Обложка Хулиган

Хулиган

Виктория Фёрт

0% прочитано
Стандартный
Виктория Фёрт

Хулиган

I. Суд над имажинистами

- Фёртова!

- Тут!

При таковых моих возгласах вздрагивал, казалось, весь лекторий, но, однако же, как было поступить иначе, когда называли твою фамилию, к каковой ты возымела отвращение в тот самый момент, когда только перешла в осознанный возраст? Заметив, что профессор что-то пишет в журнале, я спешно села на место, провожаемая при этом взглядами однокурсников и чьими-то тихими смешками. Каждый раз, как приходилось нам обмениваться открытками Кадулина, мне всегда попадалась одна и та же карикатура: скромная девушка с музыкальных курсов, застенчиво прижимающая к себе огромных размеров сумочку, старающаяся, при том при всём, углубиться как можно сильнее в своё непомерно длинное пальто. Впрочем, моё пальто никогда не было непомерно длинным, да и вовсе я была не с музыкальных курсов, но каждый раз именно мне отводили роль с этой карточки, нарисованной так броско и ярко, но чтобы создавалось впечатление, что автор не уделил особенного внимания своему таланту, рисуя её, и где-то в уголке, при том при всём, робко подписал: «Наядин».

Во всём остальном я и вправду видела в изображённой на карикатуре девице себя. Если бы не частые мои встречи с Майей и Алисой из Гнесинки, я бы наверняка решила, что и вовсе не умею общаться с людьми.

А после произошло то, что происходило и каждый раз на наших парах. Лекцию слушали всего несколько присутствующих студентов; в основном же все они старались быть в рядах, близких к профессору. К ним меня всегда тянул Коля Калядов, и я, не зная, к кому ещё можно примкнуть из ныне пребывающих, всегда безоговорочно следовала в первые ряды к ним. Пожалуй, иногда я и вправду с завистью поглядывала на ряды «Аляски», где напомаженные мои однокурсницы весело хихикали, обрывая речи сидящих рядом молодых людей, листали какие-то журналы и тихо перешёптывались, обсуждая, куда они направятся этим вечером. Учитывая предпочтения Коли, мне о местах, в какие они ходили, приходилось только мечтать. Я в последний раз взглянула в учебник, а после целиком и полностью ушла в свои мысли. Всё чаще и чаще в последнее время они сводились только лишь к литературе.

В тот год я стала читать так много и насыщенно, как не бывало со мною никогда прежде. После занятий я мгновенно мчалась на Новую Басманную, не обращая внимания на погоду совершенно. Но ещё более странными были книги, каковые я там брала – и справочником «Вся Москва» это отнюдь не ограничивалось. Мы переехали в столицу с родителями после революции, и мне до сих пор было всё здесь в новинку. Директор этой библиотеки не так давно основал семинарию, и каждый раз я с трепетанием сердца придумывала себе, как могла бы просвещаться вне стен института, но, хотя мои родители и были из рабочей среды, идея эта им сразу же не пришлась по вкусу. Им скорее было приятно увидеть, как их дочь закончит высшее учебное заведение и, пойдя по их стопам, бросится работать на завод медиком. Или вовсе инженером. Как папа.

Их планы разрушились в тот самый момент, когда я заявила, что гуманитарий. Вероятно, осознание этого чёрного дня и смутные опасения пришли к ним ещё в школьные годы, когда все мои одноклассники прекрасно вытягивали технические науки, а я не могла к ним притронуться иначе, кроме как с явным отвращением. Ещё со школьной поры я присматривалась к журналистике, но за неимением лучшего стала учиться на филолога. Моя тяга, впрочем, не пропала и тогда – будучи скромной и застенчивой, я продолжала упрашивать своих изумлённых родителей, чтобы они записали меня на курсы. Пока ещё результаты не увенчались успехом. Да и их изумление можно было понять – не так легко было увидеть в своей робкой дочери журналиста.

В этом плане у Майи и Алисы всё было проще. Они выбрали культурное музыкальное направление, а, значит, в будущем должны были стать оперными певицами. И только успела я обдумать эту последнюю мысль, как раздался громкий голос Коли. Обыкновенно он у него был, как и у меня, чрезвычайно тихим, но нынче я так сильно задумалась, что он просто не мог поступить иначе. Да к тому же и легонько потряс меня за плечо. Пара, как следовало ожидать, уже закончилась, и теперь нас ожидал либо поход по домам, либо встреча с подругами из Гнесинки – причём, каждый раз было заранее известно, какой именно вариант мы предпочтём.

Майя и Алиса были такими запевалами, что никогда не приходилось ожидать, чем именно закончится очередная встреча с ними. Как только довелось нам познакомиться – что уже было странной случайностью, учитывая мой робкий характер, не проходило и дня, чтобы мы не увиделись. Когда чьи-то из наших родителей отправлялись в деревню, мы собирали в пустых квартирах небольшие компании из студентов Гнесинки, порою засиживаясь не только допоздна, но и до самого утра, то играя на гитарах, то обмениваясь новостями прошедшей недели. Лишь однажды в такой вечер мне, скромно сидевшей в сторонке и изредка обменивающейся с кем-то ужимками навроде улыбок и какими-то обрывками фраз, пришлось вдруг выйти в самый центр внимания – а произошло то по вине Майи.

- Вика, а прочти свои стихи, - улыбнулась мне она, нарушая всеобщее молчание, в ответ на что я сначала густо покраснела, после – опустила глаза и попыталась сделать так, чтобы тут же, прямо на том самом месте, что я сидела, раствориться в воздухе, либо же провалиться сквозь землю – ни того, ни другого, впрочем, у меня не вышло; и только после, еле вытягивая из себя слова, сообщила, что никаких стихов я не пишу.

Да и не походили они вовсе на стихи. Когда в нашем университете кто-либо зачитывал свои произведения, они походили на наскоро придуманные четверостишия и каждый раз заставляли тех, кто их слышал, смеяться. Я же пыталась выносить в то, что создавала, как можно больше смысла, образов, нагромождая, при всём при том, это дело рифмой и приперчив размером. В общем, выходило из рук вон плохо. И в тот самый момент, когда Майя, так знакомо весело и игриво мне улыбнувшись, покосилась на случайно оставленный листок со свежими, совсем горячими строчками стихов, я быстро отдёрнула его со всеобщего обозрения, но было уже поздно – не только слова Майи восприняли, всерьёз но и жест мой заметили. Я принялась читать потому лишь, что уже посыпались уговоры и возгласы, что, ежели стихи не прочту я, это сделают другие.

Несмотря на то, что революция прошла мимо меня, и нам с семьёй в то время удалось жить оставаться в Калужской губернии, будучи отдалёнными ото всех событий, мои стихи были в основном посвящены ей. Начитавшись современных лозунгов, я любила писать либо в этой самой военной манере, либо с каким-то призывом, и ни то, ни другое ни в коем разе не вязалось с моим тихим голосом во время прочтения. Тем не менее, все стихли, как только полились первые строчки стихотворения, и, не успела я опомниться, как прочитала его целиком, по памяти.

- «Мир изменился, - я склонила голову, повышая свой голос до шёпота, и до меня едва ли дошло в тот момент, что нынче слушатели смогут расслышать ещё хоть слово. – Я участник.

Воцарилась тишина, но она была менее скупой, чем та, что образовывалась у нас между разговорами – а обыкновенно это были короткие минуты, позволяющие отдохнуть от собственных голосов. Нынче же она была какой-то иной, напоённой придыханиями и тихими вздохами – этакое немое молчание, в котором я не могла никак обозначить оценку тому, что сочинила. Ребята молчали. Но после, когда терпеть это молчание уже не было сил, всем присутствующим улыбнулась Алиса и предложила спеть. Ей согласился аккомпанировать Коля – на гитарах у нас в основном играли лишь мальчики. Пускай Алиса зачастую и отрицала этот факт, её умение оперного пения превосходно вливалось и в эстрадные песни. И вот, поправив очки, наш друг тронул струны, а Алиса завела кончики своих тёмных накрученных волос за уши, улыбнулась, отчего румянец ярко выступил на щеках её, и начала погружать всех в песню.

И на самом деле, мне стало спокойно от мысли, что к моим стихам не проявили никакого внимания. Я и не льстила себя надеждой, что понимаю хотя бы что-то в поэзии. Когда мы шли с Колей встречать подруг, именно эта мысль ярко зарделась в сердце моём: да, не понимаю, но и вовсе не была бы против научиться. От возможности броситься к Майе и Алисе меня отгородил молодой человек, с которым они обе весело о чём-то разговаривали. Совершенно в их манере было начать разговор с кем-то малознакомым и в считанные минуты разузнать о нём абсолютно всё. Судя по улыбке, то и дело сквозившей на лице его, он уже вовсе оставил надежду успеть по всем своим делам и явно наслаждался проводимой беседой.

Несмотря на начало ноября, холод стоял жуткий. Мне хотелось как можно скорее очутиться в каком-либо помещении, поэтому я, совершенно позабыв обо всей своей неуверенности, спешным шагом приблизилась к ним. Молодой человек, сохраняя прежнюю улыбку, обращённую к подругам, обернулся, и что-то во взгляде его показалось мне жутко знакомым и даже каким-то душевно родным. Они обменялись ещё парой фраз, пока девушки не заметили подошедшую меня.

В пальто, своей привычной тёмной кепи в клеточку, да ещё и с обрезанными чуть ниже ушей волосами, что было очень уж по последней моде – я могла себе примерно представлять, сколь нелепо выгляжу на их фоне, но моя личность могла его заинтересовать уже потому лишь, что я так внезапно оборвала их приятный разговор.

- Вика, это Рюрик Рок, как он себя называет, - улыбнулась мне Майя, стрельнув при этом в молодого человека глазками. Она могла не осознавать этого, но каждый раз таковой её взгляд мог поразить любого, а уж если прибавить к этому всему и её общительность… - А у нашей Вики тоже есть псевдоним, причём, довольно уместный, - она улыбнулась, набрав в себя побольше воздуха, чтобы продолжить речь, но я мягко остановила её молящей улыбкой.

- Он основатель литературной группы «Ничевоки», - продолжила за подругу Алиса. – Как удивительно встретить таких людей проездом в Гнесинке!

Слово «литературный» пронзило меня будто стрелой, так что я практически и не слышала более ничего другого. Я совершенно забыла и про мороз, сковывающий всю меня, как бы сильно ни пыталась я кутаться в свой осенний синий шарф, и про всё ещё стоявшего позади всех нас Колю, и про мысли о поэзии, так внезапно посетившие меня. Наши с Рюриком взгляды снова встретились. Глаза у него были какие-то по-особенному пронзительные и добрые. И в какой-то момент я поймала себя на том, что в действительности неотрывно разглядываю их.

- Я как раз собирался на сегодняшний литературный вечер. Народу будет много, но для таких девушек наверняка найдутся свободные места, - он улыбнулся, попытавшись обвести взглядом всех нас. На вид он был старше меня разве что на два года, ровесник Алисе. Майя была самая старшая из нас, ей в январе должно было исполниться 26. Как и всегда в таких моментах, я предоставила решить судьбу нашего дальнейшего вечера своим подругам, так и не произнеся за всё это время ни слова. И, уже когда мы направились к месту, где должно было происходить столь неожиданное для всех нас событие, я внезапно подумала о том, что когда-нибудь было бы здорово и мне научиться также свободно разговаривать с людьми, заводить литературные знакомства и, вероятно, даже…

- А вы чем занимаетесь? – услышала я вопрос, адресованный явно ко мне, но не сразу сориентировалась, что его уже задали, и он не остался моими собственными доводами, а Рюрик, тем временем, тем же взглядом внимательно смотрит на меня. И не успела я и рта раскрыть, ибо изумление, смешанное с растерянностью, совершенно развеяло все мысли мои, как мы уже входили в большой зал консерватории. Уже у гардероба мы обнаружили большую толпу, и я осознала, что на вечер нам пробраться не суждено – к тому же, он явно будет платным, а свои последние средства, отданные, как и полагается, на целый месяц родителями, я растратила на книги, но тут к Рюрику подошёл какой-то мужчина, и они принялись крепко пожимать друг другу руки, тепло улыбаться и разговаривать. Я снова огляделась по сторонам, и сердце моё так и ушло в пятки – помимо того, что нам посреди такой толпы никак было не попасть на вечер, на который я захотела уже потому, что на улице было слишком холодно, была угроза, что посреди всех собравшихся я потеряю из вида своих друзей. «Давно пора имажинистов судить!» - услышала я чей-то недовольный голос в толпе. Вздрогнула, обернулась и заметила полного мужчину в очках, с красными от сильного мороза на улице щеками. Ему вторил о том же самом кто-то ещё, и вот в толпе уже целый гул голосов, которые обсуждают предстоящий «суд». Термин этот запутал меня ещё сильнее. Что же это будет за вечер?

Тем временем к нам вернулся Рюрик и предложил следовать за ним, хотя мы не успели даже оставить верхнюю одежду. Из наших рук её выхватил кто-то уже по пути – с собою я оставила только свою незаменимую кепи, считая, как и в университете, так и на улице, и сейчас, что она подчеркнёт мою причастность ко всем этим литературным кругам.

Здесь мне приходилось бывать впервые. Зал был полон людей, но в нём всё равно было зябко – должно быть, не топлено. У самой сцены стол с зелёным сукном, за которым восседали двенадцать человек. С первого же взгляда стало понятно, что именно они и есть «судьи». И стоило громким возгласам в зале снизойти до приглушённых перешёптываний, а после – перешёптываний, как один из судей начал высказывать обвинения. Затаив дыхание, не слыша откликов Майи и Алисы в свой адрес, я наблюдала за происходящим, не смея ни отвлечься на что-то, ни подумать о чём-либо своём.

Впервые в жизни довелось мне вживую увидеть Валерия Брюсова. Как и все здесь присутствующие поэты, он держался отстранённо, но временами смеялся, и тогда улыбка проскакивала в его густой бороде. Я стала припоминать стихи его, чтобы лучше сложить картину об этом человеке, но, к стыду своему, довольно скоро осознала, что не могу вспомнить ни одного. Да и сосредоточие моё на всём происходящем переходило все границы. Со стороны я почувствовала чей-то посторонний взгляд, и, когда бросила беглый, ответный, столкнулась взорами с Рюриком, который, было заметно, не столь внимательно наблюдает за сценой, сколько следит за нашими реакциями.

А между тем, Брюсов закончил выступать в роли судьи, и только было произнесено им последнее слово, как на сцену легко, будто первый осенний сорвавшийся лист, выбежал молодой человек, в котором стыдно было не признать Есенина. Когда об нём говорили или же я вслух читала его стихи, мне он представлялся несколько иным. Даже в журналах и газетах, казалось, выглядел он иначе. Видя теперь его почти прямо перед собою, вживую, оставалось только поражаться, сколько в этом человеке энергии, которая не столько летела от него, сколько передавалась всем остальным. Он ещё не успел и слова произнести, как зал взорвался аплодисментами, которые он прекратил мягкой своей, но благодарной улыбкой.

- Не возьмёшь голыми руками имажинистов! – раздался его голос. – Эх, не возьмёшь! Давно уж оседлан нами крылатый Пегас, каковой держим мы в своём «Стойле». И ведь не уйдём никуда – покажем всем вам, где раки зимуют! – и только успел он произнести эти возражения, как начал читать свои стихи, будто всё время это они сидели в душе и сердце его, и были единственным, что хотел он донести до каждого и высказать. Никогда прежде не читала я «Хулигана», и хорошо – слушать вживую его оказалось самым неоценимым для меня событием. Прочтение его было плавным и одновременно бойким, мягким и громким, кипящим и развевающимся, подобно ветру – впрочем, что там до ветра! Этой стихии и спеси ветру следовало бы поучиться у Есенина – столь сильным казалось каждое слово его. И едва успела я, как и, должно быть, весь зал, перевести дыхание, чтобы опомниться, прийти в себя, перестать вникать в этот вихрь, так неожиданно возникший в большом зале консерватории, видеть вместо кучерявой головы поэта яркое пламя и свет, как он вновь вознёсся над всеми нами с ещё одним стихотворением, которое до того дня тоже не доводилось мне слышать.

Наверное, только заключительный марш имажинистов начал приводить меня в обычное состояние. Я взглянула на Рюрика, но не обнаружила его на своём месте; обернулась к Майе и Алисе и обнаружила в их глазах то же, что и у себя – блеск и сияние, каковые не могут передать ни слова, ни мысли или фразы – над нами так были властны чувства, точно мы только что вернулись с неведомой планеты, где таковых ни разу не испытывали. Один из поэтов сказал, что через полторы недели они устраивают вечер, где будут сами судить поэзию, но все слова его тут же утонули в чужих голосах, криках и возгласах, и каким-то чудным образом меня вместе с другими погнало к сцене. Я силилась отыскать в толпе друзей, но, когда осознала, что это будет бесполезно, покорно подалась течению и испугалась лишь в тот момент, когда оказалась у самой эстрады. Ни одного поэта уже здесь не было, но толпа всё призывала кого-то. Я очутилась практически в первом ряду и потому лишь безвольно вздымала голову вверх, силясь различить и увидеть кого-то, когда на сцене появилась знакомая фигура, нынче уже – в одежде, в меховой шапке, которую он натягивал на свою светлую голову прямо на ходу. Он не прекращал улыбаться всё то время, что толпа просила его прочитать, и взгляд его так пробегал по всем присутствующим, что, вероятно, не у меня одной сложилось впечатление, что смотрит он именно на меня – причём, смотрит в самую душу. Новый взрыв поэтической волны грянул со сцены, разнёсся в нас океаном, обдавая ледяными брызгами, от каковых мурашки побежали по телу у каждого слушателя. А когда Есенин ушёл со сцены, и все стали расходиться, мне стало грустно и больно. До жути грустно и больно, что его стихов и всего его было так мало в тот вечер.

II. Ещё только одна встреча

- И вы утверждаете...?

- Да, - я кивнула, снова закрываясь своей кепкой, после чего полностью упала в кресло и выдохнула прямо в нависший над моим лицом головной убор. Пока комната вновь не начала кружиться перед моими глазами, погружая меня в дрёму, предстояло рассказать обо всём, что произошло со мною этой ночью. Обыкновенно я помнила из грёз лишь какие-то обрывки. Видела своих подруг, соседок по квартире, но нынче сон этот был столь реальным, точно всё это происходило со мною на самом деле. Правда, век нынче отнюдь не двадцатый, на дворе не ноябрь, да и…

- Вы видели Сергея Есенина? – вновь доносится из ниоткуда голос. Слегка приподнявшись в кресле на локтях, я сняла шапку и увидела перед собою знакомое женское лицо в очках. Взгляд карих глаз за стёклами был непроницаемым, да и на лице не было никакого особенного выражения, которое можно было бы описать чувствами или мироощущением в принципе.

- Неужели есть в мире ещё гениальный русский поэт, которого звали бы Сергей? – усмехнулась я, но под её серьёзным взглядом весь оптимизм мой пропал. Я снова попыталась прокрутить в голове сон и попытаться вспомнить, не было ли чего-нибудь ещё, мною из него недосказанного, но нет – история завершалась известным судом над имажинистами, где под конец представления поэт вышел ко всем на сцену и прочитал «на бис». А после меня вытолкнуло из грёз так, как обыкновенно сильная волна выталкивает людей на берег – больно, неприятно и слишком солёно, чтобы возвращаться на колючий после тёплой воды песок.

- Ещё что-то?

В ответ лишь молча мотаю головою из стороны в сторону и вдруг вижу, как за белым окном начинают медленно кружиться первые за эту осень снежинки. Так неспешно и неловко, будто они и сами не ожидали, что пойдут так рано. Мне видится в них сцена, не прожитая мною, и при том – будто бы до боли знакомая, как если бы эта была песня, повторяемая раз за разом на старой пластинке.

- Воспоминания – странная вещь, - внезапно улыбаюсь я в эту снежную пустоту, но говорю не с женщиной, сидящей напротив меня, а с кем-то отдалённым и давно позабытым. – В любой жизни они находят тебя там, где ты совсем не ожидаешь их увидеть или, даже лучше будет сказать, почувствовать. И при всём при этом, они продолжают вести тебя по новому пути, с совсем иными событиями и людьми, чтобы ты снова и снова мог прочувствовать жизнь во всей красе и сполна насладиться её вкусом.

- На сегодня достаточно, - молвит женщина, прерывая меня на полуслове, едва я успеваю подумать над дальнейшими фразами, взмахивает рукою, и дверь уже открывается, и в комнату врываются люди, когда я останавливаю все их одним лёгким криком, поднявшись с места.

- Постойте, - тихо шепчу я. – Кажется, начинается.

***

Временами, слушая про жизнь в общежитиях, я радовалась, что живу в Москве с родителями. Да, ребята устраивали там весёлые вечерние посиделки, учились друг у друга играм на гитаре и выбрасыванию пустых бутылок и бычков из окон, развешивали портреты Ленина везде по стенам, где им только могло вздуматься, и сочиняли ему оды, знали, что такое – жить не одному в комнате, но и выглядели все они, жители общежитий, иначе. Каждый стремился подражать заграничной моде, но это было лишь полбеды – в лицах их и поведении было всё меньше того позитивного и юного, что есть во всей молодёжи, и всё больше – вульгарного и неправильного. Как мне тогда, по крайней мере, казалось.

Что взяли мы с Алисой и Майей с Запада – так это только подражание стажёрам-манекенщицам из Лондона. Их фотографию мы увидели однажды в каком-то журнале и тут же влюбились в их уверенные взгляды, дерзкую моду и безупречную осанку. Мы даже просили Колю сделать наш общий снимок, подражая на нём им: Алиса встала позади всех с книгой на голове, не в силах сдержать свой смех по ходу того, как выстраивались мы с Майей. Я неловко пыталась пристроиться у зеркала, чтобы одновременно отобразилась и моя спина, однако же особенно прямой осанкой я не славилась никогда, а потому это также заняло немало времени. И ещё с головы каждый раз спадала книга, и в итоге Майя просто присела рядом со мною в какой-то наполовину буддистской позе, чтобы предотвратить громкое падение вузовского учебника на пол и одновременно войти во всю эту картину. По итогу все много смеялись и, вероятно, на снимке вышло даже что-то несуразное, отчего мы стали ещё яростнее просить Колю поскорее всё это проявить.

А между тем, уже приближался декабрь, и учёба так сильно захватила нас в своё русло, что мы и думать не могли ни о чём ином кроме дипломной работы. Я всё чаще засиживалась в библиотеке. Меня всё чаще вытаскивали из неё Майя с Алисой. Они также занимались работой и уже подыскали себе профессоров, которые помогали им в её написании. Я же ни с кем из преподавателей даже пока не могла поговорить на эту тему. Как-то на днях они пришли туда вытаскивать меня не одни, а с Ваней Козловским, выпускником Киевского института. Я мало слышала как про Киев, так и про институт, но среда вокалистов, в каковую обыкновенно втягивали меня подруги, мне всегда была интересна уже тем, что я мало что в ней понимала – обыкновенно, когда ничего не знаешь о каком-либо увлечении, общаться с человеком, который им занимается, в разы интереснее. Когда они запевали, я не могла понять, зачем они спорят и непрестанно советуются друг с другом – каждый раз пение их казалось мне неповторимым и шедевральным. Когда же принялся петь Ваня, я от неожиданности раскрыла рот и долгое время не могла вымолвить ни слова – причём, пожалуй, всё то время, пока он тянул «Ва-а-ас лю-ю-би-и-ил». Отчего-то при виде его мне показалось, что сейчас раздастся молодой мужской голос, но пение его, как ни странно, было мягким, даже каким-то нежным, и каждый раз он то повышал голос, то понижал его. Мы слушали бы его долго, ежели бы нас не выгнали из библиотеки за шумное поведение.

Снег крошил на улице уже вовсю, так что вскоре плавное кружение его выросло в пургу. Мы шли и долго смеялись забавному своему поведению в приличных местах, а Ваня неторопливо шёл за нами в своём полушубке и собольей шапке на голове, не вмешиваясь в разговор, но и не отставая от него. У него, как оказалось, был тенор, но разве что-то говорило мне понятие это? Контратенор, сопрано и меццо-сопрано? Мужской голос у меня всегда ассоциировался лишь с басом – вероятно, тому поспособствовала и известная детская песенка о том, что папа может.

Но, не считая этого маленького недопонимания, с вокалистами, как и артистами, я всегда общалась с удовольствием. Они были душевными и очень открытыми людьми. С Майей и Алисой долгое время занимался ученик Шаляпина, но после у него сложились непростые отношения с университетом – в большинстве, с деканом факультета, и ему пришлось уволиться. Зато он успел познакомить нас со своим педагогом молодости ещё до того, как тот стал руководить Мариинским театром и окончательно уехал в Петроград. Ту памятную встречу мы все до сих пор вспоминаем с улыбками: я – потому что впервые прикоснулась к искусству; Майя – потому что весь вечер провела с каким-то едва знакомым вокалистом и сломала себе ногу; а Алиса просто весело провела время. Жаль, в тот раз не было с нами Коли – думаю, вспоминали о встрече мы не только бы на словах, но и рассматривая снимки.

А между тем, за всеми этими разговорами мы незаметно подобрались к Тверской. Здесь было любимое кафе «Бом», и хотя в такое время никому было не до мороженого, решили расположиться там. И только наш спутник собрался, наконец, вступить в наш весёлый разговор, как мы услышали чьи-то крики. Вначале я посчитала, что кто-то с кем-то дерётся, но, как выяснилось, это было всего лишь чьё-то выступление. В глаза мне бросилась не очень-то броская табличка «Стойло Пегаса. Шибко пьяных, кадетов по форме и кулачных бойцов пущать не велено». Так как мы не подходили ни под одно описание, а любопытство уже съедало изнутри, решили попытать удачи и посидеть здесь, а заодно узнать, что же там происходит. Только успел Ваня потянуть на себя дверь, как кто-то со всего размаху, подобно разве что пчеле, вылетел из заведения. За ним выбежал другой, крича оппоненту своему что-то вдогонку. И поскольку именно я была инсценировщиком узреть, что же за странные звуки и действа доносятся из кафе, сомнений моих по поводу того, что туда лучше не соваться, никто не разделил. В итоге я вошла последней, но не успела ещё тронуть пуговицы на пальто, как увиденное внутри изумило меня ещё сильнее.

Это оказалось вовсе не кафе, а настоящий трактир. Несколько мужчин расположились за столиками, некоторые расхаживали прямо по зале и о чём-то громко говорили. Только спустя некоторое время, когда изумление спало, мне удалось понять, что говорят они как-то слишком слаженно да ещё и в рифму. Я невольно опустилась на стул, хотя всей своей компанией мы ещё так и не решили, точно ли собираемся здесь оставаться. Читавший голос показался мне знакомым.

Он был куда тише, нежели в прошлый раз, но и прочтение, и сами стихи будто бы обволакивали всю меня изнутри, так что оттуда, прямо из глубин, откликалось нечто, о чём я и подозревать не могла.

- Посвящается другу моему Мариенгофу, - произнёс он, склонив голову, выглядя мгновение так, будто невзначай забыл слова, а после принялся провозглашать, но при этом не повышая особенно голоса:

«Я последний поэт деревни,

Скромен в песнях дощатый мост.

За прощальной стою обедней

Кадящих листвой берёз».

Он говорил о покинутой мною деревне, о закатах, каковые встретить можно только там, о воздухе, которым, кажется, никогда не будет насыщенья, ведь, чем больше и сильнее ты вдыхаешь его, тем сильнее тебе хочется его ещё. Он закончил вечным и жизненным, тихо и по-философски грустно, но так, что сердце скорее ликовало при мысли неизбежной всеми нами смерти. Сейчас, когда я стояла всего в нескольких шагах от него, я смогла разглядеть его лучше, нежели тогда, в большом зале консерватории. Нынче не было яростных прочтений и размахиваний руками, а потому волосы его не разметались в разные стороны. Они лежали светлыми кудряшками на его голове – теперь, отросшие, они шли ему больше, нежели та стрижка. Впрочем, даже и так выглядел он юношей лет 17-18, при том, как я слышала, он был уже отцом двоих детей. Впрочем, я не склонна была сплетничать о знаменитостях вовсе и разговоры о Шаляпине вела с подругами лишь оттого, что знала этого великого человека лично.

Погружаясь в стихи его, хотя он больше не читал, я нечаянно вернулась взглядом к нему. Он смотрел перед собою, но своими ясными голубыми глазами видел, казалось, не нас, а что-то свыше. Взгляд его был напоён не столько тоскою и грустью, сколько непонятною никому мыслью. Он, наверное, очень долго вынашивает её в себе, но всё не решается никому поведать или хотя бы намекнуть и передать. Я улыбнулась этим своим тайным догадкам, и внезапно он посмотрел на меня.

Это вышло так внезапно и спешно, что я не успела даже отвести взгляда. Кроме того, я так и не успела снять пальто, а, заслушавшись поэта, оставила протянутую к пуговице руку там. Кепи также привычно украшала мою голову, и отчего-то мысль, что улыбка возникла на лице Есенина именно из-за этого всего, заставила меня сначала вздрогнуть, а после – до крайности смутиться. Он подсел к нам, положив ногу на ногу, поглядывая то на меня, то на моих подруг.

- А вас я здесь вижу первый раз, - заигрывая, произнёс поэт, в ответ на что Майя с Алисой весело рассмеялись и принялись всячески хвалить его стихи и рассказывать, как здорово выступал он в большом зале консерватории.

- Так вы и там были? – как-то изумлённо спросил Есенин, и, получив в положительный ответ, улыбнулся ещё сильнее, расчесал пальцами свои непослушные волосы и попросил каждую представиться. Ваня Козловский, сидевший с нами рядом, совершенно нахмурился, когда Есенин подошёл сначала к Майе, узнать её имя, поцеловал ей руку и проделал ровно то же самое с Алисой. Девушки же, казалось, и вовсе забыли о существовании вокалиста, поглощённые обществом нового, ещё более интересного, знакомого. Так продолжалось до тех пор, пока Есенин внезапно не повернулся ко мне, и я снова, взглянув ему в глаза, не смогла не заметить этой случайно проскользнувшей в зрачках «затаённой мысли».

- А вы? – улыбнулся он.

В такие моменты меня всегда смущало, как назваться, ведь моё имя было единственным, которое можно было сократить.

- Виктория.

Самой мне голос показался сухим и абсолютно равнодушным, пускай я и пыталась говорить иначе. Позади нас с Есениным я услышала тихие перешёптывания и смешки девочек, но не обратила на это никакого внимания.

- Вика, если позволите, - улыбка так и не сходила с его лица. Я не стремилась протянуть ему руку – он сам осторожно, будто боясь испуга, вынул её из моего кармана и галантно поднёс к губам. – Красивое имя.

После, как и следовало, впрочем, ожидать, он остался с нами, и временами мы все вместе поворачивали свои головы назад, чтобы послушать выступления других поэтов. Пока мы с Ваней безмолвно, через стол, наслаждались обществом друг друга, Есенин с подругами о чём-то много и оживлённо болтали, и когда разговор дошёл до их будущей профессии, слушать стал в основном он, изредка кивая головою, а они рассказывали.

- А вы чем занимаетесь? – столь же внезапно, сколь и переводил тему, обратился ко мне Есенин. Я же обнаружила, что Майя с Алисой говорят о чём-то своём, вспомнив, наверное, какую-то весёлую историю.

- Учусь, - пробормотала я, пытаясь не конфузиться. – В университете.

- И только учитесь? – мне и думать не следовало, чтобы понять, что уголки губ его снова поползут вверх. – «У меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься?»

Я совершенно было ушла в себя, услышав в его исполнении эту шутливую студенческую частушку, если бы только он не продолжил спрашивать:

- А чем хотите заниматься, когда выучитесь?

- Чем-нибудь, что связано с письмом. Изначально хотела пойти на журналистские курсы, но как-то не сложилось, - отвечала я, пожимая плечами. Этот ответ явно не устроил Есенина. Он продолжал неотрывно смотреть на меня, ожидая чего-то большего и бурного, каких-то разъяснений и продолжений, но я продолжала молчать, а после, явно не дождавшись их, вновь повернулся к девушкам, тут же смеша и забавляя их чем-то. Я бросила на него последний взгляд и внезапно осознала, что ощущаю себя с ним 14-летней девчонкой, тогда как было ему не больше 25-ти. Речи его, манера поведения, взгляд и улыбки, а в особенности, чтение стихов – всё цепляло меня с первого взгляда, но я всё никак не могла понять, что толком могло поразить меня в нём, когда я совершенно не знаю его?

- А вы знаете, Вика ведь тоже пишет стихи, - Майя, как и было ей свойственно, как-то невзначай упомянула этот факт, и Есенин спешно повернулся ко мне, так что даже стол отъехал в сторону.

- Прочтите что-нибудь.

С его стороны это должно было выглядеть просьбой, но прозвучало приказом. Даже сам он весь внезапно посерьезнел и стал выглядеть на свой возраст. Похоже, молва, ходящая о нём, не врала – каждый раз, как вопросы касались настоящей поэзии, Есенин подходил к ним основательно. Я не шелохнулась, скорее даже просто изумлённая, нежели не готовая ничего читать. Он побарабанил пальцами по столу, нетерпеливо потряс ногой, а после внезапно выпрыгнул из-за нашего стола, и я уж решила было, что обидела его своей застенчивостью, как вся компания наша вздрогнула от громкого крика:

«Устал я жить в родном краю

В тоске по гречневым просторам,

Покину хижину мою,

Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня

Искать убогое жилище.

И друг любимый на меня

Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу

Обвита желтая дорога,

И та, чьё имя берегу,

Меня прогонит от порога.

И вновь вернуся в отчий дом,

Чужою радостью утешусь,

В зеленый вечер под окном

На рукаве своем повешусь.

Седые вербы у плетня

Нежнее головы наклонят.

И необмытого меня

Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,

Роняя весла по озерам...

И Русь все так же будет жить,

Плясать и плакать у забора».

Чем больше подходил он к концу, тем грустнее становился настрой его, и тише – голос. Сам по себе в принципе голос его показался мне тихим. Вероятно, очень часто бывал он в ситуациях, когда собеседники близко наклонялись к нему, чтобы услышать. Но когда Есенин читал, он будто весь преображался – и голос его, и всё существо в целом. Майя с Алисой, стоило ему вернуться, набросились на поэта с новой силой, хваля талант его, а Есенин в ответ только улыбнулся, слегка краснея, бросил беглый взгляд на меня, и произнёс:

- Я написал это стихотворение в 16 лет.

Слова показались мне горделивыми и тщеславными, и я просто не смогла сдержаться и фыркнула. На некоторое время воцарилось всеобщее молчание, а после Есенин неожиданно весело засмеялся. И каков был этот смех!

Чистый, переливчатый, звонкий – не идущий ни в какое сравнение с тихим голосом его. Он смеялся очень заразительно и весело, даже если на то не было повода, и мы невольно подхватили оптимизм его, хотя всё ещё не знали причины таковой внезапной смены настроения. Отвлёк нас лишь громкий крик кого-то из ныне присутствующих пьяниц. В кого-то полетело отколотое горлышко бутылки, началась драка, и Есенин вызвался улаживать все эти дела, происходившие за соседним столиком. Перед тем он на прощание вновь поцеловал руку у каждой из нас, пожал – всё это время молча восседавшему за столиком Ване, а после взял мою – на сей раз я не противилась. Что-то знакомое вновь показалось мне во взгляде его и, точно прочтя мысли мои, он тихо произнёс: «Глаза у вас красивые, Вика. Не скоро такие забудешь», - и, то ли мне показалось, то ли в действительности с силой сжал он мою руку, а после спешно удалился.

Каждый из нас покинул «Стойло Пегаса» в различных чувствах, а я и вовсе – в растерянных. Майя и Алиса некоторое время обсуждали это необыкновенное знакомство с поэтом, а после повернулись ко мне, чтобы подождать нас с Иваном, плетущихся позади, и уже после вновь разговорились.

- А ведь он сказал, что ты совсем не вхожа во всё это общество, - посреди разговора обратилась ко мне Алиса.

- Ещё бы, зато он вхож в поэзию, - пробурчала я, хотя и понимала, что вру сама себе – стихи его мне безумно понравились что в прошлый раз, что в этот. Чтобы как-то подкрепить доводы свои, я с жаром продолжила: - Только подумать! В 16 лет писать про смерть и про то, что на рукаве своём он повесится!

- Ничего ты не поняла, - засмеялась в ответ Алиса. – Про то, что ты совсем не вхожа в общество – это вовсе не укор. Это был комплимент.

III. Его женщины

Удивительно, что в это самое время и в этот самый год, когда предстояло писать мне дипломную работу, начались в жизни моей эти нежданные встречи с поэтами и музыкантами. Есенин неоднозначно дал понять, что будет рад видеть нас в «Стойле» вновь, и мы не преминули принять его приглашение. Не каждый, впрочем, раз народу там было столь же мало, что и в тот вечер, так что и на разговоры с ним у нас было не так много времени. Мы могли встретиться взглядами, он – кивнуть головою в знак того, что заметил нас и рад приходу нашему, но на том общение и заканчивалось. Всё сильнее меня поражали стихи его, как и вся стихия, исходящая, казалось, из самой души поэта; то, как легко и спокойно он двигался по сцене – даже если и буду я выступать с докладом, никогда не смогу себя чувствовать столь же уверенно; как доносил то, что чувствует, другим людям, своим слушателям; и, наконец, кажется, и сам он. Вечера становились наполненными, когда после библиотеки мы с Майей и Алисой шли на его выступления. Жизнь становилась красочнее, когда, наконец, наступало для нас это свободное время. Поэзия виделась мне иной, когда с нею выступал именно он.

Я сравнивала всё происходящее с тем, что читали нам в университете во время перерывов между парами, стоя на столах в лектории, и осознавала, что до сего момента пребывала в каком-то ином мире и понимании поэзии. Не раз случалось, когда, возвратившись поздно из «Стойла», я бежала искать чернильницу и бумагу, чтобы набросать пару строчек. Голова моя туманилась от мыслей и идей, которые тотчас же, просто непременно, следовало воплотить. Однако же когда я перечитывала всё написанное, я с ужасом комкала изгрязнённый лист, осознавая, что мысли мои, буде они даже и гениальными, так и остались невоплощёнными мыслями.

Читать оттого я тоже стала больше, но нынче – не энциклопедии и справочники, а именно что сборники стихов. Державин, Пушкин, Лермонтов и Некрасов предстали для меня совсем в ином свете, нежели пытались нам их преподнести всё то время, что довелось мне учиться на этом свете. Волошин, Блок и даже Брюсов с его «Революцией» - всё, что изучали мы с таким трепетом, нынче показалось мне ничем по сравнению с гением, который вечер за вечером выступал на сцене в трактире. Я старалась писать подобное, но именно что подобное – то было пустым подражательством и ничего не стоящими пустяками. Я так не умела.

Ближе к концу декабря мне пришлось ходить в «Стойло «Пегаса» почти всегда одной из-за того, что у Майи и Алисы наметилось много репетиций. Педагог, уволившийся из их Гнесинки, некоторое время проводил с ними дополнительные занятия, а после посоветовал прекрасного преподавателя вокала – женщину, которая уже не первый год выступала на сцене. Только увидев её, подруги тут же осознали, что именно с нею им и будет комфортно и приятно заниматься. Только заговорив – порешили более никогда не менять себе педагога. Только запев… Впрочем, что говорить о будущем, когда оно ещё только наступает, и никогда не знаешь того даже, что ждёт тебя через секунду. Майя, к тому же, стала ходить на лекции в наш университет имени Ломоносова к преподавателю философии и каждый раз, когда мы встречались в «Стойле» - а оно стало местом наших пересечений, рассказывала, что поведал он на сей раз. Алиса занялась изучением языков – как оказалось, у нас худо-бедно преподавали английский язык, но в Гнесинке дела с этим обстояли совсем плохо. К её отцу часто стал приезжать его друг из другой страны, к коему семья Алисы, члены которой не были германофобами, всегда относилась гостеприимно. И, судя по всему, рассказы его о другой стране так понравились Алисе, что она стала втихую с ним изучать язык. Так что, посещая выступления поэтов, я не только восхищалась стихами, но и слушала, с одной стороны, о том, что все мы – зависимы от Бога, и в каждом из нас – частичка его, а с другой – фразы наподобие: «Эрлист гут!», «Но хайль маль!», «Ауф цугабе!».

А после прекратилось даже это по поводу, о котором сказано было раннее. И интересная вещь – стоило остаться мне за столиком одной, как ко мне проявили даже более повышенное внимание, нежели прежде, когда меня окружала весёлая компания подруг. Помимо Есенина, здесь всегда читали и другие имажинисты, многие из которых были его друзьями либо в душевном плане, либо в кабачном. Частенько появлялись Кусиков и Иванов, захаживал любитель романтическо-пейзажной лирики Шершеневич. Самым неизменным гостем по-прежнему оставался Мариенгоф, но ни к чьим стихам не могла относиться я так же, как к стихам Есенина. Каждый раз, лишь выпадала возможность столкнуться с фотографом, поэт просил сделать всеобщие снимки – причём, выдумывали имажинисты, как будут выглядеть на них, всё время по-разному. И всё время получалось то ли нелепо, то ли презабавно.

Я же продолжала уходить всё больше взглядами в то современное, что творилось вокруг меня. Читала статьи в газетах о девушках с Запада – таких раскрепощённых и свободных, не связанных узами советского воспитания. «Мы – гениальные возбудители, - примерно так, но вовсе не дословно звучал их слоган. – Семья, общественные приличия, браки – отменяются. Человек – мужчина и женщина – должен быть голым и свободным. Половые отношения есть достояние общества». Это был футуризм. Это было по-новому непристойное и необычно модное. Даже советские коммунисты зачастую шли по пятам у этих лозунгов, выходили совершенно голыми на пляжи, выставляя на всеобщее обозрение все прелести свои. Супруги-молодожёны принимались изменять друг другу, следуя принципу, что хорошая жена сама сумеет найти мужу подходящую любовницу, а он, тем временем, порекомендует её своим друзьям. Чем больше я читала обо всём этом, тем менее ко всему этому была моя неприязнь. Не оттого, что самой мне хотелось следовать всем этим принципам – отнюдь. Но после того, чему научило меня «Стойло» к таковому поведению у меня появилось своего рода понятливое отношение. И если вначале я продолжала застенчиво сидеть в стороне и слушать чужие выступления стихов, то совсем скоро познакомилась со многими здешними завсегдатаями, даже была представлена Мариенгофу и по какому-то вопросу зашедшему сюда к Есенину Клюеву. В отличие от Майи и Алисы, мне не так просто было завести с кем-либо разговор: я не могла похвастаться перед ними, что читала их стихи, либо восхищаюсь их выступлениями, ведь обыкновенно внимание моё было направлено лишь на одного поэта на сцене. Поддержать же беседу мне было просто, каким бы парадоксом это ни казалось. Они рассказывали поистине интересные вещи и были поистине умными и начитанными людьми, всё время норовящими выдумать что-то новое, даже если это всего лишь были начальные фразы перед выступлениями. Они одевались соответственно моде и со вкусом, но не стыдись ровным счётом ничего ни в нарядах, если вдруг те были нелепыми, ни в поведении, ни в повадках – всё то было частью их образа.

И всё же, несмотря на таковое сближение со всем ними – каковое происходило не без некоторых вредных привычек, которых я раньше воздерживалась, я не могла не осознавать для себя, что мне куда роднее и приятнее было общение лишь с одним из них. Есенин был повсюду, бегал между нами за очередной стопкой, иногда ругался и слишком громко читал, но, при всём при том, никогда не подходил близко. Не сразу до меня дошло, что, на самом-то деле, он выпивает лишь для приличия, а после, на сцене, делает вид, что хмель действует на него умопомрачительно, что пьян он мертвецки, что в силах разве что драться, а не далее читать. Учитывая наши неблизкие с ним отношения, меня сначала изумляло таковое его поведение, а после, когда разузнала я эту скрытую истину, поразилась невероятной находчивости поэта. «Они хотят видеть во мне озорного гуляку, приехавшего из деревни, - однажды внезапно поведал он мне – один из тех редкостных разговоров, когда оставались мы почти наедине, и он принимался говорить не столько о себе самом как прекрасном поэте и о стихах своих, сколько о родине своей, Константиново, о детстве, дворовых забавах, когда ему было всего 10, - так пусть, так и пускай видят, кто я, Есенин, таков».

Говорить о себе в третьем лице – была ещё одна его отличительная манера. Он её использовал даже в ругани – кстати, случались они, как и драки, довольно часто, и порою даже друзья вступали в дело, чтобы разнимать дерущихся. Особенно много перепалок случалось у Есенина с Борисом Пастернаком – он его не признавал не только, как стоящего поэта, но и как человека. О том же, как они спорили с Владимиром Маяковским, ходило множество россказней, но в действительности поэты вели дружескую переписку и не раз с явным вниманием относились ко стихам друг друга. В одном из споров, которые пришлось мне как-то наблюдать, молодой поэт испросил у Есенина разрешения прочесть в «Стойле». Со свойственной ему в таких случаях серьёзностью Есенин ознакомился с протянутыми ему стихами, а после отшвырнул их от себя, отказав. Когда же в ответ ему послышалась брань и жалобы, он резко обернулся к незадачливому поэтому и крикнул, так что слышал весь трактир: «Ты кто такое? Говно, а я… Есенин! Меня знает вся Россия!»

И чем больше восхищалась я им, чем более допоздна засиживалась в «Стойле», тем отстранённее, казалось, был от меня сам Есенин. В тот месяц ни от кого уже не могли скрыться две его явные связи – с поэтессой Екатериной Эйгес и подругой Галиной Бениславской. Я не понаслышке, а от первых лиц, знала, что у второй он проживает уже некоторое время за неимением лучшего. А из-за связи с первой начал опаздывать порою в «Стойло», если вообще промашки основателя можно назвать опозданиями. Хмельные друзья его рассказывали, что перед выступлениями он непременно забегает на литературные вечера в библиотеку, засиживается с нею за чаем, совершенно забывая о времени и о всех своих делах. Когда он прибегал таким в «Стойло» - весёлым, взъерошенным и счастливым до безумия, я вновь и вновь возвращалась взглядом к невероятно голубым глазам его, едва в силах сдерживать слёзы. Когда они уходили вместе с нею из трактира, мне совсем не становилось легче – напротив, куда приятнее было видеть, когда Есенин уходил один, пускай даже и планировал при этом встречу с нею.

Екатерина была недурна собой, и в какой-то момент мне внезапно пришло на ум, что в чём-то есть у неё сходство со мною. Не такие толстые косы свои она обыкновенно заплетала колечком, одевалась в платья по моде, была милой, но очень тихой и почти ни слова не произносила. Я была не в силах выносить их милые беседы друг с другом, но, вместо того, чтобы взять и уйти, лишь ещё сильнее вникала в круг поэтов, пытаясь осознать в хмельном состоянии, на какую тему перешли они в разговоре. В общем, во всех своих этих помыслах я как-то неожиданно всё же вернулась к флапперам.

Эти девушки славились короткими стрижками, ярким макияжем и обнажёнными ногами. До их повсеместного увлечения спортом мне, разумеется, предстояло ещё расти и расти, однако же, первый шаг был сделан – неожиданно для себя самой я обрезала волосы и начала носить короткие юбки. Они, в действительности, не были такими уж короткими и вызывающими, но мне в принципе не свойственна раньше была привычка обнажать свои ноги, пускай даже в тёмных колготках. Макияж мой не стал ярче, но на губах моих всё чаще появлялась алая помада – похоже, в сочетании с пальто и кепи поэты сочли это своего рода образом и, свыкнувшись, довольно скоро перестали обращать внимание. Чего никак нельзя было сказать о Есенине.

- Никогда бы не сказал о вас, Вика, что вы будете курить, - улыбнулся он, подсев ко мне одним вечером после выступления, помог прикурить, поднеся руку и скрывая тем самым пламя от сквозняка. – Я ведь в действительности считал вас… - он явно замялся, и я воспользовалась воцарившимся молчанием:

- Какой?

Вопрос вышел каким-то внезапным, а оттого даже дерзким. Есенин вначале изумлённо взглянул на меня, а после легко засмеялся.

- Обыкновенной. Наверное, я то хотел сказать. Впрочем, каковым и становиться людям, приходящим в кабаки?

В мыслях моих промелькнуло сравнение с Екатериной, и я только лишь закатила глаза, после чего принялась с деланным интересом наблюдать за происходящим на сцене. Я так и чувствовала на себе взгляд Есенина, но, подвергаясь неприятной мысли, ощущая в себе остатки гордости, так и не обернулась.

- Не хотел вас обидеть, - вновь раздался тихий голос поэта, и только он и заставил меня, наконец, взглянуть на него. – Знаете, не стоит вам засиживаться в таковом обществе.

- Правда? – спросила я, не смея скрыть злость в своём голосе. – А мне они то же самое говорят о вас.

Есенин снова засмеялся, но уже ещё тише. Мы на мгновение взглянули на декламирующего стихи, но – чувствовалось, без особого интереса.

- Вправду? И почему же? Боятся, что обижу?

- Не знаю, что насчёт обиды, Сергей Александрович, но вы уже придвинулись ко мне ближе, чем на полагаемых два метра при неблизком знакомстве.

- С этой стороны просто лучше видно, - произнёс он негромко, и я почувствовала его руку на своём плече. Он стоял теперь позади моего стула, наклонившись немного вперёд, так что по временам его дыхание развевало кончики моих подстриженных волос. – Нравятся стихи?

- Ни в какое сравнение не идут с вашими.

- А когда соизволите прочитать своё? – мы оба почти перешли на шёпот, хотя для того не было особенных причин.

- Вам вряд ли будет интересно творчество кого-либо с «прекрасной, но нездешней неразгаданной земли», - отвечала я, вторя его строкам, и некоторое время не слышала голоса его – вероятно, Есенин на мгновение отстранился и молча улыбался, наблюдая за происходящим на сцене.

- У каждого поэта есть своя провинция, Вика, а иначе для кого же ещё писать? – и, будто почувствовав, что чтение сейчас закончится, с аплодисментами двинулся к выступающему. Ко мне же незамедлительно подсел Мариенгоф, который будто только и ждал, когда Есенин ретируется, и, налив себе в рюмку, вначале сделал один глубокий глоток, посмотрел на творящееся на сцене и только после перевёл взгляд ко мне. Безумно хотелось начать разговор о Есенине, но с чего – я не знала.

- Толя, прочтите что-нибудь революционное, - попросила я, подперев подбородок рукой, уставившись прямо в глаза мужчине, и он принялся читать «Конь революций буйно вскачь…», но, заметив, что я где-то в мыслях своих и не слушаю, прервался и продолжил после недолгого молчания:

- Вика, с Сергеем не стоит близко связываться.

- А кто сказал, что я собираюсь с ним близко связываться? – спросила я резко оттого, что была оскорблена его проницательностью.

- Все, что заметно уже давно. И ему, уж поверьте.

Я промолчала, потупив взгляд, но от мысли, что Есенин может догадываться о моём душевном состоянии, стало даже как-то теплее на сердце. Давно, давно грелось во мне желание открыться ему, поделиться тем, что чувствую, хотя для себя самой я не могла это назвать иначе, как сильной привязанностью к его творчеству. Но только успело во мне отгореть это тёплое чувство, как оно сменилось гневом и неприязнью к своей явно сопернице. Хотелось говорить о том прямо с Мариенгофом – наверное, так действовал алкоголь. И ведь она старше его на целых 5 лет! Но, перекрывая молчание наше, я лишь качнула головою, пробормотав что-то невнятное. Анатолий улыбнулся и подлил мне ещё.

- Давайте вы лучше прочтёте своё. Есть что-то новое?

О да. У меня определённо было что-то новое. Точнее говоря, целый цикл, посвящённый Есенину и нашей с ним разлучнице. Набрав побольше воздуха в лёгкие, я принялась читать.

IV. Имажинисты

Калядов знал о наших посиделках всё с моих же рассказов.

Колю как-то не поразило то, что Есенин подошёл к нам при первой же встрече, как и то, что уже при повторной встрече он, сославшись на то, что мы всё равно часто собираемся бывать здесь, сказал приходить нам без билета. «Я уже сказал в кассе, чтобы вас пропускали как своих», - как-то хитро улыбаясь, говорил он в тот раз. Столь же мало внимания уделил он моему общению с Кусиковым, Якуловым, Клычковым, Ширявцем, Орешиным, Шершеневичем и Мариенгофом и лишь при упоминании Клюева весь как-то воспрял духом.

- Сейчас вообще крестьянская поэзия в особой моде, но Николай Клюев! – в самой лишь интонации он точно невзначай поставил сразу три ударения. – Но лишь в его стихах современность как-то по-особенному сочетается с архаикой. Он – против агрессии «певцов железа». Почитай «Четвёртый Рим»! В его стихах есть и образы беззащитной природы, и идеи всемирного братства.

Я почитала всё, что он мне советовал. Стихи его пришлись мне по душе, но, как и всегда было с произведениями, автором каковых не являлся Есенин, чего-то в них недоставало. Мнилось, что у Сергея душевно всё, что бы он ни написал или ни прочитал. У остальных же был только талант.

А меж тем, декабрьские праздники и январские морозы слегка разделили меня со «Стойлом». Это, впрочем, совсем не значило, что я позабыла обо всех наших весёлых вечерах, где происходили споры об образе, форме и содержании стиха, пьяные гуляния и драки, о новой моде своей и, конечно, о Есенине, но, с головою окунувшись в учёбу и экзамены, я стала считать, что совершенно отстранилась ото всей этой компании. Точно также казалось мне, что стоит ещё раз увидеть Есенина, я не вспомню о прежнем своём пыле и тепле ровным счётом ничего. Не буду, как раньше, пытаться поймать взгляд его голубых глаз, не начну дрожать всем телом, когда он примется со всею силой своего голоса читать стихи и яростно расхаживать по сцене. Мне думалось, это было мимолётным увлечением и, пожалуй, хорошо, что оно так быстро забылось. И, тем не менее, ещё раз посетить «Стойло» мне предстояло.

Стоило лишь поэтам заприметить меня, как все тотчас же принялись махать шапками, кепи и другими головными уборами, что были у них при себе. Не было расспросов наперебой и перебиваний друг друга на счёт того, где я пропадала. Мариенгоф, он же Анатолий Борисович, галантно взял меня за руку и, подведя к кассе, по-свойски попросил, чтобы мне вновь предоставили бесплатный вход. Но я, судя по всему, так часто и много оглядывалась по сторонам, что каждому стала ясна причина моего смятения – Есенина нигде не было. И только собирался один из знакомых поэтов сообщить что-то на сей счёт – я догадалась о том по глазам его, как в «Стойло» вошли двое, и даже с улицы слышались их весёлые голоса и смех. Я обернулась скорее от внезапности, потому что услышала знакомый голос, но, как только Есенин приподнял мокрую от снега шапку, а после за руку провёл спутницу свою вперёд себя, он посмотрел вперёд и также заметил меня. Оба мы замерли так, точно столкнулись со своим ожившим отражением, пока всю обстановку не разрядил Мариенгоф, решив поухаживать за девушкой и принять у неё пальто. Будто воспользовавшись этим мгновением, Есенин спешно подбежал ко мне, схватил за руку – меня, всё ещё едва сознающую мир вокруг себя; покрепче сжал её, так что я ощутила холод его пальцев с мороза, что-то сказал – как после стало ясно, всего лишь произнёс моё имя, и столь же быстро ретировался со своей спутницей в залу. Я проследовала туда же на негнущихся ногах.

Изумление не спадало до конца вечера, и я, хотя до безумия любила слушать имажинистов, нынче не могла сосредоточиться ни на чьём произведении. Меня окружали приятной компанией хорошие товарищи, но взгляд мой то и дело падал к одному и тому же столику. Только смогла я вновь чувствовать, как прежде, как осознала эту ужасную вещь, произошедшею со мною – мои чувства к Сергею совсем никуда не исчезли, а теплились внутри до того самого момента, пока я его не увижу. И только стоило настать этому моменту, как я наблюдаю его совершенно с другой девушкой, даже не с Катериной.

Во время выступления, когда я всё никак не могла определиться, на что смотреть – на недопитый стакан или на столик, за которым сидел Есенин, он резко вскочил со своего места и столь же быстрым, твёрдым шагом подошёл к нам.

- Господа, вынужден украсть вашу даму, - произнёс он, схватив мою руку и вырывая не только словами, но и жестами из мужского общества, а после, когда мы остановились вместе немного в отдалении, сделал вид, что наблюдает за сценой. Я тоже стала смотреть, как читает Шершеневич, по-прежнему мало вникая в стихи. И тогда Есенин вновь заговорил. Тихо, совсем тихо – я вдруг осознала, что почти отвыкла от его голоса.

- Вика, уже вечер близится к концу, а вы так ни разу и не подошли ко мне.

Я так возмутилась, что даже вздрогнула и ощутила, как краска приливает к лицу моему. Сцены, недавно виденные мною, мельком пронеслись в голове: как он, весёлый, весь заснеженный, входит в «Стойло», придерживая за локоть незнакомую мне девушку, а после глядит на меня так, точно я могла быть помехою их счастью. Я стояла к нему вполоборота, так что даже не решилась повернуться, и произнесла:

- Зачем же? У вас, я считаю, и без того приятной компании хватает.

- Они – это всё одно, - махнул он рукою в сторону столика имажинистов, от которого увёл меня, и я, не знающая так близко ещё взаимоотношений их, неправильно восприняла слова его. – Они из меня водку сосут.

- Я говорила вовсе не об Анатолии Борисовиче и остальных, - качнула я головою. – А об вашей… вашей… - слово точно до последнего не желало вырываться из уст моих. – Вашей жене.

Чтение продолжалось, а вот ответа Есенина не было. Если бы я не слышала приглушённое дыхание позади себя, то решила бы, что он уже ушёл. Гонимая любопытством, я, наконец, обернулась и наткнулась на улыбку его – и не поняла, какие витали в кучерявой голове его, какие мотивы он преследовал, когда так улыбался.

- Я с ноября считаю себя разведённым мужчиной, - ещё тише произнёс он.

С ноября! Я слышала о том, что он ушёл от Райх – об этом кричали все декабрьские газеты, и это было своего рода скандалом, ведь развод так и не состоялся. Но, при всём при том, была ещё эта Екатерина. Была, чёрт возьми, девушка, которая весь вечер сидела с ним, прижавшись к его плечу, Мысли мои путались, но, когда я вспоминала, кому по нравам пытается подражать наше общество, моя дурнота как-то сама собою начинала спадать. Я, кажется, снова покраснела. И, только закончил Вадим выступать, Сергей подвёл меня к своему столику и представил девушку, находившуюся за ним. Это была Галя Бениславская.

То, что она влюблена в Есенина, было понятно с первого же взгляда. В том мы с нею, впрочем, были схожи – и это было единственным, что могло сближать нас. Но тему поэзии среди ребят она поддерживала более оживлённо, чем я, вступая порою и в споры, хотя мне казалось, что она не пишет стихов, а также о советской власти и Туркестане. Есенин непрестанно наблюдал за нами двоими, обдумывая при этом что-то, и вдруг несколько раз остановил Мариенгофа на полуслове, тряхнув того за руку: «Толя, смотри, зелёные. Зелёные глаза». Я знала наверняка, что он говорит о Бениславской, ведь у меня глаза были серыми и лишь изредка возвращались в родной голубой, а потому при речи этой потупила взгляд, столкнув его с бокалом. Больше я не слышала, о чём говорили они, и, лишь будучи совсем нетрезвым, Есенин подсел ко мне, намерившись, судя по всему, окончательно испортить этот вечер. И только теперь дошло до меня, что каждый раз – даже если мы не виделись более месяца, меня поражало, сколь доверчиво-наивными кажутся его голубые глаза, смотрящие из-под курчавых белокурых волос.

- Вика, я, Есенин, очень странный человек, - он глядел куда-то вперёд себя, так что, если бы не это обращение вначале, не было бы ясно, кому адресована его речь. Он не отзывался о себе в третьем лице при друзьях, но теперь чувства его явно смешались, даже голос стал тише прежнего. Я на мгновение обернулась к Бениславской и выдохнула, обнаружив, что её занимают Толя и Вадим весёлыми своими рассказами. – Как-то, - он вдруг резко выпрямился и подсел ближе ко мне, - я подумал, что у меня сифилис, всю ночь кровоточили дёсны. Вот потеха-то была! Стучался к врачу, чуть дверь ему не выломал, а наутро смеялись все вместе. Да… А ещё однажды строчку придумал. Какова строчка, Боже ты мой! Этак ведь ещё выдумать надобно: «Господи, отелись!» С Толей Спасский монастырь целиком и полностью ею расписали.

- Сергей, - негромко произнесла я, надеясь тем самым не привлекать к нам обоим внимание. Я никогда прежде не обращалась к нему по имени, но нынче это нисколько не покоробило меня. Едва успела я тронуть его руку, чтобы поднять – он лежал теперь на двух стульях одновременно; несмотря на то, что у самой начинало кружиться перед глазами, как он спешно поднялся сам, состроив какое-то то ли страдальческое, то ли обиженное выражение, и попросил называть его просто – Серёжа. – Серёжа, - я качнула головою, хотя от этого-то теперь у меня побежали мурашки по всему телу. Это казалось непривычным и даже каким-то совершенно личным, что ли. – Вы пьяны сейчас. Давайте Анатолия Борисовича попросим? Он ваш адрес знает?

В ответ он бодро поднялся с места, усаживая за стол и меня, отказывался, говорил всё что-то о здоровье, а после принялся рассказывать, как читал в кафе «Домино» - но вовсе не стихи.

- И я вышел тогда перед ними всеми, чекистами, и крикнул: (здесь он действительно принялся кричать на всё «Стойло): «Вы думаете, я вышел читать стихи? Нет, я вышел затем, чтобы послать вас к..!»

Здесь уж к нам бросились все, кто был за соседним столиком, дабы успокоить Есенина, а Галя, перед тем, как сделать то же, подошла ко мне и молвила: «Вот такие, как вы, и помогают ему спиться», а после они вместе удалились.

Есенин вернулся спустя примерно полчаса, но шагал уже твёрдой уверенной походкой. Голова и лицо его были слегка мокрыми, но в целом чувствовал он себя, казалось, хорошо. Я уже не увидела подле него Бениславской, но чувства, взбушевавшиеся во мне из-за внезапной его откровенности ко мне, затмевали какое-либо беспокойство. Он сел прямо напротив меня, и я думала, он что-то скажет, но он молча поглядывал на меня сквозь сигаретный дым, практически при том не мигая. У меня же не было сил ничего спросить у него. Я снова видела в его ясных глазах целый мир, который с самой первой встречи показался мне таким невыразимым и громадным, но мы, точно оба погрузившись в него, молчали, и если и витали вокруг меня мысли, они не могли помешать этому немолчному разговору. К нам подошли Толя и Галя, принялись что-то обсуждать – но уже тише и с меньшим энтузиазмом, а мы с Есениным продолжали неотрывно смотреть друг на друга, и я всё более и более осознавала для себя, что, будучи трезвой, вряд ли решусь вновь назвать его «Серёжа».

Есенин был серьёзным. Он явно думал о чём-то своём, но при том не смотрел куда-то сквозь меня. Взгляд его был ясным и осознанным, и я всё ждала, что он вот-вот произнесёт хоть слово, когда поэт резким движением достал из кармана кусочек бумаги, попросил у кого-то чернил и, шурша листом, принялся что-то быстро-быстро писать. Мне взбрела безумная мысль, что он собирается сказать мне что-либо не вслух, а на бумаге, но, только закончила последняя буква выплясывать из-под руки его, он скомкал всё написанное и убрал в карман, точно это было что-то не стоящее, после чего снова стал улыбаться, весело смеяться и заниматься тем, что делал и до этого – совершенно не замечать меня. Мне стало ясно, что наше безмолвное молчание, наше негласное понимание – всё это длилось всего одно мгновение и пропало. Я поднялась и покинула «Стойло».

***

То, что мы с Майей и Алисой начали вникать в общество имажинистов, вовсе не значило, что мы позабыли о музыкантах, артистах и менее известных поэтах. Когда спустя долгие месяцы разлуки, мы наконец увиделись с Майей и Алисой, мы совершенно не узнали друг друга. Они отметили, что я сильно изменилась внешне и даже, кажется, в поведении, но меня больше интересовали их успехи в вокале. Презабавная штука состояла в том, что Майя, хотя и ходила в мой университет на дополнительные лекции по философии к Аркадию Никаноровичу (о том она рассказывала мне после отдельно), увиделись мы с ней в тот раз впервые за всё время. Друг наш Коля также был в тот день с нами. В отличие ото всех нас, он не так любил поэтические вечера, так что мы порешили просто прогуляться по обсыпанной февралём столице и обсудить всё, что произошло со всеми нами за это время. Мне ещё больно было вспоминать о вечерах в «Стойле» - в особенности, о совсем недавнем, так что я старалась как можно сильнее оттянуть этот момент, не переставая задавать подругам вопросы о жизни их. Новому другу Алисы, Альберту Вагнеру, пришлось вскорости вернуться в Германию, но немецкий на той стадии, на каковой успели они его тайно изучить, она не переставала нам демонстрировать, на каждом шагу приветствуя, прощаясь, благодаря, восхищаясь, изумляясь и даже сердясь на нём. Замечу, что это происходило без перевода на русский, так что нам с Майей порой понимать рассказ её было нелегко. Но, нисколько не обижаясь, заметили мы подруге только одно – насколько тайным и уединённым было их с Альбертом изучение немецкого? Алиса зарделась, как и всегда в таких случаях, весело засмеялась, не отвечая на вопрос, лишь добавила, что ему 32. Мы посчитали господина Вагнера для неё староватым, хотя впрочем... Впрочем…

После рассказа Майи о философии, в разговор внезапно вклинился Коля и начал жаловаться то на наших с ним педагогов, то на своего нынешнего сожителя Володю, который был старше его на приличное количество лет и работал врачом. И когда мы, соглашаясь со словами Коли – а был он без ума, как мы поняли, только лишь от Николая Клюева, порешили, что с нас определённо хватит пока поэтических посиделок, на улице нам встретилась толпа. Каждый в ней присутствующий что-то выкрикивал, пытаясь перекричать товарища своего, а когда они поравнялись с нами, мы с Майей и Алисой услышали наши собственные имена.

Стоило нам обернуться, как мы признали в окликавшем нас Рюрика Рока. Мы радушно приветствовали его, сетовали, что в прошлый раз так и не удалось нам обсудить прошедший Суд над имажинистами, и, видимо, выслушав все эти высказывания и приняв их к своему горячему сердцу поэта, Рюрик сжалился над нами и рассказал, что сегодня проходит конкурс, «куда-де они с ребятами и направляются». Мы с недоверием покосились на хмельную компанию, изъявив желание идти либо только с Рюриком, либо держаться в стороне, и по итогу сошлись на втором варианте. По дороге Майя снова выдала меня, рассказав, что я сочиняю стихи. Воодушевлённый Рюрик Рок на это сказал, что, к сожалению, сегодня программа на конкурсе вся заполнена, но в следующий рад он будет рад пригласить меня на выступление – он говорил это с такой трагичной интонацией, что просто нельзя было не простить его, и я смилостивилась. Горечи как-то сами собою уходили, и даже придирающийся к поэзии Коля согласился, скрипя зубы, сходить на представление.

Вход сюда был свободный – событие, от которого мы отвыкли, но к которому, учитывая обширные знакомства наши, и не стремились привыкать. Нас устроили в первых рядах, и, только успела я отложить в сторону пальто своё, по привычке оставляя на голове кепи, как выступления начались. Один за другим на сцену выходили малоизвестные поэты из разряда, как их принято было называть в «Стойле», «маленьких». Есенин и Мариенгоф не раз говорили мне, что не ходят по подобным мероприятиям, и нынче я своими глазами и ушами убедилась, почему – слушать здесь было особенно нечего.

Таланты, которые крылись во всех выступающих, были ещё ими самими не раскрыты. Им требовались либо опытные наставники, либо постоянные пробы пера. Я подумала, что как раз в таком я и могла бы выступать сама, учась хотя бы читать на сцене, и постаралась слушать внимательнее, но, как бы ни делала вид, стихи не шли. Не было той энергии и насыщенности, к каковой привыкла я за время в «Стойле». Не только стихи их были слабы – сами поэты не были артистичны, но разве в том их вина? Это я привыкла слушать людей, знающих своё дело не первый год и гордящихся этим. Медленно к скуке моей примешалась грусть – я только в тот момент уяснила для себя, что ожидала, на самом деле, несмотря на все уверения Рюрика, видеть здесь лишь одного поэта.

- Пойду, пожалуй, а то ещё дипломную писать, - улыбнулась я подругам и Коле, которые, когда я поднялась, совсем не ожидали такого поворота событий. И только успели они открыть рты для возражения, как толпа закричала имя, от которого сердце моё больно сжалась. В дальних рядах лектория возник светловолосый юноша, и зал, крича: «Есенина, Есенина», подхватил его на руки и прямо по ним понёс к сцене.

Это смотрелось так невероятно, точно было описанием из романа. Сергей выпрыгнул на сцену, весёлый, необъяснимо взбодрённый и, как обычно, полный энергии и сил, и начал читать, что всегда поражало публику с первых строк: «Дождик мокрыми мётлами чистит…»

Зал тут же наполнился тишиною и спокойствием, а у меня буквально остановилось сердце и само собою задержалось дыхание, когда я видела на сцене его. Вот, кто истинно умел писать и с каждым произведением своим в этом ремесле раскрывался всё больше. Вот, чьё выступление поражало до глубины души, стоило лишь начать – я пыталась сама читать его вслух дома, но из этого выходило невесть что. Авторское прочтение нельзя было сравнить ни с чем иным. Даже Коля, сидевший рядом со мною замер, поглощённый той волной, каковая окутала нас и погрузила в безраздельные пучины. Мы утопали в этом море, насыщаемые всё новыми и новыми штормовыми приливами, но всем нам это только нравилось. Публика просила ещё. Есенина слушали с таким упоением, как не слушали в этом зале никого. Он прочёл то, что написал не так давно:

«Не жалею, не зову, не плачу,

Всё пройдет, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный,

Я не буду больше молодым»,

взгляд его, ненасытный даже созданным только что им самим энтузиазмом, скользнул по рядам и нашёл – куда хватило взгляда, первый. Мне вспомнилось, как в последний вечер, когда мы виделись, он что-то быстро набросал на листке своём после наших долгих друг с другом переглядываний, и теперь от мысли этой сердце так и замерло в груди моей. А если стих этот…Но договорить мыслям в голове не дал Рюрик, спешно поднявший нас со своих мест, когда зал встал, чтобы рвануть куда-то прочь, а Есенина уже не было на сцене.

- Идёмте, - говорил он быстро и оттого еле разборчиво. Коля после не раз подмечал, сколь Рюрик показался ему симпатичным именно, когда сильно спешил. – Сейчас Сергея Саныча толпа затопчет, поговорить не успеем, а ведь такая возможность есть! Прямо рядом с Есениным постоять, ну!

Что было ответить на это мне, кроме как улыбнуться?

Спасибо за чтение

Вернуться к книге