Обложка И светлые песни Грига...

И светлые песни Грига...

Лариса Ритта

0% прочитано
Стандартный
Лариса Ритта

И светлые песни Грига...

Глава 1

Когда живешь на берегу, всегда кажется, что самые лучшие, самые красивые корабли - это те, что прошли мимо

(Юрий Рытхэу, «Вэкет и Агнесс»)

ПРЕДИСЛОВИЕ. Кто поёт песни Грига.

Участников событий четверо.

Ия – от её лица ведётся рассказ. Озорная и романтичная, хорошо начитанная девушка с техническим образованием, внешне – типичная инженю. Находится в апофеозе любовной драмы и не знает, как жить дальше.

Эмма – подруга детства, художница, внешне – полная противоположность Ии – яркая, эффектная брюнетка. Глобальную драму уже пережила и в новую лавстори не торопится.

Слава – организованный и сдержанный гуманитарий, случайно свалившийся всем на голову. Приятный, интеллигентный шатен, старше остальных лет на 10. Единственный, кто понимает, что происходит.

Саня – предмет любви главной героини. Герой, о котором больше всего говорят, но который меньше всех других появляется на сцене. Красивый, светловолосый Добрыня, по молодости лет самолюбивый, мятежный и упрямый.

Действие происходит в конце 80-х годов, в одном из подмосковных городов.

Зима, конец января, квартира главной героини, ранний вечер...

1

- Я тебе сочувствую, - говорит Эмка, – бедная-несчастная ты моя девочка. И заваривает мне в чашку липовый цвет . Я лежу в постели с температурой 38. За окном угасает один из последних дней января. Зима выглядит, как на детских картинках – нарядной и доброй. Я выгляжу, как описывает Эмка – бедной и несчастной. На самом деле я почти рада, что заболела. Серый гриппозный дурман меня качает и не даёт так остро чувствовать, что случилось четыре дня назад. Хорошо, что у родителей горели путёвки в профилакторий, и мама в суматохе не разглядела, что со мной. И вот, не успев их проводить, вкатилась в самый эпицентр гриппозной эпидемии. Раньше было принято умирать от любви, а теперь мы просто болеем гриппом.

- Я заболела от любви, - говорю я жалобно и чихаю на весь дом. – И я умру от любви. И не мешайте мне умирать от любви! - Брось ты, - говорит Эмка, не проникаясь моим пафосом. – Он тебя не стоит. Подумаешь, Единорог.

Единорогом Эмка зовёт моего Саню. Хотя у него с пятого класса было прозвище Капитан. Потому что Саня и потому что Григорьев, родители так назвали, почитатели «Двух капитанов». А в 8-м классе его перестали звать Капитаном. Период далёкой северной романтики кончился, пришёл период близкой КСП-шной романтики, а потом и вовсе наступили суровые рокерские времена, и он стал Григом уже навсегда. И я тоже зову его Григом, особенно про себя.

А "Единорог" - это Эмкино, это она выдала такое резюме, когда узнала, что у нас любовь. "Ну, подруга, - сказала она, - держись. Даст тебе жизни этот Единорог!"

И оказалась права. Я опять оглушительно чихаю и лезу под подушку за носовым промокшим платком, Эмка внимательно слушает мои хлюпанья. - Сочувствую, - опять говорит она, качая головой. - Очищу тебе, бедной, апельсинку. Из-под белых её пальцев прыскает сладкий золотой фонтанчик, а я даже не слышу запаха божественного цитруса. Плохо дело… - Ну, что в мире новенького? – я прячу платок. - Всё старенькое, - с подъёмом говорит Эмка. – Опять приходили сваты. Скоро я начну бить о них посуду.

В марте Эмке, бывшей моей однокласснице, исполняется двадцать два. Два года назад у неё был сокрушительный роман с одним экзотическим господином, тренером по мотоспорту. В нашей семье он котировался как «Эмочкин мотогонщик». Роман кончился ничем, и за Эмку взялись родственники. У неё куча незамужних тётушек, которые её обожают и не хотят такой же, как у них, судьбины. Тётушки мечтают выдать её замуж по своему вкусу. На Эмкин вкус – а она, кстати сказать, художница – учитывая случай с мотогонщиком, никто больше не полагается. - Какой был жених? – интересуюсь я. - Ужасный, - содрогается Эмка. – Притумканный, поджатый весь. Елозистый какой-то. Всё время смотрел в угол. У Эмки все женихи такие – то поджатые, то елозистые, то охряпистые. Я-то её понимаю, потому что видела её мотогонщика. - В угол, на нос, на предмет? – уточняю я. - Если бы на предмет! В угол – и всё тут. Где Атосова подстилка. - Значит, друг животных, - делаю я торжественный вывод. – Зооман. Или зоофил. Как правильно? - Скорее всего, ветеринар, - говорит Эмка и отводит с лица волосы. У неё густейшие, тяжёлые, блестящие волосы, длинные как у русалки. И красивые светлые глаза. Русалочьи волосы, русалочьи глаза и длинные русалочьи руки с белыми пальцами. Мотогонщик был дурак, это даже не обсуждается: упустить такую русалку – это надо быть полным отстойным остолопом... - Зря, - говорю я авторитетно. – Зря ты бросаешься этим зоофилом. Он всё-таки имеет совесть… - Припереться в мой дом свататься! – кричит Эмка и машет на меня своими белыми руками с безукоризненным маникюром. – Можешь дальше не продолжать, ты открыла мне глаза! Завтра позвоню тётушкам и скажу: Всё, бежим все стройными рядами в ЗАГС, я втрескалась по уши, ура! - А я? - возмущаюсь я. - Ты замуж выйдешь, а я что буду делать одна? Я брошусь в Волгу, упаду с балкона, отравлюсь ядом. - Прекрати! – опять шугает меня Эмка. - Я же говорю: он тебя не стоит. Нас с тобой вообще никто не стоит.

Она встаёт и охорашивается. На ней роскошный костюм цвета красного вина. Так Эмка сказала. А с ней, как с художником, насчёт цвета не поспоришь, значит, так оно и есть. - Перестань страдать, возьми моего лучшего жениха. Забыла, как его зовут. Какой-нибудь Анемподист. Анемподист Бурдалахович. Или двоих возьми. Да бери всех, господи, - расщедривается она. - Сама выберешь потом. Хорошие люди, все Анемподисты, всё друзья животных…

Я смеюсь. С Эмкой всегда легко, всю жизнь. - А хочешь – поменяемся, – упорно не съезжает с темы Эмка. – Меняю своих Бурдалахов на одного твоего Единорога. Бурдалахов без отдачи, а Единорога я тебе через месяц верну, выдрессированным, шёлковым и вышитым цветочками.

Наконец она удостоверивается, что я развеселилась, и уплывает к себе домой, в свою собственную сложную жизнь, а я остаюсь одна, в своей собственной сложной жизни. Я умываюсь на ночь тёпленькой водой и расчёсываю на ночь перед зеркалом волосы. Им до Эмкиных далекоо-о-… Вообще вид кошмарный, глаза нездорово блестят, на скулы от температуры набежала сыпь, нос распух… Я выпила липовый чай, залезла в постель в тёплой пижаме и сначала подумала о том, какой у Эмки красивый костюм. И как, наверное, её боятся эти затурканные женихи, какой она, наверное, недосягаемой им кажется – художница, с красивыми тёмными волосами, с красивыми светлыми глазами, в элегантном костюме цвета красного вина. Она их сражает наповал, и они тогда скукоживаются, начинают нервно смотреть по углам и мямлить невразумительное, а она глядит на них почти с презрением и тоскует потихоньку по своему мотогонщику. И тут я испугалась, что сама сейчас затоскую. И, наверное, со страху, вдруг уснула.

* * *

Вчера родился февраль. Февраль - это серое, из которого потом появляется голубое. Так мне однажды сказал Саня. И вчера я видела из окна, как он выходил из своего подъезда. Он вышел без шапки на самое новорождённое февральское солнце, и оно нырнуло в светлые отросшие волосы и начало в них куролесить вместе с ветром, и глаза у него сузились от солнца, словно засмеялись. Он прошёл среди белых сугробов, и во мне горькой и прекрасной болью отозвался Григ: золотые, устремлённые ввысь сосновые стволы, хижина на склоне горы и прорвавшаяся вдруг, ликующая весна...

- Посмотри на мои окна, ну! - отчаянно попросила я. - Посмотри! Мне хочется встретить февраль с тобой!..

Он прошёл мимо и не посмотрел. Вот так.

Я тихо ковыляю по улице в поликлинику, закутанная в большой шарф. Больничный лист подарил мне положенное для гриппозников безделье - и моё одинокое сиротство ещё более нестерпимо. Ну надо же было так идиотски поссориться, в такое именно время, когда родители в отъезде. Какая была бы жизнь! Не надо слоняться по подъездам, кинотеатрам и кафешкам, не надо выгадывать, когда родители, может, вдруг уйдут в гости, не надо подсовывать им билеты в театр, купленные на работе у культорга, никто тебя не контролирует, никто не спрашивает ни о чём, не глядит безнадёжными глазами - полная свобода, вольная воля на целых три недели, точнее, на целых 24 дня, такой редкий случай, ну как же обидно и глупо... И зачем мне всё это теперь?...

Вот, вот синяя предвесенняя чистота, сахарные сугробы, серые воробьиные шарики, упархивающие в небо - и всё это теперь не для нас.

А мне глотать сульфадимезин и капать в нос ментоловое масло. И пить как можно больше чаю с мёдом. Как можно больше чаю с мёдом! Спасибо! А, может, я заболела от тоски! Может, зачахну совсем от вашего мёда и вашего ментола! Ах, не принято сейчас умирать от любви? Ах, не принято! А вот посмотрим, вот посмотрим!!!

Дома я включаю Грига, "Шествие гномов", чтобы взбодриться - и беру в руки щётку. Тщательно расчёсываюсь, укладываю волосы, закалываю их на макушке а-ля Коломбина, потом накладываю тон, стараюсь, крашу ресницы, тушь, потом пудра, потом снова тушь… Пятница, последний день рабочей недели. А вдруг? – думаю я. - А вдруг?!..

Надеваю польский батник, за которым неделю оббегано по магазинам, а потом выстояно в очереди два с половиной часа. Включаю утюг, отпариваю брюки. Самое ужасное, что мне невыносимо хочется спать. Я отгоняю сон. Ну, а вдруг? – думаю я и хожу на цыпочках, чтобы не спугнуть ни один звук…

В пять, ровно в пять раздавался длинный солнечный звонок, и Санин голос звал меня куда-то за собой, и так было всегда. Всегда он меня куда-то звал, тащил, вёз и даже нёс и заставлял смотреть. Или слушать. И это было прекрасным, и я была заодно с ним и одно целое с ним. И вдруг этот ужас. Так наверное, погибают зимовщики: твёрдый и надёжный с виду лёд вдруг ломается с ужасающим треском, трогается с места, развергает пучину… О, эта безысходная мука, с которой я колотила его насмешливое молчание и кричала как пятиклашка: Предатель! Предатель!

Так. Всё. Не думать! 10 минут, чтобы выпить чаю с мёдом. 10 минут, чтобы написать родителям в профилакторий: Жива, здорова, всё хорошо, сожгла утюг, привет от Эммы. Нет, можно позвонить, можно, но я сразу представляю наши с мамой разговоры и отметаю этот хилый вариант. Лучше написать. Всё хорошо, прекрасная маркиза. За исключеньем пустяка. У меня грипп, и я теряю любимого. Но это уже в скобках. А так всё хорошо, прекрасная маркиза...

Ещё десять минут… так… 37, 6. Да к чёрту, к чёрту, к чёрту всё!...

Подхожу к окну. Ну, услышь меня, как мне плохо сейчас, умный, добрый, будь мне сейчас другом, скажи, что это не ты был тогда…

В половине пятого я, как подкошенная, валюсь без сил на диван, натягивая на себя плед. Пропади всё пропадом! И все, и я сама тоже... Рухнуть, закрыть глаза, умереть, уснуть...

Глава 2

Меня будит длинный солнечный звонок. Это кто? Саня? Да ведь он уже здесь... Нет... не здесь. Это он был во сне... Я поднимаюсь и слепо топаю на звон. По дороге вижу себя в зеркале - о-о-о, вот это вид, картина маслом "Конченая жизнь Коломбины", розовый период Пикассо, государственный русский музей… Стирая на ходу платком чёрно-синие пятна туши под глазами, иду открывать. В голове светло, спокойно, легко. Все пейте как можно больше чаю с мёдом! Боже, это моя Эмка! Но в каком виде… Я оторопело отступаю, и она впадает через порог. Её элегантная норковая шляпка где-то на боку, шёлковый шарф выбился и подметает пол, перчатки в руках, глаза в пол-лица. - Спаси-и-и! - она падает на стул и обессиленно стонет. - Умираю! - стонет она и закатывается хохотом. - Ты чего? - спрашиваю я, - в чём дело? - Там жених! - Где? - Там, там, на перекрёстке! – машет она рукой. - Зооман? - Нет, другой совсем! - Что, хочет убить тебя из ревности? - Нет, хочет пойти со мной в кино. - Ну и иди! - Ты что! Он как мешок! И ниже меня ростом. Она сбрасывает пальто - на ней табачного цвета трикотажное платье в обтяжку с кожаным поясом, украшенным янтариками, снимает шляпу - из-под неё падает волна тёмных, с ртутным отблеском волос - и идёт к телевизору. А я смотрю на неё. Дурак всё-таки мотогонщик... - Умоляю, придумай что-нибудь! Прицепился около остановки. И главное, сразу - в кино! И главное, уже с билетами! - Ты что, отказаться не могла? - А я отказывалась! - переходит в наступление Эмка. - Я откручивалась! А он знаешь, какой!.. Ну ступай, скажи ему что-нибудь... - В чём? Видишь, какие брюки. Все мятые теперь… И утюг сожгла. - Фу, иди так. Он всё равно как мешок, ничего не заметит...

Я, кряхтя, меняю брюки на тёплую юбку, кряхтя, обуваюсь, нахлобучиваю ушанку, затягиваю ремень на пальто, Эмка болтает - и вдруг замираю: - Единорога твоего сейчас встретила. Идёт, а за пазухой котёнок, ма-аленький такой, вот такусенький, и орёт дурным голосом, в смысле, котёнок орёт, а Санька смеётся... Ну, собралась? Придумай, лапочка, что-нибудь. Я у тебя посижу, надоели все до смерти. Сейчас по второй программе Рытхэу "Самые красивые корабли", давай бегом, будем вместе смотреть...

Я выхожу на улицу. Темно, метёт. Здорово я дрыхла. И Эмка не дала мне опомниться. Что опомниться - умыться... Ну, где там её жених-мешок? Пых - сноп снежинок мне в лицо. А днём какое солнышко сияло... Не моё. И метелица эта не моя, и котёнок этот... И зачем он ему и куда его нёс - ничего не знаю и теперь уже не узнаю...

Вот он, под фонарём, жених. Никакой не мешок, обыкновенный гражданин, уже запорошенный и малость озабоченный. Элегантный, узкие ботиночки в снегу. Покачиваясь на каблуках, подхожу к нему эдакой беспризорницей: руки по локоть в карманах, сама по уши в шарфе. - Вы Эмму ждёте? А она не придёт. Молчит. Стабилизируется. Я прихожу ему на помощь: - Она просила меня передать, что не придёт. Она не сможет. И просила извинить её. - Да?..

У него неожиданно беспомощные глаза. Очкарик, что ли? Или расстроился? - А мы вот в кино собрались... Развожу руками: мол я здесь ни при чём, у меня вообще грипп. - А может быть, вы со мной пойдёте? - вдруг с надеждой говорит он. - Жаль, билеты пропадут... И сник, испугавшись чего-то. Да ещё этот извиняющийся тон... как будто он в чём-то виноват. Вот вредина Эмка! Могла бы уж и сходить, не маять человека. Тем более, пояс с янтарём надела. - Или вы тоже заняты? Я не могу смотреть, как человек расстраивается. Это мой большой недостаток. - Ага, - говорю я. - То есть, да. То есть, я ужасно занята, но... Но дело в том, что я совершено не умею отказывать. Особенно беспомощным псевдоочкарикам. А он уже смотрит на меня с надеждой, и я не знаю, что ещё придумать. Я начинаю топтаться, как коняшка, и, как коняшка, рыть снег то правым, то левым копытом. То есть, каблуком. А он не видит, что я в замешательстве. Обрадовался, воспрянул. Ну, Эмка, зараза такая!.. - Вы... вы извините мою настойчивость... У вас, возможно другие планы... - Возьмите меня под руку! - командую я, не в силах больше этого выносить. - Пошли. Держите крепко, у меня температура, я в любой момент могу упасть!

У него в глазах ужас, но под руку берёт и ведёт осторожненько, бережно. А я сразу представляю на его месте Саню. Вот кого бы уже давно тут не было. Только клочки порванных билетов на снегу. Не пришла - ну, и всё, до свиданья, прощай! Ну вот почему, почему! Одни всё рвут на месте, даже не подумав, даже не стараясь понять, а другие ждут, надеются, верят... И я иду с тоской в душе, иду в кино с чужим женихом, а снег в лицо горстями - холодно и колко.

- Как вас хоть зовут?

- Слава, - говорит он доверчиво.

Я кошусь на его руку, что это она какая-то совсем невесомая в замшевой перчаточке.

- А вам, Слава, необязательно знать моё имя?

Кажется, он здорово смутился.

- Простите...

- Меня зовут Ия. И-я. Или Ио. Это по-гречески. Кому как нравится, - говорю я.

Сане нравилось Ио, и мне сейчас сладко и больно повторять это своё греческое имя своему неожиданному деликатному спутнику.

- Так звали возлюбленную Зевса. Зевсу пришлось превратить её в корову, чтобы не быть скомпрометированным перед Герой, супругой, и...

...Ио, лети! - кричал Саня и кидал меня с размаху в речку, стоя по пояс в воде... я, зажмурившись, с визгом падала в солнечную воду, вода расступалась тысячей сияющих брызг...

- Получается, Ио - по-гречески корова...

...Я клала мокрую руку на Санино плечо, оно было смуглым, гладким, как валунок, и горячим даже в воде. Мы плыли на солнце. Всегда, всегда он меня куда-то звал…

- М-м, видите ли, - вежливо говорит Слава, - я, собственно, в некотором роде знаком с этой историей, точнее сказать, мифом. Я специализируюсь в области античной литературы.

Теперь неловко становится мне. Разошлась, распетушилась. Ио - по гречески корова. Вот именно - корова неуклюжая! И я молча, истово отдаю должное Славиной воспитанности.

В фойе кинотеатра мы впервые смотрим друг на друга при свете. Я вижу: узкое интеллигентное лицо, мягкие глаза, застенчивая и одновременно какая-то лихая улыбка, кашне - ого-го, во вкусе венецианского дожа, лет двадцать семь... Видит он: неправильный овал мордуленции, усечённой сверху ушанкой, снизу шарфом, блестящие - от температуры - глаза, грим пятнами, как на ягуарице, летА - знать не моги...

Мы улыбаемся друг другу. И ещё улыбаемся. А симпатичная у него улыбка!

И вот, после третьего звонка он уже без толкача ведёт меня под руку в зал. Мамочки! На пальце-то у него кольцо! Пропала моя головушка! Не пришлось бы ему превращать меня в корову! Я фыркаю на весь зал, и он озабоченно смотрит на меня:

- Ия?

- Ничего-ничего. У меня грипп, я же говорю. Кстати, вы не боитесь инфекции? - Что вы, - говорит вежливо Слава.

Он снимает шапку. Волосы у него тёмные, лохматые. Век лохматых. Мне опять становится не по себе. - Если хотите, я сделаю маску из носового платка? - не унимаюсь я. Слава укоризненно смотрит на меня. В самом деле, хватит дурачиться. Я просто пришла выручить симпатичного человека. И у меня личная драма - я теряю любимого.

Понеслись мультфильмы. Волк догоняет зайчика. Зайчик лукавый, отважный, одарённый. Волк - неудачник обаятельный, на диво живучий. Зал то и дело взрывается хохотом. Мы со Славой тоже хохочем. Сейчас мы с ним - союзники. С Саней этого не было. С Саней мы никогда не были союзниками. Мы были с ним одним целым. Но разными полюсами одного целого. Поэтому и тащило нас друг к другу. И не было этой страшной силе конца. И сейчас нет.

Мы вышли из кинотеатра. На улице неожиданно тихо. О, великое многообразие природы!.. - Вам понравился фильм? Я не знаю, что ответить. Мне понравился герой, потому что напомнил мне Саню. А его подруга не была похожа на меня. Она - была не я. А вот он - был Саня. И долго ли это будет со мной, это кружение вокруг моей боли - я не знаю... - Слава, а вам очень нравится Эмма? Ну я даю! Слава, по-моему, даже подскочил. И влип, скажет, я с этой обормоткой. Мало того, что не умеет себя вести, так ещё и в душу лезет.

- Сегодня мне очень понравились вы, Ия. Вот так отбрил меня Слава. О, какое тонкое, какое едкое оружие эта дипломатичность! Я так не умею. Мне опять стыдно, и я завидую Славиной воспитанности на всю катушку. А он вдруг пугается: - Вы думаете, я посмеялся? Уверяю вас... И глаза у него сделались широкие, убеждающие. Нет, уже не думаю. Спасибо, Слава. Спасибо тихий, воспитанный Слава, но в этом городе, на этой улице, куда мы сейчас свернём, живёт мятежный и гордый, мой непримиримый, мой светлый и суровый Григ, и никуда мне от него не деться. Только вот одна я сейчас. Да что одна - нет меня. Просто нет. Вообще - нет. - Есть чёрный тополь, - я шепчу, чтобы вдруг не заплакать, - есть чёрный тополь, и в окне свет, и звон на башне, и в руке - цвет, и шаг вот этот - никому вслед, и тень вот эта, а меня - нет... - Что-что? - светлеет Слава, - что вы читаете?.. - Я оборачиваюсь к Славе, наклоняю голову и слушаю светлые, горькие капельки. Это - Цветаева...

Огни, как нити золотых бус, Ночного листика во рту - вкус. Освободите от дневных - уз, Друзья, поймите, что я вам - снюсь...

Слава тепло смотрит на меня. Вот что в нём главное - теплота. С самого начала нашей встречи под фонарём в его слабой и беззащитной улыбке была теплота, и она не тратилась, не таяла, она грела и была щедрой. И я чувствовала её. И от этого у меня щекотало в горле. - Вы хорошо читаете, - сказал Слава. - Вы хорошая девочка. Вы славная девочка. Мне смешно. Девочка! Да я сейчас такая же древняя, как город Пантикапей, и такая же развалина. И такие же обломки вокруг меня, падуче-шатучие, дунь - разлетятся в прах. И если я не увижу Саню ещё день - я УМРУ!

- Вам пора домой? - полувопросительно, деликатно. Мы стоим у изначального фонаря. - Почему вы так решили? - с вызовом говорю я. - Я думал... раз вы больны... - Слава, - жёстко говорю я. - от вашей вежливости может стошнить. - И с удовлетворением вижу, как замирает его лицо и меркнет улыбка. Так-то вот. А то слишком добрые вы, Слава... - Вы упустили одну девушку, - прищуриваюсь я прицельно, - и готовы молиться на другую только за то, что она снизошла до милости пойти с вами в кино! Любая пятиклассница обведёт вас вокруг пальца за пять минут! И вам всё равно?! Ну, вот кому нужна ваша дурацкая доброта?! Кому, кому от неё может быть тепло и хорошо! Я кричу зло и нечестно. Защищаю Саню, защищаю перед самой собой, а Слава-то тут при чём? И ведь стоит, не обижается, и, кажется, опять собирается улыбнуться. А вот при том, вот при том, что Саня ни минуты бы не стал слушать, и не бреда, который я выпаливаю сейчас, а самой справедливой истины о себе - не стал бы слушать ни слова, просто развернулся бы и ушёл, и осталась бы я одна под фонарём глотать горькие слёзы... - Вы зря горячитесь, Ия, - спокойно говорит Слава. - Вы ведь... не на меня сердитесь... И я, словно с разбега, останавливаюсь. Это, наверное, то же, что бить лежачего. Я дрянь, дрянь, и я не знаю, что мне делать теперь. Но я делаю. Я делаю шаг к Славе и обнимаю его за шею. И целую прямо в губы. И думаю о себе: нет, это не я. И вижу его глаза - в свете фонаря они кажутся удивительно синими. И такой ласковый этот удивительно синий цвет...

Глава 3

Субботу я плавлюсь в жесточайшем жару. Вокруг меня полно народу: мама с папой, Эмка, Наташа – подруга с работы - и откуда-то сверху, из голубизны, вдруг Саня: "Надевай своё красивое платье, пойдём встречать Новый год!" И мы идём, и катаемся на санках по нашей улице, а кругом тепло, ручьи, весна…

Я разлепляла глаза, пила виноградный сок, откуда-то взявшийся, падала в подушки, и опять: Эмкин день рождения, все гости – её женихи, Эмка в золотом кружевном платье, все сидят в три яруса, поют, тепло, тает снег, весна, и Эмка вдруг – под руку с Саней, и он говорит ей странное и прекрасное слово: «Избранница»… И все вокруг: "Ах, какая пара, он блондин, она брюнетка!" И мне плохо, плохо, я мечусь и отряхиваю бред: - Фуу-у-у…

Открываю глаза. Возле меня – Эмка со смешной скорбной мордочкой. - Бедняжечка, из-за меня свалилась… - Не болтай, - я облизываю сухие губы. – Налей соку. Ты мне приснилась в золотом платье. - Ах, красота… На Эмке старенький свитер, волосы связаны в хвосты, ноль косметики. Сейчас Эмка похожа на ту, какой она была на первом курсе, когда приезжала на каникулы. Эмка брала с собой этюдник, и мы шли на пляж. Я валялась на песке, грызла яблоки и читала «Юность» и «Новый мир», а Эмка трудилась, отрабатывала свои 250 заданных на лето этюдов. Подходили знакомые и незнакомые ребята, уважительно глядели, что там у неё получается, просили нарисовать на память, становились во всякие позы, Эмка лихо делала наброски с натуры, раздаривала по-королевски направо и налево, и мне перепадало внимание с барского стола: Девушка, а что вы там читаете, Мопассана? Девушка, а вам не скучно, хотите, мы вас на лодке покатаем? Девушка, а что вы делаете сегодня вечером? Приходите на волейбол в дом отдыха, мы с Пашей вас будем ждать... Мы с Эмкой посмеивались, соглашались на всё сразу, я фыркала на весь берег. И не было у меня тогда моего Сани, не было у Эмки её красивого мотогонщика, и всё было чисто, радостно и незатейливо…

- Я его вчера поцеловала, - в ужасе вспоминаю я и даже сажусь в постели. – Славу твоего… - Сбесилась. Нашла кого целовать. - Ты кого мне вообще подсунула? Боже мой, женатого мужчину… Сколько ему лет? - Тридцать… один или два. - О-о-о!.. - я валюсь обессиленно в подушки. Тридцать?! Боже, как это много… А я-то вчера выступала! Дура! Чёрт меня дёргал! - С женой он в разводе, можешь успокоиться. Вот. С женой в разводе, а кольцо носит, какой-то авантюрист тихий замаскированный… - А почему он тебе не нравится? – я восстанавливаю вертикальное положение. – Такой воспитанный, образованный. Глаза красивые… - Да ты что! – Эмка даже бросает ручку, которой набрасывала на обёртке от печенья всякие рожи. – Ты что? Разве это мужчина? Мешок. Облако в штанах. - Почему это мешок? – я внезапно чувствую некую обиду за Славу. – Ничего не мешок. Очень элегантный. Шарф красивый. Со вкусом. И вообще, мифами занимается. - Вот именно, мифами, - говорит Эмка с сарказмом. – И ниже меня ростом. - Ну, не ври! - возражаю я, стараясь вспомнить соотношение наших ростов и комплекций. - Я была на каблуках. И ничего не ниже меня. - Ну, это когда ты на каблуках, он не ниже, - упирается Эмка. – А когда я на каблуках… И не вот в этих сапогах, - она кивает в прихожую, где стоят на коврике её элегантные лаковые сапожки, - а в новых моих, замшевых, тех, коричневых, у них же там каблук намного выше, чем у этих, и когда я в них… - В общем, так, - прерываю я решительно. – Ты там как хочешь со своими сапогами, а мне давай его телефон. Буду извиняться. - Совсем сдурела, - сокрушается Эмка, но вынимает из сумки книжечку, листает и пишет рядом со своими нарисованными рожицами номер телефона. - А Саня? – говорю я голосом почтового диспетчера. - Саня – тоже облако в штанах? - Нет, почему? – Эмка на секунду задумывается. – Саня не облако в штанах. Но он же Единорог. - И что? – упрямо допрашиваю я. - А ничего хорошего, - припечатывает Эмка. - Вечный искатель. - Капитан, - уточняю я осторожно, уже жалея, что затеяла разговор. - Капитан без штурвала, - говорит безжалостная Эмка. – И вообще без корабля, без руля и без ветрил. Сам не знает, чего хочет. Почему он институт бросил? После армии поступал, должен бы понимать уже, что к чему. - Эмка, ну не в дипломе же дело, ну ты что! - Я и не говорю, что в дипломе дело. Просто он уж слишком надеется на то, что будет. Будет, видите ли. А что будет – неизвестно. Он и сам толком не знает – что. Но ему кажется, что будут какие-то сияющие вершины. Поэтому ему всё равно то, что происходит сейчас. А ведь главное – настоящее, - Эмка смотрит на меня. - Главное то, что здесь и сейчас. А здесь и сейчас - ты. Понимаешь: ты - в настоящем, ты - сейчас! Сама посуди, кому нужны его революции, если тебе – плохо сейчас? Я молчу. Мне обидно за Саню, как его раскостерила Эмка. Но я молчу, мне нечего сказать. - Ты вообще-то хорошо представляешь, что такое твой Саня? – вопрошает вредная Эмка. - Он – это Григ, - автоматически говорю я. - Григ… - вторит Эмка. - Григ… А ты не помнишь, с каких это пор у тебя любимым стал Григ? Сколько я тебя знала, у тебя с четырнадцати лет был любимым Шопен. - И что? – не сразу говорю я. - Ничего, - говорит Эмка. – Просто совет. Вспомнить себя. Может быть, будет лучше

Она уходит. А я заворачиваюсь в тёплый мамин халат и подхожу к окну. Долго стою, глядя сквозь тюль, как сквозь снег, на заснеженную улицу. По дороге неслышно-мягко, как в кино, проезжают автобусы, легковушки… Права Эмка, черт её возьми… Всегда я любила Шопена. Всю жизнь. Григ появился вместе с Саней. И Шопен оказался забыт. Внезапно, повинуясь импульсу, я иду к проигрывателю и быстро перебираю пластинки, откладывая в сторону. Вот он Шопен… забытый за этот год, да… Сначала смотрю на портрет, на прекрасные скорбные глаза, потом вынимаю скользкий диск, ставлю на проигрыватель и опускаю иголку… И снова стою перед окном, но уже не глядя, а наоборот закрыв глаза, чтобы вид троллейбусов и машин не мешал мне убегать на серебряных коньках вальса до диез минор, вальса номер семь…

В воскресенье вечером я беру телефон в постель, усаживаюсь поудобнее и делаю самой себе страшные глаза. На самом деле я хорошо подготовилась, практически выучив наизусть короткий спич. Сверяясь с разрисованной Эмкой бумажкой, набираю номер.

- Слушаю вас. Тон сухой, официальный, мне становится страшновато по-настоящему. Но уже поздно. - Добрый вечер. Это Ия. - Ия? Вот как? Здравствуйте, Ия… - Я звоню, чтобы извиниться, - я предельно лаконична и максимально информативна. – Я вела себя недостойно. Мне очень неудобно. Сделайте поправку на температуру и, пожалуйста, простите меня.

Больше мне говорить нечего, и я молчу. И целую вечность слушаю молчание в трубке. Наконец, трубка оживает: - Я очень рад вашему звонку, который целиком обязан этому, как вы выразились, недостойному поведению. Но поверьте, Ия, мне нечего вам прощать.

Вот он как, оказывается, говорит, Слава, не запинается, не мямлит. «Ия, мне нечего вам прощать». Почти стихи. Я молча благоговею. - Как вы себя чувствуете, Ия? Я стряхиваю благоговение: - Скверно! – радостно заявляю я. – А вы? - Скверно! – он тоже чему-то радуется. – У меня температура! - Слава, боже! Это я виновата!

Чёрт, он подумает, что я намекаю на поцелуй… А, ну и ладно! Лукавая искра из моей души – дз-з-зэк! – тает официально-деловой лед. Ох, нет, неисправимая я, только-только ведь просила прощения…

- А вы знаете, я разыскал Цветаеву. Я ведь в силу своей специальности располагаю доступом к некоторым литературным фондам. Я сейчас подумал: может быть, вам было бы интересно…

Слава-Слава, вашей деликатностью улицы мостить. Саня бы мне только крикнул: Ио, лети быстрей! – и я бы полетела… - Слава, вам непременно нужно пить чай с мёдом. Как можно больше чаю с мёдом. - Да? – озабочивается Слава. – А у меня его и нет. Я совсем не люблю мёд. - Плохо дело, – кликушествую я. - Но мы что-нибудь придумаем. Это во-первых. Во-вторых, мне очень интересно посмотреть на ваш фонд, раз уж вы любезно разрешаете, поэтому диктуйте мне ваш адрес и вызывайте завтра врача, слышите? Обещаете?

Я записываю адрес поверх Эмкиных мордуленций, кладу трубку и думаю о том, какое у Славы сейчас лицо и за кого он вообще меня принимает. И глотаю две таблетки сульфадимезина.

Совсем вечером я вышла из дома. На небе-то звёзды! Вот тебе раз! Давненько я не видела звёзд. Хожу, повесив голову потому что. В новом районе, куда я езжу на работу, звёзд не бывает. Небо там коричневое, как разбавленный кофе. Звёзды у нас здесь, где не город, а так, предместье…

Тихо, мягко, почти тепло… «В огромном городе моём – ночь…» И лают где-то собаки, и откуда-то едва доносится музыка… «И где-то музыка в окне – чуть»… А ноги сами, невольно несут меня к тому месту, откуда наискосок виден Санин подъезд.

И вдруг – паф-ф-ф-ф! – взрывается у моих ног крепкий снежок.

Я вздрогнула, подняла голову – и увидела Саню.

Он был без шапки, в распахнутой куртке, и, хотя стояла почти ночь и не было солнца и ясного света, на меня неудержимо хлынула весна…

Мы постояли, разделённые мягкой темнотой, видимые друг другу неясно. Во мне звенело чудо. Это умирала зимняя глухота, таяли ледники, обрушивались снега, и уже проступала под бегущими пальцами поющая и торжествующая нота «соль». Солнце? Сольвейг? Может быть, Ассоль?.. Только бы не двинуться, не спугнуть это… Зима пройдёт, и весна промелькнёт, и весна промелькнёт, и ты ко мне вернёшься, мне сердце говорит...

- Ну, что стоишь, - тихо проговорил он. – Иди сюда.

Он шевельнулся – и великое таяние зимы во мне кончилось. Была просто улица, я на этой улице, и он, который меня обидел и которого я ударила. И горький ком обиды во рту. Я поддала ногой ошмётки снежка-курьера.

Он медленно подходил, улыбался. Солнечно улыбался, беззаботно.

- Не будешь драться?

И я сразу вспомнила Эмку. Главное, то, что будет потом. Неважно то, что сейчас. Если сейчас я не буду драться – значит, всё прекрасно.

- Тебе что же, мало? - сухо осведомилась я.

И тут же поняла, что это всё, конец.

Саня длинно, разочарованно свистнул – и прошёл мимо. Как-то странно, как-то страшно прошёл. Словно не мимо, а сквозь меня. Так, как будто я была лишь духом, как будто я была неживой, как будто меня вообще – не было.

А меня и нет. Мне даже не больно. Нет меня.

Ну и зачем, зачем теперь жить?..

Так уже было однажды. Этим летом. Так плохо, что невозможно жить. И я решила не жить. По крайней мере, в привычном мире. Покидала в чемодан сарафаны и уехала на юг, к бывшей институтской подружке. Прямо вот в одночасье всё бросила, созвонилась и смылась. Мою прощальную записку Эмка Сане относила уже без меня.

И волшебное крымское лето меня приняло и вылечило. Море отдраило меня дочиста с песком, солью и мелом, отполоскало мою душу ветром и продезинфицировало солнечным светом.

И были там всякие сумасшедшие заплывы среди волн, ночные купания, восхождения на Кара-Даг с поеданием ракушек на костре. И были сидения в ночных кафешках, и таскания по крымским базарам, и просто томное, бездумное ничегонеделание днём и сверкающие цветомузыкой дискотеки до поздней ночи. В общем, я вернулась совершенно исцелённая и независимая.

А август у нас шёл дождливый, прохладный, в несколько дней весь юг отлетел от меня, как прекрасный сон, и опять передо мной встали мои нерешённые проблемы, мои запутанные чувства, непримиримый взгляд светлых северных глаз и чуть колкая Санина щека.

И было это историческое примирение на заросшей зеленью, продутой ветром терраске на даче, мы молчали, как два истукана, сидя напротив друг друга, я куталась в кофточку, стыдясь своего роскошно загорелого тела, Саня смотрел мимо меня, а потом стало темнеть, Саня вывел, как коня, из сарая велосипед, я села сзади, обняв его крепко и чувствуя, что это и есть счастье, и мы долго колесили по дачным улицам, долго, пока совсем не стало темно и зажглись фонари, и тогда Саня стал насвистывать сквозь зубы песню Сольвейг - зима пройдёт, и весна промелькнёт, увянут все цветы, снегом их занесёт - и я, радуясь, что он не видит, тихо плакала и шмыгала за его спиной в полном счастливом опустошении. Увянут все цветы, снегом их занесёт, но ты ко мне вернёшься, мне сердце говорит, мне сердце говорит… А потом мы не поехали в город, остались одни в пустом дачном доме, в двух маленьких комнатках, одна из которых была наполовину завалена яблоками, и запах яблок витал над нами всю ночь, мешаясь со вкусом слёз и поцелуев… но ты ко мне вернёшься, мне сердце говорит, тебе верна останусь, тобой лишь буду жить, тобой лишь буду жить…

Я медленно встаю с дивана, иду к проигрывателю, не глядя, ставлю чёрный диск, гашу свет, забираюсь под плед и думаю: не буду плакать, не буду, не буду… не буду…

Глава 4

Вот, оказывается, я какая… А я и не знала, забыла совсем за это время… Я, оказывается, не я, а Прекрасная Женщина…

Я тихо удивляюсь на себя в зеркало, как будто впервые вижу. Почаще бы мне заниматься своими причёсками и вообще собой. И никаких батников, и никаких джинсов, смешивающих меня с легионом современных девиц, похожих друг на друга. Вот – это тёмное платье и мамины фиалки в тон…

Эмкина бабушка Софья Михайловна, аристократка дворянских кровей, ещё в школе пыталась привить нам хорошее воспитание, рассказывала, что у каждой приличной девушки должно быть непременно тёмное платье на всякие особенные тожественные случаи. Днём такое платье надевать нельзя ни в коем случае - ни в коем случае - потому что дурной тон. Должен наступить Час Тёмного Платья - такое время суток, когда оно будет уместно: прозвучит правильно и произведёт сногсшибательное впечатление. На поклонников.

И вот мы выросли – и у Эмки этих тёмных платьев, как грибов в лесу, и она их носит в хвост и в гриву, производя сногсшибательные впечатления на поклонников круглые сутки - бедная бабушка только вздыхает от нарушения приличий. А я… я теперь вечная Коломбина, с тех, как встретила Саню… Но вот сейчас, пока я доеду на автобусе и разыщу Славу, чтобы вручить ему банку с мёдом и смягчить свои дурацкие выходки, как раз наступит Час Тёмного Платья…

Я ещё раз очарованно на себя любуюсь – и понимаю, что вышло из меня такое произведение искусства, что непременно нужно ему музыкальное сопровождение. И мои пальцы, изысканно наманикюренные и с «выходным» кольцом с камнем, почти не дрогнув, откладывают Грига и ставят вальсы Шопена.

И под вальс, под вальс последние штрихи на лицо, последние капли маминых французских духов на запястья, на виски, за лифчик и в ямку на затылке, последний взгляд в сумочку – платочек, губная помада, расчёска - и под вальс, под вальс – сапожки лёгкие, чтобы там не снимать и быть на каблучках, косынку пуховую, тоже мамину, чтобы локоны не смять, и ещё раз в зеркало – мда, прощай, моя Коломбина!.. Кстати, утюг так и не отнесла в ремонт. Надо занести по дороге. Хорошенько его завёртываю и кладу рядом с банкой мёда. Ухожу – а в голове звучит вальс номер семь, «Зима»…

* * *

Вот это вальс номер семь! Мы со Славой не узнаём друг друга. Но всё же я оказываюсь реактивнее. Просто не ожидала увидеть его в таком удивительном шлафроке с кистями. И в такой необыкновенной прихожей - обитой синей тканью, и с розоватым светом с потолка. - Простите… Слава смотри на меня недоумённо. Господи, он ещё в священном замешательстве… - Слава, вы меня уже забыли? - Ия, это вы?.. Это разве вы? - Что вы! Конечно же, не я! - Боже мой, я решил – Снегурочка… Неужели такая метель? Давайте ваше пальто… Я выскальзываю из пальто и сама чувствую, как синяя прихожая тонет, тонет в волнах моих духов… Ну, села Коломбина не в свои сани… Впрочем, почему? Коломбина в роли Прекрасной Женщины… Слава, кажется, замер. Или не замер? Я слегка толкаю его пальчиком: - Отомри! Ой, это уже на «ты» получается! Вряд ли он ещё помнит эту детскую игру в «замри», тридцать один или два – не подарок. - Слава, отомрите. Я принесла вам мёд. Лезу в сумку, извлекаю тяжёлый свёрток. Боже, а это не мёд, а утюг, про который так и забыла по дороге. И я не фыркаю как там, в кинотеатре, я издаю дивный женственный смех, эдакие колокольчики степные… - Вот мёд, Слава, а это утюг, который вам нужно будет починить. Вы умеете чинить утюги? Слава нежно прижимает к груди мёд, а затем утюг. - Ия, эти фиалочки у вас, они живые? - Они-то живые, а вы, я вижу, умерли. Был у вас врач? Слава вдруг преображается, он вспоминает, что я гостья, и следовательно, меня нужно взять в ежовые рукавицы. - Почему мы стоим в прихожей? – строго спрашивает он. - Очевидно вы не хотите меня впускать! – не сдаюсь я. - Марш в комнату! – командует Слава. – Это несите туда! Он живо нагружает меня свёртками и мягко, за плечи, провожает в дверь. Я оказываюсь в комнате, полной книг. Я опускаюсь на диван. Я вздыхаю и улыбаюсь. Слава огорчил меня. На минутку вдруг он напомнил мне Саню… На минутку - когда сказал: "Марш в коомнату".

Саня не любил во мне Прекрасную Женщину. Саня любил меня Коломбиной, девчонкой – в старых джинсах, в выгоревшей зелёной блузке, похожей на форму летчиков, в теннисных тапках без шнурков, в мальчишеской ушанке – и я в этой одежде чувствовала себя рядом с ним и лёгкой, и юной, и любимой. И всегда была готова к разбегу, прыжку и полёту. Ио, летим!... … И был однажды такой полёт ранней весной, в берёзовой роще, мы мчались, взявшись за руки, летели сломя голову, и волосы наши мешались, и не хватало воздуха, и воздуха было так много, и я видела его зубы в ликующей улыбке и бешеные светлые зрачки… Ио, летим!...

- Ия, вы грустите? Я вздрогнула и приземлилась из звонкой берёзовой рощи в тихую комнату, полную книг. - Я? Нет… - Сейчас будет чай. Вас не шокирует моё одеяние? Если хотите, я надену что-нибудь более академическое? - Нет, что вы! Не надо. Мне очень нравится. Настоящий граф Нехлюдов. - Ну, тот был гораздо колоритнее… Но за комплимент спасибо. Вот, разрешите вам предложить эту саксонскую чашечку... - Слава вынимает из глухой части книжного шкафа здоровенную керамическую сосудину с ручкой. Я вскакиваю: - Слава, я вам помогу! Между прочим, моя бабушка называет эти саксонские чашечки колгушками. - Колгушками? Интересно… Пожалуй, так и будем их звать. Вот сахар… - Пастила! – я сломя голову бегу обратно в прихожую и возвращаюсь с коробкой пастилы. – Вот, забыла совсем… Он стоит у стола и смотрит на меня беззащитными синими глазами. Его молодит этот густой, падающий на лоб чуб. Вот в чём дело. - Ия, зачем это вы всё?.. - Молчать, - спокойно говорю я. - Кто здесь больной? Что вам велел врач? - Пить чай с мёдом. - Вот и пейте. Где он, кстати, чай? - Чай я принесу. А вы нажмите тогда во-он ту кнопочку.

Я нажимаю указанную кнопочку, успев прикинуть несколько вариантов: а) гаснет свет; б) раздаётся взрыв, дом взлетает на воздух; в) Слава въезжает с чаем на арабском скакуне. Нет, о нет… Это вдруг вплетается в аскетичную атмосферу тихой библиотеки интимно-неразборчивая путаница нерусских слов, такая непонятная, но такая чувственная скороговорка французской речи, а потом музыка нежно вплывает… « Изабель…. Изабель… И-и-изабель…»

- Узнаёте? – Слава появляется с чаем. Пеший. - Конечно! Шарль Азнавур. «Ах, Изабель, мон амур», - произносим мы вдруг оба одновременно с Азнавуром и оба одновременно смеёмся. Мне становится совсем легко. Хорошо, что я пришла! И вот, мы сидим друг напротив друга и пьём, пьём чай, Слава послушно с мёдом, а я уже смотреть на него не могу, на мёд. А там уже не Шарль Азнавур, там возрождённые из пепла и потому прекрасные танго Оскара Строка.

Скажите, почему, Нас с вами разлучили? Зачем навек ушли вы от меня?

- Слава, скажите, - кокетничаю я, разглядывая ложечку и уже совсем освоившись, - скажите, почему нас с вами разлучили? Слава не отвечает, встаёт и подходит ко мне: - Смотрю я на вас, - говорит он весело, – до чего же вы злодейское существо! Просто ужасно. Идёмте танцевать. - В этом-то халате?! Вы что, Нехлюдов? Не пойду! - Пойдёте. Я больной, меня нужно ублажать.

И я встаю и иду. И встречаю его синие глаза. И вспоминаю сразу тот вечер и свой отчаянный десантский поцелуй под фонарём. Вот некстати-то… Вечно всё некстати мне приходит в голову. Как теперь ему в глаза смотреть?

И я старательно делаю вид, что застенчиво опускаю глаза. Но это ничего не меняет. Потому что я чувствую его руки – они неожиданно сильные. Совсем не еле невесомые, как тогда, в кинотеатре. Нет, они тёплые, сильные - и вдруг какое-то почти беспомощное чувство внезапно вспыхивает во мне, лишая уверенности. Я вдруг осознаю, что я в квартире один на один с незнакомым мужчиной. Я смотрю ему в плечо, не отводя глаз. Мизансцена с кнопочкой всплывает в моей памяти и тоже мгновенно наводит на мысли, далёкие оти танцев… Вот как запрёт сейчас тихий Слава дверь, как достанет какие-нибудь средневековые орудия пытки, как набросится… И всё, прощай мои авантюрные чаевания на квартире одиноких мужчин. А я даже его фамилию не знаю… Я даже Эмке ни слова не сказала!.. Я даже записку дома не оставила!..

- О чём это вы так думаете, Ия? Ну вот! Попробуй расскажи ему, о чём я думаю… - Ну, я думаю: а вдруг вы бандит! - откровенничаю я. Ну и хохочет!.. Даже про меня забыл, бросил посреди комнаты. - А что вы, собственно веселитесь? - Да нет, у вас такое одухотворённое было лицо… Я думал: о, как она глубоко чувствует музыку…

Теперь мы хохочем вместе. И этот смех опять сближает нас на чуть-чуть. И я опять думаю: хорошо, что я пришла… Наконец Слава вспоминает о цели моего визита. Меня усаживают в кресло, включают торшер, в моих руках тоненькая коричневая папочка. Я листаю её… ах, здесь даже фотографии есть… И я вглядываюсь в эти сильные, почти не женские черты, почти некрасивые, но значительные. Низкая чёлка, разлёт густых бровей, выпуклые глаза… Да, Славе можно позавидовать – сколько в его руках интересного… Я листаю папку, пробегаю биографию, стихи… это я знаю, и это, а вот это я знаю наизусть: «Мне дело – измена, мне имя – Марина!..». А вот это нет, это впервые читаю, и это тоже в первый раз, а вот и оно: «В огромном городе моём - ночь…» Я даже не сразу соображаю, что произношу вслух, мне просто невозможно читать это одними глазами:

В огромном городе моём – ночь Из дома сонного иду – прочь. А люди думают: жена? Дочь? А я запомнила одно – ночь…

Слава сидит напротив на диване, склонив голову, не глядя на меня, ничего не видит Слава… И хорошо, что не видит. Это я одна вижу: сплетающиеся наши пальцы в темноте... Мы наводим на свет свечи кисти наших рук, чтобы они засветились, свеча стоит на полу, кидая дикие, колеблющиеся тени на стены, на потолок, на наши поднятые руки… Читай, читай, Ио… А я запомнила одно – ночь… июльский ветер мне метёт путь, и где-то музыка в окне – чуть… И была вокруг нас музыка лёгкого шороха листьев за окном и скрипов старого дома, и был не июль, уже шли первые дни сентября, но неожиданно жаркие, мы опять не вернулись в город, наврали что-то родителям, всем… Это было наше украденное у всех время, это был наш мир, это был наш дом, пропахший яблоками, пронизанный мелодиями Грига, такой лёгкий, такой парящий в никаком пространстве, словно тихо отчаливший от берега корабль, несущий мой сбивчивый самозабвенный полушёпот… Есть чёрный тополь… есть чёрный тополь, и в окне – свет, и звон на башне, и в руке – цвет… Читай, Ио… Не мешай… Нет, ты читай-читай, я не буду мешать… И шаг вот этот, никому вслед, и тень вот эта… а меня - нет...

Я прерывисто вздыхаю и откладываю папку. Встаю и подхожу к окну. За ним бушует снежное море. Стою одна, забыв про время, забыв, где я и что вокруг меня… В огромном городе моём – ночь… - Слава, а у вас есть Григ? Слава подходит и тоже смотрит в окно. - Наверное, - говорит он. - Вообще, классики много, надо посмотреть. Вы любите Грига? Вот. Вот сейчас я скажу самое главное. Потому что это есть самое главное. И оно сейчас во мне и, наверное, навсегда. Я поворачиваюсь к нему и смотрю ему в лицо, в его внимательные мягкие глаза. - Да, - говорю я очень серьёзно, говорю всеми своими чувствами, всей своей измучившейся душой. – Да, я люблю Грига. Он продолжает смотреть так же, не опускает глаз. Ничего не понял. И хорошо, пусть… Я легко вздыхаю и отворачиваюсь. Отвожу занавеску. - Я раньше любила Шопена, - рассказываю я, уже спокойно и даже весело глядя на вьюгу. - Столько лет любила Шопена, совершенно безответно, просто умирала. Все мои стены были увешаны портретами. Все девчонки надо мной потешались. Я просыпалась под его музыку и засыпала под неё. А потом…. - А потом? - говорит Слава. - А потом… - я опять смотрю на него и усмехаюсь. - А потом, вот… всё прошло. Всё прошло, я стала любить Грига. Столь же страстно, - я улыбаюсь. – Ах, Изабель, мон амур… И Слава улыбается. Всё-таки чУдная у него улыбка. - Вам идёт Шопен, - говорит Слава. – Вам и вашим фиалкам. - Да они не мои, - смеюсь я, - они мамины… - Они ваши, - мягко возражает Слава. – Они ваши. Хотите, я поищу Грига? - Нет, уже поздно. Надо идти… - Как же вы в такую метель? - Пустяки, люблю… - Какая вы…. - говорит он, улыбаясь и хмурясь. - Вы, оказывается, опасная гостья. Идите-ка, в самом деле, домой…

В синей прихожей мы ещё немного смеёмся и спорим, потому что он непременно хочет меня проводить, а я не позволяю, нет, ни в коем случае, ему нельзя, у него температура, а я люблю метель, она тёплая, и вообще, я хочу, в конце концов, побыть одной. Наконец, он сдаётся с условием, что я позвоню, как только приеду домой. И опять мы почему-то смеёмся. Мне не хочется уходить, и он это видит. Он только не знает, КАК страшно мне уходить. Не знает, как страшно оставаться мне один на один со своим одиночеством и со своим отчаянием. Ничего не знает Слава… - А можно, я ещё приду? – я делаю умоляющие глаза. - Ну, конечно, приходи. О, великое, недосягаемое искусство такта! Сказать это первое «ты» в такой момент, когда «вы» - уже невозможно. И таким тоном, чтобы это было совершенно незаметно. Я догадываюсь об этом первом «ты» уже на улице. Там же вспоминаю об оставленном утюге.

Глава 5

На следующий день у меня опять подскакивает температура. Ненамного, но Эмка ругается последними словами. Я, закутанная в плед и с завязанным горлом, помалкиваю. Отбушевав, Эмка присаживается ко мне на тахту. На ней сегодня глухое чёрное платье, серебряный кулон на шее, лак на ногтях тоже почти чёрный с серебряной пыльцой. Ох, Эмка-эстетка… - Эм, ты так на работу ходила? - Ну да. - Мужчины ваши замертво не падают? - Ничего, им за вредность платят. Ну, рассказывай, что молчишь. Опять целовалась? - Ничего не целовалась. Чай пили. Танцевали танго. - Он умеет танго танцевать? – Эмка даже подскакивает. - А я умею танго танцевать? - парирую я. - Кстати, не знаю, что за облако тебе примерещилось. Достойный претендент на твою руку. Интеллигентный, начитанный. Воспитанный. Может, сваты дурные были? - Какие сваты? - Как какие? Это разве не жених? Ты сказала: жених. - Потенциальный, - кивает Эмка и высыпает из пакета на стол дежурные апельсины. - Так тебя сватали или нет? Чёрт тебя дери!.. - Я тебя умоляю! – Эмка на шесть частей надрезает ножом апельсинную шкурку и начинает раскрывать её красиво, как кувшинку. – Ты же не слушаешь, растворилась в своём Единороге… Была пьянка у нас на работе на старый новый год. И Маринка, которая никак не успокоится насчёт моего свободного сердца, привела под занавес какого-то своего на седьмом киселе троюродного зятя, который, в свою очередь, был со Славой. Мальчики посидели полчаса, потом пошли меня провожать. На прощанье как обычно – трали-вали, давайте в театр, давайте на концерт, в кино, в кабак, в библиотеку. Я согласилась сразу на всё и смылась. - Понятно, - говорю я, - я думала, были сваты. - Сваты в другой раз, – машет рукой Эмка и чистит очередной апельсин - Не, ну Маринку-то запросто можно посчитать свахой, - решает она, - она всю биографию его расписала научно вместе с имуществом. Ты вот у него была - а я не была, - значительно добавляет она, но зато я знаю, где он работает, сколько получает, какая у него квартира, когда он женился и когда развёлся. Всё знаю. А ты не знаешь. Ешь, давай витамины...

Она красиво, художественно разламывает апельсин на дольки внутри кувшинки и подвигает мне поближе. Я смотрю на такие белые её пальцы и задумчиво говорю: - Эм, выходи за Славу замуж. - Выйду, - обещает Эмка. – Как только ты перестанешь кружить ему голову, моему Славе. - Нет, серьёзно. Ты же нравишься ему. - Вот именно. Он от меня без ума. А ты что делаешь? Разлучница. Эх, отравить тебя что ли?..

Она обнимает меня одной рукой за шею и прижимается гладкой яблочной щекой. Сквозь апельсин от неё пахнет розой. - Слушай, а пошли они все в баню! – вдруг решает она. - Все эти Славы, все Григи эти… Ну их всех к чёрту! Давай уедем куда-нибудь вместе. Или уплывём? Давай летом по Волге махнём? Такая красота… Будем плыть долго-долго, берега зелёные, река синяя, пароход белый-белый, наденешь своё красное платье, и я тебя нарисую на палубе, на солнышке, в плетёном кресле, в стиле Кончаловского. И так и будет называться: «Лето. Ия.» - Да, уплывёшь с тобой… - размягчённо говорю я. – За тобой тут же ухажёров целый хвост построится. И буду я сидеть одна в плетёном кресле. Да ещё в красном платье, как дура.

Эмка смеётся и закуривает сигарету. - Нет, - говорит она, отмахивая дым, - уехать. Уплыть. Чтобы никто не мешал думать, творить, рисовать. Чем я занимаюсь, чем? В моём возрасте Рафаэль написал Мадонну Конестабиле, Гоген объехал весь свет, Айвазовский отправился в Рим уже художником, а я? Надо было мне делать свои две тысячи эскизов, чтобы сидеть и сочинять, в какой цвет покрасить кабинет какому-нибудь старому грибу, который уже и цветов-то не различает… Мне рисовать нужно. - Рисуй меня, - говорю я. – Прямо сейчас. С завязанной шеей, с разбитым сердцем. Будет называться «Ия. Февраль» Эмка фыркает: - Будет называться: «Ия. Февраль. Достать чернил, три носовых платка и плакать всем вместе»

Я невесело усмехаюсь. - А я бы твоего Грига нарисовала, – оживляется Эмка. - Если бы он не был таким ненормальным. Впрочем, если бы он был нормальным – возможно мне и рисовать бы не захотелось. А так-то, конечно… Высокий, красивый, гордый... фа-фа-фа единорог… - Она виртуозно помахивает свободной рукой, изображая, какой он гордый единорог.

Поразительно: когда Эмка говорит о Сане, это почти не тревожит мою рану. Даже как будто легче становится. Я словно удостоверяюсь, что он есть на свете, что вовсе я его не придумала, что он живой, и ходит здесь где-то рядом, что он встречает иногда Эмку и в ней – частицу меня.

- А Наташка моя сказала, - вспоминаю я, – что он похож на Трубадура из «Бременских музыкантов». - Ну ты-то, понятно, принцесса, - говорит Эмка, - в своём красном платье. А он... Какое-то время она смотрит сквозь меня, подняв соболиную бровь - сопоставляет с Трубадуром. – Похож, - говорит она наконец. – Такой же охламон. Только на гитаре и бренчать. - Тебе же нравилось, - ядовито говорю я. – Сама говорила, что он классно бардов поёт. - Ну, поёт-то он классно… - говорит Эмка двусмысленно. - Бардов. - Она делает вдохновенное лицо. - «И светлые песни Грига переполняют их» - декламирует она с сарказмом. - Слушай, а он вообще хороший любовник? – она поворачивается ко мне, картинно держа на отлёте сигарету. - Ой, фу! – кричу я, – Что за вопрос, нахалка! - А что такого-то? - Эмка ставит на меня свои русалочьи глаза. – Интересно же. Красивый парень… Просто интересно… ну, скажи! - Ну, я не знаю… - я насупливаюсь и зарываюсь поглубже в плед. - Ну так сравни! – призывает Эмка, и я даже выныриваю из пледа. - Сравнить?! – изумлённо говорю я. - Ну да, - пожимает плечами Эмка. - Такая возможность. У него пустая хата. У тебя пустая хата. Ты сама говоришь: интересный, начитанный. Целовались, танцевали… - Ты дура? – с огромным наслаждением спрашиваю я. – Ты дура, да? Иди, давай, домой. И апельсины свои забери. - Не, не пойду, - Эмка удобно вытягивает длинные ноги в кружевных колготках. - Не пойду я домой, там мамахен-папахен пришли, воспитывать начнут… ну, их, я у тебя посижу. Давай посмотрим «Самые красивые корабли»? Там повторение по четвёртой программе. - Только глупости не тренди, - ставлю я условие.

Она гасит сигарету и поворачивается ко мне. - Ну, мне же просто жалко тебя, - говорит она искренне. – Я хочу тебя как-то развеселить. Или хоть разозлить. Я уже не могу на это смотреть. Понимаешь? Просто не могу смотреть. На тебе лица нет. Ведь домотает тебя этот Трубадур единорожистый. Уже домотал. Так же нельзя, ты вся извелась… Такое впечатление, что у тебя кончилась жизнь. Ну возьми и помирись ты с ним, если так плохо. Позвони ему.

- Понимаешь, - говорю я с трудом, - он помирится. Только ничего не изменится. Ты правильно сказала: он пойдёт дальше, потому что для него главное будущее. А я останусь в настоящем. То есть, для него - в прошлом. И я всегда буду для него в прошлом. Потому что он всегда идёт на шаг вперёд. Он меня тащит за собой. И пока между нами нет разногласий – всё прекрасно, я лечу за ним и успеваю. Но когда появляются разногласия, он уходит от них в будущее. А я не могу уйти и остаюсь в прошлом. Я уже не успеваю, я торможу. А его будущее зовёт. - Это ты сама придумала? – помолчав, спрашивает Эмка с уважением. - Да. После твоих слов. Я думала-думала и всё поняла. Только что делать дальше - не знаю. - Что делать-что делать, - говорит Эмка, - плюнуть надо. И жить дальше.

Мы какое-то время молчим и смотрим на Эмкины ноги. На платье у неё шикарный разрез, и ажурные чёрные колготки с серебряной искрой и серебряной орхидеей над щиколоткой видны во всей красе, внизу это великолепие увенчивают две огромные растоптанные домашние шлёпанцы моего папы. - Ну, вот ты плюнула, - говорю я. – И живёшь дальше. И что? Сильно счастливая стала?

Эмка отводит глаза и молчит. И я молчу. Мы обе одновременно вздыхаем. - Ты права, - невесело говорит Эмка. – Ты права, не стала я счастливее. Но это не значит, что надо отрекаться от жизни. Просто… просто самые красивые корабли – это те, что проходят мимо. И ничего с этим не поделаешь. А у тебя есть выход - жить с ним в его будущем.

Она встаёт и идёт к телевизору. А я отламываю апельсиновую дольку и плотнее закутываюсь в плед. Самые красивые корабли – это те, что проходят мимо. Может быть, так и есть. Только невозможно, невозможно, совершенно невозможно привыкнуть, что мы – врозь. Что я живу без него – да, живу как-то - уже десятый день…

Глава 6

А потом был одиннадцатый, двенадцатый день… четырнадцатый… Не вижу, не вижу, не вижу его… Я выздоровела, но серый безразличный туман меня всё равно качает, и в нём я встаю утром, машинально привожу себя в порядок, машинально пью крепкий чай, чтобы проснуться, еду в сумерках в набитом автобусе, вдыхая запах оттаявших чужих мокрых воротников и шапок, автобус мягко качает меня, и мне это нравится, эта качка словно тормозит моё отчаяние, превратившееся из острого и мучительного в тупое и привычное…

Появляюсь на работе, здесь мир кардинально меняется: поклоны на все стороны, Наташу – в щёчку, сажусь за свой стол и вздыхаю. Слева от меня – настольная лампа, справа – карандаши-ручки-линейки и пузырьки с клеем, а посредине – моя жёлтенькая косметичка. И под обоими локтями – стопы папок. Я на них опираюсь и смотрю в окно.

За окном – чудо-пейзаж: закопчённые кирпичные рёбра заводишка фруктовых вод и кривобокий, на японский манер, клён. Белый кот, не нарушая гармонии, изящно, по-пластунски пересекает ландшафт: по снегу чудом движутся три точки – уши и хвост. За моей спиной собирающиеся сотрудники бурно делятся впечатлениями.

- Ну что, Ия? – возле меня двойник моего польского батника, соломенная стрижечка-гарсон, капельки серёжек в ушах. Эвридика 20-го века. И между прочим – мать семейства.

- Ничего, Наташа, - вздыхаю я грустно.

- Ну и фиг с ним, - понимающе говорит Наташа и пытается меня развеселить:

- Слушай, прибегает мой Валерка вчера с ленточкой. Мам, повяжи мне бантик. Я говорю: сын, зачем тебе бантик, ты мальчик, а не девочка. Мам, а когда я буду девочкой?

- Юмор в коротких штанишках, - фыркаю я.

Раздаётся маломузыкальный треск, возвещающий начало рабочего дня. И ко мне сразу – кредитор.

- Мадам, гоните рубль! - Не мадам, а мадмуазель. На что тебе мой рубль? - Да не мне… У, рубль жалко! У Митюшина день рождения. Забыла, да? Забыла? - На, на, не тренди только…

Не успел откачнуться налогосборщик – материализовался культурный просветитель с бородкой:

- Ияланта! Хочешь в театр? - Нет, не хочу. - «Птицы нашей молодости». Для тебя. - Не хочу! - А «На дне»? - Ни-че-го-я-не-хочу! - А со мной? - Слушай, я тебя сейчас убью!

Наташа из своего уголка:

- Она после гриппа. Сгинь! - Нет, Наташ, ну не дают работать!.. - А я и говорю…

- Ия Алексанна! «Алексанна» с прононсом. Вокруг меня колыхается что-то зелёное, морское, волны… - Вы вчера мне сетевой график неточно сделали.

Я неваляшкой взлетаю:

- Как Алла Вадимовна? Не может быть, Алла Вадимовна! Где?! А-а… в самом деле, ах… давайте, я исправлю, извините…

Ах, простите извините, я нечайно виноват!

- Она, между прочим, - Наташа авторитетно из угла, - только после больничного второй день. А вы уж все набрасываетесь…

- А я нисколько не акцентирую, - ревниво говорит завсектором Алла Вадимовна. - Кстати, у вас вот здесь, Наталья Сергеевна… - и у меня тут отлив, отлив, а волны все – к Наташе, и там: «зу-зу-зу» - Алла Вадимовна, «тэн-тэн-тэн» - Наталья.

А по длинному кремовому коридору, сияя чехословацкими ботинками, уже движется к нашему отделу помощник шефа. Интимно «Помпон» – помощник по необходимости – с рулоном и хищным намерением послать меня на Халтурина, 29А, в архив.

- А она, между прочим, после больничного!.. - поднимает голос Наталья, - А вы уж все налетели, как вороны... Да-а, Наташа сегодня просто тяжёлой артиллерией встаёт на мою защиту. Хорошо иметь верных подруг!.. Помпон в замешательстве. А день какой! Очарование.

- Ничего, Олег Иванович, я поеду, я совсем здорова, давайте! И я принимаю в свои объятия рулон. И Наташке в уголок – язык.

Солнце, солнце, солнце…. Четырнадцатый день, какой солнечный, даже больно. Достаю из кармана тёмные очки, перехватываю рулон, надеваю их. Вот так. И уже не солнечно. Не надо мне. Пусть будет обычно.

А вечером я зато – к Славе. Совсем прижилась. Изучаю мифологический словарь. Стучу на машинке – развлекаюсь. Иногда помогаю на кухне – правда, со скандалом и в унизительной роли подмастерья: луковицу, нож и т.п. Копаюсь в его необъятном шкафу и откапываю интересные вещи. Слава рад мне. Слава поправляется. И я с ним тоже как будто поправляюсь от чего-то…

- Слава, смотри, что я принесла! - Это что? - Это нам премию дали! - Вот это? Вот этим вам премию дали? - Ну... нет, - я смеюсь и выгружаю на кухонный стол ледяной свёрток, - нам дали деньгами, а я это купила. Правда, здорово? Я ни разу не пробовала. Это надо сварить. Наверное. - То есть, ты не уверена, что это надо варить. Я так и думал. Ну ладно, я попробую. - А я побегу попечатаю… - я весело шевелю в воздухе пальцами рук, - тын-тын-тын!

- Слава, а ты лекарства пил? - Ты знаешь, забыл… - Забыл??? Ты забыл? Ну как ты мог? - Ну вот как-то смог… заработался… - Ну ты что, так же нельзя! У тебя будет осложнение! А температуру мерил? - А надо было мерить? Я не знал…/ - Ну, что это такое! Я с тобой вожусь-вожусь, а ты… - А я думал, это я с тобой вожусь, - смеётся он. – Я тебе котлетки поджарил, голодная, поди, весь день…

- Ну что, Фиалка?

Я поднимаю глаза, Слава стоит надо мной, полотенцем вытирает руки. - Почему Фиалка? – улыбаюсь я. - А кто ты? – он присаживается рядом. – Тебя как зовут? - Ио, - говорю я глупо. - Ио, - передразнивает он. - Откуда ты вообще это взяла? «Ио – по-гречески корова» - довольно похоже пародирует он меня.

Я смеюсь: - Ну просто мы с девчонками в школе издевались над своими именами, где-то что-то находили… всякие значения… Я уже не помню. - Так ты разве не знаешь? Я был уверен, что ты специально надела тогда фиалки. Значит, это было просто совпадение? - Какое совпадение? При чём здесь фиалки? - Пошли ужинать, - говорит он, встаёт и смотрит на меня сверху. - Может, Ио и корова по-гречески, но Ия означает - фиалки. - Да-а?? – ошеломлённо переспрашиваю я. - Да, - улыбается он. - Ия – по-гречески «фиалки». Можешь посмотреть у меня в словарях…

- Сла-ава! У тебя сто-о-олько Шопена! Откуда у тебя столько? И Григ... вот... - От мамы. Она преподавала в музыкальной школе. Да и сейчас уроки даёт. - Да?? Она музыкантша? Я не знала... Но как же так, мама музыкантша, а ты? - А что я? Мне достаточно было, что я с детства слушал музыку. У нас был дом, полный музыки. Посмотри на пластинки, это очень старые выпуски, апрелевский завод. - И ты совсем не слушаешь? - Просто некоторые уже нет смысла слушать. Куплены новые качественные записи. Эти надо выбросить. - Слава ты что, не выбрасывай! - Почему? - Это память... Я бы никогда не выбросила... - Ну хорошо, когда я буду умирать, я завещу это тебе. - Ну что ты говоришь!!! Зачем ты так говоришь!!! Скажи, что пошутил. - Ну хорошо, я пошутил. Просто так тебе отдам. А ты уже выбросишь, что хочешь. - Пообещай, что не выбросишь! - Обещаю. - А сейчас давай послушаем? Давай послушаем что-нибудь?.. Давай?..

- Слава! А можно посмотреть школьный альбом? Я тут нашла… - Можно. - Только ты мне не говори, где ты, я сама хочу найти.

Я листаю уже немного обветшалые альбомные листы и вглядываюсь в лопоухие лица мальчишек. Ищу знакомые черты, и - нахожу. Запоминаю, листаю. Лица неуловимо, но заметно взрослеют – и это так увлекательно наблюдать…

А вот старшие классы, и тут уже легко узнать, хотя и тут так смешно - как мы выглядим в юности всё-таки ужасно смешно.. Я читаю среди подписей – Святослав Кораблёв – и какое-то время сижу с неожиданными чувствами. Святослав Кораблёв… Надо же…

Нет, разумеется, у него, как у всякого человека, должна быть фамилия. Но почему-то только сейчас, узнав его фамилию, я ощущаю неловкость. Словно фамилия свалила меня с ковра-самолёта на землю – и свалила больно.

Почему-то передо мной проносится его жизнь. Мама-папа, первые ёлки, первые лыжи, первые оценки в школе… Меня ещё не было, а он ходил в школу, возвращался серьёзный, делал уроки… Я ходила в первый класс, а он уже заканчивал школу, был вот такой, красивый, юный… на выпускном балу с девушками целовался… А я всё ходила с бантом. Сижу и не знаю, что делать. Меня словно столкнуло с весёлых качелей.

Потом поднимаюсь с пола и тихо тащусь в кухню. Нарисовываюсь в дверях в любимой позе – подперев притолоку и сунув руки в карманы любимой клетчатой юбки.

- Что? – спрашивает Слава, не глядя на меня. - Слава, скажи… - я старательно подбираю слова. – А почему ты тогда, в кино… не назвал мне настоящее имя? Ты не назвал своё полное имя. Почему? - Потому что я боялся тебя испугать, - говорит Слава. – Полное имя – это официоз, а моё ещё и довольно торжественно звучит. А краткое имя – оно располагает. Ты пришла такая… беззащитная, - он смотрит на меня и улыбается. - Я была беззащитная? – я таращу глаза. – Я? Не может быть! Я не могла быть беззащитной! Я была… я была… - Ты была беззащитная, потерянная такая. Такая грустная девочка, топталась в снегу нерешительно. Захотелось тебя сразу как-то утешить, согреть, купить тебе пирожок…

Ну, надо же! А мне как раз он показался беззащитным и нерешительным. А я сама себе тогда казалась самоуверенной и нахальной… Чудеса. Мне хочется сходить и пересмотреть все фотографии ещё раз.

Я отлипаю от стенки и поворачиваю обратно в комнату. И против воли оглядываюсь через плечо и затаённо смотрю, как он вынимает тарелки и ставит их на стол. На нём спортивный костюм с белыми полосками на рукавах, он кажется близким и молодым совсем и своим, таким своим… И что-то во всём этом странное, хочется сесть, всё бросить и задуматься… И страшно, страшно это – задуматься.

Я на цыпочках иду в комнату.

- Ты ужинать-то будешь, фиалка Монмартра? – несётся мне вслед…

Глава 7

- Господа! Я хочу вам сообщить пренеприятнейшее известие! – весело кричит Эмка из прихожей.

- К вам в гости пришла Эмма Адриани! – кричу я из кухни. – Очень кстати, я приготовила ужин!

- Ужин? - Эмка влетает в кухню в новой шапке, чмокает меня в щёку и устремляется взглядом к столу.

- Ты приготовила ужин? – восклицает она. – Невероятно! Не верю своим глазам! Что с тобой стряслось?

- Есть захотелось, - говорю я.

- Это хороший знак, - Эмма подцепляет пальцем салат и снимает пробу.

- Ой, вку-усно! – восторгается она. – А я как раз голодная. Слушай, давай сначала есть, а новость я потом скажу.

- Ну ты шапку-то сними…

Мы усаживаемся, Эмка нагребает салаты, которым я посвятила сегодняшний вечер наедине с собой.

- Шикарно, – восхищается Эмка. – Дай хлебушка. Откуда такой рецепт?

- От Славы.

Эмка ставит на меня глаза.

- От Славы! Боже мой, зачем я послала тебя в киношку, лучше бы сама пошла. Ты всё равно не оценишь, а я бы каталась, как сыр в масле… Что за салат?

- Салат «Уолдорф».

- С орехами… это вообще… - мурчит Эмка с набитым ртом. – Слушай, меня возникает страшное подозрение, что он знает английский язык.

- Да, ты правильно подозреваешь, - говорю я. – Знает английский язык и даже разговаривает на нём.

- Фантастика, - говорит Эмка. – Это я о салате. А тут что? Ммм, такая вкуснятина…Картошка только?

- Ну, не только… Лимонный сок, перец, сахар… Главное – лимон и соотношение. Слава говорит, что минимум ингредиентов при правильном соотношении могут дать максимум вкусовых наслаждений.

- Он ещё и умный! - сокрушается Эмка. - А я-то дура... Проморгала своё счастие.

- Ну, ещё не поздно, - смеюсь я.

- Нет, поздно. После тебя нет места никому. Как там он выразился – при минимуме данных максимум впечатлений. Это я о тебе. Короче, будем это называть: салат «Вячеслав»

- Он не Вячеслав.

- Салат «Станислав»

- И не Станислав.

- Ну, «Ростислав» - не теряется Эмка.

- И опять мимо.

- Ну, да? - Эмка поднимает бровь. – Неужели этот…который... Который Русь?

- Да, - говорю я, смеясь.

- Да ладно? Который Русь? Обалдеть. Не думала, что сейчас так кого-то зовут.

- Да, - говорю я, - Именно он. Всегда подозревала, что художники – народ тёмный и далеки от народа.

- Салат, значит, Святослав. Ясно... Ну, ладно, я рада, что ты оклемалась, и к тебе вернулась способность иронизировать, - говорит Эмка. - Но я тебя таки добью на этой жизнеутверждающей ноте. Уж прости, но твой прекрасный Единорог Трубадурович переходит на другую работу и теперь месяцами будет находиться вдали от родины. Я решила принести тебе эту шокирующую новость, пока он ещё здесь, и у вас, может, хватит мозгов сделать что-то умное, а не стоять в позах двух оскорблённых баранов.

Я улезаю в шкаф и долго там шарю в поисках варенья. Вылезаю без варенья и сразу же начинаю искать чашки.

- А что за работа? - наконец, выговариваю я.

- Не спрашивай, - говорит Эмка. – Я далека от народа. Что-то такое в долгих экспедициях. Куда-то ехать. Возить золото-бриллианты.

- Понятно, - говорю я и сажусь за стол. И молчу. Эмка смотрит на меня.

- Может, всё-таки позвонишь?

- И что я скажу? – спрашиваю я обречённо.

- Скажешь: Я дура.

- Да, он будет рад такому обороту дела, - не могу я сдержаться.

- Слушай, ну вы оба сейчас два дурака. Кто-то должен быть умнее. Ты не можешь простить?

- Не могу.

- Что тебе мешает?

- Два чувства, - честно говорю я. – Чувство, что тебя предали, и чувство, что ты не нужна.

- Серьёзно, - говорит Эмка. – Оба чувства достойны уважения. Если ты только в них уверена. А не сама придумала.

- Я бы рада была придумать... Но я же вижу… другое. Как могут относиться по-другому… другие…

- А-а-а, - догадывается Эмка. – Ясно откуда ветер-то дует… Салат «Святослав». Ну, тут можешь отпустить все свои печали. Он просто взрослый. Другой мир. Твоему Сане до него ещё пилить и пилить.

- Может быть, - я разливаю чай.

- А что такое сегодня случилось? - допрашивает Эмка, принимая свою чашку. – Ты вдруг дома. Тебя выгнали за аморальное поведение?

- Меня дома нет? Так заметно? – удивляюсь я.

- Дорогая моя, ты вообще-то каждый вечер пребываешь в гостях. Твой дом, знаешь ли, твои родные пенаты опустели. Я надо сказать, дико встревожена, обнаружив тебя сегодня у родного очага. К Славе пришла любовница? Она тебя побила?

- Кстати… - я задумываюсь. – Любовница. Это ведь, весьма вероятно.

- То есть, тебя не выгнали.

- Ну… не выдумывай… Просто… просто я хотела… убраться дома, - я надолго замолкаю, стараясь не замечать Эмкиных глаз.

- И приготовить роскошный ужин… - вторит безжалостная Эмка. - Вдруг кто-то придёт… голодный, лохматый и соскучившийся. И раскаявшийся… Столько дней ходивший мимо твоего дома и видевший только тёмные очи… то есть, тьфу, я хотела сказать – тёмные окна. И вдруг, - Эмка закатывает русалочьи глаза, - и вдруг о чудо, в окнах наконец-то зажёгся свет, и сердце его дрогнуло, а вдруг, а вдруг здесь его и простят, и накормят салатом, хотя бы и чужим, - разливается Эмка, и я не выдерживаю и фыркаю. Если бы Эмка не стала бы художницей, она стала бы актрисой. Да ещё с такой внешностью. Но чтобы я без неё делала... погибла бы ведь от тоски…

- В общем, с тобой всё ясно, - говорит Эмка, - Давай о хорошем. Значит, у Славы есть любовница.

- Я так не сказала, - говорю я, - но почему бы и нет. Это он тебе, красавице писаной, не показался. Но как видишь, ты ошиблась. Раз сожрала практически весь салат.

- Очень вкусно, - Эмка смеётся. – Не ожидала. Передай ему благодарность от голодающих художников. Мужчина должен вкусно готовить. Я оценила. Ну, так умеет он целоваться?

- Не знаю. Наверное.

- Как «наверное»? Что же вы делаете там всеми вечерами?

- Музыку слушаем, альбомы смотрим…

- Ах, альбомы смотрите… А ёжиков из пластилина вы не лепите? – спрашивает вредная Эмка.

- Я так вижу, тебе не нравятся наши занятия, – ехидничаю я.

- Да, я вижу, что вы зря теряете время, - ехидничает в ответ Эмка.

Мы обе смеёмся.

- Хорошо, что ты пришла, - говорю я, легко вздыхая… - В общем… я там чужая... я не знаю, как объяснить. Понимаешь, у него жизнь, своя привычная жизнь, а у меня… а у меня…

- А у тебя – бегство от жизни, – говорит Эмка.

- Правильно, - говорю я. – И я хотела подумать.

- Подумала?

- Нет.

- И я знаю почему, - говорит Эмка. – Саню прождала.

- Да... - еле слышно говорю я.

Эмка поднимается и сгребает посуду к мойке. Принимается ловко мыть, а я смотрю, как движутся её красивые руки под струёй воды. Она всё умеет делать так, что хочется смотреть – любое простое действо в её руках приобретает вес и величие магического ритуала, я так не умею, я всё проливаю, расплёскиваю, роняю, бью…

- В общем, ты не забудь, - говорит Эмка, закидывая чистую посуду в сушилку - самые красивые корабли – это те, что проходят мимо.

- Самые красивые Кораблёвы… - машинально говорю я.

- Твоё дело, конечно, но он сейчас оформляет перевод, а потом почти сразу едет, - Эмка вытирает руки и садится на своё место. – У тебя есть немного времени, чтобы что-то сделать, а не просто сидеть ждать.

- Ну, пусть он сделает сам, - говорю я тихо.

- Это ты его так воспитываешь? – Эмка поднимает бровь.

- Нет, но, чтобы идти навстречу, переступая через всякие обломки, нужны силы. А у меня нет.

- А у него тоже нет, - говорит Эмка. - Когда я с ним говорила, было видно, что он весь занят новыми перспективами и думает, как всё будет теперь у него по-новому. Так что все силы у него в будущем. Как всегда.

- Ну, конечно, - говорю я, - главное – это будущее. А на настоящее можно и забить.

- Ты же рассказывала, он уже шёл мириться. Тогда вечером.

- Да, но… он шёл как победитель.

- А тебе нужно, чтобы он униженно полз на коленях с букетом в зубах?

- Я хотела, чтобы меня понимали. Хотя бы пытались. Это же нормально – надеяться, что тебя поймут. А у него на это времени нет. Для него только два состояния – или мы мирные или мы в ссоре. И всё.

- А должно быть третье?

- Конечно. Третье – это мы учимся понимать друг друга.

- Ой, это утопия, - говорит Эмка. – С Трубадуром учиться что-то понимать – это утопия. За пониманием нужно к Славе – и ты сама это прекрасно понимаешь. С Трубадуром надо целоваться, обниматься, петь во всё горло песни, бегать по полям и долам, целоваться, лезть в горы, целоваться, кататься на тракторе, целова… Ой! – в ужасе восклицает она, - Время! Мне нужно срочно! – она вскакивает, хватает свою шапку и летит к зеркалу.

- Слушай, ну как тебе я? Как тебе шляпон?

- Супер-пупер, - говорю я. – Где ты это взяла?

- Не спрашивай! - машет рукой Эмка. – Где-то в народе. Как всегда. Но мне хоть идёт?

- Тебе нет равных, - честно говорю я. – Я вижу, это неспроста.

- Неспроста, - говорит Эмка. – Потом расскажу. Когда всё будет ясно. – Она ныряет в пальто и кидается ко мне обниматься, обдавая волной весенних ароматов.

- Как он там сказал: минимум возможностей, но максимум наслаждений?

- Тебе, я вижу, впечатлило, - смеюсь я.

- Какое там впечатлило! Это нужно начертать на нашем победном знамени. Всё, убежала! Чао!

Эмка улетает, а я закрываю за ней дверь и разворачиваюсь к своим одиноким пенатам. И вздрагиваю, услышав, как тишину разрывает телефонный звонок.

Я опрометью, чтобы страстная надежда не успела завладеть моим сердцем, бегу к телефону, нервно хватаю трубку и слышу Славин голос:

- Ия? Всё в порядке?

- Ну… - я перевожу дух и старательно укореняюсь на земле. - Да, наверное… В порядке, кажется… в общем, да... наверное…

- Ну, хорошо. – Я слышу, как он улыбается моей исключительной вразумительности. - Я подумал, вдруг что-то случилось. Ты не пришла.

- А ты ждал?

- Я просто успел привыкнуть, - спокойно говорит Слава. – Привыкнуть, что ты приезжаешь. Я немного беспокоился. Но если всё в порядке, тогда спокойной ночи?

- Да, - говорю я тихо. - Спокойной ночи…

Я кладу трубку и опять остаюсь одна.

Нет, не одна. Кусочек Славы остаётся со мной тёплым голосом и встревоженной интонацией. Я не одна. Обо мне вспоминали. Обо мне думали.

Я иду к проигрывателю, быстро перебираю отложенные пластинки, выбираю, почти не глядя, ставлю и медленно растягиваюсь ничком на диване. Пусть будет темно. И пусть будет музыка. Только я и музыка – и больше никого.

Нет, Слава ещё... Прошёл где-то стороной, глядя вскользь тепло и приветливо. Права Эмка. За всем этим нужно к Славе. А там, где этого нет – нечего и ждать… Нечего ждать… нечего…

Но туда, где этого нет, в эту промороженную ледяную пустоту, в эту чёрную дыру с серым туманом вокруг, я впущу музыку – пусть плывут туда торжествующие, и ясные, и полные жизни аккорды наступающего утра…

А со всем остальным – к Славе…

Глава 8

- Слава! Ну, ты куда? Мы тут через забор все прыгаем!

- Ка-ак?

Как – это значит: ну как же так, как можно прыгать через забор, это неприлично, это неправильно, можно упасть...

- Вот так!

Я, блистая многолетней школой, резво перепрыгиваю невысокую чугунную ограду и грамотно приземляюсь на другой стороне.

- Пять баллов – восхищённо говорит Слава. – А можно я в обход?

Слава поправился, и я разрешила ему сегодня проводить меня до дома. Вечер мягкий, тёплый, летает тихий снежок, и всё так сказочно здесь у нас сегодня… Чудо – когда со мной Слава, в моей чёрной дыре словно проглядывает светлое сияющее окошко. И я опять радостно ни о чём не думаю. А уже давно пора, давно ведь пора… но я так устала думать…

- Слава, в обход долго… Ну хорошо, пошли. Но только я по забору пойду!

- Ка-ак?

Как? – это значит: как же так, разве можно ходить по забору, это неправильно, можно упасть...

- Слава, этот забор, к твоему сведению, нами всеми тут хожен-перехожен. Ещё со школы. Мы тут с Эмкой сто раз ходили.

- Эмма ходила по забору?

- Да, представь себе, Эмма ходила по забору вместе со мной сто раз, начиная с первого класса. А ты думаешь, она прямо паинька? У неё между прочим, разряд по лыжам в школе был.

- Я просто боюсь за тебя, ты на каблуках…

- Ой, я здесь каждую загогулину знаю. А ты меня держи, чтобы я не упала. Когда я начну падать, ты будешь меня ловить.

Я хватаюсь за Славину руку и вышагиваю старательно, как по подиуму.

- Слава, давай что-нибудь споём!

- Сейчас?

Сейчас – это значит: как же так, мы же на улице, это неудобно, неправильно...

- А мы потихоньку. Что вы пели, когда были студентами?

Слава погружается в глубокие воспоминания, а у меня нет терпения ждать.

- Ты-ы-ы, судьб-а-а, барабань на всю планету! – напеваю я в ритм своим шагам.

- Нет, мы этого не пели, - говорит Слава.

- Слава, ну, конечно, вы не пели, этой песни не было ещё… Когда пля-шешь ты, всюду звон та-кой, под тобой по-ёт бара-бан боль-шой, - я подскакиваю на самых удобных с точки зрения равновесия местах ограды, и Слава смотрит на меня обеспокоенно:

- Ты знаешь, я совершенно не в курсе современной эстрады. Но я… Может, всё-таки что-то более плавное спеть? Медленный вальс…

- Та-ам горы высокие-е… - послушно завожу я. - Та-ам степи бескрайние, та-ам ветры летят по просё-о-олкам пыля…

Скорость моего дефиле действительно снижается, но зато я делаю эффектные махи ногами то с одной, то с другой стороны.

- Да, медленный вальс – это опаснее, чем быстрый, - делает правильный вывод Слава - Слушай, а далеко ещё до конца?

- Вон впереди – видишь, там обрыв. Там всё обрывается - и надо будет прыгать. Мы-ы-ы – дети Галактики-и…

- Ты будешь прыгать? – ужасается Слава. - Куда?

- В снег. Там все прыгают. Вековая традиция. Сейчас дойдём – и я полечу!..

Слава вздыхает и качает головой.

- А как-нибудь попроще нельзя дойти до дома? – интересуется он.

- Можно. Но ты же сам выбрал эту дорогу. Но-о самое главное-е… мы-ы де-ети твои-и-и-и

- Жестоко ошибся, - признаётся Слава. – Теперь я понимаю, что надо соглашаться сразу на всякие безумства, потому что уклонение чревато ещё большими безумствами…

- Пришли. Отходи подальше! - командую я.

- Ия, не надо, - говорит Слава встревоженно. - Иди ко мне, я тебя сниму.

- Нет! - бушую я. - Я до конца изопью эту чашу! Ты должен убедиться, в каких труднодоступных условиях проходили мои детство и юность. – Так, сумку держи! Уйди вон туда и там стой! Сейчас увидишь, как надо...

Слава ловит брошенную сумку и беспомощно оглядывается, а я торжественно выпрямляюсь и поднимаю руку в пионерском салюте.

- Мы – дети твои! Дорогая земля! - быстро рапортую я, отталкиваюсь и с визгом лечу в знакомый сугроб. И лежу в снегу, придерживая ушанку и беззвучно хохоча. Слава подходит, тоже смеясь и качая головой.

- Обормотка какая, - говорит он, глядя на меня сверху, - я не пойду тебя больше провожать.

- Почему это? – я зачерпываю ком снега и кидаю в него.

- Попадёшь ещё в милицию с тобой, - смеётся Слава.

- Ой, подумаешь! - я снова бросаю в него снежок. – Да тут все так балуются. Мы в детстве кричали: к борьбе за дело коммунистической партии будь готов! И – бух в снег! Мальчишки кричали: трус не играет в хоккей! Или там: Он сказал поехали и махнул рукой! Потом ещё всякое разное, что посмешнее… Мы с Эмкой кричали: Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – советский союз! И – бу-бух!…

- Я понял про ваше славное детство, - смеётся Слава, - Вставай! Ты вся в снегу извалялась.

- Слава, ну это же зима! Это же русская зима! Конечно я в снегу… И тебе тоже надо в снегу. Она из снега, она из солнца, - декламирую я, веселясь, - пусть неумело и пусть несмело, всю жизнь играйте мне песню Сольвейг!..

- Ия, ну поднимайся, простудишься…

Слава теряет терпение, решительно наступает в снег, хватает меня за шиворот, неожиданно легко поднимает и ставит, как куклу, на утоптанную тропинку.

- Обормотка, - повторяет он, пытаясь стряхнуть с меня снег своей перчаткой. - Ну-ка, поворачивайся, избушка, будем тебя чистить. И не ори на холоде, горло заболит опять…

- Я буду шёпотом орать, - страстно обещаю я. – Она из снега, она из солнца, не прекращайте, прошу я очень, - громким шёпотом бормочу я, кружась под Славиной заботливой рукой, - Всю жизнь играйте мне песню Сольвейг, все мои ночи, все мои ночи…*

На очередном витке Слава ловит меня за воротник, поворачивает к себе, и я вижу его смеющееся лицо.

- Ия, - говорит он нежно, - ты весёлая какая сегодня… Я так рад…

Да, я весёлая! Окошко-то светится!

- Ой, Слава, постучи скорей по дереву! Чтобы не сглазить! Вон, по фонарю!

А-а, это тот самый фонарь! Нет, вместе постучим, я тоже хочу! Фонарь-фонарь, о тебе сказку сложил чудесник-Андерсен, унеси, фонарь, мою грусть-тоску, утоли мои печали…

Я хватаю за руку Славу – и к фонарю.

А мимо нас, словно свалившийся с неба, такой мучительно знакомый силуэт вдруг проносится летящим шагом без шапки, нараспашку…

- Здравствуйте…

И я даже не успеваю ответить – во мне страшно что-то вспыхивает ослепительное - и тут же гаснет. И я с оборвавшимся сердцем лечу вниз, вниз, вверху моё светлое окошко, оно всё дальше от меня и – смыкается.

Стою, закрыв глаза. Боже мой, какой взгляд был – гордый, обречённый, секундный. Как у загнанного оленя.

- Ия, что?

А всё. Кончилось моё веселье. Не успели мы, Слава, к нашему волшебному фонарю…

Мы молча и медленно идём к моему дому. Сердца у меня нет – разорвалось. В пёстром от снега вечернем воздухе дышит и живёт весенняя берёзовая роща, парят в звонком воздухе перепутанные волосы, сияют зубы в ликующем смехе.. И я уже совсем не знаю – было ли это на самом деле или просто привиделось сейчас в тумане, что застлал всё…

- Слава, я пойду, прости…

Я иду дальше одна, одеревеневшая, ослепшая, и не вижу, что он стоит, как тогда, под фонарём, и, как тогда, его тихо засыпает снег…

* * *

И так легко всё это кончилось! Так легко и просто кончилось! Я спала в доме на берегу реки, а он вошёл вдруг. Постоял в дверях немножко, а потом подошёл ко мне и сел на корточки. И снизу посмотрел, какая я – сердитая или весёлая? Ворот на свитере растянут, смуглый, лохматый, выросший, сбежавший из замка и сделавшийся юнгой сын короля. Шёпотом сказал:

- А я знаю. Я всё время думал. У меня не получается без тебя. Давай смотреть вместе.

Он подхватил меня на руки и поднял. И куда-то делись стены, и он понёс меня к реке.

- Я тебе стихи написал.

Он прочёл стихи.

- Зачем ты плачешь, Ио?

- Не уезжай…

- Я же вернусь. Не плачь…

- Не уходи…

И по всему моему телу такие сильные, такие знакомые, такие успокаивающие его руки… Какое счастье и освобождение…

Я проснулась. Было темно, и я была одна. Я встала и, не зажигая света, зачем-то пошла к двери. Потом вернулась, зажгла ночник. И тут же выключила: он осветил пустые углы.

Слабый свет бился в окно, он напоминал мне голубя с перебитым крылом. Уйти было некуда.

Какие же это были стихи… Что-то такое лёгкое, воздушное, качели, качели… Качели весной, перед глазами попеременно то небо, то молодой зелёный дымок майских листьев, мы летим, мы оба летим, но он кричал, чтобы я летела одна, и я и правда, едва не улетела с доски, закружилась голова, я потеряла босоножку, Санька бегал искать её в кустах, преподнёс, как Золушке, на одном колене, и я, бледная, одурманенная качелями, на одной ноге: не целуй меня, я же улетела…

Вот и улетела… Как же так, как же так, мой единственный, мой прекрасный... Ведь я же была только твоя… И как же теперь жить нам дальше?

И нужно ли жить дальше?...

---------------------------------------- *стихи Е. Евтушенко

Глава 9

- Слава, ну давай я хоть порядок у тебя здесь наведу!

- Ия, ничего, пожалуйста, не трогай!

Слава в прихожей уже пятнадцать минут ищет отвёртку, которую я убрала после починки утюга куда-то на «видное место, чтобы сразу можно было найти». Я - на коленях перед шкафом.

- Слава, а давай все синенькие книжки на одну полку, все жёлтенькие – на другую… Не хочешь? Ну давай я литературоведение в одну кучу, художественную в другую, а журналы все вниз. А тут будет зарубежка, а тут – наша, давай?

Я раздвигаю руками тугие тома, и мне на колени, освобождённая, выпархивает фотография. Я её беру и вижу прелестную блондинку с разлитыми по плечам волосами. Чёткие тёмные брови, суженные улыбкой искрящиеся глаза, лицо легко покоится на руках, на пальцах всё кольца, кольца…

- Слава! – радостно удивляюсь я. – Какая милая! Кто это?

Слава подходит, берёт фотографию и назад не отдаёт – кладёт на стол.

- Это Нина, - говорит он. – Жена моя.

Он опять удаляется в прихожую, а я ошеломлённо остаюсь сидеть, где сидела. Ну и ну, вот это да… А я-то, я-то почему-то представляла его жену немолодой, суховатой, правильной особой. А она, оказывается, вон какая – юная, весёлая… Ну и ну!

И Слава теперь для меня - новый, и мне хочется побежать в прихожую и хорошенько на него новыми глазами посмотреть, и на языке вертятся тысяча вопросов, которые задать нельзя.

Но он неожиданно заговаривает сам, полчаса спустя, когда я в кухне в качестве подмастерья помогаю ему готовить ужин. Только-только я получила задание нашинковать свёклу – и вдруг:

- Ия, думаешь, сколько лет ей было, когда мы поженились?

- Сколько?

- Шестнадцать.

- О-о! Ничего себе! А тебе?

- Двадцать три. Я был влюблён, как Ромео. Так всё молниеносно-красиво было это тогда…

Мне не до свёклы. Я затаённо молчу и во все глаза смотрю на его затылок, радуясь, что он стоит ко мне спиной и моля, чтобы он не замолчал.

- Где-то в начале мая, меня как молодого специалиста и аспиранта, взяли на работе за бока: иди в школу, читай лекцию. Я пошёл, прочёл. После лекции – танцы. Я уже собрался потихоньку исчезнуть, как вижу – летит меня приглашать такая блондиночка, длинноногая, лёгкая – балерина… И я не посмел ей отказать. Потанцевал я, Ия, с этой балериной вечер – и умер. У неё на носу экзамены на аттестат зрелости, а у нас начинает полыхать головокружительный роман. Наутро после выпускного бала она объявляет дома, что выходит замуж. Её семья в шоке. Она в слезах. Я – в смятении… Её папа, главный инженер крупного комбината, топает ногами и хочет меня убить. Её мама бежит знакомиться с моей мамой, чтобы совместно вразумить детей. А моя мама очень кстати только что уехала в Чехословакию в составе делегации в рамках содружества с городом-побратимом. В общем, родители её мне не отдавали, ходили жаловаться в институт, ректору, отправили её к родственникам куда-то в деревню, спрятали в общем. Через два дня она оттуда сбежала. Обманула всех, сказала, что идёт с подружками на пруд купаться, а сама ускользнула на вокзал и вернулась сюда в чём была. Пришла и смеётся: я, говорит, насовсем. А в сумочке – зубная щётка, купальник, два яблока и «Пармская обитель». Съели мы с ней по яблоку и зажили вместе. А через две недели ей уже и семнадцать лет исполнилось… И тут приехала моя мама и всех помирила. Нинин папа угомонился и сказал: Может, хоть учиться её заставит… И от нас отстали.

Он поворачивается ко мне:

- Где же свёкла?

- Ой! Сейчас… Я заслушалась… Какая история…

Что история! Как он говорил об этом. Я не видела его лица, но всё время чувствовала его улыбку.

- Слава, - я решаюсь, – ты… ты так говорил тепло. Почему же вы не вместе…

- Видишь ли, - и я замираю над своей свёклой, благодарная за то, что он никогда не отмалчивается. - Иногда случается так, что любовь уходит. Ей что-то не нравится. Может быть, ей чего-то не хватает. Света или тепла. В общем, она разворачивается и покидает пару, которая не умеет её удержать. И люди, прежде очарованные друг другом, видят друг друга без корон, без крыльев, без сияния...

- И что же? – не унимаюсь я. - В этом же нет ничего ужасного.

- Да, ничего в этом нет ужасного, кроме того, что какие-то другие, более сильные впечатления могут взять и вытеснить прежнее. Мы оба были очень молодыми. Детей было заводить рано, ей нужно было учиться, я тоже учился в аспирантуре… В общем, в один прекрасный день моя Нина мне сказала: нам надо расставаться, пока мы ещё друг к другу хорошо относимся. Мудрой она оказалась женщиной, несмотря на молодость.

Он поворачивается ко мне:

- Закрой рот. – А рот у меня закрыт. – И где твоя продукция, Фиалка Халтурьевна?

Мы возвращаемся в комнату, и я не могу удержаться и опять беру фото и смотрю на обворожительное лицо.

- Не понимаю, - говорю я упрямо, - не понимаю, как можно такую – и вдруг разлюбить. А… а что с ней сейчас? Где она, ты не знаешь?

- Конечно, знаю. У неё всё хорошо.

- Так ты… видишь её? – удивляюсь я.

- Вижу. Почти каждый день, - говорит Слава. – В столовой.

Я молча смотрю на него, вытаращив глаза. Он начинает смеяться.

- Мы работаем в одном институте, - говорит он.

- Да-а? Вот это да…. Но… а… тогда почему…

- Так... - он забирает фотографию и кладёт подальше от меня. – А ну-ка, дай мне свою руку!

Я бесстрашно кладу свою руку в его ладонь, и он привлекает меня и сажает рядом с собой на диван.

- Ия, скажи, тебе хорошо со мной?

Вот оно. Теперь всё. Я выпрямляюсь. Вот он, час расплаты, и теперь никуда не денешься. Не отсмеёшься, не отвертишься. Я молчу не от неожиданности – я подсознательно этого ждала – я просто выбираю верную интонацию. И, глядя в его изумительно синие глаза, я очень честно говорю:

- Да, мне хорошо с тобой.

И вижу, как в синеве глаз мелькает тень, и лицо теряет мягкость, словно армируется определённостью. Значит, правильную я выбрала интонацию…

Он отходит от меня к окну, а я сижу на краешке, понурившись и обняв себя руками, словно мне холодно. Мне страшно, что вот сейчас окончится моё призрачное спокойствие и моё непростительное бездумье.

Он возвращается ко мне и присаживается передо мной. Заглядывает мне в лицо снизу вверх. Ох, где-то было уже так… Тогда, во сне…

- Ты очень любишь его?

Вот, значит, как. Он всё знал и всё видел. И всё понимал. Глаза его строгие. Беспомощные сейчас – мои глаза. Я не могу без него жить. Но ведь живу. Благодаря тебе. Он не знает об этом. А я знаю. И ты, оказывается, знаешь. И кому теперь из нас хуже?..

Он берёт обе мои руки в свои, и я несчастным голосом говорю:

- Слава, я не буду больше приходить.

- Хорошо, - соглашается он спокойно. – Только поцелуешь меня на прощанье. Ладно? Как тогда под фонарём, - его глаза опять начинают улыбаться. – Это так отчаянно у тебя было… Как будто в тебя стреляли, как будто это последний день твоей жизни.

- Под фонарём?.. – я смотрю на него совершенно растерянно… - Но… я же не могу… так…

- Ну, тогда - я, - говорит он невозмутимо.

И поднимается, и поднимает за руки меня.

Я оказываюсь совсем близко с его лицом, оно вдруг кажется чужим, и я чувствую внезапный острый страх. Я опускаю глаза, а потом вообще зажмуриваюсь, понимая, что никуда не деться, и ледяные стены мгновенно встают внутри меня в попытке защититься от непонятного и пугающего.

С закрытыми глазами я слышу, как он говорит:

- Ты же не рассердишься. Ты же Фиалка, ты всё должна понимать…

И он забирает в свои пальцы мои волосы. Я, не успев ничего понять, вдруг оказываюсь уложенной на его руку - как-то странно легко и странно мягко. И я слышу его губы, они такие тёплые... Они незнакомые - совсем незнакомые, совсем чужие, - но они очень тёплые, и очень спокойные, и очень повелительные…

Что-то ломается внутри меня, мою ледяную стену сносит тёплой волной, волна подхватывает меня, становится горячей, и я уже ничего не боюсь, и моя рука в безотчётном порыве против моей воли поднимается и ложится ему на грудь, и он накрывает её своей тёплой ладонью, словно замыкает цепь.

Какое-то неконтролируемое время я существую на этой упоительной волне лёгкого головокружения и полного бездумья, а потом я опять чувствую его пальцы, они проводят по моей щеке, потом по плечу, по руке до самой кисти, которую он тоже целует, и потом осторожно сажает меня, почти безжизненную, обратно на диван. И отходит к окну.

И зависает тишина.

И в этой тишине я совершенно ни о чём не думаю, только унимаю колотящееся сердце и перевожу дыхание.

А когда дыхание успокаивается, и я осознаю, что это опять я, оказывается, что что-то надо делать, а я не знаю, что. И предательская жгучая слеза, как первый способ выхода из всех минут жизни трудных, уже ползёт по щеке и скатывается за воротник блузки. Потом ещё одна, и ещё... Через некоторое время я, как ни креплюсь, судорожно всхлипываю. Слава у окна оборачивается, и я закрываю лицо руками.

Я слышу, как он тихо подходит – он умеет ходить неслышно – и стоит рядом. Я понимаю, что он смотрит на меня, и изо всех сил стараюсь замереть и вообще как-нибудь куда-нибудь деться. Слёзы бегут сквозь сомкнутые пальцы.

- Платка у тебя, конечно, нет, - наконец, говорит он.

Я интенсивно согласно киваю, потом думаю, что жест может быть расценен неправильно и так же интенсивно отрицательно мотаю головой, чтобы было уже совсем вразумительно. Слёзы летят от меня во все стороны.

- Я так и думал, - говорит Слава. - Но платка будет мало, - справедливо решает он. – Нужен пододеяльник.

Он отходит к шкафу, а я пытаюсь всё-таки успокоиться и запоздало жалею, что не надела свою широкую клетчатую юбку – как хорошо сейчас можно было бы утереться подолом…

Слава возвращается с большим полотенцем, в которое я благодарно ныряю, а потом делает вторую исключительно правильную вещь: садится рядом и привлекает к себе. И я радостно и доверчиво утыкаюсь в его плечо и даю волю слезам - плачу, как девчонка, взахлёб и горько.

- Что с тобой? Почему ты так плачешь?

А я не знаю, почему я плачу. Наверное, по всему сразу. Потому, что прелестная Нина однажды разлюбила тебя. Потому, что ты разлюбил вдруг Нину. Потому что уезжает Саня. Потому что ты стал близким и необходимым, а я не заметила. Я плачу, потому, что я люблю Саню и не могу полюбить тебя. Потому что только что я была совершенно и бессовестно счастливой в кольце твоих рук. Потому что вот сейчас, сию минуту, я совершенно и бесповоротно несчастна в кольце твоих рук. Потому что разрушился мой непрочный песчаный домик, и нужно мне дальше идти одной, и как-то выживать, и быть сильной. А я не умею…

Окончание следует.

Глава 10

- Господи, как ты безутешно рыдаешь, - качает головой Слава и гладит меня по голове. – Бедное моё сердце… Послушай, в этом доме ещё ни одна женщина не плакала от того, что её поцеловали. Я чувствую себя злодеем. Я-то хотел красиво расстаться, поцеловать Фиалку на прощанье, подарить ей бриллиантовую диадему, дать на дорогу пять салатов, две дюжины носовых платков, посадить в карету… Чтобы всё было, как у людей.

Мне смешно, но я даже не могу разжать зубы и только в полном отчаянии подвываю ему в плечо.

- Я тебя обидел? – помолчав, спрашивает он.

- Нет, нет, - наконец выговариваю я. – Это я… тебя обидела… я…

- Ты неправильно читаешь мою задумчивость, - говорит Слава. – Я просто не успел тебе сказать. Я послезавтра уезжаю. В Ленинград, ночной «Стрелой». У нас ежегодные семинары, это плановая поездка. И мне нужно закончить некоторые дела, надо собраться… Так о чём ты плачешь?

- Я не знаю, что делать, - честно говорю я.

- Ну, я думаю, я должен тебя проводить сейчас, но ты…

- Нет, не провожай! Пожалуйста… Я одна…

- Я вызову такси.

- Не надо, я одна хочу!..

- Но ты в таком состоянии… Упадёшь там ещё… в сугроб. Ты можешь, кстати, остаться здесь. Сможешь плакать безутешно всю ночь, а мне надо доделать одну важную работу. Хочешь остаться? Я постелю тебе на диване. Всё равно мне придётся сидеть до утра.

- Нет… я хочу...

- Чего?

- Я не хочу…

- Понятно, – терпеливо говорит Слава. - Есть другие варианты. Давай придумаем что-нибудь не столь душераздирающее. Например: я уезжаю, ты остаёшься. Живёшь тут и думаешь о хорошем. А я спокойно занимаюсь своими делами в Ленинграде. Для меня там много интересного. И перспективного. Много знакомых. Через месяц я приеду. Ты тут как раз закончишь плакать и, если захочешь, – позвонишь. А если не захочешь – не позвонишь. Хороший план?

План хороший, и слезы мои отступают потихоньку, я молча шмыгаю и судорожно вздыхаю, но уже не реву.

- Или ещё что-то нас мучает? Ты не знаешь, как быть со своим… другом? Ты не рассказывай, я сам расскажу, ты просто кивай. Сначала у вас всё было очень хорошо.

Я киваю.

- Конечно. Потом вы поссорились, потом помирились. Потом ещё раз поссорились.

- Откуда ты знаешь?.. - вымолвливаю я.

- Я не знаю, - говорит Слава. - Просто это обязательные ситуации для всех людей на земле. Вы перессорились, ты переживала, встретила меня, тебе было хорошо. Ведь так?

Я киваю.

- И мне было хорошо, - говорит Слава. – С тобой так легко… как в весеннем лесу… Кстати, отвёртку я нашёл в кухонном шкафу, действительно, на самом виду. Что у нас ещё плохого?

- Он уезжает надолго, - шмыгаю я.

- И я уезжаю. Видишь, как всё замечательно… Тебя ждёт роскошная жизнь свободной женщины. Ты от всего отдохнёшь. А потом придёт весна. Всё будет хорошо. Ну?

Он склоняется ко мне и мягко отнимает руки от моего лица, я опускаю голову, он пытается поймать меня за подбородок.

- Не смотри на меня, - отворачиваюсь я.

- Почему?

- Я некрасивая сейчас…

- Ты с ума сошла, - говорит он и берёт моё заплаканное лицо в свои ладони. – Не смей так говорить. – Запомни, что ты всегда красивая. Всегда. Пообещай, что будешь это помнить. Обещаешь? Ну а теперь пойдём… я тебя провожу.

- Нет! – я хватаю его за руки. – Пожалуйста, не надо! Ну, пожалуйста! Я хочу одна! Автобусы ходят, я нормально… Не надо! Ну, я все равно убегу!

Я вскакиваю и бегу в прихожую. Слава выходит за мной и смотрит, как я хватаюсь за пальто, чтобы не дать ему помочь мне одеться, как нахлобучиваю ушанку…

- Ну, хорошо, - вздыхает он. - Тогда так… - он смотрит на часы. - Сейчас двадцать минут десятого. Ровно в десять я позвоню тебе. И если ты не ответишь, я буду звонить тебе каждые пять минут. Если ты не будешь отвечать, я приеду и начну тебя искать. А поскольку у меня мало времени, я буду искать тебя с милицией. Договорились? Он берёт меня за воротник и смотрит строго: Ия, ты поняла? Каждые пять минут я буду набирать твой номер… каждые пять минут, слышишь? Каждые пять минут…

-----------------------------------------------------------------------------------------

Коллаж-иллюстрация из сетевых фотографий - автор Елена Торин

…И целую длинную-длинную, долгую-долгую остановку я иду пешком. Я просто не могу стоять и ждать автобуса, потому что я не могу стоять и ждать. Мне надо идти, а ещё лучше бежать – не особенно соображая – куда именно. И я иду по тротуару быстро и нервно, иду целый автобусный перегон, чтобы приглушить боль. Сначала ничего не чувствуя, а потом, через два квартала, я наконец начинаю чувствовать мокрый тающий снег. Почти дождь. Он охлаждает мне лицо, которое ещё хранит следы поцелуев, самых последних, самых прощально-горьких, уже на пороге, уже почти в раскрытых дверях, когда моя рука уже готова повернуть ручку, когда я вдруг каменею от мелькнувшей в голове простой и ясной мысли: мы никогда больше не увидимся, никогда больше… никогда…

Автобус, сияя освещёнными окнами, нагоняет меня, и я успеваю добежать и прыгнуть почти на ходу в вагон. Двери за мной смыкаются, автобус величественно плывёт сквозь ночь, за мокрыми окнами его – черно, автобус тоже плачет, пока я, сидя в полупустом салоне, открываю сумочку, чтобы взять деньги. И вижу в сумочке платок. Мужской носовой платок, абсолютно новый, в тёмно-синюю клетку. Не мой платок. Я оторопело поднимаю его, под ним целая горсть шоколадных конфет в нарядных обёртках.

Кондукторша изваянием стоит рядом, равнодушно и терпеливо, а я смотрю на красивые конфеты в полном забытьи, в очаровании, с каким смотрят в детстве на новогоднюю ёлку, под которой лежат кульки с гостинцами, игрушками, мандаринами, красками…

- Девушка! За проезд думаем платить?

Я отдаю деньги, сую бумажный клочок билета в перчатку и отворачиваюсь к окну. Самые красивые корабли – это те, что проходят мимо, вспоминаю я и повторяю эти строчки опять и опять, сначала внутри себя, а потом неслышным шёпотом, отвернувшись от всего мира, уткнувшись в стекло, в своё собственное отражение, которое я не узнаю, но которое смотрит на меня, так же неслышно шевеля губами…

Моя остановка. Мой перекрёсток. Всё, я дома, дома, наконец... Моя улица, родной кусок сквера, родная чугунная оградка... Мой фонарь… При виде фонаря слёзы опять начинают течь рекой, и всё текут, пока я бегу вдоль ограды, - здесь ещё живы следы наших весёлых, наших беспечных шагов - наверное, целы, наверное, под лёгким снегом, наверное, под обледенелым настом – так неизмеримо давно была эта беспечность, в другой жизни и не со мной… Или это сейчас - не я?.. Ну, почему, почему обязано сердце разрываться, расставаясь, прощаясь, теряя, я иду к дому, точнее почти бегу и изо всех сил сквозь слёзы уговариваю себя, что всё будет хорошо, всё устроится как-то совсем хорошо, но душа не слышит, она словно оглохла, она лежит ничком на снегу под дождём и не хочет жить....

Возле моей двери темно, я сердито и безнадёжно пытаюсь выкопать из сумки ключи, натыкаясь то на одну конфету, то на другую и каждый раз всхлипывая, ключи всё не находятся, я уже готова принять ужасную мысль, что ключи я оставила в чужом доме, потеряла или вытрясла нечаянно в автобусе - и в этот момент я слышу из-за своей двери телефонный звонок. Потом ещё один. И я в изнеможении прислоняюсь к двери и слушаю эти звонки, закрыв глаза. А потом они затихают.

Через пять минут - звучит в моей голове. Я буду звонить тебе каждые пять минут. Я секунду стою в отчаянии, потом сломя голову взбегаю на следующую лестничную площадку, здесь светло.

Одна минута, хладнокровно считаю я. Опрокидываю сумку над подоконником, выворачиваю все кармашки, расстёгиваю все молнии, ключи брякают об пол.

Две минуты. Сгребаю всё добро обратно в сумку и ссыпаюсь по ступенькам к своей двери.

Три минуты. Отпираю дверь. Я буду звонить тебе каждые пять минут. Скидываю с себя пальто, шапку, стягиваю сапоги. В одних чулках бегу к телефону и сажусь рядом. И смотрю на него, как на живое существо.

Четыре минуты. Сейчас он зазвонит.

А если нет? А если это была просто такая шутка? А если это был розыгрыш такой на прощанье?..

А если это вообще звонил кто-то другой!? Эмка, мама…. или?.. Или?..

А если это правда?.. А если вдруг?..

А если…

И телефон взрывается звонком.

Далее - эпилог

Глава 11

Как хорошо! Волосы полощет ветер! Его принесло откуда-то с юга, и он ворвался в город и распахнул его настежь окнами к солнцу.

Вот она, настоящая, не та, что я тайком ждала и лелеяла в сердце, надеясь украдкой на всякое лучшее. Настоящая, для всех, для всех – весна…Мы с Эмкой идём совсем шальные, в первый раз легко одетые, принимаем крещение весной, а вокруг по-праздничному пахнет краской, и всё свежо преображается на глазах после зимы. Огромные классы-прыгалки расчерчены на высохших тротуарах. Вокруг классиков кучей портфели, сверху накиданы голубые, красные, жёлтые пальтишки и курточки... - Топор-топор, сиди, как вор! - Пила-пила, лети, как стрела!

Мы идём вокруг сквера, над нашими головами в голубом небе стоит зелёный дым едва проклюнувшейся листвы. - Нарисую картину, – мечтает Эмка. – Как мы с тобой идём сейчас. Я в красном, ты – в голубом. Вокруг пятнышки цветных одёжек. А над всем этим – небо, белые облака, зелёные облака листвы… Ах, красота…

Мы останавливаемся и, задрав головы, смотрим на молодой дым старых, полувековых деревьев. Они помнят наше детство. - Старый дуб, - с чувством начинает декламировать Эмка, - старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной зелени, млел... м-м... млел, колыхаясь в лучах солнца. Да! Это тот самый дуб, подумал князь Андрей, и на него нашло… м-м... на него нашло… м-м... что ж там такое на него нашло-то... - Просто: на него нашло, - машинально подсказываю я. - На него нашло чего-то там радости и обновления, - не сдаётся Эмка. - Нет, жизнь не кончена в тридцать один год! И в двадцать два года не кончена! – торжественно объявляет она.

Я смеюсь и щурюсь, задрав голову, солнце светит в глаза нежно и нежарко, хочется жить, что-то петь, делать глупости… Нет, жизнь не кончена в двадцать два года… И она вообще не кончена, она будет вечной, пока вечны весна, небо, облака… И я уже не на земле, я уже откуда-то сверху вижу всё, как на Эмкиной ненарисованной картине – мелкие машинки, маленькие человечки, детишки цветными горошинками, и огромные, просто огромные весенние «классики», на которые расчерчена вся наша земля… Да, Эмка права – это потрясающая картина…

- Оп-ля! – говорит вдруг рядом со мной Эмка странным голосом. - Вот это картина маслом. Возвращение Трубадура… До меня не сразу доходит смысл слов, я где-то далеко и высоко, вместе с белыми и зелёными облаками. До меня еле доносятся крики с земли: - Пила-пила, лети, как стрела! - Топор-топор, сиди, как вор! - Ия, ну ты куда смотришь! Спустись на землю-то!

Я наконец приземляюсь. И чувствую, как Эмка крепко берёт меня под руку. - Подруга, ну очнись... Ну, вон там, на нашем углу… Только не упади!

Я недоумённо повожу глазами - и вижу Саню. Наверное, он перескочил ограду, пока мы огибали сквер. Он стоит, прислонившись к стволу дерева, смотрит на нас через перекрёсток и грызёт веточку. Живой, не приснившийся. В ярко-синей, располосованной молнией олимпийке. Живой, настоящий… - Не сводит глаз и, кажется, не дышит, - комментирует с удовольствием Эмка, склонив оценивающе голову набок. - Хорош Единорог, - делает она вывод мечтательно. – Смерть девкам. Говорю тебе, как художник художнику. - Что? – автоматически спрашиваю я, не понимая толком ни одного слова. - О, господи, - вздыхает Эмка безнадёжно. - Что-что… Дети будут красивые – вот что. Ну иди, что стоишь, он там сейчас умрёт под забором от кислородного голодания.

Она отпускает мою руку. Я стою не шевелясь. Я боюсь двинуться с места – вдруг это пропадёт. Это синее небо, эти облака зелёного дыма. Я вдруг понимаю, что мне хочется стоять так вечно. Эмка смотрит мне в лицо. - С вами всё ясно, - говорит она. – Остолбенели оба. И светлые песни Грига переполняют их, – с пафосом декламирует она. Я молчу. – Ну, ладно, - говорит она, - меня вообще-то ждут. Только я боюсь, как бы вы не разбежались опять. Иди, давай, я пока за вами присмотрю. Я молчу. - Ну иди! – чувствительно пихает меня в бок Эмка. И я иду.

Солнце светит мне в глаза, и, наверное, так лучше, я плохо вижу сейчас, и у меня вообще нет возможности оценивать окружающий мир, он просто залит светом, а я просто иду.

Между нами всё меньше и меньше расстояние. Расстояние длиной в февраль, март и кусок апреля. Как ужасно это много, я целую жизнь прожила за это время. А может быть, не одну? А он?.. А он сколько прожил жизней за этот февраль, март и кусок апреля?.. Мне кажется, что я иду всё медленнее и нерешительнее, я вспоминаю, что Эмка стоит позади меня и ждёт, я понимаю, что нет мне дороги назад, что надо идти вперёд, в своё будущее, но наверное, всё-таки, я иду неуверенно, потому что Саня отделяется от своего дерева и тоже идёт мне навстречу, сначала тоже медленно и неуверенно, а потом всё быстрее, всё быстрее, всё решительнее, всё решительнее, всё ближе, всё ближе... всё ближе…

Конец. Живой Журнал, 2014г

-----------------------------------------------------

Вторая книга - "22 года спустя. Осенняя история" https://author.today/work/439996/edit/content

Спасибо за чтение

Вернуться к книге