Император Пограничья 28
Глава 1
Мальчишка стоял позади матери, прижавшись плечом к машине, и держал устройство обеими руками, наставив объектив на меня и на труп своего отца у моих ног. Князь Юсупов распластался в грязи, и задранный к серому небу подбородок его так и остался перекошенным от страха и гнева. Полоса стали в моей ладони ещё держала прямую форму, с острия медленно капала кровь.
Ярость не схлынула, она колотилась в висках тяжёлым ровным пульсом, требуя выхода. Поверх неё, не дожидаясь, пока она уляжется, стелился холодный расчёт. Магофон в чужих руках не давал забыть, во что мне только что обошёлся последний удар, и думать приходилось быстро.
Первая мысль родилась про размах случившегося. Глава Бастиона зарубил суверенного князя на его собственной земле, в его же поместье. Вторая мысль, спокойная и злая пришла следом: переиграть не получится. Запись разлетелась, достигнув, вероятно, тысячи глаз, её не отозвать и не подменить.
Глупый порыв отнять и разбить проклятый артефакт я придавил ещё до того, как он набрал силу. Толку ноль. Выдрать же камеру у перепуганного ребёнка на глазах у всей страны означало одно — собственными руками поставить завершающий штрих на тот портрет тирана и маньяка, который мне так старательно лепили враги. Назавтра в газетах меня ждали бы статьи в духе «Запугал и обокрал — Архимагистр ограбил молодого сироту».
Однако дело даже не в этом, если мальчишка снимал с самого начала, а похоже, что так, то на плёнке зачинщиком выходил не я. Юсупов душил жену у меня на глазах и первым попытался убить меня с помощью криомантии, а сына, судя по пролому в стене, приложил ещё раньше. На это я и ставил, оставляя камеру в покое: такая запись меня скорее прикрывала, чем топила, и ломать её было бы дуростью.
Я отвёл глаза от объектива и оставил мальчишку в покое. С этой записи начнётся битва за то, кто я в чужих глазах: спаситель чужой семьи или зарвавшийся убийца, которого пора сообща укоротить на голову. И решится она не на мечах, где меня не одолеть, а в чужих головах, где против меня сыграет любой промах.
Светлана стояла у борта моего внедорожника, куда её отвели гвардейцы, и прижимала к себе троих детей: совсем юных девочку и мальчика, а также того самого подростка с магофоном. Лицо у княгини было без единой кровинки, губы тряслись, и при этом в глазах её не стояло ужаса, которого я ждал у женщины, увидевшей реалии жестокой схватки и смерть мужа. Вместо него сияло облегчение. На тело мужа она смотрела так, словно никак не могла поверить, что он мёртв.
Младший мальчишка, лет шести, уткнулся ей в бок и подвывал в голос. Девочка, напротив, замерла ни жива, ни мертва. Тот, что постарше, с магофоном, стоял оцепенело и снимал на одних рефлексах, потому что не знал, что ещё делать руками.
Что тут было сказать, я не знал. Да и как утешить мальчишку, который минуту назад видел, как я зарубил его отца. Весь ужас сложившейся ситуации он ни за что бы не смог охватить. Для него я был не спасителем, а убийцей, пришедшим в его дом.
И всё же я опустился перед ним на корточки, чтобы не нависать сверху горой, и заговорил не мягко, мягкости он бы от меня не принял, а ровно и веско, вкладывая убеждённость в свои слова.
— Всё кончилось. Никто больше не тронет ни тебя, ни мать. Слышишь меня?
Рёв не унялся, но захлёбываться он перестал. Поднял на меня мокрые глаза, и в них было намешано столько всего разом, что я не взялся бы и разбирать: страх передо мной, облегчение, растерянность ребёнка, у которого только что разлетелся на куски весь его мир, плохой ли, хороший. Пусть разбирается потом, когда подрастёт. Сейчас довольно и того, что притих.
Я выпрямился и поверх детских голов поймал взгляд Светланы.
— Вы и дети с этой минуты под моей защитой, — добавил я ей.
Она не ответила, лишь сглотнула и кивнула, прижимая мальчика с девочкой крепче.
Краем глаза я поймал движение в проломе стены поместья — старший сын. Судя по разнесённой перегородке и по тому, в каком виде он из неё выбирался, приложили его крепко и совсем недавно. На ногах он держался нетвёрдо, его покачивало, по виску ползла кровь, а смотрел он на мёртвого отца широко раскрытыми глазами. Потом перевёл взгляд на меня.
Отец, минуту назад едва не зашибивший его насмерть, теперь и сам валялся в грязи. Будь парень попроще, он бы украдкой переводил дух, а на меня, оборвавшего расправу, смотрел бы хотя бы без злобы. Ничего такого в этом взгляде не было. Стояла в нём тёмная, вязкая муть, и благодарностью там и не пахло. Что творилось в парне, я угадывать не лез, а вот то, что взгляд этот ещё аукнется, и аукнется скверно, понял сразу. Видал я такие надломы прежде… Сейчас, впрочем, я мало что мог сделать, и отложил эту проблему на потом.
Потом наступило быстрее, чем хотелось бы.
— Прохор Игнатьевич! — гвардеец у ворот шагнул ко мне, не сводя глаз с дороги. — С востока приближаются вооружённые силы. Много.
Я уже и сам слышал. По просёлку к усадьбе подкатывал низкий гул моторов, и над ним стелилась пыль. Армия Белгорода, основные силы, не та домашняя охрана, что мои люди уже скрутили и уложили мордами в землю у крыльца. Десятки бойцов, и среди них маги, и катили они сюда защищать своё княжество, а въезжали в ситуацию, где чужой правитель с горсткой бойцов стоял над трупом их государя. Иначе как нападение, воспринять это было невозможно.
Я взвесил всё за один удар сердца. Расклад выходил поганый. Архимагистр я или нет, а на чужой земле, с пятью бойцами против массы солдат, любая стычка кончилась бы свалкой и трупами. Да, чужими трупами, но каждый убитый белгородский солдат обернулся бы тем самым весомым поводом, которого только и ждут известные мне недоброжелатели. Грубая сила тут была не оружием, а капканом. Накрыть их всех Императорской волей?.. Это не панацея.
Гвардейцы подобрались, рассредоточились, я почувствовал, как один из них вытащил из кармана алхимический стимулятор, готовясь выпить. Машины вылетели на двор, заскрипели тормоза, из них горохом посыпались люди в одинаковых тёмных бронежилетах. Старший, грузный мужик с пегой бородой, выхватил взглядом тело хозяина в грязи, и лицо его пошло пятнами.
— Открыть ого…
— Стойте!
Голос принадлежал Светлане, что отделилась от машины, оставив детей, и вышла вперёд, между мной и наступающими солдатами. Спина прямая, подбородок поднят. Её всё ещё била дрожь, но сквозь неё проступала нежданная твёрдость, и наступавшие встали, будто наткнулись на стену.
— Опустите оружие! — приказала она, и пегобородый осёкся на полуслове.
Её здесь знали. Жена их князя, теперь вдова, хозяйка Ракитного, та самая безупречная княгиня с отточенной улыбкой, которую они десятками лет видели по правую руку Николая. Слушать её они были не обязаны, но приказывать им больше было некому. Хозяин отправился на свой последний суд. Наследник держался за стену, размазывая кровь по лицу.
— Я ваша княгиня, и всё, что тут случилось, видела своими глазами, — продолжала Светлана, и голос её крепчал с каждым словом, будто она сама дивилась, что он не ломается. — Николай искалечил Петра. Меня душил, при детях, на глазах у всей страны. Тихон лежит мёртвый, — она перевела дыхание, и дальше пошло ровнее, твёрже. — Князь Платонов нас спас. Не будь его, лежать бы тут мне, а не моему мужу. Опустите оружие. Я вам приказываю!
Дружина встала. Пегобородый растерянно глянул на тело, на княгиню, на меня, и рука его, тянувшаяся к автомату, опала. По рядам прошло искреннее замешательство. Эти люди боялись хозяина больше смерти, а хозяина не стало, и пустоту разом заполнил голос той, кого они привыкли игнорировать. Кто-то опустил ствол. За ним другой. Стычка погасла, не успев разгореться.
Я смотрел на спину княгини, и в голове рождался вывод, которого я не видел ещё минуту назад. После случившегося Белгород не примет чужого завоевателя, сколько штыков ни выставь, а её послушались с одного слова. Значит, и на трон сажать надо её. Сама она до этого, похоже, ещё не додумалась, но это уже моя забота.
Следом я приставил двоих гвардейцев к Светлане и детям, приказав им держаться рядом неотлучно. Белгородских бойцов нельзя было разоружать в открытую, чтобы не спровоцировать новый конфликт, но и упускать их из виду не стоило. Пусть стоят под присмотром, пока не передумали. Тело Юсупова отнесли на ледник. Брось я его посреди двора, и враги завтра же раздуют байку про глумление над покойником. Петра отправили под охрану: без демонстративных цепей, однако и без единой лазейки, через которую он мог бы ускользнуть. Оставалось связаться с Угрюмом, поднять Коршунова и вызвать подмогу.
Я обвёл двор последним взглядом. Всем, кто противостоит моей реформе, я только что своими руками вручил мученика. Живой Юсупов после сегодняшних дебатов стал для них знаменем никудышным, изверг и самодур, каких поискать. Мёртвый, зарубленный чужой рукой на глазах у всего Содружества, на эту роль подходил куда лучше. Крестовый поход против эгалитаризма теперь повести проще простого, и оратор из мёртвого князя выйдет куда убедительнее живого.
***
Запись младшего Юсупова ушла в Пульс кусками и начала расходиться по миру, как круги по воде от брошенного камня. С каждым кольцом ставка делалась крупнее, а лица, склонявшиеся над экранами, холоднее.
В родовом особняке на окраине Белгорода глава одного из крупнейших местных родов отсмотрел запись до конца дважды, не отрываясь, и поймал себя на том, что думает не о смерти. Сюзерена он не оплакивал, мёртвый Юсупов занимал его меньше, чем пустое кресло, оставшееся после него. Наследник опозорен на всю страну, отец прилюдно от него отрёкся, союзников у мальчишки нет. Вдова — никто, тихая тень при покойном муже. Аристократ отставил недопитый чай, побарабанил пальцами по столешнице и прикинул, как отреагирует Боярская дума, если поднять вопрос о выборах новой династии.
Покойник ещё не остыл, а первые рода Белгорода уже прикидывали, на сколько персон накрывать поминки и на сколько — выборы. В хорошем хозяйстве одно от другого не отделяют.
В деревнях вокруг Ракитного запись смотрели с совсем иным чувством. У селянки в избе собралась половина двора, передавали друг другу единственный на всех магофон старой модели, и испытывали люди при этом не радость, а оторопь. Страшного хозяина, который год за годом гнул их в дугу и засевал поле над безымянными могилами, свалили на глазах у всего света, и это оказалось возможным. Кто-то крестился. Старуха в углу беззвучно шептала, утирая глаза концом платка. И ни один из них не назвал бы потом владимирского князя завоевателем. В их памяти он оставался не захватчиком, а тем, кто избавил их от бешеного зверя. К такому клевета не липла.
Второе кольцо разошлось по всему Содружеству, по тем, для кого случившееся было не бедой, а удачей.
В Брянске княгиня Одоевская досмотрела запись с лицом неподвижным, как стоячая вода. Платонова она ненавидела давно и люто: за двоюродного брата, что гнил у выскочки на каторге. Она предлагала выкупить того за значительную сумму, но молодой выскочка отказал. Сквозь эту застарелую злобу пробивался трезвый, холодный вывод. Юсупов из её коалиции выбыл, отмывать его было незачем и невозможно. Зато сами обстоятельства его смерти хорошо ложились ей в руку, превращаясь в оружие, какого ей с покровителями давно не хватало. Не Юсупова теперь стоило защищать, а бить в прецедент. Безумный завоеватель режет независимых правителей в их собственных столицах, сегодня одного, завтра другого. Она потянулась к магофону, прикидывая, кому и в каком порядке писать.
В Воронеже князь Дашков смотрел ту же запись, и в маленьких цепких глазах его не было ни капли скорби по убитому. По самой своей природе Роман Михайлович жил мелким хищником, который всю жизнь подбирал то, что плохо лежит. Однажды он польстился на чужой вертолёт, севший на дозаправку, и едва не остался без свиты. Урок впрок не пошёл. Теперь перед ним лежал не вертолёт, а целое княжество без хозяина, и рассуждал он ровно так же: грех не подобрать, пока плохо лежит. К княжеству прилагался и законный рычаг: жена Дашкова приходилась покойному Николаю родной сестрой. Воронежский князь уже соображал, как первым предъявить права, пока другие медлят, и за кем послать с утра пораньше.
В Астрахани князь Вадбольский, в Калуге княгиня Хилкова и в Рязани князь Долгоруков, идейные противники Прохора, его реформ и любых его начинаний также ожили. Их давно записали в отыгранные фигуры, проповедь о гибели сословий выдохлась, не успев толком начаться, а теперь им разом вернули правоту. Сколько месяцев они твердили, что владимирский выскочка доведёт Содружество до большой крови. И вот, кровь пролилась! Доказывать им больше ничего не требовалось, оставалось воспользоваться шансом.
Опаснее обрадованных недругов оказались те, кого Платонов врагами не считал. Осторожный князь, из тех, что весь век держатся в стороне от чужих свар, досматривал запись и впервые думал не о том, что поделом Юсупову, а о том, что угрюмский государь нынче явился к соседу и зарубил его прямо в доме, а завтра так же легко доберётся и до него самого. Людьми сильнее всякой вражды движет страх за себя, и нейтрально настроенные правители, до сих пор державшиеся поодаль, едва заметно потянулись прочь от человека, посмевшего вот так нагло убить суверенного князя. Ещё не противники, но уже трещина.
В Москве князь Голицын смотрел запись без злорадства и без испуга, взвешивая происходящее. Ставка его на угрюмского самородка принесла плоды с лихвой, спору нет, только союзник окончательно вышел из-под контроля, и это требовалось обдумать заново. Дмитрий прокрутил запись медленно, до последнего кадра, и увидел не катастрофу, а возможный рычаг.
Третье кольцо, последнее и самое тяжёлое, накрыло заграничные территории.
В Риге князь Густав фон Рохлиц учуял поживу первым. То, чем он торговал, деньги в долг и убежище для врагов Платонова, теперь поднималось в цене, а спрос на тихую гавань для оппозиции обещал только расти. Он распорядился готовить дом к гостям.
Поздним вечером того же дня магофонная связь соединила Берлин и Париж. Герцог Габсбург принял вызов у себя, в прусской столице, и, слушая, налил себе коньяку на добрую треть больше приличного. На другом конце, в Париже, герцог Меровинг говорил, как обычно, не в лоб, заходя сбоку и обкладывая суть осторожными словами. Обоим хватило одного взгляда на разлетевшуюся по Пульсу запись, чтобы понять: наступил час, к которому вело всё нарастающее движение. Недавно в Женеве, в снятом для них неким банкиром особняке, они сговорились ждать, пока Платонов сам подбросит им повод. Повод лежал теперь перед ними на экране, в грязи белгородского поместья.
— Вот оно, — уронил Альбрехт в трубку и отставил бокал.
Хильдеберт согласно помолчал. Дальше всё складывалось само. Напуганные правители потянутся хотя бы к разбирательству, и этот дрейф нетрудно подтолкнуть. Собственный вес Берлина и Парижа позволял уже сейчас оказывать на них давление. Для отправки Арбитров не хватало лишь кворума глав Бастионов и весомого повода. Повод теперь имелся. И две машины, внутренняя и внешняя, смыкались сами собой: коалиция Одоевской, спонсируемая ими, даст хаос в Белгороде, кворум Бастионов спустит с поводка Арбитров, и давно назревший вопрос, наконец, решится.
Частная развязка не самого масштабного конфликта в одном дворе обернулась делом всего мира.
***
Поздний вечер застал меня всё ещё в Белгороде. Уезжать было нельзя: двор едва угомонился, солдаты дежурили под присмотром, но никому пока не присягнули, младших пристроили в дальних комнатах под охраной, Петра определили под надзор лекаря и Гаврилы. Разгребать предстояло до утра, и только теперь выдалась первая возможность поговорить со Светланой не на бегу.
Мы сидели в малой комнате флигеля, уцелевшей от разгрома, друг напротив друга, и Евсей маячил снаружи за дверью. Оба вымотаны до серости. Я смотрел, как многолетняя выучка держать лицо отпускает княгиню, и под безупречной хозяйкой проступала обыкновенная смертельно уставшая женщина. Носить эту маску теперь было не для кого, и она сползала сама собой.
— Как дети? — спросил я.
— Спят, — она сцепила пальцы на коленях, разняла, снова сцепила. — Миша и Настя долго не могли, но всё же уснули.
Говорить с ней надо было как с равной, без снисхождения и без победного тона. За множество лет с ней, должно быть, впервые говорил человек, не имевший над ней власти, и начать я хотел с того единственного, что ей сейчас важнее всего было услышать.
— Светлана Анфимовна, — я подождал, пока она поднимет глаза. — Вашего мужа я прикончил не из мести и не по расчёту. Он у меня на глазах пытался вас убить, оттого и мёртв. Решал тут он и я, не вы. Не ваш звонок его убил. Запомните это накрепко.
Она вздрогнула, как от прикосновения к ране, и я понял, что попал в точку. Грызло её, похоже, именно это: ей казалось, что своим признанием в эфире она погубила не одного мужа, а весь дом, и кровь теперь на ней.
Поразительно бывает в жизни, как совесть мучает не того человека. Годами этот человек её топтал, унижал и тиранил, а виноватой за всё чувствовала себя она. Долгий страх так и работает: выжигает всякую веру в собственную правоту и приучает заранее считать себя кругом неправым. Я навидался такого у тех, кого ломали годами. Извергу спится спокойно, сомнения достаются жертве. Светлана не перегнула палку, она впервые за все эти годы не смолчала, только и всего, а совесть всё равно требовала с неё ответа: имела ли право, не слишком ли далеко зашла?..
— Я думала… — выдавила она и не договорила.
— Думали зря, — отрезал я. — Вы поступили правильно.
Она опустила голову, посидела молча, и дышать ей, я видел, становилось чуть легче.
Потом она заговорила про Белгород, и тут разговор повернул в сторону, которой я не ждал.
— С армией к утру решать надо, — сказала княгиня, и голос у неё переменился, ушла из него надрывная дрожь, проступило что-то деловое. — Они сейчас стоят, потому что я велела, а к рассвету опомнятся. Старший над ними, полковник Гордей Пафнутьевич, человек Николая до мозга костей, но трус, в драку первым не полезет. А вот подполковник Бражник полезет, этого надо держать крепко. Бояре зашевелятся ещё раньше дружины. Свечин и Толмачёвы давно метили выше, теперь поднимут голову. У Свечина закладные в трёх банках, он на мели и за деньги продастся кому угодно. Толмачёвы кормились с руки мужа и таили на него глухую злобу должника, — княгиня усмехнулась краем рта, невесело. — По Николаю теперь напоказ будут скорбеть громче всех именно те, кто при жизни желал ему скорейшей кончины.
Слушая её, я пересматривал сложившееся у меня впечатление о человеке напротив.
Я приехал сюда вытаскивать сломанную женщину из-под обломков, а передо мной разворачивалась карта белгородской власти, расчерченная изнутри, с долгами, слабостями и застарелыми обидами каждого аристократа. Десятки лет молчаливого наблюдения из угла сделали из неё человека, который понимал здешнюю механику лучше любого моего разведчика. Не жертва, а наблюдатель поневоле, просидевший всю партию у доски и запомнивший каждый чужой ход.
— Стоит ещё учитывать, что младшая сестра Николая замужем за воронежским князем Дашковым, — обронила она вскользь, просто называя родню.
Я достроил вывод сам.
— Значит, у Дашкова законный рычаг, — сказал я. — Претензия на белгородский трон через жену.
Светлана осеклась, посмотрела на меня иначе, будто только сейчас осознала, что назвала не родственника, а угрозу.
— Он… да, — медленно проговорила она. — Роман Михайлович из тех, кто своего не упустит. Непременно полезет.
— Полезет, — согласился я. — И не он один.
Следом мы стали решать о том, что делать в ближайшие часы: тело Николая, не давшая присяги армия, бояре, готовые с утра прийти в движение, младшие дети, Пётр. И в каждом таком решении княгиня соображала быстрее, чем можно было ждать от вконец задёрганной женщины, словно из неё изгнали не только страх, но и сняли кляп, годами скрывавший дельный ум.
На Петре-то мы и споткнулись.
— С сыном вашим надо что-то делать прямо сейчас, — сказал я холодно, потому что тёплых слов тут не имелось. — Сами говорите, он на ваших глазах убил слугу. Задержал вас, своих братьев и сестру до прибытия отца. Опасен он, Светлана Анфимовна, и для вас с младшими, и для меня. Для врагов он готовое знамя: родной сын убитого князя, который завтра объявит на весь свет, что я зарубил его отца. Отпустить его нельзя.
Она вскинулась, и лицо её перекосило. Понять, что в ней рвётся, было нетрудно. Сын, прикончивший слугу на её глазах, был тем же мальчиком, которого отец недавно проклял и швырнул о стену. Между этими двумя она и разрывалась и, похоже, сама не знала, что пересилит.
— Он мой сын, — тихо возразила она.
— Знаю.
— Я не могу его… — она не нашла глагола. Ни сдать, ни защитить, ни оттолкнуть, ни удержать. Узел затянулся намертво, и рвать его я не стал: не время.
— И всё же решать что-то придётся. Однако ладно, пока отложим.
Дальше пошло то, чего она пока не понимала.
Она сидела с лицом человека, у которого кончился кошмар, и не видела того, что видел я. Для неё всё завершилось, а для меня только начиналось. Я прихлопнул взбесившегося зверя при всём честном свете, а мир, вместо благодарности, потянулся за счётами. За смерть князя придётся теперь платить, долго и дорого. За две жизни я так и не привык, что правое дело и удобное дело частенько не совпадают. Втолковывать ей этого я не стал, но что-то, видно, проступило на моём лице, потому что княгиня вдруг замерла и взглянула на меня по-новому.
— Вы… — проговорила она. — Из-за меня вы влезли во что-то очень скверное, Прохор Игнатьевич. Я ведь вижу.
— Влез, — не стал отпираться я.
В ней вновь всколыхнулся стыд и горечь.
Чтобы отвлечь её от этих эмоций, я задал ей вопрос, которого ей, должно быть, не задавали все эти двадцать лет.
— А сами-то вы чего хотите, Светлана?
Она открыла рот и не нашла ответа. Сидела, моргала, и я видел, как она роется в себе и не находит дна. Похоже, её собственные желания стёрли так давно и так начисто, что, оставшись без чужой воли над собой, она попросту не знала, куда себя деть и чего ей хотеть. Молчание это сказало мне о её жизни больше, чем все рассказы про побои и расписки.
Под конец я в свой черёд выложил перед свои соображения.
— Трон всё равно займут, — сказал я. — Вопрос только кто. Либо Дашков через жену, либо кто-то из ваших бояр, тот же Свечин или Толмачёвы, либо начнётся свара, и тогда соседи растащат Белгород по кускам: Старый Оскол, Курск, Харьков и все остальные. Любой исход скверный, и для княжества, и для ваших детей.
— Зачем вы мне это говорите? — спросила она негромко.
— Чтобы вы видели всю доску. Решать будете потом.
Я не дожал, не предложил ей того, что вертелось на языке. Ситуацию она увидела сверху, а большего от неё этой ночью не требовалось.
Магофон ожил в кармане резкой вибрацией. Я поднёс трубку к уху, и оттуда ударил знакомый надтреснутый и въедливый голос.
— Ваше Высочество. — Бирман даже не поздоровался. — На железной дороге диверсия.
Глава 2
Бирман не разменивался на подробности, и, зная его привычку ворчать полчаса по любому поводу, от сырых шпал до неправильно заваренного чая, то, что он уложился в пару коротких предложений, говорило мне о серьёзности ситуации больше, чем любое объяснение.
Уезжать из Белгорода, оставив Светлану без прикрытия, я не мог. Её собственные солдаты вчера ещё служили покойному Юсупову, и кому из них теперь хватит жадности или глупости прикончить вдову, выступившую против хозяина, я не знал. Четверых гвардейцев я приставил к ней, коротко приказал не отходить от княгини ни на шаг и, если кто-то из белгородских неосторожно чихнёт, стрелять не раздумывая. Галиев поднял вертолёт, и через два часа я уже был на месте.
По дороге я видел стройку сверху: у Владимира — станционные платформы, каркас локомотивного депо, ремонтные боксы, сортировочные пути и тупики, погрузочно-разгрузочные площадки, топливные резервуары; вдоль пилотного участка — будки обходчиков, сигнальные посты, насыпи с блестящими нитками рельсов. Месяцы работы, сотни людей, сотни тысяч рублей, вбитые в каждый километр.
Фишер ждал у поворота перед мостом через Клязьму. Насыпь здесь шла вдоль речного откоса, загибаясь влево к мосту, и утреннее солнце било в рельсы так, что те слепили. Рижанин сидел на корточках у третьей шпалы от начала кривой, положив на колени тяжёлый гаечный ключ, и при моём появлении поднял голову, не вставая. Лицо у него было такое, будто он нашёл под рельсами целую мину.
— Послушайте, Прохор Игнатьевич, — проговорил он вместо приветствия и ударил ключом по шпале.
Инструмент почти не отскочил. Здоровое дерево отдаёт сухим коротким щелчком, и металл подпрыгивает в руке, а тут он увяз, будто Фишер стукнул по мешку с мокрым песком. Я присел рядом. Рижанин молча переместился к соседней шпале и ударил по ней. Та же вязкая глухота, без малейшего отскока. К третьей — то же самое.
Первая моя мысль была ещё спокойной: сырость, повело дерево, подмочило дождями, дурная партия с плохой пропиткой. Скверно, конечно, и за пару дней до первого рейса совсем некстати, однако поправимо. Заменить десяток шпал бригада успеет, если взяться с утра. Я разогнулся, уже прикидывая, сколько запасных лежит на складе у станции. Вторая мысль: Манфред переволновался, бывает. Слишком много сил вложил в этот проект, вот ему везде и мерещатся заговоры…
Фишер покачал головой.
— Подождите. Я вскрыл торец.
Он подвёл меня к шпале, которую уже вывернул из гнезда и положил на край насыпи. Обнажённый срез выглядел нормально снаружи: плотная гладкая поверхность, тёмная от пропитки, без трещин. Фишер ткнул пальцем в сердцевину, и она расползлась под нажимом, будто мокрый хлеб. Волокна расслоились в бурую труху от самого центра, ровно по всей длине бревна, до последнего вершка.
— Это не гниль, — отчеканил инженер. — Та идёт пятном от края, от коры внутрь. А здесь разрушено по всему сечению, от сердцевины к поверхности, и при этом снаружи ничего не видно. Дерево убили изнутри.
Спокойствие с меня слетело разом. Я присел обратно, провёл пальцем по трухе и понюхал. Слабый кислый запах, неестественный. Алхимический состав, растворяющий целлюлозу, или что-то из той же породы. Простукиванием обнаружить можно, глазами — нет, и обходчик, прошедший здесь вчера с актом приёмки, ничего бы не заметил, даже если бы нагнулся к каждой шпале с лупой.
Годы, проведённые Фишером в подвалах минского Бастиона, где маршал Дитрих прятал от орденских ищеек шестьдесят восемь «казнённых» инженеров, научили рижанина слушать материал руками. Под землёй, где не было ни испытательных стендов, ни контрольных приборов, технику проверяли на звук и на ощупь, и привычка простукивать каждый стык, каждое крепление, каждый узел осталась у Манфреда навсегда. Без неё я вскоре стоял бы на берегу Клязьмы и считал тела, доставаемые из воды.
— Сколько шпал? — спросил я.
— Девять проверил. Все девять мёртвые. Дальше не пошёл, набрал Бирману.
Девять шпал подряд, на повороте. Я опустился на колено перед ближайшим стыком и взялся за болт, крепивший рельс к подкладке. Вроде затянут. Достал из кармана перочинный нож, приложил лезвие к головке и повернул. Болт подался на четверть оборота и лишь тогда упёрся. Перешёл к следующему — то же самое. К третьему, четвёртому, пятому. Каждый недотянут ровно на одну и ту же величину, будто по лекалу.
— Интересно девки пляшут… — произнёс я вполголоса.
Фишер молча кивнул. Он уже понял, я видел это по его лицу.
Четверть оборота… Сама по себе эта слабина ничего не стоила: на прочной шпале и на прямом участке болт держал бы и при худшем недотяге. Рука обходчика, привыкшая проверять крепёж подёргиванием, люфт не ловила, болт сидел плотно, не болтался и не звенел. Беда в том, что под подкладкой лежала не шпала, а труха в деревянной оболочке, и эти два обстоятельства работали в связке: на изгибе, под тепловозом на приличной скорости, центробежная сила давит рельс наружу, шпала проминается под нагрузкой, подкладка проседает, и тот зазор в четверть оборота, который на статике ничего не значил, превращается в люфт. Рельс ползёт наружу на считанные миллиметры, колёсный гребень, то есть выступ-бортик, который не даёт колесу соскочить с рельса, перескакивает через его край, и состав вылетает с колеи.
Я медленно выпрямился и посмотрел на мост. Поворот перед ним был единственным крутым изгибом на всём пилотном участке. Выше шла прямая — там состав, потеряв рельс, сел бы брюхом на шпалы, проскрежетал бы сотню метров и встал. Бригада потом неделю ставила бы вагоны обратно и крыла матом всё, что движется, но пассажиры бы не пострадали. Ниже, за мостом, насыпь вела через поле, и вагоны легли бы на бок: скверно, но среди серьёзно пострадавших вряд ли нашлось бы много погибших.
Здесь всё по-другому. На кривой состав вынесло бы с дуги прямо через ограждение моста и в Клязьму, и со стороны всё выглядело бы чисто: машинист превысил скорость на повороте, потерял управление, виноватых ищите среди покойников. Следователь не полез бы на дно реки перебирать обломки.
За всем этим стоял расчёт, а не случай. Шпалы вытравлены так, чтобы не вызывать подозрений. Крепёж доведён до вымеренного недотяга. Кто-то разбирался в рельсовом деле несмотря на всю его новизну, когда составляли план этой диверсии. Работал явно специалист. Значит, он имел отношение к тем крошечным железным дорогам, что соединяли в Европе промышленные объекты со складами и пристанями.
Тот же, кто напрямую портил мою железную дорогу, имел доступ к путям, время и инструмент, чтобы обработать девять шпал одну за другой, не вызвав ни косого взгляда, ни вопроса, ни даже случайного любопытства со стороны ночной охраны. Либо человек из бригады, либо тот, кого впустили как своего. Прямо сейчас он мог стоять в двадцати шагах от меня, среди рабочих у станционных путей, пить из кружки чай и даже не нервничать.
Пальцы на рукоятке ключа сжались до белизны. Я заставил их разжаться. Ни один мускул на лице не дрогнул: шум спугнёт крысу, а крыса, не знающая, что её вычислили, приведёт Крылова к своей норе.
Через несколько дней с помпой и фанфарами был запланирован первый рейс — публичный смотр поезда: корреспонденты Суворина, гости из соседних княжеств, инвесторы, державшие облигации и желавшие увидеть, на что потратили их деньги. Я сам объявил дату, и полмира знало, что в назначенный час поезд выйдет из Угрюма и проследует до Владимира. Сход рельсов на глазах у зрителей убил бы не смету и не график стройки, а доверие к самому проекту. Ни один купец не вложит рубля в транспорт, который в дебютном рейсе похоронил людей, ни один пассажир не сядет в вагон, зная, что первый такой же лежит на дне Клязьмы вместе с теми, кто в нём ехал. Одна катастрофа при всех, и вся идея рельсового пути будет похоронена на десятилетия вперёд, а враги будут тыкать в неё пальцем при каждом упоминании железной дороги.
Тот, кто это устроил, метил в доверие общества и выбрал единственный день, когда одно крушение хоронит всё.
Я повернулся к Фишеру, вспомнив одну важную деталь. Рижанин смотрел на мост, и челюсти его были стиснуты так, что на них проступили желваки.
— Манфред, — позвал я, — кто ведёт состав завтра?
— Я, — ответил он и чуть помедлил. — Если кому-то суждено убиться на моей дороге, я предпочитаю убиться первым. Хотя бы не придётся писать отчёт.
Шутка вышла мрачной, вполне соответствуя текущей ситуации. Я не улыбнулся, ведь в первом вагоне должны были ехать жена Манфреда и дочь, те самые, которых я вернул ему из Риги, вытащив из-под носа фон Рохлица.
— Ни слова. Никому, — выпрямившись, я посмотрел Фишеру в глаза. — Ни бригадирам, ни обходчикам, ни охране.
Он кивнул.
— Ночью вчетвером замените шпалы и затянете крепёж, : ты и трое моих людей, которым я доверяю свою жизнь. Они прибудут через пару часов.
Пускай заставлять гвардейцев заниматься тупым физическим трудом — это всё равно, что забивать гвозди магическим жезлом, но лучше так. Зато я смогу быть спокоен за секретность.
Я выдержал паузу.
— Первый рейс не отменяем и не переносим. Тот, кто это устроил, ждёт крушения при всех. Обойдётся. Готов поспорить, он даже будет присутствовать среди приглашённых гостей. Крылов же займётся поиска нашего диверсанта.
Рижанин выдохнул. Ярость из его глаз не ушла, а руки оставались тверды.
— Понял, Прохор Игнатьевич, — проговорил он. — Сделаем.
— И и да, Манфред… Отличная работа. Твоя дотошность спасла множество жизней.
Не говоря уж про саму идею железных дорог.
Фишер приосанился и улыбнулся. Хлопнув его по плечу, я двинулся обратно к вертолёту. На языке вертелось имя, которое я не мог доказать. Граф Меншиков, хозяин Транзит-Содружества. Три захода он уже сделал чужими руками: вброшенный лозунг о массовой безработице, задранные тарифы, давление на Посадника. Три провала.
За следующие сутки Крылов перетряхивал бригаду и вскоре в допросной оказался сам бригадир. История вышла грязная и простая, как пять копеек. Бригадир, бывший плотник из одной мелкой строительной компании. Когда его сократили, он, с долгами и больной матерью на руках, перешёл к нам на путевые работы. Две недели назад к нему пришёл человек, предложил деньги и объяснил, что нужно сделать. Бригадир обрабатывал шпалы по ночам, алхимическим раствором, который ему передали в канистре без маркировки, раствор разрушал целлюлозу изнутри, не трогая поверхности. Болты ослаблял строго по инструкции, которую ему дали на листке. Кто считал допуски, бригадир не знал. Будучи частью строительной артели, он ходил по участку в любое время дня и ночи, и ни у обходчика, ни у охраны вопросов не возникало.
Крылов потянул за нитку дальше. Посредника, что приходил к бригадиру, удалось найти, тот сдал следующего, и цепочка оборвалась на третьем звене: управляющий торговой компании в Рязани, трёхлетняя бухгалтерия без единой дыры, контракты на поставку леса и скобяных изделий, всё настоящее, всё проверяемое, и ни единой ниточки дальше. Стена.
Коршунов, выслушав доклад, резюмировал в трёх словах: чистая профессиональная работа. Каждое звено знало только соседнее, концов к заказчику нет. Не первый раз кто-то выстраивает такие цепочки. Я был уверен, что знаю имя, и не мог его доказать. На руках ничего, что устоит перед судом, но в голове моей родился план…
***
Раиса пришла на четвёртую сессию так, как ходила перед командиром: спина прямая, лицо бесстрастное. Притворила дверь без хлопка, села в кресло, положила руки на подлокотники. Стала ждать.
В кабинете Анфисы было тепло и тихо. Настольная лампа под абажуром из жёлтого стекла давала мягкий свет, пара кресел стояла напротив друг друга, между ними — низкий столик с кувшином фруктового узвара, который за три предыдущие сессии ни разу не пригодился. Ни белых стен, ни больничного запаха. Анфиса принимала здесь не как лекарь, а как человек, переживший немало боли, и обстановку подбирала соответственно. Лихачёву это раздражало.
Тенебромантка скользнула взглядом по лампе.
— У тебя новый абажур? — спросила Раиса.
— Старый разбился, — отозвалась Анфиса.
— Пациент?
— Кот.
Уголок губ у Лихачёвой дёрнулся. Обмен был привычный и необязательный — четыре коротких фразы, которые ничего не значили и в то же время значили многое: за три сессии они притёрлись. Пусть разведчица по-прежнему держала оборону, будто сидела под бетонным панцирем, в этот кабинет она входила уже не как к зубному врачу, а как в знакомое место, где хотя бы стены не раздражают.
Менталистка молча наблюдала и чувствовала: за привычным щитом сегодня поселилось нечто новое, подвижное и колючее. Раздражение, взведённое тугой пружиной. Лихачёва пришла не просто обороняться.
— Я видела запись, — начала та первой.
Впервые за все четыре сессии тенебромантка заговорила сама, не дожидаясь вопроса. Анфиса молча кивнула, приглашая продолжать.
— Запись из Ракитного, — Раиса подалась вперёд, опёршись локтями о колени, и голубые глаза её сузились. — Наш князь, тот самый, что прочёл мне лекцию о разнице между убийством и пыткой, вчера на глазах у тысяч зрителей стегал Юсупова стальным бичом по спине. Зарядил от души, я сама видела. И после этого, не торопясь, добил того мерзавца.
Разведчица замолчала, давая словам повиснуть в воздухе, потом продолжила, и в голосе её проступила жёсткая ирония.
— Ему, стало быть, можно. Хлестать живого человека плетью и казнить. А мне за то же самое, за то, что зарезала мразь, торговавшую людьми, положены мозгоправ и скамья запасных. Объясни мне, Анфиса, чем его плеть отличается от моих ножей. Тем, что он князь, а я нет?
Лихачёва откинулась в кресле и раздражённо скрестила руки на груди. Три пустые сессии, на которых она отсиживала час, отвечая односложно и избегая разговора о личном, копили давление, и теперь это давление выплеснулось наружу. Аргумент был припасён заранее, как нож под подушкой, и в нём скрывался второй слой: «Ты, Анфиса, лечишь меня по его приказу, а он сам творит то же самое. Вся эта терапия — фарс».
— Я тоже видела запись, — негромко отозвалась менталистка.
— И?!
— И ты права. Он ударил дважды. В этом была явная злость, а не расчёт, — Анфиса выдержала паузу. — Ты заметила, что было дальше?
Лихачёва не ответила, и Анфиса продолжила, не повышая голоса.
— Он замахнулся для третьего удара и опустил руку. Уверена, хотел стегать и дальше, но остановил себя. Убил Юсупова одним выпадом клинка, чисто, — менталистка наклонилась вперёд, голос ровный, без укора. — Похоже, он поймал себя на том же, что я вижу в тебе, и отступил от черты. А ты не отступила. У тебя есть человек, который тебя ждёт, и дело, в котором ты нужна живой и в своём уме. Только в тот момент ты об этом не думаешь. Сжимая клинок в руке, ты этого не видишь, для тебя ничего этого не существует.
— Красиво звучит, — огрызнулась Лихачёва. — «Он два раза хлестнул, а потом убил». Велика разница.
— Разница в том, что он решил остановиться. Выбор у него был, и он его сделал. А когда ты резала немца в гардеробной, у тебя был выбор?
Лихачёва не ответила, и в кабинете повисла вязкая тишина. Смеркалось, свет лампы лёг на лицо Раисы косыми тенями. Анфиса ощутила через Эмпатию, что за бронёй что-то дрогнуло. Не ответ, а именно его отсутствие выдало Лихачёву, потому что она знала ответ и не могла его произнести. Ведь произнести означало признать, а когда в склепе на берлинском кладбище перед ней оказался тот самый человек, чей палец когда-то ткнул в неё сквозь прутья нижегородской долговой ямы и произнёс «эту берём», выбора уже не было. Осталась только потребность заставить его мучиться, растянуть страдания ублюдка, чтобы он испытал хоть каплю того, что пережила она. И никакие доводы Анфисы об «остановившихся» и «вернувшихся» не имели к этому ни малейшего отношения.
Менталистка не стала давить и зашла с другой стороны.
— Когда ты закончила с Шереметьевым, что почувствовала? Стало ли тебе легче?
— Сделала дело, — отрезала Лихачёва. — Очистила мир от мрази.
— Я не про дело. Что ты почувствовала внутри?
Взгляд Раисы ушёл к окну. Через Эмпатию Анфиса считала то, что разведчица прятала даже от собственной головы: не удовлетворение, нет. Пустоту. Тяжёлое дыхание в пыльном склепе, руки в крови, привкус желчи во рту, звон в ушах и ничего за этим, ни грамма облегчения, которое должно приходить, когда мучившая заноза наконец вынута.
— А с немцем? — тихо спросила Анфиса.
Тоже ничего.
— Ты каждый раз ждёшь, что отпустит, но тебя не отпускает. Ты пробуешь снова и снова, потому что однажды ведь должно сработать. Обязано! Так?..
Скулы Раисы заострились. Зубы хрустнули. Панцирь, державший три сессии, дал едва заметный надлом, и Анфиса ощутила его так же отчётливо, как трещину в оконной раме ощущаешь по сквозняку, задолго до того, как её увидишь.
Менталистка перестала говорить как лекарь.
— Мы с тобой обе вышли из одного места. Ты это знаешь. Я сидела через стенку, может, через две. Тебя резали и кроили, а меня ломали, чтобы я стала ищейкой для тех, кто тебя резал: вынюхивала бы, кто из пленников ещё не сломался, и доносила на них. Ты лежала на столе, а я сидела в конуре. Места разные, а хозяева одни.
Лихачёва повернулась к ней. Голая, обескураженная растерянность мелькнула в глазах тенебромантки, и Анфиса увидела то, чего на прежних сеансах не было: привычный щит «тебе не понять, тебя не кромсали» треснул, потому что Анфиса тоже побывала внутри той машины, что изломала их обоих. Хоть и в другом отсеке, но в той же…
Голос менталистки упал почти до шёпота.
— Ты думаешь, что наказываешь их. Заставляешь платить. Вот только это не так. Каждый раз ты возвращаешься в ту камеру, в долговую тюрьму, каждый раз снова стоишь за решёткой, и чей-то палец тычет в тебя сквозь прутья: «эту берём». Только теперь ты по ту сторону. Ты берёшь их боль, чтобы хоть на минуту перестать быть той, которую выбрали. Минута кончается, и ты снова жертва, а не мучитель. Ты можешь убить ещё десятерых таких, и ничего не изменится. Ведь дело не в них, а в том, что Фонд и Гильдия сделали с тобой. Ты затолкала это поглубже и придавила крышкой, а оно живёт и жрёт тебя изнутри, и каждый раз, когда ты растягиваешь чужую смерть, вылезает на поверхность.
Раиса не перебивала и, кажется, не замечала, что её пальцы на подлокотниках свело.
Анфиса собралась с духом.
— Я знаю, потому что у меня было то же самое. Первые месяцы после освобождения я ненавидела каждого, от кого несло фондовской мерзостью, и если бы умела убивать в тенях, убивала бы. У меня Талант иной: я чувствую чужую боль и свою, и мне некуда было спрятать. Пришлось её прожить. Тебе тоже придётся, иначе ты станешь тем, во что Фонд так хотел тебя превратить: их изделием, живым оружием без воли и совести. Как те безмолвные нелюди, что убили Марину Соколову.
Лихачёва дёрнулась, как от ожога, и быстро отвела глаза. Марина Соколова зажимала ей пробитую артерию голыми пальцами и умерла в лазарете, пока Раису спасали хирурги. Марину убили такие же изделия Гильдии, и Анфиса только что поставила тенебромантку с ними в один ряд. Раиса не могла этого не услышать: ты становишься тем, что забрало жизнь у человека, отдавшего свою за тебя.
— А ты ведь не оружие. Ты человек, который выбрала Матвея вместо одиночества.
При имени мужа жилка на виске у Лихачёвой вздулась, рот приоткрылся для ответного удара, и Анфиса уже видела, как сейчас полетят резкие слова, привычные ей, но удара не последовало, рот закрылся, и разведчица осталась сидеть, уставившись в пол.
— Матвей прошёл через свой ад, — тихо продолжила менталистка. — Ты знаешь лучше меня, на что способны его руки. Он мог бы рвать людей не хуже тебя, но не делает этого. Нашёл ради чего жить, и это не чужая боль, Раиса. Это ты.
Анфиса подалась вперёд.
— Ты — его причина не спиться, не сдохнуть в канаве, не превратиться в зверя. А ты ради чего живёшь? Ради него или ради тюремной камеры, из которой не можешь выйти? Ради покойников, которым до сих пор мстишь?..
За окном стемнело. Лампа горела ровно, жёлтый круг на стене сузился. Раиса сидела, вцепившись в подлокотники, и костяшки пальцев выпирали белыми буграми. Она не плакала, слёзы проникнут сквозь эту броню ещё нескоро. Горло её дёрнулось. Взгляд скользил по стене, по лампе, куда угодно кроме чужого лица.
Долгая тишина.
— Я не могу это выключить, — выдавила Лихачёва сквозь зубы. — Когда вижу такого, как он… я снова там.
Голос у неё охрип, и слова выходили через горло, словно стиснутое чужой рукой. Первое честное признание за четыре сессии, что ей плохо. Не контратака, не оправдание, не стальная маска разведчицы.
Анфиса не бросилась утешать, не потянулась за стаканом воды, не коснулась руки, не произнесла ни одного слова, которое можно было бы принять за жалость. Жалость Раису отбросила бы обратно в бетонный панцирь вернее любого удара.
— Вот с этого и начнём, — тихо проговорила менталистка.
***
Деревня Глухари лежала в двенадцати километрах к северо-востоку от Ярославля, в густом еловом подлеске, куда и летом-то солнце пробивалось с трудом. В конце октября здесь было совсем мрачно. Сержант Иван Лычков, возглавлявший разведгруппу из пяти ярославских Стрельцов, остановился у околицы и знаком приказал бойцам рассредоточиться.
Группу послали на основе разведданных барона Коршунова: из Глухарей и двух соседних деревень перестали приходить люди. Торговец-коробейник, заехавший по пути из Костромы, нашёл пустые дома и примчался к ближайшему Стрелецкому посту бледный до прозрачности.
Деревня оказалась нетронутой. Ни выбитого окна, ни сорванной двери, ни единого следа борьбы, и именно от этого по спине у сержанта прошёл холодок, потому что пустые дома без следов насилия пугали куда сильнее, чем развалины с кровью на стенах.
Двери стояли распахнутыми. Лычков заглянул в ближайшую избу. На столе, покрытом серой клеёнкой, стояла миска с кашей, обросшей ворсистой плесенью такого сложного зелёного узора, что алхимик Зарецкий, пожалуй, признал бы в ней зачатки стоящего эксперимента. Рядом кружка с молоком, свернувшимся в жёлтые хлопья, ложка, отложенная на секунду, полушубок на крюке у печи, а на лавке заштопанные детские чулки, приготовленные к утру. Все ушли одновременно, посреди еды, посреди обычной жизни, и в домах, полных чужих вещей, ещё держался запах жильцов; от этого обыденного тёплого запаха сержанту стало хуже, чем от любой крови.
— Бздыхов нет, — негромко доложил Семёнов, опустившись на колено у порога и принюхавшись. — Некроэнергией не пахнет. Инея нет. Тяжести нет.
Лычков кивнул. Бездушные оставляли след, который любой Стрелец считывал за версту: давящий холод, иней, маслянистая вонь разложения. Здесь воздух пах мокрой землёй и гнилой капустой с огородов, и нервы от этой обыденности натягивались туже, чем натянулись бы от любого мороза. Там хоты бы было понятно, с чем имеешь дело.
Собак нашли у околицы, всех шестерых. Лежали полукругом у края деревни, мордами к лесу. Ни одной раны, ни капли крови. Мёртвые, с оскаленными пастями, будто перед смертью пытались зарычать на что-то, чего зубами не возьмёшь.
Ефрейтор Зенбулатов присел рядом с одной из них, потрогал загривок и отдёрнул руку.
— Сержант, у этой псины шерсть седая. Ей от силы два года, зубы белые, ни одного стёртого бугорка.
Лычков промолчал. Ответа у него не было.
Старший группы, лейтенант Глазов, нервничал всё сильнее. Он обошёл четыре избы, заглянул в амбар и на скотный двор, где мычала полуживая корова, доевшая остатки силоса, которую никто не доил неделю, и остановился посреди улицы, вертя головой.
— Тварей бы я не испугался, — процедил он сквозь зубы, обращаясь скорее к себе, чем к группе. — А вот это что за хрень?!
Лычков его понимал. Они все понимали. Стрельцы привыкли к Бездушным, понятной и знакомой угрозе: тварь нападает, ты стреляешь, если повезло — возвращаешься. Здесь было совершенно иначе. Ни следов нападения, ни тел, ни красной крови людей, ни чёрной жижи Бездушных, ни одного признака из тех, которым их учили. Только пустые дома, протухшая еда на столах и мёртвые собаки с оскаленными мордами.
Люк обнаружил Семёнов, в подвале третьей избы от края. Деревянная крышка, прикрытая рогожей и мешком с мукой, вела в подземелье, вырытое в глине и подпёртое просмолёнными брёвнами. Ступени спускались вниз, и дальше начинался ход, расширявшийся в камеру размером с амбар.
Лычков спустился первым, держа фонарь в левой руке, а правой сжимая рукоять пистолета. Луч скользнул по стене, и сержант замер.
Стены были исписаны от пола до потолка. Не рунами и не заклинаниями, которые он встречал в учебниках академии и на стенах Бастионов, а чем-то чужим и чуждым, от чего зашевелились волоски на загривке. Спирали, вписанные одна в другую, десятками, закручивающиеся к невидимому центру. Глаза без зрачков, пустые овалы, смотрящие отовсюду. Фигуры с лишними конечностями, стоящие в позах, невозможных для человеческого тела. Рисунки были вырезаны острым предметом, глубоко, с нажимом, и заполнены чем-то тёмным, похожим на засохшую кровь.
И одно слово, повторяющееся снова и снова по всем стенам камеры, вырезанное угловатыми буквами. Семёнов, стоявший за его плечом, прочёл вслух:
— Каркоза.
Слово отдалось эхом в подземелье, и Лычков поймал себя на том, что хочет приказать бойцу заткнуться. Объяснить, почему, он бы не смог.
На полу камеры чернело кострище: зола, угли, обгорелые щепки. Лычков присел, разгрёб пепел рукоятью ножа, и на свет вышли фрагменты костей. Мелкие, обугленные, расколотые по длине. Он повертел один обломок в пальцах — трубчатая кость, размер и форма соответствовали человеческому предплечью. Может быть, детскому. Сержант положил обломок обратно в золу и медленно выпрямился.
В дальнем углу камеры, за кострищем, стоял алтарь. Маленький, грубый, сложенный из необработанных камней, скреплённых глиной, а на нём лежала фигурка. Вырезанная из кости, выцветший от времени, она изображала существо, стоящее на шести конечностях, с удлинённым телом и провалом на месте лица. Сержант узнал форму: Жнец, командир-тварь из верхушки иерархии Бездушных. На костяную фигурку был натянут крохотный балахон из жёлтой ткани, выцветший от времени, но не истлевшей, точно время обошло её стороной.
— Зенбулатов, сфотографируй всё, — приказал Лычков. — Стены, алтарь, кострище, кости. Каждый сантиметр.
Ефроейтор поднял магофон и начал снимать, обходя камеру по периметру. Семёнов протянул руку к фигурке, чтобы подать её сержанту, и выронил. Фигурка упала на каменный алтарь с коротким стуком. Семёнов отдёрнул пальцы и уставился на них.
— Она тёплая, — сказал он, и голос у него был чужой, белый. — Сержант, сама по себе тёплая.
Лычков подобрал фигурку рукавом. Рядовой не соврал. Кость была тёплой, не от огня, давно остывшего, не от солнца, сюда не проникавшего, а изнутри, и в ладони через ткань ощущалось слабое мерное биение, будто в костяном теле Жнеца гнездился крохотный пульс.
— Уходим! — скомандовал сержант.
Группа поднялась из подвала молча, друг за другом, и Лычков заметил, что никто из пятерых не повернулся к люку спиной.
***
Рапорт лёг на стол барона Стефана Пожарского тем же вечером. К нему прилагалась пачка фотографий с магофона Зенбулатова.
Синеус сидел в кабинете владимирского штаба один. Лампа светила, самокрутка не горела, и он вертел её в пальцах, перебирая снимки. На последнем он задержался надолго. Угловатые буквы, вырезанные в глине. Сигарета перестала вращаться.
Лицо барона окаменело, и древняя память, тысячелетняя, похороненная под новой жизнью Стефана Пожарского, поднялась на поверхность и посмотрела на настоящее глазами прошлого.
Каркоза…
Синеус знал это слово.
Стул проскрежетал по полу, когда барон резко поднялся. Вытащив магофон, набрал номер, который знал наизусть.
Прохор ответил на втором гудке.
— Брат, — сказал Синеус, и голос его был глухим, без обычных подначек и чёрного юмора, — нам нужно поговорить.
Глава 3
Из-за позднего часа штаб Стрельцов под Владимиром стоял тёмным, светилось лишь одного окно. Часовые узнали меня издали и распахнули дверь без оклика: брат предупредил о моём визите.
Кабинет Синеус держал в том же виде, как когда-то свой походный шатёр: практическим голым, без всякой мишуры. Карты, шкафы с папками, открытый сейф у дальней стены и стол посередине, на котором лежал рапорт и веер фотографий.
Сам он сидел над всем этим добром с хмурой миной. Незажжённая самокрутка перекатывалась в его пальцах. Лицо у брата было непривычным: ни следа той висельной усмешки, с которой он обычно встречал любую дрянь. Он молча двинул фотографии через стол ко мне.
— Гляди.
Я подтянул к себе ближний стул и сел.
Первый снимок изображал подземную комнату. Долго вглядываться не пришлось: тот же почерк, на который я в первой жизни насмотрелся досыта: спирали, ввинченные одна в другую, и всевозможные уродливые аксессуары. Незнакомым тут было лишь одно. Среди этой каши знаков снова и снова повторялось слово, врезанное в глину угловатыми буквами: «Каркоза».
Следующий снимок — кострище, расколотые вдоль обугленные кости. На одном обломке я задержался: кусок предплечья, слишком короткий для взрослого. Нашедших яму Стрельцов детские кости наверняка подкосили. Меня — нет. Я слишком хорошо знал, на что способны твари в человеческом обличье, почитающие Бездушных.
Третий снимок я не выпускал из рук дольше прочих. На грубом каменном алтаре стояла костяная фигурка Жнеца, её ни с чем не спутать. А на спину статуэтке был натянут крохотный выцветший жёлтый балахон. Вот этот лоскут зацепил меня сильнее всего, что было на снимках, и чем я так и не понял, оттого зацепил вдвойне.
Я отложил снимки и поднял глаза на брата. Многое из увиденного мне показалось знакомым, и всё же Синеус вытащил меня в штаб глубоким вечером не ради того, чтобы я полюбовался на эту дрянь.
— Что я должен здесь увидеть? — спросил я.
— Помнишь Псков? — Синеус наконец чиркнул спичкой и закурил, глубоко затянувшись. — Я тебе тогда рассказал не всё. Не таил — просто сам не придал значения.
Псков мы оба знали наизусть: катакомбы, где отряд брата уничтожили, а его самого сделали Химерой. Что к этому можно добавить, я не представлял.
— Логово там было настоящее, — проговорил брат, глядя не на меня, а в стену поверх моего плеча. — Культисты сидели в тех подземельях не первый год. Только к нашему приходу их там уже не было: Кощей пришёл раньше. Обратил их всех до единого, а катакомбы набил своими тварями. Стены не тронул — их безумные надписи остались как были. Готовых декораций ему хватило, чтобы заманить мой отряд внутрь.
Синеус стряхнул пепел на пол мимо пустой жестянки из-под чая и не заметил этого.
— Среди тех надписей было одно слово, — брат перевёл взгляд на меня. — Тогда я прошёл мимо: мало ли что безумцы режут на стенах. А вчера увидел его на этом снимке. То же самое, до последней буквы.
Я снова опустил взгляд на снимок. Угловатые буквы на стене: «Каркоза».
Из глубины памяти поднималось имя, которое мы с братом не произносили вслух с прошлой жизни.
Возрождённые.
Восемь лет моего правления ушло на то, чтобы выкорчевать эту мерзость. Сотни убитых культистов. Скиты, сожжённые в северных лесах вместе с теми, кто не пожелал из них выйти. Капища, вскрытые и разнесённые по камню. Я был уверен, что сломал им хребет, и числил это среди двух или трёх дел, после которых правитель имеет право сказать себе, что правил не зря. И вот эта гниль поднималась обратно, потому что мой младший брат увидел знакомое слово на свежем снимке из деревни, где ещё неделю назад обитали люди.
— Возрождённые, — испытывая внутреннюю усталость, протянул я вслух.
Брат поднял на меня глаза.
— Возрождённые, — повторил он, мотнув головой. — Помню, я стоял в оцеплении у главного капища и смотрел, как догорают их идолы. Думал, дело сделано. Видно, рано похоронил.
— Ошибались оба, — отозвался я. — Тысяча лет прошла, а культ никуда не делся.
Картинка далёких событий сложилась у меня в голове сама. Кощей не сочинял ловушку с нуля. Тот-кто-за-Гранью просто взял готовую ячейку культа, выпотрошил её и натянул поверх неё свою западню, как ту жёлтую тряпку на фигурку Жнеца. Ведь именно слухами о культе Синеуса и заманили в те тоннели.
— Что ещё там было на стенах? — спросил я.
— Лозунг. — Брат снова затянулся. — Тот же, что мы слышали всю войну. «Возродимся в вечности». Кощей и его не тронул.
На секунду мы оба провалились в общее воспоминание. Этот лозунг я слышал сотни раз — его выкрикивали, идя на копья моей дружины, его шептали под пыткой, его вырезали над входами в свои норы.
Чужой человек принял бы культ Возрождённых за обычных безумцев, молящихся смерти. Они были во сто крат хуже. Они верили в стройную, по-своему безупречную ложь: будто Бездушные — не враги людей, а законные наследники этого мира, а грань между мирами — временная ошибка миропорядка, которую надо стереть. По их догмату подлинное место человека ждало его не здесь, а там, за порогом мира, в иной, уже не вполне человеческой шкуре. Переход покупался службой. Кто гнул хребет на Ту Сторону при жизни, тот после смерти не шаркал безликой падалью, как поднятый чужой волей Трухляк, а удерживал себя целиком, волю, память, обличье, и обретал новую плоть не рабом-обрубком, а доверенным слугой, привилегированным господином.
«Возродимся в вечности» — самый долгосрочный и самый невыгодный договор, какой я встречал. Ни один ростовщик не предлагал условий хуже: плати всей жизнью сейчас, награду, быть может, получишь после смерти, а обжаловать её отсутствие будет уже некому.
Держался культ на трёх опорах. В самом низу — рядовые слуги, чёрная кость культа: вдовы, которым Гон извёл всю семью до последнего; отцы, схоронившие детей; калеки да изгои, кого собственная община вычеркнула и думать забыла. Брали их не наскоком — исподволь, месяцами, тёплым словом, сочувствием, посулом свидеться с погребёнными там, за чертой. И на смерть они шли с просветлёнными лицами, ибо им сулили не обрыв, а награду, оттого в бою их и кидали вперёд заслоном из живого мяса, не считаясь с потерями. Над ними стояли жрецы — те, кто прошёл частичную трансформацию в Химеру, выменяв куски собственной плоти на дары Той Стороны. Узнать их можно было по уродствам: лишняя рука, кожа чужой выделки, глаз, заменённый чем-то, что моргало не в лад. Говорили они с хрипом, держались с пугающим спокойствием и хранили свою доктрину. А на вершине каждого крупного капища сидел Главный Жрец, прошедший полное преображение в Химеру, существо на самой кромке между человеком и Бездушным.
Одного такого я встретил в нижнем зале главного капища. Половина лица у него оставалась живой, вторую разъело гнилью с тёмным кратером на месте глаза. В руке он держал посох — изогнутую кость, увенчанную живым, моргающим глазом, и тот озирался по сторонам сам по себе, отдельно от хозяина. Жрец улыбнулся мне живой половиной рта и окликнул по имени, будто старого знакомого. Я обрушил на него Королевское Проклятие, древнейшее заклинание моего рода. Кожа на мне треснула, выпуская слепящий свет, нижний зал захлестнуло сферической вспышкой, и жреца скрутило узлом, но улыбаться он не перестал. «Ты один из нас, — прохрипел он сквозь вой, — ты просто ещё этого не знаешь. Королю нужен достойный генерал, и он выбрал тебя». Я не понял тогда, о каком короле речь, и счёл это бредом издыхающей твари. Последним, что осталось во мне от того зала, был не его хрип, а лужа крови у ног: в её отражении я увидел собственное лицо, по которому от виска расползалась чернота, а глаз наливался тьмой. Занозу, что жрец вогнал мне тем видением, я носил в себе годы.
Хотели они одного — открыть постоянный портал на ту сторону, дверь, которая останется распахнутой навсегда. То капище, которое я разгромил, готовило ритуал как раз к этому. Завесу между мирами они истончали годами, в одном и том же месте, жертвами, и детей среди этих жертв было не меньше, чем взрослых, невинная душа давала, по их подсчётам, больше чистой некроэнергии. К часу штурма главное капище пропиталось ею так плотно, что реальность вокруг ломалась: кровь текла по стенам вверх, тени двигались отдельно от тел, а из самой ткани пространства лезли уже готовые Бездушные.
К концу жизни я считал, что выжег их подчистую. Главный жрец мёртв, жречество сгинуло следом за ним. Ячейки я выкорчёвывал ещё несколько лет после. Видно, несколько ускользнули.
— Мы их не добили, — подытожил я.
Брат коротко кивнул и снова взялся вертеть самокрутку.
Я опустил взгляд на снимок с костяной фигуркой, и шестилапый Жнец с провалом вместо лица вытащил из памяти другую картину. Мещёрское капище из тех первых лет здесь, в новой жизни. Подземные ярусы, Жнец в центре, костяная фигурка плодородия в нижнем зале. А на холме над капищем — уродливые идолы, полуразвалившаяся постройка и жертвенные ямы, доверху набитые углём и человеческими костями. Я тогда разнёс на холме всё, до последнего истукана, своей глефой, в ярости, которой не стал объяснять Василисе.
— Мещёра, — произнёс я вслух, разглядывая фигурку. — Я тебе рассказывал про это капище в болотах. Тогда я ни с чем его не связал, списал на диких язычников.
— И что теперь думаешь? — Синеус подался вперёд.
— Что язычники были не сами по себе, — я положил снимок поверх остальных. — Когда я разнёс главное капище, какие-то малые побеги уцелели по глухомани. За тысячу лет без головы и без жречества они выродились. Забыли доктрину, растеряли иерархию, скатились в простое идолопоклонство, сохранили одну внешнюю обрядность. Мещёра и была такой ветвью — от того же корня, только усохшей до неузнаваемости.
— Похоже на то, — медленно согласился брат. — Если культ протянул тысячу лет, ветвей могло отколоться много. И не все скатились одинаково.
Вот это и было главным. Я снова раскинул снимки веером по столу и заговорил уже не о прошлом.
— Больше месяца назад Коршунов клал мне на стол доклад. Целые деревни на севере исчезали бесследно. Ни тел, ни крови, ни следов борьбы. Тогда я не увидел в этом культа — просто странная серия пропаж, в которой заподозрил Бездушных, одно из десятка нерешённых дел, и я отложил его в дальний ящик, — я постучал ногтем по фотографии с пустой избой. — А теперь смотрю на эту деревню, как её там, Глухари, и понимаю, что Коршунов докладывал мне ровно об этом. По его сводкам выходило не меньше четырёх точек на севере, и Глухари к ним только добавились, а сколько таких деревень на деле, не знал никто — может, и десятки. Схема везде та же: семьи исчезают разом, ни крови, ни драки, иногда мёртвые собаки у околицы.
— Собак-то за что, — буркнул он. — Ладно, значит, не единичный инцидент, — процедил Синеус, и желвак прошёл у него по скуле, когда взгляд снова упал на кострище с костями. — Целая сеть. Работает под носом у всех и не поднимает шума.
Я молча прикидывал масштаб, и прогноз выходил скверный. Если культ тысячу лет плёл тихую паутину по глухим деревням, тянул к себе отчаявшихся, не переставая вербовать, на руках у них сейчас могли быть не десятки фанатиков в одной точке, а тысячи. Полномасштабная структура, у которой за спиной десять веков выживания, а не банда сектантов, которую разгоняют одним рейдом.
— Вопрос не в том, сколько их, — Синеус наконец остановил вращение сигареты в пальцах. — Вопрос, сидит ли у них наверху Главный Жрец. Настоящая Химера, прошедшая преображение до конца. Если сидит, это уже не горстка деревенских фанатиков…
Слово «Химера» он выговорил ровно, без нажима, и только я знал, что далось ему это не просто. Он сам ведь когда-то был Химерой и лучше любого живущего понимал, на что способна тварь, в которой человеческая воля сплавлена с тем, что лезет из-за Грани.
— Это его партия, — сказал я. — Того-кто-за-Гранью. Псковская ловушка и нынешние деревни — две точки на одной кривой. Между ними тысяча лет, а почерк не сменился ни на волос. Чужие руки, подконтрольный культ, отчаявшиеся внушаемые люди. Лишь бы добиться своего.
— Сволочь умеет ждать, — глухо обронил брат.
— Мы тоже.
Я снова притянул к себе верхний снимок, тот, со словом в глине.
— Одного я так и не понял, — сказал я, придавив пальцем угловатые буквы. — Что такое «Каркоза»? Спирали, Жнец, лозунг — это я читаю с закрытыми глазами. А это слово они изображают чаще прочего, и смысл его я не знал ни в ту войну, ни сейчас.
За всю войну ни один пленный его не растолковал. Глотку себе резали, а молчали именно об этом.
— И я нет, — Синеус качнул головой.
Я думал вслух, глядя на фотографию.
— На имя похоже — только не человека, а места. Они молятся на ту сторону, рвутся отворить туда дверь, а это слово выводят над каждым входом. Сдаётся мне, так зовётся то, что ждёт их за порогом: земля Того-кто-за-Гранью, престол, где он сидит.
Синеус долго молчал.
— Если ты прав, — проговорил он наконец, не сводя глаз со снимка, — то на стене у них не молитва, а адрес.
Что давало это знание на деле, я понимал трезво. Ровным счётом ничего сиюминутного. Мы не знали ни имён современных участников культа, ни где их логово, ни какой цели они служат прямо сейчас. Зато появилась рамка, в которую теперь складывались разрозненные куски и понимание, что на фоне текущего политического кризиса есть куда более опасный и скрытый враг.
Я поднялся и подошёл к тёмному окну, за которым редкой цепочкой горели фонари.
— Глухари будем блокировать Стрельцами. Комнату под избой опечатать, ничего не жечь, не трогать. Фотографии, рапорт, всё по делу — к тебе в личный архив. Информацию передавать только по служебной необходимости. Если у культа есть глаза среди Стрельцов или в Приказах, утечка похоронит всё прежде, чем мы начнём.
Синеус слушал, не перебивая, и коротко кивал на каждом пункте, принимая их как боевой приказ.
— Коршунову я поставлю задачу: свести воедино всё по обезлюдевшим деревням за последние полгода-год. Расширить поиск за наши земли — то же самое могло идти и в соседних княжествах. Найти закономерность: где, в каком ритме, кого выбирают для исчезновения. Будем выяснять, сколько у культа ячеек, кто ими ворочает, на чьи деньги они живут и нет ли ниток к дворянству и купечеству. Объясню ему, что искать, но без древней подоплёки: про то, что этой мрази тысяча лет, Коршунову знать незачем. Само направление бери в личную проработку. Через Стрельцов нужно аккуратно искать дальше спираль и «Каркоза», везде, где всплывут. И ни одной живой душе, даже самым близким, ни намёка. Что культ выжил и что он связан с Возрождёнными, знаем только мы двое.
— А если они вербуют не только крестьян? — Синеус затушил окурок в импровизированной пепельнице. — Если дотянулись до элиты, их люди уже могут сидеть у нас в Боярской думе, в кабинетах чиновников, среди дворян.
Мы оба помолчали, понимая, что это значит.
— Тушишь одно, занимается другое, — сказал я без тени улыбки
— Как в старые недобрые времена, — отозвался брат.
Я собрал снимки в стопку и подвинул ему через стол. Уходя, я не думал ни о будущих победах, ни о том, что нас ждёт впереди. В прошлой жизни я считал, что разделался с этим врагом. Теперь выяснялось, что я всего лишь отложил разговор. Враги, как и долги, имеют скверную привычку возвращаться в самый неподходящий час и непременно с процентами. Что из этого выйдет дальше, покажет время. До нового столкновения ещё надо было дожить, а у меня в тылу горело сразу несколько фронтов.
***
Галиев поднял машину в чёрное небо над Владимиром и лёг на юго-западный курс. Со мной в в десантный отсек вертолёта втиснулся дополнительный десяток гвардейцев, и забирал я их не для красоты. В Белгороде при Светлане оставалась четвёрка моих людей, а на чужой земле, где вчерашние слуги покойного князя ещё толком не решили, кому теперь служить, четверо — это не охрана, а так, жест доброй воли. Под мерный гул винтов я задремал.
К Белгороду мы подошли в серых предрассветных сумерках. Город лежал внизу нетронутым, спокойным, будто и не он несколько дней назад смотрел в прямом эфире, как чужак убивает их князя. Спокойствие это было обманчивым, как отошедшее от берегов море перед приходом гигантской волны.
За дни, что прошли после казни, местные дворяне не оплакивали Юсупова. Оплакивать его было не за что, да никто и не собирался, увидев свой шанс. Первые рода съезжались в город под любыми предлогами, запирались за тяжёлыми дверями родовых особняков, шептались, прощупывали друг друга и почву под собой. Открытой грызни ещё не было — началось глухое брожение, давление, копившееся, как пар под крышкой. Я наблюдал это со стороны и узнавал ситуацию до мелочи. Такое случалось во все времена, когда грозный правитель умирал, не оставив по-настоящему надёжного наследника.
Картину вакуума я собрал быстро — частично через Коршунова, частично со слов самой Светланы, частично просто своими глазами. Претендентов набралось больше, чем мест.
Пётр, старший сын, по крови первый в очереди. На деле — никто. Отец прилюдно отрёкся от него в эфире, швырнул сквозь стену и назвал гнилой породой; парень пострадал, сломлен и не имеет ни одного союзника. Формально наследник, фактически пустое место, которое самостоятельных шансов не имеет.
Младшие. Алексей-подросток, тот самый, что снимал казнь на магофон, и совсем малые дети. Кровь рода в них есть, но это дети, а за детьми не стоит никто, кто удержал бы за них трон.
Белгородское боярство. Несколько первых родов, и каждый примеряется, не выпал ли шанс самому сесть на резной стульчик. Единого кандидата у них нет, а значит, грызня пойдёт прежде всего между ними.
Князь Дашков из Воронежа. За ним замужем младшая сестра покойного Юсупова, и это давало воронежскому князю законный рычаг — претензию на белгородский престол через жену.
Соседи-хищники — княжества Старый Оскол, Курск, Харьков. Эти в открытую на трон не полезут, а вот отщипнуть кусок в общем хаосе попробуют наверняка.
И Светлана. Вдова. В расчёты бояр она не входила вовсе — жена, тень покойного, отыгранная фигура. В этом презрении пряталась её главная фора, которой никто, кроме меня, пока не видел.
Брожение прорвалось на третий день. Белгородская Боярская дума официально подняла вопрос о выборах новой династии. Юридически зацепка у них была кривой: род Юсуповых не пресёкся, поэтому на это давить было нельзя. Поступили они иначе: вынесли вотум недоверия всему роду. Дескать, после той грязи, что вскрылась на дебатах в прямом эфире на всё Содружество, род себя обесчестил и моральное право на престол утратил.
Грязь эта, по совести, не трогала никого из них. Нечто подобное, пусть и помягче, водилось за доброй половиной собравшихся, и творили они то же самое за закрытыми дверями, не моргнув глазом. Здешнее дворянство карало не грех, а неосторожность: грешить дозволялось всем, попадаться — никому. Весь позор Юсупова сводился к тому, что он забыл задёрнуть занавески. «Род обесчестил себя» было лишь предлогом, тонким и удобным. Аргумент политический, не династический, оттого и спорный, бьющий по эмоциям и картинке для публики, а не по букве закона.
Я находился посреди этого балагана и взвешивал доступные мне ходы, и оба очевидных мне не годились.
Взять Белгород под себя прямо сейчас? Город лежит далеко от моих земель, удержать его мне будет непросто, а главное — это в ту же секунду подтвердит всему миру ярлык «тиран-завоеватель», и подтвердит в самый скверный для меня час, когда стрим с казнью Юсупова ещё крутится по всему Содружеству. Бросить княжество на самотёк? Тогда трон уйдёт к Дашкову или прямо к коалиции моих недругов, и под боком у меня вырастет враждебный плацдарм. Оба пути вели в яму.
Нужен был третий ход.
Решение родилось быстро — не брать трон самому и не ломать желаемые знатью выборы. Провести своего кандидата через ту же самую законную процедуру, которой добивается боярство. Получить союзника в Белгороде и позже ввести это княжество в периметр моих земель в виде вассала. И кандидатом этим была Светлана.
Механику процедуры я знал до последнего винтика — через неё я сам когда-то взошёл на трон во Владимире. Правом выдвинуться обладает любой аристократ. Голосуют главы родов, представители купеческой гильдии с тремя голосами, высший офицерский состав княжеской армии с двумя голосами и представители духовенства, которым полагался один голос. Знал я и то, как такие выборы выигрывают: кампанией, переманиванием умеренных, показом силы и пользы. Знал и как их срывают: подкупом, шантажом, давлением на семьи. Эту игру я уже выигрывал однажды и видел ходы наперёд.
Почему именно выборы, а не сила, я понимал отчётливее всего прочего. Силы у Светланы не было никакой. Белгородская дружина слушалась её очень условно — один раз послушалась под свежим впечатлением от увиденного во дворе, и это была не верность, а оторопь. Моя гвардия на чужой земле — горстка. Ввести сюда армию означало бы своими руками повесить на себя тот самый ярлык завоевателя. Раздавить боярское требование мне было нечем, а будь оно и по силам — Светлана села бы на трон лишь на штыках, нелегитимной узурпаторшей, и разделила бы участь любого, кто берёт власть силой и держит её страхом: однажды её свергли бы собственные люди.
Единственный способ дать ей власть, которая удержится, лежал через эти выборы. Боярство хочет вотума недоверия роду? Прекрасно. Пусть будет процедура. Только в этой процедуре побеждает вдова, всенародно вскрывшая зверства мужа, мать наследников, женщина, за которой стоит народная симпатия, а не стая стервятников, потирающих руки при виде чужого трона. Тогда Белгород получит законную власть, дружественную мне, и без всякой аннексии. «Мог забрать — не забрал, помог вдове победить по закону» — вот чем, делом, а не словом, опровергается ярлык завоевателя.
Весь этот стройный расчёт упирался в одно-единственное препятствие, и препятствием была сама Светлана. Трона она не хотела, в себя не верила, только-только выползла из многолетнего ада, и в глазах белгородской знати весила не больше прошлогоднего снега. Без неё весь замысел рассыпался. А время шло: глухое брожение уже вскипело открытым кризисом, у соперников была фора в несколько дней, и князь Дашков, надо полагать, седлал коня где-то под Воронежем.
Я отвернулся от окна в Ракитном, за которым над черепичными крышами нехотя занимался серый рассвет, и поймал взгляд Гаврилы у двери.
— Где княгиня?
— У детей, Прохор Игнатьевич. Так и не прилегла.
Разговор предстоял из тех, что мечом не разрубишь, а тянуть с ним было решительно некуда. Я одёрнул пиджак и зашагал к ней.
Глава 4
Светлана сидела на стуле между двумя детскими кроватями. В сером свете, что цедился сквозь неплотно сдвинутые шторы, я разглядел синеву у неё под глазами: за ночь она так и не прилегла. Малыши наконец уснули. Девочка уткнулась в подушку, мальчик свернулся поверх одеяла и во сне комкал в кулаке край материнской шали. Комната вокруг них дышала чужим достатком: лепнина по потолку, тяжёлые гардины, горы игрушек на полке. На скрип двери Светлана не обернулась, и только спина её чуть напряглась.
Я бы предпочёл сейчас встретить атаку вражеской конницы. В бою всё было просто, и я знал, как действовать. Здесь от клинка не было проку. Передо мной стояла крепость из одного-единственного человека, а ворота такой крепости открывались только изнутри. В наш первый разговор она, сама того не заметив, разобрала всю здешнюю знать по косточкам, и я тогда увидел не сломанную горем даму, а игрока, что молча наблюдал за чужой партией. Оставалось усадить этого игрока за стол.
Садиться у кроваток я не стал.
— Выйдем на пару слов, — сказал я тихо. — Не будем их тревожить.
Светлана поняла без слов. Она поднялась, притворила за нами дверь в детскую, оставив щель, и в соседней комнате села так, чтобы видеть сквозь неё спящих.
— Я понимаю, что сейчас вам не до меня, и не пришёл бы попусту, — начал я негромко. — Однако дело не терпит отлагательств, а честнее всего изложить его прямо. Я предлагаю вам принять участие в выборах и занять белгородский трон.
Светлана медленно повернула голову. В первый миг она смотрела на меня так, будто не расслышала. Потом смысл сказанного добрался до неё, и я увидел, как дрогнул уголок её рта.
— Я?.. — её голос упал почти до шёпота. — Эти выборы для того и затеяны, чтобы трон ушёл от нашего рода навсегда, Прохор Игнатьевич. Меня там никто и в расчёт не возьмёт. Я столько лет была тенью в этом доме и не правила ни единого дня. Да меня сожрут на первом же совете.
— Подавятся, — отрезал я. — Прослежу, чтобы вы им оказались не по зубам.
Она покосилась на приоткрытую дверь и заговорила ещё тише, будто боялась разбудить детей за ней.
— Я не хочу, Прохор Игнатьевич. Дайте мне укрытие. Любой угол, чужое имя. Я заберу младших и доживу тихо, без всего этого. Мне не нужна власть и влияние, я не гонюсь за богатством.
Эта мечта была мне знакома. О ней грезит каждый, кого однажды сбросили с высоты, и почти ни у кого она не сбывается
— Тихо дожить не выйдет, — проговорил я ровно. — Укрытие я вам дам, как и обещал, от своих слов не отказываюсь. А вот покоя вам не видать. Сами посудите, у вашего мужа остались сыновья. Любой, кто сядет на этот трон вместо вас, увидит в них не обыкновенных детей, а законную кровь прежнего рода, соперников за трон, нож, приставленный к его спине. Их станут искать. В любой деревне и под любым именем.
Я помолчал, давая ей это переварить, и добавил то, чему она вряд ли могла возразить.
— Десять лет за голову моей жены была назначена награда. Пока род Засекиных оставался свергнут, а она была последней его кровью, Ярослава была угрозой тому, кто сел на её отцовский престол. Шереметьев не успокоился бы, пока её не стало и регулярно посылал наёмников за её головой. А когда моя жена вернулась в свой город, то не оставила в живых тех, кто свалил её отца. Так уж заведено везде. Победитель не делит трон с кровью свергнутых, он её выкорчёвывает. В вашем случае власть и есть безопасность, другой не бывает: либо ваш род сидит на троне, либо ваш род перебьют. Ваших детей оставят в покое только в одном случае, если править будете вы.
Светлана подняла на меня глаза, и в них мелькнул не страх перед короной, а страх за детей. Она открыла рот, закрыла, помолчала, обдумывая мои слова.
— Кто я такая, чтобы садиться на престол? — выговорила она наконец. — Я просто вдова.
— Вся страна видела, как «просто вдова» встала против безжалостного князя и при всех сказала правду. На такое не отважился никто из родовитых, что нынче примеряются к трону. Подобную силу духа не купишь ни за какие деньги.
Сомнение мелькнуло в глазах собеседницы.
— Вы чисты: ни чужой крови на руках, ни тёмного прошлого, ни нажитых врагов, — перечислил я. — В этом городе так о себе не скажет ни один из тех, кто тянется к трону. Для людей вы единственное чистое имя во всей этой грязной истории.
— Быть может, но…
— И потом, все эти годы вы видели управление княжеством с такого расстояния, с какого её не видел ни один из кандидатов, — продолжил я. — Кто из бояр чего стоит, кто в долгах, кто лелеет старые обиды, кто кормился с руки вашего мужа, а кто скрежетал зубами ему вслед. Позавчера вы выложили мне всё это и даже не заметили, что делаете. Любой претендент отдал бы за такое знание половину казны.
Княгиня смутилась. Я же подался чуть вперёд.
— И вот ещё что. Никчёмный человек не останавливает вооружённую дружину одним словом. А вы остановили её там, во дворе, когда вашего мужа не стало и приказывать им было больше некому. Никто другой не смог, а вы смогли. Вы просто этого не заметили, потому что привыкли считать себя пустым местом.
Светлана замерла. Я видел, как сказанное доходит до неё и не сходится с тем, что она годами думала о себе. Пальцы её, лежавшие на колене, разжались. Она перевела взгляд с меня на собственные ладони, словно только теперь увидела их не как руки прислуги при муже. Что-то в её лице изменилось, едва заметно, и пропало, но я успел это поймать.
— Одну я вас в эту затею не втягиваю, — продолжил я. — Кампанию проведём вместе: свои выборы я в своё время выиграл и знаю эту «кухню» до последней тарелки. На время выборов моя гвардия позаботится о вашей безопасности. Ни одному вашему сопернику до вас добраться не дам. Трон будет вашим, не моим. Я не сюзерен Белгороду, я союзник.
Светлана молчала, но смотрела уже иначе. Страх отступил, на его место вернулся холодный расчёт. Она взвешивала то, что стояло за моими словами.
— Имя ваше за моей спиной сейчас мне не подспорье, Прохор Игнатьевич, — произнесла она, не отводя взгляда. — Вы зарубили Николая, а через неделю поведёте на трон его вдову. Всякий решит, что мы с вами загодя сговорились извести мужа и прибрать княжество к рукам.
Она помедлила, словно сама удивляясь, что говорит это вслух.
— И за простушку меня не держите. Такие ресурсы в чужого человека из одного благородства не вкладывают. Вы ждёте возврата. Рано или поздно вам понадобится, чтобы я присягнула вам, как Великому князю, а Белгород отошёл под вашу руку.
Вот теперь передо мной была та, ради кого я приехал, и хитрить с ней не имело смысла.
— И всё же охрану прятать я не стану, — ответил я ровно. — Пусть соперники видят, чьи люди стоят у ваших дверей, целее будете. Силу я не прячу никогда, в ней весь мой расчёт. А сговором это не пахнет. Зачем мне, Великому князю, тайный уговор с вдовой, за которой ни войска, ни сторонников? Захоти я взять Белгород силой, меня бы здесь ничто не остановило. Сильному незачем плести интриги.
— Не уверена, что остальные так на это посмотрят...
— Верно, поэтому рассказывать, как всё было на самом деле, мы станем первыми. Люди верят той версии, что услышали первой, а перекричать её потом куда тяжелее. Боярам останется лишь оправдываться, а кто оправдывается, тот уже наполовину выглядит виноватым.
— И во что мне всё это станет? — спросила она, не отводя взгляда.
— Когда всё уляжется, — добавил я без нажима, — не сейчас, через год, не раньше, когда ваша власть окрепнет и схлынет вся шумиха, Белгород войдёт в мой периметр. Тогда вам не придётся одной тянуть управление и грызться с соседями: эту тяжесть возьмёт на себя мой аппарат, а вы получите защиту большого государства. Сейчас об этом и думать нельзя, так что просто запомните на потом.
Светлана снова посмотрела туда, в детскую, и я понял, о ком она вспомнила, раньше, чем она заговорила.
— А Пётр? — тихо спросила она. — Он старший. По крови трон его. Если сяду я, любой, кто захочет меня свалить, поднимет его как знамя. Скажут: мать отняла престол у родного сына.
В этом она не ошибалась. По крови Светлана урождённая графиня Каховская из Смоленского Бастиона: вошла в княжеский род женой, и кровь отца досталась его детям. Первым в очереди стоял Пётр, старший из них. Оставалась одна дверь — те самые выборы, что бояре сейчас распахивали, чтобы вышвырнуть весь её род.
— Поднимут, — не стал я её утешать. — Пётр опасен в любом раскладе, сядете вы на трон или нет. После того, что он сделал, оставлять его на воле нельзя, но вы к этому разговору ещё не готовы, да и я сам ещё не пришёл к однозначному ответу. Это решим отдельно.
Она сжала губы и кивнула, по лицу её прошла тень.
— Если я сяду на трон, — проговорила Светлана медленно, словно пробуя слова на вес, — младших не тронут. Они будут не угрозой, а правящим домом.
— Да, — сказал я.
Она долго молчала, глядя на дверь, за которой спали дети. Я не торопил. То, что толкало её сейчас, было сильнее честолюбия и крепче веры в себя, тот же мотив, что заставил её при всей стране выложить правду о муже. Не власть. Дети.
— Хорошо. — княгиня впервые за весь разговор посмотрела на меня без тревоги во взгляде. — Я выставлю свою кандидатуру.
Дальше мы говорили уже как двое взрослых, которым предстоит общее дело. Я набросал, с чего начнём: моя пресс-служба подготовит текст, и Светлана выступит на программе у Сорокиной, объявив о своём намерении участвовать в выборах. После обсудили кого из бояр перетягивать первыми, как обставить регистрацию, чем встретить Дашкова, если ему хватит глупости влезть в эту борьбу. Собеседница слушала, переспрашивала, дважды поправила меня по людям, которых знала лучше.
— С чего начнёте вы сами? — спросила она, и в голосе её больше не было ни страха, ни покорности, один лишь трезвый интерес.
— С тех, кто колеблется, — ответил я. — Война всегда идёт за середину. Её и будем перетягивать, по одному.
Прежде она была предметом чужих сделок. Сейчас, за этим столом, она впервые сделалась их стороной.
Попрощавшись, я покинул поместье. Думать, что выйдет из этого через год, было некогда: у меня в тылу горела стройка, и первый состав должен был пойти по рельсам уже завтра.
***
Платформа нового угрюмского вокзала к полудню набилась битком. Я насчитал с полсотни человек: сановники в элегантных костюмах, журналисты с магофонами и блокнотами, любопытная знать, выпросившая место в первом вагоне ради новизны. Один из репортёров Содружества-24 расхаживал вдоль состава, гоняя над головами гражданский дрон, недавнюю диковину, что заменила прежние артефактные камеры на треногах. На рельсах стоял тепловоз, выкрашенный в густой зелёный цвет, с прицепленной за ним короткой сцепкой пассажирских вагонов. В кабине я разглядел Фишера: рижанин сидел за пультом управления прямой, как штык. За его спиной, в первом вагоне, ехала его семья: жена и дочь. Лучшего доказательства, что инженер уверен в дороге, и не придумаешь — человек не сажает родных в опасную ловушку.
Произнеся короткую речь, я занял место в вагоне с почтенной публикой. Раздался свисток, состав дрогнул, плавно тронулся и стал набирать ход, и платформа с машущими руками поплыла назад. Мы шли на Владимир.
Под полом ровно гудела машина, вагон чуть покачивало на стыках, и за окном всё быстрее тянулись поля. Тысячу лет назад я перебрасывал войско на конях да на ладьях, считал переходы неделями и хоронил павших в пути. А теперь железная коробка без устали тащила за собой вереницу вагонов с такой лёгкостью, что почтенные господа, забыв про чины и бороды, как дети липли к окнам и ахали на каждом километре.
Вскоре сосед поморщился, что сиденья жестковаты. Прадед его добирался бы сюда неделю, и хорошо, если не по частям; но жаловаться на сиденья куда приятнее, чем на разбойников, и человек берёт то, что под рукой.
Откинувшись на спинку, я перебирал в голове последний месяц. После того как сорвалась диверсия на повороте, я атаковал графа сразу с двух сторон.
Первый удар пришёлся по его собственным людям. Я пригласил к себе двух-трёх областных управляющих Транзит-Содружества. Не верхушку, до неё мне дела не было, а начальников перевалочных баз и старших над грузовыми конвоями, тех, на ком держится вся операционная деятельность. Народ это был тёртый и давно недовольный: условия жёсткие, штрафуют только в путь, а сам Меншиков орёт через день и увольняет за любую промашку.
Предложение моё звучало просто: я строю железную дорогу, и мне нужны люди, понимающие в перевозках. Вы возглавите станции, как когда-то возглавляли базы, ваши работники станут новым персоналом, вы — управляющими. Платить буду вдвое против текущих зарплат, договор заключим на пять лет. «Вы и без меня знаете, что поезд обгоняет грузовик. И знаете, что Виктор Алексеевич этот год не переживёт. Вопрос лишь в том, сгинете вы вместе с ним или начнёте заново». Несколько лучших согласились, тех самых, на ком держалась вся текучка. И с каждой неделей таких прибавлялось. Уход своих бьёт больнее любой атаки извне.
Второй удар я собирался нанести сегодня. Граф получил приглашение как один из крупнейших логистов Содружества, чьё мнение, дескать, бесценно на торжестве по случаю первого рейса. Отказаться, не уронив лица, он не мог, да и не хотел. Он заранее прибыл во Владимир, на тамошний вокзал. Мне об этом уже донесли.
На середине пути ко мне подсел сухощавый граф из тех, что любят зайти издалека, а следом подтянулись ещё двое. Разговор о новой дороге плавно свернул туда, куда они и метили.
— Прохор Игнатьевич, — осторожно начал первый, — в Содружестве многие в смятении после… белгородских событий. Убить суверенного князя на его земле — шаг небывалый.
Здешние аристократы обожали слово «небывалый». Они лепили его на всё, чего сами не решились сделать, а не решались они на многое, начиная от создания нормальных дорог и кончая тем, что устрицы нынче везут не из того залива, и разве это не варварство.
— Я защитил женщину, которую муж душил у меня на глазах, — ответил я спокойно. — На моём месте так поступил бы любой порядочный мужчина. Вы ведь поступили бы так же, Сергей Петрович? Или кто-то из вас, господа, прошёл бы мимо?
Граф моргнул, не ожидая, что вопрос бумерангом вернётся к нему. Все трое наперебой заверили, что нет, ни за что. Вышло до того дружно и до того фальшиво, что я едва не улыбнулся: за этим столом не нашлось бы и одного, кто при живом Юсупове рискнул бы хоть рот открыть.
— А приговор себе белгородский князь подписал сам, когда перевёл наш конфликт в плоскость магического поединка. Не начинай то, что не можешь закончить.
Собеседник пожевал губами, не нашёл, что возразить, и завёл речь о погоде. Я отметил про себя, что прощупывать меня будут ещё долго, и вернулся к окну.
За окном тянулись леса, растерявшие всю листву. Когда впереди показался тот самый поворот перед мостом, я поймал себя на том, что напрягся. Разумом я знал: шпалы давно заменены, крепёж затянут, ловить там нечего. Тело считало иначе. Состав вписался в дугу ровно, без рывка, прокатился над Клязьмой по новому мосту, и рельсы держали крепко. Я выдохнул и разжал пальцы, которыми, оказывается, стиснул подлокотник.
***
На владимирском вокзале всё было готово к торжеству. Официанты разносили шампанское и закуски, влиятельные гости поглядывали на большой маговизор, куда дрон гнал картинку с трассы. Граф Виктор Алексеевич Меншиков стоял чуть в стороне, и впервые за долгие месяцы нервы его не трепетали. Пять минут, и всё кончится. Он пригубил алкоголь и позволил себе короткую, незаметную для чужого глаза усмешку.
Дело было не в деньгах. Денег у него хватало на десять таких дорог. Тридцать лет он доказывал, что он не коротышка с купленным титулом, а человек, который умнее и оборотистее всех, кто привык смотреть на него сверху вниз. Его машины, бегущие от Пскова до Благовещенска, были не товаром, а памятником его уму. И то, что он выстроил против выскочки за эти месяцы, было лучшим из всего им сделанного, работой, которую он не покажет никому, но которая раз и навсегда доказывала его изощрённый ум.
На маговизоре состав подползал к повороту перед мостом. Меншиков чуть подался к экрану, и сердце его застучало злорадно и часто. Сейчас. Поезд вошёл в поворот и… Прошёл его ровно, без сбоя, забрался на мост и покатился себе дальше.
Бокал в руке графа застыл на полпути к губам. Он смотрел на экран и не верил тому, что видел. Кровь отлила от лица, пальцы сами собой стиснули ножку бокала так, что тонкое стекло жалобно скрипнуло. Внутри что-то оборвалось и ухнуло вниз. Всё разом провалилось в пустоту, и осталась сухая, выжигающая ярость пополам с отчаянием.
Виктор Алексеевич не зря тридцать лет держал в кулаке свою империю. Он сделал глубокий вдох, опустил бокал и заставил руку не дрожать. Раз починили, значит, нашли. Да только найти ещё не значит доказать. Концы оборваны намертво, исполнитель не знает заказчика, и распутать клубок до него не выйдет при всём старании. Стало быть, надо просто стоять с равнодушным лицом и досмотреть чужой праздник до конца, не проронив ни слова.
Состав подкатил к вокзалу под аплодисменты, и каждый хлопок отдавался у Меншикова где-то в груди алой вспышкой. Платонов сошёл на помост, и празднично гудевший зал обернулся к нему. Великий князь говорил недолго: благодарил инвесторов, рискнувших деньгами, инженеров, не спавших ночами, рабочих, клавших путь в дождь и холод. Граф слушал вполуха, держа на лице вежливую скуку. Голицын, Посадник, Демидов, купец Золотарёв и прочие по очереди подходили к Платонову с поздравлениями, репортёры наседали с вопросами о сроках завершения ветки на Муром. Меншиков цедил тёплое шампанское в заднем ряду, мимоходом отметив странноватый привкус, и твердил себе: ещё полчаса, и можно уезжать.
Платонов меж тем дождался, пока вокруг него собралась толпа гостей, и обронил будто невзначай:
— А ведь представьте, господа, перед пробным рейсом мы наткнулись на попытку диверсии.
По залу прошёл удивлённый вздох. Меншиков замер с бокалом у губ. Вот оно. Сейчас прозвучит то, чего он ждал и боялся: что диверсию нашли. Граф приготовился держать маску, что бы ни говорили дальше.
Удара не последовало. Платонов с сожалением развёл руками и понёс несусветную чушь.
— История, надо сказать, поучительная. Какой-то бедолага подкупил нашего бригадира. Из обиженных извозчиков, я полагаю: испугался за потерю работы, запил с горя, надумал отомстить. Сунул бригадиру денег, тот и подменил три шпалы гнилыми. Натаскал, верно, из ближнего оврага: сырые, трухлявые. Мой инженер заметил их метров за тридцать, они и цветом отличались.
Гости подались ближе, рассказ их явно забавлял.
Внутри у графа поднялся жар. Какие гнилые доски, какой овраг?! Над этими шпалами бились неделями, выверяя всё до мелочи, а Платонов валил их в одну кучу с пьяной дуростью извозчика, и зал ему верил. Гнев заворочался под рёбрами, мастеровая гордость толкнулась к самому горлу и сама нашла выход.
— Их нельзя было увидеть на глаз, — процедил он сквозь зубы прежде, чем успел себя удержать.
«Молчи!» — мысленно одёрнул себе Меншиков. — Сиди и терпи! Пусть мелет свой вздор ».
Платонов будто и не услышал.
— С креплениями и вовсе потеха, — продолжал он. — Бригадир попросту недокрутил болты. То ли спешил, то ли руки с похмелья тряслись. Обходчик на утреннем осмотре заметил бы и так.
В зале повеселели: слово «диверсия» больше никого не пугало.
Болты… Граф стиснул зубы, внутренний жар пошёл выше. Ослабляли болты по выверенной мерке, а этот идиот плёл про похмельную дрожь. Пальцы графа сомкнулись на ножке бокала, и та жалобна треснула.
— Ваш обходчик прошёл по участку и подписал акт, — снова сорвалось у Меншикова, и голос его звякнул сталью. — Он не нашёл ничего!
На этот раз сдержаться не вышло вовсе. Виктор Алексеевич спохватился, да поздно, и снова велел себе замолчать. Только зарок таял с каждой новой ухмылкой Платонова, как сливочное масло на раскалённой сковороде.
— А трогательнее всего выбор места, — Платонов пожал плечами, не поворачиваясь к нему. — Поворот перед мостом. Бедняга, видно, рассчитывал, что крушение на повороте спишут на просчёт инженеров. Мысль недурна, если не знать, что повороты мы проверяем втрое тщательнее прямых участков. Оттуда мой инженер и начал обход. Сам диверсант, выходит, и привёл нашу проверку прямиком к своим шпалам.
По залу прокатился одобрительный гул. Кто-то восхищённо присвистнул: ловко вышло у князя.
Граф дёрнул подбородком. На этот раз он смолчал, и далось это ему дорого. Поворот был выбран не наобум, и Меншиков знал это лучше всех на свете. Только там сход на скорости был верной смертью: состав ушёл бы под откос в реку, а не зарылся бы брюхом в насыпь. Расчёт был безупречен. А выскочка называл его глупой случайностью растяпы. Ругательства рвались наружу из горла, и Виктор Алексеевич вдавливал их обратно.
— И печальнее всего, — Платонов вздохнул с непритворным на вид сожалением, — что устроивший всё это, надо думать, считает себя умником. А вышла позорная дилетантщина. Приди ко мне офицер с таким планом операции, я выставил бы его из армии за профнепригодность.
В передних рядах захохотали, кто-то вполголоса поддакнул.
— Вот и вся диверсия, — продолжал Платонов, обращаясь будто ко всему залу. — Уровень, прямо скажем, анекдотический. Мой новорождённый сын управился бы аккуратнее. Воистину, удача любит дураков: этому горемыке просто повезло не попасться сразу.
Вот теперь графа проняло по-настоящему. Не «преступник», не «опасный враг»: это он стерпел бы, в этом было хотя бы признание силы. А «бездарь, которого переплюнет младенец». Это жгло сильнее любого обвинения в убийстве, и звучало теперь при всём зале.
Лёгкий смех прокатился по толпе.
«Повезло!» Это слово добило его окончательно. Не обвинение, после которого он остался бы опасным соперником, а небрежное «повезло»: будто он ничего не заслужил, будто все его тридцать тысяч грузовиков свалились ему в руки сами собой.
— Повезло?! — Меншиков подался вперёд, вытягивая шею и наливаясь дурной кровью до самой кромки волос.
Вокруг зашептались. Гости, ещё минуту назад слушавшие князя как занятный дорожный анекдот, переглядывались и косили глазами в задний ряд: с чего это невысокий граф спорит с Великим князем о подробностях диверсии. Он чувствовал чужие взгляды затылком, но остановиться уже не мог.
— Так что, господа инвесторы, — мягко бросил Платонов через плечо, словно уже переходя к следующему, — если это всё, на что способны наши конкуренты, ваши деньги в полной безопасности. Да и чего ждать от человека, у которого предел стратегии — гнилая доска и бутылка водки.
Где-то на самом дне разума ещё бился трезвый, ледяной голос, но Меншиков его не слышал. Скорпион из старой притчи жалит лягушку на середине реки и тонет вместе с ней, потому что жалить — его природа, и другой у него нет. Такая же порода была и у графа. Смолчать, когда лучшее его дело при всех зовут топорной поделкой, а самого его — недоумком, было выше его сил. Он взорвался, чтобы доказать свой ум.
— Бригадира отбирали из двадцати человек! — Меншиков топнул ногой, и зал вздрогнул. — Шпалы обработаны составом, который рушит древесину изнутри, снаружи их не отличить от целых! Болты ослаблены ровно на четверть оборота, по лекалу, это просчёт инженера, а не пьяная дрожь! Вся цепочка — семь звеньев в пяти княжествах, каждое знает только соседнее, и ваш следователь застрял на третьем! Это месяцы работы, а не пьяный болван с трухлявой доской!
И настала тишина… Такая, что слышно было, как за окном вокзала прогрохотал по мостовой грузовик. Меншиков стоял посреди зала, тяжело дыша, с пунцовым лицом, и только теперь, пока эхо его собственных слов ещё висело в воздухе, до него дошло, что он наделал. Полсотни пар глаз смотрели на него. Смотрел и объектив артефактной камеры одного из репортёров, который он, ослеплённый яростью, проворонил. Граф медленно закрыл рот. Забрать сказанное назад было уже нельзя. Враг последовательно подводил его к одному: чтобы он не сдержался и заговорил. Так и вышло.
Платонов повернулся к Виктору Алексеевичу медленно, без улыбки и без торжества, и заговорил так тихо, что зал замер, чтобы расслышать:
— Граф, вы на удивление хорошо разбираетесь в подробностях диверсии, к которой, предположительно, непричастны.
Пауза показалась Меншикову бесконечной.
— Крылов?
Из задних рядов выступил неприметный прежде человек с магофоном в руке.
— Записал, Ваше Высочество, — коротко доложил он.
Где-то в первых рядах репортёр тихо, с чувством зачеркнул заготовленный заголовок про первый рейс и принялся за новый.
И тут владелец Транзит-Содружества увидел самое страшное. Первым шевельнулся Голицын. Молча князь отступил от него на пару шагов и окатил таким презрением, что слова были не нужны. За ним отодвинулся магнат Демидов, следом купец Золотарёв, потом ещё и ещё, один за другим. Вокруг графа ширился круг пустоты. Те самые люди, чьего признания он так добивался, отшатывались от него, как от прокажённого.
Платонов обвёл взглядом этот круг.
— Похоже, зал вынес приговор раньше суда, — сказал он. — Григорий Мартынович, проводите графа к выходу. А мы продолжим праздновать первый рейс.
Неприметный человек подошёл к Меншикову. За руку его не взял, просто встал рядом, спокойно, как конвоир, знающий, что бежать пленнику некуда. Ноги сами понесли графа к дверям, точно во сне.
— Виктор Алексеевич, — донеслось ему вслед, — повестку в суд ждите в течение недели. Обвинение — организация диверсии и покушение на жизнь моих подданных и гостей. Советую загодя подыскать хорошего адвоката.
Меншиков переступил порог. Дверь за ним затворилась, отрезав и музыку, и смех, и чужой праздник, на котором ему больше не было места.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
