Император Пограничья 22
Глава 1
Зарецкий стоял посреди стерильного зала, окружённый ожившим оборудованием, и молчал. Глаза алхимика, секунду назад горевшие исследовательским азартом, застыли, и я видел, как мысль, до конца им не ухваченная, проносится за его лбом, натыкаясь на стены, которые он сам себе выстроил. Рот приоткрылся, закрылся. Губы дёрнулись, словно Зарецкий хотел что-то сказать и не нашёл слов.
— Подождите, — он выставил ладонь перед собой, и голос его прозвучал глуше, чем обычно. — Вы сказали… для каждого государства? Для всего мира?
— Именно так.
— Любой князь, любой Бастион присылает к нам своих бойцов, а мы…
— А мы возвращаем их обратно. Улучшенными.
Александр сделал два шага назад и привалился к корпусу ближайшего реактора. Пальцы его машинально нащупали рунную гравировку на кожухе, но глаза смотрели не на меня, а куда-то сквозь стену, в пространство, которое я не мог видеть. Я дал ему время. Некоторые вещи нужно услышать дважды, прежде чем они уложатся в голове.
— Прежде чем ты скажешь что-нибудь ещё, — я прислонился к дистилляционной колонне и скрестил руки на груди, — давай взглянем на картину шире. Я хочу, чтобы ты понял замысел целиком, а не один его фрагмент.
Алхимик кивнул, и в глазах его мелькнуло знакомое выражение, которое я привык замечать за минуту до того, как он задавал особенно едкий вопрос.
— Слушаю.
— Бастионы, — начал я, обводя рукой оборудование вокруг, — построили мировую систему на монополии и квотах. Каждый из них незаменим в своей нише. Гамбург строит корабли и генераторы, Франкфурт держит на своих плечах банковский сектор, Мюнхен точит линзы, Баку добывает нефть. Тронь одного — встанут все. Войти в эту систему можно единственным способом: предложить то, чего ни у кого нет. Мы предложим сразу три вещи.
Я загнул один палец.
— Первая. Массовые лекарства для простого народа.
Брови Зарецкого приподнялись. Он ожидал чего угодно, кроме этого.
— Вспомни, что вы с Альбинони делали кустарно в Угрюме. Антисептик по рецептуре итальянца, обезболивающие, противовоспалительные составы. Всё это работало, и работало хорошо. Сколько доз ты мог выпустить в месяц?
— Несколько сотен, — ответил Зарецкий, начиная улавливать направление. — Может, тысячу, если не спать.
— Теперь посмотри на эти реакторы. На эту колонну. На экстракторы. Это промышленное оборудование, Саша. Тысячи доз стандартного качества. Не тысяча в месяц, а тысячи в неделю. Доступные в аптеках по всему Содружеству. Понимаешь разницу между деревенским знахарем и фармацевтическим заводом?
По тому, как расправились его плечи, по тому, как он перестал опираться на реактор и выпрямился, я видел: понимал. Зарецкий вырос в семье простолюдинов. Он знал, каково это, когда визит к образованному доктору или одарённому целителю стоит годовое жалованье плотника.
— Раньше простолюдин умирал от гнойной раны, потому что целитель ему не по карману, — продолжил я. — Вскоре он сможет купить антисептик за копейки. Массовые лекарства — то, чего никто не производит в промышленном масштабе. Новый рынок. Мы не отнимаем кусок у кого-то, мы создаём то, чего раньше вообще не существовало.
Имелась и ещё одна более рациональная причина: государь, чьи подданные живут дольше и здоровее благодаря лекарствам из Гаврилова Посада, трижды подумает, прежде чем поддержать блокаду нового Бастиона. Каждая аптека с нашим товаром на его территории — это нить, которую опасно рвать. Благотворительность? В том числе. Политический инструмент? Безусловно.
Я загнул следующий палец.
— Вторая. Медицинское и лабораторное оборудование. Хирургический инструмент, диагностические артефакты, алхимические реакторы, лабораторные приборы. Минский Бастион полвека назад специализировался на этом, пока Орден не законсервировал всё к чертям собачьим. С тех пор весь мир мучается: оборудование изнашивается, запчастей нет, замены нет. Хроническая дыра в системе, которую никто не может толком закрыть. Мы её закроем.
— Это торговое предложение для Бастионов, — сказал Зарецкий, и голос его выровнялся. Алхимик уже считал в уме, прикидывал, раскладывал замысел по полочкам.
— Верно. Они полвека живут без нормального лабораторного оборудования, и каждый год дефицит растёт. Мы приходим и говорим: вот вам искомая техника. Нового производства, с заводской гарантией. Попробуйте отказать.
Я загнул ещё один палец.
— Третья. Усиление солдат.
— Вы это уже сказали, — заметил Зарецкий.
— Повторю, потому что ты должен услышать контекст. Никто в мире не производит усиленных бойцов как услугу. Гильдия Целителей экспериментировала подпольно, с чудовищной жестокостью и запредельной смертностью. Ты довёл процесс до рабочего протокола. Пять потоков, ноль смертей. Бастионная техника превращает твой замысел в индустрию. Предложение, от которого невозможно отказаться: каждый правитель от мелкого княжества до крупного Бастиона хочет иметь усиленных гвардейцев для защиты от людей и Бездушных. Получить их можно единственным способом, сотрудничая с нами. Не секрет процесса, а результат. Присылай лучших бойцов, через три месяца забирай их обратно.
Зарецкий слушал, не перебивая, и я видел, как загораются и тут же гаснут его глаза, когда следующая мысль обгоняет предыдущую.
— А вы не боитесь, — спросил он тихо, — что вырастите себе врагов? Сегодня вы усилите гвардейцев какого-нибудь Потёмкина, а завтра они придут вас убивать?
Вопрос был правильный, предельно логичный, и я ждал его.
— Клятвы, — ответил я коротко. — Каждый боец, проходящий процедуру, приносит магическую клятву. Две обязательных, обе согласовываются с заказчиком заранее, открыто, как стандартный пакет условий. Первая — абсолютная секретность. Что видел, как проходил процесс, где находился — молчание до самой смерти. С этим ни один правитель спорить не станет, логика ему понятна. Вторая — обязательство не поднимать оружие против меня и моих подданных.
Зарецкий прищурился:
— И заказчики на это пойдут?
— Таковы условия. Не нравится — выход там же, где и вход. Продукт уникален, альтернативы не существует. Князь, которому нужны усиленные гвардейцы, может сколько угодно морщиться от второго пункта, но деваться ему некуда. А если подумать, условие не такое уж жёсткое: клятва запрещает воевать против нас, а не обязывает воевать за нас. Солдат остаётся верен своему господину во всём, кроме одного конкретного сценария.
Я обдумывал этот вопрос задолго до сегодняшнего разговора. Был соблазн пойти другим путём: согласовывать с заказчиком только первую клятву, а вторую навязывать бойцам в момент процедуры, без ведома их хозяина. Технически это несложно — солдат, лежащий на столе посреди курса усиления, не в том положении, чтобы торговаться. Я отбросил эту идею по одной причине: рано или поздно она сработает как мина под моей собственной репутацией. Достаточно одного случая. Солдат получает приказ выступить против меня, клятва не даёт выполнить приказ, и он вынужден объяснять почему. Один такой случай — и все заказчики узнают, что за их спиной в головы их лучших бойцов вложили скрытые ограничения. Это уже не скандал, это повод для войны. Причём от всех клиентов одновременно. А открытые условия, выложенные на стол до начала работы, — напротив, демонстрация силы. Мы настолько уверены в ценности своего продукта, что не нуждаемся в хитростях. Берёшь — на наших условиях. Не берёшь — следующий.
Зарецкий потёр подбородок, обдумывая услышанное.
— А если заказчик прикажет им нарушить клятву?
— Магическая клятва ненарушима. Приказ, противоречащий клятве, убьёт того, кто попытается его выполнить.
— Допустим, — алхимик покачал головой, но я видел, что он не возражает, а проверяет конструкцию на прочность. — Зачем нам вообще усиливать чужих? Какой в этом смысл, помимо денег?
— Три причины, — я отлепился от колонны и подошёл к Зарецкому ближе, чтобы говорить негромко, хотя в зале больше никого не было — привычка. — Первая: это рычаг для воздействия на остальные Бастионы. Заставить их признать наш Бастион, принять его в систему. Им всем захочется получить наш «продукт», и ради этого они согласятся на условия. Вторая: мы занимаем нишу, которой нет. Не наступаем никому на мозоли, не дёргаем на себя чужое одеяло. Третья…
Я сделал паузу.
— Третью я уже назвал: подготовка к финальной битве. Когда придёт время идти за Грань, на зов откликнутся не сотня усиленных солдат, а тысячи со всего мира, и каждый будет связан клятвой.
Зарецкий молчал. Скрестил руки, уставившись в пол. Щетина на щеках топорщилась, губы сжались в тонкую линию. Я не торопил его. Алхимик обрабатывал информацию по-своему — кусками, переворачивая каждый аргумент и отыскивая слабое место. Потом поднял голову.
— Логика безупречная, — признал он. — Я понимаю «что» и «зачем». Меня мучает другое.
Лицо его изменилось, стало жёстче, и я узнал то выражение, которое видел в нашу первую беседу на эту тему, когда мы сидели в его лаборатории в Угрюме и он спрашивал меня, где проходит грань между лечением и изменением самой человеческой природы. Зарецкий не забыл тот разговор. Хорошо. Я тоже не забыл.
— Я был не против готовить усиленных бойцов для вас, — заговорил он, чеканя каждое слово. — Вы показали себя человеком чести, а среди аристократов это редкость, которую можно пересчитать по пальцам одной руки. Пяти потоков мне хватило, чтобы убедиться: под вашим началом процесс идёт ради людей, а не за счёт людей. Я спал спокойно. Мы никого не покалечили. Каждый боец, прошедший через мои руки, покинул процесс живым, здоровым, обретя новую силу. Этим я горжусь.
Он сделал шаг ко мне, и голос его стал тише, злее:
— Выпустить джинна из бутылки и наводнить весь мир суперсолдатами — совсем другое дело. Я дам огромную силу людям, многие из которых не способны похвастаться даже тенью вашей принципиальности. Тем, для кого мораль — пустое слово, а этика — помеха на пути к власти. Вы отдаёте себе в этом отчёт?
Мне нравилось в Зарецком то, что он не боялся говорить мне неудобные вещи. Молодой бунтарь, который в академии дрался с аристократами, когда те задирали простолюдинов, и отказывался от выгодных контрактов, потому что не желал кланяться. Он не изменился. И именно поэтому его опасения следовало принять всерьёз.
— Ты прав, — сказал я. — Такие улучшения — огромная сила и опасность. Рисков я не отрицаю. Вот только ответь мне на один вопрос: а разве в мире уже нет огромной разрушительной силы в руках беспринципных людей?
Зарецкий нахмурился, не понимая, куда я веду.
— Магия, Саша, магия… Дар возникает преимущественно у потомственных аристократов. Знать держит эту силу как привилегию и пользуется ей для подавления всех остальных. Боярин ранга Мастера убивает крестьян — это называется самозащитой. Крестьянин поднимает руку на боярина — это называется бунтом. Разница только в том, кто сидит в судейском кресле. Простолюдин рождается без дара и живёт на положении человека второго сорта — не потому что глупее или слабее, а потому что у него нет силы, способной уравновесить чужую магию. Ты сам это знаешь лучше многих.
Алхимик дёрнул щекой. Знал. Он рос в этом мире и испытал на собственной шкуре всё, о чём я говорил.
— Улучшения Реликтами, — продолжил я, — может получить почти каждый. Не нужен дар. Не нужна голубая кровь. Нужны здоровое тело и готовность пройти курс. Понимаешь, что это значит?
— Уравнитель, — произнёс Зарецкий медленно.
— Именно. Мир сдвинется. Знать поначалу будет смотреть на улучшенных бойцов как на инструмент, на очередную игрушку для князя. Они не заметят, что в мире возникает новая сила. Сила, которая не привязана к сословию, не передаётся по наследству и не зависит от милости мага с голубой кровью. И эта новая сила рано или поздно посмотрит вокруг и задастся вопросом: а почему мы терпим порядок, при котором простолюдины живут на положении скотины?
— Насчёт наследования, — собеседник поднял палец, и в голосе его зазвучали нотки учёного, вынужденного поправить собеседника. — У нас пока недостаточно данных, чтобы утверждать, что улучшения не передаются потомкам. Первому потоку полтора года. Ни один усиленный боец ещё не завёл ребёнка после процедуры. Мы попросту не знаем, как изменённый Реликтами организм повлияет на следующее поколение. Возможно, дети усиленных бойцов унаследуют улучшения или их часть. Возможно, нет. Пока это слепое пятно.
Я кивнул, принимая поправку. Алхимик был прав, и раздражаться на его дотошность было бы глупо. Именно за эту дотошность я его и ценил.
— Учтём, — сказал я.
Зарецкий тем временем медленно покачал головой, обдумывая мои слова.
— Звучит красиво, — сказал он. — А на практике?
— На практике это похоже на создание огнестрельного оружия, — ответил я. — Порох принёс много горя. Войны стали кровавее. Людей гибло больше. И всё же порох уравнял слабого с сильным. У забитого крестьянина нашлась дедовская винтовка, и грабитель, привыкший отнимать всё безнаказанно, вдруг обнаружил, что за добычу приходится платить кровью. Гораздо проще заставить аристократов считаться с простолюдинами, когда у последних тоже есть сила.
— Идеалистично, — заметил собеседник, но без сарказма.
— Прагматично, — возразил я. — Я не утверждаю, что мир станет добрее. Мир станет сложнее. Появятся новые конфликты, новые проблемы. Кто-то воспользуется силой во зло. Это неизбежно. Вопрос в том, что лучше: однополярный мир, где аристократы с магическим даром безраздельно властвуют над всеми, или двухполярный, где у каждой стороны есть козыри и приходится договариваться?
Александр прошёлся вдоль ряда реакторов, касаясь пальцами корпусов, словно ему требовалось ощущение металла под рукой, чтобы думать. Он молчал долго, и я не мешал ему. У этого парня хватало гордости, чтобы не соглашаться слепо, и хватало ума, чтобы не отвергать аргументы из упрямства.
— Хорошо, — сказал он наконец, остановившись возле экстрактора. — Допустим, я принимаю вашу логику. Риски есть, они реальны, но альтернатива хуже. Оставить всё как есть — значит оставить простолюдинов в рабстве, а знать — без противовеса. Я этого не хочу.
— Рад, что мы на одной стороне.
Он повернулся, и я заметил нечто новое в его глазах. Огонь, который загорелся, когда я впервые показал ему оборудование, вернулся, но уже другой — не детский восторг, а холодное пламя человека, принявшего решение.
— Есть кое-что, о чём я хотел рассказать вам ещё до этого разговора, — Зарецкий понизил голос, хотя мы по-прежнему оставались одни. — В процессе работы с пятью потоками я обнаружил перспективную комбинацию Реликтов. Другой состав, другая последовательность введения. По моим расчётам, она поднимает показатели бойцов ещё на сорок-шестьдесят процентов по сравнению с базовым курсом.
Я замер.
— Ты уверен?
— Уверен в расчётах, — алхимик поднял руку, предупреждая преждевременный оптимизм. — Практических испытаний не было. Загвоздка в другом: новая комбинация слишком агрессивна для обычного организма. Её выдержит только тело, уже прошедшее базовое усиление. Получается двухступенчатая система. Сначала первый курс, потом, после адаптации, второй.
Я помолчал, переваривая услышанное. Двухступенчатая система означала преимущество, которое можно дозировать. Внешним заказчикам — первая ступень. Своим бойцам — обе.
— Это мы пока придержим, — сказал я. — Чужим правителям предложим базовый курс. А наших людей улучшим по полной программе. Пусть у моих солдат сохраняется преимущество перед теми, кого мы улучшаем для других.
Зарецкий кивнул.
— Я так и подумал, что вы скажете именно это. Есть ещё одна хорошая новость. Всё оборудование, которое здесь стоит, — он обвёл рукой зал, — может радикально изменить сам процесс усиления. Вы знаете, как я работал до сих пор? Каждый курс — три месяца ручной работы. Я сам готовил составы в полевой лаборатории, сам дозировал, сам контролировал реакции организма. Реликты толок в ступке, экстракты выпаривал на водяной бане, смешивал компоненты, полагаясь на чутьё и опыт. Качество каждой партии чуть-чуть отличалось от предыдущей. Масштаб — десятет бойцов за раз, и то с натяжкой, потому что я один, а процесс требует моего постоянного присутствия. Ремесленная мануфактура, если называть вещи своими именами.
Он подошёл к дистилляционной колонне и положил ладонь на полированный металл.
— Теперь у меня есть промышленные алхимические реакторы вместо лабораторных колб. Герметичные сосуды из специальных сплавов, способные работать под давлением и при высоких температурах. Реакции пойдут стабильнее, чище, воспроизводимее. Качество каждой партии будет идентично предыдущей. Дистилляционные и экстракционные установки заменят мою ступку и водяную баню. Чистота компонентов с шестидесяти-восьмидесяти процентов при ручной обработке поднимется до девяноста пяти и выше. А это напрямую влияет и на эффективность, и на безопасность курса.
— И на сроки, — добавил я.
— Именно, — Зарецкий щёлкнул пальцами. — Прецизионные весы, калибровочные приборы, магические анализаторы, микроскопы с рунным усилением. Всё это позволит перевести процесс из моей головы в воспроизводимый протокол. Протокол, который может выполнять обученный техник, а не только я. Мне нужно всё точно посчитать, но по предварительным прикидкам курс усиления сожмётся с трёх месяцев до двух, а то и до одного. Побочные эффекты снизятся. Масштаб вырастет: сотни бойцов параллельно, а не последовательно.
Я почувствовал, как в груди поднимается тёплая волна удовлетворения — та самая, которую я привык ощущать, когда план, выстроенный в голове, начинает обретать плоть. Генератор работал. Оборудование ожило. Алхимик видел путь вперёд. Фрагменты мозаики, прежде разбросанные, начали складывались в одну картину.
— Если вы хотите вывести всё это на рынок, — Зарецкий посмотрел мне в глаза, — мне понадобится команда. Я не смогу тянуть это один, даже с помощью Соболевой. Техники для обслуживания оборудования, лаборанты для подготовки составов, целители для контроля состояния бойцов во время курса. Минимум человек двадцать на первом этапе, а когда пойдут чужие заказы — вдвое больше.
— Команда будет, — ответил я без колебаний. — Составь список: кто нужен, какие квалификации, сколько человек на каждую позицию. Начнём набирать уже сейчас. До тех пор работай с тем, что есть, и считай. Каждая цифра, каждый расчёт — на вес золота.
Зарецкий выпрямился и впервые за весь разговор улыбнулся. Улыбка вышла кривоватая, как всегда у него, но глаза за ней светились по-настоящему.
— Значит, я больше не единственный исполнитель, — сказал он, и я понял, что эта мысль давила на него давно, хотя он никогда не жаловался.
— Ты получишь должность главного технолога, — поправил я. — Человек, который создал процесс и понимает его лучше всех живущих на этой земле. Твоё дело — думать, разрабатывать, улучшать. Рутину возьмут на себя другие. Твоё время слишком дорого обходится, чтобы лично толочь Реликты в ступке, когда голова твоя должна быть занята вещами посерьёзнее.
Зарецкий кивнул, провёл ладонью по щетине и отошёл к рабочему столу у дальней стены, где уже лежали его записные книжки, привезённые из Угрюма. Открыл верхнюю, пролистал до чистой страницы, достал карандаш.
Рокот генератора, проникавший через камень из соседнего отсека, заполнял тишину ровным басовитым гулом. Голубоватое свечение Эссенции в приёмных узлах реакторов мягко подсвечивало стерильный зал, и я подумал, что этот зал через несколько месяцев станет самым важным помещением на всей планете. Местом, которое изменит расстановку сил в мире, сломает монополию аристократов на силу и даст простолюдинам шанс, которого у них не было никогда.
Если, конечно, мы успеем запустить всё это прежде, чем Бастионы найдут нас.
***
Кабинет Иллариона Фаддеевича Потёмкина освещался единственной лампой с зелёным абажуром, бросавшей мягкий конус света на столешницу из морёного дуба. Остальное пространство тонуло в полумраке, который смоленский князь предпочитал яркому свету. В полумраке лучше думалось, а думать в последние месяцы приходилось много.
Перед ним лежала папка с грифом «Для личного ознакомления», переданная секретарём двадцать минут назад. Листы были отпечатаны на тонкой рисовой бумаге, которая сгорала дотла от прикосновения пламени, не оставляя пепла. Стандартная предосторожность аналитического отдела. Потёмкин перечитывал доклад во второй раз, и с каждой строчкой пальцы его, барабанившие по столешнице, замедлялись, пока не замерли вовсе.
Данные были косвенными. Ни одной фотографии, ни одного прямого свидетельства. Аналитики работали с тем, что могли собрать снаружи, не проникая за периметр, и их выводы строились на цифрах, которые отказывались складываться в безобидную картину.
Объёмы грузов, входящих в Гаврилов Посад, превышали потребности острога с населением в тысячу человек примерно вчетверо. Стройматериалы, металл, трубы, арматура, строительное литьё от демидовских мануфактур шли потоком, который был бы уместен для возведения небольшого города, а не для содержания опорного пункта на границе Пограничья. Перемещение людей вызывало ещё больше вопросов. В Посад прибывали специалисты, не имевшие никакого отношения к добыче Реликтов. Расход Эссенции, который удалось оценить по закупкам через посредников и союзников Платонова, в несколько раз превышал то, что мог потреблять даже самый амбициозный добывающий комплекс.
Потёмкин откинулся в кресле и сцепил пальцы перед собой, уперев подбородок в костяшки. Цифры складывались в картину, которая не имела невинного объяснения, и всё же в ней зияла дыра. Аэромант, наблюдавший за Посадом с высоты до своей ликвидации в феврале, фиксировал обычный острог: бараки, склады, периметр охраны, грузовые площадки. Ничего, что оправдывало бы четырёхкратное превышение грузопотока. Ноту протеста по поводу гибели разведчика Потёмкин отправил, преследуя единственную цель — понаблюдать за реакцией, но Платонов не потрудился ответить. Молчание сказало больше, чем любое опровержение.
Именно в этом несоответствии и крылся ответ. Горы стройматериалов входили в Посад и растворялись, не оставляя следа на поверхности. Десятки специалистов прибывали и исчезали за периметром, не появляясь ни на строительных площадках, ни в добывающих бригадах. Расход Эссенции, не объяснимый никакой наземной деятельностью. Вывод, к которому пришли аналитики, был единственным, который сводил все противоречия воедино: основное строительство шло под землёй. Сверху смотреть было попросту не на что.
Илларион Фаддеевич перевернул страницу. Технологический шпионаж подтверждал выводы аналитиков. Артефакт-жучок, заброшенный в одну из грузовых повозок, следовавших в Посад, фиксировал данные на поверхности на протяжении сорока минут, прежде чем был обнаружен и уничтожен контрразведкой Платонова. Под землю, увы, жучок попасть не успел. И всё же cорока минут хватило, чтобы записать вибрации грунта, характерные для работы тяжёлого оборудования в замкнутом подземном пространстве, зафиксировать акустические сигнатуры, которые аналитик с двадцатилетним стажем работы в Смоленском Бастионе определил как «с высокой вероятностью соответствующие функционированию промышленных установок класса, используемого в Бастионных производствах», и отметить кратковременные всплески магической активности вблизи нескольких точек внутри периметра города, возникавшие и гаснувшие с регулярностью, характерной для шлюзов или запирающих контуров. Просканировать возможные подземелья жучок не сумел: аналитики так и написали в докладе — «глубинное сканирование невозможно, причины не установлены».
«С высокой вероятностью». Потёмкин поморщился. Формулировка прекрасно иллюстрировала ситуацию: достаточно, чтобы понимать, что происходит, и совершенно недостаточно, чтобы предъявить кому-либо.
Князь закрыл папку, положил на неё обе ладони и несколько минут сидел неподвижно, рассматривая собственные руки в конусе зелёного света. Ухоженные пальцы, серебряный перстень с фамильным гербом на безымянном, аккуратно подстриженные ногти. Руки человека, привыкшего управлять, не прикасаясь к грязной работе лично.
Платонов строил Бастион…
Собственный Бастион, с промышленным оборудованием, генераторами и производственными мощностями, в подземельях мёртвого города, доверху набитого Реликтами. И строил он его, по всей видимости, на базе минской документации, вывезенной после войны с Орденом Чистого Пламени. Того самого оборудования, которое полвека ждало своего часа в законсервированных корпусах, пока орденские фанатики жгли еретиков наверху. Теперь Платонов собирал эту промышленную мощь заново, под своим контролем, на своей территории, в месте, куда ни одна разведка не могла добраться физически.
Потёмкин встал и подошёл к окну. Ночной Смоленск простирался за стеклом привычным пейзажем: огни Бастиона на холме, силуэты башен, редкие фары автомобилей на проспекте. Князь смотрел на город, который строил и защищал всю свою жизнь, опираясь на информацию как на главное оружие, и впервые за долгие годы ощущал нечто, напоминающее тревогу.
Проблема заключалась не в самом факте строительства. Проблема заключалась в последствиях. Если Платонов запустит полноценный Бастион, он в одночасье перестанет быть амбициозным региональным князем и превратится в самостоятельного игрока стратегического масштаба, независимого от системы квот и специализаций, на которой держался весь мировой порядок. Блокада, организованная с таким трудом и стоившая столько политического капитала, утратит смысл. Князья, которых Потёмкин месяцами убеждал в опасности владимирского «выскочки», обнаружат, что выскочка больше не нуждается в их поставках. А Бастионы, привыкшие контролировать технологическое развитие княжеств через дозированные поставки, столкнутся с конкурентом, которого не смогут задушить ни эмбарго, ни дипломатическим давлением.
Как писал Макиавелли, болезнь в начале трудно распознать, но легко излечить; запущенная же — легко распознаётся, но с трудом поддаётся лечению. Он распознал болезнь поздно. Возможно, слишком поздно.
Илларион Фаддеевич вернулся к столу, налил коньяк из хрустального графина, едва пригубил и поставил бокал, не допив. Привычка. Коньяк помогал думать, когда проблема была тактической. Эта проблема была стратегической, и думать следовало на трезвую голову.
Обнародовать добытые данные было бы ошибкой, и причин тому хватало с избытком. Прежде всего, улики оставались косвенными. Совещание, на котором Потёмкин продавил решение об усилении разведки, предполагало конкретный результат: обнаружение Бастиона. Такого результата у него не было. Имелся несоразмерный грузопоток, вибрации грунта с артефакта-жучка и аномальный магический фон. Платонов без труда объяснит всё расширением добычи Реликтов, укреплением острога, геомантическими работами по стабилизации подземных пустот. Голицын с удовольствием примет любое из этих объяснений. А Потёмкин вместо того, чтобы прижать противника к стене, подарит ему бесплатную подсказку: вот что мы засекли, вот где у тебя течёт, вот что надо спрятать получше. Платонов закроет бреши в маскировке, и следующая попытка обнаружить что-либо станет многократно сложнее.
Далее. Разведку против Платонова могли вести все участники совещания, это было согласовано открыто, хотя по факту этим активно занимался только сам князь Смоленский, остальные не стали тратить время и силы. Вот только за каждой полученной уликой стояли конкретные агенты и конкретные точки доступа. Раскрыть результаты означало показать Платонову и его контрразведке, что именно Смоленск умеет и откуда черпает сведения. Глава разведки Угрюма, судя по имеющимся данным, был специалистом толковым: жучок нашёл оперативно, так же шустро вычислил подставного каменщика, затем срезал аэроманта. Дарить такому человеку карту собственных возможностей Потёмкин не собирался. Вдобавок даже если политический ущерб от обнародования окажется приемлемым, Платонов по характеру улик мгновенно вычислит методы сбора и закроет каждую щель. Сейчас у Потёмкина хотя бы имелся ручеёк информации, тонкий и ненадёжный, но позволявший отслеживать происходящее. После публикации не останется ничего.
Наконец, коалиция. Формально решение об ультиматуме может быть принято от имени всех участников совещания. На практике Потёмкин остался единственным, кто сохранил и волю, и ресурсы для противостояния с Платоновым. Ультиматум, подписанный одним князем, переставал быть позицией Содружества и превращался в личную претензию. А на личные претензии молодой владимирский выскочка отвечал предсказуемо и жёстко.
Всё сводилось к одному: предъявить косвенные улики сейчас означало растратить с таким трудом добытую информацию без какого-либо практического результата. Как говорил Сунь Цзы, когда ты способен, показывай слабость; когда ты не способен — показывай силу.
Потёмкин сел за стол и побарабанил пальцами по полированной поверхности, перебирая варианты. Можно организовать «независимое расследование» через подставных лиц. Слишком долго. Наглец к тому времени может уже запустить Бастион на полную мощность. Можно передать материалы Посаднику, подсветив риски в торговле. Нет, тот слишком тесно спелся с Платоновым, говорят, в его Академии уже появились целевые программы обучения для простолюдинов, финансируемые Новгородом. Вадбольский далеко и обожжён после истории с драконом.
Даже в собственном доме не всё было гладко. Кирилл в последние месяцы стал невыносим: подписался в Пульсе на полдюжины оппозиционных каналов, демонстративно цитировал за ужином чьи-то памфлеты о «новом укладе», а на прошлой неделе отказался присутствовать на приёме в честь делегации из Бастиона, заявив, что не желает пожимать руки людям, которые торгуют будущим отчизны. Мальчишка читал восторженные отзывы о реформах Платонова в Угрюме и не понимал, что восхищается человеком, который методично уничтожал всё, на чём строилось благополучие их семьи. С ним давно следовало поговорить серьёзно. Но не сейчас… Сейчас были дела поважнее.
Прямых союзников среди действующих князей, готовых открыто выступить против Платонова, становилось всё меньше.
Илларион Фаддеевич откинулся в кресле, машинально пригладил аккуратную бородку и посмотрел на магофон, лежавший на краю стола рядом с папкой. Был один человек, с которым он уже обсуждал координацию действий против Платонова. Тот самый собеседник, позвонивший после вторжения во Владимир и предложивший коалицию. Мягкий задушевный голос, стальные интонации под бархатом, литературные отсылки и непринуждённое давление, замаскированное под дружеский совет.
Коалиция, которую они обсуждали тогда, формально распалась после гибели Шереметьева и Щербатова. Четверо инициаторов экстренного Совета князей превратились в двоих — Потёмкина и Вадбольского, причём последний после разгрома князей Костромы и Ярославля вёл себя тише воды. Следовало признать: Платонов методично уничтожал или нейтрализовал каждого, кто вставал на его пути, и делал это с эффективностью, которая внушала, как бы выразился Суворин, «глубокое уважение, граничащее с беспокойством».
Потёмкин принял решение. Он протянул руку к магофону и набрал знакоиый номер. На третьем гудке линия щёлкнула, и знакомый голос произнёс:
— Добрый вечер, Илларион Фаддеевич. Признаться, ждал вашего звонка.
Глава 2
Пять месяцев назад
Стук в дверь раздался ровно через четверть часа после условленного времени. Ни минутой раньше, ни позже. Дитрих сидел за узким столом, на котором горела свеча и лежал чистый лист бумаги, и, услышав стук, мысленно отметил извечную пунктуальность комтура. Для Герхарда фон Зиверта опоздание было бы неуважением к маршалу, а преждевременное появление — признаком подобострастия. Саксонец не был замечен ни в том, ни в другом, и в этом состояла его главная ценность и одновременно главная проблема.
— Войдите, — произнёс Дитрих негромко.
Дверь отворилась. Комтур бывшей Верхлесской крепости шагнул через порог, и келья, рассчитанная на одного монаха давно минувших столетий, стала заметно теснее. Фон Зиверт был крупным мужчиной, выше маршала на полголовы, с тяжёлой нижней челюстью и светлыми, почти белёсыми глазами, которые всегда смотрели прямо перед собой, словно фиксируя мишень на полигоне. Суконная котта[1] серо-чёрного цвета сидела на нём безупречно — ни пятна, ни замятой складки, серебряный крест на груди отчищен до блеска. Кожаный ремень с простой стальной пряжкой затянут ровно настолько, чтобы ножны не болтались при ходьбе. Сапоги начищены, льняной ворот рубахи выглядывал из-под котты белой полоской, и даже она выглядела свежей, будто саксонец переоделся минуту назад.
Клинок на левом бедре — не парадный, а рабочий, с потёртой рукоятью. Другие рыцари всё чаще ходили без оружия в пределах монастыря, особенно после того, как война закончилась и Орден присягнул Платонову. Фон Зиверт продолжал носить клинок так, как носил его двадцать лет назад, когда поступил послушником. Не то чтобы он ожидал боя, просто это предписывал устав.
— Садись, — Дитрих указал на единственный стул напротив стола. — Благодарю, что нашёл время.
Фон Зиверт опустился на стул, положив ладони на колени. Спина прямая, подбородок чуть приподнят. Ни суеты, ни расслабленности. Комтур ждал.
Дитрих отодвинул свечу в сторону и несколько секунд рассматривал сидящего перед ним человека, прежде чем начать. Герхард не был бунтарём по своей природе. Среди ортодоксов он не состоял, в «модернистах» не числился, фракционных лидеров за ужином не цитировал. Он не оспаривал решения нового руководства открыто и не саботировал их исподтишка. Он выполнял приказы — точно, без задержек, без отсебятины.
Во время службы в Белой Руси патрульные маршруты его гарнизона менялись каждые две недели по расписанию, караулы заступали секунда в секунду, рапорты ложились на стол вовремя и в полном объёме. Идеальная машина. И в этом заключалась опасность. Бунтарь предсказуем: он кричит, собирает сторонников, рано или поздно допускает ошибку. Лояльный фанатик вроде покойного фон Эшенбаха ещё предсказуемее: его ведёт вера, и, если вера разрушена, он ломается. Человек, выполняющий приказы без убеждённости, подобен крепостной стене без фундамента — стоит ровно до первого сильного удара, а потом рушится.
За фон Зивертом тянулись полторы сотни рыцарей. Молчаливое амбивалентное большинство, которое не пропиталось идеями Дитриха, но и не противостояло ему. Оно наблюдало. Ждало. Принюхивалось к новым порядкам с осторожностью охотничьих собак, которых перевели к другому хозяину. Эти люди пока не решили, куда идти, и фон Зиверт олицетворял их нерешительность — педантичную, бесшумную, терпеливую.
— У меня к тебе разговор, Герхард, — сказал маршал, взяв карандаш. — Без свидетелей и без протокола. Речь пойдёт о том, что беспокоит многих наших собратьев. Свои мысли я донесу через… цифры.
Фон Зиверт чуть склонил голову, показывая, что слушает. Ни слова, ни жеста одобрения. Только внимание, чистое и сухое, лишённое примесей любопытства или тревоги.
Дитрих положил перед собой лист бумаги, провёл вертикальную черту, разделив его на два столбца, и в левом начал писать. Карандаш скользил по бумаге мелким аккуратным почерком, который выработался за годы составления полевых рапортов при свечах.
— Средний магический резерв рыцаря ранга Подмастерье — четыреста капель, — произнёс он вслух, записывая число. — Мастера — тысяча. Расход на поддержание защитного барьера в активном бою — от семидесяти до двухсот капель в минуту, в зависимости от интенсивности входящего огня.
Карандаш двинулся ниже. Дитрих чертил строчки быстро, не сверяясь с записями: эти числа он знал наизусть, потому что пересчитывал их десятки раз, один в тишине командирской палатки, когда остальные спали.
— Расход на одну атакующую магическую конструкцию: у Подмастерья от шестидесяти капель по нижней границе до ста пятидесяти по верхней. У Мастера диапазон шире — от восьмидесяти до четырёхсот, в зависимости от заклинания и стихии.
Фон Зиверт следил за движением карандаша молча. Его глаза перемещались от числа к числу без суеты, с привычной дисциплиной человека, читающего рапорт — строка за строкой, сверху вниз.
— Время боя до полного истощения резерва при активной обороне, — продолжил Дитрих, — от двух до пяти минут у Подмастерья и от пяти до четырнадцати минут у Мастера. Арифметика простая. При непрерывной атаке — две-три минуты. Несколько ударных заклинаний по шестьдесят-сто пятьдесят капель каждое, и Подмастерье пустой. Мастер продержится чуть дольше, минут пять-шесть, если не израсходует резерв на что-нибудь катастрофическое.
Он выписал итоговые цифры в конце столбца и подчеркнул их. Затем перешёл к правому столбцу, и тут характер записей изменился. Цифры стали другими — не магическими, а механическими.
— Скорострельность пулемёта — от шестисот до тысячи двухсот выстрелов в минуту, — сказал фон Ланцберг, выводя число на бумаге. — Потери стаи Трухляков за минуту сосредоточенного огня с учётом перезарядки, перегрева ствола и плотности стаи — от восьмидесяти до ста пятидесяти уничтоженных тварей.
Фон Зиверт едва заметно шевельнул бровью. Единственная реакция за всё время.
— Средняя стоимость цинка патронов — девяносто рублей за тысячу штук, — Дитрих записал цифру и обвёл её кружком. — Стоимость кристаллов Эссенции, необходимых для восполнения резерва одного мага в бою, чтобы тот мог колдовать без остановки. Подмастерью потребуется восемь средних кристаллов, сто двадцать рублей. Мастеру — двадцать средних кристаллов, триста рублей.
Маршал положил карандаш и повернул листок так, чтобы комтуру было удобнее читать. Два столбца стояли рядом — магия слева, техника справа — и между ними зияла пропасть, заполненная арифметикой.
— Из этого вырисовывается простой, хоть и неприятный вывод, — произнёс Дитрих, снова взяв карандаш. — Стоимость одного убитого Трухляка. Пулемёт: девять копеек за выстрел. На Трухляка уходит от трёх до пяти пуль — итого от двадцати семи до сорока пяти копеек за тварь.
Он написал числа под правым столбцом и провёл стрелку.
— Подмастерье: одно атакующее заклинание уничтожает пять-десять Трухляков, стоимость активации в пересчёте на кристаллы — тридцать рублей. Итого от трёх до шести рублей за одну тварь. Мастер работает эффективнее: двадцать-сорок особей за активацию, стоимость — от семидесяти пяти копеек до полутора рублей за цель.
Дитрих обвёл оба столбца и провёл между ними жирную горизонтальную черту.
— Пулемёт дешевле мага в два-пятнадцать раз, в зависимости от ранга и типа заклинания. Против Жнеца или Кощея пулемёт бесполезен, и тут магу нет замены. Против стаи из трёхсот Трухляков, которая прёт на позицию в открытом поле, маг — расточительство. Он выгорает за минуты, уничтожив от пятнадцати до шестидесяти тварей, а расчёт из трёх человек с пулемётом за то же время выбьет сотню и продолжит стрелять, пока остаются патроны. Вывод арифметический: магия незаменима против сильных одиночных целей, а против стаи низших — расточительство. И если это так, возникает следующий вопрос: зачем мы тратим наших людей на работу, с которой справится кусок железа?..
Маршал откинулся назад и помолчал, давая цифрам осесть.
— Я знаю, что ты сейчас думаешь, Герхард. Ты думаешь, что мы перестали быть Орденом. Что клятва Платонову, совместные рейды со Стрельцами, автоматы на плечах у рыцарей — всё это означает конец. Тогда спрошу тебя прямо: что делает Орден Орденом? Крест на стене? Доктрина, в которую половина рыцарей верила, а вторая половина лишь прикидывалась? Или шесть сотен человек, которые умеют воевать, подчиняются приказам и доверяют друг другу в бою? Первое — символика. Второе — структура. Символику можно поменять, и ничего не случится. Структуру потерять, и нас больше нет. Всё, что я делаю, направлено на сохранение второго.
Фон Зиверт молчал. Он сидел неподвижно, положив ладони на колени, и смотрел на листок с цифрами так, как смотрел бы на карту незнакомой местности, по которой ему предстоит вести отряд. Потом поднял взгляд.
— Ты говоришь о структуре, — произнёс саксонец медленно, подбирая слова. — Структура подразумевает цель, Дитрих. Двадцать лет я знал, зачем Орден существует. Мы стояли между миром и скверной. Да, доктрина утверждала, что технологии притягивают Гоны, и на этом основании мы подавляли всё, что несло запах мануфактуры. Я не был слеп, я видел, что деревни без единого механизма опустошались также, как города с мастерскими. Видел и молчал, потому что порядок важнее сомнений. Теперь порядок другой. Конрад мёртв, ты ведёшь нас, а мои братья учатся стрелять у людей, которых месяц назад считали врагами. Я принял клятву, потому что ты приказал, и я выполняю приказы. Вопрос в другом. Раньше я знал, за что стою в строю. Автомат дешевле заклинания, это я вижу. Чего не вижу — так это ради чего Орден существует теперь, помимо собственного выживания.
Дитрих слушал, не перебивая. Саксонец сказал за минуту больше, чем за предыдущие три недели, и каждое слово стоило того, чтобы его услышать, потому что за этими словами стояли полторы сотни рыцарей, думавших то же самое.
— Ради того же, ради чего и всегда, — ответил фон Ланцберг. — Борьба с Бездушными. Разница в том, что прежде эта борьба была опосредованной. Мы запрещали технологии, жгли мастерские, конфисковали инструменты и говорили себе, что так защищаем мир от Гона. Столетия защиты, а Гоны приходили с той же регулярностью, люди умирали с той же частотой, и единственное, чего мы добились, — это нищета и ненависть местного населения. Теперь борьба станет прямой. Автоматы не заменяют нас. Они освобождают нас для того, что может сделать только настоящий боевой маг. Стрельцы Платонова научат наших людей обращаться с оружием, которое сбережёт магический резерв для настоящего врага. Вернувшийся живым из рейда рыцарь — это рыцарь, который обучит следующего рекрута. Орден растёт или Орден умирает. Третьего варианта Конрад нам, увы, не оставил.
Маршал подвинул листок ближе к саксонцу.
— Я не прошу тебя любить автоматы, Герхард, — сказал он ровным голосом. — Я прошу тебя посчитать и взглянуть в лицо фактам.
Тишина длилась секунд десять. Фон Зиверт смотрел на листок так, как смотрят на карту вражеских укреплений — без эмоций. Он не спорил. Саксонец уважал числа. Числа не имели фракций, не выбирали стороны, не нуждались в вере. Они складывались и вычитались одинаково для модернистов и ортодоксов. И числа на этом листке были однозначными.
Комтур поднял глаза от бумаги. Лицо его осталось таким же неподвижным, как и в момент, когда он вошёл в келью, но что-то сдвинулось в выражении глаз.
— Этот князь Платонов, — произнёс фон Зиверт, и голос его звучал глуше обычного. — Он для тебя хозяин или союзник, Дитрих?
Вопрос ударил не в логику, а в нерв. Фон Ланцберг на мгновение замер, и его карие глаза чуть сузились, оценивая. Саксонец не стал оспаривать арифметику. Он перешагнул через цифры и задал вопрос, который мучил его куда сильнее, чем тактическая доктрина. Кто мы теперь? Чьи мы люди? Орден присягнул Платонову, рыцари принесли магическую клятву, и формально всё ясно. Формально. Клятва связывала руки и язык, а голову оставляла свободной, и в свободных головах многих рыцарей крутился этот самый вопрос. Дитрих понимал: ответ, который он даст сейчас, разойдётся по гарнизонам быстрее любого приказа.
Он мог солгать. Мог сказать то, что хотели бы услышать бывшие ортодоксы, ностальгирующие по прежней определённости: «Платонов — наш спаситель, он дал нам новую жизнь». Мог сказать то, чего ждали циники, привыкшие к изнанке орденской политики: «Мы используем его, пока удобно, а потом посмотрим». Оба варианта были бы ложью, и оба рано или поздно обернулись бы против него. Прохор Платонов не терпел лжи — фон Ланцберг усвоил это быстро и прочно. И ещё маршал заметил, что прямота, к которой принуждал Платонов своим присутствием, оказалась заразительной штукой: однажды сказав правду, сложно вернуться к привычке лавировать.
— Пока что он инвестор, — ответил Дитрих, глядя саксонцу в глаза. — Он показал рациональность. Остановил войну, когда мог вырезать всех нас до последнего рыцаря, и дал нам будущее вместо братской могилы. Он вкладывает в нас значительные ресурсы, знания и деньги, и ожидает отдачу. Через год посмотрим, кем он станет.
Маршал сделал паузу, достаточно долгую, чтобы следующие слова прозвучали не продолжением мысли, а отдельным обязательством.
— Если он нас предаст, я буду первым, кто поднимет клинок.
Фон Зиверт молчал. В келье было тихо, только свеча потрескивала фитилём, и где-то снаружи размеренно моросил дождь. Дитрих наблюдал за лицом саксонца и видел, как тот перебирает услышанное, укладывая каждое слово в ровные стопки, как патроны в цинк. Фон Зиверт ожидал одного из двух ответов: слепой верности или циничной сделки. Получил третий — честность человека, взявшего на себя ответственность за других, который не знает будущего, но готов к любому повороту. Для педанта, привыкшего к чёткости инструкций и однозначности уставных формулировок, это было непривычно. Неуютно. Фон Зиверт предпочёл бы услышать определённость, пусть даже неприятную. Неопределённость раздражала его натуру, заточенную под расписания и регламенты.
Однако этот ответ обладал одним качеством, которое перевешивало любой дискомфорт. Он не был ложью. Фон Зиверт прожил в Ордене достаточно, чтобы научиться отличать правду от красивых слов. Конрад фон Штауфен говорил красиво: о вере, о чистоте, о превосходстве духа над механизмом. Конрад верил в каждое произнесённое слово и умер, не усомнившись. Его вера убила две тысячи рыцарей, включая самого Конрада.
Саксонец протянул руку и забрал со стола листок с цифрами. Аккуратно сложил вдвое и убрал во внутренний карман. Встал, одёрнул форму привычным жестом. Коротко кивнул маршалу, не соглашаясь, но обозначая конец разговора, и вышел, тихо затворив за собой дверь.
Дитрих остался один. Свечной огонёк качнулся от сквозняка, скользнувшего из-под двери, и выпрямился. Маршал подпёр подбородок кулаком и уставился на пятно воска, застывшее на столешнице.
Герхард не переубеждён. Люди его склада не меняют позицию за один разговор, и Дитрих не питал иллюзий на этот счёт. Упрямец забрал листок с цифрами не из вежливости, а потому что намеревался их перепроверить. Проверит сам, сверится с собственными полевыми записями, возможно, пересчитает расход кристаллов по отчётам последнего Гона. Арифметика подтвердится — в этом сомнений не было, потому что арифметика не врёт. И тогда фон Зиверт окажется перед выбором: принять факты или отвергнуть их по привычке. Для человек, который годами строил свою жизнь на методичности и расчёте, второй вариант станет изменой собственным принципам. А принципы для Герхарда значили больше, чем лояльность любому конкретному человеку.
Оставалась проблема, которую цифрами не решить. Полторы сотни рыцарей, тянувшихся за комтуром, считать не станут. Они будут смотреть на его лицо. Если через неделю фон Зиверт встанет рядом с Дитрихом на утреннем построении без кислой гримасы, эти полторы сотни тихо переползут в лагерь модернистов. Не из-за убеждений, а из-за доверия к человеку, которого знают и уважают. Солдаты всегда следуют за командирами, а не за идеями. Идеи приходят потом, задним числом, когда нужно объяснить самому себе, почему ты встал именно в этот строй, а не в соседний.
Если же фон Зиверт вернётся к прежнему молчаливому нейтралитету, Дитрих получит параллельный центр тяжести внутри Ордена. Не враждебный, не мятежный, а просто отдельный и оттого вдвойне опасный. С врагом можно бороться. С нейтральной массой, обладающей собственной инерцией, бороться невозможно, её можно только перетянуть или оттолкнуть.
Маршал задул свечу и поднялся из-за стола. Торопить события не имело смысла. Фон Зиверт должен был сам дойти до нужного вывода, и любое давление извне замедлило бы процесс, а не ускорило его. Дитрих слишком хорошо знал людей подобного склада: чем сильнее на них давишь, тем глубже они закапываются в привычные позиции. Зато, придя к решению самостоятельно, такие люди стоят на нём насмерть.
Придётся подождать.
***
Месяц назад
Стокгольм встретил Сигурда Эрикссона дождём и запахом моря.
Город лежал на четырнадцати островах, соединённых каменными мостами, укреплёнными рунными якорями от весенних паводков. По меркам княжеств Содружества столица Шведского Лесного Домена считалась очень крупным городом: сто шестьдесят тысяч жителей, порт на триста причалов, верфи, ремесленные кварталы, четыре рынка, собственная академия рунных наук и гарнизон в двенадцать тысяч Лесных Стражей. Каменные здания на Стадсхольмене, центральном острове, поднимались в четыре и пять этажей, а на набережной Шеппсбрун стояли пакгаузы торговых домов, чьи флаги мокли под моросью.
Рунические процессоры, встроенные в портовые маяки, навигационные буи и многочисленные суда, посылали стабильные сигналы сквозь ноябрьские туманы. Каждый из них был произведён в Копенгагенском Бастионе и куплен за валюту, которую Домен предпочёл бы потратить на оружие. Скандинавские мастера веками совершенствовали рунную гравировку, лёгшую в основу этой технологии, однако превратить древнее ремесло в промышленное производство сумели именно датчане, и теперь весь регион зависел от их поставок.
Мысли о Копенгагене скользнули по привычной колее. Датская Торговая Республика с её Советом Купеческих Гильдий контролировала проливы между Балтийским и Северным морями, и каждый шведский корабль, идущий на запад в Европу, платил пошлину. Единственный Бастион в регионе, монополист на навигационные магические артефакты, Копенгаген использовал своё положение с холодной купеческой расчётливостью. Отец называл датчан «торговцами, которые путают кошелёк с совестью», и Сигурд разделял это мнение. Впрочем, торговать с ними приходилось, потому что альтернативы не существовало: Дания контролировала каждый пролив из Балтики в Северное море, и любой корабль, идущий на запад, проходил под прицелом датских береговых крепостей.
Корвет «Эйнар», названный в честь погибшего брата, пришвартовался у королевского причала. Лёгкий военный корабль Домена, сорок метров от носа до кормы, с двумя дизельными двигателями и кристаллом Эссенции в машинном отделении, запитывавшим защитные руны на стальной обшивке и дававшим прибавку к тяге, которую чистая механика обеспечить не могла. На палубе стояло орудие среднего калибра, на мачте вращался рунный сканер, отслеживающий приближение Бездушных. Стандартный скандинавский корвет, построенный для скорости и патрулирования в водах, где Ледяные Йотуны, особый арктический вид драугров, встречались чаще, чем хотелось бы. Сигурд сошёл на берег, закинув дорожную сумку на плечо.
Свита ему не требовалась. Он ездил к отцу не как посол, а как сын. Стражники у причальных ворот узнали кронпринца, выпрямились и стукнули кулаками в нагрудники, приветствуя. Сигурд кивнул им и пошёл вверх по мощёной улице, ведущей к замку на вершине Стадсхольмена.
Замок Эрикссонов стоял на скальном выступе над гаванью, обнесённый двойным кольцом стен из серого гнейса. Сигурд вырос в этих стенах, знал каждый камень, каждую щель, каждый поворот коридора. Он знал, что в третьей башне с запада сквозит из-под двери, что колодец во внутреннем дворе звенит на ветру, когда дует северо-восточный, и что на южной стене, между вторым и третьим зубцами, растёт упрямый кустик вереска, который не смогли выкорчевать три поколения садовников. Знакомые стены, знакомый запах дыма и смолы от корабельных верфей внизу, знакомый ветер с моря, забирающийся под воротник.
Кое-что, впрочем, изменилось. Сигурд заметил это ещё с корвета. Северная стена, выходившая на фьорд, обзавелась новым рядом бойниц. По гребню расхаживали дозорные, и было их больше, чем он помнил. Значительно больше. На площадке у ворот стояли полдюжины свежих орудий, которых полгода назад не существовало. Домен готовился к чему-то, и Сигурд ощутил знакомое покалывание вдоль позвоночника, которое в бою означало: рядом опасность.
Прежде чем подняться к отцу, он обошёл внутренний двор. Мёртвый плющ на восточной стене цеплялся за камень сухими скрюченными пальцами. Когда-то лозы добирались до третьего этажа, зелёные и густые, напитанные магией матери. Его мать Ингрид, фитомантка, считавшая, что «красота — единственное, ради чего стоит колдовать», вырастила вокруг замка сад, где даже в январе цвели морозные розы, белые с голубой каймой на лепестках. После её смерти сад продержался два месяца и зачах. Отец приказал не трогать мёртвые лозы. Они так и остались, высохшие, серые, похожие на паутину гигантского паука, и каждый раз, возвращаясь домой, Сигурд чувствовал сквозь них присутствие матери, будто слабый аромат цветов, который почудился и исчез.
На нижней галерее, у окна, выходившего на двор, он нашёл Свена.
Средний брат сидел в коляске, укрытый клетчатым пледом по пояс. Хельбьёрн, Стрига из северных лесов, сломал ему позвоночник, и с тех пор Свен передвигался на колёсах, которые мастера оснастили рунным приводом, позволявшим управлять ими движением ладоней. Лицо у Свена оставалось тем же, что и в детстве: острое, лисье, с прищуренными глазами, вечно ищущими повод для подначки. Увидев Сигурда, он присвистнул.
— Живой. Я уж думал, эти русские тебя скормили медведям.
— Они гостеприимнее, чем ты думаешь, — Сигурд обнял брата, наклонившись к коляске, и ощутил под пледом острые плечи. Брат похудел с лета.
— Гостеприимнее, — повторил тот, скептически приподняв бровь. — А то я читал в Эфирнете, что твой русский друг за полтора года развязал больше войн, чем наш дед за всю жизнь. Дед хотя бы не просыхал между застольями, у него оправдание имелось.
Сигурд сел на подоконник рядом с братом. Некоторое время они молчали, глядя на двор, где стражники меняли караул у ворот. Потом Свен повернулся и посмотрел на него весьма знакомым образом.
— У тебя лицо человека, который собирается сказать отцу что-то, от чего у того задёргается глаз, — констатировал Свен.
Сигурд усмехнулся.
— Я встретил девушку.
Свен моргнул. Потом откинулся в коляске и расхохотался, запрокинув голову. Смех у него был громкий, лающий, совершенно неподходящий для человека в инвалидном кресле, и от этого смеха Сигурду стало легче на душе.
— Девушку! Мой братец, гроза драугров и сердцеев, по которому сохнут дочери половины ярлов Домена, встретил девушку. Одну. Конкретную. И поехал к папе за благословением. Скажи мне, что она хотя бы не датчанка.
— Русская, дочь московского князя.
Свен перестал смеяться, и в глазах его мелькнуло выражение, которое Сигурд не сразу прочитал. Удивление, да, и ещё что-то. Уважение, пожалуй.
— Голицына? — спросил он тихо.
Сигурд кивнул.
Свен потёр подбородок, помолчал секунду и ткнул брата кулаком в бедро.
— Ну, удачи тебе с отцом. Он сегодня в охотничьей комнате. Настроение среднее. Три доклада о Ледяных Жнецах на северной границе, два рапорта о ливонских торговцах, застрявших в проливах. Обычный вторник.
Сигурд поднялся, сжал плечо брата и пошёл по коридору.
Охотничья комната располагалась в старой башне, между оружейной и библиотекой. Небольшое помещение с низким потолком, обшитым потемневшим дубом. На стенах висели трофеи: рога лосей, клыки кабанов, шкура белого медведя, добытого прадедом Сигурда на Шпицбергене. И, на почётном месте, над камином, секира Хакона Одноглазого. Широкое лезвие из потемневшей от времени стали, обмотанная кожей рукоять, руны на обухе, выбитые тысячу лет назад мастером, чьё имя забылось. Оружие прародителя рода, основавшего династию, которая правила Доменом с тех самых пор.
Конунг Эрик сидел у окна, просматривая стопку донесений, и поднял голову, когда сын вошёл. Тридцать лет правления оставили свой след: глубокие морщины у глаз, седина в коротко стриженных волосах, жёсткие складки у рта. Лицо человека, привыкшего принимать решения, от которых зависели жизни тысяч людей, и не жалеть о сделанном. Он похоронил жену, потерял старшего сына на северной заставе и каждый день видел среднего в коляске. Ни одна из этих ран не затянулась. Сигурд знал это, хотя отец никогда о них не говорил.
Встреча началась тепло. Эрик обнял сына, усадил напротив, налил обоим тёплого глёга[2] из глиняного кувшина. Расспрашивал о дороге, о Содружестве, об Угрюме. Сигурд рассказывал охотно. Описал знакомство с Прохором Платоновым, когда, введённый в заблуждение интригами князя Терехова, вызвал его на дуэль, а поединок прервала атака реанимированных мертвецов.
— Мы стояли спина к спине, — говорил Сигурд, и руки его сами собой сжались, вспоминая рукоять секиры. — Я толком и не знал его до той минуты. Мгновение назад собирался с ним драться. А потом два десятка мертвецов полезли со всех сторон, и мне стало всё равно, кто он, потому что он бился как настоящий воин, которому можно доверить спину.
Эрик слушал, задавая короткие точные вопросы. Сколько нападавших. Какая магия. Кто координировал атаку. Вопросы командира, а не отца.
Сигурд рассказал о штурме штаб-квартиры Гильдии Целителей в Москве, куда пошёл добровольцем, потому что там держали похищенных детей. О бое на лестнице, где усиленные бойцы Гильдии дрались безэмоционально и методично, как автоматы. О керамическом клинке, рассёкшем ему предплечье, и о том, как Василиса прикрывала его каменными шипами из стены, пока он перевязывал рану. Рассказал о взрыве в академии Угрюма, о мгновении, когда почувствовал опасность прежде, чем услышал грохот, и бросился к девушке, закрывая её и нескольких студентов коконом из магических корней и призрачным каркасом медведя. Огненный шар прошёл по спине, сжигая одежду и кожу, и боль была такой, что темнело в глазах, но княжна под ним осталась цела.
— Ты получил три серьёзных ранения за полгода, — заметил конунг, и голос его не выражал ничего.
— Да, — ответил Сигурд.
Эрик кивнул, отпил мёда и поставил кружку на стол.
— Зачем ты приехал?
Сигурд посмотрел отцу в глаза.
— Я прошу твоего благословения на брак с Василисой, дочерью князя Дмитрия Голицына, владыки Московского Бастиона.
Конунг Эрик не изменился в лице. Он перевёл взгляд на секиру Хакона над камином, потом обратно на сына, и Сигурд увидел, как за спокойными серыми глазами отца заработал механизм, считавший варианты быстрее любого рунического процессора.
— Расскажи мне о ней, — попросил он.
Конунг слушал, и по мере того, как сын говорил, выражение его лица менялось. Теплота, с которой он встретил Сигурда, не исчезла, а ушла вглубь, уступив место чему-то более холодному, более расчётливому.
— Голицына, — повторил Эрик, когда сын закончил. — Ближайшая соратница Платонова. Длинные языки говорят, он окрестил её своей названной сестрой.
— Так и есть.
Конунг встал и подошёл к окну. За стеклом серела гавань, корабли покачивались на волнах, и чайки кружили над причалами.
— Я слежу за Платоновым с тех пор, как ты впервые упомянул его имя, — сказал Эрик, не оборачиваясь. — Войны с Владимиром, Муромом, Ярославлем, Костромой. Устрашение князя Вадбольского в Астрахани каменным драконом. Штурм Минского Бастиона. Конфликты с Потёмкиным и, насколько я могу судить, с половиной русского Содружества.
Отец помрачнел и сурово продолжил:
— Тридцать лет я удерживаю Домен между франками, германцами и ломбардцами, которые делят Европу, как пирог. Ливонцы дышат нам в затылок. Датчане душат пошлинами. Норвежцы конкурируют за торговые маршруты. Мы выживаем потому, что не привязываемся ни к одной стороне. Ни к одной, Сигурд. Это основа нашей безопасности. Брак с дочерью Голицына привяжет род Эрикссонов к самому непредсказуемому игроку на континенте.
Конунг повернулся к сыну.
— Если Платонов победит и выстроит свою империю, мы окажемся союзниками сверхдержавы, и в этом есть определённая выгода. Если проиграет, а за полтора года он нажил врагов больше, чем большинство князей за всю жизнь, мы станем соучастниками и унаследуем его врагов. Ты готов поставить судьбу нашего королевства на одного человека, которого знаешь меньше года?
С каждым вопросом Сигурду становилось тяжелее, и не потому, что отец был несправедлив, а потому, что был абсолютно прав, вытаскивая на свет то, что сын прятал даже от самого себя.
— Платонов не авантюрист, — возразил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Я видел Угрюм. Город, который он за полтора года создал из умирающей деревни. Академию, где дети крестьян и бояр учатся вместе. Армию, которая сражается не за добычу, а за тех, кто остался дома. Он строитель, отец. Настоящий конунг.
Эрик усмехнулся, и усмешка эта была невесёлой.
— Строители опаснее завоевателей, сын. Завоеватель приходит с мечом. Его можно убить, и всё, что он захватил, развалится. Строитель приходит с технологиями, дорогами и справедливыми судами. Когда люди начинают сами хотеть того, что он предлагает, его уже не остановить.
Конунг вернулся к столу и сел напротив Сигурда. Взял кружку с глёгом, покрутил в ладонях, поставил обратно.
— Есть вторая сторона, — сказал он, и Сигурд понял по изменившемуся тону, что разговор переходит от политики к чему-то глубже. — Посмотри на стену.
Сигурд посмотрел. Секира Хакона Одноглазого тускло поблёскивала в свете камина.
— Тысячу лет назад наш предок отказался уходить на Русь вместе с Хродриком, — продолжил Эрик. — Сказал: «Моё место — на земле предков». Этот выбор определил всё, что было после. Наш род выжил потому, что не терял себя в чужих войнах и чужих амбициях. Каждый конунг помнил: наша сила в корнях, а не в ветвях.
Он наклонился вперёд.
— Ты собираешься связать наш род с княжной, чей отец правит крупнейшим Бастионом Содружества, и это выгодный брак, но её ближайший союзник ведёт войну каждые три месяца. Если завтра Платонов потребует шведских бойцов для войны с очередным князем, а ты к тому моменту будешь женат на Василисе, связан обязательствами, и она захочет помочь Прохору, ты пошлёшь наших людей? А если в это самое время Ледяные Йотуны и Хельбьёрны ударят с севера, кто встанет на заставу?
Сигурд молчал. Ему нечего было ответить, потому что отец задавал вопросы, на которые не существовало правильных ответов, только нелёгкий выбор, с которым можно жить…
Эрик выпрямился в кресле и сложил руки на животе. Жест, который Сигурд помнил с детства: так конунг садился, когда выносил решения, и спорить после этого жеста было бесполезно.
— Не думай, что меня не волнует твоё счастье. Это не так, сын. Однако прежде всего я думаю о том грузе, что лежит на наших с тобой плечах, — он выдержал долгую паузу. — Я дам благословение. При двух условиях. Первое: Домен всегда должен стоять для тебя на первом месте. Перед любыми обязательствами перед тестем. Перед Платоновым. Перед кем бы то ни было. Если когда-нибудь тебе придётся выбирать между Доменом и чем-то ещё, ты выберешь Домен. Это не просьба.
— Второе?
— Василиса приедет жить сюда. Не ты переедешь на Русь, а она переедет к тебе. Наследник Домена живёт в Домене. Это не обсуждается.
Тишина легла между ними, как камень на дно колодца. Сигурд слышал потрескивание дров в камине, далёкий крик чайки за окном, собственное дыхание. Он думал о возлюбленной. О том, как она стояла на обрыве над рекой у Угрюма и рассказывала о своём детстве. О её руках геоманта, способных двигать тонны камня, и о том, как эти же руки дрожали, когда она впервые взяла его за ладонь. Об Угрюме, где она была нужна. О лаборатории, где она работала. О Прохоре, который называл её сестрой и не мог обойтись без её магии и ума.
Сигурд посмотрел на отца. Конунг ждал, и терпение его было небезграничным.
— Клянусь…
Эрик встал, подошёл к сыну и положил ему руку на плечо. Коротко сжал, хлопнул по спине. Обнял. Объятие длилось секунды две, не больше.
— Благословляю, — сказал повеселевший конунг и отступил. — Привези мне невестку, когда она будет готова. А сейчас иди, поешь с дороги. Ты похудел, мальчик мой. Тебя там что, не кормят?
Сигурд вышел из охотничьей комнаты и прислонился спиной к стене коридора. Закрыл глаза. Разговор длился меньше получаса, а ощущение было такое, словно он отвоевал целый день.
Обратная дорога заняла неделю, и всё это время Сигурда мучили два осознания, сплетавшиеся в один тугой узел. Первое: отец был прав в каждом слове. Каждый вопрос, каждый аргумент попал в цель, и Сигурд не мог отрицать ни одного. Однако по факту его чувства к Василисе оказались обвешаны политическими условиями, искренний порыв превращён в дипломатическую сделку, и он ненавидел это, хотя понимал необходимость. Конунг мыслил как правитель, ответственный за тысячи жизней, и право на романтику в этом уравнении стоило меньше, чем безопасность подданых.
Второе осознание было тяжелее первого. Сигурд дал обещание, которое не был уверен, что сможет сдержать. Попросить Василису оставить отца, брата, лабораторию, друзей, город, где её ценят и где она нужна, ради жизни в замке на краю мира, где она не знает ни языка, ни обычаев, ни единой живой души, кроме него самого, означало потребовать жертву, масштаб которой кронпринц пока не мог оценить до конца. А если она откажется? А если согласится и будет несчастна? А если Прохор позовёт на помощь, Василиса захочет ехать, и Сигурду придётся выбирать между клятвой отцу и женщиной, ради которой он эту клятву давал? Будущий правитель Домена не знал, согласится ли она, и ещё меньше знал, имеет ли право просить.
Он пытался представить любимую здесь, в Стокгольме, среди каменных стен и суровых ветров, вдали от всего, что составляло её жизнь, и картинка не складывалась. Можно попросить дерево расти в другой почве. Вопрос в том, приживётся ли оно или засохнет, как сад его матери?..
[1] Котта — европейская средневековая туникообразная верхняя одежда с узкими рукавами.
[2] Глёг — горячий напиток из красного вина с добавлением пряностей.
Глава 3
Четыре с половиной месяца назад
Стрельбище расположилось за монастырской стеной, на вытоптанном поле. Кто-то из Стрельцов вкопал в землю деревянные щиты на расстоянии пятидесяти и ста метров, натянул верёвку, обозначив огневой рубеж, и расставил на длинных дощатых столах разобранные автоматы. Утро выдалось пасмурным, низкие облака висели над полем неподвижной серой массой, и воздух пах прелой листвой и оружейной смазкой.
Дитрих наблюдал с колокольни, опёршись плечом о каменный проём. Отсюда стрельбище просматривалось целиком: две шеренги людей, выстроившихся вдоль столов, и широкая ничейная полоса между ними, разделявшая тех, кто учил, и тех, кого учили. Полсотни рыцарей Ордена и столько же Стрельцов Платонова. Впервые на одном поле. Маршал специально занял позицию наверху, а не внизу. Он хотел видеть всё, не вмешиваясь раньше времени.
Сержант Долматов, коренастый мужик лет сорока с усами и коротко стриженными волосами цвета соломы, начал инструктаж без предисловий. Голос у него был ровный, привычный к плацу и открытому пространству, и слова ложились чётко, одно за другим, деловито и скупо. Он поднял автомат, показал магазин, затвор, предохранитель, объяснил порядок разборки. Стрельцы, стоявшие позади своих столов, слушали вполуха, потому что для них это была давно понятная рутина. Рыцари слушали внимательнее, хотя многие явно не понимали и половины сказанного.
Языковой барьер проявился сразу. Треть рыцарей плохо говорила по-русски: саксонцы, ливонцы, французы, венгры, чехи, несколько южан, набранных в Ордене из северной Италии. Команды Долматова они разбирали через слово. Молодой рыцарь из ливонцев переспросил что-то, наклонившись к столу, и сержант, не повернув головы, продолжил объяснение с того места, на котором остановился. Фон Ланцберг не увидел в этом пренебрежения, для Долматова это был армейский стандарт: команда произносится один раз, и, кто не понял, догоняет сам. Рыцарь переглянулся с соседом, и на лице обоих отразилось одинаковое выражение: их проигнорировали. В орденской системе, где каждый приказ сопровождался паузой на подтверждение и ответным возгласом, подобное обращение читалось как намеренное оскорбление.
Дитрих видел, как напрягаются плечи в серо-чёрных коттах. Маршал знал своих людей: рыцари привыкли к иерархии, к чётким рамкам, к порядку, в котором каждое звено цепочки осознаёт своё место. Здесь рамки отсутствовали. Здесь сержант без магического дара, без рыцарского звания, без единого дня в Ордене командовал людьми, которые ещё месяц назад считали себя элитой, державшей в страхе целую страну.
Долматов перешёл к практике. Разборка и сборка: отсоединить магазин, оттянуть затвор, извлечь возвратную пружину, снять крышку ствольной коробки. Стрельцы повторяли движения машинально, пальцы работали по памяти. Рыцари возились с незнакомыми механизмами, защемляя пальцы в пазах и защёлках. Кто-то из Стрельцов в задней шеренге гыгыкнул, другой негромко хмыкнул и бросил фразу соседу. Слов Дитрих не расслышал, да и не нужно было: по ухмылкам всё читалось ясно. Рыцари замечали: желваки заиграли на скулах, глаза сощурились, челюсти сжались до хруста. Фон Ланцберг мысленно начал обратный отсчёт.
Вернер, грузный саксонец из бывших ортодоксов, рыцарь со стажем в добрых двадцать лет, первым не выдержал. Автомат глухо ударился об утоптанную землю, и звук прокатился по полю, заставив обе шеренги повернуть головы. Саксонец развернулся к Долматову и на корявом русском выдал:
— Мне не нужен эта палка железный. Я рыцарь, одарённый, не крестьянин!
Грамматика хромала, зато интонация была безупречно ясной. Долматов посмотрел на него спокойно, без раздражения. Подошёл к столу, поднял автомат, осмотрел, проверил, не погнулся ли ствол от удара о камень, положил оружие обратно и продолжил объяснение следующего этапа, обращаясь к остальным, словно саксонца на поле не существовало вовсе.
Вернер побагровел. Толстая шея налилась кровью, кулаки сжались. Быть проигнорированным на глазах у пятидесяти собратьев и пятидесяти чужаков оказалось больнее любой ругани. Он шагнул вперёд и схватил Долматова за плечо. Сержант, не оборачиваясь, выполнил короткое движение корпусом, подсёк чужую левую ногу своей, перехватил руку вместе с шеей и бросил саксонца через бедро. Вернер грохнулся на утоптанную землю, выбив из неё облачко пыли, и несколько секунд лежал, тряся головой.
Тишина стала осязаемой. Рыцари качнулись вперёд. Стрельцы подобрались, руки нескольких человек потянулись к поясам. До драки оставалось одно неосторожное движение.
— Halt!
Окрик прокатился по полю сверху, от колокольни, и каждый рыцарь на стрельбище выпрямился рефлекторно, потому что этот голос они слышали на плацу Минского Бастиона сотни раз. Вернер замер, так и не поднявшись с земли.
Дитрих шагнул из проёма колокольни в пустоту. Короткий импульс пиромантии ударил вниз из ладоней, горячий воздух взвился столбом, замедляя падение, и маршал опустился на землю мягко, чуть согнув колени при приземлении. Плащ осел за спиной.
Фон Ланцберг не стал разнимать или читать нотаций. Просто подошёл к столу Вернера, взял его автомат, взвесил в руке. Повернулся к мишеням. Деревянные щиты стояли в ста метрах, грубо сколоченные, с нарисованными углём кругами. Дитрих поднял оружие, прижал приклад к плечу, прицелился. Долматов, наблюдавший молча, едва заметно поморщился: хват был кривой, локоть задран, стойка никуда не годилась.
Три выстрела ударили по ушам. Два ушли в молоко. Третий зацепил крайний край мишени, отколов щепку от доски.
Дитрих опустил автомат и с преувеличенным интересом оценил результат, прищурившись.
— Что ж, если Бездушные когда-нибудь нападут на нас с расстояния ста метров и будут стоять неподвижно, я, возможно, попаду в одного из трёх, — произнёс он по-русски, достаточно громко, чтобы слышали обе шеренги.
Кто-то из Стрельцов фыркнул. Дитрих не обиделся, позволив себе короткую кривоватую улыбку, и положил оружие на стол.
— Я промазал, потому что не умею, а не уметь не стыдно, — маршал обвёл взглядом рыцарей, задерживаясь на каждом лице. — Стыдно отказываться учиться, позволяя гордыне обуздать себя.
Он переключился на немецкий, обращаясь к комтуру Зиглеру, стоявшему в первой шеренге:
— Хенрик, я видел, что ты вчера тренировался сам. Вроде бы даже попал по мишени, — улыбка тронула уголок рта, — для первого дня неплохо. Расскажи остальным, каково это.
Зиглер, застигнутый врасплох, усмехнулся и пожал плечами с видом человека, которого поймали за чем-то не вполне приличным. Он был из модернистов, для него автомат не представлял идеологической проблемы, и Дитрих обратился к нему первым нарочно: пусть остальные видят, что уважаемый комтур уже сделал первый шаг, и небо не рухнуло ему на голову.
— Бронислав, — маршал перевёл взгляд на Стойкого, рослого белоруса с обветренным лицом. — Ты, как и я, недавно видел, как работает пулемёт с другой стороны. Сколько лет по тебе стреляли белорусские партизаны? Ты лучше всех здесь знаешь, чего стоит огнестрел, когда он направлен на тебя. Неужели у тебя не хватит терпения научиться правильно нажимать на спусковой крючок?
Стойкий хмыкнул, скрестив руки на груди. Крыть было нечем. Он провёл пятнадцать лет на заставах Белой Руси и на собственной шкуре знал, что пуля долетает быстрее заклинания.
— Вернер, — саксонец уже поднялся с земли и стоял набычившись, — я помню, как твой дозорный отряд наткнулся на четырёх Стриг, и ты сжёг их всех в одном бою. Все здесь это знают. Скажи мне честно: сколько дней после этого ты провалялся в лазарете с магическим истощением?
Вернер молчал, глядя в землю. Дитрих не ждал ответа.
— Представь, что рядом с тобой стоит человек, который снимает двух Трухляков на подходе, пока ты копишь силы на Стригу. Ты тратишь резерв только на то, что требует магии. И уходишь из боя на своих ногах.
Пауза повисла над полем. Дитрих повернулся к Долматову и перешёл обратно на русский:
— Сержант, у вас тут полсотни учеников, включая меня. Прошу не делать скидок на звания.
Долматов кивнул, коротко и без церемоний, и продолжил с того места, на котором остановился. Маршал встал в шеренгу рыцарей, взял со стола ближайший автомат и принялся повторять за сержантом, неловко отщёлкивая магазин. Ни приказа «взять оружие», ни ультиматума, ни единого повышенного тона. Дитрих просто занял место ученика и ждал инструкций.
Вернер несколько секунд смотрел на спину маршала. Потом подошёл к своему столу, поднял автомат, положил перед собой. Лицо его осталось каменным, кулаки разжались не сразу, и по-прежнему ничего в его позе не говорило о покорности. Саксонец взял оружие, потому что маршал, стоявший неизмеримо выше, не погнушался выставить себя неумехой перед простолюдинами. Отказаться после такого означало признать себя человеком, для которого уязвлённое самолюбие важнее общего дела.
Занятие продолжилось. Атмосфера не стала тёплой, но стала рабочей. Долматов вёл инструктаж ровно, без скидок и без издёвок, и постепенно поле наполнилось лязгом затворов, сухими щелчками магазинов и негромкими командами. Рыцари стреляли плохо, чего и следовало ожидать: пули уходили в землю, в небо, в край мишени. Кто-то из Стрельцов покачивал головой, глядя на результаты, но после того, как маршал Ордена публично промазал и не дрогнул, насмешки сделались неуместными.
Молодой рыцарь из бывших модернистов, худощавый парень с рыжеватым ёжиком волос, оказался исключением. Его первая серия легла в мишень на ста метрах: семь из десяти. Долматов впервые за всё утро проявил эмоцию. Сержант подошёл, молча поправил хват, переставил локоть, скорректировал положение приклада. Рыцарь выстрелил снова: девять из десяти.
— Годен, — сказал Долматов, и похвала, уместившаяся в одно слово, стоила дороже любой длинной речи.
Фон Ланцберг наблюдал за происходящим из шеренги, продолжая возиться с собственным автоматом. Его результаты оставались удручающими, и он не пытался это скрыть. Долматов справлялся. Сержант оказался достаточно умён, чтобы не давить на гордость, и достаточно крепок, чтобы не позволить себя унизить. Баланс оставался хрупким: один серьёзный инцидент мог обрушить всё, что выстраивалось на этом поле в течение утра. Ещё не так давно эти люди стояли по разные стороны, и прекрасно помнили это.
После занятия, когда основная масса разошлась, три рыцаря из «нейтралов» остались на стрельбище. Они стояли у огневого рубежа, переминаясь с ноги на ногу, и один из них, помявшись, обратился к ближайшему Стрельцу с просьбой выдать дополнительные патроны для самостоятельной тренировки. Стрелец глянул на капрала, капрал пожал плечами, открыл ящик с боеприпасами.
Дитрих, уходя с поля, обернулся и увидел, как рыцарь берёт набитый магазин обеими руками, осторожно, с тем выражением лица, с каким человек впервые касается чего-то непривычного, ещё не решив, нравится ему это или нет.
Маршал усмехнулся и пошёл к монастырю. Начало было положено.
***
— Добрый вечер, Илларион Фаддеевич. Признаться, ждал вашего звонка.
Голос в магофоне звучал мягко, с привычной выверенной теплотой, за которой Потёмкин давно научился различать нечто иное. Собеседник умел слушать так, что каждая пауза казалась приглашением продолжить, и смоленский князь продолжил, потому что выговориться ему было необходимо, а выговориться по-настоящему было не с кем.
— Взаимно рад слышать, — он провёл пальцем по краю стакана с водой, стоявшего рядом с закрытой папкой на рисовой бумаге. — Полагаю, вы не удивитесь, если скажу, что мой аналитический отдел пришёл к определённым… выводам относительно деятельности нашего общего знакомого в Гавриловом Посаде.
— Сгораю от любопытства.
Потёмкин коротко изложил суть. Четырёхкратное превышение грузопотока. Непрофильные специалисты, исчезающие за периметром. Аномальный расход Эссенции, не объяснимый никакой наземной деятельностью. Вибрации грунта и акустические сигнатуры, похожие на работу Бастионных станков. Вывод аналитиков: подземное строительство промышленного масштаба.
— Наш молодой друг, по всей видимости, решил обзавестись собственной мануфактурой стратегического значения, — заключил Потёмкин, намеренно избегая слова «Бастион» даже на защищённой линии. — Судя по масштабам, на базе минской документации и оборудования, которое полвека дожидалось хозяина в законсервированных корпусах.
— Впечатляет, — произнёс собеседник ровным тоном. — Обнародовать намерены?
— В том и загвоздка, — Потёмкин откинулся в кресле. — Улики с формальной точки зрения остаются косвенными. Ни единого прямого свидетельства. Платонов без труда объяснит всё расширением добычи Реликтов, геомантическими работами, укреплением острога. При обнародовании я, во-первых, подарю ему бесценную подсказку о том, где у него течёт, и он закроет каждую брешь в маскировке. Во-вторых, раскрою методы сбора, что сожжёт агентуру, которую я, замечу, выстраивал годами. В-третьих, предъявлю коллегам результат, который по форме не соответствует тому, что было согласовано на совещании. Все ожидали конкретики, а я принесу статистику грузоперевозок и сорокаминутную запись вибраций грунта. Гёте, кажется, полагал, что мудрость начинается не с познания мира, а с самопознания, но я бы добавил — и со знания, когда нужно промолчать.
— Разумная осмотрительность, — согласился собеседник. — Однако позвольте предложить вам взглянуть на ситуацию под несколько иным углом.
— Слушаю.
— Зачем разоблачать то, что можно устранить?
Потёмкин выпрямился в кресле. Пальцы, поглаживавшие край стакана, замерли.
— Поясните.
— Публичный скандал в данном случае был бы полумерой, — голос собеседника оставался ровным, почти академичным. — Вы обнародуете данные. Платонов опровергает. Начинается дипломатическая перепалка, которая ни к чему не приводит, а строительство продолжается. Я предлагаю другой сценарий: ложная миграция. Спровоцированная волна нежелательных «гостей», направленная на конкретную территорию. Мануфактура прекращает существование не потому, что её разоблачили, а потому, что её разрушили те самые силы, которые, согласно устоявшейся доктрине, притягиваются концентрацией технологий. Каноническая версия подтверждается, мировой порядок сохраняется, а обломки… обломки можно подобрать, когда осядет пыль.
Несколько секунд Потёмкин молчал. Затем произнёс осторожно, подбирая слова:
— Это довольно смелое допущение. Миграции этих… гостей подчиняются закономерностям, которые мы до сих пор не вполне понимаем. Я имел возможность изучать сей предмет достаточно обстоятельно, и ничто из полученных результатов не указывает на возможность… направленного управления этим процессом.
— Тем не менее такая возможность существует, — произнёс собеседник, и в его голосе прозвучала интонация человека, констатирующего очевидный факт. — Механизм есть. Детали я позволю себе сохранить в тайне. Сейчас лишь важно определиться с принципиальным решением.
Илларион Фаддеевич встал и подошёл к окну. Ночной Смоленск тянулся за стеклом россыпью жёлтых и белых огней, перечёркнутых тёмными провалами парков и скверов, а над всем этим нависала подсвеченная громада кремля, похожая на корону, надетую на макушку холма
Суворин, действуя от его имени, предложил Платонову покровительство Смоленска. Вежливое, взаимовыгодное, сформулированное безупречно. «Образовательный мост» и статус «негласного друга» в обмен на лояльность с таким же аккуратным предупреждением о том, что бывает с теми, кто отвергает протянутую руку. Молодой князь отказал, заявив, что готов к партнёрству, но не к вассалитету. Словно разницу между первым и вторым можно было провести одной фразой. Потом информационная кампания: Суворин выставил Платонова «новым Чингисханом» через подконтрольные каналы. Экстренный совет князей, голосование по осуждению аннексии Мурома. Потёмкин лично дирижировал процессом. И когда всё шло по расписанию, Платонов в прямом эфире упомянул эксперименты над Бездушными на полигоне, о котором знали единицы. Голосование закончилось расколом четыре на четыре, коалиция рассыпалась, и Илларион Фаддеевич впервые за долгие годы почувствовал, что противник оказался на шаг впереди.
Свадьба Платонова во Владимире. Кирилл просил взять его с собой — настойчиво, с непривычным для него упрямством, приводил доводы: «дипломатический опыт», «расширение кругозора», «я наследник, мне положено присутствовать на таких мероприятиях». Потёмкин отказал, не вдаваясь в объяснения. Причина была проста: он не хотел, чтобы сын оказался в одном зале с Платоновым. Не хотел видеть, как Кирилл будет смотреть на владимирского наглеца — с восхищением, которое молодые люди испытывают к тем, кто делает то, что они сами хотели бы, но не решаются.
Произошёл разговор в полутьме. Потёмкин указал на зависимость четырёх территорий от технологических поставок, предложил посредничество в обход блокады. Второй отказ, столь же прямой, как и первый. А в конце беседы молодой князь, глядя в глаза, пообещал однажды явиться в Смоленский Бастион без приглашения, чтобы лично спросить за «мерзость» на полигоне «Чёрная Верста». Пообещал без гнева, с той будничной конкретностью, которая свойственна людям, привыкшим исполнять сказанное.
Потёмкин вернулся к столу и сел, машинально пригладив аккуратную бородку.
Если рассуждать здраво, Бастион в Гавриловом Посаде не создавал прямой угрозы Смоленску. Смоленск являлся медиацентром, его сила заключалась в контроле над информационными потоками, и Платонов на этот рынок со своей вшивой провинциальной газетёнкой не полезет. Военной угрозы тоже не просматривалось: тысяча километров между ними, разные сферы влияния. Платонов даже на свадьбу пригласил, подчёркивая готовность к нормальным отношениям. Демидовы и Яковлев воевали с ним и в итоге отступили, первые, правда, после загадочного инфаркта старого патриарха. Арсений Воронцов после гибели отца и брата пошёл на мировую, и его никто не тронул, а Германн Воронцов, родной брат Арсения, вместе с дочерью Полиной давно входили в ближний круг владимирского князя. Платонов был договороспособен. С ним в теории можно было найти общий язык.
В теории.
Илларион Фаддеевич налил воды из графина и сделал глоток. Следовало признать то, от чего он отворачивался последние месяцы. Конфликт с Платоновым давно перерос из делового противостояния в нечто личное. Владимирский выскочка посмел отказаться от роли, которую Потёмкин ему отвёл, и отказался не единожды, а дважды. Посмел претендовать не на место талантливого протеже, а на место игрока. А потом на свадьбе, глядя в глаза человеку, чей род правил Смоленском веками, пообещал прийти и «спросить с него за эту мерзость». Как спрашивают с зарвавшегося боярина, с проворовавшегося управляющего, с провинившегося подчинённого, которого вызвали на ковёр.
Сам факт того, что кто-то заявил о праве спросить с Потёмкина, означал, что этот кто-то считает себя вправе требовать ответа. А право требовать ответа принадлежит тому, кто стоит выше. Не равному, не партнёру, не соседу по политической карте. Тому, кто стоит над тобой и может позволить себе вершить суд. Платонов одной репликой, произнесённой за бокалом на собственной свадьбе, присвоил себе роль арбитра, а князя Смоленского определил в положение зависимого человека, обязанного держать ответ. Не пригрозил войной, не пообещал отомстить. Пообещал спросить. И в этой фразе звучало нечто куда более оскорбительное, чем прямая угроза, потому что угрожают равному, а спрашивают с нижестоящего.
Никто в Содружестве не стоял выше Иллариона Фаддеевича Потёмкина. Ни один князь, ни один глава Бастиона, ни один магнат. И уже точно не мальчишка, который два года назад сидел в глухой деревне на краю Пограничья, управляя дюжиной пьяных мужиков и стадом коров, а теперь вообразил себя фигурой, имеющей право решать судьбу князя Смоленского!
Нерационально? Безусловно. Потёмкин всю жизнь выстраивал репутацию человека, действующего исключительно из прагматизма, и, обнаружив в себе обычную злобу уязвлённого самолюбия, испытывал неприятное чувство, похожее на брезгливость к самому себе. Тем не менее Илларион Фаддеевич хотел видеть, как рассыпается в прах всё, что построил этот молодой наглец.
Была и вторая причина, более прозаичная. Враги Прохора Платонова имели свойство… покидать сцену. Сабуров, Терехов, Шереметьев, Щербатов. Четыре князя, вставшие на пути владимирского выскочки, и все сошли с дистанции в течение двух лет. Если позволить Платонову закончить строительство, накопить ресурсы и укрепить позиции, его обещание из риторической фигуры превратится в оперативный план. Устранять угрозу следовало до того, как она обретёт возможность материализоваться.
— Я принимаю ваше предложение, — произнёс Потёмкин в магофон, и голос его прозвучал ровно, деловито. Так, как звучал всегда, когда он санкционировал решения, последствия которых предпочитал формулировать обтекаемо.
Жребий брошен, как говорил Цезарь.
— Весьма благоразумный подход, Илларион Фаддеевич, — ответил собеседник. — Я направлю к вам доверенного человека в течение недели. Он изложит механику и согласует детали. Подготовьте всё, чем располагаете по вашему… полигону. Результаты ваших исследований окажутся весьма кстати.
— С радостью.
— И ещё одно, — голос собеседника чуть понизился. — В этот раз обойдёмся без лишних посредников. Чем короче цепочка, тем меньше вероятность обнаружить в ней слабое звено.
Связь оборвалась.
Потёмкин сидел неподвижно, глядя на погасший экран магофона. В коридоре за дверью кабинета послышались шаги и приглушённый стук — Кирилл вернулся. Поздно, как обычно. Наверняка опять просидел весь вечер где-нибудь с однокурсниками из той самой экспериментальной программы для простолюдинов. Надо будет поговорить с ним об этом. Завтра. Или на следующей неделе.
***
В Угрюм я вернулся поздно ночью. Особняк спал, но всё же встретил меня запахом, которого я не ожидал. Что-то сладковатое, тёплое, просочившееся из кухни в прихожую и дальше, в коридор. Я устало расшнуровал ботинки, передал верхнюю одежду молчаливому слуге, который безуспешно пытался скрыть зевоту, и прислушался. В доме стояла тишина, нарушаемая только потрескиванием дров в камине и тихим звяканьем посуды где-то впереди.
— Княгиня на кухне, — тактично заметил слуга.
С удивлением качнув головой, я проследовал туда.
На столе, застеленном скатертью, стояла тарелка. Рядом с ней лежал нож, вилка и кружка, наполненная чем-то тёмным. Чай, судя по запаху. А на тарелке покоился кусок пирога, ещё тёплый, с поплывшей корочкой золотисто-коричневого цвета. Явно не результат трудов кухарок, которые готовили на весь особняк. Слишком неровный край, слишком неаккуратная нарезка, и форма самого куска выдавала руку, не привыкшую к выпечке.
Ярослава сидела в кресле у окна, вытянув ноги, под поясницей покоилась подушка. Рыжие волосы, распущенные по плечам, падали на лицо, и она привычно убирала прядь за ухо, не отрываясь от чтения. Домашнее платье, просторное в талии, не могло скрыть порядком округлившийся живот. На тыльной стороне ладони белело пятнышко муки, которое супруга, судя по всему, не заметила. Увидев меня, она отложила бумаги и кивнула на тарелку.
— Ешь, пока не остыло, — голос её звучал ровно, будто происходящее сейчас было самым обычным делом.
Я посмотрел на пирог, потом на неё.
— Ты готовила? — удивление проскочило в моём голосе.
— Нет, домовой расстарался! — с ехидцей отозвалась Засекина. — Яблочный. Садись.
Удобно устроившись, я взял вилку и отломил кусок. Корочка сверху хрустнула, тесто поддалось. Внутри обнаружились тонко нарезанные яблоки с корицей и сахаром, пропитавшие мякиш кисло-сладким соком. Прожевав, я обнаружил две вещи одновременно. Снизу пирог ощутимо подгорел: тесто на донышке было жёстким, тёмным, с характерным привкусом угля, который не перебивала никакая корица. А середина, наоборот, осталась сыроватой, рыхлой, не пропёкшейся до конца, и яблочная начинка в этом месте расползалась, не держа форму.
Не выдав себя ни словом, ни жестом, я отломил второй кусок и отправил его следом за первым.
Ярослава наблюдала за мной, по-прежнему сидя у окна, и делала вид, что читает бумаги. Получалось плохо: взгляд возвращался ко мне каждые несколько секунд. Княжна ждала вердикта и одновременно готовилась к обороне, подбирая колкую фразу на случай, если я скажу что-нибудь не то.
Закончив с пирогом, я вытер рот тыльной стороной ладони.
— Добавки бы, — попросил я, показав вилкой на противень, стоявший на печи.
На мгновение уголок её рта поехал вверх, и Ярослава прикусила нижнюю губу, не позволив улыбке оформиться.
— Отрежешь себе сам? — ответила она.
На её сроке процесс вставания из кресла давно утратил какое-либо изящество: Ярослава упёрлась ладонями в подлокотники, качнулась вперёд, перенося вес, и поднялась с коротким выдохом, который командир Северных Волков ни за что не признала бы за кряхтение.
Через минуту я жевал второй кусок и смотрел на свою жену. Медно-рыжие пряди, упавшие на лицо. Мука на тыльной стороне ладони. Тридцать восьмая неделя беременности, которую она переносила с присущей ей собранностью, почти не жалуясь, хотя утренняя тошнота первых недель вымотала её сильнее, чем любой марш-бросок.
— Рецепт матери, — сказала она негромко, глядя в окно. — Единственное, что я умею. Помогала ей в детстве, крутилась рядом, мешала тесто. Мне было лет десять или одиннадцать. Сегодня захотелось повторить.
Она замолчала. Я не стал спрашивать, почему именно сегодня. Вместо этого представил себе, как княгиня Елизавета Засекина, урождённая Волконская, выбравшая любовь вместо родовых связей и отвергнутая за этот выбор собственной семьёй, стояла когда-то у печи ярославского дворца и позволяла дочери посыпать яблоки корицей. Теперь дочь стояла у другой печи, в другом городе.
— Корицы можно чуть больше, — сказал я. — В следующий раз.
Ярослава повернулась ко мне. Улыбка, настоящая, не саркастическая, не защитная, расцвела медленно, начавшись с уголков губ и дойдя до глаз, которые на мгновение стали мягче, чем обычно. Она быстро отвернулась к окну, спрятав лицо за волосами, и вскоре пересела из кресла ко мне за стол, прихватив кусок пирога и для себя.
Мы ели молча, в тёплой кухне, пахнущей корицей и подгоревшим тестом. В какой-то момент Ярослава перестала жевать и посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом. Потом опустила глаза на свой кусок, ковырнула вилкой подгоревшее дно, которое я ни разу не упомянул, и тихо фыркнула, качнув головой. Протянула руку через стол и накрыла мою ладонь своей, коротко сжав пальцы.
Мы не разговаривали, потому что ощущение покоя и правильности происходящего захлёстывало нас с головой.
Я мог бы просидеть так до самого утра.
Глава 4
Сигнальный рог разорвал тишину, и Дитрих открыл глаза раньше, чем звук успел отразиться от каменных стен кельи. Низкий, протяжный рёв в два тона. Сигнал ночного дозора: множественный контакт. Тело сработало мгновенно: ноги нашли пол, пальцы отыскали брошенные на стул штаны и задвинутые под лежанку сапоги, через секунду перевязь с мечом легла на привычное места. Маршал застегнул последнюю пряжку облегчённого нагрудника, подхватил плащ и выбежал в коридор, который встретил его топотом десятков ног, лязгом металла и бранью на трёх языках. Фон Ланцберг протиснулся к выходу, получив чьим-то локтем по рёбрам, и выскочил во двор.
Ночной воздух ударил в лицо сыростью. Луна висела низко, подсвечивая северный склон за монастырскими стенами холодным белёсым светом, и в этом свете маршал увидел то, чего ожидал рано или поздно, но предпочёл бы увидеть при свете дня. Шесть десятков Трухляков неслись по склону плотным строем, покачиваясь на деформированных конечностях, а за их спинами, выше по склону, угадывались пять массивных силуэтов Стриг, набиравших разгон. Луна посеребрила ороговевшие наросты на плечах ближайшей твари.
Крупный набег, почти волна.
Дитрих перевёл взгляд на северную стену и мысленно выругался. Каменную стену закончили ещё в ноябре, как и обещали Платонову. Закончили везде, кроме северного участка, где она простояла все эти месяцы, после чего просела и треснула по всей длине: рыхлый грунт на склоне не выдержал осенних дождей, фундамент поплыл, и двадцатишаговый фрагмент пришлось разбирать до основания. Геомантов, способных укрепить породу, как раз забрали в Гаврилов Посад на срочные работы по Бастиону. Пришлось поставить временный частокол на месте разобранной кладки. Теперь этот частокол выглядел так, словно его можно было повалить хорошим толчком: дожди подмыли землю и под брёвнами, почва осела, несколько столбов накренились внутрь. Маршалу доложили о проблеме накануне, ремонт назначили на завтра. Бездушные ждать не стали.
Шестьсот рыцарей и полсотни Стрельцов. На бумаге это означало абсолютный перевес. На практике всё зависело от того, как быстро шестьсот пятьдесят человек, поднятых среди ночи, сумеют превратиться из сонной толпы в боевую единицу.
Превращение, увы, шло весьма скверно.
Рыцари выбегали из казарм с клинками наголо, на ходу активируя различные чары, и устремлялись к северной стене. Стрельцы, подхватив автоматы и подсумки с боеприпасами, бежали к огневым точкам на монастырских галереях. Два потока столкнулись на узких каменных лестницах, ведущих вниз и наверх. Кто-то из рыцарей рявкнул по-немецки «Weg!», требуя дорогу. Стрелец выругался по-русски, споткнувшись о чьи-то ноги. Тяжёлое тело в латах оступилось на мокрых ступенях, покатилось по ступеням, сшибая ещё двоих. Ругань на множестве языков слилась в единый хриплый гомон, и на несколько секунд лестница оказалась наглухо закупорена пробкой из людей, брони, проклятий и стволов, упёртых в чужие спины. Славу богу, что ничей автомат или штуцер не пальнул в упор, превратив хаос в настоящий кошмар кровавой междоусобицы.
Фон Ланцберг оценил хаос с крыльца, мгновенно просчитал направления ударов и побежал к северной стене. Отдавать команды в этом хаосе означало добавить ещё один голос к десятку орущих. Вместо этого маршал сосредоточился на главном: уязвимый частокол и пять Стриг, которые в любой момент могли ворваться во двор.
Он не успел.
Бой закипел у стен раньше, чем гарнизон успел выстроиться. Первые Трухляки достигли покосившегося частокола, навалились массой, и два бревна с хрустом вывернулись из раскисшей земли. Частокол лёг с треском, какой издаёт хребет лошади, когда на неё падает дерево. Дитрих слышал этот звук однажды, под Кальзбергом, и запомнил навсегда.
В образовавшийся пролом хлынула серая масса истлевшей и гниющей плоти. Рыцари северного сектора встретили их клинками и магическим огнём, и ночь расцвела вспышками заклинаний. Зачарованные мечи вспарывали Трухляков, отсекая конечности и раскалывая черепа. Пиромант из второго капитула метнул огненную дугу, и двое тварей в переднем ряду вспыхнули, заваливаясь друг на друга. Со стен загрохотали автоматы, пули рвали укреплённую изменённую плоть, не всегда убивая с первого попадания, но замедляя, валя на землю, давая клинкам закончить работу. Непривычная связка, которая до сих пор вызывала споры на рейдах.
Дитрих занял позицию рядом с соратниками, выжигая Трухляков точечными импульсами пиромантии: не расточительные огненные шары, а тонкие, раскалённые нити. Одна прошла через коленный сустав Трухляка, перерезав сухожилие. Вторая нить вошла в глазницу следующего, проплавив затылочную кость. Стриги ещё не вошли в бой, и резерв следовало беречь.
Потом раздался визг.
Одна из Стриг перемахнула через пролом в частоколе, проскочила мимо сражавшихся у стены рыцарей и оказалась во внутреннем дворе, между часовней и трапезной. За трапезной располагались палатки послушников, мальчишек пятнадцати-семнадцати лет, ещё не прошедших посвящение, среди которых было много ребят, набранных по окрестным сёлам. Между тварью и спящими послушниками стоял Вернер с двумя десятками ортодоксов.
Грузный саксонец действовал мгновенно. Магический барьер развернулся перед ним: полукруг молочно-белого свечения, плотный, с чётко прорисованной структурой силовых линий. Стрига врезалась в щит на полном ходу. Землю под сапогами Вернера вспучило, саксонец проехал назад на полшага, мышцы на загривке вздулись буграми, и барьер затрещал, по его поверхности побежали молочно-белые разряды. На долю секунды маршал подумал, что щит лопнет. Вернер удержал его, стиснув зубы так, что желваки натянули кожу щёк.
Тварь отпрянула. Вернер контратаковал: огненный кнут хлестнул Стригу по левому боку, прожигая полосу в ороговевшей шкуре. Игнорируя боль, тварь, отскочила вбок, обходя протвника с фланга. Вернер развернулся, выбросил второй хлыст и промахнулся. Плетёная огненная лента врезалась в стену часовни, выбив сноп каменной крошки. Стрига оттолкнулась задними лапами и прыгнула.
Три выстрела ударили из темноты. Пули вошли в правый бок твари, там, где огненный хлыст истончил ороговевший слой. Стригу крутануло в воздухе, она рухнула на землю у ног Вернера, скребя когтями по размокшей грязи. Саксонец не потратил ни мгновения. Огненный хлыст обрушился на тварь в упор, обвился вокруг шеи и полыхнул ослепительно белым, зарываясь внутрь туши. Стрига загорелась, забилась, скребя когтями по земле, и затихла, распространяя густой чёрный дым и вонь горелого мяса.
Стрелец стоял у стены часовни, упёршись спиной в камень, автомат прижат к правому плечу. Молодой парень, лет двадцати трёх лет или даже моложе. Он прибежал сюда без приказа, увидев, куда направляется прорвавшаяся тварь, и на свой страх и риск занял единственную позицию, откуда открывался сектор обстрела двора. Вернер тяжело дышал, уставившись на дымящийся труп Стриги. Потом повернул голову и посмотрел на Стрельца. Тот уже перезаряжал автомат, вщёлкивая свежий магазин, и на рыцаря даже не взглянул. Ждал следующую тварь.
С другой стороны монастыря располагалась площадка, где сбилось много молодых послушников. Оттуда закричали пронзительным срывающимся голосом. Вторая Стрига прорвалась именно туда. Мальчишки метались между палатками, не зная, куда бежать. Когда-то бывшая медведем тварь, громадная, горбатая, с клочьями шерсти на покатых плечах, стояла посреди площадки, поводя тяжёлой головой из стороны в сторону, выбирая жертву. Послушники сбились у дальней стены, прижимаясь друг к другу.
Первым открыл огонь низкорослый матёрый Стрелец. Он встал на колено у входа между двух палаток, прижал приклад к плечу и стал бить короткими очередями, целясь в морду и шею. Пули рвали кожу, высекали искры из ороговевших наростов на черепе, заставляли тварь дёргать головой, но не могли пробить достаточно глубоко. Стрига повернулась к стрелку, зарычала так, что у ближайших послушников подогнулись колени, и двинулась на него. Стрелец продолжал стрелять, отступая, перезарядил на ходу и снова ударил очередью.
Фон Альтхаус выбежал из-за угла зданий и без промедления бросился наперехват. Светловолосый, с прямой спиной и надменным подбородком, Курт не выглядел человеком, способным принять помощь от «сиволапого мужика с пищалью». Однако сейчас он вскинул руки, и ледяной поток ударил в конечности Стриги, сковывая суставы, замедляя движения. Передние лапы твари покрылись коркой инея, задние заскользили по промёрзшей земле. Стрига взревела, пытаясь вырваться из ледяных оков, и молодой рыцарь вложил в заклинание ещё один импульс, заморозив суставы окончательно.
— Бей! — рявкнул фон Альтхаус по-русски, единственным словом, которое пришло на ум.
Стрелец отбросил бесполезный автомат, повисший на ремне, вскинул со спины штуцер «Громовержец», тяжёлый и крайне разрушительный на близкой дистанции, и всадил три пули в раззявленную пасть, буквально взорвав заднюю стенку черепа на выходе. Стрига рухнула и затихла.
Фон Альтхаус опустил руки. Стрелец опустил штуцер. Они посмотрели друг на друга. Послушники, сбившиеся в кучу за палатками, молча глядели на обоих. Ночной воздух пах палёной шерстью, кровью, порохом и мокрой землёй.
К рассвету всё закончилось. Шестьдесят три Трухляка и пять Стриг лежали грудами обгоревшей и изрубленной плоти на склоне, у пролома в стене и во дворе монастыря. Потери гарнизона легли на совесть маршала тяжёлым грузом вместе с первыми лучами солнца: трое послушников убито, рыцарь из третьего капитула тяжело ранен, Стрига рассекла ему бедро до кости. Двое Стрельцов погибли, трое ранены.
Фон Ланцберг обошёл двор, осматривая последствия ночного боя. У часовни он увидел Вернера. Саксонец стоял неподвижно, скрестив массивные руки на груди. Перед ним, привалившись спиной к каменной стене, сидел тот самый молодой Стрелец. Парень чистил автомат, разложив детали на расстеленной тряпке. Руки его были в крови, вероятно чужой, засохшей коричневой коркой под ногтями и в трещинах кожи. Форма порвана на левом плече, рукав болтался нелепым лоскутом.
Вернер подошёл ближе. Стрелец поднял глаза. Саксонец протянул руку вниз, к сидящему. Молча. Русского ему не хватало, чтобы сказать то, что следовало сказать, а немецкого парень не понял бы. Впрочем, слова и не требовались. Стрелец положил снятую затворную раму на тряпку, вытер ладонь о штанину и пожал протянутую руку. Вернер кивнул, развернулся и ушёл. Лицо его по-прежнему оставалось каменным, кулаки по-прежнему сжаты, но что-то в развороте плеч стало другим.
За спиной фон Ланцберга, в дальнем углу двора, двое рыцарей из накрывали тела погибших Стрельцов серо-чёрными орденскими плащами. Никто не просил их об этом. Никто не приказывал. Они просто сняли плащи с плеч и расстелили поверх мёртвых, расправив складки, как расправляют знамя над павшим товарищем.
Дитрих стоял у пролома в северной стене и смотрел на поле с телами Бездушных. Утренний туман стелился по склону, обволакивая серые бугры мёртвой плоти. Маршал думал не о добыче в виде кристаллов Эссенции, не потерях и не о проломе, который предстояло заделать. Фон Ланцберг думал о том, что ночью монастырь держали не рыцари Ордена и не Стрельцы Платонова по отдельности. Его держали люди, которые ещё недавно не могли договориться, кому из них стоять первым в очереди к умывальнику. Бездушные оборвали этот спор эффективнее, чем мог бы любой приказ маршала.
За пять месяцев совместных рейдов в Пограничье отношения между двумя столь непохожими фракциями как-то притёрлись, люди научились обходить острые углы. Ругань на вылазках случалась реже, Гольшанский перестал игнорировать фланговые рекомендации Долматова, а молодые ортодоксы постепенно привыкли к тому, что за спиной работают стволы, а не пустота. Новый ритуал поглощения Эссенции вкупе с щедрыми вливания со стороны убитых Бздыхов и князя Платонова ускорили рост рыцарей так, что некоторые за считанные месяцы прибавили столько, сколько прежде набирали годами, и благодарность за это тихо, исподволь разъедала старое презрение к Платонову и его людям. Трения не исчезли, но перешли в рабочее русло: спорили о тактике, о распределении добычи, о том, кому стоять в авангарде. Нормальные солдатские споры, из которых складывается армия. Дитрих фиксировал каждый сдвиг, вёл счёт в голове, и по его расчётам до настоящего перелома оставались ещё месяцы. Ночной бой перечеркнул эту арифметику. Рейды учили людей работать вместе, ритуал давал рыцарям повод пересмотреть отношение к тому, кто этот ритуал передал. Всё это было фундаментом. Однако плащи на мёртвых Стрельцах выросли не из рейдов и не из ритуала. Для этого нужно было вместе пережить ночь, в которой умирают свои и чужие перестают быть чужими.
В трапезной, куда Дитрих зашёл через полчаса, стоял запах каши и горячего чая. Рыцари и Стрельцы сидели за длинными дощатыми столами, ели молча, сосредоточенно, однако привычного разделения на два лагеря не наблюдалось. Курт фон Альтхаус сидел не на своём месте, среди ортодоксов, а в конце стола, где расположились четверо Стрельцов. Молодой рыцарь ел кашу, опустив глаза в миску. Матёрый Стрелец, с которым они вместе убили Стригу, молча пододвинул к нему чайник. Фон Альтхаус принял его, налил себе ароматную янтарную жидкость и вернул, поблагодарив кивком.
Дитрих устало вытянул ноги и успел закинуть в себя две ложки каши, когда справа выросла фигура фон Зиверта. Педантичный комтур выглядел так, словно не спал всю ночь, что было правдой. Герхард остановился у стола и произнёс:
— На основе сегодняшнего боестолкновения мне нужно переписать тактический устав для смешанных групп, — голос его звучал ровно, деловито, без тени эмоций. — Разрешите приступить.
Дитрих посмотрел на комтура и отрывисто кивнул. Трещина, которую он высматривал в стене между рыцарями и Стрельцами с первого дня, наконец, расширилась, став оконным проёмом.
Оставшись один за столом, фон Ланцберг допил чай и поставил кружку на стол. Мысли, которые маршал гнал прочь с момента, когда увидел северный склон в лунном свете, теперь заняли центральное место.
Почти семь десятков Бездушных атаковали укреплённый монастырь с гарнизоном в шестьсот с лишним клинков. Пограничье окружало монастырь со всех сторон, и твари регулярно пробовали на зуб людские поселения. Дитрих провёл в Белой Руси достаточно лет, чтобы отличить случайную стаю от чего-то иного. Случайные стаи не сбивались в таком количестве с пятёркой Стриг за спиной. Случайные стаи не ломились в укреплённый периметр. Обычно Бездушные обходили такие места стороной, выискивая добычу полегче. Деревни, одинокие путники, торговые обозы. Тварям хватало инстинкта, чтобы не лезть на рожон.
Эти полезли.
Слишком целенаправленное движение. Слишком точный выбор слабого участка стены, словно кто-то подсказал тварям, где именно находится подмытый грунт и покосившийся частокол. Маршал одёрнул себя: Бездушные не обладали разумом в привычном понимании, и приписывать им тактическое мышление означало скатиться в суеверия, которыми грешили ортодоксы. Совпадение. Неудачное стечение обстоятельств, каких в Пограничье случалось по десятку на сезон. Тварям хватало рудиментарного инстинкта, чтобы найти слабину в обороне. Геоманты укрепят землю, плотники поставят новый частокол, дозоры удвоят.
Логика говорила одно. Чутьё, которое ни разу не подвело фон Ланцберга, говорило другое. Не мысль, а что-то физическое, тянущее под рёбрами.
Дитрих встал из-за стола и пошёл к выходу. Прежде чем заняться ремонтом стены, следовало отправить донесение Платонову. Пусть князь сам решает, стоит ли обращать внимание на нехорошее предчувствие маршала, у которого нет ни единого доказательства, кроме почти семидесяти мёртвых Бздыхов, заглянувших на огонёк.
***
Бирман перехватил меня на лестнице, ведущей к машинному залу. Я спускался с Молчановым, обсуждая графики поставок рунных сплавов, когда кёнигсбержец шагнул из бокового прохода и молча встал на пути.
— Уделите мне несколько минут, Ваша Светлость? — произнёс он, глядя мне в глаза. — Наедине.
Молчанов покосился на меня вопросительно. Я кивнул ему, и свежетитулованный барон отошёл к лестничному пролёту, заложив руки за спину.
Бирман не из тех, кто тратит чужое время. За пять месяцев совместной работы я видел его улыбающимся ровно один раз, когда замкнутый цикл заработал и мы получили первую успешную плавку. Если этот человек просил о личной беседе, значит причина имелась веская.
Мы прошли по коридору к комнате для отдыха персонала. Небольшое помещение с низким потолком, вырезанное в каменной породе геомантами ещё в ноябре. Каменные стены побелили, и от этого комната выглядела светлее, чем коридоры снаружи
Два стола, скамьи вдоль стен с брошенными на них суконными подушками, лампа со светокамнем на крюке, раковина и простенький артефактный чайник, не требующий огня для нагрева, жестяные банки с сахаром, кофе и чаем, а также пачка галет. Кто-то приклеил на стену вырезанную из газеты фотографию полуобнажённой модели, рекламирующей породистых орловских рысаков. На вешалке у входа висели три рабочих халата, рядом на полке выстроились четыре кружки с несмытыми следами чая. Технологи здесь провели больше часов, чем в любом другом помещении Бастиона, включая собственные каморки.
Инженер сел напротив. Положил ладони на стол, сцепив пальцы. Руки у него были крупные, с въевшейся в кожу металлической пылью, которую не отмывало никакое мыло. Седая щетина на бледных щеках, усталые глаза с покрасневшими белками. Бирман выглядел старше своих лет, и я подозревал, что выглядел так ещё в Минске.
— Я хочу спросить о людях, — сказал он по-русски, с тем жёстким акцентом, который за пять месяцев не смягчился ни на йоту.
Я не спешил задавать уточняющие вопросы, а Бирман не торопился развивать свою мысль.
— Генератор работает, — продолжил он. — Станочный парк вышел на режим. Алхимическое крыло подключено. Литейная плавит сплавы по графику. Всё идёт к тому, что в обозримом будущем Бастион станет публичным. Верно?
— Верно, — подтвердил я.
— Когда это произойдёт, что будет с нами?
Я откинулся на скамье, упёршись лопатками в каменную стену, и посмотрел на собеседника внимательнее.
— Со мной и моими товарищами, — уточнил он. — Семь десятков человек, которые четыре года прожили под землёй в Минске, потом полгода под землёй здесь. Мы казнены. Документов, как и подданства, нет. Ступить на поверхность мы формально не имеем права. За себя я не прошу. У меня никого нет.
Бирман развёл сцепленные пальцы, и я заметил, что костяшки побелели. Кёнигсбержец держал руки сжатыми сильнее, чем казалось.
— У Озолса в Митаве осталась одинокая мать. Она не знает, что сын жив. У Фишера в Риге жена и дочь, — произнёс он тише. — Жена наверняка считает его мёртвым. Дочери было семь, когда он отправился в деловую поездку. Сейчас ей двенадцать. У Якуба в Праге младшая сестра.
Бирман называл имена ровным голосом, загибая пальцы, как загибал бы при перечислении неисправных узлов в турбине. Деловито и точно. Именно эта деловитость сказала мне больше, чем слова: инженер готовил этот разговор долго, отсекая всё лишнее, оставляя сухие факты.
— Эти люди пошли за вами, Ваша Светлость, — продолжил Бирман, — из расчёта. Думаю, вы это прекрасно понимаете. В одиночку через чужие страны, через леса с тварями, без документов и денег, они бы не добрались никуда. Поэтому они работали. Терпели. Понимали необходимость. В Минске они пытались выжить, и этого хватало, чтобы не думать ни о чём другом. Переезд сюда… — он замялся, потёр переносицу, — переезд изменил дело. Появилась надежда, и люди стали ждать. А ожидание, Ваша Светлость, изматывает сильнее подвала. Это чертовски тяжело, когда видишь цель, но не знаешь, когда до неё дойдёшь…
Кёнигсбержец замолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил снова, и голос его стал ещё суше, словно инженер намеренно убирал из него всё, что могло показаться жалобой.
— Петерис последнюю неделю работает рассеянно. Ошибки, которых раньше не допускал. Вчера перепутал допуск на подшипнике. Молодой часовщик из Данцига, Вальтер, перестал разговаривать с товарищами. Сидит, ест, работает, ложится спать. Ни слова за три дня. Якуб тихонько запил, — Бирман загнул ещё один палец. — Пока немного, пока это управляемо, но я знаю своих людей, Ваша Светлость. Если не дать им перспективу, через два-три месяца начнётся разброд. Кто-то забросит работу, кто-то попытается бежать, и бежать ему будет некуда, и он это понимает, но человек без перспективы перестаёт думать рационально.
Я слушал, не перебивая. Бирман имел право договорить, и не только потому, что его люди составляли основу производства. Он имел право, потому что проблема действительно назрела, а я слишком долго откладывал этот разговор.
Когда кёнигсбержец закончил, я несколько секунд сидел молча, перебирая в голове цепочку последствий и различные варианты. Как частенько и бывает в жизни, каждое решение порождает три новых проблемы.
Написать обычное письмо семье означало раскрыть, что «казнённый» жив. Перехваченное письмо свяжет Гаврилов Посад с Минском и подтвердит Бастионам то, что они пока лишь подозревают. Орден разгромлен, но его союзники в Европе никуда не делись. Отказать Бирману означало потерять этих людей. Не через два месяца и не через три. Я потерял бы их в тот момент, когда произнёс бы слово «нет». Надежда, которую дал им переезд из минских подвалов, превратилась бы в уверенность, что их внаглую используют. А люди, убеждённые в том, что их используют, работают ровно до тех пор, пока не найдут способ сбежать или, того хуже, навредить.
— Карл, — обратился я к нему по имени, и собеседник чуть выпрямился на скамье, — я не буду врать, что не думал об этом. Думал. Просто не рассчитывал, что вопрос встанет так скоро.
Встав, прошёлся по комнате. Потолок здесь был низкий, и мне приходилось чуть наклонять голову, проходя от стены к стене.
— Прямой контакт с семьями до обнародования Бастиона исключён, — сказал я, остановившись у стола. — Перехваченное письмо похоронит всё, что мы строили. Стоит специалистам из Минска воскреснуть на территории Гаврилова Посада, и любой аналитик за полдня свяжет одно с другим. Бастионы получат подтверждение, которого им не хватает. Это первое.
Бирман слушал, не отводя глаз.
— Второе. Часть твоих людей родом из Ливонии. Озолс из Митавы, Фишер из Риги. Я разбил ливонскую армию полгода назад, и фон Рохлиц не из тех, кто это забывает. Если до него дойдёт, что подданные Ливонии, считавшиеся мёртвыми, обнаружились на моей территории, их семьи окажутся в опасности. Рохлиц может решить, что родственники этих людей представляют собой рычаг давления. Шантаж, заложники, попытка выжать из инженеров секреты производства через угрозу семьям. Я не знаю этого человека достаточно хорошо, чтобы утверждать, что он на это способен, но я не знаю его и достаточно хорошо, чтобы утверждать обратное.
Бирман медленно кивнул. Он прекрасно понимал безжалостную логику политики.
— Поэтому, — продолжил я, — семьи нужно вывезти до обнародования. Физически. Из Ливонии, из Пруссии, из Речи Посполитой, из Венгрии, откуда бы они ни были. Если они, конечно, захотят ехать. Найти, связаться, вывезти в Содружество, расселить на моей территории, и только после этого объявлять о Бастионе.
Бирман подался вперёд. Скамья скрипнула под ним.
— Это… — начал он и запнулся, кадык дёрнулся на жилистой шее. — Это десятки семей, Ваша Светлость. В разных странах. Некоторые, может быть, уже переехали. Некоторые жёны… — он осёкся, потёр большим пальцем ребро стола, — некоторые жёны могли выйти замуж снова, думая, что мужья мертвы. Пять лет… И некоторые просто не поверят.
— Знаю, — сказал я, садясь обратно. — Каждый случай индивидуален. Процесс растянется на недели, может быть дольше. Мой начальник разведки займётся этим лично. Операция будет идти параллельно: поиск, установление контакта, организация переезда тем, кто согласится.
Я наклонился вперёд, упёршись локтями в стол.
— И главную роль в этом сыграют сами твои люди, Карл. Они напишут письма своим семьям. Собственноручно, тем почерком, который жена или мать узнают с первого слова. Эти письма не пойдут почтой. Их доставят мои агенты лично в руки, как доказательство, что человек жив. Для тех случаев, где письма будет недостаточно, мы передадим семьям магофоны. Пусть Фишер поговорит с женой голосом. Пусть она услышит его и поверит.
Бирман уставился на свои руки, лежавшие на столе. Пальцы, которые минуту назад сжимались в замок с побелевшими костяшками, теперь лежали раскрытыми ладонями вверх, и я видел, как по ним проходит дрожь. Мелкая, от запястий к кончикам. Кёнигсбержец заметил это сам, сжал кулаки и убрал руки под стол.
— И чтобы окончательно расставить все точки над «i». После обнародования, — добавил я, — твои люди и их семьи получат статус подданных княжества. Со всеми правами, которые из этого следуют. Жильё в городе, достойное жалование, защита. Твои соратники слишком долго работали в подвалах, считаясь мёртвыми. Когда мир узнает об этом Бастионе, мир узнает и о людях, которые его построили. И эти люди выйдут из-под земли вместе с ним, как высококлассные специалисты, которых ценят, а не как скелеты, которых прячут в шкафу.
Бирман сглотнул. Провёл ладонью по лицу, жёстко, от лба к подбородку, как будто пытался стереть выражение, которое не привык носить.
— Ваша Светлость, — начал он, и голос сорвался на первом слоге. Кёнигсбержец прокашлялся, стиснув челюсти. — Я передам вашим людям списки. С именами, адресами, всем, что знаю. Сегодня же.
— Передай майору Молчанову, — сказал я. — Он найдёт тебя к вечеру, а уж Степан Игоревич передаст информацию куда нужно.
Бирман встал. Выпрямился, одёрнул рабочий халат. Потом протянул мне руку. Рукопожатие у инженера было жёстким, и он сжал мою ладонь обеими руками, чего не делал никогда прежде. Держал секунду дольше, чем следовало, и отпустил резко, словно поймал себя на слабости.
— Спасибо, — выдавил собеседник.
Развернулся и вышел, споткнувшись на пороге о приступку, которую проходил сотни раз без единой запинки. Дверь закрылась за ним.
Я достал магофон, покрутил его в пальцах, думая о том, что скажу Коршунову. Разговор предстоял длинный.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
