталогам и ремкомплектам мы прошли всё, что можно пройти, не вскрывая машин, — собеседник выложил на верстак толстую тетрадь, распухшую от закладок. — Ходовая часть, лафеты, механика направляющих, броневые сочленения. Здесь картина полная. Дальше начинается то, ради чего мы просили вас приехать. В сервоузлах «Вендиго» и в боеукладках «Каркажу» стоят заряды самоуничтожения. Детройт бережёт свои секреты даже в подарках.

В моё время дарёному коню в зубы тоже не смотрели — ровно до тех пор, пока один ярл не прислал соседу драккар с двумя дюжинами воинов под палубой. С тех пор я смотрю. И в зубы, и под палубу.

— Лезть вслепую я запретил, — продолжал инженер. — Одно неловкое движение, и вместо образца получим лом и жертвы.

— Правильно запретил.

— Просьбы две, Ваше Высочество, — Нойманн сложил руки за спиной. — Первая: снимите заряды. Вторая… — он помедлил, единственный раз за весь доклад. — Скопируйте. Как вы это делаете, никто из нас не понимает, но мы знаем, на что вы способны. Мы слышали невероятные истории, как вы создавали клинки и винтовки из чистой руды. Если вам под силу повторить сервомотор, нам не понадобится завод.

Инженеры за его плечом глядели на меня с верой, какой не добьёшься от прихожан иного храма. Люди, месяцами наблюдающие чудеса со стороны, начинают считать их бесплатными. Разубеждать словами я не стал: для этого в зале хватало металла.

Стянув перчатку, я положил ладонь на броню ближайшего Каркажу. Холод стали толкнулся в пальцы, и металл раскрылся для меня. Восприятие пошло вглубь слоями: катаная плита с рунными дорожками, сварные швы корпуса, броневые перегородки, торсионы подвески, коленвал в застывшем масле, топливные магистрали, жгуты проводки, снарядные ложементы. Сорок пять тонн развернулись в голове разом, до последней шайбы, до заусенца на резьбе. Анатомический театр, где вскрытие обходится без ножа.

Заряды нашлись сразу: шесть плотных цилиндров в боеукладке, каждый со взведённым ударником. Мимолётное усилие, и трансмутация прошла гладко, заставив ударники срастись с корпусами. Тем же порядком я прошёл остальные танки, РСЗО и контейнеры Вендиго, где вдоль каждой спинной шины пряталось по два заряда. Вся работа заняла меньше времени, чем рассказ о ней; так я когда-то глушил мины на подступах к крепости Волкодава, не сбавляя шага отряда.

— Забирайте, — я снял ладонь с брони. — Сюрпризов больше нет. Разбирайте что хотите.

Кто-то из молодых инженеров выдохнул на весь зал.

— Теперь твоя вторая просьба, Курт. Давай образец.

Из вскрытого контейнера мне подали сервомотор Вендиго, плечевой узел, цилиндр в два кулака размером. Минуту назад я видел его насквозь: обмотки, планетарный ряд шестерён, вал, подшипники. Лучшей карты у меня не будет. Рядом я положил болванку Сумеречной стали.

Металл потёк под моей Оружейной трансмутацией, как воск. Копия вышла из болванки быстрее, чем остыл бы чай: тот же вес, те же шестерни, та же резьба под крепёж. Нойманн принял её обеими руками, вставил в испытательную оправку, подключил кристалл.

Вал не провернулся.

Ни на волос. Снаружи копия была совершенной, внутри — мёртвой скульптурой: шестерни тёрлись там, где им положено катиться, посадки стояли не те и не там, а изоляции в обмотках не было вовсе. Я держал в руках кусок железа, старательно притворяющийся оружием.

Урок был старым и знакомым. В первый год в этом мире я так же скопировал револьвер по чужому образцу и получил бесполезную игрушку: барабан заедал, нарезы врали. Заработала копия лишь после того, как я разобрал и собрал оригинал столько раз, что пальцы запомнили каждую пружину, а металл стал продолжением мысли.

Копию я поставил рядом с образцом. Закон Оружейной трансмутации остался при мне: пределы собственной силы — не та тема, которой учат даже своих, и чем меньше людей знает, где они лежат, тем дольше их считают бесконечными. А сам принцип прост: нельзя создать то, чего не понимаешь. Я видел в этом узле каждую шестерню, но не знал, зачем она там и почему именно такая. Карта не заменяет понимания. Талант — не печатный станок, а рука мастера, и рука в подобных тонких материях не способна действовать в отрыве от головы.

Для наглядности я тут же скопировал броневую плиту и трак гусеницы. Обе копии Нойманн измерил и принял без единой придирки: простое тело я понимал насквозь, оттого оно и далось с одного касания. Напоследок я тронул ящик с антимагическими снарядами и получил в ответ глухоту.

— Аркалиевые будете делать руками, как и детройтцы.

— Значит, не выйдет, — ровно сказал Нойманн. Разочарование он не выдал ничем, кроме этой искусственной ровности голоса.

— Выйдет, только не так, как вы тут надеялись, и не завтра, — я обвёл взглядом ряды укрытых машин. — Эту технику я разберу до последнего винта и соберу обратно: оружие, которого не знаешь на ощупь, в бой не берут. Учителями будете вы. По механике меня поведёшь ты, Курт. Фишеру передашь гибридную установку: она родня его тепловозу, пусть сперва сам поймёт её до конца, иначе ему нечего будет мне объяснять. Ракетное топливо и начинку пусть варит Зарецкий со своей лабораторией: алхимию — алхимикам. Вахлову — сборка боеприпасов и полигон.

Настоящий смысл учёбы я оставил при себе: получить полное понимание каждого узла. Лишь после этого мой Талант сможет повторить чужое железо. Для инженеров пусть это будет причудой дотошного государя. Великий князь записывается в подмастерья к обычным механикам и инженерам. Скальду такого знать не полагалось: пищи для ехидных шуточек ворону хватило бы на год. Хотя никакого унижения для воина здесь не было: новый клинок пробуют на чучелах, новый лук пристреливают, новое оружие всегда изучают, прежде чем им бить.

— Порядок работ такой, — продолжил я вслух. — Первыми — снаряды к РСЗО. Следом сама пусковая. Потом экзоскелеты, танки — последним. Первый показ — на полигоне: копии против оригиналов, снаряд и направляющая. Дальше по результату.

— Принято, Ваше Высочество, — Нойманн уже писал в своей тетради.

Лестница шла от простого к сложному. Ракеты — единственное, что можно будет тратить, не объясняясь: реактивный снаряд сгорает при попадании цели, клейма на осколках не читают. Всему остальному дорога в арсенал, про запас и лежать до срока.

Лишний экзоскелет на моём бойце или неучтённый танк, использованный в деле, объявили бы всему свету, что я копирую детройтское железо без спроса, и скандал погубил бы разом и контракт, и отношения с единственным союзником за океаном. Запас куётся молча и всплывёт, когда грянет война, на которой будет не до обид. Когда великая нужда припрёт наплевать на возможные последствия рассекречивания этого добра.

Пусковая установка пойдёт первой, потому что она по железу немногим хитрее телеги, только прицельный артефакт к ней — отдельное ремесло, и осваивать его моим мастерам придётся самим. Дальше Вендиго с его десятками сервоузлов, в которых сидит половина детройтской школы: освоив их, я пойму и танк. Насчёт Каркажу я себе не врал: тысячи деталей, двигатель, гидравлика — это месяцы. Тем более что гонять его по полигону сейчас не на чем: солярку в княжестве считают по литрам. Хорошо хоть «Вендиго» ест кристаллы Эссенции, а не бензин.

Уходя, я задержался у поста и добавил Веремееву работы: караулы вокруг крыла удвоить, списки допуска вести майору лично, отчёт о любом постороннем любопытстве к этому крылу класть на стол Коршунову в тот же день. После Детройта в сторону княжества внимательно смотрела разведка и Габсбурга, и Меровинга, и чем позже они узнают, что растёт в этом подвале, тем дольше проживут их иллюзии на счёт собственной силы.

— К моему возвращению расчисти место у верстака, Курт, — велел я уже от дверей. — Ученик из меня строптивый, зато прилежный.

***

Артём Стремянников приехал в моё поместье в Угрюме к вечернему докладу и разложил бумаги с банкирской аккуратностью: ровно, угол к углу. Много лет в московском банке он прожил среди цифр, не терпящих суеты, и в Аудиторском приказе эта привычка стоила дороже слепого рвения. Очки, дорогой костюм, зализанные назад тёмные волосы: раздобревший банкир как есть. Девять земель он держал в голове до последней копейки.

Крылов приехал вместе с ним и молча устроился у окна: высокий, сухой, с проседью в тёмных волосах и аккуратными усами, Григорий Мартынович располагался в комнате так, что о нём забывали до его часа.

— С чего начнём, Артём Николаевич?

— С людей, Ваше Высочество, — он снял очки и устало потёр переносицу. — Точнее, с того, что их нет.

Дальше пошёл доклад, который я предпочёл бы не слышать. Аудит девяти территорий Артём пока тянул, хотя его ревизорам давно было впору разорваться. Крылов держал правопорядок от Мурома до Коврова, и следователи Григория Мартыновича неделями ночевали в машинах. С межеванием выходило хуже всего: комиссий требовалось втрое больше, чем есть, и это по нижней границе. Масштабирование реформы пожирало людей быстрее, чем их успевали готовить.

Подписанный в начале сентября указ переводил крестьян всех девяти земель с барщины и оброка на аренду. До деревни указ доезжал только руками межевой комиссии: она отмеряла барские наделы, оценивала землю и подписывала договоры, и там, где комиссия не побывала, вся реформа существовала лишь в газетах.

— Значит, нужно найти людей, — обронил я и сам услышал, как пусто прозвучали слова.

— Негде, Ваше Высочество, — Артём даже не стал смягчать. — Вербовщики сидят во всех девяти столицах, и люди идут: казённое жалованье нынче манит. Только из десятка пришедших годятся трое, из троих один не врёт о себе, и этого одного ещё месяцами надо учить и просвечивать вдоль и поперёк. Готовых я выгреб подчистую, они работают на пределе

Н-да… Грамотность, честность и неподкупность по отдельности встречаются в природе довольно часто. Все три разом — примерно как трёхглавый пёс: слышали про Цербера все, не видел никто.

Тысячу лет назад главный враг сидел напротив: за столом переговоров, за крепостной стеной, за строем щитов. Врага можно было переиграть, сломать, зарубить. Теперь врагом оказалась банальная арифметика человеческой производительности. Реформа, которой полагалось освободить крестьян моих княжеств, рисковала захлебнуться не в сопротивлении дворян, а в собственной нехватке рук.

Варианты мы перебрали за четверть часа. Переманивать землемеров и писарей из соседних княжеств — полгода на переезд, проверку, тренировку и присягу, и с каждым приедут чужие привычки, а у доброй половины отыщутся иные хозяева. Просить приказчиков у купеческих гильдий — считают они быстро, только служат прибыли, а лишний метр, отрезанный в нужную боярину сторону, это тоже прибыль. Ждать выпусков академий — два года, которых у реформы нет. Стоящих вариантов осталось два.

— Офицеры, — сказал я, вспомнив недавний доклад. — Ландграф Ковалёв докладывал не так давно, что бойцам не хватает дела. Сотни грамотных людей, приученных к дисциплине и карте. Офицер умеет снять местность, измерить дистанцию до врага и составить рапорт, который не стыдно подшить; межевание из того же теста. И главное — над ним висят данная присяга и трибунал, а не честное слово. К каждой комиссии добавьте и пятёрку дружинных бойцов: охрана, посыльные, чёрная работа по лагерю.

— Помещики взвоют: военные меряют их землю, — Артём побарабанил пальцами по папке. — Завтра в газетах напишут, что мы запугивает дворян.

— Пусть воют. Вой их я переживу.

Пятёрки я вписал не столько ради охраны, сколько ради самих этих людей. Ковалёв тогда назвал и цену безделья: тысячи обученных вооружённых мужчин без задачи опасны сами по себе, а настоящего дела для дружин мы пока не нашли. Пусть стерегут землемеров и таскают вешки. Занятый боец обходится казне дешевле скучающего.

— Тогда второе, — Артём вернул очки на нос и подвинул мне лист с расчётом. — Сейчас мы учти штучно: берём одного кристально честного из десятка и возимся с ним, как с княжеским наследником. Предлагаю ставить обучение на поток и брать всех годных, тех самых троих из десятка, не дожидаясь, пока каждый докажет святость. Народ для этого есть: выпускники уездных училищ, канцелярские писари, толковые конторщики. Шесть недель обучения — устав, обмер, счётное дело. Готовить будем не конкретно межевиков, а сотрудников моего Приказа: комиссии станут полевой проверкой, и кто пройдёт деревни чисто, тот дорастёт до ревизора. Реформа кончится, а люди останутся. От жулья же спасёмся не первоначальным строгим отбором, а порядком: работа парами, состав пар тасуем без предупреждения, поверх — выборочная перепроверка, как в пилоте.

— Честных на девять земель всё равно никто не наберёт, — согласился я. — Кто продастся, того выловит перепроверка, остальным займётся Григорий Мартынович. Считай обе линии принятыми, списки жду как можно скорее.

Артём сделал пометку и покосился на окно. Лёгкая часть доклада кончилась.

— Теперь ваша очередь, Григорий Мартынович.

Крылов поднялся, раскрыл свою папку и поверх артёмовских листов положил карту, утыканную флажками.

— Сводка по деревням, Прохор Игнатьевич.

Доклады с мест ложились один к одному и складывались в систему. В суды помещики больше не шли и жалоб не писали: после чагинских исков охотников тягаться с казной в открытую не осталось. Действовали тише и грязнее. В одной деревне старосте намекнули, что зима длинная, дрова кончатся, а лес-то барский. В другой мужикам, подавшим на аренду, наутро потравили посев. В третьей не грозил никто: просто пополз слух, что кто первым подпишет, того первым и припомнят, когда чиновник уедет, а барин останется.

— Флажков на карте четыре десятка, — Крылов повёл пальцем по Ярославлю, Костроме, Владимиру. — Комиссии приезжают по графику, а подписей нет. Мужики молчат и в глаза не смотрят.

— Что раскопали ваши люди?

— Механику, — Григорий Мартынович перевернул лист. — Через старост передают «послания»: кто подпишет, того с семьёй выселят. Кое-где подключили приходских батюшек, и с амвона звучит, что грех против барина есть грех против Бога. А где решили не мелочиться, там первому подписавшему пустили красного петуха. Ограничились предупреждением, и в ту ночь сгорел сарай, а не изба с женой и детьми. Поджигателя мы взяли, он уже даёт показания на пославшего.

Я смотрел на флажки и видел за ними то, чего не было в сводке. Одиночными арестами эту проблему не решить: помещика можно посадить, но помещиков — сотни. Пятёрки солдат при комиссиях прикроют землемеров, только помещик не дурак воевать с охраной: он бьёт по мужику, который после отъезда комиссии остаётся с барином один на один. Страх, который дворяне вколачивали в этих людей веками, работал уже сам, без приказа и без поджогов, он был встроен глубже любого указа. Бумага говорила мужику «теперь будешь жить лучше». Вся прожитая жизнь отвечала: не верь и не высовывайся. Против опыта длинною в целую жизнь моя бумага пока не тянула. И ведь это мы ещё до освобождения крепостных не дошли…

Об эту трещину я уже спотыкался мыслью в Детройте, когда узнал, что в моё отсутствие началось брожение умов и недоумки типа Шубина повылезали из нор. Всё, что я выстроил, держится на моём личном авторитете, а не на привычке людей к закону. Такая привычка растёт годами, как лес, и подгонять её криком и ударами бесполезно. Быстрый рычаг у меня был ровно один: сделать так, чтобы крестьянина, подписавшего аренду, было кому защитить не через месяц, когда до уезда доедет следователь, а на следующее же утро.

— Итак, Григорий Мартынович, — я подошёл к карте с флажками. — Первое: поджигателей и авторов подобных «посланий» — под суд. Дела проконтролируйте лично. Каждый арест и каждый приговор снимают люди Суворина, чтобы деревня видела не слух о далёкой каре боярина, а саму кару со всеми подробностями, с лицом и фамилией. Второе, Артём Николаевич: выездные судьи едут впереди комиссий. Сначала человек в мантии объясняет мужикам их права и отвечает на вопросы, потом землемер берётся за мерную ленту. Третье: Градскому — заказ на пьесу ровно про это, — больше для себя, чем для них проговаривал я. — На сцене барин стращает мужика, мужик всё-таки подписывает договор аренды, а приехавший судья ставит барина на место по закону. Финал простой: подписавший остаётся с наделом, стращавший — с носом. Театральные труппы его и так колесят по деревням, пусть везут туда эту историю. Четвёртое: в деревни, где аренду подписали, ставим первые магофоны и даём номера дежурного в ближайшем Сыскном приказе. Пусть каждый барин знает: жалоба долетает до следствия раньше, чем остынет зола. Григорий Мартынович, проработайте на местах, чтобы к таким звонкам отнеслись максимально серьёзно.

— Сделаю, — сухо отозвался Крылов.

— Магофоны дороги, Ваше Высочество, — банкир в Артёме пересилил аудитора. — Казначейство спросит.

— Я передам Белозёрову, что магофон дешевле провальной реформы.

Он записал и это, спорить не стал. Быстрой отдачи я не ждал: пьесам и судьям предстояло месяцами, если не годами, догонять то, что делалось розгами столетиями. Направление было верным, остальное решалось упорством.

— Сводку по деревням — раз в неделю, на мой стол, — подвёл я черту. — Посмотрим, чей урок деревня выучит быстрее: барский или мой.

***

Утро выдалось звонким от мороза, и князь Семён Давыдович Абамелек-Лазарев был доволен. Снег лежал по пояс, сосны стояли в плотной наледи, лыжня к стрелковой позиции была накатана с вечера. По правую руку, в тридцати километрах отсюда, дымил Чёрмозский округ, где рубили его уголь. По левую, за Камой, Краснокамское и Полазненское месторождения качали его нефть, и его же завод перегонял её в топливо. Восемь с половиной тысяч квадратных километров тайги, пашен и заводов подчинялись здесь одному человеку, и весь уральский промышленный пояс ездил, плавил и грелся на пермском горючем. Бастионы, Палаты и чужие смуты лежали отсюда безнадёжно далеко: любой чужой приказ доезжал до Урала остывшим. Расстояние служило Перми крепостной стеной, а зима — рвом. В этом устройстве мира князь не находил ни единого изъяна.

Гостя он принимал на охоте, и это было решение, а не совпадение. Великий князь Платонов напросился на разговор сам; загон на секача был назначен ещё на прошлой неделе; менять свои планы ради чужих желаний Семён Давыдович отвык лет тридцать назад. Хочет говорить о делах, пусть говорит под соснами, на морозе, наравне с егерями.

Облава катилась издалека широкой дугой. Псы работали грамотно, голоса их то сливались, то рассыпались по лесу, загонщики покрикивали в положенных местах.

Делом занимались свои егеря, приписанные к охотному двору, выросшие при деле, как их отцы при домнах и скважинах. Людей Семён Давыдович содержал в порядке. Девять с лишним тысяч душ, принадлежащих ему лично, были расписаны у него по заводам и промыслам узлами одной машины, и машину эту он обслуживал честно: сытный харч, фельдшер в каждом посёлке, школа при конторе. Грамотный машинист обходится дешевле сломанного станка, а надорванный работник — расточительство, за которое он снимал управляющих. Его называли добрым хозяином и почти не врали. Спроси кто-нибудь его людей, хотят ли они воли, он бы даже не разгневался, он попросту не понял бы вопроса: гайку не спрашивают, хочет ли она слезть с резьбы.

Оттого озвученную публично угрюмскую затею с освобождением крепостных он числил не ересью, а порчей имущества. Покойный белгородец Юсупов поднял против неё сословное знамя, вылез на трибуны спасать всё дворянство разом, собрал на себя все молнии и кончил с клинком в горле на глазах у всего Содружества. Семён Давыдович знамён не поднимал и сословий не спасал: его беспокоил в первую очередь его род и его вотчина — Пермь. Юсупов защищал право владеть людьми, пермский князь права не видел вовсе — видел машину, которую предлагают раскрутить на ходу, доломав окончательно, и спорить об этом полагал занятием для сумасшедших. Себе он положил одно: угрюмским порядкам за Камой не бывать.

Абамелек-Лазарев стоял на позиции с винтовкой на сгибе руки: воронёный ствол, ложе карельской берёзы, пристреляна на сто шагов. Седьмой десяток князь разменял давно, а на облаву по-прежнему выходил сам: до номера дошёл на лыжах своим ходом, винтовку держал твёрдо, и в короткой ухоженной седой бороде намерзал иней.

Платонов расположился в трёх шагах, спиной к лесу. Оттуда и гнали зверя. Предложенную винтовку гость отвёл ладонью и стоял в распахнутом пальто, без шапки, со спокойствием человека, находящегося посреди собственного кабинета. Спокойствие это раздражало князя сильнее любых слов: человеку на чужой земле полагается хотя бы оглядываться.

— Далеко же вы забрались от своих рельсов, Прохор Игнатьевич, — первый ход хозяин сделал с самой участливой миной. — И, говорят, прибыли на колёсах: ваш знаменитый вертолёт нынче отдыхает. Керосин, слышно, стал редкою вещицей.

Участия в этих словах было на копейку, осведомлённости — на рубль: пусть гость знает, что Пермь осведомлён о ситуации на чужих землях не хуже его собственного казначея. Заодно и посмотрим, как он это проглотит.

— Стал, — легко согласился Платонов. — Ничего, вернётся: я терпеливый. А долгая дорога не прошла даром: ваше хозяйство успел рассмотреть в подробностях. Богато живёте, Семён Давыдович.

Комплимент был вежлив и повёрнут остриём к хозяину. Двусмысленности гость ронял умело, но без удовольствия, как человек, надевший чужой сюртук по случаю; тем внимательнее стоило его слушать. Про себя князь отметил главное: приехали сюда не только за соляркой, приехали изучать его территорию.

— На богатство моё многие смотрят издалека, — Абамелек-Лазарев широким жестом обвёл горизонт. — Вблизи у нас скучно: снег да тяжёлая работа. Так что же привело — праздный интерес или дело?

— Интересов у меня и дома хватает, — улыбки в ответ князь не дождался. — Дело.

Перечислял гость коротко, по-военному: требуется солярка в больших количествах, а также бензин, договор на год вперёд, пермские объёмы взамен выпавших письмянских. Слушал Семён Давыдович со вкусом, не перебивая: положение собеседника в качестве просителя нравилось ему куда больше самого собеседника.

Цену Абамелек-Лазарев назвал сразу, не дожидаясь торга, и назвал с лёгким сердцем: против летней она была задрана в несколько раз, и скрывать это он не считал нужным.

— Котово горит, Прохор Игнатьевич, — пояснил князь почти ласково. — Новая Письмянка стоит. Когда продавец на рынке остаётся практически один, цену устанавливает он. И заметьте, не я вас граблю: рынок грабит вас моими руками.

— О цене будем говорить во вторую очередь, — Платонов даже не поморщился. — Прежде ответьте, готовы ли вы покрыть наши объёмы?

Князь ждал либо торга, либо злости. Не дождался ни того ни другого, и это было по-своему неприятно: человек, которому задранная цена безразлична, приехал не торговаться.

— Увы, — Семён Давыдович развёл руками, держа винтовку на сгибе локтя. — Свободных объёмов — ни цистерны. Всё расписано уральским заводам до весны.

Это была ложь. Оба это знали, и каждый знал, что второй знает. Уличать хозяина гость не стал: вежливая ложь — тоже ответ, и вполне исчерпывающий.

Про себя причину отказа князь формулировал, думая в первую очередь не о коммерции. Сорок лет он собирал эти земли в безотказно работающий механизм и собрал так, что почти не кланялся ни Баку, ни Бастионам, ни всей конфедерации Содружества. И вот над всем выстроенным появилась новая ступень: вчерашний пограничный воевода объявил себя Великим князем, и 717 земель сделали вид, что так и надо. В громких словах о новом титуле Семён Давыдович расслышал одно: кто-то встал выше него. Прощать такое он не умел и учиться не собирался.

Вторая причина была проще и мерилась деньгами. Компания «Транзит-Содружество» годами оставалось крупнейшим покупателем пермского дизеля, а этот человек разнёс детище графа Меншикова в щепы за квартал, и дыру в сбыте пермская казна чувствовала бы до сих пор, если бы не удачно подвернувшийся топливный кризис. За обе обиды гость ещё не ответил, и продавать такому человеку горючее по сходной цене князь не собирался.

Поверх обид лежал ещё и расчёт, холодный, как утренний наст. Каждый месяц топливного голода перекраивал карту сбыта в пользу Перми, и чем дольше гость будет побираться по чужим дворам, тем сговорчивее приедет в следующий раз. К началу нового года цену можно назначать уже не в рублях, а в конкретных условиях. Ждать Семён Давыдович умел лучше всего остального.

Облава надвинулась. Голоса псов сорвались в злобный, рвущий лай, близко захрустел валежник.

— Ваша Светлость, идёт! — крикнул старший егерь с края просеки.

Кусты на краю просеки лопнули. Секач вышел махом, тёмный, литой, на добрых полтораста кило, и пошёл наискось через просеку, выбрасывая из-под копыт снежную пыль. Абамелек-Лазарев вскинул винтовку слитным, за сорок лет заученным движением, повёл стволом, выбирая упреждение…

Выстрелить он не успел.

Воздух перед гостем взорвался коротким хлопком. Над снегом мелькнула блестящая линия, и скрылась в звере.

Секач ткнулся рылом в снег на полном скаку, перекатился через голову и пропахал борозду до середины просеки, и наступила тишина, в которой медленно оседала поднятая зверем снежная пыль. Когда туша замерла, из левой глазницы у неё торчала длинный металлический прут, навроде вязальной спицы. Хозяин Прикамья медленно опустил ствол.

Ни жеста, ни слова, ни вспышки силы. Собственный дар у князя имелся, и как работает боевая магия, он знал не понаслышке: силу перед ударом собирают, разгоняют, ей дают выход. Здесь не было и всплеска. Гость даже не повернул головы на вепря. Платонов всё это время держал князя взглядом, не спуская с него глаз ни на миг.

Старший егерь смотрел то на прут, то на гостя, и на лице его шла тяжёлая работа мысли: рождалась лучшая охотничья байка его жизни, рассказать которую не выйдет никому — не поверят.

Сзади скрипнул снег: двое телохранителей шагнули ближе, ладони легли на магические жезлы.

— Отставить, — бросил князь через плечо, не повышая голоса. — Прохор Игнатьевич не станет делать глупостей.

Вслух вышло почти светски. Внутри у Семёна Давыдовича кипело: в его лесу, на его охоте, Платонов взял его зверя походя, между двумя фразами о солярке. Так с ним не обходился ещё никто.

Одно воспоминание всё же царапнуло, старое, из самого начала пути. Молодым наследником он стоял в бакинском дворце, где хан, не торгуясь, а назначая, продавал ему перегонные установки втридорога, и Абамелек-Лазарев подписывал, потому что сила была не на его стороне. В тот день он поклялся никогда больше не быть вторым и с тех пор исправно покупал силу, как уголь: маги по контракту, охрана, нужные судьи, чужие долги. Сила, стоявшая сейчас в трёх шагах от него, в прейскурантах не значилась. Чувство было то же самое, как тогда в Баку, и Семён Давыдович затолкал его туда же, как и в прошлом, а сверху придавил привычным словом: глупые фокусы.

Хозяином Семён Давыдович остался даже сейчас.

— Чисто взяли зверя, Прохор Игнатьевич, — похвалу он выговорил без запинки, только скулы отвердели на миг. — Егеря будут рассказывать об этой охоте до весны. Трофей по праву ваш: велю подать кабанью голову к ужину.

— Не трудитесь, Семён Давыдович, зверь ваш, — от трофея Платонов отмахнулся так же легко, как от карабина. — И простите за самоуправство, рука сама отреагировала. Она смолоду бьёт первой всё, что летит в мою сторону.

Извинение было издевательски вежливым, и второй слой князь прочёл без словаря: в сторону этого гостя лучше не лететь ничему — ни зверю, ни пуле, ни пермскому отказу.

— Полезная привычка… на охоте, — уронил князь. — В моих лесах зверь смирный: не дразните его, и он вас не тронет.

— Не привычка, Семён Давыдович. Опыт, и он однообразен, — Платонов говорил ровно, не громче, чем о ценах. — Кто искал со мной вражды, тот её находил. Все, кто искал. Кончалось это для них прескверно, а мне всякий раз было жаль потраченного времени. Отношения если не дружеские, то хотя бы партнёрские обходятся дешевле обеим сторонам.

— Убедительно излагаете, — винтовку князь перебросил на локоть стволом в сторону, соблюдая приличия, которых уже не чувствовал. — Только не путайте пермское радушие с пермской сговорчивостью, Прохор Игнатьевич. В своей земле я сам решаю, кому продавать свою нефть.

— Безусловно, — Платонов кивнул без тени спора. — Пока эта нефть ваша, решать вам.

Ударения он не сделал ни на одном слове, и оттого «пока» прозвучало отчётливее любого крика. Секунду они смотрели друг на друга поверх мёртвого вепря.

Прощание вышло коротким: Платонов поблагодарил за охоту, хозяин пожелал лёгкой дороги. Псы, единственные до конца честные участники переговоров, проводили колонну гостя лаем: они одни сказали всё, что думали. Договорённостей так и не достигли.

Семён Давыдович постоял над тушей. Егеря ждали команды свежевать, псари сдерживали собак. Прут из глазницы он вытащил сам, повертел в пальцах и бросил в снег, а трофей велел отдать псам.

Вкус к сегодняшней охоте у него пропал. К двум старым счетам, повешенным на гостя, прибавился третий.

Глава 4

От пермских лесов до Новой Письмянки шесть сотен километров, и каждый из них обошёлся моей колонне литрами бензина, который в княжестве был наперечёт. Ирония нехитрая: за топливом я ехал, топливо сжигая.

Начинал я с Перми не по глупости и не из любви к длинным дорогам. Маршрут сложился из свободных дат, а не оптимальной логистики. Сбор всех участников товарищества согласовали заранее, и ближайший день, когда все трое совладельцев могли сесть за один стол, нашёлся только в конце недели. Просиживать эти дни в ожидании я не стал: раз уж ждать всё равно, займусь другим делом. Так Пермь и вышла первой — не ближе прочих, зато на неё как раз хватало свободных дней.

Прошедший разговор я перебрал в уме за обратную дорогу не один раз, и с каждым разом он нравился мне всё меньше. Твёрдо я знал немногое. Абамелек-Лазарев отказал мне раньше, чем выслушал. Я услышал ложь про отсутствие свободных объёмов, слепленную настолько лениво, что сама небрежность была посланием. Дальше начинались догадки — причин князь не называл, а читать чужие мысли я не умею, что бы там ни болтала дурная молва.

Принимали меня не в кабинете или в тронном зале, а на морозе, не найдя свободной минуты, будто докучливого соседа, а не государя, что говорило о реальном отношении ко мне и моему титулу яснее любых слов. Насчёт второй причины догадаться было не сложно, благодаря торговым сводкам: компания Меншикова брала пермский дизель тоннами, и этот сбыт умер моими стараниями.

Третья возможная причина опиралась на банальную логику: кто хочет продать, тот торгуется, а кто не торгуется вовсе, тот ждёт, что покупатель дозреет и будет согласен на любые условия. Если я прав, к новому году со мной свяжутся повторно. По сути, князь выдерживает меня, как коньяк в бочке.

Пермь из списка поставщиков пришлось вычеркнуть: такие не продают, пока не решат, что победили, а доставлять ему это удовольствие я не собирался. Секач, снятый у него на глазах, стал чётким предупреждением. Дошло ли — не знаю. Пермь сохраняет независимость за счёт солидного расстояния от европейской части Содружества и веры в то, что до неё никому не дотянуться. Подобная логика заслуживала проверки, только не в этот год: сейчас мне нужна была солярка, а не новый фронт.

Новая Письмянка — иной разговор. Пермь мне ничего не обещала, потому и отказ её был законным. Здесь же завод оставался моим законным поставщиком, по бумагам обязанным лить мне топливо круглый год. Дожимать его я ехал всерьёз, и злость, копившаяся от самой пермской просеки, была в этой поездке лучшим попутчиком.

Мёртвый завод оказался виден издалека. Ни дымов над трубами, ни факела над горелкой: воздух над Новой Письмянкой стоял чистый, как над деревней, и для завода такая чистота вызывала ассоциацию с покойниками. Перегонные колонны серебрились инеем во всю высоту. На работающем железе иней не держится…

Торговый старшина Карим Фаритович Усманов встретил меня на крыльце конторы без свиты и без заготовленной речи: невысокий, плотный, с круглым гладким лицом и мягкими руками конторского человека; на пальце — массивный перстень-печатка, тулуп наброшен поверх домашней одежды. По тулупу было видно, что человек живёт при заводе безвылазно. Слова он отпускал по одному, тихо и медленно, как копейки из сдачи. В конторе жарко топили, на столе соседствовали счёты и гроссбухи; писаря он отослал сам, прежде чем я успел попросить.

— По мою голову приехали, Ваше Высочество?.. — поинтересовался он вместо приветствия. В голосе не было ни страха, ни вызова, одна лишь усталость.

— Приехал спросить, где топливо по моему контракту.

— Стало быть, за ней родимой, — Усманов невесело усмехнулся, блеснув золотым зубом, тяжело сел и подвинул мне через стол верхний гроссбух. — Топлива нет и не будет, пока стоят нефтеперерабатывающие установки. Скажу сразу и без обиняков: отгрузки сорвал не я. Операционные расходы на переработку мои, тут не поспоришь. Вот только сами установки мне не принадлежат: их, как и качалки, к слову, покупали у Баку в складчину, и это общее имущество. А потому капитальные расходы тоже общие. Чинить их в одиночку я не вправе, и денег таких у меня нет. Моя треть на ремонт собрана и лежит в банке, могу выложить хоть сегодня. Двух других третей нет.

— Это правда?

— Чистая, — отозвался и сам удивился своей прыти собеседник.

Интересно девки пляшут…

Напротив меня сидел заложник собственного завода, который рад бы исполнить контракт хоть завтра, и давить на него было всё равно что допрашивать погорельца о причинах пожара.

— Когда съедутся остальные совладельцы?

— Как и сговорено, сегодня к обеду, — старшина глянул на меня исподлобья. — Тенишев-младший приедет, Альметьевск рядом. Именно младший, Ваше Высочество, и лучше вам знать заранее: Адель Рустамович слёг ещё летом, лекари не обещают, что доживёт до весны. Урусов приедет, но терпения от него не ждите: у него Степь. Рейды со стороны Восточного каганата и Казахской Степной Орды порой докатываются и досюда, не размениваясь на Оренбург или Самару. Знают, что мы здесь неплохо устроились…

— Мне хватит и часа.

Опаздывать Тенишев себе не позволил: ровно к назначенному часу Марат Аделевич вошёл в контору с кислым лицом. Живьём я Тенишевых не видел, только на снимках в коршуновских справках, но сына узнал бы и без представления: отцовская прямая спина, смуглое лицо, тёмные миндалевидные глаза под тяжёлыми веками, коротко стриженная чёрная борода, пока без проседи. Даже печатка на пальце была отцовская, знакомая по тем же снимкам. Различие нашлось одно: Адель Рустамович на всех карточках выглядел неторопливым человеком, за которым всегда сохраняется последнее слово, а наследник и стоять умудрялся нетерпеливо, притоптывая. Молодой, лет двадцати пяти, в дорогой шубе; поклонился он ровно настолько, насколько требовал мой титул, и ни на волос ниже.

— Отец плох, — сообщил он раньше, чем я спросил. — Альметьевском в настоящий момент правлю я и говорить буду за наш род.

Тимур Касымович Урусов приехал следом за ним, на армейском вездеходе с заиндевелыми бортами: кряжистый, широкий в кости, лет пятидесяти, в полевой форме без фальшивых орденов и наградных лент; лицо обветрено до красноты, седеющие усы свисают ниже подбородка по степному обычаю, на скуле белеет старый рубец от клинка. Руку он жал коротко; на левой кисти у маркграфа не хватало двух пальцев. Сел он лицом к двери и положил на стол часы циферблатом к себе.

— Говорите, господа, — предупредил маркграф голосом, сорванным на степных ветрах. — К ночи мне надо быть обратно на заставах.

Свара началась с третьей фразы и пошла по кругу, протоптанному задолго до моего приезда.

— Позиция рода простая, — Тенишев говорил в стол, не глядя на Усманова. — Нефть наша. Скважины наши, земля наша, риск наш. Много лет Альметьевск отдавал сырьё по ценам, которые рисовались вот за этим самым столом, и я эти прейскуранты поднял и перечитал. Пусть установки чинит тот, кто на нашей нефти наживался перегонкой.

— Наживался! — Усманов хлопнул ладонью по гроссбуху. — Вот они, мои барыши, каждый год прошит и пронумерован, читайте на здоровье. Товариществу тридцать два года, доли прописаны: треть, треть и треть. И качалки, которые поднимают вашу нефть, Марат Аделевич, куплены на те же три доли — прикажете снять их со скважин и поделить? Капитальный ремонт всегда был общим. Мой расчёт готов, с печатью. Дело за двумя подписями.

— За одной, — поправил Урусов. — Моей не будет. Складчину я не оспариваю: за установки мой род платил наравне со всеми. Только с осени Степь неспокойна, я держу сорок застав по усиленному расписанию и людей хороню чаще, чем вы чините задвижки. Свою треть за этот год я уже внёс — жалованьем живым и пенсиями вдовам. Хотите деньгами — сперва посчитайте, во что вам двоим обошлась бы моя граница нараспашку!

Каждый был прав. В том и состояла вся мерзость положения: каждый был прав со своей колокольни и потому не собирался сдвигаться ни на вершок.

Я слушал ругань и раскладывал склоку на части, как заклинивший затвор.

Годами их мирил не трезвый разум и не устав товарищества. Их мирила возможность отложить крупные расходы. Любой спор о ремонте кончался одинаково: латали дёшево, капитальный переносили на год, и сама отсрочка была для всех троих маленькой общей победой: никто не заплатил большой суммы, все остались при своих, порадовавшись чистой прибыли. Каждая отсрочка тихо съедала кусок ресурса установок. Теперь железо доехало до точки, где латать уже нечего: капиталка или ничего. Инструмент, которым здесь два десятилетия гасили ссоры, исчез вместе с последним запасом прочности машин.

Топливный голод довершил дело. Пока солярка стоила разумно, завод был источником ровного среднего дохода: из-за такого грызутся по мелочам, но такое не ломают. Кризис перекроил цену, и каждый за этим столом уже посчитал: кто в этот год держит работающую цепочку от скважины до цистерны, тот держит состояние. Каждый захотел кусок пожирнее, в том же заподозрил двух остальных, и всем троим стало выгоднее драться за большую долю стоящего завода, чем взять честную треть работающего.

А спусковым крючком этой ссоры стал тот, кто сидел напротив меня, в дорогой шубе и с отцовской печаткой. Старики за все это время выучились не доводить до края: уступить в мелочи, смолчать о лишнем расходе. Наследник края не чувствовал, а в отцовских негласных уступках видел слабость — награбленное, отнятое у его рода. Хуже всего было то, что он не интриговал. С интриганами я знал как обращаться. Марат Тенишев искренне восстанавливал справедливость, как он её понимал, обиженный за отца и гордый по молодости, и такого не сдвинуть ни деньгами, ни страхом.

Породу эту я знал давно, и за тысячу лет она не поменялась. Наследнику не терпится доказать, что он ни в чём не уступает отцу и твёрдо стоит на ногах. Именно потому он первым делом берётся за отцовское дело: рушит устоявшиеся договоры, рвёт налаженные связи. Даже от выгоды такой откажется, если выгоду нашёл не он. Каждый разрыв кажется ему шагом из отцовской тени, оттого остановиться он не может. Со стороны видно то, чего не видит он сам: ни одно из его решений ему не принадлежит. Всякий его шаг по-прежнему отмеряет отец, только теперь с обратным знаком: где старик уступил бы, сын упрётся, где старик смолчал бы, сын хлопнет дверью. Таких глупых отпрысков я навидался ещё, имея дело с конунгми и ярлами. Чем они кончали, тоже помню. Доказывая, что не слабы и не зависимы, они выглядели слабыми вдвойне и зависимыми стократ, а в доказательства уходило отцовское наследство — кусок за куском.

Смотреть на это со стороны я мог долго, только приехал я не смотреть, а решать проблему. На третьем круге я выложил на стол своё: казна Владимира вносит недостающие две трети немедленно, как аванс за топливо, в зачёт поставок по контрактной цене. Не подарок и не заём: деньги сегодня, солярка после ремонта. Усманов подался вперёд всем телом. Урусов покосился на свои часы и промолчал, и молчание означало согласие.

— Нет! — Марат Тенишев подскочил так резко, что качнулся стул. — Владимирские деньги сегодня — владимирская воля завтра. Один наш контракт вы уже держите, теперь хотите взять весь промысел? Отец, может, и согласился бы. Отец соглашался много лет подряд, потому нас и обирали при богатейшем поле Содружества! Со мной не выйдет, господ!

Дверь за ним ударила так, что задребезжали стёкла.

Изначально поставленный диагноз подтвердился, оказавшись, увы, неизлечимым.

Идиот…

Утираться я не стал, гневаться тоже. Сейчас это бессмысленно. Я смотрел на дрожащую дверь и строил следующие шаги. Пока Альметьевском правит сын, договариваться в Письмянке не с кем: гордость бумаг не подписывает. Значит, за стол нужно вернуть того, кто эти бумаги подписывал всю жизнь. Лекари не обещали старому князю весны — что ж, у меня в княжестве есть люди, которые спорят со смертью, и спорят вполне успешно, а если совсем припрёт, обращусь к Оболенкому. Милосердием тут и не пахло: я просто возвращал в игру человека, с которым можно вести дела, и человек этот будет знать, чьими стараниями дышит. А глупый мальчишка подождёт своего часа там, где ждут все наследники: за отцовским плечом.

— При Аделе Рустамовиче, — тихо сказал мне Усманов, когда Тенишев вышел к своей машине, — мы бы уже сговорились, Ваше Высочество. Старый князь взял бы лишнее на себя и смолчал, мы с Урусовым доложили бы своё. Так и жили год за годом…

— А теперь наследник считает, что всё это время его отца обирали.

— Считает, — не стал спорить старшина. — И, может, себе не врёт. Только по его счёту выходит, что должны ему все разом, а первые в очереди — мы с маркграфом.

Урусов уехал, бросив с порога, что слово своё слово он сказал и другим оно не станет. Усманов же достал из гроссбуха лист с витым гербом.

— И вот ещё, чтобы вы не думали, будто всё упирается в наши деньги. Ответ бакинской конторы, получен на прошлой неделе. Читайте сами.

Баку не отказывал никому. Баку вежливо ставил всех в одну очередь: мастера расписаны до следующей осени, запчасти к перегонным установкам по предоплате и в порядке поступления заявок, внеочередного рассмотрения не предусмотрено, с пожеланием доброго здоровья. Ни умысла, ни попытки торговаться. Одна деловая неторопливость конторы, к дверям которой выстроился весь голодный рынок: душить никого не требовалось, достаточно было не спешить.

На обратном пути я перебрал свои рычаги по одному.

Силой здесь было не взять. Бить некого: не враги, а совладельцы, каждый в своём праве, и земля под ними суверенная. Ввести дружину на чужой промысел значило подарить готовый casus belli тем, кто с лета ждёт от меня военной агрессии: по такому поводу кворум соберётся быстрее, чем моя колонна дойдёт до дома. И даже Императорская воля не решала ничего. Согни я всех троих рогом над договором, у мёртвого железа не прибавится ни мастеров, ни запчастей, пока Баку не выполнит свою часть.

И своё предложение оплатить недостающую часть я оценил критически. Заплатить за их склоку из своей казны значило купить не поставщика, а трёх иждивенцев, твёрдо выучивших, что любую их ссору оплачивает Владимир. К следующей поломке они рассорились бы снова, уже в расчёте на меня.

Уезжал я ни с чем, но не пустой.

Починить этот завод я пока не мог, даже вернув в строй Тенишева-старшего. Гнилой оказалась сама схема, при которой мои нужды зависят от чужой договороспособности и чужого вентиля. Купить источник нельзя, отбить нельзя, ждать некогда — значит, надо менять схему целиком: своя нефть и своя перегонка, без каспийской очереди. Быстрых решений тут не было. Это дело не быстрое, но важное.

А пока решения нет, оставалась паника, и гасить её предстояло тем, что под рукой. Этим я и собирался заняться дома, где меня ждали дела.

***

По возвращении доклад в Угрюме Германн начал с гостей, которых я не принимал.

— Ивановские купцы, Ваше Высочество. Первая и вторая гильдии, одиннадцать человек, — казначей раскрыл папку и развернул её ко мне через стол. — Аудиенции у вас не просили, шли прямиком ко мне: «обсудить торговые условия». Держались как случайные гости.

— Отдельно от Дулова, их князя.

— Подчёркнуто отдельно. Князь о поездке знал, но благословения не давал, запрета, правда, тоже, — палец Белозёрова опустился на колонку цифр. — Я озвучил им конкретику, как вы велели. Годовой контракт на обмундирование армии и Стрельцов, беспошлинный ввоз товаров на территорию всех девяти земель, кредиты Земельного банка под расширение мануфактур. Просили сутки на расчёты, а уехали в тот же вечер: считать, полагаю, начали ещё в приёмной.

— Что насчитали?

— Отчёта мне не прислали, — казначей позволил себе скупую улыбку. — Дальше могу только гадать. Из моего опыта такие цифры купцу спокойно спать не дают. Стало быть, вернулись домой и осаждают Дулова снизу, а формула у них сейчас одна на все гильдии мира: «Теряем деньги каждый день, пока вы думаете». Если я прав, моего участия больше не требуется: арифметика работает сама.

Скорее всего Белозёров был прав. Купец любое зло меряет в убытках: война у него — убыток, чума — убыток, а задумавшийся князь — убыток вдвойне, потому что может совершить какую-то дичь хуже войны и чумы вместе взятых.

Помедлив, Германн добавил уже без улыбки:

— Одна странность, Прохор Игнатьевич. Под конец разговора спрашивали про топливные квоты для своих грузовиков, осторожно и между делом, будто о погоде. Я ответил уклончиво: кризис, нормы пересматриваются.

Значит, информация об очередях у колонок добралась и до купцов, не имеющих отношения к торговле топливом. Вопрос я отметил и отложил в дальний ящик: ткани возят не цистернами, перебьются.

Сомнений по Иванову у меня не имелось. Своё предложение я отправил Дулову пару недель назад: условия вассалитета для города, титул и самоуправление для рода, приглашение в Угрюм — договорить остальное с глазу на глаз. Ответа не приходило. Дулов славился привычкой не спешить, и торопить его я не видел смысла

Механика была отработана ещё на примере Коврова: сперва купцы пересчитывают барыши, потом сами волокут князя к столу переговоров, и князю остаётся выторговать почётные условия да место при новом дворе. Дулов — торговец до костей. С торговцем спор один: о процентах. Цифры его дожмут.

***

Через несколько дней в кабинет ступил Коршунов и выложил первую из своих бумаг.

— Вести из Твери. Разумовская открыла Торжку кредитную линию из княжеской казны, официально — «помощь соседям в трудный год». С той же недели тверские конвои встали на новгородский тракт: охрана чужих караванов за счёт княгини. Для Торжка это спасение: город живёт извозом и золотным шитьем, а охрана обозов с началом кризиса подорожала втрое. Тверь, по нашим сведениям, в качестве условия помощи предложила им и договор вассалитета. Новоторжский совет уже торгуется, только о мелочах: сколько стражи оставить в городе, кому содержать ямские станции. По оценке моих людей, к весне будет подписан договор. Совет и самоуправление остаются у Торжка, оборона и внешние сношения отходят Твери, тверской гарнизон встанет на стены.

Я перелистал сводку. Схему я узнал с первого взгляда, целиком и полностью: кредит вместо осады, безопасные дороги, и торг о мелочах при давно решённом главном. Княгиня Разумовская пошла по моим стопам. Варвара Алексеевна, севшая на тверской трон в семнадцать и удержавшая его, училась быстро и у лучших.

— Разумовская — живое доказательство, — подытожил я, возвращая листы барону. — Опробованная мною модель пошла в тираж, и с этого дня счёт объединений будет расти без моего участия. Остальные правители тоже попытаются наложить волосатую лапу на соседние земли. Если можно Платонову, почему не им?..

— Так точно, Прохор Игнатич. Вот и вторая бумага на эту же тему, — на стол лёг ещё один лист. — Орёл. Там сговорена помолвка: наследник княгини Одоевской и княжна Ухтомская, единственная дочь орловского князя. Подробности собираем.

— Что дарят на такую свадьбу, барон?

— Наблюдателей, Прохор Игнатьевич, — Родион даже не улыбнулся. — Мы уже отправили.

Больше эту новость мы не обсуждали: сватовство само по себе не событие, событием станут дальнейшие события.

Третью бумагу Коршунов держал в руках на мгновение дольше, чем предыдущие.

— Иваново. Позавчера в доме фабриканта Гарелина собирался закрытый совет мануфактурщиков, десять человек. Присутствовал и сам Дулов. Наш человек передал разговор почти дословно, запись приложена целиком.

Я открыл рапорт.

***

Дом купца первой гильдии Ивана Михайловича Гарелина стоял окнами на его же фабрику, и князь Вениамин Савельевич Дулов весь вечер видел за плечом хозяина освещённые корпуса: три смены, восемь сотен станков; пропитание трети города зависело от одной семьи. В кабинете, где, кроме князя, собрались девятеро, роскоши не водилось. Дубовые шкафы, конторка, на стене под стеклом образцы ситца за сорок лет; хозяин таких стен мог позволить себе говорить с князем прямо и пользовался этим правом ровно настолько, насколько требовало дело. Среди бумаг на столе Дулов заметил стопку свежих газет. Передовицы были брянские.

— Не подумайте, что мы вздумали решать за вас, Вениамин Савельевич, — начал Гарелин, когда прислуга вышла и двери закрылись. — Решать вам, на то вы князь. Просим об одном: прежде чем решить, посмотрите на то же, что видим мы. Говорить буду не о суеверных страхах, а о фактах.

Говорил он негромко, без единой угрозы, и оттого каждое слово воспринималось серьёзнее крика. Первый факт фабрикант вложил, как патрон в барабан револьвера.

— Затеянная Великим князем реформа. Аренда вместо барщины — только первый шаг, и Платонов этого не скрывает: на весь свет объявлено, что после нового года выйдет указ о полной воле и о переводе земли в крестьянскую собственность. Сроки названы, до февраля рукой подать. Теперь примерьте это на нас. Отпустите ткачей, и половина уйдёт в первый же год: кто на землю, кто на казённые заказы во Владимир. Дешёвые руки — всё, на чём стоит ивановская цена. Не станет их, и корпуса пойдут под склады и притоны.

Всё это Дулов знал и сам: об указе в Содружестве говорили громче, чем о очередной интрижке князя Бабичева. Примерить обещанную волю к ткацкому производству он до этого вечера не удосужился, а промышленники, судя по лицам вдоль стола, удосужились давно.

— Второе, — Гарелин налил себе воды, но так и не отпил. — Год назад я сказал бы: прижмут — переведу фабрики в Рязань, подальше от Владимира. После недавнего суда в Белой Палате я так не скажу: до Рязани он дотянулся, не введя ни единого солдата. Расписал соседям цену упрямства, и Долгоруков открыл ворота сам. Теперь говорю: уведу в Тверь. Пока могу — в Тверь. Со мной уйдут восемь тысяч рабочих мест. Кем вы останетесь, князь, в городе ткачей без ткачества?

Ответа он не ждал и продолжил тем же ровным голосом:

— Третье — Меншиков. Первый делец Содружества, полстраны ездило на его машинах. Итог: пятнадцать лет каторги, титул отбирают, дело раздербанили конкуренты. Вот что при Платонове бывает с большим делом, вставшим поперёк его интересов. Пусть каждый за этим столом спросит себя, у кого из нас дело маленькое?..

По кабинету прошло движение, хотя Гарелин ничего для этого не сделал: кто-то потянулся к графину, кто-то принялся нервно разглядывать свои ладони.

— Юсупов, — негромко подсказали с дальнего конца.

— Четвёртое, да. Суверенный князь, зарубленный в собственной усадьбе на глазах у всего света. Прав он был или нет, судить не берусь. Смотрю на итог: Платонов не завоёвывает несогласных. Несогласные при нём просто умирают.

Пятый факт Гарелин приберегал, Дулов понял это по паузе.

— Вы ездили осенью к соседям, Вениамин Савельевич. Ковров, Покров. Говорят, видели довольного Трубецкого, школу, отменные дороги. Я верю, что там и вправду кисельные реки и молочные берега, а теперь вспомните, в чём убеждена половина Содружества: при владимирском князе люди говорят то, чего говорить не собирались. Палата эту идею похоронила по всем правилам, с музыкой, однако слухи-то остались. Спросите про Платонова кого угодно, из тех, кто ему служит, все довольны. Вот только так не бывает. Люди мелочны и обидчивы, и начальство хулят за его спиной только в путь. Не сомневаюсь, вы и сами способны сложить дважды два, отчего Платонова только нахваливают. Так чего после этого стоит ваша поездка?..

Единственное твёрдое знание, добытое собственными силами и последние месяцы служившее ему опорой, обесценилось за одну фразу. Возразить было нечем. Доказательств у людской молвы изначально не имелось, потому и опровергнуть её какими-либо фактами было тяжело.

— Шестое — топливо, — Гарелин кивнул на окно, за которым стояла зимняя тьма. — Контракт на обмундирование щедр, я проверял цифры и выглядят те заманчиво. Только гляньте на заказчика. Земли его мёрзнут в очередях у колонок, и его же люди винят его чугунку. Казна тушит топливный пожар. Контракт хорош, пока у заказчика есть чем платить. Будет ли этой казне чем платить через год — вопрос открытый.

Дулов пригорюнился.

— И седьмое, последнее. Кострома, — голос фабриканта впервые отвердел.

Дальше Дулов мог не слушать: это он знал сам и помнил не из чужих рассказов. В семьдесят седьмом году костромской князь Баратаев пришёл на Иваново-Вознесенск войной. Город отбился, но хоронил своих неделю; Дулов, тогда молодой наследник, запомнил не сражения, а очередь подвод к кладбищу. Кострому здесь не простили, но и не трогали тридцать с лишним лет: силы были равны, и обе стороны это знали.

— Равенства больше нет, — Гарелин выговаривал слова медленно и тяжело. — Теперь глядите, что выходит. Кострома нынче ландграфство одного из людишек Платонова, и за ней стоят восемь других земель. И нам предлагают самим пойти под ту же руку, сделав вид, что между нашими городами ничего не было? И куда тогда девать пролитую кровь?..

Семь фактов лежали перед князем, и добавить к ним было нечего. Гарелин выждал и ударил напоследок — уже не по самому делу, а по человеку:

— Купеческую арифметику мы знаем и с ней не спорим: выгода настоящая, если Платонов останется на плаву. Вопрос другой, Вениамин Савельевич. Вы хотите продолжать жить князем своего города или приживалой при чужом? Что вам дороже — Платоновские посулы или Иваново?

Дулов молчал, и никто его не торопил.

Он чувствовал себя зерном между жерновами, и оба жёрнова вышли из одних и тех же гильдий. Торговая их половина съездила в Угрюм, пересчитала барыши и вторую неделю осаждала князя, переводя каждый день его молчания в убыток. Промышленная сидела за этим столом и требовала об Угрюме забыть: кто возит и торгует, тому Платонов сулил прибыль; кто владеет станками — тому разорение. Хорош князь — зажат в родном городе своими же поддаными. Цифры были честными, он проверял их сам. И семь фактов были честными. В том и состояла ловушка: врать здесь никому не требовалось.

Вассальства Дулов не боялся и последствий его не преуменьшал. Ещё из прошлой поездки он привёз трезвую мысль: на владимирском складе Иванову присмотрена полка, ведь дельных хозяев Платонов не снимает, и торговаться остаётся об условиях согласия. Два месяца он с этой мыслью прожил и почти свыкся, даже с тем, что потеряет независимость. Гарелин за вечер сдвинул в этом расчёте одно, зато главное. Торговаться Дулов собирался от имени города, который знал: фабрики, представители купеческой гильдии, тысячи ткачей за работой на станках. Откровение же Ивана Михайловича говорило о том, что до полки Иваново-Вознесенск доедет другим: фабрики уйдут в иные княжества, ткачей заберёт реформа, и вассальный князь Дулов будет представлять при сюзерене пустеющие корпуса. Цена согласия, о которой он думал торговаться, таяла на глазах, а с нею и смысл торга.

По факту Гарелин своего добился, хотя и не так полно, как хотел. Твёрдого «нет», которого ждал этот стол, князь не даст; согласия, которого ждали купцы, не даст тем более. На полку он не встанет, но и рвать с Угрюмом начисто тоже не станет. Всё в жизни можно поменяться…

Домой Дулов вернулся за полночь и сел за письмо, никого не позвав. Приглашение приехать в Угрюм вторую неделю лежало в ящике стола; его князь отложил в сторону и объяснил себе это честно. Те самые слухи… Съезди он туда и вернись согласным, он до конца дней спрашивал бы себя, сам ли решил или его заставили, а на этот вопрос он себе отвечать не хотел.

Три черновика ушли в камин. Слова он выбирал долго, вычёркивая всё, что отдавало вызовом. Мосты он жечь не собирался.

***

Письмо привёз фельдъегерь через два дня после рапорта Коршунова.

По форме я сразу распознал содержание. Князь, который хочет договориться, приезжает сам или зовёт к себе. Отказ присылают с посыльным. Переславская Палата убила слухи на бумаге; вживую те работали исправно: личного разговора, самого сильного своего оружия, мне уже не досталось.

«Ваша Светлость, — писал Дулов ровным писарским почерком, — я благодарен за предложенные условия и искренне восхищён тем, что вы построили. Иваново-Вознесенск пока пойдёт своим путём. Преобразования такого размаха мир видит впервые, и мне, хозяину города ткачей, должно прежде увидеть их плоды. Полгода — малый срок для дела, задуманного на века».

Вежливость была безупречной, твёрдость под ней — каменной. «Полгода» не были торгом: этим словом князь оставлял себе дверь, а мне — возможность сохранить лицо. Сквозь строки проступало и третье, чего он прятал старательнее всего: испуг человека, которому показали будущее и не нашли в нём места для него самого.

Я перечитал письмо и положил на стол.

Впервые земля, которую я уже записал в свои будущие владения, сказала «нет», и открыто действовать я пока что не мог. Иваново суверенно. Армию туда не введёшь: там не Бездушные, там свободный князь, а после Белгорода каждый мой шаг Содружество взвешивает на аптекарских весах.

Горше самого письма была арифметика, стоящая за ним. Перебирая доводы, которыми меня били на ивановском совете, я видел перечень собственных побед. Белая Палата, отучившая князей тягаться со мной на юридическом поле, обернулась пугалом. Каторга Меншикова не только отсудила большую денежную компенсацию, но и припугнула промышленников. После Белгорода правители вспомнили о смертности и заодно разучились говорить со мной лично. Даже из честной ковровской витрины Гарелин слепил «у него все довольны, значит, что-то тут не так». Каждую победу этого года противник обернул оружием против меня самого.

Ошибку я разобрал по шагам, как и любое сражение, в котором довелось принимать участие. Сведений мне хватало ещё с осени: Коршунов расписал и купцов с их оборотами, и промышленников, которые в штыки воспримут объявленную мной реформу, так что список недовольных я представлял чётко. Подвела мерка, которой я этот список мерил. В Коврове и Покрове недовольные тоже водились, однако поворчали и смирились, оттого и ивановских оппонентов будущего союза я заранее списал со счетов.

Разница между княжествами вышла простая. Ковровский помещик стоял сам за себя, а одиночку можно убедить, купить или запугать. Ивановских держит круговая порука: каждый отвечает перед остальными, и потому поодиночке на них воздействовать не получится. Кто дрогнет первым, тот предаст своих, а этого за гарелинским столом боятся сильнее любого князя. Одиночки ворчат. Девятеро, стоящие плечом к плечу, ставят князю условия. Значит, мерить нужно не недовольство потенциальных противников союза со мной, а способность недовольных действовать заодно.

Впрочем, полностью отмахиваться от Иваново-Вознесенска я не собирался. Нужно будет вернуться к повторному разговору, когда реформа на девяти землях докажет делом: фабрика без крепостных не умирает, наёмный ткач пашет не хуже подневольного. Когда моя реформа докажет эффективность, её противникам будет гораздо сложнее на голубом глазу утверждать, что свобода губит производство.

***

Вечерние сводки герцогу Меровингу подавали к семи часам, и угрюмскую папку четвёртую неделю клали сверху. Хорошие новости Хильдеберт предпочитал к ужину: пищеварение, как и агентура, любит порядок.

Парижский правитель читал её с удовольствием, которого не показывал даже секретарю. В сводках значились очереди у колонок и нормы отпуска топлива в одни руки; Великий князь спешно пытался решить эту нерешаемую проблему, что чрезвычайно грело Меровингу сердце. Отдельной строкой агентура доносила то, что особенно радовало герцога : вертолёт парижской работы, гордость угрюмского двора, уже несколько недель не поднимался в воздух. Машину стоимость в хороший замок теперь стояла в ангаре мёртвым грузом. В этом Хильдеберт находил справедливость почти поэтическую.

Магофон закрытой линии ожил в начале девятого. Берлин.

— Добрый вечер, Альбрехт.

— Оставим вежливости, — в голосе Габсбурга даже через артефакт связи слышались плац и мороз. — Один вопрос, и я хочу короткий ответ. Котово — ваша работа?

— Нет, — Хильдеберт выдержал паузу ровно такой длины, чтобы собеседник понял, он улыбается. — Признаюсь, до этой минуты я полагал, что ваша.

На том конце линии не ответили. Оба молчали об одном: заново перебирали то, что считали делом уже решённым.

— Подобные диверсии не мой почерк, — сказал наконец Габсбург с брезгливостью, которой не скрывал. — Вот если бы то месторождение накрыли залпом гаубиц…

— И не мой. Нефть жгут те, у кого кончилась фантазия. Значит, фатум, Альбрехт, — глубокомысленно отозвался француз. — Промыслы горят и без нашего участия: старое железо да пьяный мастер у скважины. Справки я наведу, привычка обязывает. Сомневаюсь только, что у такого подарка отыщется даритель.

— Подарка… — повторил Габсбург без всякого удовольствия. — Вы уже назвали это подарком.

— А вы назовите иначе, если сумеете, — Хильдеберт подтянул к себе сводку. — Казна Владимира тушит панику вместо того, чтобы строить. Его чугунка дорожает с каждым днём топливного голода. Народ, последние годы кричавший ему славу, мёрзнет в очередях и учится роптать. Год работы всей моей агентуры не дал бы и половины такого успеха.

— Он слаб, как никогда, — отрубил Габсбург. — Самое время прижать: квоты и санкции по всем линиям снабжения. Пока не отдышался.

— И тем самым подарить ему врага, — мягко, тоном учителя, поправил Меровинг. — Сегодня в его очередях клянут его самого. Введите санкции, и назавтра проклинать станут наши Бастионы, а он расправит плечи и встанет во главе обиженных: этот человек воюет лучше всего, когда есть с кем. Внутренний раздор сделает чёрную работу лучше нас с вами, ему надо только не мешать. Наше дело — подкармливать тех, кто разносит новости.

— Подробнее, — потребовал Габсбург.

— Тезисы для печати уйдут через третьи руки, как всегда, — Меровинг перевернул лист сводки. — Слух о том, что князь сам перекрыл топливо под свою железную дорогу, родился без нас и весьма активно ходит по его землям; такому слуху нужно немногое, чтобы ему не давали умереть. Рижский канал жив. Коалиция брянской княгини возьмёт и деньги, и аргументы: после Палаты она злее, чем была.

— А если нехватка солярки толкнёт его на глупость? Полезет за топливом силой к соседям…

— Тогда нам не понадобится даже повод: он подарит нам его сам, — Меровинг позволил себе улыбку уже открыто. — Я сказал ему в Новгороде: отложено не значит закрыто. Терпение, Альбрехт. Зима длинная.

Габсбург помолчал.

— Не люблю такой тип войны, — произнёс он наконец. — Победа, слепленная из чужой беды, отдаёт мародёрством.

— Всякая победа чем-нибудь отдаёт, — Хильдеберт провёл пальцем по краю бокала. — Ваши артиллерийские залпы, к слову, тоже пахнут не фиалками. Доброй ночи, Альбрехт.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге