Обложка Игра Хаоса: Пешка

Игра Хаоса: Пешка

Кит Рейн

0% прочитано
Стандартный
Кит Рейн

Игра Хаоса: Пешка

Глава 1. Неделя

«Жизнь — это то, что мы помним, а не то, что случилось» — Габриэль Гарсиа Маркес

Боль началась где-то за левым глазом и разошлась по всему черепу, как трещина по льду: медленно, но неотвратимо, точно у неё было всё время мира. Я проснулся именно от неё, ещё до того, как открыл глаза, ещё до того, как понял, где нахожусь.

Несколько секунд я лежал неподвижно, прислушиваясь не к комнате, не к звукам за окном, а к себе самому. Пытался понять, откуда эта боль. Обычно я знаю причину, даже после самых тяжёлых ночей. В этот раз — ничего. Пустота на месте вчерашнего вечера, словно его вовсе не было.

Само по себе это не было бы странным. С похмелья такое случается: память стирает края вечера, оставляя только середину, а иногда и вовсе ничего. Но я никогда не терял память. Ни разу за все годы, что я себя помнил. Я мог не спать сутками напролёт, мог пить так, что окружающие давно сбивались со счёта бокалов, и утром всё равно помнил, чем закончился вечер, кто что сказал, кто на кого посмотрел не так. Это давно перестало быть предметом гордости и стало просто фактом обо мне, таким же, как светло-голубой цвет моих глаз или родинка на правом предплечье, о которой я вспоминал только когда кто-то другой её замечал.

А сейчас — ничего. И это пугало куда больше, чем сама боль.

Я сел на кровати медленно, точно резкое движение могло что-то сломать — то ли во мне, то ли в самой ситуации. За окном был тот же вид, что и всегда: узкая парижская улица шестого округа, черепичные крыши соседних домов, серое утреннее небо, которое здесь редко бывает другим. Где-то внизу уже гудел город, но звук доходил приглушённо, через двойные стёкла, — тот самый шум, под который я засыпал и просыпался с тех пор, как переехал сюда учиться, и который обычно даже не замечал.

Комната выглядела ровно так же, как я её помнил: те же тени на потолке от уличного фонаря, та же куртка, брошенная на спинку стула так, что рукав касался пола, тот же беспорядок на письменном столе — бумаги, зарядка, пустая кружка, который я никогда не убирал, потому что в нём был свой порядок, понятный только мне. Ничего не сдвинуто. Ничего не пропало. Всё было настолько обычным, что именно эта обычность и казалась мне неправильной.

Телефон лежал на тумбочке, экраном вниз. Я посмотрел на него долгим взглядом, но не притронулся. Не сейчас. Сначала тело, потом голова, и только потом уже можно будет разбираться с тем, что он мне преподнесёт сегодня.

Я поднялся, чувствуя, как пол холодит босые ступни, и прошёл в ванную. На пути машинально коснулся пальцами кулона на груди — старой, простой фамильной вещи, которую отец подарил мне, когда мне было двенадцать, и с которой я не расставался с тех пор. Этот жест, привычный настолько, что я его почти не замечал, немного меня успокоил.

Включил воду на максимально холодную и встал под неё, стиснув зубы, пока не остался почти без дыхания, а тупая пульсация в затылке не сменила характер — стала терпимой, почти привычной. Вода стекала по лицу, и я стоял так дольше, чем обычно, надеясь, что холод вымоет из головы не только боль, но и это неприятное, зудящее чувство, что я упускаю что-то важное, что происходит прямо сейчас, у меня под носом.

Когда я закрыл воду и потянулся за полотенцем, взгляд зацепился за собственное отражение в зеркале над раковиной, всё ещё запотевшем по краям. Я остановился.

Я всегда следил за собой — тренировки, режим, дисциплина в этом, как и во всём остальном, были частью того, кем я был. Но сейчас в отражении на меня смотрело тело, будто кто-то прошёлся по нему рукой скульптора и убрал всё лишнее, чего я сам никогда прежде в себе не замечал. Не гротескно, не пугающе на первый взгляд: рельеф стал точнее, линии четче, точно неделю я провёл не в неизвестности, а в идеальных, невозможных для человека условиях тренировки.

«Что за чертовщина», — пронеслось у меня в голове.

Я провёл ладонью по предплечью, туда, где всегда была родинка. Она оказалась на месте, и это почему-то принесло странное, нелогичное облегчение: эта маленькая, незначительная деталь стала единственным доказательством, что передо мной действительно моё собственное тело, а не его удачная копия.

Я ещё раз посмотрел в зеркало, дольше, чем следовало, и почувствовал, как внутри что-то холодеет — не от испуга, а от осознания, что тело умеет хранить секреты не хуже, чем голова.

Именно в этот момент я услышал, как поворачивается замок входной двери.

Я не вздрогнул. Этот звук я знал так же хорошо, как звук собственного дыхания: характерный, чуть более медленный поворот, чем у обычного ключа, потому что замок был с секретом, который знали только двое — я и ещё один человек.

— Дом, — произнёс я вслух, ещё до того, как он вошёл в комнату, скорее для себя, чем для него.

Я потянулся за футболкой, висевшей на крючке с обратной стороны двери ванной, и уже наполовину натянул её, когда в узкой полосе приоткрытой двери увидел в зеркале, как он появился на пороге спальни. Что-то в его лице заставило меня замереть с футболкой в руках, так и не успев её надеть до конца, забыв на секунду обо всём остальном, включая собственное отражение.

Доминик Рейес выглядел так, словно не спал несколько суток подряд. Тёплые каштановые волосы, обычно уложенные с той же аккуратностью, с какой он делал всё остальное, сейчас были в лёгком беспорядке, а тёмные, почти чёрные глаза — глаза, которые я знал с детства, потому что вырос с ними рядом так же близко, как с зеркалом, — смотрели на меня с выражением, которое он явно не успел подготовить заранее. Не осунувшийся в привычном смысле, скорее натянутый, как трос, который слишком долго держал вес больше положенного. Он остановился в дверях, не проходя дальше, и на его лице на одно короткое мгновение промелькнуло то, что я видел за все годы нашего знакомства едва ли пару раз в жизни: чистое, неприкрытое облегчение, почти детское по своей открытости. Оно тут же исчезло, спрятанное за привычной сдержанностью, за той бронёй, которую он носил, кажется, с самого детства.

— Где ты был? — начал он, и голос его был странно, подчёркнуто ровным — той ровностью, за которой обычно прячут что-то куда менее спокойное.

Я закрепил на плечах ещё влажную футболку и вышел из ванной, не торопясь, точно у меня было время всего мира. Ткань легла на плечи иначе, чем обычно — не туго, не странно, а просто иначе, будто тело под ней стало чуть менее моим, чем я привык считать. Я постарался не думать об этом прямо сейчас.

— О чём ты? — сказал я. — Мы же виделись только вчера.

Это была правда — по крайней мере, правда в том виде, в каком я её помнил: бар, разговор ни о чём, короткая дорога до дома. Я был совершенно уверен, что вчера вечером мы с Домиником пересеклись хотя бы на пару слов, как случалось почти каждый день, и именно эта уверенность делала следующие его слова настолько абсурдными, что я не сразу нашёл, как на них реагировать.

— Семь, — произнёс Доминик, глядя мне прямо в глаза, проверяя, как я это восприму. — Семь дней, Кай. Тебя не было семь дней.

Я остановился посреди комнаты.

На секунду мир вокруг сместился — не резко, а так, как смещается пол под ногами в самолёте при лёгкой турбулентности, почти незаметно, если не искать этого специально. Я почувствовал, как пальцы сами по себе сжались на скомканной футболке в руке, и заставил себя разжать их прежде, чем Доминик успел это заметить.

— Ты что принял? Или у тебя помутнение? — сказал я. — Как я мог пропасть на семь дней? Мы виделись вчера.

— Семь дней, — повторил он тише, без прежней уверенности в тоне, словно увидел то, что я пытался спрятать, несмотря на все усилия.

Я не ответил сразу. Вместо этого шагнул к тумбочке, взял телефон и нажал на кнопку — резко, почти зло, точно экран был виноват в том, что я только что услышал. Он остался чёрным. Я нажал снова, дольше, но с тем же результатом.

— Сел, — сказал я, скорее себе, и полез в ящик стола за проводом, чувствуя, как внутри разгорается паническая потребность немедленно увидеть дату — любую дату, цифру, на которую можно было бы посмотреть и либо согласиться с ней, либо опровергнуть.

Я воткнул зарядку в розетку у изголовья кровати. Пока телефон думал, стоит ли вообще возвращаться к жизни, я потянулся к ноутбуку, стоявшему на столе, и открыл его резче, чем следовало. Экран засветился, и я сразу открыл календарь. Дело было не в том, что я рассчитывал что-то найти, — мне просто нужно было увидеть цифры своими глазами, а не услышать их от кого-то другого.

Среда. Я помнил среду. В календаре среда стояла пустой, обычной, ничем не примечательной. А дальше — четверг, пятница, суббота, воскресенье, понедельник, вторник: шесть дней, заполненных не моими записями. Встреча с научным руководителем, которую я, по всей видимости, пропустил. Напоминание о лекции, отмеченное как непосещённое. Уведомление о дне рождения одного из знакомых, которое должно было прийти на телефон в субботу и на которое я, разумеется, не ответил.

Я листал дальше, быстрее, чем нужно было для того, чтобы действительно вчитываться, просто чтобы видеть, как дни сменяют друг друга, один за другим, механически, безучастно, без единого моего присутствия внутри них.

— Этого не может быть, — сказал я, не поднимая глаз от экрана. Голос вышел тише, чем я рассчитывал.

— Может, — сказал Доминик. — Я тоже пытался убедить себя в обратном первые сутки.

Я нашёл переписку с научным руководителем: сухое, формальное сообщение о пропущенной встрече, отправленное в пятницу, на которое я, естественно, не ответил. Дата стояла ясно, чёрным по белому, без права на другое толкование. Я перечитал её несколько раз, точно в очередной раз она могла показать что-то другое.

— Тут написано «пятница», — сказал я, поворачивая ноутбук к Доминику, будто ему нужно было это доказательство больше, чем мне.

— Я знаю, что там написано, — сказал он тихо. — Я читал это же письмо, когда искал тебя.

Я закрыл ноутбук. Не потому что закончил, — просто руки внезапно захотели заняться чем-то другим, лишь бы не листать дальше эти безучастные, механические подтверждения того, что неделя действительно прошла без меня.

— Где я был? — спросил я наконец, и в голосе не осталось ничего от прежней уверенности.

— Если бы я знал, — Доминик сделал шаг в комнату, — я бы не провёл эту неделю, отчитываясь перед твоей матерью за то, что упустил тебя из виду.

Я знал, чего ему стоило это признание. Мать не выносила отчётов. Она признавала только результат, а всё остальное считала пустой тратой своего времени.

— Она не пощадила тебя, я так понимаю, — сказал я, и в этом было больше сарказма, чем сочувствия, хотя, признаться, отчасти я и правда ему сочувствовал.

— Госпожа была в своём праве, — сказал Доминик тихо.

Он не улыбнулся — не время было для этого, — но что-то в его лице чуть смягчилось. Он явно оценил попытку разрядить обстановку, даже не приняв её до конца.

— Хочешь узнать, сколько раз она произнесла слово «безответственность» за эти семь дней? — спросил он, садясь на край письменного стола, чего обычно себе не позволял.

— Не особенно.

— Одиннадцать. Я считал, — сказал он ровным тоном, в котором тем не менее проскальзывал измученный, невесёлый юмор. — Один раз даже в контексте, не связанном напрямую с тобой. Она умудрилась вставить это слово в разговор о состоянии дорог в её загородном доме.

— Впечатляюще, — сказал я. — Может, стоит выпустить сборник.

— Уже начал делать заметки, — ответил он, и на этот раз в его голосе было чуть больше настоящего, чем сарказма: то облегчение снова проступило сквозь усталость. Наш обычный, ничего не значащий обмен колкостями явно служил ему доказательством того, что я всё ещё я, несмотря на всё остальное.

Наконец экран телефона мигнул и засветился рабочим столом, а через секунду ожил разом, точно захлебнувшись всем, что накопилось за неделю простоя. Уведомления посыпались одно за другим, и я сел на кровать, чтобы разобрать их методично, по порядку, вместо того чтобы позволить им обрушиться на меня одной бесформенной массой.

Двадцать три пропущенных звонка от Доминика — не удивительно, учитывая, что стояло сейчас у моей кровати. Семь от матери, с равными, почти демонстративными интервалами, будто она звонила не потому, что рассчитывала на ответ, а чтобы факт звонка сам по себе где-то фиксировался, как в журнале учёта.

Дальше шли имена, которые я не ожидал увидеть в подобном контексте. Люди из того самого круга, в котором я родился и из которого всю жизнь пытался держаться на расстоянии вытянутой руки, — сыновья и дочери тех же семей, что и моя, люди, с которыми меня связывали не дружба, а обязательства, доставшиеся по наследству вместе с фамилиями. Один звонок. Два. Сообщение без единого лишнего слова: «Позвони, как появишься». Другое, куда менее сдержанное, с ноткой то ли беспокойства, то ли раздражения, будто моё отсутствие создало кому-то реальные неудобства, а не просто повод для тревоги.

— Ты видишь это? — спросил я, не поднимая глаз от экрана.

Дом подошёл ближе и заглянул через плечо, и по тому, как дрогнула его челюсть, я понял, что часть этих имён была ему знакома куда лучше, чем мне хотелось бы.

— Вижу, — сказал он коротко.

— Ты их знаешь?

— Некоторых. — Он помолчал. — Достаточно, чтобы понимать: если они писали тебе лично, а не через посредников, значит, для них это тоже было важно, а не просто формальность.

— Звучит так, будто моё исчезновение затронуло весь мир, — сказал я, и в голосе против воли прорвалось что-то более резкое, чем сарказм.

— Возможно, так и есть, — тихо ответил он. — Возможно, тебе стоит начать привыкать к мысли, что ты значишь для этих людей больше, чем тебе бы хотелось.

— Возможно, лишь как кукла своих родителей, — ответил я раздражённо.

Доминик ничего не сказал. Он просто посмотрел на меня дольше, чем требовал момент, и в этом молчании было куда больше, чем в любом возражении. Не согласие. Скорее нежелание спорить с тем, что, возможно, было слишком близко к правде, чтобы с этим спорить вслух.

Среди всего этого списка было одно сообщение, на которое я задержал взгляд дольше остальных — от матери, отправленное три дня назад, короче почти всех остальных.

«Когда получишь это — дай знать немедленно. Не через Доминика. Лично.»

Я перечитал его дважды, прежде чем осознал, что именно меня в нём царапнуло: не тон, а сама формулировка. «Когда получишь это» — не «когда очнёшься», не «когда вернёшься», а именно так, будто она сама не знала наверняка, в каком я состоянии и где нахожусь, и подбирала слова, которые годились бы для любого исхода. Ни один смайл, ни один лишний знак препинания не смягчали этих слов, да мать никогда бы и не позволила себе подобного. «Немедленно» от неё означало не «в течение дня», а «раньше, чем ты успеешь подумать о том, чтобы этого не делать». «Лично» означало, что даже Доминик, с его ключами и его правом входить в мою квартиру когда угодно, не был доверенным лицом в этом конкретном деле, — и это само по себе было необычно, потому что обычно мать пользовалась им как продолжением собственной руки.

— Она уже здесь, — сказал я вслух, скорее себе, чем ему, глядя на дату сообщения. — В Париже, верно?

— Да, — подтвердил Доминик. — Прилетела на второй день. Остановилась в отеле недалеко от Вандомской площади, в обычном для неё месте. Не в доме, который у вас здесь есть, заметь. В отеле.

Это была деталь, о которой я не подумал раньше, но которая теперь показалась мне почему-то важной. У семьи была своя квартира тут, в Париже, — не такая, где жил я, но достаточно представительная для визитов подобного рода, — не говоря уже о родовом поместье в получасе езды от города, куда мать иногда выбиралась, когда хотела оказаться подальше от города вовсе. И тем не менее она выбрала отель. Место нейтральное, нигде не привязанное к семье официально, словно она сама не была уверена, что готова оказаться в чём-то настолько личном, как собственная недвижимость, пока не разберётся, что произошло с её сыном.

— Она знает, где я был? — спросил я, не столько у Дома, сколько у самого сообщения на экране.

— Если и знает, — ответил он после паузы, — мне она этого не сказала. А я, поверь, спрашивал так настойчиво, как только мог себе позволить.

— И как настойчиво ты можешь себе позволить с моей матерью?

Дом посмотрел на меня с выражением, в котором смешались усталость и мрачный юмор.

— Ровно настолько, чтобы меня не отстранили от твоей охраны, — сказал он. — Что, поверь, было не так уж далеко от реальности за эти дни.

Я почувствовал, как что-то внутри сжалось — не страх, скорее старое, отработанное годами раздражение, смешанное с чем-то новым, чему я пока не мог подобрать названия. Мать не паниковала. Мать никогда не паниковала, и власть в нашей семье принадлежала именно ей, а не кому-либо другому, потому что паника была роскошью, которую она не могла себе позволить. Если она написала «немедленно», значит, для этого была причина, о которой она не собиралась распространяться в переписке.

Я едва успел отложить это сообщение в сторону, когда взгляд зацепился за ещё одно — из совсем другого списка контактов, от номера, который я не хранил под именем, только под инициалами, и который был связан с той частью моей жизни, о которой Дом знал ровно столько, сколько я считал нужным ему рассказывать.

«Партия пришла, как договаривались. Ждём тебя с оплатой. Где пропал?»

Три слова в конце ударили сильнее, чем должны были: где пропал. Не «где ты», не «всё в порядке?» — именно «пропал», будто даже человек, для которого я был всего лишь звеном в цепочке доставки редких вещей сомнительного происхождения, что-то почувствовал в моём молчании достаточное, чтобы выбрать именно это слово.

— Проблемы с работой? — спросил Доминик, заметив, как изменилось моё лицо.

— Ничего, с чем я не смогу разобраться позже, — сказал я, убирая телефон чуть дальше от его взгляда — не потому что не доверял, а по старой привычке разделять свои миры настолько чётко, насколько это вообще было возможно.

Он не стал настаивать. Это было ещё одно из тех негласных правил, что сложились между нами за годы: он знал ровно столько о моей другой жизни, сколько было необходимо для его работы, и ни капли больше, и никогда не пытался выяснить остальное.

Дела шли своим чередом всю неделю без меня. Мир крутился, партии приходили, деньги ждали, и единственным местом, где зияла дыра размером в семь дней, был я сам.

— Расскажи, что произошло, со своих слов, — сказал я наконец, откладывая телефон. — С начала. Всё, что помнишь, даже то, что кажется неважным.

Доминик помолчал, взвешивая, с какого места начинать, а с какого не стоит, и опустился на стул напротив меня. Я заметил, как он машинально потёр запястье — там, под манжетой рубашки, я знал, была метка, которую носили все в его роду, из поколения в поколение, знак принадлежности к службе, которую никто из них не выбирал; жест, который появлялся у него всегда, когда ему было не по себе.

— В четверг утром ты не ответил на звонок, — начал он. — Это само по себе ничего не значило, ты иногда сутками не берёшь трубку, особенно после подобных вечеров в баре. Но к вечеру я приехал сюда. Дверь была не заперта — как обычно, ничем не примечательна. Внутри тоже всё было как всегда: ничего не сдвинуто, ничего не потревожено, свет выключен, как ты его обычно оставляешь, уходя. Просто тебя не было. Не было, и всё, будто ты вышел на минуту и не вернулся.

— Ты сразу подумал о худшем?

— Я подумал о худшем в тот момент, когда прошло двенадцать часов без единого ответа, — сказал он, — особенно ввиду твоего положения и той стороны твоей жизни, о которой я стараюсь не спрашивать лишний раз.

Я ничего не ответил на это. Не потому что нечего было сказать, а потому что за этой обтекаемой фразой я расслышал ровно то, что он не произнёс вслух, и не был уверен, что готов услышать это прямо.

Именно это — не следы борьбы, не распахнутая дверь, а полная, идеальная нормальность всего вокруг — почему-то напугало меня больше, чем если бы Доминик рассказал о взломе или беспорядке. Взлом можно было бы объяснить. А вот исчезновение без единой трещины в привычном порядке вещей объяснить было нечем.

— Дальше — камеры в подъезде, во всех близлежащих кварталах, — продолжил он, — и ничего. Ты просто исчез из поля зрения города.

— Совсем ничего? — переспросил я. — Ни одного кадра?

— Ни одного, — сказал он. — Я пересмотрел записи трижды, час за часом, думая, что мог что-то упустить. Не упустил.

Он говорил ровно, методично, будто зачитывал отчёт, который уже произносил вслух не раз, — вероятно, именно моей матери, слово в слово, — но за этой ровностью я слышал то, что он не произносил: усталость человека, который семь дней подряд не позволял себе поверить, что могло случиться самое худшее, потому что кто-то должен был сохранять голову ясной.

— Я поднял всех, кого мог, — сказал он тише. — Людей твоей матери, своих собственных контактов, даже пару человек, к которым в обычной ситуации не обратился бы никогда.

— И?

— Никто ничего не видел. Ни один след, ни в одну сторону. Как будто тебя стёрли из недели, а потом вернули обратно, не потрудившись объяснить, где ты был всё это время.

— Стёрли, — повторил я тихо, пробуя это слово на вкус. — Звучит так, будто ты уже во что-то веришь.

— Я не верю ни во что, — сказал он. — Я просто закончился в версиях раньше, чем закончилась неделя.

Он замолчал на секунду дольше, чем требовалось для паузы, и я понял — не по словам, а по тому, как он вдруг перестал смотреть мне в глаза, — что где-то там, среди этих семи дней, было что-то, что он винил в первую очередь себя, а не обстоятельства, хотя объективно вины на нём не было никакой.

— Дом, — сказал я, дождавшись, пока он снова поднимет взгляд. — Что бы ни случилось — это не твоя вина.

— Я и не сказал, что моя, — ответил он слишком быстро.

— Ты и не должен был говорить, — сказал я. — Я вижу это по твоему лицу с той секунды, как ты вошёл.

Он ничего не ответил, только сжал челюсть чуть сильнее обычного, и я не стал давить дальше — не потому что не хотел, а потому что знал: если Доминик решил нести это молча, спорить с ним об этом сейчас было бы бесполезно, а возможно, и жестоко.

Он поднял на меня взгляд, и в нём было то, чего я не видел у него прежде: не упрёк, не облегчение, а тонкая, почти незаметная настороженность. Он словно смотрел не совсем на того человека, которого искал всю неделю.

— И это единственное, что меня по-настоящему пугает, Кай, — добавил он. — Не то, что тебя не было. А то, что ты вернулся. Люди из нашего круга не пропадают просто так. И уж тем более не возвращаются такими, будто ничего не случилось.

Я не нашёл, что на это ответить сразу. Часть меня хотела спросить, что именно он имеет в виду — тело, взгляд, что-то неуловимое в моих движениях, — но другая часть, куда более трезвая, понимала: ответ ему самому пока не до конца ясен, а значит, вопрос только заставит его подбирать слова для того, чего он ещё не готов был облечь в слова.

Вместо этого я перевёл взгляд на экран телефона, где всё ещё горело сообщение матери — «дай знать немедленно», — и почувствовал, как внутри меня, под этим напускным спокойствием, что-то холодное и неповоротливое медленно начинает просыпаться. Где-то на периферии этого чувства пряталась мысль, которую я не собирался озвучивать вслух: единственный человек в этой комнате, который искал меня по-настоящему, не по обязанности, — это тот самый человек, чья обязанность как раз и заключалась в том, чтобы меня искать. И я не знал, что было горше: то, что я вообще так подумал, или то, что в этой мысли было слишком много правды.

— Ладно, — сказал я наконец. Голос звучал спокойно — той спокойностью, которая давалась мне сейчас куда труднее, чем можно было предположить по моему лицу. — Тогда едем к ней. Раз она хочет лично.

Поднимаясь с кровати, я машинально коснулся кулона на груди — того самого, отцовского, — и на этот раз жест не принёс привычного спокойствия. Пальцы задержались на нём чуть дольше, чем нужно: что-то в самой вещи ощущалось иначе, чем утром, холоднее, тяжелее, а может, это была просто игра моего собственного, слишком взвинченного воображения. Я отпустил его и заставил себя не думать об этом.

— Ты уверен, что готов к встрече с ней? — спросил Доминик, поднимаясь со стула, но не сводя с меня взгляда.

— Я никогда не бываю готов к разговору с ней, — сказал я. — Вопрос не в этом. Вопрос в том, сколько ещё она будет ждать в отеле, прежде чем решит, что ждать больше не стоит.

Доминик слабо усмехнулся — впервые за это утро по-настоящему, а не по привычке, — но тревога так и не покинула его глаз до конца.

— Тогда одевайся, — сказал он. — И постарайся выглядеть так, будто у тебя есть хоть какое-то объяснение. Даже если это неправда.

— Даже если это неправда, — повторил я, вставая, — постараюсь выглядеть убедительно.

Он кивнул, всё ещё не сводя с меня взгляда: отвлечься хоть на секунду для него, кажется, значило дать мне снова исчезнуть, теперь уже у него на глазах.

— Едем, — сказал он.

Я потянулся за курткой, брошенной на спинку стула, и на долю секунды снова ощутил то же самое, что и в зеркале ванной: лёгкое, необъяснимое чувство, что тело двигается чуть точнее, чуть увереннее, чем должно было после недели неизвестности. Я застегнул молнию, не позволяя себе задержаться на этой мысли дольше пары секунд.

Отель. Мать. Семь дней, которые предстояло как-то объяснить, не имея ни единого объяснения самому. Пора было выходить.

Глава 2. Госпожа.

«Слово дано человеку, чтобы скрывать свои мысли»— Талейран

Париж за окном машины двигался с той обманчивой неторопливостью, с какой город движется, когда сам никуда не спешишь: набережные, серые фасады, редкие пятна зелени между домами шестого округа. Но я почти не смотрел на улицу. Взгляд был устремлён куда-то сквозь стекло, а мысли — на семь дней назад, в ту пустоту, из которой я так и не смог выцарапать ни одного образа.

Доминик вёл машину молча, и я был ему за это благодарен. Он умел не заполнять тишину, когда в ней не было необходимости, — редкое качество для человека, чья работа во многом состояла из того, чтобы держать меня в поле зрения и разговора одновременно.

Я думал о том, где я мог быть.Перебирал версии методично, как перебирал бы чужое досье: не потому что верил хоть в одну из них до конца, а потому что неизвестность в чистом виде была невыносима, а любая, даже самая абсурдная версия давала иллюзию направления. Похищение отпадало почти сразу: похищенных не возвращают через неделю в лучшей физической форме, чем они были до этого, без единого требования выкупа, без единого следа насилия. Несчастный случай тоже нет: несчастные случаи оставляют травмы, а не улучшают тело до какого-то невозможного совершенства. Запой, потеря памяти на фоне какого-то нервного срыва — я перебрал и это, хотя понимал, что убеждаю себя в наименее правдоподобной версии просто потому, что она была наименее пугающей.

Оставалось то, о чём я старался не думать напрямую: что произошедшее было связано не с случайностью, а с чем-то, вписанным в саму механику мира, которую я, при всей своей рациональности, знал только по касательной — по обрывкам разговоров, которые обрывались, стоило мне войти в комнату, по взглядам, которые взрослые обменивались между собой, когда думали, что дети не понимают их значения. Я вырос в семье, где о некоторых вещах не говорили вслух настолько последовательно, что само это молчание стало частью воспитания, таким же, как уроки этикета или языков. Я знал, что мир вокруг меня не так прост, как кажется большинству людей, живущих в нём. Я просто никогда не позволял себе узнать, насколько именно не прост.

— Ты думаешь о том же, о чём и я? — спросил Доминик, не отрывая взгляда от дороги.

— Зависит от того, о чём думаешь ты.

— О том, что мои рациональные объяснения кончились ещё на второй день, — сказал он. — А ты всё ещё пытаешься их найти.

— Потому что альтернатива хуже.

Он ничего не ответил на это, просто чуть крепче сжал руль, и я понял, что он тоже это чувствует: ту невидимую границу, за которой заканчивались нормальные объяснения и начиналось что-то, для чего у меня даже не было подходящих слов, не говоря уже о желании их искать.

Я снова вернулся мыслями к телу, к той идеальной, невозможной точности, которую увидел в зеркале. Если бы это было единственным, что изменилось, я мог бы списать это на какую-то временную аномалию, галлюцинацию на фоне стресса. Но в сочетании с семью выпавшими днями, с абсолютной пустотой памяти, с полной, до последней складки на постели, нормальностью квартиры — всё это складывалось в картину, которую я пока не мог, да и не хотел собирать до конца.

Мать наверняка знала больше. Не потому что у меня были доказательства, а просто потому, что мать знала больше почти всегда, вне зависимости от темы разговора. Это было одним из фундаментальных законов моей жизни, таким же незыблемым, как гравитация: что бы ни происходило вокруг меня, Селена Делакруа уже была в курсе раньше, чем я успевал сам это осознать.

Наши отношения нельзя было назвать простыми — это было бы слишком мягкой формулировкой для того, что на самом деле представляло собой нечто среднее между дипломатическими переговорами и хождением по тонкому льду. Она никогда не кричала на меня, ни разу за всю мою жизнь, я даже не был уверен, что она вообще способна повышать голос, но у неё был другой инструмент, куда более эффективный: молчание, растянутое ровно настолько, чтобы я сам начинал заполнять его собственными оправданиями, часто выдавая больше, чем собирался. Я научился этому противостоять только к двадцати годам, и то не всегда успешно.

— О чём она попросит тебя, когда мы приедем? — спросил я, глядя в окно.

— Оставить вас наедине, скорее всего, — сказал Доминик. — Она никогда не разговаривает с тобой при мне, если разговор действительно важен.

— А это, по-твоему, важный разговор?

— Кай, — сказал он, впервые за поездку посмотрев на меня, а не на дорогу, — твой сын пропадал на неделю и вернулся другим человеком. Если это не важный разговор, я не знаю, что тогда важно для твоей матери.

Я ничего не ответил. Машина свернула на бульвар, ведущий в сторону площади, и я почувствовал, как внутри снова собирается та же холодная, тяжёлая готовность, с которой я обычно готовился к разговорам с ней: не страх, а что-то более рабочее, почти профессиональное — способ подготовиться к переговорам, в которых у меня заведомо меньше информации, чем у собеседника.

Отель стоял в паре шагов от Вандомской площади, из тех мест, где сама архитектура фасада уже сообщала, что за номер в сутки здесь стоит больше, чем большинство людей зарабатывает за месяц. Доминик остановил машину у входа, но не вышел вместе со мной.

— Я подожду здесь, — сказал он, и в этом было то, что мы оба понимали без слов: мать действительно не хотела его присутствия на этом разговоре, а он, в свою очередь, не собирался настаивать, зная, где заканчивается его роль и начинается её территория.

— Если через час меня не будет, поднимайся, — сказал я, наполовину в шутку, наполовину нет.

— Час, — повторил он серьёзно. — Засекаю.

Портье у стойки, кажется, уже знал, кто я и куда направляюсь. Меня проводили к лифту почти без вопросов, слишком гладко для случайного визита, и это тоже было частью того, как двигалась моя мать по миру: везде, где она появлялась, пространство вокруг неё выстраивалось заранее — её присутствие само по себе меняло правила.

Номер находился на последнем этаже. Я постучал один раз, коротко, и, не дожидаясь ответа, толкнул дверь. Она была не заперта, что само по себе было редкостью для матери и, вероятно, значило, что она ждала именно меня, а не кого-то другого.

Она стояла у окна, спиной ко мне.

Не сидела в кресле, не расположилась на диване, как расположился бы человек, который просто ждёт, а стояла, глядя куда-то на крыши Парижа, в той характерной для неё неподвижности, которая всегда заставляла меня чувствовать себя так, точно я вошёл не в номер отеля, а в зал ожидания перед важным решением, которое приняла не я.

Она повернулась не сразу. Прошло несколько секунд — ровно столько, чтобы я успел это заметить и понять, что это не случайность, а привычка, отточенная годами: заставлять время подстраиваться под неё, а не наоборот.

Когда она наконец обернулась, я невольно задержал взгляд на секунду дольше, чем собирался.

Волосы, которые я привык видеть собранными в тугой, безупречный пучок — рабочий, деловой, не допускающий ни одной выбившейся пряди, — сейчас были распущены, уложены свободными, тяжёлыми волнами, точно такого же тёмного, почти чёрного оттенка, как мои собственные. Это было настолько непривычно, что на долю секунды я не был до конца уверен, что смотрю на собственную мать, а не на кого-то, кто её очень убедительно изображает.

На ней был серый костюм — не чёрный, как обычно, а именно серый, приглушённого, дорогого оттенка, который на любом другом человеке выглядел бы просто нейтральным, а на ней казался продуманным решением, как и всё остальное. Украшений почти не было, она никогда не нуждалась в них, чтобы производить впечатление, если не считать одного кольца на правой руке, простого на вид, но задержавшего мой взгляд чуть дольше, чем следовало: я не помнил, чтобы видел его раньше.

— Кай, — сказала она.

Одно слово, моё имя, произнесённое тем самым ровным, безупречно контролируемым голосом, который я знал всю жизнь. Но было в нём что-то ещё, на долю тона мягче, чем обычно: под привычной сдержанностью на секунду приоткрылась щель, которую она тут же поспешила закрыть.

— Мама, — сказал я.

Мы оба замерли на месте — ни один из нас, кажется, не был до конца уверен, какой формат этой встречи выбрать: обнять друг друга, то, что делают обычные семьи после того, как ребёнок пропадает и находится, — или остаться на своих местах, соблюдая ту дистанцию, которая существовала между нами всегда, вне зависимости от обстоятельств.

Мы остались на своих местах.

Она подошла ближе — медленно, тем же размеренным шагом, каким делала всё, — и остановилась напротив меня, изучая моё лицо с тем вниманием, с каким изучала бы документ перед подписанием. Её взгляд скользнул по мне сверху вниз и обратно, точно она сверяла что-то с образом, который держала в памяти, и я не мог понять, нашла она совпадение или нет.

Она подняла руку. На мгновение мне показалось, что она хочет коснуться моего лица, и что-то внутри меня напряглось в ожидании этого жеста, но вместо этого она поправила воротник моей рубашки, чуть сдвинувшийся за время дороги, тем же движением, каким делала это, когда я был ребёнком, перед школьными мероприятиями, где ей важно было, чтобы я выглядел безупречно.

— Ты выглядишь, — сказала она, и пауза после этого слова растянулась куда дольше, чем требовала фраза, — иначе, чем я ожидала.

— Все так говорят сегодня, — сказал я.

— Неудивительно. — Она отступила на шаг, вновь возвращая себе ту дистанцию, которую я успел почти забыть за секунду прикосновения. — Присядь. Нам нужно многое обсудить, а я не собираюсь делать это, глядя на тебя снизу вверх.

Я сел в кресло напротив дивана, на который опустилась она, и заметил на журнальном столике между нами закрытый ноутбук и аккуратную стопку бумаг, перевёрнутых текстом вниз, — деталь, которую я, зная её, не мог не отметить: она работала, пока ждала меня, и не собиралась показывать, над чем именно, вне зависимости от того, насколько это могло быть связано со мной.

— С чего хочешь начать? — спросил я, решив, что лучше взять инициативу в свои руки, чем ждать, пока она сделает это за меня.

Она не ответила сразу. Несколько секунд она просто смотрела на меня — та самая слишком долгая пауза, которую я знал с детства и которую всегда пытался заполнить сам, выдавая больше, чем планировал. На этот раз я заставил себя промолчать.

— С правды, — сказала она наконец. — Начнём с того, что ты помнишь. А потом я расскажу тебе то немногое, что знаю сама.

Что-то в её тоне, не в словах, а именно в том, как она произнесла «то немногое», заставило меня насторожиться сильнее, чем любая прямая угроза могла бы. Моя мать никогда не признавала, что знает меньше, чем нужно. Если она делала это сейчас, значит, ситуация действительно была настолько серьёзной, насколько я боялся с самого утра.

— Я ничего не помню, — сказал я. — Последнее, что я помню, — это среда. Бар, дорога домой, входная дверь.

— А дальше?

— А дальше — ты и Доминик, и известие, что прошло семь дней.

Она кивнула медленно: эта информация явно ложилась в некую систему, которую она уже начала выстраивать в голове задолго до моего прихода.

— Тебе снилось что-нибудь? — спросила она. — Хоть что-то — образы, звуки, ощущения, даже если они кажутся бессмысленными?

Вопрос застал меня врасплох не своим содержанием, а тем, насколько точно он был сформулирован, точно она заранее знала, что ответ может быть именно таким, а не полным отрицанием.

Я задумался, впервые за это утро позволив себе действительно покопаться в той пустоте, которая раньше казалась мне абсолютной. И там, на самом краю, в месте, куда я до этого момента не пытался заглядывать, что-то шевельнулось: не воспоминание, а скорее его тень — ощущение холода, не такого, как от парижской зимы, а более глубокого, пробирающего не кожу, а что-то под ней. И белый свет, размытый, приглушённый, без источника.

— Может быть, — сказал я медленно, сам удивляясь тому, что произношу это вслух. — Холод. И что-то белое. Свет, наверное. Но это может быть просто игрой воображения, я цепляюсь за что угодно последние два часа.

Лицо матери изменилось — едва заметно, на долю секунды, но я слишком хорошо её знал, чтобы не заметить настоящую тревогу, промелькнувшую в её глазах, прежде чем она снова взяла себя в руки и вернула лицу привычную непроницаемость.

— Холод, — повторила она тихо, точно пробуя это слово на вкус так же, как только что пробовал его я. — И белый свет.

— Это что-то значит для тебя?

Она не ответила сразу. Вместо этого поднялась с дивана и снова подошла к окну, глядя на крыши Парижа так, будто где-то там, за горизонтом, находился ответ, который она не готова была произнести вслух прямо сейчас.

— Мама, — сказал я, тоже поднимаясь. — Что ты знаешь?

Она обернулась ко мне, и на этот раз в её взгляде не было ни капли той медлительной властности, с которой она вошла в этот разговор. Было что-то куда более сырое, куда более человеческое, спрятанное за долю секунды до того, как я успел до конца это распознать.

— Достаточно, чтобы понимать, что мы не будем обсуждать это здесь, — сказала она. — И недостаточно, чтобы сказать тебе что-то определённое, не рискуя ошибиться в самом важном.

— Это не ответ.

— Это единственный ответ, который у меня есть на сегодня, Кай.

Я смотрел на неё, пытаясь понять, была ли эта неопределённость настоящей или ещё одной формой контроля — способом дать мне ровно столько информации, сколько нужно, чтобы я остался управляемым, но не запаниковал. С матерью я никогда не мог быть до конца уверен, где заканчивается искренность и начинается расчёт, и именно эта неопределённость всегда была самой мучительной частью наших отношений.

— Тогда что мы будем делать? — спросил я.

— Ты — ничего, пока я не скажу иначе, — сказала она, и в голосе снова появилась привычная твёрдость: разговор о холоде и белом свете превратился в короткую трещину, которую она уже успешно заделала. — Продолжай жить, как жил. Университет. Твои… дела. — Она сделала едва заметную паузу перед последним словом, достаточную, чтобы я понял: она знает о контрабанде куда больше, чем когда-либо давала понять, и решает не поднимать эту тему сегодня только из милосердия, а не из неведения. — А я буду разбираться с тем, что случилось, с той стороны, с которой ты разобраться не можешь.

— Звучит так, будто ты не доверяешь мне ту часть правды, которую уже знаешь.

— Я не доверяю тебе не потому, что не верю в твой ум, Кай, — сказала она, и на этот раз в её голосе была почти усталость, почти искренность. — А потому что некоторые вещи, узнанные слишком рано, меняют человека сильнее, чем сама эта неделя тебя изменила. И я не готова рисковать тем, кем ты являешься, ради того, чтобы удовлетворить твоё любопытство.

Это было ближе к прямому признанию в заботе, чем всё, что она говорила мне за последние несколько лет, и я не знал, что с этим делать, кроме как промолчать.

Она подошла ближе снова, и на этот раз действительно коснулась моего лица — легко, кончиками пальцев, у виска, там, где, вероятно, всё ещё была заметна тень усталости после этого утра, — и задержала руку на секунду дольше, чем требовалось для простого материнского жеста.

— Я рада, что ты вернулся, — сказала она тихо. — Что бы это ни было. Кем бы ты ни вернулся.

Последняя фраза повисла между нами дольше, чем мне хотелось бы, и я не был уверен, что расслышал в ней утешение, а не что-то, куда более похожее на предупреждение.

— Кем бы я ни вернулся, — повторил я. — Это странная формулировка для родного сына, мама.

Она не ответила на это. Просто убрала руку, вернулась к своей обычной, отточенной сдержанности и указала на дверь коротким, почти незаметным движением подбородка.

— Иди, — сказала она. — Доминик, полагаю, уже отсчитывает минуты внизу. Я найду тебя, когда буду знать больше.

Я вышел из номера с ощущением, что унёс с собой меньше ответов, чем принёс вопросов, и с одной фразой, которая, как я подозревал, будет крутиться у меня в голове весь оставшийся день: *кем бы ты ни вернулся*. Слова, которые моя мать, никогда не говорившая ничего случайно, выбрала совершенно намеренно.

Дверь смежной комнаты открылась только через несколько минут после того, как шаги Кая стихли в коридоре.

Александр вошёл тихо, как делал это всегда — привычка, выработанная годами жизни рядом с женщиной, для которой любой лишний звук был почти оскорблением. Он слышал каждое слово через приоткрытую дверь: и про холод, и про белый свет, и про то, как дрогнул голос Селены на середине фразы, которую она произносила вслух, кажется, впервые за много лет.

— Ты слышал, — сказала она, не оборачиваясь. Это был не вопрос.

— Слышал, — подтвердил он, подходя ближе, но останавливаясь на почтительном расстоянии: спустя столько лет брака он всё ещё, кажется, не был до конца уверен, где заканчивается пространство, которое она готова была делить с кем-то другим.

Она стояла у того же окна, глядя на те же крыши, что и десять минут назад, когда перед ней стоял их сын. Только сейчас в её позе не было ничего от прежней размеренной властности — плечи были чуть опущены: она наконец позволила себе почувствовать вес того, что несла весь день.

— Он ничего не помнит, — сказала она. — Совсем ничего, кроме обрывка чего-то, что даже сам не уверен, было ли на самом деле.

— Это плохо?

— Это ничего мне не даёт, — сказала она резче, чем, вероятно, собиралась, и тут же, будто устыдившись этой резкости, смягчила тон. — Прости. Я не на тебя злюсь.

— Я знаю, — сказал Александр. Он подошёл ближе, наконец, и встал рядом с ней у окна, глядя туда же, куда смотрела она, хотя не был уверен, что видит то же самое. — Ты злишься на то, что не можешь это исправить.

Она не ответила сразу, и в этом молчании было куда больше правды, чем она позволила бы себе произнести вслух перед кем-либо ещё, кроме него.

— Я всю жизнь умела контролировать вещи, которые не должны поддаваться контролю, — сказала она наконец, тихо, почти самой себе. — Людей. Обстоятельства. А собственного сына я не могу удержать даже в поле зрения на одну неделю.

— Может быть, дело не в тебе, — сказал Александр осторожно.

Она подняла на него взгляд, и в этом взгляде читался вопрос, который она не собиралась произносить вслух первой.

— В Совете достаточно тех, кто был бы рад увидеть меня именно в таком положении, — сказала она наконец. — Растерянной. Без ответов. С пропавшим и вернувшимся неизвестно кем сыном на руках, вместо наследника, каким он должен был стать.

— Ты думаешь о ком-то конкретном.

— Я думаю о нескольких, — сказала она уклончиво, отворачиваясь обратно к окну. — И мне не нравится ни одна из этих мыслей настолько, чтобы произносить их вслух прежде, чем у меня будет хоть что-то, кроме подозрения.

Александр не стал настаивать. Он слишком хорошо знал: если Селена решила не называть имени, значит, называть его было ещё рано. Дело было не в сомнении — произнесённое вслух подозрение имело обыкновение становиться необратимым куда быстрее, чем она была готова себе позволить.

— Тогда что мы будем делать, пока у тебя нет ничего, кроме подозрения? — спросил он.

— Ждать, — сказала она, и это слово, кажется, далось ей тяжелее, чем всё остальное, сказанное этим утром. — Ждать и наблюдать за ним внимательнее, чем когда-либо. Потому что если я права хотя бы в одном из своих подозрений, Александр, то опасность не осталась там, откуда он вернулся. Она вернулась вместе с ним.

Он молчал несколько долгих секунд, прежде чем осторожно взять её за руку, — она позволила это, хотя обычно уклонялась от подобных жестов в моменты, когда была настолько погружена в свои расчёты.

— Ты пугаешь меня больше, чем сама пропажа, — сказал он тихо.

— Хорошо, — ответила она, не оборачиваясь. — Значит, ты понимаешь меня правильно.

Они простояли так ещё какое-то время, не разговаривая, просто рядом, — и Александр так и не решился спросить о том единственном, что интересовало его не меньше, чем все подозрения жены: что именно она увидела в лице сына, когда он говорил про холод и белый свет, отчего сама на мгновение потеряла ту невозмутимость, которую не теряла даже перед лицом собственного Совета.

Наконец Селена отошла от окна — медленно, тем же выверенным шагом, каким делала всё, — и подошла к столу, где под перевёрнутыми бумагами лежало то, ради чего она на самом деле прилетела в Париж в тот же день, когда узнала об исчезновении сына, а вовсе не на второй, как думал Доминик, и не для того разговора, который она вела с Каем последние полчаса.

— У меня ещё есть дела, — сказала она, не поднимая головы от бумаг. — Увидимся позже.

Александр не стал спорить. Он вышел так же тихо, как вошёл, оставив её одну за столом — так же, как их сын в эту самую минуту садился в машину, тоже один на один со своими вопросами, тоже без единого ответа, который стоило бы произнести вслух.

Глава 3. Au Vieux Pont.

«Единственный способ узнать, можно ли доверять человеку, — довериться ему»— Эрнест Хемингуэй

Отец ждал его в машине у входа в отель — так они условились заранее, чтобы не пересекаться с Селеной без необходимости. Доминик увидел его издалека: тот сидел за рулём своей собственной машины, а не служебной, значит, приехал не по делу, а сам, по своей воле, что уже само по себе было редкостью.

Он сел на пассажирское сиденье, не спрашивая разрешения, — привычка, оставшаяся с детства, когда отец был единственным взрослым, рядом с которым не нужно было просить позволения на самые простые вещи.

— Ты не позвонил мне ни разу за неделю, — сказал отец вместо приветствия, глядя перед собой, на пустую парковку.

— Я искал Кая, — сказал Доминик. — У меня не было времени на звонки, которые ничего бы не изменили.

— Не было ни одной свободной минуты за семь дней? — заметил отец, и в его голосе не было злости, скорее сухая констатация факта, куда более уязвляющая, чем любой упрёк мог бы быть.

Доминик промолчал. Он и сам не мог до конца объяснить, почему не позвонил хотя бы раз за эту неделю, — просто каждая минута уходила на что-то, казавшееся более срочным, а отец, привыкший ждать молча, никогда не был тем, кто требовал внимания первым.

— Я не подумал, — сказал он наконец, и в этом признании было больше правды, чем ему хотелось бы показывать. — Я был слишком сосредоточен на том, чтобы найти его.

— Я не об этом, — сказал отец. — Я о том, что ты семь дней мне не звонил, хотя мог попросить о помощи у меня или у твоей матери.

— И что бы я сказал? — спросил Доминик резче, чем собирался. — «Я потерял его»? Признать это вслух значило признать, что я не справился с единственным, ради чего меня растили всю жизнь. Я не был готов произнести это, пока оставался хоть малейший шанс найти его сам.

Это ударило отца сильнее, чем Доминик ожидал. Он повернулся к сыну — впервые за разговор — и в его взгляде проступило то, что обычно было скрыто за годами профессиональной сдержанности: усталость, настоящую, не наигранную, того рода, что накапливается не за одну неделю, а за десятилетия службы, из которой не бывает отпуска.

— Ты не единственный, кто его искал, сын, — сказал отец тише. — На уши были поставлены все. Я и твоя мать точно так же занимались его поисками, и поверь, мы не смогли ничего найти. И это очень пугает — ведь в следующий раз ты можешь пропасть вместе с ним. А зная тебя, ты никогда не думаешь о себе, когда дело касается его. Ты его телохранитель, Доминик, но в то же время мой сын. И мне совершенно не хочется хоронить своего ребёнка раньше, чем я сам окажусь в могиле.

— Тогда не надо было выбирать для меня такую судьбу, — ответил Доминик резче, чем собирался.

— Я знаю, сын, прости, — сказал отец. — Но помни: рисковать телом ради него — часть твоей работы, и в этом я не стану тебя переубеждать. Встать под пулю, если придётся, — вот что от тебя требуется как от телохранителя. Но если однажды придётся выбирать между его благополучием и твоей собственной жизнью, не службой, не телом, а тем, кем ты являешься помимо неё, — выбери себя. Работа не должна забирать всё, что у тебя есть.

— Я больше не оставлю его одного, — сказал Доминик, и в этих словах не было драматизма, только ровная, окончательная решимость человека, принявшего решение задолго до этого разговора и лишь теперь произнёсшего его вслух.

Отец кивнул медленно, точно взвешивал это обещание на весах, которые были видны только ему.

— Тогда я надеюсь, что рядом с ним — именно там, где тебе стоит быть, — сказал он. — Но помни, что я тебе сказал. Однажды тебе придётся выбирать по-настоящему, а не на словах. И я хочу, чтобы в тот день ты вспомнил, что у тебя есть право на жизнь, которая принадлежит только тебе.

Он наконец повернулся и посмотрел на сына по-настоящему, без той сдержанности, за которой прятался всю дорогу сюда.

— Ты сын, которым я горжусь больше, чем ты можешь себе представить, — сказал он. — Именно поэтому мне больно смотреть, как ты растворяешь себя в его жизни, снова и снова, пока однажды не окажется, что растворять больше нечего.

Доминик ничего не ответил на это. Дело было не в отсутствии слов: он боялся, что любой ответ выдаст, насколько точным было это наблюдение.

— Он вернулся другим, — сказал отец после паузы, уже тише. — Будь осторожен, сын. Что бы ни забрало его на эту неделю, оно может вернуться за тем, что забрало не полностью. А ты стоишь ближе к нему, чем кто-либо ещё в этом мире, и это делает тебя таким же уязвимым, как и его.

— Я знаю, — сказал Доминик. — Именно поэтому я и сказал, что больше не оставлю его одного.

Отец завёл машину, не глядя на сына.

Доминик смотрел на отель, на окна последнего этажа, за одним из которых сейчас, вероятно, разворачивался разговор, определяющий следующие месяцы его жизни куда сильнее, чем он готов был признать, и думал о том, что отец, возможно, впервые за много лет был прав в чём-то, с чем Доминик не был готов согласиться вслух.

Мы ехали к «Au Vieux Pont» — «У старого моста», как переводилось это название, — небольшой лавке, спрятанной в тупиковом переулке одиннадцатого округа, куда случайный турист не забрёл бы даже по ошибке, а те немногие местные, кто знал о её существовании, предпочитали не афишировать это знание. Именно так и должен был выглядеть настоящий бизнес такого рода: неприметно, скучно, недостойно второго взгляда.

Я молчал почти всю дорогу, думая о разговоре с матерью, о холоде и белом свете, о фразе «кем бы ты ни вернулся», которая продолжала крутиться у меня в голове, как заевшая пластинка. Доминик тоже молчал, куда более напряжённо, чем обычно, явно нёс в себе что-то, чем не спешил делиться, но я решил не давить: у каждого из нас сегодня было достаточно своих грузов.

— Кстати, — сказал он, когда мы свернули в переулок, — я не звонил и не писал Серене, если ты вдруг подумал иначе. После утреннего разговора с отцом я решил, что лишние сообщения — не лучшая идея.

Я повернулся к нему, не совсем понимая, к чему он клонит.

— Я и не думал, что ты ей писал.

— Просто предупреждаю на будущее, — сказал он, — на случай, если она вдруг объявится сама. Она умеет узнавать вещи раньше, чем кто-либо успевает ей сообщить.

Я не придал этому значения — тогда мне казалось, что Доминик просто по привычке подстраховывается на все возможные исходы, как делал это всегда. Только позже, стоя у лавки, я понял, насколько точным оказалось его предупреждение.

Лавка выглядела ровно так, как и должна была: тёмная витрина с парой пыльных ваз и креслом, которое явно не продавалось уже лет десять, вывеска, буквы на которой давно выцвели от солнца, — идеальная маскировка для того, чем на самом деле занимался человек за прилавком. Внутри пахло старым деревом, воском и той особой пылью, что скапливается только там, где вещи стоят десятилетиями, никем не потревоженные, — запах, который я всегда находил почти успокаивающим, потому что он был неизменен, в отличие от всего остального в моей жизни за последние несколько часов.

Полки вдоль стен были уставлены тем, что случайному покупателю показалось бы обычным антикварным хламом: фарфоровые статуэтки с отколотыми краями, потемневшие столовые приборы, стопки пожелтевших книг, которые никто никогда не открывал. Настоящий товар хранился глубже, за той дверью, которую я знал куда лучше, чем витрину, — и именно туда мы с Домиником направились, миновав прилавок.

Пьер — так звали хозяина, хотя я сомневался, что это его настоящее имя, — поднял голову, когда прозвенел колокольчик над дверью, и на его лице не было той теплоты, с какой он обычно встречал меня. Ему было около шестидесяти, с аккуратной седой бородкой и очками, которые он носил на цепочке скорее для вида, чем по необходимости, — человек, который тридцать лет успешно балансировал на грани между респектабельностью антиквара и куда менее респектабельными делами, которые эта респектабельность прикрывала.

— Наконец-то, — сказал он вместо приветствия. — Я уже думал, что придётся искать нового покупателя для партии, которая простояла у меня в подсобке неделю дольше, чем я рассчитывал.

— Возникли обстоятельства, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал так же ровно, как обычно.

— Обстоятельства, — повторил Пьер, и в его тоне была та особая, настороженная интонация человека, который слишком долго прожил в мире, где недосказанность стоит дороже прямой лжи. — Знаешь, сколько раз за эту неделю мне звонили люди, интересующиеся тобой? Не покупатели. Не поставщики. Люди, которые никогда прежде не проявляли ни малейшего интереса к тому, с кем я веду дела.

Что-то во мне похолодело.

— Кто именно?

— Я не спрашивал имён, — сказал Пьер, — и не собираюсь спрашивать впредь, потому что моё здоровье и моё дело зависят от того, насколько мало я знаю о людях, которые интересуются моими клиентами. Но один из звонивших говорил на языке, который я не смог определить, — не французский, не английский, ничего, что я слышал бы раньше за тридцать лет в этом бизнесе.

Я молчал, пытаясь осмыслить это в контексте всего остального, что уже успело произойти этим утром. Доминик рядом со мной напрягся так же заметно, как и я, хотя постарался, чтобы это не отразилось на лице.

— Партия готова? — спросил я, решив, что сейчас не время углубляться в вопрос, ответа на который у Пьера всё равно не было.

— Готова, — сказал он, доставая из-под прилавка небольшой, обёрнутый в ткань свёрток. — Но прежде чем ты заберёшь её, тебе стоит знать ещё кое-что.

Он провёл меня вглубь лавки, туда, где за неприметной дверью пряталась крошечная подсобка — то место, где я обычно оставлял часть оборудования и, что важнее, зашифрованный канал связи с остальными звеньями цепочки, о существовании которого не знал даже Доминик в подробностях.

Замок на двери был на месте, тот же, что я сам устанавливал полгода назад, но что-то в нём было не так. Я присмотрелся ближе и увидел едва заметные царапины вокруг скважины, слишком аккуратные, чтобы быть случайными, и слишком грубые, чтобы принадлежать профессионалу моего уровня.

— Кто-то пытался вскрыть это, — сказал я, скорее себе, чем кому-то ещё.

— Три дня назад, — подтвердил Пьер. — Я заметил утром, включил камеры за подсобкой, их и до этого никто не трогал, кому какое дело до старой антикварной лавки, — но в ту ночь кто-то явно рассчитывал, что меня здесь не будет.

— И что показали камеры?

— Ничего полезного, — сказал Пьер с явным раздражением, точно эта деталь оскорбляла его профессиональную гордость. — Тень у двери, минуты три-четыре, а потом ничего. Как будто человек просто передумал в последний момент. Или понял, что его засекли.

Я почувствовал, как внутри меня собирается тот же холодный, тяжёлый узел, что и утром, когда я листал календарь в поисках доказательств того, что провёл в неведении не один день, а семь. Кто-то знал про этот канал. Кто-то знал достаточно, чтобы прийти именно сюда, именно в те дни, когда меня не было, и это не могло быть совпадением, вне зависимости от того, насколько сильно мне хотелось в это верить.

— Есть предположения, кто это мог быть? — спросил Доминик, впервые за всё время в лавке подавая голос. Он стоял чуть позади меня, изучая царапины на замке с тем же профессиональным вниманием, с каким изучал бы место преступления, — впрочем, для него это и было местом преступления, просто ещё не до конца понятого.

— У меня есть враги, — сказал Пьер сухо, — как у любого человека в моём бизнесе. Но обычно они интересуются моим товаром, а не моими клиентами. Тот, кто пытался вскрыть эту дверь, искал не антиквариат.

— Значит, искал меня, — сказал я.

— Или то, что связывает тебя с остальными звеньями, — уточнил Пьер, глядя на меня поверх очков с тем выражением, которое появлялось у него всякий раз, когда он хотел, чтобы я осознал всю серьёзность сказанного. — Список контактов. Маршруты поставок. Всё то, ради чего ты так тщательно шифровал этот канал с самого начала.

Я провёл пальцем по краю замка, чувствуя под подушечкой пальца неровности, оставленные чужим инструментом, и на мгновение мне показалось, что я улавливаю в этом ощущении что-то ещё, помимо простой механики взлома: лёгкий, почти неуловимый холодок, точно металл помнил прикосновение чего-то, что не было полностью человеческим. Я тут же одёрнул себя — усталость и стресс последних часов явно начинали сказываться на моём воображении сильнее, чем мне хотелось признавать.

— Мне нужна копия записи, — сказал я, убирая руку.

— Будет, — кивнул Пьер. — И, Кай, — добавил он, понижая голос, — в следующий раз, когда ты решишь пропасть на неделю без предупреждения, будь добр предупредить меня заранее. Я слишком стар для сюрпризов такого масштаба.

— Обещаю не пропадать намеренно, — сказал я, и в этом было больше правды, чем сарказма, которого требовала фраза.

Пьер не улыбнулся в ответ, лишь смерил меня долгим, оценивающим взглядом, явно сомневаясь, что это обещание в принципе в моей власти сдержать.

Я забрал свёрток и копию записи, которую Пьер скинул на маленький зашифрованный накопитель, и мы с Домиником вышли обратно в переулок, где меня ждал ещё один сюрприз — тот самый, о котором Доминик, сам того не зная, предупредил меня всего несколько минут назад.

Она стояла, прислонившись к стене напротив входа, скрестив руки на груди, в той характерной позе, которая всегда говорила окружающим, что она здесь не потому, что кто-то её пригласил, а потому, что сама так решила.

Серена.

Светлые волосы, собранные небрежно, но так, что небрежность эта была явно продумана до последней пряди, и глаза — того яркого, почти нереального сине-зелёного оттенка, какой бывает у моря в тех редких местах, где вода становится прозрачной до самого дна. Красота, о которой не спорят, а просто замолкают, и я, зная её не первый год, всё равно каждый раз ловил себя на том, что замолкаю тоже, хотя бы на секунду, прежде чем вспомнить, с кем на самом деле имею дело.

Мы знали друг друга столько, сколько я вообще помнил себя, — не потому что выбрали это, а потому что наши родители десятилетиями вращались в одном и том же узком кругу, и детей из этого круга сводили вместе на приёмах и семейных мероприятиях задолго до того, как кто-либо из нас успевал сформировать собственное мнение о том, с кем хочется дружить. Первое, что я помнил о Серене, — девочка лет семи, сидевшая в углу очередного скучного приёма для взрослых с точно таким же выражением лица, с каким я сам разглядывал узор на паркете, лишь бы не участвовать в разговорах, которые взрослые вели вокруг нас, не замечая, что мы вообще их слышим.

Университет не свёл нас — он просто оказался очередным местом, где наши пути продолжили пересекаться, теперь уже по собственному выбору, а не по расписанию родителей. И, возможно, именно поэтому то, что было между нами, оказалось сложнее обычной студенческой связи: слишком много общей истории, слишком много лет наблюдения друг за другом издалека, прежде чем мы вообще заговорили друг с другом как равные, а не как два ребёнка, которых заставляют быть вежливыми на глазах у родителей.

То, что было между нами, никогда не имело названия, которое устроило бы нас обоих. Не пара — слишком много расчёта в каждом жесте с обеих сторон. Не просто друзья — слишком много ночей, которые не укладывались в это определение. Мы оба понимали игру, в которую играем, задолго до того, как признались в этом друг другу вслух: она получала от меня доступ к вещам, которые её отец коллекционировал, не спрашивая, откуда они берутся, и связи, которые давало моё имя там, где её собственное открывало не все двери. Я получал от неё то, чего не находил больше нигде, — обрывки информации из кругов, куда мне самому доступа не было, и, если быть до конца честным с самим собой, единственную близость в своей жизни, которая не была назначена мне по рождению или должности, хотя само знакомство с ней когда-то было назначено именно так.

Мы оба знали, что используем друг друга. Мы просто никогда не считали нужным делать вид, что это не так, и, как ни странно, именно эта честность была единственной по-настоящему честной вещью в моей жизни за последние годы.

— Ты хоть представляешь, сколько раз я порывалась позвонить в полицию Парижа за эту неделю? — сказала она вместо приветствия, отталкиваясь от стены и подходя ближе резким, почти нетерпеливым шагом, в котором не было и намёка на облегчение, только раздражение, отточенное до совершенства.

— Я думал, ты не любишь иметь дела с полицией, — сказал я, позволяя себе едва заметную улыбку.

— Я не люблю терять полезных людей без объяснений, — сказала она, останавливаясь напротив меня достаточно близко, чтобы это можно было принять за интимность, и достаточно далеко, чтобы сохранить достоинство перед свидетелями. — А ты, Кай Делакруа, оказался на редкость безответственным в этом отношении.

— Меня не было неделю, неужели успела соскучиться?! — сказал я. — Прости, что не предупредил заранее.

— Семь дней, — повторила она, и что-то в её взгляде на мгновение стало серьёзнее, глубже той лёгкой издёвки, с которой она обычно держалась на публике. — Ровно столько мне и сказали. Я пыталась понять, шутка это или нет, и, кажется, до сих пор не до конца поняла.

— И кто тебе сказал? — спросил Доминик, впервые за встречу подавая голос, и в его тоне было ровно то напряжение, которое я слышал от него в машине несколько минут назад.

— Не ты, если ты об этом, — сказала она. — У меня свои источники. Всегда были. — Она на мгновение отвела взгляд куда-то в сторону, точно вспомнив что-то, чем не собиралась делиться, и тут же вернула на лицо привычную полуулыбку. — Скажем так, в моей семье принято знать вещи заранее. Это семейная черта. В отличие от некоторых, кто узнаёт о происходящем последним, стоя за плечом хозяина, как хорошо надрессированная тень.

Я почувствовал, как Доминик рядом со мной напрягся ещё сильнее, хотя лицо его осталось таким же неподвижным, как всегда.

— Серена, — сказал я тихо, с предупреждением в голосе, которое она прекрасно умела распознавать, когда хотела.

— Что? — сказала она, поднимая брови с деланой невинностью. — Я всего лишь констатирую факты. Твой верный пёс отлично умеет искать, но, судя по всему, значительно хуже — находить вовремя.

— Хватит, — сказал я резче, чем собирался.

Она примирительно подняла руки, хотя в её глазах не было и намёка на раскаяние: эта колкость в адрес Доминика была далеко не первой на моей памяти. Дело было не в чём-то личном между ними — насколько я мог судить, они едва обменивались десятком фраз за все годы знакомства, — а в том, что Серена вообще не выносила, когда рядом с нами постоянно находится третий человек, тем более такой, от которого невозможно избавиться ни при каких обстоятельствах. Её раздражало не то, кем был Доминик, а то, что он был здесь всегда — без исключений и без выходных.

— Это не шутка, — сказал Доминик тихо, впервые вступая в разговор.

Серена посмотрела на него долгим, изучающим взглядом, каким она смотрела на всех, кто оказывался между ней и тем, что принадлежит ей, а затем снова перевела взгляд на меня.

— Нам есть что обсудить, Кай, — сказала она. — И не только твою пропажу. У меня, как оказалось, тоже накопилось несколько вопросов за эту неделю — вопросов, ответы на которые, подозреваю, тебе бы очень пригодились не меньше, чем мне.

— Звучит взаимовыгодно, — сказал я, убирая свёрток с антиквариатом во внутренний карман куртки.

— Со мной всегда взаимовыгодно, Кай, — сказала она, слегка улыбнувшись той самой улыбкой, которая заставляла людей забывать, что за ней всегда скрывается точный расчёт. — Вопрос лишь в том, кто в итоге выигрывает больше.

Она развернулась и направилась к своей машине, припаркованной чуть дальше по переулку, явно не сомневаясь, что мы последуем за ней.

— Кстати, — бросила она через плечо, не оборачиваясь, — тот предмет, что ты только что забрал у своего антиквара. Табакерка эпохи Людовика Пятнадцатого, если я не ошибаюсь по форме свёртка?

Я невольно замедлил шаг.

— Откуда ты знаешь, что там?

— Я не знаю, — сказала она, наконец оборачиваясь и одаривая меня той полуулыбкой, которая всегда означала, что она знает куда больше, чем показывает. — Я предполагаю, основываясь на том, что мой отец последние две недели искал именно такую вещь для своей коллекции и был крайне недоволен, узнав, что его обычный поставщик внезапно замолчал на неопределённый срок.

— Какое совпадение, — сказал я ровно.

— Не совпадение, Кай, — сказала она. — Рынок редких вещей в этом городе меньше, чем тебе кажется. Рано или поздно все дороги сходятся в одном и том же тупиковом переулке.

Доминик, шедший чуть позади, обменялся со мной коротким взглядом — тем самым, которым мы обменивались годами, без единого слова передавая друг другу вопрос: «Насколько ей можно доверять сегодня?» У меня не было ответа лучше, чем обычно: ровно настолько, насколько было выгодно нам обоим одновременно, ни на йоту больше.— Значит, тебе повезло оказаться здесь именно сегодня, — сказал я, доставая свёрток из кармана и не спеша его отдавать.

— Мне повезло оказаться здесь, потому что у меня хорошие источники, — повторила она, коротко взглянув на Доминика, чьё лицо оставалось таким же непроницаемым, как и всю дорогу сюда, — а не потому что я охочусь за табакерками, как какая-то мелочная перекупщица. Но раз уж речь зашла — сколько ты за неё хочешь?

Я усмехнулся, несмотря на всё, что произошло этим утром, потому что в этом была вся Серена: даже облегчение от того, что я жив, она умудрялась превратить в переговоры о цене.

— На неё у меня уже есть другой покупатель, — сказал я. — Но если твой отец так жаждет её, думаю, ответы на мои вопросы могут быть той ценой. Но только если они действительно будут нужными, — добавил я.

Это была не просто сделка. У меня действительно был покупатель на табакерку. Но я знал и другое: у отца Серены есть связи и люди, которые могут пролить свет на последние семь дней, пропавшие у меня из памяти.

— По рукам, — сказала она, открывая дверь машины. — Но не здесь. У меня есть места получше для разговоров, которые не предназначены для лишних ушей — даже таких преданных, как у твоего…

Она не стала договаривать.

Она бросила короткий взгляд в сторону Дома — не враждебный, но и не особенно тёплый, — и села за руль, не дожидаясь ответа.

Я забрался на заднее сиденье следом за ней, оставив Доминику выбор — ехать за нами или остаться разбираться с записью камер самому, хотя и знал заранее, что он выберет. Один вопрос я решил пока не озвучивать вслух: правда ли совпадение, что кто-то пытался вскрыть мой канал именно в те дни, когда я сам бесследно исчезал из собственной жизни, или это были две половины одной и той же истории.

Глава 4. Дамарис.

«Самый опасный хищник — тот, что улыбается» — восточная пословица.

Серена вела быстро, чуть резче, чем требовала дорога, — так, как обычно принимала решения: без черновиков, без пересмотра, сразу набело. Я не спрашивал, куда мы едем. Спрашивать Серену о её планах раньше времени означало получить в ответ либо уклончивую полуправду, либо вопрос в ответ на вопрос, а у меня и без того было достаточно недосказанностей на сегодня.

Она вела машину так с первого курса университета, когда, не спрашивая ничьего разрешения, садилась за руль общих компаний, куда бы мы ни ехали. Тогда это казалось мне просто частью её характера. Сейчас, глядя на неё в свете произошедшего утром, я невольно задумался, сколько из того, что я считал просто «характером Серены», было на самом деле привычкой, впитанной с детства от человека, который контролирует всё вокруг себя, потому что не умеет иначе.

— Мой отец хочет тебя видеть, — сказала она наконец, когда машина выехала за пределы города, на дорогу, ведущую куда-то в сторону холмов за Парижем.

Я почувствовал, как внутри собирается уже привычное за это утро напряжение.

— С каких пор твой отец интересуется мной?

— С тех пор, как ты пропал на неделю, а потом всплыл живой, и никто не мог тебя найти за это время, — сказала она, не отрывая взгляда от дороги. — Скажем так, ты стал куда более интересным объектом для разговора, чем был раньше.

— Приятно узнать, что моя пропажа хоть кого-то развлекла.

Она едва заметно улыбнулась, но не той полуулыбкой, к которой я привык, а чем-то более настороженным, почти собранным.

— Это не развлечение, Кай, — сказала она. — Отец редко просит о личных встречах. Обычно он предпочитает узнавать всё, что ему нужно, не утруждая себя присутствием.

— Тогда почему в этот раз иначе?

Она не ответила, и я решил не давить, не потому что не хотел знать, а потому что подозревал: ответ на этот вопрос я получу в любом случае, стоит нам только доехать.

— Ты нервничаешь, — заметил я, глядя на то, как её пальцы чуть крепче обычного сжимают руль.

— Я никогда не нервничаю, — сказала она, но не посмотрела на меня, произнося это, а я слишком хорошо изучил её за годы, чтобы не заметить разницы между её обычной ложью, лёгкой и почти игривой, и этой — более плотной, менее убедительной, чем ей бы хотелось.

— Серена.

— Мой отец не просит о личных встречах, Кай, — повторила она тише, — потому что личные встречи означают, что он не может решить вопрос через посредников, а это, в свою очередь, означает, что вопрос вышел за пределы обычных дел. Если ты не нервничаешь сейчас, то только потому, что не до конца понимаешь, куда мы едем.

Я замолчал, и остаток дороги мы провели в тишине, которая была куда красноречивее любого разговора.

Пока мы ехали, я думал о том, зачем вообще согласился сесть в эту машину. Пару лет назад до меня дошёл слух — не от Серены, а стороной, через общих знакомых на одном из приёмов, — что Дамарис однажды помог кому-то вернуть утраченную память, при обстоятельствах, которые никто не взялся объяснить подробно. Тогда это показалось мне просто очередной историей из тех, что рассказывают о влиятельных людях нашего круга, наполовину похвальба, наполовину миф. Сегодня утром, стоя в квартире с семью пропавшими днями в голове, я вспомнил про этот слух и решил, что стоит хотя бы попросить Серену узнать у отца, есть ли в этом хоть доля правды.

Я не рассчитывал, что она повезёт меня к нему лично, тем более в тот же день. То, что она сделала это без единой просьбы с моей стороны — просто развернула машину и поехала, — совпало с моим собственным планом слишком точно, чтобы я мог списать это на удачу.

Дом Дамариса — если это можно было назвать домом, а не поместьем — стоял на вершине холма, откуда открывался вид на весь окружающий лес, точно хозяин специально выбрал место, с которого можно видеть любого, кто приближается, задолго до того, как этот кто-то доберётся до дверей: не жилище, а наблюдательный пункт, притворяющийся жилищем. Каменный фасад выглядел старше самого Парижа, хотя я знал, что это невозможно чисто исторически, — будто камень сюда привезли специально состаренным, вместе с легендой, которую он должен был подтверждать одним своим видом. Плющ карабкался по стенам не хаотично, а с той методичностью, с какой подстригают живую изгородь: даже дикость здесь, кажется, была на службе у хозяина.

Мы поднимались по длинной подъездной дороге, обсаженной тополями, стоявшими такими ровными рядами, что казались скорее почётным караулом, чем декоративной посадкой, — деревья, выстроенные по стойке смирно перед человеком, который никогда не будет представлен им лично. Ещё одна деталь, которая не складывалась в привычную мне картину мира и которую я решил пока отложить в сторону, вместе со всем остальным, что не складывалось за последние несколько часов.

Доминика я оставил у лавки, попросив его заняться записью с камер и разобраться, что можно узнать о человеке, пытавшемся вскрыть тайник, — отчасти потому, что эта задача действительно требовала его внимания, а отчасти потому, что я подозревал: появление у Дамариса в компании личного телохранителя семьи Делакруа не облегчило бы разговор, который нам предстоял.

Он не согласился сразу.

— Я только что сказал отцу, что больше не оставлю тебя одного, — сказал Доминик, глядя на меня так, точно я предлагал ему нарушить клятву, данную несколько часов назад. — А теперь ты предлагаешь мне остаться разбирать записи с камер, пока ты едешь неизвестно куда с дочерью человека, которого мы даже не можем толком проверить.

— Я еду не с каким-то незнакомцем, Дом. Я еду с Сереной.

— Именно это меня и беспокоит, — сказал он ровно. — Я знаю Серену не хуже тебя. И знаю, что она способна привезти тебя куда угодно, если решит, что это в интересах её отца.

— У меня нет выбора, — сказал я. — Кто-то пытался вскрыть мой тайник, и мне нужно знать, кто. А тебе я доверяю это выяснить больше, чем кому-либо ещё.

Он долго молчал, взвешивая моё решение с тем же выражением, с каким взвешивал бы приказ, противоречащий его собственным инстинктам, — и в итоге, судя по всему, здравый смысл пересилил.

— Час, — сказал он наконец, тем же тоном, каким назначал время у отеля утром. — Если через час не будет звонка, я поднимаю на ноги всех, кого знаю, вне зависимости от того, кто на кого обидится.

— Договорились.

— Кай, — добавил он, когда я уже отворачивался к машине Серены, — я серьёзно. Час.

Доминик согласился без особого энтузиазма, и я видел в его глазах то же самое обещание, которое он дал отцу этим утром — обещание не оставлять меня одного надолго, — но обстоятельства вынудили нас обоих сделать исключение, и это исключение явно далось ему тяжелее, чем он готов был показать.

Серена провела меня через холл, не оглядываясь, точно была уверена, что я последую за ней без колебаний, и, к своему лёгкому раздражению, я обнаружил, что она права. Холл был обставлен с той же нарочитой роскошью, что и всё остальное в этом доме: высокие потолки, фамильные портреты без подписей, ни один из которых не был похож на Серену настолько, чтобы я мог с уверенностью сказать, кто на них изображён — предки, или просто удачные приобретения на аукционах, призванные создать иллюзию рода, уходящего в глубь веков, как декорация, которую забыли подписать, потому что зрителю и так полагалось верить ей на слово.

Дамарис ждал нас в кабинете — тёмном дереве, приглушённом свете настольных ламп, старых книгах, которые выглядели действительно старыми, а не декоративно состаренными, картинах без подписей, которые я, тем не менее, где-то видел в каталогах аукционов, недоступных обычным покупателям.

Он поднялся, когда мы вошли, — высокий, с той неопределённой возрастностью, которая сразу выдаёт человека, давно переставшего измерять себя годами. Лицо застыло где-то в поре расцвета — ни морщин, ни дряблости, — но в нём не было и тепла, свойственного живым лицам смертных, точно оно замерло в момент, когда владелец решил, что этого достаточно, и больше не позволял времени себя касаться. Черты были правильными почти до неестественности — высокие скулы, чуть удлинённый разрез глаз, — ровно настолько нездешние, чтобы я считал их просто «слишком красивым лицом», пока не всмотрелся и не понял, что дело не в красоте, а в чём-то ином. Взгляд, когда я в него посмотрел, отозвался на долю секунды медленнее, чем должен был: зрачок расширился с едва уловимым запозданием, будто вся его нервная система работала в другом, куда более неспешном такте, чем моя.

Он не двигался лишними жестами — уже сейчас, просто поднимаясь навстречу нам, он не поправил рукав, не сделал ни одного из тех мелких, суетливых движений, которыми люди неосознанно заполняют паузы. Эта неподвижность тревожила меня сильнее, чем любая мимика могла бы: так, будто передо мной стояло не живое существо, а нечто, изображающее живое существо по памяти, слишком старой, чтобы помнить все детали.

— Кай Делакруа, — сказал он, и прежде чем произнести имя, чуть склонил голову — не сразу, а после короткой, странной паузы, будто сверяясь с каким-то внутренним, вышедшим из обихода этикетом. Голос у него был низкий, ровный, с той интонацией человека, который давно привык, что его слова воспринимают серьёзно вне зависимости от содержания. — Наконец-то мы встретились лично. Признаться, я ждал этого дольше, чем предполагал изначально.

Серена стояла рядом со мной, и, взглянув на неё мельком, я впервые заметил, что она вообще не смотрит на отца так, как смотрят на родителя, — скорее так, как смотрят на человека, чьё расположение приходится заслуживать заново каждый раз, без права на ошибку.

— Не думал, что моя персона настолько вас интересует, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал так же ровно, как обычно.

— Твоя персона интересует меня ровно настолько, насколько она стала интересной, — сказал Дамарис, указывая на кресло напротив своего стола. — А это произошло совсем недавно.

Я сел, хотя каждая клетка во мне сопротивлялась этому жесту доверия. Серена осталась стоять чуть позади, у окна, наблюдая за нами обоими с тем выражением лица, которое я видел у неё крайне редко: настоящее, неприкрытое внимание, без единой примеси привычной иронии.

Садясь напротив, Дамарис долго и методично изучал меня, точно я был перед рентгеновским аппаратом. Такое неприятное, мерзкое чувство, даже рядом не стоящее с тем, что делала моя мать сегодня утром.

— И где же ты пропадал, сынок? — начал он, чуть склонив голову набок всё с той же короткой заминкой перед движением, будто сначала отдавал себе отчёт в жесте, а потом уже его совершал.

Обращение царапнуло сильнее, чем сам вопрос — слишком фамильярное для человека, с которым я только что познакомился лично, слишком похожее на то, как обращались бы к нему в его собственной семье, а не к чужому сыну. Я почувствовал, как во мне поднимается глухое раздражение, но не позволил ему отразиться ни на лице, ни в голосе.

— Мне нечего рассказывать, — сказал я с нотой в голосе, ясно дающей понять, что мне не нравится, как он ко мне обращается. — Я ничего не помню.

— Именно поэтому мне интересно, — сказал он, и что-то в его тоне заставило меня насторожиться сильнее, чем любая прямая угроза могла бы. — Пропажа ребёнка, скажем так, «моих друзей». Провал в памяти длиной в неделю — редкость.

— Похоже, вы знаете обо мне куда больше, чем я предполагал.

— Я знаю многое обо всех, кто может представлять для меня интерес, — сказал Дамарис без тени смущения. — Это часть того, как я удерживаю своё положение так долго.

Я почувствовал, как рядом со мной едва заметно напряглась Серена. Она не произнесла ни слова, но её молчание было куда красноречивее любых комментариев.

— К делу, — сказал я, решив, что чем быстрее мы дойдём до сути, тем быстрее я смогу покинуть это место. — Зачем вы хотели меня видеть?

Дамарис откинулся на спинку кресла, изучая меня с тем вниманием, с каким коллекционер изучал бы редкую находку, ещё не решив, представляет ли она ценность.

— Три дня назад, — сказал он, — я отправил человека в антикварную лавку в одиннадцатом округе. Мне было любопытно узнать, что происходит с определённой партией товара, которую твой поставщик задерживал дольше обычного, и — чуть больше, признаться, — узнать, не всплыло ли что-нибудь о твоём местонахождении через каналы, недоступные твоей семье.

Комната будто сузилась вокруг меня. Я почувствовал, как пальцы сами по себе сжались на подлокотнике кресла.

— Это были вы, — сказал я тихо. — Царапины на замке. Тайник.

— Мой человек оказался менее аккуратным, чем следовало, — признал Дамарис без малейшего сожаления в голосе. — Я приношу извинения за неудобства, хотя, подозреваю, тебя куда больше волнует мотив, чем исполнение.

— Зачем вам моё местонахождение?

— Потому что я, в отличие от твоей матери, не питаю иллюзий о случайности произошедшего с тобой, — сказал Дамарис, и впервые за разговор в его голосе не было ни капли той лёгкой снисходительности, с которой он держался до этого момента. — А я не люблю, когда в игре, за которой я слежу десятилетиями, появляется фигура, чьи правила мне неизвестны.

— Значит, вы тоже не знаете, где я был.

— Не знаю, — подтвердил он. — Но я знаю, что твоё исчезновение и возвращение — не изолированный случай в строгом смысле. Люди пропадают каждый день, Кай, и почти всегда этому находится простое, скучное объяснение: долги, побег от семьи, несчастный случай, который замяли. Но два случая за последний год объяснить не удалось никому, несмотря на все усилия, — и оба этих случая тщательно скрывают от огласки те, кому есть что терять от подобной связи.

— И эти причины вы, я так понимаю, не собираетесь мне озвучивать, — сказал я.

На что получил лишь мимолётную улыбку, говорившую, что это всё, что мне нужно знать сейчас. Так же как и с матерью. Это было куда меньше информации, чем я рассчитывал получить, приезжая сюда, и куда больше тревоги, чем я готов был показать.

— Кто ещё пропадал?

Дамарис ответил не сразу, будто оценивая, насколько далеко он готов зайти в этом разговоре.

— Сын одной из семей поменьше вашего круга, — сказал он наконец. — Прошлой зимой. Дочь ещё одной, совсем недавно, месяц назад. Оба до сих пор не найдены, и оба случая объединены очень тщательными усилиями сделать так, чтобы никто не связал их между собой.

— Кроме вас.

— Кроме меня, — согласился он без тени скромности. — Я слишком давно живу на этом свете, Кай, чтобы не замечать паттернов, которые остальные предпочитают списывать на совпадение.

— И вы думаете, я как-то связан с этими пропажами.

— Я думаю, что ты единственный, кто вернулся, — сказал Дамарис, — а это делает тебя куда более ценным, чем ты сам, вероятно, готов признать. Не как подозреваемого, а как источник ответов, до которых я пока не могу добраться иначе.

— У меня нет ответов. Я же сказал — я ничего не помню.

— Пока не помнишь, — поправил он. — Память возвращается по-разному. Иногда достаточно правильного стимула.

Что-то в том, как он это произнёс — слишком спокойно, слишком по-деловому, — заставило меня взглянуть на Серену. Его собственный взгляд при этом не дрогнул вовсе, та же едва уловимая, нечеловеческая задержка в реакции зрачка, точно фраза, которая для меня прозвучала как угроза, для него была не более чем замечанием о погоде. Серена смотрела на отца с выражением, которого я не мог до конца прочитать: не тревога, но что-то близкое к ней, тщательно контролируемое.

— О каком стимуле вы говорите? — спросил я осторожно.

— Не сегодня, — сказал Дамарис, и что-то в том, как быстро он ушёл от прямого ответа, сказало мне больше, чем сами слова. — Сегодня я лишь хотел познакомиться с тобой лично и убедиться, что дальнейший разговор будет иметь смысл. Он его имеет.

— Это, — сказал Дамарис, поднимаясь и давая понять, что разговор подходит к концу, — тема для следующей встречи, Кай. Сегодня я хотел лишь удостовериться, что ты понимаешь: твоё возвращение заметили не только твои родители. И что дальше твоя история будет разворачиваться на куда более людной сцене, чем тебе, возможно, хотелось бы.

Серена проводила меня обратно к машине в молчании, куда более тяжёлом, чем то, с которым мы сюда ехали.

— Ты знала, — сказал я, когда мы отъехали от поместья, — про лавку. Про тайник.

— Я узнала только сейчас, — сказала она, и в её голосе была непривычная резкость, направленная явно не на меня. — Он не посвящает меня в такие детали заранее. Я узнаю о его делах примерно тогда же, когда и все остальные.

Я посмотрел на неё, пытаясь понять, была ли эта резкость настоящей или ещё одной гранью той игры, в которую мы оба играли годами, но в этот раз что-то в её лице казалось слишком искренним, чтобы списать его на расчёт.

— Пропавшие, о которых он говорил, — сказал я. — Ты о них слышала?

— Слышала слухи, — сказала она осторожно. — Тихие, не проверенные. Люди из наших кругов не любят обсуждать собственные потери вслух — это выглядит как слабость, а слабость в нашем мире стоит дорого.

Мы ехали дальше в молчании, и я думал о том, что за одно утро моя картина мира разрослась настолько, что я больше не был уверен, различаю ли я в ней собственные контуры, или же то, что я принимал за себя всё это время, было лишь одной из множества фигур на доске, о существовании которой я узнал только сегодня.

— Что он имел в виду про «правильный стимул»? — спросил я наконец, нарушая тишину.

Серена не сразу ответила.

— Не знаю точно, — сказала она. — Но однажды я видела, как к нему приходил человек, а через день у этого же человека напрочь пропала целая неделя из жизни, будто её и не было. У отца есть кто-то, кто умеет проворачивать подобное, — кто именно, я не знаю. Тогда я списала это на совпадение. Сейчас мне уже не так спокойно с этим объяснением.

— И ты молчала об этом всю дорогу до его поместья?

— Я не молчала, Кай, — сказала она резче, чем обычно себе позволяла. — Я привезла тебя, потому что он попросил, а с моим отцом не спорят по мелочам вроде «мне не нравится, что ты собираешься делать с моим другом». Это не так работает.

— Значит, я всё-таки твой друг.

Она бросила на меня короткий взгляд — раздражённый, но с той искрой, которая всегда была между нами с первого курса, той самой, что не давала мне до конца поверить, что всё, происходящее между нами, было лишь взаимной выгодой.

— Не начинай, — сказала она. — Не сегодня.

Я отвернулся к окну, наблюдая, как холмы за Парижем сменяются знакомыми пригородами, и подумал о том, что за этот единственный день список людей, знающих обо мне больше, чем следовало бы, вырос до размеров, которые ещё утром показались бы мне немыслимыми.

Селена получила сообщение чуть больше часа спустя — короткое, от одного из немногих людей в Париже, которым она платила именно за подобные новости.

*Ваш сын посетил поместье Дамариса Северина сегодня днём. Сопровождала дочь.*

Она прочитала его дважды, стоя всё у того же окна номера, где не так давно стоял её сын, ничего не подозревая о том, что каждый его шаг с этой минуты будет фиксироваться сразу несколькими парами глаз, включая её собственные.

— Александр, — позвала она, не оборачиваясь.

Он появился в дверях смежной комнаты быстрее, чем обычно, — видимо, тоже не отходил далеко весь день.

— Что случилось?

— Наш сын, — сказала Селена, убирая телефон, — только что нанёс визит человеку, которого я подозревала в его исчезновении с самого начала.

Александр подошёл ближе, и она протянула ему телефон, наблюдая за тем, как меняется его лицо по мере того, как он читает сообщение.

— Ты думаешь, он пошёл добровольно? — спросил он.

— Я думаю, — сказала Селена, забирая телефон обратно, — что дочь Дамариса умеет убеждать людей делать то, что нужно её отцу, не прибегая к принуждению. И что нашему сыну придётся научиться распознавать это куда быстрее, чем я рассчитывала у него на это времени.

Она подошла к столу, где под перевёрнутыми бумагами лежали её собственные записи по делу — записи, которые теперь придётся дополнить именем, произносить которое вслух она избегала уже много лет.

— Что мы будем делать? — спросил Александр тихо.

— То же, что и всегда, — сказала Селена, беря ручку. — Наблюдать. Ждать. И надеяться, что на этот раз я успею вмешаться раньше…

Она не закончила фразу. Александр не стал спрашивать, раньше чего именно, — он давно научился не задавать вопросов, ответы на которые, как он подозревал, причинят боль им обоим сильнее, чем неведение. Вместо этого он остался стоять рядом, глядя, как она открывает папку с бумагами, о содержании которых он тоже предпочитал не спрашивать, и думал о том, что где-то в этих бумагах, вероятно, есть имя человека, которое их сын только что услышал вслух впервые в жизни, хотя для его матери оно давно перестало быть просто именем.

Глава 5. Терраса

«Опасность особенно привлекательна тем, кто её не замечает»— Фридриха Ницше

Весь этот день был похож на какой-то издевательский каламбур.

С самого утра каждый, с кем я пересекался, задавал мне вопросы — где я был, что я помню, что почувствовал, — и каждый раз я послушно отдавал то немногое, что у меня было: недоумение, обрывок памяти о холоде, растерянность, которую даже не пытался толком скрыть. А в ответ — ничего. Мать говорила загадками и захлопывала дверь на полуслове. Дамарис вытягивал из меня факты, как воду из колодца, а сам делился крохами, отмеренными с точностью до миллиграмма. Даже Серена, при всей своей открытости, ловко подводила любой разговор к тому, что нужно было ей, оставляя мне ощущение, что я снова заплатил и снова не знаю, за что именно.

Весь мир вокруг меня превратился в одну сплошную сделку, где я был единственным, кто расплачивался настоящей монетой — недоумением, тревогой, кусками себя, — а получал взамен вежливые уклончивые фразы и многозначительные паузы. К вечеру во мне копилось глухое, ровное раздражение, которое я не собирался показывать никому, но которое требовало выхода, хотя бы в виде одного места, где от меня не ждали бы очередного отчёта.

— Ты хмуришься, — сказала Серена, останавливая машину у неприметного входа между двумя закрытыми на ночь бутиками.

— Я думаю, — сказал я.

— Опасное занятие после такого дня.

Я не ответил. Вход в клуб — обычная чёрная дверь без вывески, узнаваемая только тем, кто уже знал, куда идёт, — открылась ещё до того, как мы подошли: человек на входе просто кивнул нам обоим, точно мы были частью декораций этого места столько же, сколько сама дверь.

Я написал Доминику из машины Серены, ещё по дороге от поместья Дамариса, коротко, три слова: «Терраса. Через час». Он не ответил ничего, кроме единственного «буду», но я знал: он приедет раньше нас, просто чтобы успеть осмотреться первым — привычка, въевшаяся глубже, чем любая клятва, данная сегодня утром.

Терраса располагалась на последнем этаже здания, куда вёл отдельный, тщательно замаскированный лифт, и когда двери разъехались, открывшийся вид на вечерний Париж на мгновение заставил меня забыть о тяжести дня. Огни города расстилались внизу спокойным, равнодушным морем, а воздух здесь, наверху, был другим — чище, тише, точно высота сама по себе фильтровала шум и суету, оставшиеся где-то далеко внизу. Низкие диваны и кресла были расставлены достаточно далеко друг от друга, чтобы ни один разговор здесь не долетал до соседнего столика, — деталь, за которую, подозреваю, платили отдельно, и платили немало. Где-то в глубине террасы играла музыка, настолько тихая, что скорее угадывалась, чем слышалась, — ровно тот звуковой фон, что не мешает говорить, но не даёт тишине стать пугающей.

Доминик, разумеется, уже был там — стоял у перил, спиной к городу, лицом ко входу, и по тому, как расслабленно на первый взгляд он держался, я безошибочно узнавал позу человека, который на самом деле оценивает каждый угол помещения. На соседнем столике перед ним стояли два стакана воды и ничего больше — он никогда не пил на дежурстве, а после сегодняшнего дня, подозреваю, назначил себе дежурство бессрочным.

— Как всё прошло? — спросил он, как только мы подошли, и его взгляд на секунду задержался на Серене — вежливо-нейтральный, без тепла, но и без открытой враждебности.

— Информативно, — сказал я, опускаясь в одно из низких кресел у края террасы. — Ровно настолько, чтобы уехать оттуда с большим количеством вопросов, чем я привёз с собой.

— Это плохо или хорошо?

— И то, и другое, — сказала Серена за меня, устраиваясь напротив. — Мой отец подтвердил, что это он посылал человека в лавку Пьера. Не за антиквариатом — за информацией. Хотел знать, что происходит с партией и не всплыло ли что-то о местонахождении Кая через каналы, недоступные его семье.

Доминик медленно кивнул, и я увидел, как что-то в его лице сжалось — не удивление, а скорее подтверждение того, что он уже подозревал.

— Значит, царапины на замке, — сказал он. — Это многое объясняет. И одновременно ничего не объясняет.

— Именно, — сказал я. — Потому что дальше он сказал, что моё исчезновение — не единственное. За последний год пропали ещё двое, оба не найдены, и оба случая тщательно скрывают от огласки. А когда я спросил, кто и почему, получил вежливое «не сегодня» и намёк, что дальнейший разговор состоится, когда это будет выгодно ему, а не мне.

— То есть в сухом остатке, — сказал Доминик, — мы потратили половину дня, чтобы узнать, что кто-то другой знает больше нас, но не собирается делиться. Хотя бы табакерку ты, я так понимаю, оставил при себе, раз ответов по существу не получил.

— Раз ответов по существу не получил, — подтвердил я. — Уговор был именно такой.

— А сама встреча? — спросил Доминик, глядя уже не на меня, а на Серену, прямо, без обычной вежливой нейтральности. — Как он вёл себя с тобой? С учётом того, что ты привезла к нему сына женщины, которая, насколько я понимаю, и есть основной конкурент твоего отца.

Серена смерила его долгим взглядом, в котором на этот раз не было привычной колкости, только усталость, которую она обычно не позволяла себе показывать при посторонних.

— Он вёл себя так, будто я просто выполнила поручение, — сказала она ровно. — Что, в сущности, я и сделала. Не думай, что у меня был большой выбор в вопросе, привозить Кая или нет.

— Я и не думаю, — сказал Доминик после паузы, чуть смягчившись. — Я просто пытаюсь понять расстановку сил, а не искать, кого винить.

Это было настолько непохоже на их обычную пикировку, что я невольно посмотрел на обоих внимательнее, но момент, каким бы он ни был, тут же схлопнулся обратно в привычную настороженную вежливость — ни один из них, кажется, не собирался позволять себе больше одного искреннего предложения за вечер.

Серена откинулась в кресле, глядя на огни города с тем же выражением лица, с каким смотрела на всё, что не поддавалось её контролю напрямую, — раздражение, тщательно упакованное в безразличие.

— Есть ещё кое-что, — сказала она, не глядя на меня. — Про способ вернуть память. У отца есть кто-то, кто умеет с этим работать. Я не знаю, кто именно. Но он существует, и отец явно рассматривает возможность его задействовать.

— Когда ты собиралась мне об этом сказать? — спросил я, не скрывая резкости.

— Сейчас, — сказала она ровно. — Я не была уверена, что это вообще стоит произносить вслух до того, как мы окажемся не в его машине и не в его доме.

Разумная предосторожность, но от этого не менее раздражающая — ещё один пример того, как сегодняшний день строился на информации, выданной порциями, ровно такими, какие кто-то другой считал безопасными для меня.

— По крайней мере, — сказал Доминик, — теперь нас трое, кто знает одну и ту же версию событий. Это уже прогресс по сравнению с сегодняшним утром.

— Скромный, — сказал я, — но прогресс.

Мы просидели так ещё какое-то время, перебирая обрывки дня, не столько разговаривая, сколько молча перекладывая тяжесть друг на друга по очереди. Я смотрел на город внизу и думал о том, что из всех мест, где я побывал за этот немыслимый день — квартира, отель матери, кабинет Дамариса, — только здесь, наверху, никто не требовал от меня быть кем-то определённым. Доминик рядом молчал не потому, что ему нечего было сказать, а потому что знал: иногда молчание — единственное, что можно предложить, не превращая его в ещё одно требование. Серена, при всей своей вечной готовности выторговать что-нибудь взамен любой близости, сейчас просто сидела рядом, ничего не прося, — редкий момент, который я, вероятно, оценил бы больше, если бы не был настолько вымотан, чтобы оценивать хоть что-то в полной мере.

Где-то на периферии этой мысли крутилась та, другая, которую я гнал от себя весь день, — о том, что единственные люди, чья близость ко мне не была назначена происхождением или контрактом, чьей-то волей или расчётом, сидели сейчас в паре метров от меня. Просто люди, которые, по какой-то необъяснимой причине, продолжали оставаться рядом даже тогда, когда ничего, кроме проблем, я им не приносил.

Я не собирался говорить это вслух, да и не был уверен, что смог бы подобрать для этого слова, даже если бы захотел. Смех со стороны лифта избавил меня от необходимости пытаться.

Габриэль появился первым — растрёпанный, в футболке, которая выглядела дороже, чем должна была при таком показном пренебрежении к внешнему виду, с гитарой за спиной, без которой я, кажется, не видел его ни разу в жизни. За ним, чуть отставая, шла Мико — тихая, как всегда, в тёмном, свободном пальто, руки в карманах, и её взгляд, скользнувший по мне в первую же секунду, задержался чуть дольше, чем можно было бы списать на обычное приветствие.

— Так, — сказал Габриэль, останавливаясь напротив меня и уперев руки в бока с видом человека, приготовившегося к длинной, но заслуженной тираде. — Начнём с того, что ты придурок.

— Приятно тебя видеть, — сказал я.

— Не увиливай. Ты пропал на неделю, Кай. На целую неделю. Я узнал об этом от Дома только сегодня утром, хотя должен был бы услышать это от тебя семь дней назад — лично, или хотя бы через одну из твоих же прокуренных вечеринок, которые ты почему-то давно перестал устраивать.

— У меня не было возможности тебя предупредить, — сказал я. — Я и сам не знал, что пропадаю.

— Это, — сказал Габриэль, наконец садясь и хватая с ближайшего столика чей-то бокал, — самое неубедительное оправдание, которое я слышал за весь год, а я, поверь, слышу много неубедительных оправданий — у меня три миллиона подписчиков, каждый второй считает своим долгом оправдаться передо мной за что-нибудь.

Несмотря на всё, что накопилось за день, я почувствовал, как что-то в груди на мгновение отпускает — не потому что его слова были особенно смешными, а потому что за ними не крылось ничего, кроме искреннего беспокойства, поданного единственным способом, которым Габриэль умел его выражать.

— Серьёзно, — сказал он, уже тише, наклоняясь вперёд и на секунду отбросив всё показное недовольство, — где ты был? По-настоящему.

— Не знаю, — сказал я. — Правда не знаю. Провал в памяти на всю неделю, целиком.

Он замолчал, изучая моё лицо с непривычной для него серьёзностью, будто проверяя, не шучу ли я, и, судя по всему, не найдя в моём выражении ничего, кроме усталой честности, откинулся обратно в кресло, присвистнув сквозь зубы.

— Ладно, это уже не смешно, — сказал он. — Это по-настоящему жутко.

— Спасибо, что заметил, — сказал я. — Мне тоже так кажется весь день.

— И что теперь? — спросил он. — Врачи? Психиатр? Экзорцист?

— Пока ничего конкретного, — сказал я, уклоняясь от того, чтобы озвучивать всё остальное, что накопилось за день. — Разбираемся.

Габриэль явно хотел спросить что-то ещё, но Доминик, до этого молчавший, коротко качнул головой в его сторону — почти незаметно, но достаточно, чтобы Габриэль прочитал сигнал верно и, пусть неохотно, отступил.

— Ладно, ладно, слушаюсь, — сказал он, картинно поднимая руки и поворачиваясь к Доминику. — Хотя лично мне до сих пор кажется несправедливым, что из нас двоих телохранитель — ты, а не я. Я бы точно не позволил ему пропасть на неделю.

— Ты бы не заметил, что он пропал, до тех пор, пока не понадобилась бы аудитория для новой песни, — сказал Доминик без тени улыбки, но с той интонацией, которая безошибочно выдавала старую, обкатанную годами шутку между ними.

— Обидно, но, вероятно, правда, — согласился Габриэль, ничуть не смутившись, и наконец переключился на бутылку, которую притащил с собой.

Мико опустилась в кресло рядом с Домиником, не издав ни звука, и хотя она не задала ни одного вопроса вслух, я почувствовал на себе её взгляд, спокойный и внимательный, куда более тяжёлый в своей тишине, чем любая тирада Габриэля.

— Ты в порядке? — спросила она наконец, и её тихий голос, как обычно, точно выключил все остальные разговоры разом, хотя говорила она одному мне.

— Не знаю, — сказал я честно, потому что с ней почему-то всегда получалось честно, даже когда я не собирался быть таким откровенным. — Я ничего не помню про эту неделю. Совсем ничего.

Что-то мелькнуло в её лице — быстро, почти незаметно, — и на секунду мне показалось, что это не просто беспокойство подруги, а что-то более острое, более узнающее, будто моё признание легло на уже существующую в её голове картину, а не удивило её с нуля. Но выражение тут же сгладилось обратно в привычное спокойствие, прежде чем я успел в этом убедиться.

— Семь дней без единого воспоминания, — сказала она тихо, скорее себе, чем мне. — Это редко бывает просто так.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

Она посмотрела на меня долгим, ровным взглядом тёмных, почти беззрачковых глаз, и на секунду мне почудилось, что она вот-вот скажет что-то куда более весомое, чем требовал момент.

— Ничего, — сказала она наконец, отводя взгляд к огням города. — Просто мысли вслух.

Она помолчала ещё немного, а затем, не поворачивая головы, добавила — так тихо, что я не был до конца уверен, предназначались ли эти слова мне или только ей самой:

— Дело не только в том, что ты не помнишь. — Она чуть склонила голову, изучая меня боковым зрением, будто разглядывала что-то, находящееся не на поверхности, а глубже. — В тебе что-то… сдвинулось. Не тело — я вижу, что тело в порядке, даже лучше, чем в порядке. Что-то внутри. Как будто там, где раньше было пусто, теперь что-то есть. Или наоборот — где было что-то, теперь пусто. Не знаю, как объяснить точнее.

Внутри у меня похолодело — не от испуга, а от того, насколько точно она нащупала словами то смутное, необъяснимое чувство, которое я сам не решался сформулировать даже мысленно с самого утра.

— Звучит жутковато, — сказал я, стараясь, чтобы голос вышел легче, чем было на самом деле.

— Извини, — сказала она, и в этот раз в её голосе прозвучало что-то похожее на настоящее сожаление. — Я не должна была это говорить. Забудь.

Но забыть было не так просто, как она предлагала, и мы оба это знали.

Габриэль, не заметив (или сделав вид, что не заметил) этой заминки, уже разливал по бокалам что-то из бутылки, которую притащил с собой, по-прежнему бормоча вполголоса что-то про безответственных друзей и про то, что теперь он лично будет отслеживать мою геолокацию, даже если для этого придётся вживить мне чип. Доминик издал короткий смешок — первый настоящий, не наигранный звук за все эти долгие часы, — и Габриэль тут же воспользовался моментом, чтобы переключиться на него самого, начав в подробностях, явно преувеличивая для эффекта, пересказывать, сколько седых волос у него якобы прибавилось за то единственное утро, что он знал о моей пропаже. Серена закатила глаза, но не стала перебивать, а Мико смотрела на него с лёгкой, едва заметной тенью улыбки, которая была ей больше свойственна, чем открытый смех.

На мгновение мне действительно стало легче: не оттого, что тревога ушла, а оттого, что здесь, наверху, среди этих четверых, она хотя бы не требовала от меня немедленных объяснений.

Разговор постепенно расползся на несколько отдельных ручейков — Габриэль демонстрировал Доминику новый риф, который якобы придумал именно в один из бессонных вечеров этой недели; Серена, вполголоса, обсуждала с Мико что-то, судя по обрывкам фраз, связанное с тканью для нового платья, — обычный, ничем не примечательный разговор двух людей, которые, несмотря на разницу характеров, явно давно научились находить общий язык хотя бы в этом.

— Ты обещала показать мне эскизы для весенней коллекции ещё две недели назад, — донеслось до меня из их разговора.

— Эскизы подождут, — сказала Мико, — пока твой отец не разрешит тебе носить хоть что-то, что не согласовано заранее с его представлениями о приличиях.

— Именно поэтому я собираюсь появиться в этом платье там, где он точно не сможет ничего сказать, — ответила Серена с той характерной непреклонностью, которая, как я знал, редко оставалась просто словами.

Это была одна из немногих тем, где Серена позволяла себе искреннее нетерпение, не разбавленное расчётом, — ателье Мико было территорией, свободной от юриспруденции, от отцовских ожиданий, от всего того, что определяло остальную часть её жизни помимо воли. Я невольно позавидовал этой лёгкости — не самой одежде, а тому, с какой простотой Серена могла хотеть чего-то без необходимости сразу просчитывать, что она получит взамен.

Я откинулся в кресле, позволяя себе на несколько минут просто слушать, не участвуя, — редкая роскошь для человека, привыкшего держать нить любого разговора в своих руках.

— Знаешь, что самое странное во всём этом? — сказал Доминик тихо, наклонившись ко мне, пока остальные трое были увлечены своими разговорами.

— Что именно?

— Что при всём, что случилось за сегодня, — сказал он, — это первый раз за весь день, когда ты выглядишь хоть немного похожим на себя.

Я посмотрел на него, не совсем понимая, что на это ответить. Он был прав, и от этого сама мысль казалась ещё более тревожной, чем если бы он ошибался: за весь этот день, полный матерей, отцов и существ, которым я пока не находил названия, единственным местом, где я хотя бы на время переставал чувствовать себя чужим в собственной жизни, оказалась крыша над закрытым клубом, среди четырёх человек, трое из которых даже не подозревали, насколько глубоко их существование связано с тем миром, который меня сегодня медленно засасывал.

— Не знаю, радоваться этому или тревожиться, — сказал я наконец.

— Можно и то, и другое, — сказал Доминик. — У тебя, кажется, вообще сегодня специализация — чувствовать сразу два противоположных чувства одновременно.

— Профессиональная деформация за один день, — сказал я, и это прозвучало почти как шутка, хотя мы оба знали, что шуткой это было лишь отчасти, уловив паузу в общем разговоре, снова посмотрела в мою сторону — коротко, но достаточно, чтобы я заметил. Она ничего не сказала, только слегка наклонила голову, будто взвешивая что-то про себя, и я в очередной раз поймал себя на мысли, что из всех людей на этой террасе именно она видит меня яснее, чем мне бы хотелось, хотя объяснить, откуда взялось это ощущение, я не смог бы даже себе самому.

Огни Парижа внизу продолжали гореть тем же спокойным, равнодушным светом, каким горели всегда, — городу не было никакого дела до того, сколько правды один вечер способен либо дать, либо удержать при себе.

— Кстати, — сказал Габриэль, внезапно оживившись и почти подпрыгивая в кресле с той резкой сменой настроения, которая была свойственна ему одному из всей компании, — раз уж мы все здесь и раз уж, по всей видимости, никто сегодня не намерен трагически исчезать во второй раз, — у меня сегодня музыкальный вечер, недалеко отсюда. Не мой сольный, не переживайте, просто сборная тусовка, куда меня позвали выступить с парой вещей. Начало через два часа.

— И ты, конечно же, ждёшь, что мы все туда явимся, — сказала Серена, приподняв бровь.

— Я не жду, — сказал Габриэль с достоинством. — Я требую. Особенно от тебя, Кай, — тебе полезно оказаться где-то, где никто не будет спрашивать, где ты пропадал всю неделю.

Что-то в этом предложении отозвалось во мне неожиданным облегчением — не потому что мне так уж хотелось на концерт, а потому что перспектива хотя бы на пару часов оказаться в толпе незнакомых людей, которым нет до меня никакого дела, звучала как редкая, почти забытая роскошь.

— Я в деле, — сказал я.

Серена нахмурилась, оглядывая себя — деловой костюм, в котором она была весь день, начиная с поездки к отцу, — с выражением человека, только что осознавшего практическую проблему.

— Мне нечего надеть, — сказала она. — Это, — она провела рукой по костюму, — не годится ни для какой тусовки, где Габриэль будет изображать рок-звезду.

— У меня в ателье как раз висит то платье, про которое я тебе говорила, — сказала Мико, поднимаясь с кресла с той спокойной естественностью, с которой она делала всё.

Серена, всего секунду назад раздражённая, тут же преобразилась — в её лице мелькнуло что-то похожее на настоящее, почти детское предвкушение, которое она обычно тщательно прятала за более взрослым, отточенным безразличием.

— Едем сейчас же, — сказала она, уже поднимаясь.

— У нас есть час до того, как нужно будет ехать на концерт, — заметил Доминик, взглянув на часы.

— Значит, у нас есть час, чтобы найти платье, — сказала Мико невозмутимо. — Обычно мне хватает пятнадцати минут — Серена уже знает, чего хочет, просто не знает, что это уже готово и висит в третьем зале слева.

— Думаю, мне тоже стоит переодеться, раз мероприятие, — сказал Габриэль, оглядывая собственную футболку с сомнением, которого она, признаться, заслуживала. — Не могу же я выступать в том, в чём меня застали врасплох сегодня утром.

— Тогда встречаемся там, — сказал Доминик. — Мы с Габриэлем поедем сразу на площадку, вам двоим всё равно понадобится больше времени, чем нам.

— Разумно, — согласилась Серена, уже доставая телефон, чтобы вызвать машину. — К тому же не уверена, что вам обоим было бы интересно смотреть, как я примеряю платья.

— Обиднее всего то, что она права, — сказал Габриэль, вставая и закидывая гитару за спину.

Доминик сам сел за руль, и мы с Габриэлем забрались в машину следом за ним — до площадки было всего несколько минут езды: небольшой, но забитый до отказа зал на другом конце квартала, где на входе Габриэля узнавали быстрее, чем он успевал представиться, а охрана расступалась с той же готовностью, с какой обычно расступалась перед именем Делакруа. Внутри было шумно, тесно и совершенно, восхитительно безлично — именно то, чего мне не хватало на протяжении всего этого сумасшедшего дня: море людей, которым не было до меня ни малейшего дела.

Габриэль скрылся за сценой почти сразу, оставив нас с Домиником у бара. Я заказал себе что-то крепкое, решив, что один такой день заслуживает хотя бы одного бокала, а Доминик, как обычно, ограничился водой, — и я впервые за вечер позволил себе просто стоять, слушать чужую музыку и ничего не объяснять.

— Знаешь, что странно? — сказал Доминик где-то через полчаса, глядя в свой стакан с водой. — За весь день это первый момент, когда мне не нужно решать, стоять ли между тобой и чем-то потенциально опасным.

— Наслаждайся, пока можешь, — сказал я. — Судя по сегодняшнему дню, это ненадолго.

Он невесело усмехнулся, но промолчал, и мы оба вернулись к тому, чтобы просто слушать чужую музыку, не пытаясь заполнить паузу ничем более значительным.

Серена и Мико появились примерно через час, и когда я увидел Серену в дверях, я на мгновение забыл, что собирался сказать что-то саркастичное в качестве приветствия. Тёмное, глубокого сапфирового оттенка платье сидело на ней так, точно было создано специально для того, чтобы позлить её отца одним фактом своего существования, — простой крой, за которым явно стояли не часы, а месяцы работы. Рядом с ней, в непримечательном тёмном пальто поверх чего-то куда более простого, шла Мико, с тем же спокойным выражением лица, с каким она делала всё остальное.

— Идеально, — сказал я, прежде чем успел придумать что-то более достойное.

— Знаю, — сказала Серена, ничуть не удивившись комплименту, точно он был само собой разумеющимся итогом вечера.

— Я всего лишь сшила, — заметила Мико. — Носить в таком виде, чтобы это выглядело именно так, — это уже её собственная заслуга.

Серена не стала спорить с этим утверждением — она вообще редко спорила с комплиментами, даже завуалированными, — и на мгновение, глядя на них обеих в дверях этого шумного, безразличного к моей жизни зала, я вообще не очень много думал. Просто стоял на месте, не торопясь никуда идти дальше.

Габриэль вышел на сцену минут через двадцать — без объявления, без вступительных слов, просто вышел и сел за старенькое пианино, стоявшее сбоку от основной установки, и зал отреагировал раньше, чем он успел взять первую ноту: волна голосов, телефонов, поднятых вверх, восторженного узнавания, прокатившаяся по помещению, как единый организм. Он улыбнулся залу — той самой, отработанной до автоматизма улыбкой, которую я видел в сотнях его роликов и постов, — и на долю секунды меня царапнуло, насколько эта улыбка отличалась от той, с которой он пятнадцать минут назад дурачился над бокалом на террасе.

— Странно смотреть на него отсюда, — сказал Доминик рядом со мной, точно прочитав мою мысль. — Знать его таким, как мы его знаем, и видеть вот это.

— Два разных человека, — согласился я.

— Не два разных, — сказала Мико тихо, оказавшись рядом с нами так незаметно, что я не заметил, когда она подошла. — Просто один из них выставлен напоказ, а другой — нет. У всех нас так, в той или иной степени.

Музыка, которую он заиграл, была совсем не похожа на то, что я слышал в его роликах, — медленнее, мягче, почти интимная для такого количества людей вокруг, — и зал, вопреки ожиданиям, затих, слушая по-настоящему, а не просто фиксируя момент для последующей публикации.

— Потанцуем? — спросила Серена, появляясь рядом со мной, пока Доминик и Мико остались у бара, увлечённые каким-то тихим разговором, содержание которого до меня не долетало.

Я не был расположен к танцам, не после такого дня, но что-то в её тоне, в том, как она протянула руку, не оставляло удобного пространства для отказа, да я, признаться, и не особо искал его.

Мы двигались медленно, без особой хореографии, скорее покачиваясь в такт, чем танцуя в полном смысле слова, — и на несколько минут между нами повисла та особая, узнаваемая близость, которая всегда заставляла меня забывать, что мы оба играем в игру с чётко прописанными, хоть и никогда не озвученными правилами.

— Тяжёлый день выдался, — сказала она тихо, её ладонь на моём плече чуть сжалась.

— Не то слово.

— И всё же, — сказала она, чуть отстраняясь, чтобы посмотреть на меня, — ты неплохо держишься для человека, у которого сегодня было плохое свидание с целым миром сразу.

— Плохое свидание? — переспросил я, приподняв бровь. — Я думал, у нас с тобой сейчас свидание получше.

— Это не свидание, Кай, — сказала она, но её пальцы на моём плече не спешили отпускать, а взгляд задержался на моих губах на долю секунды дольше, чем требовал невинный разговор. — Это танец по расчёту. Я просто хочу выглядеть в этом платье рядом с кем-то, кто умеет носить костюм не хуже, чем я — платье.

— Значит, ты используешь меня как аксессуар, — сказал я, притягивая её чуть ближе, ровно настолько, чтобы это выглядело естественным продолжением танца, а не намерением.

— Самый красивый аксессуар в этом зале, — согласилась она без тени смущения, и в её улыбке было ровно столько кокетства, сколько нужно, чтобы я не мог понять, шутит она или нет — как, впрочем, было почти всегда.

— Знаешь, что забавно, — сказала она, не поднимая взгляда, — единственный человек, с кем я могу вот так просто танцевать, ничего не просчитывая заранее и ничего не ожидая взамен, хотя бы на пять минут, — это ты. А я даже не уверена, дружба ли это в привычном смысле, или просто самая удобная форма честности, которую мы оба смогли себе позволить.

— Обязательно портить момент философией? — спросил я, но без раздражения.

— Всегда, — сказала она, и в её голосе была та редкая, неприкрытая теплота, которую она позволяла себе показывать разве что раз в несколько месяцев. Она склонила голову чуть ближе к моему плечу, и на мгновение расстояние между нами стало куда меньше, чем допускали негласные правила нашей игры. — Не порти момент ответным вопросом, стоит ли нам продолжать притворяться, что это ничего не значит.

— Я и не собирался, — сказал я тише, чем планировал.

Именно в эту секунду, глядя куда-то поверх её плеча в толпу, я заметил его.

Мужчина у дальней стены — немолодой, ничем не примечательный на первый взгляд, в простой тёмной одежде, какую можно было бы не заметить в любой другой вечер, — стоял неподвижно среди танцующих и покачивающихся людей, и его взгляд был устремлён прямо на меня. Не скользящий, не случайный — тот особый вид внимания, который сразу считывается кожей раньше, чем разумом.

Я замер посреди движения, и Серена, почувствовав это, тоже остановилась, проследив за направлением моего взгляда.

— Что там? — спросила она.

Я моргнул, и когда снова посмотрел туда же, у стены уже никого не было — только колышущаяся толпа, спины, лица, ни одно из которых не принадлежало тому человеку.

— Ничего, — сказал я, хотя внутри уже разгоралось то самое, узнаваемое за сегодня чувство: холодная, тянущая тревога, будто что-то невидимое коснулось затылка и тут же убрало руку, оставив после себя отчётливое, почти животное ощущение опасности — то самое, что заставляет тело напрячься раньше, чем разум успевает подобрать этому название.

Мико оказалась рядом почти сразу же, будто что-то в воздухе привело её к нам, оставив Доминика у бара, — и, взглянув на моё лицо, она сразу помрачнела, вся её обычная безмятежность на мгновение исчезла без следа.

— Опять, — сказала она, не спрашивая, а утверждая.

— Что «опять»? — спросила Серена, переводя взгляд с меня на неё.

— То же самое, что я почувствовала на террасе, — сказала Мико, глядя на меня в упор, и её тихий голос впервые за вечер прозвучал по-настоящему обеспокоенно. — Только сильнее. Кай, с тобой определённо что-то происходит.

Глава 6. Переулок

«Что нас не убивает, делает нас сильнее»— Фридрих Ницше

Ощущение не отпускало.

Даже когда Мико отступила на полшага, убирая тревогу с лица и возвращая себе привычную непроницаемость, я всё ещё чувствовал его — тот самый холод в затылке: кто-то продолжал держать невидимую ладонь в сантиметре от кожи, не касаясь, но и не убирая руку до конца.

— Нам нужно поговорить, — сказал я, понизив голос настолько, насколько это было возможно в шуме зала. — Но не здесь.

Доминик, до этого молча наблюдавший за нами от бара, оказался рядом раньше, чем я успел договорить фразу: он считывал подобные вещи быстрее, чем я успевал их формулировать.

— Задний выход, — сказал он.

Серена коротко кивнула, не задавая лишних вопросов, — редкое для неё качество, которое она приберегала ровно для тех моментов, когда действительно требовалось. Мы вчетвером двинулись через толпу к неприметной двери в дальнем углу зала, мимо охранника, который скользнул по нам взглядом и, узнав то ли Серену, то ли просто оценив, что мы явно не относимся к категории людей, которых стоит останавливать, посторонился без единого слова.

Габриэль остался на сцене — я обернулся напоследок и увидел, как он, весь во власти собственной музыки, заводит зал очередным куплетом, совершенно не подозревая, что мы вчетвером только что молча покинули помещение. Позже придётся объясняться, но сейчас на это не было ни времени, ни сил.

Переулок за клубом оказался узким, зажатым между глухой кирпичной стеной самого здания и рядом мусорных контейнеров, — сюда почти не долетал свет от главной улицы, только тусклое оранжевое сияние одинокого фонаря над служебной дверью да приглушённые басы, просачивающиеся сквозь стены изнутри.

— Итак, — сказала Серена, скрещивая руки на груди и глядя на меня в упор, как только дверь за нами захлопнулась, отрезая нас от музыки и толпы. — Кто-то объяснит мне, что происходит, или мне придётся вытягивать это из вас по одному?

— Я не уверен, что сам понимаю, что происходит, — сказал я. — Но, судя по реакции Мико, дело не только в моей голове.

Мико прислонилась к стене напротив, обхватив себя руками — не от холода, судя по выражению её лица, а от того особого внутреннего напряжения, которое, как я уже успел заметить, предшествовало каждому её по-настоящему серьёзному заявлению.

— Я не уверена, — сказала она тихо. — Я вообще не знаю толком, что это такое. Но иногда у меня появляется чувство, когда с людьми что-то не так. Не всегда понятное, не всегда объяснимое, но обычно точное. И весь сегодняшний день от тебя исходит что-то, чего я не чувствовала прежде ни от кого. Как будто внутри тебя открылась дверь, которая должна была оставаться закрытой.

— Какая дверь? — спросил Доминик резко, впервые за разговор подавая голос, и в этом вопросе была та же настороженность телохранителя, с которой он, вероятно, реагировал на любую потенциальную угрозу, направленную в мою сторону.

— Я не знаю, — сказала Мико, и в её голосе впервые прозвучало что-то похожее на настоящий, неприкрытый страх. — Именно это меня и пугает. Обычно это чувство появляется, когда с человеком случается что-то плохое — болезнь, несчастье, что-то, чего он сам ещё не осознал. С тобой оно куда сильнее, чем я когда-либо чувствовала с кем-либо ещё, и я не знаю, что это означает, потому что раньше мне никогда не приходилось иметь дело с чем-то настолько сильным.

Серена нетерпеливо переступила с ноги на ногу, явно не разделяя того осторожного, почти суеверного отношения Мико к собственным ощущениям.

— Может, хватит говорить загадками? — сказала она. — Кай, что ты сам чувствуешь? Не то, что видит Мико, — что чувствуешь ты?

Я задумался, пытаясь подобрать слова для того смутного, необъяснимого ощущения, которое преследовало меня весь вечер, — не совсем страх, не совсем предчувствие, а что-то среднее, тлеющее где-то глубоко под рёбрами.

— Как будто за мной наблюдают, — сказал я наконец. — Причём не просто следят — оценивают. Взвешивают, стоит ли ещё ждать, или пора действовать.

Мико резко подняла голову, глядя на меня с выражением, в котором тревога впервые за вечер смешалась с чем-то похожим на подтверждение собственных худших опасений.

— Это плохой ответ, Кай, — сказала она тихо. — Это очень плохой ответ.

— Почему? — спросил я, чувствуя, как холод в затылке усиливается: само это слово каким-то образом привлекло к нему ещё больше внимания.

— Потому что обычно люди чувствуют, что за ними наблюдают, когда за ними действительно наблюдают, — сказала Мико. — А не когда воображение разыгралось после тяжёлого дня.

Доминик, до этого молча слушавший, шагнул чуть ближе к выходу из переулка, окидывая взглядом тени вдоль стен с той методичностью, которая, я знал, была частью его подготовки задолго до сегодняшнего разговора.

— Здесь становится слишком тихо, — сказал он тихо, ни к кому конкретно не обращаясь. — Музыка из клуба должна быть слышна отсюда куда громче.

Он был прав. Басы, доносившиеся сквозь стену несколько минут назад, теперь звучали приглушённо — кто-то невидимый точно постепенно уменьшал громкость всего мира вокруг нас, оставляя только этот узкий, тёмный переулок и то ощущение взгляда, которое я так и не смог стряхнуть с самого момента, как заметил незнакомца в толпе.

Пять фигур появились в переулке настолько бесшумно, что я не услышал ни шагов, ни скрипа гравия под подошвами: просто в один момент переулок был пуст, а в следующий уже не был. Серебряные маски, гладкие и безликие, отражали тусклый свет фонаря неровными бликами; тёмная, плотно облегающая одежда, ничем не выдающая, кто скрывается под ней — мужчины, женщины, вообще люди ли это в привычном смысле слова. Они двигались к нам единой волной, но при этом асинхронно, точно пять частей одного организма, который ещё не до конца решил, как ему лучше атаковать.

— Кай, — сказал Доминик, и в этом одном слове было достаточно, чтобы я понял: разговоров больше не будет.

Пятеро разделились на подходе, растекаясь по узкому пространству переулка с той нарочитой методичностью, которая мгновенно опровергла любую мою надежду, что это может быть случайным нападением уличных грабителей. Доминик уже сместился, закрывая меня плечом, — привычным, отработанным движением человека, который делал это тысячи раз на тренировках и не собирался останавливаться сейчас, — но пространства для манёвра было катастрофически мало.

Первый бросился на Доминика без предупреждения — быстрый, низкий выпад, метящий в колено, — но Доминик уже не стоял там, куда был направлен удар: многолетняя муштра его собственного отца выработала в нём реакцию, при которой тело двигалось раньше, чем разум успевал осознать опасность. Он ушёл в сторону, перехватил руку нападавшего и всем весом впечатал его в стену контейнера — глухой металлический удар отозвался эхом по всему переулку. Противник тут же вывернулся с гибкостью, которая не должна была быть физически возможной после такого удара, и нанёс ответный хук в челюсть, от которого Доминик едва успел увернуться, почувствовав, как костяшки пронеслись в паре сантиметров от его лица.

Мико уже была в движении: браслет на её запястье вспыхнул тонкой полосой света и в долю секунды развернулся в короткий изогнутый клинок, ловивший последние отблески фонаря. Она встретила второго нападавшего с той же спокойной сосредоточенностью, с которой держалась весь вечер, — минимум лишних движений, каждый шаг рассчитан, — её клинок со свистом рассёк воздух там, где мгновение назад была голова противника, который откинулся назад с невозможной, нечеловеческой скоростью. Она развернулась на пятке, целя клинком в бок, но противник блокировал удар голым предплечьем: металл лязгнул о что-то твёрдое, точно она ударила не по коже, а по камню, — и на секунду в её глазах, обычно таких спокойных, промелькнуло неподдельное изумление.

Серена, не имевшая ни формальной подготовки, ни оружия, полагалась на единственное, что у неё было, — скорость и чистую, отчаянную изворотливость. Третий нападавший попытался схватить её за руку, но она вывернулась, использовав его же инерцию, и впечатала локоть ему в рёбра с силой, которую я никогда прежде за ней не замечал: не техника, а чистый животный инстинкт выживания. Противник пошатнулся всего на мгновение, а затем схватил её за волосы с такой скоростью, что она не успела отреагировать, — резкий рывок, и она вскрикнула, падая на колено, прежде чем успела вырваться.

А на меня бросились сразу двое.

Я успел заблокировать первый удар предплечьем — грубо, неаккуратно, ровно так, как учил меня отец Доминика в те редкие, менее строгие уроки, что доставались мне в детстве, — и тут же пропустил второй, кулак врезался мне в рёбра с такой силой, что дыхание вышибло из груди разом. Я отшатнулся, ударился спиной о стену, и второй противник тут же оказался передо мной, заходя с другой стороны, пока первый снова замахивался. Я попытался ответить — короткий, отчаянный джеб в маску, — но кулак прошёл мимо, а в ответ я получил удар коленом в живот, от которого согнулся пополам, хватая ртом воздух.

— Кай! — крикнул Доминик, заметив, что я оказался в клещах, и в следующую секунду он оставил своего противника полуоглушённым у контейнера и метнулся ко мне, перехватывая на себя одного из двоих: тот развернулся к новой угрозе с той же нечеловеческой скоростью, отвлекаясь от меня лишь настолько, чтобы дать мне долю секунды на то, чтобы отступить и восстановить дыхание.

Но долю секунды — это всё, что у меня было.

Что-то было не так с тем, как двигались эти пятеро — не так, как двигаются даже самые тренированные люди. Удары Доминика, которые должны были укладывать противника на месте, отскакивали от них с той же безрезультатностью, с какой отскочил бы кулак от каменной стены; их собственные удары, напротив, приходили с той скоростью, что человеческий глаз едва успевал заметить движение прежде, чем оно завершалось попаданием. Один из противников Доминика, получив удар, который сломал бы обычному человеку челюсть, лишь качнул головой, точно отгоняя надоедливую муху, и тут же продолжил атаку с прежней методичностью.

— Они не люди, — выдохнул Доминик, откатываясь от очередного удара и на секунду оказываясь рядом со мной. — Или не только люди.

У меня не было времени осмыслить это наблюдение — второй мой противник снова оказался передо мной, заходя с другой стороны.

Бой шёл не так, как должен был идти бой между четырьмя тренированными (пусть и по-разному) людьми и пятью противниками — он шёл так, точно мы дрались с чем-то, что двигалось на полшага быстрее любого из нас, что предугадывало каждый удар за мгновение до того, как мы успевали его нанести. Доминик, при всей своей выучке, начал заметно выдыхаться, отбиваясь от двух противников сразу; клинок Мико со звоном отлетел от неестественно твёрдой кожи её противника, и в следующую секунду её сбили с ног ударом, который она не успела предугадать; Серена вскрикнула где-то позади меня — короткий, оборванный звук, — и я не мог позволить себе обернуться, чтобы посмотреть, что с ней случилось, потому что мои собственные противники не оставляли для этого ни секунды.

Я нанёс удар, вложив в него весь остаток сил, — и он прошёл вскользь, задел плечо противника, не более, — а в ответ получил такой хлёсткий удар в висок, что мир на мгновение расплылся белыми пятнами.

Я упал на колени.

Сквозь звон в ушах я видел, как Доминик, окровавленный, но всё ещё двигающийся, падает рядом со мной, прижатый к земле весом двух противников: он всё ещё пытался вырваться, локтем пытаясь достать одного из державших его, но силы явно покидали его быстрее, чем он успевал их восполнять; как Мико, зажимая рукой раненое плечо, безуспешно пытается подняться, а её клинок, выбитый из руки, валяется в паре метров, отражая свет фонаря бесполезным, безжизненным бликом; как Серена, в разорванном на плече платье, отброшена к стене и больше не двигается, и в тусклом свете я не мог понять, дышит ли она вообще.

Мы проиграли.

Осознание этого пришло раньше, чем боль от последнего удара — ясное, холодное, лишённое всякой надежды на изменение исхода: эти пятеро с самого начала были быстрее, сильнее, точнее нас, и весь бой был лишь формальностью, растянутой ровно настолько, сколько потребовалось им, чтобы окончательно нас измотать. Никто из них даже не запыхался. Никто не издал ни звука, кроме глухих ударов и скрежета металла, — ни стона боли, ни торжествующего вскрика, ничего, что позволило бы списать их на людей, поддающихся обычным человеческим слабостям.

Двое из них подняли меня за руки, ставя на колени лицом к остальным: хотели, чтобы я видел последствия собственного поражения во всех деталях, прежде чем что-то со мной сделают. Третий подошёл сзади.

Я почувствовал прикосновение — не металла, а чего-то другого, органического, твёрдого и одновременно живого, — что-то похожее на коготь или заострённую кость, прижавшееся к основанию черепа. А затем острая, пронзительная боль, вошедшая внутрь так глубоко, что мне показалось, будто она достигла самого позвоночника.

Боль не была похожа ни на что, что я испытывал прежде. Она не просто жгла — она разматывалась изнутри, расползаясь от точки укола вдоль каждого нерва одновременно, точно кто-то залил мне под кожу что-то раскалённое и живое, что теперь искало путь наружу через любую доступную щель. Я почувствовал, как немеют пальцы, как перед глазами вспыхивают и гаснут белые пятна, как собственный крик доносится до меня словно издалека — будто это кричит не я, а кто-то, находящийся в паре метров от моего тела.

Я закричал — не мог не закричать — и мир вокруг меня превратился в один сплошной, раскалённый добела импульс боли, распространяющийся от шеи по всему телу, выжигающий каждый нерв изнутри. Я согнулся пополам, упав лицом почти к самой земле, чувствуя, как что-то внутри меня — не тело, а нечто глубже, нечто, чему я не мог подобрать названия, — начинает просыпаться, вырываться, биться о невидимые стены, которые вдруг оказались слишком тесными, чтобы его удержать.

Это было похоже на попытку удержать внутри себя грозу.

Каждая клетка моего тела казалась слишком маленькой для того, что нарастало внутри — точно под кожей у меня внезапно оказалось нечто размером с целое небо, которое пыталось втиснуться в пространство, рассчитанное на нечто куда более скромное. Давление росло волнами, каждая следующая сильнее предыдущей, и с каждой волной боль в затылке словно становилась искрой, поджигающей что-то куда более масштабное где-то глубже — в груди, в животе, в самом костном мозге. Я слышал собственное дыхание, рваное, хриплое: лёгкие уже не справлялись с тем количеством воздуха, которое требовало это нарастающее внутри давление.

Где-то на самом краю сознания, сквозь пелену боли, я осознал одну простую, животную мысль: это должно прекратиться, что бы это ни было, оно должно вырваться, потому что иначе меня разорвёт изнутри — не метафорически, а буквально, кость за костью, орган за органом.

И оно вырвалось.

Волна прошла через меня и от меня одновременно — невидимая, но осязаемая настолько, что я почувствовал, как воздух вокруг меня буквально задрожал, точно пространство на мгновение перестало быть твёрдым, — и в следующее мгновение всех пятерых нападавших, Доминика, Мико, даже, кажется, Серену отбросило от меня в разные стороны, будто невидимый взрыв расчистил пространство вокруг одной точки, в которой находился я. Кто-то из нападавших врезался в контейнер с оглушительным грохотом, металл прогнулся от удара; кто-то из моих упал на асфальт в паре метров и остался лежать неподвижно. Стекло в окне над служебной дверью пошло трещинами, словно испугавшись того, что только что через него прошло.

Тишина, накрывшая переулок сразу после этого, была почти такой же оглушительной, как сам взрыв.

Я стоял на коленях посреди этой тишины, чувствуя, как кровь стекает откуда-то из носа по губам, как гудит в ушах, как боль в затылке, там, где всё ещё торчал этот проклятый коготь, продолжает пульсировать в такт сердцебиению, — и мир вокруг меня начал терять чёткость, расплываясь по краям, точно кто-то медленно убавлял яркость всего, что я видел. Я попытался повернуть голову, разглядеть, что стало с остальными, — увидел неясные силуэты, кто-то шевелился среди рассыпанного мусора и осколков, кто-то лежал неподвижно, — но расстояние и звук уже искажались настолько, что я не мог с уверенностью сказать, кто есть кто.

Издалека, будто сквозь толщу воды, донёсся звук — топот бегущих ног, чей-то голос, выкрикивающий моё имя с той паникой, которую я слышал у одного-единственного человека за весь сегодняшний вечер.

— Кай! КАЙ!

В последнюю ясную секунду перед тем, как темнота окончательно взяла верх, я увидел движение в дальнем конце переулка — фигуры, бегущие к нам со стороны улицы. Габриэль, кажется, впереди всех, с лицом, искажённым паникой, которую я никогда прежде у него не видел, растрёпанный, всё ещё с гитарой, зачем-то не оставленной на сцене, — а за ним ещё несколько силуэтов, которых я не узнавал, людей в тёмной, слаженной одежде, двигавшихся с той организованной быстротой, которая безошибочно выдавала в них не случайных прохожих.

Кто они, и на чьей они стороне, я так и не успел понять.

Один из нападавших — тот, что стоял ближе всех ко мне, — на мгновение замер, будто оценивая приближающееся подкрепление, а затем коротко, почти незаметно кивнул остальным. Никто из них не произнёс ни звука. Они просто исчезли в тенях переулка так же бесшумно, как появились: не отступление, а будто их никогда и не было здесь вовсе, если бы не тела моих друзей, разбросанные по асфальту, и не пульсирующая, раскалённая боль в моей собственной шее. Даже сейчас, теряя сознание, я не мог отделаться от ощущения, что они отступили не потому, что испугались подкрепления, а потому что уже получили всё, за чем приходили.

Габриэль упал на колени рядом со мной, хватая меня за плечи, что-то говоря — быстро, испуганно, — но слова уже не складывались в смысл, доносясь до меня отдельными, ничего не значащими звуками. Я видел его губы, двигающиеся слишком быстро, чтобы я мог уследить, видел, как он оборачивается, выкрикивая что-то тем, кто бежал следом за ним, — кто-то из подоспевших опустился рядом с Домиником, кто-то другой — рядом с Мико, чьи-то руки коснулись моей шеи возле того места, где всё ещё торчал коготь, и я услышал, как женский голос — незнакомый, властный, привыкший отдавать приказы, — произнёс что-то на языке, которого я не смог разобрать, прежде чем всё окончательно расплылось.

Последнее, что я запомнил, прежде чем темнота накрыла меня целиком, было ощущение чужих рук, подхватывающих меня раньше, чем я успел упасть лицом в асфальт.

Темнота забрала меня раньше, чем я получил ответ на единственный вопрос, который ещё имел значение: кто были эти люди, и что, чёрт возьми, только что вырвалось из меня наружу.

Глава 7. Владения

«Тоска по дому живёт в каждом из нас» — Майя Энджелоу

Камила Рейес стояла посреди переулка, оглядывая пятерых пострадавших так, как оглядывала бы поле боя: быстрая, безжалостная опись повреждений, без единой лишней секунды на эмоции, которые придётся отложить на потом.

— Всех в машины, — сказала она своим людям на языке, который не звучал ни на одном континенте этого мира уже добрую сотню лет, — древнем, гортанном, с теми характерными перепадами тона, что делали его почти музыкальным, если бы не то, с какой ледяной эффективностью на нём отдавались приказы. Её люди — все шестеро, прибывшие вместе с ней, — рассредоточились по переулку без единого лишнего движения, поднимая тела с той аккуратностью, что выдавала многолетнюю привычку обращаться с ранеными, а не только с оружием.

— Куда вы их несёте?

Голос Габриэля — хриплый, дрожащий от адреналина и паники, — прорезал деловитую тишину переулка резче, чем ему, вероятно, самому хотелось. Он стоял на ногах, единственный из всей компании не пострадавший физически, вцепившись в собственную гитару так, будто она была последним, что удерживало его на месте.

Камила обернулась к нему — оценивающе, без враждебности, но и без малейшего намерения тратить время на объяснения незнакомцу.

— В безопасное место, — сказала она по-французски, коротко. — Это тебя не касается.

— Ещё как касается, — сказал Габриэль, делая шаг вперёд и оказываясь между ней и одним из её людей, поднимавшим Кая с земли. — Это мои друзья. Я никуда не уйду, пока не буду знать, что с ними всё в порядке.

— У меня нет ни времени, ни полномочий на то, чтобы объяснять тебе ситуацию, — сказала Камила, и в её тоне впервые прозвучало лёгкое, едва заметное раздражение — не на него самого, а на саму необходимость этого разговора посреди операции. — Отойди в сторону.

— Нет.

Она смерила его долгим взглядом — тем взглядом человека, который за свою жизнь повидал десятки людей, готовых уступить под давлением, и ещё десятки тех немногих, кто не уступал никогда, — и, судя по тому, как чуть дрогнули её плечи, поняла, к какой категории относится Габриэль.

— У тебя нет допуска в те места, куда я их везу, — сказала она, уже мягче, будто пытаясь объяснить очевидное ребёнку. — Твоё присутствие только создаст дополнительные сложности.

— Мне плевать на допуск, — сказал Габриэль. — Я не оставлю их одних с людьми, которых даже не знаю, после того как на них напали пятеро в масках, а я даже не понял, что происходит, пока не стало слишком поздно. Либо я еду с вами, либо вызывайте полицию прямо сейчас, потому что я подниму такой шум, что от вашей секретности не останется и следа.

Это была пустая угроза, и оба это понимали, но что-то в его упрямстве, в том, как он стоял, не сдвинувшись ни на сантиметр, несмотря на очевидную разницу в силах, заставило Камилу задержать на нём взгляд на пару секунд дольше необходимого.

— У нас нет времени на споры, — сказала она наконец, и в этом признании было куда больше усталости, чем ей, вероятно, хотелось показывать. — Хорошо. Едешь с нами. Но ты будешь делать то, что тебе скажут, без единого вопроса, пока мы не окажемся на месте.

— Идёт, — сказал Габриэль, наконец позволяя себе выдохнуть.

Камила коротко кивнула одному из своих людей, отдав ещё одну короткую фразу на том же древнем языке, и Габриэль, уже направляясь к машине, невольно замедлил шаг, вслушиваясь.

Что это был за язык? Он объездил половину мира на гастролях, слышал, наверное, полсотни разных языков за годы турне — этого он не слышал никогда. Вопрос вертелся на языке, но что-то в лицах людей Камилы, в их отточенной, безразличной деловитости подсказывало ему, что ответа он всё равно не получит, и он предпочёл придержать его при себе, вместо этого просто забравшись в машину следом за одним из них.

Уже через минуту вся компания, живая и без сознания, погружалась в две ожидавшие в конце переулка машины с затемнёнными стёклами, ничем не отличавшиеся от десятков других машин, проезжавших мимо равнодушного ночного Парижа.

Владения Делакруа находились в получасе езды от города — старинное поместье, скрытое за высокой стеной и полосой векового леса, о существовании которого большинство парижан не подозревали, несмотря на то что проезжали мимо него десятки раз в год. Ворота открылись без единого сигнала за секунду до того, как машины подъехали к ним, точно дом сам знал о приближении хозяйки задолго до того, как это могли заметить обычные средства связи. Подъездная аллея вилась между старыми дубами, чьи кроны смыкались над головой плотным сводом, и в свете фар мелькали статуи, слишком старые и слишком тщательно вырезанные, чтобы быть просто декоративным садовым камнем, — фигуры, чьи лица давно стёрлись под дождями нескольких столетий, оставив лишь смутные, тревожащие очертания.

Селена ждала у главного входа, и по тому, как она стояла — абсолютно неподвижно, руки сцеплены перед собой, — Камила поняла ещё до того, как машина остановилась, что её госпожа уже знает о случившемся куда больше, чем сообщалось по телефону.

— Всех осмотреть, — сказала Селена, как только первая дверь распахнулась, даже не дожидаясь доклада. — Немедленно.

Дом пришёл в движение с той отлаженной, безмолвной скоростью, с которой действует персонал, годами подготовленный именно к подобным сценариям. Серену унесли в одно крыло, где её уже ждала женщина в белом халате с тем видом профессиональной невозмутимости, что выдавала многолетний опыт работы с пациентами, чьи травмы не подлежали обсуждению за пределами этих стен; Мико — в другое, где, несмотря на ранение в плечо, она нашла в себе силы одним коротким, ледяным взглядом остановить попытку санитара забрать у неё браслет, всё ещё хранивший форму клинка; Доминика — в третье, куда уже спешил врач с чемоданчиком в руках, а вместе с ним двое ассистентов, явно привыкших к тому, что пациенты этого дома нуждаются не только в бинтах, но и в молчании. Габриэль, всё ещё сжимающий гитару, остался стоять посреди холла, растерянный и явно не понимающий, к какой из этих спешащих фигур ему стоит присоединиться, пока кто-то из персонала мягко, но настойчиво не увёл его в сторону гостевой комнаты, заверив, что с его друзьями сейчас работают лучшие специалисты, каких только можно найти за деньги, о существовании которых он предпочитал не задумываться.

Кая понесли наверх, в крыло, примыкающее к личным покоям Селены, и она сама пошла следом, не поручая эту часть никому.

Камила задержалась у подножия лестницы на долю секунды дольше, чем требовалось, — взгляд метнулся туда, куда унесли её собственного сына, и что-то в её лице на мгновение дрогнуло, обнажив то, что она годами училась прятать под маской профессиональной невозмутимости. Но она тут же взяла себя в руки и вместо того, чтобы броситься к Доминику, свернула следом за Селеной.

— Госпожа, — сказала она, догоняя её на середине лестницы. — Записи с камер у бара будут готовы в течение часа. Я также отправила людей ещё раз проверить переулок, хотя, скорее всего, они ничего не найдут. После этого я…

— Камила.

Селена остановилась и обернулась к ней — впервые за весь разговор развернувшись полностью, а не просто вполоборота на ходу.

— Твой сын лежит там с разбитым лицом, а ты стоишь здесь и рапортуешь мне про периметр, — сказала она. — Иди к нему.

— Эта информация важнее, — начала Камила, но осеклась под взглядом Селены.

— Информация подождёт, — сказала Селена тише, и в её голосе впервые за вечер прозвучало что-то, не предназначенное ни для чьих ушей, кроме тех, что стояли сейчас перед ней. — Мы обе знаем, кто за этим стоит, Камила, — записи с камер лишь подтвердят то, что мы и так понимаем. Я тоже мать. Я всю неделю провела в неведении, жив ли мой сын, а когда узнала, что жив, — не зная, что именно с ним случилось. Не заставляй меня смотреть, как ты делаешь со своим ребёнком то, что я сама делала годами, — откладываешь его на потом ради работы, которая, поверь, обойдётся без тебя эти несколько минут.

Камила ничего не ответила — просто кивнула, коротко, и пошла своей дорогой, оставляя Селену продолжать путь в одиночестве.

Комната, куда положили Кая, была светлой, тихой, обставленной с той сдержанной роскошью, что не нуждалась в свидетелях. Селена закрыла за собой дверь и подошла к кровати, где он лежал, всё ещё без сознания, дыхание неровное, лицо бледное настолько, что тени под глазами казались единственным ярким пятном на коже.

Она села на край кровати и, отведя воротник его рубашки, наконец увидела то, что искала.

Коготь — или то, что было похоже на коготь, — всё ещё торчал у основания черепа, вошедший так глубоко, что вокруг раны кожа уже начала темнеть, покрываясь мелкой, почти незаметной сетью чёрных прожилок, расползающихся от точки внедрения, точно чернила, впитывающиеся в бумагу.

Селена протянула руку, коснулась когтя двумя пальцами, пробуя вытащить его тем же движением, каким вытащила бы обычную занозу, — и тут же отдёрнула руку, зашипев сквозь зубы от неожиданной, острой боли, прошившей пальцы до самого запястья.

Коготь не поддавался. Хуже того, он точно сопротивлялся, отвечая на любую попытку прикосновения короткой вспышкой чего-то, что не было похоже ни на температуру, ни на электричество, а на нечто третье, чему она не могла подобрать названия даже спустя десятилетия знакомства с куда более странными вещами.

Дверь открылась без стука — привилегия, которой в этом доме обладал только один человек.

— Ты нашла его, — сказал Александр, входя и тут же переводя взгляд с лица сына на её собственное лицо, будто эти два наблюдения были одинаково важны для него. — Что это?

— Не знаю, — сказала Селена, и в её голосе впервые за вечер прозвучала неуверенность, которую она обычно не позволяла себе демонстрировать даже перед мужем. — Но я знаю, кто его туда воткнул.

Александр замер.

— Ты знаешь.

— Подозреваю, — поправила она себя, хотя тон её не оставлял особых сомнений в том, что подозрение уже давно перешло в нечто более определённое. — Пять нападавших, синхронное, слаженное нападение, оружие, которое я не смогла идентифицировать за всю свою жизнь среди тех, кто мне обязан объяснениями. Это не почерк случайного врага, Александр. Это почерк того, кто десятилетиями изучал, как именно причинить боль, не оставляя следов, по которым его можно было бы найти.

— Дамарис, — сказал Александр тихо.

Селена не ответила — молчание было красноречивее любого подтверждения.

Она снова повернулась к сыну, положила ладонь ему на лоб — жест, куда более простой и человеческий, чем всё, что она делала за последние несколько часов, — и закрыла глаза, сосредотачиваясь.

То, что она собиралась сделать, не было для неё чем-то новым: она делала это с Каем в детстве, до инцидента, — мягко, осторожно входила в верхние слои его сознания, не вторгаясь глубже необходимого, лишь считывая общее состояние, эмоциональный фон, отголоски того, что творилось внутри. С годами она перестала пробовать, приучив себя уважать ту границу, которую сама природа его дара — вернее, его отсутствие — установила между ними. Но сейчас, глядя на бледное, измученное лицо сына, она позволила себе попытаться снова, впервые за много лет.

Первое ощущение было знакомым — та же гладкая, непроницаемая поверхность, о которую разбивалась любая попытка проникнуть глубже, сколько она себя помнила рядом с сыном. Это всегда было так, с самого детства, с того самого дня, когда ритуал не сработал так, как должен был, — Кай был единственным человеком в её жизни, чьё сознание оставалось для неё абсолютно закрытой книгой, и за долгие годы она научилась воспринимать это не как рану, а просто как факт, с которым живёт.

Но сегодня за этой знакомой гладкостью было что-то ещё.

Она почувствовала это не сразу — сначала лишь лёгкое, почти неуловимое дрожание на самой границе восприятия, будто где-то очень далеко, за множеством стен, кто-то или что-то шевельнулось в ответ на её присутствие. Она заставила себя задержаться дольше обычного, вслушиваясь, и дрожание превратилось в нечто более отчётливое: пульсацию, чужеродную, неровную, совершенно не похожую на естественный ритм человеческого сознания, который она знала наизусть у десятков людей, чьи мысли ей доводилось касаться за долгую жизнь.

И снова наткнулась на стену.

Не пустоту — пустота была бы привычной, ожидаемой особенностью его сознания, той самой, что делала его невосприимчивым к её силе с самого детства. То, что она почувствовала сейчас, было другим: плотная, непроницаемая преграда, которой не должно было быть там прежде, — и за этой преградой, на самом краю её восприятия, будто отголосок, будто эхо через толстую стену, она различила нечто, заставившее её резко открыть глаза и отдёрнуть руку.

— Что? — спросил Александр, немедленно уловив перемену в её лице.

— Там что-то есть, — сказала Селена, и голос её впервые за весь этот бесконечный день дрогнул по-настоящему. — За стеной, которая всегда защищала его от меня. Раньше там было просто пусто — естественная пустота, с которой он родился. Сейчас там пусто иначе. Будто пустоту специально расчистили, чтобы освободить место для чего-то, что туда поместили.

Александр опустился на колени у кровати, взяв руку сына в свою — руку, которая была холоднее, чем должна была быть.

— Ты можешь узнать, что это?

— Не через эту стену, — сказала Селена, и впервые за много лет в её голосе прозвучало нечто, слишком похожее на страх, чтобы его можно было списать на обычную материнскую тревогу. — Кто бы ни поставил эту преграду, он знал, что делает. Она не пропускает меня — ни на сантиметр глубже, чем в прошлый раз.

В этот момент Кай застонал, не приходя в сознание, и его губы дрогнули, произнося что-то едва слышное.

— Холодно, — прошептал он, лицо исказилось судорогой, будто отголосок какой-то давней, незаживающей боли. — Холодно.

Селена наклонилась ближе, вслушиваясь, надеясь уловить что-то ещё, что-то, что могло бы дать хоть какую-то зацепку, но Кай снова затих, погружаясь глубже в беспамятство, и лишь через несколько долгих минут тишины его губы дрогнули снова.

— Не могу, — произнёс он едва слышно, и лицо его на мгновение исказилось той же гримасой боли. — Не могу.

Александр крепче сжал его руку.

— Не может что? — спросил он тихо, скорее у самого себя, чем ожидая ответа.

Селена молчала, глядя на сына с тем выражением, которое она не позволяла себе носить на людях, — беспомощность, смешанная с холодной, расчётливой яростью, которая уже начинала формироваться где-то в глубине её сознания в план, ещё не до конца оформленный, но безошибочно узнаваемый как план человека, готового пойти на многое ради ответа.

— Мы найдём способ вытащить это из него, — сказала она наконец, поднимаясь с кровати с прежней, отточенной решимостью, снова становясь собой — той женщиной, которую знал весь остальной мир.

— Селена, — сказал Александр, не поднимаясь с колен, всё ещё держа руку сына. — Скажи мне честно. Это была случайность? Пятеро нападавших, оказавшихся в нужном переулке в нужный момент — совпадение, или Дамарис знал, где искать?

Она остановилась у двери, не оборачиваясь.

— Ничего из того, что случилось с нашим сыном за последние сутки, не было случайностью, — сказала она. — Ни исчезновение. Ни возвращение. Ни этот вечер. Кто-то очень методично двигает фигуры на доске, партию на которой я, кажется, начала замечать только тогда, когда пропали уже двое чужих детей, а не мой собственный.

— Тогда почему ты не остановила это раньше? — спросил Александр, и в его голосе не было обвинения — только искренний, вымотанный вопрос человека, который весь вечер боролся с одним и тем же чувством беспомощности.

— Потому что до сегодняшнего вечера я считала, что у меня есть время, — сказала Селена, и это признание, судя по тому, как напряглись её плечи, далось ей тяжелее, чем любое из сказанного за весь день. — Я думала, что могу наблюдать, собирать сведения, действовать осторожно, не раскрывая раньше времени, что я знаю больше, чем показываю. Я ошиблась. Кто-то решил, что времени осталось меньше, чем я рассчитывала, и теперь я плачу за эту ошибку ценой, которую не готова была платить.

Она наконец обернулась, и в её взгляде было что-то, чего Александр не видел у неё, кажется, никогда за все годы брака, — не страх за себя, а страх куда более острый, обращённый вовне, на то немногое в её жизни, что она не могла контролировать напрямую.

— Что бы это ни было, — сказала она тихо, — оно уже внутри него. И я не знаю, сколько у нас времени, прежде чем оно решит, что готово выйти наружу самостоятельно.

— Что ты собираешься делать? — спросил Александр, всё ещё не выпуская руки сына.

— Соберу совет, — сказала Селена, и в её голосе не осталось ничего от той минуты слабости, что промелькнула у постели сына, — только холодная, отточенная решимость человека, уже выстраивающего следующие несколько шагов. — И получу ответы на все вопросы, которые меня сейчас интересуют, вне зависимости от того, насколько кому-то не понравится их мне давать.

Она в последний раз посмотрела на Кая — бледного, неподвижного, что-то бормочущего в глубинах беспамятства, куда ни она, ни кто-либо ещё в этом доме пока не могли последовать за ним, — и вышла из комнаты, оставив Александра сидеть у кровати одного, всё ещё сжимающего холодную руку сына в своей.

Камила нашла своего сына в третьем крыле, уже перевязанного, с лицом, покрытым синяками, которые складывались в узор, слишком симметричный для случайных ударов, — след методичного, профессионального избиения, а не хаотичной уличной драки. Он сидел на краю кровати, отказываясь ложиться, несмотря на явные протесты врача, и, увидев мать в дверях, попытался подняться, будто всё ещё считал себя на дежурстве.

— Сиди, — сказала она резко, пересекая комнату быстрее, чем позволяла себе обычно на людях.

Он послушался — не потому что испугался тона, а потому что в её лице было что-то, чего он не видел уже очень давно, с самого детства, если не считать редких моментов, когда мир вокруг них обоих слишком явно напоминал, насколько хрупкой может быть их профессия.

Она села рядом, обхватила его лицо ладонями, осматривая каждую царапину с той же профессиональной тщательностью, с какой десять минут назад оценивала повреждения на месте нападения, а затем, вопреки этой профессиональной сдержанности, притянула его к себе и обняла, крепко, без единого слова, впервые за много лет позволив себе быть просто матерью, а не телохранителем, докладывающим о состоянии подопечного.

— Я в порядке, — сказал Доминик в её плечо, голос приглушённый и от усталости, и от того, что говорить что-либо в такой момент казалось почти лишним.

— Знаю, — сказала Камила, не отпуская его. — Просто дай мне ещё минуту побыть уверенной в этом лично, прежде чем я снова стану той, кем должна быть.

Он не стал спорить. Где-то в глубине дома, в другом крыле, его мать была нужна снова — периметр, доклады, протокол, — но эта минута принадлежала только им двоим, и ни один из них не спешил её заканчивать.

Глава 8. Два дня

«Ложь, сказанная из любви, всё равно остаётся ложью»

Сознание возвращалось рывками, обрывками, точно кто-то листал книгу моей собственной жизни слишком быстро, не давая мне ухватиться ни за одну страницу.

Первое, что я осознал, — свет. Мягкий, дневной, льющийся откуда-то сбоку, ничем не похожий на приглушённое, безучастное сияние, которое преследовало меня в снах последних… скольких дней? Я не знал. И именно эта мысль, всплывшая раньше, чем что-либо другое, заставила меня похолодеть изнутри быстрее, чем что-либо снаружи.

Опять провал.

Я открыл глаза, чувствуя, как горькая, до боли знакомая ирония скручивается где-то под рёбрами: я уже проходил через это — просыпался, не понимая, сколько времени потерял, — и вот, кажется, снова, точно моя собственная жизнь решила превратиться в череду одинаковых, дурно поставленных сцен пробуждения. Только на этот раз я хотя бы примерно знал, с чего начать отсчёт: переулок, серебряные маски, что-то острое и чужеродное, вошедшее в мою шею.

Комната вокруг медленно обретала резкость — высокий потолок, тяжёлые шторы, приглушённый свет, пробивающийся сквозь них, — и я не сразу узнал в ней ту самую комнату, куда меня, судя по всему, принесли после переулка. Она выглядела дороже, просторнее любой больничной палаты, какую я мог себе представить, — очередное напоминание о том, что моя семья давно перестала пользоваться обычной медициной там, где могла позволить себе особенную.

— Кай.

Голос — тёплый, узнаваемый, но напряжённый настолько, что я не сразу понял, кому он принадлежит, — заставил меня повернуть голову. Александр сидел на стуле у кровати, наклонившись вперёд, локти на коленях, лицо человека, который не спал слишком много ночей подряд.

— Пап, — сказал я, и собственный голос прозвучал хрипло, будто я не пользовался им очень долго.

— Слава богу, — выдохнул он, поднимаясь и подходя ближе, беря мою руку в свои. — Слава богу, ты очнулся.

— Сколько? — спросил я, не тратя времени на предисловия. — Сколько на этот раз?

Что-то дрогнуло в его лице — едва заметно, но достаточно, чтобы я успел это поймать.

— Два дня, — сказал он.

Я закрыл глаза на мгновение, позволяя себе один короткий, злой смешок, лишённый настоящего веселья.

— Кажется, у меня появляется дурная привычка терять счёт времени, — сказал я. — Может, стоит начать носить часы, которые сами будут напоминать, если я вырублюсь больше чем на сутки.

— Не смешно, — сказал Александр, хотя в уголках его губ мелькнуло что-то похожее на призрак улыбки, тут же подавленный. — Ты напугал всех до смерти. Меня. Твою мать. Доминика — не то слово.

— Где он? — спросил я, чувствуя, как внутри разгорается что-то похожее на настоящую тревогу впервые с момента пробуждения. — И остальные?

— Дом здесь, — сказал Александр. — Не отходил от твоей двери почти всё это время, если не считать тех часов, когда я буквально силой заставлял его поспать. Остальные… — он замялся, — об этом позже. Сначала я должен позвать врача. Он просил сообщить сразу, как ты придёшь в себя.

— Пап, — сказал я, останавливая его коротким движением руки, прежде чем он успел подняться. — Со мной правда всё будет в порядке?

Это было простым, почти детским вопросом — вопросом, который я не задавал вслух, кажется, с самого детства, — и в то мгновение, когда Александр открыл рот, чтобы ответить, что-то странное произошло у меня внутри головы.

Это не было похоже ни на что, что я испытывал раньше — не мысль, не ощущение, а что-то третье, вклинившееся между тем, что я видел, и тем, что понимал. Одно короткое, острое мгновение я точно стоял не только в собственном теле, но и рядом с ним, чувствуя чужую панику — не свою, его — плотную, почти осязаемую, спрятанную настолько глубоко под спокойным, отеческим тоном, что ни один нормальный человек не смог бы её различить.

«Он не знает. Он не знает, будет ли всё в порядке, и боится, что я это пойму по его лицу.»

Мысль исчезла так же быстро, как появилась, оставив после себя головокружение и лёгкую тошноту, точно я слишком резко встал после долгого лежания.

— Конечно будет, — сказал Александр вслух, ровным, уверенным тоном, ничем не выдающим то, что я только что уловил. — Врачи говорят, что физически ты вне опасности. Тебе просто нужно время.

Я смотрел на него, чувствуя себя одновременно виноватым и потрясённым: виноватым за то, что каким-то образом подслушал то, что не предназначалось для чужих ушей, и потрясённым тем, насколько ясно, насколько неопровержимо я это уловил, будто кто-то на мгновение приоткрыл дверь в его голову и тут же захлопнул её.

— Пап, — сказал я тихо. — Ты только что солгал мне, да?

Александр застыл.

— С чего ты взял? — спросил он, и голос его дрогнул на последнем слове ровно настолько, чтобы подтвердить то, что я и без того уже знал.

— Не знаю, — сказал я честно, потому что действительно не знал, как объяснить то, что произошло. — Просто… почувствовал.

Он долго молчал, изучая моё лицо с тем же вниманием, с каким мать обычно изучала мои ответы, а затем, к моему удивлению, просто кивнул, будто решив, что сейчас не время задавать вопросы, ответы на которые пугали бы его ещё сильнее.

— Врачи не до конца уверены, что с тобой происходит, — признался он наконец, тише. — Физически ты в порядке — даже лучше, чем в порядке, если верить их анализам. Но то, что торчит у тебя в шее, они не могут ни объяснить, ни вытащить. И пока это так, никто из нас не может с чистой совестью сказать тебе, что всё будет в порядке. Прости, что попытался.

Что-то в этой честности — куда более пугающей, чем любая ложь, — заставило меня почувствовать себя странно благодарным.

— Не извиняйся, — сказал я. — Я бы на твоём месте, наверное, сделал то же самое.

Он ещё раз сжал мою руку и вышел, оставив дверь приоткрытой, и я услышал его удаляющиеся шаги где-то в коридоре — размеренные, но чуть быстрее, чем позволял бы себе обычно спокойный, неторопливый Александр.

Оставшись один, я позволил себе наконец обдумать то, что произошло минуту назад — не саму ложь отца, а то, каким образом я вообще о ней узнал. Это не было похоже на интуицию, на то смутное, привычное чувство, с которым люди иногда угадывают, что собеседник недоговаривает. Это было конкретно. Отчётливо. Будто кто-то на долю секунды приоткрыл дверь в чужую голову и позволил мне заглянуть внутрь, прежде чем захлопнуть её снова.

Я поднял руку, разглядывая собственные пальцы — привычный, обыденный жест, каким я, наверное, тысячу раз проверял, что тело всё ещё моё, всё ещё слушается меня, — и попытался вспомнить, было ли что-то подобное раньше, до переулка, до серебряных масок, до когтя в затылке. Не было. Я был почти уверен, что не было — при всей моей саркастичной, слегка циничной натуре я никогда не считал себя человеком, способным читать чужие эмоции с точностью прибора.

Значит, что-то изменилось. Что-то, начавшееся, судя по всему, в тот самый момент, когда я потерял сознание в переулке, а может быть, и раньше, где-то в той самой пропавшей неделе, память о которой по-прежнему оставалась для меня глухой, непроницаемой стеной.

Мысль эта пугала меня меньше, чем следовало бы. Я отложил её в сторону, туда же, куда откладывал в последнее время слишком многое, до тех пор, пока у меня не появится достаточно сил, чтобы разбираться с этим всерьёз, — и как раз в этот момент за дверью снова послышались шаги, на этот раз несколько пар сразу.

Врач — невысокий, аккуратный мужчина в очках, представившийся доктором Ленуаром, — появился спустя несколько минут в сопровождении двух ассистентов, толкавших перед собой странного вида аппарат, больше похожий на нечто из фантастического фильма, чем на медицинское оборудование, которое я привык видеть в обычных клиниках.

— Мы проведём полное сканирование, — сказал он, устанавливая устройство над кроватью с той методичной сосредоточенностью, которая выдавала многолетний опыт работы с пациентами, чьи травмы, вероятно, не укладывались в стандартные учебники. — Не пугайтесь, если почувствуете лёгкое покалывание. Это нормально.

Я не стал спрашивать, что именно нормально в контексте всего происходящего в моей жизни за последние две недели, просто лежал неподвижно, пока аппарат тихо гудел где-то над головой, пропуская через моё тело что-то, отдалённо напоминающее рентген, но куда более медленное и, судя по ощущению лёгкого тепла, расходящегося от макушки к пяткам, куда более всеобъемлющее.

— Странно, — пробормотал один из ассистентов, глядя на экран, вмонтированный в аппарат.

— Что странно? — спросил я, приподнимаясь на локтях, несмотря на протестующий жест доктора Ленуара.

— Плотность тканей, — сказал доктор, явно взвешивая, сколько именно стоит рассказывать пациенту в подобной ситуации. — Она… не соответствует норме. Не патологически, — быстро добавил он, заметив, вероятно, тревогу на моём лице. — Скорее наоборот. Как будто ваше тело оптимизировало себя за то время, что вы были без сознания, вместо того чтобы ослабнуть. Мы видели нечто подобное лишь у нескольких… особых пациентов вашей матери.

Что-то в этой формулировке — «особых пациентов вашей матери» — зацепило меня сильнее, чем сама медицинская странность, но я решил не развивать эту мысль вслух, по крайней мере не сейчас, не с этими людьми.

— Особых в каком смысле? — спросил я, всё же не удержавшись.

Доктор Ленуар обменялся коротким взглядом с одним из ассистентов — тем самым взглядом, каким обмениваются люди, давно привыкшие работать в местах, где определённые вопросы принято оставлять без прямых ответов.

— В том смысле, что моя работа — лечить, а не объяснять природу вещей, — сказал он наконец, с той профессиональной уклончивостью, за которой я уже начинал учиться слышать куда больше, чем произносилось вслух. — Ваша семья давно пользуется услугами клиники, специализирующейся на случаях, которые обычная медицина предпочла бы не замечать. Вы не первый пациент с необычными результатами анализов, и, подозреваю, не последний.

— А это? — спросил я, осторожно коснувшись пальцами основания черепа, туда, где всё ещё торчал этот проклятый коготь, — я и забыл о его физическом присутствии за последние несколько минут разговора, пока пальцы сами не напомнили.

Лицо доктора Ленуара помрачнело.

— Мы не можем его извлечь, — сказал он прямо, без обычной врачебной обтекаемости. — Мы пробовали — крайне осторожно, разумеется, — и каждая попытка вызывала реакцию, которую я, честно говоря, не могу объяснить с медицинской точки зрения. Организм словно защищает его присутствие. Или что-то защищает организм от последствий его извлечения — я не готов утверждать, какая из формулировок точнее.

— То есть он просто останется там? — спросил я, чувствуя, как холодная тяжесть узнавания устраивается где-то в груди — не удивление, а скорее подтверждение того, что я уже, кажется, подозревал где-то на уровне инстинкта.

— На данный момент — да, — сказал доктор Ленуар. — Ваша мать в курсе. Она попросила меня быть с вами откровенным, вместо того чтобы утешать пустыми обещаниями, и я последовал этому совету, хотя, признаться, сам предпочёл бы иметь для вас более обнадёживающий ответ.

Я оценил эту откровенность больше, чем он мог предположить, особенно после разговора с отцом несколькими минутами ранее.

Врачи вскоре собрали свою аппаратуру и вышли, пообещав вернуться позже с более подробными результатами, и я снова остался один — ровно настолько, чтобы успеть подумать о том, что означает подобная откровенность в доме, где привыкли скорее контролировать информацию, чем делиться ею.

Мать пришла, когда врачи наконец покинули комнату, забрав с собой громоздкий аппарат и оставив после себя лишь смутный запах озона. Она вошла тихо, как делала это всегда, и на мгновение остановилась в дверях, разглядывая меня с тем выражением лица, которое я слишком хорошо знал: непроницаемое, отточенное, не выдающее ровным счётом ничего лишнего. Она была одета безупречно, как всегда, — ни единой складки, ни единого намёка на то, что последние два дня дались ей тяжелее, чем она готова была показать, — и всё же что-то в том, как она держала плечи, чуть более прямо, чем обычно, выдавало напряжение, которое даже её многолетняя выучка не могла скрыть до конца.

— Ты выглядишь лучше, чем я ожидала, — сказала она, подходя к кровати и садясь на тот же стул, где до этого сидел Александр.

— Спасибо, — сказал я. — Хотя, судя по тому, что мне только что рассказали врачи, «лучше» — понятие растяжимое.

— Доктор Ленуар доложил мне, — подтвердила она. — Я приказала ему быть честным с тобой. Не вижу смысла притворяться, что ситуация проще, чем она есть.

— Спасибо и за это, — сказал я, и на этот раз в моём голосе было больше искренности, чем сарказма.

Она кивнула, коротко, и на несколько долгих секунд между нами повисло молчание — не враждебное, но и не особенно тёплое, то самое молчание, которое всегда было нашим языком общения куда чаще, чем слова.

— Что случилось в переулке? — спросил я наконец. — Кто на нас напал?

— Мы работаем над этим, — сказала она, и в её голосе была та самая ровная, отточенная уверенность, с которой она произносила почти всё. — У меня есть предположения, но пока недостаточно доказательств, чтобы озвучивать их вслух.

И вот тогда это случилось снова — только на этот раз куда сильнее, куда отчётливее, чем с отцом.

Комната вокруг меня на мгновение будто расплылась, теряя чёткость, а на её месте — или, точнее, поверх неё, наложенное друг на друга, как две фотографии, снятые с одной точки, но в разное время, — возникло что-то другое. Голоса, много голосов, ни один из которых я не мог разобрать по отдельности, сливающиеся в плотный, напряжённый гул. Ощущение помещения, полного людей, — не случайной толпы, а чего-то куда более упорядоченного, пропитанного статусом и властью настолько, что я почти физически чувствовал вес этой иерархии на собственных плечах. А затем — лицо. Мелькнувшее, размытое, как кадр, выхваченный из слишком быстро прокручиваемой плёнки, — лицо Дамариса, безошибочно узнаваемое, хотя сама сцена вокруг него была мне совершенно незнакома.

Но не там, где я подсознательно ожидал бы его увидеть. Не в контексте моего собственного исчезновения, не рядом со мной или с тем, что случилось со мной, а в чём-то совершенно ином, отдельном, будто эта сцена не имела ко мне никакого отношения вовсе.

Видение оборвалось так же резко, как началось, оставив меня хватающим ртом воздух, вцепившимся пальцами в одеяло.

— Кай? — Голос матери прорезал туман, тревожный, резкий. — Что с тобой?

— Ничего, — соврал я, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, а в голове звенит от усилия удержать ускользающие обрывки того, что я только что увидел. — Голова закружилась. Наверное, слишком быстро сел.

Она посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом — тем самым, каким смотрела на людей, чью ложь пыталась прочитать, — но, к моему облегчению, не стала настаивать.

— Отдыхай, — сказала она, поднимаясь. — Мы поговорим подробнее, когда ты окрепнешь.

Она уже почти дошла до двери, когда я, повинуясь какому-то смутному, необъяснимому порыву, снова заговорил.

— Мама.

Она обернулась.

— Дамарис, — сказал я, наблюдая за её лицом с вниманием, которого сам от себя не ожидал. — Он ведь как-то связан с этим?

Что-то мелькнуло в её глазах — быстро, почти незаметно, — и в это самое мгновение я снова почувствовал то же самое, что чувствовал минутой раньше с моим отцом, только теперь куда острее, куда яростнее: не страх, не тревога, а плотная, тщательно сдерживаемая ярость, клокочущая где-то под её безупречно спокойным лицом настолько сильно, что я на мгновение испугался, не выплеснется ли она наружу прямо сейчас.

*Она знает больше, чем говорит. Она в ярости — не на меня, на него, на саму ситуацию, на собственную неспособность защитить меня раньше.*

— Мы поговорим об этом позже, — сказала она, и голос её остался абсолютно ровным, не выдав ни единой из тех эмоций, что я только что уловил под поверхностью. — Отдыхай, Кай.

Она вышла, закрыв за собой дверь с тихим, аккуратным щелчком, и я остался лежать, пытаясь осмыслить одновременно два открытия: то, что моя мать явно скрывает от меня куда больше, чем готова признать, и то, что я, кажется, каким-то необъяснимым образом начинаю это чувствовать.

Я лежал так довольно долго, разглядывая узор на потолке, пытаясь понять, было ли то, что я только что пережил, реальностью или порождением измотанного, перегруженного разума. Часть меня отчаянно хотела списать всё на последствия травмы — головокружение, галлюцинации, что угодно, лишь бы это имело простое, медицинское объяснение. Другая часть, та самая, что уже начинала укореняться где-то глубоко внутри, слишком отчётливо помнила ощущение чужой мысли, слишком ясно помнила лицо Дамариса, вырванное из контекста, не имеющего ко мне отношения, — чтобы списать это на обычную усталость.

Доминик появился спустя, наверное, час — за это время я успел задремать, снова проснуться, безуспешно попытаться вспомнить хоть что-то конкретное из того обрывочного видения про мать и Дамариса, и в итоге сдаться, списав растущую головную боль на общее истощение организма.

— Ты живой, — сказал он вместо приветствия, останавливаясь в дверях с выражением лица человека, который не совсем верит собственным глазам, несмотря на то что явно уже видел меня очнувшимся хотя бы раз за эти два дня, пока я проваливался и выныривал обратно в сознание.

— Более-менее, — сказал я. — Судя по всему, у меня в шее теперь постоянный сувенир, который никто не может вытащить, а моё тело решило устроить себе апгрейд, пока я валялся без сознания. В остальном — прекрасно.

Он невесело усмехнулся, подходя ближе и садясь на край кровати без приглашения, с той фамильярностью, что была доступна только ему одному за все годы нашего знакомства.

— Прости, — сказал он тихо. — Я должен был…

— Не начинай, — оборвал я его, узнавая знакомую, изматывающую спираль вины, готовую раскрутиться заново. — Ты ничего не мог сделать иначе. Мы оба знаем, что там произошло.

— Мог бы стоять ближе. Мог бы…

— Дом.

Он замолчал, хотя по его лицу было видно, что этот разговор далеко не окончен для него внутренне, просто отложен до более удобного момента.

— Где остальные? — спросил я, меняя тему прежде, чем он успел снова уйти в самобичевание. — Отец сказал, что расскажет позже, но, кажется, «позже» так и не наступило.

Что-то тяжёлое промелькнуло в выражении его лица.

— Серена уехала, — сказал он. — Как только врачи разрешили ей передвигаться — практически сразу, если честно, раньше, чем я бы советовал на её месте. Не думаю, что она была готова оставаться здесь дольше необходимого.

— Она в порядке?

— Физически — да. В остальном — не мне судить, — сказал Доминик. — Мико и Габриэль уехали вместе, чуть позже, тем же днём. Мико настояла, что ей нужно вернуться к работе, хотя, подозреваю, дело не только в этом.

Что-то в том, как он это произнёс — слишком нейтрально, слишком аккуратно, — заставило меня насторожиться.

— Ты о чём-то умалчиваешь, — сказал я.

— Не умалчиваю, — сказал он, но пауза перед этими словами длилась на долю секунды дольше необходимого. — Просто не уверен, что сейчас подходящее время для всех подробностей. Тебе нужно отдыхать, а не разбирать, кто как отреагировал на то, что чуть не умер в переулке.

Я хотел было надавить дальше, но что-то в его лице — усталость, смешанная с тем особым, отработанным годами выражением, с каким он ограждал меня от вещей, которые считал излишними для моего спокойствия, — заставило меня передумать, по крайней мере пока.

— Ты хотя бы поговорил с Сереной перед тем, как она уехала? — спросил я вместо этого.

— Коротко, — сказал Доминик. — Она спросила, выживешь ли ты. Я сказал, что врачи настроены оптимистично. Она кивнула и уехала, не сказав больше ни слова.

— Это на неё не похоже.

— Ничего из последних дней не похоже на обычную жизнь, Кай, — сказал он тихо. — В том числе и то, как реагируют люди.

Я не нашёл, что на это возразить. Усталость — накопившаяся, глубокая, никуда не девшаяся, несмотря на два дня беспамятства, — взяла верх, и я просто кивнул, откидываясь обратно на подушку.

— Хорошо, — сказал я. — Позже.

Доминик остался сидеть рядом ещё какое-то время, не говоря ничего особенного, просто присутствуя, и в этом молчаливом присутствии было куда больше утешения, чем в любых словах, которые мог бы предложить кто-либо другой в этом доме.

— Знаешь, — сказал он наконец, разрушая тишину, — за эти два дня я успел передумать примерно всё, что вообще можно передумать, сидя у постели человека, который может не проснуться. Извинения, которые я должен был принести отцу. Слова, которые не успел сказать тебе раньше. Даже то, чем я вообще занимаюсь в жизни, помимо того, что охраняю тебя.

— И к чему пришёл? — спросил я, не открывая глаз.

— Пока ни к чему конкретному, — признался он. — Но, кажется, впервые за долгое время я начал задавать себе правильные вопросы, а не просто выполнять то, что от меня ожидают. Может быть, стоит найти для этого время, когда всё это закончится.

Что-то в этом признании — тихом, непривычно личном для Доминика, который всегда предпочитал действие рефлексии, — тронуло меня сильнее, чем я готов был показать в тот момент.

— Найдём, — пообещал я. — Обоим нам это не помешает.

Я закрыл глаза, чувствуя, как где-то глубоко внутри, там, куда не доставали ни мысли, ни чужие голоса, ни обрывочные видения чужих воспоминаний, продолжает тлеть то самое смутное, необъяснимое ощущение, что появилось ещё в машине несколько дней назад, — чувство, что внутри меня теперь живёт что-то, чему я пока не мог подобрать ни имени, ни объяснения.

Глава 9. Грета

«Правосудие, отложенное, есть правосудие, в котором отказано» — Уильям Гладстон

— Я кое-что нашёл, — сказал Доминик.

Мы сидели на террасе, куда я выбрался впервые за три дня, — не потому что чувствовал себя достаточно здоровым, а потому что четыре стены спальни начинали давить сильнее, чем любая физическая слабость. Осеннее солнце, неяркое, но настоящее, падало на каменные плиты, и впервые за долгое время я позволил себе просто сидеть, ничего не анализируя, ничего не пытаясь понять.

Это продлилось недолго.

— Пока ты спал, — продолжил Доминик, не дожидаясь моей реакции на первую фразу, — я попросил отца помочь. Он работает на твоего отца напрямую, у него есть доступ к вещам, которые обычно проходят мимо меня. Я попросил его выяснить, кто были те двое пропавших, о которых говорил Дамарис.

Что-то в груди сжалось — резко, болезненно, но не от неожиданности. Скорее от узнавания собственного нетерпения, отразившегося в чужих действиях. Я не задавал Доминику этой просьбы вслух — не успел, между всем, что случилось с момента пробуждения, — но, судя по всему, ему и не требовалось моё прямое поручение, чтобы понять, куда я неизбежно направлю первую же вспышку энергии, как только смогу подняться с постели.

— И?

— Первую зовут Грета Кёниг, — сказал он, доставая телефон и протягивая его мне. — Немка. Пропала около месяца назад, если верить тому, что удалось раскопать отцу. Семья входит в тот же круг, что и твоя, — не так близко, не так влиятельно, но достаточно, чтобы отец смог найти хоть какую-то ниточку.

Я взял телефон, разглядывая фотографию на экране — молодая девушка, светлые волосы, улыбка, слишком живая для того, чтобы вязаться с тем, что мы знали о её судьбе. Что-то во мне — то самое новое, необъяснимое чувство, поселившееся где-то под рёбрами с той самой ночи в переулке, — отреагировало на это лицо резче, чем должно было отреагировать на фотографию совершенно незнакомого человека.

— Второй? — спросил я, стараясь звучать спокойнее, чем ощущал себя на самом деле.

— Пока без имени, — сказал Доминик. — Отец продолжает копать. Но Грета — первая зацепка, которая у нас вообще есть, а её семья, по слухам, до сих пор не сдалась искать ответы, в отличие от многих других в подобных ситуациях.

— Где они?

— Мюнхен, — сказал Доминик, и, судя по тому, как он произнёс это слово — коротко, деловито, без единого намёка на вопрос, — он уже знал, каким будет мой следующий вопрос.

— Когда мы можем выехать?

Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом — тем самым, каким смотрел на меня всякий раз, когда пытался понять, насколько я на самом деле готов к тому, что собираюсь сделать, а не просто утверждаю это вслух из упрямства.

— Врачи сказали, тебе нужен ещё минимум день отдыха, — сказал он.

— Врачи много чего говорят, — сказал я. — Дом, мне нужно это сделать. Не только ради Греты и её семьи. Ради себя. Я устал сидеть здесь, ожидая, пока мать соизволит поделиться хоть каплей информации.

Что-то в его лице смягчилось — не согласие, но узнавание того чувства, которое я пытался описать.

— Завтра утром, — сказал он наконец. — Дай телу ещё одну ночь. Это не обсуждается.

Я кивнул, признавая редкое поражение в споре, который в глубине души знал, что проиграю с самого начала.

Ночь прошла тяжелее, чем я рассчитывал — сон то и дело срывался в короткие, тревожные обрывки, ни один из которых не задерживался в памяти настолько, чтобы я мог разобрать хоть что-то конкретное, — но к утру я всё же чувствовал себя достаточно собранным, чтобы не спорить, когда Доминик появился на пороге моей комнаты ровно в семь, уже одетый для дороги.

Дорога до Мюнхена заняла чуть больше семи часов на машине — Доминик настоял на этом варианте вместо перелёта, ссылаясь на то, что моё тело, при всей своей загадочной «оптимизации», о которой твердили врачи, всё же нуждалось в постепенном возвращении к нагрузкам, а не в резком скачке давления при взлёте. Я не спорил. Часть меня благодарила его за это решение — долгая дорога давала время подумать, собраться с силами перед разговором, который, я подозревал, дастся мне нелегко вне зависимости от того, как хорошо я к нему подготовлюсь.

Дом Кёнигов оказался небольшим, аккуратным особняком на окраине города — не таким роскошным, как владения моей собственной семьи, но достаточно представительным, чтобы подтвердить слова Доминика о принадлежности к тому же кругу, только на более скромной его орбите. Женщина, открывшая дверь, — вероятно, мать Греты, судя по тем же светлым волосам и тем же чертам лица, что я видел на фотографии, — смотрела на нас с той смесью надежды и настороженности, которая, должно быть, стала её постоянным спутником с того самого дня, как дочь пропала. Она выглядела старше своих лет — не морщинами, а какой-то общей, глубинной усталостью, что въедается в человека за считаные недели, когда неопределённость не отпускает ни на час, не давая ни горевать по-настоящему, ни надеяться в полную силу.

— Вы по поводу Греты? — спросила она на английском с сильным немецким акцентом, прежде чем мы успели представиться. — Мне позвонили, сказали, что кто-то приедет.

— Да, — сказал я. — Меня зовут Кай Делакруа. Это Доминик. Спасибо, что согласились с нами встретиться.

Она отступила, впуская нас внутрь, и я почувствовал, как надежда, всё ещё теплящаяся в её взгляде, царапнула что-то внутри меня острее, чем я готов был признать. Мы не приехали с ответами. Мы приехали с вопросами, притворяющимися сочувствием, и часть меня уже ненавидела себя за это, ещё не переступив порог гостиной.

Она провела нас в гостиную — светлую, но какую-то нежилую, точно хозяева давно перестали пользоваться ею для чего-либо, кроме подобных визитов, — и жестом пригласила сесть.

Отец Греты — высокий, седеющий мужчина с усталыми, покрасневшими глазами — сидел в кресле у окна, когда мы вошли, и не поднялся навстречу, лишь коротко кивнул, точно у него не осталось сил на большее.

— Вы из Парижа, — сказал он не столько вопросом, сколько утверждением. — От Делакруа.

Что-то в том, как он произнёс мою фамилию — без злости, пока ещё, но с той настороженной, выжидающей интонацией, — заставило меня напрячься.

— Да, — сказал я. — Я хотел спросить о Грете. О том, что вы знаете, что подозреваете, что можете рассказать.

— Зачем? — спросила мать, садясь напротив, сцепив руки на коленях с той нервной, судорожной силой, с какой люди держатся за последнюю соломинку. — Простите за прямоту, но за прошедший месяц мы разговаривали с десятками людей из круга, и ни один разговор ни к чему не привёл. Почему на этот раз должно быть иначе?

— Я не могу обещать, что будет иначе, — сказал я честно, чувствуя, как это признание даётся мне тяжелее, чем любая заготовленная фраза утешения. — Но я тоже пропадал. Неделю назад. И вернулся, хотя, судя по всему, не должен был.

Что-то дрогнуло в лице отца Греты — быстро, почти незаметно, — и я на мгновение почувствовал ту же самую странную, необъяснимую ясность, что ловил в последние дни рядом с собственными родителями: не мысль, не слово, а плотный, почти осязаемый всплеск эмоции, слишком острый, чтобы быть просто моим воображением. Зависть. Не злая, не разрушительная — просто голая, невыносимая зависть человека, чья дочь не вернулась, к тому, кто вернулся.

Я отвёл взгляд, чувствуя себя так, точно подсмотрел за чем-то, что не предназначалось для чужих глаз.

— Простите, — сказал отец Греты тихо, точно прочитав что-то на моём собственном лице, хотя я был уверен, что ничем не выдал того, что только что почувствовал. — Не самая гостеприимная реакция для человека, который проделал такой долгий путь. Просто… каждый раз, когда я слышу о ком-то, кто вернулся, я не могу не думать о том, почему это была не она.

— Это естественно, — сказал я. — Я бы, наверное, чувствовал то же самое на вашем месте.

— Расскажите мне о ней, — сказал я тихо. — Какой она была.

Мать первой нарушила молчание, начав говорить сначала осторожно, как бы проверяя, стоит ли доверять нам достаточно, чтобы открыться полностью, а затем всё быстрее, всё откровеннее, будто плотина, сдерживавшая целый месяц боли, наконец дала течь. Грета училась в университете, изучала историю искусств, мечтала работать в музее. Была упрямой — мать произнесла это слово с той особенной, горькой нежностью, с какой родители вспоминают черты характера детей, которых больше нет рядом, чтобы эти черты проявлять. Была близка с младшим братом, который, по словам матери, так и не пришёл в себя после случившегося.

— Она была особенной, — сказал наконец отец, и в этой фразе было что-то, отличающееся от предыдущих, более отточенное, более осторожное, точно он подбирал слова с особой тщательностью. — Не в том смысле, в каком родители обычно говорят о своих детях. Особенной в… — он замолчал, взглянув на жену, будто спрашивая безмолвного разрешения продолжать.

— Достаточно, Клаус, — сказала она тихо, но твёрдо. — Они не за этим приехали.

— А если именно за этим? — спросил он, впервые за весь разговор повысив голос настолько, чтобы это прозвучало почти как вызов. — Сколько ещё лет мы будем молчать о том, что делало нашу дочь ценной для кого-то настолько, что её вообще решили забрать?

Что-то в этом обмене репликами — резкий, застарелый спор, вспыхнувший между людьми, которые, судя по всему, годами не соглашались друг с другом в этом конкретном вопросе, — заставило меня податься вперёд, чувствуя, как внутри разгорается острое, почти болезненное любопытство.

— Что вы имеете в виду под «особенной»? — спросил я как можно мягче, стараясь не спугнуть ту тонкую трещину, что только что образовалась между супругами.

Отец Греты посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом, и на мгновение мне показалось, что он вот-вот заговорит, но жена коснулась его руки, коротко, но решительно, и что-то в этом прикосновении заставило его замолчать окончательно.

— Не сегодня, — сказала она, и в голосе её была та же непреклонность, с какой она произносила самые тяжёлые слова за весь разговор. — Простите. Есть вещи, которые мы поклялись не обсуждать с чужими, вне зависимости от того, насколько благими ни были бы их намерения.

Я не стал настаивать, хотя каждая клетка моего тела противилась этому решению, чувствуя, что эта конкретная дверь останется закрытой для нас сегодня вне зависимости от того, сколько сочувствия мы бы ни изобразили.

— Кто вообще занимается расследованием? — спросил Доминик, впервые вступая в разговор с тех пор, как мы сели. — Есть хоть кто-то, кого можно было бы назвать ответственным?

— Официально, — сказала мать с тем горьким, невесёлым смешком, что появляется у людей, слишком долго боровшихся с бюрократией собственного горя, — этим занимается круг. Нам сказали, что дело находится в разработке. Что задействованы лучшие люди. Что нужно время.

— Простите, — сказал я, чувствуя, что этот момент — единственный шанс задать вопрос, который давно вертелся у меня на языке, не выдав при этом, насколько плохо я на самом деле понимаю мир, в котором вырос. — Что именно вы имеете в виду под словом «круг»? Я слышал его и раньше, но, признаться, никогда не понимал до конца, что за ним стоит.

Отец Греты посмотрел на меня с удивлением, слишком явным, чтобы его можно было скрыть, — удивлением человека, столкнувшегося с вопросом настолько элементарным, что задать его мог либо полный чужак, либо кто-то, кому по какой-то причине никогда не считали нужным объяснить очевидное.

— Вы серьёзно спрашиваете меня об этом, будучи сыном Селены Делакруа? — спросил он, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на подозрение.

— Я серьёзно, — сказал я, решив, что откровенность сейчас важнее гордости. — Моя семья не считает нужным посвящать меня в подробности того, чем занимается. Возможно, это прозвучит наивно, но я хотел бы услышать это от кого-то, кто готов говорить прямо.

Мать Греты и её муж обменялись долгим, тяжёлым взглядом, точно решая, стоит ли моя откровенность их собственной.

— Круг, — сказала она наконец, тщательно подбирая слова, — это негласное сообщество семей, к которому принадлежит и ваша, и наша, и десятки других по всему миру. Вопросы вроде исчезновения нашей дочери он решает по своим собственным правилам — тихо, без огласки, без вмешательства обычных властей. Предполагается, что это ради безопасности всех. На практике это чаще означает, что дела вроде нашего решаются так, как удобно тем, кто стоит наверху этой негласной иерархии, а не так, как было бы справедливо для семьи вроде нашей.

— И моя мать стоит где-то наверху этой иерархии, — сказал я тихо, не столько спрашивая, сколько констатируя то, что и так уже начинал понимать.

Она не ответила прямо — только посмотрела на меня с тем же тяжёлым, оценивающим выражением, с каким смотрела на меня с самого начала разговора, — и этого молчания было достаточно, чтобы я получил ответ яснее любых слов.

— Сколько именно времени? — спросил я. — Месяц — это уже немало.

— Спросите у своей матери, — сказала она, и в голосе её впервые прозвучало что-то, куда более острое, чем усталость. — Возможно, у неё найдётся более убедительный ответ, чем те, что нам давали до сих пор.

— Что вы имеете в виду?

— Ваша мать, — сказала она, глядя на меня уже без прежней настороженной вежливости, — лично заверила нас, когда всё только случилось, что использует всё своё влияние, чтобы найти нашу дочь. Она произнесла это очень убедительно, мистер Делакруа. Мы поверили ей. У нас, признаться, не было особого выбора — кто ещё в нашем положении отказался бы от подобного обещания?

— И что случилось потом?

— Потом, — сказала она, и голос её впервые дрогнул по-настоящему, — потом были недели тишины. Изредка — короткие, формальные сообщения о том, что «расследование продолжается». Никаких имён. Никаких зацепок, которыми она сочла бы нужным с нами поделиться. Простите мою прямоту, но я начала задаваться вопросом, было ли то обещание вообще искренним, или просто вежливым способом заставить нас замолчать и не поднимать шум там, где кому-то было неудобно его слышать.

Что-то в груди сжалось от этих слов — не удивление, а скорее подтверждение того холодного, тревожного подозрения, что уже давно копошилось где-то на периферии моего сознания.

— А неофициально? — спросил я.

— Неофициально, — сказала она, и голос её впервые за разговор дрогнул по-настоящему, — неофициально нам дали понять, что чем меньше шума мы поднимаем, тем лучше для всех. Для круга. Для нашей собственной репутации в нём. Словно наша дочь — неудобная деталь, а не человек.

И вот тогда это случилось — резко, без предупреждения, будто гнев, наконец прорвавшийся в её голосе, послужил каким-то катализатором для того, что уже давно нарастало внутри меня.

Комната вокруг меня на мгновение расплылась, и на её месте — как и в тот раз, с матерью, — возникло что-то другое, наложенное поверх реальности слоем, который я уже начинал узнавать, хоть и не понимал до конца его природы.

Длинный стол, множество лиц, слишком много, чтобы сосчитать, — и во главе, там, где сходились взгляды каждого присутствующего, моя мать, сидящая с той же безупречной, отточенной прямотой спины, с какой она всегда держалась. Свет в этом помещении был другим — приглушённым, тёплым, но лишённым тепла по-настоящему, точно помещение было спроектировано так, чтобы выглядеть уютным для случайного взгляда, оставаясь при этом абсолютно функциональным для тех, кто в нём заседал. Голос её звучал приглушённо, будто через толщу воды, но я разобрал отдельные слова — «Кёниг», «дело», «приоритеты», — произнесённые тем же ровным, деловым тоном, каким она обсуждала бы условия контракта, а не судьбу пропавшей девушки.

Кто-то за столом — лицо, слишком размытое, чтобы разобрать черты, — что-то произнёс в ответ, и мать коротко кивнула, точно ставя невидимую галочку напротив пункта, который можно было закрыть и двигаться дальше. Ни капли того сочувствия, что я слышал в голосах Кёнигов минуту назад. Ни капли того обещания, о котором они говорили.

«Один вопрос среди дюжины других. Один пункт повестки, требующий закрытия, а не решения.»

Видение оборвалось так же резко, как началось, оставив после себя знакомую уже тошноту и звон в ушах, а вместе с ними горькое, разъедающее чувство стыда, будто я только что стал свидетелем предательства, о котором сама предавшая сторона даже не подозревала, что кто-то за ней наблюдает.

— Кай? — Голос Доминика прорезал туман тревогой. — Ты в порядке?

— Да, — соврал я, моргая, пытаясь избавиться от остаточного, липкого ощущения чужого равнодушия, прилипшего к собственным мыслям. — Голова закружилась. Долгая дорога, наверное.

Мать Греты смотрела на меня с тем же выражением, каким смотрела бы на любого гостя, которому вдруг стало нехорошо, — тревога, смешанная с вежливым беспокойством, — но что-то в её взгляде задержалось на мне чуть дольше необходимого, точно она уловила нечто, чему не могла подобрать названия.

— Возможно, вам действительно стоит отдохнуть, — сказала она.

— Я в порядке, — повторил я, хотя внутренне уже знал, что далёк от этого состояния настолько, насколько вообще можно быть далёким.

Мы просидели у Кёнигов ещё около часа, но ничего сравнимого с той первой откровенностью больше не прозвучало — будто рана, однажды вскрытая, теперь настойчиво закрывалась заново, защищая себя от дальнейшего вторжения. Уходя, я оставил свой номер телефона, повторив обещание, которое, я подозревал, они слышали уже десятки раз от десятков других людей: что мы сделаем всё возможное, что мы не остановимся, что их дочь не будет забыта.

Я не был уверен, что верю в собственные слова настолько, насколько хотел бы.

Мы вышли на улицу, где вечерний холод уже начинал опускаться на город, и некоторое время шли к машине молча, каждый погружённый в собственные мысли.

— Ты правда в порядке? — спросил Доминик наконец, отпирая машину, но не садясь внутрь.

— Не совсем, — признался я, потому что после всего, через что мы прошли вместе, лгать ему казалось особенно бессмысленным. — Но не так, как ты думаешь. Не физически.

— А как?

Я посмотрел на него, взвешивая, стоит ли рассказывать про видение, но что-то удержало меня, то же самое смутное, инстинктивное нежелание, что заставило меня скрыть первое видение от матери. Не потому что я не доверял Доминику. Потому что сам не понимал до конца, что именно происходит внутри меня, и не готов был облекать это непонимание в слова, которые прозвучали бы либо безумно, либо пугающе реальными.

— Просто устал, — сказал я вместо этого. — От всего этого. От того, что каждый разговор оставляет больше вопросов, чем ответов.

Доминик не стал настаивать — ещё одно из тех негласных правил, что сложились между нами за годы, — просто кивнул и сел за руль, ожидая, пока я устроюсь на пассажирском сиденье, прежде чем завести двигатель.

Мы проехали в молчании несколько кварталов, мимо аккуратных, освещённых мягким вечерним светом домов, ничем не выдающих трагедию, разыгравшуюся за стенами одного из них, — и я поймал себя на мысли, что где-то там, за тысячи километров, точно такой же вечер спускается сейчас на Париж, на владения моей собственной семьи, ничем не выдавая ту цену, которую платят чужие, незнакомые мне люди за то, чтобы мой мир оставался таким упорядоченным.

— Знаешь, что меня больше всего задело? — сказал я наконец, нарушая тишину. — Не то, что моя мать ничего не сделала за этот месяц. Даже не то, что она наверняка знает больше, чем показывает. А то, с какой лёгкостью она, судя по всему, умеет отделять личное обещание от того, что происходит потом за закрытыми дверями. Кёнигам она пообещала одно. А для себя, для того зала, где принимаются настоящие решения, эта же самая история — просто пункт в списке.

— Ты не можешь знать наверняка, что именно там происходит, — сказал Доминик осторожно, хотя по его голосу было ясно, что и его собственные подозрения давно склонились в ту же сторону, что и мои.

— Не могу, — согласился я. — Но я знаю, что чувствую, когда смотрю на людей, которые месяц ждали хоть какого-то ответа, а получали только вежливую пустоту.

— Что теперь? — спросил он, выезжая на дорогу, ведущую обратно к автостраде.

— Теперь, — сказал я, глядя на удаляющиеся в зеркале заднего вида огни дома Кёнигов, — я хочу узнать, что именно моя мать имела в виду под словом «приоритеты». И почему дело моей ровесницы, пропавшей месяц назад, для неё — всего лишь пункт повестки, который нужно закрыть, а не человек, которого нужно найти.

Доминик промолчал, но по тому, как крепче он сжал руль, я понял: этот вопрос интересовал его ничуть не меньше, чем меня самого.

— И ещё, — добавил я тише, глядя на проносящиеся за окном огни, — я хочу узнать, кто был вторым. Прежде чем моя собственная семья решит, что и это тоже можно закрыть, не сказав мне ни слова правды

Глава 10. Кагуя

«Судьба ведёт того, кто согласен, и тащит того, кто сопротивляется»— Сенека

Телефон завибрировал, когда мы были ещё в получасе от французской границы, и я почувствовал, как внутри что-то сжимается ещё до того, как взглянул на экран, — привычная, отработанная годами реакция на любое сообщение от матери, приходящее без предупреждения.

Немедленно возвращайся в поместье. Мы поговорим о том, куда и зачем ты ездил, лично. Не через сообщения.

Ни единого лишнего знака препинания. Ни единой уступки эмоции, которая, я знал, наверняка клокотала под этими сухими, отточенными словами. Я показал экран Доминику на ближайшем светофоре, и он коротко присвистнул, не отрывая взгляда от дороги.

— Она уже знает, — сказал он.

— Разумеется, знает, — сказал я, убирая телефон обратно в карман с куда большей резкостью, чем того требовало простое движение. — Странно было бы ожидать, что доктор Ленуар или кто-то из персонала не доложит ей о моём отсутствии в первые же полчаса.

— Едем в поместье? — спросил Доминик, хотя по его тону было ясно: он уже догадывался, каким будет мой ответ.

— Не сразу, — сказал я. — Сначала я хочу понять, что мы вообще везём ей рассказать. Явиться с пустыми руками и признанием, что съездил к скорбящей семье без её ведома, — это только даст ей лишний повод контролировать каждый мой следующий шаг.

Доминик не стал спорить, хотя я видел, как он взвешивает риски этого решения не хуже меня самого. Я откинулся на сиденье, глядя на проносящиеся за окном поля, размышляя о том, что ещё пару недель назад — до переулка, до когтя, до всего этого — подобное сообщение от матери заставило бы меня подчиниться без единого вопроса, просто потому что альтернатива казалась слишком утомительной, чтобы того стоило. Теперь же что-то во мне — то самое новое, упрямое ядро, выросшее из недели неизвестности, из видений, из растущего осознания, насколько глубоко моя семья увязла в мире, о котором мне никогда не считали нужным рассказывать, — отказывалось просто подчиняться.

Я не был уверен, что это изменение к лучшему. Но отступать назад, к прежней покорности, тоже уже не мог.

Мы проехали ещё около часа в относительном молчании, каждый погружённый в собственные мысли о предстоящем разговоре, который, я знал, откладывался, а не отменялся, — когда телефон завибрировал снова, на этот раз другим, куда более резким сигналом, который я не сразу узнал.

— Мико, — сказал я, разглядывая имя на экране.

Она никогда не звонила без предупреждения — сообщения, короткие и по делу, были её обычным способом связи, — и уже одно это заставило меня ответить быстрее, чем я обычно позволял себе реагировать на звонки.

— Кай, — сказала она, и голос её звучал напряжённее, чем я когда-либо слышал, лишённый привычного спокойствия, которое она носила как вторую кожу. — Вы с Домиником уже возвращаетесь в Париж?

— Да, — сказал я. — Но как ты узнала? Что случилось?

— Приезжайте в ателье, — сказала она. — Сейчас. Не в поместье, не куда-либо ещё. Ко мне.

— Мико, ты меня пугаешь, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал легче, чем я себя чувствовал. — Что происходит?

— Просто приезжайте, — сказала она, и в этой простой фразе было достаточно настойчивости, чтобы я понял: сейчас не время для вопросов, ответы на которые придётся ждать по телефону. — Моя мать здесь. Она хочет с тобой поговорить.

Что-то в том, как она произнесла эти последние слова — тише, точно сама тяжесть их значения давила на голос, — заставило меня взглянуть на Доминика с невысказанным вопросом, ответ на который, я подозревал, был очевиден нам обоим.

— Мы едем, — сказал я.

Доминик развернул машину на ближайшем перекрёстке, не тратя времени на лишние вопросы, и уже через двадцать минут мы въезжали в тот район города, где располагалось ателье Мико.

Оно встретило нас той же атмосферой сдержанной, продуманной элегантности, что я помнил с первого визита сюда, — приглушённый свет, ряды манекенов, задрапированных в ткани, которые, казалось, стоили больше, чем содержимое большинства парижских квартир, — только теперь эта элегантность казалась чужеродной на фоне того напряжения, что повисло в воздухе, стоило нам переступить порог.

Мико ждала у входа, скрестив руки на груди, — и рядом с ней стояла женщина, в которой я безошибочно узнал бы мать Мико даже без представления: те же чёрные, глубокие глаза, та же безупречно бледная кожа, та же спокойная, но абсолютно непроницаемая манера держаться, только всё это было усилено, отточено десятилетиями, которых у самой Мико пока не было. Она была одета в тёмное кимоно, простое, без единого лишнего узора, и что-то в этой простоте казалось куда более весомым, чем самая вычурная роскошь, — точно она сознательно отказалась от всего, что могло бы отвлечь взгляд от её собственного присутствия.

— Кай Делакруа, — сказала она, и голос её был тихим, но обладал той же странной властью, что я уже знал по голосу дочери, — способностью заставлять любой другой звук в комнате замолкать сам собой. — Меня зовут Кагуя. Я много слышала о тебе. Больше, чем ты, вероятно, готов был бы услышать сам о себе.

— Приятно познакомиться, — сказал я, хотя что-то в её словах — не угроза, но и не простая вежливость — заставило меня насторожиться сильнее, чем я готов был показать. — Мико сказала, вы хотели поговорить.

— Хотела, — подтвердила Кагуя, жестом приглашая нас сесть в глубине ателье, за столом, обычно предназначенным, судя по разложенным на нём эскизам, для куда более прозаичных обсуждений тканей и кроя. — Хотя, признаться, не рассчитывала, что разговор этот состоится именно сегодня. Обстоятельства, как это часто бывает, распорядились иначе.

Мы расселись вокруг стола — я и Доминик по одну сторону, Мико и Кагуя по другую, — и на мгновение повисла тишина: каждый из присутствующих будто ждал, кто первым решится начать разговор, к которому, судя по всему, никто из нас не был до конца готов.

— Моя дочь рассказала мне о том, что происходит с тобой, — начала Кагуя наконец, — насколько она сама успела это понять, что, я подозреваю, лишь малая часть истинной картины. Но я здесь не только из-за этого.

— А из-за чего ещё? — спросил я.

— Из-за круга, — сказала она, и само это слово, произнесённое её голосом, прозвучало тяжелее, чем когда я слышал его от Кёнигов несколько дней назад. — Ты начал задавать о нём вопросы. Правильно делаешь. Но боюсь, ответы, которые ты получишь от большинства его членов, будут неполными в лучшем случае и намеренно искажёнными в худшем.

— А вы можете дать полный ответ? — спросил Доминик, впервые вступая в разговор.

Кагуя посмотрела на него долгим, изучающим взглядом, прежде чем ответить, — тем самым взглядом, каким, я подозревал, она смотрела на всё, стараясь увидеть не то, что лежит на поверхности, а то, что скрыто под ней.

— Нет, — сказала она наконец, с той обезоруживающей прямотой, что я уже начинал ассоциировать с этой семьёй. — Даже мне неизвестна вся правда. Круг существует так давно, что сама история его основания давно превратилась в легенду, пересказанную столько раз, что от изначальной правды в ней осталось меньше, чем хотелось бы признавать даже старейшинам.

— Но что-то вы всё же знаете, — сказал я.

— Знаю, — согласилась она. — Знаю, что те, кто его основал, пришли издалека. Не из соседней страны, не с соседнего континента — издалека в том смысле, который трудно объяснить словами, доступными большинству смертных. Откуда именно — я не скажу тебе, потому что сама не уверена в ответе достаточно, чтобы называть его правдой, а не догадкой, унаследованной через поколения таких же гадающих, как я сама.

— Издалека, — повторил я медленно, чувствуя, как это слово цепляется за что-то внутри меня, за какое-то смутное, необъяснимое узнавание, происхождения которого я не мог отследить. — Это как-то связано с тем, что случилось со мной? С неделей, которую я не помню?

Кагуя посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом — тем самым, каким, подозреваю, она смотрела на любую вещь, пытаясь разглядеть в ней больше, чем видели остальные.

— Возможно, — сказала она наконец. — Я не могу утверждать это с уверенностью. Но то, что я чувствую в тебе, Кай, — это не просто след недельного отсутствия. Это что-то, укоренившееся глубже, чем позволила бы одна неделя, вне зависимости от того, что именно произошло с тобой за это время.

Что-то в этих словах заставило меня почувствовать себя разом и разоблачённым, и странно понятым — ощущение, которое я не испытывал уже очень давно, если вообще испытывал когда-либо.

— Вы можете рассказать мне больше о самом ордене? — спросил Доминик, и я не сразу понял, что он использовал слово, которого я сам старательно избегал произносить, — слово, которое я, кажется, никогда прежде от него не слышал.

— Не орден, — поправила Кагуя мягко, но твёрдо. — Мы называем его кругом, и не просто из осторожности. Слово «орден» подразумевает структуру, иерархию, устав — нечто, что можно записать, изучить, оспорить. Круг же — это скорее… привычка. Многовековая инерция власти, передающаяся от семьи к семье, скреплённая столько же обычаем, сколько и настоящей силой.

Я почувствовал, как холодок пробежал по коже, — не от страха, а от того особого узнавания, что приходит, когда чужие слова случайно задевают край чего-то, что ты сам уже подозревал, не находя для этого формы. Часть меня хотела спросить у неё больше — о том, что именно она имела в виду под словом «издалека», о том, откуда сама её семья черпает эти обрывочные, неполные знания, — но что-то в её тоне подсказывало: этот конкретный колодец уже вычерпан досуха, по крайней мере на сегодня.

— А пропажи? — спросил я. — Грета. Второй, кем бы он ни был. Это тоже часть чего-то, связанного с кругом напрямую, или просто грязная политика внутри него?

Кагуя молчала дольше, чем на любой из предыдущих вопросов, и когда она наконец заговорила, голос её звучал тише, почти ритуально, точно она произносила не мнение, а нечто, добытое ценой, о которой я предпочёл бы не знать.

— Я чувствую, что это больше, чем политика, — сказала она. — У меня есть дар, Кай. Способность видеть — не всё, не ясно, но достаточно, чтобы за долгую жизнь научиться отличать настоящее предчувствие от простого беспокойства.

Я почувствовал, как мы с Домиником одновременно застыли, обмениваясь коротким, недоумевающим взглядом.

— Дар видеть будущее? — переспросил Доминик осторожно, будто проверяя, не ослышался ли он. — Вы имеете в виду это буквально?

— Буквально, — подтвердила Кагуя, ничуть не смутившись их реакцией, точно подобное недоумение было для неё привычным делом. — В круге таких, как я, немного, но и не так мало, как принято думать. У каждой семьи, состоящей в нём достаточно долго, рано или поздно проявляется что-то своё — дар, способность, называйте как хотите. Ваши семьи, полагаю, никогда не считали нужным объяснить вам этого прямо, что, честно говоря, меня не удивляет.

Что-то в груди сжалось от этого признания — не удивление в чистом виде, а скорее подтверждение того холодного подозрения, что мир, в котором я вырос, был устроен куда сложнее и страннее, чем мне когда-либо позволяли узнать.

— Не могу сказать точнее, — продолжила она, словно не заметив, как сильно её слова только что изменили саму почву под нашими ногами, — дар мой показывает мне обрывки, а не цельные картины, и я давно научилась не доверять собственным толкованиям больше, чем они того заслуживают. Но пропажи эти ощущаются не как изолированные случаи жестокости или расчёта. Они ощущаются как часть чего-то большего, что уже пришло в движение и не остановится, пока не завершит то, для чего было начато.

Я слушал, чувствуя, как внутри собственной груди медленно нарастает что-то, чему я пока не мог подобрать названия, — не страх в чистом виде, но нечто близкое к нему, смешанное с тем самым знакомым ощущением, что я снова стою на пороге правды, к которой не был готов.

— Вы не для того здесь, чтобы просто предупредить меня, — сказал я, чувствуя, как внутри нарастает то самое, уже знакомое ощущение — не видение, а просто острое, необъяснимое понимание, что за этими словами стоит что-то ещё, недосказанное. — Есть что-то ещё, что вы хотите сказать.

Кагуя чуть улыбнулась — впервые за весь разговор, — и в этой улыбке было больше грусти, чем веселья.

— Наблюдательность, — сказала она. — Или что-то большее, растущее в тебе быстрее, чем ты сам успеваешь это замечать. Хорошо. Тогда скажу прямо, раз ты уже почти услышал это сам.

Она сложила руки перед собой на столе — тем же спокойным, отточенным жестом, что я уже видел у Мико десятки раз, — и посмотрела на меня в упор.

— Скоро круг соберётся снова, — сказала она. — И не все, кто войдёт в зал, выйдут из него тем же, кем вошли.

Тишина, повисшая после этих слов, казалась почти осязаемой.

— Что это значит? — спросил я, хотя часть меня уже подозревала, что ясного ответа не последует.

— Не знаю точно, — сказала она честно. — Дар мой не работает так, как принято представлять подобные вещи в сказках и легендах, — я не вижу будущее целиком, только его тени, отброшенные вперёд достаточно ярким настоящим. Но эта тень — одна из самых отчётливых, что я видела за долгое время.

Она перевела взгляд на меня — более пристальный, более личный, чем прежде.

— И ещё одно, — сказала она тише. — То, что спит в тебе, Кай, скоро откроет глаза. Не знаю, как именно, не знаю, когда точно, — но когда это случится, побереги тех, кто окажется рядом в этот момент. Не все переживут пробуждение того, что ты в себе носишь, если оно застанет их врасплох.

Я почувствовал, как по спине прошёл холод — острый, необъяснимый, куда более пугающий, чем любое из видений, что я успел пережить за последние дни.

— Вы знаете, что во мне? — спросил я тихо.

— Нет, — сказала она, и, к моему удивлению, я поверил этому отрицанию полностью, без малейшей тени сомнения. — Но я знаю, что оно там. И знаю, что оно не спит вечно.

Разговор мог бы продолжаться ещё долго — я чувствовал, как десятки новых вопросов теснятся у меня в голове, требуя выхода, — но телефон в моём кармане завибрировал снова, резко разрывая ту особую, тяжёлую тишину, что установилась между нами после слов Кагуи.

— Серена, — сказал я, взглянув на экран, и ответил, не раздумывая. — Что случилось?

— У меня есть зацепка, — сказала она без предисловий, тем деловым, собранным тоном, который я уже научился ассоциировать с моментами, когда она полностью погружалась в задачу, откладывая в сторону всё остальное. — Второй пропавший. Я нашла того, кто может рассказать нам, что случилось на самом деле, — и он согласился встретиться, но только сейчас, только сегодня. Где вы?

— В Париже, — сказал я. — В ателье Мико.

— Отлично, это по пути, — сказала она. — Забираю вас через двадцать минут. Не заставляйте меня ждать, Кай — у нас не так много времени, как хотелось бы.

— Погоди, — сказал я, прежде чем она успела отключиться. — Как ты вообще нашла эту зацепку? Ты же не должна была даже знать, с чего начинать.

— У меня свои методы, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то похожее на короткую, острую гордость. — И свои причины держаться подальше от отцовского контроля в последние дни, если тебе интересно. Расскажу по дороге. Двадцать минут, Кай.

Она отключилась, не дожидаясь ответа, тем же резким, уверенным движением, каким делала почти всё, — и я поймал себя на мысли, что за одну эту короткую фразу успел почувствовать целую гамму эмоций: облегчение от того, что она вообще позвонила, лёгкое, привычное раздражение от её командного тона, и что-то ещё, более тревожное, связанное с тем, насколько быстро всё вокруг меня, кажется, приходило в движение сразу со всех сторон, точно последние несколько недель были лишь затишьем перед чем-то, что теперь набирало обороты слишком быстро, чтобы я успевал за ним угнаться.

Я поднялся, чувствуя на себе взгляд Кагуи — тяжёлый, изучающий, полный вещей, которые она, судя по всему, решила пока оставить непроизнесёнными.

— Спасибо, — сказал я. — За честность. Понимаю, что вам она, вероятно, далась нелегко.

— Далась нелегко, — согласилась она просто. — Немногие приходят сюда за правдой, готовые услышать её без прикрас. Большинство предпочитает удобную ложь — она, по крайней мере, не требует от них ничего менять в собственной жизни. Береги себя, Кай Делакруа. И постарайся беречь тех, кто рядом, — судя по всему, тебе понадобится вся помощь, какую ты сможешь получить, прежде чем это закончится.

Кагуя подождала, пока за юношами закроется дверь ателье, прежде чем повернуться к дочери, всё это время простоявшей у окна, наблюдая за тем, как двое молодых людей садятся в машину, ожидавшую снаружи.

— Ты слышала достаточно? — спросила она.

— Достаточно, чтобы понять, что мне не всё рассказали, — ответила Мико, не оборачиваясь.

Кагуя не стала отрицать. Она подошла ближе, встав рядом с дочерью у окна, глядя туда же, куда смотрела она, — на удаляющуюся машину, увозящую троих людей, чьи судьбы, она знала, были связаны теснее, чем любой из них пока подозревал.

— Тебе нужно оставаться рядом с ним, — сказала она наконец. — Ближе, чем ты, возможно, планировала. Ближе, чем тебе, может быть, будет удобно.

— Почему? — спросила Мико, наконец оборачиваясь к матери.

— Потому что твой дар, дочь моя, ещё спит так же, как спит его, — сказала Кагуя. — А то немногое, что я видела о вашем общем будущем, говорит мне, что рядом с ним твой собственный дар пробудится быстрее и станет сильнее, чем если бы ты шла этим путём одна.

— Ты уверена? — спросила Мико тихо.

— Ни в чём и никогда, — сказала Кагуя, и в её голосе, впервые за весь день, прозвучала настоящая, неприкрытая усталость. — Но я редко ошибалась настолько сильно, чтобы рисковать твоей жизнью на основании простой догадки.

Мико отвернулась обратно к окну, скрестив руки на груди в той же позе, в какой встречала гостей несколько часов назад, — но теперь в этой позе читалась не деловая собранность, а что-то куда более уязвимое, что-то похожее на страх, который она годами училась прятать за внешней невозмутимостью.

— Я не просила о таком даре, — сказала она тихо. — Не просила видеть то, чего не могу объяснить. Не просила, чтобы моя жизнь оказалась связана с судьбой другого человека.

— Никто из нас не просит о своих дарах, — сказала Кагуя, и в её голосе прозвучало нечто, отдалённо похожее на сочувствие, смешанное с той же непреклонной решимостью, что определяла, судя по всему, каждое её слово и действие. — Я тоже не просила видеть то, что вижу. Не просила знать, что моя единственная дочь окажется в самом центре событий, которые я предчувствовала задолго до её рождения, но так и не смогла до конца понять. Если бы у меня был выбор, Мико, поверь, я бы держала тебя как можно дальше от всего этого.

— Тогда почему не держишь?

— Потому что выбора у меня нет, — сказала Кагуя просто. — Есть только то, что я вижу, и то немногое, что я могу сделать, чтобы подготовить тебя к тому, что уже нельзя предотвратить. Оставайся рядом с ним, Мико. Что бы ни случилось дальше — я подозреваю, тебе понадобится быть сильнее, чем ты когда-либо была.

Она коснулась плеча дочери — коротко, почти неловко, тем самым жестом, каким люди, не привыкшие к открытому проявлению чувств, всё же пытаются донести то, что не находит выражения в словах, — и Мико позволила этому прикосновению задержаться на секунду дольше, чем требовала простая формальность, прежде чем снова отстраниться, возвращая себе привычную, отточенную сдержанность.

— Мне нужно вернуться к работе, — сказала она. — У меня заказ, который должен быть готов к концу недели, а я потратила на разговоры весь день.

Кагуя не стала её задерживать. Она смотрела, как дочь возвращается к своим тканям и выкройкам, с той же деловитой сосредоточенностью, с какой делала всё остальное, — и думала о том, сколько ещё правды она сможет позволить себе утаить, прежде чем цена этого умолчания станет слишком высокой даже для той, кто привыкла нести на себе тяжесть чужого будущего.

Глава 11. Гаспар Мерсье

«Мёртвые не рассказывают историй» — Роберт Льюис Стивенсон

Мы ехали уже несколько минут, а никто из нас троих так и не произнёс ни слова — Серена молча вела машину сквозь вечерний поток, глядя перед собой с той сосредоточенностью, что не оставляла места для случайных взглядов в мою сторону.

Молчание тянулось слишком долго, чтобы быть случайным. Я смотрел на её профиль, освещённый вечерними огнями проносящихся мимо улиц, и пытался понять, с чего вообще начать разговор, который откладывался слишком долго, — с той самой минуты, как я очнулся во владениях своей семьи и узнал, что она уехала, не сказав ни слова, растворившись в собственной жизни, точно ничего из случившегося в переулке её не касалось.

Но что-то в её плотно сжатых губах, в том, как крепко она держала руль, подсказывало мне, что дело было ровно в обратном.

— Нам нужно поговорить о переулке, — сказал я наконец.

Серена не отрывала взгляда от дороги, но я заметил, как чуть напряглись её пальцы на руле.

— О чём именно? — спросила она, и голос её прозвучал ровнее, чем, подозреваю, ей хотелось бы.

— О том, что ты сбежала из владений моей семьи, как только врачи разрешили тебе двигаться, — сказал я. — О том, что ты не сказала мне ни слова с того самого дня, а теперь вдруг звонишь с зацепкой по делу, которым официально не должна интересоваться. Я не жалуюсь, Серена. Я пытаюсь понять.

Она молчала достаточно долго, чтобы я успел пожалеть о резкости собственного тона, а затем, так же резко, как делала почти всё, заговорила.

— Ты правда хочешь знать, почему я уехала? — спросила она. — Потому что я лежала в той комнате, слушая, как врачи обсуждают неизвестное оружие, воткнутое в твою шею, и единственная мысль, которая крутилась у меня в голове, была: а что, если это устроил мой собственный отец?

Что-то в машине застыло на мгновение — даже Доминик, до этого молчавший на заднем сиденье, подался вперёд.

— У тебя есть основания так думать? — спросил он, и в его голосе не было привычной настороженности по отношению к ней, только искренний, сосредоточенный интерес.

— Прямых доказательств — нет, — сказала Серена. — Но достаточно, чтобы не спать нормально уже две недели. Пятеро нападавших, которые двигались быстрее и сильнее любого человека, — кто ещё в моём окружении обладает подобными связями, кроме моего собственного отца? И это не говоря уже о том, что именно он посылал человека в лавку Пьера ещё до всего этого.

— Ты никогда прежде не говорила о нём так, — заметил я.

— Прежде у меня не было причин, — сказала она резко. — Кай, я провела всю жизнь, зная, что мой отец — не совсем обычный человек, зная, что вокруг него происходят вещи, которые я предпочитала не расспрашивать слишком глубоко. Но одно дело — закрывать глаза на странности взрослых, когда тебя это не касается напрямую. Другое — когда эти странности едва не убивают твоего… — она замолчала, не найдя подходящего слова, — кого-то, кто тебе дорог.

— Ты когда-нибудь спрашивала его напрямую? — спросил Доминик. — О том, чем он на самом деле занимается?

— Однажды, — сказала Серена, и в её голосе прозвучало что-то похожее на застарелую, тщательно спрятанную боль. — Мне было четырнадцать. Я застала его за разговором с кем-то на языке, которого никогда прежде не слышала, — не немецким, не французским, ничего похожего на то, что я изучала в школе. Когда я спросила его об этом, он посмотрел на меня так, точно я застала его за чем-то постыдным, а потом сказал, что мне показалось. Что я слишком много читаю фантастики.

— И ты поверила? — спросил я.

— Я хотела поверить, — сказала она тихо. — Проще было поверить. Легче быть дочерью успешного, влиятельного, немного загадочного человека, чем задаваться вопросом, во что именно я оказалась вовлечена самим фактом своего рождения.

Что-то в этом признании отозвалось во мне узнаванием настолько острым, что на мгновение я забыл о собственном раздражении: сколько раз я сам предпочитал не задавать вопросов, ответы на которые могли бы разрушить ту хрупкую, удобную версию реальности, в которой я жил до недавнего времени.

— Знаешь, что странно, — сказал я тихо. — Мы оба выросли в этом мире, окружённые людьми, которые точно знали, кто мы такие и что нас ждёт, а сами понятия не имели, что происходит на самом деле. Как будто нас растили специально в неведении, готовя к чему-то, о чём никто не потрудился нас предупредить.

— Может, так и было, — сказала Серена, и в её голосе прозвучала горечь, которую она обычно тщательно скрывала за более лёгким, ироничным тоном. — Может, именно в этом и заключался план с самого начала — держать нас достаточно невежественными, чтобы мы не мешали, и достаточно близкими к власти, чтобы однажды оказаться полезными, когда придёт время.

— Звучит цинично, — заметил Доминик.

— Звучит реалистично, — поправила Серена. — Разница лишь в том, готовы ли вы это признать.

Я посмотрел на неё, пытаясь понять, сколько в этих словах горькой уверенности, а сколько — защитной брони, наспех сколоченной, чтобы пережить последние несколько недель, не развалившись окончательно.

— Ты ведь тоже боишься, — сказал я тихо, не как обвинение, а как простое, честное наблюдение. — Не только за меня. За себя.

Она не ответила сразу, и в этом молчании было куда больше правды, чем в любом отрицании, которое она могла бы произнести вслух.

Мы ехали ещё несколько минут в тишине, которая на этот раз ощущалась иначе — не враждебной, а скорее переваривающей то, что только что было сказано вслух впервые за долгое время.

— Расскажи мне про зацепку, — сказал я наконец, решив, что сейчас не время углубляться дальше в то, что явно требовало более личного, более медленного разговора. — Как ты вообще на неё вышла?

— Документы, — сказала Серена. — Я нашла их в кабинете отца, пока он был в отъезде. Не специально искала — если честно, изначально я просто хотела убедиться, что он не хранит дома ничего, что могло бы объяснить нападение на нас. Но наткнулась на кое-что другое.

— На что?

— Записи, — сказала она. — Не подписанные, без явных имён, но с датами, местами, суммами, которые выглядели слишком специфично, чтобы быть случайными. И одно имя, упомянутое дважды, — Гаспар Мерсье. Мне потребовалось два дня, чтобы выяснить, кто это.

— И кто же? — спросил Доминик.

— Человек, который называет себя исследователем парижских катакомб, — сказала Серена. — Не турист, не любитель — из тех, кто годами изучает неофициальные, незакартографированные части подземных каменоломен под городом. Судя по всему, он видел или знает что-то, из-за чего мой отец счёл нужным заплатить ему за молчание.

— Заплатить за молчание о чём? — спросил я.

— Не знаю точно, — призналась Серена. — Но когда я связалась с ним — представившись, разумеется, не тем, кто я есть на самом деле, — он согласился встретиться немедленно, как только я упомянула имена. Максима Форе. И Греты Кёниг.

Что-то внутри меня сжалось от того, насколько уверенно она произнесла оба имени: оба этих дела давно и прочно были вплетены в один и тот же клубок, который она распутывала самостоятельно, без единого слова от меня.

— Откуда ты вообще знаешь про Грету? — спросил я. — Я не рассказывал тебе о ней.

— В тех же записях, — сказала Серена. — Отец не потрудился зашифровать имена так тщательно, как ему, вероятно, следовало бы. Её имя стояло рядом с именем Максима на одной и той же странице — судя по всему, оба дела он вёл параллельно, одной и той же рукой.

— Как именно ты представилась? — спросил Доминик, и в его вопросе прозвучала та профессиональная настороженность, с которой он относился к любому плану, не проработанному до мельчайших деталей.

— Журналисткой, — сказала Серена, чуть улыбнувшись впервые за весь разговор. — Не самое оригинальное прикрытие, признаю, но действенное. Люди вроде него — те, кто годами хранит чужие секреты не по своей воле, а по необходимости, — иногда только и ждут возможности выговориться хоть кому-то, кто готов слушать без осуждения.

— Ты уверена, что он не заподозрит подвоха при личной встрече? — спросил я.

— Ни в чём я не уверена, — призналась она. — Но у нас нет времени на более тщательный план. Судя по тону его последнего сообщения, он и сам напуган — а напуганные люди либо замолкают навсегда, либо, наоборот, спешат сказать правду, пока ещё могут.

— Что тебе известно про Максима? — спросил я. — Помимо имени.

— Немного, — призналась Серена. — Двадцать три года, учился на инженера, жил один в квартире неподалёку от Марэ. Пропал прошлой зимой, если верить датам в отцовских записях, — задолго до Греты. Родственники давно перестали давать интервью прессе, что само по себе странно для семьи, находящейся в отчаянии.

— Может, их тоже заставили замолчать, — сказал Доминик мрачно.

— Может быть, — согласился я. — Или, может быть, им объяснили то же самое, что объяснили Кёнигам, — что шум лишь навредит поискам. Хотя, судя по тому, что мы видели в Мюнхене, эти объяснения обычно означают прямо противоположное.

Внутри у меня снова закипела та же самая, уже знакомая злость — не только на Дамариса, чья тень, казалось, простиралась над каждым новым фактом, который мы узнавали, но и на саму систему, позволяющую подобным вещам происходить снова и снова, десятилетиями, без единого настоящего вмешательства.

— Есть что-то общее между Гретой и Максимом? — спросил я. — Помимо того, что оба пропали? Отец Греты, когда мы были у них, обмолвился, что она была «особенной» — не уточнив, в каком смысле, а мать тут же его оборвала. Не знаешь, могло ли это быть связано с чем-то похожим у Максима?

Серена задумалась на мгновение, прежде чем ответить.

— Не знаю наверняка, — сказала она медленно. — Но в отцовских записях рядом с именем Максима была пометка — одно слово, которое я сначала приняла за обозначение статуса семьи. Теперь, когда ты это сказал, я думаю, оно могло значить нечто совсем другое.

— Особенной, — повторил я, чувствуя, как это слово цепляется за что-то в глубине моего сознания, за то самое смутное, необъяснимое узнавание, что я уже начинал ассоциировать с любым разговором о даре, скрытом за обычной человеческой внешностью. — Сегодня я встречался с матерью Мико — она прилетела в Париж сегодня утром. Она рассказала мне кое-что, о чём я тебе пока не рассказывал. По её словам, существуют семьи, что входят в тайный круг. У большинства есть определённые способности, наподобие дара. Что, если и Грета, и Максим были не просто «особенными» в переносном смысле?

Серена резко повернула голову в мою сторону, прежде чем снова заставить себя сосредоточиться на дороге.

— Дары, — повторила она медленно, будто пробуя это слово на вкус впервые. — Ты хочешь сказать, что мой отец мог охотиться за ними именно из-за этого?

— Не знаю точно, — сказал я. — Но это единственное объяснение, которое связывает всё, что мы узнали за последние дни, в нечто цельное.

— Если это правда, — сказала она, и в её голосе прозвучала та же тревожная неуверенность, что звучала в её словах весь этот вечер, — это меняет всё. Значит, дело не в политике круга вовсе. Дело в чём-то другом, куда более личном для моего отца.

— Думаешь, он видел, что случилось с обоими? — спросил Доминик.

— Думаю, — сказала Серена медленно, — что человек, годами лазающий по подземельям, куда обычные люди не заглядывают, мог наткнуться на что-то, что мой отец предпочёл бы, чтобы никто и никогда не нашёл.

Я почувствовал, как пазл начинает складываться в моей голове — медленно, неохотно, но неотвратимо.

— Дамарис, — сказал я тихо. — Это всё ведёт к нему.

Серена ничего не ответила, но её молчание было достаточно красноречивым.

— Ты допускаешь, что твой собственный отец похищает людей и держит их… где-то, — сказал я, — и всё же везёшь нас на встречу с человеком, который может это подтвердить. Зачем?

— Потому что я устала жить в неведении, — сказала она резко, впервые за разговор позволив себе настоящую, неприкрытую злость. — Устала быть дочерью человека, о котором ничего толком не знаю, кроме того, что все вокруг боятся произносить его имя вслух без должного почтения. Если он действительно стоит за всем этим, я хочу знать это точно, а не гадать по обрывкам документов и собственной паранойе.

Разговор затих на несколько минут, и я воспользовался этой паузой, чтобы задать вопрос, который вертелся у меня в голове с того самого момента, как Кагуя произнесла свои откровения в ателье.

— Серена, — сказал я, стараясь, чтобы голос прозвучал небрежно, будто вопрос не значил для меня ничего особенного, — ты когда-нибудь замечала за собой что-то… необычное? Не в смысле характера. В смысле — способностей.

Она бросила на меня короткий, острый взгляд, прежде чем снова сосредоточиться на дороге.

— Что за странный вопрос? — спросила она.

— Простое любопытство, — сказал я, уклоняясь от прямого ответа с той же лёгкостью, с какой уклонялась от многих моих вопросов она сама на протяжении многих лет нашего знакомства. — Ты дочь человека с явно незаурядными возможностями. Мне стало интересно, унаследовала ли ты что-то от него.

— Нет, — сказала она, но что-то в том, как быстро прозвучал этот ответ, заставило меня усомниться в его полноте. — Ничего подобного я за собой не замечала. А почему ты спрашиваешь именно сейчас?

Я не ответил сразу, взвешивая, стоит ли рассказать ей о собственных видениях — о том, что я уже несколько раз ловил обрывки чужих мыслей и воспоминаний, включая её отца, — но что-то удержало меня, то же самое смутное чувство, что заставляло меня скрывать это от матери и Доминика.

— Просто мысли вслух, — сказал я наконец. — В последнее время я начал задумываться о том, сколько всего в этом мире, в который я вырос, мне никогда не считали нужным объяснить.

Серена промолчала, но по тому, как крепче она сжала руль, я понял: этот вопрос задел в ней что-то, чего она сама пока не была готова исследовать вслух.

— Знаешь, что забавно, — сказала она наконец, и голос её звучал тише обычного. — Я всю жизнь считала себя обычной. Умной, богатой, привилегированной — но обычной. Если окажется, что это не так… я не уверена, что готова к этому.

— Понимаю, — сказал я, и это была чистая правда.

— А ты? — спросила она, бросив на меня быстрый, изучающий взгляд. — Ты замечал за собой что-нибудь странное после переулка? Помимо того, что твоё тело, судя по всему, решило заняться самообновлением без твоего на то согласия?

Вопрос застал меня врасплох — слишком точный, слишком близкий к правде, чтобы быть просто отражением моего собственного любопытства, направленным обратно на меня.

— С чего вдруг такой вопрос? — спросил я, стараясь, чтобы голос прозвучал так же небрежно, как мой собственный чуть раньше.

— Ты первым начал этот раунд взаимных допросов, — сказала она с лёгкой, чуть натянутой улыбкой. — Было бы нечестно спрашивать тебя, ничем не жертвуя в ответ.

Я почувствовал, как что-то во мне колеблется на грани признания — рассказать ей хотя бы часть правды, разделить эту тяжесть с кем-то, кто, возможно, понял бы её лучше, чем Доминик, — но образ Кагуи, её предупреждение о цене неосторожно розданной правды, удержал меня на месте.

— Ничего особенного, — соврал я. — Просто устал больше обычного. Наверное, тело всё ещё восстанавливается.

Серена посмотрела на меня долгим, недоверчивым взглядом, явно не купившись на эту отговорку полностью, но, к моему облегчению, не стала настаивать дальше.

Доминик, до этого молчавший на заднем сиденье дольше обычного, наконец подал голос, точно почувствовав, что напряжение между нами двумя достигло точки, требующей вмешательства третьей стороны.

— Раз уж мы заговорили о круге, — сказал он, — кто-нибудь из вас двоих может объяснить мне, почему я, будучи телохранителем в семье, которая явно глубоко в нём увязла, до сих пор не знал о его существовании до недавнего времени?

— Потому что телохранителям не положено знать больше необходимого, — сказала Серена с той горькой прямотой, что уже начинала казаться мне её отличительной чертой за этот вечер. — Так безопаснее для всех — меньше знаешь, меньше можешь случайно выдать, меньше причин тебя устранять, если что-то пойдёт не так.

— Обнадёживающая мысль, — заметил Доминик сухо.

— Добро пожаловать в наш мир, — сказала Серена, и в её голосе прозвучало что-то похожее на мрачный, невесёлый юмор.

— Мои родители наверняка знали, — сказал я тихо, скорее себе, чем кому-то из них. — Знали и решили, что мне тоже не положено знать больше необходимого. Как будто я не сын, а ещё один телохранитель, которому выдают информацию строго по надобности.

Остаток дороги мы провели в молчании, каждый погружённый в собственные мысли, — и я поймал себя на том, что смотрю в окно, наблюдая, как городские кварталы медленно сменяются более тихими, окраинными улицами, и думаю о том, сколько ещё подобных разговоров мне предстоит вести в ближайшие недели, прежде чем я хотя бы приблизительно пойму, в каком мире прожил всю свою жизнь, сам того не подозревая. Часть меня — усталая, вымотанная бесконечной чередой откровений — хотела бы просто остановиться, вернуться к прежней, куда более простой жизни, где единственной заботой было вовремя забрать партию антиквариата у очередного клиента. Но я знал, что эта дверь уже закрылась за мной, вне зависимости от того, насколько сильно я мог бы того желать.

Дом Гаспара Мерсье оказался небольшим, неприметным строением на окраине города, зажатым между двумя более крупными зданиями, — из тех домов, что легко проходят незамеченными для случайного взгляда, что, подозреваю, полностью устраивало человека, проводящего большую часть жизни в добровольном подземном уединении. Окна были тёмными, шторы задёрнуты, и ничто в облике этого дома не выдавало, что внутри кто-то ждал нас.

Серена припарковалась через дорогу, и мы вышли из машины все трое одновременно, — и именно в этот момент что-то во мне изменилось.

Это накатило резко, без предупреждения, — тяжёлое, давящее ощущение опасности, настолько плотное, что у меня перехватило дыхание, точно воздух вокруг нас внезапно стал тяжелее обычного. Не смутное предчувствие, не игра нервов после нескольких недель постоянного напряжения, а нечто куда более острое, физическое, кричащее внутри меня одно-единственное слово.

Беги.

— Нужно уходить, — сказал я, хватая Серену за руку. — Сейчас же.

Она не успела даже спросить, что я имею в виду, — я потянул её на себя, пытаясь оттолкнуть в сторону, подальше от дома, от той невидимой черты, за которой, я чувствовал всем существом, начиналось что-то непоправимое.

Пять секунд. Может быть, меньше.

Я не успел.

Дом Гаспара Мерсье взорвался с оглушительным, всепоглощающим рёвом, и волна жара и давления швырнула нас всех троих назад, на асфальт. Я услышал собственный крик где-то на границе сознания, почувствовал, как воздух вышибло из лёгких при ударе о землю, а затем — только звон в ушах, плотный, всепоглощающий, стирающий все остальные звуки в единое, монотонное гудение.

Я не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я снова смог соображать связно, — может быть, несколько секунд, может быть, дольше. Мир вокруг меня медленно возвращал резкость, точно кто-то постепенно выкручивал фокус на расфокусированной камере: сначала неясные пятна света и тени, затем смутные силуэты, а затем, наконец, полная, ужасающая картина.

Дом Гаспара Мерсье больше не существовал в привычном смысле этого слова. На его месте — груда пылающих обломков, чёрный дым, поднимающийся в вечернее небо плотной, зловещей колонной, и жар, всё ещё ощутимый даже отсюда, с противоположной стороны улицы, куда нас отбросило взрывной волной. Где-то вдалеке уже слышался нарастающий вой сирен — соседи, должно быть, вызвали пожарных при первых же звуках взрыва, — но что-то подсказывало мне, что к их приезду от дома не останется ничего, что стоило бы спасать.

— Кай. — Голос Доминика, хриплый, встревоженный, донёсся откуда-то сбоку. — Кай, ты меня слышишь?

Я повернул голову — движение отозвалось резкой, пульсирующей болью где-то в затылке — и увидел его, поднимающегося на колени в паре метров от меня, с кровью, сочащейся из небольшой раны на виске, но, судя по всему, в остальном невредимого.

— Слышу, — сказал я, и собственный голос прозвучал приглушённо, точно доносился издалека, сквозь толщу воды. — Серена?

Я нашёл её взглядом — она лежала чуть дальше, медленно приходя в себя, одной рукой опираясь на асфальт, а другой сжимая голову, — и когда наши взгляды встретились, в её глазах было то же самое, что, подозреваю, отражалось и в моих собственных: шок, смешанный с растущим, парализующим осознанием того, что мы только что были в считаных секундах от того, чтобы оказаться внутри этого дома в момент взрыва.

— Мы живы, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то среднее между облегчением и недоверием собственным словам. — Как мы вообще живы?

Я не ответил, потому что единственный честный ответ — то самое необъяснимое, пугающее чувство, заставившее меня схватить её за руку за пять секунд до катастрофы, — был вопросом, на который у меня самого не было ответа, который я готов был произнести вслух.

Доминик поднялся первым, всё ещё пошатываясь, и протянул руку сначала мне, затем Серене, помогая нам обоим встать на ноги, — и несколько долгих секунд мы просто стояли втроём посреди улицы, глядя на пожар, не находя в себе сил произнести хоть что-то осмысленное.

— Твоя рука, — сказала вдруг Серена, глядя на меня с выражением, которое я не сразу расшифровал. — Ты успел схватить меня за секунды до взрыва. Откуда ты знал?

— Не знал, — сказал я честно. — Просто почувствовал.

— Почувствовал, — повторила она медленно, и в этом единственном слове было столько недосказанного, столько вопросов, которые она явно решила отложить до более подходящего момента, что я почти пожалел о собственной честности.

Мы медленно поднялись, все трое, оглядывая пылающие обломки того, что несколько минут назад было домом человека, готового рассказать нам правду, — единственного человека, который, возможно, знал, что случилось и с Гретой, и с Максимом.

Теперь этот единственный источник ответов горел перед нами дотла, забирая с собой любую надежду на быстрое разрешение тайны, ради которой мы вообще сюда приехали.

— Он был внутри, — сказал Доминик тихо, глядя на огонь с тем выражением лица, с каким смотрят на нечто, что уже невозможно исправить. — Он не мог выжить.

Я стоял, глядя на пламя, пожиравшее последний шанс узнать правду напрямую, и чувствовал, как внутри, за пределами шока и физической боли, разгорается нечто иное — холодное, тяжёлое, растущее понимание того, что кто-то знал о нашем визите заранее. Кто-то, кто был готов уничтожить свидетеля вместе с домом, лишь бы не дать ему заговорить.

Вой сирен становился всё ближе, и я знал, что через несколько минут нам придётся объясняться — с полицией, с пожарными, возможно, в конечном счёте, и с собственными семьями, — но прямо сейчас, стоя посреди улицы, оглушённый и наполовину невредимый, я мог думать только об одном.

Серена подошла ближе, встав рядом со мной, — её плечо соприкоснулось с моим, и в этом простом, почти неосознанном жесте было больше утешения, чем в любых словах, которые кто-либо из нас мог бы произнести вслух прямо сейчас.

— Что нам теперь делать? — спросила она тихо.

— Уходить, — сказал Доминик прежде, чем я успел ответить. — Быстро, пока не приехала полиция и не начала задавать вопросы, на которые ни у одного из нас нет готовых ответов. Разберёмся с последствиями позже.

Мы медленно двинулись обратно к машине, всё ещё пошатываясь, всё ещё оглушённые, — и я в последний раз оглянулся на пылающие руины дома Гаспара Мерсье, чувствуя, как к горлу подступает что-то похожее на вину, смешанную с гневом. Человек, готовый рассказать нам правду, поплатился за это жизнью, а мы — те, ради кого он был готов рискнуть, — уходили с места трагедии, даже не узнав его имени в полной мере, даже не успев поблагодарить его за храбрость, которая, в конечном счёте, стоила ему всего.

Вопрос был не в том, кто это сделал.

Вопрос был в том, откуда они знали, что мы вообще едем.

Глава 12. Уборщики

«Власть — это способность заставить других забыть, что произошло»

Толпа собралась быстрее, чем мы успели прийти в себя окончательно и добраться до машины— сначала несколько человек из соседних домов, привлечённых грохотом и заревом, затем всё больше, пока противоположная сторона улицы не превратилась в плотную стену любопытных лиц, снимающих происходящее на телефоны с той жадной, отстранённой заинтересованностью, с какой обычно смотрят чужую беду по новостям, а не наблюдают её вживую. Кто-то кричал в толпе, требуя вызвать скорую; кто-то, наоборот, отступал подальше, явно опасаясь повторного взрыва; а над всем этим хаосом продолжал подниматься чёрный, зловещий столб дыма, окрашивая вечернее небо в неестественный, тревожный оттенок.

— Полиция, — сказал Доминик резко, кивая куда-то за мою спину, и я обернулся, увидев проблесковые маячки, приближающиеся по улице быстрее, чем я рассчитывал.

— Мы не успеем уйти, — сказала Серена, всё ещё немного пошатываясь, но уже явно просчитывающая варианты с той холодной, деловой скоростью, что я уже успел у неё заметить за этот бесконечный вечер.

— Тогда придётся импровизировать, — сказал я, чувствуя, как звон в ушах постепенно уступает место более-менее связным мыслям.

Именно в этот момент я его увидел.

Мужчина стоял на противоположной стороне толпы, не смешиваясь с остальными зеваками, — неподвижный, в отличие от суетящихся вокруг людей, направляющих телефоны на пожар. Расстояние было слишком большим, чтобы разглядеть черты лица отчётливо, но что-то в его глазах — даже издалека, даже в неровном, пляшущем свете пожара — казалось неправильным. Слишком светлыми. Слишком пристальными, направленными не на разрушенный дом, а прямо на нас троих.

— Доминик, — сказал я тихо, не отрывая взгляда от незнакомца. — Вон там. Видишь его?

Доминик проследил за моим взглядом, прищурившись, всем телом разворачиваясь в сторону, куда я указывал, с той профессиональной, отработанной годами настороженностью, что включалась в нём автоматически при любом намёке на угрозу.

— Где? — спросил он. — Я никого не вижу.

— Мужчина, — сказал я, чувствуя, как настойчивость в собственном голосе граничит с паникой. — Стоял у той фонарной стойки, не двигался, смотрел прямо на нас. Глаза светлые, слишком светлые для такого расстояния.

Я моргнул, и когда снова посмотрел в ту же сторону, мужчина уже исчез — растворился в толпе с той бесшумной скоростью, что заставила меня усомниться, действительно ли я его видел, или это было очередным побочным эффектом контузии, путающим реальность с игрой света и тени.

— Может, обычный зевака, — сказал Доминик, хотя по его тону было ясно, что он не до конца верит собственным словам. — Людей вокруг всё больше, немудрено, что кто-то из них показался тебе странным.

— Может быть, — сказал я, хотя внутри уже поселилось знакомое, неприятное ощущение — то самое, что предшествовало каждому новому открытию за последние недели, ни одно из которых не приносило облегчения. — Он не снимал ничего на телефон. Просто смотрел. А потом ушёл, как только людей стало ещё больше, точно не хотел, чтобы его саму заметили в толпе.

— Расскажешь матери? — спросил Доминик.

— Не знаю, — признался я честно. — Не уверен, что она поверит очередному описанию человека со странными глазами.

Полицейские, прибывшие первыми, продержались на месте едва ли десять минут, прежде чем их сменила другая группа людей — в штатском, без опознавательных знаков, но с той отработанной, почти хирургической эффективностью, с какой они принялись растаскивать любопытных, оцеплять периметр и о чём-то тихо переговариваться с растерянными, судя по всему, ничего не понимающими офицерами в форме.

— Это ведь они, верно, люди круга, — сказала Серена тихо, наблюдая за этим представлением с выражением лица, в котором смешались усталость и горькое, невесёлое узнавание. — Быстро сработали.

— Кого именно они присылают в таких случаях? — спросил Доминик.

— Тех, кто умеет заставить целый район забыть, что здесь вообще что-то произошло, — сказала Серена. — Или, по крайней мере, поверить в версию, которая устроит всех, кому нужно, чтобы этого не произошло.

Я почувствовал, как узнавание кольнуло где-то в груди: я уже видел нечто подобное, пусть и не в таких масштабах, когда речь заходила о том, как моё собственное исчезновение осталось практически незамеченным широкой общественностью.

Машина подъехала спустя ещё несколько минут — чёрная, неприметная, остановившаяся достаточно близко, чтобы я узнал водителя ещё до того, как она вышла.

Камила.

Она двигалась через оцепление с той властной уверенностью, которую я уже видел у неё в переулке несколько недель назад, — люди в штатском расступались перед ней без единого слова, точно её присутствие само по себе было достаточным объяснением её полномочий. А за ней, чуть отставая, — моя мать.

Селена подошла к нам троим с тем выражением лица, которое я слишком хорошо знал за годы совместной жизни, — непроницаемым, отточенным, ничем не выдающим бурю, которая, я уже научился это чувствовать, клокотала под этой маской.

— Ты не ответил ни на одно моё сообщение, — сказала она, и голос её был обманчиво ровным.

— Я был немного занят, — сказал я, кивая на дымящиеся руины за спиной. — Как видишь.

— Вижу, — сказала она. — Вижу также, что мой сын, вопреки прямому указанию, отправился сначала в Мюнхен без моего ведома, а теперь оказался в центре взрыва, устроенного, вероятно, тем самым человеком, который устроил нападение на тебя самого до этого.

— Я не просил, чтобы за меня всё решали, — сказал я, чувствуя, как во мне поднимается та же самая усталая злость, что копилась во мне неделями. — Я устал ждать, пока ты соизволишь рассказать мне хоть часть правды. Устал получать крохи информации от посторонних людей, потому что собственная семья считает меня недостаточно взрослым, чтобы знать, во что я вообще вовлечён.

— Это не вопрос твоей взрослости, — сказала Селена резко, впервые за разговор позволив себе интонацию, близкую к раздражению. — Это вопрос твоей безопасности, которую ты только что наглядно продемонстрировал, что не способен обеспечить самостоятельно.

— Может быть, я был бы способнее, если бы знал, с чем имею дело! — сказал я, повышая голос настолько, что несколько человек в штатском обернулись в нашу сторону, прежде чем снова заняться своими делами.

— Способнее? — повторила она, и в этом единственном слове прозвучала та ледяная, отточенная ирония, которую я слышал от неё крайне редко, обычно приберегаемую для куда более серьёзных противников, чем собственный сын. — Ты хочешь знать, с чем имеешь дело, Кай? С людьми, которые убивают свидетелей, не моргнув глазом. С миром, где твоя жизнь стоит меньше, чем информация, которую ты пытаешься найти. Знание не защитило бы тебя сегодня. Оно лишь дало бы тебе более полную картину того, насколько ты был близок к смерти.

— Тогда позволь мне самому решать, готов ли я к этому риску, — сказал я. — А не решать за меня, будто я всё ещё ребёнок, которого нужно оберегать от суровой правды.

— Ты и есть мой ребёнок, — сказала она, и впервые за весь разговор в её голосе прозвучало что-то похожее на настоящую, неприкрытую усталость. — Вне зависимости от того, сколько тебе лет и через что ты прошёл. Прости, если это оскорбляет твоё чувство независимости, но я не собираюсь извиняться за желание, чтобы ты остался жив.

Что-то в этом признании — куда более честное, чем всё, что она обычно позволяла себе показывать, — заставило меня на секунду замешкаться, прежде чем я снова нашёл в себе силы продолжать.

Селена замолчала на мгновение, и в этой паузе было что-то, что заставило меня почувствовать — пусть и без конкретного видения, просто на уровне интуиции, — что она борется с желанием сказать больше, чем считает безопасным.

— Не здесь, — сказала она наконец, тише. — Не сейчас, посреди улицы, окружённой свидетелями и обломками.

— А когда? — спросил я. — Ты уже говорила это раньше. «Не сейчас». «Позже». Сколько ещё раз ты собираешься откладывать разговор, который должен был случиться уже давно?

— Кай, — сказала она, и в этом единственном слове было предупреждение, которое я, вероятно, послушался бы ещё несколько дней назад.

Не сегодня.

— Если ты не собираешься давать мне ответы, — сказал я, чувствуя, как собственный голос становится твёрже, увереннее, чем когда-либо в разговоре с ней, — я найду их сам. С Домиником, с Сереной, с кем угодно, кто готов быть со мной честен, раз моя собственная мать на это не способна.

Что-то мелькнуло в её глазах — быстро, почти незаметно, — и я готов был поклясться, что это было не гневом, а чем-то куда более похожим на страх, тщательно, привычно спрятанный за маской контроля.

— Как пожелаешь, — сказала она наконец, и голос её снова стал ровным, отстранённым, точно разговор, только что случившийся между нами, был просто очередным пунктом в списке дел, требующих её внимания. — Но не говори потом, что я не предупреждала тебя о последствиях.

Она развернулась, направляясь обратно к Камиле, оставив меня стоять с тем горьким, опустошённым чувством, что всегда сопровождало наши разговоры, — победа, которая не ощущалась победой.

Камила подошла к нам через несколько минут, пока Селена о чём-то тихо переговаривалась с одним из людей в штатском поодаль.

— Вы трое в порядке? — спросила она, окидывая нас профессиональным, оценивающим взглядом, задержавшимся чуть дольше на неглубокой ране на виске Доминика.

— Более-менее, — сказал я. — Учитывая обстоятельства.

— Как вы вообще оказались здесь? — спросила Камила, переводя взгляд на Серену. — Что вам известно про это место и про человека, который здесь жил?

Серена выпрямилась, явно заставляя себя собраться, несмотря на всё ещё заметную дрожь в руках.

— Я нашла документы в кабинете отца, — сказала она. — Записи без подписей, но с датами и суммами, которые выглядели слишком специфично для случайности. Имя Гаспара Мерсье встречалось дважды. Он называл себя исследователем парижских катакомб — судя по всему, мой отец платил ему за молчание о чём-то, что тот видел или знал.

— Ты связывалась с ним напрямую? — спросила Камила, и в её голосе прозвучала та же профессиональная настороженность, что я уже слышал от Доминика, когда речь заходила о непроработанных деталях плана.

— Под прикрытием, — сказала Серена. — Представилась журналисткой. Он согласился встретиться, как только я упомянула имена Максима Форе и Греты Кёниг.

Камила слушала, не перебивая, но что-то в её лице становилось всё более сосредоточенным с каждым новым фактом, точно она уже выстраивала в голове собственную версию произошедшего, пока Серена договаривала последние детали.

— Нам нужно понять, откуда они узнали, что вы едете сюда, — сказала она наконец, не тратя времени на лишние сантименты. — Серена, кто-то ещё знал о вашей встрече с Гаспаром Мерсье?

Серена покачала головой.

— Никто, — сказала она. — Я связалась с ним напрямую, не через какие-либо каналы, которые мог бы отследить мой отец.

— Тогда, вероятнее всего, дело не в вас, — сказала Камила задумчиво. — Дело в нём самом. Если ваш отец платил ему за молчание годами, разумно предположить, что он держал его под постоянным присмотром — на случай, если тот решит нарушить сделку. Ваш звонок, кем бы вы ни представились, мог просто послужить триггером для тех, кто уже наблюдал за домом.

Я почувствовал, как что-то в этом объяснении одновременно успокаивает и тревожит — успокаивает тем, что снимает немедленную угрозу слежки за нами лично, но тревожит масштабом контроля, который Дамарис, судя по всему, поддерживал над каждым, кто хоть отдалённо мог представлять для него опасность. Если он был готов годами держать под наблюдением одного напуганного свидетеля где-то на окраине города, оставалось только гадать, сколько ещё подобных «страховок» разбросано по всему Парижу, ожидая своего часа.

— Значит, они не знали, что едем именно мы, — сказал Доминик. — Просто увидели активность вокруг дома и решили не рисковать.

— Наиболее вероятная версия, — согласилась Камила. — Хотя я бы не спешила списывать со счетов и менее удобные объяснения.

Она бросила короткий, острый взгляд на Серену, и я почувствовал, как воздух между ними на мгновение уплотнился: Камила явно не исключала возможность, что документы, на которые наткнулась Серена, могли быть подставлены намеренно, чтобы выявить именно тех, кто роется в делах Дамариса. Серена, судя по всему, тоже это уловила, хотя ничего не сказала вслух.

— Вы хотите сказать, что это была ловушка? — спросил я, чувствуя, как внутри снова нарастает напряжение. — Что кто-то намеренно подсунул эти документы, зная, что Серена их найдёт?

— Я хочу сказать, что не стоит исключать эту возможность, — ответила Камила ровно. — Люди вроде твоего отца Серена, редко оставляют важную информацию там, где её легко найти случайно. Либо он проявил беспечность, которая ему несвойственна, либо кто-то хотел, чтобы эта информация была найдена именно сейчас, именно вами.

— Зачем ему это? — спросила Серена, и в её голосе впервые за разговор с Камилой прозвучала настоящая тревога, а не отработанная деловая собранность.

— Не знаю, — призналась Камила. — Возможно, чтобы проверить твою лояльность. Возможно, чтобы выманить вас всех на открытое пространство, где вами проще манипулировать. А возможно, я ошибаюсь, и объяснение куда проще, чем мне кажется после стольких лет в этом деле.

Я почувствовал, как это предположение оседает во мне тяжёлым, неприятным грузом, добавляя ещё один слой неопределённости к и без того запутанному клубку событий этого вечера.

Мы простояли на месте ещё около часа, пока люди Селены заканчивали разбираться с последствиями, — я не вслушивался в детали, слишком вымотанный физически и эмоционально, чтобы удерживать в голове что-либо, помимо самых общих контуров происходящего.

Серена стояла чуть в стороне, обхватив себя руками, глядя на тлеющие руины дома с выражением лица, которое я не сразу сумел расшифровать, — не горе, не паника, а что-то более острое, более контролируемое, точно она методично запечатывала каждую эмоцию по мере того, как та поднималась на поверхность.

— Ты в порядке? — спросил я, подходя ближе.

— Разумеется, — сказала она резко, почти грубо, с той защитной остротой, что появлялась в её голосе всякий раз, когда она чувствовала себя наиболее уязвимой. — Человек, с которым я едва успела познакомиться, погиб, пытаясь помочь нам, вероятно, из-за моего же отца. Со мной всё прекрасно.

Что-то в этом ответе — слишком резком, слишком идеально выстроенном, чтобы быть искренним, — заставило меня почувствовать ту самую, уже знакомую вспышку чужой эмоции, скользнувшую под поверхностью её слов. Не гнев в чистом виде. Что-то более хрупкое, тщательно упакованное в броню сарказма, чтобы никто, включая, возможно, её саму, не мог разглядеть трещину под ней.

— Серена, — сказал я тихо.

— Не надо, — сказала она, отступая на полшага, точно моя близость сама по себе была угрозой её и без того шаткому равновесию. — Не надо этого сочувственного тона, Кай. Я не разваливаюсь на части. Мне это не нужно.

Доминик, стоявший чуть поодаль, за нашей спиной, наблюдал за этим обменом репликами с тем внимательным, оценивающим выражением лица, с каким смотрел на любую потенциальную угрозу, — только на этот раз угроза была не физической, а куда более тонкой, эмоциональной.

— Она права, что злится, — сказал он тихо, обращаясь скорее ко мне, чем к Серене. — На её месте я бы тоже не хотел, чтобы меня жалели.

Серена бросила на него удивлённый взгляд — короткий, но достаточно красноречивый, чтобы я понял: подобное понимание с его стороны было для неё неожиданностью после стольких лет их взаимной настороженности.

— Спасибо, — сказала она сухо, явно не зная, как реагировать на неожиданную солидарность оттуда, откуда никогда её не ждала.

Я не стал настаивать дальше, хотя каждая клетка моего тела противилась этому решению, — зная по собственному опыту, как невыносимо, когда кто-то пытается взломать броню раньше, чем ты сам готов её снять.

— Хорошо, — сказал я просто. — Но я рядом. Когда будешь готова.

Она не ответила, но её плечи чуть опустились — едва заметно, ровно настолько, чтобы я понял: слова дошли, даже если она не готова была признать это вслух.

Телефон в моём кармане завибрировал, когда мы наконец направлялись к машине, — резко, настойчиво, тем особым ритмом, что я уже научился ассоциировать с одним-единственным контактом в моём списке.

— Габриэль, — сказал я, разглядывая имя на экране, прежде чем ответить.

— КАЙ! — Голос на другом конце линии был настолько громким, настолько паническим, что мне пришлось отвести телефон от уха на добрых десять сантиметров. — Кай, скажи мне, что это не ты только что взорвался в новостях, потому что я сейчас в прямом эфире просматриваю видео с места какого-то взрыва в Париже, и один из очевидцев в комментариях написал, что видел там парня, похожего на тебя, и я не знаю, паниковать мне на камеру перед тремя миллионами подписчиков или…

— Габриэль, — сказал я, стараясь, чтобы голос прозвучал спокойнее, чем я себя чувствовал. — Я в порядке. Мы все в порядке.

— Мы? — переспросил он, и в этом одном слове было столько тревоги, что я почти улыбнулся, несмотря на всё, через что прошёл за последние несколько часов. — Кто «мы»? Что вообще происходит, чёрт возьми? Сначала переулок, потом ты пропадаешь на два дня, теперь взрывы?

— Долгая история, — сказал я, глядя на дымящиеся руины позади себя, на мать, всё ещё раздающую указания людям в штатском, на Серену, застывшую в паре метров с тем же тщательно контролируемым выражением лица. — Слишком долгая, чтобы рассказывать по телефону.

— У меня отменяется эфир, — сказал Габриэль решительно, и я услышал, как на заднем плане кто-то возмущённо запротестовал, прежде чем звук резко оборвался, точно он просто выключил трансляцию посреди слова. — Три миллиона человек переживут без меня один вечер. Ты — не переживёшь, если я не удостоверюсь лично, что с тобой всё в порядке.

— Тебе не обязательно…

— Обязательно, — оборвал он меня. — Кай, я серьёзно. Хватит с меня новостей о тебе из вторых рук. Не спорь со мной — я уже вызываю такси. Куда ехать?

— Ко мне, в квартиру, — сказал я, взглянув на Доминика, который коротко кивнул в знак согласия. — Здесь всё равно скоро оцепят окончательно, и нам тут больше нечего делать.

Серена, стоявшая в паре шагов и слышавшая, судя по всему, весь разговор, посмотрела на меня с выражением, в котором смешались усталость и что-то похожее на нерешительность.

— Можно мне с вами? — спросила она тише обычного, без привычной уверенности в голосе. — Домой я сейчас точно не поеду, а больше мне ехать, признаться, некуда.

— Конечно, — сказал я, не раздумывая. — Едем все вместе.

Я не стал спорить с Габриэлем дальше. Часть меня, вымотанная и опустошённая событиями этого дня, была искренне благодарна за то, что хотя бы один человек в моей жизни реагировал на происходящее с такой прямолинейной, незамутнённой человечностью — паникой, беспокойством, немедленным желанием быть рядом, — не отягощённой ни политикой круга, ни многолетними тайнами, ни осторожным расчётом, кто и что готов раскрыть.

— Хорошо, — сказал я в трубку. — Жду у себя.

Отключая звонок, я поймал себя на мысли, что впервые за весь этот бесконечный вечер жду чьего-то приезда не с тревогой, а с чем-то похожим на облегчение.

Я обернулся, оглядывая место, где ещё недавно стоял дом Гаспара Мерсье, — тлеющие руины, оцепление, редеющую, но всё ещё любопытную толпу, мать, продолжавшую отдавать указания людям, чьи имена я даже не знал, Камилу, методично координирующую нечто среднее между расследованием и заметанием следов, Серену, застывшую в стороне со своей тщательно выстроенной бронёй, и Доминика, не отходившего от меня ни на шаг весь этот бесконечный вечер, как делал это каждый день на протяжении практически всей моей жизни.

Где-то там, в толпе или уже за её пределами, всё ещё мог скрываться тот самый человек со странными глазами, чьё лицо я так и не смог разглядеть отчётливо, — ещё одна нить в клубке, который, я подозревал, только начинал разматываться. Ещё один вопрос, добавившийся к списку, который с каждым днём становился всё длиннее, вместо того чтобы сокращаться.

Я не знал, сколько ещё подобных вечеров мне предстоит пережить, прежде чем этот список наконец начнёт сокращаться. Но впервые за долгое время я чувствовал не только усталость и страх, но и нечто похожее на решимость — упрямую, измотанную, но всё ещё живую решимость довести начатое до конца, вне зависимости от того, сколько ещё правды придётся вырывать силой у людей, предпочитающих молчание.

Глава 13. Квартира

«Узы, что связывают истинную семью, — не узы крови, а узы уважения и радости от жизни друг друга» — Ричард Бах

Дверь квартиры поддалась под ключом с тем же самым тихим щелчком, что я слышал сотни раз до этого, — обычный, ничем не примечательный звук, который сегодня почему-то отозвался в груди чем-то куда более весомым, чем должен был.

Я замер на пороге на долю секунды дольше необходимого, разглядывая знакомую прихожую — вешалку, зеркало, стопку почты, которую я так и не разобрал за последние недели, — и думал о том, что именно здесь, за этой самой дверью, всё началось. Здесь я проснулся с семью пропавшими днями в голове. Отсюда Доминик увёз меня к матери, положив начало цепочке событий, которая теперь включала мифическую тюрьму на краю вселенной, взорванный дом в пригороде Парижа и тлеющие руины доверия между мной и собственной семьёй.

Странно было думать, что квартира выглядела точно так же, как в то самое утро, — тот же беспорядок на кухонном столе, та же куртка, брошенная на спинку стула, — точно пространство вокруг меня отказывалось признавать, насколько сильно изменился человек, который в него возвращался. Я провёл ладонью по дверному косяку, ощущая знакомую текстуру дерева под пальцами, и на мгновение позволил себе просто постоять, впитывая ощущение дома в теле, которое, казалось, за считаные дни пережило больше, чем за все предыдущие двадцать шесть лет вместе взятые.

— Заходишь, или собираешься весь вечер медитировать в дверях? — спросил Габриэль, протискиваясь мимо меня с той бесцеремонностью, которую позволял себе только он один.

Я шагнул внутрь, и в этот момент он развернулся и коротко, но ощутимо ударил меня кулаком в плечо — не больно, но достаточно чувствительно, чтобы это точно не было случайностью.

— За что это? — спросил я, потирая плечо.

— За то, что ты чуть не умер, а мне пришлось узнавать об этом от Доминика, а не от тебя лично, — сказал Габриэль, но в его тоне не было настоящей злости, только та особая, замаскированная под раздражение тревога, которую он всегда выражал именно так, а не прямыми словами. — В следующий раз, когда очнёшься после того, как в тебя что-то воткнули, будь добр, напиши хотя бы смайлик. Мне много не нужно.

— Учту, — сказал я, чувствуя, как что-то внутри чуть теплеет, несмотря на всю усталость этого бесконечного дня.

Мы прошли дальше, в гостиную, где Доминик уже опускался на диван с тем видом полного, безоговорочного изнеможения, что позволял себе крайне редко, а Серена задержалась у окна на несколько секунд дольше остальных, глядя на вечерний город внизу, прежде чем присоединиться к нам. Мы расположились — Доминик и Серена на диване, Габриэль развалился в кресле напротив, а я устроился на подлокотнике, слишком взвинченный, чтобы полноценно сесть, — и несколько минут никто не решался начать разговор, который явно давно назревал.

— Ладно, — сказал наконец Габриэль, хлопнув себя по коленям. — Кто-нибудь объяснит мне, что вообще происходит? Потому что за последние дни я успел стать очевидцем нападения на вас, тебя без сознания, а теперь взрыв дома, который, судя по тому, как ты избегаешь моего взгляда, тоже как-то связан со всем остальным.

Мы переглянулись — я, Доминик, Серена, — каждый молчаливо взвешивая, сколько именно правды стоит выдать человеку, который, при всей своей преданности, действительно не был частью того мира, в который мы все оказались вовлечены по праву рождения.

— Это долгая история, — начал я. — И она звучит безумно.

— Попробуй, — сказал Габриэль. — У меня богатое воображение. Я снимаю ролики про теории заговора хотя бы раз в месяц ради вовлечённости аудитории.

Я рассказал ему — насколько мог, опуская самые опасные и самые личные детали, но давая достаточно, чтобы он понял масштаб происходящего: про круг, про то, что Дамарис, скорее всего, стоит за исчезновением Греты и Максима, про взрыв, унёсший последнюю ниточку к правде. О собственных видениях и о том, что я слышу и чувствую то, чего не должен, я умолчал — сам ещё не был готов облечь это в слова, которые прозвучали бы не безумно даже для человека, только что услышавшего всё остальное. Доминик и Серена изредка дополняли рассказ, поправляли детали, но в основном молчали, наблюдая за реакцией Габриэля с тем же напряжением, что чувствовал я сам.

— Погоди, — сказал Габриэль в какой-то момент, поднимая руку, точно останавливая поток информации физическим жестом. — То есть ты хочешь сказать, что твоя мать — не просто успешный адвокат, а глава какого-то тайного совета семей, о котором я в жизни не слышал, хотя знаю тебя уже несколько лет?

— В общих чертах, да, — сказал я.

— А отец Серены действительно способен на такое — заказать взрыв, устроить нападение, всё это? — спросил Габриэль, бросив осторожный взгляд на Серену, точно опасаясь задеть её этим вопросом сильнее, чем уже задел самим фактом его существования.

— Похоже на то, — сказала Серена ровным, тщательно контролируемым голосом. — Хотя доказательств, которые устроили бы суд, у нас пока нет. Только слишком много совпадений, чтобы списывать их на случайность.

Габриэль откинулся в кресле, потирая лицо руками с тем выражением человека, пытающегося уместить в голове слишком много информации за слишком короткое время.

— Знаете, что самое безумное во всём этом? — сказал он наконец. — Не сами факты. А то, что я, кажется, вам верю. Хотя любой здравомыслящий человек на моём месте решил бы, что вы все либо разыгрываете меня, либо нуждаетесь в серьёзной медицинской помощи.

Когда я закончил основную часть рассказа, он долго молчал, глядя на нас троих с выражением лица, которое я не сразу сумел расшифровать.

— Ладно, — сказал он наконец. — Я, конечно, ценю, что вы решили мне довериться, но вы же понимаете, что это звучит как сюжет для одного из моих же роликов про заговоры? Тайное общество, дары, передающиеся по наследству, взрывы, устраиваемые загадочным аристократом, которого боится буквально весь ваш круг…

— Именно поэтому мы и не спешили тебе рассказывать, — сказал я, чувствуя, как внутри что-то напрягается от того, насколько нелепо звучало всё это со стороны, произнесённое вслух кем-то, кто ещё вчера считал подобные истории просто удобным материалом для роликов.

— Не обижайся, — сказал Габриэль. — Просто дай мне пару минут привыкнуть к мысли, что моя жизнь только что превратилась в один из этих самых роликов, только без сценария и без возможности всё переснять, если что-то пойдёт не так.

— Слушайте, — сказал Габриэль, и в его голосе впервые за разговор прозвучало что-то более серьёзное, менее наигранное, — я не говорю, что не верю вам. Я вижу взорванный дом в новостях, вижу шрам на голове Доминика, вижу, что вы все выглядите так, будто не спали неделю. Что-то реальное явно происходит. Просто… моя жизнь так не устроена. Я пою песни, снимаю ролики, отвечаю на комментарии от людей, которые думают, что знают меня, потому что видели тридцать секунд моего завтрака в сторис. Скрытые общества и дары по наследству — это не та реальность, в которой я живу.

— Возможно, тебе стоит начать привыкать, раз уж ты здесь, — сказала Серена, но в её голосе не было привычной остроты, только усталое, почти сочувственное признание.

Габриэль невесело усмехнулся.

— Возможно, — сказал он. — Хотя, признаться, часть меня предпочла бы, чтобы всё это оказалось какой-то затянувшейся, крайне продуманной розыгрышем ради контента.

Что-то в том, как он это произнёс — слишком легко, слишком отработанно, — заставило меня всмотреться в его лицо чуть внимательнее, чем обычно. За привычной иронией, за фирменной лёгкостью, с которой он привык встречать любые неприятности, пряталось что-то ещё — усталость, куда более глубокая, чем можно было объяснить одним тревожным вечером.

Доминик поднялся, потянув за собой Серену под предлогом того, что не мешало бы найти что-нибудь поесть, — и в этом жесте было достаточно тактичности, чтобы я понял: он тоже заметил ту же тень в лице Габриэля, что и я, и сознательно оставил нас вдвоём.

— Ты в порядке? — спросил я тихо, когда голоса Доминика и Серены на кухне стали приглушённым фоном где-то за стеной.

— Разумеется, — сказал он привычным, лёгким тоном, но что-то в его глазах на мгновение выдало усталость, которую он обычно тщательно прятал за постоянной готовностью шутить. — Просто… знаешь, забавно. У вас у всех целый мир тайных обществ и передающихся по крови даров, да ещё и реальная опасность для жизни в придачу, — а моя главная проблема на этой неделе была в том, что мама снова написала, что мои ролики — это «несерьёзно» и «пустая трата образования», за которое они с отцом заплатили.

— Мне жаль, — сказал я.

— Не стоит, — сказал Габриэль, пожимая плечами с той наигранной небрежностью, которая, я уже начинал подозревать, служила ему постоянным щитом. — Я привык. Три миллиона подписчиков, реклама, которую я снимаю, оплачивает квартиру побольше, чем у большинства моих ровесников, а для собственной семьи я всё ещё мальчик, который «мог бы стать инженером, если бы серьёзно занимался учёбой». Забавно, да? Столько людей смотрят на меня каждый день, а те немногие, чьё мнение действительно должно было бы что-то значить, смотрят сквозь меня.

Я почувствовал, как что-то в его словах отозвалось узнаванием — не идентичным моему собственному опыту, но родственным ему на каком-то более глубоком уровне.

— Знаешь, что странно, — сказал я. — Ты окружён вниманием больше, чем кто-либо из нас. А звучишь так, точно чувствуешь себя таким же одиноким, каким я чувствовал себя всю жизнь, несмотря на то, что был окружён семьёй с деньгами и связями.

Габриэль посмотрел на меня долгим, неожиданно серьёзным взглядом.

— Может, поэтому мы и сошлись, — сказал он наконец. — Ты одинок в толпе своей семьи. Я одинок в толпе своих подписчиков. Хотя бы здесь, с вами, мне не нужно быть ни идеальным сыном, ни идеальным контентом.

Что-то в этом признании — редком, лишённом привычной защитной иронии — заставило меня почувствовать себя ближе к нему, чем когда-либо за годы нашего знакомства, точно мы только что оба на мгновение позволили друг другу увидеть то, что тщательно прятали от всего остального мира.

— Спасибо, что сказал это вслух, — произнёс я тихо.

— Не привыкай, — сказал Габриэль, тут же возвращая себе привычную лёгкость тона, будто устыдившись собственной откровенности. — Следующие лет пять я планирую компенсировать этот момент искренности исключительно плохими шутками и раздражающими комментариями о твоём стиле в одежде.

— Буду ждать с нетерпением, — сказал я, чувствуя, как уголок губ невольно ползёт вверх, несмотря на всю тяжесть этого бесконечного дня.

Доминик и Серена вернулись из кухни с чаем на всех — не столько потому, что кто-то из нас действительно хотел пить, сколько потому, что простой, привычный ритуал заваривания чая давал рукам занятие, а разговору — естественную паузу. Мы просидели ещё около часа, обсуждая уже не столько факты, сколько то, что делать дальше, — и постепенно, разговор за разговором, чашка за чашкой, тяжесть этого дня начала брать своё, превращая дальнейшие разговоры скорее в формальность, чем в осмысленный обмен информацией.

— Оставайтесь здесь, — сказал я наконец, когда часы перевалили за полночь, а веки у всех нас начали предательски тяжелеть. — Все. Ехать по домам в таком состоянии — плохая идея, а после сегодняшнего дня я не хочу, чтобы кто-то из нас оставался один.

— Мудрое решение, — согласился Доминик. — Мы с Габриэлем возьмём гостиную и свободную комнату.

— Я себе гостиную, — тут же заявил Габриэль. — У меня спина не переживёт ещё одну ночь на чужом диване, а комната хотя бы с нормальной кроватью.

— Гостиная — это диван, гений, — заметил Доминик сухо.

— Я имел в виду свободную комнату, — поправился Габриэль, ничуть не смутившись. — Оговорился. Издержки контузии от близкого знакомства с взрывной волной.

— У тебя не было контузии, — сказал я.

— Зато у меня есть чувство драматизма, — парировал Габриэль, — а это, честно говоря, куда более ценный актив в моей профессии.

— Договорились, — сказал Доминик со снисходительным смешком, явно давно привыкший к подобным мелким перепалкам. — Бери свою комнату, страдалец. Я как-нибудь переживу диван.

Серена молча посмотрела на меня, и в этом взгляде был вопрос, который не требовал слов.

— Со мной, — сказал я тихо. — Если не против.

— Не против, — сказала она, и что-то в её голосе — усталое, лишённое привычной иронии — тронуло меня сильнее, чем любая более выразительная реакция.

***

Мы лежали в темноте моей комнаты, не касаясь друг друга, каждый глядя в потолок, — и тишина между нами ощущалась не пустой, а полной, будто оба берегли слова для чего-то более важного, чем обычный разговор ни о чём.

— О чём ты думаешь? — спросил я тихо, поворачивая голову в её сторону.

— О том, каким было бы всё это, если бы мы познакомились не через наших родителей, — сказала она после долгой паузы. — Не потому, что наши семьи связаны, а просто случайно, где-нибудь на улице, в кафе, где угодно. Интересно, стали бы мы вообще друзьями.

— Думаю, да, — сказал я. — Хотя, признаться, ты была бы невыносима без всего этого фамильного лоска, который тебя слегка смягчает.

Она фыркнула — короткий, почти неохотный смешок, первый настоящий звук веселья, что я слышал от неё за весь этот бесконечный день.

— Смотри, кто говорит, — сказала она. — Мистер «я слишком хорош для собственной жизни, поэтому проворачиваю тёмные делишки с антиквариатом ради ощущения контроля».

— Справедливо, — признал я.

Мы замолчали снова, но на этот раз тишина ощущалась легче, чем раньше, — точно короткий обмен шутками растопил что-то, что весь день оставалось замороженным между нами.

— Знаешь, — сказала Серена наконец, тихо, почти шёпотом, — я не помню, когда в последний раз чувствовала себя в безопасности где-либо, кроме как рядом с тобой. Даже сейчас, после всего.

— Странный выбор места для чувства безопасности, — сказал я. — Учитывая, сколько всего произошло с людьми в моём окружении за последнюю неделю.

— Может быть, — сказала она. — Но ты никогда не притворялся передо мной кем-то, кем не являешься. Даже когда мы использовали друг друга — а мы оба знаем, что использовали, — в этом было больше честности, чем в половине моих настоящих отношений.

Я повернул голову, глядя на её профиль в темноте, едва различимый в свете уличных фонарей, пробивающемся сквозь неплотно задёрнутые шторы.

— Ты боишься, что он окажется таким, каким я начинаю подозревать, — сказал я тихо. Не вопрос. Утверждение.

Она долго молчала, прежде чем ответить.

— Я боюсь, что всю жизнь любила человека, которого никогда не существовало, — сказала она наконец, и голос её впервые за вечер по-настоящему дрогнул. — Что версия отца, которую я знала, была просто ещё одной его конструкцией, как и всё остальное вокруг него.

Я протянул руку в темноте, нашёл её ладонь и сжал — коротко, бережно, без единого слова, потому что некоторые вещи не нуждаются в комментариях, чтобы быть услышанными.

Она сжала мою руку в ответ, и мы так и остались лежать, не говоря больше ничего, пока усталость наконец не взяла своё, утягивая меня в сон прежде, чем я успел это заметить.

***

Сон пришёл не пустым.

Обрывки — вот всё, чем он был: разрозненные, лишённые связного порядка фрагменты, всплывающие один за другим, точно кто-то наугад вытаскивал страницы из книги, которую я никогда не читал, но каким-то образом уже знал наизусть.

Изба. Голые деревянные стены, окно с приглушённым белым светом. Холод, въедающийся под кожу, — не такой, какой бывает на парижской улице зимой, а более глубокий, более первобытный, точно сама температура здесь подчинялась иным, незнакомым законам.

Снег. Бесконечный, слепящий снег, и ощущение, что я иду сквозь него, проваливаясь по колено, не зная, куда именно направляюсь, — только смутное, животное чувство необходимости двигаться, потому что остановка означала бы нечто худшее, чем сама усталость.

Затем — камень, движущийся, живой, будто дышащий собственной, неторопливой жизнью, — фигуры, вырезанные в породе, оживающие на несколько ударов сердца, прежде чем снова застыть. Четыре силуэта, три из которых светились приглушённым сиянием, а четвёртый — обособленный, тёмный, точно вырезающий собственный контур из пустоты вместо того, чтобы заполнять её светом.

Тепло — неожиданное, почти нежное, разительно контрастирующее с холодом других фрагментов, — и ощущение, что я не один. Что рядом кто-то есть, невидимый, но осязаемый на каком-то ином, не физическом уровне восприятия.

И голос. Не отчётливый, не складывающийся в слова, которые я мог бы разобрать полностью, но узнаваемый на каком-то более глубоком, инстинктивном уровне, — ровный, чуть насмешливый, обращающийся ко мне так, точно мы давно и хорошо знакомы, будто между нами существовала близость, которую я никак не мог вспомнить, но безошибочно чувствовал всем своим существом.

Ты не один.

Обрывок разговора — я задаю вопрос, не разобрать какой, а в ответ — терпеливое, чуть ироничное молчание, за которым следует что-то похожее на смех, тихий, невесёлый, но не лишённый тепла.

Имя. Я произношу чьё-то имя, но звук ускользает раньше, чем я успеваю его удержать, оставляя после себя лишь смутное ощущение, что оно было важным — быть может, самым важным словом, что я произнёс за всю ту неделю, которую до сих пор не мог вспомнить полностью.

Я не был уверен, снилась ли мне эта фраза, или я действительно когда-то её слышал, — но проснулся с бешено колотящимся сердцем и абсолютной, необъяснимой уверенностью, что где-то в глубине этих обрывков пряталась куда более цельная, куда более важная правда, которую я пока не мог полностью ухватить. Простыня подо мной была влажной от пота, а сердце колотилось так, будто я только что пробежал несколько километров, а не просто лежал неподвижно в собственной постели.

***

Телефон завибрировал на прикроватном столике раньше, чем солнце успело толком подняться над крышами соседних домов, — резкий, настойчивый звук, вырвавший меня из беспокойной полудрёмы, в которую я провалился после того сна.

Серена уже не спала, судя по тому, как быстро она повернула голову на звук, — я поймал себя на мысли, что не знаю, спала ли она вообще этой ночью, или, как и я, провела большую её часть в тревожной, чуткой полудрёме, готовая проснуться от малейшего шороха.

Я потянулся за телефоном, щурясь от яркости экрана в полумраке комнаты, и увидел имя Мико, за которым следовало короткое, но не терпящее возражений сообщение.

Круг собирается сегодня вечером. Вам нужно быть там. Это важно, Кай. Важнее, чем ты думаешь.

Я почувствовал, как остатки сна мгновенно испарились, уступив место чему-то куда более острому, куда более тревожному.

— Что там? — спросила Серена, приподнимаясь на локте.

Я протянул ей телефон молча, наблюдая, как её лицо меняется по мере прочтения сообщения, — от сонной расслабленности к той же самой напряжённой сосредоточенности, что владела ею весь предыдущий вечер.

— «Важнее, чем ты думаешь», — повторила она вслух, возвращая мне телефон.

— Согласен, — сказал я, чувствуя, как внутри снова нарастает то самое напряжение, которое, казалось, стало моим постоянным спутником за последнюю неделю. — Нужно разбудить остальных.

Из гостиной уже доносились приглушённые голоса — Доминик, судя по всему, тоже проснулся рано, а Габриэль, зная его привычки, наверняка ещё крепко спал, несмотря на любой шум вокруг. Я невольно улыбнулся этой мысли, представляя, как Доминик будет пытаться разбудить его, встречая привычное сопротивление человека, для которого сон был почти священным ритуалом вне зависимости от обстоятельств.

— Похоже, — сказал я, поднимаясь с кровати и чувствуя, как тяжесть предстоящего дня начинает давить на плечи ещё до того, как этот день по-настоящему начался, — сегодняшний день будет ещё длиннее вчерашнего.

Серена молча кивнула, уже потянувшись за своей одеждой, аккуратно сложенной на стуле у кровати, — и в этом обыденном, почти домашнем жесте было что-то, что на мгновение заставило меня забыть обо всей тяжести предстоящего дня, позволив себе просто на секунду задержаться в этом хрупком, временном ощущении нормальности, прежде чем мир снова потребует от нас быть чем-то большим, чем просто уставшими людьми, пытающимися пережить очередное утро.

Глава 14. Порог

«Каждая дверь — это выбор, который нельзя отменить»

Утренний свет, пробивавшийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, казался слишком мирным для того разговора, который нам предстоял, — и я поймал себя на мысли, что было бы куда честнее, если бы за окном бушевала гроза, а не безмятежное, равнодушное июньское утро.

Я лежал несколько минут, глядя в потолок, прежде чем заставить себя подняться, — тело всё ещё гудело от вчерашнего взрыва, а разум упрямо цеплялся за обрывки ночного сна, которые, я знал, значили что-то важное, но пока отказывались складываться в связную картину. Серена уже не спала, судя по смятой постели рядом, — я нашёл её на кухне, где она, судя по всему, уже успела обменяться с Домиником достаточным количеством фраз, чтобы оба выглядели одинаково напряжёнными.

Мы собрались на кухне — Доминик уже успел заварить кофе на всех, Серена сидела за столом, обхватив кружку обеими ладонями, точно искала в её тепле хоть какую-то опору, а Габриэль расхаживал по комнате, слишком взвинченный, чтобы усидеть на месте.

— Итак, — сказал Габриэль, останавливаясь напротив меня, — какой план? Едем все вместе выяснять, что за встречу затевает твоя мать?

Я почувствовал, как внутри что-то сжимается перед разговором, который откладывал с самого пробуждения.

— Не все, — сказал я тихо.

Габриэль замер.

— Что значит «не все»?

— Это значит, что тебе стоит остаться здесь, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя каждое слово давалось тяжелее, чем я ожидал. — Габриэль, ты уже знаешь больше, чем должен был бы, — про круг, про Дамариса, про то, во что мы вляпались. Этого достаточно. Тебе не нужно лезть глубже, особенно туда, где последствия могут оказаться серьёзными не только для нас, но и для тебя.

— Серьёзными для меня? — повторил он, и в его голосе прозвучало неверие, смешанное с чем-то похожим на обиду. — Кай, меня чуть не хватил инфаркт, когда я увидел новости про взрыв. Я уже в этом, нравится тебе это или нет.

— Ты в курсе, — сказал я. — Это не то же самое, что быть внутри. Твоя семья не из круга. Тебя некому будет прикрыть, если что-то пойдёт не так.

— А вас есть кому прикрыть? — спросил Габриэль резко, обводя взглядом Доминика и Серену. — Судя по тому, что я видел вчера, у вас защиты ничуть не больше моего.

— Габриэль, — сказал Доминик тихо, но твёрдо, — Кай прав. Тебе безопаснее остаться в стороне.

— Даже ты? — Габриэль повернулся к нему с выражением лица, в котором смешались злость и что-то куда более уязвимое. — Дом, мы знакомы сто лет. Ты серьёзно хочешь, чтобы я сидел здесь и ждал, пока вы разбираетесь с загадочными аристократами-убийцами и тайными советами?

— Именно этого я и хочу, — сказал Доминик.

Серена, до этого молчавшая, подняла голову.

— Это не про то, что мы тебе не доверяем, — сказала она мягче, чем я привык от неё слышать. — Это про то, что чем больше людей знают, где мы будем и что планируем, тем выше риск, что информация просочится не туда. И тем больше мишеней у тех, кто может захотеть от нас избавиться.

Что-то в этом объяснении, судя по лицу Габриэля, задело его сильнее, чем прямой отказ.

— Значит, я мишень, о которой лучше не думать, — сказал он тихо.

— Я не это имела в виду, — начала Серена, но он уже поднял руку, останавливая её.

— Нет, — сказал он, — именно это ты и имела в виду, просто нашла более вежливый способ это сформулировать. И знаете, что самое обидное? Вы, наверное, правы. Я действительно ничем не могу вам помочь там, куда вы едете. Я не умею драться, как Доминик. У меня нет связей, как у Серены. У меня даже нет того странного, необъяснимого чутья, которое, кажется, есть у всех вас, кроме меня.

Я почувствовал укол вины при этих словах, зная, что он не подозревает, насколько близко подошёл к правде о моих собственных, тщательно скрываемых способностях.

— Дело не в том, что ты бесполезен, — сказал я. — Дело в том, что ты не обязан рисковать собой ради мира, в который тебя никто не приглашал.

— А вас кто-то спрашивал, хотите ли вы в него влезать? — парировал Габриэль. — Насколько я понял, вас всех туда просто затянуло, хотели вы того или нет.

Что-то в этом аргументе было справедливым настолько, что я не сразу нашёл, что на него ответить.

— Забудьте, — сказал он. — Я понял. Оставайтесь одна большая счастливая семья с тайнами, а я пойду… не знаю, сниму ролик про то, как провёл лучшую неделю в своей жизни, наблюдая за вашими взрывами со стороны.

Он развернулся и вышел из кухни, хлопнув дверью спальни чуть громче, чем требовалось, — и в наступившей после этого тишине я почувствовал себя даже хуже, чем ожидал.

— Он оправится, — сказал Доминик, хотя по его голосу было ясно, что и он сам не до конца в этом уверен.

— Он всё равно считает, что может помочь, — сказал я тихо, вспоминая выражение его лица за секунду до того, как он вышел. — Это меня и тревожит больше всего.

Серена отставила кружку, поднимаясь и подходя к окну, глядя на улицу внизу с тем выражением лица, что появлялось у неё, когда она пыталась разобраться в собственных чувствах, прежде чем облечь их в слова.

— Мы поступили правильно? — спросила она, не оборачиваясь. — Я говорю это не потому, что сомневаюсь в решении. А потому, что не могу отделаться от чувства, что мы просто повторили с ним то же самое, что наши собственные семьи всегда делали с нами, — решили, что знаем лучше, что ему следует, а что не следует знать.

— Есть разница, — сказал я, хотя вопрос задел что-то в глубине меня самого. — Мы хотя бы объяснили ему причину. Мои родители никогда не утруждали себя даже этим.

— Слабое утешение для человека, которого мы только что фактически выставили за дверь, — сказала Серена.

Никто из нас не нашёл, что на это возразить. Мы просидели за столом ещё около часа, перебирая одно и то же чувство вины по кругу, пока оно наконец не уступило место другому, не менее насущному вопросу: как, чёрт возьми, нам вообще узнать, где состоится эта встреча.

— Я написал матери, — сказал я, разглядывая телефон, на экране которого по-прежнему не было ни одного ответа. — Дважды. Ничего.

— Не удивительно, — сказала Серена. — После вчерашнего она вряд ли горит желанием тебе помогать.

— Я тоже пробовал, — сказал Доминик, откладывая собственный телефон с тем же результатом. — Написал отцу, спросил, не знает ли он чего-то про сегодняшний вечер. Ответ был предельно ясным: «Не лезь в это, Доминик». Камила, судя по всему, придерживается той же позиции — я звонил ей, она сбросила вызов через десять секунд.

Я почувствовал укол разочарования, хоть и не удивления, — часть меня, вероятно, надеялась, что хотя бы Доминик получит от собственной семьи больше, чем получал я от своей.

— Может, стоит попробовать написать ей ещё раз? — спросил я. — Объяснить, что дело не в упрямстве, а в том, что нам действительно нужна эта информация?

— Пробовал, — сказал Доминик с невесёлой усмешкой. — Она ответила одной фразой: «Я услышала тебя в первый раз». После этого — тишина.

— Замечательно, — сказал я. — Значит, наши собственные семьи скорее дадут нам действовать вслепую, чем рискнут поделиться информацией.

— Возможно, они правда думают, что так безопаснее, — сказала Серена, хотя в её голосе не было особой убеждённости.

— Или им просто удобнее, чтобы мы оставались снаружи, — сказал я, чувствуя, как знакомая, уже привычная горечь снова поднимается внутри.

— Есть третий вариант, — сказал Доминик задумчиво. — Может, они и сами не до конца контролируют ситуацию. Может, кто-то выше их по иерархии тоже не хочет, чтобы информация распространялась, и они просто выполняют приказ, который им самим не нравится.

— Это делает их поведение более понятным, — сказала Серена, — но не более простительным.

Я кивнул, чувствуя, как усталость от постоянных недомолвок — со стороны матери, со стороны отца Доминика, со стороны всего мира, в который меня угораздило родиться, — накапливается во мне тяжёлым, почти физическим грузом. Серена долго молчала, глядя в свою кружку, а затем, точно решившись на что-то, подняла взгляд.

— У меня есть идея, — сказала она. — Не уверена, что она чего-то стоит, но…

— Говори, — сказал я.

— Когда я была маленькой, — начала она медленно, точно доставая воспоминание из глубокого, давно не тревоженного места, — родители иногда брали меня с собой на приёмы. Я не понимала тогда, что это были за приёмы на самом деле, — просто скучные вечера с взрослыми в красивых костюмах, где меня сажали в уголок с книжкой и просили не мешать. Но было одно место, куда мы ездили чаще остальных. Собор. Не тот, что у всех на слуху, — поменьше, тише, с криптой под ним, куда пускали далеко не всех туристов.

— Собор? — переспросил Доминик.

— Сен-Сюльпис, — сказала Серена. — Я почти уверена. У меня в памяти отпечаталось это место — витражи, запах старого камня, лестница, ведущая куда-то вниз, куда меня никогда не пускали дальше первых ступеней.

— Ты помнишь, зачем вас туда возили? — спросил я.

— Тогда — нет, — сказала Серена. — Я думала, что это просто ещё одно скучное взрослое место, куда нужно ходить, потому что так положено. Только сейчас, вспоминая, я понимаю, насколько странно вела себя охрана у входа — слишком много людей для обычного собора, слишком тщательный досмотр для места, открытого для прихожан.

— А твой отец что-нибудь говорил про это место? — спросил Доминик. — Хоть что-то, что могло бы подсказать, зачем оно вообще нужно кругу?

Серена задумалась, наморщив лоб, точно пытаясь просеять детское воспоминание сквозь фильтр всего, что узнала за последние недели.

— Один раз, — сказала она медленно. — Он сказал что-то про то, что некоторые двери лучше держать там, где никто не станет их искать. Тогда я решила, что это просто одна из его загадочных, ничего не значащих фраз, которыми он любил щеголять. Теперь я не уверена, что это была просто фигура речи.

Что-то в этой формулировке — «двери, которые лучше держать там, где никто не станет их искать» — заставило меня почувствовать, как по коже пробежал холодок, не имеющий никакого отношения к температуре в комнате.

Я почувствовал, как что-то внутри отозвалось на эти слова, — не видение, не всплеск чужой эмоции, а нечто более тихое, более похожее на узнавание, идущее откуда-то из глубины, к которой я пока не мог подобрать ключ.

— Ты думаешь, встреча сегодня будет там же? — спросил я.

— Не уверена, — призналась Серена. — Прошло больше десяти лет с тех пор, как я там была в последний раз. Но если круг годами использовал это место, было бы логично, что оно всё ещё в ходу.

— Это единственная зацепка, которая у нас вообще есть, — сказал Доминик. — Стоит попробовать.

— Тогда решено, — сказал я, чувствуя, как в груди понемногу собирается что-то похожее на решимость, впервые за это утро вытесняющее усталость и растерянность. — Едем к Сен-Сюльпис. Даже если это ничего нам не даст, лучше проверить самим, чем сидеть здесь и ждать милости от людей, которые уже не раз показали, что не намерены её проявлять.

***

Спор о том, что делать дальше — ехать наугад к собору прямо сейчас, попытаться выяснить точное время встречи, или просто ждать, — разгорелся быстрее, чем я ожидал.

— Мы не можем просто заявиться туда без подготовки, — говорил Доминик, расхаживая по кухне. — Что, если это не то место? Что, если встреча уже началась, а мы потеряем время, добираясь туда впустую?

— А что нам ещё остаётся? — возразила Серена. — Сидеть здесь и ждать, пока кто-то соизволит прислать нам приглашение с золотым тиснением?

— Я не говорю, что нужно сидеть сложа руки, — сказал Доминик. — Я говорю, что действовать вслепую — плохая идея, учитывая, чем закончилась последняя вылазка без подготовки.

— На это намекать не обязательно, — сказала Серена резко, и что-то в её голосе подсказало мне, что взрыв дома Гаспара всё ещё был для неё открытой раной, а не просто аргументом в споре.

— Я не пытался задеть тебя, — сказал Доминик мягче. — Я пытаюсь не дать нам повторить ту же ошибку.

— Тогда что ты предлагаешь? — спросила Серена, скрещивая руки на груди. — Проверить обстановку заранее? У нас есть от силы несколько часов до вечера. Нанять частных детективов? Позвонить в полицию и сказать, что подозреваем собственных родителей в тайном заговоре?

— Я предлагаю хотя бы поесть и немного поспать, прежде чем принимать решения, от которых может зависеть, выживем мы сегодня вечером или нет, — сказал Доминик, и в его голосе впервые за спор прозвучала откровенная усталость. — Мы все на взводе после вчерашнего. Это не помогает нам думать яснее.

Серена открыла рот, чтобы возразить, но передумала, откидываясь на спинку стула с видом человека, слишком вымотанного, чтобы продолжать спор ради самого спора.

Я слушал их перепалку, чувствуя, как усталость и напряжение последних дней сплетаются во что-то, всё труднее поддающееся контролю, — и как раз в тот момент, когда я открыл рот, чтобы попытаться примирить обе позиции, мой телефон завибрировал.

Сообщение от Мико.

Сен-Сюльпис. Крипта под собором. Вход через боковую дверь со стороны улицы Пале, в девять вечера. Не опаздывайте.

Я замер, глядя на экран, чувствуя, как решимость, только что собранная с таким трудом, на мгновение растворяется в новой волне тревоги, — а затем молча протянул телефон Серене.

Она прочитала сообщение, и что-то в её лице изменилось — удивление, смешанное с тем особым, тревожным узнаванием, что бывает, когда смутная догадка неожиданно подтверждается.

— Это оно, — сказала она тихо. — Именно то место, о котором я думала.

— Похоже, спор окончен, — сказал Доминик, глядя на экран через её плечо. — У нас есть адрес и время. Осталось только решить, что мы будем делать, когда там окажемся.

***

Кагуя ждала в машине, припаркованной через дорогу от дома, где, судя по адресу, который дала ей дочь, снимал квартиру американский друг Кая, — небольшое, но со вкусом обставленное здание в тихом квартале, разительно отличавшееся от помпезности, к которой она привыкла в кругах, где вращалась большую часть своей жизни. Она разглядывала фасад дома с тем же спокойным, отстранённым вниманием, с каким разглядывала бы любое место, где, по её ощущениям, должно было произойти что-то значимое, — не пытаясь торопить момент, но и не позволяя себе отвлечься от него.

Мико сидела рядом, нервно постукивая пальцами по колену, — жест, который она позволяла себе крайне редко, обычно тщательно контролируя каждое своё движение.

— Ты уверена, что он согласится? — спросила Мико, глядя на дверь подъезда с той настороженностью, что появлялась у неё всякий раз, когда предстояло вторгнуться в чужую, непонятную ей жизнь.

— Нет, — сказала Кагуя честно. — Но он должен пойти с нами. Не сегодня вечером — раньше. Ему нужно понять, что происходит, прежде чем события развернутся без его ведома.

— Почему именно он? — спросила Мико. — Он даже не из круга. Он случайно оказался рядом с Каем.

— Случайности редко бывают такими случайными, как кажутся, — сказала Кагуя. — Ты сама привела его в вашу компанию, помнишь? Не потому, что тебя попросили. Потому что что-то в тебе почувствовало, что ему там место.

Мико нахмурилась, явно не ожидавшая, что собственное давнее решение обернётся против неё в качестве аргумента.

— Это было простое человеческое чувство, — сказала она. — Не какое-то предвидение.

— А что, по-твоему, отличает одно от другого? — спросила Кагуя мягко. — Дар не всегда кричит о себе явно, дочь моя. Иногда он шепчет так тихо, что мы принимаем его за собственную интуицию и даже не задумываемся, откуда она взялась.

Кагуя долго молчала, разглядывая дом перед собой с тем задумчивым, отстранённым выражением, что появлялось на её лице всякий раз, когда она пыталась облечь в слова то, что видела чувствами, а не глазами.

— Ничего не случайно так, как кажется на первый взгляд, дочь моя, — сказала она наконец. — Я видела его рядом с вами четырьмя не единожды. Не могу сказать, что именно это значит — моё зрение показывает мне тени, а не полные картины, — но тень эта слишком отчётлива, чтобы её игнорировать.

Они вышли из машины и поднялись к нужной квартире, и когда дверь открылась, на пороге стоял Габриэль — растрёпанный, с покрасневшими глазами, точно провёл последний час не то плача, не то яростно сочиняя гневные сообщения, которые так и не решился отправить.

— Вы кто? — спросил он настороженно, глядя на незнакомую женщину рядом с Мико, — а затем, будто только сейчас по-настоящему разглядев, кто именно стоит с ней рядом, растерянно моргнул. — Мико? Что ты вообще здесь делаешь? Мы ведь даже толком не знакомы вне общей компании — как ты нашла мой адрес?

— Долгая история, — сказала Мико. — Можно нам войти?

— Меня зовут Кагуя, — сказала женщина спокойно. — Я мать Мико. У нас мало времени, а разговор, который нам предстоит, не для порога.

Габриэль замешкался на мгновение, переводя растерянный взгляд с одной на другую, явно взвешивая, не является ли это очередным сюрреалистичным продолжением дня, который и без того успел перевернуть его представление о собственной жизни.

— Ладно, — сказал он наконец, отступая, впуская их внутрь. — Почему бы и нет. Хуже, наверное, уже не будет.

Квартира оказалась небольшой, но обжитой — гитары, прислонённые к стене в углу, ноутбук с открытой, судя по мигающему курсору, недописанной подписью к посту, разбросанные повсюду наброски текстов песен на смятых листах бумаги. Кагуя оглядела всё это с тем же спокойным, изучающим вниманием, с каким разглядывала бы любое незнакомое пространство, прежде чем сесть на предложенный Габриэлем диван.

— Хотите чаю? — спросил Габриэль с той автоматической, слегка растерянной вежливостью человека, не совсем понимающего, как реагировать на внезапных гостей посреди личного кризиса.

— Не стоит, — сказала Кагуя. — Время у нас ограничено.

Габриэль кивнул, опускаясь на подлокотник кресла напротив, всё ещё не до конца решив, стоит ли доверять этому странному, внезапному визиту.

— Итак, — сказал он, скрещивая руки на груди и оставаясь стоять, — что за срочный разговор требует личного визита без предупреждения?

— Тебя не взяли сегодня на встречу, — сказала Кагуя без предисловий. — Я знаю. И знаю, как сильно это тебя задело, хотя ты и пытаешься скрыть это за раздражением.

Что-то в лице Габриэля дрогнуло — короткая, почти незаметная трещина в защитной броне, которую он выстроил за последний час.

— Откуда вам знать, что меня задело? — спросил он с вызовом, явно не готовым признать это вслух.

— Потому что я вижу тебя, — сказала Кагуя просто. — И потому что то, что я вижу, говорит мне: ты нужен там сегодня. Не завтра, не потом, когда всё уляжется, — сегодня.

— Кай ясно дал понять, что не хочет меня видеть в этом деле, — сказал Габриэль, и в его голосе прозвучала та же обида, что я слышал утром. — Он, Доминик, Серена — все против.

— Они ошибаются, — сказала Кагуя, и в этом коротком утверждении была та же спокойная, непоколебимая уверенность, с какой она произносила каждое своё слово. — Не со зла — из страха за тебя. Но ошибаются.

— Почему я должен вам верить? — спросил Габриэль. — Я вас даже не знаю.

— Не должен, — согласилась Кагуя. — Но я прошу тебя поверить не мне, а собственному чувству, которое, подозреваю, до сих пор тебе шепчет, что оставаться в стороне — неправильно. Ты почувствовал что-то в переулке в ту ночь, когда Кай пропал впервые, верно? Что-то, чего не мог объяснить, но что заставило тебя остаться рядом, вместо того чтобы уйти домой и списать это на очередное безумное приключение друзей.

Габриэль замер, глядя на неё с выражением, в котором любопытство постепенно вытесняло настороженность.

— Откуда вы это знаете? — спросил он тихо.

— Я не знаю подробностей, — сказала Кагуя. — Но я знаю, что чувствую в тебе то же самое, что чувствовала в остальных четверых с самого начала. Тень чего-то, ещё не проявившегося до конца. Я не могу сказать тебе, что это. Могу лишь сказать, что ты часть того, что грядёт, нравится тебе это или нет, — и лучше тебе идти навстречу этому рядом с людьми, которые о тебе заботятся, чем узнать это в одиночестве, когда будет слишком поздно выбирать.

— Это звучит одновременно и обнадёживающе, и до ужаса пугающе, — сказал Габриэль с нервным смешком, явно пытаясь разрядить обстановку привычным способом, хотя дрожь в его голосе выдавала, насколько серьёзно он воспринял услышанное.

— Большинство важных вещей звучат именно так, — сказала Кагуя, и в её голосе впервые прозвучало что-то похожее на мягкость.

Мико, до этого молчавшая, шагнула ближе.

— Она права, — сказала она тихо. — Я знаю Кая. Он оттолкнул тебя не потому, что ты ему не нужен. А потому что боится потерять кого-то, кто ему дорог.

Что-то в этих словах, судя по тому, как изменилось выражение лица Габриэля, попало точно в цель.

— Значит, вы хотите, чтобы я поехал, — сказал он наконец. — Туда же, куда они, только без их ведома.

— Именно, — сказала Кагуя. — К девяти. У Сен-Сюльпис. Мы отвезём тебя сами.

Габриэль долго молчал, разглядывая свои собственные руки, будто ища в них ответ на вопрос, который не решался задать вслух.

— Хорошо, — сказал он наконец, и в его голосе прозвучала смесь решимости и страха, которую я, будь я там, узнал бы мгновенно, потому что чувствовал то же самое каждый раз, когда переступал очередной порог в этом безумном, перевернувшемся мире. — Я поеду.

***

Мы стояли перед боковой дверью Сен-Сюльпис без четверти девять — я, Доминик и Серена, — и холодный вечерний воздух казался неестественно тихим для места, где, если верить сообщению Мико, должна была решаться судьба куда большего числа людей, чем мы могли себе представить.

Собор возвышался над нами тёмной, массивной громадой, его силуэт едва различимый на фоне вечернего неба, — величественный, безучастный к тому, что происходило внутри него на протяжении, возможно, столетий, скрытое от глаз обычных прихожан. Улица Пале была почти пуста в этот час, редкие прохожие спешили мимо, не удостаивая нас даже взглядом, — обычный вечер в обычном городе, ничем не выдающий того, что должно было произойти всего в нескольких метрах отсюда.

— Готовы? — спросил Доминик, хотя по его голосу было ясно, что вопрос адресован не столько нам, сколько ему самому.

— Нет, — сказал я честно. — Но, кажется, выбора у нас особо не осталось.

Серена протянула руку, коснувшись массивной, потемневшей от времени двери, — и на мгновение все трое замерли перед этим порогом, точно одновременно осознав, что за ним начинается нечто, из чего уже не получится просто повернуть назад.

— Что бы ни случилось там, внутри, — сказала Серена тихо, не глядя ни на кого из нас, — я рада, что иду туда не одна.

— Взаимно, — сказал я, чувствуя, как эти простые слова каким-то образом придают мне больше решимости, чем любая заготовленная речь могла бы дать.

Я толкнул дверь, и она поддалась с тихим, протяжным скрипом, открывая проход в темноту, откуда доносились приглушённые, множественные голоса, — и мы шагнули внутрь.

Глава 15. Круг

«Хранить свои действия и планы в тайне всегда было очень хорошим делом» — Никколо Макиавелли

Внутри собор оказался куда просторнее, чем можно было предположить снаружи, — высокие своды терялись где-то в темноте над головой, а тишина здесь была настолько плотной, что каждый наш шаг по каменному полу отдавался эхом, многократно усиленным пустотой пространства.

Слабый свет уличных фонарей пробивался сквозь высокие витражные окна, окрашивая колонны и скамьи неровными, приглушёнными узорами синего и багрового, — и на мгновение я забыл о цели нашего визита, просто стоя посреди этого величия, чувствуя себя невыносимо маленьким перед чем-то, что существовало здесь задолго до моего рождения и, вероятно, переживёт меня на много веков вперёд. Пахло старым камнем, воском и чем-то неуловимо древним, чему я не мог подобрать названия, — тем особым запахом, что накапливается в местах, простоявших нетронутыми столетиями.

Огромный орган, венчавший западную стену собора, возвышался над нами тёмным, безмолвным исполином, его многочисленные трубы поблёскивали редкими отсветами уличных огней, пробивавшихся сквозь высокие окна. Ряды деревянных скамей тянулись вдаль, теряясь в полумраке центрального нефа, а где-то далеко впереди, у самого алтаря, я различил смутные очертания знаменитых фресок, о которых читал когда-то давно, ещё до того, как моя жизнь превратилась в череду немыслимых открытий.

— Жутковато, — прошептал Доминик, оглядываясь по сторонам с той настороженностью, что не покидала его ни на секунду с момента нашего прибытия.

— И красиво, — сказала Серена тихо, и в её голосе прозвучало что-то похожее на детское, давно забытое благоговение. — Я забыла, насколько это место на самом деле впечатляет, когда не отвлекаешься на скуку взрослого приёма.

Мы прошли вперёд, держась в тени боковых колонн, подальше от центрального прохода, — хотя, судя по абсолютной пустоте вокруг, в такой поздний час собор явно был закрыт для обычных посетителей, и единственной опасностью оставалось наткнуться на кого-то из уже прибывших членов круга.

— Куда теперь? — спросил я, понижая голос до едва слышного шёпота.

Серена остановилась, оглядываясь по сторонам с выражением сосредоточенного напряжения, точно пыталась наложить смутное детское воспоминание поверх реальности, представшей перед ней сейчас.

— Дай мне минуту, — прошептала она, медленно двигаясь вдоль нефа, касаясь пальцами то одной колонны, то следующей, будто прикосновение могло помочь ей вспомнить точнее. — Я была здесь совсем маленькой. Всё выглядело куда больше тогда.

— Не торопим, — сказал я, хотя каждая клетка моего тела рвалась поторопить именно это.

— Где-то здесь должна быть линия, — сказала она наконец, останавливаясь. — Меридиан. Металлическая полоса в полу, тянущаяся через весь неф. Я помню, как в детстве бегала по ней взад и вперёд, пока меня не отругали за то, что мешаю взрослым.

Мы двинулись вдоль центрального прохода, и вскоре я разглядел её — тонкую медную линию, вделанную в каменные плиты пола, тянущуюся от одной стены к другой, отмеченную через равные промежутки латинскими цифрами зодиака. Я присел на корточки, проводя пальцами по гладкому, отполированному веками металлу, чувствуя странное, необъяснимое почтение перед этим простым, но невероятно древним инструментом, отмерявшим движение солнца задолго до того, как кто-либо из нас появился на свет.

— И что теперь? — спросил Доминик, беспокойно оглядываясь по сторонам, точно ожидая, что кто-то из членов круга появится из темноты в любую секунду.

— Не знаю точно, — призналась Серена, опускаясь на корточки рядом с линией и проводя пальцами по холодному металлу. — Но я помню одного человека, — который останавливался именно здесь, у этой отметки, прежде чем исчезнуть за колонной и не появляться до конца вечера. Тогда я решила, что он просто отошёл в туалет. Сейчас я в этом не так уверена.

Она поднялась, подходя к массивной колонне неподалёку от отметки, которую указала, — и начала осматривать её основание с той же тщательностью, с какой изучала бы улику на месте преступления.

— Здесь, — сказала она наконец, и в её голосе прозвучало едва сдерживаемое возбуждение. — Смотрите. Камень здесь другого оттенка, едва заметно, но другого. Будто его вынимали и ставили обратно множество раз.

Я подошёл ближе, проводя рукой по указанному участку, — и действительно, под пальцами ощущалась едва заметная, почти невидимая на глаз щель, окружающая небольшой каменный блок размером с человеческую ладонь.

— Что делать? — спросил Доминик. — Толкнуть?

— Попробуем, — сказал я, упираясь ладонью в блок и надавливая.

Ничего не произошло.

— Может, нужно что-то конкретное, — сказала Серена, хмурясь, обходя блок с другой стороны в поисках хоть какой-то дополнительной детали, которую могла упустить. — Определённая последовательность, или…

Она замолчала на полуслове, а затем, будто вспомнив что-то важное, вернулась к линии меридиана, встав точно на отметку, которую упоминала раньше, — а затем медленно, точно повторяя полузабытый танец, шагнула ровно на три плиты вперёд, к северу, и остановилась, зажмурившись, будто пытаясь силой воли выудить из памяти недостающую деталь давнего воспоминания.

Где-то в глубине стены что-то глухо щёлкнуло.

Каменный блок, который я только что тщетно пытался сдвинуть, отошёл внутрь с тихим, скрежещущим звуком, а вслед за ним медленно, но неотвратимо начала сдвигаться часть стены рядом с колонной, открывая узкий, темнеющий проход, ведущий куда-то вниз.

— Это оно, — прошептала Серена, и в её голосе смешались триумф и лёгкий трепет перед тем, что мы только что сделали.

Проход вёл вниз по узкой, изогнутой лестнице, освещённой редкими, тусклыми светильниками, вмонтированными прямо в стены, — и с каждой ступенью я чувствовал, как воздух вокруг становится прохладнее, плотнее, напитанным той особой тишиной, что предшествует чему-то важному.

Лестница вывела нас в короткий коридор, заканчивающийся ещё одной дверью, — на этот раз не скрытой, а вполне обычной, деревянной, из-за которой доносились приглушённые голоса и смех, странно неуместные после напряжённых минут поиска потайного входа.

— Нам нужно место, откуда можно наблюдать, не будучи замеченными, — прошептал Доминик, осторожно приоткрывая дверь на щель, достаточную, чтобы разглядеть помещение за ней.

Комната за дверью оказалась просторным, сводчатым залом, судя по всему, куда более старым, чем сам собор наверху, — камень здесь был грубее, темнее, отполированный веками, а не десятилетиями. Вдоль стен тянулись ряды старинных светильников, отбрасывающих тёплый, дрожащий свет на десятки лиц, уже собравшихся внутри, — а высокий, сводчатый потолок терялся где-то в тени, точно зал продолжался вверх куда дальше, чем позволял видеть скудный свет ламп. Вдоль одной из стен тянулась низкая ниша, полускрытая тенью и рядом декоративных колонн, — идеальное место, чтобы спрятаться, оставаясь при этом достаточно близко, чтобы видеть и слышать происходящее.

Мы проскользнули туда один за другим, вжимаясь в тень, и я почувствовал, как сердце колотится где-то в горле от смеси страха и азарта, — мы были здесь, в самом сердце того мира, который так долго оставался от меня закрытым, и никто из присутствующих даже не подозревал о нашем присутствии.

Люди прибывали постепенно, небольшими группами, — мужчины и женщины разных возрастов, одетые с той сдержанной, безупречной элегантностью, что выдавала не столько богатство, сколько привычку к нему, впитанную с детства. Ни мантий, ни масок, ни малейшего намёка на театральность, которую я, признаться, ожидал увидеть, — просто хорошо скроенные костюмы и платья, точно это было обычное деловое собрание, а не тайное сборище людей, определяющих судьбы других за закрытыми дверями. Кто-то держал в руках бокалы с вином, кто-то тихо переговаривался небольшими группами по двое-трое, — обстановка казалась почти уютной, светской, будто мы подглядывали за обычным приёмом, а не за встречей, где, я знал, решались вопросы жизни и смерти.

— Не совсем то, что я представлял, — прошептал Доминик, явно разделяя моё удивление.

— А чего ты ожидал? — прошептала в ответ Серена. — Капюшонов и латинских песнопений?

— Честно говоря, да, — признался он, и что-то в этом обмене репликами, каким бы неуместным ни казался юмор в данной ситуации, помогло мне немного унять нарастающее напряжение.

Я насчитал не меньше пятнадцати человек, уже собравшихся в зале, — и, судя по тому, с какой регулярностью открывалась дальняя дверь, впуская новых гостей, это число явно было далеко от окончательного.

Я разглядывал лица прибывающих, пытаясь понять, узнаю ли кого-то из них, — и в какой-то момент замер, увидев знакомый силуэт в дверях.

Кагуя вошла спокойно, с той же отточенной, ритуальной грацией, что я помнил по нашей единственной встрече в ателье Мико, — облачённая в тёмно-синее кимоно, простое, без единого лишнего узора, но при этом выделявшееся среди европейских костюмов вокруг с той тихой, ненавязчивой инаковостью, что заставляла взгляды невольно задерживаться на ней дольше, чем на остальных гостях.

Рядом с ней, чуть позади, шла сама Мико, одетая в тёмное, элегантное платье, разительно отличающееся от её обычного, более практичного стиля, — и что-то в том, как прямо она держала спину, как спокойно и уверенно оглядывала зал, выдавало в ней человека, привыкшего к подобной обстановке куда больше, чем она когда-либо показывала в нашей компании.

А за ними — Габриэль.

Я едва узнал его в первое мгновение — в отутюженном тёмном костюме, с аккуратно уложенными волосами, он выглядел настолько непохожим на привычного, растрёпанного, вечно в футболках Габриэля, что на секунду я усомнился, действительно ли это он. Только знакомая, чуть напряжённая улыбка, которую он старательно удерживал на лице, выдавала, насколько неуютно он себя чувствовал в этом новом, непривычном облике, — он то и дело поправлял манжеты рубашки, будто пытаясь убедиться, что одежда действительно сидит на нём так, как должна.

— Что он тут делает? — прошептал я, чувствуя, как первая волна тёплого облегчения стремительно сменяется острым, паникующим раздражением. — Мы же чётко сказали ему оставаться в стороне. Идиот. Он понимает, что если что-то пойдёт не так, здесь некому будет его прикрыть?

— Поздно возмущаться, — прошептал Доминик, хотя по его лицу было видно, что он разделяет каждое моё слово. — Он уже внутри.

— Он серьёзно надел костюм, — прошептала Серена, не в силах скрыть смесь удивления и раздражения.

— А что ему оставалось, — ответил Доминик. — Явиться сюда в толстовке было бы куда заметнее.

— Всё равно не могу поверить, что он вообще здесь, — прошептал я, чувствуя, как беспокойство за него смешивается с чем-то похожим на благодарность за то, что он, вопреки всему сказанному этим утром, оказался рядом.

Я обвёл взглядом остальную часть зала, всё ещё пытаясь справиться с этим новым потрясением, — и почти сразу же увидел ещё одну знакомую фигуру, стоявшую чуть в стороне от основной массы гостей.

Отец.

Александр стоял у одной из колонн, держа бокал, к которому, судя по всему, так и не притронулся, — и что-то в его позе, напряжённой, скованной, подсказывало мне, что он чувствовал себя в этом зале ничуть не увереннее, чем Габриэль в своём непривычном костюме. Я никогда прежде не задумывался всерьёз о том, что мой отец тоже часть этого мира, — не просто муж главы круга, а кто-то, вынужденный годами присутствовать на подобных собраниях, зная то, о чём мне никогда не считали нужным рассказать.

— Твой отец тоже здесь, — прошептала Серена, проследив за направлением моего взгляда.

— Вижу, — сказал я тихо, чувствуя, как список вопросов, которые мне предстояло когда-нибудь задать собственной семье, вырос ещё на один пункт.

Селена стояла у дальнего края зала, разговаривая с кем-то из прибывших, — и я увидел момент, когда её взгляд наткнулся на троицу в дверях, на долю секунды застыв в выражении, которое я редко видел на её лице: неподдельное удивление.

Она извинилась перед собеседником — коротко, вежливо, ничем не выдавая внутреннего смятения — и направилась к Кагуе быстрым, но тщательно контролируемым шагом, лавируя между небольшими группами беседующих людей с той отточенной грацией, что делала любое её движение похожим на заранее срежиссированное представление.

— Кагуя, — сказала она, останавливаясь перед ней, и голос её, хотя и оставался ровным, звучал заметно тише обычного, точно она сознательно старалась, чтобы разговор не достиг чужих ушей. — Ты привела не только свою дочь, но и друга моего сына. Ты хоть представляешь, насколько это неуместно?

— Представляю, — сказала Кагуя спокойно, ничуть не смутившись тоном Селены. — И всё же он здесь не случайно, Селена. Ты знаешь меня достаточно давно, чтобы понимать: я не привожу людей на подобные встречи без веской причины.

— У тебя всегда есть веская причина, — сказала Селена, и в этой фразе было что-то, отдалённо похожее на усталость старой дружбы, привыкшей к подобным столкновениям. — Проблема в том, что твои причины редко совпадают с моими представлениями о безопасности моего сына.

— Возможно, — сказала Кагуя, — потому что твои представления о безопасности слишком долго строились на том, чтобы держать его в неведении, а не рядом с теми, кто мог бы его защитить.

Что-то мелькнуло в лице Селены — быстро, почти незаметно, но достаточно, чтобы я, даже на расстоянии, различил укол, который эти слова нанесли.

Селена долго смотрела на неё, явно взвешивая, стоит ли развивать этот разговор дальше в присутствии стольких свидетелей, — и в итоге просто коротко кивнула, отступая на полшага.

— Мы поговорим об этом позже, — сказала она. — Наедине.

Она перевела взгляд на Габриэля, задержавшись на нём чуть дольше, чем на Мико, — оценивающий, изучающий взгляд человека, пытающегося понять, какую роль этот совершенно посторонний, по её мнению, юноша мог играть во всём происходящем. Габриэль, заметив этот взгляд, неловко улыбнулся и коротко кивнул, явно не зная, какой жест был бы уместен в подобной ситуации.

Селена не ответила на его приветствие. Она просто развернулась и отошла, оставив после себя ощущение недосказанности, которое, я подозревал, ещё аукнется всем нам позже этим вечером.

Разговор в зале продолжался — негромкий, светский гул, наполненный отрывками фраз, которые я не мог сразу связать в единую картину, — но чем дольше я вслушивался, тем отчётливее начинал улавливать нечто большее, чем просто слова, доносящиеся до моих ушей обычным путём.

…ещё одно исчезновение, на этот раз в Лионе…

…настаивает, что ситуация под контролем, но я слышал другое…

…если Дамарис действительно причастен, почему совет до сих пор не…

…говорят, у него теперь новый интерес — не только антиквариат…

…семья не в том положении, чтобы качать права, учитывая, чем они обязаны совету..

Обрывки чужих мыслей, эмоций, недосказанных подозрений просачивались в мою голову вперемешку с реальными, произнесёнными вслух фразами, стирая границу между тем, что я слышал ушами, и тем, что улавливал каким-то иным, куда менее объяснимым способом. Голоса накладывались друг на друга, сливались в плотный, почти невыносимый гул, из которого я силился выхватить хоть что-то цельное, хоть одну нить, за которую можно было бы зацепиться. Я вцепился пальцами в холодный камень ниши, пытаясь удержать равновесие под этим потоком, но что-то в нём было слишком важным, чтобы просто отгородиться.

Ещё одно исчезновение. В Лионе.

Не Париж. Не круг знакомых мне имён — Грета, Максим, — а что-то новое, разрастающееся за пределами того немногого, что мы успели узнать за последние дни. Если пропажи продолжались в других городах, значило ли это, что Дамарис действовал не в одиночку, или что у него были ресурсы куда шире, чем я мог себе представить?

Я почувствовал, как Доминик коснулся моего плеча, вопросительно нахмурившись, — должно быть, моё лицо выдало больше, чем я хотел бы показать.

— Ты в порядке? — прошептал он.

— Потом, — прошептал я в ответ, не в силах сейчас облечь в слова то, что только что уловил.

Разговоры в зале начали стихать один за другим, точно по невидимому, коллективному сигналу, — и я поднял взгляд, чтобы увидеть источник этой внезапной, синхронной тишины.

В дверях, ведущих в противоположном от нас конце зала, стоял Дамарис.

Он не спешил входить, давая тишине устояться, прежде чем сделать первый шаг внутрь, — и в этой паузе было что-то отрепетированное, что-то, отточенное десятилетиями подобных появлений, рассчитанное на максимальный эффект. Он был одет так же безупречно, как и остальные, — тёмный костюм, ничем не выделяющийся среди прочих на первый взгляд, — и всё же что-то в том, как он держался, в абсолютной, нечеловеческой неподвижности, с которой он замер в дверях, заставляло его выделяться среди толпы куда сильнее, чем мог бы любой яркий наряд.

Взгляды присутствующих метались между ним и Селеной, стоявшей у противоположного края зала, — короткие, настороженные взгляды людей, прекрасно осведомлённых о напряжении между этими двумя, но благоразумно предпочитающих не оказаться на пути между ними, если оно вдруг прорвётся наружу. Я заметил, как несколько человек, до этого стоявших в самом центре зала, незаметно, но целенаправленно сместились ближе к стенам, освобождая пространство, точно интуитивно чувствуя, что центр помещения — не то место, где стоит находиться, когда эти двое окажутся лицом к лицу.

— Что происходит? — прошептал Доминик, явно уловив ту же атмосферу нарастающего напряжения, что чувствовал и я.

— Все знают об их противостоянии, — прошептала в ответ Серена, не отрывая взгляда от отца. — Годами знают. Но никто не осмеливается вмешаться — ни на чьей стороне. Слишком опасно оказаться на стороне проигравшего, если дело когда-нибудь дойдёт до открытого столкновения.

— А до этого дойдёт? — спросил я тихо.

— Не знаю, — прошептала Серена, и в её голосе прозвучало нечто, куда более личное, чем простое любопытство постороннего наблюдателя. — Раньше я бы сказала, что нет — слишком много лет они держали это противостояние в рамках вежливости. Но после всего, что случилось за последние дни, я больше ни в чём не уверена.

Дамарис прошёл вглубь зала неспешным, размеренным шагом, коротко кивая нескольким знакомым лицам по пути, останавливаясь на мгновение то тут, то там, чтобы обменяться парой ничего не значащих слов с кем-то из присутствующих, — но даже в этой видимой непринуждённости чувствовалась расчётливость, точно каждый его шаг, каждый кивок были частью тщательно продуманной хореографии.

Когда его взгляд на мгновение пересёкся с взглядом Селены, между ними будто проскочила невидимая, но ощутимая искра враждебности, тут же скрытая за безупречно вежливыми, ничего не выражающими улыбками, которыми они обменялись, — улыбками, которые, я готов был поклясться, ни на секунду не обманули ни одного из присутствующих в зале.

Я почувствовал, как рядом со мной напряглась Серена, — её дыхание стало чуть чаще, а пальцы, вцепившиеся в край ниши, побелели от напряжения. Наблюдать за собственным отцом со стороны, видеть, каким его видит остальной мир, — должно быть, это было куда тяжелее для неё, чем для любого из нас.

— Ты в порядке? — прошептал я, повторяя вопрос, который Доминик недавно адресовал мне.

— Нет, — прошептала она честно. — Но продолжай наблюдать. Мне нужно это увидеть.

— Начинается, — прошептала Серена, и я почувствовал, как её рука рядом со мной сжалась в кулак, — она, как и я, уже понимала: что бы ни произошло дальше в этом зале, оно определит куда больше, чем просто исход одного собрания.

Кто-то в дальнем конце зала звякнул бокалом о бокал — не в тосте, а скорее в попытке привлечь общее внимание, — и разговоры, и без того уже приглушённые появлением Дамариса, стихли окончательно, уступая место напряжённому, выжидающему молчанию, в котором каждый вдох казался слишком громким.

Я посмотрел на Доминика, затем на Серену, — оба они смотрели вперёд с той же смесью страха и решимости, что, я знал, отражалась и на моём собственном лице, — и подумал о том, что где-то там, среди толпы, о которой мы даже не подозревали ещё неделю назад, разворачивалась история, частью которой мы теперь были, хотели мы того или нет.

Собрание начиналось

Глава 16. Голосование

«Кто контролирует прошлое, тот контролирует будущее» — Джордж Оруэлл

Собрание началось без вступительных слов, без объявлений, без чего-либо, что можно было бы назвать официальным открытием, — просто в какой-то момент разрозненные разговоры в зале слились в единый, направленный поток, и я понял, что встреча, ради которой мы рисковали всем, уже идёт полным ходом.

Я вжался глубже в тень ниши, чувствуя, как камень холодит спину сквозь тонкую ткань рубашки, и постарался устроиться так, чтобы видеть как можно больше, оставаясь при этом максимально незаметным. Доминик рядом со мной застыл в той же напряжённой неподвижности, что была свойственна ему в моменты, требующие полной концентрации, — а Серена, по другую сторону от меня, чуть подалась вперёд, её взгляд был прикован к дальнему концу зала, где, я знал, стоял её отец.

Мужчина средних лет, стоявший ближе всех к центру зала, — судя по властной, привычной манере держаться, кто-то вроде распорядителя или секретаря совета, — заговорил первым, и голос его разнёсся по каменным сводам с той чёткостью, что выдавала многолетнюю привычку выступать перед подобной аудиторией. Он был невысок, почти неприметен на первый взгляд, но что-то в том, с какой лёгкостью зал подстраивался под ритм его речи, выдавало годы, проведённые именно на этой роли, — человека, чья задача заключалась не в том, чтобы обладать собственной властью, а в том, чтобы умело управлять её распределением между теми, кто ею действительно обладал.

— Начнём с текущих вопросов, — сказал он. — Обновление по инвестициям в северный регион, затем — доклад о ситуации в Восточной Европе, и, наконец, вопросы, требующие голосования.

Следующие десять минут прошли в потоке терминов и названий, которые ничего мне не говорили, — обсуждение каких-то фондов, соглашений, распределения влияния между семьями, о существовании которых я прежде даже не подозревал. Женщина, представившаяся координатором по восточному направлению, зачитывала цифры с той монотонной, деловой скукой, с какой обычно докладывают на любом корпоративном собрании, — и на мгновение я почти забыл, где нахожусь, убаюканный этой обыденностью, прежде чем вспомнил, что за каждой из этих сухих цифр наверняка стояли судьбы десятков, если не сотен людей, никогда не подозревавших о существовании подобной структуры над своими жизнями.

Я слушал вполуха, больше сосредоточенный на том, чтобы не пропустить момент, когда разговор свернёт к тому единственному вопросу, ради которого мы вообще оказались здесь.

— Круг контролирует куда больше, чем я предполагал, — прошептал Доминик, явно разделявший моё изумление масштабом обсуждаемого. — Это не просто тайное общество. Это целая теневая экономика.

— И, судя по всему, не только экономика, — прошептала в ответ Серена, кивая в сторону одного из говоривших, упомянувшего что-то про «регулирование активности за пределами разрешённых зон» — формулировку настолько расплывчатую, что я не был уверен, идёт ли речь о финансах или о чём-то куда менее прозаичном.

— Что, если речь вообще не про деньги? — прошептал я, сам не зная, откуда взялось это предположение, — просто смутное, необъяснимое чувство, зацепившееся за формулировку прежде, чем разум успел его обосновать.

Серена бросила на меня быстрый, вопросительный взгляд, но задавать вопрос вслух — здесь, сейчас, — было бы слишком рискованно, и она лишь молча кивнула, откладывая расспросы на потом.

Разговор свернул к нужной теме резко, без предупреждения, — женщина в тёмно-зелёном платье, стоявшая неподалёку от Селены, подняла руку, привлекая общее внимание. Она была старше большинства присутствующих, седина в аккуратно уложенных волосах и глубокие морщины вокруг глаз выдавали десятилетия, проведённые в подобных залах, наблюдая за сменой поколений собственной семьи в кругу.

— Прежде чем перейти к формальному голосованию, — сказала она, — я бы хотела поднять вопрос, который, полагаю, тревожит многих из присутствующих не меньше, чем меня. Пропажи. Кёниг. Форе. И, как стало известно буквально сегодня утром, ещё один случай — на этот раз ребёнок, не достигший семнадцати лет.

По залу прокатился приглушённый гул потрясения — не крик, не паника, а нечто более сдержанное, но от этого не менее ощутимое, точно каждый присутствующий одновременно осознал, насколько близко эта угроза подобралась к самому уязвимому, что только могло быть в их мире.

Я почувствовал, как рядом со мной напряглась Серена, — ребёнок. Не взрослый, способный хотя бы теоретически защитить себя, а ребёнок, — и я знал, что для неё, с её собственным сложным отношением к отцу, эта новость отозвалась даже острее, чем для остальных. Её пальцы, до этого спокойно лежавшие на краю ниши, теперь сжались в кулак настолько крепко, что костяшки побелели.

— Три случая за год, — продолжила женщина. — Все связаны с кругом. Все до сих пор не раскрыты. Я задаюсь вопросом, сколько ещё детей должно пропасть, прежде чем мы наконец предпримем что-то более решительное, чем закрытые совещания и вежливые заверения, что «расследование продолжается».

Кто-то в зале пробормотал слова согласия; кто-то, напротив, беспокойно заёрзал, явно предпочитая, чтобы разговор оставался в русле привычной, безопасной абстракции, а не сворачивал к конкретным обвинениям.

Именно тогда Дамарис сделал шаг вперёд, отделяясь от общей массы гостей с той уверенной неспешностью, что, я уже успел заметить, была свойственна каждому его движению в этом зале.

— Я разделяю вашу тревогу, — сказал он, и голос его, спокойный, уверенный, разнёсся по залу с той же лёгкостью, с какой распространяется дым, заполняя собой всё доступное пространство. — Как никто другой, полагаю. Я потерял счёт часам, проведённым в размышлениях об этих исчезновениях, о том, что они могут означать для всех нас. И готов предложить решение. У меня есть связи, ресурсы, годы опыта в подобных делах. Позвольте мне лично возглавить расследование. Я даю слово, что не успокоюсь, пока виновные не будут найдены.

Он говорил с такой убедительностью, с такой безупречно отточенной искренностью в голосе, что на мгновение я почти поверил ему сам, — и лишь напоминание о том, что мы уже знали, о его причастности к обеим смертям, к взрыву дома Гаспара, удержало меня от того, чтобы поддаться этой иллюзии.

Тишина, повисшая после этих слов, ощущалась иначе, чем предыдущая, — не потрясение, а напряжённое ожидание, точно каждый в зале понимал: то, что произойдёт дальше, определит куда больше, чем просто судьбу расследования.

— Нет, — сказала Селена, не дав тишине затянуться дольше необходимого.

Дамарис повернулся к ней, приподняв бровь с той отточенной, ленивой невозмутимостью, что, я уже понял, служила ему постоянной маской.

— Прошу прощения? — сказал он.

— Я сказала «нет», — повторила Селена, и голос её, хотя и оставался безупречно вежливым, звучал с той твёрдостью, что не оставляла места для дальнейших обсуждений. — При всём уважении к вашему опыту, я не считаю разумным доверять расследование человеку, чьё собственное имя всплывало в связи с этими исчезновениями чаще, чем хотелось бы совпадению.

По залу прокатился новый, куда более напряжённый гул — на этот раз не потрясения, а нескрываемого любопытства, с каким люди наблюдают за публичным столкновением, о котором будут говорить ещё долго после того, как оно закончится.

— Интересное обвинение, — сказал Дамарис, и в его голосе впервые прозвучало нечто менее контролируемое, чем прежде, — тонкая, но безошибочно узнаваемая нотка гнева. — Особенно из уст той, чей собственный сын исчез на неделю совсем недавно, а объяснение этому происшествию так и не было предоставлено совету.

Я почувствовал, как внутри всё похолодело, — разговор, который ещё секунду назад казался абстрактной политической игрой, вдруг коснулся меня напрямую, вырвав из роли стороннего наблюдателя.

— Моё расследование касается моего сына и только моего сына, — сказала Селена, и в её тоне прозвучало нечто, отдалённо похожее на предупреждение. — В отличие от вашего, оно не требует привлечения ресурсов всего круга, чтобы скрыть то, что вы предпочли бы не раскрывать.

— Осторожнее с обвинениями, Селена, — сказал Дамарис тихо, и это было первое обращение по имени за весь разговор, прозвучавшее почти интимно на фоне официального тона всей встречи. — Даже вам не всё сойдёт с рук просто потому, что вы привыкли, чтобы вам это сходило.

— Это угроза? — спросила Селена, и в её голосе прозвучала та же ледяная сталь, что я почувствовал от неё лишь однажды, — в то утро, когда она пришла ко мне после пробуждения, и я впервые уловил, какая ярость скрывается за её невозмутимым спокойствием.

— Констатация факта, — сказал Дамарис, разводя руками с той обезоруживающей открытостью, что, я уже понимал, была не менее фальшивой, чем всё остальное в его манере держаться. — Совет всё чаще задаётся вопросом, достаточно ли ваша семья контролирует ситуацию, чтобы продолжать занимать то положение, которое занимает уже который десяток лет. Я лишь озвучиваю то, что многие здесь думают, но не решаются произнести вслух.

— Как удобно для вас, — сказала Селена, — озвучивать чужие сомнения именно тогда, когда это выгодно вашим собственным амбициям.

— Мои амбиции, — сказал Дамарис, и в его голосе прозвучало нечто похожее на искреннее возмущение, слишком гладкое, чтобы быть настоящим, — касаются лишь безопасности наших семей. Если вы предпочитаете видеть в этом личный выпад, это говорит больше о вашем собственном чувстве вины, чем о моих намерениях.

Ропот, прокатившийся по залу после этих слов, был красноречивее любых прямых подтверждений, — часть присутствующих явно разделяла подобные сомнения, пусть и не готовая выразить их так же открыто, как Дамарис только что сделал это от их имени.

— Тогда пусть совет решит это открыто, — сказала Селена, и в её голосе, к моему удивлению, прозвучала не тревога, а нечто похожее на холодную, расчётливую готовность. — Раз уж вопрос доверия поднят так публично.

Распорядитель, до этого молча наблюдавший за нарастающим противостоянием, наконец вмешался, поднимая руку в примирительном жесте.

— Полагаю, — сказал он, — раз мнения разделились, разумнее всего вынести вопрос на формальное голосование. Совет решит, кому доверить расследование.

По залу прокатился одобрительный, хотя и настороженный гул, — и я почувствовал, как рядом со мной Доминик едва слышно выдохнул, точно до этого момента задерживал дыхание.

— Началось, — прошептал он.

Люди начали занимать позиции для голосования — судя по всему, привычная процедура, отработанная годами, — выстраиваясь двумя неровными группами по разным сторонам зала, в зависимости от того, чью сторону они предпочитали поддержать. Я наблюдал, как женщина в тёмно-зелёном платье, поднявшая тему пропаж, после недолгого колебания шагнула к группе, собиравшейся ближе к Селене, — но столь же заметным было и то, сколько людей выбрало противоположную сторону, их лица оставались непроницаемыми, не выдающими, руководствуются ли они искренним недоверием к Селене или просто более прагматичным расчётом на будущее.

Я попытался сосчитать примерное соотношение сторон, но чем дольше вглядывался, тем яснее понимал: разница была не настолько велика, как хотелось бы для спокойствия. Несколько человек продолжали топтаться где-то посередине зала, явно не определившись, к какой из групп примкнуть, — и я подумал, что именно их нерешительность, в конечном счёте, может определить исход всего голосования.

Я наблюдал за этим разделением с растущим, тревожным ощущением, что баланс сил в зале был не так уж очевиден, как хотелось бы Селене, — слишком много людей, лица которых я не мог прочитать, слишком много неопределённости в том, куда качнётся итоговое решение.

— Не нравится мне это соотношение, — прошептал Доминик, окидывая взглядом обе группы с той оценивающей точностью, с какой оценивал бы противников перед боем. — Кажется, сторона Дамариса набирает больше, чем я рассчитывал.

И тогда всё изменилось.

Это произошло за долю секунды — шумный, наполненный гулом голосов зал вдруг застыл в абсолютной, оглушительной тишине, точно кто-то одним движением выключил звук у целого помещения. Я почувствовал, как волосы на затылке встают дыбом от одной лишь резкости этой перемены, — и в следующее мгновение увидел то, что заставило меня похолодеть куда сильнее, чем сама тишина.

Люди двигались.

Не хаотично, не каждый по своей воле, — а единым, слаженным движением, точно десятки отдельных тел на мгновение перестали быть отдельными, слившись в нечто вроде одного, огромного организма, подчиняющегося единой, невидимой воле. Головы поворачивались одновременно. Руки поднимались с одинаковой, механической синхронностью. Даже дыхание, казалось, выровнялось в единый, общий ритм, разносящийся по залу тихим, почти неслышным шелестом.

Я смотрел на это с тем ужасом, что рождается не из физической угрозы, а из осознания того, насколько хрупкой на самом деле была человеческая индивидуальность, если её можно было стереть настолько легко, настолько буднично, одним усилием воли одного-единственного человека. Мужчина, ещё минуту назад что-то горячо доказывавший соседу, теперь стоял с тем же остекленевшим, отсутствующим выражением лица, что и все остальные вокруг него; женщина, до этого промакивавшая слёзы платком после разговора о пропавших детях, теперь смотрела прямо перед собой без единого следа недавних эмоций.

Рядом со мной что-то изменилось.

Я повернул голову — и почувствовал, как внутри всё оборвалось при виде того, что открылось моему взгляду. Серена стояла неподвижно, её рука, до этого сжимавшая мою, безвольно повисла вдоль тела, а взгляд, обращённый в пустоту перед собой, был точно таким же остекленевшим, отсутствующим, как у всех остальных в зале. Доминик, по другую сторону от меня, замер в той же неестественной, кукольной позе, — его тело, годами тренированное реагировать на любую угрозу молниеносно, теперь оставалось абсолютно, пугающе неподвижным.

— Серена, — прошептал я, стараясь, чтобы голос звучал тише шелеста собственного дыхания. — Доминик.

Ни один из них не откликнулся. Ни один даже не моргнул.

Я почувствовал, как паника, куда более острая, чем всё пережитое мной за этот вечер, поднимается изнутри, — я был один, по-настоящему один, среди десятков людей, ни один из которых больше не был собой, включая двух человек, которых я привык считать своей единственной опорой в этом безумном мире.

Я перевёл взгляд на мать.

Селена стояла неподвижно посреди этого зловещего единения, и лицо её было абсолютно спокойным, сосредоточенным, — но глаза, устремлённые куда-то в пространство перед собой, светились едва заметным, потусторонним светом, которого я никогда прежде у неё не видел.

Я обвёл взглядом зал в поисках хоть кого-то ещё, кто оставался бы собой в этом коллективном оцепенении, — и нашёл лишь несколько исключений: Кагуя, стоявшая неподвижно, но явно в полном сознании, её лицо выражало мрачное, невеселое узнавание происходящего; Мико рядом с ней, напряжённая, но свободная; Габриэль, растерянно озирающийся по сторонам, единственный, чья паника была абсолютно, узнаваемо человеческой; и Александр, застывший у своей колонны с тем же выражением затравленной беспомощности, что я видел на его лице с самого начала вечера.

И Дамарис.

Он один во всём зале смотрел прямо на Селену — не подчинённый, не затронутый тем, что происходило вокруг него, а разгневанный, с выражением лица человека, наблюдающего за наглым, беспрецедентным нарушением всех негласных правил игры.

Я почувствовал это тоже — тянущее, настойчивое давление где-то в глубине сознания, мягкое, но неумолимое приглашение подчиниться, слиться с этим единым ритмом, перестать сопротивляться и просто позволить себе стать частью целого. Оно не ощущалось враждебным — в этом-то и заключался, наверное, весь ужас происходящего. Оно ощущалось почти заботливым, убаюкивающим, точно обещало избавить меня разом от всех тревог, всех вопросов без ответов, всей тяжести последних недель, — всего, что требовалось взамен, это перестать быть собой хотя бы на несколько минут.

Часть меня, вымотанная бесконечной чередой открытий и потерь, на одно короткое, пугающее мгновение действительно захотела согласиться.

Я стиснул зубы, вцепившись пальцами в холодный камень ниши, ощущая, как что-то внутри меня — древнее, тихое, но абсолютно непреклонное — упёрлось против этого давления с той же силой, с какой давление наступало на меня. Не голос, не отчётливая мысль, а просто стена, отказывающаяся сдвинуться, вне зависимости от того, насколько настойчиво что-то извне пыталось её проломить. Я не понимал, откуда взялась эта стойкость, — знал лишь, что она была там, глубже любой сознательной воли, будто некая часть меня самого давно готовилась именно к этому противостоянию, задолго до того, как я сам осознал в нём необходимость.

— Нет, — прошептал я сквозь зубы, не до конца понимая, кому или чему адресую это слово.

Давление, к моему собственному изумлению, отступило — не полностью, но достаточно, чтобы я почувствовал, что снова полностью контролирую собственное тело, собственные мысли. Я снова повернулся к Серене и Доминику, отчаянно надеясь увидеть в их глазах хоть проблеск узнавания, — но оба продолжали стоять всё в той же пугающей, кукольной неподвижности, будто мои слова, обращённые к ним минуту назад, растворились в пустоте, так и не достигнув никого внутри этих тел.

Мне оставалось лишь ждать — беспомощно, в одиночестве, зажатому между двумя людьми, которых я не мог ни разбудить, ни защитить, — и надеяться, что власть матери отпустит их так же внезапно, как охватила.

Люди в зале, всё ещё двигаясь тем же неестественным, синхронным образом, единодушно подняли руки в сторону Селены, — голосование, которое должно было быть предметом спора, разногласий, живого обсуждения, свелось к единой, бесспорной, почти механической воле.

Распорядитель, судя по его лицу, тоже не до конца свободный от того же незримого влияния, объявил результат голосом, лишённым обычной интонации:

— Совет постановил: расследование остаётся под руководством Селены Делакруа.

Момент, когда контроль отпустил зал, ощущался почти так же резко, как момент, когда он его охватил, — синхронное, почти судорожное движение, точно десятки людей одновременно вынырнули из-под воды, хватая ртом воздух, — и тишина сменилась растерянным, встревоженным гулом, каждый пытался понять, что именно произошло, но никто, судя по всему, не был готов произнести это вслух. Кто-то держался за соседние плечи, будто ища опору; кто-то ощупывал собственное лицо, точно проверяя, действительно ли оно снова принадлежит только ему.

Серена рядом со мной вздрогнула всем телом, судорожно втягивая воздух, точно вынырнула из-под воды, — её пальцы снова вцепились в мою руку, на этот раз с той силой, что выдавала настоящую, неподдельную панику.

— Что… — начала она, растерянно моргая, пытаясь сфокусировать взгляд. — Что сейчас произошло? Я не помню…

— Потом объясню, — прошептал я, чувствуя, как облегчение от того, что она снова здесь, снова собой, накрывает меня почти физической волной.

Доминик пришёл в себя мгновением позже, его рука рефлекторно метнулась к боку, туда, где обычно висело бы оружие, — тело, даже потеряв контроль над сознанием, продолжало помнить о необходимости защищаться.

— Кай, — прохрипел он, голос его звучал так, будто он не пользовался им уже долгое время. — Что с нами было?

Дамарис стоял неподвижно посреди этого хаоса, и лицо его, впервые за весь вечер, было абсолютно, неприкрыто разъярённым.

— Вы только что показали всем в этом зале, кто вы такая на самом деле, Селена, — сказал он тихо, но так, что каждое слово было отчётливо слышно в наступившей тишине. — Надеюсь, вы готовы к последствиям этого решения.

— Я готова к любым последствиям, — сказала Селена, и в её голосе, хотя внешне спокойном, я расслышал ту же усталость, что видел в её глазах в то утро, когда она пришла ко мне после пробуждения. — Всегда была.

Дамарис улыбнулся — медленной, ледяной улыбкой, лишённой даже намёка на прежнюю светскую учтивость.

— Тогда позвольте продемонстрировать вам, — сказал он, — что последствия иногда приходят быстрее, чем ожидаешь.

Он поднял руку.

Зал вокруг нас снова наполнился тревожным, испуганным гулом — люди, только что вынырнувшие из-под чужого контроля, теперь оказались лицом к лицу с новой, куда более осязаемой угрозой, и я почувствовал, как рядом со мной Серена вцепилась в мою руку с силой, которой я от неё не ожидал.

— Кай, — прошептала она, и голос её впервые за весь вечер прозвучал по-настоящему испуганным. — Это же…

— Знаю, — прошептал я, чувствуя, как всё внутри меня скрючивается в тугой, ледяной узел. — Это они.

И за его спиной, там, где секунду назад была лишь пустая, тёмная арка входа, бесшумно возникли пять фигур в серебряных масках

Глава 17. Пешки и короли

«Короли редко гибнут первыми — первыми гибнут пешки»

Первая мысль, промелькнувшая у меня в голове при виде пятерых в серебряных масках, была настолько нелепой в своей простоте, что я едва не рассмеялся вслух от чистого, неконтролируемого ужаса: они выглядели точно так же, как в переулке.

Та же плотная, тёмная одежда. Та же неестественная, синхронно-хаотичная манера двигаться, точно пять частей одного организма, ещё не до конца определившегося, как лучше атаковать. Только теперь они стояли не в тёмном тупике, а в самом сердце круга, за спиной человека, только что открыто бросившего вызов моей матери, — и я почувствовал, как внутри всё похолодело от осознания, что на этот раз ставки были куда выше, чем просто наши четыре жизни.

Я вцепился пальцами в холодный камень ниши, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а тело, помнящее боль того первого столкновения, инстинктивно напряглось в ожидании повторения того же самого исхода — поражения, беспомощности, чужой руки, впивающейся в основание черепа. Часть меня хотела зажмуриться, спрятаться, притвориться, что если я не буду смотреть, происходящее каким-то образом перестанет быть реальным.

Я почувствовал, как что-то внутри меня похолодело от осознания того простого, ужасающего факта, что мир, в котором я вырос, оказался куда более беспощадным, чем я готов был признать даже после всего пережитого за последние недели.

Селена среагировала мгновенно.

Я увидел, как её взгляд сфокусировался на ближайшей из пяти фигур с той же интенсивностью, с какой она несколько минут назад подчинила себе весь зал, — и по короткой, острой гримасе, промелькнувшей на её лице, понял: что-то пошло не так.

— Не действует, — прошептала Серена, тоже заметившая эту заминку. — Её сила на них не действует.

Дамарис улыбнулся — медленной, торжествующей улыбкой человека, чей план сработал в точности так, как он рассчитывал. Что-то в этой улыбке заставило меня похолодеть куда сильнее, чем сам факт появления пятерых нападавших, — она была лишена всякой спешки, всякой тревоги, точно он приготовил этот ход задолго до сегодняшнего вечера, просто дожидаясь подходящего момента, чтобы разыграть его с максимальным эффектом.

— Удивлены? — спросил он, и голос его разнёсся по залу с той же безупречной, ледяной вежливостью, что и весь вечер. — Некоторые вещи, Селена, невозможно взять под контроль простым усилием воли, каким бы отточенным оно ни было.

Селена не позволила себе ни секунды промедления перед тем, как сменить тактику.

Я увидел, как её взгляд метнулся по залу, останавливаясь на нескольких людях — судя по их осанке, их положению ближе к центру помещения, главах других семей, — и в следующее мгновение те же самые остекленевшие, отсутствующие выражения, что я видел на лицах всего зала несколько минут назад, снова расползлись по избранным лицам, только на этот раз куда более целенаправленно, куда более концентрированно.

Мужчина в тёмно-синем костюме, стоявший неподалёку от нас, вдруг вскинул руки, и воздух перед ним замерцал, сгущаясь в нечто вроде полупрозрачного, дрожащего щита, — пятёрка нападавших, устремившаяся было вперёд, отшатнулась от неожиданного столкновения с преградой, которой мгновение назад просто не существовало. Один из нападавших, не успев затормозить, врезался в невидимую стену с такой силой, что отлетел на несколько шагов назад, и на краткий миг я увидел, как его маска сдвинулась, обнажив полоску кожи, — но он тут же поправил её, продолжая двигаться так, будто ничего не произошло.

Другая женщина, чуть постарше, двигалась с той быстротой, что стирала грань между реальностью и обманом зрения, — она метнулась через весь зал за долю секунды, оказавшись между двумя из пятерых нападавших раньше, чем те успели среагировать, нанося серию ударов с той скоростью, что человеческий глаз едва улавливал само движение. Она двигалась не как человек, ускоренный адреналином, а как нечто, для чего сама концепция обычной человеческой скорости попросту не применялась, — размытый силуэт, то появляющийся, то исчезающий в разных точках зала практически одновременно.

Третий, невысокий мужчина у дальней стены, казалось, вовсе не двигался физически, — но воздух вокруг нападавших, приближавшихся к нему, начал искажаться, множиться, точно их окружали десятки отражений друг друга, лишая возможности понять, где находится настоящий противник, а где — иллюзорное эхо. Один из масок замер в замешательстве, беспорядочно нанося удары по пустоте, атакуя копии, которые рассыпались, стоило их коснуться, — и я видел, как этой секундной растерянности хватило, чтобы кто-то из защитников круга успел зайти ему за спину.

— Это безумие, — прошептал Доминик, глядя на разворачивающееся сражение с тем зачарованным, ужаснувшимся выражением, с каким смотрят на нечто, полностью выходящее за рамки любого прежнего опыта.

Зал превратился в поле битвы настолько стремительно, что я не успел даже толком осмыслить масштаб происходящего, — крики, звон металла, вспышки того, что могло быть либо игрой света, либо чем-то куда менее объяснимым, заполнили пространство, ещё минуту назад казавшееся местом деловых, светских переговоров.

Кто-то из гостей, не обладавших никакими особыми способностями, метался между сражающимися в поисках укрытия, опрокидывая столики с недопитыми бокалами вина; кто-то, наоборот, застыл на месте, парализованный ужасом настолько глубоким, что даже инстинкт самосохранения на мгновение отказал. Я видел, как одна из женщин, ещё недавно светски беседовавших у входа, теперь прижималась к стене, зажимая рукой кровоточащую рану на плече, — случайная жертва боя, не имевшая никакого отношения ни к одной из сторон конфликта.

Воздух в зале наполнился запахом горелого камня и чего-то ещё, более едкого, более чуждого, — точно сами законы физики истончались там, где сталкивались особенно яростные проявления чужих способностей, оставляя после себя странные, необъяснимые следы: опалённые пятна на полу без видимого источника огня, трещины в древних колоннах, разбегающиеся узором, слишком правильным, чтобы быть случайным.

Я перевёл взгляд на Дамариса и Селену — оба стояли практически неподвижно, каждый на своём краю зала, наблюдая за разворачивающимся сражением с тем отстранённым, расчётливым спокойствием, с каким шахматисты наблюдают за партией, где фигуры уже расставлены, а исход зависит не от их собственных прямых действий, а от того, чьи пешки окажутся более умелыми, более преданными, более готовыми пасть ради победы своего короля.

Я почувствовал, как что-то внутри меня взбунтовалось против самой этой метафоры, — люди, сражающиеся и, возможно, погибающие прямо сейчас на моих глазах, не были фигурами на доске. Но чем дольше я смотрел на абсолютное, ледяное спокойствие обоих лидеров, тем яснее понимал: для них самих разница была не так уж очевидна.

Часть меня — та самая, усталая, вымотанная бесконечной чередой откровений часть, что всё ещё пыталась цепляться за прежнюю, куда более простую версию собственной жизни, — хотела закричать на них обоих, потребовать объяснений, спросить, скольких ещё людей они готовы принести в жертву ради того, чтобы один из них оказался чуть выше другого в негласной иерархии власти. Но здесь, зажатый в тесной нише вместе с остальными, я мог лишь смотреть, беспомощный свидетель войны, разгоревшейся из-за того, кем была моя собственная семья на протяжении десятилетий, о которых мне никто не потрудился рассказать.

Дамарис изредка позволял себе едва заметный кивок, когда кто-то из нападавших теснил очередного противника, — точно отмечал успешный ход в разыгрываемой партии, а не человеческую жизнь, повисшую на волоске. Селена, напротив, оставалась абсолютно неподвижной, её взгляд метался от одной точки схватки к другой с той же скоростью, с какой опытный игрок просчитывает варианты на несколько ходов вперёд, — и я понял, что каждое движение её подчинённых, каждый удар, каждый манёвр направлялись именно оттуда, из этого холодного, стратегического расчёта, а не из хаоса паники, царившего вокруг.

Именно в этот момент я осознал нечто, от чего меня замутило сильнее, чем от вида крови: моя мать была здесь не жертвой обстоятельств, вынужденной защищаться. Она была полководцем, и притом хорошим, — возможно, лучшим в этом зале.

Мико рванулась было вперёд, к границе укрытия, её пальцы уже сжимали браслет, готовый развернуться в клинок, — но Кагуя перехватила её за руку с той неожиданной силой, что заставила Мико замереть на полушаге.

— Нет, — сказала Кагуя тихо, но непреклонно. — Не ты.

— Мама, я могу помочь, — прошептала Мико яростно, вырываясь. — Ты видела, что там происходит! Люди умирают!

— Именно поэтому не ты, — сказала Кагуя, и в её голосе была та же спокойная, абсолютная уверенность, что я слышал от неё в ателье. — Твой дар ещё не пробудился достаточно, чтобы защитить тебя там. Мой — пробудился давно.

— А если с тобой что-то случится? — спросила Мико, и в её голосе впервые за весь вечер прорвалось что-то по-настоящему детское, беззащитное.

Кагуя на мгновение задержала взгляд на дочери — долгий, полный чего-то, что я не мог до конца расшифровать издалека, — а затем коротко коснулась её щеки тыльной стороной ладони.

— Со мной ничего не случится, — сказала она. — Я видела это. Не всё, но достаточно, чтобы знать: сегодня не мой день умирать.

Не дожидаясь дальнейших возражений, она выступила из тени в сторону разгорающегося сражения, её движения были плавными, почти танцевальными, — и я увидел, как воздух вокруг неё на мгновение исказился, точно сама реальность заколебалась в такт её шагам, прежде чем она скрылась в гуще боя.

Мико смотрела ей вслед с выражением лица, в котором страх боролся с чем-то похожим на гордость, слишком сложным, чтобы я мог его правильно прочитать.

— Нам нужно уходить, — сказал я, чувствуя, как реальность происходящего наконец полностью обрушивается на меня. — Прямо сейчас, пока есть шанс.

— И бросить их? — спросила Серена, глядя на разворачивающуюся битву с ужасом, смешанным с чем-то похожим на вину.

— Мы ничем не поможем, оставаясь здесь, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал увереннее, чем я себя чувствовал. — Только станем ещё одной мишенью, о которой придётся беспокоиться. Ни один из нас не обучен сражаться с чем-то подобным, и наше присутствие только отвлечёт тех, кто действительно способен что-то изменить.

— Он прав, — сказал Доминик тихо, хотя по его лицу было видно, чего ему стоило это признание. — Как бы сильно я ни хотел вступить в бой, у нас нет шансов, а у них есть шанс проиграть, если придётся заодно защищать нас.

Серена стиснула зубы, явно борясь с собственным желанием возразить, но в итоге коротко, резко кивнула.

— Серена, забери Мико, — сказал я. — Доминик, найди Габриэля и уводи его.

— А ты? — спросил Доминик.

— Я за вами, — сказал я. — Обещаю.

Мико, вопреки собственному желанию остаться, позволила Серене увести себя от края ниши, бросая последний, тревожный взгляд туда, где скрылась в толпе сражающихся её мать. Доминик метнулся в сторону, туда, где я в последний раз видел Габриэля, застывшего в панике где-то у стены.

Я увидел, как Доминик добрался до него — Габриэль стоял, вжавшись спиной в холодный камень, лицо его было белым как мел, а взгляд метался по залу, не в силах остановиться ни на одной конкретной точке достаточно долго, чтобы осмыслить увиденное. Доминик схватил его за плечо, что-то говоря — я не расслышал слов, но по резкому, встряхивающему движению понял, что это было нечто вроде «соберись, сейчас не время». Габриэль моргнул, судорожно кивнул, и они оба бросились в нашу сторону, лавируя между вспышками боя с той неуклюжей, отчаянной скоростью людей, никогда прежде не бывавших в подобной ситуации.

Мы выбрались из укрытия все впятером почти одновременно — и в ту же секунду я почувствовал на себе взгляд, тяжёлый, узнающий, полный такого потрясения, что на мгновение мне показалось, будто само время в этой части зала остановилось.

Селена увидела меня.

Что-то промелькнуло в её лице — быстрая, неконтролируемая вспышка чистого, животного страха, единственный раз за весь этот бесконечный вечер, когда её безупречная маска действительно дала трещину, — но уже в следующее мгновение эта вспышка исчезла, смытая волной ледяной, отчаянной ярости. Я никогда прежде не видел на её лице подобного сочетания, — страха настолько сильного, что он граничил с паникой, и ярости настолько холодной, что она казалась почти спокойствием.

— Кай! — крикнула она, и в этом единственном слове было больше эмоций, чем я слышал от неё за многие годы вместе взятые.

Она рванулась было в нашу сторону, отбрасывая всякую видимость сдержанной, отточенной элегантности, с какой держалась весь вечер, — но путь ей преградила одна из фигур в масках, вынуждая её вернуться к схватке за собственную жизнь, прежде чем она успела сделать больше пары шагов. Я видел, как она развернулась к новому противнику с той же смертоносной точностью, с какой минуту назад дирижировала целым залом, — но что-то в её движениях теперь казалось иным, менее выверенным, более отчаянным, будто часть её внимания оставалась прикованной ко мне, даже пока руки продолжали сражаться за жизнь.

Отец отреагировал ещё резче — я увидел, как он буквально бросился в нашу сторону, наплевав на любую осторожность, на любую опасность, что могла подстерегать его на пути через зал, полный сражающихся людей, — и лишь чья-то рука, вцепившаяся в его плечо, удержала его от того, чтобы броситься прямо в гущу боя. Он вырывался, что-то крича, чего я не мог разобрать за общим шумом, — и в этот момент, глядя на его искажённое паникой лицо, я впервые за весь вечер увидел не тревожного, немного отстранённого отца, каким привык его считать, а человека, готового пожертвовать чем угодно ради единственного сына, оказавшегося в паре десятков метров от смертельной опасности.

— Уходи, Кай! Сейчас же! — крикнула Селена, и на этот раз в этом тоне не было привычной ледяной отстранённости, только настоящая, неприкрытая мольба, смешанная с угрозой.

Мы не успели сделать и десяти шагов к выходу, прежде чем путь нам преградили ещё трое фигур в масках, появившихся будто из ниоткуда, отрезая единственный очевидный путь к спасению.

— Их больше, — прохрипел Доминик, отступая на шаг, разворачиваясь так, чтобы прикрыть Габриэля собственным телом.

Трое в масках двигались на нас размеренным, неотвратимым шагом, не спеша, точно прекрасно понимая, что деваться нам некуда, — и я почувствовал, как всё внутри меня сжимается от узнавания этой самой уверенности, той же, что я уже видел в переулке, в тот момент, когда наша четвёрка окончательно поняла, что проигрывает.

— Что делаем? — прошептала Серена, крепче прижимая к себе Мико, чьи пальцы уже снова тянулись к браслету на запястье, несмотря на данное матери слово оставаться в стороне.

У меня не было ответа. Я лихорадочно оглядывался в поисках хоть какого-то пути отступления, хоть какой-то щели в этой ловушке, но коридор за нашими спинами вёл только обратно, в самое сердце сражения, а путь вперёд был перекрыт настолько плотно, что даже отчаянный рывок не сулил ничего, кроме мгновенной неудачи.

И тогда, будто в ответ на эту самую отчаянную мысль, двое новых людей ворвались в бой с противоположной стороны, атакуя троих в масках с той же слаженной, отточенной жестокостью, что я уже видел однажды, — только на этот раз она была направлена на нашу защиту, а не против неё.

— Мама, — выдохнул Доминик, и в его голосе смешались облегчение и потрясение.

Рядом с ней сражался мужчина, которого я так редко встречал лично, но чьи черты безошибочно узнавал в лице Доминика, — отец, о котором я слышал так много, а встречал еще реже. Они двигались вместе с той слаженностью, что рождается только из десятилетий совместной работы, — каждый удар, каждый шаг просчитанные так, чтобы прикрывать слепую зону другого, точно они были не двумя отдельными людьми, а единым, отточенным механизмом.

Камила расправилась с одним из противников быстрым, безжалостным движением, прежде чем повернуться к нам, её дыхание было ровным, несмотря на явное напряжение боя.

— Все обычные выходы перекрыты, — сказала она резко, не тратя времени на приветствия. — Их слишком много снаружи. Но есть другой путь.

— Какой? — спросил я.

— Скрытый проход, — сказал отец Доминика, вступая в разговор, пока Камила прикрывала его спину от очередной попытки атаки. — Ведёт вниз, в катакомбы. Немногие в круге вообще знают о его существовании.

— Он безопасен? — спросила Серена.

— Безопаснее, чем оставаться здесь, — сказала Камила. — Идите. Мы прикроем ваш отход.

Доминик замешкался, глядя на родителей с выражением, в котором боролись желание остаться и сражаться рядом с ними и понимание, что его первоочередная задача — увести нас в безопасное место.

— Иди, — сказал его отец, коротко, но твёрдо. — Мы догоним.

Мы бежали через боковой коридор, следуя за торопливыми, но точными указаниями Камилы, — мимо древних, покрытых пылью стен, мимо ответвлений, темнота которых терялась где-то в стороне, — пока не оказались перед низким, почти незаметным проходом, скрытым за массивной каменной плитой, уже частично сдвинутой в сторону. Габриэль, всё ещё бледный, но уже немного пришедший в себя, держался рядом со мной, его дыхание было рваным, прерывистым, — и я поймал себя на мысли, что впервые за весь этот вечер испытываю к нему нечто похожее на гордость: он не запаниковал окончательно, не сломался, а нашёл в себе силы просто бежать, куда велено, доверяя людям, которых знал едва ли достаточно долго, чтобы вручить им подобное доверие.

Позади нас, из глубины коридора, доносились отголоски продолжающегося сражения — крики, звон, вспышки света, — и я знал, что каждая секунда промедления могла стоить кому-то из тех, кто остался защищать этот отход, слишком высокой цены.

— Вниз, — сказала Камила, появившаяся рядом с нами почти бесшумно, кровь стекала по неглубокой ране на её виске, но в остальном она выглядела абсолютно, пугающе собранной. — Ступени крутые, но безопасные. Внизу разберётесь, куда идти дальше.

— А вы? — спросил Доминик.

— Мы задержимся здесь, — сказала Камила. — Кто-то должен закрыть проход за вами.

Я в последний раз оглянулся на зал, откуда мы только что выбрались, — на хаос, на сражение, исход которого оставался неясным, на мать и отца, всё ещё где-то там, в самом центре этой битвы, — и почувствовал, как что-то внутри меня разрывается между желанием остаться и абсолютной необходимостью бежать.

— Мы вернёмся за ними, — сказал я, хотя сам не был уверен, кому именно даю это обещание.

Серена коснулась моего плеча — коротко, безмолвно, — и в этом простом жесте было достаточно понимания, чтобы я не почувствовал себя окончательно одиноким в этой отчаянной, невысказанной клятве. Мико стояла рядом, всё ещё глядя туда, где в последний раз видела мать, и я знал, что для неё это прощание было ничуть не легче моего собственного.

Мы начали спускаться по узкой, крутой лестнице, уходящей в темноту катакомб, — воздух здесь был ощутимо прохладнее, чем наверху, пропитанный тем особым, влажным запахом старого камня и земли, что странным, необъяснимым образом казался мне почти узнаваемым, — и последнее, что я услышал перед тем, как каменная плита с глухим, окончательным стуком встала на место позади нас, был звук нового, яростного столкновения, разгоревшегося где-то там, наверху, в зале, который мы только что покинули

Глава 18. Вниз

«Чтобы найти свет, иногда нужно спуститься глубже во тьму»

Тишина, обрушившаяся на нас, как только каменная плита встала на место, ощущалась почти физически — плотная, всепоглощающая, разительно контрастирующая с хаосом, который мы только что оставили позади.

Мы стояли на узкой лестничной площадке, тесно прижавшись друг к другу в пространстве, едва вмещавшем всех пятерых, — и несколько долгих секунд никто не произносил ни слова: сама тишина словно требовала уважения, прежде чем её можно было бы нарушить. Я слышал собственное дыхание, всё ещё рваное, неровное, и биение сердца, отдававшееся где-то в висках с той настойчивостью, что не желала униматься, сколько бы я ни убеждал себя, что непосредственная опасность миновала.

— Все целы? — спросил я наконец, оглядывая остальных в тусклом, зеленоватом свете, пробивавшемся откуда-то снизу.

Серена кивнула, всё ещё тяжело дыша, одной рукой опираясь на влажную стену туннеля. Доминик коротко подтвердил то же самое, хотя его взгляд был устремлён куда-то вверх, туда, где за камнем остались его родители, — и в этом взгляде было столько невысказанной тревоги, что я не решился заговорить с ним об этом прямо сейчас. Мико не ответила вовсе, стоя неподвижно, обхватив себя руками, её лицо было бледным, почти серым в скудном освещении. Габриэль, судя по всему, единственный, кто ещё не до конца пришёл в себя после пережитого шока, лишь слабо кивнул, прежде чем прислониться к стене, будто ноги отказывались держать его собственный вес хоть немного дольше необходимого.

Я вытащил телефон, судорожно нажимая на экран в поисках хоть какого-то сигнала, — но дисплей упрямо показывал перечёркнутую полоску связи, ничего, кроме пустой, бесполезной тишины эфира.

— Ничего, — сказал я, чувствуя, как это единственное слово несёт в себе куда больше веса, чем должно было бы. — Ни сигнала, ни интернета. Мы полностью отрезаны.

— Не удивительно, — сказала Серена тихо. — Мы под землёй, под несколькими метрами камня. Чего ты ожидал?

— Я ожидал возможности хотя бы попытаться, — сказал я резче, чем намеревался, и тут же пожалел об этом тоне, слишком остром для ситуации, в которой все мы были одинаково напуганы.

Мы не знали, что происходило там, наверху. Не знали, жива ли моя мать, жив ли отец, выжили ли Камила и её муж, задержавшиеся, чтобы прикрыть наш отход. Эта неизвестность давила сильнее любой физической усталости, тяжёлым, неотступным грузом повисая на каждом из нас, — и я поймал себя на мысли, что предпочёл бы любую, даже самую страшную определённость этому мучительному состоянию неведения.

— Нам нужно двигаться, — сказал Доминик после долгой, тягостной паузы. — Оставаться здесь бессмысленно.

— Куда двигаться? — спросила Мико, и в её голосе впервые за это время прорвалось что-то острое, почти обвиняющее. — Твоя мать сказала «вниз». Это всё, что у нас есть. Ни карты, ни плана, ничего.

— У нас есть больше, чем ничего, — сказал я, стараясь звучать увереннее, чем чувствовал себя на самом деле. — И мы вместе.

— Как трогательно, — сказала Мико, и в её тоне прозвучала горечь, настолько несвойственная её обычной, спокойной манере, что я невольно вздрогнул. — Моя мать сейчас там, наверху, сражается неизвестно с кем, а я торчу здесь, в дыре под землёй, потому что кто-то решил, что мне лучше убежать, чем помочь.

— Мико, — начал я.

— Не надо, — оборвала она меня резко. — Не надо оправданий, Кай. Ты решил за всех нас. Решил, что мы должны бежать, вместо того чтобы хотя бы попытаться что-то сделать. Ты хоть представляешь, каково это — смотреть, как твоя собственная мать идёт в бой вместо тебя, потому что кто-то посторонний решил, что ты недостаточно готова?

Что-то во мне вспыхнуло в ответ на эту несправедливость — я ведь именно пытался защитить их всех, вывести из-под удара, — но прежде чем я успел ответить резкостью на резкость, вмешался Габриэль.

— Эй, — сказал он тихо, вставая между нами с той неожиданной, несвойственной ему серьёзностью, что появлялась у него крайне редко. — Мико, я понимаю, что ты злишься. У тебя есть полное право злиться. Но Кай не заставлял тебя делать ничего, чего ты не сделала бы сама, если бы у тебя было время подумать спокойно. Он принял решение, которое, вероятно, спасло всем нам жизнь. Даже твоей матери было бы куда труднее сражаться, зная, что ты рядом, в опасности. Тем более она тебе сказала, что это не твой бой.

— Ты вообще ничего не понимаешь в этом мире, — сказала Мико резко, поворачиваясь к нему. — Ты здесь всего сутки, Габриэль. Не тебе объяснять мне, что чувствовала бы моя мать.

— Может, и так, — сказал Габриэль, не отступая, хотя я видел, как ему тяжело давалось это спокойствие под её взглядом. — Но я вижу, как сильно ты сама себя сейчас винишь, и знаю, что это не помогает ни тебе, ни ей. Злись на меня, если тебе от этого легче, — я как раз тот, у кого меньше всего причин обижаться сегодня вечером.

Мико посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом, и на мгновение мне показалось, что она вот-вот сорвётся на него тоже, — но вместо этого что-то в её лице дрогнуло, и она отвернулась, тихо выдохнув, её плечи опустились, будто вся накопленная ярость разом покинула тело, оставив после себя только усталость и страх.

— Прости, — сказала она едва слышно. — Я не должна была срываться на тебе.

— Всё нормально, — сказал я, хотя внутри всё ещё саднило от несправедливости её слов. — Ты имеешь право злиться.

Серена, до этого молча наблюдавшая за этим обменом репликами, тихо коснулась плеча Мико.

— Мы все боимся за кого-то, кто остался там, — сказала она. — Это не делает страх менее реальным, но и не даёт права вымещать его друг на друге. Нам нужно держаться вместе, если хотим выбраться отсюда.

Мико кивнула, вытирая тыльной стороной ладони уголок глаза, — жест, который она тут же попыталась скрыть, точно стыдясь собственной уязвимости перед нами всеми.

— Просто… — начала она, замолчала, а затем всё же продолжила: — Просто я никогда прежде не видела, как она уходит в бой. Знала, что она сильная, что у неё есть дар, — но одно дело знать, а другое видеть это своими глазами, зная, что можешь больше её не увидеть.

— Я понимаю, — сказал я тихо, думая о собственных родителях, оставшихся там же. — Поверь мне, понимаю лучше, чем хотелось бы.

Что-то в этом коротком, честном признании, кажется, дошло до неё сильнее любых заготовленных слов утешения, — она посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом, будто впервые за весь этот вечер по-настоящему увидела во мне не просто причину своего гнева, а человека, разделяющего ту же самую тяжесть.

Мы спустились ещё на несколько пролётов лестницы, прежде чем оказались в первом настоящем зале катакомб, — низком, сводчатом пространстве, освещённом редкими, странно ровными пятнами зеленоватого света, источник которого я не мог определить.

— Куда теперь? — спросил Доминик, останавливаясь перед развилкой из трёх проходов, расходящихся в разных направлениях в темноту.

Никто не ответил сразу. Я вглядывался в каждый из проходов по очереди, ища хоть какую-то подсказку, хоть какой-то намёк на то, какой из них может привести куда-то, кроме тупика или новой опасности. Все три выглядели абсолютно одинаковыми — тот же грубый камень, та же непроглядная темнота в паре метров от границы света.

— Средний, — сказала наконец Серена. — Просто интуиция. Не знаю, почему.

— Интуиция — не самая надёжная навигационная система, — заметил Доминик.

— У тебя есть идея получше? — спросила она резко.

— Нет, — признался он. — Именно поэтому и спрашиваю, откуда такая уверенность.

— Отец однажды упоминал что-то про средний проход, — сказала Серена медленно, будто сама удивляясь всплывшему воспоминанию. — Давно, мельком, я даже не уверена, что правильно помню контекст. Но это единственная зацепка, которая у меня есть, а стоять здесь и спорить дальше кажется куда более бесполезным занятием.

Он не ответил, и после короткого, напряжённого молчания мы двинулись в указанном ею направлении, — потому что альтернативой было стоять на месте, а стоять на месте казалось хуже любого, даже самого необоснованного решения.

Проход становился всё уже по мере продвижения, стены смыкались вокруг нас настолько плотно, что временами приходилось идти боком, — а воздух, и без того прохладный, становился всё более влажным, насыщенным тем особым, тяжёлым запахом сырой земли и старого камня, что накапливается веками в местах, куда почти не проникает свежий воздух.

Где-то далеко впереди послышался тихий, размеренный звук капающей воды, — и этот звук, казалось, разносился по туннелям куда дальше, чем должен был бы, отражаясь от невидимых стен под странными, непредсказуемыми углами, так что порой было невозможно определить, доносится ли он спереди, сзади или откуда-то сбоку. Я поймал себя на том, что считаю эти капли, точно их равномерный ритм мог бы служить хоть каким-то якорем реальности в этом лабиринте, лишённом любых других ориентиров.

Стены то сужались, вынуждая нас пробираться друг за другом, то неожиданно расширялись в просторные, гулкие залы, потолок которых терялся где-то в темноте над головой, — и каждая такая перемена рождала новую, острую вспышку тревоги: что, если один из этих залов окажется тупиком? Что, если мы уже давно ходим кругами, не замечая этого в однообразии камня?

Время здесь текло странно, лишённое привычных ориентиров — ни солнца, ни часов на стенах, ничего, кроме моего собственного, всё более ненадёжного ощущения, сколько минут или часов прошло с момента, как мы спустились под землю. Я то и дело поглядывал на телефон, не столько в надежде на сигнал, сколько ради экрана часов, — единственного, что ещё связывало меня с привычным, измеримым временем наверху. Согласно этому экрану, прошло чуть больше часа с момента, как мы покинули зал наверху, — цифра, которая казалась одновременно и слишком маленькой, и невыносимо огромной, в зависимости от того, думал ли я о пройденном расстоянии или о том, что могло произойти там, наверху, за это время.

Мы прошли ещё один поворот, и стены вокруг нас внезапно сменились — вместо голого камня в них теперь проступали ряды человеческих костей, аккуратно, почти художественно уложенных друг на друга, десятки, сотни черепов, обращённых пустыми глазницами в нашу сторону.

— Это ведь настоящие катакомбы, — прошептал Габриэль, замедляя шаг. — Те самые. С костями.

— Часть той же сети, — сказала Серена тихо. — Париж буквально стоит на пустоте, пронизанной этими ходами. Мало кто задумывается об этом, проходя по улицам наверху.

— Шесть миллионов человек, — добавила Мико неожиданно, её голос звучал глухо, будто доносился издалека. — Столько костей здесь покоится, если верить тому, что я читала. Целый подземный город мёртвых под живым городом наверху.

Никто не нашёл, что на это ответить, и мы продолжили путь в тишине, нарушаемой лишь звуком наших собственных шагов и неотступным, размеренным капаньем воды где-то в темноте.

Я разглядывал эти безмолвные, терпеливые ряды костей, и что-то внутри меня — смутное, необъяснимое, тревожащее — отозвалось узнаванием настолько сильным, что я на мгновение замер.

Это ощущение не было похоже на видения, которые я уже научился распознавать за последние недели, — не чужая эмоция, не обрывок чужой памяти. Это было что-то более личное, более глубокое, точно сами эти стены, этот воздух, эта особая, давящая тишина резонировали с чем-то, что уже жило где-то на самом дне моего сознания.

Я уже был в похожем месте. Не здесь, не в этих конкретных туннелях, — но в чём-то достаточно похожем, чтобы тело среагировало раньше разума, чтобы кожа покрылась мурашками не от холода, а от узнавания.

Пещера. Свет кристаллов на потолке. Голос, звучавший не ушами, а где-то глубже.

Обрывки, слишком смутные, слишком быстрые, чтобы удержать их дольше пары секунд, — но достаточно яркие, чтобы оставить после себя стойкое, тревожное послевкусие, будто я на мгновение заглянул в комнату собственной памяти, дверь в которую до сих пор оставалась заперта для меня самого.

Я тряхнул головой, отгоняя эти обрывки, слишком смутные, слишком фрагментарные, чтобы сложить их во что-то осмысленное, и решил пока оставить эту мысль при себе, — не время было делиться подобными откровениями, когда все мы и без того балансировали на грани срыва.

— Ты в порядке? — спросила Серена, заметившая, должно быть, как я замедлил шаг.

— Да, — сказал я. — Просто задумался.

Она посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом, явно не до конца поверив этому ответу, но не стала настаивать, — ещё один негласный знак того особого доверия, что выросло между нами за последние недели, доверия, позволявшего иногда просто не задавать вопросы, ответы на которые собеседник ещё не готов был дать.

Мы продолжили путь ещё около получаса, петляя по узким проходам, каждый из которых казался неотличимым от предыдущего, — и я начал всерьёз опасаться, что мы просто ходим кругами, теряя драгоценное время, вместо того чтобы приближаться к какому-либо выходу. Разговоры постепенно стихли, сменившись тем особым, сосредоточенным молчанием, что наступает, когда усталость и напряжение вытесняют даже потребность в словах.

Именно тогда Доминик, шедший впереди, внезапно остановился, вскинув руку в предупреждающем жесте.

— Что там? — прошептал я, подходя ближе.

Он указал на пол перед нами. В тонком слое пыли, покрывавшем камень, отчётливо виднелись следы — свежие, судя по их чёткости, оставленные явно не так давно, ведущие в том же направлении, куда двигались мы сами.

— Мы не первые, кто здесь прошёл, — сказал Доминик тихо.

Я присел на корточки, разглядывая следы внимательнее, — размер обуви, глубина отпечатков, расстояние между шагами говорили о нескольких разных людях, проходивших здесь, судя по всему, не единожды, а регулярно, точно этот маршрут давно стал для кого-то привычным. И заметил ещё кое-что, чуть в стороне от основной цепочки: небольшой, металлический предмет, лежавший у самой стены, будто оброненный второпях.

Я поднял его, вертя в руках, — что-то вроде хирургического зажима, тонкого, отточенного, явно не предназначенного для обычных, бытовых целей.

— Что это? — спросила Серена, заглядывая мне через плечо.

— Не знаю, — сказал я. — Но выглядит так, точно кто-то здесь что-то делал. Что-то, для чего нужны подобные инструменты.

— Медицинское? — спросил Доминик, разглядывая предмет с той же тревожной сосредоточенностью.

— Или что-то похуже, — сказала Мико тихо, и все мы невольно обменялись взглядами, в которых читалось одно и то же, невысказанное вслух подозрение.

В воздухе, теперь, когда я обратил на это внимание, ощущался ещё один запах, помимо сырости и старого камня, — резкий, химический, совершенно неуместный в этом древнем, заброшенном пространстве, будто где-то неподалёку недавно пользовались чем-то вроде антисептика или консерванта.

— Мне это не нравится, — сказал Габриэль тихо.

— Мне тоже, — сказал я, чувствуя, как узел тревоги в груди затягивается ещё туже.

Серена забрала у меня зажим, разглядывая его с тем же напряжённым вниманием, что я уже видел у неё десятки раз за последние дни, — привычка искать смысл в мелких деталях, оставшаяся с ней, судя по всему, ещё с той самой ночи, когда она нашла документы отца.

— Кто бы здесь ни бывал, — сказала она наконец, — они делали это тайно. И достаточно регулярно, чтобы протоптать целую тропу.

— Думаешь, это связано с твоим отцом? — спросил Доминик тихо.

— Не знаю, — сказала Серена, и в её голосе прозвучала та же смесь тревоги и решимости, что я уже слышал от неё десятки раз за последние дни. — Но было бы слишком удобным совпадением, если бы это оказался кто-то другой. Мой отец знает эти катакомбы — я почти уверена в этом теперь, вспоминая, как свободно он ориентировался в разговорах о подземном Париже, которые я, признаться, никогда не считала важными настолько, чтобы вслушиваться внимательнее.

— Если это его территория, — сказал я, чувствуя, как эта мысль медленно оформляется в нечто более конкретное, чем просто смутное беспокойство, — тогда, возможно, мы случайно наткнулись именно на то место, которое он так старательно скрывал ото всех эти годы.

Никто не ответил сразу, но по тому, как переглянулись остальные, я понял: та же самая мысль пришла в голову не только мне одному.

Мы двинулись дальше, теперь куда осторожнее, каждый шаг отдавался в тишине почти оглушительным эхом, а свежие следы на полу, продолжавшие вести в том же направлении, что и мы, наполняли каждое движение новым, острым напряжением. Габриэль держался ближе к центру нашей небольшой группы, явно предпочитая не оказываться ни впереди, ни позади остальных, — и я не мог его в этом винить.

— Стоп, — сказала Серена внезапно, хватая меня за руку.

Я замер.

— Что? — прошептал я.

— Ты это слышишь? — спросила она едва слышно.

Я прислушался, и через несколько секунд действительно различил это — тихий, но безошибочно узнаваемый звук шагов, доносившийся откуда-то сзади, из того самого прохода, по которому мы только что прошли. Не наши собственные, отражённые эхом. Другие. Ровные, размеренные, целенаправленные, — звук человека, точно знающего, куда идёт, а не блуждающего вслепую, как мы сами.

Кто-то шёл за нами.

Доминик резко развернулся, вглядываясь в темноту позади нас, его тело мгновенно напряглось в той знакомой, боевой готовности, что я уже видел у него десятки раз.

— Может, это твоя мать, — прошептал Габриэль с отчаянной, неубедительной надеждой. — Или твой отец. Они сказали, что догонят.

— Не похоже на их шаги, — сказал Доминик тихо, и по тому, как напряглось его лицо, я понял, что он и сам не верит в собственную догадку.

— Впереди тупик, — сказал Габриэль внезапно, и в его голосе была нарастающая паника. — Смотрите.

Я перевёл взгляд вперёд — туннель, по которому мы шли, действительно обрывался метрах в двадцати впереди грудой обвалившегося камня, полностью перекрывающей дальнейший путь, — груда, судя по свежим сколам на отдельных обломках, обрушившаяся не так давно, будто кто-то намеренно позаботился о том, чтобы этот путь стал непроходимым.

Мы были в ловушке — между неизвестной опасностью позади и непроходимым завалом впереди, — и звук шагов позади становился всё отчётливее, всё ближе с каждой секундой, которую мы тратили на осознание собственной беспомощности.

— Нужно решать, — прошептал Доминик, оглядываясь между завалом впереди и тёмным проходом позади, откуда неумолимо приближался звук шагов. — Быстро.

— Решать что? — прошептала Мико, её голос дрожал от нарастающей паники. — Мы зажаты со всех сторон.

Я обвёл взглядом завал перед нами — груда камня, казавшаяся абсолютно непроходимой на первый взгляд, — и заметил у самой её основания узкую щель, достаточную, быть может, чтобы протиснуться, если повезёт.

— Там, — сказал я, указывая на неё. — Может, получится пройти.

— А если не получится? — спросил Габриэль.

Ответа на этот вопрос ни у кого из нас не было, — а шаги позади становились всё громче, всё увереннее, будто их обладатель точно знал, что мы больше никуда не денемся.

Глава 19. Служебные помещения

«Не всё, что мы видим, реально — но не всё нереальное безопасно»

Я не успел разглядеть ничего, кроме глаз.

Одно короткое, обжигающее мгновение — вспышка тусклого, отражённого света в темноте позади нас, два едва заметных, но безошибочно узнаваемых огонька, устремлённых прямо на нашу маленькую группу, — а затем звук шагов ускорился, потеряв всякую видимость размеренности, превратившись в стремительное, целенаправленное движение прямо в нашу сторону.

Что-то в этих глазах — сам факт того, что они вообще были видны в кромешной темноте туннеля, точно их обладатель не нуждался в свете так же, как нуждались мы, — заставило меня похолодеть куда сильнее, чем любая рациональная оценка физической угрозы. Человек не должен был видеть в такой темноте. Не должен был двигаться настолько бесшумно, что мы различили лишь звук шагов, а не дыхание, не шорох одежды, ничего из того, что обычно выдаёт присутствие живого существа поблизости.

Я успел заметить, как Серена рядом со мной инстинктивно потянулась к моей руке, её пальцы на долю секунды сжали мои, прежде чем оба мы синхронно бросились в сторону завала, движимые одним и тем же, чисто животным порывом к бегству.

— Быстро! — крикнул я, не тратя больше ни секунды на раздумья, бросаясь к узкой щели у основания завала.

Доминик оттолкнул Габриэля вперёд, к проёму, прежде чем развернуться лицом к темноте позади нас, — короткий, инстинктивный жест защитника, готового в любой момент прикрыть отход собственным телом.

— Первым Габриэль, — скомандовал он. — Потом девушки. Я замыкающим.

Никто не стал спорить — не было на это ни времени, ни сил, — и Габриэль, всё ещё бледный, но движимый чистым, животным инстинктом самосохранения, бросился к щели, опускаясь на четвереньки и протискиваясь в темноту с той неуклюжей поспешностью, что превращала любую грацию в непозволительную роскошь.

Щель оказалась уже, чем выглядела издалека, — камень царапал спину и плечи, острые края обломков цеплялись за одежду, и я почувствовал, как паника, куда более примитивная, чем страх перед преследователем позади, поднимается изнутри при одной мысли о том, что можно застрять здесь, в этой каменной ловушке, беспомощным и уязвимым. Пыль забивалась в нос и горло, и я старался дышать неглубоко, короткими, сдержанными вдохами, боясь, что даже само расширение грудной клетки может стать той единственной разницей, что застрянет меня намертво между двумя каменными плитами.

Серена протиснулась передо мной с относительной лёгкостью, её более хрупкое телосложение оказалось неожиданным преимуществом в этой ситуации, — она вынырнула с другой стороны быстро, почти изящно, и тут же обернулась, протягивая руку следующему.

Мико прошла следом, чуть медленнее, её дыхание было прерывистым от паники, но она справилась без посторонней помощи, — а когда настала очередь Доминика, я услышал, как он с трудом сдерживает сдавленное ругательство, его широкие плечи застряли в самом узком месте прохода.

— Не могу… — прохрипел он, извиваясь, пытаясь найти угол, под которым тело прошло бы сквозь преграду.

— Дай руку, — сказал я, уже протиснувшийся на другую сторону, протягивая ладонь обратно в темноту щели.

Он вцепился в неё с отчаянной силой, и вместе — я тянул, он толкался ногами о камень позади — мы наконец вытащили его через самое узкое место, ткань его рубашки с треском разорвалась о острый выступ, оставив глубокую, кровоточащую царапину на боку, но он был здесь, по эту сторону завала, вместе с остальными.

— Все целы? — прохрипел он, уже разворачиваясь обратно к щели, готовый защищать её, если преследователь попытается протиснуться следом.

Но с другой стороны не доносилось ни звука.

Мы простояли так несколько долгих, напряжённых секунд, прислушиваясь к тишине, — но шаги, ещё недавно настойчиво приближавшиеся, теперь точно растворились, исчезли так же внезапно, как появились.

— Ушёл? — прошептала Мико.

— Или ждёт, — сказал Доминик мрачно. — Не будем проверять.

Габриэль опустился на пол, привалившись спиной к стене, его руки заметно дрожали, — и я не мог его в этом винить. За последние сутки на его долю выпало больше потрясений, чем большинство людей переживает за целую жизнь, а перспектива, что за ними всё ещё кто-то охотится в темноте под землёй, явно оказалась последней каплей для его и без того истощённых нервов.

— Дай мне минуту, — сказал он тихо, не глядя ни на кого конкретно.

— У нас есть минута, — сказал я, хотя внутренне сомневался, действительно ли это так. — Но не больше.

Он кивнул, закрывая глаза, делая несколько глубоких, судорожных вдохов, — и когда открыл их снова, в его взгляде было чуть больше решимости, чем мгновение назад.

— Ладно, — сказал он. — Я готов. Идём дальше.

Пространство, в котором мы оказались, было разительно непохоже на всё, что мы видели до этого момента.

Голый камень древних туннелей сменился здесь чем-то куда более современным — узкий, но аккуратно вырубленный коридор, стены которого были укреплены металлическими скобами, а вдоль потолка тянулся тонкий кабель, ведущий к редким, тускло горящим лампочкам, вмонтированным в специальные ниши. Воздух здесь был суше, чище, лишённый той тяжёлой сырости, что преследовала нас всю дорогу через старые катакомбы, — точно это пространство кто-то поддерживал сознательно, регулярно, а не просто оставил на волю времени и подземных вод.

— Это не часть исторических катакомб, — сказала Серена тихо, оглядывая аккуратную кладку стен. — Это построено недавно. Относительно недавно, по крайней мере.

— Десятилетия, а не века, — согласился я, проводя пальцами по гладкому металлу одной из скоб.

— Кто вообще мог позволить себе построить нечто подобное здесь, под землёй, не привлекая внимания? — спросила Мико, оглядываясь по сторонам с тем же смешанным чувством любопытства и тревоги, что читалось на лицах остальных.

— Тот, у кого есть ресурсы, время и веские причины не привлекать внимания, — сказал Доминик мрачно.

Мы двинулись вперёд по этому странному, гибридному пространству — наполовину древнему, наполовину искусственно модернизированному, — и с каждым шагом я чувствовал, как то самое смутное узнавание, что преследовало меня с момента, как мы увидели первые ряды костей, становится острее, отчётливее, точно приближалось к какому-то порогу, за которым обещало наконец обрести форму.

— Может, стоит повернуть назад, — сказал Доминик после нескольких минут молчаливого продвижения, останавливаясь у очередного поворота. — Мы понятия не имеем, что там впереди, а этот коридор явно принадлежит кому-то, кто вряд ли обрадуется незваным гостям.

— Позади нас человек с глазами, светящимися в темноте, — сказала Мико. — Я бы предпочла рискнуть с неизвестностью впереди, чем вернуться к тому, что мы уже видели.

— Она права, — сказал я, хотя часть меня — та самая, рациональная, осторожная часть — полностью соглашалась с опасениями Доминика. Что-то тянуло меня вперёд, необъяснимое, почти инстинктивное желание увидеть, куда ведёт это узнавание, — и я не был уверен, было ли это здравым смыслом или чем-то куда менее надёжным, зародившимся где-то в глубине моего собственного, всё ещё не до конца восстановленного сознания.

— Ладно, — сказал Доминик наконец, хотя явно без особого энтузиазма. — Вперёд. Но при первом же признаке опасности мы разворачиваемся, вне зависимости от того, что там найдём.

Никто не стал спорить с этим условием.

Мы прошли ещё метров пятьдесят, когда я увидел их — маленькие, тускло светящиеся кристаллы, вмонтированные в стену на уровне глаз, расположенные с той же странной, нечеловеческой регулярностью, что и в моих обрывочных воспоминаниях.

Я замер как вкопанный.

— Кай? — Серена остановилась рядом, заметив моё оцепенение. — Что такое?

— Кристаллы, — сказал я, чувствуя, как голос предательски дрогнул. — Я их уже видел.

Доминик подошёл ближе, разглядывая стену с недоумением.

— Какие кристаллы? — спросил он. — Это обычные светильники, Кай. Встроенные, старого образца, но самые обычные.

Я моргнул, вглядываясь пристальнее, — и действительно, теперь, когда я заставил себя посмотреть внимательнее, вместо живого, зеленовато-голубого свечения кристаллов я видел лишь ряд простых, слегка запылившихся ламп, вмонтированных в специальные ниши в стене. Ничего общего с тем, что мгновение назад казалось мне абсолютно, неоспоримо реальным.

— Наверное, ты прав, — сказал я, хотя внутри всё ещё не мог до конца отделаться от того образа, что предстал передо мной секунду назад, — не потому, что не доверял его словам, а потому что то, что я видел, ощущалось слишком реальным, чтобы списать его на простую усталость.

Я всё же подошёл ближе, коснувшись одной из ламп кончиками пальцев, — обычное стекло, чуть тёплое от долгой работы, ничего общего с холодным, живым камнем из моего видения. И всё же, стоило мне закрыть глаза на долю секунды, эхо того же самого ощущения вернулось: холод, обволакивающий тело целиком, а не только пальцы; чувство, что я не один в темноте, что рядом кто-то есть, невидимый, но осязаемый. Я отдёрнул руку, будто обжёгшись, хотя лампа оставалась такой же тёплой, каким была мгновение назад.

— Кай, ты бледный, — сказала Мико, подходя ближе, её собственная тревога на мгновение отступила перед беспокойством за меня. — Что происходит?

— Не знаю, — сказал я честно, потому что на этот раз это было почти правдой в буквальном смысле. — Просто… на секунду мне показалось, что я вижу что-то другое. Что-то знакомое. Пугающе знакомое.

Серена посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом, явно почувствовав, что я недоговариваю, — но, к моему облегчению, не стала настаивать на объяснениях прямо сейчас, среди неизвестности, обступавшей нас со всех сторон. Я поймал себя на мысли, что должен буду рассказать ей — рассказать им всем — правду о той неделе, как только у нас появится хоть немного времени и безопасности для подобного разговора. Но не сейчас. Не здесь, в самом сердце того, что явно было чьей-то тщательно скрываемой тайной.

Коридор привёл нас к металлической двери — современной, с электронным замком, мигающим маленьким красным огоньком в темноте, совершенно неуместной среди окружающего нас векового камня.

— Заперто, — сказал Доминик, проверив ручку.

— Есть другой путь? — спросил Габриэль, оглядываясь назад, туда, откуда мы пришли.

— Только обратно, — сказала Мико. — А я не горю желанием снова встретиться с тем, кто шёл за нами.

Я подошёл ближе к двери, разглядывая замок, — и заметил рядом с ним небольшую панель, слегка приоткрытую, точно кто-то забыл закрыть её после последнего использования. Внутри виднелись оголённые провода и что-то похожее на простой, механический переключатель.

— Дай мне минуту, — сказал я, опускаясь на корточки перед панелью.

— Ты умеешь взламывать электронные замки? — спросила Серена с нескрываемым удивлением.

— Не совсем, — признался я, всматриваясь в путаницу проводов. — Но я провёл достаточно времени рядом с людьми, чья работа заключалась в том, чтобы обходить системы куда сложнее этой. Кое-что запоминается само собой, даже если сам никогда этим не занимался всерьёз.

Я не был экспертом в подобных вещах, но годы, проведённые вокруг сомнительных сделок с антиквариатом и людей, чья профессия требовала обходить куда более сложные системы защиты, чем эта, научили меня хотя бы базовым принципам импровизации. Я осторожно потянул за один из проводов, соединяя его с другим контактом, — и после нескольких напряжённых секунд, наполненных негромким гудением и одним особенно тревожным искрением, замок щёлкнул, и дверь медленно отворилась.

То, что открылось за дверью, заставило всех нас застыть на пороге в абсолютном, потрясённом молчании.

Комната была небольшой, но безупречно, стерильно чистой — резкий контраст с грубым, древним камнем снаружи. Вдоль одной стены тянулся ряд металлических столов, на которых были разложены инструменты, назначение которых я мог только предполагать, — часть из них походила на медицинское оборудование, часть выглядела куда более чуждой, незнакомой, точно предназначенной для целей, далёких от обычной хирургии: тонкие, изогнутые лезвия, сосуды с прозрачной жидкостью, помеченные символами, которые не складывались ни в один известный мне алфавит.

У противоположной стены стояла единственная клетка — пустая, но с явными следами недавнего использования: цепи, вмонтированные в пол, странные, вплавленные в металл символы, значение которых ускользало от меня, но одним своим видом внушало необъяснимую, первобытную тревогу. Прутья клетки были покрыты тонкой сетью царапин, точно кто-то внутри пытался вырваться, снова и снова, отчаянно и безрезультатно.

— Что это за место? — прошептал Габриэль, его голос дрожал.

— Лаборатория, — сказала Мико тихо, оглядывая помещение с тем выражением ужаса, что появляется у людей, впервые столкнувшихся с чем-то, о существовании чего они предпочли бы никогда не узнавать. — Кто-то держал здесь людей.

Доминик подошёл к клетке, разглядывая её с той же профессиональной тщательностью, с какой оценил бы любую другую угрозу.

— Недавно, — сказал он. — Судя по отсутствию пыли на цепях, здесь были совсем недавно.

Я обошёл комнату по периметру, разглядывая содержимое металлических столов внимательнее, — на одном из них лежала папка с фотографиями, и я, вопреки собственному инстинкту самосохранения, всё же заставил себя взглянуть на верхний снимок.

На фотографии была девушка, лет двадцати с виду, привязанная к чему-то похожему на медицинское кресло, — её глаза были закрыты, а вокруг тела, там, где кожа соприкасалась с металлическими электродами, виднелось лёгкое, едва уловимое свечение, точно из неё самой исходил свет, которому там не полагалось быть.

Я торопливо отложил фотографию, чувствуя, как к горлу подступает тошнота.

— Что там? — спросила Серена, заметившая моё лицо.

— Не смотри, — сказал я тихо. — Поверь мне, лучше не смотреть.

Серена посмотрела на меня долгим, твёрдым взглядом, а затем, прежде чем я успел её остановить, шагнула к столу и сама взяла фотографию в руки.

— Мне нужно это видеть, — сказала она тихо, разглядывая снимок с тем же бледным, каменным выражением лица, что я уже видел у неё однажды, в разговоре о собственном отце. — Если это действительно его рук дело, я не хочу больше прятаться от правды только потому, что она неудобна.

Она смотрела на фотографию ещё несколько долгих секунд, её пальцы едва заметно дрожали, — а затем аккуратно положила снимок обратно на стол, лицом вниз, будто это простое движение могло хоть немного ослабить тяжесть увиденного.

— Хорошо, — сказал я тихо, не найдя в себе сил спорить с её решением. — Я понимаю.

Серена подошла к небольшому столу в углу, на котором лежала стопка бумаг, — и я увидел, как её лицо медленно бледнеет ещё сильнее по мере того, как она пролистывает верхние листы.

— Кай, — сказала она тихо, не поднимая взгляда. — Тебе нужно это увидеть.

Я подошёл ближе, заглядывая ей через плечо, — и почувствовал, как земля будто уходит из-под ног при виде того, что было напечатано на верхнем листе.

Список имён. Десятки имён, аккуратно систематизированных, с датами напротив каждого — и среди них, ближе к концу списка, я увидел два имени, которые узнал мгновенно.

Грета Кёниг. Максим Форе.

А чуть ниже — третье имя, дата напротив которого была совсем недавней, всего в несколько недель от сегодняшнего дня.

— Это не просто список пропавших, — сказала Серена дрожащим голосом. — Это… это похоже на журнал. Записи о том, что с ними делали.

Я пробежал взглядом дальше по странице, и с каждой новой строчкой узел в моей груди затягивался всё туже, — здесь были не только имена. Рядом с каждым — короткие, сухие пометки, написанные тем же аккуратным, безличным почерком, что и весь остальной документ: даты «поступления», отметки о «результатах», иногда — короткое, ничего не объясняющее слово «завершено», от которого меня передёрнуло сильнее, чем от чего-либо ещё в этой комнате.

— Сколько их всего? — спросил Доминик тихо, заглядывая через моё плечо.

— Слишком много, — сказал я, чувствуя, как голос предательски дрожит. — Гораздо больше, чем просто Грета и Максим.

Мико отвернулась, прижав ладонь ко рту, будто пытаясь удержать подступившую тошноту, — и я её прекрасно понимал, потому что боролся с точно таким же порывом.

Я не успел ответить — где-то в глубине служебного коридора, там, откуда мы только что пришли, послышался новый звук, на этот раз безошибочно узнаваемый: голоса. Множественные, приближающиеся, сопровождаемые ровным, механическим гудением, точно кто-то включил дополнительное освещение по всей длине туннеля.

— Нам нужно уходить, — сказал Доминик резко, уже разворачиваясь к двери. — Сейчас же.

— Но список… — начала Серена.

— Забери его, — сказал я.

Она торопливо свернула бумаги, засовывая их за пазуху, пока Доминик выглядывал в коридор, оценивая источник приближающихся голосов.

— Другой конец коридора, — сказал он тихо. — Там дальше есть ещё один проход. Может, получится обойти их.

Мы бросились в указанном направлении, оставляя позади эту жуткую комнату с её безмолвными, ужасающими свидетельствами, — и я чувствовал, как список в руках Серены жёг меня даже сквозь ткань её одежды, будто одно только знание о его содержимом уже необратимо изменило что-то во мне. Мысль о третьем имени, о датах, о клетке с царапинами на прутьях не отпускала меня ни на секунду, пока мы бежали, — сколько ещё таких списков, сколько ещё клеток скрывалось в этой сети туннелей под ногами ничего не подозревающих парижан?

Голоса позади становились всё громче, и среди них я различил один, особенно отчётливый, властный тон, отдающий какие-то команды на языке, которого я не понимал, — но интонация была безошибочно узнаваема, той самой, что я слышал ещё в разговоре с Кагуей, тревожно похожей на язык, о происхождении которого никто так и не смог мне толком рассказать.

— Что он говорит? — прошептал Габриэль на бегу.

— Не знаю, — сказал я честно. — Но звучит так, точно он отдаёт приказы. Возможно, о поиске.

— Замечательно, — пробормотала Мико, ускоряя шаг. — Просто замечательно.

Серена бежала рядом со мной, одной рукой придерживая одежду там, где под ней были спрятаны украденные бумаги, её лицо было напряжённым, сосредоточенным, — и я знал, что мысли её сейчас крутятся вокруг одного и того же, невыносимого вопроса: сколько ещё правды об отце ей предстоит узнать, прежде чем эта ночь закончится.

Мы свернули за угол, в темноту нового прохода, — сердце колотилось где-то в горле, лёгкие горели от бега, а позади, за нашими спинами, голоса и свет неумолимо приближались, наполняя каждый оставшийся метр темноты ощущением стремительно сокращающегося расстояния.

Впереди, в конце этого нового туннеля, я увидел слабый, но безошибочно различимый свет, пробивающийся откуда-то далеко впереди, точно там, в неизвестности, ждало нечто, способное быть либо нашим спасением, либо следующей, куда более серьёзной опасностью.

— Туда, — выдохнул я, указывая на этот далёкий свет. — У нас нет выбора.

Никто не стал спорить. Мы бежали вперёд, в неизвестность, оставляя позади и погоню, и жуткую комнату с её списками, её клеткой, её безмолвными свидетельствами того, на что был способен человек, которого Серена всю жизнь называла отцом, — и я мог только надеяться, что свет впереди означает выход, а не что-то куда более опасное, поджидающее нас в темноте этого бесконечного, неизведанного лабиринта под Парижем.

Глава 20. Хранилище

«Чудовища редко выглядят как чудовища»

Свет впереди оказался не спасением и не выходом, а чем-то, для чего у меня не нашлось подходящего слова в первые несколько секунд после того, как мы ввалились в это новое пространство, тяжело дыша, спасаясь от голосов, всё ещё звучавших где-то позади.

Зал был огромным — куда больше всего, что мы видели до этого момента в катакомбах, — с высоким, теряющимся в темноте потолком и стенами, терявшимися в тенях по обе стороны от узкого прохода, по которому мы вошли. Но не масштаб заставил меня замереть на пороге.

Резервуары.

Десятки, а может, и сотни цилиндрических капсул, каждая размером с человеческий рост, выстроились рядами вдоль всего помещения, — толстое стекло, изнутри подсвеченное тусклым, болезненно-жёлтым светом, заполненное вязкой, полупрозрачной жидкостью. И в каждой из них — силуэт. Тело.

Свет от капсул отбрасывал на стены и пол зала странные, дрожащие тени, точно сам воздух здесь был наполнен чем-то густым, вязким, неохотно пропускающим сквозь себя даже эту скудную иллюминацию. Тишина стояла абсолютная, нарушаемая лишь тихим, едва слышным гулом какого-то оборудования, поддерживающего постоянную температуру и давление внутри каждого резервуара, — механический, безразличный звук, разительно контрастирующий с тем, что эти капсулы на самом деле содержали.

— Боже, — прошептал Габриэль, его голос сорвался на середине слова.

Я шагнул ближе к ближайшей капсуле, чувствуя, как ноги двигаются точно отдельно от разума, повинуясь какому-то ужасающему, но неудержимому любопытству, — и то, что я увидел за стеклом, заставило меня отшатнуться назад с судорожным, коротким вздохом.

Существо внутри было отдалённо гуманоидным — руки, ноги, торс, — но кожа его отливала чешуйчатым, синеватым блеском, а там, где у человека были бы уши, тянулись тонкие, полупрозрачные жаберные щели, неподвижные, безжизненные в застывшей жёлтой жидкости. Глаза были закрыты, лицо — умиротворённым, почти спящим, если бы не абсолютная, неестественная неподвижность, что выдавала: это не сон. Тонкие, почти прозрачные плавники тянулись вдоль предплечий, слегка колыхаясь в жидкости от малейшего движения снаружи, — единственное, что хоть как-то напоминало о жизни в этом застывшем, консервированном теле.

— Что это за место? — спросила Мико едва слышно, её голос дрожал сильнее, чем я когда-либо слышал от неё прежде.

— Лаборатория, — сказала Серена глухо, останавливаясь у соседней капсулы. — Мы уже видели одну наверху. Но это… это куда больше.

Я двинулся дальше вдоль ряда, чувствуя, как с каждым шагом к горлу подступает всё более острая тошнота, — следующая капсула содержала существо с явными признаками чего-то птичьего: тонкие, костлявые крылья, сложенные вдоль спины, перья, спутанные и потемневшие в жидкости, а на месте ступней — что-то похожее на когтистые, птичьи лапы, неестественно вывернутые в тесноте капсулы. В следующей — фигура с рогами, изящно изгибающимися над висками, кожа тёмная, почти каменная на вид, покрытая тонкими, едва заметными трещинами, точно сама эта плоть была ближе к минералу, чем к живой ткани. Ещё дальше — существо с шерстью, покрывавшей большую часть тела, с чертами лица, застывшими где-то на грани между волчьими и человеческими.

Каждая капсула — иная форма, иная природа, точно кто-то методично, безжалостно каталогизировал всё многообразие полукровных существ, населявших этот скрытый от обычных людей мир, — не ради спасения, не ради изучения с благими намерениями, а с той же холодной, коллекционерской одержимостью, с какой энтомолог накалывает бабочек на булавки, любуясь разнообразием крыльев, не заботясь о том, что каждая из них однажды летала.

— Он их коллекционирует, — сказал я тихо, чувствуя, как собственные слова застревают в горле. — Как экспонаты.

— Зачем? — прошептала Мико, её взгляд метался от одной капсулы к другой, не в силах заставить себя остановиться на чём-то одном достаточно долго. — Зачем кому-то может понадобиться подобная… коллекция?

— Может, изучает их природу, — сказал Доминик, хотя по его тону было ясно, что даже это относительно безобидное объяснение давалось ему с трудом. — Ищет закономерности. Различия.

— Или пытается что-то создать, — сказала Серена тихо, и все мы повернулись к ней. — Мой отец никогда ничего не делал просто ради любопытства. Если он собирал все эти… образцы, значит, искал в них что-то конкретное. Какое-то свойство. Какую-то формулу.

Я почувствовал, как что-то внутри меня похолодело от этого предположения, — потому что оно слишком хорошо ложилось на всё остальное, что мы уже успели узнать: пропавшие дети, названные «особенными», лаборатория, спрятанная глубоко под землёй, список имён с пометками «завершено». Что бы ни искал Дамарис в этих несчастных, застывших в жёлтой жидкости телах, поиски эти были системными, методичными, растянутыми на годы, если не десятилетия.

— Какое свойство может быть настолько важным, чтобы ради него убивать десятки людей? — спросил Габриэль, его голос дрожал от смеси ужаса и нарастающего гнева.

Никто не смог ответить на этот вопрос — потому что ни у кого из нас пока не было достаточно фрагментов этой мозаики, чтобы сложить их в цельную, осмысленную картину. Но я чувствовал, глядя на ряды застывших тел, простирающиеся, казалось, до самого горизонта этого жуткого зала, что ответ, каким бы он ни оказался, будет куда страшнее всего, что я успел вообразить за последние недели.

Мы двинулись дальше вдоль рядов, теперь уже не столько из любопытства, сколько из необходимости пройти этот путь до конца, — и с каждым новым существом, с каждым новым, застывшим в жёлтой пустоте лицом я чувствовал, как во мне крепнет то самое, уже знакомое чувство — не просто ужас, а глубокая, растущая решимость положить этому конец, чего бы это ни стоило.

Проходя мимо одной из капсул, я снова почувствовал тот самый, уже знакомый холодок узнавания, что преследовал меня с момента, как мы увидели первые ряды костей наверху, — только на этот раз он был острее, конкретнее, точно сама атмосфера этого места — стерильная, методичная жестокость, скрытая за научной терминологией, — резонировала с чем-то, что я пережил, но не мог вспомнить полностью.

Я остановился, закрыв глаза на мгновение, пытаясь ухватить это ощущение прежде, чем оно ускользнёт, как ускользали все прочие обрывки моей недостающей недели.

Холод. Одиночество. И чувство, что кто-то наблюдает — не с целью навредить, а с чем-то похожим на сочувствие.

— Кай? — Серена коснулась моей руки, заметив, должно быть, как я замер. — Ты снова это чувствуешь?

— Да, — признался я тихо, впервые не пытаясь скрыть это полностью. — Не знаю, что именно. Просто… это место напоминает мне о чём-то. О чём-то, что случилось со мной, пока меня не было.

Она посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом, в котором смешались тревога и что-то похожее на понимание.

— Когда всё это закончится, — сказала она тихо, — ты расскажешь мне. Всё, что скрываешь. Обещаешь?

Что-то в этой простой просьбе — лишённой обвинения, лишённой давления, просто честное, прямое желание понять, — заставило меня почувствовать укол вины куда острее, чем любое прямое обвинение могло бы вызвать.

— Обещаю, — сказал я, и в это мгновение я действительно намеревался сдержать это обещание, вне зависимости от того, насколько пугающей окажется правда, которую придётся рассказать.

— Не только экземпляры, — сказал Доминик, его голос был странно ровным, той профессиональной, отстранённой ровностью, что позволяла ему держаться, когда всё внутри, должно быть, кричало от ужаса. — Смотрите. Некоторые из них выглядят человечнее остальных. Слишком человечно.

Я проследил за его взглядом — и застыл.

Капсула чуть дальше по ряду содержала девушку, светловолосую, лет двадцати с виду, чьё лицо, даже искажённое желтоватой жидкостью и застывшим, безжизненным выражением, было болезненно, невыносимо узнаваемым.

— Это она, — прошептала Серена, подходя ближе, прижимая ладонь ко рту. — Это Грета.

Я почувствовал, как земля будто уходит из-под ног, — фотография, которую показывали родители в Мюнхене, живая, тёплая, полная надежды девушка на снимке, и это… это застывшее, погружённое в жёлтую пустоту тело, лишённое всего, что делало её тем человеком, о котором с такой болью говорили её родители. Я вспомнил слова её отца — «она была особенной» — и почувствовал, как к горлу подкатывает горькая, разъедающая ярость при мысли о том, во что превратилась эта особенность в руках человека, называвшего себя цивилизованным членом их общего мира.

— Мы обещали её найти, — сказал я, чувствуя, как голос предательски дрожит. — Мы обещали её родителям.

— Мы её нашли, — сказала Мико тихо, горько. — Просто слишком поздно.

Несколько капсул дальше, в следующем ряду, мы нашли и второго — молодого мужчину, черты которого, несмотря на неподвижность и искажение жидкостью, безошибочно совпадали с описаниями, что мы собрали по крупицам за последние дни. Двадцать три года, инженер, район Марэ, — сухие факты, которые Серена когда-то перечислила мне в машине, теперь обрели плоть, застывшую, безжизненную плоть, запертую в стеклянной тюрьме глубоко под землёй.

— Максим, — сказал я тихо.

Никто не ответил. Мы просто стояли, глядя на два неподвижных тела, — два имени, ставшие для нас чем-то большим, чем просто строчки в чужих документах, теперь застывшие перед нами в самой буквальной, ужасающей форме, какую я только мог себе представить. Серена протянула руку, коснувшись стекла возле лица Греты, — короткий, бессмысленный жест утешения, адресованный кому-то, кто уже никогда не сможет его почувствовать.

— Прости, — прошептала она едва слышно. — Прости, что мы не успели раньше.

Доминик подошёл ближе, положив руку на плечо Серены, — простой, но красноречивый жест поддержки, который, я знал, дался ему нелегко, учитывая, чьей дочерью она была, чьё имя теперь неразрывно связывалось с этим кошмаром.

— Это не твоя вина, — сказал он тихо. — Ты не могла знать.

— Я его дочь, — сказала Серена, и в её голосе прозвучала горечь настолько глубокая, что я почувствовал, как она отзывается где-то внутри меня самого. — Даже если я не знала, даже если никогда не участвовала ни в чём подобном, — я всё равно его дочь. Это имя, которое я ношу, теперь связано с этим местом навсегда.

— Ты не он, — сказал я твёрдо, поворачиваясь к ней. — Серена, ты не имеешь ничего общего с тем, что здесь произошло. Ты сама рисковала жизнью, чтобы найти правду о нём, чтобы попытаться остановить это. Это не делает тебя частью его преступлений. Это делает тебя его противоположностью.

Она посмотрела на меня долгим, благодарным взглядом, хотя я видел, что мои слова, при всей их искренности, не смогли полностью развеять тяжесть, поселившуюся в ней с момента, как мы увидели лицо Греты за стеклом.

Мико, до этого молчавшая, опустилась на корточки перед капсулой Максима, разглядывая его застывшее лицо с тем особым вниманием человека, привыкшего видеть то, что другие предпочитают не замечать.

— Он выглядит умиротворённым, — сказала она тихо. — Как будто спит. Может, это единственное милосердие, которое у него осталось, — что он не почувствовал боли в конце.

— Или это просто то, что нам хочется думать, — сказал Доминик мрачно, — чтобы хоть немного облегчить собственную совесть за то, что мы ничего не можем для него сделать.

Никто не нашёл, что на это возразить.

— Мы должны их вытащить, — сказал Габриэль внезапно, его голос дрожал, но в нём слышалась отчаянная решимость. — Мы не можем просто оставить их здесь.

— Габриэль, — сказала Серена мягко, — я не думаю, что они…

— Я знаю, что они, вероятно, мертвы, — оборвал он её резко, впервые за всё это время повышая голос, эхом отразившийся от высоких сводов зала. — Но мы не можем просто развернуться и уйти, будто их здесь нет. Это неправильно. Я не могу просто… просто идти дальше, зная, что оставил их гнить в этих банках.

— Мы даже не знаем, как открыть эти капсулы, — сказал Доминик тихо, подходя ближе к нему, его тон был мягче, чем обычно, будто он понимал, что резкость сейчас только сломает и без того натянутые нервы друга. — И у нас нет времени, Габриэль. Голоса приближаются. Если нас здесь застанут, мы не сможем помочь ни им, ни себе.

— Тогда что, мы просто… — Габриэль замолчал, его дыхание сбилось, руки сжались в кулаки. — Просто уходим? Как будто ничего не видели?

— Мы уходим, чтобы рассказать об этом кому-то, кто сможет что-то сделать, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал увереннее, чем я себя чувствовал. — Мы уходим, чтобы это не осталось безнаказанным. Но не сейчас. Не так.

Габриэль замер, разрываясь между отчаянным желанием сделать хоть что-то правильное в этом кошмаре и суровой, неумолимой реальностью нашего положения, — и в итоге просто кивнул, хотя по его лицу было видно, что часть его самого никогда не простит себе этого ухода. Он бросил последний, долгий взгляд на ближайшую капсулу, точно безмолвно извиняясь перед существом внутри, прежде чем отвернуться.

В дальнем конце зала, за последними рядами капсул, я заметил панель — металлическую консоль, утыканную десятками рычагов, кнопок и индикаторов, часть из которых мигала тусклым, ровным светом, другая часть оставалась тёмной — то ли вышедшей из строя, то ли просто не задействованной. Провода тянулись от неё во всех направлениях, теряясь среди труб и кабелей, соединявших каждую капсулу с общей, невидимой сетью поддержания жизни — или чего-то, отдалённо на неё похожего.

— Что это? — спросила Серена, подходя ближе.

— Наверное, управление всем этим, — сказал я, обводя взглядом ряды капсул. — Температура, давление, что-то в этом роде. Поддержание… — я замялся, не в силах подобрать более мягкое слово, — поддержание содержимого.

— Думаешь, там может быть что-то полезное? — спросила Мико, кивая на ряд небольших экранов, вмонтированных в верхнюю часть консоли, каждый из которых отображал колонки цифр, ничего не значащих для меня без соответствующего контекста.

— Не хочу это выяснять, — сказал Доминик мрачно.

Габриэль подошёл ближе к панели, разглядывая её с тем же смешанным чувством отвращения и болезненного любопытства, что владело, наверное, каждым из нас в этот момент, — и его локоть, неловко задев один из выступающих рычагов, вызвал резкий, пронзительный писк, за которым последовала череда быстро мигающих красных огоньков по всей длине панели.

— Не трогай! — крикнул Доминик, бросаясь вперёд.

— Я не специально! — Габриэль отскочил назад, поднимая руки, его лицо побледнело ещё сильнее, чем прежде, а голос сорвался на панический шёпот. — Я просто стоял рядом, клянусь!

Мы замерли, напряжённо ожидая, что произойдёт дальше, — где-то в глубине консоли что-то тихо загудело, а один из ближайших резервуаров едва заметно завибрировал, точно отзываясь на непрошеный сигнал, — но помимо продолжающегося писка ничего критичного не изменилось: капсулы оставались неподвижными, жидкость внутри не бурлила, ничего не открывалось и не выпускалось на свободу. Через несколько долгих, невыносимых секунд писк стих сам по себе, огоньки вернулись к прежнему, спокойному ритму мигания.

— Ложная тревога, — выдохнул Доминик, хотя его собственное лицо было далеко от спокойствия. — Но давайте больше ничего не трогать.

— Согласен, — прошептал Габриэль, отступая ещё на шаг от панели, его руки всё ещё заметно дрожали. — Больше ни к чему не притронусь. Обещаю.

Рядом с консолью, на небольшом металлическом столе, лежала стопка папок — аккуратно рассортированных, помеченных этикетками с именами, написанными тем же безличным, аккуратным почерком, что я уже видел на списке наверху. Некоторые папки были тоньше — судя по всему, содержали лишь несколько страниц; другие — заметно толще, разбухшие от годами копившихся записей.

— Их десятки, — прошептала Мико, окидывая взглядом стопку. — Может, сотни.

— Каждая, наверное, соответствует одной из капсул, — сказал я, чувствуя, как эта мысль отдаётся новой волной тошноты. — Полная история каждого… каждого эксперимента.

Серена потянулась было к ним, движимая, судя по всему, тем же самым импульсом, что заставил её забрать список на предыдущем уровне, — но Доминик остановил её коротким, резким жестом.

— Нет времени, — сказал он. — Голоса уже совсем близко.

И действительно — сквозь узкий проход, через который мы вошли в этот зал, теперь отчётливо доносились шаги, множественные, уверенные, сопровождаемые тем же самым, властным голосом, отдающим команды на незнакомом языке. Звук приближался куда быстрее, чем мне хотелось бы верить, — точно те, кто нас преследовал, знали, куда мы направляемся, точно это место было для них таким же знакомым, как собственный дом.

Но прежде чем отвернуться от стола, я успел заметить одну из папок, лежавшую чуть в стороне от остальных, — на её этикетке, тем же аккуратным почерком, было написано одно-единственное слово, от которого у меня внутри всё похолодело куда сильнее, чем от вида любой из капсул в этом жутком зале.

Серена.

Не фамилия. Просто имя, написанное так же буднично, так же методично, как и десятки других имён в этом хранилище чужих, украденных жизней.

Я почувствовал, как воздух застревает в лёгких, — вопросы, десятки вопросов, обрушились на меня разом, слишком быстро, слишком сумбурно, чтобы я успел хоть один из них толком осмыслить. Что это означало? Почему её имя было здесь, среди списков жертв и экспериментов? Была ли это ошибка, совпадение, — или что-то куда более пугающее, что-то, что мне придётся когда-нибудь ей рассказать?

Я не успел ничего сказать, не успел даже толком осмыслить увиденное, — Доминик уже тянул меня за рукав, указывая на узкую нишу между двумя рядами капсул, где мы могли бы спрятаться от приближающихся голосов.

— Быстро, — прошептал он. — Все туда.

Мы втиснулись в эту нишу впятером, прижавшись друг к другу в тесном, неудобном пространстве, — колени упирались в чужие спины, локти цеплялись за плечи, и в этой вынужденной, неудобной близости было что-то странно утешительное, точно одно только физическое присутствие остальных немного смягчало ужас, наполнявший этот зал. Мико оказалась прижатой ко мне с одной стороны, её дыхание было быстрым, прерывистым, а с другой — Серена, чьё плечо касалось моего, напряжённое, застывшее в ожидании неизвестной опасности.

Я застыл, глядя мимо плеча Доминика туда, где на столе осталась лежать папка с именем Серены, чувствуя, как это имя жжёт меня изнутри с той же силой, что и список наверху, только куда, куда личнее.

Что я только что увидел? Что это могло означать?

Я взглянул на Серену, стоявшую прямо рядом со мной, её лицо было напряжённым, сосредоточенным на приближающейся опасности, — она понятия не имела, что мгновение назад я увидел нечто, способное перевернуть всё её представление о собственной жизни, если то, что скрывалось за этой обложкой, было хотя бы отдалённо похоже на содержимое остальных папок в этом зале.

Голоса и шаги становились всё громче, всё ближе, — и я задвинул эту мысль в самый дальний, тёмный угол собственного сознания, туда же, куда уже отправил обрывки воспоминаний о пропавшей неделе, туда же, куда прятал каждое новое, необъяснимое проявление собственных способностей.

Ещё одна тайна. Ещё один груз, который придётся нести молча, пока я не найду в себе достаточно храбрости — или отчаяния — чтобы наконец поделиться им с той единственной, кого он касался напрямую.

Часть меня — усталая, вымотанная бесконечной чередой откровений часть — хотела просто повернуться к Серене прямо сейчас, здесь, в этой тесной, пропахшей страхом нише, и рассказать ей всё: и про папку, и про видения, и про голос, звучавший в моей голове много недель назад, и про пещеру с кристаллами, что теперь смотрели на меня с каждой встреченной лампой. Но я знал, что момент был неподходящим — не здесь, не сейчас, когда наши жизни висели на волоске, зависящем от того, услышат нас или нет.

Шаги остановились где-то у самого входа в зал, и до нас донёсся звук голосов, теперь достаточно близких, чтобы различить не просто интонацию, а отдельные, хотя и по-прежнему непонятные слова, — и я затаил дыхание, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле с той бешеной, неумолимой скоростью, что не оставляла места ни для чего, кроме чистого, животного страха быть обнаруженными.

— Их двое, может, трое, — прошептал Доминик едва слышно, его голос был почти неразличим на фоне собственного дыхания. — Судя по звуку шагов.

Я осторожно выглянул из-за края ниши, стараясь двигаться настолько медленно, насколько позволяли до предела натянутые нервы, — и увидел две фигуры, вошедшие в дальний конец зала, одетые в тёмную, практичную одежду, лишённую каких-либо отличительных знаков. Один из них держал в руках что-то вроде планшета, сверяя показания с одним из ближайших резервуаров, — рутинная, будничная проверка — точно это место было для него не более чем обычным рабочим местом, а не хранилищем украденных, искалеченных жизней.

— Уровень седьмой стабилен, — произнёс он на французском, и звук нормальной, человеческой речи после стольких минут непонятного, чужого языка показался мне почти сюрреалистичным. — Переходим к сектору два.

Второй кивнул, и они двинулись вдоль рядов капсул в направлении, противоположном нашему укрытию, их шаги постепенно затихали, удаляясь всё дальше вглубь зала.

Мы просидели в напряжённом, неподвижном молчании ещё несколько долгих минут, прежде чем Доминик осторожно выглянул наружу, убеждаясь, что путь свободен.

— Ушли, — прошептал он. — Но это ненадолго. Нам нужно выбираться отсюда, пока они не вернулись или пока не подошёл кто-то ещё.

Мы выбрались из ниши один за другим, разминая затёкшие конечности, — и я в последний раз оглянулся на стол с папками, на ту единственную, помеченную именем Серены, оставшуюся лежать там, недоступная, нераскрытая, — и почувствовал, как это незавершённое знание тяжёлым камнем оседает где-то глубоко внутри, дожидаясь своего часа.

— Куда теперь? — спросила Мико, оглядывая огромный зал в поисках другого выхода, помимо того, откуда пришли преследовавшие нас голоса.

— Туда, — сказал Доминик, указывая на едва заметный проём в дальней стене, полускрытый тенью одного из последних рядов капсул. — Другого выбора у нас, кажется, не осталось.

Мы двинулись в указанном направлении, оставляя позади этот жуткий, безмолвный зал с его застывшими, безымянными для нас теперь свидетельствами чужой жестокости, — и я знал, что образы, увиденные здесь, останутся со мной куда дольше, чем любая физическая рана, что мы успели получить за этот бесконечный, кошмарный вечер.

Проём в дальней стене вёл в новый, узкий коридор, спускающийся ещё глубже под землю, — и, оглянувшись в последний раз на удаляющийся зал резервуаров, я поймал себя на мысли, что где-то там, в этом лабиринте под Парижем, наверняка скрывается ещё больше подобных комнат, ещё больше тайн, которые Дамарис так тщательно оберегал от посторонних глаз на протяжении, вероятно, долгих лет.

— Мы должны рассказать об этом месте, — сказала Серена тихо, пока мы шли. — Как только выберемся. Всему совету, если понадобится. Пусть все узнают, на что он на самом деле способен.

— Если у совета останется, кому это рассказывать, — сказал Доминик мрачно, — учитывая, что там сейчас происходит.

Никто не ответил на эту горькую, но справедливую реплику, и мы продолжили путь в молчании, каждый погружённый в собственные, тяжёлые мысли о том, что мы только что оставили позади, и о том, что, возможно, ещё ждало нас впереди.

Глава 21. Ловчий

«Пленник — это не тот, кто в клетке, а тот, кто перестал искать выход»

— Идите, — сказал я, останавливаясь у поворота коридора, где узкий проход расходился на два направления. — Мы с Домиником прикроем.

Звуки погони позади нас становились всё отчётливее — шаги, голоса, тот самый механический гул, что мы уже слышали в предыдущем зале, — и я знал, что времени на долгие прощания у нас попросту не оставалось.

— Кай, нет, — начала Серена, но Доминик уже занял позицию рядом со мной, его тело мгновенно перешло в ту знакомую, боевую готовность, что я уже видел у него десятки раз.

— У нас нет времени спорить, — сказал он резко, не отрывая взгляда от темноты позади нас, откуда всё отчётливее доносились звуки погони. — Серена, уводи Мико и Габриэля. Найдите другой путь. Мы вас догоним.

— Обещаешь? — спросила Мико, её голос дрожал.

— Обещаю, — сказал я, хотя сам не был уверен, насколько это обещание чего-то стоило в подобной ситуации.

Габриэль шагнул было ко мне, точно собираясь возразить, остаться, — но Серена уже схватила его за руку, потянув в противоположную сторону.

— Не сейчас, — сказала она тихо. — Доверься им.

Серена бросила на меня последний, полный тревоги взгляд, прежде чем развернуться и увести остальных в противоположном направлении, — их шаги быстро стихли, растворившись в лабиринте туннелей, оставляя нас с Домиником одних лицом к лицу с приближающейся опасностью.

— Готов? — спросил Доминик тихо, вставая плечом к плечу со мной.

— Нет, — сказал я честно. — Но, кажется, выбора у нас особо нет.

Фигура появилась из темноты так внезапно, что я едва успел среагировать, — высокий мужчина в тёмной, облегающей одежде, с теми самыми светлыми, почти нечеловечески яркими глазами, что я уже видел мельком в толпе после взрыва дома Гаспара Мерсье. Только теперь, вблизи, я разглядел его лицо целиком — резкие, острые черты, полное отсутствие какого-либо выражения, кроме холодного, профессионального любопытства, с каким он разглядывал нас обоих. Он двигался с той плавностью, что не оставляла сомнений: перед нами не обычный охранник, а кто-то, чьё тело давно перестало подчиняться обычным человеческим ограничениям.

— Наконец-то, — сказал он, и голос его был на удивление мягким, почти приятным, что делало его присутствие ещё более пугающим. — Мой хозяин будет рад узнать, что поиски наконец увенчались успехом.

— Кто ты? — спросил я, чувствуя, как Доминик рядом со мной напрягается, готовясь к неизбежному столкновению.

— Не важно, кто я, — сказал мужчина, делая шаг вперёд с той же плавной, нечеловеческой грацией, что я замечал в его движениях уже дважды. — Важно, кто ты, Кай Делакруа. И насколько сильно тебя хотят видеть определённые люди.

— Откуда ты знаешь моё имя? — спросил я, чувствуя, как холодок пробегает по спине.

— Мы знаем гораздо больше, чем ты думаешь, — сказал он с той же безмятежной улыбкой. — Знали задолго до того, как ты сам узнал половину того, что теперь знаешь о собственной семье.

— Что это значит? — спросил я, чувствуя, как внутри что-то сжимается от нового, тревожного подозрения.

— Спроси моего гостеприимного хозяина, когда встретишься с ним, — сказал мужчина, его тон оставался всё таким же мягким, почти дружелюбным, что делало его слова только более пугающими. — Уверен, у него найдётся немало интересного, чтобы рассказать тебе о твоей собственной семье. Больше, чем ты готов услышать.

Доминик атаковал первым — быстрый, отточенный удар, направленный прямо в горло противника, — но мужчина увернулся с той скоростью, что заставила движение Доминика показаться замедленным, почти неуклюжим по сравнению с его собственной реакцией.

— Осторожно! — крикнул я, когда воздух вокруг протянутой ладони мужчины начал дрожать, накаляясь тем самым знакомым, тревожным жаром, что я уже чувствовал однажды, стоя на противоположной стороне улицы от взорванного дома.

Доминик отпрыгнул в сторону в последний момент, и вспышка, вырвавшаяся из ладони незнакомца, ударила в стену туннеля позади него, оставляя на камне почерневший, дымящийся след.

— Это он, — прошептал я, чувствуя, как узнавание скручивается внутри ледяным узлом. — Это он взорвал дом Гаспара.

— Приятно быть узнанным, — сказал мужчина с лёгкой, ироничной улыбкой, поднимая руку для следующей атаки. — Хотя, признаться, я ожидал большей осторожности от человека, за которым я наблюдал так долго.

Доминик перекатился в сторону, избегая новой вспышки, и попытался зайти сбоку, но каждое его движение, казалось, было предугадано заранее, — мужчина уклонялся, парировал, отступал с той пугающей лёгкостью, что превращала любую атаку в бессмысленную трату сил.

Я почувствовал, как что-то внутри меня отчаянно рвётся наружу — то самое, необъяснимое, что однажды уже прорвалось в переулке, спасая нас всех ценой моего собственного сознания, — и попытался сосредоточиться на этом ощущении, потянуть его к поверхности, заставить проявиться снова, сейчас, когда это было нужно больше всего. Я стиснул зубы, представляя, как отбрасываю мужчину назад невидимой силой, как это случилось однажды, когда отчаяние достигло критической точки, — но ощущение оставалось безжизненным, недостижимым, будто дверь, за которой скрывалась моя способность, оказалась заперта именно тогда, когда мне отчаянно требовалось её открыть.

Ничего не произошло.

Я сжал кулаки, чувствуя, как отчаяние смешивается с паникой, — способность, однажды спасшая нас, теперь молчала, будто издеваясь надо мной своим отсутствием именно в тот момент, когда я нуждался в ней сильнее всего. Может быть, она требовала настоящей, смертельной угрозы, а не просто страха. Может быть, она вообще не подчинялась сознательному усилию воли. Я не знал, и в этот момент незнание казалось едва ли не более мучительным, чем сама опасность, нависшая над нами.

— Кай! — крикнул Доминик, бросаясь передо мной в тот самый момент, когда следующая вспышка огня устремилась в мою сторону.

Он принял удар на себя — не прямое попадание, но достаточно близкое, чтобы отбросить его назад, к стене, с глухим, болезненным стоном. Я почувствовал, как запах палёной ткани и кожи ударил мне в нос, отвратительный, тошнотворный, и бросился к нему, забыв на мгновение обо всём остальном.

— Доминик! — Я бросился к нему, но мужчина уже оказался рядом, его пальцы сомкнулись на моём плече с той нечеловеческой силой, что не оставляла никаких шансов вырваться.

— Довольно, — сказал он спокойно, будто обсуждая нечто совершенно обыденное. — Не заставляй меня причинять тебе больше вреда, чем необходимо. Мой хозяин предпочитает получать образцы неповреждёнными.

— Отпусти его, — прохрипел Доминик, пытаясь подняться, несмотря на боль, явно читавшуюся в каждом его движении.

— Твой друг проявил больше храбрости, чем разумности, — сказал мужчина, не обращая на его слова никакого внимания. — Достойное, хоть и бесполезное качество.

Что-то холодное, острое кольнуло меня в шею — не коготь, что-то другое, — и я почувствовал, как силы стремительно покидают тело, сознание расплывается, темнеет по краям, будто чернила, растворяющиеся в воде. Последняя, отчаянная мысль пронеслась в голове прежде, чем темнота поглотила меня полностью: я подвёл его. Подвёл всех, кто рассчитывал, что я найду способ защитить нас обоих.

Последнее, что я увидел перед тем, как темнота поглотила меня полностью, было лицо Доминика, пытающегося подняться, несмотря на боль, тянущегося ко мне рукой, которая так и не успела дотянуться.

***

Комната, куда принесли Кая, была ослепительно, стерильно белой — резкий контраст с приглушённым полумраком, царившим в остальной части подземного комплекса. Ряды приборов, назначение которых Доминик мог только предполагать, тянулись вдоль одной стены, их мониторы мигали неровными, зеленоватыми линиями, отслеживая что-то в состоянии Кая, что Доминик не мог ни понять, ни как-либо повлиять.

Доминик очнулся раньше, чем ожидал этого от себя, — голова гудела от боли, а тело, пусть и обожжённое, всё ещё слушалось, пусть и с трудом. Он попытался подняться, но обнаружил, что находится внутри клетки, той самой, судя по знакомым цепям и вплавленным в металл символам, что они уже видели однажды в первой лаборатории, — только эта была меньше, теснее, явно рассчитанная на одного пленника, а не на демонстрационные цели. Прутья были холодными на ощупь, гладкими, лишёнными даже намёка на ржавчину или износ — точно их установили совсем недавно, специально ради подобного случая.

Кай лежал на металлическом столе в нескольких метрах от клетки, всё ещё без сознания, — тонкие ремни фиксировали его запястья и лодыжки, а рядом с ним стояли двое в белых халатах, чьи лица были скрыты хирургическими масками, методично работающие с чем-то похожим на медицинское оборудование. Их движения были отработанными, почти скучающими в своей обыденности, — рутина, повторяемая, судя по всему, далеко не в первый раз.

— Кай! — крикнул Доминик, вцепляясь в прутья клетки. — Кай, очнись!

Никто из присутствующих не обратил на его крик ни малейшего внимания.

— Показатели стабильны, — сказал один из людей в халатах, голос его был приглушён маской, лишённый каких-либо эмоций. — Начинаем забор образцов.

Доминик смотрел, не в силах отвести взгляд, как один из врачей — если это слово вообще подходило для человека, занимающегося подобным, — ввёл тонкую иглу в руку Кая, набирая кровь в несколько пробирок с методичной, отработанной точностью, точно проделывал это тысячи раз прежде. Каждая пробирка тут же маркировалась, помещалась в специальный контейнер, — целая, отлаженная система, созданная, судя по всему, задолго до сегодняшнего дня, задолго до Кая, задолго, возможно, до самого Доминика.

— Что вы с ним делаете? — крикнул Доминик, чувствуя, как ярость и беспомощность сплетаются внутри в невыносимый, разрывающий грудь узел.

Один из врачей на мгновение обернулся, взглянув на него с тем же холодным, клиническим любопытством, с каким разглядывал бы лабораторное животное.

— Стандартный протокол, — сказал он. — Ничего, что могло бы его убить. Пока рано.

— Пока? — Голос Доминика сорвался.

— Хозяин желает убедиться, что образец соответствует ожиданиям, прежде чем принимать дальнейшие решения, — сказал врач, возвращаясь к своей работе с той же безразличной методичностью. — Чистота линии подтверждается только на клеточном уровне. Внешние признаки могут вводить в заблуждение.

— Какие ожидания? — спросил Доминик, стараясь звучать требовательно, хотя голос его дрожал от с трудом сдерживаемой паники. — Что вы вообще ищете в нём?

Врач не удостоил его ответом, продолжая заполнять очередную пробирку с той же отстранённой сосредоточенностью — точно вопросы пленника были не более значимы, чем шум работающего оборудования вокруг.

— Ответьте мне! — крикнул Доминик, ударяя ладонью по прутьям клетки с такой силой, что металл отозвался глухим, вибрирующим звоном.

Второй врач, до этого молчавший, на мгновение обернулся, его глаза за очками, поблёскивавшими в холодном свете ламп, задержались на Доминике с выражением, в котором промелькнуло что-то похожее на жалость.

— Тебе лучше поберечь силы, — сказал он тихо. — Они тебе понадобятся, когда придёт твоя очередь.

Слова эти повисли в воздухе тяжёлым, невыносимым грузом, — и Доминик почувствовал, как новая волна ужаса захлёстывает его с головой, куда более острая, чем всё, что он испытывал до этого момента.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он, но врач уже отвернулся, возвращаясь к своей работе, точно это короткое, обронённое замечание было всем, что он собирался предложить.

Доминик не понимал большей части сказанного, но само слово «хозяин», произнесённое с той же покорной, лишённой сомнений интонацией, что использовал и ловчий с горящими руками, заставило его почувствовать, как холодный, липкий страх пробирается вдоль позвоночника.

Он посмотрел на Кая — бледного, неподвижного, беззащитного на этом холодном металлическом столе, — и почувствовал, как отчаяние захлёстывает его с новой, ещё более разрушительной силой. Он поклялся отцу, что не оставит Кая одного. Поклялся себе, что защитит его, что бы ни случилось. И теперь он был здесь, запертый, беспомощный, вынужденный наблюдать, как чужие руки исследуют тело его лучшего друга, точно оно было не более чем интересным экспонатом в чьей-то извращённой коллекции.

— Кай, — прошептал он тихо, обращаясь скорее к самому себе, чем к бессознательному другу, — держись. Мы вытащим тебя.

Слова прозвучали пустыми, лишёнными той силы, что обычно вкладывал в них Доминик, — но это было единственное, что он мог предложить сейчас, единственная нить, связывавшая его с надеждой, что этот кошмар всё же может закончиться иначе, чем казалось в этот момент.

Он окинул взглядом остальную часть комнаты, ища хоть что-то, способное дать надежду на побег, — но не увидел ничего, кроме гладких, безупречных стен, лишённых даже намёка на слабое место, и второй, закрытой двери в дальнем углу, через которую, судя по всему, время от времени входили и выходили другие люди в белых халатах, каждый раз бросая на пленника в клетке короткий, равнодушный взгляд, прежде чем вернуться к своим делам.

Никто из них не выглядел удивлённым его присутствием. Никто не выглядел обеспокоенным. Для них это было, судя по всему, обычным рабочим днём, — и эта мысль пугала Доминика едва ли не сильнее, чем сама клетка, запертая вокруг него.

Он попытался нащупать хоть какую-то слабину в конструкции клетки, проводя пальцами вдоль прутьев, вдоль швов, где металл соединялся с полом, — но всё было слишком крепким, слишком продуманным — точно создатели этой темницы предвидели именно подобную попытку и заранее исключили любую возможность её осуществления.

Единственное, что оставалось Доминику, — сидеть, наблюдать и ждать, надеясь, что где-то там, в лабиринте туннелей над ними, Серена, Мико и Габриэль уже придумывают способ вернуться за ними, прежде чем станет слишком поздно.

***

Серена бежала первой, увлекая за собой Мико и Габриэля через лабиринт туннелей, каждый поворот которого казался неотличимым от предыдущего, — паника гнала их вперёд, оставляя всё меньше и меньше времени на раздумья о том, куда именно они направляются. Позади них уже давно стихли звуки борьбы, и это молчание пугало Серену едва ли не сильнее, чем сам звук боя, — что могло означать подобное затишье, если не то, что всё уже было кончено?

— Мы должны остановиться, — выдохнул Габриэль наконец, хватаясь за стену, его грудь тяжело вздымалась от долгого бега. — Мы понятия не имеем, куда бежим.

— Мы не можем останавливаться, — сказала Серена резко, хотя её собственное дыхание было таким же рваным, как и у него. — Не сейчас. Не после того, как оставили Кая и Доминика позади.

— Именно поэтому нам и нужно остановиться, — сказала Мико, впервые за это время заговорив спокойно, хотя в её голосе слышалось напряжение, которое она едва сдерживала. — Если мы будем бежать вслепую, мы не сможем найти их снова, даже если очень захотим.

Серена замерла, тяжело дыша, признавая правоту этих слов, хотя каждая клетка её тела рвалась бежать дальше, искать, действовать, — что угодно, лишь бы не стоять на месте, зная, что где-то позади остались двое людей, которые вызвались их прикрывать.

— Хорошо, — сказала она наконец, прислонившись спиной к холодному камню стены. — Даю нам минуту. Просто минуту, чтобы подумать.

Габриэль опустился на корточки, обхватив голову руками, — и Серена, глядя на него, впервые заметила, насколько сильно он изменился за эти сутки: тот беззаботный, лёгкий человек, каким она его помнила по вечеринкам и шумным сборищам их компании, точно остался где-то далеко позади, вытесненный кем-то более серьёзным, более измученным грузом внезапно свалившейся на него реальности.

Проход, по которому они шли, неожиданно расширился, выведя их в пространство, разительно непохожее на всё, что они видели до этого момента в катакомбах.

Комната была почти пуста — ни рядов костей, ни резервуаров, ни следов лабораторного оборудования, — лишь голый, тщательно обработанный камень, теряющийся в темноте высоко над головой. Шаги здесь отдавались особенно гулким, протяжным эхом — точно само пространство было спроектировано так, чтобы усиливать любой звук, любое движение, вторгающееся в его многовековую тишину. А в самом центре этого пустого, гулкого пространства возвышалась арка.

Она была древней — куда древнее любого другого сооружения, встреченного ими в этих туннелях, — сложенная из тёмного, почти чёрного камня, покрытого едва различимыми символами, которые не поддавались никакому узнаваемому алфавиту. Арка возвышалась метров на пять, если не больше, и сквозь её проём виднелась лишь темнота — не продолжение туннеля, а что-то более глубокое, более неправильное, будто сама эта темнота обладала текстурой, весом, присутствием, каким не должна была обладать обычная тень.

— Что это? — прошептал Габриэль, его голос эхом отразился от высоких, невидимых сводов.

— Не знаю, — сказала Серена, медленно приближаясь к арке с той же осторожностью, с какой приближалась бы к спящему зверю. — Но выглядит старше всего остального здесь. Намного старше.

Она обошла арку по кругу, стараясь держаться на почтительном расстоянии от самого проёма, разглядывая её основание, — камень здесь был гладким, без единой трещины, без единого следа эрозии, что казалось особенно странным для чего-то настолько древнего, стоящего глубоко под землёй веками, если не тысячелетиями.

— Она выглядит нетронутой, — сказала Серена тихо. — Точно время просто не касается её так, как касается всего остального вокруг.

Габриэль подошёл ближе, разглядывая тёмный проём с той же смесью страха и завороженности, что владела всеми ими.

— Как думаете, куда она ведёт? — спросил он тихо.

— Не хочу знать, — сказала Серена быстро. — По крайней мере не сейчас.

Мико остановилась в нескольких метрах от арки, не приближаясь дальше, её тело было напряжено, а взгляд прикован к тёмному проёму с выражением лица, в котором смешались зачарованность и глубокая, необъяснимая тревога.

— Мико? — Серена обернулась, заметив её реакцию. — Что такое?

— Не знаю, — сказала Мико медленно, её голос звучал странно, отстранённо — точно часть её сознания была занята чем-то, недоступным для остальных. — Просто… это место. Оно неправильное. Не опасное в обычном смысле, а… неправильное. Будто оно не должно существовать здесь, среди всего остального.

— Ты можешь объяснить точнее? — спросил Габриэль.

— Нет, — призналась Мико, качая головой, обхватывая себя руками, точно внезапно замёрзла, хотя воздух в зале не был холоднее, чем в остальных туннелях. — Просто чувство. Сильное чувство. Словно эта арка смотрит на меня в ответ, хотя у неё нет ни глаз, ни лица, ни чего-либо, чем можно было бы смотреть.

Она сделала шаг назад, инстинктивно, точно тело действовало быстрее осознанного решения, — и Серена почувствовала, как та же тревога, что владела Мико, начинает просачиваться и в неё саму, отравляя воздух вокруг арки чем-то невидимым, но абсолютно реальным.

Серена подошла ближе к арке, разглядывая символы на камне, — и хотя она не могла прочитать ни одного из них, что-то в самой их форме, в том, как они складывались в узоры, лишённые логики привычных языков, отзывалось смутным, тревожным узнаванием — точно она уже видела нечто подобное — не эти конкретные символы, но саму их природу — где-то в давно забытых, детских воспоминаниях о разговорах взрослых, которые тогда казались ей лишь скучной, непонятной чепухой.

— Мой отец что-то говорил про двери, которые лучше держать там, где их никто не станет искать, — сказала она тихо. — Помните? Я рассказывала об этом раньше.

— Думаешь, это та самая дверь? — спросил Габриэль.

— Не знаю, — сказала Серена. — Но если это она, я больше не хочу находиться рядом с ней дольше необходимого.

Они простояли перед аркой ещё несколько долгих минут, каждый погружённый в собственные, тревожные мысли о том, что могло скрываться за этим порогом, — но в конце концов Серена первой нарушила молчание, отворачиваясь от тёмного проёма с решительностью, которая, как она надеялась, скрывала охватившую её тревогу.

— Мы теряем время, — сказала она. — Кай и Доминик всё ещё там, одни, а мы стоим здесь, разглядывая загадочную арку, которая никуда от нас не денется.

— Она права, — сказал Габриэль. — Нужно возвращаться. Найти способ вытащить их.

— Мы даже не знаем, где они, — сказала Мико, наконец отрывая взгляд от арки и поворачиваясь к остальным. — Мы даже не знаем, живы ли они ещё.

— Они живы, — сказала Серена с той твёрдостью, что не оставляла места для сомнений, хотя в глубине души она прекрасно понимала, что не может быть в этом уверена. — И мы их найдём.

— Как? — спросил Габриэль. — У нас нет ни оружия, ни плана, ни малейшего представления, куда идти.

— Придумаем по ходу, — сказала Серена, хотя в её голосе прозвучала та же неуверенность, что читалась и на лицах остальных. — Так же, как придумывали всё остальное сегодня вечером.

Мико долго молчала, бросив последний взгляд на арку позади них, — а затем кивнула, точно приняв какое-то внутреннее решение.

— Хорошо, — сказала она. — Идём искать их. Но если мы наткнёмся на кого-то из тех, кто их держит, нам понадобится план получше, чем «придумаем по ходу».

— Согласна, — сказала Серена. — Будем осторожны. Держаться вместе, не разделяться, что бы ни случилось.

Габриэль кивнул, хотя его лицо оставалось напряжённым, бледным, — но в глазах его читалась та же упрямая решимость, что владела и остальными двумя.

Никто не смог с этим поспорить.

Они развернулись, оставляя древнюю арку позади в её безмолвном, тревожном одиночестве, и двинулись обратно тем же путём, каким пришли, — трое друзей, объединённых общей, отчаянной целью, шагающих навстречу неизвестности, которая, как подсказывало каждому из них смутное, животное чутьё, могла оказаться куда опаснее всего, что они успели пережить этим бесконечным, кошмарным вечером.

Глава 22. Диверсия

«Мужество — это сопротивление страху, овладение страхом, а не отсутствие страха» — Марк Твен, «Простофиля Вильсон»

Серена остановилась у входа в туннель, ведущий обратно к залу с резервуарами, чувствуя, как решимость, с которой она произнесла «мы их найдём» несколько минут назад, начинает давать трещину под тяжестью простого, отрезвляющего осознания. Позади них темнота туннеля тянулась в направлении, из которого они бежали с такой отчаянной паникой всего полчаса назад, — а теперь она собиралась вести их обратно, добровольно, навстречу тому же самому кошмару.

— Мы серьёзно собираемся вернуться туда же, откуда только что бежали? — спросила она вслух, точно произнесённые слова могли сделать план менее абсурдным, чем он казался.

— Звучит как начало фильма ужасов, — сказал Габриэль мрачно. — Знаете, тот самый момент, когда зрители кричат на экран: «Не ходите туда!» А герои всё равно идут. И обычно кто-то из них не доживает до титров.

— Спасибо за оптимизм, — сказала Мико.

— Просто констатирую факт, — сказал Габриэль, поднимая руки в защитном жесте. — Я не говорю, что у нас есть выбор получше. Я говорю, что мы прекрасно осознаём, насколько глупо это выглядит со стороны. Если бы я снимал это на камеру, комментарии были бы беспощадными.

— У кого-то есть план получше? — спросила Серена, оглядывая обоих.

Никто не ответил.

— Значит, идём с глупым планом, — сказала она, — потому что другого у нас всё равно нет.

Они возвращались тем же путём, каким пришли, — гораздо медленнее, гораздо осторожнее, чем во время панического бегства несколько часов назад, — и с каждым шагом Серена чувствовала, как тревога в груди затягивается всё туже — невидимая рука будто сжимала её сердце сильнее с каждым метром приближения к тому месту, где, возможно, до сих пор находился её собственный отец.

— У меня есть идея, — сказал Габриэль, когда впереди уже показались первые признаки зала с резервуарами — тусклый, желтоватый свет, просачивающийся из-за поворота коридора. — Помните ту панель? С рычагами и кнопками?

— Ту, которую ты случайно активировал? — спросила Мико.

— Именно её, — сказал Габриэль. — В прошлый раз это была случайность. Что, если сделать это намеренно? Устроить настоящую тревогу, достаточно громкую, чтобы стянуть к себе всю охрану, пока вы двое ищете Кая и Доминика.

Серена посмотрела на него долгим, оценивающим взглядом.

— Ты хочешь остаться там один, — сказала она, — и намеренно привлечь к себе внимание людей, которые, вероятно, вооружены и совершенно точно не расположены к переговорам.

— В общих чертах — да, — сказал Габриэль, хотя в его голосе прозвучала лёгкая дрожь, выдававшая, что он и сам понимал безумие собственного предложения.

— Есть другие варианты? — спросила Мико, переводя взгляд с одного на другую.

— Мы могли бы попытаться разбить несколько резервуаров, — сказала Серена медленно, — создать похожий шум и панику. Но я не хочу даже думать о том, что случится с теми, кто ещё жив внутри, если мы так поступим.

— Тогда план с панелью выглядит менее ужасным, — сказал Габриэль. — По крайней мере, я единственный, кто рискует, если что-то пойдёт не так.

— Это самоубийство, — сказала Мико прямо. — Габриэль, ты не боец. У тебя нет ни оружия, ни подготовки, ничего.

— Именно поэтому это может сработать, — сказал Габриэль. — Я не собираюсь драться ни с кем. Я собираюсь нажать несколько кнопок и убежать так быстро, как только смогу. Пусть они гоняются за мной по этим туннелям — я знаю их немного лучше, чем тогда, когда мы впервые сюда попали, а я неплохо умею бегать, когда напуган до смерти. Поверьте, за последние сутки у меня было достаточно практики.

Серена почувствовала, как что-то внутри неё сопротивляется этому плану, — слишком много всего уже пошло не так этим вечером, слишком много рисков они уже приняли, чтобы добровольно соглашаться на ещё один.

— Габриэль, — сказала она тихо, — ты не обязан это делать.

— Знаю, — сказал он, и в его голосе прозвучала та же неожиданная твёрдость, что уже не раз проявлялась в нём за последние сутки, стоило дело коснуться защиты друзей. — Но Кай и Доминик рисковали собой, чтобы дать нам шанс уйти. Настала моя очередь рискнуть чем-то ради них. Даже если всё, что я умею, — это бегать и нажимать кнопки.

Мико посмотрела на него долгим взглядом, точно заново оценивая человека, стоявшего перед ней, — того самого, что ещё сутки назад казался ей избалованным, поверхностным гостем из чужого, безопасного мира, а теперь готов был добровольно рискнуть собой ради людей, знакомых ему едва ли дольше нескольких лет случайных пересечений на вечеринках общих друзей.

— Хорошо, — сказала она наконец, качая головой, точно до сих пор не могла до конца поверить в собственное согласие. — Но при первом же признаке настоящей опасности ты уходишь. Обещай.

— Обещаю, — сказал Габриэль, хотя все трое прекрасно понимали, насколько зыбкими были подобные обещания в подобной ситуации.

Они подошли ближе к залу с резервуарами, держась в тени бокового прохода, — и Габриэль на мгновение замер, глядя на ряды капсул, тускло светящихся жёлтым светом впереди, точно набираясь решимости перед последним рывком.

— Дайте мне минуту форы, — прошептал он. — Как только услышите сигнал тревоги, идите. Не ждите меня, не оглядывайтесь на меня — просто идите за Каем и Домиником.

— Мы вернёмся за тобой тоже, — сказала Серена твёрдо. — Обещаю.

Габриэль улыбнулся — короткой, нервной, но искренней улыбкой, — прежде чем скользнуть в тень зала, оставляя Серену и Мико ждать в напряжённой, невыносимой тишине.

Мико смотрела ему вслед, чувствуя, как что-то в груди сжимается от острого, неожиданного беспокойства за человека, которого она ещё сутки назад считала не более чем случайным приятелем Кая, — а теперь, наблюдая, как его силуэт исчезает среди рядов жутких, светящихся капсул, поймала себя на мысли, что искренне боится за его жизнь.

— Он справится, — сказала Серена тихо, точно отвечая на невысказанные мысли подруги.

— Надеюсь, — сказала Мико.

Резкий, пронзительный вой сирены разорвал тишину подземного комплекса спустя, казалось, целую вечность, хотя на деле прошло не больше минуты, — и вместе с ним по всему видимому пространству зала вспыхнули красные, мигающие огни, отражаясь от стекла десятков резервуаров зловещими, дрожащими бликами.

— Пошли, — прошептала Серена, хватая Мико за руку.

Они бросились в противоположном направлении, туда, где, судя по обрывочным воспоминаниям о служебном коридоре, должна была находиться та самая стерильная комната, куда увели Кая, — и звук голосов, встревоженных, растерянных, начал доноситься со всех сторон, множась, накладываясь друг на друга по мере того, как персонал комплекса реагировал на неожиданную тревогу. Где-то позади них, в глубине зала с резервуарами, послышался топот множества ног, направляющихся именно туда, откуда прозвучал сигнал, — и Серена могла лишь молиться, что Габриэль уже успел скрыться прежде, чем они его настигли.

***

Комната, где держали Кая, наполнилась тем же самым, резким воем сирены спустя несколько секунд после того, как он разорвал тишину зала с резервуарами.

Доминик вскинул голову, чувствуя, как надежда, тонкая, почти неощутимая, вспыхивает внутри него впервые за долгое, беспомощное ожидание в клетке.

— Что происходит? — крикнул один из врачей, отрываясь от очередной пробирки, его голос впервые за всё время прозвучал не безразлично, а встревоженно.

— Сигнал из хранилища, — отозвался второй, сверяясь с чем-то на небольшом экране, вмонтированном в стену. — Кто-то активировал аварийную систему.

— Проверьте камеры, — сказал первый резко. — И вызовите охрану немедленно.

Двое врачей обменялись короткими, напряжёнными взглядами, прежде чем один из них торопливо покинул комнату, оставляя другого одного присматривать за Каем, — и Доминик почувствовал, как в груди зарождается что-то похожее на осторожную, отчаянную надежду. Если тревога действительно отвлекала внимание, если это означало, что кто-то — Серена, Мико, может быть, даже сам Габриэль — пытался пробраться сюда прямо сейчас, у них мог появиться шанс, каким бы ничтожным он ни казался.

Он окинул взглядом Кая, всё ещё неподвижного на металлическом столе, — бледного, беззащитного, лишённого даже той малой доли контроля над собственной судьбой, что оставалась у самого Доминика в этой клетке, — и почувствовал, как гнев, тлевший внутри него с самого момента пленения, вспыхивает с новой силой. Он вспомнил все годы, проведённые рядом с Каем, — детские игры во дворе поместья, первые уроки бокса, которые давал ему отец, наблюдая за обоими мальчишками с той же строгой, требовательной любовью; долгие вечера, когда Кай, не подозревая об истинной природе их дружбы, делился с ним своими нехитрыми, обычными проблемами студенческой жизни, — и подумал о том, как далеко они оба оказались от той простой, беззаботной жизни, что казалась им самой собой разумеющейся ещё каких-то несколько недель назад.

Он не позволит этому месту стать концом их истории. Не после всего, через что они прошли вместе.

— Не расслабляйся, — сказал оставшийся врач, точно почувствовав перемену в настроении своего пленника, его голос был обращён то ли к Доминику, то ли к самому себе. — Подобные тревоги случаются регулярно. Обычно это ничего не значит.

— А если не в этот раз? — спросил Доминик, стараясь, чтобы голос звучал ровнее, чем он себя чувствовал.

Врач не ответил, продолжая методично проверять показания приборов, подключённых к неподвижному телу Кая, — но что-то в напряжении его плеч выдавало, что даже он сам не был полностью уверен в собственных словах.

— Что вам нужно от него? — спросил Доминик снова, цепляясь за эту редкую возможность разговора, пока внимание врача было хоть немного отвлечено от рутины. — Вы продолжаете говорить про какую-то чистоту крови. Что это значит?

Врач бросил на него быстрый, оценивающий взгляд, точно решая, стоит ли отвечать вообще.

— Не мне решать, что можно тебе рассказывать, — сказал он наконец. — Но скажу одно: то, что ищет хозяин в подобных, как твой друг, — редкость. Настоящая редкость, которую не так-то просто найти, сколько бы ни искали.

— Зачем вам это? — спросил Доминик. — Что вы вообще пытаетесь сделать со всем этим?

Врач снова замолчал, его лицо, скрытое маской, оставалось непроницаемым, — но глаза, единственная видимая часть его лица, на мгновение метнулись к чему-то за пределами комнаты — точно мысль о том, что скрывалось дальше, в глубине этого комплекса, тревожила даже его самого.

— Тебе повезёт, если никогда не узнаешь ответа на этот вопрос, — сказал он тихо.

— Испытай меня, — сказал Доминик, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем позволяли обстоятельства. — Я никуда не денусь из этой клетки в ближайшее время. Могу выслушать сколько угодно плохих новостей.

Что-то в этой мрачной, отчаянной шутке заставило врача издать короткий, почти удивлённый смешок, — первая по-настоящему человеческая реакция, которую Доминик заметил у кого-либо из персонала за всё время своего плена.

— У тебя есть характер, — сказал врач. — Жаль, что это не имеет значения для того, что здесь происходит.

Он не сказал больше ничего, вернувшись к своей рутинной, методичной работе, — но короткое, почти невольное признание в его голосе оставило Доминика с ещё более острым, гложущим чувством тревоги, чем то, с каким он начинал этот разговор.

***

Серена и Мико пробирались по служебным коридорам, ориентируясь на обрывочные воспоминания о пути, которым их вели раньше, — каждый поворот отдавался в груди новым приступом паники, что они свернули не туда, что заблудились в этом бесконечном лабиринте искусственных туннелей.

— Сюда, — прошептала Мико, останавливаясь у развилки. — Кажется, я помню эту трубу вдоль потолка.

— Кажется? — переспросила Серена.

— Это лучшее, что у меня есть, — сказала Мико резко.

Они свернули в указанном направлении, двигаясь как можно тише, несмотря на продолжающийся вой сирены, эхом разносившийся по всему комплексу, — и постепенно голоса, доносившиеся откуда-то впереди, становились всё отчётливее: обрывки фраз на французском, встревоженные, отрывистые, перемежающиеся короткими командами, отдаваемыми кем-то, кто, судя по всему, координировал ответ на непредвиденную тревогу.

Мимо них дважды пробегали фигуры в тёмной форме, направляясь в сторону хранилища, откуда, судя по всему, продолжал доноситься тревожный вой, — и оба раза Серена и Мико вжимались в тень ближайшей ниши, затаив дыхание, пока шаги не стихали вдали.

— Сработало, — прошептала Мико, когда третья группа охраны пронеслась мимо, не заметив их. — Габриэль действительно отвлёк их внимание.

— Будем надеяться, что он в порядке, — сказала Серена тихо, чувствуя, как тревога за оставшегося позади друга сплетается с тревогой за тех двоих, кого они пытались найти.

— Стой, — прошептала Серена, хватая Мико за руку, останавливая её у очередного поворота.

Впереди, в конце короткого прохода, показалась дверь — та самая, современная, металлическая, с электронным замком, — а за ней, сквозь узкое смотровое окошко, виднелся слабый, ослепительно-белый свет, разительно отличающийся от тусклого, зеленоватого освещения остальных туннелей.

— Думаешь, это там? — прошептала Мико.

— Больше негде, — сказала Серена, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле от смеси надежды и абсолютного, парализующего страха. — Но дверь заперта. А мы понятия не имеем, что нас ждёт по ту сторону.

Мико подошла ближе, разглядывая замок с той же тщательностью, с какой Кай разглядывал похожую дверь несколько часов назад, — но покачала головой, признавая собственную беспомощность перед электроникой, которую ни одна из них не умела обходить.

— Кай справился с подобной панелью раньше, — прошептала Мико. — Может, получится и у нас, если попробуем.

— У нас нет времени на пробы и ошибки, — сказала Серена, чувствуя, как отчаяние начинает подтачивать ту решимость, что привела их так далеко. — Если мы ошибёмся, поднимем шум, который приведёт сюда всю охрану разом.

Они замерли перед этой последней преградой, слыша сквозь неё приглушённые голоса, доносящиеся откуда-то изнутри, — так близко к цели и всё же отделённые от неё тонкой, но абсолютно непреодолимой границей металла и электроники, которую ни одна из них не знала, как преодолеть.

Глава 23. Волна

«Правда рано или поздно вырывается наружу — вопрос лишь в цене»

Сирена ввинчивалась в череп с той настойчивостью, что не оставляла места ни для чего другого, — резкий, пульсирующий звук, отражающийся от стерильно-белых стен с такой силой, что каждый удар отдавался прямо за глазами — точно кто-то методично вгонял иглы в виски.

Я не сразу понял, что уже пришёл в себя.

Тело отзывалось глухой, всепроникающей слабостью, руки и ноги были зафиксированы чем-то тонким, но прочным, а сама попытка пошевелиться вызывала волну тошноты, прокатившуюся от затылка до самых кончиков пальцев. Потолок надо мной был ослепительно-белым, лишённым каких-либо ориентиров, и несколько долгих, мучительных секунд я не мог вспомнить ничего — ни имени, ни того, как оказался здесь, ни почему воздух вокруг был пропитан тем стерильным, больничным запахом, что заставлял желудок сжиматься от одной лишь ассоциации. Где-то на периферии сознания мигали, не складываясь в связную картину, обрывки звуков — металлический скрип, чьи-то торопливые шаги, приглушённые голоса, обсуждающие что-то на языке, которого я не понимал. Собственное дыхание казалось непривычно громким, отдающимся в ушах с той же навязчивой ритмичностью, что и пронзительный вой сирены снаружи.

А затем память вернулась — резко, болезненно, обрушившись разом: ловчий с горящими руками. Доминик, принявший удар на себя. Холод укола в шею.

— Доминик, — прохрипел я, чувствуя, как голос царапает пересохшее горло.

Я скосил взгляд, насколько позволяли ремни, и увидел его — клетку в дальнем углу комнаты, у боковой стены, ту самую, куда его заперли. Доминик лежал внутри неподвижно, привалившись спиной к прутьям, глаза закрыты, — то ли без сознания, то ли просто без сил после боя и ожога, я не мог понять на таком расстоянии.

— Доминик! — позвал я громче, но он не пошевелился.

Я повернул голову — движение отозвалось острой, пульсирующей болью — и увидел рядом с собой врача в белом халате, склонившегося над каким-то прибором в паре метров от меня, полностью сосредоточенного на мигающих индикаторах.

— Что вы с ним сделали? — спросил я, чувствуя, как паника прорывается сквозь слабость. — Он не отвечает.

Врач вздрогнул, оборачиваясь, — его лицо, скрытое хирургической маской, на мгновение застыло в удивлении, точно он не ожидал, что пациент придёт в себя настолько быстро.

— Ты не должен быть в сознании, — сказал он, его голос звучал приглушённо, встревоженно. — Дозировка была рассчитана на несколько часов минимум.

Он потянулся к небольшой панели на стене рядом с собой, нажимая что-то быстрым, отработанным движением, — сигнал, судя по всему, предназначенный для вызова охраны в подобных непредвиденных ситуациях.

— Он без сознания? — спросил я снова, не отрывая взгляда от неподвижной фигуры в клетке.

— Седация, — сказал врач коротко. — Стандартная процедура для беспокойных пленников. Ничего необратимого.

— Разбудите его, — сказал я, чувствуя, как паника начинает вытеснять физическую слабость.

Врач бросил на меня короткий, равнодушный взгляд, явно не собираясь тратить время на подобные просьбы.

— Не мне решать, когда он очнётся, — сказал он. — А тебе стоит сосредоточиться на собственном положении, а не на чужом.

Договорив, он потянулся к чему-то на соседнем столике, — маленькому шприцу, наполненному прозрачной жидкостью, — и я почувствовал, как ужас скручивает внутренности при мысли о том, что он собирался снова погрузить меня в беспамятство.

— Нет, — сказал я, дёргаясь против ремней с новой, отчаянной силой, но они держали крепко, не поддаваясь ни на миллиметр.

— Это для твоего же блага, — сказал врач, приближаясь с той же клинической, лишённой эмоций уверенностью, что я уже начинал ненавидеть всем своим существом. — Хозяин пожелает провести дополнительные тесты, когда ты будешь стабилен.

Не прошло и минуты после того, как врач подал сигнал, — дверь, ведущая в комнату, распахнулась с оглушительным, металлическим грохотом.

— Кай!

Голос Серены — настоящий, живой, полный такого отчаянного облегчения, что у меня на мгновение перехватило дыхание, — заставил меня повернуть голову в сторону входа, где она и Мико ворвались в комнату, тяжело дыша, с выражением лиц, в которых страх и решимость сплетались воедино. Браслет на запястье Мико уже развернулся в тонкий, отточенный клинок, готовый к бою, — единственное оружие, которым она располагала в этом лабиринте чужих, враждебных туннелей.

Врач развернулся к ним, выронив шприц, его рука метнулась к чему-то на поясе, — но не успел договорить или закончить движение.

Позади Серены и Мико, в проёме двери, возникла ещё одна фигура — та, кого вызвал сам врач считаные секунды назад.

Ловчий.

Он вошёл следом за ними, отрезая единственный путь к отступлению, — Серена и Мико оказались зажаты между ним и мной, посреди комнаты, а его светлые, нечеловеческие глаза остановились на мне с той же холодной, профессиональной оценкой, что я видел в них последний раз перед тем, как темнота поглотила меня.

Я почувствовал, как ужас скручивает внутренности при мысли о том, что теперь под угрозой оказались не только мы с Домиником, но и Серена с Мико тоже.

— Как неожиданно, — сказал ловчий, его голос сохранял ту же пугающую мягкость, что и прежде, но теперь в нём проскользнуло что-то острое, раздражённое. — Впечатляющая настойчивость для людей без единого шанса на успех.

Мико шагнула вперёд, поднимая клинок с той решимостью, что выдавала немалый опыт кэндзюцу, — но ловчий лишь коротко взглянул на неё, не выказывая ни малейшего беспокойства.

— Даже не пытайся, — сказал он ей почти лениво. — Твой маленький клинок бесполезен против того, чем я являюсь.

— Отпусти нас, — сказала Серена, её голос дрожал, но не отступал ни на йоту. — Всё уже кончено. Вы проиграли наверху.

— Наивно, — сказал ловчий, громко рассмеявшись. — Ничего ещё не кончено, девочка. Ты понятия не имеешь, что произошло там, а так же насколько глубоко уходят корни того, во что вы вмешались.

— Тогда просвети меня, — сказала Серена, делая шаг вперёд, несмотря на очевидную опасность, — вызов, брошенный вопреки всякому здравому смыслу.

Ловчий взглянул на неё с чем-то похожим на снисходительное веселье.

— Твой отец — не тот человек, каким ты его себе представляешь, — сказал он. — Но, полагаю, у тебя ещё будет время осознать это в полной мере. После того, как я разберусь с более неотложным делом. Хоть он и просил тебя особо не травмировать, но думаю немного подправить твоё личико стоит.

Что-то в лице Серены дрогнуло при этих словах — не страх или удивление, а скорее подтверждение того, что она уже давно подозревала, но отчаянно надеялась услышать опровержение, — короткая, почти незаметная трещина в её решимости, тут же спрятанная за новой волной упрямства.

Он поднял руку, и воздух вокруг его ладони начал дрожать тем самым знакомым, тревожным жаром, что я уже видел, — направленным прямо на Серену, стоявшую ближе всех к двери.

— Нет!

Крик вырвался из меня прежде, чем я успел осознать, что произношу его вслух, — и что-то внутри меня, то самое, необъяснимое, что молчало во время боя в туннеле, вдруг прорвалось наружу с такой силой, что я на мгновение перестал видеть собственными глазами.

Волна энергии вырвалась из меня без единой мысли, без намерения, без чего-либо, напоминающего сознательный контроль, — невидимая, но абсолютно реальная сила, устремившаяся не во все стороны разом, а словно нацеленная, ведомая самим отчаянием, породившим её. Она обогнула Серену и Мико, точно нечто внутри меня безошибочно отличало угрозу от тех, кого я отчаянно пытался защитить, — и обрушилась дальше, на ловчего, на приборы за его спиной, на металлические столы, отлетевшие к стенам с оглушительным грохотом. Самого ловчего отбросило назад, через дверной проём, с такой силой, что он врезался в противоположную стену коридора, обмякнув на полу без движения. Клетка у боковой стены, оставшаяся в стороне от прямого пути волны, содрогнулась, но устояла, — Доминик внутри неё вздрогнул, впервые за это время подавая признаки возвращающегося сознания.

Я почувствовал эту волну изнутри так же отчётливо, как видел её снаружи, — точно что-то, долгие недели запертое в самой глубине моего существа, наконец вырвалось на свободу, прокатившись через тело подобно электрическому разряду, оставляющему после себя лишь опустошённую, дрожащую пустоту.

Врач, стоявший ближе всех ко мне, рухнул на колени, точно невидимая рука прижала его к земле, а мониторы вдоль стены разлетелись искрами и осколками стекла.

Серена и Мико остались стоять на ногах, невредимые, — потрясённые, застывшие на месте, но целые, — и я почувствовал, как облегчение от этого перекрывает даже собственное, всепоглощающее изнеможение.

Тишина, наступившая после этого, ощущалась абсолютной, звенящей, — даже сирена, казалось, на мгновение стихла, хотя, вероятнее всего, это была лишь моя собственная, оглушённая произошедшим реальность.

Я обвёл взглядом комнату, пытаясь осмыслить масштаб того, что только что произошло, — перевёрнутые столы, разбитое стекло, усеявшее пол мелкими, поблёскивающими осколками, тонкие струйки дыма, поднимающиеся от повреждённого оборудования. Стены, ещё минуту назад стерильно-белые, теперь были испещрены трещинами, разбегающимися от эпицентра волны неровным, паутинообразным узором. Я сделал это. Каким-то образом, без единой сознательной мысли, я превратил эту комнату в руины за долю секунды.

Мысль эта пугала меня едва ли не сильнее, чем сам факт того, что произошло. Если подобная сила могла вырваться наружу без предупреждения, без контроля, реагируя лишь на всплеск отчаяния, — что помешало бы ей сделать то же самое в момент, когда рядом окажется не враг, а кто-то из тех, кого я любил больше всего на свете?

Слабость обрушилась на меня сразу же, как только волна схлынула, — не потеря сознания, а нечто куда более странное и мучительное: полное, абсолютное истощение, точно каждая клетка тела разом лишилась всех сил, что у неё оставались. Руки, всё ещё зафиксированные ремнями, безвольно обвисли, а голова закружилась настолько сильно, что я едва не потерял ориентацию в пространстве. Я попытался вдохнуть глубже, но даже это простое действие требовало усилия, точно лёгкие забыли, как справляться с обычной, повседневной работой.

— Кай! — Серена бросилась ко мне, её лицо было бледным от шока, глаза расширены. — Кай, что это было?

— Не знаю, — прошептал я, чувствуя, как голос дрожит от изнеможения. — Я не… я не пытался. Оно просто вырвалось само.

Мико уже освобождала мои запястья от ремней, её руки двигались быстро, но осторожно, — и когда последняя пряжка поддалась, я почувствовал, как тело обмякает полностью, не в силах даже сесть самостоятельно.

— Помогите мне, — прохрипел я.

Серена подхватила меня одной рукой, закинув мою руку себе на плечи, — и я почувствовал, как её тело напряглось под моим весом, но она не дрогнула, удерживая меня с той же решимостью, с какой делала всё остальное этим бесконечным вечером.

— Что это было? — спросила Мико снова, оглядываясь на разрушенную комнату, на бессознательного ловчего в коридоре, на искры, всё ещё сыпавшиеся из повреждённых приборов. — Кай, что ты только что сделал? Ты никогда не говорил…

— Потом, — сказал я, чувствуя, как каждое слово даётся с трудом. — Объясню потом. Доминик — там, в клетке у стены. Нужно вытащить его, пока он не пришёл в себя окончательно один, напуганный и не понимающий, что произошло.

— Нет, не потом, — сказала Мико, и в её голосе прозвучало нечто среднее между обидой и недоумением. — Кай, мы все рисковали жизнью сегодня вечером. Ты ни разу не упомянул, что способен на… на это. Почему ты нам не сказал?

Я почувствовал укол вины, острый, обжигающий, несмотря на всё изнеможение, сковывавшее тело.

— Я сам не до конца понимал, что со мной происходит, — сказал я честно. — Боялся, что если расскажу, вы начнёте смотреть на меня иначе. Или того хуже — начнёте ждать от меня того, чего я не могу гарантировать.

Серена, поддерживавшая меня сбоку, посмотрела на меня долгим, задумчивым взглядом, в котором не было ни осуждения, ни страха, — только нечто похожее на грустное, запоздалое понимание.

— Мы поговорим об этом, — сказала она тихо. — По-настоящему поговорим. Но не сейчас.

Я закрыл глаза на мгновение, чувствуя, как усталость и облегчение сплетаются в единый, дезориентирующий клубок эмоций. Часть меня — та самая, что неделями пряталась, скрывала, лгала, боясь именно этого момента, — теперь ощущала странную, почти невесомую свободу от того, что притворство наконец закончилось. Другая часть, куда более тревожная, задавалась вопросом, как теперь изменится то, как они смотрят на меня, — не как на друга, брата по духу, а как на нечто иное, обладающее силой, способной разрушать стены и отбрасывать взрослых мужчин через дверные проёмы одним лишь порывом отчаяния.

Что, если они теперь будут бояться меня так же, как боялись ловчего с горящими руками?

Я тут же отогнал эту мысль, слишком мучительную, чтобы задерживаться на ней сейчас, когда впереди ещё оставался долгий, полный неизвестности путь до безопасности.

Из клетки у стены донёсся тихий, хриплый стон, — Доминик медленно приходил в себя, тряся головой, точно пытаясь избавиться от остатков сонного, лекарственного тумана.

— Кай?

Я обернулся, чувствуя, как сердце подскакивает от облегчения, — Доминик, всё ещё запертый в клетке, но, судя по всему, невредимый, смотрел на нас через прутья с выражением абсолютного, потрясённого изумления.

— Что, чёрт возьми, только что произошло? — спросил он.

— Долгая история, — сказал я слабо. — Помогите мне до него добраться. Кажется, у меня сейчас нет сил стоять самостоятельно, не то что ломать клетки.

Доминик прижался лицом к прутьям, разглядывая меня с тем же выражением, что я уже видел у остальных, — смесь облегчения и растущей тревоги за моё состояние.

— Ты выглядишь ужасно, — сказал он прямо, с той характерной, лишённой лишней деликатности прямотой, что я всегда ценил в нём больше, чем любую вежливую ложь. — Что с тобой случилось?

— Расскажу, когда сам пойму, — сказал я, чувствуя, как каждое слово даётся всё труднее.

Мико бросилась к клетке, разглядывая замок с той же тщательностью, с какой изучала бы незнакомый механизм, — и после нескольких напряжённых секунд обнаружила простой рычаг сбоку, судя по всему, предназначенный именно для подобных чрезвычайных ситуаций.

— Есть, — сказала она, дёргая за рычаг, и дверца клетки со скрипом отворилась.

Доминик выбрался наружу, морщась от боли в обожжённом боку, но уже через мгновение оказался рядом со мной, разглядывая моё лицо с тревогой, смешанной с тем же потрясённым изумлением, что я видел у остальных.

— Ты сделал это, — сказал он тихо. — То, что случилось в переулке. Только сейчас… сильнее. Намного сильнее.

— Я не понимаю, как, — сказал я честно. — Просто увидел, что он собирается сделать с Сереной, и что-то во мне… сломалось. Или открылось. Не знаю, как правильно объяснить.

— Ты знал об этом раньше? — спросил Доминик. — О том, что способен на такое?

— Догадывался, — сказал я, чувствуя, как стыд смешивается с изнеможением. — После переулка что-то изменилось во мне. Видения. Ощущения, которые я не мог объяснить. Я собирался рассказать вам, честно. Просто не знал, как начать этот разговор, не выставив себя окончательным сумасшедшим.

Доминик посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, в котором читалось не осуждение, а нечто куда более сложное — смесь беспокойства, облегчения и зарождающегося, тревожного любопытства о том, кем на самом деле стал его лучший друг за последние недели.

— Ты не сумасшедший, — сказал он наконец. — Просто напуганный. Как и все мы сегодня.

— Поговорим об этом позже, — добавил он, оглядываясь на дверь. — Сейчас нужно убираться отсюда, пока не пришли остальные.

Мы двинулись к выходу, Серена и Доминик поддерживая меня с обеих сторон, пока Мико проверяла коридор впереди на предмет новой опасности, — и я, несмотря на изнеможение, растекающееся по каждой мышце, чувствовал странное, тревожное облегчение от того, что тайна, которую я так долго и тщательно скрывал, наконец вырвалась наружу, вне зависимости от того, готов я был к этому моменту или нет.

Каждый шаг давался с трудом — ноги подкашивались, а перед глазами то и дело плыли тёмные пятна, — но остановиться сейчас, дать себе передышку, означало бы поставить под угрозу всех, кто рисковал собой, чтобы вытащить меня из этого кошмара.

— А что с Габриэлем? — спросил я, вспомнив о нём впервые с момента пробуждения.

Серена и Мико обменялись быстрым, встревоженным взглядом.

— Мы не знаем, — призналась Серена. — Он остался у панели, устроил диверсию, чтобы отвлечь охрану, пока мы искали вас. Мы должны найти его тоже.

Я почувствовал, как тревога, и без того переполнявшая меня, разрастается новым, острым уколом вины, — ещё один человек, чья судьба оставалась неизвестной из-за решений, принятых сегодня вечером, ещё одна причина не позволить себе останавливаться, несмотря на слабость, грозившую подкосить меня в любую секунду.

— Тогда идём, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем позволяло моё истощённое тело. — Все вместе. Мы не уйдём отсюда, пока не найдём его тоже.

Доминик кивнул, перехватывая мою руку крепче, помогая мне удерживать хоть какое-то подобие устойчивого шага, — и мы двинулись вперёд, четверо изнурённых, но не сломленных людей, идущих навстречу неизвестности ради пятого, оставшегося где-то там, в темноте этого бесконечного, враждебного лабиринта.

Мико шла впереди, время от времени оглядываясь на меня с выражением лица, в котором любопытство постепенно вытесняло первоначальный шок, — я видел, как она пытается сложить воедино разрозненные фрагменты того, что только что стала свидетельницей, примеряя это новое знание к образу человека, которого, как ей казалось, она уже начинала узнавать за последние дни.

— Когда всё это закончится, — сказала она, не оборачиваясь полностью, но достаточно, чтобы я расслышал каждое слово, — я хочу задать тебе очень много вопросов.

— Встань в очередь, — сказал Доминик сухо, и, несмотря на всю тяжесть момента, я почувствовал слабый, почти невольный смешок, вырывающийся из груди.

— Спасибо, что не побежали от меня с криком, — сказал я, стараясь, чтобы шутка прозвучала легче, чем ощущалась внутри.

— Мы уже видели слишком много странного за этот вечер, чтобы бежать от чего-то ещё одного, — сказала Серена, крепче сжимая мою руку на своём плече. — Даже если это странное — ты сам.

Что-то в этом простом, почти небрежном принятии заставило меня почувствовать, как узел напряжения, сковывавший грудь с момента пробуждения, немного, самую малость, ослабевает.

Мы двигались медленно, каждый шаг давался мне с усилием, но с каждым метром, оставленным позади разрушенной комнаты, я чувствовал, как силы, пусть и по крупицам, начинают возвращаться, — недостаточно, чтобы идти самостоятельно, но достаточно, чтобы не быть полностью мёртвым грузом для тех, кто меня поддерживал.

— Куда теперь? — спросила Мико, останавливаясь на очередной развилке коридора.

— К хранилищу, — сказала Серена. — Оттуда мы начали. Если Габриэль всё ещё где-то поблизости, это единственное место, где у нас есть шанс его найти.

Я стиснул зубы, заставляя себя сосредоточиться на движении вперёд, вместо того чтобы поддаться истощению, грозившему захлестнуть меня с головой при каждом новом шаге. Слишком многое было поставлено на кон, слишком многие люди рисковали собой этой бесконечной, кошмарной ночью, чтобы я позволил себе остановиться сейчас, когда путь домой — если подобное место ещё вообще существовало для нас после всего произошедшего — оставался таким пугающе далёким.

Глава 24. Арка

«Прошлое никогда не умирает, оно даже не проходит» — Уильям Фолкнер

Зал с резервуарами встретил нас той же жуткой, желтоватой тишиной, что и в прошлый раз, — ряды капсул, тускло светящихся сквозь мутную жидкость, безмолвные свидетели чужой жестокости, — но Габриэля нигде не было видно.

Я обвёл взглядом знакомое пространство, всё ещё ощущая слабость в каждой мышце, но чувствуя, как решимость, продиктованная тревогой за друга, придаёт мне хоть немного дополнительных сил держаться на ногах.

— Габриэль! — позвала Серена, стараясь, чтобы голос не звучал слишком громко, но достаточно, чтобы разнестись по огромному пространству зала. — Габриэль, ты здесь?

Тишина.

— Может, он ушёл дальше, — сказала Мико, оглядываясь по сторонам с растущей тревогой. — Или спрятался, когда услышал охрану.

— Или его поймали, — сказал Доминик мрачно, произнося вслух то, о чём, я знал, думали мы все, но боялись сказать.

Я прислонился к ближайшей стене, чувствуя, как остатки сил утекают из тела с каждой минутой промедления, — нам нужно было решение, и решение нужно было быстро, но каждый вариант, приходивший в голову, казался хуже предыдущего. Разбитые приборы и опрокинутые столики, всё ещё разбросанные по залу после диверсии Габриэля, служили молчаливым напоминанием о том, что произошло здесь совсем недавно, — но никаких новых следов, способных подсказать, куда он мог направиться дальше, я не видел.

Часть меня, вымотанная бесконечной чередой потрясений этого вечера, отчаянно хотела просто сесть на пол и позволить кому-то другому принимать решения хотя бы несколько минут, — но я знал, что подобная роскошь недоступна ни одному из нас, пока Габриэль оставался где-то там, в опасности, а мы стояли здесь, теряя драгоценное время.

— Нужно разделиться, — начала было Серена, но договорить не успела.

Доминик резко поднял руку, останавливая её на полуслове, его тело мгновенно напряглось в той знакомой, боевой готовности, что я уже видел у него десятки раз за этот бесконечный вечер.

— Что там? — прошептала Мико, инстинктивно опуская руку к браслету на запястье.

— Тише, — прошептал он, вглядываясь в темноту между рядами резервуаров.

— Как трогательно, — раздался знакомый, пугающе мягкий голос откуда-то из темноты позади нас. — Воссоединение, не успевшее толком начаться, уже прерывается новой трагедией.

Ловчий появился из тени между рядами резервуаров, его одежда всё ещё была опалена и в пыли после нашей последней встречи, но двигался он с той же плавной, нечеловеческой уверенностью, что и прежде, — точно взрыв, отбросивший его через дверной проём, не оставил на нём ничего, кроме поверхностных, косметических последствий. Тонкая струйка крови засохла на его виске, единственный видимый след недавнего столкновения, — и что-то в том, с каким полным безразличием он игнорировал эту рану, заставило меня почувствовать новый, острый приступ страха.

— Он не должен был так быстро подняться, — прошептал Доминик, вставая между мной и приближающейся фигурой.

— Видимо, моя способность имеет пределы, о которых я пока не знаю, — прошептал я в ответ, чувствуя, как остатки надежды на скорую передышку рассыпаются в прах.

У нас не было времени на споры, не было времени на взвешенные решения, — только инстинкт, кричащий бежать, и ближайший проход, темнеющий в дальнем углу зала, показавшийся единственным доступным выходом.

— Туда! — крикнул я, указывая на него.

Мы бросились в указанном направлении, не зная, куда он ведёт, — просто прочь от ловчего, прочь от опасности, дышащей нам в спину с каждым отчаянным шагом. Серена крепче обхватила меня за талию, помогая удерживать хоть какое-то подобие бегущего шага, несмотря на дрожь в моих собственных, едва слушающихся ногах.

Туннель, в который мы влетели, оказался более современным, чем большинство служебных коридоров, встреченных нами до этого момента, — стены здесь были укреплены гладким, тёмным камнем, а воздух казался неестественно спокойным, лишённым той сырости и затхлости, что преследовала нас всю дорогу через катакомбы.

— Стойте! — крикнула Серена внезапно, останавливаясь так резко, что Мико едва не врезалась в неё. — Я узнаю это место.

— Это туда, где арка? — спросила Мико, оглядываясь.

— Да, — сказала Серена, её голос дрожал от смеси страха и узнавания. — Мы уже были здесь. С Габриэлем.

— Может, он вернулся туда, — сказала Мико. — Если он оторвался от преследования, это единственное место в этой части комплекса, которое он уже знает.

— Логично, — согласился Доминик, хотя по его тону было ясно, что логика сейчас служила скорее утешением, чем реальной уверенностью. — У нас всё равно нет других зацепок.

Серена кивнула, хотя её взгляд то и дело возвращался в темноту туннеля позади нас, точно она никак не могла отделаться от ощущения, что опасность может настигнуть нас в любой момент, вне зависимости от того, куда мы направимся.

Позади нас, из туннеля, донёсся звук приближающихся шагов, — ловчий не отставал, его преследование было методичным, неумолимым, лишённым какой-либо спешки — он словно точно знал, что рано или поздно мы окажемся загнаны в тупик.

— Нет времени останавливаться, — сказал Доминик. — Идём дальше.

Мы вбежали в просторный, гулкий зал, и первое, что я увидел, — не саму арку, возвышавшуюся в центре пространства тёмной, древней громадой, а знакомую фигуру, отбивающуюся от двух человек в тёмной форме прямо у входа.

— Габриэль!

Он услышал меня — обернулся на долю секунды, достаточную, чтобы один из надсмотрщиков воспользовался моментом и нанёс удар, отбросивший его к стене.

— Держись! — крикнул Доминик, бросаясь вперёд с той стремительностью, что делала его лучшим бойцом среди нас всех.

Мико последовала за ним почти синхронно, её клинок сверкнул в тусклом свете зала, перехватывая атаку второго надсмотрщика раньше, чем тот успел развернуться к новой угрозе.

Серена, всё ещё поддерживавшая меня, замерла в нерешительности, разрываясь между желанием броситься на помощь и необходимостью удержать меня на ногах, — и я почувствовал укол вины от того, что моя собственная слабость связывала её именно в тот момент, когда каждая пара рук могла оказаться решающей.

— Иди, — сказал я тихо. — Я справлюсь. Прислонюсь к стене, если понадобится.

— Ты еле стоишь, — сказала она, но всё же осторожно опустила меня на ближайший выступ каменной стены, прежде чем броситься на подмогу остальным.

Бой длился не больше минуты — Доминик и Мико, объединив усилия, быстро подавили обоих надсмотрщиков, оставив их лежать без сознания на каменном полу, — но эта минута показалась мне вечностью, каждую секунду которой я провёл, вцепившись в холодный камень стены, едва держась на ногах от истощения. Доминик двигался с той отработанной, экономной эффективностью, что я всегда восхищённо наблюдал в нём с детства, — каждый удар точный, каждое движение просчитанное на несколько шагов вперёд. Мико сражалась иначе, более текуче, почти танцуя вокруг противника, её клинок описывал дуги, слишком быстрые, чтобы за ними уследить полностью.

— Ты как? — спросил Доминик, помогая Габриэлю подняться.

— Жить буду, — сказал Габриэль, морщась от боли, но улыбаясь той же неубиваемой, нервной улыбкой, что я уже привык видеть у него в самые тяжёлые моменты. — Хотя, признаться, начал сомневаться, увижу ли вас снова.

— Мы бы не бросили тебя, — сказала Мико, и в её голосе прозвучало нечто более тёплое, более личное, чем простое облегчение от успешного спасения.

— Что случилось после сигнала тревоги? — спросила Серена, оглядывая его порванную рубашку и свежий синяк на скуле.

— Спрятался, потом пытался выбраться, наткнулся на этих двоих, — сказал Габриэль коротко, кивая на неподвижных надсмотрщиков. — Пытался прорваться сюда, к арке, — почему-то показалось, что это единственное место во всём этом кошмаре, которое я уже хоть немного знаю.

Габриэль перевёл взгляд на меня, впервые заметив, в каком состоянии я находился, — бледного, едва держащегося на ногах у стены, — и его лицо тут же посерьёзнело.

— А с тобой что случилось? — спросил он тихо. — Ты выглядишь так, точно тебя переехал грузовик.

— Долгая история, — сказал я слабо. — Расскажу, когда будет время.

— Позже обнимемся, — сказал Доминик резко, оглядываясь на туннель позади нас. — У нас гости.

Звук приближающихся шагов, всё это время маячивший где-то на грани слышимости, теперь стал отчётливым, неумолимым, — и я почувствовал, как короткая передышка радости от воссоединения мгновенно вытесняется знакомым, липким страхом.

Ловчий вошёл в зал неспешным, уверенным шагом, его взгляд скользнул по каждому из нас по очереди, задерживаясь на Габриэле с лёгким, презрительным любопытством — точно оценивая, стоит ли новоприбывший вообще внимания.

— Пятеро, — сказал он. — Как символично.

— Отойди от них, — сказал Доминик, вставая между ловчим и остальными, несмотря на очевидную усталость после только что закончившейся схватки.

Ловчий взглянул на него с той же ленивой, снисходительной усмешкой, что уже становилась его фирменным выражением в моих глазах.

— Храбрость, — сказал он, — редко бывает разумной чертой характера. Хотя, признаться, начинаю уважать вашу неистребимую настойчивость.

Он поднял руку, и воздух вокруг его ладони снова начал дрожать тем самым тревожным жаром, — но прежде чем он успел закончить движение, где-то за его спиной раздался новый голос, спокойный, властный, не терпящий возражений.

— Довольно.

Голос прорезал зал с той властной, абсолютной уверенностью, что заставила даже ловчего замереть на полудвижении, — и я почувствовал, как что-то внутри меня похолодело от узнавания, ещё до того, как обладатель этого голоса полностью показался в проёме туннеля.

Дамарис появился в проёме туннеля с той же безупречной, ледяной элегантностью, что я помнил по совету, — его костюм был безукоризненным, точно вечер, полный сражений и разрушений, не коснулся его ни единой складкой, ни единым пятном. Он двигался неспешно, размеренно, каждый шаг просчитанным — спешка будто была понятием, недостойным его внимания вне зависимости от обстоятельств.

Ловчий замер, его рука медленно опустилась.

— Хозяин, — сказал он, склоняя голову с той покорностью, что резко контрастировала с его прежней, пугающей уверенностью. — Я как раз собирался закончить начатое.

— Ты снова позволил себе лишнее без разрешения, — сказал Дамарис, его голос был холодным, острым, лишённым какого-либо намёка на эмоции. — Второй раз за вечер, если мне не изменяет память. Твоя несдержанность становится проблемой.

— Прошу прощения, — сказал ловчий, хотя в его тоне не было ни капли настоящего раскаяния.

— Отойди, — сказал Дамарис коротко, и ловчий подчинился мгновенно, отступая в сторону с той же покорностью, что я уже видел у него секунду назад, — одно короткое слово хозяина значило для него, судя по всему, больше, чем любая физическая угроза.

Дамарис перевёл взгляд на нас, и что-то в этом взгляде заставило меня почувствовать, как весь воздух в комнате разом стал тяжелее, — не гнев, не откровенная угроза, а нечто более глубокое, более пугающее: абсолютная, непоколебимая уверенность существа, для которого исход этой встречи был предрешён задолго до того, как мы вообще оказались в этом зале.

— Кай Делакруа, — сказал он, и моё имя в его устах прозвучало странно, интимно — точно он произносил его далеко не в первый раз, просто прежде не имел возможности сделать это вслух, глядя мне прямо в глаза. — Я же говорил что мы встретимся снова. Не так, как я планировал, признаю, но обстоятельства редко бывают идеальными.

— Отпусти нас, — сказала Серена, делая шаг вперёд, несмотря на очевидную опасность. — Отец, пожалуйста.

Что-то мелькнуло в его лице при этом слове — быстро, почти незаметно, — но тут же исчезло, смытое той же ледяной, отстранённой уверенностью.

— Серена, — сказал он тихо, — тебе давно пора было держаться подальше от дел, которые тебя не касаются.

— Не касаются? — переспросила она, и в её голосе прозвучала та же ярость, что я уже слышал от неё однажды, разглядывая содержимое найденных документов. — Ты держал людей в клетках. Убивал детей. И говоришь мне, что это меня не касается?

— Всё, что я делаю, я делаю ради целей, значение которых тебе только предстоит осознать, — сказал Дамарис, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на настоящее раздражение, тщательно, впрочем, всё ещё сдерживаемое. — Ты судишь меня со стороны, не понимая ни масштаба, ни причин.

— Тогда объясни мне, — сказала Серена, делая ещё один шаг вперёд, несмотря на то, что Доминик попытался удержать её за руку. — Объясни, что может оправдать смерть невинных людей.

— Некоторые жертвы неизбежны на пути к тому, что способно изменить сам порядок вещей, — сказал Дамарис. — Я не жду, что ты поймёшь это сейчас. Но однажды, возможно, поймёшь.

Что-то в лице Дамариса впервые за весь разговор дрогнуло, отступая от привычной, отшлифованной маски, — и когда он заговорил снова, его голос уже не был просто холодным, деловым тоном руководителя, — в нём появилась острая, властная нотка, куда более личная и оттого куда более пугающая.

— Ты понятия не имеешь, что я делаю и ради чего, — сказал он, делая шаг вперёд, и я почувствовал, как сам воздух вокруг него уплотняется, наполняясь той же тяжёлой, подавляющей силой, что я уже чувствовал однажды, стоя перед моей собственной матерью в момент её ярости. — Но, поскольку вы всё равно уже здесь, полагаю, настало время это исправить.

Я почувствовал это прежде, чем успел до конца осознать источник, — тупую, пульсирующую боль, зарождающуюся где-то в глубине черепа, нарастающую с каждой секундой, что я стоял в этом зале, в непосредственной близости от древней, тёмной арки позади Дамариса. Мир вокруг начал плыть, границы предметов теряли чёткость, а собственный голос доносился до меня будто сквозь толщу воды.

Боль не была похожа ни на что, что я испытывал прежде, — не физическая усталость, не последствия истощения после волны, а нечто иное: что-то внутри моей собственной головы настойчиво, требовательно билось о стенки черепа изнутри, пытаясь вырваться наружу. Каждый удар этого невидимого стука отдавался вспышкой боли за глазами, размывая границы зала перед моим взглядом, превращая чёткие контуры в дрожащее, расплывчатое марево.

— Кай? — Мико заметила, как я пошатнулся, хватаясь за голову. — Что с тобой?

— Голова, — прохрипел я, чувствуя, как боль усиливается с каждым ударом сердца, становясь почти невыносимой. — Что-то… что-то не так.

Габриэль шагнул было ко мне, но Доминик остановил его коротким жестом, не отрывая настороженного взгляда от Дамариса и всё ещё присутствующего поблизости ловчего.

Я поднял взгляд на арку — впервые разглядев её по-настоящему, не мельком, не в панике бегства, — и почувствовал, как боль взрывается новой, ослепляющей волной — точно само моё тело узнало это место на уровне, недоступном сознательной мысли.

Тёмный камень. Странные, нечитаемые символы. Ощущение чего-то древнего, ждущего, притаившегося за порогом непроглядной темноты внутри арки.

Я уже видел нечто похожее. Не здесь — где-то ещё, в месте, которое моя память отказывалась мне вернуть полностью, оставляя только эту мучительную, пульсирующую боль вместо ответов. Обрывок чего-то холодного, бескрайнего, пронизанного ощущением древности, настолько глубокой, что человеческий разум с трудом мог её вместить, мелькнул на самом краю сознания, — и тут же ускользнул, стоило мне попытаться ухватить его чётче.

— Интересно, — сказал Дамарис, наблюдая за моей реакцией с тем же холодным, оценивающим любопытством, что я уже видел у него на совете. — Значит, всё-таки правда.

Он сделал шаг в нашу сторону, и я почувствовал, как боль в голове ответила на это движение новым, ещё более острым приступом — точно что-то внутри меня отчаянно пыталось предупредить об опасности, которую я пока не мог до конца осознать.

— Что правда? — спросил я, стискивая зубы против боли.

— То, ради чего я потратил столько лет, — сказал Дамарис тихо, почти задумчиво, точно разговаривая скорее с самим собой, чем с нами. — То, что ускользало от меня снова и снова, пока я не начал сомневаться, существует ли оно вообще за пределами старых легенд и полузабытых записей.

Я почувствовал, как боль в голове на мгновение отступила, сменившись странным, дезориентирующим ощущением — точно сама арка позади него слегка завибрировала, отзываясь на что-то в его словах, — или, быть может, это было лишь очередной игрой моего истощённого, перегруженного разума, отказывающегося отличать реальность от плодов собственного воображения после столь долгого, изнурительного вечера.

Дамарис перевёл взгляд на остальных, оценивая каждого по очереди с той же холодной, аналитической тщательностью, с какой разглядывал бы редкие экспонаты в частной коллекции.

— Доминик Рейес, — сказал он, — сын одной из самых преданных семей моей соперницы. Мико Курогами, дочь женщины, чьи видения давно стали для меня источником немалого раздражения. И, разумеется, — он на мгновение задержал взгляд на Габриэле, — совершенно посторонний человек, оказавшийся здесь по чистой случайности, или, быть может, по причине, ещё не до конца очевидной даже ему самому.

— Оставьте его в покое, — сказал я, чувствуя, как боль в голове усиливается от одной мысли, что Габриэль мог оказаться в опасности из-за близости ко мне. — Он не имеет отношения к вашим делам.

— Быть может, — сказал Дамарис, не отрывая взгляда от Габриэля, точно взвешивая эту возможность с искренним, почти научным интересом. — А быть может, и имеет, хотя ни он сам, ни любой из вас пока не подозревает об этом.

Что-то в том, как легко Дамарис перечислил семьи каждого из нас, точно зачитывал давно заученный список, заставило меня почувствовать новый, леденящий укол тревоги, — сколько лет он собирал эту информацию? Сколько ещё он знал о нас, о наших семьях, о переплетениях судеб, приведших пятерых совершенно разных людей в этот подземный зал именно этим вечером?

Габриэль неловко поёжился под этим пристальным вниманием, явно не зная, как реагировать на подобную двусмысленную угрозу.

Дамарис не сказал больше ничего — просто улыбнулся, медленной, торжествующей улыбкой человека, чьи многолетние поиски наконец подошли к своему завершению, — и сделал ещё один шаг вперёд, туда, где мы стояли, зажатые между ним и уходящей в темноту аркой позади него.

Доминик инстинктивно шагнул ближе ко мне, заслоняя меня собой настолько, насколько позволяло моё положение у стены, — жест, лишённый практического смысла перед лицом того, на что, судя по всему, был способен Дамарис, но красноречивый сам по себе.

— Не думаю, что вам стоит подходить ближе, — сказал он, и в его голосе, несмотря на очевидный страх, прозвучала та же непоколебимая решимость, что я знал в нём с самого детства.

Дамарис остановился, разглядывая его с лёгким, почти снисходительным весельем — точно оценивая забавную, но абсолютно безобидную дерзость.

— Как трогательно, — сказал он тихо, — что даже сейчас, в подобном положении, вы продолжаете цепляться за иллюзию контроля над происходящим.

Боль в моей голове усилилась ещё на один невыносимый градус, и я почувствовал, как колени начинают подгибаться, несмотря на все усилия удержаться на ногах.

Глава 25. Вспомни

«Помни: то, что забыто, не исчезает — оно просто ждёт»

Дамарис сделал ещё один шаг вперёд, и я почувствовал, как боль в голове взрывается новой, ослепляющей волной, точно кто-то или что-то настойчиво требовало моего полного, безраздельного внимания. Каждый вдох давался с трудом, а зал вокруг меня то расплывался, то снова обретал резкость — реальность будто колебалась в такт этой невыносимой боли.

— Кай!

Голос матери — резкий, отчаянный, прорезавший гул в моих ушах с той силой, что заставила меня вскинуть голову, несмотря на боль, — донёсся не оттуда, откуда пришёл Дамарис, а с противоположной стороны зала, из тёмного, узкого прохода, который я до этого момента даже не замечал.

Селена ворвалась в зал первой, следом за ней — отец, а за ними родители Доминика. Все четверо изнурённые, окровавленные, но живые, — и я почувствовал, как облегчение на мгновение перекрыло даже саму боль, разрывающую мой череп изнутри. Одежда Селены была разорвана в нескольких местах, тонкая струйка крови засохла на её виске, но глаза, устремлённые прямо на меня, горели той же непреклонной решимостью, что я знал в ней с самого детства.

— Мама, — прошептал я, чувствуя, как голос предательски дрожит.

Александр рванулся было ко мне, но тут же замер, оценивая ситуацию — Дамариса, ловчего, зияющую темноту туннеля позади них, — и я увидел, как на его лице промелькнуло понимание того, насколько серьёзнее оказалась опасность, чем он, судя по всему, ожидал. Камила уже держала оружие наготове, её взгляд скользил по залу с той профессиональной, молниеносной оценкой, что я уже привык видеть у неё в моменты реальной опасности, — считая противников, прикидывая пути отхода, готовясь к худшему ещё до того, как худшее успело начаться.

— Где моя мать? — спросила Мико резко, оглядывая прибывших с нарастающей тревогой в глазах. — Она была с вами наверху. Почему её здесь нет?

— Она держит оставшихся противников там, наверху, — сказала Селена быстро, не отрывая взгляда от Дамариса. — Ранена, но жива. Настояла, чтобы мы спускались без неё, — сказала, что здесь мы нужнее.

Что-то в лице Мико дрогнуло — облегчение, смешанное с новой, острой тревогой за мать, оставшуюся одну в продолжающемся сражении где-то над нашими головами, — но она заставила себя кивнуть, убирая эмоции на потом, туда же, куда каждый из нас складывал сегодня всё, для чего не было времени прямо сейчас.

— Отойди от моего сына, — сказала Селена, её голос был холодным, острым, лишённым какой-либо неуверенности, несмотря на то, что дыхание её оставалось рваным после явно долгого, изнурительного боя.

Дамарис обернулся, разглядывая новоприбывших с тем же спокойным, оценивающим любопытством, с каким смотрел бы на неожиданный, но не особо тревожащий поворот в давно спланированной игре.

— Селена, — сказал он, — как приятно, что ты решила присоединиться к нашей маленькой встрече. Я уже начал думать, что твоя настойчивость наверху окажется бесконечной.

— Как ты выбрался живым? — спросила Камила резко, её взгляд метался между Дамарисом и ловчим с той профессиональной, оценивающей настороженностью, что не покидала её ни на секунду.

— Скажем так, — сказал Дамарис, — я редко полагаюсь на один-единственный план, если ставки достаточно высоки.

— Всё кончено, Дамарис, — сказал Александр, вставая рядом с Селеной, его голос дрожал от усталости, но не от страха. — Сдавайся. Совет узнает о том, что здесь произошло. Тебе больше некуда бежать.

Дамарис рассмеялся — коротким, искренне весёлым смехом, разительно контрастирующим с напряжением, повисшим в зале.

— Некуда бежать, — повторил он, качая головой с выражением почти отеческого снисхождения. — Александр, ты всегда обладал талантом произносить впечатляющие фразы в совершенно неподходящий момент. Неужели ты действительно думаешь, что я готовился к этому вечеру, не предусмотрев подобной возможности?

— Он блефует, — тихо сказала Мико, хотя в её голосе не было полной уверенности в собственных словах.

— Сомневаюсь, — пробормотал Доминик, не отрывая взгляда от Дамариса.

Он поднял руку, и я почувствовал, как воздух в зале снова изменился, — не тем знакомым жаром, что исходил от ловчего, а чем-то иным, более широким, более всеобъемлющим, точно сама тьма вокруг нас начала откликаться на невидимый призыв, распространяющийся из его поднятой ладони подобно кругам на воде.

Где-то в глубине туннеля, ведущего в сторону хранилища, раздался нарастающий гул — множество шагов, тяжёлых, неровных, приближающихся с той же дёрганой, неестественной синхронностью, что я уже успел возненавидеть за этот вечер.

Из прохода, откуда пришёл сам Дамарис, начали появляться фигуры — не люди, а те самые полукровные создания, которых мы видели неподвижными, законсервированными в жёлтой жидкости резервуаров хранилища, теперь ведомые несколькими надсмотрщиками, гнавшими их вперёд, точно стадо. Их тела ещё блестели влагой, кожа и чешуя покрыты потёками жёлтой жидкости, — очевидно, капсулы были вскрыты заранее, в другом зале, ещё до того, как Дамарис вошёл сюда следом за ловчим.

Существа входили в зал одно за другим — мокрые, дрожащие, их движения были рваными, спотыкающимися — точно тела, слишком долго остававшиеся неподвижными, заново учились функционировать под чужим, навязанным контролем. Чешуйчатое существо с жаберными щелями едва не рухнуло на четвереньки, прежде чем неуверенно выпрямиться; крылатая фигура волочила за собой повреждённое крыло, не способное расправиться полностью; рогатое создание с каменной кожей двигалось медленнее остальных, но с той неумолимой, механической целеустремлённостью, что пугала едва ли не сильнее скорости.

Их глаза, там, где я мог их разглядеть, были пустыми, лишёнными какого-либо проблеска собственной воли или узнавания, — и от этого зрелище становилось только страшнее: не чудовища, движимые голодом или яростью, а марионетки, чьи нити тянулись прямиком к поднятой руке Дамариса.

— Это ведь не то, о чём я думаю, — прошептал Габриэль, его голос дрожал от нарастающего ужаса.

— Боюсь, что именно то, — сказал Доминик мрачно, вставая в защитную стойку.

Существа продолжали заполнять зал одно за другим, выходя из туннеля тем же неровным, спотыкающимся шагом, — движения их были дёргаными, неестественными — точно управляемыми не собственной волей, а чем-то внешним, дёргающим за невидимые нити, — и я почувствовал, как узел ужаса в груди затягивается ещё туже при виде того, во что превратились несчастные жертвы экспериментов Дамариса.

— Как в дешёвом фильме про зомби, — пробормотал Габриэль, явно пытаясь пошутить, чтобы хоть немного справиться с паникой, но шутка прозвучала настолько неуместно, настолько лишённой веселья, что никто даже не улыбнулся.

— Не время для шуток, Габриэль, — сказала Мико сквозь зубы, хотя по её голосу было ясно, что она понимала, зачем он это сказал.

— Знаю, — отозвался он тихо. — Просто иначе я начну кричать, а это вряд ли поможет.

Я почувствовал, как что-то в этом коротком, отчаянном обмене репликами тронуло меня даже сквозь пелену собственной боли, — узнавание того, насколько по-разному каждый из нас справлялся со страхом, цепляясь за любую соломинку, способную удержать на плаву посреди этого невозможного, кошмарного вечера. Габриэль, лишённый какой-либо боевой подготовки, находил утешение в чёрном юморе; Мико прятала страх за суровой сосредоточенностью; а я сам, беспомощно наблюдающий за происходящим, цеплялся за одну-единственную мысль — что все эти люди рисковали собой ради меня, но мы обязаны выжить.

— Я подготовился куда тщательнее, чем вы предполагали, — сказал Дамарис, наблюдая за приближающимися существами с той же холодной, отстранённой гордостью коллекционера, демонстрирующего свои самые ценные экспонаты. — Годы работы. Годы терпения. Вы правда думали, что я оставлю подобное преимущество неиспользованным перед лицом столь очевидной угрозы?

Надсмотрщики, пригнавшие существ в зал, расступились, пропуская своих подопечных вперёд, а сами присоединились к атаке с той же слаженной, отработанной жестокостью, что я уже видел у их коллег ранее этим вечером, — четверо в тёмной форме, с тем же холодным, безучастным выражением на лицах, что я уже успел возненавидеть за этот бесконечный вечер.

Существа двинулись вперёд, синхронно, точно одно многоголовое, разрозненное тело, — и первые из них уже приближались к отцу и матери Доминика, стоявшим ближе всех ко входу.

— Держитесь вместе! — крикнула Селена, её голос эхом отразился от высоких сводов зала.

Бой начался хаотично, беспорядочно, — родители Дома встретили первую волну существ с той же слаженной, отточенной жестокостью, что я уже видел у них до этого, их движения были быстрыми, экономными, направленными на то, чтобы обездвижить, а не убить — точно даже сейчас они помнили, что перед ними не враги по собственной воле, а жертвы чужой манипуляции. Камила уклонилась от когтистого замаха рогатого существа, тут же контратакуя точным, выверенным ударом в сустав, заставившим его пошатнуться и упасть, не причинив, судя по всему, необратимого вреда. Её муж прикрывал её со спины с той же быстротой, как тигр защищает свою тигрицу, и любой бы в этом зале позавидовал их синхронному действию, — два тела, действующие как единый, отлаженный механизм, выкованный десятилетиями партнёрства.

Мико и Доминик тоже заслуживали своего внимания в этой битве. Первая бросилась на правый фланг, её удары сплетались в единый, слаженный танец разрушения, — в то время как второй прикрывал левый фланг, где чешуйчатое создание пыталось обойти линию защитников. Она двигалась стремительными, текучими выпадами, каждый из которых выводил из строя очередное существо, не позволяя им сомкнуть кольцо вокруг нас, он же бил точными прямыми ударами, ровно в те места, где предположительно было их уязвимое место.

Александр, вопреки моим ожиданиям, оказался куда более способным бойцом, чем я когда-либо предполагал, отражая атаки с той же уверенностью, что и остальные — точно десятилетия, проведённые рядом с Селеной, оставили на нём свой, тщательно скрываемый отпечаток. Я смотрел на него, поражённый этим внезапным, незнакомым мне прежде образом отца, — человека, способного не просто существовать в тени матери, но действовать самостоятельно, решительно, когда того требовали обстоятельства.

Селена двигалась сквозь хаос с абсолютной, пугающей грацией, её глаза светились тем же потусторонним светом, что я уже видел на совете, — она не сражалась в физическом смысле, а направляла, координировала, заставляя каждое движение защитников быть на долю секунды точнее, быстрее, чем позволяли обычные человеческие рефлексы. Я видел, как существо, готовое наброситься на Камилу со спины, вдруг замедлилось, точно увязнув в невидимой патоке, давая ей драгоценную долю секунды, чтобы развернуться и встретить атаку лицом к лицу.

Но даже её сила имела пределы — я видел, как капли пота выступили на её лбу от напряжения, с каким она удерживала контроль над стольким количеством движущихся, хаотичных угроз одновременно, — и понимал, что подобное напряжение не могло длиться бесконечно.

Ловчий, воспользовавшись всеобщим замешательством, метнулся в сторону Доминика, его ладонь снова начала накаляться тем самым тревожным жаром, — и на этот раз удар пришёлся почти в цель, лишь в последний момент отклонённый резким, инстинктивным движением, оставившим на рукаве Доминика тлеющий, дымящийся след.

— Доминик! — крикнула Мико, бросаясь на подмогу, её клинок сверкнул, отсекая ловчего от дальнейшей атаки.

Ловчий развернулся к ней с той же ленивой, презрительной усмешкой, что я уже видел у него не раз, — но что-то в его движениях впервые за этот вечер показалось мне чуть менее уверенным — точно накопившаяся усталость сражения начинала сказываться даже на существе с его возможностями.

— Настойчивые, — процедил он, уклоняясь от очередного выпада Мико. — Как тараканы, которых невозможно вытравить окончательно.

— Предпочитаю думать о нас как о чём-то более благородном, — сказала Мико, не сбавляя темпа атак, — но, если тебе так проще, можешь продолжать сравнивать.

Я стоял, прислонившись к арке, беспомощный свидетель этого хаоса, — истощение и боль в голове делали невозможной любую попытку присоединиться к бою, — и чувствовал, как отчаяние от собственной бесполезности сплетается с ужасом за всех, кого я видел сражающимися передо мной. Каждый удар, каждое едва избегнутое столкновение отзывались во мне почти физической болью — точно я сам находился в гуще этого хаоса, а не наблюдал его со стороны, парализованный собственной слабостью.

— Кай, держись подальше! — крикнула Мико, оказавшаяся рядом со мной на мгновение, её клинок — браслет, развёрнутый в оружие, — сверкал в тусклом свете, отбивая атаку одного из существ, подобравшегося слишком близко.

Одно из созданий, покрытое чешуёй, с теми же жаберными щелями, что я видел в хранилище, прорвалось сквозь линию защитников, устремляясь прямо ко мне, — и я почувствовал, как паника захлёстывает меня с новой силой, тело слишком слабое, чтобы даже попытаться увернуться.

Существо было уже в нескольких шагах, его когтистые руки тянулись вперёд с той же дёрганой, лишённой собственной воли целеустремлённостью, что и у остальных, — и я закрыл глаза, ожидая удара, который, я знал, у меня не было сил предотвратить.

Удара не последовало.

Я открыл глаза, чтобы увидеть отца, оказавшегося между мной и существом в последнюю долю секунды, — его тело содрогнулось от удара, принятого на себя, но он устоял, отбрасывая существо в сторону резким, яростным движением, каким я никогда прежде не видел от собственного, обычно спокойного отца.

— Не подпущу его к тебе, — прохрипел он, тяжело дыша, кровь текла из свежей царапины на его предплечье. — Ни за что.

Что-то в этих простых словах, в этой отчаянной, безусловной решимости защитить меня любой ценой, тронуло меня даже сквозь боль, разрывающую мой череп изнутри. Я всегда считал отца добрым, но несколько отстранённым человеком, живущим в тени харизмы и власти матери, — и только сейчас, глядя, как он стоит между мной и опасностью, из последних сил удерживая позицию, я по-настоящему осознал, насколько сильно ошибался в этом суждении.

— Спасибо, — прошептал я, хотя не был уверен, услышал ли он меня сквозь шум продолжающегося сражения.

Он не ответил, слишком сосредоточенный на следующей волне атакующих, но короткий, мимолётный взгляд, брошенный им в мою сторону, сказал больше, чем любые слова.

Тем временем на другом конце зала Мико схватилась с крылатым существом, пытавшимся зайти ей за спину, — её клинок описал широкую дугу, заставляя противника отступить, но следом за ним из тени показалось ещё одно, а затем ещё, — очевидно, Дамарис высвободил далеко не всех своих пленников разом, приберегая часть для более затяжного, изматывающего противостояния.

Доминик, всё ещё морщась от ожога на рукаве, развернулся, чтобы прикрыть Мико со спины, его удары становились всё более отточенными, почти автоматическими — точно усталость последних часов наконец слилась с чистым, боевым инстинктом, отбросив всё лишнее. Мать и отец Доминика продолжали методично прокладывать путь сквозь ряды существ, их слаженность не давала сбоев даже сейчас, спустя, казалось, целую вечность непрерывного сражения.

— Их слишком много! — крикнул Габриэль, прижимаясь спиной к стене неподалёку от меня, явно не зная, чем помочь в бою, для которого у него не было ни оружия, ни подготовки.

— Держитесь, — сказала Камила, её голос оставался ровным, собранным, несмотря на очевидную усталость. — Мы продержимся столько, сколько потребуется.

Я слышал в её голосе ту же непреклонную решимость, что видел во всех остальных, — и всё же не мог отделаться от ощущения, что время работало против нас, что рано или поздно чья-то усталость, чья-то секундная оплошность обернётся катастрофой, которую уже нельзя будет исправить.

Дамарис наблюдал за разворачивающимся сражением с прежним, отстранённым спокойствием — точно наблюдал не за реальным столкновением жизней, а за очередным ходом в давно продуманной, многоуровневой партии, — и что-то в этом спокойствии пугало меня едва ли не сильнее, чем сами существа, атакующие моих близких.

— Ты не сможешь удерживать их всех вечно, — сказал он, обращаясь к Селене через весь зал, его голос без труда перекрывал шум сражения. — Рано или поздно твоя концентрация даст сбой, и тогда я посмотрю, насколько хорошо твои защитники справляются самостоятельно.

Селена не ответила — не могла себе позволить тратить драгоценные силы на пустой обмен репликами, — но я видел, как её лицо на мгновение исказилось от напряжения — точно слова Дамариса задели что-то реальное, уязвимое в самой основе того, что она пыталась удержать.

— Ты всегда был мастером находить чужие слабые места, — сказала она наконец, её голос звучал напряжённо, но не сломленно. — Жаль, что ты так и не научился находить собственные.

— О, я прекрасно знаю свои слабости, — сказал Дамарис с лёгкой, снисходительной улыбкой. — Просто, в отличие от тебя, я давно перестал позволять им определять мои решения.

Я смотрел на разворачивающийся вокруг меня хаос, и с каждой секундой сражения во мне крепла одна, ледяная, неотвратимая мысль: мы не победим.

Не потому, что кто-то из них сдался, — наоборот, каждый бился с той же безоговорочной решимостью, что и минуту назад. Но я видел капли пота, стекающие по лбу Селены, видел, как дрожали от напряжения её руки, удерживающие контроль над десятками движущихся угроз одновременно. Видел свежую кровь на предплечье отца, видел, как замедлились, потеряли прежнюю остроту удары Доминика, вымотанного часами непрерывной борьбы. Существ было слишком много, а сил у нас — слишком мало, и рано или поздно это неравенство обернётся катастрофой, которую уже нельзя будет исправить.

Мы все здесь умрём.

Мысль эта, ледяная и абсолютная, пронзила меня острее любой физической боли, — и именно в этот момент, когда отчаяние достигло того предела, за которым не оставалось ничего, кроме беспомощности, боль в моей голове взорвалась новым, ослепляющим приступом, и в этой боли, точно выжженные на самой изнанке моего сознания, всплыли слова, услышанные мной всего день назад, но казавшиеся теперь произнесёнными целую жизнь тому назад.

То, что спит в тебе, Кай, скоро откроет глаза. Не знаю, как именно, не знаю, когда точно, — но когда это случится, побереги тех, кто окажется рядом.

Кагуя. Её голос, спокойный, ровный, звучал так отчётливо — точно она стояла сейчас рядом со мной, а не сражалась где-то там, наверху, в одиночку удерживая собственную битву.

То, что спит в тебе.

Что бы это ни было — сила, однажды вырвавшаяся из меня в том переулке, обломки памяти, толкающиеся о стенки черепа, — оно было там, внутри, я знал это так же ясно, как знал собственное имя. И если оно вообще могло чем-то помочь, если хоть что-то во мне могло остановить катастрофу, разворачивающуюся перед моими глазами, — мне нужно было позволить ему проснуться. Сейчас. Немедленно.

Я закрыл глаза, чувствуя, как отчаяние и беспомощность сплетаются в единственную, отчаянную мольбу, — не мысль даже, а нечто более простое, более первобытное, единственное слово, вырвавшееся из самой глубины моего существа.

Помоги.

И мир вокруг меня замер.

Не в буквальном смысле — я слышал, краем сознания, что бой продолжался, что крики и звон металла никуда не делись, — но что-то внутри меня самого остановилось, замерло на одно долгое, вневременное мгновение — точно сама вселенная затаила дыхание в ожидании ответа.

А затем все обрывки — сны, что преследовали меня неделями, вспышки узнавания у резервуаров, у ламп, у арки, каждое смутное, необъяснимое дежавю, каждый фрагмент, слишком быстрый, чтобы удержать его прежде, чем он ускользал, — хлынули разом, соединяясь, сплетаясь, складываясь в единую, цельную картину.

Историю. Семь дней.

Глава 26. Семь дней

«Одиночество — цена, которую платят за то, чтобы узнать себя»

Сознание возвращалось медленно, слоями, точно кто-то снимал плотную ткань с чего-то, что давно лежало под ней в темноте.

Первым пришло ощущение — странное, вязкое, то самое, что бывает после слишком долгого, слишком глубокого сна, когда тело точно забывает, как им пользоваться, а разум ещё несколько долгих секунд плавает где-то на границе между сновидением и реальностью. Вторым — жёсткая, неровная поверхность под спиной: голый деревянный пол, ничем не застеленный. Только после этого пришла мысль, а вместе с ней — открывшиеся глаза и первый взгляд на низкий деревянный потолок, которого я никогда прежде не видел.

Я сел медленно, чувствуя, как затекшее тело нехотя откликается на движение, и несколько долгих секунд просто сидел неподвижно, позволяя глазам привыкнуть к тусклому, ровному свету, заполнявшему помещение без видимого источника.

Комната была маленькой, квадратной, совершенно пустой — ни мебели, ни утвари, ничего, кроме двери в дальней стене и единственного окна напротив, за которым не было ничего, кроме плотной, приглушённой белизны, лишённой очертаний неба, земли или горизонта. Свет проникал сквозь это окно ровным, неярким потоком, не режущим глаза, но и не дающим никакой информации о том, что находится снаружи.

Я понятия не имел что это место. Ни одной детали, ни одного ориентира, за который можно было бы зацепиться памятью. И что хуже — я понятия не имел, сколько времени провёл на этом голом полу без сознания. Час? Ночь? Дольше?

— Это что за хрень, — сказал я вслух, и звук собственного голоса в этой пустой комнате прозвучал чужим, точно принадлежал кому-то другому.

Я заставил себя подняться, опираясь ладонью о стену, пока ноги не перестали казаться чужими. Тело не болело — просто было каким-то замедленным, ватным, точно ещё не до конца проснулось, хотя разум уже вовсю пытался понять, что происходит. Я не помнил, как здесь оказался. Не помнил вообще ничего после определённой точки, и эта точка, стоило мне сосредоточиться, начала медленно проступать сквозь туман.

Бар. Разговор ни о чём с приятелями, растянутый на пару часов и несколько бокалов. Я помнил смех, помнил чей-то не особенно смешной анекдот, помнил, как проверил телефон и решил, что пора домой.

Я помнил холодный воздух на лице, когда вышел на улицу. Помнил короткую дорогу до такси, помнил, как назвал водителю адрес, помнил, как откинулся на сиденье, глядя на проносящиеся мимо огни города.

Я помнил, как поднялся в свою квартиру. Помнил звук ключа, поворачивающегося в замке. Помнил, как дверь закрылась за мной с тем самым характерным щелчком, который слышал каждый вечер вот уже который год.

А дальше — ничего. Ровная, абсолютная тишина там, где должна была быть память о следующих нескольких часах, минимум, — а возможно, судя по тому, насколько чужим казалось это место, куда больше, чем несколько часов.

Я подошёл к окну, всматриваясь в белизну за стеклом в поисках хоть какой-то детали, любого намёка на то, где я нахожусь, — но свет оставался ровным, безучастным, ничего не выдающим, сколько бы я ни всматривался. Я попробовал толкнуть раму — та не поддалась, не потому что была заперта, а потому что, судя по всему, вовсе не была окном в привычном смысле: гладкая, твёрдая поверхность, пропускающая свет, но не воздух и не звук.

Я повернулся к двери.

Дверь оказалась куда более обыкновенной — простая деревянная створка с металлической щеколдой, которая легко поддалась под пальцами. Воздух, ворвавшийся в комнату в момент открытия, был свежим и заметно прохладнее того, что был внутри, — не обжигающий холод, а скорее та бодрящая прохлада раннего горного утра, к которой, впрочем, я тоже был совершенно не готов в одной рубашке.

Я вышел наружу.

Изба стояла на каменистом уступе, а за ним — насколько хватало глаз — тянулись снежные склоны, исчезающие в той же приглушённой белизне, что заполняла окно изнутри, только здесь эта белизна была настоящей: снег, туман, стирающие границу между небом и землёй настолько, что я не мог понять, где заканчивается одно и начинается другое. Прохлада снаружи оказалась терпимее, чем я ожидал, — не смертельной, но достаточно ощутимой, чтобы через несколько минут я почувствовал, как замерзают открытые участки кожи, а тонкая ткань рубашки не даёт почти никакой защиты.

Я обошёл избу по периметру, ровно настолько, чтобы убедиться: с любой стороны открывался один и тот же вид — снег, камни и туман, без единого намёка на дорогу, тропу или хоть какой-то признак человеческого присутствия. Минут через десять я вернулся внутрь, дрожа, растирая руки, чтобы вернуть чувствительность пальцам.

Внутри, при всей своей неприветливости, было ощутимо комфортнее — не тепло в привычном смысле, а просто отсутствие того ветра, что снаружи медленно, но верно вытягивал из тела остатки тепла. Я сел на пол, прислонившись спиной к стене, и позволил себе несколько минут просто сидеть, приходя в себя после этой короткой вылазки.

Я заставил себя думать методично, как привык делать это в любой другой, куда менее катастрофической ситуации, — раскладывая проблему на составляющие, точно передо мной был контракт с неясными условиями, а не заснеженная изба неизвестно где. Где я нахожусь — неизвестно. Как сюда попал — неизвестно. Есть ли отсюда выход — неизвестно, но, судя по бескрайней белизне за порогом, маловероятно, что он найдётся быстро. У меня нет телефона, нет тёплой одежды, нет еды, нет воды, кроме, возможно, снега, который я в самом крайнем случае мог бы растопить.

Единственное, что у меня было, — время. И я понятия не имел, много его или мало.

***

Дни потянулись друг за другом без единого ориентира, способного отличить один от другого, кроме разве что смены оттенков света за окном — от белого к чуть более серому и обратно, — которую я решил считать условной сменой дня и ночи, хотя понятия не имел, насколько это соответствует действительности.

На вторые сутки я обошёл всю избу заново, простукивая каждую стену в поисках хоть одной слабой доски, хоть одной щели, — ничего. Дерево было цельным, точно выросшим прямо в этой форме, а не собранным человеческими руками. Я попробовал крикнуть в сторону склона, несколько раз, пока горло не заболело от холодного воздуха, — ответом была только тишина, настолько плотная, что казалось, она поглощает звук ещё до того, как он успевает отразиться от чего-либо.

Голод пришёл раньше, чем я ожидал, — тупая, настойчивая пустота под рёбрами, которая с каждым часом становилась всё труднее игнорировать. Жажду я утолял снегом, набранным короткими, отчаянными перебежками за порог и обратно, каждый раз возвращаясь внутрь с побелевшими от холода пальцами и твёрдым намерением не делать этого больше, — намерением, которое каждый раз рушилось спустя несколько часов, когда сухость во рту становилась невыносимой.

К исходу второго дня я перепробовал, кажется, все разумные варианты, какие только приходили в голову, — и ни один из них не сработал. Дверь оставалась единственным выходом, а выход этот вёл лишь в снег, туман и белизну, у которой, судя по всему, не было конца.

Я сидел на полу, обхватив колени руками, и думал о том, что рациональность, которой я всегда так гордился, здесь была практически бесполезна: не существовало умного решения для проблемы под названием «остаться без еды в неизвестном месте без единой зацепки», кроме одного, самого очевидного и самого пугающего — рано или поздно придётся спуститься вниз и попытаться дойти хоть куда-нибудь, вместо того чтобы медленно слабеть в четырёх стенах, которые, по крайней мере, не убивали быстро.

Вопрос был не в том, придётся ли это сделать.

Вопрос был в том, сколько ещё дней у меня есть, прежде чем тело станет слишком слабым, чтобы попытка вообще имела смысл.

***

Я вышел на третий день, на рассвете — если это можно было назвать рассветом, судя по едва уловимой перемене оттенка света за окном, — потому что голод к этому моменту превратился из тупой боли в нечто куда более настойчивое, требовательное, заглушающее почти любую другую мысль.

Одежда, в которой я был, — тонкая рубашка, брюки, ботинки, совершенно не рассчитанные ни на снег, ни на долгий спуск, — казалась почти издевательством перед лицом того, что ждало снаружи. Рукава я обмотал вокруг ладоней, насколько хватило длины ткани, понимая, что это вряд ли спасёт от обморожения, но не находя ничего лучше под рукой.

Никакой тропы вниз не было — ни протоптанной дорожки, ни зарубок на камнях, ничего, что подсказало бы, куда идти. Был только склон, уходящий вниз широкими, неровными террасами из снега и камня, и мне предстояло выбирать путь самому, шаг за шагом, как лыжнику, впервые спускающемуся по нетронутой, никем не обкатанной трассе, не зная заранее, где под снегом скрывается камень, а где — пустота. Я шёл, стараясь держаться того, что выглядело наиболее пологим, проваливаясь местами по колено, выгребая себя обратно руками, петляя между валунами, торчащими из снега тёмными, обледеневшими горбами.

Первый час дался тяжело, но терпимо. Я двигался методично, считая шаги, разбивая бесконечный спуск на маленькие, управляемые отрезки, — привычка, которая всегда помогала мне справляться с чем угодно, требующим выдержки больше, чем сил. Я думал о том, что где-то там, внизу, должна быть хоть какая-то цивилизация, хоть одна деревня, хоть один человек, способный указать мне направление обратно к чему-то узнаваемому.

Ко второму часу счёт шагов начал сбиваться. Ноги, промокшие насквозь ещё в первые минуты спуска, перестали ощущаться как нечто, чем я управляю сознательно, — они просто двигались, потому что должны были двигаться, потому что остановка означала конец. Дыхание давалось всё труднее, каждый вдох обжигал лёгкие холодным воздухом, а перед глазами то и дело вспыхивали и гасли тёмные пятна, лишая пейзаж вокруг последних остатков чёткости.

К тому моменту, когда я перестал чувствовать пальцы на руках — не онемение, а полное, тревожное отсутствие ощущений — точно их вовсе не существовало, — я понял, что зашёл дальше точки, откуда мог бы вернуться назад, даже если бы захотел. Ноги на подъёме уже не выдержали бы веса собственного тела.

Снег повалил гуще, застилая и без того скудную видимость, и где-то в этой белой пелене я в последний раз попытался сделать шаг вперёд — и не смог. Ноги подкосились, и я упал на колени в сугроб, чувствуя, как холод, который до этого казался внешним врагом, теперь точно проникает изнутри, останавливая каждую мысль на середине.

Я больше не мог.

Эта мысль пришла ясно, отчётливо, без паники — просто как констатация факта, вынесенная тем немногим, что ещё оставалось рациональным в моей голове. Я больше не мог идти. Не мог согреться. Не мог придумать ничего, что изменило бы исход того, что, судя по всему, происходило прямо сейчас.

Я лёг на бок, потому что сидеть прямо уже не хватало сил, и уставился в белую пустоту неба над собой, думая — как ни странно, без страха, скорее с каким-то отстранённым сожалением — о вещах, которые оставлял позади. О Доминике, который, вероятно, сходил с ума где-то там, за пределами этого белого мира, ничего не зная о том, куда я пропал. О Серене, с её вечными расчётами и той редкой, ускользающей честностью, которую мы позволяли себе только друг с другом. О родителях — сложных, далёких, но всё же родителях, — и о том, что я так толком и не узнал, что стояло за холодностью матери. О партии антиквариата, которую теперь уже точно никто не заберёт вовремя, — нелепая, мелочная мысль, но именно она почему-то зацепилась крепче остальных — точно разум искал что-то маленькое и конкретное, за что можно удержаться, лишь бы не думать о том, что происходит с телом.

Веки становились тяжелее с каждой секундой, и я не находил в себе сил бороться с этим — не потому что сдался, а потому что сопротивление уже давно перестало быть физически возможным. Снег падал на лицо и больше не таял.

Глаза закрылись сами, медленно, точно в замедленной съёмке, и последнее, что я помнил перед тем, как темнота стала полной, — это ощущение, что холод наконец перестал иметь значение.

***

Свет пробился сквозь веки раньше, чем вернулось всё остальное, — не яркий, не режущий, но достаточно ощутимый, чтобы заставить меня с трудом разлепить глаза.

Небо над головой было уже другим — тёмным, беззвёздным, той плотной, глухой темнотой, что приходит на смену дню незаметно для того, кто в это время без сознания. Сколько часов прошло с того момента, как я упал, я понятия не имел, — но холод по-прежнему сковывал каждую клетку тела, а тьма вокруг оставалась почти полной, если бы не то, что происходило в паре десятков метров от меня.

Я приподнял голову, насколько хватило сил, наблюдая за этим со странным, отстранённым любопытством человека, у которого больше не осталось ресурсов на панику или удивление. У подножия невысокой скалы, вырастающей из снега неподалёку, что-то падало с неба. Это было похоже на падающие звёзды — крошечные, стремительные точки света, прочерчивающие короткие, яркие линии в темноте, прежде чем исчезнуть точно в одном и том же месте у подножия скалы. Раз. Другой. Третий. Всякий раз в одну и ту же точку, с той методичностью, которая не оставляла места для случайности, хотя откуда бы взяться закономерности в подобном месте, я представить не мог.

С каждым падением снег в этой точке чуть оседал — точно что-то невидимое медленно протапливало его изнутри, — и через какое-то время там, где раньше был просто сугроб у подножия скалы, начало проступать тёмное пятно: не яма, а нечто более определённое, с чёткими, почти неестественно ровными краями.

Вход в пещеру.

Я не знал, сколько времени потребовалось, чтобы снег протаял достаточно для этого, — своего рода счёт времени давно перестал иметь для меня значение, — но когда тёмный провал стал достаточно большим, чтобы вместить человека, я понял, что это, вероятно, единственный шанс, который у меня остался.

Ноги отказывались слушаться настолько, что о том, чтобы подняться и идти, речи не шло. Я пополз — медленно, из последних сил, загребая снег локтями и коленями, которые почти ничего не чувствовали, — направляясь к этому тёмному пятну так, точно это было единственное, что имело значение во всём существующем мире.

Путь, который в обычных обстоятельствах занял бы не больше минуты, растянулся на что-то, показавшееся вечностью, — но я всё же добрался, ввалившись в отверстие тем последним, судорожным усилием, на которое ещё было способно моё тело.

Внутри пещеры было темно, но, как ни странно, теплее — или, может быть, мне просто хотелось в это верить, потому что альтернатива не оставляла никакой надежды вовсе. Я отполз ещё на пару метров вглубь, подальше от входа и ветра, и, не имея больше сил ни на одну мысль, ни на одно движение, закрыл глаза и позволил темноте забрать себя окончательно.

Глава 27. Пещера

«Узники видят лишь тени на стене и принимают их за реальность»— Платон, «Государство»

Я проснулся от тишины настолько плотной, что несколько секунд не мог понять, оглох я или просто мир вокруг перестал существовать.

Темнота больше не была абсолютной — где-то впереди, в глубине пространства, в котором я лежал, брезжил тусклый, зеленовато-голубой отсвет, слишком слабый, чтобы разглядеть детали, но достаточный, чтобы понять: я не снаружи. Я пошевелился, и тело отозвалось тупой, ноющей болью во всех суставах разом, но не тем смертельным онемением, что настигло меня на склоне, — что-то, отдалённо похожее на облегчение, тронуло меня прежде, чем я успел испугаться того, где нахожусь.

Я сел, привалившись спиной к холодному камню, и заставил себя дышать медленно, пока голова не перестала кружиться.

Пещера.

Я вспомнил — обрывками, урывками, — падающий свет, тающий снег, отчаянный, из последних сил, заползание в тёмный провал у подножия скалы. Значит, я не умер. Или, по крайней мере, не умер там, снаружи, что само по себе казалось маленьким, абсурдным чудом, в которое не хотелось верить до конца.

Я поднялся, держась за стену, — ноги подкашивались, но держали, — и медленно двинулся туда, откуда шёл слабый свет.

Чем дальше я продвигался, тем яснее становилось: это место не было пещерой в привычном смысле слова.

Стены, поначалу неровные, каменные, постепенно выравнивались — их точно специально обтесали, не грубо, а с тщательностью, которая не могла принадлежать природе. Я провёл ладонью по одной из них, ощущая под пальцами едва заметные, ровные борозды — не случайные сколы, а что-то, отдалённо похожее на следы инструмента, хотя я не мог представить, каким инструментом можно было бы добиться подобной гладкости в толще горы. Пол под ногами тоже менялся, становясь более гладким, свободным от острых обломков, которые я ожидал бы найти в естественном туннеле, — точно кто-то прошёл здесь до меня, тщательно выравнивая путь для того, кто пойдёт следом.

Сам проход, начинавшийся достаточно узким, чтобы задевать плечами оба края одновременно, постепенно расширялся — метр за метром, настолько постепенно, что я не сразу заметил перемену, пока не поймал себя на том, что уже не касаюсь стен вовсе, — пока я не оказался в пространстве, которое можно было бы назвать залом, а не туннелем: пять, может быть, шесть метров в поперечнике, с потолком, терявшимся где-то в темноте над головой.

Источник света обнаружился именно там, наверху, — россыпь небольших кристаллов, вживлённых прямо в камень потолка, каждый размером не больше кулака, светящихся тем самым тусклым, зеленовато-голубым сиянием, которое я заметил ещё в темноте. Они не мерцали, не пульсировали — горели ровно, спокойно, точно были частью самой породы, а не отдельным источником, который можно было бы зажечь или погасить. Я насчитал не меньше двух десятков только в пределах видимости, разбросанных без видимой системы, но при этом дающих ровно достаточно света, чтобы разглядеть стены вокруг, — слишком удачное совпадение, чтобы быть случайностью.

— Кто, чёрт возьми, это построил, — сказал я вслух, и звук голоса здесь, в этом пространстве, отозвался странным, многослойным эхом, — зал был явно куда больше, чем позволял видеть тусклый свет.

Никто не ответил, разумеется, — но сама тишина, повисшая после моих слов, казалась мне чуть менее пустой, чем должна была быть, точно пространство вокруг меня внимательно слушало.

Я двинулся дальше, вдоль стены, — не столько из любопытства, сколько потому, что не видел другого разумного варианта действий, а стоять на месте, дожидаясь неизвестно чего, казалось хуже, чем двигаться хоть куда-то, — и именно тогда заметил первое изображение.

Оно было выцарапано — или, точнее будет сказать, выращено — прямо в поверхности камня, и в первое мгновение я принял его за игру света и тени, обман зрения после того, что пришлось пережить телу за последние дни. Но когда я подошёл ближе, сомнений не осталось: это было изображение, и оно двигалось.

Не так, как движется рисованная анимация, — резкими, отдельными кадрами, — а плавно, органично: камень на короткое время словно становился окном в момент, случившийся когда-то очень, очень давно. Фигура на стене — высокая, лишённая чётких черт лица, но безошибочно узнаваемая как нечто похожее на человека, — медленно поднимала руку, и вокруг неё, там, где должна была быть пустота, всё на мгновение застывало: пылинки в воздухе, свет, само движение времени, — а затем отпускало, продолжаясь дальше с того места, где остановилось.

Сцена длилась, может быть, минуту — не повторяясь, не зацикливаясь, — а потом камень снова стал просто камнем, немым и неподвижным, точно ничего и не показывал.

Я стоял, глядя на то место, где секунду назад была фигура, и чувствовал, как что-то холодное и колючее расползается под кожей — ощущение, не имеющее никакого отношения к температуре воздуха.

Я пошёл дальше вдоль стены, и с каждым новым шагом находил новые фрагменты — не связанные хронологически, не пронумерованные, просто разбросанные по камню в порядке, смысл которого я не мог уловить сразу, — каждый оживающий на несколько секунд или минут, стоило мне остановиться напротив достаточно надолго.

То, что я увидел, складывалось в историю. Не всю сразу, не последовательно — скорее так, как смотрят чужие фотографии в альбоме без подписей, домысливая связи между кадрами по наитию, — но история эта была слишком масштабной, слишком древней, чтобы быть просто украшением стен.

Начиналось всё с пустоты.

Не с темноты — с чего-то куда более абсолютного, где даже понятие “пустого пространства” ещё не имело смысла, потому что не существовало ни пространства, ни того, что могло бы его заполнить. Первая сцена, которую я застал целиком, длилась дольше остальных — художник, кем бы он ни был, явно хотел, чтобы я как следует прочувствовал масштаб того, с чего всё началось. На камне не было ничего, кроме медленно клубящейся, неоформленной массы — не тьмы и не света, а чего-то среднего, точно сам материал изображения ещё не решил, чем ему стоит быть. Она пульсировала, сжималась и расширялась снова, без всякого ритма, без всякой логики, — чистое, первозданное отсутствие формы.

Из самой этой невозможности — четыре точки света, возникшие одновременно, но в разных местах пустоты, каждая сначала не больше искры, а затем медленно разгорающаяся, обретающая объём. Три из них светились тем же приглушённым, ровным сиянием, что и кристаллы над моей головой, — где-то на грани голубого и зелёного, живого и в то же время нечеловеческого. Четвёртая точка не светилась вовсе. Она проявлялась иначе — не как источник света, а как его отсутствие с чёткими границами, точно кто-то вырезал ножницами кусок пустоты по контуру фигуры и просто оставил дыру на её месте.

Я смотрел, как эти четыре искры медленно разрастались, обретая формы, отдалённо похожие на тела, — не сразу, не окончательно, а рывками, точно сама идея «формы» была для них новой, непривычной одеждой, которую нужно было примерить несколько раз, прежде чем она сядет как должно. На одном из кадров у одной из светлых фигур было три руки вместо двух; на следующем — уже две, но непропорционально длинные; лишь спустя несколько таких попыток силуэты наконец устоялись в чём-то, что можно было бы назвать телом, — высокие, стройные, лишённые всякой конкретики в лицах, но узнаваемые по силуэту и манере держаться, как узнают людей в темноте по походке.

Первые сцены показывали их взросление — если это было подходящим словом для существ, которые, судя по всему, существовали раньше самого времени.

Один из светлых, самый крупный, самый неподвижный из всех, обретал власть над чем-то, что я не мог до конца осмыслить, глядя на движущийся камень, — не над огнём, не над водой, а над самим ходом вещей, над тем, что заставляет мгновения сменять друг друга, а иногда — застывать. Я видел, как он тянется рукой к пустоте перед собой, и там, где проходили его пальцы, пустота начинала на моих глазах твердеть, обретать структуру — точно сама концепция “раньше” и “позже” рождалась именно в тот момент, вслед за его прикосновением.

На одной из сцен он поднимал ладонь, и всё вокруг него на несколько ударов сердца останавливалось полностью, включая, кажется, само изображение, — я даже затаил дыхание, глядя на этот неподвижный кадр, — а затем срывалось дальше, наверстывая упущенное рывком, вдвое быстрее обычного, прежде чем выровняться. На другом фрагменте я видел его — если можно так выразиться — тренирующимся: он снова и снова замораживал маленький, ещё не до конца оформившийся сгусток материи перед собой, а затем отпускал, замораживал и отпускал, точно оттачивая контроль над чем-то, что даже ему самому давалось не сразу. Было в этой настойчивости что-то почти трогательное — величайшая из четырёх сил рождалась не одним взмахом руки, а повторением, ошибками, терпением.

Вторая фигура, более плавная, женственная в движениях, хоть и лишённая конкретных черт, наполняла пустоту вокруг себя чем-то, что на моих глазах превращалось в подобие жизни, — маленькие, смутные силуэты, появляющиеся из ниоткуда там, где она проводила рукой. Первые её попытки, судя по всему, не увенчались успехом: я видел, как несколько крошечных фигур появлялись под её ладонью и тут же рассыпались обратно в пустоту, точно ей не хватало чего-то, чтобы удержать их существование дольше пары мгновений. Она пробовала снова, и снова, с тем упрямством, что мне, как ни странно, было легко узнать — я видел его в собственном отражении каждый раз, когда упирался в задачу, не поддающуюся с первого раза. Наконец одна из фигур осталась — не рассыпалась, а начала двигаться сама, независимо, — и то, с каким восторгом (насколько подобное слово вообще применимо к древнему, лишённому лица силуэту) она отреагировала на этот первый успех, было почти осязаемым даже сквозь тысячелетия и толщу камня.

На одной особенно долгой сцене я увидел, как она склоняется над одним из первых своих творений — неподвижным, — и в тот же момент её собственный силуэт на камне словно раздваивался: одна версия оставалась яркой, наполненной, живой, вторая — становилась полупрозрачной, почти контурной, точно выцветшей до одного лишь очертания. Обе версии существовали в одном кадре одновременно, накладываясь друг на друга, и что-то в этом сочетании — живого и уже нет, в одной фигуре — задело меня сильнее, чем я готов был признать, стоя один в темноте неизвестно где.

Третья фигура, самая маленькая из четырёх, держала в ладонях нечто, похожее на крошечную сферу, светящуюся всеми цветами разом, — переливающуюся настолько быстро и настолько полно, что взгляд не успевал зафиксировать ни одного отдельного оттенка, только общее, головокружительное ощущение полноты цвета. Она держала эту сферу бережно, обеими ладонями, точно боялась уронить или сжать слишком сильно, — и когда касалась ею других, недавно появившихся существ, от сферы тянулись тонкие, почти невидимые нити, будто она наделяла каждое из них чем-то уникальным, что принадлежало только ему одному. Каждая фигурка, которой касалась эта нить, начинала слегка отличаться от соседних — не размером, не формой, а чем-то менее уловимым, что даже неподвижный камень умудрялся передать: едва заметный наклон головы, свойственный только этому существу, чуть иной ритм движения, которого не было ни у кого другого рядом.

Я заметил, что из всех четверых именно она чаще всего оборачивалась — точно прислушивалась к чему-то за пределами кадра, к чему-то, чего я, зритель тысячелетия спустя, не мог ни увидеть, ни услышать.

А четвёртая, тёмная фигура — та, что оставалась в стороне от остальных на большинстве сцен, — училась чему-то, что я поначалу принял за разрушение, но чем дольше смотрел, тем яснее понимал: это было не разрушение, а превращение. Один и тот же силуэт на моих глазах несколько раз менял форму, перетекая из одного состояния в другое, никогда не останавливаясь на чём-то одном достаточно долго, чтобы это можно было назвать окончательным, — то вытягиваясь, то сжимаясь, то на мгновение рассыпаясь на отдельные фрагменты, чтобы тут же собраться заново в чуть иной конфигурации. В отличие от старшего брата, оттачивающего один и тот же приём раз за разом, эта фигура, казалось, никогда не повторялась дважды — сама идея повторения словно противоречила тому, чем она была по своей сути.

На одном из фрагментов я увидел нечто похожее на взаимодействие между ней и младшей сестрой со сферой — тёмная фигура протягивала руку к свету, который та держала, не касаясь, просто наблюдая с тем, что я бы назвал любопытством, если бы понимал, как любопытство вообще выглядит у существа без лица. Сестра, судя по всему, не отшатывалась — сцена не показывала ни страха, ни настороженности, только спокойное, почти дружеское соседство двух настолько разных природ.

Дальше история темнела в буквальном смысле.

На одной из сцен, самой тревожной из всех, что я видел до этого момента, я не увидел ничего — просто пустой участок камня, где, судя по логике повествования, должно было быть изображение, но не было ровным счётом ничего, ни фигуры, ни фона, ни малейшего намёка на цвет. Пустота внутри пустоты, если такое вообще было возможно. Я простоял перед этим фрагментом дольше, чем перед любым другим, — было в этом отсутствии что-то настолько правильное, настолько логически неизбежное, что я почти физически ощущал, как оно тянет взгляд к себе — точно голод, которому нечем было насытиться на плоской поверхности камня.

А затем, на следующих фрагментах, эта пустота начала расти.

Она появлялась рядом с маленькими, недавно созданными существами — теми самыми, что получили частицу уникальности от третьей, младшей фигуры, — и там, где она касалась их, существа менялись: их движения становились рваными, неестественными, точно что-то изнутри переписывало саму суть того, чем они были. Я видел одно из них — маленькую, хрупкую фигурку, которую, кажется, узнавал по паре предыдущих сцен, — как оно застывало на мгновение, будто споткнувшись, а затем продолжало двигаться уже иначе: угловато, рывками, глаза (если у него вообще было что-то похожее на глаза) теперь смотрели не наружу, а будто внутрь себя, на что-то, что происходило под собственной кожей.

Зараза — иначе я не мог это назвать — распространялась от одного к другому с пугающей, органической методичностью, не разрушая, а прорастая, засевая себя всё глубже: одно заражённое существо касалось другого, и тьма перетекала между ними тонкой, едва заметной нитью, слишком похожей на те нити уникальности, что раздавала третья сестра, чтобы это можно было счесть случайным сходством. Сама зараза будто научилась подражать дару, который пыталась извратить.

Следующие сцены показывали войну.

Я смотрел, как четверо — трое светлых и тёмный вместе с ними, объединившиеся против чего-то общего, — сражались рядом с существами, которых зараза ещё не коснулась, против тех, кого она уже поглотила целиком. Старший брат замораживал целые участки поля боя, обращая заражённых в неподвижные, застывшие фигуры, — и всё же я заметил, что чем чаще он это делал, тем медленнее, тем менее охотно возвращалось движение туда, где он его останавливал, точно каждое такое замораживание истощало что-то в нём самом. Старшая сестра металась между ранеными, пытаясь удержать в них ту самую жизнь, которую сама же им и дала, — и на одном фрагменте я увидел, как несколько её раздвоенных силуэтов, живой и полупрозрачный, замерцали одновременно в разных концах поля боя, точно она сама разделилась, пытаясь успеть везде.

Тёмный сражался иначе, чем остальные, — не защищая, а меняя: я видел, как он касался заражённых существ, и вместо того чтобы уничтожить заразу силой, словно перестраивал её изнутри, обращая разрушительное превращение в нечто управляемое, замедленное, почти обратное. Это работало не всегда — на паре сцен существо под его рукой рассыпалось окончательно вместо того, чтобы исцелиться, — но достаточно часто, чтобы стать заметной, самостоятельной линией в общей картине битвы.

Масштаб этих сцен превосходил всё, что я мог удержать в голове разом: целые ландшафты менялись на моих глазах, разрывались и складывались заново, точно сама война велась не оружием, а самой тканью реальности. Горы вставали и осыпались за один мимолётный кадр; то, что могло быть океаном, вскипало и застывало льдом в одном и том же движении.

Они победили — по крайней мере, так подсказывала следующая сцена, где растущая пустота отступила, съёжилась до едва заметного пятна где-то на краю изображения, — но что-то в том, как это было показано, подсказывало мне, что победа эта не была окончательной. Четверо стояли — если “стояли” вообще подходящее слово для того, что я видел, — над этим сжавшимся пятном пустоты, и ни один из них не сделал финального, уничтожающего движения. Пятно осталось. Маленькое, притаившееся, ждущее — сами победители, глядя на него, точно понимали то, чего пока не понимал я: что стереть его до конца попросту невозможно.

Потом наступила тишина — не в буквальном смысле, а в смысле повествования: череда спокойных, почти умиротворяющих сцен, где четверо, судя по всему, занимались чем-то вроде созидания. Они странствовали — если это слово вообще применимо к существам, для которых пространство, судя по всему, не было препятствием, — оставляя за собой новые миры, засеянные той самой уникальностью, которую раздавала младшая сестра, наполненные жизнью, которую создавала вторая.

Я задержался у этой части дольше, чем у любой другой, — здесь не было ни ужаса, ни спешки, просто медленная, почти нежная последовательность образов: старший брат, аккуратно замедляющий вращение только что рождённого мира, чтобы дать ему устояться; старшая сестра, склонившаяся над первыми ростками жизни на новой, ещё безымянной земле, её раздвоенный силуэт больше не казался тревожным, а скорее умиротворённым — она словно смирилась с тем, что несёт в себе и то и другое одновременно, и нашла в этом какой-то собственный, странный покой; младшая сестра, перебегающая от одного новорождённого существа к другому с той сферой в руках, каждый раз останавливаясь чуть дольше положенного, точно искренне радовалась каждой новой, уникальной искре, которую только что подарила миру.

Даже тёмный, обычно державшийся в стороне, здесь чаще появлялся рядом с остальными — не сливаясь с их светом, но и не отдаляясь демонстративно, как в самых первых сценах. На одном из фрагментов я увидел, как он превращает бесплодный, каменистый кусок земли в нечто плодородное, слой за слоем меняя его природу, пока младшая сестра не касалась получившегося своей нитью, — эти двое, каждый по-своему близкий к идее перемены, словно нашли способ работать в тандеме, дополняя друг друга.

Это выглядело как эпоха мира. Долгая, спокойная, ничем не омрачённая, — и я поймал себя на мысли, что почти завидую тому, что видел: не силе, не бессмертию, а именно этому — простому, незамутнённому ощущению общего дела между четырьмя, которые, судя по всему, действительно любили друг друга той формой любви, для которой у меня не было подходящего слова.

А потом пустота вернулась.

На этот раз она не набросилась на маленькие, беззащитные создания — она пришла прямо к одной из четырёх фигур, к той самой младшей, с сияющей сферой в руках, — и то, как это было показано, не оставляло сомнений: пустота не сражалась с ней. Она говорила с ней.

Я смотрел на этот разговор — если можно было назвать разговором безмолвное, медленное сближение фигуры и растущего пятна тьмы — с растущим, тревожным узнаванием чего-то, что я не мог сразу назвать. Пустота не давила, не угрожала. Она держалась на почтительном расстоянии, точно ждала приглашения, и раз за разом, сцена за сценой, это расстояние сокращалось не потому, что пустота наступала, а потому что сама сестра, кажется, делала шаг ей навстречу. На одном из фрагментов я увидел, как она протягивает руку к границе пустоты — тем же жестом, каким касалась своей нитью недавно созданных существ, — точно пыталась дать частицу уникальности и ей тоже, искренне веря, что даже это можно исцелить любовью и вниманием, если правильно постараться.

Контур её фигуры менялся медленно, почти незаметно от кадра к кадру, — убеждение работало эффективнее любой силы, — сначала едва уловимое потемнение на краю силуэта, затем чуть глубже, ещё через несколько сцен — уже отчётливая тень, прораставшая от кончиков пальцев внутрь, — пока однажды, на одном из фрагментов, её силуэт не слился с той самой растущей пустотой полностью, без остатка, точно её больше не существовало отдельно от неё. Сфера в её руках, всегда сиявшая всеми цветами разом, на этом кадре погасла — не разбилась, не исчезла, а просто перестала светиться, точно из неё вынули саму суть.

Дальше была ещё одна битва — но эта разительно отличалась от первой.

Трое против одной. Я смотрел, не в силах отвести взгляд, как заражённая фигура — вчерашняя сестра, а теперь нечто иное, слившееся с пустотой настолько, что я больше не мог сказать, где заканчивается одно и начинается другое, — обрушилась на своих же братьев и сестру без предупреждения, посреди одной из тех самых мирных сцен созидания, точно выжидала момента, когда её меньше всего будут ждать. Старший брат попытался остановить время вокруг неё, как делал это с обычными заражёнными существами, — но в этот раз его дар словно соскальзывал с неё, не находя опоры, потому что то, чем она стала, больше не подчинялось обычным законам, которые он контролировал.

Светлые фигуры сражались, но проигрывали — одну за другой я видел, как их сияние гаснет, как их контуры застывают в последний раз и больше не движутся. Старшая сестра пала первой — на последнем кадре с её участием оба её силуэта, живой и полупрозрачный, наконец слились в один, неподвижный, оставшийся таким навсегда. Старший брат продержался дольше, но и его в конце концов настигло что-то, что на камне выглядело как остановка уже не времени вокруг него, а самого его существования, — застывший навечно, единственный раз в жизни статичный жест руки, тянущейся к сестре, которую он уже не успел спасти.

Двое из четверых погибли на этих сценах. Третий — тот самый тёмный, чей силуэт я узнавал по вечной незавершённости формы, — сопротивлялся дольше остальных, дольше, чем, казалось, было физически возможно. Я видел, как он снова и снова менял форму, уворачиваясь, перетекая из одной конфигурации в другую в попытке не дать заражённой сестре зацепиться за что-то постоянное в его природе, — но в конце концов и его настигла та же участь, только иначе: вместо того чтобы погаснуть, его фигуру заключили — я не мог подобрать другого слова — в нечто вроде клетки, сотканной из той же тьмы, что победила его, точно даже она, в своём новом, чуждом состоянии, понимала: убить его так же, как убила остальных, попросту невозможно.

На этом изображение застыло, не оживая больше, сколько бы я ни ждал.

Я стоял перед этим последним, неподвижным фрагментом истории — три погасших силуэта и один заточённый, — и чувствовал, как по коже расходится холод, не имеющий никакого отношения к температуре воздуха в этом странном, рукотворном месте. Что-то в этой истории — в самой её структуре, в том, с какой тщательностью и болью она была вырезана в камне, — ощущалось не как древняя легенда, пересказанная десятым поколением сказителей, а как нечто куда более личное. Похоже, тот, кто это создал, не просто знал историю. Он словно был её частью.

Я обернулся, оглядывая зал целиком, — россыпь кристаллов над головой, гладкие, слишком правильные стены, десятки других фрагментов истории, застывших в ожидании, пока кто-то остановится напротив достаточно надолго, чтобы их разбудить. Ни один здравомыслящий человек не выцарапывает подобное просто так, ради красоты, — а тем более не выращивает изображения, которые двигаются сами по себе, стоит на них посмотреть. Это было послание. Или предупреждение. Или, возможно, и то и другое одновременно, адресованное неизвестно кому и неизвестно когда, — просто ждущее, пока найдётся тот, кто забредёт достаточно глубоко, чтобы его прочитать.

Я не знал, что делать с этим знанием. Не знал, имеет ли оно вообще отношение ко мне, к тому, как я здесь оказался, или это просто древняя, случайная находка, никак не связанная с моим собственным, куда более приземлённым бедствием — голодом, холодом, необходимостью выжить ещё один день в незнакомом месте.

Но что-то подсказывало мне — то самое смутное, необъяснимое чувство, которое я не мог списать ни на усталость, ни на голод, — что связь всё же есть. Что я не просто наткнулся на эту историю случайно.

Где-то там, дальше в темноте туннеля, история, судя по всему, продолжалась. И я, как ни странно, уже не был уверен, что у меня есть выбор — идти дальше или остановиться здесь.

Глава 28. Дархион

«Даже боги не властны над временем, только над переменами»

Я стоял перед последним застывшим фрагментом ещё несколько долгих секунд, а потом всё же двинулся дальше — не потому что нашёл в себе смелость, а потому что оставаться на месте, в темноте, среди трёх мёртвых силуэтов и одного заточённого, казалось ещё хуже, чем идти вперёд, навстречу неизвестности, которая хотя бы обещала какое-то движение.

Туннель за залом с наскальной живописью сужался снова, но ненадолго — метров через двадцать он опять расширился, на этот раз в пространство настолько большое, что тусклый свет кристаллов над головой не доставал до дальней стены, оставляя её тонущей в темноте. Я шёл медленно, одной рукой касаясь стены — привычка, выработавшаяся за последние часы (или дни, я давно потерял им счёт) блуждания в темноте, — и с каждым шагом всё отчётливее чувствовал, что стены здесь снова меняются: глаже, ровнее, точно это пространство было отделано с ещё большей тщательностью, чем предыдущий зал, — оно явно значило больше для того, кто всё это построил.

Воздух здесь тоже был другим. Не холоднее и не теплее — просто плотнее, тяжелее, точно я вошёл в помещение, где кто-то долго и напряжённо думал, а мысли эти так и остались висеть, не находя выхода, пропитывая собой саму атмосферу. Я невольно замедлил дыхание — громкий вдох мог потревожить что-то, чему лучше было оставаться потревоженным.

И тогда я почувствовал взгляд.

Не увидел — почувствовал, тем самым древним, звериным чутьём, что срабатывает раньше разума, поднимая волосы на загривке ещё до того, как сознание успевает сформулировать слово “опасность”. Я замер посреди зала, оглядываясь, но не видел ничего, кроме темноты впереди и слабого мерцания кристаллов позади, — и всё же ощущение не проходило, только усиливалось с каждой секундой: что-то там, в темноте, наконец заметило меня в ответ.

Это было странное чувство — не такое, как от взгляда другого человека, который можно было бы описать привычными словами: пристальный, изучающий, враждебный. Это ощущалось так, точно внимание было направлено не на моё лицо и не на моё тело, а на что-то глубже, на саму суть того, чем я являлся, — меня не разглядывали, а взвешивали.

— Есть тут кто-нибудь? — спросил я вслух, и голос предательски дрогнул на последнем слове.

Тишина, ответившая мне, была другой, чем та, что сопровождала меня всю дорогу по туннелю. Не пустой — выжидающей.

Я сделал ещё один шаг вперёд, и ещё один, чувствуя, как с каждым метром это ощущение взгляда становится плотнее, осязаемее, — а затем остановился, потому что ноги вдруг отказались нести меня дальше без хоть какого-то подтверждения, что я не иду прямиком в пасть чему-то, что уже видит меня целиком, пока я не вижу ничего.

Именно тогда, вглядываясь в темноту перед собой в поисках источника этого ощущения, я наконец разглядел сферу — точнее, разглядел её раньше, чем понял, что именно вижу.

Она находилась в дальнем конце зала, там, где темнота была особенно плотной, — идеально ровная, точно выточенная гигантским, невозможным инструментом, поверхность которой не отражала тусклый свет кристаллов, а точно впитывала его, оставляя вокруг себя ещё более глубокий мрак, чем везде вокруг. Метров пять в диаметре, если на глаз, — достаточно большая, чтобы вместить нечто крупное, и достаточно неподвижная, чтобы во мне тут же всколыхнулось узнавание: я уже видел нечто похожее совсем недавно, на стене, минуты (или часы?) назад.

Клетка.

Я подошёл ближе, преодолевая инстинкт, кричавший мне держаться подальше, — какая-то другая, упрямая часть меня требовала увидеть, убедиться, прежде чем позволить себе поверить во что-либо. Поверхность сферы, вблизи, оказалась не абсолютно чёрной, как мне показалось издалека, — в ней были едва уловимые, медленные переливы, почти неразличимые для глаза, точно сама тьма внутри неё имела текстуру, имела движение, пусть и настолько замедленное, что человеческое восприятие с трудом улавливало разницу между одним мгновением и следующим.

Внутри сферы — сквозь её поверхность, которая, как оказалось, всё же была полупрозрачной, если долго вглядываться, — виднелся силуэт. Неподвижный настолько абсолютно, что я поначалу принял его за статую, за ещё одно изображение, вроде тех, что покрывали стены снаружи, — высокая фигура, застывшая в позе, которую я не мог толком разобрать, точно её застали на середине какого-то действия и заморозили так, не дав закончить. Одна рука была наполовину поднята, словно тянулась к чему-то или отталкивала что-то, торс развёрнут не совсем в мою сторону, точно мгновение назад фигура смотрела куда-то ещё. Черты были смутными, почти человеческими — достаточно, чтобы моё сознание цеплялось за узнаваемость, и в то же время недостаточно, чтобы я мог сказать: да, это точно человек. Что-то в пропорциях было едва заметно не так — плечи чуть шире, чем позволяла бы анатомия, шея чуть длиннее, — мелкие детали, которые ускользали от прямого взгляда, но накапливались в общее, тревожное ощущение неправильности.

Я стоял, не в силах сдвинуться с места, глядя на эту неподвижную фигуру внутри неподвижной сферы, и часть меня — та самая рациональная, привычная часть, что всегда искала логичное объяснение любой ситуации, — настойчиво нашёптывала: это истощение. Голод. Обморожение, добравшееся до мозга. Ты видишь то, чего нет, потому что тело слишком долго было на грани смерти, чтобы доверять собственным глазам.

Мысль была утешительной. Мне очень хотелось в неё поверить.

Я даже сделал шаг назад, всерьёз рассматривая возможность просто развернуться, уйти обратно тем же путём, каким пришёл, и списать всё увиденное на бред перегруженного, замерзающего разума. Но что-то — то самое ощущение взгляда, никуда не девшееся, лишь усилившееся теперь, когда я оказался так близко, — удержало меня на месте.

Именно в этот момент, точно в ответ на саму мою нерешительность, тишину зала разорвал голос.

Ты не спишь, и ты не сходишь с ума.

Голос — если это вообще было подходящим словом — раздался не в воздухе передо мной, а где-то глубже, внутри собственного черепа, точно мысль, которая была не моей, но звучала теми же нейронами, что звучали мои собственные. Я вздрогнул так резко, что едва не упал, отшатнувшись на шаг назад.

— Что за… — начал я, и голос сорвался.

Хотя я бы на твоём месте всё равно предпочёл первое объяснение, — продолжил голос, и в нём была странная, усталая нотка, почти похожая на сухую иронию, совершенно не вязавшуюся с ужасом происходящего. Безумие, по крайней мере, поддаётся лечению. С этим — сложнее.

Я попятился ещё на шаг, сердце колотилось так, что отдавалось в ушах громче любого эха.

— Ты… в моей голове?

Не совсем. Скорее рядом с ней. Разница важна, хоть я и не жду, что ты сейчас в состоянии её оценить.

Фигура внутри сферы не пошевелилась ни на миллиметр, продолжая оставаться той же неподвижной статуей, — и тем страннее было слышать этот голос, идущий словно ниоткуда и отовсюду одновременно, спокойный, взвешенный, с той же ленивой, почти скучающей интонацией, с какой говорят люди, которым нечего терять и некуда торопиться.

— Я схожу с ума, — сказал я вслух, скорее себе, чем голосу в голове.

Ты уже говорил это. Повторение не сделает утверждение более верным.

Что-то в этой сухой, почти насмешливой прямоте — вместо ожидаемой угрозы, вместо древнего, пугающего величия, которое я, по идее, должен был почувствовать перед чем-то, кто был старше самой концепции времени, — заставило меня, как ни абсурдно это было в подобной ситуации, почти рассмеяться. Истерически, на грани срыва, но всё же.

— Ты хоть представляешь, как безумно это звучит? Голос в моей голове от статуи в шаре, — сказал я.

Представляю. У меня было достаточно времени, чтобы обдумать, как это будет звучать для каждого, кто окажется здесь. Ты не первый.

Не успел я подобрать ответ на эти слова, как почувствовал, как что-то — не боль, не физическое ощущение, а нечто куда более странное, точно лёгкое, вежливое прикосновение к самой поверхности мыслей — коснулось меня, скользнуло по чему-то внутри черепа, задержалось на долю секунды и отступило.

Кай Делакруа, — произнёс голос, и в этом было что-то, отчего у меня скрутило живот от одного лишь звучания собственного имени в устах этого существа. Двадцать шесть лет. Далеко от дома. Дальше, чем ты сам понимаешь.

— Как ты…

Как я узнал твоё имя? Так же, как узнаю всё остальное о тех немногих, кто забредает сюда, — беру его из того немногого, что лежит на поверхности твоего сознания. Не тревожься, я не роюсь глубже, чем необходимо. У меня нет ни причин, ни, честно говоря, особого желания.

— Это не делает происходящее менее жутким, — сказал я, чувствуя, как ноги наконец слушаются достаточно, чтобы я мог сесть на ближайший валун, потому что стоять дальше не было ни сил, ни смысла.

Справедливо, — согласился голос с той же ровной, безэмоциональной честностью. — Впрочем, у меня редко бывает случай практиковаться в тактичности. Прости, если разучился.

Я сидел, глядя на неподвижную фигуру в сфере, и попытался — безуспешно — сформулировать хоть один вопрос из тех сотен, что теснились в голове одновременно, толкаясь и обрываясь на середине.

— У тебя есть имя? — спросил я наконец, потому что это казалось наименее безумным из всего, что приходило в голову.

Есть. Ты не сможешь его произнести. Ни один смертный язык не сможет — не потому что оно длинное или сложное, а потому что оно попросту не создано для гортани и языка, которыми располагаешь ты.

— Тогда как мне тебя называть?

Повисла пауза — первая настоящая пауза за весь разговор: существо, привыкшее не нуждаться во времени на раздумья, всё же взяло его сейчас.

Выбери сам, — сказал он наконец. — Ты уже знаешь достаточно из того, что видел на стенах снаружи. Назови меня так, как тебе будет удобно произносить. Мне, признаться, любопытно, что выберет человек, который явно провёл больше времени с историей, вырезанной в камне, чем большинство существ моего рода — за всю его историю.

Я думал недолго — усталость, голод и потрясение оставляли не так много места для творчества, — но в голове, помимо воли, начало складываться звучание, тяжёлое и в то же время странно уместное.

— Дархион, — сказал я вслух, пробуя слово на вкус. — Пусть будет Дархион.

Почему именно так? — спросил он, и в нём прозвучало что-то похожее на неподдельное любопытство: вопрос был задан явно не для проформы.

— Не знаю толком, — признался я. — Само сложилось. Но если вдуматься — на паре языков, которые я немного знаю, в этом звучании слышится что-то вроде “дар” или “дарующий”. Показалось уместным — раз уж ты первый, кого я встретил, кто действительно похож на нечто, способное что-то даровать, а не просто продать втридорога. Даже если это просто случайное совпадение звуков, а не что-то осмысленное.

Совпадение, — повторил Дархион медленно, точно пробуя это слово так же, как я секунду назад пробовал имя. — Любопытная человеческая привычка — находить смысл там, где его никто не закладывал. Хотя, признаться, из всех случайностей эта нравится мне больше многих других, что случались со мной за эти тысячелетия.

— Значит, годится?

Годится, — сказал он, и в этом коротком слове было что-то вроде тихого, почти незаметного удовлетворения. — Впервые за очень долгое время у меня снова есть имя, которое можно произнести вслух.

Пока я привыкал к мысли, что только что дал имя существу старше самой вселенной, любопытство — то самое, отчаянное любопытство человека, отчаянно цепляющегося за возможность понять хоть что-то в происходящем, — постепенно брало верх над первым шоком.

— Ты тот тёмный, — сказал я. — С наскальной живописи. Один из четверых.

Один из четверых, — подтвердил Дархион, и что-то в том, как он это произнёс, звучало одновременно с гордостью и с застарелой, выцветшей от времени горечью. — Хотя «тёмный» — упрощение, которым удобно пользоваться тем, кто рисовал эти стены, не мне судить их за это.

— Расскажи мне, — сказал я. — Всё. С самого начала.

Нет, — ответил он, и в этом единственном слове не было ни грубости, ни угрозы — просто спокойная, окончательная констатация. — Не всё. И не сейчас. Некоторые вещи не предназначены для того, чтобы их выдавали первому встречному, каким бы отчаявшимся он ни казался.

— Тогда хоть что-то, — сказал я, не скрывая раздражения. — Ты влез мне в голову, произнёс моё имя, а я даже не знаю, с кем — точнее, с чем — разговариваю.

Пауза, за которой последовал звук — если можно было назвать звуком то ощущение, которое возникло у меня внутри черепа, — отдалённо похожий на смех. Сухой, невесёлый, но всё же смех.

Справедливое возражение, — сказал Дархион. —Хорошо. Кое-что я расскажу — не всю историю, а лишь её кости, достаточные, чтобы ты понимал, куда именно тебя занесло, не более того.

Я поёжился — не столько от холода, сколько от осознания того, насколько неуместным было моё собственное, вполне человеческое тело в этом разговоре: голодное, измождённое, с занемевшими от долгого сидения на камне ногами, — в то время как голос напротив меня рассуждал о вещах, случившихся прежде, чем вообще возникло понятие “тела”. Я поймал себя на мысли, что где-то на периферии сознания всё ещё жду, что живот громко напомнит о голоде в самый неподходящий момент этого разговора, — и эта до нелепости приземлённая мысль почему-то помогла мне немного унять панику.

Он замолчал на мгновение, точно собираясь с мыслями, — а может, просто выдерживая паузу для эффекта, я не мог знать наверняка.

Мы родились не из одного лишь Хаоса, как, вероятно, показалось тебе на стенах, — начал он. — Мы родились из столкновения Хаоса и Порядка — двух сил, существовавших до всего остального, до самой концепции существования. Старший из нас, тот, кто держал время и пространство в ладонях, и старшая сестра, дававшая жизнь, — они были рождены почти поровну из обеих сил, уравновешены настолько точно, что ни одна сторона их природы не могла взять верх над другой. Именно поэтому Хаос — тот самый, что позже развратил мою младшую сестру, — так и не смог найти в них опору для соблазна. Они были слишком целостны, чтобы в них нашлась трещина, за которую можно было бы зацепиться.

— А ты? — спросил я тихо. — И твоя сестра?

Мы оба родились с перекосом, — сказал Дархион, и в его голосе я впервые услышал что-то похожее на настоящую тяжесть, не наигранную для моего впечатления. — Больше от Хаоса, чем от Порядка, — хоть и в разной мере, и по-разному воплотившейся. Она получила дар созидания через непредсказуемость — каждая душа, которую она создавала, была уникальной, а уникальность, друг мой, всегда немного сродни хаосу по своей природе. Я получил дар перемены — способность становиться иным, никогда не оставаясь одним и тем же дважды. Наши дары были ближе к Хаосу, чем дары старших, но мы сами, несмотря на это родство, вышли совершенно разными — она мягче, добрее, более склонной прощать, я — жёстче, осторожнее, с меньшим доверием к тому, что выглядит слишком похожим на меня самого.

— Именно поэтому тебя не удалось обмануть так же, как её, — сказал я, вспоминая то, что видел на стенах.

Именно поэтому, — подтвердил он. — Я слишком хорошо знал разницу между направленной переменой и бесформенным, пожирающим изменением, которым является Хаос в чистом виде. Меня нельзя было уговорить родством — я знал слишком точно, где заканчивается родство и начинается ложь.

— А если бы попытались? Силой, а не убеждением?

Пытались, — сказал Дархион, и голос его стал чуть тише, точно воспоминание давалось ему тяжелее, чем всё сказанное до этого. — Сила плохо действует на то, что само является переменой по своей природе. Ты не можешь сломать то, что и так постоянно меняет форму, — оно просто становится чем-то другим и продолжает существовать. Именно поэтому меня не убили вместе с братом и сестрой. Не потому что пощадили. Потому что не смогли до конца понять, как убить нечто, у которого нет одной, окончательной формы, которую можно было бы уничтожить раз и навсегда.

— Значит, тебя просто заперли. Раз убить не вышло.

Заперли, — согласился он с той же горькой, сухой иронией. — Не самое элегантное решение, но, надо признать, действенное. Оно и держится тысячелетиями — достаточное свидетельство того, что моя сестра, при всей своей новой, чуждой природе, не растеряла старого таланта решать проблемы прагматично.

Я поймал себя на мысли, что слушаю это с тем же вниманием, с каким в детстве слушал бы страшную сказку на ночь, — с той лишь разницей, что сказка эта, судя по всему, была абсолютной, буквальной правдой, а рассказчик её всё ещё оставался пленником собственной истории в паре десятков метров от меня.

— А что с ней стало? — спросил я тихо. — С твоей сестрой. После того, как всё это случилось.

Не знаю, — сказал Дархион, и на этот раз в его голосе не было ни капли сарказма, только та же голая усталость, что появилась чуть раньше. — Она ушла — если можно так выразиться о бессмертной, слившемся с самим Хаосом настолько, что отдельного «неё» в привычном смысле, возможно, больше не осталось. Что бы она ни делала все эти тысячелетия, до меня это не доходит. Как и почти всё остальное.

Эта мысль — о том, что даже он, существо, помнящее рождение самой вселенной, отрезан от знания о судьбе собственной сестры, — потянула за собой следующий вопрос сам собой, прежде чем я успел его толком обдумать.

— А что случилось после этого? — спросил я. — После того как тебя заточили. Что происходит там сейчас?

Долгая пауза. Достаточно долгая, чтобы я забеспокоился, не оборвал ли я разговор каким-то неверным вопросом.

Не знаю, — сказал наконец Дархион, и впервые в его голосе прозвучало нечто, отдалённо похожее на настоящую усталость, не сарказм и не отстранённость, а голая, невыносимая правда. — Заточение — оно не просто удерживает тело. Оно отрезает от всего, что происходит снаружи, — полностью, без единой щели, через которую могло бы просочиться хоть что-то. Единственное, что доходит до меня, — обрывки, случайные всполохи чужих воспоминаний, которые приносят с собой такие, как ты, — заблудшие, оказавшиеся здесь по причинам, которые я еще не смог разгадать.

— То есть ты не знаешь, как я сюда попал, — сказал я, и в голосе прорвалось что-то похожее на отчаяние. — И не знаешь, как мне выбраться.

Заблудшие иногда оказываются здесь, — сказал Дархион. — Механизм этого мне неизвестен. Не мне решать подобные вещи, и не мне их менять, даже если бы я знал больше, чем говорю.

Ты необычен, — добавил он. — Впрочем, многие из тех, кто находил дорогу сюда за прошедшие тысячелетия, были по-своему необычны. Не думай, что это делает тебя особенным настолько, насколько тебе, вероятно, хотелось бы верить.

Я не нашёл, что на это ответить, — отчасти потому, что устал, отчасти потому, что не был уверен, оскорбление это или что-то вроде странного, неуклюжего утешения.

— Так как мне выбраться отсюда? — спросил я наконец, потому что это был единственный вопрос, ответ на который действительно имел значение прямо сейчас.

Дархион молчал дольше, чем на любой из предыдущих вопросов, — неподвижная фигура в неподвижной сфере, точно сама тишина обдумывала, что мне сказать.

Здесь время не течёт уже целую вечность, — произнёс он наконец — Но с тобой, я впервые за эту вечность чувствую, что оно снова пришло в движение.

Это не было ответом на мой вопрос. И всё же, сидя там, в темноте, глядя на неподвижный силуэт за полупрозрачной стеной сферы, я отчего-то не решился спросить снова.

Что-то в том, как он это сказал — тише обычного, почти нежно, если подобное слово вообще применимо к существу его природы, — заставило меня почувствовать себя не столько напуганным, сколько странно, необъяснимо ответственным: мой случайный, ничего не значащий для меня приход обернулся чем-то важным для того, кто провёл здесь, судя по всему, больше времени, чем существует человеческая история целиком. Я не знал, что делать с этим чувством. Не знал, стоит ли доверять хоть одному слову, произнесённому существом, которое само призналось, что умеет менять форму быстрее, чем я успеваю моргнуть.

Но выбора у меня, по большому счёту, не было. Я сидел на холодном камне в пространстве, которого не должно было существовать, разговаривая с голосом внутри собственной головы, и единственное, что оставалось, — продолжать разговор, потому что альтернативой было молчание, а молчание здесь ощущалось куда страшнее любых слов, какими бы тревожными они ни были.

— Я не уйду отсюда без ответа, — сказал я наконец, стараясь, чтобы голос звучал увереннее, чем я себя чувствовал.

Упрямство, — заметил Дархион, и снова та самая сухая, усталая ирония. — Полезное качество. Не всегда — но чаще, чем принято думать.

Он замолчал, и тишина, повисшая между нами, тянулась достаточно долго, чтобы я успел пересчитать собственное дыхание раз десять.

Выход есть всегда, — сказал он наконец, тише, чем прежде, — эти слова давались ему с каким-то усилием, которое я не мог до конца понять. — Вопрос лишь в том, готов ли ты к цене, которую он потребует. Но об этом, человек, мы поговорим не сегодня.

— Что это значит? — начал я, чувствуя, как внутри снова поднимается паника. — Хочешь сказать, ты знаешь способ, но не…

Договорить я не успел.

Веки вдруг налились непреодолимой, свинцовой тяжестью — кто-то одним движением выключил во мне что-то, отвечавшее за бодрствование, — не постепенно, как это бывает с обычной усталостью, а мгновенно, целиком, без единого шанса сопротивляться. Последним, что я осознал, прежде чем темнота накрыла меня, было ощущение чужого, спокойного присутствия где-то на самом краю сознания — не грубого, не враждебного, а скорее заботливого в том пугающем, покровительственном смысле, в каком взрослый усыпляет ребёнка, чтобы уберечь его от того, что тот пока не готов увидеть.

Спи, — донеслось откуда-то издалека, тише даже, чем шёпот. —Тебе понадобятся силы для того, что будет дальше.

Глава 29. Три двери

«Каждый выбор — это дверь, за которой закрываются все остальные»

Я проснулся с ощущением, что кто-то за ночь заново собрал меня из деталей, которые давно перестали подходить друг другу.

Голод исчез — не притупился, не отступил на второй план, а просто исчез, точно его никогда и не было, оставив после себя лёгкую, почти невесомую ясность в голове. Жажда, сушившая горло с той самой минуты, как я очнулся в избе, тоже пропала. Даже холод, преследовавший меня с первого пробуждения в этом кошмаре, отступил настолько, что я не сразу осознал: я больше не дрожу. Впервые за всё то время, что я мог припомнить, — сколько бы дней, часов или, возможно, недель это ни составляло, — моё тело чувствовало себя целым.

Я сел, ожидая привычной вспышки боли в затёкших мышцах, и не дождался её. Только лёгкость, почти пугающая своей полнотой. Я поднёс ладони к лицу, разглядывая собственные пальцы в тусклом свете кристаллов, — те самые пальцы, которые ещё недавно были белыми от обморожения, лишёнными всякой чувствительности, — и не нашёл на них ни единого следа того, через что прошло это тело всего несколько часов (или дней?) назад. Ни трещин на коже, ни синеватого оттенка, который я успел разглядеть на склоне, прежде чем потерять сознание. Кожа выглядела так, точно всё это либо не происходило вовсе, либо происходило с кем-то другим.

— Ты что-то со мной сделал, — сказал я вслух, обращаясь в темноту зала, туда, где неподвижно застыла сфера с фигурой внутри.

Заметил, — отозвался голос, и в нём была та же сухая, неспешная ирония, к которой я, как ни странно, уже начинал привыкать. — Хотя не уверен, чему тут больше приписать заслугу — моему скромному участию или простому факту, что твоё тело наконец получило возможность нормально поспать, вместо того чтобы умирать на морозе. Иногда лучшее лечение — банальный отдых, а не что-то мистическое.

— Откуда ты знаешь про мороз? — спросил я, чувствуя, как подозрение царапает где-то внутри. — Я не рассказывал тебе, как оказался здесь. Ты знал, где я был, ещё до того, как я сам тебе об этом сказал.

Знал, — согласился Дархион без малейшей попытки оправдаться или увильнуть. — Я почувствовал тебя задолго до того, как ты добрался до моего порога, Кай. Твоё отчаяние на том склоне звучало громче, чем ты, вероятно, готов был бы признать. Не всё в этом месте скрыто от меня настолько полно, насколько тебе, быть может, хотелось бы думать.

— Обнадёживает, — сказал я, поднимаясь на ноги и с удивлением обнаруживая, что они меня прекрасно держат. — Если, конечно, вспомнить, сколько раз за последние несколько дней я умудрялся терять сознание. У меня, кажется, появился профессиональный талант к эффектным обморокам.

Для смертного это, кажется, единственный по-настоящему стабильный твой навык, — заметил Дархион, и я готов был поклясться, что уловил в этом что-то похожее на сдержанное веселье. — Впрочем, не буду отрицать своей скромной роли в последнем случае. Сон был необходим. Я лишь немного… поспособствовал тому, чтобы он длился достаточно долго и оказался достаточно глубоким.

Я прошёлся по залу, разминая ноги, всё ещё не до конца веря собственному телу, — и поймал себя на том, что впервые за долгое время думаю не о выживании, а о чём-то похожем на будущее. О горячем душе. О нормальной еде. О голосе Доминика, который наверняка не переставал звонить мне все эти дни, о выражении его лица, когда я наконец объявлюсь. Мысли эти казались почти непозволительной роскошью после всего, через что я прошёл, — и всё же я позволил себе задержаться в них на несколько драгоценных секунд, прежде чем реальность настоящего положения снова навалилась сверху.

Кристаллы над головой мерцали ровно так же, как и всегда, безучастные к тому, что где-то там, за пределами этого рукотворного, невозможного зала, шла своя, отдельная жизнь, продолжавшаяся без меня уже который день.

Пора было заняться тем единственным вопросом, который на самом деле имел значение. Я подошёл ближе к сфере, чем осмеливался раньше, — странная, необъяснимая смелость, порождённая, видимо, тем самым восстановившимся телом, — и остановился на почтительном расстоянии, разглядывая застывший силуэт внутри.

— Мне нужно выбраться отсюда, — сказал я. — Не только ради себя. Там, снаружи, меня, вероятно, уже ищут — если, конечно, снаружи вообще существует что-то, куда я могу вернуться.

Существует, — подтвердил Дархион. — Хотя и не совсем то место, каким ты его помнишь, — время снаружи не обязано течь так же, как здесь, а я не имею представления, сколько его прошло по ту сторону, пока ты сидел тут со мной.

От этой мысли внутри всё сжалось — тревога совсем иного рода, чем от температуры воздуха.

— А ты? — спросил я, прежде чем успел одёрнуть себя. — Что, если бы я просто попытался тебя выпустить? Разбить эту сферу, или что там нужно сделать?

Что-то похожее на удивление — настоящее, не наигранное — на мгновение проскользнуло в тишине, повисшей после этого вопроса.

Тронут, — сказал наконец Дархион, и в его голосе прозвучала неподдельная, немного растерянная теплота, как у существа, давно разучившегося ожидать подобных предложений. — Но нет, Кай. Эта клетка не заперта на замок, который можно взломать грубой силой смертного. Она соткана из той же ткани, что и сама моя сестра, ставшая Хаосом, — вернее, тем, во что она превратилась. Разрушить её способно лишь нечто одного порядка со мной самим. А таких существ, — он помолчал, и в этой паузе была тяжесть, которую я прежде не слышал в его голосе, — таких существ, боюсь, больше не осталось. Ни одного во всей известной мне вселенной.

— Мне жаль, — сказал я тихо, не находя других слов.

Не стоит, — ответил он. — Ты первый за долгую, очень долгую память, кто вообще предложил это не ради собственной выгоды. Уже одно это — редкость, которую я не забуду, независимо от того, что ты выберешь дальше.

— Тогда как мне вернуться?

Ответ не пришёл сразу — долгая, тяжёлая тишина, точно существо, для которого паузы обычно не значили ничего, на этот раз действительно взвешивало, стоит ли продолжать разговор в эту сторону.

Есть три возможности— сказал он наконец. — Три способа покинуть это место и вернуться туда, откуда ты пришёл. Я расскажу тебе о каждой — но предупреждаю сразу: ни одна из них не бесплатна, и ни одна не так проста, как тебе, вероятно, хотелось бы.

— Почему вообще три? — спросил я, чувствуя, как настороженность возвращается вместе с ясностью мысли, которую подарило восстановившееся тело. — Почему не один, если ты вообще способен открыть выход?

Потому что цена — не то, что я устанавливаю по своей прихоти, — ответил Дархион, и в его голосе прозвучало что-то похожее на терпение, с каким объясняют очевидное существу, ещё не привыкшему к правилам этого места. — Она устанавливается самой природой того, что значит покинуть пространство, подобное этому. Я лишь тот, кто способен указать на них. Не тот, кто их создал.

— Я слушаю, — сказал я, хотя часть меня — та самая, рациональная, привыкшая к контрактам и мелкому шрифту, — уже готовилась к тому, что ни один из вариантов не окажется таким, каким я хотел бы его услышать.

Первая, — начал Дархион, и голос его стал чуть тише, точно сама тема требовала определённой торжественности, — это дверь, через которую многие смертные, оказавшиеся на пороге настоящей смерти, всё же находят путь назад. Твоё тело истощено, Кай. Ты был ближе к смерти на том склоне, чем готов признать даже сейчас, отдохнувший и обманутый собственным телом, вернувшим себе силы. Эта дверь — по сути, довершение того, что уже почти случилось: тело отпускает то, что держит его на этой грани, и начинает заново с чистого листа. Рождение, ты бы сказал, если бы искал человеческое слово. Только более скромное, более частное — не рождение нового человека, а нового тебя, освобождённого от того, что подвело тебя на этой горе.

Что-то похожее на озноб прошло по коже.

— Звучит как смерть, — сказал я тихо.

Звучит — согласился он, не споря. — Многое из того, что ведёт к чему-то новому, звучит как смерть, если смотреть на это с неправильной стороны.

— Второй способ?

Второй, — сказал Дархион, и в его голосе появилось нечто, чего я не слышал прежде за весь наш разговор, — нечто похожее на осторожность, почти на нежелание продолжать, — Потребует, чтобы ты взял с собой частицу меня. Не всего — лишь осколок, крупицу того немногого, что можно отделить от целого, не разрушив ни то, ни другое. Он будет жить внутри тебя, тихо, почти незаметно, — не подчиняя, не меняя тебя в том смысле, которого ты, вероятно, опасаешься, но и не исчезая полностью. Именно она поможет тебе выбраться из этого места.

— Зачем тебе это? — спросил я, чувствуя, как настороженность возвращается с новой силой.

Не мне, — сказал он тихо. — Тебе. Осколок способен на многое, чего не способно смертное тело само по себе, — защиту, которую ты даже не будешь осознавать, пока она не понадобится. Считай это платой вперёд за гостеприимство, которое ты мне оказал одним своим присутствием.

Я не был уверен, что верю этому объяснению до конца, — но что-то в нём, при всей своей туманности, не ощущалось как ложь. Скорее как правда, рассказанная не полностью.

— Третий?

Дархион ответил не сразу. Пауза перед третьим вариантом тянулась дольше, чем перед первыми двумя, вместе взятыми, — даже ему, судя по всему, было не по себе озвучивать её вслух.

Третья способ — сказал он наконец, — Требует не твоей платы. Он требует времени — не твоего. Времени того, кто тебе дорог. Незаметно, невидимо, растянуто на годы, которые он или она так и не проживут, сами того не узнав, откуда взялась эта потеря.

Что-то внутри скрутилось от одного только звучания этих слов — не до конца понятных, туманных, но пробирающих до костей самой своей интонацией.

— Кто? — спросил я, прежде чем успел остановить себя. — Точнее чьё время?

Никто не знает — сказал Дархион тихо. — Плата сама забирает свое в нужное время.

— Нет, — сказал я, прежде чем успел толком обдумать ответ. — Даже не рассказывай мне больше об этом. Я не хочу знать, чьё время это было бы, и не хочу иметь возможность взвесить это как вариант.

Как пожелаешь, — сказал Дархион, и в его голосе не было ни удивления, ни разочарования — только спокойное, ожидаемое принятие. — Многие отказываются от неё сразу же, стоит только начать объяснять. Немногие потом жалеют об этом отказе.

Эта последняя фраза повисла в воздухе дольше, чем мне хотелось бы, но я решил не спрашивать, что она означает.

Я думал — или, точнее, пытался думать, хотя усталость последних дней и вес только что услышанного мешали мысли выстроиться во что-то похожее на порядок. Первая способ пугал своей окончательностью — что-то во мне, помимо воли, отвергало его, умереть тут и возродиться у себя? А если нет, и все это лож, что он мне навязывает. Третья способ пугал ещё сильнее, и от неё я отказался, даже не став обдумывать никаких деталей, потому что не готов был взвешивать чужую жизнь на весах ради собственного спасения.

Оставалась второй.

Я сидел в тишине ещё несколько долгих минут, взвешивая то немногое, что у меня было, — не полную картину, а лишь её осколки, во многом похожие на тот самый осколок сознания, который мне предлагали взять с собой. Часть меня, вымотанная, отчаявшаяся, хотела просто согласиться на что угодно, лишь бы это означало возвращение домой, к друзьям, к обычной жизни, полной куда более простых проблем, чем выбор между тремя метафизическими дверями. Другая часть — та самая, что всегда требовала понимать полную картину, прежде чем подписывать что-либо, — упрямо искала подвох, который, я был уверен, всё ещё скрывался где-то в словах Дархиона, произнесённых слишком гладко, слишком отрепетированно для существа, которое, по идее, не должно было готовиться к подобному разговору заранее.

— Ты предлагал эти способы другим, тем кто приходил до меня? — спросил я, цепляясь за эту мысль.

Да, предлагал. Каждый раз — одни и те же три способа. — ответил он — Каждый раз с одинаковой честностью.

— И что выбирали они?

Разное, — сказал он уклончиво. — Не всем выбор доставался легко. Не все, сделав его, оставались довольны тем, что получили. Но это, полагаю, справедливо для любого выбора в любом из существующих миров, а не только для тех немногих, что делаются здесь.

Я не нашёл, что на это ответить. В его словах не было утешения — только прямота, от которой почему-то становилось спокойнее, чем от любой более удобной лжи.

Именно эта прямота, в конце концов, и склонила чашу весов.

— Тогда вторая, — сказал я, чувствуя, как собственный голос звучит увереннее, чем я себя ощущал на самом деле. — Осколок. Если это поможет мне выбраться отсюда не умерев, и не забрав чужого времени, то так тому и быть.

Ты уверен? — спросил Дархион, и мне почудилось, что в этом вопросе было больше веса, чем в любом из предыдущих, — не формальность, а нечто похожее на последнюю, настоящую проверку.

— Настолько, насколько вообще можно быть уверенным в подобной ситуации, — сказал я, а затем, помолчав, добавил: — Будет больно?

Нет, — сказал Дархион, и в этом единственном слове не было ни капли той сухой иронии, к которой я успел привыкнуть, — только ровная, почти нежная прямота. — Тебе нечего бояться боли. Обещаю хотя бы это.

Я кивнул, хотя знал, что он вряд ли нуждался в подобном подтверждении, и на мгновение позволил себе подумать о доме — не о конкретной картинке, а о самом ощущении дома, о запахе кофе по утрам, о голосе Доминика, ворчащего на меня за очередную безрассудную выходку, о Серене с её вечными, острыми как бритва репликами, о родителях, которых я, при всей нашей сложной, неровной близости, всё же надеялся увидеть снова. Я не знал, вспомню ли хоть что-то из этого разговора, оказавшись на другой стороне, — но сама мысль о том, что где-то там, за пределами этого странного, вневременного места, меня всё ещё кто-то ждёт, придавала достаточно решимости, чтобы не передумать в последний момент.

— Что мне нужно делать? — спросил я.

Ничего, — сказал он тихо. — Просто закрой глаза.

Я закрыл.

***

Позже — если “позже” вообще подходящее слово для существа, для которого время внутри этой сферы почти не имело значения, — Дархион позволил себе то, что редко позволял себе за прошедшие тысячелетия: сомнение.

Мальчик не спрашивал о цене буквально, не выяснял детали процесса, который позволил бы поместить осколок древнего, чуждого сознания в тело, недостаточно приспособленное для подобной ноши. Не спрашивал, потому что не знал, что вопрос вообще стоило задать. Смертная плоть, при всей своей неожиданной стойкости, не могла принять частицу того, что было старше самой вселенной, и остаться прежней, — не через простое “вложение”, каким бы бережным оно ни было. Единственный путь пролегал через то же самое, о чём Дархион рассказал ему как об отдельной, отвергнутой возможности несколькими минутами ранее: через смерть. Через то самое довершение прерванной на горе смерти, которое мальчик, сам того не понимая, выбрал бы в любом случае, независимо от того, какой выбор назвал вслух.

Дархион мог сказать ему об этом. Возможно, стоило.

Он вспомнил — насколько подобное слово вообще применимо к существу, для которого воспоминания текли не линией, а скорее облаком, — других, кто приходил сюда за прошедшие тысячелетия. Немногих. Реже, чем раз в несколько веков, если считать по меркам смертных, хотя сам счёт этот давно потерял для него всякий смысл. Одни выбирали первую варинат без колебаний, желая лишь одного — забыть себя настолько, чтобы боль, приведшая их сюда, перестала иметь значение. Другие, наиболее отчаявшиеся, спрашивали о третьей способе с той жадностью, что вызывала у него не гнев, а нечто похожее на усталую печаль, — и он рассказывал им всё, как обещал, ничего не утаивая, и смотрел, как они либо отступали в ужасе, либо, что было хуже, соглашались.

Этот мальчик выбрал второй вариант— редкий выбор, тот, что требовал не столько отчаяния, сколько любопытства пополам с странной, неосознанной готовностью впустить в себя что-то, чего он не понимал до конца. Дархион не был уверен, что именно в этом мальчике заставило его самого — существо, давно переставшее удивляться выбору смертных, — почувствовать нечто похожее на нежелание видеть, как этот конкретный выбор оборачивается тем единственным способом, каким он вообще мог осуществиться.

Он утешал себя мыслью, что это тоже своего рода дар. Не худший из тех, что ему доводилось преподносить за долгую, слишком долгую жизнь. Мальчик очнётся на той стороне, не помня ни этого разговора, ни цены, ни самой сделки, — целым, живым, с частицей древнего сознания, тихо дремлющей где-то в глубине его собственного, — и, возможно, думал Дархион, именно в этом неведении и заключалось истинное милосердие, единственное, что он ещё способен был предложить после стольких тысячелетий, проведённых в одиночестве, лишённый возможности предложить хоть что-то вообще.

А если это было не милосердие, а обычная трусость существа, слишком долго остававшегося в одиночестве, чтобы вынести ещё один взгляд, полный страха, обращённый к нему, — что ж. Дархион решил, что подумает об этом как-нибудь потом. У него, в отличие от мальчика, было достаточно времени.

***

Тьма, окутавшая меня после того, как я закрыл глаза, ощущалась иначе, чем обычный сон, — глубже, тише, почти торжественно, точно сам воздух вокруг меня затаил дыхание в ожидании чего-то важного.

Внутри груди что-то сдвинулось — не боль, а скорее странное, тянущее ощущение, точно сама суть меня освобождала место для чего-то ещё, — где-то в самой глубине, там, куда не доставало ни зрение, ни осязание, только смутное, инстинктивное осознание перемены. Дыхание, которое я даже не заметил, как задержал, вырвалось долгим, медленным выдохом — и не вернулось обратно так быстро, как должно было.

Сердцебиение начало замедляться — не рывком, не приступом паники, а плавно, размеренно, точно кто-то заботливо убавлял громкость метронома внутри моей груди, один удар за другим, всё тише, всё реже. Не было ни боли, ни страха, обещанных отсутствием, — только глубокое, всеобъемлющее спокойствие, растекающееся от центра груди по всему телу, вытесняя собой даже саму мысль о сопротивлении.

Где-то на самом краю этого спокойствия мне почудился голос — тихий, почти неразличимый, куда тише, чем всё, что Дархион произносил вслух за весь наш разговор, — но я не смог разобрать ни слова, а затем не смог даже вспомнить, что там вообще были слова.

А затем — ничего.

Полная, абсолютная темнота, лишённая даже той тревожной, выжидающей тишины, что сопровождала меня весь этот бесконечный, невозможный путь. Ни холода. Ни голода. Ни единой мысли, способной удержаться дольше доли секунды, прежде чем раствориться в этой окончательной, всепоглощающей черноте.

Это было похоже на паузу — глубокую, ничем не заполненную паузу перед чем-то, чему ещё только предстояло начаться. Дальше я уже ничего не помнил.

Глава 30. Зов

«Мы платим за каждый шаг вперёд — вопрос лишь в том, чем»

Мир вокруг меня возвращался медленно, неохотно, — снег, тёмная изба, холод, преследовавший меня семь дней, растворялись, уступая место грохоту сражения, крикам, звону металла. Я моргнул, чувствуя, как реальность обретает резкость, — и осознание того, что я только что вспомнил, обрушилось на меня с той же силой, что и сама память.

Я знал. Я вспомнил всё — Дархиона, выбор, который сделал не задумываясь, осколок, который теперь нёс в себе. Каждая деталь той недели, каждое слово, каждое ощущение холода и одиночества в той пещере, вернулись разом, складываясь в цельную, невозможную историю моей собственной жизни, — и на мгновение я почти забыл, где нахожусь, оглушённый одним лишь весом этого возвращённого знания.

Но времени осмыслить это не было. Зал вокруг меня по-прежнему тонул в хаосе, существа продолжали наступать, а Дамарис отступил к дальней стене, наблюдая за разворачивающейся битвой с тем же холодным, отстранённым спокойствием, что и раньше, — точно уже знал, чем всё закончится, и предпочитал не марать руки собственным участием.

— Кай! Ты очнулся! — Голос Серены донёсся откуда-то сбоку, полный облегчения, смешанного с тревогой.

Я попытался подняться, опираясь на холодный камень арки, — тело всё ещё дрожало от пережитого, но что-то во мне изменилось — память, наконец вернувшаяся на своё место, точно придала мне сил, которых не было секунду назад. Каждая мышца отзывалась глухой болью, но разум, впервые за долгое время, ощущался ясным, целостным, лишённым тех белых пятен, что преследовали меня с самого начала этой невозможной недели.

И тогда я увидел его.

Отец бился с существом, прорвавшимся к нему со спины, — рогатым, каменнокожим созданием, чьи удары с каждым разом становились всё яростнее, точно существо чувствовало приближение развязки. Александр отбивался, но усталость последних часов брала своё, движения становились медленнее, менее точными, — каждый блок давался ему с очевидным, нарастающим трудом.

— Папа! — крикнул я, но было уже поздно.

Существо нанесло удар, которого он не успел парировать полностью, — острые, каменные когти прошлись по груди отца, оставляя глубокую, страшную рану, — и он рухнул на колени, кровь хлынула сквозь разорванную ткань рубашки, тёмная, быстро расползающаяся по светлой ткани.

— Нет!

Я бросился к нему, ноги едва слушались после недавнего истощения, но паника придавала мне сил, которых физически не должно было остаться. Существо развернулось, готовое нанести второй, финальный удар, — и я успел лишь закрыть отца собой, зная, что этого недостаточно, что я не смогу его остановить.

Но ничего не произошло.

Доминик перехватил существо в последний момент, его удар обрушился на незащищённый бок противника с той яростью, что я никогда прежде не видел у своего лучшего друга, — и существо рухнуло, наконец затихнув. Он развернулся ко мне, его лицо было бледным, покрытым потом и чужой кровью, но глаза оставались ясными, сосредоточенными на самом важном.

— Отец! — Доминик развернулся, но не к своему, а к моему, опускаясь на колени рядом со мной.

Я держал Александра, чувствуя, как кровь пропитывает мою собственную одежду, как его дыхание становится всё более прерывистым, поверхностным. Его руки, ещё недавно уверенно державшие оружие, теперь дрожали в моих ладонях, слабея с каждой секундой, — и я почувствовал, как отчаяние сжимает горло с той силой, что делала невозможным даже дышать полноценно.

— Кай, — прошептал он, его глаза, полные боли, но удивительно ясные, нашли мои. — Всё будет хорошо.

— Не смей, — сказал я, чувствуя, как голос срывается на рыдание. — Не смей мне лгать сейчас.

Он слабо улыбнулся — той же самой, тёплой, чуть виноватой улыбкой, что я помнил с детства, той самой, с какой он читал мне перед сном, когда мать была слишком занята своими делами, — и я почувствовал, вопреки всему, вспышку его истинных эмоций, прорвавшуюся сквозь ту же ментальную защиту, что я улавливал однажды, несколько дней назад, в своей больничной палате.

Не страх. Гордость. И бесконечная, безусловная любовь, — та самая, что он, судя по всему, никогда не считал нужным облекать в слова, полагая, что дела скажут больше, чем любые признания.

— Я не лгу, — прошептал он. — Ты будешь в порядке. Я знаю это.

Его глаза закрылись, дыхание стихло, и я почувствовал, как мир вокруг меня рушится, — тише, чем грохот битвы, но куда более разрушительно, чем любой удар, что я видел этим вечером. Тело в моих руках, ещё секунду назад полное тепла, начало терять его, медленно, необратимо, — и я держал его, отказываясь принимать то, что уже произошло, то, что невозможно было исправить никакой силой, дремлющей во мне.

— Папа, — прошептал я, чувствуя, как слёзы обжигают глаза. — Папа, пожалуйста.

Он не ответил.

Я прижал его к себе, чувствуя, как холод его тела становится всё ощутимее с каждой секундой, — и где-то в глубине сознания, сквозь пелену горя, я услышал собственный голос, тихий, срывающийся, повторяющий одно и то же слово снова и снова, точно повторение могло что-то изменить.

— Нет. Нет. Нет.

Я не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я осознал, что бой вокруг меня все еще продолжается, — секунды растянулись в нечто, не поддающееся обычному измерению, пока я сидел, держа безжизненное тело отца, оглушённый горем настолько, что даже звуки сражения казались далёкими, приглушёнными. Доминик тянул меня за плечо, его собственное лицо было искажено болью, но он не мог позволить себе горевать сейчас, не мог позволить остановиться.

— Кай, нам нужно двигаться, — сказал он, его голос дрожал, но оставался твёрдым. — Пожалуйста.

Я обернулся, ища взглядом мать, — но увидел Камилу, сражающуюся с ловчим в нескольких метрах от нас, их бой был стремительным, безжалостным, каждое движение направленным на то, чтобы закончить противостояние раз и навсегда.

Ловчий, судя по всему, тоже устал — его атаки, ещё недавно неотразимые, теперь были чуть медленнее, чуть менее точными, — и Камила воспользовалась этим, нанося серию ударов, оттеснявших его назад, к самому краю зала. Годы тренировок, годы службы, посвящённой защите семьи, которую она любила как собственную, сплелись в этом бою в нечто безупречное, почти танцевальное по своей смертоносной точности.

— Достаточно, — прошипел ловчий, его ладонь снова начала накаляться тем самым жаром.

Камила не остановилась. Она сблизилась с ним, слишком близко, чтобы он успел применить свою силу в полную мощь, — и вонзила клинок прямо ему в грудь, одним быстрым, решительным движением.

Ловчий замер, его глаза расширились от удивления, точно он до последней секунды не допускал мысли, что кто-то из смертных сможет положить конец его существованию, — а затем он рухнул, наконец затихнув навсегда.

Но в последний момент, умирая, его ладонь всё же вспыхнула — последняя, отчаянная вспышка жара, ударившая Камилу прямо в грудь — точно даже в самую последнюю секунду своего существования он не мог позволить себе уйти, не забрав с собой хотя бы одну жизнь.

— Мама! — крикнул Доминик, бросаясь к ней, оставляя меня одного, всё ещё держащего тело отца.

Он упал на колени рядом с ней, его руки, всё ещё дрожащие от боя, теперь дрожали от чего-то куда более разрушительного.

Камила упала, её лицо было искажено болью, но глаза оставались ясными, сосредоточенными на сыне, склонившемся над ней.

— Он мёртв, — прошептала она. — Я его остановила.

— Пожалуйста, держись, — прошептал Доминик, его руки дрожали, пытаясь зажать рану, из которой сочилась кровь.

Она коснулась его лица слабой, дрожащей рукой, оставляя на его щеке тонкий, кровавый след.

— Я горжусь тобой, — прошептала она. — Всегда гордилась. С самого первого дня, когда ты только начал постигать воинское искусство, я знала, что вырастила достойного человека.

Её глаза закрылись, и Доминик закричал — крик, полный боли, которую я не мог даже представить, крик человека, теряющего мать и не знающего, суждено ли ему в эту же ночь потерять и отца.

В это же время отец Доминика — раненый, окровавленный, но всё ещё двигающийся — рухнул неподалёку, существо, наконец справившееся с его защитой, отбросило его к стене с такой силой, что он затих, не подавая признаков сознания. Доминик замер на мгновение, разрываясь теперь уже между тремя равно невыносимыми горестями, — но существ вокруг становилось всё меньше, а оставшиеся защитники, судя по всему, уже брали верх над последними из них.

— Он жив, — сказала Селена резко, оказавшаяся рядом, проверяя пульс мужчины дрожащими, но уверенными пальцами, несмотря на весь пережитый ею этой ночью кошмар. — Но нужно вытаскивать его отсюда, немедленно.

Я смотрел на всё это — на мёртвого отца, чьё тело мне пришлось наконец отпустить, на мёртвую Камилу, на раненого, возможно, умирающего отца Доминика, которого Селена уже пыталась вытащить в безопасное место, — и чувствовал, как отчаяние и ярость сплетаются во мне в нечто, не поддающееся контролю, нечто, что требовало выхода, действия, любого способа не дать этой ночи забрать ещё больше, чем она уже забрала.

Боль в моей голове, ещё недавно казавшаяся невыносимой, теперь превратилась в нечто иное — не боль, а присутствие, тёплое, знакомое, ожидающее.

Кай.

Голос — тот же самый, что звал меня «вспомнить», — теперь звучал иначе, ближе, точно говорящий стоял прямо рядом со мной, а не где-то в глубине моего сознания. В нём была та же сухая, чуть насмешливая теплота, что я уже улавливал прежде, только теперь она ощущалась не эхом, не отголоском, а чем-то живым, деятельным, полностью пробудившимся.

Ты знаешь, что нужно делать. Сделай что должно.

Я не знал, откуда пришло это понимание, но что-то во мне — обновлённое, полное памяти о тех семи днях, и выборе, который я сделал, — потянулось к арке позади меня, к её тёмному, зовущему проёму.

Я поднялся, пошатываясь, оставляя тело отца на попечение Селены, что опустилась рядом, — каждое движение давалось с трудом, тело всё ещё помнило истощение последних часов, но что-то более сильное, чем физическая слабость, вело меня вперёд. Я сделал шаг к арке, чувствуя, как кровь, всё ещё покрывавшая мои руки, капает на древний камень у её основания.

Символы на арке вспыхнули — тускло, едва заметно, но безошибочно, — реагируя на прикосновение крови с тем же узнаванием, что я уже чувствовал внутри себя. Каждый символ загорался по очереди, вспышка за вспышкой, точно древний механизм, наконец нашедший недостающий элемент, начинал пробуждаться после тысячелетия ожидания.

— Кай, что ты делаешь? — Серена оказалась рядом, её голос был полон тревоги, хотя рука, которую она положила на моё плечо, оставалась твёрдой, поддерживающей, несмотря на весь пережитый ею этой ночью ужас.

— Не знаю, — сказал я честно. — Но чувствую, что должен это сделать.

Тьма внутри арки начала двигаться.

Не расступаться, а именно двигаться, — сама пустота точно обретала форму, текстуру, вес, что я уже чувствовал издалека, но теперь ощущал напрямую, как физическое, осязаемое присутствие, тянущееся навстречу. Это было пугающе и одновременно странно, необъяснимо правильно — точно я стоял перед дверью, к которой всю жизнь безотчётно искал ключ, сам того не осознавая.

— Это портал, — прошептала Мико, оказавшаяся рядом с широко раскрытыми от удивления глазами. — Он открывается.

— Кай, отойди оттуда! — крикнул Габриэль, его голос дрожал от паники. — Мы не знаем, что это такое!

Я покачал головой, не в силах объяснить словами то знание, что теперь наполняло меня изнутри, — уверенность настолько глубокую, что она не нуждалась в логическом обосновании.

Ветер, невозможный в закрытом подземном пространстве, поднялся вокруг арки, закручиваясь спиралью, поднимая пыль и мелкие обломки с пола, — и я почувствовал, как земля под ногами начинает вибрировать, точно сама реальность содрогалась от того, что происходило.

— Дамарис! — крикнула Селена, оборачиваясь к нему, её лицо, обычно непроницаемое, теперь выражало неприкрытый, абсолютный ужас. — Что ты наделал?

Дамарис, до этого молча наблюдавший за происходящим, шагнул чуть ближе, но не пытался вмешаться, — его лицо, обычно непроницаемое, впервые за весь вечер выражало нечто похожее на искреннее изумление, смешанное с той же жадной, ненасытной алчностью, что я улавливал в нём с самого начала нашего знакомства, только теперь она была полностью, откровенно обнажена.

— Не я, — сказал он тихо. — Это делает он.

Он смотрел прямо на меня, и в его взгляде смешались зависть, ярость и что-то похожее на благоговение.

— Годы, — прошептал он. — Годы поисков, а ключ всё это время был у меня прямо перед носом.

Я не ответил, слишком поглощённый происходящим, чтобы тратить силы на разговор с человеком, только что стоившим мне отца, — и что-то в этом молчании, судя по всему, задело его сильнее любых слов, потому что его лицо на мгновение исказилось выражением, которое я не успел до конца распознать, прежде чем он снова взял себя в руки.

Тьма внутри арки расширялась, поглощая всё больше пространства, — и я почувствовал, как невидимая сила начинает тянуть меня вперёд, мягко, но неумолимо — точно портал признал во мне то, что искал.

— Кай! — Доминик, всё ещё стоявший на коленях рядом с телом матери, поднял голову, его глаза расширились от ужаса. — Что происходит?!

Портал уже почти полностью раскрылся, тьма внутри арки пульсировала собственным, потусторонним светом, и я почувствовал, как та же сила, что вела меня сюда, теперь настойчиво звала войти внутрь, — не угрожающе, а с той же тёплой, зовущей интонацией, что я уже слышал внутри себя не раз этой ночью.

— Держитесь за меня! — крикнул я, протягивая руку.

Серена схватила её первой, её пальцы сомкнулись вокруг моих с той же решимостью, что я знал в ней с самого начала нашего запутанного, сложного пути друг к другу, — за ней Мико, затем Габриэль, чьё лицо было белым от ужаса, но он всё равно не отпускал руку, протянутую ему. Доминик, разрываясь между горем и необходимостью действовать, в последний момент бросился к нам, его пальцы сомкнулись на моём запястье именно тогда, когда сила портала рванулась вперёд с новой, неудержимой мощью.

— Нет! Кай! — Крик Селены прорезал зал, полный отчаяния матери, теряющей сына во второй раз за одну невозможную неделю, — отчаяния, которое я, наконец обладая всей полнотой памяти о собственном исчезновении, теперь понимал глубже, чем когда-либо прежде.

Она бросилась к нам, её пальцы почти коснулись моей руки, — но сила портала оказалась быстрее, сильнее, чем любая физическая попытка удержать нас.

Последнее, что я увидел, — её лицо, искажённое ужасом и болью, руки, тянущиеся ко мне через сокращающееся, неумолимое расстояние, — женщина, которая только что потеряла мужа, теперь теряющая единственного сына, беспомощная перед силой, которую сама не до конца понимала. Я хотел крикнуть ей, хоть что-то, — но голос застрял в горле, а затем всё исчезло.

Мы падали — или, быть может, летели, — сквозь пространство, лишённое всяких ориентиров, сквозь тьму, пронизанную вспышками света, не похожими ни на что из виденного мной прежде. Цвета, которым я не мог подобрать названия, формы, ускользавшие от восприятия, стоило взгляду задержаться на них хоть на мгновение дольше, — всё это проносилось мимо нас с той скоростью, что делала невозможной любую попытку осмыслить увиденное.

Я слышал крики остальных где-то рядом — Серены, Мико, Габриэля, Доминика, — но не мог разглядеть их лиц в этом безумном, головокружительном падении сквозь пространство, природы которого никто из нас не знал наверняка, — хотя что-то внутри меня, то самое узнавание, что вело меня к арке, подсказывало: это только начало. Голоса ребят, искажённые, растянутые тем же невозможным пространством, что окружало нас, сплетались в единый, почти музыкальный хор, — страх, смешанный с чем-то похожим на благоговение перед масштабом происходящего.

Молодец, — прошептал голос внутри меня, тот же самый, знакомый, что звал меня вспомнить, что направлял меня к арке, — и в этом коротком, странном приветствии было столько тепла, столько давно потерянного узнавания, что я почти забыл о боли, о потерях, о невозможности всего происходящего. Что-то в этих трёх словах звучало так, будто их произносили не мне одному, а нам всем, — будто это место каким-то непостижимым образом ждало не только меня.

Свет впереди становился ярче, ближе, — и я почувствовал, как падение начинает замедляться, точно мы приближались к какой-то поверхности, какому-то концу этого невозможного путешествия. Пальцы Серены всё ещё сжимали мою руку, крепко, отчаянно — точно отпустить означало бы потеряться в этом безграничном, головокружительном пространстве между мирами навсегда. Где-то рядом я слышал прерывистое дыхание Доминика, всё ещё не пришедшего в себя после потери матери и неизвестности, нависшей теперь над судьбой отца, — и мысленно поклялся себе, что, чем бы ни обернулось это путешествие, я сделаю всё, чтобы облегчить хотя бы часть той боли, что ему теперь предстояло нести.

Я не знал, что ждало нас там, за этим светом, — какие опасности, какие ответы на вопросы, копившиеся во мне всю эту невозможную неделю. Знал лишь одно: что бы ни случилось дальше, я не буду один, — цена этого пути была слишком высокой, слишком безвозвратной, чтобы позволить себе теперь нам разделиться.

Последняя мысль, промелькнувшая у меня перед тем, как всё вокруг окончательно смолкло, была не о страхе, не о неизвестности, ждавшей нас впереди, — а о лицах тех, кого мы оставили позади: матери, застывшей в отчаянии на пороге открывшегося портала; отца, чьё тело больше никогда не поднимется, чтобы защитить меня снова; Камилы, чья последняя улыбка была адресована сыну, которого она любила больше собственной жизни.

Мы уходили не с триумфом, а со шрамами — глубокими, невосполнимыми, которые нам предстояло нести с собой в мир, о котором ни один из нас пока ничего не знал.

А затем — тишина.

Глава 31

«То, что кажется сном, порой единственное, что было настоящим»

Селена стояла на самом краю того, что осталось от зала, глядя, как последний отблеск портала гаснет там, где секунду назад была её единственная семья.

Кай исчез. Все они исчезли — Серена, Доминик, эта дочь Курогами, американец, — но для Селены в этот момент существовал только один человек, чьё лицо она видела перед тем, как тьма поглотила его окончательно.

Она не двигалась. Не могла двигаться. Крик, вырвавшийся из неё мгновение назад, всё ещё звенел где-то в горле, невыпущенный, застрявший между отчаянием и оцепенением, слишком абсолютным, чтобы позволить хоть какое-то действие.

— Что ж, — раздался голос Дамариса откуда-то позади неё, спокойный, почти удовлетворённый. — Не так, как я планировал, признаю. Но теперь, когда у меня есть его кровь, мне больше не нужен сам мальчик. Я смогу открыть портал самостоятельно, когда сочту нужным.

Он подошёл ближе, оглядывая тёмное, опустевшее пространство арки с тем же холодным, коллекционерским удовлетворением, что сопровождало его весь этот бесконечный вечер.

— Полагаю, это можно считать успехом, — продолжил он. — Пусть и не в той форме, что я себе представлял.

Что-то в Селене изменилось.

Не постепенно, не заметно для стороннего наблюдателя, — а мгновенно, абсолютно, точно некий переключатель, долгие годы остававшийся скрытым, наконец повернулся в положение, которого сама Селена, возможно, никогда не подозревала в себе.

Она выпрямилась. Плечи, ещё секунду назад поникшие под тяжестью горя, расправились с той нечеловеческой, безупречной прямотой, что не имела ничего общего с усталостью или скорбью. Глаза, всё ещё влажные от непролитых слёз, вспыхнули изнутри тем же потусторонним светом, что Кай видел в них однажды на совете, — только теперь этот свет не гас, разрастаясь, заполняя собой всю радужку, всё пространство вокруг зрачка, пока глаза не стали казаться двумя маленькими, холодными звёздами, вживлёнными в человеческое лицо.

— Ещё одно семя проросло, — произнесла она, и голос, вышедший из её горла, не принадлежал Селене Делакруа. Он звучал глубже, древнее — точно множество голосов говорили одновременно, слегка расходясь во времени, создавая жуткий, многослойный отзвук. — Осталось только дождаться, когда оно окрепнет.

Дамарис замер.

Он видел многое за свою долгую, тысячелетнюю жизнь — видел, как рушились империи, как умирали боги, как само время искажалось под гнётом сил, недоступных пониманию смертных, — но нечто в этом голосе, в этом внезапном, абсолютном преображении женщины, которую он считал соперницей, союзницей, а порой и другом, пробудило в нём страх настолько первобытный, что даже его многовековая выдержка не смогла его подавить полностью.

— Селена? — спросил он, хотя уже знал, что обращается не к ней.

Существо, носившее её лицо, медленно повернулось к нему.

— Селена спит, — сказало оно, и в этих трёх словах прозвучало нечто, отдалённо напоминающее веселье, — холодное, лишённое тепла, но безошибочно узнаваемое как насмешка. — Она давно спит, Дамарис Северин. Годами. Десятилетиями. Достаточно долго, чтобы вырастить для меня сына, способного однажды принять то, чему я служу.

Оно подняло руку — неспешно, без малейшего намёка на угрозу в самом движении, — и существа, ещё остававшиеся в зале, уцелевшие после битвы, разбросанные по углам, зализывающие раны надсмотрщики, обречённо застывшие остатки подконтрольных Дамарису созданий, — все они одновременно содрогнулись, точно невидимая рука сжала каждого из них разом.

А затем они распались.

Не взорвались, не были разорваны видимой силой, — просто рассыпались, каждая молекула их существования разошлась в стороны с той же лёгкостью, с какой ветер развеивает пепел, оставляя после себя лишь мельчайшую, оседающую пыль там, где мгновение назад стояли живые, дышащие существа.

Дамарис смотрел на это, чувствуя, как последние остатки его самообладания трещат под напором ужаса, — годы работы, десятилетия экспериментов, стёртые одним движением руки существа, носившего лицо его давней соперницы.

Оно снова подняло руку, и на раскрытой ладони начали материализовываться пробирки — десятки, сотни, каждая содержащая образцы, собранные Дамарисом за долгие годы исследований, — те самые, что должны были храниться глубоко в защищённых хранилищах, недоступные никому, кроме него самого.

— Ты искал ключ годами, — сказало существо, разглядывая пробирки с тем же отстранённым безразличием, с каким разглядывало бы неинтересную безделушку. — Не находил его, потому что искал не там, где следовало. Ключ никогда не был в крови мальчика самой по себе. Ключ был в том, что я поместила в неё, задолго до его рождения.

Пробирки одна за другой начали трескаться, их содержимое испарялось прежде, чем успевало пролиться, — годы работы Дамариса обращались в ничто на его глазах, а он мог лишь смотреть, парализованный тем же первобытным страхом, что сковывал его с самого начала этого разговора.

— Что ты такое? — прошептал он, и в его голосе, впервые за многие столетия, прозвучало нечто похожее на настоящий, неприкрытый ужас.

Существо склонило голову набок — жест, слишком человеческий для того, что скрывалось за этим лицом, и от этого ещё более пугающий.

— Ты узнаешь, — сказало оно. — Когда придёт время. А пока — считай себя ступенькой. Небольшой, но необходимой частью пути, по которому пройдёт то, что ты по неведению своему называл ключом. Советую подготовиться. То, что грядёт, не станет ждать твоего удобства.

Оно в последний раз обвело зал взглядом — руины сражения, тела погибших, тьму, оставшуюся там, где секунду назад была арка, — и на мгновение в этом взгляде промелькнуло нечто, отдалённо напоминающее удовлетворение, тщательно скрытое под слоями древней, нечеловеческой отстранённости.

А затем оно исчезло.

Не ушло, не растворилось постепенно, — просто перестало быть, оставив на своём месте пустое пространство и тишину, в которой Дамарис остался тем, кто оставался в сознании, впервые за долгие века своего существования по-настоящему напуганный тем, что могло скрываться за пределами всего, что он считал известным о мире.

Где-то глубоко под землёй, в разрушенном зале, пахнущем кровью и озоном, начинался отсчёт нового, куда более древнего противостояния, — и ни у кого из тех, кто выжил этой ночью, не было ни малейшего представления о том, что оно уже началось.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге