Император-инцел
Глава 1
Глава 1. Квинтэссенция кринжа
Геннадий Пискунов, двадцати одного года от роду, студент третьего курса философского факультета, сидел на подоконнике в коридоре общежития и страдал. Страдал он изысканно, многослойно, как и подобает человеку, который в прошлом семестре сдал зачет по постструктурализму на «отлично», а зачет по социальному взаимодействию — на «неуд».
Внешность Геннадия идеально резонировала с его внутренним миром. Он был невысок, худощав, с вечно встрепанными русыми волосами, которые он сам классифицировал как «ризому» — они торчали во все стороны, отрицая саму идею центра и иерархии. Одет он был в неизменную серую водолазку, которая, по его мнению, придавала ему сходство с Мишелем Фуко, но на деле делала похожим на грустного червяка, выползшего на асфальт.
Прямо сейчас он перечитывал свою анкету в приложении для знакомств. Там значилось: «Геннадий, 21. Рост: 187. Профессия: senior python developer. Увлечения: горные лыжи, дайвинг, чтение Лакана в оригинале. Ищу ту, которая не такая, как все».
Горькая правда заключалась в том, что Геннадий не был сеньором-питонистом. Его рост составлял 165 сантиметров в ботинках на толстой подошве, а единственным его погружением был вчерашний поход в душ, где он, поскользнувшись на обмылке, едва не утонул в луже воды, которую сам же и разлил. Сосед по общаге, Вася, имел неосторожность заметить вслух, что «питонист» — это, кажется, единственный питон, который в длину меньше, чем в высоту. С тех пор Вася был торжественно внесен в «черный список» и удостоился длинной лекции о токсичной маскулинности, которую Гена прочитал, глядя в стену, потому что боялся встретиться с Васей глазами.
Геннадий был инцелом. Не просто девственником, обозленным на мир, но настоящим теоретиком этого движения. Он знал все: про Чейда, про Стейси, про альф, бет и сигм. Он мог часами рассуждать о лицевой антропологии и о том, что его скулы (довольно острые от худобы) — признак истинного аристократизма духа. Беда была в том, что он никак не мог определиться с цветом таблетки. Сегодня ему казалось, что он «редпил» и видит жестокую правду мира. Завтра, после особо удачной шутки в университетской столовой, он чувствовал себя «вайтпилом» — чистым и невинным. А послезавтра, когда симпатичная бариста снова не посмотрела в его сторону, мир окрашивался в непроглядный «блэкпил», и Геннадий шел в туалет, чтобы трагично посмотреть на себя в зеркало и прошептать: «Это финал».
Но главной его визитной карточкой, его персональным проклятьем, был феномен, который сокурсники окрестили «аутонокаут». Это была почти магическая, трансцендентная способность обращать любую, даже самую нейтральную ситуацию в позор. Это был не просто провал, это был ритуальный акт самоуничтожения.
Взять, к примеру, Леночку с филфака. Геннадий, набравшись храбрости (после трех банок дешевого энергетика, который он называл «жидкой волей к власти»), пригласил ее в кафе «У Ашотов». Они сели за столик. Леночка улыбалась. Она спросила, какой кофе он предпочитает. Геннадий, чье сердце билось с частотой отбойного молотка, внезапно осознал всю бездну означающих и означаемых, разверзшуюся между ними. Слово «кофе» вдруг показалось ему тоталитарным концептом. Он посмотрел на ее губы, на блеск для губ со вкусом клубники, и его накрыло осознанием всей ответственности Бытия-В-Мире. Он вскочил так резко, что стул опрокинулся, и, глядя куда-то в район ее левого уха, выпалил: «Мне нужно на этику!». И убежал, бросив Леночку с меню в руках и открытым ртом.
Во второй раз, чудом вымолив прощение и сославшись на «экзистенциальную мигрень», он гулял с ней по набережной. Романтика, закат, его рука случайно касается ее пальто. И тут появляется он — бомж по имени Григорий, местная достопримечательность. Григорий был настроен агрессивно-философски. Он потребовал у Геннадия «дензнак на познание абсолюта». Геннадий замер. Его теория о жестком доминировании альфа-самца рассыпалась в прах при виде грязной телогрейки. Он спрятался за Леночку, которая была выше его на полголовы, и дрожащим голосом пропищал: «Лена, реши, пожалуйста, эту проблему». Лена решила, дав бомжу сто рублей и навсегда вычеркнув Геннадия из списка потенциальных мужчин.
Случались у него, впрочем, и моменты почти-успеха. Однажды в баре «Три калеки» какая-то нетрезвая провинциалка сама начала с ним кокетничать. Она смеялась над его шутками про «трансцендентальное означаемое», принимая их за модный столичный юмор. Геннадий плыл на волнах триумфа. Но тут подошел ее бывший — классический гопник с бычьей шеей, по имени Колян. Колян, не читавший Делеза, просто взял Геннадия за шкирку и сказал: «Слышь, червь, отползи». Триумф Геннадия сменился ужасом. На следующий день, весь кипя от праведного гнева, он написал заявление в полицию о том, что Колян украл у него айфон. Но когда его вызвали для дачи показаний и напомнили об ответственности за ложный донос, Геннадий испугался и, заикаясь, отозвал заявление, пробормотав что-то про «диалектическую сложность ситуации». С тех пор факультетская легенда гласила, что Геннадий хотел посадить гопника, но в итоге едва не сел сам.
Теперь же Геннадий перечитывал анкету и размышлял. Он яростно, до ломоты в паху, жаждал женского тела. Нет, не так. Он жаждал Признания, воплощенного в этом теле. Он хотел, чтобы на него смотрели с желанием, а не с тем особым видом брезгливой жалости, с каким обычно смотрят на раздавленную на асфальте лягушку. Но его Эго, выстроенное, как карточный домик из цитат Деррида и мемов про сигм, делало любое сближение невозможным. Стоило девушке проявить к нему симпатию, как он тут же начинал ее презирать за «плохой вкус». А если она его отвергала, это лишь подтверждало теорию заговора.
Его отношения с реальностью были, мягко говоря, натянутыми. Любой, кто пытался быть ему другом, рано или поздно уставал от бесконечного потока кринжа. Гена словно нарочно провоцировал людей на насмешки, чтобы затем со слезами на глазах объявить их «абьюзерами и токсиками» и с почестями занести в свой личный мартиролог «черного списка». Его не били исключительно из брезгливости. Никому не хотелось марать руки о человека, который в драке, скорее всего, укусит за ногу и тут же напишет заявление в ООН.
Геннадий вздохнул и посмотрел на плакат с Лаканом, приклеенный к стене над его кроватью. Стадия зеркала, подумал он. Я просто застрял в стадии зеркала. Я не узнаю себя в своем отражении. Потому что мое отражение — это п****ц.
Он не знал, что буквально через мгновение он перестанет быть студентом Геной Пискуновым. Вселенная, устав от этого концентрированного кринжа, решила вмешаться. В комнате запахло озоном, свет на мгновение померк, и прямо перед Геннадием, заслоняя собой плакат с Лаканом, из воздуха соткалась сияющая арка портала.
— О, нет, — сказал Геннадий, и это была единственная здравая мысль за последние три года. — Только не в женскую общагу...
Портал, мягко жужжа, засосал его внутрь.
Глава 2
Глава 2. Трансцендентальное означаемое самодержавия
Переход был мгновенным и отвратительно материальным. Геннадия словно вывернули наизнанку через трубу, смазанную вазелином и патриотизмом. На долю секунды ему показалось, что он увидел саму структуру бытия, и она, разумеется, имела форму гигантского фаллоса. Лакан был бы доволен.
А потом реальность ударила его по голове. В самом буквальном смысле.
Боль была острой, унизительной и мокрой. Что-то хлестнуло по правой стороне лба, и мир окрасился в алый. Геннадий взвизгнул. Звук получился каким-то не таким — выше, чем обычно, но с неожиданной хрипотцой. Он рухнул на колени на мостовую, инстинктивно схватившись за голову. Ладонь стала липкой от крови.
— А-а-а! Убивают! Полиция! Зая-а-авление! — заверещал он, пытаясь отползти в сторону.
Но вокруг творилось что-то странное. Крики на непонятном, щебечущем языке. Топот ног в странной обуви. Его, кажется, подхватили под руки — руки были чужие, грубые, но почтительные. Перед глазами мелькали какие-то цветные пятна, рикши, люди в нелепых кимоно, и посреди всего этого — фигура человека с окровавленной саблей, которого уже скручивали.
Геннадий моргнул. Боль немного отступила, сменившись оглушительным шоком осознания.
Это не его тело.
Он тупо уставился на свои руки. Это были не его руки. Чуть более пухлые, с ухоженными ногтями, но явно не привыкшие к тяжелому физическому труду. Одежда... это был какой-то дикий маскарад. Мундир? Эполеты? От него пахло лошадью, потом и дорогим одеколоном. Он попытался встать, и мир качнулся. Он был выше. Заметно выше! Геннадий Пискунов, чей рост всю жизнь был предметом глухой ненависти, внезапно оказался на другой высоте обзора.
— Что за... — прошептал он, но голос снова прозвучал незнакомо.
— Ваше Императорское Высочество! — прорыдал кто-то рядом на русском, но с чудовищным акцентом. — Вы ранены! Доктора! Немедленно!
Геннадий повернул голову. На него смотрели. Смотрели с ужасом, с обожанием, с готовностью умереть на месте. Как на... императора?
— К-какое высочество? — пробормотал он. — Вы что, меня с кем-то...
И тут он увидел свое отражение. Полицейский держал перед ним маленькое зеркальце, видимо, чтобы оценить рану. Из зеркальца на Геннадия смотрел не Геннадий. На него смотрел молодой человек с аккуратной бородкой, усами, бледным лицом и кровью, стекающей по виску. Это лицо Геннадий видел сотни раз на портретах в учебниках истории, в мемах про "слабое звено", в пабликах с альтернативной историей.
Николай II.
Последний русский император.
Николай Второй.
Геннадий замер. Его мозг, искушенный в деконструкции реальности, на мгновение отключился, а затем заработал с лихорадочной скоростью. Сабля японского городового. Покушение в Оцу. 1891 год. Он помнил это событие — тогда цесаревич Николай путешествовал по Японии, и какой-то фанатик-самурай решил его убить за неуважение к местным святыням. Рана была неглубокой, но шрам остался на всю жизнь.
— Я в теле Николая Второго, — произнес Геннадий вслух, пробуя слова на вкус. — Я, Гена Пискунов, инцел, студент-философ, человек, которого девушка по имени Лена заставила разбираться с бомжом... я теперь — самодержец всея Руси.
Его губы растянулись в некоем подобии улыбки. Это было настолько ужасно, что окружающие приняли гримасу за признак болевого шока.
— Ваше Высочество, вам нужно в постель! Скорее!
Геннадия под руки повели к экипажу. А его разум уже включил турбо-режим. Всю жизнь он прятался за философскими концептами от жестокой реальности, где он был никем. Теперь же он — тот, кого 150 миллионов крестьян называют "Ваше Величество" и падают ниц. Он машинально потрогал усы. Они были настоящими. Это невероятно.
Плюсы и минусы. Надо оценить плюсы и минусы с научной точки зрения. С точки зрения инцельской теории.
Плюсы:
Ресурсы. Абсолютная власть и колоссальные деньги. С таким ресурсом даже он может найти женщину. Более того, ему обязаны предоставить женщину. Это легально. Это прописано в законах о престолонаследии. Ты просто выбираешь принцессу, и её привозят. Не надо писать в анкете, что ты senior python developer. Ты просто император.Статус. Это вам не просто альфа-самец, над которым смеялся Колян. Это ультра-альфа. Сигма с короной. Вся пирамида власти замыкается на нем. Если бы тот гопник из бара попытался его тронуть сейчас, его бы просто расстреляли. Или повесили. Или сослали в Сибирь. Мысль о Коляне, корчащемся в снегах Сибири, принесла Геннадию глубокое, почти плотское удовлетворение.Лицевая антропология. Он всегда подозревал, что его острая форма скул и бледность — признак аристократизма. Теперь у него есть возможность реализовать этот потенциал. Он — представитель династии, которая правила веками. Его лицо — это эталон. Буквально. Любой, кто скажет иначе, будет иметь дело с Третьим отделением. Или чем там сейчас занимается охрана?Подача. Ему не нужно "подкатывать". За него подкатывает история, геополитика и дипломатический корпус. Весь мир — это просто очень большое приложение для знакомств, где он супер-лайкает целые страны.Минусы:
Революция. Где-то впереди, он помнил это смутно из обрывков лекций, маячит 1917 год. В подвале Ипатьевского дома ему будет уже не до подкатов. Это серьезный антибонус. Блэкпил в масштабах империи.Японская сабля. Кажется, его раса "арийского аристократа" не произвела впечатления на японского самурая. Это провал. Чейд ударил Стейси саблей. Прямо в лоб. Аутонокаут на международном уровне. Его только что зафрендзонил целый народ через насилие. "У нас просто разные культуры, Никки". Френдзона от Японии. Обидно.Жена. Он вспомнил. Ему предстоит жениться на Алисе Гессенской, будущей Александре Федоровне. Из мемов он знал, что она была истеричкой, загонялась по религии, и родила четырех девочек, прежде чем появился больной гемофилией наследник, из-за которого ко двору прибился Распутин. Семейная жизнь заранее выглядела как самый ужасный ситком в мире, где он — главный куколд истории. "Дорогая, у меня мигрень, мне нужно на этику", — сказать не получится. Это ловушка.Ответственность. Ему придется управлять страной. Принимать решения. Геннадий, который не мог решить, что заказать в столовой, не посоветовавшись с гороскопом, должен будет утверждать бюджеты и объявлять войны. Это стресс. А стресс вызывает выпадение волос.Геннадий, которого несли к экипажу, внезапно хихикнул. Окружающие японцы и русские дипломаты переглянулись с еще большим ужасом.
Но все эти минусы меркли перед одним чудовищным, фундаментальным, онтологическим вопросом. Вопросом, который сейчас жужжал в его голове, перекрывая даже боль от раны.
Попаданец в Николая II... Это же классический жанр! Спасти империю, нагнуть Британию, рельсы, заводы, "государь, вы велики"! Но кто все эти попаданцы? Самоуверенные мажоры, спецназовцы, инженеры-ядерщики... А здесь — я. Я — инцел-философ с синдромом аутонокаута. Смогу ли я, ничтожество, которое боится бариста в "Старбаксе", реформировать Российскую Империю? Или я развалю её на двадцать лет раньше, просто по неосторожности?
Эта мысль была столь грандиозна в своей унизительности, что Геннадий ощутил почти религиозный трепет. Аутонокаут планетарного масштаба. Из позора в студенческой столовой он прыгнул в позор мировой истории.
— Ваше Высочество, что с вами? Вы странно улыбаетесь, — спросил встревоженный сановник.
— Ничего, — голосом Николая, но с интонацией Геннадия, ответил новоявленный цесаревич. — Просто подумал, что меня впервые в жизни ударил мужчина, и это не самое страшное, что сегодня произошло.
Он посмотрел на японского полицейского, которого уже скрутили и, кажется, готовились четвертовать или сделать харакири прямо на месте.
— Стоять! — вдруг выкрикнул Геннадий. Все замерли.
Он подошел к нападавшему. Самурай смотрел на него с дикой, фанатичной ненавистью. Типичный хейтер, подумал Геннадий. Просто написал в комментариях "первый нах".
— Слушай сюда, Чейд, — тихо сказал Геннадий на русском, глядя ему прямо в глаза. — Ты только что напал на человека, который был в перманентном френдзон-статусе у всей Европы. Но теперь тут я. И я не просто цесаревич. Я — инцел на троне. Ты устроил мне первый кровный тест на альфу. И знаешь что? Я засчитаю это как опыт, но запомню.
Японец, разумеется, ничего не понял, но затрепетал, ибо даже ему передалась та невероятная, концентрированная кринж-энергия, которую излучал этот странный русский принц.
Геннадий повернулся к свите.
— Отпустите его.
— Но, Ваше Высочество!..
— Отпустить. Он просто эджлорд. У него блэкпил по поводу вестернизации. Я понимаю его боль. И пусть мне принесут зеркало побольше. Мне нужно срочно оценить свои скулы. И позовите кого-нибудь, кто в курсе... тут есть Распутин? Нет? Рано? Черт. Тогда позовите Дерриду. Тоже нет? Проклятье. Ладно, просто дайте водки. Мне нужно подумать, как объяснить всей стране, что её будущий император — девственник с философским образованием.
Глава 3
Глава 3. Фаллос Империи
Вести о "душевном повреждении" наследника русского престола разлетелись по миру быстрее, чем пожар в деревянном театре. Газеты всех стран смаковали подробности: японский фанатик ударил цесаревича Николая саблей по голове, и хотя рана физическая заживала хорошо, с рассудком августейшей особы творилось нечто необъяснимое.
Лучшие медицинские умы Европы съехались в Санкт-Петербург. Светила психиатрии, неврологии и даже, на всякий случай, френологии — меряли цесаревичу череп, щупали шишки на голове и многозначительно переглядывались.
— Пульс учащенный, — докладывал лейб-медик императору Александру III. — Зрачки расширены. Наблюдается навязчивое повторение иностранных слов, таких как "краш", "кринж" и "рофл". При виде любой особы женского пола цесаревич начинает странно дышать и бормотать про "стадию зеркала" и "трансцендентальное означаемое".
Александр III, человек огромный, грозный и решительный, хмурился так, что его знаменитые усы едва не сворачивались в трубочку.
— Он будет нормальным? — спрашивал император голосом, от которого дрожали стекла в Зимнем дворце.
— Есть умеренный оптимизм, Ваше Величество, — отвечал главный психиатр, вытирая пот. — Удар пришелся в теменную область, отвечающую за социальное поведение. Возможно, галлюцинации о некоем "приложении для знакомств" пройдут. Но гарантировать полное выздоровление...
В этот момент из покоев цесаревича донесся странный звук — не то вой, не то декламация.
Геннадий-Николай стоял перед огромным зеркалом в золоченой раме и разглядывал свое новое лицо. Прошло три недели с момента покушения, и он уже почти привык к усам и бородке. Более того, он находил себя... привлекательным? Нет, не так. Он находил себя статусным.
— Скулы, — шептал он, ощупывая лицо. — Острые. Аристократические. Как у настоящего альфы. Нет, не альфы. Как у сигмы. Иду своим путем. Меня ударили саблей, а я простил обидчика. Это жест доминирования. Все бабы теперь должны быть мои.
Проблема заключалась в том, что вокруг него постоянно находились люди. Охрана, врачи, фрейлины, министры — все они следили за каждым его шагом, опасаясь нового покушения или припадка. И в этих условиях Геннадий пытался реализовать свои новообретенные императорские амбиции в сфере романтики.
Первый эксперимент произошел с молодой горничной, которая принесла ему утренний чай. Геннадий, вспомнив все пикап-форумы, решил действовать дерзко.
— Девушка, — сказал он, стараясь придать голосу бархатистость, но получился какой-то квакающий фальцет. — Вы знаете, что такое "фаллос" Лакана?
Горничная, простая крестьянская девушка, вытаращила глаза и мелко перекрестилась.
— Не извольте гневаться, Ваше Высочество, но батюшка говорил, что такие слова — от лукавого.
— Нет-нет, вы не поняли! — Геннадий вскочил с кровати, запахивая халат. — Фаллос — это не орган! Это трансцендентальное означающее желания! Я хочу сказать, что ваше желание... то есть мое желание... в общем, мы оба находимся в символическом порядке, где...
Он сделал шаг к горничной, но запутался в длинном халате, споткнулся о ковер и рухнул лицом прямо в поднос с чаем. Кипяток ошпарил ему щеку, чашка разбилась, горничная завизжала.
— Ваше Высочество! — в покои ворвались охранники, врачи и два казака с шашками наголо.
— Ничего! — прохрипел Геннадий, вытирая чай с лица. — Просто... просто я споткнулся. Никакого подката. Вообще. Я просто хотел чай. Один. В постели. Как обычно.
Горничная, рыдая, убежала. Врачи переглянулись с еще большей тревогой. В медицинской карте цесаревича появилась новая запись: "Внезапные приступы моторной неловкости при контакте с лицами противоположного пола".
Следующая попытка произошла на балу, устроенном в честь выздоровления наследника. Геннадий, напомаженный и надушенный, в мундире, который сидел на нем как на вешалке (несмотря на рост, он все еще подсознательно сутулился), решил применить "метод альфа-самца" к юной княжне Оболенской.
— Вы прекрасны, — сказал он, стараясь смотреть ей прямо в декольте, но от волнения кося глазами куда-то в потолок. — Я хочу сказать, что вы вызываете во мне желание, которое структурировано вокруг фаллического означающего.
Княжна, воспитанная в лучших традициях Смольного института, поняла только слово "желание" и слово "фаллический". Первое ей польстило, второе — ужаснуло.
— Ваше Высочество, вы слишком добры, — пролепетала она, отступая.
— Нет, я не добрый! — Геннадий решил форсировать события и перейти к "нег-хиту", как учили на форуме. — У вас нос немного... неправильный. Но это даже мило. В некотором роде. Для девушки вашего статуса.
— Моего... статуса? — глаза княжны наполнились слезами.
— Да! То есть нет! Я хотел сказать, что ваш нос... он уникальный! Как у Гоголя! Нет, не как у Гоголя, у Гоголя был длинный, а у вас... в общем, я хочу на вас жениться! Нет, не жениться! Просто... может, погуляем? Но без бомжей! Обещаю, бомжей не будет! Если будут — я их сам! У меня теперь есть казаки!
Княжна Оболенская, которую никто никогда не сравнивал ни с Гоголем, ни тем более с его носом, разрыдалась и убежала в дамскую комнату. Ее отец, старый князь, побагровел и начал пробираться к наследнику с явным намерением потребовать объяснений.
Геннадий, осознав, что сотворил очередной аутонокаут, быстро ретировался за колонну, где столкнулся с императором.
— Ники, — прорычал Александр III. — Ты опять?
— Я ничего! — взвизгнул Геннадий. — Это она! Она меня спровоцировала своим... своим носом!
— Ты сравнил княжну Оболенскую с Гоголем. При всем дворе.
— Я не сравнивал! Я сказал, что НЕ сравниваю! Это была негативная диалектика! Адорно, между прочим, одобряет!
Александр III закрыл лицо огромной ладонью. Он ничего не понял про Адорно, но отчетливо осознал, что его сын сошел с ума. Окончательно и, кажется, бесповоротно.
— Доктора говорят, тебе нужна жена, — сказал император глухо. — Нормальная женщина, которая приведет тебя в чувство. Мы ускоряем переговоры с Гессенским домом. Принцесса Алиса будет здесь через месяц.
Геннадий замер. Алиса Гессенская. Будущая императрица Александра Федоровна. Та самая женщина, которая в его исторической реальности стала последней русской царицей. Женщина, которую он никогда не видел, но уже боялся.
— Она... красивая? — спросил он с надеждой.
— Говорят, да. И очень религиозная.
— Религиозная? — в голове Геннадия мгновенно сложилась картина: набожная женщина, которая не понимает шуток про Лакана, отказывает в близости, потому что "грех", и постоянно таскает его в церковь. — То есть, типичная фригидная викторианка? Это ловушка! Это же брачная френдзона длиною в жизнь!
— Что такое "френдзона"? — устало спросил Александр III.
— Это когда женщина говорит, что ты "хороший друг", но спит с Тайроном! То есть, с гопником! Или с конюхом! Или с Распутиным! Особенно с Распутиным!
При слове "Распутин" император побагровел так, что врачи испугались апоплексического удара.
— Никаких Распутиных! — рявкнул он. — Ты женишься на принцессе Алисе, и точка. А этих твоих... "Тайронов"... чтобы я больше не слышал!
Месяц прошел в томительном ожидании. Геннадий, изолированный от внешнего мира (после инцидента с княжной Оболенской его выводили в свет только под усиленной охраной и с предварительным инструктажем), проводил дни в библиотеке, читая книги по истории династии Романовых и составляя списки.
Список первый назывался "Как не допустить революцию: план минимум". Там значилось:
Не начинать Русско-японскую войну (поздно, сабля уже прилетела).Не расстреливать рабочих у Зимнего (просто не выходить на балкон).Найти Ленина и дать ему грант на исследование чего-нибудь безопасного.Распутина — сразу в ссылку.Список второй назывался "Как понравиться Алисе: стратегия альфа-самца". Там было:
Не говорить про фаллос.Не сравнивать с Гоголем.Не убегать, сказав "мне нужно на этику".Притвориться нормальным.Последний пункт он обвел трижды и поставил восклицательный знак.
И вот настал день встречи. Геннадий стоял на перроне царскосельского вокзала, окруженный свитой, и ждал поезда из Германии. Он был бледен, как смерть, и вспотел так, что мундир промок насквозь.
Поезд прибыл. Из вагона вышла она — Алиса Виктория Елена Луиза Беатриса Гессен-Дармштадтская. Невысокая, стройная, с серьезными голубыми глазами и выражением лица, которое Геннадий немедленно классифицировал как "типичная Стейси-високосница, которая сейчас начнет оценивать мои ресурсы".
Она подошла к нему и сделала реверанс.
— Ваше Высочество, — сказала она по-русски с легким акцентом. — Я много слышала о вашей травме. Я молюсь о вашем выздоровлении.
Геннадий сглотнул. Она говорила искренне. В ее глазах он увидел не презрение, не жалость даже, а какое-то странное, тихое сочувствие.
И это было хуже всего.
— Спасибо, — выдавил он. — Я тоже о вас... слышал. Вы Алиса. Которая Гессенская. Принцесса.
— Да, это я, — она улыбнулась.
— Вы верите в Бога, — сказал Геннадий.
— Да, конечно.
— А в Лакана?
— Простите?
— Не важно. — Геннадий судорожно пытался вспомнить, что написано в его списке под пунктом "Притвориться нормальным". — Вы хорошо доехали? Как там Германия? Бисмарк еще жив? Отличный мужик, я слышал. Усы у него знатные. Почти как у моего отца.
Алиса моргнула. Свита за спиной цесаревича затаила дыхание.
— Благодарю, путешествие было приятным, — вежливо ответила она, но в ее глазах промелькнуло что-то похожее на тревогу. Ей рассказывали, что наследник "поврежден умом", но она надеялась, что это преувеличение.
— Хотите, я покажу вам дворец? — продолжал Геннадий. — Там много комнат. Очень много. Можно заблудиться. Я уже три раза терялся. Однажды нашли в библиотеке, я там сидел и читал про... не важно. В общем, вы не думайте, что я сумасшедший.
— Я так не думаю, — сказала Алиса, хотя подумала она именно это.
— Потому что я не сумасшедший, — настаивал Геннадий. — Просто у меня... особое восприятие реальности. Я вижу то, чего не видят другие. Например, я вижу, что вы сейчас думаете, что я сумасшедший. Это нормально. Все так думают. Я привык. Я вообще всю жизнь привыкаю. Знаете, что такое аутонокаут?
— Нет, — прошептала Алиса, все еще пытаясь сохранить вежливую улыбку.
— Это когда ты пытаешься произвести впечатление, но производишь ровно противоположное. Например, прямо сейчас. Я должен был встретить вас как наследник престола — с достоинством, с величием. А вместо этого я рассказываю вам про Бисмарка и спрашиваю про Лакана. И вы уже наверняка жалеете, что приехали. И думаете: "Боже, за что мне этот конченый". А я вижу, что вы так думаете, и от этого мне становится еще хуже, и я несу еще больший бред. Это замкнутый круг. Это как у Деррида — бесконечное означивание, где каждое слово отсылает к другому слову, и нигде нет конечного смысла, только бесконечное скольжение по цепочке означающих, ведущее в бездну...
Алиса молчала. Она не поняла ни слова, но общий смысл уловила безошибочно: ее будущий муж — безумец. Не просто безумец, а безумец, который осознает свое безумие и страдает от него. И от этого ее сердце, вопреки всему, сжалось от сочувствия.
— Вы очень... необычный человек, — сказала она наконец. — Я думаю, нам нужно просто получше узнать друг друга.
Геннадий замер. Он ожидал насмешки, холодности, отказа. Но Алиса смотрела на него с тем самым выражением, которое он ненавидел больше всего на свете. С жалостью. С желанием помочь. С желанием "исправить" его.
— Вы думаете, что сможете меня вылечить? — спросил он с внезапной горечью. — Думаете, что ваша любовь, ваша вера, ваша женственность исцелят мои душевные раны? Это типичный сценарий "спасательницы", описанный на форумах. Женщина видит в мужчине проект, а не человека. Вы хотите не меня, вы хотите мою травму. Вам нравится идея быть той, кто "исправила" безумного наследника.
— Это неправда! — впервые за весь разговор Алиса повысила голос. — Я просто хочу быть вам другом!
— Другом! — Геннадий истерически рассмеялся. — Вы слышали, господа? Она хочет быть мне другом! Френдзона на этапе знакомства! Это новый рекорд! Я еще даже не женился, а уже во френдзоне! Это просто... это гениально!
Он повернулся к свите, раскинув руки, словно актер, обращающийся к зрителям.
— Запишите кто-нибудь! Цесаревич Николай Александрович, наследник престола Российской Империи, получил френдзону от собственной невесты до помолвки! Это войдет в историю! Это будет в учебниках! "Император-инцел: хроника одного крушения"!
Алиса отступила на шаг. В ее глазах больше не было сочувствия — только страх и растерянность.
— Я... я не хотела вас обидеть, — пролепетала она.
— Обидеть? — Геннадий резко успокоился и посмотрел на нее. — Вы не можете меня обидеть. Я закален. Я прошел через такое количество кринжа, что ваша френдзона — это даже не царапина. Это просто... очередная глава.
Он развернулся на каблуках, споткнулся о собственную ногу, едва не упал, но каким-то чудом удержал равновесие и зашагал к карете, бормоча под нос:
— Сигма-мужчина не нуждается в женском одобрении. Сигма-мужчина идет своим путем. Даже если этот путь ведет прямо в пропасть...
За его спиной император Александр III тихо сказал министру двора:
— Отменить все газеты на ближайший месяц. И найдите мне Распутина.
— Но, Ваше Величество, мы не знаем никакого Распутина...
— Значит, найдите какого-нибудь! Хоть кого-нибудь, кто сможет с ним говорить на его языке! Может, хоть колдун его поймет, раз врачи не могут!
А Алиса стояла на перроне, глядя вслед удаляющейся карете, и в ее душе боролись два чувства: желание немедленно вернуться в Германию и странное, почти болезненное любопытство к человеку, который только что прилюдно объявил себя императором-инцелом.
Глава 4
Глава 4. Смерть Отца
Месяцы, последовавшие за прибытием Алисы, вошли в анналы придворной истории как «Великий Кринж». Если раньше странности наследника можно было списать на последствия удара саблей, то теперь они расцвели пышным цветом, мутировали и приобрели характер полноценной эпидемии неловкости, поразившей всю вертикаль власти.
Отношения с Александром III превратились в бесконечную пытку для обоих. Император, этот живой памятник мужественности, силы и отцовского авторитета, смотрел на сына с нарастающим ужасом. Он не понимал его. Не понимал совершенно.
Однажды Геннадий, воодушевленный очередной статьей из своего внутреннего архива, заявился в кабинет отца.
— Папа, — сказал он (Александр вздрогнул, ибо «папа» было словом из какого-то другого, чуждого лексикона). — Я хочу обсудить государственную реформу.
— Реформу? — император отложил донесение о неурожае. — Какую?
— Я хочу сделать всех счастливыми.
— Это... похвально, Ники. Но как?
— Нужно отменить все иерархии, — Геннадий заходил по кабинету, жестикулируя. — Иерархия — это фаллическая структура угнетения. Все эти ваши чины, табели о рангах, титулы... это же просто сублимация! Люди должны быть равны в своем желании. Каждый крестьянин должен иметь доступ к текстам Лакана. Мы откроем в каждой деревне кружки по психоанализу. Вместо церквей — центры деконструкции. Вместо армии — перформативные практики! Представляешь? Вместо того чтобы воевать с Японией, мы устроим с ней симпозиум по проблеме Другого!
Александр III налил себе водки. Просто взял графин и налил полный стакан.
— Ты хочешь, — медленно произнес он, — чтобы крестьяне читали... кого?
— Лакана! И Дерриду! И Делёза, куда без него. У него отличная концепция ризомы. Империя должна быть ризомой, а не древом. Без центра, без иерархии, без...
— Заткнись, — сказал император. Не грубо, а устало, как человек, который уже понял, что спорить с безумием бесполезно. — Просто... заткнись, Ники.
Геннадий заткнулся. Но обиделся. Глубоко, фундаментально, инцельски.
— Ты не понимаешь меня, — сказал он дрожащим голосом. — Ты — альфа. Классический альфа. Ты никогда не был во френдзоне. Ты никогда не знал, что такое аутонокаут. Тебе все давалось легко. Ты — большой, сильный, грозный. А я... я даже наследником стал случайно. Только потому, что ты родился раньше, а твой брат умер. Я — запасной вариант. Бета, возведенный в альфы административным порядком. И все это чувствуют. И Алиса чувствует. И двор чувствует. И даже лошади, наверное, чувствуют.
Александр III выпил еще. В этот вечер он впервые за много лет напился до беспамятства.
Ситуация усугублялась тем, что по дворцу пополз слух: император ищет некоего Распутина. Никто не знал, кто это такой. Придворные рылись в архивах, опрашивали губернаторов, слали запросы за границу.
— Распутин, — говорили чиновники, пожимая плечами. — Может, это какой-то секретный лекарь? Травник? Сибирский шаман?
Министр внутренних дел докладывал: «Ваше Величество, во всей империи найдено семнадцать Распутиных. Двое — купцы, четверо — крестьяне, один — политический ссыльный в Тобольске, остальные — лица неясного происхождения. Кого из них доставить во дворец?»
— Всех! — рычал Александр III. — Тащите всех! Может, хоть один из них сможет объяснить моему сыну, что такое «френдзона»!
Но пока Распутиных везли со всех концов страны, двор развлекался иначе. Матильда Кшесинская, знаменитая балерина и бывшая любовница молодого цесаревича (еще до удара саблей, до Геннадия), узнала о странном поведении своего августейшего покровителя и решила, что настал ее звездный час.
Она явилась во дворец в облаке шелков, кружев и французских духов. Ей было двадцать три, она была ослепительна, уверена в себе и точно знала, как обращаться с мужчинами, особенно с этим конкретным мужчиной.
Александр III, скрепя сердце, одобрил визит. Он рассудил просто: если его сына можно вылечить женской лаской, то пусть уж лучше балерина, чем никто. Женитьба на Алисе висела в воздухе, но прогресса не было — после того случая на перроне принцесса общалась с Геннадием исключительно в присутствии фрейлин и говорила только о погоде и богослужениях.
Матильда вплыла в покои цесаревича, как лебедь влетает в пруд. Геннадий сидел на подоконнике, читая книгу «Капитализм и шизофрения» в переводе, которого не существовало даже в его воображении, и тосковал.
— Ники, — проворковала Матильда, подходя ближе. — Ты совсем забыл свою маленькую балерину?
Геннадий поднял глаза и замер. Перед ним стояла женщина. Красивая женщина. Которая, кажется, САМА к нему пришла. САМА проявляла инициативу. Это было настолько невероятно, что его мозг на мгновение отключился.
— М-матильда? — выдавил он, вспомнив исторические хроники. — Вы... ты...
— Я так скучала, — она провела пальцем по его щеке. — Мне столько всего о тебе рассказывали. Говорят, ты стал совсем... особенным.
Особенным. Это слово ужалило Геннадия в самое сердце. Она имела в виду «сумасшедшим». Она жалеет его. Как и все.
— Да, — сказал он мрачно. — Я особенный. Как в школе для одаренных детей.
Матильда, не уловив сарказма, села рядом и взяла его за руку.
— Знаешь, что я думаю? Я думаю, тебе просто нужно расслабиться. Ты слишком много думаешь. А я могу помочь тебе... не думать.
Она наклонилась ближе. Ее губы были совсем рядом. Геннадий почувствовал запах духов, смешанный с запахом разгоряченного женского тела, и его сознание поплыло.
Это оно. Это происходит. Женщина сама вешается на меня. Я — император. Императорам дают просто так. Не надо подкатывать, не надо писать в анкету ложный рост. Надо просто быть императором.
Он потянулся к ней, преодолевая дрожь в руках. Их губы почти соприкоснулись...
И тут в его голове, словно сигнал тревоги, прозвучал голос с форума: «Женщина, которая вешается на тебя первая — это подозрительно. Проверь ее на меркантильность. Спроси про твои ресурсы. Если она говорит про статус, а не про твою уникальную личность — она Стейси-охотница за альфа-ресурсами».
Геннадий резко отстранился.
— Подожди, — сказал он хрипло. — Зачем ты здесь?
— В каком смысле? — Матильда моргнула.
— В прямом. Чего ты хочешь? Денег? Дворец? Титул? Ты хочешь быть императрицей? Ты поэтому пришла? Потому что я теперь больной и мной можно манипулировать?
— Ники, что ты говоришь...
— Нет, я знаю! Вы все одинаковые! Вы, Стейси! Вы видите во мне только ресурс! «Цесаревич, травмированный, давайте его используем». А моя душа? А мои мысли? А мои тексты про Дерриду? Тебе это неинтересно? Ты хоть раз спросила, что я думаю о постмодернистском повороте в эпистемологии?
Матильда отшатнулась. Она ожидала многого — нежности, страсти, может быть, слез. Но не допроса с пристрастием на тему французской философии.
— Я... я не читала... — пролепетала она.
— Конечно, не читала! — Геннадий вскочил и заходил по комнате, размахивая руками. — Потому что тебе нужен не я. Тебе нужен Николай Романов. Альфа-самец, который был до удара саблей. А я — Геннадий! То есть, я — новый Николай. И я вижу тебя насквозь. Ты хочешь мой фаллос. Не символический, а реальный. Нет, символический тоже. Но в первую очередь — реальный. Чтобы потом, через него, присвоить символический. Это классическая схема! Означающее женщины присваивает означающее мужчины и становится означаемым Империи! Но я не дамся! Я не твой ресурс!
Он запутался в собственных построениях, но остановиться уже не мог. Матильда, прижавшись к стене, смотрела на него с тем же выражением, с каким смотрели все: ужас пополам с жалостью.
— Ты болен, — прошептала она. — Сильнее, чем я думала.
— Я не болен! Я прозрел! — закричал Геннадий. — Это вы все больны! Вы, кто не понимает Лакана! Вы, кто живет в плену патриархальных структур! Вы, кто смеется над невысокими мужчинами! Я покажу вам всем! Я реформирую эту страну так, что вы все... все...
Он не закончил. Потому что споткнулся о ковер (снова тот же ковер!) и рухнул на пол, ударившись подбородком о край стула.
Матильда, воспользовавшись моментом, выбежала из комнаты с криком: «Помогите! Наследнику хуже!».
Аутонокаут состоялся.
Весть о том, что даже знаменитая балерина, специалистка по соблазнению, сбежала от цесаревича в ужасе, окончательно убедила Александра III в том, что его династия обречена.
Он запил. Не так, как пьют от горя, — мрачно и торжественно. А так, как пьют от полного, абсолютного, онтологического отчаяния.
— Кто виноват? — спрашивал он, глядя в потолок невидящими глазами. — Я виноват. Я — альфа. Я слишком доминировал. Я задавил мальчика своим авторитетом. Он вырос в страхе перед фаллосом... нет, что я несу? Я уже говорю, как он! Это заразно!
Он пил еще. Врачи предупреждали, что его больное сердце может не выдержать. Но Александр III махал рукой.
— Лучше смерть, чем смотреть, как мой сын превращает империю в... как он говорит... «перформативное пространство для трансгрессивных практик». Что бы это ни значило.
Тем временем Геннадий, не подозревая о масштабах отцовского отчаяния, продолжал свою политическую деятельность. Она была нелепой, но в масштабах империи даже нелепость дает странные плоды.
По его настоянию в нескольких уездах Тверской губернии были открыты «кружки самопознания», где крестьянам читали вслух Ницше. Крестьяне, не поняв ни слова, решили, что Ницше — это новый святой, и начали писать иконы с его изображением. Местный архиерей донес в Синод, что в деревне Большие Грязи молятся «святому Фридриху», и это вызвало религиозный скандал.
По его же указу в армии ввели «День равноправия», когда офицеры должны были обедать вместе с солдатами и обращаться к ним «коллега». Армия взбунтовалась. Один генерал подал в отставку, написав в прошении: «Я воевал с турками, я брал Плевну, но я не намерен обедать с рядовым Петровым и обсуждать его детские травмы».
Геннадий также попытался основать «Министерство гендерного равновесия», но выяснилось, что при дворе почти нет женщин, готовых занять министерские посты, а те, что были, после разговора с наследником сбегали, как Матильда.
Результатом всей этой деятельности стало то, что страна замерла в недоумении. Никто не понимал, что происходит. Консерваторы шептались о «масоне на троне». Либералы шептались о «безумце на троне». Революционеры просто смеялись и ждали, когда Романовы добьют себя сами.
Александр III, узнав про иконы святого Фридриха, выпил особенно много и слег. У него началась одышка, боли в груди, и врачи уже не скрывали от императрицы Марии Федоровны, что дела плохи.
Геннадия вызвали к умирающему отцу.
Он стоял у постели и смотрел на огромного человека, превратившегося в тень самого себя. Александр III был бледен, его дыхание было тяжелым, но глаза, устремленные на сына, все еще сохраняли остатки прежней воли.
— Ники, — прохрипел он. — Подойди.
Геннадий подошел.
— Я умираю.
— Да, папа, — сказал Геннадий. — Я понимаю.
— Ты станешь императором. Полноправным. Вся власть, все ресурсы... о которых ты говорил. Все будет твоим.
— Да, — Геннадий сглотнул. — Я... я готов.
— Готов? — Александр горько усмехнулся. — Ты не готов ни к чему. Ты погубишь империю. Я это знаю. Но я уже ничего не могу. Я устал, Ники. Я устал так, как ты не можешь себе представить.
Он помолчал, собираясь с силами.
— Я звал их. Всех этих Распутиных. Их привезли — семнадцать человек, со всей империи. И знаешь что? Ни один из них не знает Лакана. Ни один. Они все просто мужики. Один, правда, из Тобольска, показался странноватым — высокий, глаза горят, говорит про Бога, но налил мне водки и сказал: «Батюшка-царь, твой сын — божий человек, не мучай себя». Может, он и есть тот самый...
Геннадий вздрогнул.
— Распутин из Тобольска? Высокий, глаза горят? Это он! Это точно он! Надо срочно...
— Не надо, — перебил Александр. — Я отослал их всех обратно. Хватит с меня колдунов и философов. Я умираю, и единственное, о чем я прошу тебя... единственное, Ники... женись на Алисе. Просто женись. Она хорошая девушка. Она терпеливая. Может быть, она сможет тебя хоть немного... утихомирить. Роди наследника. Сделай хоть что-нибудь нормальное.
— Я попробую, — сказал Геннадий.
Александр III закрыл глаза. Через три дня его не стало.
И вот тут, стоя над гробом отца в Петропавловском соборе, слушая заупокойную службу и глядя на заплаканные лица придворных, Геннадий испытал странное, темное, запретное чувство.
Оно пришло откуда-то из глубин его философского образования, из пыльных аудиторий, где он когда-то читал Фрейда.
«Тотем и табу». Убийство отца. Первобытная орда, в которой сыновья восстают против альфа-самца, убивают его и пожирают, чтобы завладеть его женщинами и властью. Но потом их настигает вина, и они создают тотем — символ убитого отца, и начинают ему поклоняться.
Я не убивал его физически, думал Геннадий, глядя на суровое лицо Александра III, застывшее в вечном покое. Но я довел его до смерти. Своим кринжем, своей философией, своей неспособностью быть нормальным. Я, инцел, уничтожил величайшего альфу империи. Не саблей, не ядом, а чистым, концентрированным аутонокаутом. Это... это почти впечатляет.
Ему стало страшно. И одновременно — что-то похожее на гордость шевельнулось в душе. Если он смог сломать такого человека, как Александр III, может быть, он не такой уж ничтожный? Может быть, его кринж — это не слабость, а оружие?
Но это неправильно, тут же одернул он себя. Это грех. Это отцеубийство. Символическое, но отцеубийство. Я — Эдип. Я убил отца и теперь должен жениться на матери... тьфу, на Алисе. Которая теперь будет моей женой. И императрицей. И... Господи, я не готов.
Он посмотрел на Алису, стоявшую среди прочих скорбящих. Она поймала его взгляд и слабо, очень слабо улыбнулась — улыбкой человека, который не знает, что делать, но хочет поддержать.
Геннадий не улыбнулся в ответ. Он думал.
Итак, я император. Полноправный самодержец. Альфа номер один. Весь мир лежит у моих ног.
И я до сих пор девственник.
И мой отец умер, потому что не вынес моего общества.
И где-то в Тобольске сидит Распутин, которого только что отослали обратно.
И я должен жениться на женщине, которая считает меня безумцем.
И спасти империю.
И стать сигмой.
И, желательно, не устроить революцию раньше времени.
Он глубоко вздохнул и потер шрам на лбу — тот самый, оставленный саблей японского городового.
— Ладно, — прошептал он себе под нос. — Ты справишься. Ты — Геннадий Пискунов. Ты выживал в студенческой общаге, ты выжил после свидания с Леночкой, ты пережил стыд перед Коляном. Империя — это просто общага побольше. А революция — это просто очень большой аутонокаут.
Он выпрямился и посмотрел на придворных. Они ждали слов нового императора.
— Господа, — сказал он. — Мой отец умер. Я скорблю. Но жизнь продолжается. И я обещаю вам... я сделаю эту империю... великой. Или, по крайней мере, очень странной. Приготовьтесь. Будет кринжово. Но, может быть, именно это нам и нужно.
Придворные переглянулись. Никто ничего не понял.
А в далеком Тобольске высокий мужчина с горящими глазами сидел на телеге, увозившей его обратно в родное село, и задумчиво чесал бороду.
— Чудной царевич, — сказал он вознице. — Очень чудной. Но я еще вернусь. Чует мое сердце — позовут.
Возница пожал плечами и стегнул лошадей. Империя катилась в неизвестность.
Глава 5
Глава 5. Смерть Автора
Брачная ночь, которой так ждал и так боялся Геннадий, обернулась катастрофой.
Сам факт женитьбы был обставлен с помпой, достойной коронации. Венчание в Большой церкви Зимнего дворца, тысячи свечей, хор, поющий «Тебе Бога хвалим», море золотого шитья и драгоценностей. Алиса — теперь уже Александра Федоровна — стояла рядом, бледная и прекрасная, в бриллиантовой диадеме, и Геннадий, глядя на нее, чувствовал странную смесь вожделения и ужаса. Это была женщина, которая по закону, по обычаю, по воле Божьей и государства обязана была принадлежать ему. Полностью. Без вариантов. Без френдзоны. Без «давай останемся друзьями».
Мысль об этом одновременно возбуждала его и парализовала.
Когда двери императорской опочивальни закрылись за ними, и они остались вдвоем — муж и жена, император и императрица, — Геннадий понял, что абсолютно не знает, что делать. Теоретически он знал. У него был доступ к эротической литературе. Более того, у него был доступ к текстам маркиза де Сада, которые он изучал как философские трактаты о диалектике господина и раба. Но одно дело — теория, и совсем другое — практика, когда перед тобой сидит живая женщина и смотрит на тебя с выражением покорной обреченности.
— Аликс, — начал он, чувствуя, как пересыхает во рту. — Я хочу, чтобы ты знала. Я уважаю тебя. И твое тело. И твои границы. И твое желание. Точнее, его отсутствие. Потому что я понимаю, что ты не хочешь меня. Никто не хочет. Это нормально. Я привык. Но теперь мы женаты, и нам нужно... как-то...
— Ники, — перебила его Александра мягко, но с нотками стали в голосе. — Я твоя жена. Это мой долг. И я хочу быть тебе хорошей женой. Пожалуйста, не нужно этих... странных разговоров.
— Но я должен! — воскликнул Геннадий. — Ты должна понимать, что вступаешь в символический порядок, где фаллос...
Он осекся, потому что увидел, как ее лицо исказилось от боли. Опять это слово. Опять эта лекция. После всего, что она вытерпела, — его безумные монологи на прогулках, его истерики за ужином, его попытки объяснить ей разницу между «редпилом» и «блэкпилом», — сейчас, в их первую брачную ночь, он снова заводит шарманку про фаллос.
— Ники, — сказала она, и в ее глазах блеснули слезы. — Я не знаю, кто такой Лакан. Я не знаю, кто такой Деррида. Я вообще не понимаю половины того, что ты говоришь. Я — простая немецкая принцесса, которая выучила русский язык и православный катехизис, чтобы быть тебе достойной женой. Я не читала твоих философов. Я не могу говорить с тобой на твоем языке. Но я здесь. Я рядом. Неужели этого недостаточно?
Геннадий замер. Ее слова ударили его сильнее, чем сабля японского городового. Она не понимает. Она никогда не поймет. И дело не в ней. Дело в нем. В его неспособности быть простым. Быть нормальным. Быть мужем.
— Прости, — прошептал он. — Я... я попробую. Без Лакана. Просто... давай просто...
Он шагнул к ней, обнял ее — неуклюже, судорожно, — и она ответила на объятие. На мгновение ему показалось, что все может получиться. Что можно просто быть двумя телами в темноте, без всей этой философии.
Но через десять минут он сидел на краю кровати и плакал.
— Ничего не получается, — всхлипывал он, уткнувшись в подушку с императорским гербом. — Я не могу. Я слишком много думаю. Я думаю о том, что ты думаешь, и о том, что я думаю о том, что ты думаешь, и это бесконечная цепочка рефлексий, и она парализует меня! Это как у Гегеля — дурная бесконечность! Нет, не у Гегеля — у Фихте! Или у Шеллинга! Я уже не помню, я ничего не помню, я просто хочу умереть!
Александра сидела рядом и молча гладила его по голове. Она не плакала. Она была дочерью своего отца, великого герцога Гессенского, и своей бабушки, королевы Виктории. Она умела держать себя в руках. Но в ее душе что-то надломилось. Она поняла: ее муж не просто безумен. Он сломан. Принципиально, фундаментально сломан. И починить его невозможно.
На следующее утро Геннадий проснулся с твердым решением.
— Все, — сказал он своему отражению в зеркале. — Я порываю с Лаканом. И с Дерридой. И со всей этой французской постструктуралистской шушерой. Это они виноваты. Это они сделали меня таким. Их теории — это яд. Они отравили мой разум. Я больше не буду о них думать.
Он даже попытался выбросить книги, но вовремя вспомнил, что книг Лакана и Деррида в 1894 году не существует. Они еще не написаны. Деррида родится только в 1930 году. Лакан — в 1901. Их идеи существуют только в его голове, как вирус, как ментальная инфекция, занесенная из будущего.
— Я уничтожу их в своем сознании, — объявил он. — Я изучу настоящую философию. Ту, что актуальна сейчас. Конец девятнадцатого века. Что тут у нас есть?
Он отправился в императорскую библиотеку и потребовал все труды по современной философии.
Ему принесли Шопенгауэра, Ницше, Конта, Спенсера, Маркса, Михайловского, Соловьева. Геннадий погрузился в чтение.
Шопенгауэр ему понравился. «Мир как воля и представление» звучал на удивление знакомо. «Воля к жизни», — читал Геннадий, и его губы шептали: «Либидо, просто назови это либидо, Артур, не стесняйся».
Но особенно его поразила шопенгауэровская «Метафизика половой любви». Там философ прямо писал, что вся романтика, все возвышенные чувства — лишь иллюзия, созданная «волей к жизни», чтобы заставить людей размножаться. Женщина ищет не «прекрасного принца», а подходящего производителя здорового потомства. Все эти вздохи при луне, стихи, серенады — просто биологический обман.
«Так я и знал! — Геннадий в возбуждении ходил по кабинету. — Шопенгауэр — первый редпилл-философ! Он понял это еще в 1819 году! Он видел, что женщина — это просто природа, которая хочет воспроизвестись через мужчину! Все эти ваши "любови" — это просто эволюционный механизм! Я не инцел — я шопенгауэрианец!»
Он тут же велел напечатать в государственной типографии брошюру «Шопенгауэр для народа» и разослать по всем губерниям. Министр просвещения попытался возразить, что философия пессимизма вряд ли поднимет народный дух, но Геннадий рявкнул: «Пессимизм — это реализм! Народ должен знать правду!» — и министр заткнулся.
Следующим был Ницше. «Так говорил Заратустра» потряс Геннадия до глубины души.
— «Идешь к женщине? Не забудь плеть!» — процитировал он вслух, и его лицо расплылось в блаженной улыбке. — Это же чистая сигма-философия! Сверхчеловек не нуждается в одобрении толпы! Он сам устанавливает ценности! Он презирает стадную мораль! Фридрих, ты был сигмой! Ты был альфой среди бет! Правда, ты тоже был девственником и умер в психушке, но это детали...
Он попытался внедрить ницшеанство в придворный этикет. Теперь, принимая министров, он говорил им: «Вы пришли к сверхчеловеку? Докажите, что вы не последние люди!». Министры крестились и пятились к выходу.
Владимир Соловьев, главный русский философ того времени, удостоился личного приглашения во дворец. Геннадий хотел обсудить с ним идею Софии — «Вечной Женственности», которую тот воспевал.
— Вы понимаете, Владимир Сергеевич, — говорил Геннадий, нервно теребя пуговицу мундира, — ваша София — это же идеализированный образ Женщины-с-большой-буквы. Но проблема в том, что реальные женщины не соответствуют этому образу. Они не хотят быть Софией. Они хотят быть Стейси. Им нужен не философ, а гопник с бычьей шеей. Как нам примирить идеал и реальность?
Соловьев, мистик и идеалист, смотрел на молодого императора с глубокой печалью.
— Ваше Величество, — сказал он тихо, — мне кажется, вы путаете метафизику с... с чем-то глубоко личным.
— Конечно, путаю! — воскликнул Геннадий. — В этом и смысл! Все есть личное! Все есть психоанализ! То есть, тьфу, я же бросил психоанализ... Все есть воля к власти! Или к жизни! В общем, все есть что-то там!
Соловьев ушел, оставив после себя записку с рекомендацией императору почаще молиться.
Но самым большим философским открытием Геннадия стал марксизм. «Манифест коммунистической партии» он прочитал за одну ночь и к утру был в экстазе.
— Это гениально! — кричал он, разбудив Александру. — Ты понимаешь? Классовая борьба — это просто борьба альф и бет на историческом материале! Буржуазия — это альфы, которым принадлежат средства производства! Пролетариат — это беты, у которых ничего нет! И они восстанут! Но не против альф как таковых, а против системы, которая делает альф альфами!
— Ники, — простонала Александра, натягивая одеяло. — Сейчас четыре часа утра.
— При чем тут утро? На кону судьба империи! Я должен реформировать ее так, чтобы не было ни альф, ни бет! Чтобы все были равны! Чтобы каждый имел равный доступ к... ресурсам!
Так родился план отмены сословных привилегий.
На заседании Государственного совета Геннадий, вдохновленный одновременно Марксом, Ницше, Шопенгауэром и остатками деконструктивистского мышления, огласил свой указ.
— Господа, — начал он, стоя перед лучшими людьми империи. — Я долго думал. Очень долго. И я пришел к выводу, что сословия — это зло. Это анахронизм. Это... это изи-мод.
— Что такое «изи-мод», Ваше Величество? — спросил председатель совета, великий князь Михаил Николаевич.
— Это... неважно. Важно другое: я отменяю все сословные привилегии. Отныне нет дворян, купцов, мещан и крестьян. Есть просто граждане Российской Империи. Все равны перед законом. Все могут занимать любые должности. Все могут жениться на ком хотят. Все могут... ну, вы поняли. Равенство. Братство. И третий пункт я забыл, но тоже что-то хорошее.
В зале повисла такая тишина, что было слышно, как у кого-то из старых сенаторов остановилось сердце.
— Ваше Величество, — проговорил обер-прокурор Синода Победоносцев, едва сдерживая дрожь в голосе. — Это невозможно. Сословный строй освящен веками. Дворянство — опора престола. Крестьянство — кормилец империи. Если мы все это отменим, на чем будет держаться государство?
— На воле к власти! — радостно ответил Геннадий.
— На... простите?
— И на любви! Нет, не на любви. Любовь — это иллюзия. На осознании иллюзорности любви! На преодолении! На сверхчеловечестве! На диктатуре пролетариата! Нет, диктатура — это слишком альфово... На демократии! Да, на демократии! Но такой, знаете, особой, где каждый голос — это не голос, а... перформативный акт!
Совет загудел. Старики хватались за сердце. Молодые чиновники лихорадочно записывали речь императора, надеясь, что смогут расшифровать ее позже.
— Я подписал указ, — сказал Геннадий, доставая бумагу с императорской печатью. — Он вступает в силу немедленно. Вопросы есть?
Вопросов было много, но никто не решился их задать. Император был абсолютным монархом. Его слово — закон. Если он говорит «изи-мод», значит, «изи-мод». Придворные лишь надеялись, что это слово не означает ничего ужасного.
Указ об отмене сословий вызвал шок по всей стране. Дворяне были в ужасе. Либералы — в недоумении (они требовали этого годами, но когда это сделал сумасшедший император, это выглядело как-то подозрительно). Крестьяне же просто ничего не поняли, но на всякий случай начали делить землю.
Против императора немедленно начали зреть заговоры.
Первый заговор — консервативный. Его возглавил московский генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович, дядя императора. Он собрал в своем особняке цвет аристократии и произнес пламенную речь:
— Мой племянник безумен. Это ясно всем. Удар саблей повредил его рассудок. Мы должны спасти империю. Я предлагаю объявить регентство и отстранить Николая от власти. Кто со мной?
Дворяне радостно зашумели и начали составлять план. План был прост: арестовать императора во время прогулки, объявить его недееспособным и посадить под домашний арест, а регентом назначить великого князя Сергея.
Но беда была в том, что шпионы либералов тоже присутствовали на встрече. Либералы, узнав о консервативном заговоре, испугались. Если консерваторы возьмут власть, они отменят указ о сословиях и начнут репрессии. Этого нельзя допустить.
— Мы должны спасти императора! — заявил лидер либеральной фракции. — Да, он безумен. Да, его указы абсурдны. Но он ОТМЕНИЛ СОСЛОВИЯ. Вы понимаете? Человек, который даже не знает, что такое «изи-мод», подарил нам то, за что мы боролись десятилетиями! Мы не можем дать консерваторам его свергнуть!
Либералы начали готовить контр-заговор. Они планировали предупредить императора о планах дяди и взамен попросить конституцию.
Консерваторы, в свою очередь, узнали о контр-заговоре либералов (шпионы были у всех, это была Россия). И решили нанести удар первыми.
И вот, темной ноябрьской ночью, две группы заговорщиков — консерваторы, переодетые в штатское, и либералы, тоже переодетые в штатское, — столкнулись в коридоре Зимнего дворца.
— Стоять! — закричал глава консерваторов. — Вы кто такие?
— Мы — стражи свободы! — ответил глава либералов. — А вы кто?
— Мы — защитники престола!
— Вы же хотели свергнуть императора!
— Да, но мы хотели свергнуть его во имя престола!
— Это бессмысленно!
— Сами вы бессмысленны!
Началась драка. Консерваторы и либералы мутузили друг друга канделябрами, табуретами и томами Свода законов Российской Империи. Шум стоял невообразимый. Придворные, проснувшись, выглядывали из своих покоев и в ужасе прятались обратно.
Геннадий, который в это время не спал (он читал «Происхождение видов» Дарвина и делал пометки на полях: «Сексуальный отбор — это просто древний Tinder!»), услышал шум и вышел в коридор.
— Что здесь происходит? — спросил он, щурясь со сна.
Драка мгновенно прекратилась. Заговорщики уставились на императора. Он стоял перед ними в длинной белой ночной рубашке, с книгой Дарвина под мышкой, взъерошенный, с безумными глазами, и вид у него был такой, будто он сейчас снова начнет говорить про фаллос.
— Ваше Величество! — выступил вперед лидер консерваторов. — Эти люди — либералы! Они хотели захватить власть!
— Нет, Ваше Величество! — закричал лидер либералов. — Это консерваторы хотели вас свергнуть! А мы пришли, чтобы спасти вас и попросить конституцию!
— Конституцию? — Геннадий наморщил лоб. — Это типа правил, которые ограничивают власть?
— Именно!
— И зачем мне это? Я император. Я — сверхчеловек. Сверхчеловек не ограничивает себя правилами. Сверхчеловек сам устанавливает правила.
— Но вы же отменили сословия! Это либеральная реформа!
— Это не либеральная реформа, — сказал Геннадий наставительно. — Это деконструкция иерархии. А деконструкция — это не либерализм. Либерализм — это просто другая иерархия, где альфами становятся банкиры вместо дворян. А я хочу, чтобы вообще не было альф. Чтобы все были равны в своем желании. Чтобы фаллос... тьфу, опять!
Он стукнул себя по лбу.
— Короче, так. Вы все — и консерваторы, и либералы — арестованы. Идите в Петропавловскую крепость. Там разберетесь. А я пойду спать. Завтра у меня новый указ — о свободе философских дискуссий в армии.
И он ушел, оставив заговорщиков в полном разгроме. Казаки, вызванные охраной, повязали всех — и правых, и левых. Заговоры взаимоуничтожились. Консерваторы сдали либералов, либералы сдали консерваторов, и в итоге все оказались в камерах по соседству.
Государственный аппарат, наблюдая за происходящим, пришел к простому выводу: спорить с императором — себе дороже. Он безумен, но его безумие каким-то чудом уничтожает всех, кто пытается ему противостоять. Лучше просто подчиняться. В конце концов, указы приходят и уходят, а зарплату платят исправно.
Так началось правление Императора-инцела. Госаппарат боялся его. Двор ненавидел его, но терпел. Народ ничего не понимал, но чувствовал, что происходит что-то странное. А император сидел в библиотеке и читал Конта, пытаясь понять, можно ли построить «позитивную науку об обществе», которая наконец объяснит ему, почему Леночка с филфака тогда предпочла сбежать, а не обсуждать «трансцендентальное означаемое».
— Это все позитивизм, — бормотал он. — Наука спасет меня. Я вычислю формулу идеального подката. Нужно только собрать достаточно данных. Я прикажу провести всероссийскую перепись сексуальных предпочтений. Это будет мой главный проект. Я назову его... «Операция "Социология желания"».
Он записал эту мысль и удовлетворенно откинулся в кресле. В окно светило бледное петербургское солнце. Где-то в недрах Зимнего дворца плакала молодая императрица, понимая, что ее муж никогда не станет нормальным. Где-то в Петропавловской крепости заговорщики играли в карты и обсуждали, как так вышло, что они проиграли человеку, который не может завязать шнурки без философского обоснования. А где-то в Тобольской губернии мужик с горящими глазами крестился на иконы и говорил соседям: «Скоро позовут. Чую».
Империя катилась в светлое будущее.
Глава 6
Глава 6. Ходынка, которой не было
Коронация должна была стать триумфом. После всех унижений, после провальной брачной ночи, после заговоров, которые рассосались сами собой, Геннадий наконец-то должен был получить то, чего жаждал всю жизнь — публичное признание. Настоящее. Тысячи подданных, падающих ниц. Крики «ура». Колокольный звон. И он — в центре всего этого, в короне, со скипетром и державой. Сверхчеловек на троне. Сигма в золоте.
Но за неделю до торжеств его накрыло.
— Аликс, — сказал он жене за вечерним чаем, нервно кроша бисквит. — А они правда меня любят? Ну, народ. Крестьяне там, рабочие. Или они просто делают вид, потому что я царь?
Александра, уже привыкшая к такого рода вопросам, вздохнула.
— Ты их государь, Ники. Они тебя почитают.
— Почитают — это не любят. Почитают — это как икону. На икону молятся, но с иконой не дружат. С иконой не гуляют. Икону не хотят.
— Ты опять?
— Нет-нет, я не про Лакана! Я просто... я хочу знать. Правду. Как они живут? Что они обо мне думают? Я читаю доклады министров, но там все время «все хорошо, Ваше Величество, народ благоденствует». А вдруг они врут? Вдруг народ меня ненавидит? Вдруг я для них — просто очередной альфа-угнетатель?
Он вскочил и заходил по комнате.
— Я должен пойти в народ. Инкогнито. Как простой человек. Увидеть все своими глазами. Услышать своими ушами. Понять, что они на самом деле говорят.
— Это опасно, — нахмурилась Александра. — После тех заговоров...
— Именно поэтому я пойду тайно! Никто не узнает. Я надену простое платье. Ну, не платье, а... в общем, что-нибудь простое. И пойду. В какой-нибудь трактир. Или на рынок. И послушаю.
Охрана, разумеется, была против. Министр внутренних дел написал обстоятельную записку, в которой объяснял, что идея императору лично инспектировать народные массы накануне коронации — это безумие даже по меркам предыдущих идей императора. Но Геннадий был непреклонен.
— Вы все боитесь за меня, потому что я для вас — ресурс. Если со мной что-то случится, вы потеряете свои должности. Но никто не боится за меня как за человека. Как за Гену. Как за личность. Поэтому я пойду. И точка.
Он выбрал самый захудалый сюртук из гардероба покойного камердинера, повязал шарф, скрывающий знаменитые романовские усы, и в сопровождении двух переодетых казаков (которые в штатском выглядели еще более подозрительно, чем в форме) отправился в московский трактир «У Парамона», что в районе Хитровки.
Трактир был грязен, шумен и полон подозрительных личностей. Геннадий, никогда в жизни не бывавший в подобных заведениях, сел в углу, заказал щи и водку (к водке не притронулся, боясь, что опьянеет и начнет цитировать Шопенгауэра) и начал слушать.
Поначалу ничего интересного. Мужики говорили о ценах на хлеб, о плохой погоде, о том, что у какого-то Егорки пала лошадь. Геннадий скучал. Он ожидал услышать что-то великое. Что-то про судьбу России. Про народную душу. Может быть, цитату из Достоевского. А тут — лошадь.
Но потом в трактир вошли трое. Они были иначе одеты — не как крестьяне, а как мастеровые или мелкие служащие. У одного под мышкой была пачка прокламаций. Они сели за соседний столик и заговорили вполголоса, но Геннадий, чей слух был обострен годами паранойи, разобрал каждое слово.
— Слыхали про коронацию? — спросил первый.
— А как не слыхать, — ответил второй. — Гулянье на Ходынском поле будет. Угощение обещают. Пряники, колбаса, пиво. Народ валом повалит.
— Вот пусть и валит, — мрачно сказал третий. — А я не пойду.
— Это почему?
— Потому что меня тошнит от одного вида этого... этого императора.
Геннадий замер. Его сердце пропустило удар.
— Ты потише, — зашипел первый. — Тут всякие бывают.
— А мне плевать! — третий явно был главным оратором. — Вы видели его? Видели этого... этого недомерка в короне? Говорят, он тронутый. Японской саблей по башке получил, и теперь совсем умом тронулся. Отменил сословия, понимаешь ли. А что толку? Как были дворяне, так и остались, только теперь называются «гражданами». Деньги как были у богатых, так и есть. А наш брат как жил в грязи, так и живет. Зато он, говорят, слова всякие ученые говорит. Заумные. Будто умный. А сам — тьфу. Ничтожество.
У Геннадия потемнело в глазах. Ничтожество. Самое страшное слово. Слово, которое он слышал всю свою жизнь — от однокурсников, от девушек, от случайных прохожих, от собственного внутреннего голоса. Ничтожество.
— И лицо у него такое, — продолжал оратор, не подозревая, что объект его критики сидит в двух шагах. — Постное, испуганное. Как у побитой собаки. Сразу видно — слабак. Не то что его отец. Александр Третий — вот это был мужик. А этот... Тьфу. Смотреть противно. Я бы ему лично в морду плюнул.
Геннадий побелел. Его пальцы, сжимавшие ложку, задрожали. Он хотел вскочить. Хотел крикнуть: «Да как ты смеешь! Я твой император!». Хотел позвать казаков и приказать расстрелять наглеца на месте. Но горло перехватило. Он не мог издать ни звука. Это было то самое — знакомое до боли. Паралич. Столбняк. Кринж такой силы, что тело отказывалось подчиняться.
— Расстрелять, — просипел он наконец, повернувшись к одному из переодетых казаков. — Этих троих. Расстрелять. Немедленно.
— Слушаюсь, Ваше...
— Тихо ты! — Геннадий дернул его за рукав. — Тихо...
И тут его накрыло второй волной. Расстрелять? Своих подданных? За слова? За то, что они говорят правду? Ведь они правы. Они абсолютно правы. Он — ничтожество. Он — недомерок. Он — слабак. Он не может завязать шнурки без панической атаки. Он провалил брачную ночь. Он довел отца до смерти. Он превратил империю в посмешище. Если он сейчас расстреляет этих людей, будет 1905 год. Или сразу 1917-й. Революция. Кровь. Подвал Ипатьевского дома.
Он вспомнил все, что читал о революциях. О том, как одно неосторожное действие монарха запускает цепную реакцию. О том, как массы поднимаются и сметают трон. О том, как бывшие императоры сидят в подвалах и ждут расстрельной команды.
— Нет, — выдохнул он. — Отставить. Не надо расстреливать.
Казаки переглянулись.
— Я сам, — сказал Геннадий. — Я сам все улажу. Как мужчина. Как сверхчеловек.
Он встал. Его ноги дрожали. Его лоб покрылся испариной. Он сделал шаг к столику, где сидели трое революционеров. Те замолчали и уставились на странного бледного господина, который приближался к ним, шатаясь, как пьяный.
— Господа, — сказал Геннадий, и его голос сорвался на фальцет. — Я... я все слышал. То, что вы говорили. Про императора. Что он ничтожество. И недомерок. И лицо у него постное.
Революционеры напряглись. Рука одного из них потянулась за пазуху — возможно, за револьвером.
— Вы правы, — продолжал Геннадий, чувствуя, как к горлу подступает истерический смех. — Вы абсолютно правы. Я... он... действительно ничтожество. Он не хотел быть императором. Он вообще не хотел ничем быть. Он хотел сидеть в общаге и читать Лакана. Но Лакана еще не написали! Понимаете? Его не существует! Это все... это все проекция! А император — он просто человек. Обычный человек. Со своими комплексами. Со своими страхами. И он... он не хочет, чтобы вы плевали ему в лицо. Он хочет, чтобы вы... чтобы вы его поняли. И простили. И, может быть, даже...
Он всхлипнул.
— ...полюбили? Нет, я понимаю, это невозможно. Меня нельзя полюбить. Я это знаю. Я всю жизнь это знаю. Но, может быть, вы могли бы просто... не презирать? Так сильно? Хотя бы немного меньше? Я стараюсь. Правда, стараюсь. Я отменил сословия. Я хочу, чтобы все были равны. Чтобы не было альф и бет. Чтобы каждый имел доступ к... к чему-то. Я еще не придумал, к чему. Но я обязательно придумаю. Только не надо революции. Пожалуйста. Я умоляю вас. Не надо революции. Я не хочу в подвал. Я не хочу к стенке. Я хочу просто...
Он замолчал. В трактире стояла гробовая тишина. Все — мужики, целовальник за стойкой, даже пьяный босяк в углу — смотрели на странного человека, который только что произнес самую жалкую речь в истории русской монархии.
И тут один из революционеров прищурился.
— Постойте-ка, — сказал он медленно. — А ну-ка снимите шарф.
Геннадий инстинктивно схватился за лицо, но было поздно. Шарф сполз, обнажив знаменитые романовские усы.
— Это же... — ахнул второй революционер. — Это же он!
— Кто — он?
— Император! Сам император!
По трактиру пронесся гул. Люди повскакали с мест. Кто-то закричал «Боже, царь!», кто-то начал креститься, кто-то просто открыл рот и застыл.
— Я не император! — завопил Геннадий, пятясь. — То есть, я император, но не в том смысле! Я просто вышел посмотреть! Инкогнито! Это значит — тайно! Вы должны сделать вид, что меня не видели! Забудьте! Забудьте все, что я говорил! Особенно про ничтожество! И про подвал! Это была шутка! Такой... такой перформанс! Авангардный! Вы просто не поняли!
Но было поздно. Слишком поздно.
Среди посетителей трактира оказался репортер из газеты «Московский листок», который зашел выпить водки после скучного редакционного задания. Он все слышал. Он все записал. Стенографически. Каждое слово. Каждый всхлип. Он уже предвкушал гонорар.
Через два дня «Московский листок» вышел с шапкой на первой полосе:
«ИМПЕРАТОР В ТРАКТИРЕ: Я НИЧТОЖЕСТВО, НЕ НАДО РЕВОЛЮЦИИ!»
Ниже шла подробнейшая, дословная запись монолога Геннадия. С комментариями. С анализом. С цитатами.
Редактор «Листка», известный либерал, не мог поверить своему счастью. Тираж разлетелся за два часа. Допечатка — еще за час. К вечеру Москва гудела.
Газеты всех направлений подхватили тему. Левые писали: «Царь признал себя ничтожеством! Это победа народного самосознания!». Правые писали: «Государь унизился перед чернью! Позор династии!». Умеренные писали: «Его Величество проявил человечность, но форма была избрана неудачная».
А народ... Народ просто офигевал.
— Царь сам по трактирам ходит? — спрашивал один мужик другого на Ходынском поле, где уже устанавливали ларьки для коронационных гуляний. — И говорит, что он ничтожество?
— Так в газетах пишут. Своими ушами, говорят, слышали.
— И что, правда ничтожество?
— Ну, раз сам говорит...
— А чего ж тогда на коронацию идти? На поклон к ничтожеству? Я лучше дома останусь. Стыдно.
Разговоры такого рода распространялись по Москве со скоростью лесного пожара. Крестьяне и рабочие, которые должны были прийти на Ходынское поле за царскими гостинцами, вдруг начали колебаться. Сама идея идти на поклон к императору, который публично назвал себя ничтожеством, казалась им какой-то... нелепой. Неправильной. Почти оскорбительной. Не для него — для них самих.
— Это что ж получается, — рассуждал мастеровой в чайной. — Мы, значит, пойдем за пряником, а он нас за это ничтожеством считает?
— Так он себя ничтожеством считает, а не нас, — поправлял другой.
— А какая разница? Если царь — ничтожество, то и пряник его ничтожный. Тьфу, а не пряник. Не пойду я. Гордость имею.
Эпидемия брезгливости охватила Москву. Не страх, не гнев, не революционный пыл — а именно брезгливость. Люди морщились при мысли о том, чтобы стоять в толпе и ждать милости от человека, который на всю страну расписался в собственном ничтожестве. Это было... кринжово. Хотя самого слова «кринж» в 1896 году еще не знали, чувство было именно то.
Коронационные торжества состоялись в назначенный день. Но когда на Ходынское поле вышли распорядители, чтобы раздавать угощение, они увидели нечто странное. Народу было — раз, два и обчелся. Несколько сотен человек вместо ожидавшихся сотен тысяч. Пряники и колбаса лежали горами, нетронутые. Пиво кисло в бочках.
— А где все? — растерянно спрашивал московский генерал-губернатор.
— Дома остались, — отвечал помощник. — Говорят, брезгуют.
— Чем?!
— Императором.
Ходынская трагедия, которая должна была случиться — давка, паника, тысячи задавленных в толпе за бесплатным угощением, — не случилась. Просто потому, что толпа не пришла. Впервые в истории абсолютной монархии народ не явился за бесплатным.
Геннадий, которому доложили о ситуации, сидел в Кремле и не знал, как реагировать. С одной стороны, никто не погиб. Никакой давки, никаких трупов, никаких сирот. Это было хорошо. С другой стороны...
— Они не пришли, — сказал он в пустоту. — Мой народ не пришел на мою коронацию. Из брезгливости. Ко мне. К своему императору.
— Ники, это же хорошо! — попыталась поддержать его Александра. — Ты спас жизни! Эти ужасные ямы, которые там вырыли... Там могло погибнуть множество людей!
— Да, — Геннадий кивнул. — Я спас их. Своим позором. Я превратил потенциальную трагедию в... в аутонокаут. И это сработало.
Он замолчал, пытаясь осмыслить это. Его позор спас людей. Его ничтожность предотвратила катастрофу. Если бы он не пошел в тот трактир, если бы не услышал те слова, если бы не испугался и не начал оправдываться — десятки тысяч людей лежали бы сейчас мертвыми на Ходынском поле.
— Это... это новый вид управления, — пробормотал он. — Управление через кринж. Политическая технология, основанная на ауто-деструкции образа. Я разрушаю свой авторитет, и это парализует массы, но не гневом, а отвращением. И в этом отвращении они расходятся по домам вместо того, чтобы бунтовать или гибнуть в давке.
Он посмотрел на себя в зеркало. Из зеркала смотрел молодой человек с печальными глазами и дурацкими усами.
— Ты — ничтожество, — сказал он своему отражению. — Но твое ничтожество только что спасло больше жизней, чем все великие реформы твоего отца. Может быть, в этом и есть твой путь? Может быть, ты должен не пытаться стать альфой, а использовать свою бетовость как... как оружие?
Он подумал еще немного.
— Нет, это бред. Я просто трус, который испугался расстрелять обидчиков. Но если честно... я рад, что испугался.
Он улыбнулся — впервые за долгое время искренне.
А где-то в Тобольской губернии Распутин, узнав о московских событиях из газеты, расхохотался так, что его лошадь шарахнулась в сторону.
— Ай да царь! — воскликнул он. — Ай да молодец! Своим позором людей от смерти увел! Это не безумие. Это... это юродство. Святое юродство. Я знал, я знал, что он — божий человек!
Он перекрестился и начал собирать вещи.
— Скоро. Теперь уже точно скоро. Такой царь без меня не обойдется.
Глава 7
Глава 7. Трансгрессия в супружеской спальне
Это случилось неожиданно. Без подготовки, без философского обоснования, без предварительной лекции. Просто однажды вечером, когда за окнами Зимнего дворца выл ноябрьский ветер, а в камине догорали дрова, Александра сама взяла его за руку и сказала:
— Ники, хватит. Хватит книг. Хватит теорий. Иди ко мне.
И Геннадий, измученный месяцами самоанализа и блэкпилла, просто подчинился. Без Шопенгауэра. Без Ницше. Без Дарвина. Просто два тела в темноте, и никакой метафизики.
Через час он лежал на спине и смотрел в потолок с лепниной, изображавшей каких-то ангелов. Александра спала рядом, положив голову ему на плечо — впервые за все время их брака она выглядела умиротворенной. А Геннадий не спал. Он думал.
— Это все? — прошептал он в темноту.
Ангелы на потолке молчали.
— Это вот... это и есть то самое? То, из-за чего люди сходят с ума? Из-за чего пишут стихи? Из-за чего убивают? Из-за чего Тристан полюбил Изольду, а Ромео — Джульетту? Вот это?
Он осторожно, чтобы не разбудить жену, сел на кровати и обхватил голову руками.
— Это было... нормально. Просто нормально. Приятно. Даже хорошо. Но это не трансгрессия! Это не выход за пределы символического порядка! Это не встреча с Реальным! Это просто... физиология. Как еда. Как сон. Как... как почесать, где чешется.
Он почувствовал, как знакомая волна разочарования поднимается откуда-то из живота.
— Лакан врал. Шопенгауэр врал. Все врали. Нет никакого «фаллического означающего». Нет никакой «воли к жизни». Есть просто тела, которые трутся друг о друга, и потом засыпают. И все эти разговоры о любви, о страсти, о желании — это просто попытка придать смысл бессмысленному биологическому процессу.
Он встал с кровати и подошел к окну. За стеклом падал редкий снег. Где-то вдалеке горели огни Петербурга.
— Я понял, — сказал он своему отражению. — Теперь я действительно понял. Дело не во мне. Дело не в моем росте. Не в моих скулах. Не в моей неуклюжести. Дело в том, что все это — просто пыль. Просто иллюзия. Нет никакого наслаждения. Есть только его отсутствие, которое мы пытаемся заполнить. Но заполнить невозможно. Потому что Реального не существует. Существует только символический порядок, а он пуст. Абсолютно пуст.
Он смотрел на свое бледное отражение и чувствовал, как внутри что-то оседает. Не грусть. Не гнев. Просто холодная, спокойная, всеобъемлющая пустота.
— Это и есть блэкпилл, — прошептал он. — Настоящий. Не тот, про который пишут на форумах, с картинками черепов и цитатами. А настоящий. Когда ты получил то, чего хотел, и понял, что это ничего не меняет. Что ты все равно остаешься собой. Что женщина не спасает. Что власть не спасает. Что ничто не спасает.
Он развернулся и посмотрел на спящую Александру. Она была красива. Она была добра. Она пыталась. Честно пыталась. Но она не могла заполнить ту дыру, которая зияла в его душе.
— Прости, Аликс, — сказал он тихо. — Ты вышла замуж за пустоту.
На следующее утро он встал с железным решением.
— Я окончательно отвергаю Лакана, — объявил он за завтраком. — И всех остальных. Фрейда. Ницше. Шопенгауэра. Дарвина. Маркса. Всех. Они все пытались объяснить человека, но никто не смог. Потому что объяснять нечего. Мы — просто мясо, которое осознало свою смертность. Все остальное — сублимация.
Александра, которая пила чай, поперхнулась.
— Ники, может быть, тебе просто... отдохнуть? Съездить куда-нибудь? В Крым?
— Крым не поможет. Ничто не поможет. Но это неважно. Важно другое: я император. И я должен что-то делать. Но я больше не буду пытаться сделать всех счастливыми. Это невозможно. Я просто буду... управлять. В меру своих ничтожных сил.
И он начал управлять.
Первым делом он потребовал к себе великих князей.
Их было много — братьев, дядей, кузенов покойного Александра III. Все они занимали ключевые посты в армии, на флоте, в Государственном совете. Все они относились к молодому императору с плохо скрываемым презрением. Для них он был не самодержцем, а «бедным Ники» — поврежденным, жалким, годным лишь на то, чтобы подписывать бумаги, пока они управляют страной.
Геннадий знал это. Он всегда это знал. Просто раньше у него не было сил с этим что-то сделать. А теперь появилась пустота. А пустота, как ни странно, дает силы.
Великие князья собрались в Малом тронном зале. Их было около двадцати — в мундирах, при орденах, с выправкой людей, привыкших повелевать. Они переглядывались с недоумением: зачем император созвал их всех одновременно?
Геннадий вошел без короны, в простом сюртуке. Он выглядел бледнее обычного, но в его глазах появилось что-то новое — не решимость, нет, а скорее отрешенность человека, которому уже все равно.
— Господа, — начал он, и его голос звучал странно ровно. — Я позвал вас, чтобы сказать одну вещь. Вы должны извиниться.
Повисла пауза. Великий князь Владимир Александрович, командующий гвардией, нахмурился.
— Извиниться? Перед кем, Ваше Величество?
— Передо мной. Перед народом. Перед историей. Выберите сами. Главное — извиниться.
— Но... за что?
— За все, — Геннадий обвел их взглядом, в котором читалась бездонная усталость. — За кумовство. За интриги. За то, что вы рассматриваете империю как свой личный ресурс. За то, что вы назначаете своих любовников на должности и воруете из казны. За то, что вы смотрите на меня как на пустое место. За то, что вы — альфы, которые думают, что им все позволено.
Великие князья зашумели. Кто-то возмущенно засопел. Кто-то побледнел. Владимир Александрович побагровел.
— Ваше Величество, это неслыханно! Мы — Романовы! Мы служим престолу верой и правдой!
— Вы служите себе, — ответил Геннадий. — И я это знаю. И вы это знаете. И весь двор это знает. И даже народ это знает, хотя ему не положено.
Он замолчал и посмотрел в окно, за которым падал снег.
— Я не собираюсь вас наказывать, — сказал он тихо. — У меня нет на это сил. И желания. Я просто хочу, чтобы вы извинились. Публично. Передо мной и перед страной. Признайте, что вы были... несовершенны. Что вы злоупотребляли. Что вы ставили личное выше государственного. И я вас прощу. А заодно, может быть, народ тоже простит. Когда-нибудь.
В зале воцарилась растерянная тишина. Великие князья переглядывались, пытаясь понять, что это — ловушка? Безумие? Или что-то третье?
— Ваше Величество, — осторожно начал великий князь Алексей Александрович, генерал-адмирал флота. — Правильно ли я понимаю... вы хотите, чтобы мы публично покаялись в грехах? Как на исповеди?
— Именно.
— Но это унизит династию! Это подорвет авторитет престола!
— У меня нет авторитета, — спокойно ответил Геннадий. — Я публично назвал себя ничтожеством в трактире. Вы читали газеты. Весь мир читал. После этого говорить об авторитете престола просто смешно. Так что терять нам нечего.
Он повернулся и пошел к выходу.
— У вас есть неделя, — бросил он через плечо. — Подготовьте тексты извинений. Я хочу, чтобы они были искренними. Или хотя бы выглядели искренними. В конце концов, это просто очередной перформанс. А в перформансах я разбираюсь.
Дверь закрылась. Великие князья остались в зале, потрясенные и сбитые с толку. Но постепенно, по мере того как они обсуждали услышанное, их недоумение сменилось странным облегчением.
— Он хочет, чтобы мы извинились перед народом? — переспросил Владимир Александрович. — Только и всего?
— Похоже на то.
— Значит, он не будет нас судить? Не будет ссылать? Не будет конфисковывать имущество?
— Он сказал только про извинения.
— Ну... это не так страшно. Извиниться — не отдать. Слова — это просто слова.
Великие князья, сами того не осознавая, попали в ловушку собственного цинизма. Они привыкли к тому, что слова ничего не значат. Что извинение — это просто ритуал, который ничего не меняет. И потому они согласились.
Через неделю все главные газеты империи вышли с одинаковыми заголовками: «ВЕЛИКИЕ КНЯЗЬЯ ПРИНОСЯТ ИЗВИНЕНИЯ НАРОДУ». Ниже шли тексты — немного разные, но суть одна: «Мы, Романовы, признаем, что иногда злоупотребляли своим положением. Мы обещаем исправиться. Мы просим прощения у Его Величества и у народа русского».
Эффект был ошеломляющим. Консерваторы негодовали: как можно унижать династию? Либералы торжествовали: самодержавие признало свои ошибки! А народ... народ снова ничего не понял, но решил, что это хорошо. Царь заставил богатых родственников извиниться — значит, царь за народ.
Великие князья, ожидавшие насмешек и презрения, с удивлением обнаружили, что публика восприняла их извинения благосклонно. Их даже хвалили за смелость. И постепенно, сами того не заметив, они начали вести себя осторожнее. А вдруг император потребует новых извинений? А вдруг на этот раз — с реальными последствиями? Лучше не рисковать. Лучше притихнуть.
Так великие князья были укрощены. Не силой, не угрозами, а абсурдным требованием извинений, которое они по глупости приняли за тонкую политическую игру.
Тем временем Александра сообщила мужу новость, которая должна была его обрадовать.
— Ники, — сказала она, краснея. — У нас будет ребенок.
Геннадий замер. Новость оглушила его. Ребенок. Наследник. Продолжение династии. То, чего от него ждали все — двор, страна, покойный отец.
— Это... замечательно, — выдавил он. — Я очень рад. Правда.
Но в ту же ночь старая зараза, дремавшая в глубине его сознания, подняла голову. Он лежал без сна и думал. Ребенок. Его ребенок. А точно ли его?
— Это безумие, — шептал он себе. — Аликс никогда бы... она святая. Она терпит меня. Она молится за меня. Она не могла...
Но голос с форума, тот самый мерзкий голос, который звучал в его голове годами, нашептывал: «А ты уверен? Ты — ты! — смог зачать ребенка? С первого раза? Ты, который всю жизнь был девственником? Ты, у которого ничего не получается с женщинами? А вдруг это не твой ребенок? Вдруг она нашла кого-то на стороне? Какого-нибудь настоящего альфу? Гвардейского офицера? Или того же Витте? Он хоть и старый, но у него есть власть, а власть — это афродизиак...»
— Заткнись! — прошипел Геннадий в подушку.
Но голос не затыкался. Он перечислял имена. Он рисовал картины. Он напоминал о том, что все женщины одинаковы. Что Стейси всегда изменяют. Что бета не может быть отцом.
Геннадий не спал до рассвета. Он хотел спросить у Александры прямо. Хотел потребовать объяснений. Хотел устроить сцену. Но страх — старый добрый парализующий страх — сковал его язык. А что, если она обидится? А что, если уйдет? А что, если он окажется неправ, и это действительно его ребенок, а он своим обвинением разрушит последнее, что у него есть?
— Я не могу, — прошептал он. — Я не могу спросить. Я буду просто... ждать. И надеяться. Может быть, ребенок будет похож на меня. Тогда я успокоюсь.
Но внутренний голос уже готовил новый аргумент: «А если не будет похож?»
Где-то в этом водовороте отчаяния и паранойи Геннадий принял еще одно судьбоносное решение. Он понял, что не может управлять страной. Не сейчас. Не в таком состоянии. Ему нужен кто-то, кто возьмет на себя рутину. Кто-то компетентный. Кто-то, кто не смотрит на него с презрением.
Сергей Юльевич Витте, министр финансов, был единственным человеком в правительстве, который разговаривал с Геннадием уважительно. Нет, он не понимал его философских метаний. Не читал Шопенгауэра. Но он слушал. Он кивал. Он говорил: «Я понимаю, Ваше Величество. Это очень непросто — нести бремя власти. Особенно в вашем положении».
Геннадий не догадывался, что Витте — циничный прагматик, который просто хочет получить больше полномочий. Ему казалось, что министр финансов искренне ему сочувствует. И этого было достаточно.
— Сергей Юльевич, — сказал он на аудиенции. — Я хочу, чтобы вы взяли на себя общее руководство правительством.
Витте, который ожидал обсуждения тарифов, едва не поперхнулся.
— Ваше Величество, я всего лишь министр финансов...
— Вы — единственный, кто относится ко мне как к человеку, — перебил Геннадий. — Этого достаточно. Я подписал указ о назначении вас председателем Комитета министров. С расширенными полномочиями. Фактически — премьер-министром, хоть такого слова у нас пока нет. Делайте что хотите. Проводите реформы. Индустриализацию. Золотой стандарт. Стройте железные дороги. Только не трогайте меня. Я... я устал.
Витте вышел из кабинета в состоянии, близком к эйфории. Он получил то, о чем мечтал годами, — реальную власть. И получил ее не через интриги, не через борьбу, а просто потому, что сумасшедший император устал и доверился ему. Это было почти неприлично легко.
— Бедный Ники, — пробормотал он себе под нос, уже садясь в экипаж. — Совсем плох. Но мне это на руку.
Он развернул бурную деятельность. Витте был человеком дела — умным, энергичным, амбициозным. За месяцы его фактического правления страна ожила. Началось строительство Транссиба ускоренными темпами. Был введен золотой рубль. Иностранные инвестиции потекли рекой. Промышленность набирала обороты.
Геннадий наблюдал за этим из окна своего кабинета с тем же отрешенным выражением, с каким смотрел на падающий снег.
— Он справляется, — говорил он Александре. — Витте. Лучше, чем я. Гораздо лучше. Может быть, мне вообще не стоило рождаться императором. Может быть, мое предназначение — просто не мешать.
— Твое предназначение — быть отцом нашему ребенку, — отвечала она, гладя живот.
— Да, — говорил он. — Отцом. Конечно.
И он улыбался — той самой улыбкой, которую Александра уже научилась бояться. Улыбкой человека, который думает о чем-то страшном, но не говорит.
Так шли месяцы. Витте управлял страной. Великие князья сидели тихо, боясь новых требований извинений. Александра носила ребенка. А Геннадий сидел в библиотеке и читал Экклезиаста — единственную книгу, которая теперь казалась ему достойной внимания.
— «Все — суета сует и томление духа», — цитировал он вслух. — Вот. Вот настоящая философия. Не Лакан. Не Гегель. Не Маркс. Просто старый еврейский царь, который понял, что все бессмысленно. Мы с ним похожи. Он тоже был царем. И ему тоже все надоело.
Он закрыл книгу и посмотрел в окно. Где-то далеко, за Уралом, в сибирской глуши, старец с горящими глазами продолжал ждать. И его час приближался.
Глава 8
Глава 8. Геополитический альфа
Семейная жизнь постепенно налаживалась. Не потому, что Геннадий стал нормальным — до нормальности ему было как до Луны пешком, — а потому, что Александра оказалась женщиной невероятного терпения. Она приняла мужа таким, каким он был: странным, пугливым, склонным к монологам о бессмысленности бытия. Она не пыталась его переделать, она просто научилась обходить острые углы.
Дети рождались один за другим. Ольга. Татьяна. Мария. Девочки. Все девочки. Геннадий смотрел на них с изумлением — эти маленькие существа с большими глазами и пухлыми щечками были его. Генетически. Биологически. Они были похожи на него формой скул и разрезом глаз. Сомнения в отцовстве, мучившие его в первую беременность Александры, постепенно отступали. Они не исчезли полностью — ничто в его сознании не исчезало полностью, — но затихли, заглушенные повседневностью.
Он даже научился почти-приличной супружеской жизни. Почти. Ключевое слово — «почти».
Однажды он вошел в детскую, когда нянька пеленала маленькую Татьяну, и сказал:
— Она прекрасна. Как трансцендентальное означаемое.
— Спасибо, Ники, — улыбнулась Александра, не поднимая глаз от шитья.
— То есть я хотел сказать, что она прекрасна как... как роза. Или бабочка. Или что-то такое. Не Лакан. Просто роза.
— Я понимаю, Ники.
— Ты не думаешь, что я опять говорю странное?
— Нет, Ники. Ты говоришь о розе.
— Просто роза.
— Просто роза.
Он выдохнул. Получилось. Он сказал нормальное слово. Он сделал нормальный комплимент. Это было маленькое достижение, но для него — почти подвиг.
Аутонокауты, впрочем, не исчезли. Они стали реже, но не менее эффектными. На крестинах третьей дочери, Марии, он должен был произнести тост. Он встал, поднял бокал и сказал:
— Господа, я хочу поднять этот бокал за мою жену Александру. Она родила мне трех дочерей. Это прекрасно. Девочки — это замечательно. Многие говорят, что нужен наследник, но я так не считаю. Женщины — это будущее. Женщины — это сила. Женщины — это...
Он запнулся. В его голове возник образ: стая Стейси, хихикающих над ним. Френдзона. Отказ.
— ...это прекрасно, — закончил он. — Просто прекрасно.
И сел. Тост получился странным. Придворные переглянулись, но промолчали. Они уже привыкли.
В другой раз, гуляя с дочерьми по парку Царского Села, он увидел офицера лейб-гвардии — высокого, статного, с мужественной челюстью. Идеального альфу по всем канонам. Геннадий поймал себя на том, что смотрит на офицера и думает: «Вот такой должен был быть императором. Не я. Такой. С челюстью».
— Папа, ты чего? — спросила старшая, Ольга.
— Ничего, солнышко. Просто задумался. О челюстях. То есть, о погоде.
Он продолжал совершать ошибки. Но он старался. И постепенно, шаг за шагом, он начал мысленно прощаться с инцельством. Не с самим собой — себя он переделать не мог, — но с идеей, что мир делится на альф и бет. Что женщины — это монолитная масса Стейси. Что все предопределено формой скул и ростом.
— Я больше не инцел, — сказал он однажды своему отражению. — Я женат. У меня есть дети. У меня есть власть. Я нормальный.
Отражение посмотрело на него с сомнением.
— Ладно, я не совсем нормальный. Но я больше не инцел. Я просто... глубоко неудовлетворенный человек с философским образованием. Таких много. Это уже не патология. Это просто характер.
Но он ошибался. Инцельство не умерло — оно мутировало. Оно переползло из сферы личного в сферу политического. Геннадий, сам того не замечая, начал применять инцельскую оптику к международным отношениям.
— Посмотри на Британскую империю, — говорил он Витте на заседании. — Это типичная Стейси. Она держит весь мир во френдзоне. Она говорит: «Давайте торговать, давайте дружить», но при этом спит с Индией и Канадой. А нас она не пускает к проливам. Это friendzoning, Сергей Юльевич. Геополитический friendzoning.
Витте моргал.
— Ваше Величество, я не совсем понимаю термин «френдзона», но если вы имеете в виду, что Британия блокирует наши интересы, то да.
— Именно! А Франция — это такая женщина, которая дружит с нами только потому, что ее бывший муж — Германия — ее обидел. Мы для нее — просто ресурс. Альфа-ресурс.
— Это вы про франко-русский союз?
— Да. А Германия... Германия — это Чед. Наглый, мускулистый, индустриальный Чед, который думает, что может завоевать всех просто потому, что у него большая армия. Но Чеда можно переиграть, если понять его психологию. Если найти его слабость.
Витте записывал. Он давно перестал пытаться понять логику императора. Он просто переводил его странные речи на язык нормальной политики.
И вот настал момент, когда эта странная оптика неожиданно сработала.
Кризис назревал на Дальнем Востоке. Япония, молодая хищная держава, точила зубы на Корею и Маньчжурию. Русская экспансия на восток сталкивалась с японскими амбициями. В воздухе пахло войной.
Витте, который занимался текущим управлением, доложил императору о ситуации.
— Ваше Величество, японцы наращивают флот. Они требуют признания их сферы влияния в Корее. Если мы не уступим, возможен конфликт.
— Война? — спросил Геннадий.
— Возможно.
Геннадий задумался. В оригинальной истории, которую он помнил, Русско-японская война закончилась катастрофой. Порт-Артур, Цусима, революция 1905 года. Это было начало конца. Но сейчас все может быть иначе. Сейчас он — император. И у него есть шанс предотвратить катастрофу.
— Воевать с Японией нельзя, — сказал он. — Они — обиженные беты. Понимаете, Сергей Юльевич? Япония — это бета, которого всю жизнь унижали западные альфы. Они открылись миру, их заставили подписать неравные договоры, их не уважали. А теперь они дорвались до военной силы и хотят доказать, что они крутые. Они хотят реванша. В такой ситуации воевать с ними — все равно что воевать с собственным отражением.
— И что вы предлагаете?
— Я предлагаю дать им то, чего они хотят. Не все, но достаточно. Признание. Уважение. Место за столом.
— Но это же уступка!
— Нет. Это стратегия. Мы не будем уступать — мы будем договариваться. Но с позиции силы. Мы привлечем третьих игроков. Германию и США. Германия — это Чед, который боится, что его окружат. Если мы предложим ему союз против общего врага... нет, не врага, а общей Стейси — Британии — он согласится. А США — это новый альфа, который пока не осознал свою силу. Если мы предложим им роль посредника, они почувствуют себя важными и помогут нам.
Витте записывал. В его голове это звучало как бред. Но бред императора уже дважды спасал ситуацию. Может, сработает и сейчас?
Геннадий лично написал письмо кайзеру Вильгельму II. Это был странный документ. Он начинался словами: «Дорогой кузен Вилли, я знаю, что ты чувствуешь. Ты — великий император, но тебя не уважают. Британия смеется над твоим флотом. Франция ненавидит тебя. Ты хочешь доказать, что ты — альфа, но мир не дает тебе шанса. Я понимаю. Я тоже был альфой, которого не уважали. Точнее, я не был альфой. Но я знаю, каково это».
Далее шло предложение: Германия и Россия заключают секретный договор о нейтралитете и взаимной поддержке на Дальнем Востоке. Германия признает русские интересы в Маньчжурии в обмен на русскую поддержку немецких интересов в Европе. А чтобы Япония не дергалась, обе страны совместно гарантируют ее права на Корею, но не более того.
Вильгельм, прочитав письмо, был озадачен. Его кузен Ники, которого он привык считать слабаком, писал ему на каком-то странном языке, но смысл был ясен: давай объединимся против британской Стейси и поставим на место зарвавшихся японских бет.
— Он сумасшедший, — сказал кайзер своему канцлеру. — Но в его безумии что-то есть.
Одновременно Геннадий отправил телеграмму президенту Теодору Рузвельту. В ней он предлагал США выступить посредником в переговорах между Россией и Японией. «Вы — новый лидер, — писал Геннадий. — Вы еще не запятнаны старыми империалистическими играми. Вы можете быть честным брокером. И я даю вам шанс войти в большую политику как миротворцу. Это повысит ваш статус. Сделает вас международным альфой».
Рузвельт, прочитав телеграмму, расхохотался.
— Этот русский царь говорит на языке, которого я никогда не слышал. Но черт возьми, он прав. Я хочу быть международным альфой.
Переговоры состоялись в Портсмуте, штат Нью-Гэмпшир, под патронажем США. Япония, оказавшись перед лицом тройственного давления — Россия, Германия и США, — решила не рисковать. Она получила Корею, но Маньчжурия осталась в русской сфере влияния. Война была предотвращена.
Когда новости достигли Петербурга, Геннадий не поверил.
— Сработало? — спросил он у Витте. — Это правда сработало?
— Да, Ваше Величество. Войны не будет. Япония подписала соглашение. Вы... вы добились этого.
Геннадий сел. У него закружилась голова. Впервые в жизни — в этой и в той, прошлой, студенческой, — он сделал что-то большое. Что-то настоящее. Что-то, что сработало.
— Я предотвратил войну, — прошептал он. — Я, Геннадий Пискунов, инцел, неудачник, человек-аутонокаут... я предотвратил войну. Хитростью. Дипломатией. Пониманием психологии.
Он встал и подошел к зеркалу. Из зеркала смотрел тот же бледный человек с дурацкими усами. Но что-то в нем изменилось.
— Ты сделал это, — сказал он своему отражению. — Ты использовал свои странные знания из будущего, свою инцельскую теорию, свое понимание альф и бет — и превратил это в политический инструмент. Ты спас тысячи жизней. Может быть, сотни тысяч.
Отражение молчало, но в его глазах Геннадий увидел нечто новое. Не триумф. Не гордость. А спокойствие. Странное, незнакомое ему спокойствие.
— Я больше не ничтожество, — сказал он. — Я не альфа. Я не сигма. Я просто человек, который сделал что-то хорошее. И этого достаточно.
Он повернулся и пошел к жене. Александра сидела в гостиной с детьми. Ольга, Татьяна и Мария играли на ковре с плюшевым медведем.
— Аликс, — сказал он. — У меня получилось.
Она посмотрела на него. Его лицо было другим — более живым, более настоящим.
— Я знала, что у тебя получится, — сказала она. — Я всегда знала.
— Правда?
— Правда.
Геннадий сел рядом с ней и взял ее за руку. Дети играли на ковре. За окном светило весеннее солнце. Где-то далеко, на другом конце света, дипломаты подписывали договор, который предотвратил войну. А здесь, в Царском Селе, человек, который всю жизнь считал себя ничтожеством, впервые в жизни почувствовал себя... нормальным.
— Может быть, я исцеляюсь, — сказал он тихо.
— Может быть, — ответила Александра.
— Без Лакана. Без Шопенгауэра. Просто... сам.
— Это лучший способ.
Он сжал ее руку. Впервые за долгое, очень долгое время он не думал о том, альфа он или бета. Он просто был.
А где-то в Тобольской губернии Распутин, прочитав в газете о дипломатическом триумфе императора, нахмурился.
— Интересно, — пробормотал он. — Очень интересно. Царь становится сильным. Сильный царь не нуждается в старце. Значит, он позовет меня не сейчас. Позже. Когда снова ослабеет.
Он отложил газету и задумался, глядя в сибирскую степь.
— А он ослабеет. Все люди слабеют. Рано или поздно. И тогда я приду.
Он усмехнулся. Это была не злая усмешка. Просто понимающая. В конце концов, даже святые старцы знают, что за каждым триумфом следует новое испытание. Так устроен мир. Так устроена душа человеческая. И душа императора-инцела — не исключение.
Глава 9
Глава 9. Куколд на троне
Триумф вскружил Геннадию голову. Впервые в жизни — и в прошлой, студенческой, и в нынешней, императорской — он почувствовал себя победителем. Не просто человеком, которому случайно повезло, а настоящим деятелем. Творцом истории. Геополитическим альфой.
И это ощущение требовало выхода.
— Я снова хочу подкатывать, — сказал он однажды утром, глядя в зеркало.
Отражение посмотрело на него с укоризной.
— Не смотри так, — сказал Геннадий. — Я не собираюсь изменять Аликс. Я люблю ее. Правда люблю. Но мне нужно... проверить. Убедиться. Что я действительно исцелился. Что я могу нормально общаться с женщинами. Что я больше не вызываю у них брезгливости. Это не измена. Это... полевое исследование. Социологический эксперимент.
Отражение продолжало смотреть с сомнением, но Геннадий уже не слушал.
Он начал с малого. Молодая фрейлина императрицы, княжна N, показалась ему подходящей мишенью. Она была мила, но не ослепительна, умна, но не заумна — словом, безопасный вариант.
— Княжна, — сказал Геннадий, встретив ее в коридоре. — Вы сегодня прекрасно выглядите. Это платье... оно подчеркивает ваши... черты. В хорошем смысле. Не подумайте ничего такого. Я просто отмечаю факт. Как император. И как ценитель. Платьев.
Княжна покраснела и присела в реверансе.
— Благодарю, Ваше Величество.
— Не за что. То есть, есть за что. Но это неважно. Может быть, как-нибудь... прогуляемся? По парку? Я расскажу вам о... о погоде. Или о Ницше. Нет, Ницше не надо. Просто о погоде.
— Как будет угодно Вашему Величеству.
Прогулка состоялась. Геннадий говорил о погоде. Княжна кивала. В какой-то момент он попытался взять ее под руку, но промахнулся и схватил за рукав. Потом отпустил. Потом снова схватил. Княжна терпела. Когда они вернулись во дворец, она сказала подругам: «Император очень... оригинален. Но уже не так страшен, как раньше».
Это был не провал. Это был почти успех. Легкий, едва заметный аутонокаут — скорее, аутонокдаун. Нокдаун, а не нокаут. Геннадий был доволен.
Он продолжал эксперименты. Камер-юнгфера императрицы. Жена одного из министров на приеме. Сестра иностранного посла. С каждой он пытался флиртовать — неуклюже, по-прежнему пересыпая речь странными терминами, но уже без того всепоглощающего ужаса, который парализовал его раньше.
Результаты были стабильно mediocre. Никто не отвечал ему взаимностью, но никто и не убегал в слезах. Женщины двора привыкли к странностям императора и воспринимали его подкаты как нечто среднее между чудачеством и безобидным сумасшествием. Некоторые даже находили это милым — как медведь в цирке, который пытается танцевать вальс. Неуклюже, но забавно.
— Я прогрессирую, — говорил Геннадий своему отражению. — Я больше не вызываю ужаса. Только легкое недоумение. Это огромный шаг вперед.
Он был счастлив. Почти счастлив.
А потом все рухнуло.
Слухи ползли по Петербургу уже несколько месяцев. Сперва тихие, невнятные — шепотки в гостиных, обрывки разговоров. Потом громче. И наконец — газеты. Та самая либеральная пресса, которая когда-то раструбила о его трактирном позоре, теперь публиковала статьи с заголовками вроде: «Таинственный старец и императрица» и «Кто такой Григорий Распутин?».
Геннадий сначала не придал значения. Распутин? Он помнил Распутина из оригинальной истории. Там он появился позже — когда наследник Алексей заболел гемофилией. Но Алексея не существовало. У Геннадия были только дочери. Здоровые дочери. Распутин был не нужен.
Но Александра, оказывается, думала иначе.
Однажды вечером она вошла в его кабинет с газетой в руках. Ее лицо было бледным, но решительным.
— Ники, — сказала она. — Ты читал это?
— Что именно?
— Про Григория Ефимовича.
— Какого еще Григория... а, Распутина. Читал. Пишут какую-то чушь. Не обращай внимания.
— Это не чушь, — сказала Александра. — Я действительно с ним встречалась.
Геннадий замер.
— Ты... что?
— Григорий Ефимович — удивительный человек. Он из Тобольской губернии. Он говорил, что ты о нем знаешь. Что ты его искал когда-то.
— Я?! — Геннадий вскочил. — Я никогда... то есть, я искал, но это было... это была ошибка! Я не хотел его искать! Мой отец его искал! И потом отослал обратно!
— А я не отослала. Я услышала о нем от одной из фрейлин. Он исцеляет молитвой. Он говорит с Богом. Я подумала... я подумала, что он может помочь тебе.
— Помочь мне?! В чем?!
Александра опустила глаза.
— Ты все еще страдаешь, Ники. Я вижу. Ты стал лучше, намного лучше. Но ты все еще не... не совсем здоров. Я молилась о тебе. И Бог послал мне старца.
Геннадий открыл рот. Закрыл. Снова открыл.
— Как часто ты с ним встречалась?
— Несколько раз. Он бывал во дворце. В мое молитвенное время.
— В твое... — Геннадий почувствовал, как пол уходит из-под ног. — Он бывал во дворце?! Без моего ведома?!
— Ты был занят. Дипломатией. Реформами. Я не хотела беспокоить тебя.
— Беспокоить?! Ты тайно принимала во дворце мужика из Сибири, который называет себя старцем, и не говорила мне?!
— Он не просто мужик! Он святой человек!
— Он Распутин! — закричал Геннадий. — Ты понимаешь, кто такой Распутин?!
Александра отшатнулась. Она никогда не видела мужа в такой ярости.
— Я понимаю, что ты расстроен, — сказала она тихо. — Но прошу тебя, встреться с ним. Просто поговори. И ты сам все поймешь.
Она вышла. Геннадий остался один.
Он сел на пол. Прямо на ковер — тот самый, о который он столько раз спотыкался. Но сейчас ему было не до ковра.
В его голове, словно стая ворон, кружили мысли.
— Она встречалась с Распутиным, — прошептал он. — Тайно. За моей спиной. Распутин бывал во дворце. В ее покоях. Когда меня не было.
Классический сценарий. Муж много работает, жена ищет утешения. И находит его у... у альфы. Нет, Распутин не был альфой в классическом смысле. Он был хуже. Он был сигмой. Грязным, вонючим, неграмотным сигмой, который каким-то мистическим образом привлекал женщин. Всех женщин. Дворянок, истеричек, даже царицу.
— Оригинальная история, — бормотал Геннадий. — В оригинальной истории Распутин и Александра... о них ходили слухи. Ужасные слухи. Говорили, что они любовники. Что он спит с ней и с фрейлинами. Что он развратник. Что он...
Он застонал и схватился за голову.
— Но там был Алексей! Там был больной наследник, и Распутин лечил его! Это был повод! Предлог! А здесь... здесь нет Алексея. Здесь нет наследника. Зачем ей Распутин?
Ответ был очевиден. Слишком очевиден.
— Она искала утешения, — прошептал Геннадий. — Утешения от меня. Потому что я недостаточен. Потому что я не могу дать ей то, что нужно женщине. Потому что я — инцел, который только притворяется нормальным. И она нашла утешение у Распутина. У того самого Распутина, которого я приказал отослать. Которого мой отец отослал. Но он вернулся. Как бумеранг. Как проклятье. Как фаллос.
Последнее слово вырвалось непроизвольно. Геннадий закрыл лицо руками.
— Я не инцел, — сказал он в темноту. — Я хуже. Инцел — это тот, кто никому не нужен. А я... я куколд.
Слово жгло язык. Куколд. Муж, которому изменяет жена. Альфа-неудачник, чья женщина спит с другим. Хуже инцела. Инцел одинок, но он сохраняет достоинство. Куколд не имеет ничего.
— Она говорила с ним, — шептал он. — Она молилась с ним. Он был в ее покоях. Что еще там было? Молитва? Только молитва? Или...
Он не мог закончить мысль. Она была слишком ужасна.
Всю ночь Геннадий не спал. Он ходил по кабинету, бормоча обрывки теорий — теперь уже не философских, а конспирологических. Распутин — шпион. Распутин — гипнотизер. Распутин — сектант-хлыст. Распутин — сам дьявол, посланный, чтобы унизить последнего императора.
— Я предотвратил войну, — говорил он портрету отца. — Я спас тысячи жизней. Я стал почти нормальным. А теперь... теперь меня сделали куколдом. Вся страна будет смеяться надо мной. Весь мир. «Смотрите, русский царь, у которого жена спит с сибирским мужиком!».
Он посмотрел на портрет Александра III. Отец смотрел сурово, но в его глазах Геннадию почудилось... нет, не сочувствие. Скорее, мрачное удовлетворение. «Я предупреждал тебя, — казалось, говорил он. — Я знал, что ты все испортишь. Я знал, что твое безумие приведет к катастрофе. Но даже я не думал, что к такой».
— Я не сумасшедший, — сказал Геннадий портрету. — Я просто... я просто слишком доверчивый. Я думал, что если я исцелюсь, то все будет хорошо. Но мир не меняется. Мир — это джунгли. Альфы, беты, Стейси. И Распутин — это альфа. Грязный, вонючий, но альфа. А я... я всегда был бетой. Просто бета на троне.
Он сел за стол и начал писать. Список.
Что делать с Распутиным:
Сослать.Убить.Публично унизить (чтобы знал, каково быть униженным).Заставить извиниться (как великих князей).Простить и принять как духовного наставника (нет).Вызвать на дуэль (это бред).Устроить очную ставку с Александрой (страшно).Сделать вид, что ничего не происходит (невозможно).Он перечеркнул все пункты. Ни один не подходил. Сослать — вернется. Убить — станет мучеником. Унизить — он сам кого угодно переунизит. Простить — унижение для него самого. Дуэль — смешно.
— Я не могу его победить, — понял Геннадий. — Он — мой антипод. Он — все, чем я не являюсь. Он уверен в себе. Он харизматичен. Он плюет на мнение окружающих. Он спит с женщинами, которые сами его хотят. Он — настоящий сигма. А я — подделка. Имитация. Я пытался стать альфой, но стал куколдом.
Он посмотрел в окно. Над Петербургом занимался серый, мутный рассвет. Где-то там, в недрах города, возможно, прямо сейчас Распутин пил водку, тискал цыганок и смеялся над императором.
— Я должен что-то сделать, — сказал Геннадий. — Но я не знаю что. Я знаю только, что я больше не верю в свое исцеление. Исцеления не существует. Существует только блэкпилл. И я снова в нем.
Он встал и подошел к книжному шкафу. На полке стояли книги, которые он так и не выбросил. Лакан. Деррида. Шопенгауэр. Ницше. Он провел пальцем по корешкам.
— Вы ждали меня, — сказал он им. — Вы знали, что я вернусь. Что бы я ни делал, я всегда возвращаюсь к вам. Потому что мир не меняется. Потому что я не меняюсь. Потому что я — это я.
Он взял с полки Лакана. Открыл на случайной странице.
— «Желание человека — это желание Другого», — процитировал он. — Да. Аликс желает Распутина. Ее желание — это желание Другого. А мое желание — это желание ее желания, которого больше нет. Я — пустота, окруженная пустотой. Я —...
Он не закончил. Дверь открылась, и вошла Александра. Она была в утреннем платье, с заплаканными глазами.
— Ники, — сказала она. — Прости меня.
Геннадий смотрел на нее молча.
— Я не хотела сделать тебе больно, — продолжала она. — Я правда думала, что Григорий Ефимович может помочь. Он так говорил о тебе... с такой теплотой. Он называл тебя божьим человеком. Он говорил, что твоя душа — как хрустальный сосуд, который временно помутнился, но может очиститься. Я верила ему.
— Божьим человеком, — повторил Геннадий. — Он так и сказал?
— Да.
— Он сказал это тебе, когда вы были одни? В твоих покоях?
Александра побледнела.
— Ники, ты же не думаешь...
— Я не знаю, что я думаю! — его голос сорвался. — Я не знаю, что думать! Ты тайно встречалась с мужиком, о котором ходят ужасные слухи! Что я должен думать?!
— Ты должен верить мне, — сказала Александра. — Я твоя жена. Я мать твоих детей. Я никогда не предавала тебя. И никогда не предам.
Геннадий смотрел на нее. Она была искренна. Он видел это. Но он также видел — или ему казалось, что видел, — тень сомнения в ее глазах. Тень жалости. Той самой жалости, которую он ненавидел больше всего на свете.
— Я верю тебе, — сказал он наконец. — Но Распутин должен уйти. Навсегда. Я не хочу его видеть. Я не хочу слышать о нем. Пусть возвращается в свою Сибирь и больше никогда не появляется в Петербурге.
— Он уже уехал, — сказала Александра. — Он сказал, что его миссия здесь завершена. Что ты больше не нуждаешься в нем.
— Во мне? — Геннадий горько усмехнулся. — Его миссия была во мне? Или в тебе?
Он отвернулся. Разговор был окончен. Александра постояла еще минуту, потом тихо вышла.
Геннадий остался один. Один с книгами, портретом отца и мыслью, которая теперь будет преследовать его до конца дней.
— Я куколд, — сказал он в пустоту. — Не фактический, может быть. Но символический. А символическое — это единственное, что имеет значение. Лакан был прав. Я всегда был прав, Лакан. Прости, что я отверг тебя. Ты — единственный, кто меня понимает.
Он прижал книгу к груди и заплакал.
За окном разгорался день. Империя жила своей жизнью. Витте подписывал бумаги. Великие князья скучали в своих дворцах. Дети играли в саду. И никто не знал, что император России, самодержец всея Руси, только что пережил самый страшный аутонокаут в своей жизни. Нокаут, который отбросил его на много месяцев назад. Нокаут, который превратил его из почти-альфы в куколда.
А где-то в поезде, уходящем на восток, Григорий Распутин пил чай и улыбался в бороду.
— Ничего, — говорил он попутчику. — Я еще вернусь. Не сейчас. Но вернусь. Он позовет. Они всегда зовут. А пока... пусть мучается. Мучение очищает душу.
И поезд уносил его в сибирскую тьму.
Глава 10
Глава 10. Кровавое воскресенье, которого не было
Отчаяние, охватившее Геннадия после разоблачения Распутина, не проходило. Оно видоизменялось, пускало метастазы в его душе, окрашивало все вокруг в серый цвет. Он перестал выходить к завтраку. Перестал интересоваться делами. Даже Витте, который привык к странностям императора, забеспокоился.
— Ваше Величество, — говорил он на докладах. — В стране назревают волнения. Рабочие бастуют. Гапон организует какие-то шествия. Нужны решения.
— Решения, — повторял Геннадий, глядя в стену. — Какие решения? Я — куколд. Символический куколд на троне. Что я могу решить?
— Ваше Величество, вы не...
— Не куколд? Вы знаете о Распутине? О том, что моя жена тайно принимала его? О том, что вся страна теперь смеется надо мной? Вы это знаете?
Витте мялся. Он, конечно, знал. Весь Петербург знал. Но он был слишком хорошим политиком, чтобы подтверждать это вслух.
— Ваше Величество, личные дела не должны мешать государственным.
— Личные дела, — горько усмехнулся Геннадий, — и есть государственные. Когда император — посмешище, империя — посмешище. Вы сами говорили, что авторитет престола подорван. Так вот, теперь он подорван окончательно.
Он встал и подошел к окну. За стеклом лежал снег. Январь 1905 года.
— Знаете что, Сергей Юльевич? — сказал он тихо. — Может быть, хватит? Может быть, империи не нужен император? Может быть, ей нужна конституция? Парламент? Чтобы не один сумасшедший принимал решения, а много нормальных людей?
Витте замер. Он ждал этого момента годы. Но сейчас, когда император сам заговорил об этом, ему стало не по себе. Это было слишком. Слишком легко.
— Ваше Величество, вы предлагаете...
— Я предлагаю дать им конституцию. Народу. Чтобы они сами управляли. А я... я отойду в сторону. Буду просто символом. Символическим императором в символическом порядке. Это все, на что я гожусь.
Он сел за стол и начал писать. Рука дрожала, строчки прыгали, но смысл был ясен: император дарует подданным конституцию, свободу слова, собраний, законодательный орган с реальными полномочиями.
— Опубликуйте это, — сказал он, протягивая лист Витте. — Завтра же. Пусть народ знает.
Витте взял бумагу. Его руки тоже дрожали — но от возбуждения.
— Это войдет в историю, Ваше Величество.
— Мне все равно, — ответил Геннадий. — Меня уже нет в истории. Я — вычеркнутый персонаж. Куколд на троне. Пишите что хотите.
Слухи о готовящейся конституции разлетелись по Петербургу мгновенно. Но реакция оказалась совсем не той, которую ожидал Витте.
Либералы ликовали. Умеренные надеялись. А вот радикальные революционеры... они были в ярости.
В прокуренной комнате на Васильевском острове собрался нелегальный комитет. Люди в косоворотках и потертых пиджаках склонились над картой города.
— Это уловка, — говорил человек с горящими глазами и фамилией, которую в полицейских сводках писали с особой пометкой. — Конституция от царя — это ловушка. Он даст права, а потом отберет. Он уже показывал себя — то безумцем, то хитрецом. Мы не можем ему верить.
— Но если он действительно даст конституцию... — возразил кто-то.
— Даже если даст — это половинчатая реформа. Нам нужна не конституция, а полное свержение самодержавия. Но народ пока не готов. Народ верит в царя-батюшку. Нам нужно, чтобы царь показал свое истинное лицо. Чтобы народ УВИДЕЛ, что он враг. Тогда начнется настоящая революция.
План был дьявольски прост. Поп Гапон, харизматичный и противоречивый, уже организовывал легальное рабочее движение. Он готовил петицию царю — с просьбами о защите рабочих прав. Комитет решил использовать это.
— Гапон поведет рабочих к Зимнему. Мы пустим слух, что это шествие В ЗАЩИТУ царя и ПРОТИВ конституции. Что народ не хочет перемен. Что народ любит самодержавие. Охрана растеряется. А потом... — оратор сделал паузу, — ...потом мы сделаем так, чтобы пролилась кровь. Несколько провокаторов в толпе. Несколько выстрелов. Солдаты начнут стрелять в ответ. И Кровавое воскресенье станет началом конца.
Заговорщики переглянулись. План был жесток. Но революция требует жертв.
Утро 9 января 1905 года выдалось морозным и ясным. Тысячи рабочих — мужчины, женщины, даже дети — собрались у Нарвской заставы. Они несли иконы, хоругви, портреты императора. Они шли не бунтовать — они шли просить. Гапон вел их, читая молитвы.
Но в толпе, незаметные для большинства, двигались люди с револьверами. Они ждали сигнала.
Геннадий проснулся от шума. В Зимнем дворце царила паника. Генералы докладывали: огромная толпа движется к дворцу. Солдаты перекрыли подходы. Если толпа прорвется — начнется бойня.
— Они идут к МНЕ? — спросил Геннадий, и его голос дрогнул.
— Да, Ваше Величество. Говорят, они за вас. Против конституции.
— За меня? — он не мог поверить. — Народ идет за меня? Против конституции, которую я хотел им дать?
Он выглянул в окно. По Невскому, насколько хватало глаз, текла черная река людей. Они пели «Боже, царя храни». Они несли его портреты. Это было... невероятно.
— Они любят меня, — прошептал он. — Несмотря ни на что. Несмотря на мои аутонокауты. Несмотря на мое ничтожество. Они меня любят!
И тут в его голову пришла другая мысль. Темная мысль. Мысль о том, кто он на самом деле.
— Но я не заслуживаю их любви, — сказал он. — Я — инцел. Я — куколд. Я — человек, который даже имея секс, остался инцелом. Потому что секс ничего не меняет! Потому что инцельство — это не про девственность, это про душу! Про то, что ты всегда будешь смотреть на мир через стекло! Через экран! Ты всегда будешь outsider'ом, даже если у тебя есть жена, дети, власть!
Он начал задыхаться. Генералы смотрели на него с ужасом — знакомый припадок.
— Ваше Величество, — попытался вмешаться командующий охраной. — Толпа приближается. Если они прорвут кордоны, мы будем вынуждены открыть огонь!
— Огонь? — Геннадий резко развернулся. — Вы хотите стрелять в людей, которые пришли ко мне с иконами? Вы хотите устроить резню? Как в той истории? Кровавое воскресенье? Нет!
Он бросился к двери.
— Я выйду к ним.
— Ваше Величество, это опасно! Там могут быть провокаторы!
— Плевать! Я — император. Я — инцел. Я — куколд. Мне нечего терять!
Он выбежал на балкон. Тот самый балкон, с которого в другой реальности не вышел никто. Внизу колыхалась огромная толпа. При виде императора она взревела. Кто-то кричал «ура», кто-то пытался петь гимн, кто-то просто плакал.
Геннадий поднял руку, прося тишины. Толпа затихла.
И тогда он заговорил. Голос его, сорванный и высокий, разнесся над площадью.
— Люди! — закричал он. — Вы пришли ко мне! Вы говорите, что любите меня! Но я должен сказать вам правду! Я не заслуживаю вашей любви! Я — инцел!
Толпа замерла. Кто-то переспрашивал соседа: что он сказал?
— Да, инцел! — продолжал Геннадий, уже не контролируя себя. — Я всю жизнь был инцелом! Даже когда у меня появилась жена, даже когда у меня появились дети, я остался инцелом! Потому что это не лечится! Секс не лечит! Власть не лечит! Триумф не лечит! Ты всегда остаешься собой! Ты всегда смотришь на мир изнутри своей черепной коробки и видишь только свои комплексы! Ты можешь быть императором, но если внутри ты пустота — ты всегда будешь инцелом!
Кто-то в толпе начал смеяться — нервно, истерично. Кто-то крестился. Провокаторы, которые готовились стрелять, застыли с открытыми ртами. Такого не ожидал никто.
— А теперь я еще и куколд! — выкрикнул Геннадий, и эхо разнесло это слово над площадью. — Да, куколд! Моя жена тайно встречалась с Распутиным! С сибирским мужиком! И я ничего не мог с этим сделать! Потому что я — ничтожество! Я — никто! Я всегда был никем, и корона этого не меняет! Вы поняли?! Корона не меняет ничего!
Он сорвал с головы фуражку и швырнул ее в толпу. Толпа ахнула.
— Вы хотите защищать меня от конституции? — кричал он. — Да зачем вам такой император?! Зачем вам защищать человека, который даже себя защитить не может?! Который всю жизнь боится! Боится женщин, боится мужчин, боится истории, боится собственной тени! Посмотрите на меня! Посмотрите и скажите: разве это император?! Разве это самодержец?! Это просто Гена Пискунов, который случайно попал в чужое тело и чужую жизнь! И теперь он портит все, к чему прикасается! Все! Даже собственную жену! Даже собственную страну!
Он остановился, тяжело дыша. Слезы текли по его лицу. Усы обвисли. Он выглядел не как император, а как побитый жизнью бухгалтер.
В толпе стояла абсолютная тишина. Потом кто-то — старый рабочий с иконой в руках — сказал громко, на всю площадь:
— Батюшка... да ты ж больной совсем.
И это сломало лед. Люди начали переглядываться. На их лицах читалась не злоба, не революционный пыл, а что-то совершенно иное — жалость. Та самая брезгливая жалость, которую Геннадий так хорошо знал.
— Он больной, — прошелестело по толпе. — Царь-то больной. Совсем больной.
— Чего ж мы к нему шли?
— Защищать хотели...
— От кого защищать? От самого себя?
— Это... это стыдно, — сказал кто-то. — Стыдно смотреть.
И толпа, которая минуту назад готова была штурмовать Зимний, начала медленно, неуверенно расходиться. Люди отворачивались от балкона, прятали глаза, закрывали лица платками. Им было неловко. Им было мучительно неловко за своего императора. За его слезы. За его признания. За его слова про инцела и куколда. Они пришли защищать самодержца, а нашли сломанного человека, который плачет на балконе.
Провокаторы пытались что-то сделать. Один из них выхватил револьвер и выстрелил в воздух. Но никто не побежал. Никто не запаниковал. Рабочий рядом с ним просто ударил его по руке и сказал: «Ты что, дурак? Не видишь — человеку плохо». Револьвер упал в снег.
Гапон, который вел шествие, стоял в стороне и плакал. Он плакал не о революции — он плакал о царе. О царе, который оказался не тираном, не врагом народа, а несчастным, запутавшимся человеком, которому никто не может помочь.
Кровавое воскресенье не состоялось. Вместо него состоялось другое воскресенье — Позорное воскресенье. Воскресенье, в которое император России публично объявил себя инцелом и куколдом перед многотысячной толпой.
Когда балкон опустел, когда Геннадия, рыдающего, увели в покои, когда толпа окончательно разошлась, — тогда началась реакция.
Газеты, даже либеральные, не знали, что писать. Как описать то, что произошло? Это не было репрессией. Это не было уступкой. Это было... чем-то совершенно иным. Чем-то, для чего не существовало слов в политическом лексиконе.
Одна газета вышла с заголовком: «Император болен. Молитесь за него». Другая: «Царь признался в слабости. Что дальше?». Третья, сатирическая, просто поместила карикатуру — маленький человечек в короне, стоящий перед зеркалом, в котором отражается еще более маленький человечек. Подпись гласила: «Я — ничтожество. И это не лечится».
Революционеры были в панике. Их план провалился самым нелепым образом. Они готовили Кровавое воскресенье, а получили Позорное. Они хотели показать народу жестокость режима, а показали — безумие императора. И народ, вместо того чтобы ожесточиться, просто... расстроился.
— С таким царем не повоюешь, — говорили на заводах. — Его того и гляди ветром сдует.
— Какой уж тут бунт. Стыдно бунтовать против такого. Это все равно что бить лежачего.
Революционная ситуация, которая назревала годами, была спущена на тормозах. Не реформами, не репрессиями, а чистым, концентрированным кринжем.
А Геннадий сидел в своих покоях и смотрел в стену.
— Я сделал это снова, — сказал он Александре, которая сидела рядом и гладила его по голове. — Я превратил потенциальную катастрофу в аутонокаут. Люди должны были умереть. В меня должны были стрелять. А вместо этого я просто опозорился на всю страну. Снова.
— Ты спас жизни, — сказала Александра. — Может быть, сотни жизней.
— Своим позором. Снова. Это уже не стратегия, Аликс. Это проклятье. Я не могу сделать ничего хорошего, не унизившись. Я не могу предотвратить трагедию, не став посмешищем. Это мой путь. Мой единственный путь.
Он закрыл глаза.
— Я хотел дать им конституцию. Я думал, это правильный шаг. А они пришли защищать меня от моей же реформы. Они шли за меня. За меня, Аликс. А я... я их разочаровал. Снова.
— Ты не разочаровал их, — сказала Александра. — Ты их... спас. От самих себя. От провокаторов. От крови.
— Я их спас? — он открыл глаза и посмотрел на нее. — Или я их обманул?
— Ты был честен. До унижения честен. Это больше, чем может сказать о себе любой другой правитель.
Геннадий промолчал. Он думал о том, что конституция так и не была опубликована. Что его истерика отменила реформу. Что теперь все будет по-прежнему — абсолютная монархия с безумным императором во главе.
И он не знал, хорошо это или плохо.
А где-то в Тобольской губернии Распутин, прочитав в запоздавшей газете о событиях в Петербурге, отложил ложку и перекрестился.
— Господи, — сказал он. — Этот человек — либо святой, либо безумец. Либо и то и другое сразу.
Он помолчал.
— Я ему нужен. Теперь точно нужен. Но он сам должен меня позвать. Сам. Иначе гордыня не будет сломлена.
Он вернулся к щам.
Глава 11
Эпилог. Предприимчивая анархия
Конституцию все-таки приняли. Вернее, не совсем конституцию — то, что получилось в результате долгих торгов между Витте, придворными консерваторами и самим Геннадием, было чем-то средним между Манифестом 17 октября и кухонным распорядком общежития. Появилась Государственная Дума — законодательный орган с ограниченными, но реальными полномочиями. Появилась свобода слова — хотя и с оговорками. Появились партии — кадеты, октябристы, эсеры, какие-то загадочные «автономисты-федералисты» из Польши. Россия вступала в эпоху парламентаризма.
Но самодержавие осталось. Император сохранил право вето. Право роспуска Думы. Право назначать министров. И главное — право в любой момент выйти на балкон и сказать что-нибудь такое, что перечеркнет любые законы.
Витте называл это «конституционной монархией с человеческим лицом». Геннадий называл это «лайт-конституцией». Оба были недовольны, но по разным причинам. Витте хотел больше полномочий для правительства. Геннадий хотел, чтобы все оставили его в покое.
Страна тем временем жила своей жизнью. И жизнь эта была странной.
Предприимчивая анархия — так окрестили происходящее газеты. Это не был бунт в классическом смысле. Не было баррикад, не было стрельбы, не было организованного революционного движения. Вместо этого по всей империи расползалось нечто новое — активное самоуправство, иногда разрушительное, иногда созидательное, но всегда неожиданное.
В Тверской губернии крестьяне, не дожидаясь столыпинской реформы, самочинно переделили землю. Они не жгли усадьбы — они просто поделили поля так, как считали справедливым, и послали в Петербург депутацию с просьбой утвердить это задним числом. Власти не знали, что делать. С одной стороны — самоуправство. С другой — никакого насилия. Депутатов покормили, выслушали и отправили обратно, ничего не решив.
В Одессе портовые рабочие организовали собственную профсоюзную милицию, которая взяла на себя функции полиции в портовом районе. Начальник одесской полиции сначала возмутился, но потом обнаружил, что преступность в районе упала на сорок процентов, и махнул рукой.
В Петербурге студенты философского факультета — того самого, где в другой реальности учился Геннадий Пискунов — основали кружок «Деконструкция Отечества». Они не призывали к свержению строя, они просто писали статьи, в которых разбирали государственные институты с точки зрения постмодернизма. Император, узнав об этом, захотел с ними встретиться, но Витте отговорил его. «Ваше Величество, это опасно. Вы можете... увлечься».
Национальный вопрос тоже поднимал голову. Поляки требовали автономии. Финны напоминали о своей конституции. Евреи просили отмены черты оседлости. Кавказ бурлил. И в центре всего этого сидел человек, который когда-то боялся подойти к девушке в кафе, а теперь должен был решать судьбы народов.
Настроения в обществе царили двойственные. Их описывали как брезгливо-патриотические. Россияне любили свою страну — любили искренне, глубоко, с надрывом. Но при мысли об императоре их патриотизм смешивался с брезгливостью. Той самой брезгливостью, которую Геннадий вызывал всю жизнь.
— Россия — великая страна, — говорил средний обыватель. — У нас великая история. Великая культура. Великая армия. И царь... ну, царь у нас такой. Какой есть. Мы к нему привыкли.
— Он же сумасшедший, — возражал собеседник.
— Сумасшедший, да. Но свой. Родной. И потом — при нем войны нет. С японцами договорились. С немцами дружим. Революции он своими руками задавил. Ну, не руками, а... кринжем. Но задавил же.
— А то, что он говорит? Про инцела? Про куколда?
— Так это ж он про себя. Не про нас. Нам-то что. Пусть говорит.
Это был странный, почти абсурдный консенсус. Империя держалась не на страхе, не на традиции, не на силе — а на коллективном недоумении и жалости к своему правителю.
Сам же Геннадий провел остаток года в состоянии глубокой апатии. Он редко появлялся на публике. Он почти не общался с министрами. Он даже с женой говорил мало — после истории с Распутиным между ними легла тень, которая не рассеялась.
Но однажды, глухой ноябрьской ночью, он сделал то, чего сам от себя не ожидал.
Он попытался изменить Александре.
Это случилось на скучном дипломатическом приеме. Молодая жена французского атташе, мадам Дюбуа, сама подошла к нему. Она была кокетлива, остроумна и явно не читала русских газет. Она не знала ни про инцела, ни про куколда, ни про Лакана. Она просто видела молодого императора, который выглядит грустным, и решила его развеселить.
Геннадий, опьяненный вниманием (и шампанским, которое он пил редко и потому быстро пьянел), решился. Они уединились в малой гостиной. Мадам Дюбуа улыбалась. Ее духи пахли жасмином. Все шло к тому, что сейчас он докажет себе, что он не инцел, не куколд, а настоящий мужчина.
Но когда он наклонился к ней, чтобы поцеловать, он споткнулся. О тот самый ковер. Или о другой ковер, но сути это не меняло. Он упал, увлекая за собой столик с китайской вазой. Ваза разбилась. Мадам Дюбуа вскрикнула. Вбежала охрана. Император лежал на полу, среди осколков, с кровоточащей губой, и пытался объяснить, что он «не хотел ничего такого, это просто культурный обмен, франко-русский союз в действии, деконструкция брачных уз в постмодернистском контексте».
На следующий день французский посол деликатно попросил о переводе. Мадам Дюбуа уехала в Париж. Александра, узнав о происшествии, ничего не сказала — только посмотрела на мужа долгим, печальным взглядом, который был хуже любых слов.
— Тотальный аутонокаут, — сказал Геннадий своему отражению. — Я не могу изменить жене. Я не могу даже этого. Я не могу быть ни хорошим мужем, ни плохим мужем. Я вообще не могу быть никем. Я — никто.
Он посмотрел в окно. За стеклом падал снег. Где-то там, за Уралом, ждал Распутин. Где-то в Петербурге Дума принимала бюджет. Где-то в Тверской губернии крестьяне создавали сельскохозяйственную коммуну и писали манифест о «свободной земле для свободных людей». Где-то в Одессе профсоюзная милиция раскрыла кражу угля. Где-то на философском факультете студенты спорили о том, является ли самодержавие «симулякром» или «гиперреальностью».
Империя жила. Империя дышала. Империя двигалась — куда-то, в каком-то направлении, ведомая человеком, который сам не знал, куда идет.
Куда дальше поведет Россию император-инцел?
Этот вопрос висел в воздухе. Впереди был 1906 год. Впереди были новые вызовы — распад империи или ее укрепление, война или мир, реформы или реакция. Впереди был Распутин, который ждал своего часа. Впереди были дети, которые росли и требовали внимания. Впереди была Александра, которая все еще надеялась. Впереди был народ, который продолжал удивлять.
И впереди был Геннадий Пискунов — инцел, куколд, философ-неудачник, случайный попаданец, — который каким-то чудом все еще сидел на троне Российской Империи и смотрел в снежную мглу.
— Что ж, — сказал он, отворачиваясь от окна. — Посмотрим.
Он взял с полки томик Шопенгауэра и открыл на середине. Воля к жизни. Представление. Отрицание воли. Святость. Ничто.
— Посмотрим, — повторил он. — Может быть, я еще смогу сделать что-нибудь... не слишком позорное.
Он улыбнулся. Это была странная улыбка — улыбка человека, который прошел через ад и знает, что впереди еще круги.
Где-то далеко в Сибири Распутин перекрестился и лег спать.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
