Хрустальная душа 2
Глава 1
Первым, что она выучила в этой жизни еще до того, как научилась читать по слогам, было простое правило: если покажешь, что тебе больно, — тебя добьют.
В третьем классе семьдесят шестой школы закрытого города Северска, за двумя рядами колючей проволоки и контрольно-пропускными пунктами, Василису Самойлову дразнили «байстрючкой» и «нищебродкой».
Бабушка Нина Павловна, всю жизнь проработавшая лаборанткой на химкомбинате и вышедшая на пенсию с вечным кашлем и грошовым пособием, шила ей школьные блузки из своих старых советских простыней. Стирала их хозяйственным мылом, синькой и крахмалом до такой степени, что ткань стояла колом и натирала тонкую детскую шею до красных полос, но все равно оставалась сероватой по сравнению с кипенно-белыми кружевными водолазками других девочек. Вместо яркого ранца с принцессами Вася ходила с потертым дерматиновым портфелем покойной мамы, с которым та когда-то бегала в музыкальное училище.
Но хуже старых вещей было отчество.
Когда в первый день учебного года новая классная руководительница, близоруко щурясь в журнал, громко прочитала на весь класс: «Самойлова Василиса… Архиповна? Господи, какое старинное отчество, дедушку, что ли, Архипом зовут?» — с задней парты тут же раздался звонкий, противный смешок Витьки Морозова, сына начальника смены ЖЭКа и главного школьного заводилы:
— Какой там дедушка, Марья Ивановна! У неё вообще папки нету, мне мамка вчера рассказывала: её мать в Томске от какого-то старого зэка нагуляла и померла, а бабка её теперь из помойки кормит!
Класс грохнул дружным, жестоким детским хохотом.
Восьмилетняя Вася сидела за второй партой у окна, положив ладошки на шершавую крышку стола, и смотрела прямо перед собой на зеленую доску. Внутри у неё в этот миг не было ни слез, ни желания провалиться сквозь землю. Внутри, где-то под тоненькими ключицами, вдруг разжалась тугая, ледяная, совершенно взрослая пружина.
Она спокойно дождалась звонка на перемену. Когда учительница вышла из класса в учительскую, а упитанный, краснощекий Витька Морозов стоял у подоконника, хвастаясь перед мальчишками новым телефоном с цветным экраном, Вася молча подошла к своей парте, взяла тяжелый металлический пенал-тубус, набитый карандашами и железной линейкой, подошла к Морозову со спины и без единого слова, со всего размаху опустила этот пенал ему прямо на переносицу.
Кровь брызнула фонтаном на белую рубашку Витьки и на подоконник. Он взвыл так, что сбежался весь этаж, а Вася стояла над ним, бледная, с огромными, совершенно прозрачными серыми глазами и упрямой ямочкой на подбородке, и тихо сказала в наступившей мертвой тишине:
— Еще раз про мою маму рот откроешь — я тебе глаз циркулем выколю. Понял?
Её тогда едва не выгнали в спецшколу для трудных подростков. Бабушка три дня плакала в кабинете директора, валялась в ногах у родителей Морозова и отдала им на лечение сломанного носа половину своих «гробовых» денег, которые копила в чулке под матрасом.
Вечером на крошечной пятиметровой кухне с облупившейся клеенкой на столе бабка мазала Васины сбитые костяшки зеленкой и причитала сквозь слезы:
— Да в кого ж ты такая дикая уродилась, Васенька! Верочка же у меня тихая была, как ангел небесный, мухи за всю жизнь не обидела, только Шопена своего на пианино играла… А ты как волчонок лесной: чуть тронь — сразу в горло зубами! Погубит тебя эта кровь проклятая, ох, погубит…
— Чья кровь, баб Нин? — угрюмо спросила тогда восьмилетняя Вася, дуя на зеленые пальцы. — Кто мой папа был? Почему Витькина мать сказала, что он бандит?
Бабушка сразу осеклась, испуганно перекрестилась на темный угол, где висела бумажная иконка Николая Угодника, и плотно сжала сухие губы:
— Не твоего ума дело. Нет у тебя отца. Умер твой отец для нас еще до того, как ты на свет появилась. Мать твоя перед смертью с меня клятву на Евангелии взяла, чтобы я его имени в этом доме никогда не поминала и к порогу его на пушечный выстрел не подходила. Одно тебе скажу: страшный он был человек, Вася. Большой и страшный. И слава Господу, что он не знает, что ты на свете живешь, иначе не видать бы нам с тобой покоя.
С тех пор Вася больше никогда не спрашивала об отце.
В серванте за стеклом стояла только одна фотография мамы — молодая, печальная женщина с длинной русой косой и тонкими пальцами, сидящая за старым черным пианино «Кузбасс» (само пианино бабушке пришлось продать соседям еще в первый год после смерти Веры, чтобы покупать детской смеси для внучки).
А свой невидимый панцирь Василиса наращивала год за годом.
В школе с ней больше не связывались — обходили стороной, как обходят тихую, но кусачую бродячую собаку. Подруг у неё не было: когда одноклассницы в старших классах начали бегать на дискотеки, краситься дешевой тушью и обсуждать мальчиков с айфонами, Вася после уроков сидела в художественной школе, куда её взяли бесплатно за редкий глазомер и твердую руку, чертила углем и тушью гипсовые капители, а по вечерам мыла подъезды в своей пятиэтажке, чтобы купить бабушке лекарства от астмы и себе — ватман и рейсфедеры.
Когда ей исполнилось семнадцать, бабушка умерла во сне — тихо, под утро, просто перестала дышать.
Василиса похоронила её сама на городском кладбище Северска, на краю соснового леса, рядом с маминой могилой. На похоронах было всего три человека: она сама, старенькая соседка снизу да пьяный сосед по лестничной клетке дядя Толя, которому бабка по доброте душевной иногда одалживала до пенсии по пятьсот рублей на опохмел.
Через месяц после похорон Вася сложила в старую спортивную сумку два свитера, джинсы, тубус с чертежами и мамину фотографию в деревянной рамке, закрыла однокомнатную бабушкину квартиру на ключ и уехала на рейсовом автобусе в Томск.
Томск показался ей огромным, шумным и равнодушным, но в этом равнодушии дышалось легче, чем за колючей проволокой закрытого города, где каждая старуха на лавочке знала твою родословную.
Она поступила на архитектурный факультет своим умом — её рисунок античной головы и композицию из геометрических тел комиссия признала лучшими на потоке. Ей дали место в общежитии на площади Соляной: обшарпанная комната на четверых, где кроме неё жили три шумные девчонки из райцентров области, которым родители каждую неделю присылали сумки с салом, картошкой и деньгами на наряды. Васе посылок ждать было неоткуда.
Стипендии хватало ровно на проездной и пачку макарон с чаем, поэтому уже с октября первого курса она нашла подработку в маленькой подвальной багетной мастерской «Арт-Рама» на улице Розы Люксембург, в старом купеческом квартале недалеко от каменного моста через Ушайку.
Хозяин мастерской, вечно пьяный и страдающий подагрой художник-неудачник Пал Палыч, платил немного, зато наличными в конце каждой недели, а главное — быстро понял, что худенькая молчаливая студентка с тугой русой косой работает точнее и аккуратнее любого взрослого столяра.
У Васи были удивительно сильные, цепкие пальцы и абсолютный глазомер. Она часами стояла под гудящей лампой дневного света над широким раскроечным столом, вдыхая сухой запах сосновой стружки, клея ПВА и акрилового лака, резала на гильотинном станке деревянный профиль, вымеряла до десятой доли миллиметра углы под сорок пять градусов, резала алмазным стеклорезом двухмиллиметровое багетное стекло и тяжелым стальным макетным ножом «Олфа» с косым сменным лезвием прорезала окна в плотном музейном картоне для паспарту.
Лезвия у этого ножа были японские, из высокоуглеродистой хирургической стали — одно неосторожное движение, и такой резак рассекал трехслойный картон вместе с кожаным ковриком-подложкой как теплое масло. На указательном пальце правой руки у Васи давно загрубела твердая мозоль от стальной рукоятки этого ножа.
Жизнь шла трудно, впроголодь, с хроническим недосыпом от ночных чертежей курсовых проектов, но Василиса впервые чувствовала, что выгрызает свое место под солнцем сама. Через три года она получит диплом архитектора, устроится в настоящее проектное бюро, сделает ремонт в бабушкиной однушке в Северске…
Первая странность случилась в начале мая, недели за две до катастрофы.
Она вышла после четвертой пары из главного корпуса ТГАСУ на Соляной площади, купила в киоске у остановки самый дешевый бумажный стаканчик растворимого капучино за шестьдесят рублей, чтобы не уснуть по дороге в мастерскую, допила его на ходу и бросила пустой стаканчик в чугунную урну у чугунной ограды сквера.
И вдруг почему-то оглянулась — сработало то самое звериное чутье, которое не раз спасало её в темных дворах Северска.
Метрах в десяти от урны, у припаркованного черного седана с тонированными стеклами, стоял мужчина лет сорока в добротном темно-сером пальто и говорил по телефону, глядя прямо на неё. Как только Вася повернула голову, мужчина спокойно отвел взгляд, подошел к урне, словно собираясь выбросить пачку из-под сигарет, но краем глаза, уже уходя за угол, она заметила в отражении витрины книжного магазина, как он быстрым, отработанным движением вынул из урны её бумажный стаканчик за самый краешек через полиэтиленовый пакет и сел в машину.
Тогда она подумала, что показалось от усталости — кому, в самом деле, мог понадобиться грязный стаканчик нищей второкурсницы?
А через две недели наступила та пятница. Двадцать третье мая.
В тот день в багетной мастерской с самого утра было душно — в полуподвале под старым кирпичным домом прорвало трубу отопления в соседнем теплоузле, и сквозь бетонную стену тянуло сырым паром.
Пал Палыч ушел еще в двенадцать дня «к зубному», оставив в мастерской только Васю и сменщицу на приемке заказов — полную, трусоватую пятидесятилетнюю тетю Зину, которая сидела за стойкой у входа, пила чай с баранками и разгадывала сканворды.
Василиса стояла в рабочей зоне за деревянной перегородкой в своем старом джинсовом фартуке поверх белой хлопковой блузки и натягивала на подрамник большой холст какого-то местного пейзажиста с видом реки Томи в осеннем тумане. На часах над дверью было без четверти два. В три часа ей нужно было бежать обратно в университет на консультацию по сопромату.
Колокольчик над входной дверью с улицы звякнул резко, с такой силой, будто дверь открыли пинком ноги.
Вася выглянула из-за перегородки.
В узком помещении приемки, сразу заполнив его собой так, что стало тесно дышать, стояли трое.
От них за три метра разило дорогим, но резким мужским одеколоном, кожаными куртками, табаком и той особой, наглой, хозяйской уверенностью людей, привыкших ломать всё, что не сгибается само.
Впереди стоял огромный, под метр девяносто и весом за сотню килограммов, стриженный под ноль мужик лет тридцати пяти с плоским, как у бульдога, лицом, сломанным носом и мелкими рытвинами от старой оспы или юношеских угрей на скулах. На нем была расстегнутая кожаная куртка поверх обтягивающей черной футболки и массивная золотая цепь толщиной в палец. За его спиной ухмылялись еще двое: один — сухой, темноволосый, с бегающими черными глазками и сизой татуировкой на костяшках пальцев, второй — совсем молодой, длиннорукий парень в спортивном костюме, который тут же, не говоря ни слова, повернул ключ во входной двери изнутри и перевернул табличку на стекле надписью «Закрыто» на улицу.
Тетя Зина за стойкой побледнела так, что выронила карандаш прямо в кружку с чаем.
— Ч-чем могу помочь, молодые люди? У нас обед сейчас… — пролепетала приемщица.
Бульдог со сломанным носом — Вадик Рябой — даже не посмотрел на неё. Его маленькие, заплывшие жиром глазки буравили вышедшую из-за перегородки Василису. Он медленно, оценивающе прошелся взглядом по её тонкой фигуре под джинсовым фартуком, по русой косе, по длинной шее и криво усмехнулся:
— Ты, что ли, Самойлова Василиса Архиповна? Из Северска, улица Курчатова, дом двенадцать, квартира сорок восемь?
Вася не отступила за перегородку. Только правая рука её под фартуком сама собой скользнула к карману на груди, где лежал тяжелый стальной макетный нож «Олфа» с задвинутым пока лезвием.
— Я, — ровно ответила она. — А вы кто такие и почему дверь закрыли?
Рябой вальяжно подошел к стойке, достал из внутреннего кармана куртки какую-то сложенную вчетверо бумагу с синими печатями и бросил на прилавок перед ней:
— Агентство по взысканию задолженностей «Вымпел-Сибирь». Твоя бабка покойная, Самойлова Нина Павловна, три года назад выступила поручителем по договору займа гражданина Семенова Анатолия Петровича на сумму триста тысяч рублей под два процента в день. Семенов в бегах, бабка твоя преставилась, а ты вступила в наследство на её хату на Курчатова. С учетом пеней и штрафов на сегодняшний день за тобой, красавица, висит ровно один миллион четыреста восемьдесят тысяч рублей.
У Васи внутри всё похолодело от возмущения. Дядя Толя Семенов! Тот самый вечно пьяный сосед по лестничной клетке, который приходил на бабушкины похороны! Никаких трехсот тысяч он в жизни в руках не держал — максимум брал три тысячи в ларьке «Быстроденьги» у рынка, а бабушка со слепу могла подписать какую-нибудь бумажку, когда он просил её подтвердить прописку!
— Это подделка и мошенничество, — твердо, глядя прямо в рябую морду верзилы, сказала Василиса. — Бабушка никаких договоров поручительства не подписывала, а даже если и так — по закону наследник отвечает по долгам только в пределах стоимости унаследованного имущества через суд. Наша комната в хрущевке в Северске стоит максимум восемьсот тысяч. Подавайте в суд, я буду разговаривать с вами только при полиции. Откройте дверь.
Чернявый за спиной Рябого — Лёха Чечен — тихо, гаденько засмеялся, обнажая золотую коронку сбоку:
— Слышь, Вадик, она у нас юрист, оказывается! Словечки какие знает — «по закону», «через суд»!
Улыбка с лица Рябого сползла. Он перегнулся через невысокую стойку приемки так быстро, что Вася не успела отшатнуться, и своей огромной, поросшей рыжеватым волосом пятерней схватил её прямо за подбородок и щеки, сжимая челюсти так, что зубы врезались в десны до вкуса крови во рту.
— Слушай сюда, овца нищая, — тихо, обдавая её лицо горячим перегаром и запахом табака, прошипел Рябой. — Суд у тебя сейчас здесь будет. Нам твоя гнилая халупа в Северске за восемьсот кусков даром не упала, с неё даже проценты пацанам не отобьешь. Но нам старшие сказали, что ты девка молодая, свежая, непорченая. Поедешь сейчас с нами на базу за город, подпишешь дарственную на хату как первый взнос, а остальные семьсот тысяч отработаешь за пару месяцев с серьезными людьми в сауне. Будешь вести себя ласково — глядишь, и понравится, нахер тебе эти деревяшки за копейки строгать?
Он рванул её за воротник белой блузки на себя через стойку — дешевая ткань с треском лопнула до середины груди, пуговицы посыпались на линолеум, а тетя Зина в углу тонко, по-заячьи пискнула и закрыла лицо руками, сползая со стула под стол.
И вот тут в Василисе Самойловой проснулся тот самый зверь, которого так боялась покойная бабушка Нина.
Она не закричала и не заплакала.
Пока левая рука Рябого держала её за разорванный воротник на груди, а сам он, скалясь, тянул её через прилавок к себе, правая рука Васи выхватила из нагрудного кармана фартука тяжелый стальной корпус резака «Олфа». Большой палец привычным, отточенным на тысячах листов картона движением до упора сдвинул ребристый ползунок вперед — с сухим металлическим треском из рукоятки вышло пятисантиметровое бритвенное лезвие из японской стали.
Она не колола — она ударила наотмашь, снизу вверх и наискось, как режут плотный багетный картон по линейке, вложив в этот взмах всю ненависть за свое голодное детство, за разорванную блузку и за грязные лапы на своем лице.
Лезвие вошло в пухлую, рябую щеку бандита у самого левого крыла носа и с коротким, влажным хрустом прошло через мясо и жилы до самой мочки уха, обнажая белую скуловую кость и зубы.
На секунду в мастерской повисла гробовая тишина.
Рябой даже не сразу понял, что произошло — он разжал пальцы на её воротнике, отшатнулся на шаг назад и прижал ладонь к левой половине лица. Между его толстых пальцев, заливая черную футболку и золотую цепь, хлынула густая, ярко-алая артериальная кровь, а развалившаяся пополам щека открылась, как красная рыбья жабра.
— А-а-а! Сука-а-а! — дикий, нечеловеческий рев раненого кабана потряс подвальные своды мастерской. — Глаз! Она мне морду вскрыла, тварь! Лёха, держи её, убью падлу на месте!
Глава 2
Вася бросилась назад, вглубь мастерской, к окну во двор, но на окне была намертво приваренная стальная решетка, а перепрыгнувший через стойку Лёха Чечен в два прыжка настиг её у раскроечного стола, сбил подсечкой с ног на бетонный пол, усыпанный сосновыми опилками, и с размаху ударил кулаком в левый висок.
Голова мотнулась, в глазах посыпались белые искры, резак вылетел из онемевших пальцев.
На неё навалились вдвоем — Чечен крутил ей руки за спиной, затягивая на тонких запястьях жесткий пластиковый хомут, от которого кожа сразу лопнула до крови, а Рябой, захлебываясь собственной кровью и зажимая распоротую щеку полотенцем, сорванным с вешалки, дважды пнул её тяжелым ботинком по ребрам и по бедру.
— Не бей по лицу тут, Вадик, и не добивай! — хрипло крикнул Чечен, удерживая его за плечо, когда Рябой уже схватил со стола чугунную струбцину, чтобы размозжить ей голову. — Нам же четко передали через людей Кабана: увезти с концами за город, чтобы в городе мокрухи не было, и подержать на базе до завтрашнего вечера, пока отмашка не придет! Давай в машину её через черный ход, а то тебе шить надо срочно, кровью истечешь!
Ей залепили рот широким серым армированным скотчем в три слоя, набросили сверху на голову какой-то вонючий брезентовый мешок из-под стружки, пахнущий скипидаром и пылью, подняли за плечи и ноги и через заднюю дверь мастерской, выходящую в глухой колодец двора за мусорными баками, швырнули на пол в багажное отделение большого внедорожника.
А перед тем как захлопнулась дверь мастерской, Вася сквозь гул в разбитой голове услышала, как Чечен бросил скулящей под столом тете Зине:
— Пикнешь ментам до понедельника, старая, — мы твоего внука из детского сада на Каштаке встретим и вместе с этой мастерской спалим. Сиди и молчи в тряпочку, поняла?!
Сколько они ехали — она не знала.
В темноте под мешком не было воздуха, от запаха скипидара и удара по голове выворачивало желудок, но из-за скотча на губах она боялась задохнуться собственной рвотой и поэтому дышала только носом — коротко, часто, считая про себя секунды, как учила себя в детстве, когда в Северске ей лечили зубы без укола.
Машина сначала долго петляла по городским ухабам — Вадик Рябой на переднем сиденье непрерывно стонал, выл и матерился сквозь зажатую у лица тряпку, потом машина где-то стояла почти час во дворе (видимо, пока Рябому в какой-то подпольной клинике накладывали швы на распоротую щеку), а затем внедорожник вырвался на трассу и долго летел на огромной скорости, после чего затрясся по лесным корням и ямам.
Когда дверцу багажника наконец распахнули и с её головы сдернули мешок, вокруг стоял густой, сырой сосновый лес, начинались сумерки, а рядом пахло болотной водой и гнилыми водорослями.
Её вытащили за шиворот из машины, проволокли по мокрой траве мимо какого-то старого кирпичного здания с высокой трубой, открыли ржавую железную дверь и просто столкнули вниз по крутым бетонным ступенькам полуподвала.
Связанная по рукам за спиной, Вася кубарем прокатилась по каменным ступеням, больно ударившись плечом и скулой о чугунную дверцу старой топки котла внизу.
Сверху, на площадке лестницы, в проеме двери стоял Вадик Рябой. Половина его лица от глаза до подбородка была заклеена толстой белой марлевой подушкой, пропитавшейся сукровицей, а единственный видимый правый глаз горел такой мутной, безумной ненавистью, что у Васи по спине поползли мурашки.
Он спустился к ней, схватил за волосы на затылке и рывком, вместе с кожей и волосками, содрал с её рта полосу армированного скотча, но пластиковую стяжку на запястьях за спиной срезать не стал.
— Двенадцать швов, сука малолетняя… — глухо, сквозь стиснутые зубы, потому что шевелить зашитой челюстью ему было больно, прохрипел Рябой. — Врач сказал — шрам на всю рожу останется до старости. Я бы тебя прямо сейчас на куски ремнем порвал, да мне от наркоза и крови хреново, и Кабан велел до завтрашнего вечера тебя не кончать, пока он сам с людьми из Кемерово сюда не подъедет. Так что сиди тут, в котельной, на холодном бетоне, крыс корми и думай, что с тобой завтра в десять вечера делать будут. На сухую сиди, ни капли воды тебе не дам, чтобы слюной подавилась!
Он плюнул ей под ноги, поднялся по ступенькам и с грохотом захлопнул железную дверь. Снаружи заскрежетал тяжелый навесной замок.
И наступила ночь.
Самая длинная ночь в её девятнадцатилетней жизни.
В подвале котельной горела под потолком одна-единственная тусклая лампочка без абажура, покрытая вековой угольной пылью и паутиной. Единственное узкое окошко под самым потолком на уровне земли было заложено кирпичом в два ряда. В углу у второго, разобранного котла виднелась низкая деревянная дверь аварийного выхода, но поперек неё изнутри висела толстая ржавая цепь, прикованная к стальной скобе в стене огромным амбарным замком без ключа.
Холод от сырого бетонного пола пробирал до костей уже через полчаса — разорванная на груди тонкая блузка и джинсовый фартук не грели совсем. Запястья, стянутые за спиной пластиковым хомутом, распухли, посинели и онемели так, что она перестала чувствовать пальцы. Пить хотелось невыносимо — во рту всё спеклось от засохшей крови и клея от скотча.
Любая другая девчонка на её месте забилась бы в угол на грязный ватный матрас, валявшийся у стены, и рыдала бы до утра, моля Бога о чуде.
Но Василиса Самойлова знала с восьми лет: чудес не бывает. Бог не приходит в сырые подвалы к бедным девочкам из Северска. Если ты сама не перегрызешь эту веревку зубами — завтра в десять вечера сюда спустятся пьяные мужики и сделают с тобой всё, что обещал Рябой, а потом бросят в реку за стенкой.
Она не легла на матрас.
Всю ночь, стиснув зубы так, чтобы не стучали от ледяного озноба, она просидела на корточках у ржавой топки первого котла, где из кирпичной кладки торчал острый, обломанный край стального чугунного колосника.
Заведя связанные за спиной руки к этому ржавому зубцу, она вслепую, на ощупь прижала пластиковую перемычку стяжки к острому краю металла и начала тереть. Вверх-вниз. Вверх-вниз.
Через час металл сдирал кожу с её запястий и костяшек в мясо, теплая кровь текла по ладоням и капала на битый кирпич, плечи сводило судорогой от вывернутого положения рук, но она не останавливалась ни на минуту. Раз. Два. Три. Четыре. Как штриховка на ватмане тушью перед сдачей проекта: миллиметр за миллиметром, пока линия не станет идеальной.
Под утро, когда за кирпичной кладкой верхнего окна зашумел дождь, последний миллиметр жесткого полиамидного пластика наконец лопнул с тихим щелчком.
Вася упала грудью на колени, прижимая освобожденные, залитые кровью, чугунные от онемения руки к животу, и несколько минут просто качалась из стороны в сторону, беззвучно кусая губы, пока в пальцы с дикой, выкручивающей болью возвращалось кровообращение.
Когда пальцы снова начали сгибаться, она обшарила весь подвал котельной.
Железных ломов или кочерег бандиты внутри не оставили — всё вынесли заранее. У стены в куче строительного мусора и старой стекловаты валялась только пустая пол-литровая бутылка из-под дешевой водки с облезлой этикеткой, брошенная когда-то рабочими или сторожем.
Вася взяла бутылку, завернула её нижнюю часть в подол своего джинсового фартука, чтобы приглушить звон, и коротким, точным ударом расколола донышко о чугунный угол котла. Вышло длинное, тяжелое зеленое горлышко с тремя кривыми, зазубренными стеклянными клыками по краю. Оторвав левый рукав своей блузки, она туго обмотала им горлышко и собственную кисть, чтобы стекло не скользило в мокрой от крови ладони, спрятала оружие под фартуком и села на матрас в углу, засунув руки за спину так, будто они всё еще связаны стяжкой.
У неё был только один шанс: когда дверь откроется и Рябой подойдет к ней вплотную, думая, что перед ним связанная жертва, ударить этим стеклом ему прямо в горло или в сонную артерию и попытаться выскочить наверх мимо остальных. Даже если они застрелят её на лестнице — это будет быстрая, чистая смерть стоя, на ногах, а не то, что они готовили для неё в бане.
День субботы тянулся за стеной шумом дождя по железной крыше. Никто не приходил, никто не приносил ни воды, ни хлеба. В груди у неё всё горело от жажды, голова кружилась от голода и потери крови на разодранных запястьях, но взгляд серых глаз, прикованный к железной двери наверху лестницы, оставался ясным и неподвижным, как у рыси в капкане.
А вечером, когда снаружи совсем стемнело и запахло дымом березовых дров и жареным мясом с мангала, лязгнул навесной замок.
Железная дверь приоткрылась, и вниз по ступенькам тяжело загрохотали сапоги.
Их было двое: Вадик Рябой с огромной белой наклейкой через всю щеку и следом за ним — чернявый Лёха Чечен. Третий, молодой, остался наверху у двери курить.
От Рябого несло коньяком и потом. Он остановился в трех шагах от матраса, широко расставив ноги в камуфляжных штанах, и посмотрел на сидящую в углу со заведенными за спину руками девчонку.
— Ну че, юрист, надумала за сутки, как прощения просить будешь? — прохрипел Рябой, расстегивая пряжку широкого кожаного ремня на брюках. — Кабан звонил, через полчаса с людьми будет. Но первый подход сегодня мой — за шрам. На колени вставай и рот открывай, пока я тебе челюсть сапогом не вынес!
Он шагнул к ней, протягивая левую руку, чтобы схватить за волосы.
Василиса не стала ждать, пока он коснется её головы.
Как сжатая до предела стальная пружина, она метнулась с матраса вперед и снизу вверх выхватила из-за спины зеленую бутылочную «розочку», метя прямо в его открытую бычью шею под подбородком!
Но Рябой все-таки был бывшим боксером — даже пьяный, он успел в последнее мгновение инстинктивно отдернуть подбородок назад и подставить предплечье! Зазубренное стекло с хрустом распороло рукав его тельняшки и кожу на запястье, брызнула кровь, Рябой взвыл, отскакивая на шаг:
— Ах ты ж волчонок бешеный, опять за стекло схватилась?! Лёха, держи её за ноги, я ей сейчас эту розочку в глотку забью, пусть Кабан труп трахает!..
И в эту самую долю секунды, когда Василиса уже прижалась спиной к сырой кирпичной стене, готовясь дорого продать последние секунды своей жизни, железная дверь наверху лестницы вдруг вылетела с петель от страшного удара ноги!
Дальше всё слилось в один оглушительный, рваный кошмар, похожий на ускоренную кинопленку.
На верхней площадке лестницы, в клубах ночного тумана и дождя, выросли две широкие черные тени с длинными черными стволами в руках. Лёха Чечен развернулся к ним, грохнул выстрел, посыпалась кирпичная пыль, а потом в грудь Чечена ударили три глухих плевка, и он мешком повалился на ржавую топку котла, заливая пол черной кровью!
Вася даже не успела вздохнуть, как огромная туша Вадика Рябого метнулась к ней. Левая рука бандита стальным обручем захлестнула её шею под подбородком, отрывая её от пола и вдавливая спиной в его потную грудь, а у правого виска лязгнул металл взведенного курка револьвера.
— Стоять, суки! Шаг сделаете — башку ей снесу на месте! Кто такие?! От кого?!
Она задыхалась в его локтевом захвате, перед глазами плыли багровые круги, но сквозь полумрак котельной она видела на нижней ступеньке лестницы двух людей в черных куртках. Тот, что стоял чуть впереди — немолодой, седой, с тяжелым, рубленым лицом и холодными глазами старого волка, — держал длинный пистолет с глушителем обеими руками и смотрел не на неё, а прямо в переносицу Рябого, выжидая миллиметр для выстрела.
Снаружи, со стороны ворот лагеря, вдруг зарычали моторы подъезжающих машин, и Рябой за её спиной радостно, торжествующе заржал, пятясь к задней двери:
— Всё, приехали, фраера! Сейчас вас тут всех рядом с этой сучкой закопают!
Она поняла: если Рябой сейчас допятится с ней в темноту за котел или если снаружи подоспеют люди Кабана, эти двое на лестнице не смогут выстрелить, и всё было зря.
Пальцы её правой руки всё еще намертво сжимали обмотанное тряпкой зеленое горлышко бутылки.
Собрав в один последний рывок всё, что еще оставалось в её задыхающемся теле, Василиса развернула кисть лезвием назад и с размаху, по самую обмотку, всадила стеклянные зубья «розочки» вертикально вниз — прямо в чашечку правого колена Рябого!
Под стеклом хрустнул хрящ. Рябой дико взревел, его нога подломилась, захват на её горле ослаб, но одновременно с этим прямо над её головой разорвался гром такой чудовищной силы, будто внутри котельной сдетонировал снаряд!
Её будто ударили кувалдой сбоку, под левые ребра.
Не остро, как порез стеклом, а тупо, тяжело и горячо, так что из легких разом вышибло весь воздух.
Она не услышала, как упал за её спиной с простреленной головой Рябой. Она видела только свои собственные ладони, прижатые к разорванной белой блузке на левом боку, и густую, почти черную при свете лампочки кровь, которая горячими толчками била сквозь пальцы на грязный бетон. Во рту вдруг стало солоно и пузырчато, каждый вдох давался с тонким, булькающим свистом, будто в груди пробили кузнечный мех, а пол котельной медленно, плавно покачнулся и поплыл вверх, к её лицу.
Седой человек в черной куртке уже стоял перед ней на коленях прямо в грязи и крови, зажимая её бок чем-то плотным и теплым.
— Кто… вы?.. — попыталась спросить она, но вместо голоса с губ сорвался только розовый пузырек пены.
— Друзья, дочка. От отца твоего мы, от Архипа Игнатьевича, потерпи, родная, сейчас мы тебя вытащим!..
«От отца… От Архипа Игнатьевича…»
Мысль показалась ей странной, нелепой, сонной сказкой из детства, когда она в восемь лет лежала с ангиной под ватным одеялом в Северске и придумывала себе, что у неё на самом деле есть сильный, большой папа, который просто уехал далеко-далеко в экспедицию, но обязательно вернется, когда ей будет совсем страшно, и прогонит всех злых людей.
А потом были сильные руки, несущие её сквозь мокрые ветки ночного леса, сухие раскаты автоматных очередей и грохот взрыва где-то позади, тряска на заднем сиденье машины, вой сирены, разрывающий дождь… и глубокая, черная, бездонная вода, которая сомкнулась над её головой, выключая и боль, и страх, и холод.
Сознание возвращалось к ней не сразу — сначала оно долго блуждало в странном, вязком тумане, где не было ни времени, ни границ тела.
Один раз сквозь эту ватную темноту пробился низкий, ровный гул — будто она лежала внутри огромной серебряной рыбы, летящей сквозь ледяное небо над океаном, и кто-то по-английски, мягкими, незнакомыми голосами переговаривался над ней, проверяя капельницы.
Другой раз ей показалось, что к прозрачной стенке у её лица прижалась чья-то широкая, теплая ладонь, а знакомый глухой голос того седого человека из котельной тихо сказал: «Довезли, Игнатьич… Принимай дочку».
А потом туман медленно рассеялся.
Василиса открыла глаза.
Первым, что она увидела, был потолок — не закопченный бетон котельной с качающейся на проводе лампочкой и не серые плиты студенческого общежития в Томске, а гладкий, матово-белый свод с мягкой, теплой подсветкой по карнизу.
Она попыталась вдохнуть глубже и повернуть голову. В горле было сухо и слегка саднил след от недавно извлеченной трубки, а в левом боку под ребрами, стянутом плотной, дышащей повязкой, отозвалось глухое, но вполне терпимое ноющее тепло, тут же погашенное мягким действием обезболивающего, капающего из прозрачного инфузомата в катетер на её предплечье. Пальцы обеих рук, которые она в котельной ободрала в кровь о железный колосник, разрывая стяжку, были аккуратно, каждый в отдельности, обработаны и заклеены мягкими силиконовыми пластырями.
Палата была огромной, похожей скорее на номер в каком-то невероятно дорогом отеле будущего: кровать с белоснежным бельем и пультом управления, кожаные кресла кремового цвета, бесшумные мониторы с зелеными бегущими кривыми её спокойного пульса, а на столике у стены — огромная корзина живых белых орхидей.
Но самым невероятным было окно.
Широкое, от пола до потолка панорамное окно напротив её кровати было наполовину прикрыто тонкими деревянными жалюзи, но сквозь них лился слепящий, густой, золотистый солнечный свет, какого в Сибири не бывает даже в июле. И там, за чистейшим стеклом, вместо мокрых томских берез и серых крыш под дождем в пронзительно-синем небе медленно покачивались резные зеленые вайи настоящих высоких пальм, а дальше, до самого горизонта, слепила глаза бескрайняя, переливающаяся миллионами солнечных зайчиков бирюзовая вода океана, по которой скользил белый парусник.
Вася моргнула раз, другой, совершенно не понимая: она умерла тогда в котельной от выстрела Рябого и это тот самый рай, о котором бабушка читала ей в старой книжке, или она всё еще спит под наркозом в томской больнице?
— Воды хочешь? — негромко, с легкой хрипотцой спросил мужской голос справа от кровати.
Василиса вздрогнула и повернула голову на подушке.
В глубоком кресле у её изголовья, отложив на колени какой-то документ в кожаной папке, сидел пожилой мужчина.
Ему было лет шестьдесят. Кряжистый, широкоплечий, в свободной светло-серой кашемировой кофте поверх белой рубашки. Короткий ежик абсолютно белых, густых волос, аккуратная седая борода, крутой лоб с глубокими морщинами. На левой руке, спокойно лежавшей на подлокотнике кресла, была надета черная кожаная перчатка без пальцев, а правой он уже брал со столика специальный стакан с изогнутой трубочкой и подносил к её губам.
Вася сделала два маленьких глотка прохладной, чуть подкисленной лимоном воды и, не отрываясь, посмотрела в лицо этого человека.
И у неё перехватило дыхание.
Из-под тяжелых, нависших седых век на неё смотрели её собственные глаза.
Тот же самый разрез век, тот же удивительный, прозрачно-серый, почти льдистый цвет радужки с темным ободком по краю, который она девятнадцать лет видела в осколке зеркала над раковиной в бабушкиной хрущевке в Северске и которого не было ни у мамы на фотографии, ни у бабушки Нины. И даже упрямая линия скул и едва заметная ложбинка на подбородке под седой бородой были её собственными, словно кто-то взял её девичье лицо и перелил его в тяжелую, суровую стариковскую бронзу.
Только сейчас, в эту секунду, глядя на эти глаза, в которых не было ни тени угрозы, а стояло какое-то странное, жадное, почти детское изумление и бесконечная бережность, она поняла, что значат слова того седого человека с пистолетом в котельной.
«От отца твоего мы, от Архипа Игнатьевича…»
— Вы… — её голос после интубационной трубки прозвучал совсем тихо, сипло, как шелест сухого листа. — Вы… Архип Игнатьевич?
Старик медленно поставил стакан на столик, подался вперед в кресле и осторожно, боясь даже задеть бинты на её тонких пальцах, положил свою широкую, теплую, шершавую ладонь на край одеяла рядом с её рукой.
— Я, дочка, — глухо произнес он, и в его низком, рокочущем голосе вдруг дрогнула такая неподдельная, живая человеческая теплота, от которой у Василисы, не плакавшей с восьми лет даже под ударами бандитских сапог, впервые в жизни горячо и сладко защипало в глазах. — Я. Спи спокойно, Василиса. Ничего больше не бойся. Ты в Майами, у меня дома, и здесь тебя больше никто и никогда пальцем не тронет.
Она смотрела на его седую голову, на солнечные блики от океана, играющие на белой стене палаты, на эту тяжелую стариковскую руку у своего плеча, которая заслонила её от всего страшного мира, — и впервые за девятнадцать лет позволила себе просто закрыть глаза и заплакать, зная, что теперь она не одна.
А сидящий у её изголовья Дима Смирнов молча гладил здоровой рукой край её больничного одеяла, смотрел на бирюзовый горизонт Атлантики за окном и думал о том, что сегодня вечером его «Челленджер» поднимется в небо и возьмет курс на восток — туда, где в ярославской земле его ждала последняя воля умирающего друга, а в сибирской тайге доживали свои последние дни люди, осмелившиеся пролить эту родную кровь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
