Император Пограничья 26
Глава 1
Боярин Авксентий Мамонтович Шубин допил третью чашку чая, ошпарил нёбо и выругался, сплюнув на блюдце. Чай был паршивый, купленный по случаю на суздальском рынке, потому что привозной китайский в жестяных банках с драконами, к которому помещик притерпелся за всю жизнь, подорожал вдвое за последние полгода. Виноват в этом был, само собой, дрянной князь Платонов.
Грузно поднявшись из-за стола, Шубин отодвинул стул, и тот жалобно скрипнул. Камзол тёмно-зелёного бархата, оставшийся от покойного батюшки, сидел на нём как седло на корове: батюшка был сухощав, жилист, носил эту вещь с достоинством человека, знающего, что фамилия Шубиных записана в Бархатной книге ещё при царе Горохе. Сын раздался вширь, камзол разъехался на пузе, обнажая подкладку, которую горничная дважды перешивала.
Авксентий Мамонтович подошёл к окну. За стеклом лежала деревня Горюхино — сорок два двора, триста с лишним душ, его вотчина, первая из трёх. Избы стояли ровно, будто по линейке, потому что ещё дед расставил их в ряд, и с тех пор никто не посмел строиться криво. Мужики возились у колодца, бабы развешивали бельё, откуда-то тянуло навозом и берёзовым дымом. Всё как прежде, кроме одного: теперь ему, потомственному столбовому дворянину, хозяину трёх деревень с семью сотнями душ, кто-то из Владимира указывал, как жить.
Боярин стиснул кулаки и отвернулся.
При Тюфякине жилось славно. Яков Никонорович был, конечно, тряпка, каких поискать — рыхлый, нерешительный, вечно оглядывающийся на супругу, прежде чем открыть рот. Зато понимал главное: дворяне — опора трона, а трон стоит, покуда опора не шатается. Тюфякин не лез в дела помещиков, не присылал ревизоров, не заглядывал в чужие кошельки. Шубин платил положенное в казну, а что сверх того удавалось выжать из мужиков и проезжающих купцов — оставалось при нём, и никто глупых вопросов не задавал.
Застава на дороге между Горюхино и Березниками давала Авксентию Мамонтовичу от сорока до шестидесяти рублей серебром в месяц. Не бог весть какие деньги, если мерить московской меркой, но для суздальского помещика средней руки это означало разницу между достатком и прозябанием. Ставил он заставу ещё при батюшке: два мужика с ружьями и табличка «Проезд по дороге — алтын с телеги, пятак с кареты». Купцы ворчали, пытались объезжать по лесной колее, но колея размокала, телеги садились в грязь по ступицу, и купцы, выругавшись, возвращались. Крестьяне платили молча, как платили при батюшке и при дедушке, не задавая лишних вопросов.
А зять Аркаша, муж старшей дочери Настеньки, сидел в должности уездного судьи. Должность обошлась Авксентию Мамонтовичу в двести рублей — чиновнику из Суздаля за оформление бумаг и самому Аркаше на приличный мундир. Зять был дурак, которого мать не выучила читать без запинки, зато он умел ставить печать и не совать нос куда не просят. Для трёх деревень — идеальный судья. Жалобы от мужиков он складывал в стопку на подоконнике и забывал о них через час, а когда соседи приходили с тяжбой, победителем неизменно выходил тот, кто догадывался умаслить судью. Раз в год зять отправлял в Суздаль отчёт, переписанный под копирку из прошлогоднего.
Весь этот уклад рассыпался за какой-то месяц, и Авксентий Мамонтович, плюхнувшись обратно в кресло, которое жалобно крякнуло под его весом, потянулся к остывшему чаю, передумал и выудил из буфета штоф калужской водки — единственное, что покуда не взлетело в цене.
Началось с того, что Тюфякин сдал Суздаль добровольно. Просто взял и сдал — ни осады, ни штурма, даже выстрела ни одного. «Вошёл в союз», как он это назвал, хотя всякий понимал: «в союз» входят равные, а Тюфякин ползал на брюхе перед выскочкой из Владимира, как дворовый пёс перед новым хозяином. Боярин тогда не особенно встревожился. Ну, поменялась власть, и что с того?.. Суздаль далеко от Владимира, у них свои заботы, у нас свои. Кому какое дело до трёх деревень Авксентия Мамонтовича на отшибе?
Оказалось, чёрт побери, есть кому.
Первым явился аудитор — молодой хлыщ с портфелем и двумя помощниками, присланный из Угрюма неким Стремянниковым, чтоб у него весь зад чирьями покрылся! Хлыщ обошёл заставу, поговорил с мужиками, записал что-то в блокнот. Задержался у таблички с расценками, покачал головой и уехал, не произнеся ни слова упрёка. Через неделю пришла бумага: «Незаконно установленный пост сбора дорожных пошлин подлежит демонтажу в трёхдневный срок. При неисполнении — солидный штраф и уголовное преследование по статье о самоуправстве».
Заставу пришлось убрать. Сорок рублей серебром в месяц испарились, как утренний туман.
Следом сняли Аркашу. Зятя вызвали в Суздаль, предъявили жалобы от мужиков, копившиеся годами, которые при Тюфякине складывали в нижний ящик стола и откуда их теперь извлекли и пронумеровали. Аркаше дали два дня на добровольную отставку. Зять, к его чести, попытался возразить, но когда ему показали список из четырнадцати жалоб с конкретными суммами, датами и фамилиями, сник и подписал, где указали.
Настенька, узнав, что муж потерял должность, рыдала три дня, Аркаша запил на неделю, а Авксентий Мамонтович скрежетал зубами и ходил по дому, роняя мебель.
Третий удар пока не обрушился, но Шубин уже чувствовал его приближение, как ломоту в суставах перед грозой. Слухи о неком «эксперименте» доползли из соседнего Владимирского княжества через Кузьму Рябова, помещика из Заречного, который приезжал к Шубину за бочонком солёных огурцов и привёз новость вместо денег.
— Восемнадцать деревень забрали для опыта, — рассказывал Рябов, наливаясь краской от возбуждения и водки. — Крестьянам — землю, помещикам — шиш с маслом. Замеряют площади наделов, считают десятины, записывают, кто что сеет. Комиссии ездят, блокноты строчат. Это к чему, по-твоему? А к тому, что отнимут всё, Авксентий Мамонтович. Всё до последней борозды, мать их!
Три деревни Шубина не попали в число пилотных восемнадцати, суздальские земли вообще покуда не трогали, но в голове Авксентия Мамонтовича слово «эксперимент» давно перекроилось в «конфискацию». Вот замерят площади, вот запишут, кто чем владеет, а потом придёт бумага из Владимира: «Земля принадлежит мужикам, помещику — шиш, и ступай, барин, с богом».
— Мы же не воевали, — в десятый раз повторил Шубин, обращаясь к штофу. — Тюфякин сам к нему пришёл. А с нами обращаются хуже, чем с побеждёнными.
Плеснув водки в чайную чашку, он выпил одним глотком, крякнул и вытер губы рукавом отцовского камзола. Боярин искренне полагал, что водка из фарфора пьётся благороднее, чем из стакана, и потому всегда использовал чайный сервиз, отчего гости путались. Рябов однажды хватанул из расписной чашечки, ожидая чай, и минуту сидел с выпученными глазами, не решаясь ни проглотить, ни выплюнуть.
Обида, зревшая в Авксентии Мамонтовиче последний месяц, напоминала фурункул — большой, горячий, не украшающий своего носителя. Шубин не умел отделить личные потери от общественного блага; в его картине мира «общественное благо» означало «моё благополучие», и всякое покушение на второе автоматически означало крах первого.
При этом боярин обладал редкой способностью выстраивать чудовищные выводы из ничтожных посылок: сосед обмолвился, что в восемнадцати деревнях замеряют наделы, и Шубин уже видел, как его пускают по миру, хотя никакого указа о конфискации не существовало, ни один чиновник ему ничем не грозил, и само слово «эксперимент» помещик знал исключительно с чужих слов, не потрудившись прочесть ни строчки.
Магический дар Авксентия Мамонтовича соответствовал масштабу его личности. Пиромант ранга Ученика первой ступени, он мог раскурить трубку без огнива усилием воли, согреть чайник до приятной теплоты и, при большом напряжении поджечь что-то вроде стула. На этом его боевые возможности исчерпывались. Даже батюшка, сам не ахти какой маг, в молодости жёг на спор костры одним щелчком, а Авксентию Мамонтовичу щелчка не хватало ни на что серьёзнее лучины.
Зато голоса хватало на целый трактир.
— Настоящие дворяне, — вещал Шубин за ужином, обращаясь к жене Пелагее, зятю Аркаше и заглянувшему на огонёк соседу Рябову, — думают точно так же. Только молчат, потому что боятся. А я не боюсь. Я — Шубин. Мы в Бархатной книге с такого года, что этот Платонов ещё не родился. Выскочка из глухого Пограничья, варвар с топором — лез бы в свои леса к Бездушным, а он сюда, к порядочным людям…
На Бархатную книгу Шубин ссылался при всяком удобном случае, включая давнишний спор с кузнецом о цене подковы, хотя саму книгу ни разу в жизни не открывал и не вполне представлял, как она выглядит. Рябов как-то интереса ради спросил, на какой странице записан его рода, и Авксентий Мамонтович ответил «на первой», потому что другие страницы в его воображении отсутствовали.
Пелагея молча подливала мужу водки: за двадцать три года брака усвоила, что когда тот заводится «про настоящих дворян», перечить бесполезно. Аркаша кивал с отупелым усердием человека, потерявшего достаток и не имевшего представления, что делать дальше. Рябов соглашался с каждым словом, подливал из собственной фляги и охотно поддакивал.
Никто из троих не понимал масштаба происходящего и не видел, что во Владимирском княжестве не просто «поменялся хозяин», а рушилась вся система, при которой Шубины, Рябовы и тысячи подобных им кормились чужим трудом, путая наследственную привилегию с заслугами. Для Авксентия Мамонтовича мир делился на «наших» и «пришлых», и то, что пришлые оказались расторопнее, трезвее и справедливее, ничего не меняло — они оставались пришлыми, а значит, врагами.
За окном догорал майский закат, и Горюхино мирно засыпало: мужики расходились по избам, скот мычал в хлевах, где-то брехала собака. Боярин допил четвёртую чашку водки, объявил жене, что «так дальше продолжаться не может», и отправился спать, по дороге споткнувшись о порог и набив шишку на лбу.
***
Новость о том, что Платонов уехал за океан, добралась до Горюхина во вторник, на второй неделе мая.
Привёз её возчик Ермолай, мужик неразговорчивый, но цепкий на слух, который возил солонину из Суздаля, а обратно привозил слухи, ценившиеся в деревне дороже солонины. По словам Ермолая, князь Платонов отбыл за океан с торговой делегацией. Какой конкретно город непонятно, но на другой конец света, путь неблизкий и обратно скоро ждать не стоит.
Авксентий Мамонтович выслушал известие, стоя на крыльце в расстёгнутом камзоле. Помещик щурился от солнца, почёсывал отвисшую, как у бульдога, щёку, и в глазах его, маленьких, упрятанных между мясистыми веками, затеплился огонёк, который при иных обстоятельствах можно было бы принять за мысль.
Хозяин уехал. Далеко и надолго.
Авксентий Мамонтович отпустил Ермолая, зашёл в дом, налил себе квасу и сел думать. Думал он медленно, натужно, как пахотная лошадь тащит плуг по глинозёму, и результаты этого думания были примерно столь же изящны, как борозда после такого плуга.
Очередной ревизор из Владимира должен был нагрянуть в четверг. Молодой чиновник с блокнотом, один из тех, кого рассылал по уездам неутомимый Стремянников, чтоб его волки задрали, и задачей его было «плановое обследование помещичьих хозяйств». Шубин знал, что проверять будут площади, урожайность, количество крестьянских дворов и соблюдение каких-то там новых указов, которых он принципиально не читал.
В четверг утром у ворот усадьбы торчал слуга Фомка — тощий малый с лошадиной физиономией и привычкой шмыгать носом. Рядом переминался кучер, готовый в случае чего подогнать тройку.
Проверяющий подкатил ровно в десять на казённой бричке, один, без охраны, с портфелем под мышкой. Молодой, лет двадцати пяти, в скромном костюме, с чернильным пятном на манжете и прыщом на подбородке. Ничего грозного.
Более сообразительный человек на месте Шубина обратил бы внимание, что чиновник приехал в глухую деревню без единого охранника и нисколько этим не обеспокоен. При Тюфякине такая поездка без вооружённого сопровождения закончилась бы ограбленной бричкой в канаве или выпитым Бздыхами досуха мертвецом, а теперь патрули Стрельцов прочесали дороги настолько основательно, что прыщавый юнец с портфелем добирался до Горюхина как по столичному бульвару. На подобные умственные усилия Авксентий Мамонтович способен не был.
— Барин нездоров, — объявил Фомка, как было велено. — Просили передать: приезжайте на следующей неделе.
Проверяющий помялся, посмотрел на закрытые ворота, потом на Фомку, потом снова на ворота. Вытащил из кармана магофон, подумал, убрал обратно. Пожал плечами и полез в бричку.
Боярин наблюдал из окна второго этажа, спрятавшись за занавеской, как школяр, сбежавший с урока, и сердце его колотилось где-то у горла. Мелкий поступок, если разобраться, ни дерзостью, ни тем более мятежом и не пахло. Барин нездоров, когда помещик нездоров, он не принимает визитёров. Что тут предосудительного?..
Бричка укатила. Шубин выдохнул, отступил от занавески и обнаружил, что ладони у него мокрые.
Реакции он ждал всю пятницу, субботу и воскресенье. Ни магофонного звонка от воеводы, ни грозного письма из Владимира, ни конного нарочного с предписанием — ничего, и от этой тишины помещик к понедельнику ходил по дому, как кот по горячей крыше, то и дело выглядывая в окно: не едут ли за ним.
Никто не ехал. Воевода Суздаля, назначенный администрацией Платонова, зафиксировал инцидент, проверяющий написал рапорт, рапорт лёг на стол вместе с десятками таких же бумаг со всех концов разросшегося княжества, и до одного суздальского помещика, не пустившего на порог мелкого чиновника, никому дела не было: у администрации хватало забот покрупнее.
Авксентий Мамонтович, не знавший ни про завалы на столе воеводы, ни про десятки аналогичных рапортов, истолковал молчание по-своему. Испугались. Поняли, с кем связались. Шубин — не мужик какой-нибудь, а столбовой дворянин, и если столбовой дворянин скажет «нет», никакой безродный чинуша его не принудит! То-то же!
Ободрённый, он решился на второй шаг.
Во вторник Шубин вызвал Фомку и конюха Игната, выдал обоим по старому ружью из отцовского арсенала и отправил на перекрёсток дорог между Горюхино и Березниками — туда, где ещё месяц назад стояла застава.
— Берёте по алтыну с телеги, — растолковал им помещик. — С верховых ничего не берите, а то нарвётесь на кого-нибудь с оружием. С купеческих обозов — по два алтына. Если кто спросит, чья застава, говорите: дорога проходит по земле помещика Шубина и проезд по ней платный.
Фомка шмыгнул носом и отправился выполнять. Игнат, мужик поосновательнее, спросил:
— А ежели из Суздаля приедут?
— Скажешь, что барин распорядился, — ответил Авксентий Мамонтович с уверенностью, которой не ощущал. — Дорога на моей земле. Имею право. И не перечь мне!
Права он не имел. Указ о ликвидации частных застав вышел ещё месяц назад, и Шубин его видел, читал и засунул в нижний ящик комода, под стопку старых газет. Указ — бумага, бумага всё стерпит, а деньги нужны сейчас.
Застава заработала к среде. Первыми через неё проехали трое возчиков с мукой из Суздаля — заплатили по алтыну, не споря, потому что так было при Тюфякине, при батюшке Тюфякина, при дедушке дедушки Тюфякина, и мысль о том, что может быть иначе, в их головах не помещалась. Следом проехал мелкий купчишка с тремя телегами горшков, отдал шесть алтынов и выругался, но негромко. К пятнице через заставу прошло полтора десятка телег, и Фомка притащил Авксентию Мамонтовичу три рубля серебром и горсть медной мелочи.
Шубин пересчитал выручку, спрятал в шкатулку и улыбнулся впервые за несколько недель.
***
Катастрофа пришла без предупреждения, как и положено катастрофам.
Середина мая. Обыкновенный будний день, ничем не отличимый от сотен предыдущих: купцы торговали, мужики пахали, чиновники строчили бумаги, солдаты стояли на постах, маги поддерживали барьеры и порталы, и мир вращался по накатанной колее, уверенный в собственной прочности, а потом перестал вращаться.
Некроэнергетический импульс Абсолюта Хлада обрушился на мировую портальную сеть, как кузнечный молот на стеклянный шар. За четыре часа погасли порталы всех континентов — каскадом, один за другим, словно из гирлянды выдернули провод. Следом лёг Эфирнет. Следом — магическая связь целиком: мнемокристаллы, менгиры, ретрансляторы, даже простенькие магофоны — всё замолчало за одну ночь.
Четверо суток мир жил без мгновенного сообщения. Княжества, привыкшие к тому, что весть из Москвы до Владимира добирается за секунду, вдруг обнаружили, что конный нарочный тратит на ту же дорогу двое суток. Биржи встали, торговые караваны замерли на перекрёстках, не зная, куда ехать, потому что заказчики замолчали, дипломаты, застрявшие в чужих столицах, метались по приёмным, не имея связи с домом. Люди, угодившие в порталы в момент сбоя, погибли. Тела обнаружили позже, частично материализованные, вплавленные в камень приёмных арок, или не обнаружили вовсе.
Потом порталы начали возвращаться, но Детройт молчал. Аура Абсолюта глушила его, как мёртвая зона глушит радиосигнал. С князем Платоновым не было связи — ни магофонного звонка, ни письма, ни короткой записки через третьи руки. Князь, уехавший за океан с торговой делегацией, канул в Лету.
Первые слухи пришли во Владимир с купцами из Нового Амстердама. Рассказывали путано, перебивая друг друга и привирая на каждом перекрёстке: в Детройте Абсолют, классификация подтверждена, тварь вылезла из портала прямо в городе, стены пробиты, заводской квартал в руинах. Безумный русский князь полез на Абсолюта лично — тут все сходились. А дальше начиналось враньё.
Во владимирском трактире «Три щуки» засаленный приказчик, промотавший обоз и заливший горе крепким, рассказывал, захлёбываясь, что двоюродный брат его кума вернулся из Нового Амстердама и видел, как тело князя стоит в кратере, промёрзшее до костей, и Абсолют его не тронул, а выставил на обозрение, точно чучело. Через три дня этот же рассказ, дойдя до Суздаля, оброс деталями про разломанное вдребезги тело князя, которых приказчик не упоминал, а ещё через два дня в Костроме к замороженному князю прибавился ледяной столб до неба. Враньё множилось и густело, но сердцевина у него была одна и та же: Платонов молчит.
Шесть княжеств висели на нём, и от него вторую неделю не доходило ни звука. Живой Платонов нашёл бы способ подать весть. Значит…
Это недосказанное «значит» на базарах договаривали шёпотом, а в канцеляриях — молча, глядя на казённые бумаги, которые некому было подписывать. Вдовий траур, смена хозяина, время пересидеть — или время действовать? Выводы зависели от того, кто думал.
***
Солнце заливало Суздаль мягким майским светом, пробиваясь через молодую листву вязов, и нарядные домики с резными наличниками выглядели так, словно ничего не произошло. В трактире «Золотой петух» на углу Торговой площади помещик Кузьма Рябов из Заречного тянул пиво и рассказывал хозяину, что поставил заставу на перекрёстке у Сухого лога. Три мужика с винтовками, алтын с подводы, два алтына с каретного экипажа.
— Шубин поставил, и ему ничего, — втолковывал Рябов, вытирая пену с усов. — Значит, и мне можно. Дорога по моей земле проходит, я её и содержу. Мосток через канаву — мой, колеи засыпать — мне. Почему я должен бесплатно пускать каждого бродягу?
Хозяин трактира кивал, подливал и запоминал. Возчики, которые через ту заставу ездили, ругались, плевались, платили и ехали дальше. Привыкли. Оспаривать права помещика мужику не по чину, а жаловаться — кому? Воевода суздальский завален бумагами, до нижнего ящика руки не доходят. Из Владимира никто не едет.
***
Во Владимире, в здании уездной канцелярии на втором этаже бывшей купеческой лавки в Затверецком тупике, писарь Семён Кулагин допивал утренний чай и разглядывал стопку входящей корреспонденции. Жалоба от крестьянской общины деревни Каменка на помещика Неплюева, который забрал выпасное поле и перепахал его под свой лён. Бумага лежала в ящике третью неделю. Полагалось зарегистрировать, поставить номер, передать в рассмотрение. Кулагин вертел листок в пальцах, прикидывая.
Неплюев — человек неприятный, зато при деньгах. Пять рублей за «потерю» одной бумажки — не состояние, но и не серебряный алтын. При старых порядках такие дела решались именно так: бумага теряется, проситель приходит узнать о решении, писарь разводит руками: «Какая жалоба? Ничего не поступало». И все довольны, кроме, конечно, просителей, чьё мнение никого не занимало.
Кулагин покосился на портрет Платонова, который висел в канцелярии с позапрошлого года. Потом посмотрел на жалобу. Потом снова на портрет. Связи с Детройтом нет уже вторую неделю, и говорят, что князь помер.
Писарь достал жалобу из ящика, аккуратно сложил вчетверо и убрал во внутренний карман сюртука. Вечером он навестит Неплюева, обсудит компенсацию за хлопоты.
Когда двое крестьян из Каменки, Фёдор Лыков и Сидор Ефимов, пришли в канцелярию через неделю, Кулагин поднял на них тусклые глаза и развёл руками:
— Какая жалоба? Ничего не поступало.
***
В ярославском трактире «Белый медведь» на Загородной улице, в задней комнате за бархатной портьерой, которую хозяин отводил для гостей покрупнее, за столом сидели четверо. Капитан Бобылёв ковырял ножом столешницу и дёргал левым глазом — тик появился у него после того, как Северные Волки Засекиной разбили его роту в генеральном сражении, и с тех пор не прошёл. Рядом грузный бородатый поручик Мельников, из мелкопоместных, набивал трубку; при Шереметьеве он служил не за идею, а за жалованье и лишился разом того и другого. Напротив горбился прапорщик Зотов, самый молодой из четверых, со свежим шрамом на скуле и вечно сжатыми челюстями. Последним был капитан Барышников — он сидел тише остальных, вертел стакан между пальцами и, единственный за столом, скучал не по деньгам, а по укладу, при котором вырос.
Пили дрянное тёмное пиво, и говорили вполголоса, хотя задняя комната пустовала, а трактирщик знал, когда ему следует оглохнуть.
— При Шереметьеве хотя бы порядок был, — произнёс Барышников, не поднимая глаз от стакана. — Ты знал, кто тебе платит, за что служишь и чего ждать завтра. А этот выскочка из болот… Первый же Абсолют его и сожрал. Так ему и надо.
Бобылёв дёрнул щекой.
— Не факт. Слухи ходят разные.
— Молчит — значит, мёртв, — отрезал Зотов. — Живой бы нашёл способ передать весточку. Платонов не из тихих.
Набивая трубку, Мельников заметил:
— Живой ли, мёртвый — нам от этого не легче. Под Засекиной служить я не пойду. Она мне половину роты положила под Небылым. Я ей этого до гроба не забуду.
Барышников поднял стакан.
— За настоящих князей!
Чокнулись и выпили. Трактирщик за портьерой протёр стакан и запомнил каждое слово.
Вечером на другом конце Ярославля, в неприметной квартире над сапожной мастерской, информатор Коршунова записывал услышанное за день. Агентурная сеть продолжала крутиться и в отсутствие самого главного хозяина, по инерции, как маховик, который вращается, покуда трение не остановит. Каждый вечер записи сводились в еженедельный отчёт. Отчёт ложился на стол Коршунова. Тот читал, хмурился и передавал Крылову.
***
В Костроме купец второй гильдии Парфён Григорьевич Шкурин, мужчина шестидесяти лет с добродушным лицом и совершенно недобродушной душой, сидел в кабинете на Молочной горе и подсчитывал убытки.
При Щербатове он занимался тем, что деликатно именовал «посредничеством в кадровых вопросах». Боярину нужен управляющий торговой конторой? Шкурин знал подходящего человека — за процент. Чиновнику понадобилась должность в городской управе? Шкурин устроит — за процент побольше. Казна выделила деньги на строительство дороги? Парфён Григорьевич подгонит подрядчика, который завысит смету вдвое, а разницу они с чиновником распилят по-братски.
Администрация Платонова расставляла людей по способностям, а не по кошельку. Промысел Шкурина иссох тихо и бесславно, как герань на подоконнике, которую забыли поливать. Последний заказ поступил четыре месяца назад — местечковый боярин просил устроить племянника в Торговый приказ, но новый глава приказа посмотрел на племянника, поговорил с ним пять минут и отправил восвояси. Шкурин вернул задаток и с тех пор жил на сбережения.
Бунтовать он не собирался. Парфён Григорьевич был из той породы людей, которые никогда не выходят на площадь, не пишут воззваний и не произносят речей; они действуют иначе — тихо, неприметно, как вода, подтачивающая фундамент.
В четверг вечером Шкурин отправил слугу к помещику Савицкому, который открыто, при людях, ругал «платоновские порядки» и грозился написать жалобу в Боярскую думу. Слуга передал конверт. Внутри лежали пятьдесят рублей серебром и записка: «От сочувствующего. На нужды».
Савицкий принял деньги, не интересуясь, кто сочувствующий. Деньги не пахнут.
***
Ни в одном из этих мест не происходило ничего, что можно было бы назвать мятежом — ни заговора, ни тайного общества, ни плана переворота. Каждый действовал сам по себе. Разрозненные, ничем не связанные поступки людей, которых объединяло только одно — отсутствие страха. При работающем Эфирнете и живом Платонове ни один из них не посмел бы и рта открыть; стоило тому и другому замолчать — полезли наружу, как плесень из щелей в стене, когда в доме гаснет печь.
Глава 2
Я уставился на Василису, силясь сообразить, верно ли расслышал её слова. Голова ещё плыла после недельной комы, и фраза «украл кристалл» казалась осколком чужого разговора, случайно залетевшим в палату.
— Что значит «украли»? Это что, буханка хлеба на прилавке?!
Голицына опустилась на диван, подтянув под себя ногу, и принялась тереть глаза кулаком. Пластырь на рассечённой брови отклеивался, и она машинально прижала его обратно.
— Все кристаллы с Абсолюта упаковали и переправили в Детройт. Трофейная команда отработала чисто, уложилась в первые сутки. А дальше, само собой, Арбитры принялись делить этот пирог. Де Монтескьё и Висконти потребовали передать кристаллы «в качестве компенсации за их вклад в победу», причём каждый тянул одеяло на себя, — княжна скривилась. — Мари-Луиз осадила обоих.
— Как именно?
— Напрямую, — княжна пожала плечами. — Заявила, что Абсолют напал на её Бастион, добил тварь князь Платонов, и право первого выбора трофеев принадлежит ему. Тебе то есть. Фон Герсдорф приструнила обоих крикунов, и на том разошлись. Она, кстати, руку потеряла по локоть, но всё равно явилась на совещание и рявкнула на де Монтескьё так, что тот захлопнул рот на полуслове.
Баронесса — командир Арбитров, и если она встала на сторону Хранительницы, значит, политический расклад после сражения сдвинулся в пользу Детройта и моей делегации. Мелочь на фоне украденного кристалла, но мелочь приятная.
— А дальше?
— А дальше на вторые сутки главного кристалла в хранилище не оказалось, — Василиса поморщилась, подбирая формулировку. — Я даже не представляю, как верно обозначить его размер. Кристалл с Кощея — Титанический, а с Абсолюта какой?..
— Колоссальный, — произнесли мы с Синеусом в один голос.
Совпадение получилось настолько точным, что брат дёрнулся и покосился на меня, а я покосился на него. Василиса перевела подозрительный взгляд с одного на другого.
— Откуда вы оба это знаете?
— Старая классификация, — я не стал углубляться.
Голицына явно хотела расспросить ещё, но прикусила язык и вернулась к делу.
— Хранительница взяла расследование под личный контроль. У меня допуска к результатам нет.
— Понял. Спасибо, Василиса.
Тело постепенно приходило в норму, и чувствовал я себя вполне неплохо, при учёте всего, что довелось пережить.
Четыреста лет ни один человек не убивал Абсолюта, и кристалл, который вырос в сердце этой дряни, был вещью уникальной. Пока я лежал в отключке, какая-то сволочь утащила мой законный трофей!
— Я разберусь, — объявил я, поднимаясь. — Стефан, продолжим разговор позже. Василиса, найди мне одежду.
Пока я ждал возможность сменить больничный халат на что-то более приличное, за окном раздался стук. На подоконнике, нахохлившись, сидел Скальд. Ворон походил на чёрный мохнатый кулак, втянувший голову в плечи, и при виде меня ещё раз возмущённо стукнул клювом в стекло.
«Ну наконец-то! — скрипучий мысленный голос фамильяра ударил в голову. — Семь дней! СЕМЬ! Знаешь, как это — сидеть на подоконнике неделю и гадать, очнётся хозяин или нет?! Ты хоть понимаешь, что я тут пережил?!»
Скальд…
«Нет, ты послушай! На третий день санитарка пыталась выгнать меня шваброй. ШВАБРОЙ! Меня, потомственного фамильяра! Я летал над полями сражений, когда прабабка этой санитарки ещё не родилась, а она на меня — шваброй!! Я ей чуть палец не откусил, между прочим, и был бы в своём праве!»
Ты в порядке?
«В порядке?! — ворон распушил перья и яростно клюнул жестяной отлив. — Я сижу в чужой стране, где вороны ни бельмеса не понимают по-человечески! Местный голубь, жирный, наглый, с утра садится на МОЙ подоконник и гадит! Каждое утро, Прохор! Я его гоняю, он возвращается! У него, видимо, расписание! А вчера притащил подружку!»
Я почувствовал, как дёрнулся уголок рта.
Рад тебя видеть, дружище.
Ворон осёкся. Переступил с лапы на лапу, издал тихий горловой звук, какой издавал только когда не хотел показать, что тронут.
«Ну… — буркнул Скальд, помолчав. — Я тоже. Рад, что мне не придётся искать нового хозяина. Ты хоть представляешь, какой сейчас рынок? Кругом одни бездари и скупердяи. И ни один, запомни, НИ ОДИН не знает, какие орешки нужно покупать!»
Солёные и крупные.
«Вот! — ворон победно щёлкнул клювом. — Видишь? Три года дрессировки, и результат налицо. Нет, ты положительно не имеешь права умирать. Кто ещё будет помнить про орешки?»
***
Воротник рубашки не желал застёгиваться. Пуговица выскальзывала, и я чуть не оторвал её к чертям собачьим, прежде чем кое-как впихнул в петлю. Самочувствие было в норме, зато магические каналы после отката, даже смягчённого Фимбулвинтером, горели, будто их продрали проволочным ёршиком. Пожилой детройтский целитель с седыми бакенбардами и поджатыми губами, загородил дверь и принялся бубнить про три дня наблюдения, про капельницу и про ответственность перед Гиппократом, а я слушал его секунд пятнадцать, после чего сообщил, что пока он тут мне капельницу выписывает, из-под носа его Бастиона утащили бесценный кристалл, и что мой организм как-нибудь перебьётся без его присмотра. Целитель поглядел на меня, на подписанный мною бланк, на меня опять, и молча отступил. Ишикава со своей командой уже отбыла в Сан-Франциско: портал ожил сразу после гибели Хлада, так что спорить с князем Платоновым в этом госпитале было решительно некому.
Василиса позвонила Федоту, и тот прислал автомобиль с парой охранников. За рулём устроился гвардеец Евсей, сияющий при виде здорового меня, как фонарь. Княжна села рядом со мной на заднее сиденье, и на каждом повороте я замечал, как она едва уловимо морщится: перевязанный бок давал о себе знать.
— Тебе самой бы в госпиталь, — заметил я.
— Мне самой бы поесть, — отрезала Голицына. — Неделю на больничном бульоне. Если увижу ещё одну тарелку этой мутной водицы, брошу всё и улечу в Москву.
Усмехнувшись, я подумал, что за три года Василиса довела ворчание до чистого искусства: ни одного лишнего слова, зато каждое попадает в цель.
Машина катилась по разбитым улицам, а я перебирал в голове, кто мог наложить руку на кристалл. Готов поспорить, Детройт после победы представлял собой великолепный хаос: ожившие порталы, сотни раненых, тысячи беженцев, потерявших дома, потоки возвращающихся жителей, ликование и разруха, намешанные в кучу. Шустрому вору с нужными навыками лучших условий не придумаешь. Оставался вопрос: кому это под силу и ради чего.
Очевидных кандидатов я насчитал четверых. Арбитры стояли первыми в списке. Де Монтескьё и Висконти уже открыто облизывались на Реликт, а каждый Арбитр, как бы формально он ни подчинялся баронессе Герсдорф, имел настоящего хозяина на другом конце портала. Негласный приказ от главы собственного Бастиона мог получить любой из них.
Следом шла Мари-Луиз Текумсе-Дюваль. На словах Хранительница могла провести расследование, а на деле одобрить «пропажу». Детройт только что пережил осаду, заводской квартал лежал в руинах, и кристалл Колоссального ранга в руках Хранительницы означал бы и восстановление инфраструктуры, и козырь в переговорах, и гарантию того, что условный Меровинг впредь не протянет лапы к Бастиону. Мотив железобетонный, и именно потому я не торопился с выводами: слишком очевидные мотивы вызывали у меня зуд.
Третьим напрашивался сам герцог Хильдеберт Меровинг, парижский правитель, который и раньше положил глаз на Детройт, а на фоне осады отказался помогать, выжидая, когда город ослабнет достаточно, чтобы подобрать обломки. Агентурная сеть де Понтиака разгромлена, сам маркиз мёртв, но у Меровинга хватает средств и людей, чтобы забросить свежего агента в город, обезумевший от радости. Праздник победы — лучшее прикрытие для вора.
И наконец, кукловод. Неуловимая тень, протянувшая щупальца в Детройт задолго до осады. Он подмял под себя де Понтиака, наладил поставку чертежей дронов на сторону, имел в распоряжении менталиста исключительного уровня и масштабные ресурсы. Кража редчайшего кристалла — ровно то, чего от него стоило ждать.
Автомобиль остановился у резиденции Хранительницы. Северное крыло здания лишилось части кровли, но стены устояли, и над входом висел флаг с символом Совета Двух Огней, потрёпанный ветром, с обгоревшим краем. Четверо бойцов в форме стояли у крыльца, и один при виде меня вытянулся в струнку.
Мари-Луиз приняла меня в рабочем кабинете, том самом, где мы обсуждали план обороны. Теперь кабинет выглядел иначе: стол завален бумагами, у стены валялся перевёрнутый стул, в воздухе висел дух остывшего кофе и типографской краски. Хранительница горбилась над документами, и на лице её, утомлённом до прозрачности, мелькнуло искреннее удивление, когда я переступил порог.
— Князь Платонов, — она поднялась, и тёмно-карие глаза с янтарным ободком потеплели. — Рада видеть вас в добром здравии. Мой лекарь уверял, что вы проведёте в госпитале ещё минимум три дня. Следовало догадаться, что он ошибётся.
— Ваш лекарь не учёл, что мне свойственно дурно выполнять предписания, — ответил я, символически целуя протянутую ладонь.
Обойдя стол, Мари-Луиз жестом предложила мне кресло.
— Прежде чем мы перейдём к делу, — произнесла она, замерев у окна, за которым виднелся изуродованный заводской район, — я хочу сказать кое-что от себя. Вы помогли Детройту в час великой нужды. Без вас этот город не дожил бы до прибытия Арбитров, и мы оба это знаем. Рискуя собственной жизнью и жизнями ваших соратников, вы сражались за чужих людей на чужой земле. Детройт этого никогда не забудет.
Я кивнул, не перебивая. Собеседница принадлежала к породе тех редких правителей, которые не швыряются словами, и благодарность, произнесённая этим тоном, весила тяжелее любого ордена.
— Вас и всех участников финальной операции представят к высшим государственным наградам, — продолжила Хранительница. — Подготовка к церемонии идёт вовсю, ждали только вашего пробуждения. И отдельно, князь, я бы хотела вернуться к нашему торговому соглашению. Полагаю, условия вас удивят. Мы умеем помнить добро…
— Благодарю, — ответил я. — Церемония подождёт. У меня вопрос о кристалле.
Тень набежала на лицо Мари-Луиз, стерев остатки приветливой улыбки.
— Я ожидала, что вы начнёте именно с этого.
Опустившись в кресло напротив, она сцепила пальцы на столешнице и заговорила другим голосом, деловым и усталым, без попытки изображать бодрость.
— Клянусь, Ваавийатаноонг не покушался на ваши трофеи, князь. Мы отлично понимаем, какой вклад вы внесли в победу. Я огорчена тем, что в суматохе после победы кто-то умудрился это провернуть. А суматоха была дикая: порталы возобновили работу, город ликовал, тысячи людей возвращались из укрытий, ремонтные бригады стучали молотками круглые сутки. Украли, к слову, только крупнейший кристалл, прочие нетронуты. Они ваши.
— Я хочу получить доступ к результатам расследования, — выговорил я без предисловий.
Мари-Луиз кивнула сразу, не торгуясь и не выставляя условий.
— Разумеется. Я ожидала этой просьбы.
Выдвинув ящик, Хранительница достала папку с гербовой печатью и положила передо мной. Я раскрыл. Рапорт начальника гарнизонной стражи, журнал доступа, допросные протоколы, заключение Бижики, схема маршрута какого-то автомобиля. После недельной комы строчки расползались, и я тратил на каждую страницу втрое больше времени, чем обычно, злясь на собственную немощь.
Кристалл вытащили из туши Хлада сапёры в первые сутки. Уложили в контейнер, отвезли в трофейное хранилище при штабе, запечатали. Рунная защита, магические замки, шестеро караульных посменно. Попасть внутрь без допуска высшего офицера было невозможно, и всё же кто-то попал.
В ночь пропажи журнал зарегистрировал визит генерала Натаниэля Дэвиса. Я его помнил: чернокожий мужчина с квадратной челюстью и бычьей шеей. В первые дни осады, когда половина штаба упиралась против эвакуации, Дэвис встал на мою сторону, и это решило вопрос. Порядочный офицер. И вот он, согласно журналу, в ночь пропажи входит в хранилище, предъявляет допуск, выкатывает контейнер на гидравлической тележке и грузит в служебный микроавтобус и уезжает. Собственная охрана помогает ему. Всё чинно, всё по процедуре.
Сам генерал ничего не помнил. Последнее воспоминание — ужин в штабной столовой около семи вечера, потом провал. Очнулся утром у себя в кабинете, за столом, с головной болью и пустым стаканом. Куда подевался автомобиль, понятия не имел.
Накомис Бижики обследовала генерала и вынесла вердикт: следы ментального воздействия. У охранников Дэвиса выявили ту же картину. Кто-то вертел генералом и его людьми, как марионетками на ниточках.
Я перевернул лист. Автоматические логи грузового портала засекли: служебный микроавтобус Дэвиса прошёл через портал в ту же ночь. Значит, кто-то пересел за руль, потому что сам генерал к тому часу уже сидел в штабе без памяти. Направление прыжка — Буэнос-Айрес. В самом Буэнос-Айресе след обрывался: микроавтобус прибыл, вор явно сменил машину где-то на месте, и отслеживать дальше было нечего.
Магические сенсоры наблюдения по Детройту не зафиксировали аномалий вокруг Дэвиса, пока тот перемещался по городу перед проникновением в хранилище. Саму машину довели по сенсорам до портала, а вот водителя внутри рассмотреть не удалось. Вор носил артефакт, экранирующий от магического наблюдения.
Я закрыл папку и поднял глаза на Хранительницу.
— Какой уровень менталиста по оценке Бижики?
— Магистр или выше, — Мари-Луиз ответила без промедления. — Чистая работа, без следов грубого взлома. Тонкая подмена намерения с последующей аккуратной зачисткой. Бижики сказала, что за всю карьеру видела подобное дважды, и оба раза это были менталисты с двадцатилетним стажем.
Я откинулся в кресле и уставился в потолок.
Менталист уровня Магистра, способный управлять боевым генералом как куклой и стирать память нескольким людям подряд. Человек, невидимый для магических сенсоров. И ведь это далеко не первый раз, когда менталист такого класса действует в интересах одного и того же заказчика.
Искусственный Гон, направленный на Гаврилов Посад, — ментальный импульс, транслированный через тушу мёртвого Кощея, который погнал тысячи Бездушных на мой недостроенный Бастион. Для подобного фокуса нужен менталист исключительной силы и артефакт-усилитель. Обруч мы нашли ещё после рукотворного Гона, в обломках сгоревшего вертолёта, на поляне в Пограничье: штучная ручная работа.
Потом был Потёмкин. Та же манера, тот же почерк: чужая воля, вшитая в разум так глубоко, что человек не подозревал о ней до самого конца. Смоленский князь попытался назвать имя заказчика, и закладка выжгла ему магическое ядро изнутри. Я стоял в трёх шагах, когда он сполз со стула.
Потом был де Понтиак. На допросе Бижики спросила, кому маркиз передавал чертежи дронов, и де Понтиак лёг мертвецом с кровью из носа и ушей, повторив смерть Потёмкина с точностью до секунды.
А теперь кража кристалла. Четыре удара, разнесённых по времени и географии, но нанесённых одной рукой. Кто-то годами содержал менталиста, по крайней мере Магистра, а скорее даже Архимагистра, снабжал его штучными артефактами, перебрасывал через океан и зачищал следы после каждой операции. От таких раскладов у меня скулы сводило от злости, а расследование, между тем, упёрлось: физический след оборвался в Буэнос-Айресе, менталист невидим для сенсоров, Дэвис — жертва, а не пособник. Поблагодарив Мари-Луиз, я пообещал вернуться, когда появятся зацепки, и вышел.
Зацепка нашлась через два часа, и принёс её человек, от которого этого ожидаешь в последнюю очередь.
Я собрал в гостевой резиденции тех, кому доверял: Василису, Синеуса, Федота и Курта Нойманна. Прусский инженер с самого прибытия в Детройт выполнял технические задачи без лишних разговоров: ходил по литейным дворам, составлял каталоги, и производил впечатление человека, которому главное, чтобы работа была сделана добротно. Из всей делегации Курт менее всего походил на разведчика, и именно поэтому замечал то, мимо чего остальные проходили.
Я пересказал всё, что вытянул из Хранительницы. Федот мрачнел по мере рассказа, сжимая и разжимая кулак. Василиса прикусила нижнюю губу и вычерчивала ногтем невидимые линии на подлокотнике кресла, что делала всегда, когда складывала данные в голове. Синеус подпирал стену спиной, неподвижный, как тень.
Когда я замолчал, никто не заговорил. Каждый переваривал услышанное.
— Ваша Светлость, — подал голос Нойманн. Говорил он негромко, с обычной своей педантичной размеренностью, словно докладывал о калибровке станка. — Вы сказали, что магические сенсоры не зафиксировали водителя. То есть на нём был артефакт против магического наблюдения, верно?
— Верно.
— От магии такой спрячет, да, а от стеклянной линзы и куска кремния в матрице, — Курт чуть развёл руками, — вряд ли. Алые Витязи же привезли с собой не только электронные системы связи, но и наблюдения. Камеры развесили по всему городу, в том числе у портальной станции. После победы Витязи ушли, а оборудование оставили.
Ещё бы, это было бы дурным политическим жестом после совместного боя.
Инженер выдержал паузу и добавил:
— Камеры до сих пор работают. Записи хранятся локально.
Я поднял голову. Холера, как же я сам не сообразил!
Федот уставился на Курта так, будто тот вытянул из рукава козырного туза, а Синеус впервые оторвался от стены.
— Курт, бери местных техников и снимайте записи за нужный промежуток, — распорядился я. — Федот, обеспечь охрану. Василиса, свяжись с Хранительницей и запроси допуск к помещению портальной станции.
Операция растянулась на два часа. Запись оказалась зернистой, с низким разрешением, но хотя бы цветной, потому что оборудование Витязей рассчитывалось на тактическое применение, а не на криминалистическую съёмку. Курт провозился больше часа, перебирая файлы и сверяя временны́е метки.
Мы стояли над экраном вчетвером, когда он нашёл нужный фрагмент.
Микроавтобус Дэвиса подъезжал к грузовому терминалу портальной станции. Камера ухватила водительское окно под углом, и в течение нескольких секунд в кадре мелькнуло лицо. Мужчина восточной внешности, худощавый, с рассечением на виске.
Курт остановил кадр и увеличил изображение. Лицо заполнило экран: скуластое, с глубоко посаженными глазами, тёмные короткие волосы. На вид лет тридцать пять-сорок. У висков белели застарелые ожоги, уже затянувшиеся кожей, характерные следы от ментальных артефактов-усилителей. Не свежие, а годами нажитые. Этот человек пользовался усилителями регулярно и долго.
Я обвёл взглядом присутствующих.
— Кто-нибудь знает это лицо?
Василиса покачала головой, Федот тоже. Синеус рассматривал изображение дольше остальных, прищурившись, наклонив голову набок, но в итоге тоже отступил. Один из детройтских техников проверил по базе и подтвердил: не гражданин, в реестрах Бастиона не значится.
Я распорядился снять копии для Мари-Луиз, для Коршунова и для собственного архива. Лицо вора, лицо менталиста, который, вероятно, стоял за гибелью Потёмкина и де Понтиака. Заказчика я пока не знал, зато знал исполнителя. Рано или поздно этот человек всплывёт, и когда это случится, я буду готов.
***
Детройтская ночь встретила меня сыростью и ветром с озера Эри, но после ледяного ада, который Абсолют обрушивал на город больше недели, когда плевок замерзал на лету, а трубы лопались внутри отапливаемых зданий, обычная июньская прохлада ощущалась как тёплая ванна.
Синеуса я отыскал на крыше гостевой резиденции, куда мы вернулись с окончанием осады. Брат устроился на парапете, свесив ноги наружу, и глядел на город. Огни Детройта горели неровно: часть кварталов оставалась тёмной, часть мигала аварийными генераторами, и над заводским районом, превращённым в руины прорывом Хлада, стояло оранжевое зарево сварочных работ. Ремонтные бригады не останавливались ни на час.
Услышав мои шаги, он обернулся. Длинные тёмные волосы, убранные за уши, прятали часть лица, и в темноте выражение его читалось плохо. Он не поднялся и не повернулся целиком, только подвинулся, освободив место рядом.
Я сел на парапет. Ноги повисли над тремя этажами пустоты, снизу тянуло холодом от мостовой, и минуту мы оба молчали. За тысячу лет накопилось столько всего, что начать с чего-то одного казалось невозможным, поэтому каждый ждал, пока заговорит другой. Синеус теребил край воротника рубашки, и я заметил, что руки у него больше не тряслись, как утром: только пальцы двигались нервно и быстро, привычка, которую он таскал с собой из прошлой жизни. В детстве Синеус вечно что-нибудь крутил в ладонях — камешек, щепку, обрывок кожаного ремешка. Мать говорила, что это признак беспокойного ума. Отец — что признак будущего воина. Правы оказались оба.
— Расскажи мне всё, — попросил я негромко. — С самого начала — с Пскова.
***
Слух настиг Авксентия Мамонтовича на суздальской ярмарке в среду, между бочонком мёда и лотком с отменными пирогами.
Ярмарочный день выдался шумным. Торговые ряды вдоль Кремлёвской стены забиты до отказа: бабы торговали молоком и творогом, мужики сбывали дрова и сено, коробейники раскладывали свёртки ситца и кожаные ремни, а в дальнем конце, где площадь переходила в грязный пустырь, какой-то цыган продавал хромую кобылу и божился, что она рысью обгонит любого жеребца. Авксентий Мамонтович пробирался через толпу, раздвигая людей пузом и локтями, и разыскивал купца Зиновьева, который обещал привезти калужскую водку по старой цене.
Зиновьева он нашёл у палатки с рыбой. Купец, сухощавый мужик с хитрющими глазами и аккуратно подстриженной бородкой, торговал осетриной, привезённой откуда-то с Астрахани, и одновременно пересказывал соседу-лавочнику новости, от которых у Шубина зашевелились волоски на загривке.
— Мой кум Тарасов, — говорил Зиновьев, заворачивая рыбину в промасленную бумагу, — три дня назад воротился из Нового Амстердама. Он там торгует сукном с тамошними голландцами. Так вот, Тарасов рассказал, что от Детройта осталось одно название. Тварь вылезла из портала ростом с колокольню, о шести головах, и каждая голова плюётся льдом, который не тает. Весь город под коркой, людей замораживало прямо на улицах, стоят, говорят, как статуи. А русский князь, — Зиновьев понизил голос и осмотрелся, — полез на неё верхом на каменном змее. Змей, говорят, проглотил тварь, а тварь проглотила змея, оба рухнули, и князя завалило. Три дня откапывали, а когда откопали — он уже синий был, насквозь. Тарасов, правда, сам не видел, ему пруссак один рассказывал, а тому — француз из Детройта, но француз божился.
— Мёртв? — переспросил лавочник, вытаращив глаза.
— А ты попробуй живым быть, когда тебя льдом насквозь прохватило, — Зиновьев пожал плечами и принялся за следующую рыбину. — Бздых там вылез лютый, сам понимаешь. Против такой твари не выстоишь.
Авксентий Мамонтович стоял в двух шагах от прилавка и слушал, позабыв про водку. Сердце стучало часто и гулко, кровь прилила к щекам, отчего мясистая физиономия помещика сделалась свекольного цвета, который, впрочем, можно было списать на жару и давку.
Расспрашивать подробнее Шубин не стал. Незачем. Платонов мёртв или при смерти за океаном, что ровно одно и то же, а кроме Платонова тут бояться некого. Засекина с её наёмниками? Боярин фыркнул. Тюфякин? Помещик вспомнил, как суздальский князь в прошлом году, посещая с визитом первую купеческую гильдию, испугался брехливой псины на улице, спрятавшись за охранником, и мысленно поставил на этом точку. Управлять шестью княжествами из этой компании не способен ни один, а уж ему, столбовому дворянину, указывать и подавно никто не станет.
Он развернулся и ринулся обратно к пролётке, раздвигая ярмарочную толпу животом. Степан, задремавший на козлах, подскочил от хозяйского окрика, и пролётка выкатилась из Суздаля, подпрыгивая на колдобинах.
До самого Горюхина Шубин не проронил ни слова. Сидел, уставившись в одну точку, и на его обычно расплывчатой физиономии проступало нечто, отдалённо похожее на сосредоточенность.
Он мнил себя человеком действия. Ошибочно, как и почти всё, в чём Шубин был убеждён. Человек действия оценивает обстановку, просчитывает последствия и выбирает верный ход; боярин же просто делал первое, что приходило в голову, и принимал отсутствие немедленной расплаты за одобрение свыше.
За три дня, с четверга по субботу, он перевернул жизнь Горюхина и окрестностей.
Заставу укрепили. Фомка с Игнатом получили подмогу — пахаря Петруху и деревенского кузнеца Акима, которого Шубин снял с работы, не спрашивая, хочет ли тот торчать на перекрёстке с винтовкой. Рядом с дорогой вкопали два столба и перетянули между ними верёвку. Вместо алтына с телеги помещик назначил рубль, с купеческих обозов — два, с верховых — так уж и быть, алтын.
Первый купец, подкативший к заставе с тремя возами льняного полотна, услышал новую цену, побагровел и заявил, что это грабёж.
— Дорога барская, — ответил Фомка, шмыгнув носом. — Барин так решил. Не нравится, езжай лесом.
Купец поругался, выложил шесть рублей и уехал, пообещав пожаловаться воеводе. Пожаловался ли, Шубин не знал и знать не хотел. Воевода уже доказал свою беспомощность: две недели молчания после первого рапорта говорили за себя.
Второй удар боярин направил на школу.
Открыли её в Горюхине по указу администрации Платонова. Учителя прислали из Суздаля — молодого парня по фамилии Лапин, выпускника какого-то педагогического заведения, тихого, в очках с треснувшей дужкой, с чернильными пятнами на пальцах. Лапин учил детей грамоте, счёту и основам истории. Занимались в пустовавшей избе на краю деревни, расчищенной, побелённой, заставленной самодельными скамейками.
Шубин явился в школу в пятницу утром, в полном камзоле и с выражением лица, которое, по его замыслу, должно было внушать почтение, а на деле внушало оторопь. Лапин как раз растолковывал детям таблицу умножения.
— Собирай вещи и уматывай! — заявил Авксентий Мамонтович с порога. — Школа закрыта.
Лапин поправил очки, посмотрел на помещика снизу вверх и спросил:
— По чьему распоряжению?
— По моему, — боярин ткнул себя пальцем в грудь, едва не оторвав пуговицу. — Это моя деревня. Мои крестьяне. Мои дети. Я решаю, чему их учить и учить ли вообще.
Боярин сам читал по складам и однажды, лет десять назад, подписал чек на большую сумму, чем собирался, перепутав «двадцать» и «двести», после чего невзлюбил грамотность как явление. Школа в его деревне, таким образом, была для помещика оскорблением не только политическим, но и глубоко личным.
— Школа открыта по указу княжеской канцелярии, — возразил Лапин, и голос его, хоть и дрожал, не сломался. — Я подчиняюсь Суздальскому воеводе, а не вам.
— Воевода далеко, а я вот он, — Шубин шагнул к нему, и от помещика пахнуло вчерашней водкой и чесноком. — Считаю до десяти. Потом Фомка с Петрухой помогут тебе собраться.
Лапин не стал ждать до десяти. Он посмотрел на двадцать три пары детских глаз, прямо сейчас глядевших на него из-за самодельных парт, собрал тетради, мел, потрёпанный учебник арифметики и стопку прописей, затолкал всё в холщовый мешок и вышел. Дети молчали, и только Нюрка, дочь кузнеца Акима, заплакала тихо, без рёва, размазывая слёзы по щекам, и постепенно её плач подхватили остальные. Звук этот провожал учителя, пока тот шагал по деревенской улице к околице — сутулый, с узелком через плечо.
Авксентий Мамонтович наблюдал из окна кладовки и не слышал ничего, кроме собственного ликования. В его голове происходящее выстраивалось в победную цепочку: выгнал платоновского прихвостня и лазутчика, восстановил должный порядок.
Порядок, в понимании Шубина, включал и третий пункт — крестьян. При Тюфякине Авксентий Мамонтович драл с мужиков три шкуры, и никто не пикал. Потом явились платоновские порядки, и драть стало опасно, потому что мужик мог пожаловаться и жалобу бы приняли. Теперь жаловаться некому. Шубин восстановил старые подати, которые отменила администрация Прохора: подворный сбор, «помещичий процент» с урожая в четверть собранного, натуральную повинность — три дня в неделю на барской пашне вместо одного. Мужики заворчали, но подчинились, потому что привычка гнуть спину перед барином выжигалась из хребтов поколениями, и полугода платоновских порядков не хватило, чтобы её вытравить.
Противодействовать помещику оказалось некому. Воевода Суздаля, получив жалобы от возчиков и донесение от выгнанного учителя Лапина, составил очередной рапорт и отправил в Угрюм, где бумага легла в стопку к таким же. Полиция не вмешивалась. Там хватало дел по прямому профилю, и до самоуправства мелких помещиков не доходили руки. Да и некоторые чины считали происходящее вполне справедливым, хотя и противоречащим указу. Шубин дворянин, формально на своей земле, а князя, который мог бы отдать прямой приказ, нет, и неизвестно, будет ли вообще.
Боярин ликовал с искренностью, опасной для окружающих и губительной для него самого. Ему казалось, нет, он был твёрдо уверен, что «настоящие дворяне» по всему княжеству мыслят так же, просто молчат, и нужен лишь человек, который произнесёт вслух то, что остальные шепчут за закрытыми дверями.
В субботу Шубин приказал Степану запрячь лучшую тройку и отправился объезжать соседей.
Первым был Рябов из Заречного, с которым и так всё было ясно: сосед давно пел в унисон и поставил собственную заставу. Рябов выслушал горячие речи, кивая с энтузиазмом, и согласился на всё, потому что соглашаться с Авксентием Мамонтовичем было единственным, что Рябов умел делать хорошо.
Вторым оказался помещик Колыванов, владелец двух деревень к югу от Суздаля, мужчина неразговорчивый и осторожный. Колыванов слушал молча, покачивая головой, и на все горячие речи ответил одной фразой: «Подумаю, Авксентий Мамонтович», что на его языке означало «нет», но Шубин этого не разобрал и записал соседа в сочувствующие.
Через полчаса после отъезда гостя Колыванов запер ворота, велел жене никому не отпирать, особенно «если приедет этот дурень», и сел пить чай с выражением лица, с каким люди обычно пережидают град.
Третьим и четвёртым были братья Протасовы из Ильинского — оба лысые, толстые, похожие друг на друга, как два горшка из одной глины. При Тюфякине Протасовы владели мельницей на ручье и брали помольный сбор, который новая администрация признала незаконным. Братья затаили обиду и теперь, услышав от Шубина, что «время вернуть своё, покуда некому помешать», переглянулись и синхронно кивнули.
— Мы же сами пришли к Платонову, — повторял Шубин, сидя в гостиной Протасовых и размахивая чашкой, из которой расплёскивалось на камзол.
В его воображении он стоял вровень с князем Тюфякиным и Угрюмский князь практически упрашивал их двоих войти в его союз.
К концу визита из чашки на камзол вылилось столько, что батюшкин бархат сменил цвет с тёмно-зелёного на пятнисто-бурый, и в таком виде помещик напоминал не столько предводителя суздальского дворянства, сколько скатерть после именин.
— Тюфякин добровольно передал власть, нас не завоёвывали, не осаждали, ни единого выстрела не было, а обращаются хуже, чем с побеждёнными, — повторил он свою любимую присказку. — Заставу мою убрали, зятя с должности поснимали, аудиторов понаприсылали, а реформы эти, вы слышали? — он наклонился вперёд, понизив голос для пущего эффекта. — Землю мужикам раздать хотят, задарма, вашу землю и мою. Комиссии ездят, десятины замеряют. Это к чему, по-вашему?
Старший Протасов почесал лысину.
— А ежели Платонов вернётся?
— Он полез на Абсурда, или как его там, — Шубин выставил палец, как будто указывал на невидимого врага. — Половина Бейрута в руинах лежит. Портал до сих пор не работает. Подал бы знак, если бы жив был. А девка-наёмница его покуда разберётся, что к чему, мы уже все дела поправим.
Младший Протасов переглянулся со старшим, и оба молча кивнули.
Обратная дорога заняла полтора часа. Авксентий Мамонтович развалился на сиденье пролётки, глядя в закатное небо, и щёки его горели, как у мальчишки после первой драки. Тройка бежала по пыльной дороге, из-под копыт летели комья подсохшей глины. Помещик уже прикидывал, кого навестить на следующей неделе, и от Рябова с Протасовыми мысль перескочила к Тюфякину: написать, напомнить тому, что он настоящий князь, а пришлые канцеляристы им помыкают.
Ни разу за всю поездку Авксентий Мамонтович не задумался о том, что будет, если Платонов всё-таки вернётся. Эта мысль просто не помещалась в его голове, как не помещается слон в собачьей будке. Шубин видел мир таким, каким хотел видеть, и мир, в котором Платонов жив, здоров и рано или поздно спросит с каждого — в этот мир Авксентий Мамонтович верить отказывался.
Далеко от Горюхина, в Управлении внешних связей и торговли, служившем прикрытием для разведывательной службы Угрюма, рапорт суздальского воеводы о художествах помещика Шубина А.М. лежал в стопке входящих бумаг. Ничем не выделявшийся листок, один из многих. Через пару дней его вытащит из стопки Коршунов, прочтёт и вложит в очередную сводку, которая ляжет на стол княгине Ярославе.
Глава 3
Синеус ответил не сразу, погрузившись в мрачные мысли.
Перед глазами у меня сам собой всплыл тот день, ярко, до мелочей: кабинет, пергамент на столе, чернильная клякса на указательном пальце, и младший брат, привалившийся плечом к дверному косяку, скрестивший руки, нетерпеливо переминающийся с ноги на ногу, пока я рассказывал ему донесения разведки о том, что в Пскове завёлся культ Возрождённых и с ними нужно разобраться. Выслушал, ухмыльнулся. «К ужину вернусь». Присказка. Он повторял её перед каждым выходом из крепости, и мне никогда не приходило в голову, что однажды она окажется враньём, потому что к ужину он не вернулся, ни к тому, ни к следующему, ни через месяц, ни через три.
— Когда спускаешься под землю с тремя сотнями бойцов, — заговорил он, уставившись на тёмные крыши Детройта, хриплым голосом, — первое, что замечаешь, это звуки. Шаги, бряцание доспехов, чьё-то дыхание. Потом тоннели сужаются, и звуки меняются, эхо принимается играть с тобой: шорох за спиной оказывается твоим собственным плащом, а капля воды с потолка гремит, как удар молота.
Он замолчал. Пальцы машинально перебирали край рубашки.
— Рубка началась через два часа после спуска, тоннели кишели не фанатиками, а полноценными Бездушными, мы теряли людей на каждом повороте. Дрались в темноте, при свете факелов и магических огней, которые гасли один за другим, потому что некроэнергия жрала их быстрее, чем мы успевали зажигать новые. К исходу второго часа от трёхсот осталось меньше ста.
Я слушал, не перебивая. Ветер с озера Эри играл волосами, внизу по мостовой прогрохотал грузовик с досками, и кто-то из ремонтников крикнул напарнику, чтобы тот посветил фонарём, а не ковырялся пальцем в носу.
— На втором ярусе нас ждала засада, — Синеус произнёс это с выхолощенной отстранённостью, от которой тошнило сильнее, чем от самих слов. — Семеро Жнецов. Запечатали выходы за нами и перебили две трети оставшихся за первые минуты, потому что в тесных тоннелях наше преимущество в числе ничего не стоило. Это была не случайность, Хродрик. Ты послал меня, потому что лучше меня с этим никто бы не справился, и Кощей это знал. Он заготовил ловушку и ждал, рассчитывая, что император отправит вниз своего брата.
Мне не понравилось то, что я услышал. Выходило, что Тот-кто-за-Гранью не просто оборонял гнездо, а заманивал людей, охотясь на Синеуса как на инструмент, заточенный под одну-единственную цель: забрать мою жизнь.
— Когда нас осталось одиннадцать, Кощей явился лично, — продолжал Синеус. — Червь, громадный, толщиной со старый дуб. Он прикончил остальных за считаные минуты. Меня не тронул.
— Почему?
Брат повернул голову, и в полутьме его глаза с тёмным ободком по краю радужки казались почти чёрными.
— Потому что ему приказали. Кощей высосал часть моей души, Хродрик. Существенную часть. Делал это неторопливо, точно пил из кубка, и я чувствовал, как из меня утекает что-то невероятно важное, а на место ему приходит пустота. Безразличная и бездонная, как омут.
Голос оставался ровным и будничным, как у человека, который давно перестал ранить себя этим воспоминанием и теперь произносит слова по привычке, не вкладывая в них ничего.
— Обычная Химера, как ты знаешь, — Синеус пожевал губу, подбирая формулировку, — это маг, которого покалечили, но не добили. Изуродованная воля такого неудачника сама заполняет пустоту, чем хватает. Обычно безумием. Со мной получилось иначе: пустоту заполнил Тот-кто-за-Гранью, вложив контроль в повреждённую душу, как вставляют ключ в замок.
— Сколько это заняло?
— Две недели. Первые три дня я ещё дрался с самим собой, кричал, грыз стены, бился затылком о камень, но мне не давали умереть. На четвёртый день голос в голове сделался тише моего собственного, на пятый — я уже не мог разобрать, какая мысль моя, а какая подсунута извне. К концу второй недели мне осталась лишь щель. Узкая, тёмная, как прорезь в забрале шлема, через которую я иногда видел, что творят мои руки, а большую часть времени не видел ничего, барахтаясь в мутной пустоте, где не было ни верха, ни низа.
Желваки на моих щеках натянули кожу от стиснутых зубов.
— Проблески возникали в двух случаях, — он поднял два пальца. — Когда я пытался сопротивляться из последних сил, борьба расшатывала механизм. И когда враг сам ослаблял хватку. Перед входом к тебе окно внезапно распахнулось, и я увидел твоё лицо отчётливо, в полном сознании. Тот ублюдок сделал это нарочно, будь уверен. Хотел, чтобы я видел, что сейчас сделают мои руки.
Меня передёрнуло, и отнюдь не от ветра.
— Именно в этот проблеск я сумел сместить свой удар, — Синеус произнёс это ровно, без нажима. — Кинжал пошёл на два сантиметра левее, чем должен был. Этого хватило, чтобы ты прожил ещё несколько секунд и ударил в ответ.
Я долго молчал, переваривая услышанное. Вся разница между гибелью империи в ту же ночь и тем, что Астрид успела подхватить меч и прикончить Химеру, уместилась в два паршивых сантиметра.
— Был ещё один проблеск, — добавил он тише. — Я выбрал прийти днём, а не ночью. Не могу утверждать наверняка, что это было моё решение. Помню ощущение, тусклую мысль, продравшуюся сквозь туман: «Днём он увидит». При свете, при слугах, на открытом месте, у тебя оставался шанс заметить неладное. Тот-кто-за-Гранью, видимо, не придал значения разнице, для него несущественная деталь, а, может, хотел посмотреть, насколько я прав. Так или иначе — на большее у меня не хватило сил.
Когда-то, прорываясь до ранга Архимагистра, я пережил это мгновение заново, почувствовал, как часть брата боролась изнутри, хотела быть остановленной. Теперь я получил подтверждение из первых рук.
— Расскажи про регенерацию, — попросил я. — Ишикава говорила, что твой механизм регенерации основан на некроэнергии. Связано ли это как-то с тем, что ты был Химерой?
Синеус щёлкнул пальцами.
— В самое яблочок, брат. По крайней мере, мне так думается. Я умер не человеком, а Химерой, наполовину Алчущим. Это их фирменный трюк восстанавливаться после полученных ран. Уж не знаю, почему моя душа попала в тело потомков, но в момент смерти она несла отпечаток трансформации. Перерождение сорвало контроль Того-кто-за-Гранью, стёрло чужую волю, а вот модификацию самой души не смогло. Тело, в которое я угодил, начало перестраиваться по этому «чертежу». Так я и получил регенерацию Бездушных, фактическое бессмертие. Живой организм не получает некроэнергию извне, как Бздыхи, зато генерирует её изнутри, через боль.
— Каждая рана порождает микродозу, которая тут же идёт на восстановление. Замкнутый цикл: повреждение порождает энергию, энергия латает повреждение, — вспомнил я слова Ишикавы.
— Она, как и Гильдия Целителей, копалась в биологии, пытаясь понять мою природу, а ответ лежит в метафизике. И вот что тебе следует знать ещё, Хродрик: мои клетки несут формулы добычи некроэнергии, фактически зашифрованный способ открытия порталов за Грань. Гильдия двадцать лет кромсала моё тело как подопытный материал, а под конец Маршан выстроил на нём ритуал. Если кто-нибудь разберётся в моей природе, я опять стану мишенью.
Эта новость меня не удивила. Тот-кто-за-Гранью говорил о том же, правда, Синеус тогда валялся без сознания, и я мысленно вбил этот пункт красным колом в список первоочередных задач: оградить Синеуса от любой структуры, способной повторить эксперименты Гильдии. Одного грёбаного Абсолюта нам хватило с головой. Второй раз, спасибо, не надо.
— Есть ещё кое-что, — Синеус чуть склонил голову. — В прошлой жизни у меня Таланта не имелось, зато перерождение подкинуло нежданчик. Я называю это «Слепое пятно». За двадцать лет на операционное столе Гильдия не раз таскала ко мне менталистов, пытаясь выведать мои секреты, и каждый уходил с пустыми руками, потому что в радиусе нескольких десятков метров от меня ментальная и провидческая магия попросту не работает. Ясновидящий, пытающийся «увидеть» меня или кого-то рядом, не может настроиться: его взгляд скользит мимо, как мимо пустоты, и сам он даже не осознаёт, что упустил цель. Менталист упирается не в стену, а в отсутствие, словно объекта нет вовсе. Маршан зафиксировал аномалию в протоколах, но так и не понял, с чем столкнулся. Талант целиком пассивный.
Я поймал себя на том, что подался вперёд. Вспомнил прямой контакт с властелином Бездушных под Гавриловым Посадом, его ментальное давление, от которого плавились мысли. Талант Синеуса представлял собой щит против именно такого воздействия.
— Против Того-кто-за-Гранью, — произнёс я вслух, — это стратегически бесценно.
— Знаю, — ответил Синеус без тени самодовольства.
Я помолчал, собираясь с мыслями, и задал вопрос, который вертелся на языке с той минуты, когда Стефан Пожарский впервые рассказал о ножевом ранении у бара.
— Сколько тебе лет на самом деле?
Синеус усмехнулся, и усмешка получилась горькой.
— Стефан Пожарский умер от ножевого в тысяча девятьсот шестьдесят девятом. Скорая опоздала, тело увезли в окружной морг. Через несколько часов после остановки сердца моя душа вошла в его тело, регенерация включилась с запозданием, перестраивая организм, и запустила сердце уже на металлическом столе. В морге очнулся я.
Значит, ему было не «чуть больше тридцати», а за пятьдесят, хотя тело выглядело на тридцать с небольшим. Двадцать лет на свободе и двадцать в плену у Гильдии.
— Двадцать лет до Гильдии, — продолжил он, будто угадав мой вопрос. — Невозможность сдохнуть и невозможность жить с тем, что помнил, тянули меня в разные стороны, как два вола, впряжённых в одну телегу. Бродяжничал, нанимался к кому попало. Уходил в леса и вырезал Бездушных в промышленных масштабах, потому что не придумал, на кого ещё выплеснуть ненависть. Эссенции хватило, чтобы подняться до Магистра. Потом даже истребление тварей утратило смысл. Я искал помощи у кого угодно, пока не набрёл на благотворительную структуру Гильдии. Дальше ты знаешь.
Фраза повисла в воздухе. Я положил ладонь ему на плечо и сжал. Слов не было, да они и не требовались.
Следующий час мы обменивались разведданными, как два командира, долго провоевавших по разные стороны карты и наконец встретившихся за одним столом.
Синеус рассказал об устройстве сети управления Бездушными. Описывал он это не как приказы, а как течение: давление воды, задающее направление. Трухляки реагировали автоматически, щепками в потоке. Стриги ощущали направление чуть точнее. Жнецы получали что-то похожее на образы, не слова, а картинки: удержать участок, убить вот эту цель. И только Кощей слышал голос Того-кто-за-Гранью как членораздельную речь.
— После гибели Кощея остаётся инерция, — добавил он. — Последний переданный импульс продолжает действовать от нескольких минут до часа. Твари, получившие команду «атаковать крепость», продолжат атаку ещё какое-то время, прежде чем скатятся в хаос. Вот почему в некоторых боях они не рассыпаются сразу.
Занятно… Эдакий затухающий импульс мёртвого дирижёра.
О природе Того-кто-за-Гранью Синеус говорил осторожнее, подбирая каждое слово так, будто щупал болотистую почву перед шагом.
— Большую часть времени он действует как внешняя среда, слепая сила, которая питает Бездушных и задаёт направление по установленным правилам. Что-то вроде… океана, который просто бушует. А в ключевые моменты, я их чувствовал, как чувствуешь, что за тобой наблюдают, сила фокусируется и становится кем-то, у кого есть разум. Океан формирует волну и бьёт прицельно. Стоит подняться ставкам, вылезают Абсолют, Химера, портал, и за течением проступает чужая воля.
— С тобой он разговаривал?
Синеус покачал головой.
— За три месяца от него дошло три «послания», и ни одно не являлось словами. Первое — когда меня схватили: что-то вроде взвешивания, секундное, брезгливое, как пощупать товар на рынке, «яблоко битое, но сгодится», и дальше пусто. Второе — образ: ты на троне, Хродрик. Вид сверху. «Вот куда ты пойдёшь». И третье — перед самым выходом наверх, единственное, что хоть отдалённо смахивало на членораздельную мысль: «Он тебе доверяет. Используй это».
Брат помолчал, растирая висок.
— Заготовка, которую берут, обтачивают и пускают в дело, — вот чем я для него был. Три месяца, и ни слова сверх необходимого.
Со мной Тот-кто-за-Гранью вёл себя иначе: философствовал, торговался, тянул за ниточки, будто щупал стену в поисках трещины. С Синеусом — молчал. Если вдуматься, этот контраст выдавал тварь с головой: беседу она затевает только с теми, кого не способна переломить вслепую, а Синеус был слепком, который ломать не требовалось.
Я спросил, заметил ли Синеус у твари какие-нибудь слабые места. Он задумался и описал два наблюдения. Первое касалось самой трансформации: контроль заполнял пустоту в душе медленно, ровным давлением, словно у потока имелся предельный расход на единицу времени. Когда дар Синеуса огрызался, процесс не нажимал, а пережидал. Тот-кто-за-Гранью не мог продавить сопротивление одним ударом, а значит, его воля добиралась до Синеуса не напрямую, а через канал, через портал, и этот канал имел ограниченную пропускную способность.
Второе: в сети управления существовали «тихие» периоды, когда давление ослабевало и Бездушные вокруг словно засыпали, замирали на месте, не реагируя ни на что. Потом давление возвращалось, и всё начиналось заново. Синеус толковал это как переключение внимания: сущность не способна поддерживать одинаковый уровень контроля надо всеми точками одновременно.
— Одновременная угроза на нескольких фронтах, — произнёс я, додумывая мысль вслух, — может заставить его «размазать» внимание и ослабить контроль на каждом.
— Именно.
Ещё одно я вытянул из брата не вопросом, а долгим молчанием, после которого он заговорил сам.
— Я ощущал его гордыню, Хродрик. Огромную, абсолютную, вросшую в саму природу сущности. Он мнит себя категорически иным, существом другого порядка, для которого люди не противники и даже не добыча, а материал. Человек не злится на плесень, появившуюся на стене погреба. Не ненавидит её и не боится. Просто счищает, если мешает, или не замечает, если не мешает.
— Знаю, — ответил я. — Даже я, которого он целенаправленно убивал, был для него не врагом, а аномалией, требующей «исправления».
Синеус кивнул и добавил то, чего я не ожидал:
— Гордыня — его уязвимость. Он не снисходит до того, чтобы перепроверять свои расчёты, и не допускает мысли, что материал способен повести себя непредсказуемо. Раз за разом он верно считает физику и проваливается на людях. Ты должен был умереть мгновенно и не умер, потому что Астрид стояла в дверях и ты хотел её защитить. Я должен был стать безупречным оружием, а сумел исказить удар кинжалом. Астрид должна была в страхе сбежать, а подняла Фимбулвинтер и убила опасную Химеру. Для него привязанность — всегда слабость, которую можно эксплуатировать. Ему недоступна мысль, что привязанность может стать силой, превышающей физические возможности тела.
Из всего, что я услышал за вечер, это было самым ценным: системная слепота врага, описанная свидетелем изнутри, и описанная настолько конкретно, что на ней можно строить стратегию.
Пришла моя очередь.
Синеус слушал молча, подавшись вперёд, сцепив руки в замок. Я начал с начала: как очнулся на виселице в теле Прохора Платонова, молодого аристократа из захудалого рода, как был сослан в деревню на краю Пограничья, как постепенно осознал, что попал не в чужой мир, а в будущее своего собственного, и как обнаружил, что империя, которую мы строили всю жизнь, развалилась за десяток поколений, а на её месте раскинулись раздробленные княжества, управляемые интриганами и выродившимися мерзавцами.
Дальше пошло быстрее: дружина из местных охотников, месторождение Сумеречной стали, Гон Бездушных и оборона Угрюма, Владимир, коронация, армия, академия, война с Тереховым, Щербатовым и Шереметьевым, Минск, свой Бастион, война с Гильдией Целителей, след которой привёл меня сюда, в Детройт.
— Ты объединил шесть княжеств за три года? — переспросил Синеус, впервые за весь вечер позволив себе удивление.
— Одно вошло добровольно. Остальные пришлось убеждать.
— Узнаю тебя, брат, — он едва заметно усмехнулся.
— Трувор, — произнёс я, меняя тему. — Его убил ты или нет?
— Нет. В последний раз я видел Трувора живым за несколько месяцев до похода. Он сидел у себя в лаборатории, обложенный книгами и пустыми чашками, и разговаривал с подопытной крысой. Когда я зашёл, посмотрел на меня так, будто я помешал ему дискутировать с единственным достойным собеседником. В общем, обычный Трувор.
— Он исчез в ночь моего убийства, — я достал из памяти то, что вычитал в дневнике Астрид. — Стража обнаружила разгромленную лабораторию с кровью на полу. Ни тела, ни следов. Тот-кто-за-Гранью в разговоре под Гавриловым Посадом утверждал, что Трувора убили не Бездушные, но слова врага могут быть ложью или полуправдой.
— Или тремя правдами, переплетёнными так, чтобы из них следовала неправда, — добавил Синеус. — Его излюбленный приём.
— Судьба Трувора остаётся открытым вопросом.
— Да.
Повисла тишина. Ветер принёс запах сварки с заводского квартала, кислый и горький.
— Астрид, — негромко произнёс Синеус. — Расскажи про неё.
Я рассказал. О дневнике, найденном в тайнике под руинами нашего дворца. О девятнадцатилетней девчонке, которая только что зарубила чудовище, в которое превратился её дядя, и собрала осколки рухнувшего мира, и железной волей заставила князей признать себя императрицей. О том, как она правила до старости, зачищая остатки Бездушных, подавляя мятежи, строя дороги и крепости. О последней записи, сделанной дрожащей рукой старухи, где просила простить за то, что не нашла достойного продолжателя нашего дела.
Синеус долго молчал после этого. Сидел неподвижно, свесив ноги с парапета, и смотрел на оранжевое зарево сварочных работ, отражавшееся в его глазах.
— Последний раз я видел её вбегающей в зал, — выговорил он наконец, и голос дал трещину. — Улыбалась. Бежала обнять дядю, вернувшегося из похода. А мои руки уже сжимали кинжал…
Я не стал говорить, что это был не он. Правда была сложнее любого утешения, мы оба это знали. Вину я простил ещё днём, но вина от такого прощения не испаряется, она вросла в кости и сделалась частью его самого. Объяснять это друг другу нам не требовалось.
С озера потянуло сыростью, обещавшей скорый дождь.
— Магистр Остеомантии, уникальная регенерация и не менее уникальный Талант, десятки лет боевого опыта, — я загнул четыре пальца. — Мне нужен не просто боец, Синеус. Мне нужен человек, которому я отдаю целое направление и больше туда не смотрю, потому что знаю: там порядок.
— Ты хочешь, чтобы я командовал, как встарь?
— В том числе. В первую очередь, я хочу, чтобы ты был рядом, а формат определим по ходу. Для остального мира ты — Стефан Пожарский, и точка. Раскрывать настоящее имя нельзя.
— А как на это отреагируют остальные? Твои люди видели, как я дерусь, но не знают, кто я. Если ты меня возвысишь, начнутся расспросы.
— Пусть спрашивают. Ты сильный маг, которого я вытянул из лаборатории Гильдии. Ты закрыл мне спину против Абсолюта, и половина моего окружения это видела. Этого хватит с запасом, чтобы объяснить любое назначение, ведь в наших краях людей судят по делам, а не по родословной.
— Согласен, — коротко ответил брат.
— Твоя природа — и козырь, и мишень. Гильдия уже кромсала тебя ради ритуала, доберётся кто-нибудь ещё — повторит. Нужна охрана, и полагаться на один Талант было бы глупо.
— У тебя есть надёжные люди?
— Познакомлю, когда вернёмся домой.
На лице Синеуса мелькнуло выражение, которое я видел лишь однажды, когда отец возвратился из похода, хотя мы его уже не ждали: та же ошарашенная, почти детская благодарность человека, которому вернули нечто, утраченное так давно, что он давно перестал надеяться.
Я полез во внутренний карман рубашки и вытащил перстень. Тяжёлый, из тёмного серебра, покрытого вековой патиной. На внутренней стороне два имени, вырезанных рукой мастера, которого уже тысячу лет как нет в живых. «Хильда». «Астрид».
Синеус замер.
— Ты подарил мне его после рождения Астрид. Нашёл в тайнике, под руинами дворца, — произнёс я. — Пережил века.
Брат протянул руку, коснулся перстня кончиками пальцев, бережно, как трогают вещь, которая вот-вот рассыплётся, и провёл подушечкой большого пальца по гравировке. Лицо его в свете далёких фонарей застыло, и я не стал вглядываться: бывают минуты, когда столько всего сталкивается в одной точке, что ни одно чувство не способно выбиться наверх.
— Я рад, что время сохранило его, — проговорил Синеус и отнял руку.
Я кивнул, убрал перстень.
Дождь обрушился ровно в полночь — холодный, частый, заколотил по крыше и парапету, и за считаные секунды промочил рубашки насквозь. Война за Детройт закончилась, кристалл украден, почти месяц меня не было дома, и впереди лежала дорога домой длиной в тысячу нерешённых дел. Мы ещё долго сидели, не замечая дождя. Где-то в спине, в том месте, куда тысячу лет назад вошёл костяной кинжал, расправлялось что-то простое и тёплое, чему я не стал подыскивать названия.
***
Третья неделя мая. Владимирская полицейская управа.
Лукьян Петрович Жданов жевал хлеб с маслом и вареным яйцом. Пятнадцать лет оттрубил старшим следователем при трёх начальниках; кабинет, который им выделили, был тесный, низкий, единственное окошко выходило на задний двор, откуда круглый год тянуло чадом офицерской кухни. Стопка рапортов, перетянутая бечёвкой. Чайник с отбитой ручкой, давно остывший.
Антип Горохов, двадцать шесть лет, три месяца как из патрульных, замечен и возвышен Крыловым, мерил комнату шагами и злился. Злость у него была правильная, рабочая, но до того громкая, что Лукьян прикидывал, не прикрыть ли дверь, а то услышит кто, чего не следует…
— Помещик Муратов перекрыл колодец на своей земле! — Антип рубанул ладонью по столу, стопка рапортов угрожающе покачнулась. — Три деревни пользовались этим колодцем, три! Княжеская канцелярия запретила ему брать деньги за воду, и он послушался, а теперь повесил замок и поставил сторожа с ружьём. Крестьяне волокут воду из речки за две версты. У вдовы одной там грудной ребёнок, так она каждое утро тащит два ведра по просёлку. Я написал рапорт — тишина, написал второй — тишина, спрашиваю начальника, а тот жмёт плечами: «Ждём указаний». Каких, мать его, указаний? Закон нарушен, факты налицо, я готов сам поехать и снять замок хоть сегодня, хоть через час!
Лукьян откусил от краюхи, прожевал. За пятнадцать лет на службе он усвоил две вещи: не торопись с выводами и не торопись с действиями. При Веретинском он еле перебивался, жалованье задерживали на три месяца, арестовывать чьих-то людей было нельзя, а любой мелкий боярич одним звонком мог отправить тебя с должности на улицу. При Платонове впервые за всю карьеру жалованье платили в срок, а сам Жданов мог делать работу, не выясняя при каждом задержании, чей это человек и от кого за него прилетит по шее.
— И ещё, — Антип не унимался. — Помнишь Кулагина, писаря из канцелярии? При новой власти притих, работал чисто, а теперь опять берёт, открыто, не стесняясь, будто учуял, что можно. Своими руками задушил бы.
Лукьян допил остывший чай.
— Начальству виднее, Антип, — проговорил он негромко.
— Да какое, к лешему, начальство?! Князь за океаном, не то живой, не то помер, княгиня молчит, канцелярия молчит, а этот паразит колодцы перекрывает!
Лукьян выждал, пока у парня закончится запал.
— Тебе кажется, что сверху не видно. Может, и не видно, а может, видно поболее, чем нам с тобой отсюда, и решать будут те, кому положено. Пиши ещё один рапорт, фиксируй, клади в стопку. Придёт время — пригодится.
Антип набрал воздуху, выдохнул, сел и придвинул к себе лист бумаги.
***
Конец третьей недели мая. Угрюм, малый зал княжеского особняка.
Ярослава считала огни за окном. Привычка, оставшаяся со времён Северных Волков, когда любой огонёк мог оказаться засадой; здесь за стеклом россыпью горели фонари жилых кварталов, мерцали окна казарм и мастерских, а над заводским районом стояло рыжеватое зарево, от которого небо не темнело до конца даже ночью.
За столом сидел Коршунов, Крылов и Стремянников-младший. Из магофона доносились голоса ландграфов Безбородко и Черкасского.
В соседней комнате спал трёхмесячный Михаил.
Коршунов начал. Блокнот, который, по убеждению Ярославы, давно сросся с его ладонью, лежал раскрытым.
— Итак, Ваша Светлость, двадцать три инцидента за две недели в шести княжествах. Заставы восстановлены в четырёх местах, саботаж указов семь подтверждённых случаев, чиновников, вернувшихся к мздоимству, не менее десятка. В Суздале выгнан учитель из деревенской школы. Трактирных нехороших разговоров десятки, оперативно значимых шесть. Отдельно: помещик Шубин из Суздаля подбивает соседей и объезжает окрестных дворян, агитируя против власти, действует демонстративно.
Княгиня лишь раздраженно вздохнула. Суздаль присоединился в апреле, Прохор уехал за океан в начале мая, и в новом княжестве ещё не успела толком заработать вертикаль власти. Во всю шёл процесс аудита, как в плане кадров, так и в плане бюджета. Ярослава хорошо помнила, как во Владимире, где систему выстраивали полгода, случались осечки и похуже. Суздальский воевода, просидевший на этой должности пятнадцать лет, слал рапорты вместо того чтобы решить вопрос на месте, не потому, что мерзавец, а потому что ещё не усвоил, что при Платонове решения можно принимать самому, не дожидаясь разрешения сверху.
Ягужинская параллельно вела свою собственную войну. Её Информационный приказ перехватил три анонимных памфлета, гулявших по ярмаркам, — «Вдовушка на троне», «Кому достанется Угрюм?» и совсем уж мерзкий, с карикатурой на Ярославу в траурном платье и короне набекрень. Самойлова ежедневно получала запросы от журналистов на интервью, и вопросы, приходящие в пресс-службу князя Платонова, становились всё неудобнее — «Правда ли, что князь мёртв?», «Кто управляет княжеством?», «Планируется ли регентство?».
— По линии следствия, — Крылов хлопнул папкой о столешницу, — материала на полтора десятка дел. Поборы, саботаж, подстрекательство. Брать их тёпленькими можно хоть завтра утром.
Стремянников добавил свою часть: в пилотных деревнях эксперимент по отмене крепостного права шёл штатно, показатели ползли вверх, а вот среди дворян расходились одни и те же панические слухи от «отнимут землю» до «повесят на столбе».
Безбородко встрял из магофона, коротко и по-военному:
— У меня в Муроме всё тихо. При первом же инциденте отправил солдат, снял заставу вместе с помещиком. Тот сидит в каталажке и размышляет о своём поведении.
Коршунов перевернул страницу блокнота и замолчал на секунду, точно решая, зачитывать ли вслух.
— Отдельным пунктом, — произнёс он ровнее обычного. — Инцидент в Костроме. Боярин Вейков, на званом ужине в доме купца Балашова, в присутствии двенадцати человек, включая ландграфа Черкасского, заявил, цитирую по свидетелю: «Княгиня — вдова, только ещё не знает об этом».
Голос Черкасского раздался из магофона, уверенный, медленный:
— Я вышвырнул этого мерзавца из-за стола за шиворот. Вейков подал жалобу на рукоприкладство, жалоба лежит в княжеской канцелярии, пусть там лежит. Нужен системный ответ, Ярослава Фёдоровна.
«Вдовой…»
Ярослава не пошевелилась, лицо осталось спокойным, руки лежали на подлокотниках, и ни один человек за столом не заметил бы перемены. Снаружи перемены не было, внутри же ей хотелось стиснуть столешницу так, чтобы дерево хрустнуло и пошло трещинами, и на то, чтобы подавить это желание, ушло больше сил, чем на весь сегодняшний день.
Слово вонзилось точно в ту кровоточащую рану, которую Ярослава берегла за семью замками. Связи с Прохором не было больше недели. Абсолют — тварь, из столкновения с которой за тысячу лет ни один человек не вернулся живым победителем. Если муж погиб, Михаил никогда не увидит отца, и она останется одна, снова, как осталась в шестнадцать, когда убили папу и мир сжался до стылой пустой дороги без конца. Каждый пьяный болван на ярмарке, цедивший «князь сдох», бил по этому месту, сам того не ведая, и она ничего не могла с этим поделать.
За столом жаждали одного: придавить всех этих паразитов. Безбородко уже придавил, Черкасский тоже, Крылов выложил папку с полутора десятком готовых дел, полномочия имелись, основания имелись, люди имелись, оставалось произнести «да» — и машина заработает: аресты, конфискации, этапы. Ярослава чувствовала, как внутри натягивается что-то знакомое и страшное.
В шестнадцать, когда убили отца, она ночами представляла, как топит ярославских бояр-предателей в Волге, одного за другим, лицом в чёрную воду, и засыпала под эту картинку с улыбкой на губах, как от колыбельной. В двадцать два, уже командуя Волками, она утопила по-настоящему: один из бойцов сдал за деньги врагам информацию о готовящейся операции, и двое из-за этого не вернулись. Ярослава велела привязать камень и столкнуть с моста при всём отряде. С тех пор знала за собой эту черту и держала её на привязи.
Тогда это были враги, и она знала, за что хочет пролить их кровь, а сейчас — дураки, которые попадали ей под руку ровно в тот миг, когда хотелось убивать. Отпусти она поводья, и зальёт кровью шесть княжеств не ради порядка, а чтобы заглушить собственный ужас. Как бестолковый правитель казнит гонцов с дурной вестью, лишь бы та весть перестала быть правдой.
Она открыла рот, и в эту секунду Крылов поднял руку.
Начальник стражи молчал последние несколько минут, пока все говорили, а теперь заговорил другим голосом, уже без казённой отстранённости, каким говорят не перед начальством, а перед человеком, которому доверяют.
— Всё, что мы видим, — мелочь. Шубины, писари, пьяные офицеры в трактирах. Шавки. Меня беспокоит другое. Потёмкинская сеть. Князь Потёмкин старательно выстраивал паутину: агенты, информаторы, завербованные чиновники, дворяне, которые тянулись к нему и ненавидели Платонова. Ландграф Черкасский подтвердит, Потёмкин работал и по Костроме, и по Мурому.
— Подтверждаю, — раздался голос Тимура из магофона.
— Потёмкин-старшй мёртв, — продолжил Крылов. — Сеть — нет. Она залегла на дно, затаилась. Ни один из по-настоящему серьёзных людей пока головы не поднял. Вопрос — почему? Либо они умнее Шубина и ждут. Либо их нет. В это я не верю.
Ярослава разжала пальцы, которые, оказывается, последние две минуты впивались в подлокотник.
— Моё предложение: не давить, — Крылов подался вперёд. — Давить точечно, тихо, не обнаруживая системной реакции. Пусть мелкие крикуны считают, что власть растерялась, пусть лают погромче. Если среди затаившихся потёмкинских людей сидит кто-то серьёзный, он увидит эту мнимую слабость и решит, что час пробил. Высунет голову, и тогда мы его выдернем из воды — не шестёрку с заставы, а крупную рыбину.
Коршунов покосился на Крылова и молча кивнул.
— Мои люди на местах, всё фиксируют. Дайте время — картина сложится.
Стремянников дёрнул щекой.
— Хорошо, — произнесла Ярослава. — Ждём. Пускай мыши думают, что кот не вернётся.
Крылов был прав. Она за его правоту ухватилась, как за повод не сорваться, потому что повод этот ей был нужен позарез, хотя за столом об этом не догадывался никто.
Ягужинской и Самойловой нужно сообщить отдельно, решила Ярослава. Не чтобы успокаивали, а чтобы подыгрывали: пусть пресса чувствует неуверенность, пусть молчание власти выглядит растерянностью, а не расчётом. Когда крупная рыба высунется, Ягужинская поможет поджарить её одним заголовком.
Безбородко и Черкасский отключились, Коршунов испарился, Крылов сгрёб папки, Стремянников вышел последним, притворив дверь. Черкасскому надо написать, подумала Ярослава. Вышвырнул боярина при двенадцати свидетелях, защищая честь её мужа и её самой — за такое благодарность объявляют, а не жалобы рассматривают.
Если Прохор вернётся… когда вернётся, одёрнула она себя, он должен застать жизнеспособное княжество, а не его руины.
В соседней комнате захныкал Михаил. Ярослава поднялась, прошла к колыбели и склонилась над сыном. Тот уже затихал, раскинув ручки, с невозмутимой серьёзностью трёхмесячного человека, убеждённого, что мир устроен правильно и надёжно. Она поправила одеяло, положила ладонь ему на грудь и стояла так, чувствуя под пальцами частое ровное биение крохотного сердца.
— Вернётся, — сказала Ярослава шёпотом, и сама не поняла, кому говорит: сыну или себе. — Он вернётся.
Глава 4
Утром второго дня я собрал ближний круг в гостиной резиденции и провёл короткое совещание, а когда все разошлись, остался за столом. Вчерашний разговор с Ярославой не отпускал. Её голос в магофоне, первые минуты ровный, будто выступает перед Боярской думой, а потом дрогнувший и оборвавшийся, когда эмоции вышли наружу. Дыхание в трубке, частое и рваное. И тихое: «Когда же ты вернёшься?..». Две недели без связи, слухи о моей гибели, шесть княжеств на её плечах, грудной ребёнок на руках, и ни единого подтверждения, что муж жив. Ни словом меня не упрекнула. Золотая женщина…
После совещания направился в резиденцию Хранительницы, которая за месяц изменилась до неузнаваемости: трещины по фасаду от ударной волны Абсолюта, заколоченные фанерой окна восточного крыла, запах сырой штукатурки и везде рабочие в перемазанных куртках, волочившие доски и мотки кабеля. Караульные у двери кабинета стояли с зачарованными автоматами детройтского производства, компактными, с рунной гравировкой на стволах, и по их лицам было видно, что десять дней осады не прошли даром.
Мари-Луиз ждала за рабочим столом, заваленным чертежами и донесениями, с боевым браслетом на запястье и медальоном-койотом поверх воротника рабочей рубашки. Непрерывный кризис подобного масштаба перемолол бы кого угодно, и по осунувшемуся лицу Хранительницы, по теням под глазами, которые не мог замаскировать ни ровный загар, ни тушь, было видно, какую цену она заплатила за эти недели, от появления Абсолюта до расчистки завалов.
Поднявшись из-за стола, она приветливо улыбнулась мне.
— Князь Платонов, спасибо, что приехали.
— Мы же собирались закрыть давно назревший вопрос, — усмехнулся я, устраиваясь в кресле напротив.
Текумсе-Дюваль коротко хмыкнула и расстелила передо мной карту Детройта с разноцветной россыпью пометок. Красное, много красного: зоны разрушений, просевшие кварталы, мёртвые секторы. Синие и жёлтые крапины терялись в этом багрянце, и картина складывалась кислая, если не сказать, угрюмая.
— Западная стена, — палец Хранительницы прочертил по карте рваную дугу. — Пролом сто двадцать метров. Рунные контуры выгорели по всей длине периметра, генераторы барьера мертвы. Полгода на восстановление, и это при лучшем раскладе.
Единственный направленный залп Хлада, расколовший барьер во время штурма, покалечил городскую инфраструктуру тяжелее, чем сотня человеческих осад по учебнику.
— Водоснабжение запада и севера, — Мари-Луиз перелистнула рапорт, — стоит. Трубы полопались от аномального холода, распределительные узлы промёрзли до основания, дешевле снести и выстроить с нуля. Два литейных двора из четырёх получили конструктивные повреждения. Генераторы южного сектора тянут на аварийном режиме.
Она выдержала паузу, прежде чем произнести последнюю цифру.
— Двадцать три тысячи человек без крыши над головой. Временные лагеря в промышленных ангарах и на территории государственных складов.
Цифры, мягко говоря, не радовали. Детройт утратил не армию, а значительную долю того, что делало его Бастионом, и на восстановление требовались ресурсы, которых у Хранительницы попросту не хватало.
— У меня есть предложение, — произнёс я, откинувшись в кресле. — Сумеречная сталь. Скажем, двести тонн в течение месяца, для ремонта стен, укреплений, силовых контуров. Вы знаете этот материал: в разы плотнее обычной стали, устойчив к некроэнергии, для защитных конструкций лучше ничего не придумали. Сверх того готов прислать инженерную группу, десять человек с опытом фортификации. Поставки порталом, как только согласуем расписание.
Хранительница скрестила руки на груди и откинулась назад. Тёмные глаза прощупывали моё лицо, и я прекрасно знал, что она видит за щедростью: расчёт. Очень хорошо. Прятать расчёт за велеречивостью я не собирался.
— Вы понимаете, что принять это как подарок я не могу, — проговорила она ровно.
— Это и не подарок, — поправил я. — Детройт, способный защитить себя, ценнее для меня, чем Детройт, латающий дыры десятилетиями. Мне нужен крепкий союзник по эту сторону океана, способный поставлять мне вооружение в промышленных масштабах для войны с Бездушными, а вам нужны ресурсы, которые я в состоянии доставить. Арифметика нехитрая, — я крутанул ладонью в воздухе.
Пальцы Хранительницы побарабанили по столешнице. Потом Мари-Луиз качнулась вперёд, и в её голосе прорезалась лидерская нотка.
— Тогда позвольте ответить прямо, без торга. Сталь и инженеров Детройт примет с благодарностью. Детали обсудим позже. Однако речь не об этом.
Собеседница замолчала, и я уже собрался озвучить следующий вопрос, когда она заговорила снова, другим голосом.
— Вы спасли мой город, Прохор… Десять суток вы командовали обороной, зажгли речью двести пятьдесят тысяч горожан, убедим их сражаться, а не прятаться, и убили Абсолюта. Правитель, который проделал всё это, показав себя человеком чести, заслуживает от Детройта того, что мы до сих пор не продавали никому.
Выдвинув ящик стола, она положила передо мной папку с гербом Совета Двух Огней на переплёте.
— Эксклюзивный контракт на тяжёлое вооружение нашего производства, — Хранительница чуть наклонила голову. — РСЗО, бронетехника, экзоскелеты. Всё, что вы наблюдали в деле, и всё, что мы за пределы Бастиона не отгружали ни разу за всё время существования Бастиона. В обмен на Сумеречную сталь и долгосрочное партнёрство.
Раскрыв папку, я пробежал глазами перечень. РСЗО «Анимики», с боекомплектом, гром на языке оджибве. Средние танки «Каркажу», что в переводе с французского, значит «росомаха». Экзоскелетные комплексы «Вендиго» двух классов, запчасти, инструкторы. Грамотно составлено, каждая строчка со спецификацией и сроком поставки. Кроме уникальных позиций здесь присутствовали и более рядовые, те, что мы обсуждали ещё до штурма Чёрного Вигвама. Нужно будет показать всё это Вахлову, которого и брали для этой цели.
До меня дошёл масштаб жеста. Эти самые РСЗО и танки делали Детройт одной из самых зубастых крепостей континента, и технику от экспорта оберегали так, что посторонний никогда бы не получил к ним доступ, хоть потрать он годовой бюджет на взятки. Поэтому Меровинг и пытался забрать Бастион с потрохами. Монополия на тяжёлое вооружение равнялась монополии на выживание, и вот Мари-Луиз, зная, что я не направлю стволы против неё, сознательно распахивала передо мной свой арсенал.
— Мари-Луиз, — я закрыл папку и посмотрел ей в глаза, — я этого не забуду.
— Помимо заключения контракта, — Хранительница выпрямилась, — я безвозмездно передаю вашей делегации партию тяжёлой техники. Четыре «Анимики» в полном снаряжении, восемь «Каркажу», дюжину экзоскелетов «Вендиго». Погрузка начнётся утром.
Безвозмездная передача боевой техники от главы Бастиона иностранному князю. За минувшие десятилетия подобного не делал никто. Поступок правительницы, который знала цену содеянному и платила соразмерно.
— Принимаю. С благодарностью.
По лицу женщины скользнула короткая усмешка. Мы перешли к бумагам: Хранительница подписывала, я заверял, секретарь штемпелевал. Процедура растянулась на час, за который через кабинет прошли два клерка, военный советник и кто-то из инженерного корпуса с неотложным вопросом по трубопроводу в северном секторе.
Когда папки улеглись в сейф, Мари-Луиз помолчала, изучая меня тем взглядом, который я научился распознавать за время осады: Хранительница прикидывает, стоит ли произносить следующую фразу вслух.
— И последнее, — голос Хранительницы опустился на полтона, словно она прикидывала, насколько далеко можно зайти. — Программа Реликтовых улучшений вашего Бастиона… Я видела ваших гвардейцев в деле, князь. Обычные бойцы им и в подмётки не годятся. Детройт хотел бы провести своих людей через эту процедуру и готов обговорить условия.
Вопрос был неизбежен. Мои ребята, пропущенные через руки Зарецкого, покрошили за время осады столько Бздыхов, что местные ветераны пялились на них с плохо скрытым удивлением, и Мари-Луиз, при её хватке, не могла этого упустить.
— Обговорим. Присылайте перечень людей, согласуем график, я дам вам приоритетное окно.
Текумсе-Дюваль выдохнула, и в этом коротком выдохе уместилось разом облегчение, удовлетворёенность и усталость женщины, которая три недели не спала нормально, а теперь наконец-то решила последнее, что не давало ей расслабиться.
Поднявшись, я позволил себе ухмылку.
— Мари-Луиз, полагаю, это начало прекрасной дружбы.
Бровь Хранительницы поползла вверх. Потом она рассмеялась, негромко и совершенно по-человечески, и протянула ладонь.
— Надеюсь, князь Платонов. Очень на это надеюсь.
С торговой миссией, ради которой я пересёк океан, было покончено.
***
Церемонию Хранительница назначила на шесть вечера.
К этому часу центральная площадь Детройта преобразилась: сколоченные трибуны, ряды лавок, фонари со светокамнями, раскачиваемые ветром с Великих Озёр. Брусчатка, ещё неделю назад покрытая инеем от ауры Абсолюта, была вымыта и местами отполирована. Город всё ещё нёс печать осады: выбоины на фасадах, забитые досками витрины, столбы строительной пыли за крышами западного сектора.
Ради церемонии в город вернулись Арбитры, уже успевшие разъехаться кто куда, и Ишикава с двумя целителями из Сан-Франциско. Площадь набивалась народом быстро: солдаты, рабочие с заводов в заляпанных куртках, горожане, тащившие за руки детей поближе к трибунам. На помосте, по правую руку от Хранительницы, стоял я, и тысячи глаз, уставившихся на нас, давили почти физически. Фимбулвинтр привычно оттягивал бедро. Кираса из Сумеречной стали ловила вечерний свет. Слева от Мари-Луиз занял позицию Лавалле с каменной физиономией, а рядом Бижики, которая привычно прощупывала толпу менталистским чутьём, считывая настроения, как другие считывают заголовки газет.
Хранительница шагнула к переднему краю помоста в парадном тёмно-синем платье с серебряной вышивкой, бирюзовыми бусинами в волосах и неизменным медальоном на груди, и площадь стихла разом, будто кто-то выкрутил громкость.
— Два с половиной века назад вождь Обвандияг встал на этом месте, — голос Мари-Луиз разнёсся над площадью, — и произнёс знаменитые слова, которые мы высекли на его памятнике: «Мы победили один раз чудом. Следующий раз мы должны победить без чуда». С тех пор мы готовились ко второму разу. Строили стены, лили орудия, учили детей. И когда стены рухнули, когда лёд пополз по улицам и мертвецы поднялись из-под обломков, мы не стали ждать чуда.
Хранительница обвела площадь взглядом, задержавшись на литейщиках в первых рядах.
— Солдаты гарнизона бились на стенах, пока не кончались патроны, а потом дрались врукопашную. Рабочие литейных дворов трудились день и ночь, создавая оружие. Женщины таскали раненых через половину города, когда лазарет оказался отрезан. Мальчишки, которым полагалось сидеть в подвале, носили боеприпасы на позиции. И к нам пришли союзники, которые могли не приходить, из-за океана, с севера, с юга, и встали рядом, и сражались за город, который не был их домом.
Хранительница выдержала паузу, дав словам осесть, и когда заговорила снова, голос стал тише, жёстче. Назвала число погибших. Назвала число раненых. Перечислила разрушенные кварталы и то, что восстанавливают в первую очередь, не заглядывая в бумажку, потому что всё это, видимо, и без бумажки стояло у неё перед глазами. Поблагодарила союзников и гарнизон и объявила церемонию награждения.
Первое имя, прозвучавшее с помоста, принадлежало мертвецу.
Анатолий Велеславский, награждается посмертно. «Медаль Двух Огней и Крест Обвандияга за боевые заслуги и исключительную доблесть, приведшую к уничтожению Абсолюта». Площадь замерла на минуту, а я вспомнил Железную корону, в которую он влил большую часть резерва. И хотя старик нарушил план, злиться на него я не мог. Шесть десятков лет Велеславский ждал врага, достойного его полной силы, и наконец дождался. Мотыльки не созданы для того, чтобы облетать пламя, они рождены не для этого.
Все остальные Арбитры получили лишь медаль, но не крест. Фон Герсдорф взошла на помост следующей, негнущаяся, с укороченным левым рукавом мундира и свежим маго-техническим протезом, заменившим руку от локтя до кончиков пальцев. Конструкция из Реликтовых шарниров с рунной набивкой, сотворённая в Сан-Франциско, шевелила пальцами так, будто родилась вместе с баронессой. Магическое протезирование в тамошнем Бастионе, по слухам, вытворяло с человеческим телом поразительные вещи, и, глядя на то, как Клара стискивает руку Хранительницы новенькими механическими пальцами, я этим слухам поверил безоговорочно. На физиономии баронессы при этом читалось ровно столько же воодушевления, сколько при получении квитанции за починку сапог.
Висконти сменил её на помосте, и знакомая плутоватая ухмылка, при виде которой хочется пересчитать монеты в кармане, мелькнула даже сейчас, когда итальянец с достоинством кланялся. Де Монтескьё щурился на закатное солнце с оскорблённым видом, но медаль взял молча и с коротким кивком. Токугава, полная ему противоположность, взлетела на помост вприпрыжку, стиснула награду у груди и поклонилась в пояс, и по площади прошёл тёплый смешок. Потом они пошли один за другим, быстрее: аль-Хаттаб тяжело склонил бритую макушку, Бхатт крутанул медаль в пальцах, разглядывая на свет, Уртадо попробовал свою на зуб, вызвав в первых рядах гогот, а Диалло забрала награду и сгинула так бесшумно, что я моргнул и потерял её из виду. Последним доски помоста затрещали под Хауглундом, и норвежец взял руку Хранительницы двумя пальцами, будто тонкостенный стакан.
Потом Мари-Луиз повернулась ко мне.
— Князь Прохор Платонов, — её голос перекрыл ветер с озера. — Медаль Двух Огней за боевые заслуги и выдающийся вклад в безопасность Бастиона. Крест Обвандияга, высшая военная награда Детройта, за исключительную доблесть и уничтожение Абсолюта.
Я шагнул к ней. Она прикрепила медаль к кирасе, следом крест на тёмно-синей ленте, тяжёлый, из незнакомого металла с профилем Обвандияга в военном головном уборе на аверсе. Площадь рявкнула, и рёв четверти миллиона глоток, в котором смешались облегчение и слёзы, ударил в грудную клетку, как отдача от выстрела.
Затем Хранительница вызывала наших: гвардейцев Федота, Сигурда, Василису, рыцарей Дитриха, Лесных Стражей Хольгерссона, стрелков Эстлунда, капитана Аветисяна и его горцев, Строганова и Шуйского. Каждый получил свою медаль, и перечислять формулировки смысла не было, все они сводились к одному: дрались за чужой город, как за свой.
Стефана Пожарского Хранительница вызвала отдельно, и формулировка прозвучала весомо: «За исключительный героизм в рейде против Глашатаев, за многократное спасение союзных бойцов ценой собственного здоровья, за личную доблесть при обороне стен Детройта».
Синеус поднялся на помост, встал перед Хранительницей, как стоят на построении, и принял медаль с лицом человека, которого награждают за то, что он считает обычной работой. Мари-Луиз задержала его ладонь на секунду дольше и заглянула ему в глаза.
Бёрк, почти полностью поправившийся, получил крест за оборону лазарета и бой с Хладом. Ишикава с целителями удостоились Медали Ваавийатаноонг, и когда Мари-Луиз огласила формулировку на оттава, площадь откликнулась одобрительным гулом.
Последним шло поминовение. Хранительница зачитывала имена. Велеславский. Митрофан. Захар. Мои люди, обращённые некроволной в Трухляков и упокоенные моей собственной рукой. Солдаты гарнизона, не вернувшиеся со стен. Рыцари Дитриха, оставшиеся в мёртвой зоне. Мирные жители, ушедшие от голода, холода и Бездушных. Перечень читали три минуты, и площадь молчала так, что слышен был ветер с озера Эри.
***
К восьми вечера Мари-Луиз распорядилась накрыть столы в своей резиденции, и тот превратился в нечто среднее между штабной столовой и банкетом: длинные деревянные столы буквой «П», канделябры из запасников, разнокалиберная посуда.
Я занял центр длинного стола. По правую руку Дитрих, по левую Синеус. Впервые брат находился рядом со мной не на отшибе, не в тени, а в ближнем кругу, на виду у всех. Брат сидел прямо, положив кисти на стол, и по его лицу трудно было прочесть что-либо, хотя я замечал, как пальцы то и дело теребят край салфетки.
Василиса с Сигурдом устроились через пару мест от нас. Швед положил руку на спинку стула Голицыной, давая понять всем остальным, что на эту девушку не стоит даже смотреть, не то что флиртовать. Княжна порозовела, в зелёных глазах мелькнул задорный блеск.
Федот сидел с гвардейцами в дальнем конце, и держался он с достоинством, которое одинаково годится и для парадного обеда и для тризны, потому что среди его людей двоих недоставало, и пустые места бросались в глаза громче любых речей. Хольгерссон расположился рядом с Эстлундом. Два северянина уже обменивались фляжками, и судя по запаху, содержимое к детройтскому кофе отношения не имело.
Арбитры заняли отдельную секцию, но граница просуществовала минут десять. Токугава пересела к гвардейцам Федота, и оттуда покатился её звонкий голос, скачущий с темы на тему со скоростью, от которой собеседники не успевали моргать.
— А вот у нас в Хэйан-кё молнию ловят в бамбуковые стержни! — долетело от неё через полстола. — Нет, серьёзно! Бамбук, если его правильно обработать…
— Госпожа Токугава, а правда, что вы можете убить человека рукопожатием? — встрял кто-то из гвардейцев.
— Только если он мне не нравится! — хохотнула она.
Уртадо подсел к шведу и норвежцу, с ходу принявшись задирать второго.
— Торвальд, ты же клялся, что если я переживу этот рейд, научишь меня воздушной магии.
Норвежец гулко хмыкнул.
— Я обещал тебе налить, а ты перепутал. Склероз, наверное.
— Я тебя моложе на лет на пятнадцать.
— Тем хуже для тебя: старческий маразм в таком возрасте.
Аль-Хаттаб, как водится, отсел в сторону. Чашка чая, мелкие глотки, прикрытые веки. Вокруг него могли палить из пушек, а бритая голова не дрогнула бы, покуда чай не допит.
Фон Герсдорф, игнорируя всех, выложила протез на стол, согнула-разогнула пальцы, согнула снова, ковырнула ногтём вилку, подвигала ею и удовлетворённо хмыкнула. Баронессу потеря руки, похоже, занимала скорее технически, чем эмоционально, и глядя, как она гоняет вилку по скатерти механическими пальцами, я проникся к маго-техникам из Сан-Франциско уважением, какое обычно приберегаю для хороших оружейников.
Тосты начались незамедлительно: за мёртвых, за живых, за стены, которые устояли, и за те, что нет. Кто-то поднимал бокал за Детройт, кто-то за дорогу домой, Бьёрн предложил выпить за удачу и немедленно затянул застольную, а Торвальд и Гуннар подхватили таким басищем, что на столе загремела посуда. Через час зал потонул в гвалте: десятки голосов вперемешку, спиртное лилось, и граница между Арбитрами, местными и нашими растаяла окончательно.
Синеус за весь вечер не обронил ни слова. Сидел, крутил кружку, слушал. Хохот Уртадо, звон посуды, чья-то похабщина с дальнего конца стола, которую Токугава перебила задорным возмущением и тут же сама расхохоталась. Я видел, как у брата разгладилась складка между бровей, та самая, которая не исчезала ни в бою, ни во сне.
— Ну? — я толкнул его локтем, негромко.
Синеус скосил глаза.
— Чудно, — и помолчал, оглядывая зал. — Двадцать лет за решёткой. Отвык от того, что вокруг бывают живые люди, которые жрут, пьют и ржут над ерундой.
— Привыкнешь.
— Может, — он покрутил кружку ещё раз и ухмыльнулся, криво, — Хранительница ловко загнула, когда вешала медаль. «Многократное спасение жизни союзных бойцов ценой собственного здоровья». Звучит занятно. А если перевести на человеческий, у меня просто не получается сдохнуть.
Я глотнул из своей кружки, прежде чем ответить.
— Регенерация не заставляла тебя вставать между Бздыхом и соратником. Это ты сам решил.
Синеус дёрнул углом рта, то ли усмешка, то ли гримаса, и ничего не ответил.
Мои же мысли вернулись к дому, потому что завтра утром нам предстояло отправиться обратно за океан.
***
Авксентий Мамонтович Шубин трое суток вышагивал по усадьбе из угла в угол, скрипя рассохшимися половицами, прежде чем дозрел.
Идея проклюнулась в тот день, когда купец Зиновьев пересказал слухи о гибели Платонова. Шубин тем же вечером перебрал водки и ляпнул за столом «теперь-то поживём», а наутро, протрезвев, обнаружил, что ляпнутое не кажется ему глупостью, а, напротив, обрастает деталями и приобретает очертания замысла. Три деревни и полтора десятка сочувствующих помещиков — недурно, но для коалиции мало. Требовался вес, сеть и громкое имя.
Имя существовало одно: Потёмкин.
Сидя в продавленном кресле у себя в кабинете, разглядывая на стене потемневший портрет деда, Авксентий Мамонтович рассуждал в меру своих весьма скромных способностей. Потёмкин-старший был единственным, кто по-настоящему противостоял Платонову. Деньги, связи, чиновники на жалованье, люди по всему Содружеству, которые слушались одного щелчка пальцев. Пускай сам князь мёртв, пускай его репутацию измазали так, что не отмоешься, но инфраструктура никуда же не делась. Деньги не испаряются, связи не обрываются щелчком пальцев. Где-то ведь всё это лежит, ожидая того, кто протянет руку и поднимет.
Тот факт, что вся эта инфраструктура не помогла Потёмкину ни одолеть Платонова, ни уцелеть самому, Авксентия Мамонтовича не смущал. Шубин вообще редко задерживался на мыслях, портивших ему настроение. Князь проиграл, потому что действовал в одиночку. Теперь дворянство объединяется, и расклад будет совсем иным.
Простой народ, разумеется, проклинал потёмкинское имя: искусственный Гон, обезлюдевшие деревни, многочисленные жертвы. Мужичьё привыкло судить о вещах, которых не разумеет. Потёмкин использовал подходящие инструменты ради достижения целей, как поступает любой князь. Что несколько деревень обезлюдело — так война есть война. Грязные руки и политика ходят парой во все времена. Мужиков бабы ещё нарожают. А Потёмкин был силой, и его наследие никуда не подевалось.
Авксентий Мамонтович принял решение.
Из сундука был извлечён отцовский камзол. Наименее износившиеся сапоги, купленные ещё при батюшке Тюфякина на ярмарке, начищены до блеска. Конюху Игнату велено готовить припасы в дорогу. Жене, было объявлено, что глава семейства отбывает «по важному делу» в Смоленск. Жена расспрашивать не стала, а только вздохнула с облегчением. Наверное, показалось.
Дорога растянулась на двое суток: порталом в Гавриловом Посаде Шубин принципиально не воспользовался, потому что, как он объяснил жене, «нечего кормить платоновский Бастион нашими деньгами. Правда, денег на билет у него всё равно не имелось, поэтому пришлось садиться на грузовой конвой. По вечерам на постоялых дворах он репетировал перед зеркалом речь, которую намеревался произнести перед Потёмкиными. Речь начиналась словами «Ваша Светлость» и оканчивалась патетическим призывом к «объединению лучших сил дворянства», а середина менялась от вечера к вечеру, потому что Авксентий Мамонтович к утру забывал, что придумал накануне.
В результате в Смоленск он въехал основательно пропылённый, в помятом камзоле, со стойким убеждением, что вершит историю.
***
Приёмная канцелярии молодого князя Кирилла Потёмкина занимала вытянутую залу на первом этаже смоленского Кремля: светлые стены, высокие окна, паркет с неброским ковром, ряд стульев вдоль стены и секретарский стол у входа в коридор. Сам секретарь, молодой человек в безукоризненном костюме с аккуратным пробором, предложил гостю подождать и вернулся к бумагам.
Шубин ждал второй час.
Повторно начищенные сапоги жали, камзол давил в животе, а латунные пуговицы, казавшиеся ему величественными в зеркале постоялого двора, здесь, среди смоленской мебели красного дерева и неброской потёмкинской роскоши, выглядели тем, чем и являлись: побрякушками провинциального помещика, нарядившегося не по чину.
На соседнем стуле скучал чиновник, ожидавший утверждения каких-то бумаг. Шубин, органически неспособный молчать, принялся излагать ему всё подряд: что во Владимире рушится порядок, что Платонов сгинул в «заморщине», что дворяне сплачиваются и скоро покончат с «мужицким правлением», и что он, Авксентий Мамонтович, представляет суздальское дворянство и прибыл по делу государственной важности. Чиновник таращил глаза и не перебивал, то ли от испуга, то ли заподозрив в соседе помешанного.
Боярин уже охрип от рассказов, когда в дверях приёмной возникла женщина в тёмном закрытом платье, при виде которой секретарь вытянулся так, как не вытягивался при иных посетителях. Лицо у неё было спокойное, правильное и совершенно неподвижное.
— Кирилл Илларионович занят государственными делами, — произнесла она негромко. — Мария Романовна Потёмкина, рада знакомству. Я могу выслушать дорогого гостя, если он не возражает.
Шубин не просто не возражал. Шубин расцвёл, как отменно унавоженный куст шиповника. Чувство собственной важности его раздулось до невообразимых масштабов, точно горловой мешок у жабы в брачный сезон: сама княгиня вышла его встретить! Авксентий Мамонтович вскочил, поклонился, едва не боднув опешившую вдову, и засеменил за ней в малую гостиную.
Княгиня провела его в малую гостиную, обставленную скупо: круглый столик у окна, два кресла, фарфоровый сервиз, который горничная наполнила чаем, пока Мария Романовна усаживалась напротив гостя, сложив руки на коленях.
Шубин выложил всё как на духу.
Чтобы хранить секреты, для этого необходимо понимать, что именно является секретом, а Авксентий Мамонтович утратил эту способность давным-давно, если она у него вообще когда-нибудь водилась. Он рассказал про обиды: аудиторы Стремянникова снесли заставу, зятю Аркаше указали на дверь, платоновские чиновники рыщут по деревням, суют нос в каждую бумагу. Назвал имена сочувствующих поимённо: Рябов из Заречного, братья Протасовы из Ильинского, пара людей из Владимира, бывший офицер из Ярославля. Описал планы «движения за возврат старых порядков» с такой подробностью, будто оглашал учредительный протокол. Хулил Платонова без разбора: «мужик на троне», «выскочка», «тиран», «разоритель». Размахивал руками, расплёскивая чай из блюдца.
Когда же княгиня попробовала направить этот несвязный поток в чёткое русло и спросила, чего же он от неё хочет, боярин раздухарился и предложил ей «возглавить» движение, а если не возглавить, то хотя бы «дать имя», ведь память покойного мужа, справедливость его борьбы и наследие рода Потёмкиных обязывают.
Мария Романовна слушала. Кивала в нужных местах. На её лице не изменилось ровным счётом ничего, и попробуй разбери, кивала она из сочувствия или с вежливостью человека, дожидающегося, пока проситель выговорится.
— А кто ещё из суздальских бояр разделяет вашу позицию? — осведомилась она, поднося чашку к губам.
Шубин перечислил всех.
— А во Владимире имеются единомышленники?
Боярин припомнил пару фамилий, назвал и их.
— А с деньгами как?
Шубин замялся. С деньгами было скверно, и он это сознавал, но признаться в бедности перед княгиней означало похоронить тот образ, который он старательно лепил. Промямлил что-то про «собирание средств» и «патриотический порыв дворянства».
Мария Романовна допила чай. Поставила чашку на блюдце с мягким фарфоровым щелчком.
— Благодарю вас, Авксентий Мамонтович. Ваши слова свидетельствуют о неравнодушии к судьбам дворянства. Я передам Кириллу Илларионовичу суть вашего визита.
Шубин уезжал окрылённый. Трясясь в бричке извозчика по смоленской мостовой, он уже не сомневался, что княгиня сочувствует, что за ним стоит дом Потёмкиных и что дело пошло по-настоящему.
***
Конец мая. Суздаль. Ресторан «Золотой Карп».
Кульминация глупости, как покажет ближайшее будущее, была обставлена со вкусом. Арендованный целиком зал на втором этаже, столы с белыми скатертями, подсвечники, меню с куриным жульеном и расстегаями с осетриной. Банкет оплатил костромской купец, чей промысел посредничества в продаже должностей пересох при платоновской администрации и который вложился в затею Шубина в тщетной надежде, что возврат прежних порядков воскресит источник дохода. Пятьдесят рублей серебром за вечер, с вином и коньяком.
К шести вечера в зале набралось человек двадцать пять-тридцать: суздальские помещики, пара отставных офицеров из Ярославля, затаивших обиду на Засекину после разгрома под Небылым, чиновник из Владимира, тосковавший по временам, когда за закрытые глаза платили щедро, и горстка мелкого дворянства из Костромы и Мурома, потерявшего при Платонове кто доходы, кто должности. Половина приехала по убеждению, половина ради дармовой выпивки, и отличить одних от других не взялся бы даже отменный сыщик.
Шубин восседал во главе стола и лучился, как начищенный самовар.
Ужин дошёл до середины, когда Авксентий Мамонтович поднялся и разинул рот.
— Господа! — провозгласил он голосом, который, по его разумению, звучал величественно, а на деле срывался в хриплый фальцет. — Князь Платонов погиб в заморщине! Это установленный факт! Его власть более не имеет силы! Суздальское дворянство свободно от присяги, данной под принуждением!
Обведя зал глазами, он нашёл то, что искал: несколько голов кивнули. Один хлопнул ладонью по столу.
— Мы, потомственные дворяне, — Шубин набрал побольше воздуху, — не затем получали земли от предков, чтобы кланяться мужику на троне! Платоновские реформы есть грабёж и надругательство! Мужик станет ровней дворянину, а мы превратимся в приживалов на собственной земле! Равные права для черни? Чтобы мой конюх сидел рядом со мной на одной скамье?
Густой пьяный ропот одобрения прокатился по залу, братья Протасовы захлопали, а Курочкин от избытка чувств стукнул кулаком по столу и расплескал вино на скатерть.
— Нашу борьбу поддерживают люди с именем и весом! — Шубин разбушевался ещё сильнее. — Род Потёмкиных знает о нашем деле и сочувствует! Наследие Иллариона Фаддеевича живо, его борьба не закончена, и мы подхватим это знамя!
Реакция была неоднородной, хотя боярин этого не разглядел. Большинство помещиков хлопало. Мельников, потерявший пол-роты, хмуро кивал с тупым отчаянием человека, которому всё равно куда, лишь бы против. Гущин из Костромы прикидывал, сколько ещё бесплатного коньяка получится влить, прежде чем от него потребуют обязательств. Салтыков молчал, уложив руки на колени, и по его физиономии читалось, что он уже пожалел о приезде. Бобылёв, капитан с тиком, морщился. Он ненавидел Прохора, но присоединяться к ватаге самоуверенных болванов, не отличающих застольную болтовню от военного совета, было ниже его достоинства.
Купец, оплативший банкет, тихо допивал коньяк и подсчитывал убытки.
А Шубин всё говорил. О «возвращении к заветам предков», об «отмене грабительских реформ», о «защите прав потомственного дворянства», о том, что никто не заставит их кланяться мужикам. Говорил долго, сбивался, путал имена и даты, терял начало собственных фраз и договаривал их как придётся. Лицо побагровело от коньяка и от чувства собственной значимости, глаза блестели, и он искренне верил, что творит историю.
Авксентий Мамонтович Шубин, пиромант ранга Ученик первой ступени, способный усилием воли разве что раскурить трубку, не замечал того, что заметил бы любой обладатель минимального чувства самосохранения. Он собрал два десятка свидетелей в одном зале, публично объявил правящего князя погибшим без единого доказательства, призвал дворян к отречению от присяги, что по любому кодексу Содружества тянуло на государственную измену, поимённо назвал сообщников при людях, которых знал от силы неделю, и апеллировал к Потёмкиным, чья фамилия в народе давно сделалась синонимом предательства.
Трактирщик «Золотого Карпа», невысокий мужчина с залысинами и цепкими глазами, запомнил каждое слово.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
