Обложка Хроники Загадочных Миров. Мёртвые лгут голосами живых

Хроники Загадочных Миров. Мёртвые лгут голосами живых

Артём Шаповалов

0% прочитано
Стандартный
Артём Шаповалов

Хроники Загадочных Миров. Мёртвые лгут голосами живых

Хроника первая

Погоня бывает приятной, только если ты преследуешь, а не тебя.

Когда я служил рядовым городским гвардейцем мы с напарниками часто по пьянке

гонялись размахивая оружием за толпой горожан, от ужаса визжащих и роняющих перья во все стороны,

уже во время погони мы забывали причину того, почему мы гнались именно за этими горожанами.

Это не имело значения, нам нравился сам процесс, мы наслаждались упоительным охотничьим азартом и весёлым пьяным куражом.

Из автобиографии начальника столичной городской гвардии Эмилона Брахоба «Верное служение обществу».

Раса чакри.

Крыши Нижнего города встретили его запахом тухлой рыбы и жасмина очень странная, тошнотворная смесь, к которой Нарак так и не смог привыкнуть за восемь десятков лет, что он живёт в Моргистрау. В этом мегаполисе вообще всё было смешано до невозможности: благородство с уродством, красота с подлостью, искренность с нищетой. И запахи здесь вели себя так же неприлично, как и обитатели города соединялись в союзы, о которых приличные ароматы даже помыслить не могли.

Он бежал, и камни под старыми башмаками были ещё тёплыми после лучей дневной звезды, хотя ночь уже давно вступила в свои права. В этом тоже чувствовалась какая-то космическая несправедливость: светило давно покинуло небо, а его ласка ещё жила в мёртвых камнях, словно память о поцелуе, пережившая самого любовника.

Внизу, в разветвлённом лабиринте переулков, зажглись огни. Слишком ровные, слишком быстрые. Они двигались синхронно, пятернёй светляков, прочёсывающих квартал. Сердце кольнуло где-то под самым горлом, не страх даже, а усталость загоняемой добычи. Усталость от того, что в который раз приходится доказывать своё право на существование тем, кто считает себя судьями. Гонорар за ту песнь, за ту самую, что он сложил о дочери аристократ-губернатора, был хорош. Но расплачиваться жизнью за несколько похабных строк, пусть и самых оригинальных в его жизни, казалось чрезмерной платой. Впрочем, такова участь всех поэтов: мир готов платить за остроту пера, но редко прощает её.

Он спрыгнул с балкона, осыпав труху сгнивших перил, и замер. Они уже были здесь, все пятеро. Толпой стояли в арке, ведущей во внутренний двор, и свет от их переполненных Силой кристаллов вырывал из темноты лица: гладкие, лишённые растительности, с глазами, в которых не было белков, лишь сплошная темень, отражающая пламя. Проклятые круханийцы. Иногда Нараку казалось, что они не настоящие вовсе, а некая ошибка природы, созданная специально для того, чтобы портить жизнь тем, кто умеет ею наслаждаться. Один из них, широкоплечий, с пальцами, унизанными тяжёлыми перстнями, сжал свой камень. Воздух вокруг его ладони поплыл, нагреваясь, и Нарак бросился в сторону за миг до того, как каменная кладка за его спиной взорвалась фонтаном каменной крошки и пламени. Жар лизнул затылок, и в этом мимолётном прикосновении смерти было что-то почти интимное, как у пощёчины, которую ты заслужил, но никак не ожидал получить именно сейчас.

Улица встретила его пустотой глазниц домов. Бежать. Только бежать. Свой небольшой кристалл он нёс в кожаном мешочке на поясе, мутно-зелёный осколок, последний. Всё, что осталось от щедрости одного покровителя, который оценил его стихи, но не оценил его внимания к собственной жене. Мысль метнулась быстрее ног: «Превращение, только превращение, не огонь, ведь у них отражающие щиты. Красота иногда требует жертв, но уродство требует их куда чаще».

Когда они выплеснулись из-за очередного угла, он уже был готов их встретить. Колдовская Сила хлынула из камня в руку, обжигая вены адреналиновым восторгом — каждый раз это чувство было как первый поцелуй и первый удар под дых одновременно, — он выплеснул её не шаром, а струёй, серой, зловонной и липкой. В этом было нечто глубоко неэстетичное, но, как говаривал один его знакомый философ, в вопросах жизни и смерти эстетика уступает место гигиене.

Первый преследователь, тот самый, с перстнями, дёрнулся влево, но поздно. Струя ударила прямо в его гладкое скуластое лицо.

Кожа на безволосой голове зашевелилась. Сначала Нараку показалось, что она просто сползает, как неудачно натянутая маска. Но нет, она росла. Тянулась вперёд, в стороны, оплывая горячим воском, формируя нечто мягкое, влажное, студенистое. Глаза поползли к вискам, а потом и вовсе разъехались на стебельках: длинных, пульсирующих, увенчанных мутными глазными яблоками, которые беспомощно вращались, пытаясь сфокусироваться на новом мире. В этом превращении была своя, чудовищная эстетика, как если бы природа вдруг решила показать, на что она способна, когда у неё плохое настроение.

Главарь потрясённо замер, издав болотный булькающий звук. Из того места, где раньше был рот, теперь свисало нечто, похожее на щупальце с присосками. Его напарники на миг отшатнулись, глядя на урода, в которого превратился их лидер. В выпученных глазах, так не свойственных круханийцам, мелькнуло нечто похожее на ужас, если эти кругляши вообще могли что-то выражать. Нарак подумал, что, возможно, совершил нечто непростительное: лишил живое существо не жизни, а его собственного «я». Хотя, если разобраться, кто из нас всегда остаётся собой?

Этого мига круханийского замешательства вполне хватило.

Нарак ударил снова, но теперь не в них, а в мостовую под их ногами. Камень зашипел холодом, покрываясь коркой льда, что росла с неестественной скоростью, пуская белые щупальца между плит. Преследователи, пытаясь сохранить равновесие на внезапно ставшем скользким булыжнике, взмахнули четырёхпалыми руками, выпуская магические заряды в небо, в стены, в собственного искалеченного товарища. Тот, с лицом-слизнем, рухнул первым, и его студенистая голова лопнула при ударе о лёд, разбрызгивая вокруг желеобразную слизь. В этом было что-то почти комическое, если бы не запах: смрад разлагающейся плоти и магии, смешанный с болотной сыростью. Двое других, поскальзываясь, врезались в стену, выбив искры из кристаллов, но так и не сумели удержать равновесие. Глухой стук тел о лёд казался приговором этой погоне.

Но не все преследователи с этим хотели согласиться.

Двое оставшихся, те, что были сзади, успели затормозить, вцепившись в ржавые водосточные трубы. Один из них, молодой, с ещё не стёртой эмоциональностью на лице, посмотрел на Нарака с такой ненавистью, что воздух между ними, казалось, заискрился. В этой ненависти было что-то почти красивое, чистое, не замутнённое сомнениями, как у ребёнка, которому сломали любимую игрушку.

— Ты ответишь, певец, — прошипел он. — За Таггара ответишь.

— Передай привет Таггару в вашем болоте, — огрызнулся Нарак, разворачиваясь и ныряя в проулок. — Если, конечно, доживёшь до своего болота.

Он петлял, сворачивал, перепрыгивал через груды мусора и спящих нищих всех рас и размеров, пока не вылетел на широкую улицу, где чадили дешёвые масляные фонари и воздух был густ от запаха перьев и сухого помёта. Квартал Чакри. Место, которое он всегда избегал, потому что не доверял существам, способным одновременно любить пение и раздирать добычу когтями. Впрочем, чем остальные лучше?

Здесь дома лепились друг к другу, их верхние этажи нависали над мостовой, почти смыкаясь, образуя что-то вроде туннеля. На верёвках, перетянутых между балконами, сушилось пёстрое тряпьё, а на жердях у окон дремали, уткнув головы под крыло, те, кому эти балконы принадлежали. Квартал был тих, но тишина эта была лицемерной, звенящей, как тетива перед выстрелом. Здесь знали цену покою и умели его защищать.

Нарак пробежал ещё десяток шагов, когда услышал за спиной топот. Проклятые круханийцы не отстали. Те самые четверо, злых, с горящими кристаллами, вылетели из-за поворота. Впереди молодой и ещё один, постарше, с глубоким шрамом через всю щёку. На шраме запеклась кровь, и в свете магического сияния он казался багровой молнией, расколовшей лицо надвое.

— Стоять, тварь! — заорал молодой, и в его голосе слышалась такая лютая ненависть, что Нарак даже удивился: с каких это пор круханийцы стали настолько эмоциональными? Обычно они работали холодно, профессионально, как хорошо отлаженный механизм. Эти же были лично заинтересованы. Видимо, смерть и превращение главаря в слизня оказались для них чем-то большим, чем просто служебные потери.

Он рванул быстрее, но тут сверху, с балкона, раздалась резкая, клокочущая трель:

— Опасность! Вторжение чужаков! Нашу землю оскверняют пришлые! Хищные! С кристаллами Силы! Опасность!

Голос был похож на скрежет металла по стеклу, помноженный на истерику попугая, которому заморозили хвост. Это сработало как сигнал тревоги.

Все окна мгновенно распахнулись. Жерди опустели: чакри сорвались с насестов раньше, чем Нарак успел моргнуть. Воздух наполнился свистом крыльев и гортанными боевыми выкриками. Из теней, с крыш, с балконов ринулись вниз тощие, жилистые фигуры с оперёнными загривками, длинными, несоразмерными ногами, заканчивающимися мощными когтями, и горящими аквамарином глазами. В руках у них сверкнули кинжалы из бронзы и стали, короткие копья, а кое-кто держал просто заточенные кости мёртвых врагов. В их стремительности была своя, хищная грация, красота убийц, которые никогда не задумываются о нравственности своих действий.

Нарак замер, вжимая голову в плечи и стараясь стать невидимым, слиться с грязью и камнями переулка. Только не дёргаться, только не привлекать внимания — я здесь просто камень, просто часть стены, просто тень, которую никто не заметит. Он вдруг остро осознал всю иронию положения: поэт, который всю жизнь воспевал красоту, вынужден притворяться уродливым булыжником, чтобы выжить. Искусство выживания редко бывает искусством в высоком смысле этого слова, но в нём есть своя, жестокая эстетика — эстетика приспособленчества, которую не выставляют в галереях, но практикуют все без исключения.

Первый удар пришёлся не в него.

Один из чакри, в рваной куртке, украшенной пёстрыми лоскутами — видимо, знак отличия или просто дурной вкус, — спикировал на круханийца сзади со скоростью падающего сокола. Полоснул его по спине короткой изогнутой сталью: раз, другой, третий, прежде чем тот успел развернуться. Кровь брызнула чёрным в свете фонарей, и в этом было что-то почти живописное, как если бы кто-то пролил тушь на неудачный рисунок, решив его таким образом улучшить.

Преследователь заорал, развернулся и ударил наугад огненным сгустком, поджигая верёвки с мокрым бельём. Огонь побежал по ткани с неестественной скоростью — магия, пропитанная Силой, горела жарче обычного, — и в считанные секунды улица превратилась в филиал ада с мокрым бельём вместо грешников. В этом зрелище было что-то почти комическое, если бы не крики, не запах горелой плоти и не осознание того, что ты стоишь в самом центре этого бедлама, безоружный и беззащитный.

Началось побоище.

Чакри кричали, налетая со всех сторон, как разъярённые осы. Их было не меньше двух десятков, и каждый жаждал крови чужаков, осмелившихся осквернить их квартал. Круханийцы, сбившись в круг, отбивались магией, выжигая разноцветные перья и поджаривая плоть. Воздух наполнился запахом палёного мяса и страха — последний, как известно, пахнет особенно отвратительно, и в этом запахе есть что-то унизительное для человека, который всегда считал себя выше простых животных инстинктов.

Молодой круханиец, тот, что клялся отомстить за Таггара, выпустил из кристалла такую мощную волну пламени, что она смела троих нападающих разом. Пернатые тела отлетели к стенам, оставляя на камнях кровавые разводы — абстрактная живопись смерти, которую никто никогда не выставит в галерее, но которая, безусловно, достойна кисти какого-нибудь безумного художника, помешанного на тёмных тонах и резких линиях. Но на их место тут же ринулись новые: чакри не боялись смерти, они боялись только позора. И, возможно, плохих песен — Нарак слышал, что у них есть обычай казнить соплеменников, фальшиво поющих во время ритуалов. Суровая, но эстетически оправданная мера.

Нарак, пригнувшись, пополз вдоль стены, прикрывая голову руками, чувствуя, как над ним свистят стрелы и шипят заклинания. Рядом упал кто-то из чакри — у того была прожжена грудь, аквамариновые глаза закатились, длинные голые ноги дёрнулись в последней судороге. Нарак отпихнул тело, чувствуя, как липкая кровь пачкает ладони. Тёплая, почти горячая. Жизнь ушла из него точно так же, как из его кристалла, — очень быстро и безвозвратно. В этом было что-то философски завершённое, некая полнота бытия, к которой все мы стремимся, но которую редко обретаем при жизни.

Кто-то из пернатых, падая сверху, зацепил его скрюченными, цепкими когтями, разорвав рубаху на спине и оставив глубокие кровавые борозды. Боль вспыхнула пламенем, Нарак зашипел, но не остановился. Ползти. Только ползти. Не вставать. Встать — значит стать мишенью, стать частью этого кровавого гобелена, который пишут безумные живописцы смерти, и твой портрет в этой галерее будет далёк от идеала.

В узком проулке, залитом алым светом пожаров и сизым дымом, смешались абсолютно лысые существа в окровавленных плащах, и пернатые жители с копьями и кинжалами. Крики, хруст костей, свист крыльев, шипение магии — всё слилось в один чудовищный оркестр, под который Нарак медленно, по сантиметру, продвигался к спасительной арке в конце улицы. Музыка, под которую хорошо умирать, но гораздо приятнее выживать. В этой какофонии была своя, пугающая симметрия, своя гармония хаоса, которую способен оценить только тот, кто сам стоит на пороге небытия.

Один из круханийцев, тот, что был со шрамом, увидел его. Глаза-провалы сверкнули ненавистью, он выпустил сгусток чистой Силы, но в последний момент чакри с длинным копьём вонзил ему оружие в бок, и магическая волна ушла вверх, срезав угол балкона вместе с любопытным пожилым чакри. Тот даже не успел удивиться — просто перестал существовать, превратившись в облако перьев и кровавых ошмётков. Быстрая смерть — это редкая роскошь в нашей реальности, и старый чакри, сам того не ведая, получил билет в первый класс на поезд, идущий в никуда.

Нарак вскочил и рванул, пригибаясь, перепрыгивая через тела. Кровь из спины заливала штаны, каждый шаг отдавался болью, но адреналин гнал вперёд, и боль была где-то далеко, за семью дверьми сознания. Он нырнул в арку, пробежал ещё метров двадцать и только тогда остановился, прижимаясь спиной к холодной стене и пытаясь отдышаться. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выскочить и убежать самостоятельно, без хозяина — в этом пульсе было что-то почти музыкальное, ритм жизни, отчаянно пытающейся заглушить ритм смерти.

Сзади всё ещё доносились звуки бойни. Крики становились тише, магические вспышки — реже. Кто-то там явно побеждал, а кто-то проигрывал, и Нараку было плевать на результат, лишь бы победители не вспомнили про него. В этом не было ни благородства, ни трусости — просто обычная усталость существа, которое слишком долго было добычей, чтобы сочувствовать охотникам. Усталость, которая тяжелее любой ноши и горче любого яда.

Он выполз из-под очередной крыши, когда всё стихло. Вернее, когда дерущиеся сместились вглубь квартала, оставив на камнях несколько неподвижных тел, в которых уже нельзя было различить расу — только кровавое месиво, обгоревшие перья и оплавленные кристаллы. В этой кровавой каше не было ничего естественного и ничего неестественного тоже. Только смерть, которая, как известно, всех равняет. Очень демократичное учреждение, если подумать. Никаких сословных предрассудков, никакой дискриминации — каждому по заслугам, и каждому — одна и та же участь.

В этой мысли было что-то утешительное. Если смерть действительно так беспристрастна, значит, и жизнь, в конце концов, имеет смысл — пусть не высший, пусть не тот, о котором пишут в философских трактатах, но хотя бы тот, который мы придаём ей сами. Своими поступками. Своими стихами. Своими ошибками. Своей способностью выживать там, где выжить невозможно.

Нарак перевёл дух, ощупал пояс — кристалл был на месте, тускло мерцающий сквозь ткань мешочка. Последний. Больше покровителей у него не будет, это точно. Но, может быть, и не надо. Может быть, искусство тем и ценно, что создаётся не благодаря, а вопреки. Вопреки обстоятельствам, вопреки врагам, вопреки собственной глупости, которая то и дело толкает тебя на рискованные поступки во имя красивой рифмы или острого словца.

Где-то вдали, в глубине квартала Чакри, раздался последний предсмертный крик — чей, Нарак не разобрал, да и не хотел разбирать. Он поднялся на ноги, пошатываясь, придерживаясь за стену, и побрёл в темноту, прочь от пожаров, прочь от трупов, прочь от всего этого безумия, которое он сам же и спровоцировал несколькими строчками, написанными в пьяном угаре после щедрого вознаграждения.

В этом была вся его жизнь: платить непомерную цену за моменты вдохновения, которые другие получают даром. Но, возможно, именно высокая цена и делает эти моменты такими ценными. В конце концов, что стоит красота, за которую не пришлось расплачиваться кровью? И что стоит поэт, который ни разу не стоял на краю гибели с кристаллом в руке и стихами в голове?

Нарак усмехнулся этой мысли и побрёл дальше, в темноту, которая встретила его объятиями, куда более тёплыми и безопасными, чем любые человеческие руки.

Кристалл Нарака был слегка тёплым и почти пустым. Сила ушла из тела, оставив вместо себя ломоту в молодых костях и противную дрожь в мышцах. Он пошарил рукой по спине — рана была глубокой, но не смертельной. Заживёт. Если, конечно, не начнётся заражение. Если не найдётся какой-нибудь любитель свежих шрамов. Если ночь наконец-то кончится.

Он посмотрел на небо. Там, высоко, сквозь дым пожаров пробивались звёзды: равнодушные, красивые, вечные. Свидетели миллиардов таких же ночей, миллионов таких же смертей, тысяч таких же спасений. Им не было никакого дела до того, что где-то внизу, в грязном переулке, талантливый поэт пытается вспомнить, зачем, собственно, он постоянно ввязывается в приключения которые почти всегда оборачиваются нериятностями.

— Красота, — прошептал он в пустоту. — Всё ради красоты. И ради нескольких платиновых монет, конечно.

Где-то далеко, в глубине квартала Чакри, раздался победный клич пернатых жителей, гортанный, торжествующий, полный древней животной радости. Они победили. Они выжили. Они будут пировать на телах врагов и петь свои странные песни под аккомпанемент костяных хомусов. А утром проснутся и пойдут и полетят по своим делам, как будто ничего не случилось. Так устроена цивилизация, в ней всегда есть место для ужаса и для обыденности, и они прекрасно уживаются рядом.

Нарак сплюнул кровью на камни и, прихрамывая, побрёл подальше от места, где этой ночью умерло слишком много тех, кто хотел его смерти. Каждый шаг отдавался болью в спине, но боль была приятной: она означала, что он всё ещё жив, всё ещё может чувствовать, всё ещё может сочинять.

Завтра он проснётся в какой-нибудь дыре на окраине, залечит раны, напьётся дешёвого пойла и, возможно, даже сочинит новую песню. О дочери аристократ-губернатора. О том, как её папаша нанял убийц. О том, как эти убийцы встретили свой конец в квартале пернатых безумцев. О том, как один весёлый поэт превратил круханийца в слизня и заморозил улицу, потому что очень хотел жить.

И в этой песне, конечно, не будет ни слова правды.

Потому что правда всегда скучна. В правде нет ни красоты, ни морали, ни смысла, только факты, которые ничего не значат без того, кто их осмысливает. А искусство, как известно, тем и отличается от жизни, что в нём всё имеет значение.

В искусстве, в отличие от жизни, даже смерть бывает красивой.

Особенно если это не твоя смерть.

Нарак усмехнулся этой мысли и, прихрамывая, скрылся в лабиринте переулков, оставляя за спиной дым, кровь и звёзды, которым не было до него дела. Ночь ещё не кончилась, но самое страшное было позади. Впереди была только темнота, тишина и долгая дорога к рассвету.

А рассвет, как говорил один его знакомый философ, всегда наступает. Даже если ты его не заслужил.

Нарак брёл прочь, держась за стену, плохо разбирая дорогу. Каждый шаг отдавался в спине острой болью, и он подумал, что боль - это, пожалуй, единственная вещь в этом мире, которая никогда не обманывает: она всегда приходит именно тогда, когда её меньше всего ждёшь, и остаётся ровно столько, сколько нужно, чтобы ты о ней помнил. Квартал уже гудел вдалеке, опасный, как всё чужое. Где-то кричала городская гвардия, где-то выли животные на все голоса ночные твари всегда знают, когда остальныи не до них, и пользуются этим с завидной наглостью.

Он вышел к набережной с тёмной водой, которая лизала скользкие ступени, сел на камни и попытался осознать только что произошедшее. Грудь ходила ходуном, в горле стоял вкус желчи и чародейства смесь, которую не рекомендовал бы даже самый снисходительный дегустатор. Он посмотрел на свои руки: когти были в крови, под ними засохла чужая плоть, и в этом было что-то до того несообразное с его профессией, что Нарак едва не рассмеялся. Поэт, превращающий разумных в слизней, об этом определённо стоило написать балладу. Если, конечно, дожить до утра.

Тяжёлый шаг за спиной прозвучал как удар грома среди ясного неба.

— Нарак - бард.

Голос был низким, спокойным, не терпящим возражений. В нём чувствовалась та особенная уверенность, которая бывает только у тех, привыкших, что мир вращается вокруг них, и даже не подозревающих, что у мира может быть на этот счёт собственное мнение. Бард обернулся. Перед ним стоял некто в длинном тёмном плаще, скрывавшем фигуру. Лица не было видно глубокий капюшон прятал его в тени, и Нараку вдруг подумалось, что это, возможно, к лучшему: некоторые лица лучше не видеть, особенно когда они принадлежат тем, кто знает о тебе больше, чем ты сам.

Но на груди незнакомца, на серебряной цепи, висел крупный Силовой кристалл его огромные потоки ещё не рождённой магии, переливаясь, слегка освещали плащ мягким, пульсирующим светом. Такой большой кристалл Нарак видел только пару раз у могущественных аристократов, и каждый раз думал, что за такие камни можно купить пол-улицы в приличном районе или, на худой конец, проспонсировать небольшую войну на окраине континента. У него самого такой камень вызвал бы разве что чувство неловкости: слишком много ответственности, слишком много соблазнов. А соблазны, как известно, тем и опасны, что редко приходят с пустыми руками.

— Я должен тебя попросить, — сказал незнакомец. — Хотя просить я не привык, а приказывать сейчас не хочу. Однако время не ждёт.

Нарак хмыкнул про себя: «Не привык просить, не хочешь приказывать, но карета наверняка уже ждёт. Очаровательная дипломатия». Вслух он, разумеется, ничего не сказал. Когда у незнакомца на груди висит магический арсенал, а за спиной, судя по всему, целый отряд вооружённъх теней, лучше не острить. По крайней мере, пока не поймёшь, кому именно адресованы эти остроты.

Из-за угла выехала массивная дорогая карета. Чёрный лак, тяжёлые шторы на окнах, четвёрка лошадей с позолоченной сбруей, всё это было до того вызывающе роскошно, что Нарак почувствовал себя провинциалом, случайно забредшим в императорский дворец. Дверцу распахнули стражи в дорогой кольчуге, явив взгляду бархатные сиденья и тёплый свет изысканного фонаря внутри. Свет был такой уютный, такой домашний, что на миг показалось, будто там, внутри, ждёт чашка горячего шоколада и кто-то, кто скажет: «Ну что ты, милый, всё хорошо». Нарак знал цену таким миражам.

Незнакомец сделал шаг к нему. В его руке блеснул кошель: увесистый, полный, и сразу же исчез в складках плаща. Жест был небрежным, почти неуловимым, но Нарак понял всё правильно. В таких нарочито простых и театральных жестах всегда скрывалось больше смысла, чем в самых длинных речах. Кошель, который показывают и прячут, это не платёж, это обещание. Или прямая угроза. Смотря с какой стороны посмотреть.

— Нужно кое-что обсудить, — голос существа в капюшоне стал чуть тише, но от этого лишь тяжелее. — Ты сядешь в карету, или круханийцы найдут тебя до рассвета. А может быть, дружина аристократ-губернатора. Им очень интересно, поймать того псих который сложил ту похабную песенку. Ты же не думал, что твой заказчик будет молчать?

В горле пересохло. Нарак посмотрел на тёмную воду канала она ему всегда казалась почти гостеприимной, особенно если вспомнить, что в ней можно утонуть и избавиться от всех проблем разом. Потом перевёл взгляд на старые башмаки, которые видали виды и, кажется, готовились увидеть ещё один. Потом на чёрный зёв кареты. Выбор был без выбора. Он знал это с той секунды, как увидел большой кристалл на цепи.

— Кто ты? — выдохнул он, поднимаясь. Ноги слушались плохо, но гордость не позволяла ползти на коленях. Хотя, если честно, так было бы намного легче.

— Тот, кто ценит талант, — ответил незнакомец и, взяв Нарака под локоть, почти ласково, но с непреодолимой силой подтолкнул его к распахнутой дверце. — Поговорим в пути. Садись.

Нарак шагнул в тепло и бархат, чувствуя себя мухой, залетевшей в паутину, которая сверкает в лучах дневной звезды утренними каплями росы так красиво, что забываешь о голодном пауке. Более того, начинаешь думать, что паук, возможно, тоже ценитель прекрасного и вместо того, чтобы есть, предложит выпить северного чаю и обсудить поэзию. Дверца захлопнулась, отрезая его от ночного Моргистрау, от погони, от свободы. Шестиногие лошади тронулись, и колёса кареты застучали по камням, унося его в неизвестность, о которой он никого не просил.

Внутри было до того уютно, что хотелось немедленно уснуть. Бархат мягко мерцал в свете фонаря, за окнами проплывали тени, и Нарак поймал себя на мысли, что это, возможно, самый комфортный плен в его жизни. Незнакомец сел напротив, капюшон всё ещё скрывал лицо, но теперь можно было разглядеть руки длинные пальцы, унизанные тонкими кольцами, и на одном из них печатка с гербом, которого Нарак не знал. Впрочем, он вообще мало что знал о гербах поэтам положено разбираться в рифмах, а не в геральдике.

— Ты, наверное, хочешь знать, зачем ты здесь, — прозвучал голос из тени капюшона.

— Я бы предпочёл знать, где здесь, — ответил Нарак, удивляясь собственной дерзости. — И есть ли у ваших слов шанс оказаться настоящими.

Тишина в карете стала чуть более напряжённой, а потом незнакомец… рассмеялся. Тихо, сухо, но вполне искренне.

— Ты мне нравишься, поэт. Давно я не встречал тех, кто, умеет дерзить на краю гибели. Это редкий дар.

— Я вообще редкий экземпляр, — Нарак позволил себе улыбнуться, хотя внутри всё дрожало. — Жаль только, что мои таланты ценят исключительно в тот момент, когда меня собираются убить или использовать.

— Использовать, — поправил незнакомец. — Исключительно использовать. Убийство было бы слишком расточительно.

Карета качнулась на повороте, и за окнами мелькнул знакомый силуэт башни Финансового Альянса. Они въезжали в аристократический квартал. Нарак вздохнул. Аристократы, магия, тайны, всё это было до того предсказуемо, что даже обидно. Неужели нельзя просто нанять поэта, чтобы он читал стихи на званых обедах, а не впутывать его в очередную интригу, от которой попахивает государственной изменой?

— Я слушаю, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Не здесь, — качнул капюшоном собеседник. — Скоро приедем. А пока… наслаждайся поездкой. Возможно, это единственное, что у тебя осталось.

Нарак посмотрел в окно на проплывающие мимо особняки и подумал, что, скорее всего, это действительно так. В конце концов, когда тебя везут в неизвестность незнакомцы с большими кристаллами и тайнами, наслаждаться моментом единственная разумная стратегия. Или, как говорил один его знакомый философ, если судьба подкладывает тебе свинью, попробуй хотя бы зажарить её с вишнями.

Хроника вторая

Если кто–то предлагает вам целый кошель за плёвое дело, бегите от него, куриную вашу мать,

потому что в конце этой истории вашу индюшиную гузку поджарят на медленном огне!

Певец нравственности и морали в кафедральном соборе Шести Императоров, святой кардинал Тарго Борко.

Четвёртая эпоха Пернатой красоты.

Раса чакри.

Карета остановилась так плавно, что Нарак ощутил это лишь по тому, как стих перестук колёс, уступив место внезапной, тяжёлой тишине, в которой отчётливо слышалось лишь его собственное дыхание, слишком частое, и запах нагретой кожи сидений, смешанный с ароматом чужих духов, оставшихся здесь, вероятно, от прежнего пассажира. Существо в капюшоне, не проронивший за всю дорогу ни слова, сидел напротив, и его присутствие давило на Нарака сильнее, чем стены тюремной камеры, в которой он никогда не бывал, но которую всегда носил в себе как неизбежность. Дверца распахнулась снаружи, и в ночной проём хлынул свет — не жёлтый и тусклый от масляных фонарей, а белый, дрожащий, словно от множества свечей, собранных вместе и отражающихся в тысячах граней хрусталя.

— Выходи, певец, — голос из-за спины, спокойный, как вода в глубоком колодце.

Нарак ступил на мраморные плиты, и первое, что поразило его, был запах: сотни ароматов смешивались в причудливый букет — тяжёлые восточные смолы, тонкие цветочные эссенции, запах разогретых тел, дорогих тканей и чего-то ещё, неуловимого, кисловатого, что могло быть страхом или вином, пролитым на камень. Вилла возвышалась перед ним ярус за ярусом, утопая в зелени садов, которые даже ночью казались живыми, дышащими, потому что в их листве мерцали тысячи крошечных огоньков, развешанных с той тщательной небрежностью, какая доступна лишь истинному богатству, способному оплатить труд десятков садовников и магов, чтобы создать иллюзию естественности.

Его вели через анфилады комнат, и он скользил взглядом по стенам, обтянутым шёлком с вытканными сценами охоты и любовных утех, по мраморным статуям, изображавшим богов и героев в таких позах, что становилось неловко за тех, кто позировал, по полу, выложенному затейливой мозаикой, где каждый камешек был подобран с той степенью тщательности, которая граничит с безумием. Никто не обращал на него внимания, хотя слуги в ливреях, попадавшиеся навстречу, отступали к стенам, опуская глаза, и в их покорности чувствовалась выучка, делающая человека вещью. Наконец его ввели в зал.

Зал для маскарадов был огромен, и свод его терялся где-то в вышине, во тьме, которую не могли рассеять даже сотни светильников, укреплённых на стенах и свисавших с потока на длинных цепях, похожие на причудливые плоды, источающие свет. Музыка лилась откуда-то сверху, с хоров, где скрывались музыканты, и звуки её были сладкими, томными, полными той нарочитой печали, которая так нравится людям, никогда не знавшим настоящего горя. Но главным здесь были люди, вернее, существа, потому что лица их скрывали маски. Маски из папье-маше и фарфора, из кожи и серебра, маски, изображавшие зверей и чудовищ, богов и демонов, и лишь глаза в прорезях этих масок жили своей собственной жизнью, холодные, оценивающие, пустые или, напротив, горящие тем особенным огнём, который зажигают только власть и вседозволенность.

Они двигались в медленном танце, пары кружились, соприкасаясь пальцами, едва касаясь друг друга, и в этом движении была не столько грация, сколько отработанная веками церемония, ритуал, смысл которого давно утерян, но форма сохраняется с упрямством, достойным лучшего применения. Говорили они тихо, почти шёпотом, и этот многоголосый шум напоминал жужжание огромного улья, в котором зреет мёд, отравленный цветами, растущими на болоте. Здесь не смеялись громко, не делали резких движений — здесь плели интриги, заключали сделки, продавали и покупали, и платой служили не только монеты, но и жизни, и судьбы, и то, что люди называют честью.

Нарака провели сквозь толпу, и он чувствовал на себе мимолётные взгляды, скользившие по его дешёвой, разорванной одежде, по босым ногам, и в этих взглядах не было презрения — презрение было бы слишком человеческим чувством, — было лишь мимолётное, равнодушное любопытство, какое вызывает раздавленная на дороге птица, которую объезжают, чтобы не запачкать колёса. Они подошли к нише, задрапированной тяжёлым бархатом, и человек в капюшоне отодвинул ткань, пропуская Нарака внутрь.

Здесь, в маленькой комнате, освещённой всего одной лампой, стоял тот, кто послал за Нараком. Маски на нём не было, и лицо его, гладкое, без единой морщины, с тонкими, почти женскими чертами, поражало своей неподвижностью, словно было вырезано из старой слоновой кости человеком, знавшим своё дело, но забывшим вложить в творение душу. Одет он был в тёмный хитон, перепоясанный широким поясом с пряжкой в виде змеи, кусающей свой хвост, и пальцы его, унизанные перстнями с камнями, такими чистыми, что в них можно было увидеть своё будущее, лежали на столе перед ним, не шевелясь, словно и они были частью этого безжизненного интерьера.

— Ты знаешь, кто я? — спросил он, и голос его оказался таким же бесцветным, как и лицо, лишённым тепла, но полным той особенной силы, которая не нуждается в повышении тона, чтобы быть услышанной.

Нарак молчал, потому что понимал: любой ответ будет использован против него, а любое молчание — тоже ответ. Он лишь смотрел в эти глаза, светло-серые, почти прозрачные, и видел в них отражение собственного страха, который, как он знал, там непременно должен был быть.

— Меня зовут Альфио Диу, и я владею половиной того, что ты видишь в этом городе, — продолжал аристократ, не дожидаясь ответа, и в его словах не было хвастовства, лишь констатация факта, от которой становилось ещё страшнее. — Другой половиной владеют люди, подобные мне, и мы делим этот мир, как дети делят пирог, иногда ссорясь, но всегда помня, что драка испортит угощение. Однако есть тот, кто забыл это правило, и зовут его Угесид Четвёртый – в- роду, губернатор этого города, человек, возомнивший себя богом, хотя природа наделила его лишь сходством с рыбой, выброшенной на берег.

Он говорил о губернаторе с той лёгкой, почти неуловимой гримасой отвращения, которая бывает у людей, вынужденных терпеть соседство неприятного насекомого, и Нарак вдруг понял, что сейчас прозвучит то, ради чего его везли сюда, ради чего его вырвали из лап коллекторов и подарили ему эту карету, это тепло, эту иллюзию спасения.

— Я хочу, чтобы ты его убил, — сказал Альфио, и слова эти упали в тишину комнаты, как камешки в глубокий колодец, не вызвав даже всплеска. — Вернее, я хочу, чтобы ты сделал вид, что убиваешь его. Инсценировка, театр, одно из тех представлений, в которых ты, как мне говорили, так преуспел, складывая слова в песни, от которых женщины плачут, а мужчины хмурятся, вспоминая свои грехи.

Нарак хотел рассмеяться, но горло перехватило спазмом, и смех вышел бы кашлем, поэтому он лишь сильнее сжал челюсти, чувствуя, как ноют зубы от напряжения.

— Завтра на этом балу будет устроен небольшой турнир магов, — продолжал Альфио, не обращая внимания на состояние собеседника, потому что внимание таких людей всегда направлено лишь на собственные мысли, а окружающие существуют лишь как инструменты для их воплощения. — Лучшие кристаллы города будут представлены, лучшие маги покажут своё искусство, и в кульминационный момент, когда губернатор, движимый тщеславием, выйдет в центр зала, чтобы принять участие в демонстрации, ты выстрелишь в него из толпы. Твой кристалл, — он кивнул на шкатулку из чёрного дерева, стоявшую на столе, — наполнен силой, достаточной, чтобы пробить любой щит, но не для того, чтобы убить. Ты создашь вспышку, грохот, дым, а в суматохе мои люди выведут тебя. Все увидят покушение, все будут говорить о нём, и Угесид, который и так уже всех достал своим высокомерием, станет фигурой, вызывающей не только ненависть, но и жалость. Жалость к тому, кто не может защитить себя даже на собственном празднике. Это подорвёт его авторитет сильнее, чем любое реальное убийство.

Он говорил об этом так, как говорят о планах на вечер, о выборе блюд к ужину, и Нарак слушал и понимал, что перед ним не просто финансист, перед ним существо иной породы, для которого жизнь — лишь разменная монета в игре, правила которой известны лишь им, игрокам.

— А если я откажусь? — спросил Нарак, и голос его прозвучал хрипло, как у старого пса, которому перекрыли дыхание.

Альфио улыбнулся — это было странное движение губ, лишённое веселья, но полное того удовлетворения, какое испытывает человек, глядя на хорошо работающий механизм.

— Ты не откажешься, — сказал он просто. — Твои враги ждут за воротами виллы. Они получили от меня весточку, что ты здесь, и очень обрадовались, узнав, что их должник жив и здоров. Если ты выйдешь отсюда без моего согласия, они продолжат то, что начали, но уже с утроенным рвением, потому что теперь у них есть и личный интерес, и моё молчаливое одобрение. Ты можешь, конечно, попытаться сбежать, но город знает тебя, и каждый нищий на улице за пару медяков укажет им твоё убежище. С другой стороны, — он чуть наклонил голову, словно рассматривая Нарака под новым углом, — если ты согласишься и всё пройдёт удачно, я дам тебе столько, что ты сможешь не только расплатиться с круханийцами, но и купить себе маленький домик где-нибудь на окраине, подальше от врагов и от меня. Или, если захочешь, продолжишь петь свои песни, но уже в моём театре, где платят золотом, а не медяками, и где публика умеет ценить настоящее искусство.

Нарак смотрел на шкатулку, на перстни на пальцах Альфио, на лампу, масло в которой, казалось, горело ровным, немигающим пламенем, не дававшим копоти, и думал о том, что выбор, который ему предлагают, — это не выбор, а иллюзия выбора, такая же искусная, как и всё в этом доме. И он кивнул, потому что другого движения не оставалось.

— Хорошо, — сказал Альфио и протянул ему шкатулку. — Здесь кристалл, заряженный лучшими магами города. Силы в нём хватит на десять таких покушений, но тебе понадобится лишь малая часть. Остальное можешь оставить себе, в качестве аванса. И помни: завтра, в полночь, когда часы пробьют двенадцать, ты будешь стоять у третьей колонны справа от входа. Оттуда хороший обзор на трон губернатора. Жди сигнала: три вспышки зелёного света от главной люстры. Как только увидишь их, действуй. После выстрела сразу падай на пол, смешайся с толпой. Мои стражники выведут тебя через служебный ход.

Нарак взял шкатулку, и она оказалась тяжелее, чем он ожидал, словно в ней было заключено нечто большее, чем просто камень. Он открыл крышку и увидел кристалл — тёмно-красный, почти чёрный, размером с кулак, и внутри него, в самой глубине, пульсировал свет, похожий на далёкую звезду, пытающуюся пробиться сквозь толщу воды. Красота его была пугающей, как красота ядовитого цветка, и Нарак почувствовал, как по спине пробежал холодок, не имеющий отношения к температуре воздуха.

Этой ночью он не спал. Его поместили в маленькую комнату для прислуги, чистую, но безликую, с узкой койкой и кувшином воды на умывальнике. Он сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел на кристалл, который положил перед собой, словно тот мог убежать, если он отведёт взгляд. План зрел в его голове, сначала робкий, как росток, пробивающий асфальт, потом всё более отчётливый, обрастающий деталями. Бежать. Не делать этого выстрела. Дождаться момента, когда его выведут в зал, смешаться с толпой, а потом, пользуясь суматохой бала, когда все взгляды будут прикованы к губернатору и магическим представлениям, ускользнуть. У него будет кристалл, полный силы, которого хватит, чтобы проложить себе дорогу, если понадобится, чтобы запугать любого, кто встанет на пути, чтобы просто исчезнуть, раствориться в ночном городе, в котором знает все щели и лазейки. Альфио уверен, что он, Нарак, ничтожество, тряпка, которую можно использовать и выбросить, и именно эта уверенность сыграет ему на руку.

Он улыбнулся в темноте, и улыбка вышла кривой, злой, похожей на оскал того зверя, которого в нём никто не подозревал. Он покажет им всем, он не будет пешкой в чужих играх. Он — поэт, а значит, творец, и только ему решать, какой будет следующая строчка его собственной жизни.

Утро наступило слишком быстро, и Нарак, не сомкнувший глаз, чувствовал себя выжатым, как лимон, но внутри горел тот лихорадочный огонь, который даёт решимость. Ему принесли одежду: простой, но добротный хитон из тёмно-синей шерсти, сандалии с мягкими ремнями, и даже плащ с капюшоном, серый, невзрачный, идеальный для того, чтобы затеряться в толпе. Кристалл он спрятал в кожаную сумку, которую повесил на пояс, и тяжесть его успокаивала, обещая силу и свободу.

День тянулся бесконечно. Он слышал, как за стенами его комнаты готовятся к празднику: топот слуг, звон посуды, крики поваров, запахи еды, долетавшие даже сюда, дразнящие, острые, обещающие пиршество, в котором ему не было места. Нарак несколько раз порывался выйти, разведать обстановку, но каждый раз натыкался на запертую дверь, и понимал, что он не гость, а пленник, которому позволено немного свободы перед казнью.

Когда стемнело и вилла загорелась тысячами огней, за ним пришли. Те же двое слуг, молчаливые, бесстрастные, провели его длинными коридорами, через внутренний дворик, где в бассейне плавали янтарные рыбки и журчал фонтан, и наконец вывели в сад, откуда уже доносились голоса, смех, музыка. Бал начался.

Нарак вошёл в толпу, и на этот раз он был не босым оборванцем, а одним из многих, таких же незаметных, в сером плаще, с капюшоном, надвинутым на глаза. Маски здесь были у всех, и он пожалел, что у него нет своей, но потом понял, что его лицо, усталое, с глубокими тенями под глазами, само по себе маска, надетая на страх и надежду. Он двигался медленно, стараясь не привлекать внимания, и постепенно продвигался к центру зала, где на возвышении стояло кресло, похожее на трон, обитое пурпуром и золотом. Там должен был сидеть губернатор.

Музыка сегодня звучала громче, чем прошлой ночью, и танцующие двигались быстрее, словно их подгоняла не только мелодия, но и предвкушение чего-то особенного. В центре зала освободили площадку, на которой уже расставляли какие-то приспособления, похожие на алтари или жертвенники, украшенные цветами и лентами. Профессиональные маги в длинных одеждах ходили среди гостей, демонстрируя свои кристаллы, заставляя их светиться разными цветами, пускать искры, менять форму. Гости ахали, хлопали, иные делали ставки, и воздух звенел от предвкушения зрелища.

Нарак занял место у третьей колонны справа от входа, как ему было велено. Отсюда открывался отличный вид на трон, который пока пустовал. Он сжал в кармане кристалл, чувствуя его тепло, и мысленно повторял свой план. Когда начнётся суматоха, когда все будут смотреть на губернатора и на магов, он не выстрелит, а просто нырнёт в толпу, потом к выходу в сад, а там перелезет через стену, и прощай, Альфио, прощай, губернатор, прощай, город, который хочет его сожрать. Он представил себе, как бежит по ночным улицам, как ветер бьёт в лицо, и на мгновение ему стало легко, почти весело.

В этот момент раздался звук фанфар, и толпа расступилась, пропуская губернатора.

Угесид Четвёртый – в- роду был именно таким, каким его описал Альфио, хотя описание это, как понял Нарак, страдало неполнотой. Высокий, грузный, он двигался с той особенной тяжеловесной грацией, какая бывает у существ, чья стихия — вода, но которые вынуждены жить на суше. Кожа его, влажная, матово-серо-зелёная, блестела в свете ламп, словно он только что вышел из бассейна, и широкие ноздри на плоском лице раздувались, втягивая воздух, который, казалось, причинял ему страдание. Большие уши напоминали мамонта или мастодонта, глаза же его, выпуклые, жёлтые, с вертикальными зрачками, смотрели на толпу с тем выражением превосходства, которое бывает у существ, считающих себя вершиной эволюции, но в глубине этих глаз таилось что-то древнее, холодное, агрессивное, от чего хотелось отвести взгляд.

Он прошёл к своему трону и сел, и движение это было исполнено той тяжеловесной важности, какая свойственна существам, привыкшим, что им подчиняются. Рядом с ним, чуть позади, застыли телохранители, двое, с лицами, скрытыми шлемами, и с кристаллами на поясах, такими огромными, что любой маг позавидовал бы. Гости склонились в поклоне, но в этом поклоне не было подобострастия, скорее, дань этикету, за которой скрывалась всё та же интрига, всё то же напряжение, висевшее в воздухе, как запах грозы.

Началось представление. Маги выходили на площадку один за другим, и каждый показывал нечто более удивительное, чем предыдущий. Круханиец заставлял кристалл светиться так, что тени плясали на стенах, превращая зал в подобие пещеры, полной призраков. Шауглиш выпускал из камня струи разноцветного пламени, которые, не обжигая, вились вокруг него, как ручные змеи. Чакри материализовал из воздуха цветы, такие живые, что гости ловили их на лету и прикалывали к одежде, и цветы не вяли, а продолжали благоухать, словно и не были созданы магией. Толпа ахала, аплодировала, и даже губернатор, который сначала смотрел с ленивым безразличием, постепенно оживился, и на его губах заиграла улыбка, та самая злая улыбка, о которой предупреждал Альфио, улыбка существа, чувствующего свою безнаказанность.

Нарак ждал сигнала, и план его казался всё более надёжным. Он видел, как слуги разносят вино, как гости пьянеют, как развязываются языки и громче становятся смех. В суматохе, когда начнётся главное действо, затеряться будет проще простого. Он уже приметил боковую дверь в сад, которая была слегка приоткрыта, и за ней угадывалась темнота, полная шорохов и запахов зелени. До неё было шагов двадцать, не больше.

И тут он увидел сигнал. Три зелёных вспышки от главной люстры, яркие, как глаза кошки в темноте. Сердце его пропустило удар. Пора.

Но вместо того, чтобы выстрелить, он шагнул назад, в тень колонны, и начал медленно, стараясь не делать резких движений, продвигаться к двери в сад. Толпа вокруг него бурлила, все смотрели на площадку, где губернатор как раз поднялся с трона и, сопровождаемый магами, направлялся в центр, чтобы принять участие в финальном действе. Никто не обращал внимания на существо в сером плаще, которое скользил вдоль стен.

Он был уже в десяти шагах от двери, когда рука его, лежавшая на поясе, вдруг ощутила странную перемену. Кристалл в сумке, который всё это время был тёплым, живым, вдруг стал холодеть, и холод этот проникал сквозь кожу, в самую кровь, заставляя мышцы неметь. Нарак остановился, развязал сумку и заглянул внутрь. То, что он увидел, заставило его замереть на месте.

Кристалл больше не пульсировал тьмой. Он стал прозрачным, почти бесцветным, и лишь в самой середине его теплился крошечный огонёк, слабый, как светлячок в тумане. Силы, той огромной силы, которую обещал Альфио, в нём не было. Была лишь жалкая искра, способная разве что поджечь бумагу или осветить дорогу в кромешной тьме, но не пробить магический щит, не создать вспышку, не убить.

Предательство. Холодное, расчётливое, не оставляющее выбора. Альфио с самого начала не собирался давать ему настоящий кристалл. Он дал ему пустышку, зная, что Нарак, оказавшись в безвыходном положении, будет вынужден подчиниться, потому что другого пути нет. Но почему? Зачем нужна была эта инсценировка?

Ответ пришёл мгновенно, как удар молнии. Альфио нужен был не убийца, а козёл отпущения. Ему нужен был человек, которого схватят с кристаллом в руке, который признается в покушении, и который своими признаниями выведет на кого-то ещё, может быть, на врагов самого Альфио, а может быть, просто создаст нужный шум, нужный скандал. А Нарак, этот наивный поэт, поверивший, что сможет обмануть тех, кто всю жизнь только тем и занимается, что обманывает других, был идеальной фигурой для этой роли.

Он рванул к двери, но было поздно. Сзади раздался крик, пронзительный, полный ужаса:

— Покушение! У него кристалл!

Десятки рук схватили его, повалили на пол, и чей-то тяжёлый сапог прижал его голову к мрамору, холодному, гладкому, равнодушному. Кристалл выпал из сумки и покатился по полу, жалкий, прозрачный, и в свете ламп он был похож на кусок льда, который вот-вот растает. Над ним склонилось лицо одного из магов, и на этом лице было написано такое неподдельное изумление, что Нарак, даже лёжа на полу, с прижатой к камню щекой, понял: маг тоже не ожидал, что кристалл окажется пуст.

— Здесь нет силы, — сказал маг, поднимая камень, и голос его дрогнул. — Это просто стекло.

Толпа загудела. Губернатор, который стоял в центре площадки, окружённый телохранителями, медленно поднял руку, и шум стих.

— Приведите его ко мне, — сказал он, и голос его, низкий, с хлюпающим присвистом, прозвучал в тишине зала, как приговор.

Нарака подняли, грубо, за волосы, за одежду, и потащили к трону. Он видел проплывающие мимо лица в масках, и в глазах, смотревших на него из прорезей, не было ни жалости, ни любопытства, лишь то самое холодное равнодушие, с каким смотрят на раздавленную букашку. Его бросили к ногам губернатора, и он упал на колени, ударившись так, что искры посыпались из глаз.

— Кто тебя послал? — спросил губернатор, и его жёлтые глаза смотрели на Нарака с высоты, и в них не было гнева, лишь усталое, скучающее выражение, словно он видел такое тысячу раз и ему это надоело.

Нарак молчал. Он смотрел на свои руки, лежащие на мраморе, и думал о том, что Альфио, наверное, уже покинул бал, или, может быть, стоит где-то в толпе и наблюдает за представлением, которое сам и поставил. Имя его ничего не даст, потому что против него нет доказательств, а у Нарака нет даже кристалла, чтобы подтвердить свои слова. Стекло. Просто стекло.

— Молчишь, — сказал губернатор, и в голосе его послышалось нечто вроде удовлетворения. — Это хорошо. Молчаливые признаются быстрее, когда с ними работают правильно.

Он кивнул, и телохранители подхватили Нарака под руки, поволокли прочь из зала, через толпу, которая расступалась перед ними, как вода перед носом корабля. В ушах у Нарака звенело, и в этом звоне тонули голоса, смех, музыка, которая, как ни странно, продолжала играть, словно ничего не случилось, словно покушение на губернатора было лишь частью развлекательной программы, маленьким интермеццо, за которым последует основное действие.

Подвал виллы, куда его бросили, пах сыростью и плесенью, и этот запах был таким родным, таким привычным, что Нарак вдруг понял: он всегда знал, что кончит именно здесь. Цепи, которыми его приковали к стене, были тяжёлыми, холодными, и каждое движение отзывалось болью в запястьях, но боль эта была ничем по сравнению с тем, что ждало впереди.

Они пришли через час, а может быть, через день, время здесь потеряло смысл, и единственным его мерилом была боль, которая росла, захлёстывала, отступала и снова накатывала, волна за волной, пока не стало казаться, что она всегда была, есть и будет, и что Нарак — это не поэт, не бард, не шауглиш, спасающийся от преследователей, а просто кусок мяса, подвешенный на цепях, чтобы на нём упражнялись в искусстве причинять страдания.

Они не спрашивали имени заказчика. Они вообще почти не спрашивали. Им, видимо, было достаточно того, что он пытался убить губернатора, и причина была не важна. Но когда боль стала невыносимой, когда сознание начало меркнуть и возвращаться, меркнуть и возвращаться, как свет лампы, которую то зажигают, то гасят, они задали вопрос, и он ответил. Ответил, чтобы остановить это, чтобы получить хотя бы минуту передышки, чтобы услышать тишину вместо криков, которые вырывались из его собственного горла.

— Я хотел его убить, — прошептал он, и слова эти, солёные от крови, текущей из разбитых губ, показались ему слаще мёда, потому что за ними пришла тишина. — Я хотел убить губернатора. Один. Без помощников. Кристалл был пуст, я не знал. Я не знал.

Они записали его слова на восковой табличке, и лица их, гладкие, без выражения, не дрогнули, когда он говорил. Для них это была работа, рутина, и Нарак был лишь очередным пунктом в отчёте, который нужно заполнить.

Когда его снова привели к губернатору, он уже не мог стоять. Его тащили под руки, и ноги волочились по полу, оставляя кровавые следы, и каждый шаг отдавался в теле новой вспышкой боли. Кабинет губернатора оказался светлым, просторным, с высокими окнами, выходящими в сад, где на фоне ночного неба чернели кипарисы, похожие на свечи, воткнутые в землю великаном. Сам губернатор сидел в объёмной ванне у камина, в котором весело потрескивали дрова, рядом лежала раскрытая книга, которую он, казалось, читал с большим интересом.

— Оставьте нас, — сказал он, не поднимая глаз.

Телохранители вышли, и Нарак остался стоять на коленях перед ним, шатаясь, чувствуя, как кровь капает с подбородка на мраморный пол, образуя маленькие лужицы, в которых отражался свет огня. Губернатор дочитал страницу, аккуратно перевернул её, и только после этого поднял глаза.

— Ты интересный экземпляр, Нарак-песнопевец, — сказал он, и в голосе его не было злости, лишь то же скучающее любопытство, что и на балу. — Я навёл справки. Ты должен деньги, ты скрываешься, ты сочиняешь неплохие стихи, которые, как говорят, трогают даже таких сухих круханийских стариков. И ты достаточно глуп, чтобы согласиться на предложение существа, имени которого даже не знаешь.

— Я знаю его имя, — прохрипел Нарак. — Альфио Диу.

Губернатор улыбнулся, и улыбка эта была той самой, злой, о которой говорили, улыбкой, от которой веяло холодом морских глубин.

— Альфио Диу, — повторил он, смакуя слова. — Мой старый друг, спонсор и вечный соперник. Банкир из Альянса Финансистов. Он ненавидит меня так сильно, что готов разрушить половину города, лишь бы досадить. Но он никогда не был бы так глуп, чтобы послать наёмника с пустым кристаллом. Это слишком топорно, слишком очевидно. Нет, мой дорогой певец, тебя использовали, и использовали грубо, как используют одноразовую вещь. Альфио хотел, чтобы ты попался. Он хотел скандала, который я теперь должен буду замять, и который неизбежно вызовет вопросы о моей безопасности. Он получил то, что хотел.

Нарак слушал, и в голове его, сквозь боль и усталость, пробивалась одна мысль: он был пешкой с самого начала, но даже пешка может оказаться не на той клетке, где её ожидали. Альфио действительно использовал его, но использовал не так, как он думал. Ему не нужен был убийца, ему нужен был неудачник, чья попытка выставила бы губернатора слабым и уязвимым.

— Ты будешь казнён, конечно, — продолжал губернатор, закрывая книгу и кладя её на столик рядом с креслом. — Законы нашей Сверхдержавы неумолимы к тем, кто поднимает руку на его правителей. Но я хочу, чтобы ты знал: казнь — это не самое страшное, что может случиться с живым. Есть вещи похуже.

Он поднялся с кресла, и Нарак увидел, какой он на самом деле огромный, грузный, и как странно переливается его кожа в свете огня, отливая то зелёным, то синим, словно он и вправду был рыбой, вытащенной из воды. Губернатор подошёл к нему вплотную, наклонился, и его жёлтые глаза оказались совсем рядом, так что Нарак увидел в них своё собственное отражение: разбитое, окровавленное, жалкое.

— Я не казню тебя, — сказал губернатор, и голос его понизился до шёпота, в котором, однако, слышалась такая сила, что мурашки побежали по спине. — Я придумал для тебя кое-что получше. Ты поэт, ты любишь красивые слова, ты умеешь складывать их в песни, от которых плачут женщины. Так вот, ты больше никогда не споёшь ни одной песни. Ты будешь петь, но петь так, как я захочу. Ты станешь моим личным певцом, Нарак, но петь ты будешь не для людей. Для моих… скажем так, для моих питомцев. У меня есть небольшой зверинец, где живут существа, которых ты не встретишь на улицах города. Они любят музыку. Особенно живую музыку, особенно когда музыкант находится с ними в одной клетке.

Он выпрямился и засмеялся — смех его был похож на бульканье воды, затягиваемой в водоворот, и в этом смехе не было ничего человеческого.

— Ты будешь петь для них каждый вечер, пока они будут ужинать. И если твоя песня им понравится, они, возможно, оставят тебя в живых до следующего вечера. А если нет… что ж, в зверинце всегда голодны. И поверь мне, смерть от когтей и зубов, когда тебя едят заживо, — это гораздо, гораздо хуже, чем быстрая казнь на плахе.

Нарак смотрел на него и не мог вымолвить ни слова. Горло сдавило спазмом, и в этом спазме потонули все слова, все песни, все стихи, которые он когда-либо знал. Он видел перед собой не губернатора, не амфибию, не существо иной расы, он видел саму смерть, улыбающуюся ему в лицо, и смерть эта обещала не конец, а бесконечное, мучительное существование, в котором искусство, бывшее его жизнью, станет орудием пытки и приманкой для голодных тварей.

— Уведите его, — сказал губернатор, отворачиваясь к камину. — И проследите, чтобы его хорошо накормили. Совсем скоро меня будут гости, и я хочу, чтобы они оценили моего нового певца. Говорят, у него редкий дар. Посмотрим, понравится ли он моим чудовищам.

Телохранители вошли и подняли Нарака с пола. Он не сопротивлялся. Сопротивление умерло в нём, когда он услышал этот смех, когда увидел эти глаза, когда понял, что его жизнь, такая короткая и такая никчёмная, на самом деле только начинается, и начинается в аду, который придумало для него существо, считающее себя богом.

Когда его выводили из кабинета, он услышал, как губернатор, уже занятый своими мыслями, тихо напевал что-то себе под нос, мотив был странный, незнакомый, похожий на шум прибоя или на песню ветра в скалах, и в этом напеве было что-то древнее, бесконечно далёкое от простого понимания, что-то, от чего хотелось зажать уши и закричать, чтобы не слышать.

Но Нарак не закричал. Он молча дал увести себя в темноту коридоров, и только губы его шевелились, беззвучно повторяя строки из старой песни, которую он когда-то сложил для себя, для одного себя, в те времена, когда ещё верил, что слова могут спасти от всего на свете.

Слова не спасали. Слова убивали. И скоро они убьют его снова, и снова, и снова, каждый раз по-новому, под аккомпанемент собственного голоса, поющего для чудовищ.

Хроника третья

Песок под ногами был тёплым, почти ласковым, и в этом было нечто глубоко оскорбительное. Нарак стоял на краю арены, вжавшись спиной в шершавое дерево барьера, и смотрел, как утреннее солнце золотит миллионы мелких крупиц, превращая их в подобие драгоценной пыли. Красиво. Всё здесь было устроено с какой-то извращённой эстетической тщательностью, словно смерть нуждалась в достойных декорациях, чтобы не казаться слишком вульгарной.

— Выходи, шауглиш, — подтолкнул его в спину копьём стражник в рогатом шлеме. — Выходи, или вытащим.

Нарак шагнул на песок и сразу почувствовал, как тысячи глаз впились в его чешую, ощупывая, оценивая, взвешивая шансы. Глаза эти принадлежали существам самых разных рас: люди с бледными лицами и жирными лоснящимися волосами, круханийцы с их провалами вместо глаз, грузные торги с тройными подбородками и пальцами, унизанными перстнями, даже несколько чакри в первом ряду, чьи перья взъерошились от предвкушения кровавого зрелища. Все они пришли сюда за одним — за зрелищем чужой смерти, которая сделает их собственную жизнь чуточку менее пресной. В этой потребности было что-то глубоко человеческое, даже если зрители людьми не являлись. Желание смотреть на чужую боль, не испытывая её самому, — возможно, единственная истинная привилегия разумных существ.

Арена представляла собой огромную чашу диаметром шагов сто, окружённую каменными трибунами, уходящими вверх ярусами. Над трибунами, нависая тяжёлыми каменными сводами, располагались ложи для знати — там, в полумраке, угадывались силуэты в дорогих одеждах, и свет их кристаллов переливался всеми цветами, какие только можно вообразить. В самом центре арены, воткнутый в песок, торчал шест с привязанным к нему обрывком алой ткани — он трепетал на ветру, как язык пламени, застывший в вечном танце. Раненый зверь. Или приговорённый. Какая, в сущности, разница?

Нарак перевёл взгляд на противоположный конец арены, откуда должен был появиться его противник. Ворота там были выше и богаче украшены резьбой, изображающей сцены сражений, побед и славных смертей. Вся эта пафосная бутафория вызывала у него лишь усталую усмешку. Когда-то, в молодости, в своём родном мире, где болота сменялись джунглями, а джунгли — вулканическими плато, он тоже верил в славу. Верил, что победа на арене, одержанная с помощью кристалла, вставленного в навершие меча, принесёт ему нечто большее, чем просто право жить дальше. Он был чемпионом. Лучшим среди лучших. Его имя вырезали на каменных стелах, его чешую покрывали почётными татуировками, сам Верховный жрец вручил ему амулет, якобы благословлённый самим Пращуром.

А потом он понял, что всё это — иллюзия. Что победа не приносит ничего, кроме следующего боя, а слава — лишь звонкий ярлык, который вешают на шею, чтобы удобнее было тащить на убой.

И вот теперь он снова здесь. На чужой арене, в чужом мире, с чужими правилами и с кристаллом, который ему вручили час назад, даже не спросив, умеет ли он им пользоваться. Умел ли он? О да. Тело помнило. Чешуя помнила. Даже кровь помнила тот холодный восторг, когда Сила вливается в жилы, обжигая и окрыляя одновременно. Но душа... душа хотела только одного — чтобы её оставили в покое с её стихами и воспоминаниями о тех немногих прекрасных мгновениях, ради которых, собственно, и стоит жить.

Ворота на противоположной стороне с лязгом поднялись.

Из темноты проёма шагнул воин. Нарак даже невольно выпрямился, разглядывая его. Существо было ростом под три метра, покрытое не чешуёй, а чем-то вроде хитина, тёмно-коричневого с багровыми подпалинами. Голова: нечто среднее между человеческой и насекомоподобной, с фасеточными глазами, переливающимися всеми оттенками зелёного. На груди, на плечах, на предплечьях — кристаллы. Множество кристаллов, вставленных прямо в хитин, впаянных в плоть так, что они стали частью его тела. Они пульсировали в такт дыханию, и свет их был ровным, уверенным, как свет маяка, указывающего путь кораблям. Только путь этот вёл прямиком в ад.

В правой руке воин держал топор, лезвие которого тоже было усеяно мелкими кристаллами, образующими причудливый узор. Левой он сжимал круглый щит, в центре которого вращался, переливаясь, крупный камень размером с кулак взрослого человека.

Толпа взревела.

— Крак-Тор! Крак-Тор! Крак-Тор! — скандировали зрители, и в этом скандировании было что-то ритмическое, почти музыкальное, если бы не смысл, который вкладывался в эти звуки.

Нарак смотрел на это порождение войны и думал о том, что природа порой создаёт истинные шедевры уродства, но даже в этом уродстве есть своя эстетика. Хитиновый панцирь переливался на солнце, кристаллы играли бликами, каждое движение гигантского тела было исполнено той тяжеловесной грации, которая свойственна крупным хищникам, уверенным в своей силе. Крак-Тор явно не сомневался в исходе боя. Он шёл по песку неторопливо, с достоинством, словно актёр, выходящий на сцену в главной роли. И он имел на это право, за его плечами было десять миров, десять арен, десять тысяч убитых врагов.

Впрочем, как говаривал один знакомый поэт, количество убитых не делает убийцу интереснее. Делает только опаснее.

— Рабы, представленные вашему вниманию! — голос глашатая, усиленный магией, прокатился над трибунами, заставив Нарака поморщиться. — Справа от вас — Крак-Тор, Ветеран Десяти Миров, Пожиратель Душ, Несокрушимый! Пятьдесят семь побед на этой арене! Сорок девять из них — смертельные!

Толпа взорвалась овациями. Крак-Тор поднял топор над головой, и кристаллы на лезвии вспыхнули ярче, посылая в небо сноп искр. Красиво. Вульгарно, но красиво.

— Слева от вас — Нарак, прозванный Болотным Поэтом! — глашатай сделал драматическую паузу, и в этой паузе читалось всё презрение, которое только можно вложить в молчание. — Бывший чемпион своего мира! Ноль побед на этой арене!Без доспехов! Против Крак-Тора — один!

Толпа засмеялась. Смех этот был густым, маслянистым, он обволакивал Нарака со всех сторон, проникал в уши, в ноздри, под чешую. Смех зрителей, которые пришли сюда не за справедливостью, а за зрелищем. И они его получат. Вопрос только в том, каким оно будет.

Нарак опустил глаза на кристалл, зажатый в правой руке. Мутно-зелёный, с тёмными прожилками внутри, он казался куском льда, который вот-вот растает. Дешёвый кристалл, одноразовая дрянь. Такие выдают рабам, от которых не ждут победы. От которых ждут только красивой смерти, чтобы зрители могли сказать: «А помните, как тот шауглиш пытался сопротивляться? Забавно вышло».

Прозвучал звук тяжёлого гонга. Низкий, вибрирующий звук, от которого песок под ногами пошёл рябью.

Крак-Тор двинулся вперёд. Не побежал, не бросился — именно двинулся, тяжёлой поступью машины, которую ничто не может остановить. С каждым его шагом кристаллы на теле вспыхивали в новом ритме, перестраиваясь, перетекая энергией, готовя заклинания, которых у Нарака не было и не могло быть.

«Всё, что у меня есть, — подумал Нарак, — это память. Память о том, как это делается, когда нет ни больших кристаллов, ни доспехов, ни даже приличного оружия. Только ты, противник и песок под ногами».

Он шагнул влево, уходя с линии атаки. Крак-Тор даже не повернул головы, просто полоснул топором по воздуху, и из лезвия вырвалась волна багрового пламени, разрезавшая песок там, где только что стоял Нарак. Жар лизнул чешую, оставив на ней лёгкий запах гари. Близко. Очень близко.

— Ты бы умер сразу, — пророкотал Крак-Тор, и голос его звучал как камнепад в горах. — Это было бы милосердно. Но толпа любит, когда жертва бегает.

— Я польщён, что ты считаешь меня жертвой, — отозвался Нарак, пятясь и стараясь держать дистанцию. — Обычно я удостаиваюсь лишь звания «корм для насекомых».

Крак-Тор засмеялся, звук, похожий на скрежет металла по камню. Он явно наслаждался происходящим. Для него это был не бой, а охота, развлечение, способ ещё раз доказать себе и всем вокруг, что он лучший боец. В этой самоуверенности была своя, почти детская наивность, и Нарак подумал, что, возможно, именно в ней кроется слабость гиганта. Слишком долго он побеждал. Слидко долго никто не давал ему отпора.

Второй удар топора обрушился на то место, куда только что переместился Нарак, и песок вокруг взметнулся фонтаном, смешанным с искрами. Крак-Тор работал мощно, размашисто, вкладывая в каждый взмах всю свою чудовищную силу. Это было впечатляюще. И совершенно предсказуемо.

Нарак отступил ещё на шаг, чувствуя, как спина упирается в барьер. Толпа взвыла от восторга, все они думали, что сейчас увидят, как гигант размажет ящера по стене. Крак-Тор, очевидно, думал так же. Он поднял топор для финального удара, и в этот миг Нарак сделал то, чего от него никто не ждал.

Он прыгнул не назад, а вперёд. Под топор, под занесённую руку, под всю эту махину плоти и хитина. Крак-Тор не успел среагировать, он слишком долго охотился на тех, кто убегал, и совсем разучился защищаться от тех, кто нападает.

Нарак вонзил кристалл прямо в сочленение хитиновых пластин на боку гиганта, туда, где броня была тоньше всего. Кристалл вошёл легко, почти без сопротивления, и Нарак мысленно поблагодарил всех богов, каких только знал, за то, что они надоумили его не тратить заряд на дальние атаки.

Сила хлынула из камня, вливаясь в тело Крак-Тора. Но не та сила, которой ждут. Не разрушительная, не огненная, не ледяная. Нарак использовал превращение: самое сложное, самое капризное заклинание из своего арсенала. То, что он так любил в молодости за его непредсказуемость и за его глубокую, почти философскую суть: всё может стать чем угодно, границы между формами условны, а любая плоть — лишь временное пристанище духа.

Крак-Тор замер. Его фасеточные глаза расширились, насколько вообще могут расширяться такие глаза. Из раны на боку, туда, где вошёл кристалл, начало расти нечто. Сначала это был просто бугорок, потом — отросток, потом — длинное, гибкое щупальце, покрытое мягкой, влажной кожей. Оно росло прямо из хитина, раздвигая пластины, ломая структуру, в которую было впаяно столько кристаллов.

Крак-Тор закричал. Впервые за многие годы на этой арене раздался крик Ветерана Десяти Миров, и в этом крике не было ничего, кроме животного ужаса перед тем, что происходит с его собственным телом.

Щупальце выросло уже до полуметра и на конце его образовалось нечто, похожее на глаз: мутный, бельмастый, но явно видящий. Оно повернулось и уставилось прямо на Крак-Тора. В этом взгляде, которым глаз смотрел на своего же носителя, было что-то до такой степени противоестественное, что даже толпа притихла.

— Что ты сделал?! — проревел гигант, роняя топор и пытаясь сорвать с себя щупальце. Но оно уже вросло в него, стало частью, и каждое прикосновение к нему отзывалось новой вспышкой боли.

— Я сделал тебя интереснее, — ответил Нарак, отступая на безопасное расстояние. — Ты был таким скучным в своей самоуверенности. Я добавил тебе немного... непредсказуемости.

Крак-Тор рухнул на колени. Из сочленений его панциря лезли новые отростки, то ли щупальца, то ли корни, то ли просто неведомая растительность, которой не место в этом мире. Кристаллы, впаянные в его плоть, гасли один за другим, не выдерживая контакта с чужеродной Силой. Гигант уменьшался на глазах, сжимался, словно из него выпускали воздух.

Нарак смотрел на это превращение с холодным, почти клиническим интересом. Когда-то, в молодости, он любил это зрелище: момент, когда форма уступает содержанию, когда материя сдаётся перед волей мага. Теперь же он видел в этом только уродство. Бессмысленное, жестокое уродство, которому нет оправдания.

Крак-Тор завалился на бок, подминая под себя щупальца, которые продолжали расти, уже не разбирая, где своё тело, а где чужое. Последний крик его был похож на всхлип, и в этом всхлипе слышалось всё: и удивление, и обида, и нежелание верить в то, что конец наступил именно так, а не иначе.

Толпа молчала. Молчала так долго, что Нарак уже начал беспокоиться, не обрушится ли сейчас на него гнев разочарованных зрителей. Но потом кто-то в первом ряду захлопал. Один,второй,третий. И через минуту вся арена сотрясалась от оваций, свиста и восторженных криков.

Они аплодировали смерти. Своей же смерти, только отсроченной, только чужой, только красиво поданной. В этом было нечто до такой степени абсурдное, что Нарак расхохотался бы, если бы у него оставались силы на смех.

Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел стражников в рогатых шлемах, которые смотрели на него с новым выражением на лицах, не презрение, не угроза, а нечто среднее между уважением и опаской.

— Идём, — сказал старший. — Ты теперь не раб. Ты теперь гладиатор.

— Какая трогательная забота о моём социальном статусе, — усмехнулся Нарак, но пошёл, куда вели.

Его провели через ворота, через тёмный коридор, мимо клеток с такими же несчастными, как он сам ещё час назад. В одной из клеток сидел молодой круханиец, и глаза его, лишённые белков, смотрели в пустоту с таким выражением, словно он уже видел всё, что только можно увидеть в этой жизни. В другой клетке лежало нечто бесформенное, покрытое перьями и шерстью одновременно, и это нечто тихонько поскуливало во сне. Жизнь. Самая разнообразная, самая бессмысленная и самая цепкая из всех форм существования.

Казарма гладиаторов оказалась просторным помещением с каменными стенами, узкими окнами под потолком и длинными нарами вдоль стен. На нарах сидели и лежали существа всех рас и размеров, какие только можно вообразить. Cущества с пустыми глазами и шрамами на лицах. Круханийцы, чьи безволосые головы блестели в свете масляных ламп. Чакри, прижимающие к себе поломанные крылья. Даже один торг, занимавший сразу три лежанки и производивший впечатление горы, обросшей мхом.

При появлении Нарака все головы повернулись в его сторону. Взгляды были разными: любопытство, враждебность, равнодушие, усталость. Но в каждом из них читалось одно: «Ты теперь один из нас. Смирись».

Нарак выбрал свободную лежанку у стены, сел и только сейчас почувствовал, как дрожат руки. Не от страха, от перенапряжения. Кристалл, который он вогнал в Крак-Тора, забрал у него больше сил, чем он рассчитывал. Превращение всегда было энергозатратным, а в чужом мире, с чужим кристаллом, без привычной подпитки от родной землиx,x тем более.

— Слышал, ты уделал Крак-Тора, — раздался голос слева.

Нарак повернул голову. Рядом сидело существо Лет сорок, может, больше, с глубокими морщинами на лице и глазами, в которых застыла такая бездна усталости, что смотреть в них было почти физически больно. На груди его, прямо над сердцем, тускло мерцал кристалл — вставленный в плоть, вросший в неё, ставший частью тела.

— Уделал, — согласился Нарак. — Если можно так выразиться о процессе, который больше похож на садоводство.

Человек усмехнулся, и в усмешке этой не было ничего весёлого.

— Садоводство... Хорошее слово. Здесь таких слов не любят. Здесь любят, чтобы просто и понятно: убил — молодец, не убил — корм для червей.

— А вы здесь за главного философа? — поинтересовался Нарак, разглядывая кристалл на груди собеседника.

— Я здесь за того, кто прожил дольше всех, — ответил собеседник. — Имя моё тебе ни о чём не скажет. Зови просто Старый. А ты, я слышал, Поэт?

— Был когда-то. Теперь, видимо, снова стал гладиатором. Круг перевоплощений, знаешь ли, имеет дурную привычку замыкаться в самый неподходящий момент.

Старый хмыкнул и протянул Нараку флягу. Вода оказалась тёплой и отдавала металлом, но горло, пересохшее от песка и напряжения, приняло её с благодарностью.

— Завтра тебя представят хозяину, — сказал Старый. — Он решит, в какой отряд тебя определить, с кем тренироваться, на какие бои выходить. Если повезёт попадёшь в хорошую команду, а если нет будешь одиночкой, как Крак-Тор. И долго не протянешь.

— Крак-Тор протянул пятьдесят семь боёв, — заметил Нарак.

— Крак-Тор был машиной, — отрезал Старый. — Машины ломаются быстрее, чем кажется. У тебя есть шанс стать чем-то большим. Если, конечно, не будешь строить из себя поэта.

— А что плохого в том, чтобы быть поэтом?

Старый посмотрел на него долгим, изучающим взглядом.

— Ничего, — сказал он наконец. — Если ты поэт в мирное время. Здесь же война. Каждый день, каждый час, каждый миг между ударами сердца. Здесь стихи не нужны. Здесь нужно уметь убивать и не сходить с ума от этого.

— А ты сошёл? — спросил Нарак прямо.

Старый не ответил. Он просто поднялся и отошёл к другой лежанке, оставив Нарака наедине с его мыслями и с той странной флягой, которая теперь пахла не металлом, а чем-то горьким, полынным, напоминающим о доме, которого больше нет.

Ночь в казарме была наполнена звуками. Кто-то храпел, кто-то ворочался, кто-то бормотал во сне на языках, которых Нарак не понимал и, вероятно, никогда не поймёт. Сквозь узкие окна под потолком пробивался звёздный свет, холодный и безжизненный, рисующий на каменном полу причудливые узоры. В этих узорах можно было разглядеть всё что угодно: лица, фигуры, целые сцены из прошлой жизни. Но Нарак не хотел ничего разглядывать. Он просто лежал, смотрел в потолок и думал о том, что судьба, видимо, решила над ним посмеяться окончательно.

Он бежал с родного мира, потому что ненавидел жестокость. Он скитался по мирам, потому что искал покоя. Он сочинял стихи, потому что только в них находил утешение. И вот теперь, в очередном чужом мире, он снова стоит на песке, снова сжимает в руке кристалл, снова убивает. Круг замкнулся. Или, как сказал бы Старый, судьба — это такая штука, от которой не убежишь, как ни старайся.

Где-то в глубине казармы завозились, зашептались. Нарак прислушался: говорили двое, на языке, похожем на шипение змей. Он не понимал слов, но интонации были знакомы — заговорщики всегда шепчутся одинаково, независимо от расы и происхождения. Впрочем, его это не касалось. Пусть шепчутся, пусть плетут интриги, пусть готовят побеги или убийства, ему нет до этого дела. Ему нужно только одно: выжить достаточно долго, чтобы найти способ выбраться из этого мира. А там... А там будет видно.

Утро пришло неожиданно, ворвавшись в казарму вместе с лязгом открывающихся дверей и грубыми голосами стражников.

— Подъём! Все на построение! Новенького к хозяину!

Нарак поднялся, стряхивая с себя оцепенение бессонной ночи. Чешуя была влажной от пота, мышцы ныли от пыток и боя, в голове шумело. Он прошёл между нар, стараясь не наступать на тех, кто ещё не успел встать, и вышел вслед за стражниками в коридор.

Хозяин казарм оказался существом, в котором трудно было угадать расу.С брюшком, обтянутым дорогой тканью, с пальцами, унизанными перстнями с такими крупными кристаллами, что они казались неуместными даже здесь, где кристаллами было буквально всё. Лицо его было гладким, без единой морщины, и в этой гладкости читалось что-то неестественное, словно он законсервировал себя магией, остановив время на том моменте, когда счёл себя достаточно красивым.

— Нарак, — прочитал он по свитку, который держал в руках. — Бывший чемпион. Пятьдесят три победы на родной арене, тридцать две из них с использованием магии. Побег с родины пять лет назад. Скитания по мирам. Арест за покушение на аристократ - губернатора в нашем мире. Приговор — арена. И вчера... — он поднял бровь, — вчера ты убил Крак-Тора. Интересно.

— Я не убивал, — поправил Нарак. — Я его превратил. Это разные вещи.

— Для меня — нет, — отрезал хозяин. — Для меня важно только одно: ты умеешь побеждать. А побеждать здесь умеют немногие. Поэтому ты будешь тренироваться в отряде «Красных Псов». Это лучший отряд. Если выживешь в первых трёх боях, то получишь право на личный кристалл. Если нет, значит, не получишь.

— Великодушно, — кивнул Нарак. — А могу я вместо боя получить право на спокойную жизнь где-нибудь в тихом уголке этого гостеприимного мира?

Хозяин усмехнулся. Усмешка его была такой же гладкой, как лицо, — никаких эмоций, только обозначение.

— Можешь. Но для этого тебе нужно выиграть сто боёв. После сотой победы ты получаешь свободу. Крак-Тор, кстати, выиграл пятьдесят семь. Так что... работай, поэт.

— Сто, — повторил Нарак, и в голосе его не было ни отчаяния, ни надежды, только констатация факта. — Сто раз выйти на песок, сто раз убить или быть убитым. Прекрасная арифметика.

— Это жизнь, — пожал плечами хозяин. — Или смерть. Выбирай.

— Я уже выбрал, — сказал Нарак. — Я выбрал не умирать сегодня. Остальное, как получится.

Его вывели из покоев хозяина и повели через внутренний двор к строению, над которым развевалось знамя с изображением красной собачьей морды. «Красные Псы». Звучало достаточно пафосно, чтобы внушать ужас врагам и гордость бойцам. Впрочем, Нарак давно уже не испытывал гордости ни за что, кроме удачно найденной рифмы.

Внутри тренировочного зала было жарко и шумно. Десятка два существ разных рас отрабатывали удары на манекенах, фехтовали друг с другом, метали ножи в мишени. Воздух был насыщен запахом пота, металла и магии, той особой, боевой магии, которая пахнет озоном и горелой плотью одновременно.

Инструктор, огромный торг с кристаллом во лбу, оглядел Нарака с ног до головы и хмыкнул.

— Тощий. Щуплый. Чешуя тонкая. Долго не протянешь.

— Я тоже рад познакомиться, — ответил Нарак. — А где тут у вас раздевалка для новеньких?

Торг оскалился, наверное, это должна была быть улыбка.

— Остроумный. Посмотрим, как ты заговоришь после первой тренировки. Становись в строй, Поэт. Сегодня у нас работа с кристаллами ближнего боя. Надеюсь, ты хоть что-то умеешь, кроме как превращать существ в садовые растения.

— Я превращаю не в растения, — поправил Нарак, занимая место в строю. — Я превращаю в то, что им действительно идёт. Крак-Тору, например, очень шли щупальца. Придавали его облику загадочность.

Несколько бойцов хмыкнули. Кто-то даже усмехнулся. Торг нахмурился, но промолчал. В этом мире, как быстро понял Нарак, юмор ценился не меньше, чем боевые навыки. Возможно, потому что здесь, на грани смерти, умение рассмешить было почти таким же редким даром, как умение выжить.

Тренировка длилась до вечера. Нарак работал на пределе сил, вспоминая то, что знал когда-то, и учась тому, чего не знал никогда. Кристаллы здесь использовали иначе, чем в его родном мире: их вставляли не только в оружие, но и в доспехи, и прямо в тело, создавая своеобразные магические татуировки, усиливающие природные способности. Это было эффективно. И это было уродливо. Каждый кристалл, вживлённый в плоть, казался Нараку надругательством над естественной красотой тела, над той гармонией, которую природа создавала миллионы лет эволюции.

— Не нравится? — спросил его вечером один из бойцов, молодое существо с кристаллами на висках, от которых к глазам тянулись тонкие светящиеся нити. — Мне тоже не нравилось поначалу. А потом привык. Здесь быстро привыкаешь ко всему.

— Я не хочу привыкать, — ответил Нарак. — Я хочу выжить и уйти. Привычка — это первый шаг к тому, чтобы считать это место своим домом.

— А разве не так? — удивился боец. — Где ты, там и дом. Так говорят мудрецы.

— Мудрецы говорят много глупостей, — отрезал Нарак. — Особенно когда пытаются оправдать собственное бессилие.

Боец пожал плечами и отошёл. А Нарак остался сидеть на скамье, глядя, как в высокие окна зала вливаются сумерки, окрашивая всё вокруг в сине-фиолетовые тона. Он думал о том, что сутки, проведённые здесь, показались ему длиннее, чем целый год скитаний по мирам. И о том, что впереди у него, возможно, девяносто девять таких же суток. А может, и меньше. Может, завтрашний бой станет последним, и тогда все эти размышления о судьбе и привычке потеряют всякий смысл.

Но где-то глубоко внутри, под чешуёй, под усталостью, под цинизмом, теплился крошечный огонёк, тот самый, что заставлял его когда-то становиться чемпионом, потом бежать от славы, потом скитаться по мирам, а теперь, снова выходить на песок. Огонёк этот назывался жизнью. И пока он горел, Нарак знал: он будет драться. Будет превращать. Будет искать рифмы даже в крови и песке. Потому что именно это и значит быть собой. Даже если это «собой» сейчас находится в казарме для гладиаторов, в чужом мире, без надежды на свободу и без права на покой.

Хроника четвёртая

Это было на исходе седьмого часа после заката, когда масляные лампы в казарме уже начинали коптить, а воздух становился таким густым от пота, прелой соломы и застарелой боли, что его можно было резать ножом. Корр сидел на своём месте, у стены, где камень был чуть теплее от проходящей где-то глубоко внизу трубы с горячей водой, — и чистил клинок. Движения его были медленными, почти сонными, но всякий, кто знал его хотя бы день, понимал: в этой медлительности нет ни капли расслабленности. Просто зверь, который давно усвоил: спешка отнимает силы, а силы здесь была единственной валютой, которая ещё имеет хождение.

Эцурей. Вожак. Так его называли уже третий год, хотя сам он предпочитал думать о себе иначе. Корр, просто Корр, без титулов. Два метра ростом, сто сорок килограммов мышц, костей и шерсти, покрывающей тело плотным коричневатым мехом, который к зиме становился гуще, а к лету выгорал до желтизны на плечах и загривке. Рога: два витых отростка, расходящихся от висков, он спиливал сам, ножом, чтобы не цепляться за низкие притолоки и чтобы в бою не давать лишней опоры противнику. Копыта на ногах он подковывал самодельными металлическими накладками, здесь, в казарме, был мастер, который делал это за еду, но Корр привык всё делать сам. Привычка, оставшаяся из тех времён, когда он ещё был свободным и пас стада на восточных склонах, где трава по пояс и ветер пахнет солью с моря.

Те времена кончились семь лет назад. Семь лет, три месяца и, кажется, двенадцать дней. Он не считал, но как-то само считалось, помимо воли.

В казарме было тихо. Не той тишиной, которая бывает от покоя, а той, когда все устали настолько, что даже дышат через раз. Кто-то спал, разметавшись на соломенных тюфяках. Кто-то тихо переговаривался в углу. Кто-то, как Корр, занимался своим делом, не мешая другим и не привлекая внимания.

Новенький сидел у противоположной стены, спиной к камню, обхватив колени руками. Чешуя его тускло поблескивала в свете ламп: мелкая, частая, с зеленоватым отливом.Шауглиш. Корр видел таких раньше, в других мирах, на других аренах. Обычно они были быстры, но хрупки, их тонкая чешуя защищает хуже, чем шкура или мех, а кости у них тоньше, чем у других. Этот, впрочем, отличался от прочих. Не внешне, внешне как раз ничего примечательного, а взглядом. Смотрел не так, как смотрят обречённые. Смотрел так, словно всё происходящее вокруг было для него лишь спектаклем, в котором он по недоразумению оказался на сцене.

Корр провёл тряпкой по клинку, проверяя остроту большим пальцем. Хорошо. Можно было отложить нож, но он не откладывал. Руки должны быть заняты, когда в голову лезут мысли. Иначе мысли начинают брать верх, а этого Корр не любил.

— Слышь, шауглиш, — подал голос Хорайя, торг, лежавший на нарах в трёх шагах от новенького. — Ты чего сидишь, как девка? Иди к нам. Или боишься, что съедим?

Торг был глуповат, все торги глуповаты, это их природа, но вреда в нём было не больше, чем в телёнке. Просто хотел привлечь внимание, почувствовать себя старшим. Корр знал эту манеру: новенькие всегда вызывают у остальных смесь любопытства и желания утвердиться за их счёт.

Новенький поднял голову. В свете ламп блеснули глаза: красные, с вертикальным зрачком, совсем как у кошек, которых Корр видел в детстве.

— Боюсь, — сказал он спокойно. — Но не вас. Себя боюсь. Вдруг понравится здесь настолько, что захочется остаться навсегда.

Торг замер, переваривая сказанное. Потом хмыкнул, не зная, смеяться или обижаться.

— Шутишь, что ли? — спросил он наконец.

— Стараюсь, — ответил новенький. — Шутка, единственное оружие, которое у меня ещё не отобрали. Входной досмотр, знаешь ли, был весьма тщательным.

Кто-то из спящих заворочался, кто-то приподнялся на локте. В казарме вообще редко кто-то спал всю ночь по-настоящему, так, дремали вполглаза, готовые в любой момент вскочить по тревоге или по нужде. Сейчас несколько гладиаторов явно прислушивались к разговору.

Корр продолжал чистить клинок, но краем глаза следил за новеньким. Тот говорил не так, как говорят здесь. Слишком правильно. Слишком... как бы это назвать? Корр вспомнил слово, которое слышал давно, ещё в детстве, от старика, учившего его пасти стада: «книжно». Старик говорил: «Книжные слова — это как чужая шерсть, к своей не приживаются». Но у этого ящера чужая шерсть приживалась как-то очень естественно.

— Ты поэт, что ли? — спросил кто-то из угла. Корр не видел кто, но голос узнал — Ирк, круханиец, один из самых опасных в отряде, если, конечно, круханийцы вообще могут быть опасными в обычном смысле. Они все немного не от мира сего.

— Был когда-то, — кивнул новенький. — Теперь, видимо, снова гладиатор. Эволюция, так сказать, вспять.

— Чего? — не понял торг.

— Бывают эволюции вперёд, от простого к сложному. А бывают назад, когда сложное становится простым. Я вот из поэтов в гладиаторы. А ты?

Хорайя задумался. Думал он медленно, и видно было, как под толстой шкурой перекатываются тяжёлые, неповоротливые мысли.

— Я всегда был гладиатором, — сказал он наконец. — Родился в рабстве, в рабстве и помру.

— Не факт, — отозвался новенький. — Помереть можно по-разному. Можно рабом, можно свободным. Даже если цепь на шее, в голове она не обязана быть.

Наступила тишина. Корр отложил клинок и посмотрел на новенького в упор. Тот встретил взгляд спокойно, не отвёл глаз, не занервничал. Интересно. Очень интересно! Мало, кто выдерживал взгляд Корра дольше пары секунд. Этот же смотрел так, словно оценивал не хуже, чем его самого оценивали.

— Ты о чём это? — спросил Корр. Голос его прозвучал низко, раскатисто, как дальний гром.

— О свободе, — просто ответил новенький. — О том, что её можно носить в себе, даже когда вокруг стены. О том, что цепь на шее — это ещё не всё. Есть цепи потяжелее. Например, привычка считать себя рабом. Или вера в то, что хозяева на самом деле сильнее тебя.

— Хозяева сильнее, — подал голос кто-то из темноты. — У них кристаллы, у них магия, у них стены и стража. А у нас что? Шкуры да руки.

— У нас руки, — кивнул новенький. — И головы. И то, что мы умеем делать этими руками и головами. Кристаллы — это всего лишь камни. Магия — всего лишь сила, которую кто-то вложил в эти камни. А стены... стены рушатся, если достаточно долго бить в одно место.

— Ты предлагаешь бунт? — напрягся Ирк. В голосе его появились металлические нотки. Круханийцы не любят, когда кто-то предлагает идеи. Они любят, когда есть приказ и есть его выполнение. Всё остальное для них лишний шум.

— Я предлагаю подумать, — поправил новенький. — Просто подумать. Бунт — это действие. А действию должна предшествовать мысль. Иначе это не бунт, а суета.

Корр смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается что-то странное. То ли раздражение, то ли любопытство, то ли давно забытое чувство, которое он испытывал в детстве, когда старик рассказывал ему о звёздах и о том, что где-то там, за облаками, есть миры, где нет ни хозяев, ни рабов, ни арен, ни кристаллов. Только трава, ветер и свобода.

— Ты много говоришь, шауглиш, — сказал Корр. — А что ты делал там, откуда пришёл? Тоже говорил?

— Тоже говорил, — усмехнулся новенький. — И делал. Был чемпионом. Пятьдесят три победы на арене, тридцать две из них были магические. Потом понял, что это не моё, и ушёл. Скитался по мирам, сочинял стихи. Пока не попал сюда.

— Чемпион и ушёл? — недоверчиво переспросил Хорайя. — Врёшь.

— Зачем мне врать? — пожал плечами новенький. — Правда здесь ничем не хуже лжи. И там, и там слова. Просто одни ближе к истине, другие дальше.

Корр молчал, переваривая услышанное. Чемпион, который ушёл с арены, потому что понял, что это не его, такое было трудно представить. Он сам никогда не был чемпионом. Был просто бойцом, потом старшим бойцом, потом вожаком. Не потому, что хотел, а потому, что так сложилось. Потому, что когда ты сильнее и опытнее остальных, они сами начинают смотреть на тебя как на вожака. И отказаться от этого означало обречь их на гибель. Потому что без вожака стадо разбежится, и хищники растащат всех поодиночке.

— А ты, — новенький вдруг посмотрел прямо на него, — ты здесь за старшего, я вижу. И давно?

— Три года, — ответил Корр. — Если считать по этому миру.

— Три года — это много, — кивнул новенький. — Три года на арене, три года в казарме, три года смотреть, как твоих людей убивают одного за другим. И что, никогда не хотелось ничего изменить?

Корр почувствовал, как внутри закипает злость. Кто этот шауглиш, чтобы задавать такие вопросы? Он здесь всего второй день, а уже лезет с разговорами о свободе и изменении. Не знает, сколько народу перемерло за эти три года. Не знает, сколько раз Корр сам хоронил товарищей и утирал кровь с песка после боёв. Не знает, что значит быть вожаком, когда за твоей спиной сорок глоток, готовых перегрызть друг другу горло, если ты хоть на миг ослабишь контроль.

— Ты многого не понимаешь, щауглиш, — сказал Корр, и голос его прозвучал жёстче, чем он хотел. — Здесь нечего менять. Здесь можно только выживать. Кто пытался менять тех уже давно нет.

— А ты пробовал? — спросил новенький. В голосе его не было вызова, только любопытство. — Ты лично пробовал?

Корр промолчал. Пробовал ли он? Однажды, года два назад, когда умер старый вожак, которого Корр сменил на этом посту. Тогда они чуть не подняли бунт, существ десять самых отчаянных. Хотели ночью перерезать стражу, прорваться к воротам и уйти в горы. Корр тогда был среди них, даже нож точил специально для этого. Но кто-то донёс, и наутро всех зачинщиков вывели на арену и устроили показательную казнь. Корра не тронули, то ли не знали, что он тоже был в заговоре, то ли просто не захотели терять хорошего бойца. Но с тех пор он зарекся даже думать о бунте. Потому что цена ошибки, не его жизнь, а жизнь тех, кто за ним пойдёт.

— Я пробовал, — сказал он наконец. — И теперь не пробую. Хватит.

Новенький кивнул, словно ожидал именно такого ответа.

— Понимаю, — сказал он. — Страх за других — это тяжелее, чем страх за себя. Когда ты один, ты можешь рискнуть всем. Когда за тобой другие, ты уже не можешь рискнуть ничем.

Корр удивлённо посмотрел на него. Этот чешуйчатый понимал. Действительно понимал, не просто говорил красивые слова. Откуда?

— Ты тоже был вожаком? — спросил Корр.

— Был, — кивнул новенький. — В другой жизни, в другом мире. Там у нас было всё по - другому, но суть та же. Кто-то ведёт, кто-то идёт. Кто-то отвечает за тех, кто идёт за ним. Потом я устал отвечать. Ушёл в поэты. Думал, что поэтам не за кого отвечать, кроме как за рифму. Оказалось, и за рифму надо отвечать. И за каждое слово, сказанное вслух.

— Ты про ту песню? — встрял Хорайя. — Про которую стражники говорили, что из-за неё тебя сюда?

— Про неё, — усмехнулся новенький. — Сочинил пару строчек о дочери аристократ - губернатора. Очень нежных, очень... компрометирующих. Гонорар был хорош, а расплата, вот она, перед вами.

Кто-то засмеялся. Смех был не злой, а скорее понимающий. Здесь все знали цену словам, сказанным не в то время, и не в том месте.

— А что за строчки? — спросил молодой парень, чакри, сидевший у двери. Лица его Корр не видел, но голос был любопытный, почти детский.

— Не помню уже, — отмахнулся новенький. — Было и прошло. Слова имеют привычку улетать, когда их перестаёшь удерживать в памяти. Остаётся только то, что действительно важно.

— А что важно? — спросил парень.

— Для меня сейчас важно не сдохнуть в ближайший месяц, — усмехнулся новенький. — И, если повезёт, не сойти с ума от здешней... эстетики. У вас тут красиво, но как-то слишком однообразно. Кровь, песок, кристаллы, смерть. Хочется разнообразия.

— Разнообразие будет завтра, — подал голос Ирк. — Завтра у тебя бой с тройкой. Если выживешь, будет разнообразие послезавтра, ну а если нет, то разнообразие закончится навсегда.

— Обнадёжил, — кивнул новенький. — Спасибо. Буду знать, к кому обратиться за порцией оптимизма в трудную минуту.

Ирк фыркнул, но промолчал. Круханийцы вообще редко вступают в долгие разговоры, им проще ударить, чем говорить. Но Ирк был не простым круханийцем. Он был одним из тех, кто выжил здесь дольше других, а значит, умел не только бить, но и думать. Хотя бы немного.

Корр снова взял клинок и провёл тряпкой по лезвию, хотя оно уже и так блестело. В голове его крутились слова новенького. «Страх за других — это тяжелее, чем страх за себя». Верно. Очень верно. Только вот откуда этот чешуйчатый знает? Он же сам сказал, что ушёл из вожаков в поэты. Ушёл, потому что устал отвечать. Значит, понимает цену ответственности.

— Эй, поэт, — позвал Корр. — Как тебя звать-то?

— Нарак, — ответил новенький. — А тебя, я слышал, Корр?

— Корр, — кивнул вожак. — Ты завтра с тройкой дерёшься. Это тяжёлый бой. Тройка — это три бойца из разных миров, они работают в связке. Один бьёт спереди, другой с фланга, третий колдует сзади. Если не знаешь, как с ними быть подумай об этом сейчас.

— Буду благодарен за совет, — серьёзно сказал Нарак.

Корр отложил клинок и поднялся. Ростом он был выше Нарака почти на голову, и в полумраке казармы его фигура казалась ещё массивнее, почти глыбой.

— Слушай сюда, — сказал он, подходя ближе. — Первое: не давай им окружить себя. Держи дистанцию, двигайся так, чтобы они постоянно мешали друг другу. Второе: колдуна бей первым. Он самый опасный, потому что работает на расстоянии. Третье: если кто-то из них упадёт не добивай сразу. Может, притворяется. Добьёшь, когда будешь уверен в его ранах. Понял?

— Понял, — кивнул Нарак. — Спасибо.

— Не за что, — буркнул Корр и вернулся на своё место.

Разговор угас сам собой. Кто-то снова лёг спать, кто-то завозился на нарах, переворачиваясь с боку на бок. Нарак остался сидеть у стены, глядя в темноту перед собой. Корр некоторое время наблюдал за ним, потом тоже отвернулся.

Мысли не отпускали. Три года он здесь. Три года смотрит на новых, которые приходят и уходят. Большинство уходят быстро, cначала на арену, потом с арены прямо в яму. Некоторые задерживаются, становятся своими. А этот... этот был другой. Не потому, что говорил красиво, красиво говорить умеют многие, особенно поэты. А потому, что в его словах была правда. Та самая правда, которую Корр сам чувствовал, но не умел выразить.

«Цепь на шее — это ещё не всё. Есть цепи потяжелее. Привычка считать себя рабом». Вот ведь как сказал! А ведь верно. Корр давно уже не чувствовал себя рабом, он был вожаком, он принимал решения, от которых зависели жизни. Но внутри, глубоко, сидела та самая цепь. Привычка к тому, что ничего не изменить. Привычка к тому, что арена — это навсегда. Привычка к тому, что свобода — это только в песнях стариков, которые рассказывали о временах, когда не было ни кристаллов, ни хозяев, ни рабов.

А если старики не врали? Если правда можно было жить иначе? Если правда можно было уйти в горы и пасти стада, как когда-то в детстве?

Корр тряхнул головой, отгоняя мысли. Глупости. Сказки. Здесь, в этом мире, на этой арене, нет места сказкам. Здесь есть только песок, кровь и кристаллы. И тот, кто выживает сегодня, чтобы умереть завтра.

И всё же...

Он посмотрел в сторону Нарака. Тот сидел всё так же, обхватив колени, и смотрел в одну точку. В тусклом свете ламп его чешуя отливала зеленью, и в этом было что-то почти красивое, если бы не обстановка.

— Эй, поэт, — тихо позвал Корр.

Нарак повернул голову.

— Ты говорил про свободу, которую можно носить в себе. Как это?

Нарак помолчал, потом ответил:

— Это просто. Ты должен помнить, кто ты есть на самом деле. Не гладиатор, не раб, не вожак. А тот, кем ты был до того, как всё это началось. Тот, кем ты станешь после. Тот, кто смотрит на всё происходящее со стороны и говорит: это не я. Это только оболочка. А я — внутри.

Корр задумался. Кем он был до того? Пастухом. Сын пастуха, внук пастуха. Он помнил запах травы после дождя, помнил, как в полдень стадо ложилось отдыхать, а он сидел на камне и смотрел на облака. Помнил, как впервые влюбился, в красивую девушку из соседнего племени, у которой были такие глаза, что он тонул в них, как в озере. Помнил, как отец учил его сушить траву. Помнил, как мать пела песни по вечерам, и голос её был теплее любого огня.

Всё это было, и никуда не делось. Просто завалилось под груду других воспоминаний,о крови, о боли, о смерти, о кристаллах, которые светятся в темноте, освещая путь к гибели.

— Я помню, — сказал Корр тихо, почти шёпотом. — Я помню траву.

— Значит, ты свободен, — ответил Нарак. — Хотя бы наполовину.

Корр хмыкнул и отвернулся. Спать. Надо спать. Завтра будет день, завтра будут бои, завтра кто-то умрёт, а кто-то выживет. И ему, вожаку, надо быть готовым ко всему.

Но перед тем, как провалиться в сон, он ещё долго смотрел в темноту и думал о траве. О той самой траве, которая росла на восточных склонах, где ветер пах солью, а облака плыли так медленно, что можно было следить за ними часами.

Утро началось с лязга открывающихся дверей и грубых голосов стражников. Корр встал, как всегда, первым, привычка, выработанная годами. Растолкал молодых, которые вечно норовили проспать раздачу еды, проверил, все ли на месте, пересчитал головы. Сорок два. На два меньше, чем неделю назад, но всё равно нормально. Для казармы гладиаторов сорок два — это почти богатство.

Нарак тоже встал, потянулся, и Корр заметил, как под чешуёй перекатываются мышцы. Тощий, но жилистый. Такие часто живут дольше, чем кажется, потому что у них есть скорость и выносливость. Если ещё и голова варит, вообще золотой боец.

Раздача еды была ритуалом, почти священным. Каждый получал свою порцию: миску похлёбки, ломоть хлеба, кружку воды. Корр следил, чтобы никого не обделили, чтобы сильные не отнимали у слабых, чтобы всё было по справедливости. Не потому, что он был добрым,таких здесь не бывает, а потому, что голодный боец дерётся хуже сытого. А от того, как подерутся сегодня его люди, зависела его собственная жизнь.

Нарак ел молча, сосредоточенно, не поднимая глаз. Хорайя, сидевший рядом, пытался заговорить с ним, но получал только односложные ответы и вскоре отстал. Ирк сидел в углу, наблюдая за всеми своими пустыми глазами, в которых, казалось, ничего не отражается. На самом деле Ирк видел всё. Круханийцы вообще видят больше, чем кажется, просто не показывают этого.

После завтрака был час отдыха. Можно было сидеть, лежать, разговаривать, тренироваться во дворе, если есть силы. Корр обычно в этот час обходил своих людей, говорил с каждым, узнавал, у кого какие проблемы, кто как себя чувствует. Сегодня он начал с Нарака.

— Ну как, готов к бою? — спросил он, присаживаясь рядом на корточки.

— Готов, — кивнул Нарак. — Насколько можно быть готовым к тому, чего не знаешь.

— Тройку я тебе описал. Остальное, как пойдёт. Главное, что тебе нужно, не давать себя зажать. Двигайся, уходи, бей не в силу, а в слабость. У каждого есть слабость. Даже у тройки.

— У меня кристалл почти пустой, — сказал Нарак, вынимая из мешочка мутно-зелёный осколок. — Осталось на один хороший удар. Может, на два слабых.

— Значит, бей один раз, но наверняка, — ответил Корр. — Ты вчера говорил про превращение. Это сильная штука. Если попадёшь в одного, остальные на секунду отвлекутся. Этой секунды хватит, чтобы уйти или добить.

Нарак посмотрел на кристалл, потом на Корра.

— А ты почему мне помогаешь? — спросил он прямо. — Я здесь чужой. Тебе какое дело?

Корр помолчал, подбирая слова.

— Может, никакого, — сказал он наконец. — А может, есть. Ты вчера говорил про свободу. Я не знаю, правда это или нет. Но я давно не слышал таких слов. И тот, кто их говорит, заслуживает шанса.

— Шанса на что?

— На то, чтобы доказать, что слова чего-то стоят.

Нарак усмехнулся.

— Слова всегда стоят только того, кто их говорит. Если я сегодня умру на арене, мои слова умрут вместе со мной. Если выживу, может, они останутся в ком-то из вас. И тогда, может быть, прорастут.

— Как трава? — спросил Корр, вспомнив ночной разговор.

— Как трава, — кивнул Нарак. — Трава растёт везде, где есть почва и вода. Даже на камнях растёт, если достаточно дождей.

Корр поднялся, хлопнул его по плечу (чешуя оказалась твёрже, чем он думал) и пошёл дальше. Разговор с Хорайей, разговор с Ирком, разговор с молодым чакри, который сегодня тоже должен выходить на арену. Обычные разговоры, обычные слова. Но в голове всё время крутилось: «Трава растёт везде, где есть почва и вода».

Час отдыха кончился быстро. Стражники открыли ворота, и гладиаторов начали выводить во двор, на разминку перед боями. Корр шёл в середине колонны, как всегда, держась так, чтобы видеть всех и чтобы все видели его. Мимо проплывали стены, решётки, клетки с теми, кто ждал своей очереди. Запах крови витал в воздухе постоянно, даже когда боёв не было, он въелся в камни, в песок, в дерево, в кожу.

На разминочном дворе было уже многолюдно. Бойцы из других казарм, из других отрядов, разминались, переговаривались, косились друг на друга. Здесь, как и везде, действовали свои законы: сильные отбирают лучшее место, слабые жмутся к стенам. Корр сразу занял позицию у дальней стены, где было больше тени и меньше толкотни. Его люди подтянулись следом, образовав полукруг.

Нарак стоял чуть в стороне, разглядывая других бойцов. Корр видел, как он оценивает каждого, как взгляд его скользит по фигурам, по оружию, по кристаллам, вставленным в доспехи и в тела. Профессионал. Бывший чемпион. Такое не забывается.

— Тройка уже здесь, — сказал Ирк, подходя к Корру. — Вон те, у дальних ворот.

Корр посмотрел. Трое: дыкли с мечом и щитом, огромный торг с дубиной, утыканной кристаллами, и круханиец с пустыми глазами и посохом, на конце которого вращался мутный шар. Слаженная команда, которая работает вместе не первый бой.

— Вижу, — кивнул Корр. — Маг опытный, судя по посоху, торг, мясо, но медленный. дыкли быстрый, но без кристаллов, только на физике.

— Шауглишу не позавидуешь, — хмыкнул Ирк. — Против такой тройки даже я бы подумал, прежде чем выходить.

— А ты выходил? — спросил Корр.

— Выходил два раза. Один раз выжил, второй раз сам видишь.

Ирк показал на шрам через всю грудь, багровый, рваный, заживший кое-как.

— Значит, шанс есть, — заключил Корр.

— Шанс есть всегда, — согласился Ирк. — Вопрос в цене.

Они ещё немного постояли, наблюдая, как тройка разминается, перебрасываясь короткими фразами. Потом Корр подозвал Нарака.

— Смотри, — сказал он, указывая на тройку. — Маг всегда чуть позади, он не любит ближнего боя. Торг прикрывает его справа, а дыкли слева. Если пойдёшь на мага, они оба бросятся защищать. Если пойдёшь на торга, маг ударит издали, а человек зайдёт с фланга. Понял?

— Понял, — кивнул Нарак.

— И ещё. У мага посох старый, видишь трещину у навершия? Если ударить туда, посох может сломаться. Без посоха маг просто круханиец с пустыми глазами.

Нарак присмотрелся. Действительно, трещина была, тонкая, едва заметная, но опытный глаз её видел.

— Спасибо, — сказал он.

— Не за что, — отозвался Корр. — Возвращайся живым. Поговорим ещё.

Разминка закончилась быстро. Стражники начали выкликать имена, распределяя бойцов по аренам. Нарака вызвали одним из первых. Он поднялся, поправил мешочек с кристаллом на поясе и пошёл к воротам, не оглядываясь.

Корр смотрел ему вслед и думал о том, что в этом шауглише есть что-то, чего нет в других. Может быть, то самое умение носить свободу внутри, может, просто слова, которые звучат как песня, даже когда говоришь о самом страшном.

— Вернётся? — спросил Харайя, подходя сзади.

— Не знаю, — ответил Корр. — Посмотрим.

— А если вернётся, что тогда?

Корр повернулся и посмотрел на торга. В его маленьких глазках светилось любопытство, редкое для торгов чувство.

— Если вернётся, — медленно сказал Корр, — тогда, может быть, мы его послушаем ещё раз. Про свободу. Про цепи. Про то, что можно носить внутри.

— А зачем? — не понял здоровяк.

— Затем, что слушать такие вещи полезно, — ответил Корр. — Даже если не веришь, особенно если не веришь.

Он отошёл к стене и сел на корточки, прислонившись спиной к тёплому камню. Вокруг кипела жизнь, бойцы разминались, спорили, готовились к выходу. Где-то за стенами уже слышался гул толпы, ждущей зрелища. А Корр сидел и ждал. Ждал, вернётся ли ящер, ждал, чтобы услышать его снова.

Потому что в словах этого Нарака была правда. Та самая, которую он сам чувствовал, но не умел сказать. И если эта правда поможет кому-то из его бойцов выжить ,тогда, стоило слушать. Стоило верить, хотя бы немного.

Хроника пятая

Теперь, стоя на арене, Нарак смотрел на три фигуры, которые выходили из противоположного тоннеля, и чувствовал, как где-то глубоко внутри, под слоями страха и усталости, просыпается что-то древнее, то самое, что заставляло его предков, шауглишей, выползать из болотных топей на охоту, когда голод становился сильнее инстинкта самосохранения.

Первый, которого он узнал по тяжёлой, размеренной поступи, был дыкль. Копытные не часто попадали в гладиаторы, их ценили как рабочих и грузчиков, в крайнем случае воинов, но этот, судя по шрамам, покрывавшим всё тело от лодыжек до макушки, сам выбрал путь насилия, Корр тоже был дыклем, так что на арене они представляли реальную угрозу. Рога, закрученные в тугие спирали, венчали его голову, и на каждом витке висели медные кольца, позвякивавшие при каждом движении. В левой руке он держал щит из дублёной кожи, окованный бронзой по краю, а в правой меч с широким лезвием, заточенным и острым. Дыкли не блистали умом, но их хватало на то, чтобы запомнить один простой урок: бей первым, бей сильно, и враг не поднимется. За его спиной, заслоняя полнеба, двигался торг.

Огромный, даже по меркам своей расы, торг походил на гору, которая обрела ноги и злобу. Шерсть на его плечах свалялась в колтуны, в которых застряли куски костей и засохшая грязь. Лицо, плоское, с глубоко посаженными глазами, не выражало ничего, кроме привычной, въевшейся в поры жестокости. Дубина в его руках была не просто куском дерева, а в её навершие были впаяны магические кристаллы, тускло мерцавшие в сумерках, и каждый такой камень, Нарак знал это по опыту, добавлял удару вес целой повозки. Один торг уже сломал ему ребро во дворце губернатора, и теперь при каждом вдохе что-то хрустело с левой стороне груди, напоминая о том, что кости срастаются неправильно, когда у тебя нет времени на долгий отдых.

Третьего Нарак разглядел не сразу, потому что тот держался позади, в тени, которую отбрасывал торг, и только когда троица остановилась в десятке шагов от него, он заметил круханийца. Лысая голова, гладкая, как речной камень, поблёскивала в свете факелов, но глаз на ней не было, лишь две чёрные впадины, уходящие вглубь черепа, и от этого взгляда, направленного прямо на него, Нараку стало не по себе. Четырёхпалые руки круханийца лежали на посохе, который был выше его роста, и на конце этого посоха, в железной оплётке, вращался шар. Шар был мутным, грязно-белым, как глаз мертвеца, и вращался он медленно, без остановки, создавая ощущение, что мир вокруг него тоже начинает кружиться, терять очертания. Нарак знал круханийцев. Их нередко можно было встретить в Моргистрау — они держались особняком, и обожали свои подземные храмы, где поклонялись своему великому Круху. Но тот факт, что один из них оказался здесь, на арене, говорил о том, что сегодняшняя игра стоила губернатору немалых денег.

Зрители, сидевшие на каменных ступенях амфитеатра, зашевелились. Их было не меньше сотни тысяч, все в масках или с лицами, скрытыми капюшонами, и каждый заплатил за место столько, сколько простой ремесленник не зарабатывал за год. Они пришли смотреть смерть, и Нарак собирался дать им это зрелище, но не своей смертью. По крайней мере не сегодня.

Первым двинулся дыкль. Он сделал шаг вперёд, приподнял щит, закрывая корпус, и меч его описал полукруг в воздухе, то был классический проверочный удар, ленивый, как у человека, который уверен, что жертва никуда не денется. Нарак отступил на полшага, чувствуя, как песок скрипит под босыми ступнями, и в этот момент мир вокруг него дрогнул.

Это было похоже на удар колокола, который звучит не в ушах, а где-то внутри черепа, заставляя зубы ныть от резонанса. Воздух потемнел, факелы погасли, и когда они зажглись снова, Нарак стоял не на песке арены, а в диких зарослях в джунглей.

Листья размером с тело взрослого шауглиша свисали с веток, с которых капала вода, тёплая, липкая, пахнущая гнилью и цветами одновременно. Земля под ногами была мягкой, податливой, и в ней копошилось что-то живое, миллионы мелких существ, которые жили своей жизнью, не обращая внимания на то, что над ними разверзлась бездна между мирами. Зрители остались на местах, Нарак видел их, сидящих на тех же каменных ступенях, но теперь ступени эти парили в воздухе, окружённые туманом, и лица зрителей были спокойны, как будто смена декораций была для них привычным делом. Для кого-то так и было, для тех, кто платит платиной за развлечения, любое чудо становится товаром.

Дыкль не стал ждать, пока Нарак освоится. Он бросился вперёд, копыта вминают влажную землю, разбрызгивая грязь, и меч его идёт снизу, в живот, тот самый удар, который ставят на бойнях, чтобы выпустить кишки одним движением. Нарак прыгнул не назад, а вбок, в кусты, и листья хлестнули его по лицу, оставляя мокрые следы. Он не видел дыкля, но слышал его дыхание: тяжёлое, хриплое, с присвистом, который всегда бывает у копытных, когда лёгкие работают на пределе. Торг остался на месте, переминаясь с ноги на ногу, а круханиец стоял неподвижно, как изваяние, и шар на его посохе вращался всё быстрее, разгоняя туман вокруг себя.

Нарак вынырнул из кустов с другой стороны, оказавшись у дыкля за спиной. Тот развернулся, но щит его был поднят слишком высоко, прикрывая голову, и Нарак ударил ногой по колену, туда, где дыкли всегда уязвимы, где сустав сгибается не так, как у других рас, и любой удар, нанесённый под правильным углом, может выбить конечность из строя. Дыкль охнул, пошатнулся, но меч его всё же достал Нарака, плашмя, по рёбрам, и от этого удара перехватило дыхание, а в глазах потемнело на мгновение. В следующий миг Нарак оказался ближе, чем дыкль ожидал, почти вплотную, и его пальцы, с короткими когтями, вцепились в рукоять меча, не давая поднять его для нового удара. Дыкль был сильнее, но Нарак был быстрее. Он вонзил зубы в запястье противника, туда, где кожа тоньше, где сосуды проходят ближе к поверхности, и солёный вкус крови заполнил рот. Дыкль заорал, выпустил меч, попытался ударить щитом, но потерял равновесие на скользкой от гниющих листьев земле и рухнул на спину, подминая под себя папоротник.

Нарак не стал добивать его сразу. Он откатился в сторону, поднял меч и встал, чувствуя, как рваная рана на боку пульсирует болью, синхронной с ударами сердца. Дыкль поднимался, тяжело, неуклюже, опираясь на одну руку, и в его глазах, маленьких, заплывших жиром, Нарак увидел не страх, а ярость. Его ярость была хороша! Ярость делала его предсказуемым. Дыкль бросился снова, на этот раз без щита, просто грудью вперёд, надеясь задавить массой, и Нарак встретил его мечом, но не лезвием, а плашмя, отбивая удар в сторону, и в тот же миг его нога ушла в подсечку, и дыкль полетел лицом в грязь. Нарак прыгнул ему на спину, вцепился в рога, запрокидывая голову, и провёл лезвием по горлу: от уха до уха, глубоко, так, чтобы голосовые связки лопнули вместе с артериями. Кровь хлынула чёрной струёй, пачкая листья, и дыкль забился в агонии, копыта его выбили две ямы в земле, прежде чем он затих.

Мир дёрнулся снова.

Джунгли исчезли, растворились в белой вспышке, и когда зрение вернулось к Нараку, он стоял по колено в песке. Пустыня. Бесконечная, ровная, как стол, и небо над ней было не чёрным, а тёмно-синим, почти фиолетовым, усыпанным звёздами, которых он никогда не видел в Моргистрау. Ветер, сухой и горячий, обдувал его лицо, забивая песок в рану на боку, и каждый вдох отзывался острой иглой где-то под лопаткой. Зрители по-прежнему сидели на своих местах, но теперь амфитеатр парил над пустыней, и тени от факелов тянулись по песку длинными, искажёнными пальцами.

Торг наступал. Он делал это медленно, но неумолимо, как лавина, и каждый его шаг отдавался в земле дрожью, которую Нарак чувствовал подошвами. Дубина с кристаллами лежала на плече торга, и камни на ней светились мягким, красным светом, накапливая энергию для удара, который мог раздробить скалу. Нарак знал, что не сможет блокировать такую силу. У него не было щита, не было доспехов, только короткий меч дыкля, который в его руке казался игрушкой. Но у него была скорость, и у него была голова, которая, несмотря на все сотрясения, всё ещё работала, находя лазейки там, где их не было.

Он бросился не на торга, а в сторону, заставляя того развернуться, и дубина опустилась в то место, где Нарак стоял секунду назад, подняв тучу песка и пыли. Кристаллы на дубине вспыхнули ярче, выбросив в воздух сноп искр, и Нарак почувствовал, как волна жара опалила ему спину. Торг зарычал, -- низкий, грудной звук, похожий на камнепад, — и снова занёс дубину, на этот раз для горизонтального удара, который должен был смести Нарака, как щепку. Нарак прыгнул, перекатился через голову, и дубина прошла в сантиметре от его затылка, выбив фонтан песка, который залепил глаза. Он отполз, моргая, чувствуя, как песчинки царапают роговицу, и услышал, как торг перехватывает дубину для третьего удара. Но его не будет!

Нарак метнул меч, не как копьё, не как метательное оружие, в котором он не был силён, а просто как последнюю надежду, вложив в бросок всё оставшееся в теле отчаяние. Лезвие вонзилось торгу в плечо, неглубоко, не смертельно, но достаточно, чтобы тот взревел от боли и на секунду замешкался, пытаясь вытащить чужой клинок из собственной плоти. Этой секунды хватило. Нарак подскочил, прыгнул на торга, как кошка на быка, цепляясь за шерсть, за складки кожи, и его пальцы нашли дубину, выдирая её из ослабевшей хватки. Торг был силён, невероятно силён, но в его движениях не было точности, только грубая, животная мощь, и когда Нарак, извернувшись всем телом, ударил его дубиной по лицу, тот пошатнулся. Кристаллы на дубине вспыхнули в момент удара, и голова торга разлетелась, как переспелый фрукт, брызгами костей, крови и серого вещества, щедро оросив песок вокруг. Огромное тело рухнуло на колени, потом на бок, и несколько секунд его ноги ещё перебирали, вгрызаясь в пустыню, но мозг, размазанный по земле, не мог отдать последний приказ.

Мир дёрнулся снова, но Нарак уже перестал удивляться.

Теперь он стоял на каменном плато, под низким, свинцовым небом, с которого сыпался мелкий, колючий снег, не белый, а серый, похожий на пепел. Вокруг, насколько хватало глаз, простирались развалины: стены без окон, колонны без капителей, статуи без лиц, и ветер выл среди этих руин, как раненый зверь, жалеющий себя. Зрители смотрели сверху, и их лица в прорезях масок были неподвижны, но Нарак знал, что они чувствуют. Они чувствовали то же, что и он: близость конца. Оставался последний.

Круханиец стоял в центре плато, не сделав за время двух схваток ни шага. Его посох с вращающимся шаром был воткнут в трещину между камнями, и шар теперь вертелся с такой скоростью, что стал похож на мутный диск, размывающий очертания. Чёрные провалы глаз круханийца смотрели на Нарака, и в них не было ни злобы, ни страха, ни даже того холодного любопытства, которое он видел в глазах других убийц. Было только ожидание. Круханиец ждал, когда Нарак начнёт первым, потому что его магия круханийца работала на расстоянии, и он не нуждался в движении, чтобы убивать.

Нарак не подошёл. Он стоял на месте, переводя дыхание, и чувствовал, как рана на боку, та, что от меча дыкля, начала кровоточить сильнее, пропитывая штаны липкой влагой. Меч он потерял, застрявшим в плече торга, дубина валялась в пустыне, и в руках у него не было ничего, кроме камней, которые он мог поднять с земли. Камни не остановят мага, который способен сдвигать горы. Но у круханийца была слабость, и Нараку подсказали её ещё в до того, как они вышли на арену. Посох. Старый, потрескавшийся, с железной оплёткой, которая держала шар, и в этой оплётке, в том месте, где металл соединялся с деревом, зияла трещина. Тонкая, почти незаметная, но она была, и если ударить в неё с достаточной силой, посох сломается. А без посоха круханиец, Нарак знал это по наставлениям Корра, становится слепым и беспомощным, как червь, выброшенный на солнце.

Круханиец поднял руку, и воздух вокруг его пальцев заискрился. Шар на посохе замедлил вращение, а потом замер, и в его мутной глубине Нарак увидел что-то, от чего его чешуя встала дыбом. Он увидел себя. Не таким, каким был сейчас: израненным, уставшим, стоящим на коленях перед смертью, а таким, каким он мог бы стать. Поэтом, чьи песни поют на всех углах Моргистрау. Бардом, чьё имя произносят с уважением даже те, кто никогда не слышал его голоса. Свободным. Живым. Счастливым. Это было видение, и оно было лживым, Нарак понимал это всем нутром, но оно было таким прекрасным, что ноги сами понесли его вперёд, к посоху, к шару, к обещанию всего, чего он был лишён. Он сделал три шага, прежде чем его левая рука, та, на которой был шрам от недавней пытки, дёрнулась сама собой, и он остановился.

Против воли. Потому что его тело, наученное тысячей поединков, знало то, что голова забыла: нельзя идти к магу. Никогда. Магия обманывает, магия соблазняет, но в конце всегда остаёшься ты и твоя боль, и никого больше. Нарак зажмурился, разрывая зрительный контакт с шаром, и прыгнул в сторону, наугад, перекатываясь по камням, порезав ладони об острые края. Круханиец выбросил вперёд руку, и там, где только что стоял Нарак, воздух сжался в точку, а потом взорвался, выбив воронку в каменном плато. Осколки камня ударили Нарака в спину, в затылок, в плечи, но он уже был в движении, низко пригнувшись, петляя между руинами, заставляя мага тратить силы на то, чтобы угадать его траекторию. Шар на посохе снова завертелся, теперь в другую сторону, и каждая вспышка света из его глубины означала новый удар, который круханиец наносил вслепую, наугад, но каждый раз всё ближе к цели.

Нарак добежал до ближайшей колонны, упал за ней, прижимаясь спиной к холодному камню, и перевёл дух. Сердце колотилось где-то в горле, рана на боку пульсировала, и он чувствовал, как силы уходят с каждым ударом, как вода уходит сквозь пальцы. Ещё одна атака мага, и он не успеет увернуться. Надо было рискнуть. Надо было идти вперёд, прямо на посох, на эту трещину, которую он видел и которую круханиец, возможно, не считал уязвимостью, потому что за долгие годы никто не подходил к нему так близко, чтобы это использовать в свою пользу.

Он выскочил из-за колонны и побежал прямо на мага, не петляя, не пригибаясь, просто вперёд, как бегут на амбразуру, когда патроны кончились, а приказа отступать не было. Круханиец поднял обе руки, и шар на его посохе вспыхнул белым, ослепительным светом, ударив Нарака в глаза, выжигая всё, что было перед ним. Нарак зажмурился, но не остановился. Он бежал вслепую, выставив вперёд руки, и почувствовал, как пальцы коснулись дерева. Посох. Он схватил его обеими руками и рванул на себя, вкладывая в это движение весь вес своего тела, всю оставшуюся в нём ярость, всю боль, которую ему причинили, весь страх, который он так долго носил в себе. Посох треснул. Трещина в железной оплётке разошлась, как губа от удара, и шар, вырвавшись из своей клетки, покатился по камням, затухая, теряя мутный свет, превращаясь в обычный кусок стекла, ни на что не годный.

Круханиец замер. Его чёрные глазницы расширились, стали ещё глубже, ещё более пустыит, и он открыл рот, издав звук, не похожий ни на крик, ни на стон, ни на молитву. Это был звук существа, которое только что потеряло единственный орган чувств, связывавший его с миром, и теперь оно стояло среди руин, слепое, глухое, беспомощное, и ждало, когда придет конец. Нарак не заставил его ждать долго. Он поднял обломок посоха, тот, с заострённым концом, где железная оплётка оборвалась неровным краем, и вонзил его круханийцу в горло. Тот упал на колени, потом на четвереньки, потом замер, и его четырёхпалые руки ещё несколько секунд скребли по камню, пока последний отголосок жизни не покинул тело.

Зрители зааплодировали. Это был не взрыв восторга, не овация, а вежливое, размеренное хлопанье ладонью о ладонь, каким встречают удачную шутку или красиво поданное блюдо. Для них Нарак был не героем, а исполнителем, который отработал свой номер, и теперь они ждали следующего.

Мир дёрнулся в последний раз, возвращая Нарака на песок арены, под привычное небо Моргистрау, с его множеством звёзд и дымом от тысяч печей. Он стоял на ногах, но это было уже не стояние, а медленное падение, которое он растягивал усилием воли. Кровь из раны на боку текла не переставая, и он прижал к ней руку, чувствуя, как горячая жидкость просачивается между пальцев. Левая нога, повреждённая ещё в первом бою с дыклем, подгибалась, и он перенёс вес на правую, но и та дрожала, готовая подкоситься в любую секунду. В груди, где-то глубоко, хрипело и свистело каждое дыхание, и он знал, что это рваное ребро, которое торчит изнутри и трётся о лёгкое, как нож о точильный камень.

Он сделал шаг к выходу с арены, и пол под ногами качнулся. Ещё шаг. Ещё. В воротах, ведущих в подземелья, стоял смотритель зверинца: старый, облезлый торг с единственным глазом и кнутом, который он любил больше, чем своих детей, если они у него были. Он смотрел на Нарака без всякого выражения, как смотрят на скотину, которая сама пришла на бойню, избавив палача от лишних хлопот. Нарак прошёл мимо него, не поднимая глаз, и услышал, как за спиной лязгнула решётка, отрезая его от света, от зрителей, от всего, что ещё можно было назвать жизнью.

В подземелье пахло кровью и мочой, и этот запах был таким знакомым, таким домашним, что Нарак почти улыбнулся. Он прислонился к стене, сполз по ней вниз, сел на холодные камни, и только тогда позволил себе закрыть глаза. Боль накрыла его с головой, унося в темноту, и последнее, что он услышал перед тем, как провалиться в беспамятство, были шаги смотрителя, удаляющиеся по коридору, равномерные, спокойные, будто ничего особенного не случилось, будто сегодня, как и вчера, и как завтра, на арене просто убили трёх неудачников, а один счастливчик выжил, чтобы умереть в следующий раз.

Хроника шестая

Подземелья гладиаторской школы Моргистрау пахли так, как пахнут места, где смерть стала обыденностью, а жизнь лишь досадной помехой. Нарак привык к этому запаху за месяцы, проведённые в клетках и камерах, но сегодня в нём появился новый оттенок: пряный, сладковатый, похожий на аромат цветов, которые растут на болотах, заманивая насекомых в свои липкие объятия. Он лежал на нарах, перебирая пальцами потрескавшуюся чешую на предплечье, и слушал, как в соседней камере кто-то тихо напевал мелодию, которую он когда-то сочинил сам, в другой жизни, когда его голос принадлежал только ему. Песня оборвалась на полуслове, сменившись кашлем — сухим, надрывным, выворачивающим лёгкие наизнанку, — и Нарак понял, что пора вставать.

Корр появился на пороге его камеры, когда Нарак заканчивал перевязывать бок старой тряпкой, пропитанной чем-то вонючим, что здешний лекарь называл лекарством, а все остальные считали уксусом с добавлением надежды. Дыкль был огромен даже по меркам своей расы, и отсутствие рогов, спиленных под корень ещё в том бою, который привёл его в гладиаторы, делало его голову похожей на камень, обточенный морем до гладкости, но не до безобидности. Шрамы пересекали его лицо, грудь, руки, и в каждом из них была своя история, которую Корр рассказывал только тем, кого считал достойными, а достойных, по его собственному признанию, в этом мире было не больше трёх, и все они сейчас сидели в соседних лежанках, дожидаясь очередного боя.

— Вставай, поэт, — голос Корра был низким, с хрипотцой, которая появляется после того, как тебе перерезали горло, но перерезали недостаточно глубоко, чтобы убить, и достаточно глубоко, чтобы ты навсегда забыл, как звучал твой голос прежде. — Сегодня особый день. Нам сказали готовиться к чему-то большому. Кого-то привезли с другого конца мира, а может, и не из этого мира вовсе. За таких гостей зрители платят самоцветами.

Нарак поднялся, чувствуя, как каждое движение отзывается болью в ещё не заживших рёбрах, и кивнул. Он уже научился не задавать вопросов. Вопросы здесь были роскошью, которую могли позволить себе только те, кто собирался жить долго, а Нарак давно перестал строить планы на срок дольше, чем до заката. Он вышел в коридор, и там, прислонившись к стене с таким видом, будто стена была единственным, что удерживало его от падения, стоял Харайя.

Торг возвышался над ними обоими, и в тесном подземном переходе его плечи касались каменного свода, оставляя на нём следы шерсти и грязи. Лицо Харайи, плоское, с глубокими глазницами и широкими ноздрями, не выражало ничего, кроме привычной, въевшейся в каждую складку кожи усталости, но Нарак знал, что под этой маской скрывается нечто большее. Он видел, как Харайя разорвал чакри пополам в прошлом бою, и после этого весь вечер сидел в углу камеры, тихо раскачиваясь и повторяя одно и то же имя, женское имя, на языке, которого никто из них не понимал. Торги не плакали, но Харайя нашёл способ делать это без слёз.

— Ирк уже там, — сказал Харайя, и его голос прозвучал как камнепад, приглушённый расстоянием. — Он говорит, что чувствует что-то странное, что-то, что пахнет не смертью, а тем, что за ней.

Нарак поёжился. Круханийцы всегда знали больше, чем следовало, и Ирк был самым сведущим из них, кого Нарак встречал в своей жизни. Его лысая голова, гладкая и блестящая, как начищенный шлем, часто появлялась в самых неожиданных местах, а чёрные провалы глаз, в которых не было ни зрачков, ни белков, смотрели сквозь стены, сквозь тела, сквозь время, видели то, что не предназначалось для живых. Ирк никогда не пользовался посохом, как другие маги-круханийцы, потому что, как он однажды объяснил Нараку, его магия была не во внешних предметах, а в том, что остаётся после того, как все предметы сгниют и рассыплются в прах. Нарак тогда не понял, но запомнил, и теперь эти слова всплыли в памяти, окрашенные тревогой.

Они вышли на арену через главные ворота, как и положено известным гладиаторам, которые должны были сражаться сегодня. Но вместо привычного песка под ногами оказалась трава: жёсткая, колючая, серебристая, росшая на склоне холма, который уходил вниз, к реке, чья вода была чёрной, как смола, и не отражала неба. Зрители сидели на своих местах, и амфитеатр парил над этим холмом, отбрасывая тень, которая двигалась вместе с солнцем, хотя солнца на небе не было, только ровный, белесый свет, исходящий ниоткуда и проникающий повсюду. Ирк уже стоял в центре, скрестив руки на груди, и его лицо было обращено туда, откуда должен был появиться противник.

Красные псы: так они называли свою группу, и это название не было случайным. Тридцать семь гладиаторов, собранных из разных рас и разных уголков Святой Сверхдержавы, объединённых одной целью: выжить. Они не были друзьями в том смысле, в каком это слово используют люди, живущие на свободе, но они были чем-то большим, они были единственными, кто мог прикрыть твою спину в тот момент, когда весь мир рушится, и когда рядом нет никого, кроме того, кто утром украл у тебя хлеб, а вечером отдаст свою жизнь, чтобы ты успел нанести удар. Нарак видел, как Корр выстроил их в боевой порядок, и в этом построении было что-то от древних ритуалов, от тех танцев, которые пляшут перед охотой звери, знающие, что дичь сегодня сильнее их, но голод сильнее страха.

Они ждали. Полчаса, час, больше, время на арене всегда текло иначе, растягиваясь и сжимаясь в зависимости от того, как близко смерть. И когда он появился, Нарак сначала подумал, что это ошибка, что зрители, заплатившие за кровавое зрелище, будут разочарованы, потому что перед ними стоял простой насекомоподобный фот. Обычный, невысокий, с бледной кожей и тёмными волосами, падавшими на плечи, одетый в простой хитон без оружия и доспехов. Но потом фот поднял голову, и Нарак увидел его глаза: жёлтые, фасеточные, такие же, как у других фотов, но не холодные, а горящие изнутри тем огнём, который не даёт света, только жар, только обещание боли.

— Меня зовут Аштар, — сказал он, и голос его прозвучал не из горла, а откуда-то из глубины, из того места, где заканчивается тело и начинается нечто иное. — Мне не нужна ваша смерть, я пришёл за вашими душами. Моя коллекция насчитывает три тысячи двести семь видов разумных существ, и сегодня я надеюсь пополнить её вами. Не сопротивляйтесь, пожалуйста, так будет быстрее.

Корр не стал слушать дальше. Он взмахнул мечом, подавая сигнал к атаке, и первая шеренга Красных псов бросилась вперёд, с копьями и секирами, с криками, в которых смешались ярость и страх. Аштар улыбнулся, то была улыбка фота, который смотрит на муравьёв, пытающихся перетащить иголку, и знает, что муравьи обречены, но наблюдение за их усилиями доставляет ему странное удовольствие. Он поднял руку, и его тело распалось.

Это было не превращение в привычном смысле слова, не смена формы, а распад, разделение, дробление на сотни, на тысячи частиц, каждая из которых жила своей жизнью, дышала своим дыханием и несла в себе свою смерть. Из тумана, который остался на месте Аштара, вылетели они: скорпионы, но не такие, что живут неподалёку от Моргистрау, а огромные, с крыльями, как у стрекоз, с хвостами, изогнутыми над спиной, на конце которых поблёскивали иглы, капающие чем-то зелёным, едким, дымящимся на траве. Их было сто, или двести, или тысяча, Нарак перестал считать после того, как первые три штуки впились в грудь ближайшему к нему гладиатору, и тот упал, даже не закричав, потому что яд парализовал горло быстрее, чем боль достигла мозга.

— В круг! — заорал Корр, и его голос перекрыл визг крыльев и хруст панцирей. — Спинами друг к другу, прикройте фланги!

Нарак оказался между Харайей и Ирком, и это было лучшее место, потому что торг своей тушей заслонял его от летящих тварей, а круханиец раз за разом выплёскивал в воздух сгустки тьмы, которые разрывали скорпионов на куски, не оставляя от них ничего, кроме чёрной, вонючей жижи. Но тварей становилось всё больше, они не умирали, они просто перераспределялись, и каждая убитая заменялась двумя новыми, вылетавшими из того самого центра, где некогда стоял Аштар. Мир дёрнулся, меняя декорации, и холм с серебристой травой сменился ледяной пустыней, где ветер дул так сильно, что сбивал с ног, а скорпионы, не замечая холода, продолжали свою жатву.

— Ему нужен центр, — прохрипел Ирк, и его голос звучал так, будто он разговаривал сам с собой. — Убейте то, что осталось от его тела, и твари исчезнут. Но он защищён. Я чувствую барьер. Нам нужен кто-то, кто пройдёт сквозь него, не потеряв сознания.

Нарак посмотрел на туманную фигуру вдалеке, вокруг которой кружились десятки скорпионов, и понял, что этим кем-то будет он. Не потому что он был сильнее или быстрее, а потому что он был самым слабым, и его потеря ничего не значила для остальных, а значит, никто не станет его удерживать. Он рванул вперёд, пригнувшись, перекатываясь по льду, и лезвия скорпионьих хвостов проходили в сантиметре от его головы, оставляя на льду зелёные борозды, которые шипели и плавили замёрзшую воду. Он бежал, не оглядываясь, и слышал за спиной крики умирающих гладиаторов, имена, которые он знал, лица, которые он видел каждый день, и все они уходили в никуда, в ту самую коллекцию этого чёртового полубога, который считал их всего лишь экспонатами.

Барьер, о котором говорил Ирк, Нарак почувствовал, когда до туманной фигуры оставалось не больше десяти шагов. Это было похоже на стену из горячего масла, которая обжигала чешую, проникала под неё, заставляла кровь вскипать в жилах, но он продолжил идти, потому что остановка означала смерть, а смерть здесь, внутри барьера, была не просто концом, а превращением в одну из этих тварей, в скорпиона с крыльями, который будет охотиться на своих же товарищей. Он закрыл глаза, задержал дыхание и шагнул в самую гущу.

Внутри было темно, тихо и спокойно, как в могиле. Аштар стоял перед ним, снова в образе фота, снова улыбающийся, и его фосеточные глаза смотрели на Нарака с интересом, который не предвещал ничего хорошего.

— Ты прошёл, — сказал полубог, и в его голосе слышалось удивление. — Этого не случалось уже много лет. Обычно барьер сжигает всё живое за два шага до меня. Ты, наверное, уже был наполовину мёртв, когда вошёл. Или мёртв полностью. Иногда это срабатывает.

Нарак не ответил. Он ударил, просто ударил кулаком в лицо Аштара, и тот, не ожидая такой простоты, пошатнулся, но не упал, а рассмеялся: звонко, радостно, как ребёнок, которому подарили новую игрушку.

— Сила, — сказал он, вытирая разбитую губу, и на его пальцах осталась не кровь, а золотая пыльца, рассыпавшаяся на ветру. — Тебе нужна сила, чтобы убить меня. А у тебя её нет. У тебя есть только отчаяние, а отчаяние, мой дорогой шауглиш, это топливо, которое сгорает быстрее, чем его можно произвести. Но я ценю храбрость. Я даже сделаю тебе подарок: ты умрёшь последним, cвоими глазами увидишь, как я соберу всех твоих друзей, одного за другим, и только потом приду за тобой. Это честь, которую я оказываю немногим избранным храбрецам.

Он щёлкнул пальцами, и барьер исчез. Мир снова дёрнулся, перенося их в джунгли, где листья были размером с Нарака, а земля дышала жаром, как живое существо. Нарак увидел, что осталось от Красных псов: десяток, может быть, двенадцать, измученных, окровавленных, но всё ещё стоящих на ногах. Корр держал меч в обеих руках, и его лицо было перекошено той особенной яростью, которая не кричит, а молчит, потому что все слова уже сказаны, и остались только действия. Харайя стоял рядом, и его дубина, утыканная уже пустыми кристаллами Силы, была облеплена скорпионьими панцирями, из которых высыпалась жёлтая пыльца. Ирк был бледнее обычного, и его глаза, чёрные провалы, стали глубже, как будто он заглянул в то, во что не следовало заглядывать, и теперь расплачивался за это каждой клеткой своего тела.

Аштар снова распался, и скорпионы на этот раз были не просто тварями, а чем-то большим: в каждом из них, в каждом движении крыльев, в каждом изгибе хвоста чувствовалась мысль, расчёт, злой умысел. Они не просто атаковали, они координировали свои удары, окружали, загоняли в ловушки, и Нарак видел, как один за другим падают гладиаторы, как их тела покрываются зелёными пятнами яда, как они застывают в неестественных позах, превращаясь в статуи, в экспонаты той самой коллекции, о которой говорил полубог.

— К нему! — проорал Нарак, и его голос прозвучал так, как не звучал никогда прежде — твёрдо, чисто, без дрожи. — Все к нему! Прикройте меня, я знаю, как его остановить!

Он не знал, он ничего не знал. Но он видел, что каждый раз, когда Аштар распадался, его человеческое тело появлялось в центре роя, и это тело было уязвимо, хотя и защищено барьером. Он сам признался, что барьер можно пройти, если быть достаточно мёртвым. Нарак был достаточно мёртв. Он был мёртв с того самого дня, когда его привезли на виллу губернатора, и всё, что случилось после, было просто агонией, затянувшейся дольше, чем положено.

Они двинулись вперёд, этот маленький отряд израненных, обезумевших существ, которых судьба свела вместе в самом неподходящем месте и в самое неподходящее время. Корр рубил направо и налево, его меч рассекал скорпионьи тела, как масло, и каждый удар сопровождался глухим рыком, в котором слышалась вся его жизнь, все потери, все спиленные рога, которые были его гордостью и его проклятием. Харайя прикрывал его с фланга, и его дубина крушила тварей в лепёшку, оставляя на земле мокрые пятна, которые тут же затягивались новой порослью джунглей. Ирк шёл в центре, и из его рук, сложенных в какой-то древний знак, тянулись нити тьмы, которые опутывали скорпионов, заставляли их падать на землю, дёргаться в конвульсиях и затихать, как будто они никогда и не были живыми.

Нарак бежал впереди, туда, где в тумане угадывалась не чёткая фигура, туда, где фасеточные глаза смотрели на него с той же насмешкой, что и в первый раз. Барьер ударил в него за два шага, потом ещё раз за один шаг, и он почувствовал, как чешуя на его теле начинает плавиться, как она отслаивается от мышц, как мышцы отслаиваются от костей, но он продолжал идти, потому что остановка была невозможна. Он вошёл внутрь, и Аштар стоял перед ним, уже не улыбаясь, потому что понял, что этот жалкий, израненный шауглиш, этот поэт, ставший гладиатором, это ничтожество, не имеющий имени, которое стоило бы запомнить, действительно способен на то, на что не были способны другие.

— Ты умираешь, — сказал полубог, и в его голосе не было насмешки, только констатация факта. — Твоё тело не выдержит, даже если ты убьёшь меня, ты не сможешь выйти отсюда. Твои друзья увидят, как ты умрёшь, и это будет их последним воспоминанием о тебе. Стоит ли оно того?

Нарак не ответил. Он вспомнил песню, ту самую, которую сочинил когда-то, в другой жизни, о женщине, которая ждала его на берегу, о доме, которого у него никогда не было, о свободе, которую он потерял ещё до того, как понял, что она у него была. Он не пел эту песню вслух, он пропел её внутри себя, и в этом пении не было слов, только чувства, только образы, только то, что остаётся от живого существа, когда от него отнимают всё, кроме памяти.

Он ударил. Не кулаком, не ногой, не оружием, которого у него не осталось, а всем собой, всем своим существом, всей той болью, которую он накопил за годы, проведённые в долгах и погонях, за месяцы, проведённые в клетках и на арене, за минуты, проведённые здесь, внутри барьера, где каждая секунда стоила ему частицы жизни. Он ударил, и Аштар закричал, в первый раз за всё время, в первый раз так, как кричат бессмертные, когда понимают, что их вечность закончилась. Полубог рухнул на колени, его тело затрепетало, замерцало, стало прозрачным, и скорпионы, сотни скорпионов, заполнивших джунгли, начали падать на землю, как переспелые фрукты, лопаясь и исчезая, оставляя после себя только запах серы и пустоту.

Мир дёрнулся в последний раз, возвращая их на арену, на песок, под привычное небо Моргистрау. Зрители аплодировали, но их аплодисменты доносились откуда-то издалека, будто через толщу воды. Нарак лежал на спине, глядя в небо, и чувствовал, как жизнь уходит из него с каждым выдохом, как вода уходит из разбитого кувшина, капля за каплей, и никак не может остановиться.

Корр стоял над ним, и его лицо, обычно непроницаемое, было мокрым, хотя дыкли не плакали, они всегда избегали плакать на виду у других, но это сейчас он не стыдился влаги на своём лице, который пошёл ниоткуда и никуда не исчезал. Харайя опустился на колени рядом, и его огромные руки, такие грубые, такие тяжёлые, подняли Нарака с земли, прижали к груди, и в этом прикосновении было столько осторожности, сколько не бывает у существ, способных разорвать других пополам. Ирк стоял чуть поодаль, и его чёрные глаза, провалы бездонные, смотрели на Нарака с выражением, которое невозможно было прочитать, но в котором угадывалось что-то вроде уважения, а может быть, зависти, потому что круханийцы знали, что ждёт после смерти, и то, что они знали, не всегда было страшным.

— Ты вернул нас, — сказал Корр, и его голос дрожал, как натянутая струна, готовая лопнуть. — Ты вернул всех, кого мог. Почему ты так сильно рисковал? Ты же понимал, что не выживешь, ты ведь сразу это понял.

Нарак попытался улыбнуться, но губы не слушались, и вместо улыбки получилась кривая гримаса, в которой было больше боли, чем веселья.

— Потому что ты, — прошептал он, и каждое слово давалось ему с трудом, как будто он поднимал камни, которые были тяжелее его самого. — Умирать стоит ради чего – то большего чем кристалы или платиная умру, но вы ещё поживёте. Я умираю за своих новых друзей, даже если мои новые друзья: это дыкли со спиленными рогами, торг, который умеет плакать без слёз, и круханиец, который видит то, что не должны видеть живые. Вы были моей песней, моей последней песней.

Он замолчал, потому что говорить больше не было сил. Глаза закрывались сами собой, и в этой темноте, которая опускалась на него, не было страха, была только усталость, огромная, бесконечная, как пустыня, которую он пересекал в том бою, когда убил сразу троих. Ему хотелось спать, спать долго, без снов, без боли, без криков зрителей и запаха крови. Харайя что-то говорил, но голос торга становился всё тише, удалялся, превращался в шум прибоя, который Нарак слышал только в детстве.

Корр сжимал его руку, и это пожатие было таким сильным, что Нарак чувствовал его даже сквозь темноту, даже сквозь боль, даже сквозь то последнее, что отделяло его от того, куда уходят все, кто перестал дышать. Он сжал руку в ответ, из последних сил, и в этом сжатии было всё, что он не успел сказать, всё, что он не успел спеть, всё, что он не успел сделать в этой короткой, никчёмной, но такой драгоценной жизни.

— Ты был хорошим поэтом, — сказал Корр, и его голос сорвался, превратившись в рык, в котором утонули все слова, все прощания, все обещания, которые они не могли дать друг другу. — Ты был лучшим из нас. Ты был…

Он не закончил, потому что рука Нарака разжалась, и голова его откинулась назад, и глаза, которые в последние месяцы его жизни не видели ничего, кроме боли и песка, закрылись навсегда. В амфитеатре стало тихо. Зрители, которые платили платиной и саоцветами за кровь и крики, молчали, и в этом было больше смысла, чем в любой овации. Харайя поднял голову и посмотрел на них, и в его взгляде было столько силы, что самые ближние инстинктивно отшатнулись, прижимаясь к спинкам своих кресел. Ирк подошёл и положил свою четырёхпалую руку на грудь Нарака, и что-то шепнул на языке, которого никто из живых не понимал, и в этом шёпоте было обещание, что он запомнит, что все они запомнят, и что память эта будет тяжелее любого камня, любого меча, любой ноши, которую можно взвалить на плечи.

Корр закрыл Нараку глаза и поднялся. Он посмотрел на песок, на кровь, на тела тех, кто не дожил до конца, и на тех, кто выжил, но уже никогда не будет прежним. Потом он повернулся к выходу и пошёл, не оглядываясь, его походке было столько достоинства, сколько бывает у королей, которые потеряли всё, кроме права идти вперёд. Харайя и Ирк пошли за ним, и за ними пошли остальные, те немногие, кто остался от Красных псов, и они шли молча неся на руках мёртвого шауглиша, потому что все слова уже были сказаны, и единственным словом, которое имело значение, было имя того, кто больше не споёт.

Амфитеатр опустел. Только ветер гулял по ступеням, поднимая пыль и песок, и где-то далеко, в подземельях, зазвучала песня: тихая, грустная, без слов, мелодия, которую Нарак когда-то сочинил для себя, а теперь она принадлежала всем, кто его знал. Она звучала долго, всю ночь, никто не решился её прервать, потому что даже надсмотрщики амфитеатра, привыкшие к смерти, понимали, что иногда смерть героя заслуживает уважения.

Хроника седьмая

Между жизнью и смертью нет чёткой границы. Есть только переход, длящийся то ли мгновение, то ли вечность, и в этом переходе Нарак понял одну простую вещь: он всё ещё мыслит, а значит, всё ещё жив. Тела не было, не было песка под ногами, не было неба над головой, не было боли в рёбрах и той тупой пульсации в том месте, где чешую всё-таки пробил скорпионий хвост древнего полубога. Была лишь темнота, тёплая и влажная, как утроба матери, и тишина, в которой он слышал биение собственного сердца, хотя сердца у него тоже уже не было.

— Ты умер, — сказал голос. Не один, а множество голосов, слившихся в один хор, и в этом хоре не было гармонии, только какофония, которая почему-то складывалась в слова. — Но ты не ушёл далеко в посмертии. Некоторые не уходят, они застревают на пороге, как рыбья кость в горле. Ты один из них.

Нарак попытался открыть глаза, но глаз не было. Он видел темноту напрямую, без посредников, и в этой темноте начали проявляться очертания. Сначала смутные, потом всё более чёткие, и вот перед ним уже стояли те, кого люди называли богами, хотя те предпочитали другие имена. Их было трое, или семеро, или сотня, число менялось каждый раз, когда Нарак пытался их сосчитать, и это была не магия, а сама природа их существования, не подчиняющаяся законам, которые управляют живыми.

Первый походил на статую, вытесанную из обсидиана, с лицом, на котором не было черт, только гладкая поверхность, отражающая свет, которого не было. Второй был похож на клубок змей, переплетённых в узел, и каждая змея шевелилась, открывала пасть, шипела, но звук не выходил наружу, оставаясь внутри этого клубка вечным, невыраженным криком. Третий не имел формы вообще, был просто пятном тьмы на фоне общей тьмы, и Нарак понял, что смотрит на него дольше всего, потому что в этой пустоте было что-то знакомое, что-то, что он чувствовал каждый раз, когда его песни заставляли людей плакать.

— Мы забытые, — сказали голоса. — Мы те, кому больше не молятся, чьи храмы превратились в руины, чьи имена стёрты из книг и памяти. Мы умрём окончательно, когда умрёт последний, кто нас помнит. Но ты, шауглиш, ты помнишь. Твои песни были памятью о нас, ты пел про нас, сам того не подозревая.

Нарак хотел сказать, что не пел ни о каких богах, что его песни были о женщинах, о потерях, о свободе, которой у него не было, но слова застряли в несуществующем горле. Голоса продолжали, не дожидаясь ответа, потому что ответ был им не нужен.

— У нас есть предложение. Ты получишь новое тело. Не любое какое захочешь, а конкретно то, которое принадлежит Благословенному Оракулу Святой Сверхдержавы. Ты знаешь, что это такое?

Нарак не знал. Он слышал это название краем уха, когда гладиаторы перешёптывались в подземельях, обсуждая слухи о далёких землях, о Святой Сверхлержаве, простирающихся на тысячи миров, о власти, которая выше власти аристократ - губернатора Магистрау, выше власти любого дворянина, какого он когда-либо видел. Но подробности не доходили до арены, потому что арена была концом пути, а не началом.

— Святая Сверхдержава — это не одно государство, — объяснили боги, и в их голосах послышалась нотка снисходительности, которую Нарак возненавидел сразу же, как только различил. — Это союз тысяч миров, объединённых общей верой. Верой в то, что кристаллы Силы являются даром богов, что магия представляет из себя священный огонь, и что только жрецы имеют право толковать волю небес. Но истинная власть, власть, которая движет всем, находится даже не у жрецов. Она находится у Альянса Финансистов.

Название прозвучало как удар хлыста, и в темноте вокруг Нарака вспыхнули образы: существа, похожие на представителей всех рас Сверхдержавы, но с глазами, которые никогда не моргают, сидящие за столами из полированного дерева, перебирающие монеты, свитки, кристаллы. Они не носили корон, не имели армий, но в их руках сходились нити, которые тянулись ко всем аристократам, ко всем купцам, ко всем жрецам, и каждая нить была удавкой, которую можно затянуть в любой момент.

— Финансисты контролируют добычу кристаллов. Они владеют шахтами, где рабы и осуждённые выковыривают камни из породы, рискуя жизнью каждую секунду. Они владеют переработкой, транспортировкой, продажей. Они установили цены, и эти цены не меняются даже тогда, когда меняются миры. Без них магия умирает. А без магии Святая Сверхдержава рассыпается в прах, потому что только магия удерживает вместе тысячи миров, связывая их порталами и заклинаниями, которые не может прочитать никто, кроме жрецов.

Нарак увидел и жрецов: те стояли за спинами финансистов, в тени, и их лица были скрыты капюшонами, но руки, унизанные перстнями с теми самыми кристаллами, которыми они якобы служили богам, были нежными и мягкими, как у людей, никогда не знавших работы. Эти руки не держали мотыги, не сжимали меча, но они держали души, и каждая душа имела цену, эта цена была выбита на монетах, которые чеканил тот же Альянс.

— А над жрецами, — продолжали боги, и в их голосах появилась горечь, — стоит Блаженный Синод: cобрание глав всех конфессий, всех культов, всех религий, которые признаны законными на территории Сверхдержавы. Они собираются раз в пять лет, а иногда чаще, если случается кризис, и на этих собраниях решаютcя, кто будет говорить от имени богов. Они выбирают очередного Оракула.

— И кто это? — спросил Нарак, и на этот раз слова нашлись, потому что тело было не нужно для вопроса.

— Любой, кто не сможет ответить, — ответили боги. — Умственно отсталый, раненый в голову воин, потерявший способность связно мыслить, идиот от рождения, чьи глаза смотрят на мир, но ничего не видят. Такое существо легко найти на просторах тысячи миров. Синод выбирает, а жрецы нашёптывают, Оракул произносит, и миллиарды верующих по всем мирам слышат слова, которые считают пророчествами. Так управляются религии, так управляются души верующих.

Тьма вокруг Нарака сгустилась, и в этом сгущении он почувствовал не угрозу, а приглашение. Боги не просили, они предлагали, и в их предложении был расчёт, который он не мог разглядеть, но чувствовал каждой частицей своего несуществующего тела.

— Мы хотим, чтобы ты стал следующим Оракулом, — сказали они. — Но не марионеткой, а настоящим. Ты займёшь тело того, кого выберут на очередном Синоде, и это тело будет твоим. Ты будешь говорить от имени богов, но говорить будешь то, что мы скажем. Ты восстановишь наши культы, отстроишь нам храмы. Ты заставишь существ снова произносить наши имена в молитвах. А взамен ты получишь новую жизнь, d мире, где нет арен и гладиаторов.

Нарак молчал. Он смотрел на обсидиановую статую, на клубок змей, на пятно тьмы, на сотню других, и в его несуществующем мозгу шевелились мысли, острые, как осколки того кристалла, которым он перерезал горло гладиатору в сражении. Он понимал, что его хотят использовать. Он всегда был инструментом: для аристократа предложившего ему покушение, для губернатора Моргистрау, для смотрителей арены, для зрителей, которые платили за его смерть. Теперь забытые боги протягивали ему руку, и в этой руке была та же самая цепь, только позолоченная, чтобы он не сразу заметил.

— А что потом? — спросил он. — Когда я восстановлю ваши культы, когда у вас снова будут новые храмы и свежие жертвоприношения, что станется со мной?

Тишина была ответом, и в этой тишине Нарак услышал больше, чем в любых словах. Боги не думали о том, что будет потом, для них он был таким же расходным материалом, как и для всех остальных. Но у него было преимущество, которого у него никогда не было при жизни. Он уже умер, хуже, чем сейчас, быть не могло. И если он согласится, у него появится шанс, весьма крошечный, как трещина в посохе круханийца, но шанс бороться не только с живыми, но и с мёртвыми, с теми, кто считал себя выше законов, которым подчиняются люди.

— Я согласен, — сказал он.

Боги зашевелились, и в их движении было удовлетворение, как у кота, который наконец дождался, когда мышь выбежит из норы. Обсидиановая статуя треснула, и из трещины полился свет: белый, ослепительный, не имеющий ничего общего с тем мягким полумраком, в котором они вели разговор. Клубок змей распался, и каждая змея устремилась к Нараку, проходя сквозь него, оставляя на его душе следы, которые будут гореть вечно. Пятно тьмы расширилось, поглотило всё, и в этом поглощении Нарак потерял себя, чтобы найти снова уже в другом месте.

— Ты будешь Благословенным Оракулом, — услышал он в последний момент. — Но помни: мы всегда рядом. Мы всегда слушаем. И если ты предашь нас, мы сделаем с тобой то, что хуже смерти. Мы заставим тебя петь песни боли и отчаянья для нас вечно, в мире, где нет конца и нет начала.

Нарак проснулся в теле, которое не было его собственным.

Первое, что он почувствовал, была боль. Не та тупая, привычная боль гладиатора, к которой он научился не прислушиваться, а острая, пульсирующая, бьющая где-то в левой части черепа, как будто кто-то вбивал туда гвоздь, вынимал его и вбивал снова. Он поднял руку, чтобы прикоснуться к виску, и рука, которую он увидел, была чужой: тощая, бледная, с длинными пальцами, никогда не знавшими тяжёлой работы. Чешуи больше не было,вместо чешуи была гладкая кожа, покрытая старческой пигментацией, и вены, просвечивающие сквозь неё, как реки на карте неизвестной страны.

Он лежал на кровати, застеленной простынями из такого тонкого льна, что сквозь них можно было читать. Комната была большой, с высокими потолками, расписанными фресками, изображавшими сцены из жизни святых и мучеников, и в каждой сцене жрецы в золотых ризах возлагали руки на головы коленопреклонённых грешников, а грешники плакали от умиления. На окнах висели шторы из пурпурного шёлка, пропускавшие свет в таких количествах, что воздух казался розовым, как кровь, разбавленная водой.

Нарак сел на кровати, и комната поплыла перед глазами. Тело было слабым, немощным, явно не привыкшим к движению. Мышцы атрофировались, суставы хрустели при каждом повороте, и он понял, что предыдущий обладатель этого тела провёл в кровати не один месяц, а может быть, и не один год. Он попытался вспомнить, что сказали боги об Оракуле, и память вернулась к нему осколками: умственно отсталый, раненый в голову, идиот. Он провёл рукой по голове и нащупал шрам: глубокий, впалый, уходивший от виска к затылку, как будто кто-то вскрыл череп, извлёк содержимое и зашил обратно, не слишком заботясь о качестве работы.

— Вы проснулись, Благословеннейший, — сказал голос.

Нарак повернул голову и увидел жреца, тот стоял в дверях, сложив руки на животе, и его лицо, расы чакри, с тонким клювом и маленькими, быстрыми глазами, выражало ту особую смесь почтения и скуки, которая бывает у существ, привыкших прислуживать тем, кто не способен оценить качество услуги. Жрец был одет в длинную рясу из чёрной шерсти, перепоясанную верёвкой, и на груди его висел кристалл, небольшой, но чистый, с голубоватым отливом, который говорил о том, что камень стоит больше, чем дом в самом богатом квартале Моргистрау.

— Кто ты? — спросил Нарак, и голос, который вышел из его рта, был чужим — высоким, дребезжащим, с интонациями человека, который привык, что его не слушают.

— Я ваш скромный слуга, Благословеннейший, — жрец склонил голову, и в его поклоне было ровно столько глубины, сколько требовал этикет, и ни сантиметром больше. — Меня зовут Аверкий, я глава вашей личной канцелярии. Вы были без сознания три дня после церемонии интронизации. Жрецы Синода сказали, что это обычное дело для нового Оракула, когда душа привыкает к телу, дух укрепляется, и всё такое. Они велели не беспокоить вас, пока вы не проснётесь сами.

Нарак посмотрел на свои чужие руки, сжал их в кулаки и разжал. Пальцы слушались, но движения были замедленными, как будто сигналы из мозга проходили через вату. Он попробовал встать, и ноги подкосились, так что он рухнул обратно на кровать, едва успев подхватиться руками.

— Осторожнее, Благословеннейший, — Аверкий сделал шаг вперёд, но не для того, чтобы помочь, а для того, чтобы продемонстрировать готовность помочь, которая никогда не переходит в действие. — Ваше тело ещё не окрепло. Прежний Оракул, да упокоят боги его душу, не вставал с этой кровати последние два года. Он питался через трубочку и общался с миром только через нас. Вы, наверное, помните? Нет, наверное, не помните. Говорят, повреждения мозга были очень серьёзными.

— Какие повреждения? — спросил Нарак, хотя уже догадывался.

— Удар копьём на турнире, — пожал плечами Аверко, и в этом движении сквозило пренебрежение к судьбе существа, который был всего лишь инструментом. — Наш предыдущий Оракул в молодости был воином, пока ему не пробили голову. Он выжил, но перестал говорить членораздельно. Иногда он мычал, иногда плакал, иногда смеялся без причины. Жрецы Синода говорили, что это божественное вдохновение, и записывали его мычание, а потом расшифровывали как пророчества. Вы, Благословеннейший, на его фоне просто кладезь красноречия. Вы уже сказали целых три слова,это рекорд.

Нарак сжал зубы. Его челюсти были чужими, зубы: мелкими, стёртыми, явно не приспособленными к той пище, которую едят гладиаторы, но ярость, которую он почувствовал, была его собственной, старой, проверенной в сотнях боёв. Он не будет лежать в этой кровати и мычать. Он не станет инструментом в руках жрецов. Но сейчас, в этом немощном теле, он был беспомощнее, чем когда-либо, даже беспомощнее, чем тогда, когда круханийцы почти дожали его в переулках Нижнего города.

— Принеси мне поесть, — сказал он. — И приведи ко мне того, кто знает, как устроена Святая Сверхдержава. Не жреца, а того, кто не боится говорить правду.

Аверко поднял брови, но спорить не стал. Он вышел, и его шаги затихли в коридоре, оставив Нарака наедине с фресками, шторами и болью, которая пульсировала в чужой голове с ритмом, напоминавшим бой барабанов на арене.

Еду принёс другой слуга, безмолвный, с лицом, которое ничего не выражало, потому что выражение было привилегией господ, а не тех, кто прислуживает. Нарак съел суп, жидкий и тёплый, с кусоком хлеба, который пришлось размачивать в супе, потому что зубы не справлялись. С каждым глотком силы возвращались, медленно, как вода, просачивающаяся сквозь трещину в дамбе, но возвращались, и это было главным.

Тот, кто не боялся говорить правду, оказался стариком. Его привели в комнату, когда солнце уже клонилось к закату, и пурпурные шторы стали почти чёрными, впитывая остатки света. Старик был одет в простую холщовую рубаху, подпоясанную верёвкой, и его руки, покрытые мозолями, лежали на коленях с той спокойной уверенностью, которая бывает у людей, привыкших работать, а не приказывать. Лицо его было изрезано морщинами, но глаза, маленькие, чёрные, смотрели на Нарака с той острой проницательностью, которая не прячется за поклонами и титулами.

— Меня зовут Еогнос, — сказал он, не дожидаясь приветствия. — Я был управляющим у предыдущего Оракула. Я знаю всё, что происходит в этой резиденции, и почти всё, что происходит в Святой Сверхдержаве, жрецы меня не любят, потому что я не даю им красть столько, сколько они хотят, аристократы меня боятся, потому что я знаю, на каких крючках они висят, финансисты меня не замечают, потому что для них я слишком мелкая рыба. Вы хотели правду, что ж, я скажу вам правду, но предупреждаю: она может оказаться такой же жидкой и тёплой, как тот суп, который вы только что съели, и так же быстро выйти обратно.

Нарак усмехнулся. В этом теле усмешка вышла кривой, обнажив десны, из которых торчали редкие, жёлтые зубы, но старик не отвернулся, не проявил брезгливости, только кивнул, как будто признавая в собеседнике того, кто понимает, о чём идёт речь.

— Расскажи мне об Альянсе Финансистов, — сказал Нарак. — Кто они, откуда, какова их власть?

Еогнос вздохнул, усаживаясь на стул, который кто-то предусмотрительно поставил у кровати. Его движения были медленными, но точными, как у того, кто бережёт силы, потому что знает, что они ему ещё понадобятся.

— Альянс, — начал он, — это не одна организация, а сеть. Они не носят формы, не дают клятв, не собираются на собрания, где можно было бы пересчитать их по головам, финансисты знают друг друга по запаху, по почерку, по тому, как существо держит перо или перебирает монеты. Их власть основана на кристаллах Силы, только они знают, где находятся самые богатые месторождения, только они имеют доступ к технологиям, которые позволяют извлекать камни из породы, не разрушая их, только они устанавливают цены.

Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил:

— Но это не всё. Финансисты владеют не только кристаллами, они владеют долгами, каждый аристократ в Святой Сверхдержаве должен Альянсу больше, чем может выплатить, каждый купец берёт кредиты под закупку товаров, и проценты по этим кредитам съедают всю прибыль. Каждый жрец, даже самый высокопоставленный, получает своё жалованье из казны, которая наполняется налогами, а налоги собирают те же финансисты. Они как пауки, понимаете? Пауки, которые сплели паутину, и теперь в ней бьются все, от последнего нищего до первого министра.

— А Блаженный Синод? — спросил Нарак. — Жрецы тоже в этой паутине?

Еогнос скривился, как будто проглотил что-то кислое.

— Жрецы думают, что они главные, считают себя пастырями душ, голосом богов, единственным мостом между небом и землёй, но священослужители такие же марионетки, как и вы, Благословеннейший. Только их ниточки дёргают не те, кто сидит в Синоде, а те, кто сидит в Альянсе. Я видел, как один финансист, толстый, лысый руханиец, с пальцами, унизанными перстнями, вошёл в зал заседаний Синода, и все жрецы встали. Все. Даже самый старый, самый заслуженный, который никогда не вставал ни перед кем, даже перед императорами далёких миров. Они встали, потому что этот круханиец держал в руках их бюджеты. Он мог заморозить строительство храма, мог прекратить выплаты жалованья, мог отправить любого из них в ссылку, просто перестав финансировать его епархию.

Нарак слушал, и в его чужой голове, сквозь боль и пульсацию, складывалась картина. Мир, в который он попал, был устроен так же, как и тот, который он покинул, только масштабы были другими. Те же цепи, те же хозяева, те же рабы. И он, Благословенный Оракул, был самым главным рабом, потому что его цепь была самой длинной и самой красивой, и он мог делать вид, что её не замечает.

— А мёртвые боги? — спросил он, это прозвучало так, как будто он произнёс проклятие.

Еогнос нахмурился. Он посмотрел на дверь, потом на окна, потом на фрески на потолке, как будто проверял, не подслушивает ли кто.

— О мёртвых богах не говорят вслух, — сказал он тихо. — Именам тех, кто ушёл, не молятся, но они всё ещё существуют. Я чувствую их иногда, когда ночью просыпаюсь от того, что в комнате кто-то стоит, а никого нет. Вы знаете, Благословеннейший, я старик. Я повидал много странного. И я скажу вам одну вещь, которую не говорят даже под пыткой: мёртвые боги не умерли. Они ждут, чего именно я не знаю И иногда они находят тех, кто готов их слушать. Вы, Благословеннейший, не первый Оракул, который слышит голоса из тьмы, но вы первый, кто проснулся после этого и не начал мычать.

Нарак откинулся на подушки, чувствуя, как пот стекает по чужому лбу, заливая глаза. Он согласился на сделку с богами, но теперь, слушая Еогноса, понимал, что сделка эта была ловушкой, в которую он попался так же глупо, как когда-то попался на обещания аристократа. Забытые боги хотели использовать его, чтобы вернуть себе власть, и в этом их плане он был таким же инструментом, как и в плане жрецов, и в плане финансистов, и в плане аристократов. Но у него было то, чего не было у них всех вместе, он был мёртв. Он уже переступил ту грань, за которой страх теряет смысл, а боль становится просто сигналом, который можно игнорировать. И если ему суждено быть инструментом, он станет инструментом, который сломает руку тому, кто его держит.

— Еогнос, — сказал он, и голос его, дребезжащий и высокий, вдруг приобрёл твёрдость, которой в этом теле не должно было быть. — Ты поможешь мне?

Старик посмотрел на него долгим взглядом, и в этом взгляде была оценка, расчёт, но не холодный, как у финансистов, а тёплый, как у человека, который ищет не выгоду, а смысл.

— А что вы предложите взамен, Благословеннейший? — спросил он. — Я не служу бесплатно. И не служу тем, кто проигрывает.

— Я предложу тебе то, чего у тебя никогда не было, — сказал Нарак. — Я предложу тебе игру. Настоящую игру, где ставки выше, чем платина, выше, чем власть, выше, чем сама жизнь. Я собираюсь разрушить всё, что построил Альянс Финансистов, и построить на его руинах нечто новое. Я собираюсь заставить жрецов Синода танцевать под мою дудку, а не под дудку финансистов. Я собираюсь воскресить мёртвых богов, но не для того, чтобы они мной командовали, а для того, чтобы они поняли, что я не марионетка. Я буду бороться со всеми — с Синодом, с финансистами, с аристократами, с мёртвыми богами. И если ты поможешь мне, ты увидишь такое, чего не видел никто из живущих. Ты увидишь, как умирает старая Сверхдержава и рождается новая.

Еогнос молчал долго. Наконец он кивнул, и в его кивке не было подобострастия, только согласие, которое рождается из усталости от лжи и из желания хоть раз в жизни увидеть правду.

— Хорошо, Благословеннейший, — сказал он. — Я помогу вам. Но запомните одно: я не буду плакать, когда вы проиграете, а вы обязательно проиграете, потому что все проигрывают рано или поздно. Вопрос лишь в том, как долго вы протянете и сколько успеете сломать до того, как сломают вас.

Нарак закрыл глаза. Голова болела так, что казалось, череп вот-вот треснет, и из трещины вытечет последнее, что осталось от его прежней жизни. Но где-то глубоко, под слоями чужой плоти, чужого мозга, чужой боли, теплился огонь, который не могли погасить ни пытки, ни смерть, ни даже забвение. Он будет бороться. Он будет бороться со всеми, потому что борьба была единственным, что он умел делать по-настоящему хорошо. Не петь, или слагать стихи, теперь он понимал, что именно бороться. И если суждено пасть, он падёт так, что его падение запомнят на тысячу лет вперёд.

За окнами, за пурпурными шторами, опускалась ночь, и в этой ночи, на границе видимого мира, Нарак почувствовал присутствие тех, кто привёл его сюда. Забытые боги смотрели на него, и в их взглядах не было одобрения, только ожидание. Они ждали, когда он начнёт действовать. И он начнёт, но не так, как они хотят. Он начнёт так, как должен начинать поэт, который понял наконец, что единственная песня, имеющая значение, лишь та, которую он поёт для себя.

Хроника восьмая

Карета, в которой Нарака везли из резиденции Оракула к зданию Блаженного Синода, была такой же старой, как и его новое тело расы нокль, и каждое колёсная ступица на булыжной мостовой Моргистрау отзывалось в позвоночнике тупой, ноющей болью, к которой он никак не мог привыкнуть за те несколько недель, что провёл в этом свиноподобном мешке из плоти, подаренном ему забытыми богами. Тело бывшего Оракула, существа расы, которую в просторечии называли хрюкающими за их характерное лицо с вытянутым рылом и маленькими глазками, было немощным, дряблым и покрытым редкой щетиной, седой и жёсткой, как проволока, и каждый раз, когда Нарак смотрел в зеркало из полированной бронзы, ему казалось, что он видит не себя, а какую-то пародию на жизнь, насмешку судьбы, которая решила надеть на душу поэта маску мясного лавочника.

Рядом с ним на сиденье, обитом вытертым бархатом, сидел жрец Аверко и что-то бормотал себе под нос, сверяясь с восковой табличкой, на которой были записаны те слова, которые Нарак должен был произнести перед Синодом. Там были длинные витиеватые фразы о смирении, о божественной благодати, о том, что Оракул лишь инструмент в руках высших сил, и что его долг состоит в том чтобы слушать жрецов и передавать их мудрость пастве. Нарак прочитал табличку один раз, второй, третий, и в каждом слове ему чудилась та же фальшь, те же цепи, которые его предшественник носил с радостью, потому что не знал, что такое настоящая свобода.

— Благословеннейший, вы должны запомнить хотя бы вступление, — сказал Аверко, и в его голосе слышалась плохо скрываемая паника. — Патриархи не простят, если вы начнёте нести чушь. Они и так с трудом согласились на вашу интронизацию, а после того, как вы три дня не вставали с кровати и отказывались от общения с ними, многие засомневались в вашей… адекватности.

Нарак повернул к нему свою тяжёлую, малоподвижную голову, и его маленькие глазки, заплывшие жиром, смотрели на жреца с той холодной насмешкой, которая не нуждается в словах.

— Аверко, — сказал он, и голос его, хрюкающий, с носовым призвуком, прозвучал в тесном пространстве кареты как удар хлыста. — Ты когда-нибудь видел, как умирает живое существо, которое перестало быть полезным? Я видел. Я видел, как гладиатора, который проиграл бой, добивают копьями, и зрители аплодируют, потому что кровь льётся красиво. Ты думаешь, твои патриархи лучше зрителей на арене? Они такие же. И сегодня они увидят то, чего не видели никогда. Они узрят Оракула, который говорит сам.

Аверко побледнел, его лицо, и без того бледное, приобрело оттенок мокрой известки, и он открыл рот, чтобы возразить, но карета остановилась, и дверца распахнулась, явив миру ступени, ведущие к зданию Синода, и процессию жрецов в золотых ризах, выстроившихся по обе стороны от входа.

Здание Блаженного Синода было самым большим сооружением в Моргистрау, и даже вилла губернатора, которую Нарак помнил по своему прошлому унижению, казалась на его фоне жалкой лачугой. Колонны из чёрного мрамора, вывезенного с далёкой планеты, где этот камень ценился дороже кристаллов, уходили в небо на такую высоту, что их вершины терялись в облаках, и между этими колоннами были натянуты полотнища пурпурного шёлка с вышитыми золотом символами всех религий, которые признавала Сверхдержава. Символов было больше сотни, и каждый был выполнен с той тщательностью, которая говорит о деньгах, потраченных без счёта, потому что счёт был делом финансистов, а финансисты никому не показывали своих цифр.

Нарак, опираясь на посох из слоновой кости, который ему вручили вместе с титулом, начал подниматься по ступеням, и каждый шаг давался ему с трудом, потому что тело этого старого нокля было не для ходьбы, а для лежания на подушках и переваривания пищи. Его бока, обтянутые парчовой мантией, ходили ходуном, пот заливал глаза, и он слышал, как сзади, на почтительном расстоянии, Аверко шепчет молитвы, обращённые к богам, которые давно умерли или никогда не существовали, но вера в них была такой же реальной, как боль в коленях Нарака.

Зал заседаний Синода находился на втором этаже, и когда Нарак переступил его порог, он на мгновение замер, поражённый не столько красотой, сколько масштабом того, что увидел. Это был не зал, а целый мир, заключённый под сводчатой крышей, которая, казалось, парила в воздухе, поддерживаемая невидимыми силами магии кристаллов Силы. Стены были расписаны фресками, изображавшими сцены из жизни святых, мучеников и пророков, и в каждой сцене жрецы в дорогих ризах возлагали руки на головы коленопреклонённых, а те плакали от умиления или от страха, потому что разница между этими чувствами в глазах художника была неразличима. Вдоль стен стояли огромные резные столы, за каждым из которых восседал патриарх или первосвященник одной из разрешённых религий, и все они, как один, были одеты в роскошные облачения, расшитые драгоценными камнями и металлами, которые стоили больше, чем годовой бюджет небольшого мира.

В центре зала, на возвышении, стоял трон из бирюзы, такой огромный, что на нём могли бы уместиться три человека размером с Нарака, и этот трон был украшен резьбой, изображавшей сцены из жизни Оракулов прошлого, тех самых, которые мычали и плакали, а жрецы записывали их мычание и называли это пророчествами. Бирюза была не простым камнем, а магической, и она светилась изнутри мягким, голубоватым светом, который придавал лицу Нарака, и без того некрасивому, какой-то болезненный, призрачный оттенок.

Он сел на трон, и его тело тут же утонуло в подушках, которые были подложены под спину и бока, чтобы Оракул не испытывал неудобств во время долгих заседаний. Перед ним, на отдельном столике, стоял графин с водой и блюдо с фруктами, и Нарак понял, что предыдущий обладатель этого места не мог дотянуться до них самостоятельно, поэтому еду и питьё ему подавали слуги, которые ждали за его спиной, готовые броситься по первому знаку.

Аверко занял своё место справа от трона, на небольшой скамеечке, откуда он мог наклоняться к уху Оракула и нашёптывать нужные слова. Он уже открыл рот, чтобы начать свою привычную работу, но Нарак отмахнулся от него, как от надоедливой мухи, и этот жест, грубый, неожиданный, заставил несколько патриархов за ближайшими столами переглянуться.

— Благословеннейший, — прошипел Аверко, — вы не можете...

— Молчать, — сказал Нарак, и его голос, хрюкающий и низкий, разнёсся по залу с той лёгкостью, которой не ожидали ни жрецы, ни сами стены. — Сегодня говорит Оракул. Не его шептуны. Не его тени. Сам Оракул. И тот, кто прервёт меня, тот, кто попытается вставить своё слово до того, как я закончу, познает гнев не богов, которых вы представляете, а того, кто сидит на этом троне и видит вас насквозь.

В зале воцарилась тишина, такая густая, что можно было услышать, как горят свечи в люстрах, свисающих с потолка на цепях, которые были толще руки взрослого гауглиша. Патриархи смотрели на Оракула, и в их взглядах было не уважение, а изумление, смешанное с той особенной настороженностью, которая появляется у хищников, когда их добыча вдруг перестаёт притворяться мёртвой.

— Я собрал вас здесь, — продолжил Нарак, — не для того, чтобы выслушивать ваши отчёты, не для того, чтобы утверждать ваши назначения, не для того, чтобы ставить печати под документами, которые вы состряпали в своих канцеляриях, пока я лежал в кровати и мычал, как положено Оракулу. Я собрал вас здесь, чтобы объявить одну простую истину, которую вы забыли за долгие годы вашей власти. Вы подчиняетесь мне. Не богам, не финансистам, не вашим амбициям, а мне. Отныне и навсегда.

Тишина лопнула. Первым рассмеялся патриарх культа Сияющего Пути, существо из расы, покрытой перламутровой чешуёй, с глазами, расположенными по бокам головы, как у рыбы. Его смех был высоким, пронзительным, похожим на крик чайки, и за ним, как эхо, подхватили другие. Смеялись те, кто считал себя неприкасаемым, те, кто привык, что Оракул всего лишь инструмент, те, кто сам назначал предыдущих Оракулов и сам же их убирал, когда они переставали быть удобными.

— Вы слышали? — воскликнул патриарх культа Ямаго, шауглиш с зелёной чешуёй, на которой золотыми буквами были выведены священные тексты, и каждый текст был настолько мелким, что прочитать его можно было только с расстояния вытянутой руки. — Оракул решил, что он наш господин! Может быть, завтра он потребует, чтобы мы мыли ему ноги? Или, быть может, он захочет жениться на наших дочерях? Хотя, глядя на его физиономию, вряд ли найдётся женщина, которая согласится на такое.

Смех усилился, и в этом смехе была не только насмешка, но и облегчение, патриархи боялись, что Оракул скажет что-то действительно страшное, а он сказал просто глупость, которую можно было игнорировать, как игнорируют лай собаки, привязанной к конуре.

Нарак не ответил на смех. Он сидел на своём бирюзовом троне, сложив руки на животе, и ждал. Его маленькие глазки, заплывшие жиром, бегали по залу, перебирая лица, фигуры, знаки отличия, и в каждом из этих лиц он видел не просто врага, а трещину, через которую можно было проникнуть внутрь, как он когда-то проник внутрь барьера полубога Аштара, потому что он был достаточно мёртв, чтобы не бояться.

И тут заговорили забытые боги. Они не были видны никому, кроме Нарака, но он чувствовал их присутствие так же отчётливо, как чувствовал когда-то присутствие смерти на арене. Они стояли за его спиной, невидимые, бесформенные, и их голоса, слитые в один хор, нашёптывали ему тайны, которые хранились под семью замками, в самых глубоких подвалах самых неприступных храмов.

— Первосвященник Шанайёт Тридцать Шестой, — сказал Нарак, и его голос перекрыл смех, как перекрывает шум прибоя внезапно налетевший ветер. — Ты смеёшься громче всех. Ты думаешь, что твои секреты надёжно спрятаны в твоём кабинете, обитом чёрным деревом, дверямьми, которые открываются только по мановению твоей руки. Но я знаю. Я знаю, что каждую ночь, когда твои жрецы расходятся по своим кельям, ты остаёшься один и открываешь сундук, который стоит под твоей кроватью. В этом сундуке лежат письма, написанные твоей рукой, письма, которые ты отправляешь круханийцам, тем самым круханийцам, которые шантажируют тебя уже тридцать лет.

Шанайёт перестал смеяться. Его зелёная чешуя, ещё секунду назад блестевшая золотом священных текстов, вдруг стала тусклой, как будто кто-то выключил свет внутри. Он попытался что-то сказать, но губы его не слушались, и вместо слов из горла вырвался только хрип, похожий на звук лопающейся перепонки.

— Ты думал, что никто не узнает, — продолжал Нарак, и его голос становился всё громче, всё увереннее, хотя сам он чувствовал, как сердце, чужое, свиноподобное сердце, колотится где-то в груди, готовое выскочить наружу. — Ты думал, что твоя слабость, твоя тайная страсть к тем, кого ты не должен желать по законам твоего культа, останется между тобой и теми, кто держит твои письма. Но круханийцы не умеют хранить секреты. Они продают их тем, кто больше платит, а больше всех платят те, кто сидит на этом троне. Каждый месяц ты передаёшь им сведения о передвижении кристаллов в твоей епархии, о том, какие корабли отправляются в дальние миры, о том, какие жрецы верны тебе, а какие готовы тебя предать. И за это они молчат о том, что ты делаешь по ночам в своей спальне, когда свет погашен и шторы задёрнуты.

Тишина, которая наступила после этих слов, была страшнее любого крика. Все патриархи смотрели на Шанайёта, и в их взглядах было не презрение, а ужас, потому что каждый из них понимал: если Оракул знает это о Шанайёте, то он может знать и о них.

Шанайёт встал из-за своего стола, опрокинув кубок с серым вином, и его лицо, покрытое чешуёй, исказилось такой гримасой, в которой смешались ярость, страх и отчаяние. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но Нарак не дал ему этой возможности.

— Не трудись отрицать, — сказал он. — У меня есть доказательства. Каждое письмо, каждый клочок пергамента, каждый намёк, который ты когда-либо отправлял своим шантажистам, записан в книге, которая лежит в моей резиденции. Если ты хочешь, я могу зачитать её вслух. Могу назвать имена. Могу рассказать, какие именно слова ты использовал, когда умолял круханийцев не разглашать твою тайну. Я могу рассказать, сколько платины ты им заплатил за эти годы, и откуда взялась эта платина, и почему в отчётах твоей епархии оно числится как пожертвования на строительство приютов для сирот.

Шанайёт рухнул обратно на своё место, и его голова свесилась на грудь, как у повешенного, у которого только что оборвалась верёвка. Он не плакал, потому что шауглиши крайне редко плачут, но слёзы, если бы они могли быть, наверняка залили бы его зелёную чешую и смыли бы с неё золотые буквы священных текстов, которые больше ничего не значили.

Нарак перевёл взгляд на другой стол, за которым сидел глава столичной епархии круханийцев, существо с лысой головой, покрытой татуировками, изображавшими их неведомого бога. Его чёрные глазницы, пустые и бездонные, смотрели на Нарака с тем выражением, которое круханийцы считали эквивалентом улыбки, хотя ни один человек, даже самый опытный, не смог бы отличить их улыбку от гримасы боли.

— А ты, Харрат Второй, — сказал Нарак, и голос его стал ещё ниже, ещё хриплее, как будто он разговаривал с ребёнком, который провинился, но ещё не понял, насколько серьёзно его наказание. — Ты тоже думал, что твои планы останутся тайной. Ты собираешься предать учение Великого Круха и сбежать в другой мир, на окраину Святой Сверхдержавы, где никто не знает твоего имени и где ты сможешь начать новую жизнь, с новыми деньгами и новыми последователями. Ты уже купил корабль, и нанял на него команду. Ты уже перевёл половину казны твоей епархии на счета, которые открыты на имя твоей любовницы, которая, кстати, не круханийка, а представительница расы, которую твои собратья считают низшей. Как это называется, Харрат? Измена? Или просто трусость?

Харрат не ответил. Его татуировки, которые должны были защищать его от любого зла, вдруг потемнели, как будто впитали в себя весь свет, который был в зале, и сам он съёжился, стал меньше, незаметнее, как будто хотел провалиться сквозь пол и исчезнуть в той самой тьме, которой поклонялся всю свою жизнь.

— Ты думал, что никто не узнает о твоём побеге, — продолжал Нарак. — Ты думал, что твои жрецы будут продолжать верить в то, что ты уехал в дальнее паломничество, а через год объявят, что ты вознёсся к Круху и оставил им своё благословение. Но твой план провалился, Харрат. Потому что тот, кто сидит на этом троне, видит дальше, чем ты можешь себе представить. Я знаю название твоего корабля. Я знаю имя твоей любовницы. Я знаю, каким маршрутом ты собираешься идти, и какие кристаллы ты взял с собой, чтобы оплатить своё путешествие. И если ты не признаешься во всём сам, прямо сейчас, перед лицом этого Синода, я сделаю так, что ты не просто потеряешь свой сан. Ты потеряешь абсолютно всё, даже право на смерть, потому что для таких, как ты, у меня припасены места, где смерть кажется благословением.

Харрат Второй медленно поднялся из-за стола, и в его движении было столько достоинства, сколько может быть у того, кто знает, что его жизнь закончена, но не хочет, чтобы это выглядело как поражение. Он посмотрел на своих собратьев круханийцев, которые сидели за соседними столами и смотрели на него с тем же ужасом, с каким смотрят на прокажённого, который случайно зашёл в храм. Потом он перевёл взгляд на Нарака и сказал только одно слово:

— Как?

— Боги, — ответил Нарак, и в этом слове была такая сила, что даже те, кто не верил в богов, на мгновение усомнились в своём неверии. — Те самые боги, которых вы забыли, которым перестали молиться, чьи храмы превратили в руины, чтобы построить на их месте ваши дворцы и ваши усыпальницы. Они не умерли, Харрат. Они ждали. И теперь они говорят моими устами. Каждая ваша тайна, каждый грех, каждая ложь, которую вы произнесли за последние годы, записана в книге, которую никто из вас не может прочитать, но которую я могу читать вслух, страницу за страницей, до тех пор, пока от вас не останется ничего, кроме голых, дрожащих душ, готовых предстать перед судом, которого вы так боялись всю свою жизнь.

Третий удар пришёлся по главе секты Нусцэ Пронко, существу из расы чакри, которые имели птичье происхождение. Этот чакри, которого звали Пронко, сидел за своим столом с таким видом, будто всё происходящее его не касалось, будто он был просто наблюдателем, случайно оказавшимся в зале, но Нарак знал, что это не так.

— А ты, Пронко, — сказал он, и в его голосе появилась новая нота, не гневная, а почти сочувственная, как у человека, который смотрит на раздавленную букашку и думает о том, как быстротечна жизнь. — Ты убил своего предшественника. Не отравил, не задушил, не зарезал. Ты сделал это ритуально, как того требует проклятый обряд, который вы, чакри, привезли с вашей далёкой родины и который запрещён даже вашими собственными законами. Ты пригласил его на ужин, напоил синим ромом, усыпил его бдительность, а потом, когда он заснул, ты перерезал ему горло и выпил его кровь из черепа, который потом расколол на мелкие кусочки и развеял по ветру. А его тело, его тело ты съел. Съел, Пронко. Кусок за куском, в течение сорока дней, как того требует ваш ритуал. И ты объявил всем, что он умер от золотой чахотки, что его смерть была тихой и мирной, что он дарил тебе своё место в завещании, которое ты сам же и подделал.

Пронко не стал ждать, пока Нарак закончит. Он вскочил из-за стола, опрокинув стул, и его пернатые руки, каждая из которых была унизана перстнями с кристаллами, потянулись к поясу, где висело оружие, но оружия там не оказалось, потому что в зал Синода запрещалось входить с чем-либо, кроме молитвенных книг и символов веры.

— Ложь! — закричал он, и его вертикальные глаза расширились так, что стали похожи на две чёрные щели, в которых утонул весь свет. — Это ложь! Оракул сошёл с ума! Его подменили! Это не тот Оракул, которого мы утвердили!

— Позовите стражу! — заорал кто-то из-за дальнего стола. — Схватите его! Он не имеет права говорить такое!

— Он оскорбляет богов! — подхватил другой. — Он оскорбляет сам Синод! Смерть ему!

Крики нарастали, перекрывая друг друга, и в этом шуме терялись отдельные слова, оставалась только ярость, чистая, животная, не требующая оправданий. Патриархи вскакивали со своих мест, опрокидывая столы, и кубки с вином разбивались о мраморный пол, окрашивая его в багровый цвет, похожий на кровь. Те, кто сидел ближе к трону, пытались прорваться к Нараку, но их останавливали другие, которые считали, что Оракула нужно не трогать, а выслушать, потому что в его словах была правда, и правда эта была страшнее любой лжи.

Началась драка. Не та благородная драка, которую показывают на турнирах, с правилами и судьями, а самая настоящая, уличная, с кулаками, ногтями, зубами, с криками и проклятиями, которые не подобают служителям богов, но так естественно слетают с их губ, когда задета их гордость. Патриарх культа Сияющего Пути, тот самый, который первым засмеялся, схватил патриарха культа Вечного Льда за его длинные уши и попытался приложить головой о стол, но поскользнулся на разлитом вине и рухнул, увлекая за собой противника. Двое круханийцев, забыв о своих тёмных обетах, вцепились друг в друга, и их лысые головы покрыли порезы от когтей.

Шанайёт Тридцать Шестой, тот самый, которого Нарак разоблачил первым, стоял посреди этого хаоса, глядя перед собой остановившимся взглядом, и его рот был открыт, но не издавал ни звука, потому что все слова, которые он мог бы сказать, уже были сказаны Оракулом, и ни одно из них не было в его пользу. Харрат Второй, глава круханийцев, сидел на полу, прислонившись к ножке своего опрокинутого стола, и его татуированные руки, сложенные на груди, молились тому богу, которого он собирался предать, прося у него прощения, которое не могло быть дано.

Пронко, чакри с пернатыми руками, пытался пробиться к выходу, но его схватили трое его же собратьев по секте, которые до этого сидели рядом и слушали разоблачение с таким видом, будто они всё знали, но молчали, потому что боялись. Они повалили его на пол, и одна из его рук, вывернутая под неестественным углом, хрустнула, издав тот звук, который Нарак слышал сотни раз на арене, когда ломали кости побеждённым.

Аверко стоял рядом с троном, вжав голову в плечи, и его лицо было белым, как мел, которым пишут на досках в школах для бедных. Он смотрел на Оракула, и в его глазах было не уважение, а ужас, потому что он понял наконец, что тот, кого он считал немощным идиотом, был самым опасным существом в этом зале.

— Благословеннейший, — прошептал он, и его голос дрожал, как осиновый лист на ветру. — Что вы наделали? Они же убьют вас. Они убьют всех нас.

Нарак посмотрел на него сверху вниз, и в его маленьких глазках, заплывших жиром, зажёгся тот самый огонь, который когда-то горел на арене, когда он понял, что смерть лишь начало.

— Они не убьют меня, Аверко, — сказал он спокойно, и его голос прозвучал так, будто он говорил о погоде или о том, что сегодня подадут на ужин. — Они не убьют меня, потому что они трусы. Посмотри на них. Они дерутся друг с другом, а не со мной. Они ищут виноватых среди своих, а не среди тех, кто стоит над ними. Так было всегда, и так будет всегда. Пока я говорю им правду, они будут бояться не правды, а того, что правда сделает с ними, если они её признают.

Он поднялся с трона, и его тело, грузное, неповоротливое, слушалось его с трудом, но он всё же встал, опираясь на посох из слоновой кости, который дрожал в его руке так же сильно, как и сам Нарак, хотя никто из наблюдателей не мог бы отличить дрожь старости от дрожи гнева.

— Довольно, — сказал он, и его голос перекрыл шум драки, потому что в этом голосе была власть, которую не даёт ни титул, ни богатство, ни даже магия кристаллов. — Довольно, я сказал.

Драка затихла не сразу, но постепенно, как затихает буря, когда ветер теряет свою силу. Патриархи, растрёпанные, потные, в разорванных ризах, с расквашенными носами и подбитыми глазами, смотрели на Оракула, и в их взглядах был не гнев, а страх, потому что они наконец поняли, что перед ними не марионетка, а тот, кто видит их насквозь, кто знает их тайны, кто может уничтожить каждого из них одним словом.

— Вы можете идти, — сказал Нарак, и он сел обратно на трон, чувствуя, как подушки принимают его тело, уставшее, больное, но всё ещё живое. — Идите и подумайте над тем, что вы услышали сегодня. Завтра я призову каждого из вас по отдельности, и вы скажете мне, готовы ли вы подчиниться. Те, кто откажется, узнают, что их тайны не ограничиваются тем, что я сказал сегодня. У меня есть ещё много страниц в той книге, которую мне подарили боги. И поверьте, последние страницы самые интересные.

Патриархи, не произнося ни слова, начали покидать зал. Они выходили молча, опустив головы, и их шаги по мраморному полу звучали как приговор, который каждый из них вынес себе сам. Шанайёт Тридцать Шестой шёл, шатаясь, и его зелёная чешуя больше не блестела, потому что золотые буквы священных текстов, выведенные на ней, потускнели и стали такими же серыми, как его будущее. Харрат Второй, круханиец, которого тащили под руки двое его собратьев, не сопротивлялся, и его чёрные глазницы смотрели в никуда, потому что-то, что он видел там, не было ни этим миром, ни тем, который он собирался предать. Пронко, чакри, лежал на полу, и его собратья по секте, те самые, которые повалили его, стояли над ним, не зная, что делать, потому что убить его они не могли, а отпустить боялись.

Когда последний патриарх покинул зал, Аверко опустился на колени рядом с троном, и его лицо было мокрым от слёз. — Вы победили, Благословеннейший, — сказал Аверко, и его голос был тихим, как шёпот в исповедальне. — Вы победили их всех. Но что теперь? Они не простят вам этого. Они вернутся! С оружием, с заклинаниями, с теми силами, о которых вы даже не подозреваете. Они уничтожат нас всех.

Нарак посмотрел на него так как храбрецы смотрят на трусов, c презрением и толикой жалости.

— Пусть приходят, — сказал он. — Я буду ждать. Я всегда буду ждать. Потому что я не просто Оракул, Аверко. Я тот, кто уже умер и вернулся. И в этом моё преимущество. Они же очень сильно боятся смерти. А я её уже видел, она не страшная. Она просто... скучная. И я не собираюсь скучать в компании таких интересных собеседников, как твои патриархи.

Аверко хотел что-то сказать, но не нашёл слов. Он просто кивнул и остался сидеть на коленях, глядя на закрытые двери, за которыми затихали шаги уходящих врагов. А Нарак откинулся на подушки, закрыл глаза и стал ждать. Ждать того, что должно было случиться завтра. Потому что завтра, он знал это, будет новый бой, в котором он снова будет драться не за жизнь, а за то, что важнее жизни. За право быть собой.

Хроника девятая

Ночь, когда Тосшо Окро вошёл в дом Оракула, была такой же чёрной, как та смола, которой в Моргистрау заливали щели между камнями в мостовой, чтобы колёса карет не гремели и не мешали спать богатым. Он стоял на крыше соседнего здания, складывая свои руки на груди, и его вертикальные глаза, приспособленные к охоте в сумерках, впивались в очертания резиденции, которая возвышалась в двух кварталах от него, окружённая стеной, утыканной магическими кристаллами, защищавшими её от незваных гостей. Кристаллы не светились, и это было странно, потому что в любой другой день они пульсировали мягким голубоватым светом, предупреждая всех, кто приближался, что за стеной находится не просто здание, а сердце религиозной власти Святой Сверхдержавы.

Тосшо был чакри, как и те, кто правил его родным гнездом на далёких скалах, где его раса вылуплялась из яиц и училась летать прежде, чем училась говорить. Его тело, покрытое мелкими серыми перьями, было сухим и жилистым, как у насекомого, пережившего засуху, его клюв был большим и сильным, острым, способным перекусить любую кость одним движением. Крылья, сложенные за спиной, под плащом из толстой кожи, были слабыми для дальних перелётов, но достаточными для того, чтобы перепрыгнуть через стену или изменить траекторию падения в бою. Он был наёмником уже двадцать лет, и за это время он убил больше существ, чем мог пересчитать, потому что пересчёт был не его работой, а работой тех, кто платил.

Внизу, в переулке, заваленном мусором и прошлогодними листьями, его ждал наниматель. Тосшо спрыгнул с крыши, бесшумно, как сова, которая опускается на мышь, и приземлился на корточки, глядя на фигуру в длинном плаще с капюшоном, скрывавшим лицо. Наниматель стоял неподвижно, и только его руки в больших перчатках, унизанные кольцами, шевелились, перебирая чётки, нанизанные на нить, которая была тоньше паутины.

— Ты знаешь задание? — спросил наниматель, и его голос был высоким, почти женским, но в нём слышалась та сила, которая не нуждается в громкости.

— Убить Оракула, — ответил Тосшо, и его клюв щёлкнул, как капкан, захлопывающийся на лапе зверька. — Но я слышал, что его резиденция защищена Силой, которую не пробить даже армии. Сколько ещё наёмников ты нанял? Или я работаю один?

— Защита будет отключена, — сказал наниматель, и его пальцы остановились, сжав чётки так, что они, казалось, вот-вот треснут. — Сегодня, ровно в полночь, предатель внутри отключит все магические ловушки, все Силовые барьеры, всех големов, которые охраняют периметр. У тебя будет час, чтобы войти, найти Оракула и убить его. Охрана останется, но это просто стражники, без магии. С ними ты справишься.

Тосшо склонил голову набок, и его вертикальные глаза сузились, став похожими на две чёрные щели, в которых не было ни сомнения, ни страха, только расчёт.

— Почему ты выбрал меня? — спросил он. — В Моргистрау есть наёмники и получше, и подешевле.

Наниматель молчал несколько секунд, а потом скинул капюшон.

Тосшо увидел лицо, которое знал с детства, лицо, которое он видел на фресках в храмах, на монетах, на знамёнах, которые вывешивали в праздники. Это было лицо чакри, такого же, как он, но с перьями белыми, как снег на вершинах самых высоких гор, и с глазом, золотистым, как те кристаллы, которые продавали на рынках за сотни монет. У этого чакри не было одного глаза, на его месте зияла пустая глазница, прикрытая повязкой из чёрного шёлка, и эта повязка была вышита золотыми нитями, изображавшими символ Святой Пернатости, той самой религии, которую исповедовали чакри в столице и за её пределами.

— Кардинал, — выдохнул Тосшо, и его клюв раскрылся, обнажив красный, влажный рот, в котором было много острых зубов, как у гусей. — Ваше высокопреосвященство. Я не знал... я не думал...

— Ты не должен был знать, — перебил его кардинал, и его голос стал ниже, грубее, как у того, кто устал притворяться. — Но ты должен сделать работу. Оракул вчера на заседании Синода уничтожил всех. Он разоблачил патриархов, он заставил нас драться друг с другом, он показал, что власть, которую мы считали своей, на самом деле принадлежит ему. Если он останется жив, он уничтожит не только жрецов, но и нас, чакри. Он уже знает о том, что мы планировали. Он говорил о моём народе с таким презрением, что у меня кровь стыла в жилах.

Тосшо смотрел на кардинала, и в его голове, маленькой, покрытой редкими пёрышками, крутились мысли, одна другой неприятнее. Он был наёмником, а наёмники не задают вопросов, но иногда вопросы задают себя сами, без разрешения.

— Сколько платят? — спросил он, потому что это был единственный вопрос, который он мог задать, не нарушая кодекса.

Кардинал бросил ему мешок, и мешок упал в грязь переулка с таким звоном, который могли бы издать только платиновые монеты, потому что золото звучит иначе, а серебро совсем по-другому. Тосшо поднял мешок, развязал его, и его вертикальные глаза расширились, когда он увидел содержимое. Платина! Чистая, блестящая, с отчеканенными лицами императоров, которые правили Святой Сверхдержавой тысячу лет назад, и чьи империи давно рассыпались в прах, но монеты остались, потому что платина не стареет.

— Это половина, — сказал кардинал. — Вторая половина будет ждать тебя, когда ты принесёшь мне голову Оракула. Не просто убийство, Тосшо. Я хочу увидеть его лицо, когда он умрёт. Я хочу, чтобы он знал, что его убил чакри, один из тех, кого он считал своими рабами. Принеси мне его голову или не возвращайся.

Тосшо спрятал мешок в специальный карман на поясе, который был сшит из кожи редкого зверя, чтобы никакая магия не могла найти монеты по запаху металла. Он кивнул, один раз, резко, и кардинал, снова натянув капюшон, исчез в темноте, оставив после себя только запах ладана и страха.

Резиденция Оракула встретила Тосшо тишиной, которая была громче любого крика. Когда он перелез через стену, кристаллы Силы, вмонтированные в камни, были тёмными, мёртвыми, и от них не исходило ни тепла, ни света, ни той особенной вибрации, которая обычно била по перьям и предупреждала об опасности. Кто-то внутри действительно отключил защиту, и этот кто-то должен был получить свою долю платиновых монет, но Тосшо не знал его имени и не хотел знать, потому что имена создавали связи, а связи создавали проблемы.

Он двигался через сад, перепрыгивая с камня на камень, и его руки были пусты, потому что оружие он достанет только в последний момент, когда цель будет перед ним. Сад был огромным, с фонтанами, которые не работали, с кустами роз, которые не цвели, с дорожками, выложенными белым мрамором, который светился в темноте, как кости мертвеца. Впереди, в здании, которое было резиденцией, горели огни, но не ровные, колдовские, а дрожащие, масляные, как будто внутри шла битва, и каждый удар отражался на пламени свечей.

Когда Тосшо подошёл к зданию, он услышал крики. Не один крик, а десятки, сливающиеся в один общий вопль, в котором нельзя было различить ни слов, ни молитв, только боль и ужас. Он выглянул из-за угла и увидел, как из парадного входа выбежали трое наёмников, таких же, как он, но другой расы, и их лица были искажены страхом, который не может быть поддельным, потому что страх имеет свой запах, свой вкус, свою текстуру. Один из них, торг, огромный, покрытый шрамами, держался за живот, из которого торчал кусок кристалла, а его дубина, утыканная другими кристаллами, лежала на земле в луже крови. Другой, круханиец с чёрными глазницами, полз на четвереньках, и его посох, расколотый надвое, волочился сзади, как мёртвая змея. Третий, дыкль с обломанными рогами, лежал на ступенях, не двигаясь, его меч, зазубренный от множества ударов, застрял в собственной ноге.

— Что здесь произошло? — спросил Тосшо, но наёмники не ответили, потому что один из них уже не дышал, а остальные не могли говорить от боли.

Он перешагнул через тело дыкля и вошёл внутрь.

Вестибюль резиденции был разрушен. Мраморные статуи богов, которые стояли вдоль стен, были разбиты вдребезги, и их осколки покрывали пол, как снег, который никогда не тает. Люстры, свисавшие с потолка, раскачивались, и их свечи, потухшие, пахли гарью. На полу, в лужах крови, лежали тела не только наёмников, но и слуг, и охранников, и тех, кто просто оказался не в том месте в не то время. Посреди этого хаоса, опираясь на посох из слоновой кости, стоял Оракул.

Нарак в теле свиноподобного существа, которое ему подарили забытые боги, выглядел так, как может выглядеть только тот, кто уже умирал и вернулся. Его мантия из парчи, расшитая золотом, была разорвана в нескольких местах, и из-под неё виднелась седая щетина, покрытая кровью, которая была и его, и чужая. В одной руке он держал кристалл: огромный, размером с голову взрослого человека, тёмно-фиолетовый, почти чёрный, и внутри этого кристалла пульсировала такая сила, что воздух вокруг него дрожал, как дрожит воздух над раскалённой печью. Кристалл был не простым, не тем, которые продавали на рынках, а тем, который хранился в подземных запасниках канцелярии, в самом глубоком подвале, за дверями, которые не открывались столетиями. Еогнос, его управляющий, нашёл его там, когда понял, что наступает ночь, которую они не переживут без магии.

— Ты пришёл убить меня, — сказал Нарак, и его голос, хрюкающий, низкий, прозвучал в пустом вестибюле как приговор. — Ты не первый, чакри. Сегодня их было уже двадцать три. Двадцать три наёмника, которые думали, что смогут пройти сквозь мою охрану и отключить мою магию. Но они не знали, что магия выражается не только в кристаллах, дело в том что я и есть та сила, которая зовётся магией. Я, который умер и вернулся. Я, который видел то, что не должны видеть живые. Я, который знает про все твои тайны, Тосшо Окро, сын Высокого Гнезда.

Тосшо замер. Его вертикальные глаза расширились, потому что Оракул назвал его имя, а он не называл себя, входя в резиденцию. Он не носил опознавательных знаков, не оставлял следов, не говорил ни с кем, кроме кардинала, но кардинал не мог предать его, потому что кардинал был его нанимателем, а наниматели не предают тех, кто делает их грязную работу, по крайней мере сразу

— Как ты узнал моё имя? — спросил он, и его клюв щёлкнул, но не угрожающе, а нервно, как у птицы, которая почуяла кошку.

— Твои боги рассказали мне, — ответил Нарак, и он сделал шаг вперёд, опираясь на посох, который дрожал под его тяжестью, но не ломался. — Те самые боги, которых вы, чакри, забыли, когда приняли Святую Пернатость. Они помнят тебя, Тосшо. Забытые боги помнят, как ты вылупился из яйца, как ты учился летать, как ты убил своего первого врага, и , почему ты покинул своё гнездо. Они рассказали мне правду о тебе.

В этот момент из бокового коридора выбежал Аверко, тот самый жрец, который должен был нашёптывать Оракулу слова, но который вместо этого отключил магическую защиту резиденции, открыв ворота для наёмников. Он был бледен, его лицо, и без того бледное, стало похоже на кусок мрамора, и его руки, дрожащие, перебирали чётки, которые вот-вот должны были рассыпаться.

— Благословеннейший, — закричал он, — это не я! Я не знал! Меня заставили! Кардинал... кардинал угрожал моей семье...

Нарак повернулся к нему, и в его маленьких глазках, заплывших жиром, зажглось то адское пламя, который уже видели патриархи Блаженного Синода.— Ты предал меня, Аверко, — сказал он спокойно, как будто говорил о погоде. — Ты продал меня кардиналу за дюжину самоцветов и за обещание сохранить твою жалкую жизнь. Но ты забыл, что твоя жизнь никогда не принадлежала тебе. Она принадлежала мне с того момента, как ты пришёл служить к Оракулу.

Аверко упал на колени, и его деревянные чётки рассыпались, разлетевшись по мраморному полу, как горох, который некому собирать. Он открыл рот, чтобы сказать что-то ещё, но не успел, потому что из того же бокового коридора вышел Еогнос, старый управляющий, которого Нарак призвал себе на службу в первый же день своего воскрешения. В руках Еогност был меч, не церемониальный, а настоящий, боевой, с лезвием, которое видело не одну битву. Еогнос подошёл к Аверко сзади, и прежде, чем жрец успел обернуться, он вонзил меч ему в спину, прямо между лопаток, туда, где у него находится сердце.

— Предатель должен умереть, — сказал Еогнос, и его голос был сухим, как песок в пустыне, потому что он был стар и видел слишком много предательств, чтобы тратить слова на сожаление. — Прости, Благословеннейший, что я не заметил его раньше.

Нарак кивнул, и в его кивке была усталость, которую нельзя скрыть никакой Силой. Он поднял кристалл выше, и свет, исходящий из него, разлился по всему вестибюлю, проникая в каждую трещину, в каждую щель, в каждую душу, которая была в этом здании.

— Восстанови защиту, — сказал он Еогносу. — Немедленно. Скоро подтянутся новые наёмники.

Еогнос побежал к пульту управления, который находился за главной лестницей, за тяжёлой бархатной шторой, скрывавшей стену, утыканную кристаллами. Его пальцы, старые, скрюченные, но всё ещё быстрые, забегали по кнопкам и рычагам, и через несколько секунд Силовая защита резиденции включилась с такой мощью, что воздух загудел, как улей, в который бросили камень.

И тут ловушки начали работать.

Тосшо услышал крики сначала снаружи, потом внутри, затем отовсюду, потому что защитная магия, которая была отключена, чтобы пропустить наёмников, теперь включилась с удвоенной силой, и она была бесжалостна к чужакам. Она убивала всех, кто не носил знак Оракула, а он этот был надет на каждого слугу и каждого охранника, но не на наёмников. Тосшо видел через окно, как в саду вспыхивают огненные столбы, как статуи, которые он обходил, оживают и начинают крушить всё вокруг своими каменными руками, как фонтан, который не работал, вдруг выбрасывает в воздух не воду, а кислоту, разъедающую плоть до костей за секунду.

Десятки наёмников, те, кто ещё не успел войти в здание, те, кто ждал снаружи, чтобы перехватить Оракула, если он попытается бежать, погибли в этих ловушках. Их крики были такими громкими, что Тосшо зажал уши, но крики проникали сквозь пальцы, сквозь перья, сквозь кожу, в самую глубь его черепа, и он понял, что если он не убьёт Оракула сейчас, то не убьёт никогда.

Он бросился вперёд, выхватывая свои клинки: длинный, узкий, изогнутый, как клюв хищной птицы, и короткий, широкий, для ближнего боя. Еогнос увидел его движение и закричал, вызывая стражу, которая оставалась в здании, тех, кто не был убит в первой волне атаки. Из коридоров выбежали воины: дыкли в тяжёлых доспехах, торги с дубинами, круханийцы с секирами, и все они бросились на Тосшо, потому что он был единственным врагом, который остался внутри.

Тосшо сражался как демон. Его мощные руки двигались независимо друг от друга, и каждый клинок находил свою цель. Он отрубил голову первому дыклю, даже не замедлившись, и кровь, чёрная и густая, залила ему лицо, но он не вытер её, времени не было. Второго дыкля он ударил в живот, и тот упал, обхватив руками свои внутренности, которые вывалились наружу, как змеи, ищущие убежище. Торг с дубиной попытался размозжить ему череп, но Тосшо прыгнул, расправив крылья, и приземлился ему на плечи, вонзив короткий клинка в шею. Торг рухнул, как подкошенный дуб, и Тосшо спрыгнул с него, перекатился по полу, вскочил и снова бросился в атаку.

Он убил ещё пятерых, потом ещё троих, потом потерял счёт, потому что было не до того. Важна была только цель, тот, кто стоял в центре вестибюля, опираясь на посох из слоновой кости и сжимая в руке тёмно-фиолетовый кристалл, который пульсировал Силой, но не защищал своего хозяина, Оракул был слишком слаб, чтобы использовать его в полную мощь.

Последний стражник, круханиец с чёрными глазницами, упал, пронзённый длинным клинком Тосшо, и на полу остались только чакри, Оракул и Еогнос, который стоял за пультом управления, дрожа от гнева и страха. Тосшо шагнул к Оракулу, клюв раскрылся, обнажив красный, влажный рот, из которого вырвался крик, похожий на крик ястреба, нашедшего добычу.

— Твоя стража мертва, — сказал он, и его голос был хриплым от напряжения. — Твоя Сила больше не поможет тебе, nвой кристалл не спасёт тебя. Ты умрёшь, Оракул, и никто не придёт тебе на помощь.

Нарак смотрел на него, и в его маленьких глазках, заплывших жиром, не было страха. Была только усталость, та глубокая, вековая усталость, которая бывает у тех, кто слишком долго сражается и слишком много теряет.

— Ты думаешь, что я боюсь смерти? — спросил он, и его голос был тихим, почти ласковым. — Я уже умирал, Тосшо. Я лежал на песке арены, и моя кровь залила камни, а зрители аплодировали. Смерть не страшна. Страшно другое. Страшно, когда твои грехи настигают тебя, и ты не можешь от них убежать, потому что они внутри тебя, и они грызут твою душу, как черви грызут падаль.

Тосшо замер. Его клинки, занесённые для удара, зависли в воздухе, потому что в голосе Оракула было что-то такое, от чего его перья встали дыбом, а сердце, маленькое, птичье, забилось чаще.

— Ты хочешь сказать, что знаешь мои грехи? — спросил он, и в его голосе появилась нотка, которую он сам не узнал, — нотка сомнения.

— Я знаю всё, — сказал Нарак. — Я знаю, почему ты покинул своё гнездо. Я знаю, почему твои родители вычеркнули твоё имя из Книги Рода. Я знаю, почему ты стал наёмником, и почему ты никогда не возвращаешься домой, даже когда тебе платят за это. Ты думал, что твоя тайна умерла вместе с теми, кто её знал. Но тайны не умирают, Тосшо, а просто ждут. Они всегда ждут, чтобы выползти наружу в самый неподходящий момент.

Тосшо опустил клинки, и его руки задрожали, как ветки на ветру. Он знал, о чём говорит Оракул. Он знал это так хорошо, что каждый раз, когда он закрывал глаза, он видел её: свою младшую сестру, такую же серую, такую же пернатую, с глазами, которые смотрели на него с любовью, которая была запрещена. Он видел их гнездо, высокое, на скале, где ветер выл так громко, что никто не мог слышать криков. Он видел тот момент, когда их застали, когда родители пришли с факелами и копьями, когда его выгнали, а её... её оставили, потому что она была невинна, потому что он был старшим и должен был отвечать за то, что сделал.

— Ты не знаешь, — прошептал он, но в его шепоте не было уверенности. — Ты не можешь знать.

— Я знаю, как её звали, — сказал Нарак, и каждое слово падало, как капля воды на раскалённый камень, испаряясь, но оставляя след. — Я знаю, что она была младше тебя на три года. Я знаю, что у неё было повреждено крыло, и она не могла летать, поэтому вы проводили время вместе, пока другие охотились. Я знаю, что это случилось весной, в сезон дождей, когда скалы становятся скользкими и никто не выходит из гнёзд. Я знаю, что тебя застали не за тем, что ты сделал, а за тем, что ты собирался сделать, потому что она закричала от страха, и её крик услышали.

Тосшо закричал сам. Это был не боевой крик, не крик ярости, а крик боли, такой первобытной, такой глубокой, что у неё не было дна. Тосшо бросился на Оракула, забыв про обо всём на свете, кроме желания заставить замолчать эти слова, которые резали его хуже любого меча.

Но в этот момент Еогнос, старый управляющий, который, казалось, уже не мог двигаться, собрал последние силы и выбежал из-за пульта с мечом в руке. Он ударил Тосшо в бок, туда, где перья были тоньше, где кожа была ближе к внутренним органам, и лезвие вошло в тело чакри по самую рукоять. Тосшо захрипел, обернулся, и его сильные руки, всё ещё сжимавшие клинки, обрушились на Еогноса с такой яростью, что старый управляющий даже не успел закричать. Он упал на пол, разрубленный на куски, и его кровь, старая, густая, смешалась с кровью наёмников, которые уже лежали вокруг.

Но Тосшо тоже был ранен. Клинок Еогноса торчал из его бока, и каждый вдох отзывался болью, острой, как осознание того, что он хотел сделать со своей сестрой много лет назад. Он повернулся к Оракулу, шатаясь, и поднял клинки для последнего удара.

— Ты заплатишь, — прохрипел он. —Ты заплатишь за то, что заставил меня вспомнить.

Нарак смотрел на него, и в его глазах, заплывших жиром, не было ненависти. Была только жалость, та особая жалость, которую можно испытывать только к тому, кто похож на тебя.

— Ты прав, — сказал он. — Я заплачу, но и ты тоже. Все мы платим, Тосшо, вопрос всегда лишь в цене.

Он поднял кристалл. Тёмно-фиолетовый камень вспыхнул, и в его глубине, в той самой бездне, которую Еогнос нашёл в подземных запасниках, проснулась сила, которую не должны видеть живые. Эта сила не была похожа на те магические вспышки, которые Нарак использовал на арене, когда превращал врагов в уродов или замораживал землю под их ногами. Это была сила самого мира, древняя, как время, и такая же неумолимая.

Он не знал, сможет ли выдержать её. Его тело, чужое, свиноподобное, немощное, трещало по швам, готовое рассыпаться в любой момент, но второй раз умирать было намного легче, не так страшно

Клинки Тосшо описали дугу, которая должна была отрубить Оракулу голову, но в этот же миг кристалл выплеснул из себя волну, не света, не тепла, не холода, а чего-то такого, что невозможно описать словами, потому что слова созданы для живых, а это было для мёртвых. Волна ударила Тосшо в грудь, и его перья вспыхнули, не огнём, а темнотой, которая пожирает всё, к чему прикасается. Чакри закричал снова, но крик оборвался на полуслове, потому что его горло, его клюв, его голосовые связки исчезли, растворились в этой темноте, как растворяется сахар в воде.

Он упал на колени, а руки, всё ещё сжимавшие клинки, попытались опереться на пол, но пол тоже исчезал под ним, превращаясь в ничто. Он посмотрел на Оракула в последний раз, и в его вертикальных глазах, которые уже начинали затухать, не было ни злобы, ни страха, только удивление, как у ребёнка, который узнал, что мир не такой, каким он его себе представлял.

Нарак смотрел, как тело чакри рассыпается в прах, как этот прах поднимается в воздух и исчезает, не оставляя после себя ничего, кроме воспоминания о том, что когда-то здесь стоял наёмник, которого прислал кардинал Святой Пернатости. Кристалл в его руке погас, и тёмно-фиолетовый свет сменился серым, тусклым, как небо перед бурей. Он выпал из его пальцев и покатился по полу, оставляя за собой чёрную дорожку, которая дымилась и шипела, как масло на сковороде.

Нарак остался один. Он стоял посреди вестибюля, окружённый телами, и его тело, тело Оракула, которое он занимал всего несколько недель, начало подводить его. Ноги подкосились, и он упал на колени, опираясь на посох из слоновой кости, который раскололся под его тяжестью, разлетевшись на дюжину осколков, белых, как ледяные кости. Он попытался подняться, но мышцы отказались слушаться, и он рухнул на пол, лицом вниз, в лужу крови, которая была не его.

Он лежал и смотрел, как его кровь, чужая кровь, горячая, смешивается с кровью наёмников, с кровью предателя Аверко, с кровью старого Еогноса, который отдал свою жизнь, чтобы дать ему эти последние секунды. Он думал о том, что всё было не зря. Он победил Синод, он уничтожил заговор, он убил того, кто пришёл за ним. Но цена была слишком высокой. Глаза закрывались. Он не сопротивлялся, знал, что это не конец. Забытые боги, те, кто привёл его сюда, не отпустят его так просто. Они найдут ему новое тело, новую роль, новую борьбу, он был их инструментом, их Оракулом, их голосом в мире живых. И пока он был нужен, он не мог умереть.

Но сейчас, в эти последние секунды, прежде чем тьма накрыла его с головой, он позволил себе забыть обо всём; богах, жрецах, финансистах, Синоде, кардиналах. Он вспомнил только одно: песню, которую он сочинил когда-то давно, в другой жизни, когда был молодым и глупым, и верил, что слова могут изменить мир. Они совсем не изменили мир, но он знал, что они изменили его, этого было достаточно.

Тело Оракула умерло, когда солнце уже вставало над Моргистрау, окрашивая крыши домов в розовый цвет, как кровь, разбавленная водой. Нашли его слуги, которые прятались в подвалах и не выходили до тех пор, пока не стихли крики. Они стояли вокруг него, не зная, что делать, и их лица, перепуганные, бледные, отражали тот ужас, который испытывают все, когда видят, как умирает тот, кто казался бессмертным.

Хроника десятая

Я, княгиня-маршал Вадуя, не привыкла оправдываться за свой рост. Торги, моя раса, славятся шириной плеч и размахом кулаков, но природа, подшутив надо мной, слепила меня едва ли выше среднего дыкля, и в стойке с любым из моих соплеменников я утыкаюсь взглядом в грудное сплетение. Однако полководцу важнее вес не тела, а решений. Четыре кампании, три мятежа и одна малая война с круханийцами, закончившаяся их полным изгнанием из Миров Северной Короны, доказали финансистам то, что они не могли прочесть в донесениях: меня не нужно измерять локтями. Достаточно пересчитать трупы врагов, и этого оказывалось довольно, чтобы замолкали даже самые язвительные языки в Штабе Снабжения.

Бонрад, мой куратор от Альянса Финансистов, не затыкал рот никогда. Он предпочитал действовать иначе: насыпать проблем, которые я должна была разгребать, чтобы заработать право на финансирование следующей кампании. Теперь он стоял в паланкине, который четверо дыклей-носильщиков с трудом удерживали на размокшей тропе, и его лицо, гладкое, будто полированная кость, сияло той особенной улыбкой, которая появляется у существ, знающих, что вы не можете им отказать.

— Княгиня, — сказал он, не утруждая себя приветственным поклоном, — вы опаздываете на три дня. Советник по логистике уже прислал мне три письма с требованием урезать ваш кредит на кристаллы. Я эти письма порвал, но если вы не возьмёте город до того, как начнётся сезон дождей, мне придётся объяснять вашим солдатам, почему они будут сосать лапу вместо горячего ужина.

Я смотрела на него сверху вниз, хотя физически это было невозможно: мой рост едва доставал до его подбородка. Но в моих глазах, маленьких, глубоко посаженных, с той желтизной, которая появляется у торгов после третьего десятка лет непрерывных походов, читалось такое, от чего Бонрад на мгновение смешался и опустил взгляд. Я не тратила силы на угрозы, только на победы.

— Город будет взят сегодня, — сказала я. — Но не потому, что вы меня торопите. А потому, что мои солдаты устали от джунглей, и если я не дам им нормальную крышу над головой и нормальную драку, они начнут драться друг с другом. И тогда ваши деньги не понадобятся ни вам, ни мне.

Бонрад хотел что-то возразить, но я уже повернулась и пошла к штабной палатке, оставляя его в луже, где копыта носильщиков перемешали грязь с конским навозом. Он был нужен мне, этот щуплый чакри с пальцами, унизанными перстнями, потому что без его подписей моя армия не получила бы ни одного кристалла Силы. Но он был нужен мне не здесь. Здесь, в трёх днях марша от города зирроттов, где воздух был влажным, как внутренность открытого рта, где каждый вдох отдавал гнилью и цветочной пыльцой, нужен был только один, голос мой.

Палатка, которую для меня поставили на небольшом возвышении, вся провисла от воды, скопившейся на брезенте, и внутри пахло мокрой шерстью и кислым потом. Мои генералы, графы Орьен и Шест, ждали меня у складного стола, на котором была разложена карта: грубая, наспех нарисованная перебежчиками, но всё же лучше, чем ничего. Орьен командовал первым бригадилионом, целиком состоявшим из дыклей. Он был высок, даже по меркам своей расы, и его рога, закрученные в тугие спирали, были украшены серебряными кольцами, по одному за каждую взятую крепость. Он стоял, скрестив руки на груди, и его копыта, вычищенные до блеска, нетерпеливо постукивали по грязному полу.

Шест, возглавлявший шауглишей, был полной противоположностью. Низкий, коренастый, с чешуёй, которая в этой влажности приобрела болезненный зелёный оттенок, он не стоял, а лежал на походном стуле, вытянув ноги, и его хвост, мускулистый, как рука кузнеца, бил по земле с ритмом, который мог означать что угодно, от скуки до едва сдерживаемой ярости.

— Княгиня, — сказал Орьен, и его голос, низкий, с хрипотцой, прозвучал в тесном пространстве палатки как удар копыта о камень. — Мои дыкли готовы. Мы прошли джунгли за пятнадцать дней, потеряв всего тридцатерых, и те утонули в болоте, а не от вражеской стрелы. Дайте нам шесть часов, и город будет наш.

— Шесть часов — это слишком долго, — перебил его Шест, не открывая глаз. — Мои шауглиши возьмут его за три. Мы не топчемся на месте, как стадо коров. Мы скользим, как змеи, которые всегда проворнее копытных.

Орьен развернулся к нему, и его рука, тяжёлая, с пальцами, унизанными медными перстнями, легла на рукоять меча. Шест приоткрыл один глаз, и в его вертикальном зрачке, жёлтом, как сердцевина болотного цветка, мелькнуло то выражение, которое шауглиши называют улыбкой, а все остальные оскалом.

— Хватит, — сказала я. Не громко, не резко, но так, что оба замерли. Я не повышала голос на своих генералов, и не орала на солдат. Власть, которой я обладала, была не в горле, а в том, что каждый из них знал: если я говорю «хватит», то за этим следует что-то, о чём они пожалеют, если не послушаются.

— Город, — я ткнула пальцем в карту, туда, где перебежчики нарисовали неровный квадрат, окружённый стеной, — называется Виракшам. Он был построен триста лет назад, когда зирротты ещё были хозяевами этих джунглей. Сейчас они уже не хозяева, только толпа беженцев, которые сбились в этот последний оплот, потому что всё остальное мы сожгли или заставили платить дань. По разведке, в городе не больше пяти тысяч защитников, из них половина стариков и необученных ополченцев. У нас два бригадилиона, а значит тридцать тысяч штыков. Вопрос не в том, возьмём ли мы город. Вопрос в том, сколько мы потеряем, если полезем на стены сдуру.

Орьен и Шест переглянулись. В их взглядах, которые они обменяли, не было взаимопонимания, но хотя бы искра осознания того, что спорить со мной сейчас означало подставить себя под удар.

— В городе есть подземные ходы, — продолжила я. — Перебежчики говорят, что остатки зирроттов, как пауки, любят прятаться в норах. Эти ходы ведут из-под стен наружу, на расстояние не меньше километра. Я не хочу, чтобы через три дня после того, как мы войдём в Виракшам, меня зарезали во сне те, кто вылез из-под моей же кровати.

Шест кивнул, и его хвост перестал бить по полу. Орьен склонил голову, и серебряные кольца на его рогах тихо звякнули.

— Я вышлю вперёд разведку, — сказал он. — Дыкли чуют запах подземных туннелей лучше любой собаки. Если под стенами есть ходы, мы их найдём.

— Найдёте, — согласилась я. — Но штурм начнётся через два часа, независимо от того, найдёте вы их или нет. Бонрад торопит, а когда финансист торопит, это значит, что кто-то из его коллег по Альянсу уже готовит замену моей армии на другую, более сговорчивую. Мы не можем позволить себе ждать.

Джунгли, через которые мы шли последние пятнадцать дней, были не просто лесом, а живым организмом, который ненавидел чужаков. Листья, размером с голову торга, свисали с веток, закрывая небо, и под этим зелёным пологом царил вечный полумрак, в котором терялись цвета и расстояния. Воздух, горячий и влажный, тяжелел с каждым шагом, и даже дыкли, привыкшие к тяжёлым переходам по горам, дышали с трудом, открывая рты, как рыбы, вытащенные на берег. Шауглиши, напротив, чувствовали себя здесь как дома: скользили между стволами, беззвучные и быстрые, и их чешуя, покрытая болотной тиной, делала их невидимыми для вражеских глаз.

Когда мы вышли к городу, даже я, видевшая десятки крепостей и сотни сражений, на мгновение замерла. Виракшам не был похож ни на один город, который мне доводилось штурмовать. Его стены, сложенные из тёмно-серого камня, потемневшего от влаги, были невысокими, но такими толстыми, что, казалось, в них можно было пробить брешь только недельной работой осадных орудий. Ворота, вырезанные из цельного дерева какого-то неизвестного мне вида, были украшены резьбой, изображавшей пауков, не чудовищ, а божеств, с восемью лапами и множеством глаз, и эта резьба была выполнена с такой тщательностью, что пауки казались живыми, готовыми спрыгнуть с дерева в любую секунду.

Башни, по четыре с каждой стороны, были не круглыми и не квадратными, а многоугольными, с крышами, загнутыми вверх, как пальцы, сжатые в молитве. Черепица на этих крышах была не красной и не серой, а зелёной, поросшей мхом, и дым из труб, вырезанных в виде паучьих голов, поднимался в небо тонкими, извивающимися струйками, похожими на паутину на ветру.

— Красиво, — сказал Шест, и в его голосе не было насмешки, только констатация факта. — Жаль, что придётся это сжечь.

— Не придётся, — ответила я. — Конрад хочет, чтобы город остался целым. Там, под землёй, говорят, есть залежи кристаллов, которые зирротты добывали, но не успели вывезти. Альянс не простит мне, если я превращу их будущую шахту в пепел.

Орьен хмыкнул, и его копыта застучали по камням, на которых мы стояли. Дорога к городу шла через ровное плато, поросшее низкой, жёсткой травой, и на этом плато не было никаких укреплений, никаких рвов, никаких засад, только ветер, который дул с юга, принося запах влаги и чего-то ещё, чего я не могла определить, но что заставляло мои инстинкты, отточенные годами войны, бить тревогу.

— Слишком тихо, — сказала я. — Почему они не стреляют? У них должны быть кристаллы. Даже самые бедные зирротты могут позволить себе пару десятков боевых камней. А здесь, ни одного выстрела, ни одной вспышки. Как будто они нас ждут.

Шест склонил голову набок, и его чешуя, зелёная, влажная, блеснула в свете солнца, которое наконец пробилось сквозь тучи.

— Может, они хотят сдаться? — предположил он. — Мы же не давали им пощады ни разу за три года. Может, до них наконец дошло, что сопротивление бесполезно.

— До них дошло бы раньше, — покачал головой Орьен. — Я знаю зирроттов. Они упрямые, как мои копытные. Они не сдаются на милость врага, которые захватывает их мир. Что-то здесь определённо не так.

Я смотрела на стены Виракшама, и в моей голове, маленькой, лысой, с глубокими морщинами на лбу, крутились мысли, одна тревожнее другой. Западня! Это слово стучало в висках, как барабан, который бьют перед казнью. Но отступать было нельзя. Бонрад, финансисты, мои собственные солдаты, которые ждали добычи и отдыха, — все они толкали меня вперёд, и если бы я сейчас сказала «назад», я потеряла бы не только кампанию, но и авторитет, который строила два десятилетия.

— Штурм, — сказала я. — Орьен, ты идёшь на главные ворота. Шест, ты обходишь город с правого фланга и лезешь на стены там, где они ниже благодаря рельефу. Я остаюсь в резерве со своим штабом. Если что-то пойдёт не так — сигнал зелёным кристаллом. Не ждите приказа в случае засады.

Генералы кивнули и вышли из палатки, и через несколько минут я услышала, как их голоса, низкие, командные, разносятся по лагерю, поднимая солдат в атаку.

Первая волна, дыкли Орьена, двинулась к воротам с той механической точностью, которой можно добиться только годами муштры и крови. Они шли в трёх линиях, с щитами, сомкнутыми в стену, и их копыта, тысячи копыт, били по земле с таким грохотом, что, казалось, сама земля содрогалась. Над ними, в воздухе, разогреваясь, светились кристаллы, которые должны были прикрыть их от вражеских заклинаний, но вражеских заклинаний не было. Стены молчали, а орота были закрыты, но ни одна стрела, ни один огненный шар не вылетели из бойниц.

— Странно, — сказал адъютант, молодой шауглиш, который стоял рядом со мной, и его хвост, нервный, бил по голенищу моего сапога. — Очень странно, княгиня.

— Заткнись, — ответила я, не оборачиваясь. — Я знаю, что странно.

Дыкли дошли до ворот, и их таран, огромное бревно, окованное железом и усиленное кристаллами, ударил в дерево. Удар был такой силы, что даже на расстоянии я почувствовала, как воздух дрогнул. Ворота треснули, но не открылись. Второй удар. Третий. И на четвёртый раз дерево, которое казалось вечным, рассыпалось в щепки, и дыкли хлынули внутрь, с рёвом, в котором смешались ярость и радость победы.

В тот же время Шест со своими шауглишами уже лез на стены. Они не использовали лестниц шауглишы взбирались по камням, цепляясь когтями за выступы, и их тела, гибкие, скользкие, были похожи на змей, которые ползут к гнезду. Первые из них достигли верха, перемахнули через зубцы и исчезли за стеной. Я ждала криков, звуков боя, вспышек магии, но ничего не происходило. Тишина, такая же гнетущая, как и прежде.

— Отход, — сказала я. — Сигнал к отходу, немедленно.

Адъютант поднял зелёный кристалл и выстрелил им в небо, но в тот же миг ворота, которые дыкли только что разбили, начали закрываться. Не сами по себе, а с помощью магии, из земли, из воздуха, из ниоткуда, поднялись новые створки, такие же толстые, такие же резные, и они захлопнулись с гулом, который был похож на смех великана. За стенами, со всех сторон, раздались крики, не наших солдат, а тех, кто был внутри. Тысячи криков, десятки тысяч, и в этих криках не было страха, была только ярость, долго сдерживаемая и наконец вырвавшаяся на свободу.

Из-под земли, из тех самых подземных ходов, о которых говорили круханийцы, начали вылезать они. Зирротты. Паукообразные, с тремя парами рук, каждая из которых была вооружена мечом или кристаллом, и с одной парой ног, длинных, суставчатых, которые позволяли им бегать по стенам, по потолкам, по любым поверхностям, как будто гравитация была для них пустым звуком. Их восемь фасеточных глаз, чёрных, блестящих, смотрели сразу во все стороны, и в каждом глазу отражалась моя армия, которую они заманили в ловушку.

Их было не пять тысяч. Их было пятьдесят тысяч, а может быть, больше. Они вылезали из-под земли, из зданий, из башен, и их тела, покрытые хитином, который блестел в свете кристаллов, как полированный оникс, заполняли улицы, площади, проходы. Они были вооружены не только мечами и копьями, но и боевыми кристаллами: большими, мощными, которые светились красным, синим, зелёным, готовые выплеснуть магию в любой момент.

— Попались, — сказал адъютант. — Попались, как крысы в капкан.

Я не ответила. Я смотрела на стены, на которые уже начали взбираться зирротты, чтобы отрезать путь к отступлению, и думала о том, сколько моих солдат останется лежать в этом проклятом городе, если я не придумаю что-то прямо сейчас. Бонрад, где-то по дороге, наверное, уже писал отчёт о том, что кампания провалилась, а я, княгиня-маршал Вадуя, в один день потеряла всё, что строила годами.

Но я не была бы собой, если бы сдалась. Я подняла свой кристалл, тот, который носила на поясе, небольшой, тёмно-синий, почти чёрный, подаренный мне лично главой Альянса за победу над круханийцами. Внутри него пульсировала сила, не бездонная, но достаточная, чтобы изменить ход боя.

— В атаку! — крикнула я, и мой голос, низкий, рычащий, разнёсся по полю, покрывая крики и стоны. — Все в атаку! Мы не отступаем! Мы берём этот город, даже если он стоит нам половины армии!

Орьен, который услышал меня из-за стен, благодаря Силе кристалла закричал что-то своим дыклям, и его голос, подхваченный тысячами глоток, превратился в рёв, от которого, казалось, сами стены задрожали.

Я пошла в город со своим штабом, не оглядываясь. Мои ноги, короткие, но сильные, несли меня по камням, через грязь, через лужи крови, которые уже начали появляться там, где первые ряды столкнулись с зирроттами. Я не думала о том, что будет дальше. Я думала только о следующем шаге, о следующем ударе, о следующем крике, который я должна была вырвать из глотки врага.

Потому что я была княгиней-маршалом Вадуей. И пока я дышала, моя армия не знала слова «поражение».

Хроника одиннадцатая

Город Виракшам горел. Не весь, не так, как горят соломенные крыши под ветром, а пятнами — там, где кристаллы зирроттов выплеснули своё тепло в стены, где мои шауглиши подожгли несколько башен, чтобы дымом отрезать врагу обзор, где дыкли Орьена опрокинули масляные светильники в пылу схватки. Запах гари смешивался с влажным дыханием джунглей, и эта смесь была такой густой, что, казалось, её можно было резать ножом. Каменные пагоды, чьи крыши вздымались к небу, словно пальцы, молящие о пощаде, теперь стояли чёрными скелетами, и сквозь их обугленные рёбра было видно, как внизу, на улицах, мечутся тени — наши и их, переплетаясь в танце, который не знал музыки, только хруст костей и предсмертные хрипы.

Мы теснили их. Час назад, когда зирротты вылезли из подземных нор и захлопнули ворота, я думала, что всё кончено. Пятьдесят тысяч паукообразных с кристаллами в шести руках — это не та армия, которую можно просто смести ударом фланга. Но мои дыкли, проклятые, упрямые, копытные, с их тяжёлыми щитами и длинными копьями, выдержали первый натиск, а шауглиши Шеста, скользкие, как сама смерть, прошли по их флангам и начали резать одного за другим. Я видела, как один из моих дыклей, молодой, с ещё не обломанными рогами, схватил зирротта за две передние руки и разорвал его пополам, обдав себя чёрной кровью, и это зрелище было таким первобытным, таким древним, что на миг я забыла, где нахожусь.

К полуночи, когда луна, скрытая дымом, едва пробивала свет сквозь тучи, мы оттеснили зирроттов к центральной площади, к их главному храму — огромному пагодаобразному сооружению с крышами, загнутыми вверх, как лапы мёртвого паука. Стены храма были покрыты барельефами, изображавшими тех самых древних богов, которым поклонялись зирротты, и в свете пожаров эти барельефы оживали, шевелились, и мне казалось, что каменные пауки сейчас спрыгнут со своих мест и бросятся на нас. Я стояла на холме, с которого открывался вид на площадь, и считала. Мои подсчёты были невесёлыми. Из тридцати тысяч, с которыми я вошла в Виракшам, в строю оставалось не больше двадцати пяти. Пять тысяч лежали на улицах, в канавах, под обломками стен. Ещё пять были ранены, но продолжали драться, потому что в этом городе не было места для лазаретов.

— Княгиня, — сказал Орьен, появляясь из дыма. Его рога, серебряные кольца, были залиты чем-то чёрным, густым, и я не сразу поняла, что это кровь — не его, он держался прямо, но кровь чужая, зирроттская, которая на воздухе чернела и застывала, как смола. — Ещё час, и мы возьмём храм. Их осталось не больше десяти тысяч. Они не могут бежать — все выходы перекрыты.

— Не торопись, — ответила я, не отрывая взгляда от площади. — Что-то не так. Они сражаются не как обречённые, а как те, кто ждёт подкрепления.

Шест, хромая, подошёл с другой стороны. Его левая рука, та, что была ближе к телу, висела плетью — её перебило Силой кристалла, но он не жаловался, потому что шауглиши слишком горды и коварны для простых жалоб. Они умирали молча и дрались молча, и только их хвосты, хлеставшие по воздуху, выдавали ту ярость, которую они не могли выплеснуть в крике.

— Подкрепления нет, — сказал он. — Мы перехватили их гонцов. Никто не придёт. Они в ловушке.

— Тогда почему они не сложили оружие? — спросила я, и в моём голосе, низком, рычащем, прозвучала та нота, которую мои генералы научились узнавать как предупреждение. — Почему они не молят о пощаде? Почему их жрецы до сих пор поют в храме, а не ритуально уходят из жизни?

Я не получила ответа, потому что в этот момент земля дрогнула. Не так, как дрожит земля от удара тарана или от взрыва кристалла — это была дрожь глубокая, древняя, идущая из самого центра мира, как будто кто-то огромный, кто спал тысячелетиями, наконец проснулся и потянулся, ломая кости земли. Пение жрецов в храме вдруг оборвалось, сменившись единым, протяжным воплем, в котором слышалась не молитва, а призыв — древний, как сами эти джунгли, и такой же чужой для моего слуха.

Трещины побежали по камням площади, по стенам храма, по крышам домов, и из этих трещин повалил пар — горячий, вонючий, с запахом серы и гниющих цветов. Мои солдаты, дыкли и шауглиши, остановились, забыв о враге, и уставились на землю, которая вдруг стала чужой, враждебной, готовой выплюнуть из себя то, что не должно было видеть света. Я почувствовала, как мой кристалл на поясе нагрелся — не от моей воли, а от чего-то, что пробудилось внизу, под нашими ногами. Он пульсировал в такт с подземным гулом, и этот пульс был похож на сердцебиение огромного, спящего зверя, который наконец открыл глаза.

Первая лапа пробила мостовую в центре площади. Она была толщиной со ствол старого дерева, покрыта хитином, чёрным, блестящим, с редкими белыми пятнами, похожими на гниль. Лапа ушла обратно вниз, в трещину, и на мгновение воцарилась тишина — та особенная тишина, которая бывает перед самым страшным ударом, когда все задерживают дыхание, даже те, кто уже не дышит. Я услышала, как кто-то из моих шауглишей, молодой, наверное, новобранец, прошептал молитву на языке, которого я не знала, и этот шёпот прозвучал громче любого крика.

А потом земля взорвалась.

Паук, вырвавшийся из-под храма, был не просто большим. Он был древним, таким древним, что его хитин почернел от времени, покрывшись наростами, похожими на кораллы. Его восемь глаз, мутных, белесых, смотрели в разные стороны, и в каждом глазу отражался ужас моих солдат, их беспомощность, их смерть. Он был ростом с трёхэтажный дом, и когда он поднялся на своих длинных, суставчатых ногах, его тень накрыла всю площадь, оставив в темноте и храм, и жрецов, которые уже не пели, а просто стояли на коленях, протягивая руки к своему богу, и площадь, на которой только что шёл бой. Из его пасти, похожей на расселину в скале, вырвался не звук, а клубок пара, тяжёлого, вонючего, и этот пар, коснувшись моих солдат, заставил их падать на колени, хватаясь за горла, потому что дышать им стало нечем.

Я слышала, как Орьен выругался — коротко, зло, так, как он ругался только однажды, когда его первый бригадилион попал в засаду в горах и потерял треть состава. Я слышала, как Шест свистнул — негромко, сквозь зубы, но в этом свисте было столько обречённости, сколько я не слышала от него никогда.

Паук двинулся. Он не бежал, не прыгал — он просто шагнул вперёд, и его лапы, опускаясь на землю, давили моих солдат, как моя нога давит таракана на кухне. Дыкли с их щитами, шауглиши с их мечами, кристаллы, которые били в его хитин и не оставляли даже царапин, — всё это было бесполезно. Он убивал не потому, что хотел убивать, а потому, что они были на его пути, и он не замечал их, как не замечает путник муравьёв, по которым идёт. Одна его лапа опустилась прямо на группу моих дыклей, и когда она поднялась, от них остались только мокрые пятна на камнях.

— Отходить! — закричала я, и мой голос перекрыл крики умирающих. — Всем отходить к воротам! Строй! Не бежать, а строем!

Но они бежали. Потому что страх, который я видела в их глазах, был сильнее моего голоса, сильнее дисциплины, сильнее всего, чему я учила их все эти годы. Они бежали, бросая оружие, бросая щиты, бросая раненых, и паук шёл за ними, и его лапы поднимались и опускались с ритмом, который был похож на бой часов, отсчитывающих последние минуты. Я увидела, как один из моих офицеров, старый дыкль с седой щетиной, попытался остановить бегущих, выставив копьё, но его сбили с ног и растоптали свои же.

А потом из-под земли вылез второй. И третий. Возможно, были ещё — я перестала считать, когда увидела, как храм, тот самый, с загнутыми крышами, развалился на части, и из его руин, как из скорлупы, вылупилось нечто, что было больше всех остальных. Его глаза, жёлтые, с вертикальными зрачками, нашли меня на холме, и в этих глазах не было ни ненависти, ни голода, ни даже разума — была только сила, такая абсолютная, что она не нуждалась в чувствах. Жрецы зирроттов, те, кто ещё секунду назад стоял на коленях, теперь лежали расплющенные обломками, и их кровь, чёрная, как смола, смешивалась с грязью и пылью.

— Княгиня, — сказал Орьен, и его голос, всегда твёрдый, дрогнул. — Мы не сможем их остановить. У нас нет таких кристаллов. У нас нет такой Силы. Нам нужно уходить.

Я смотрела на пауков, на моих солдат, которые гибли десятками, на площадь, которая стала кладбищем, и в моей голове, маленькой, лысой, с глубокими морщинами, что-то щёлкнуло. Не паника, нет — паника была для слабых. Щёлкнул расчёт, холодный, жестокий, тот самый, который позволял мне выигрывать битвы, когда всё говорило о том, что выиграть невозможно. Я вспомнила уроки старого круханийца, который учил меня, что даже самый сильный враг уязвим там, где он соединяется с землёй. Если нельзя пробить хитин — пробивай то, на чём он стоит.

— Построй их, — сказала я. — Всех, кто остался. Построй у ворот. Пусть соберут брошенные щиты и копья. И пусть они стоят в строю, даже если небо упадёт на землю.

Орьен хотел возразить, но я посмотрела на него так, как смотрела на тех генералов, которые предлагали мне сдаться в прошлом, и он замолчал, кивнул и побежал выполнять приказ. Я видела, как он расталкивал бегущих, как поднимал упавших, как его голос, хриплый, срывающийся, снова и снова повторял: «Ко мне! Ко мне, проклятые!»

Шест остался. Он стоял, прислонившись к обломку стены, и его перебитая рука уже начала опухать, приобретая багровый оттенок, но он не обращал на неё внимания. Он смотрел на пауков, и в его глазах, жёлтых, с вертикальными зрачками, было что-то похожее на уважение.

— Ты знаешь, что делать? — спросил он.

— Нет, — ответила я. — Но я знаю, что умру, если не попробую.

Я сняла с пояса свой кристалл, тот самый, тёмно-синий, почти чёрный, подаренный главой Альянса. Он был тёплым, как живое существо, и когда я сжала его в кулаке, я почувствовала, как сила, заключённая внутри, начинает пульсировать в такт с моим сердцем. Сила, которая могла разрушить стену, могла поджечь башню, могла убить десяток врагов одним ударом. Но против этих тварей, против древних богов, которым поклонялись зирротты тысячелетиями, она была как спичка против лесного пожара.

Но спичка могла зажечь факел, а факел — осветить дорогу.

Я побежала вниз, к площади, и мои ноги, короткие, но сильные, несли меня по камням, через трупы, через лужи крови, через обломки зданий, которые ещё минуту назад были домами. Я не оглядывалась. Я не думала о том, что будет, если я упаду. Я думала только о кристалле, о его силе, о том, как направить её туда, где она сможет сделать хоть что-то.

Первый паук, тот, что вылез из-под храма, заметил меня. Его мутные глаза, восемь штук, повернулись в мою сторону, и он опустил одну из своих лап, чтобы раздавить меня, как раздавил сотни других. Я прыгнула в сторону, в грязь, в чью-то кровь, и лапа прошла в сантиметре от моего плеча, взметнув фонтан земли и камней. Осколки больно хлестнули по лицу, но я не остановилась.

Я вскочила, подняла кристалл и ударила.

Не в паука — в землю под ним. Сила, вырвавшаяся из камня, была не огнём, не холодом, не молнией. Это было что-то другое, то, что круханийцы называют «резание ткани», а простые солдаты — «магия разлома». Земля под лапами паука треснула, разошлась в стороны, и тварь, потеряв опору, начала падать, медленно, неуклюже, как башня, которую подпилили у основания. Её лапы, толщиной со ствол старого дерева, заскребли по краям трещины, пытаясь найти опору, но Сила не отпускала, и паук рухнул вниз, в темноту, из которой пришёл, подняв тучу пыли и пара. Я почувствовала, как кристалл стал холоднее, и поняла, что каждый такой удар приближает его к разрушению.

Я не стала ждать, что будет дальше, а развернулась и побежала ко второму.

Мои солдаты, дыкли и шауглиши, которые видели, что я сделала, остановились. Паника, ещё секунду назад пожиравшая их души, начала уступать место чему-то другому — может быть, надежде, той самой надежде, которую я в них вколачивала годами муштры и крови. Они не бросились обратно в бой, но и не побежали дальше. Они просто замерли, глядя на меня, на мой кристалл, на паука, который корчился в расселине. Я видела, как один из дыклей, тот, который бросил щит, теперь медленно нагнулся, поднял его и снова занял место в строю.

— Строй! — закричала я, и на этот раз меня услышали. — Строй у ворот! Армейским строем, я сказала!

Орьен, который уже успел вывести остатки своего бригадилиона к воротам, подхватил мой крик, и его голос, низкий, хриплый, разнёсся по улицам, собирая солдат в единый кулак. Щиты, сомкнутые в стену, копья, выставленные вперёд, кристаллы, разогретые до предела, — они готовились к последнему бою, к тому, чтобы прикрыть отступление тех, кто ещё мог идти.

Шест ударил по второму пауку. Не магией — его кристалл был слишком слаб для этого, — а тем, что у него оставалось: своим телом, своей перебитой рукой, своей яростью. Он прыгнул на лапу твари, вцепился в хитин когтями, и его хвост, мускулистый, как рука кузнеца, обвился вокруг сустава, пытаясь его вывернуть. Паук взмахнул лапой, сбрасывая его, и Шест полетел в стену, ударился спиной, упал и не встал. Я увидела, как из его рта хлынула кровь, и на мгновение мне показалось, что всё кончено.

Я не могла остановиться. Я не могла подбежать к нему, проверить, дышит ли он. У меня был третий паук, самый большой, тот, с жёлтыми глазами, который всё ещё стоял на площади, разглядывая меня, как кошка разглядывает мышь. Его жвалы, похожие на два изогнутых меча, раскрылись, и я услышала запах гнили, такой сильный, что у меня закружилась голова.

Я подняла кристалл. Сила в нём была на исходе — я чувствовала это по тому, как камень стал холодным, как пульсация в нём замедлилась, стала прерывистой. Ещё один удар, и он, возможно, рассыплется в прах, оставив меня безоружной перед чудовищем, которое не знало страха.

— Ну давай, — сказала я, обращаясь не к пауку, а к кристаллу. — Давай, родимый. Один раз. Последний.

И я ударила.

Трещина, которая разверзлась под ногами паука, была шире и глубже предыдущих. Она уходила вниз, в самое сердце мира, и тварь, заскрежетав всеми восемью лапами, попыталась отпрыгнуть, но магия настигла её, обвила, как паутина, и потащила вниз. Паук закричал — я впервые слышала, как кричат пауки, и этот звук, похожий на скрежет металла по стеклу, заставил меня зажать уши. Кристалл в моей руке треснул, и тёплая жидкость, похожая на кровь, потекла между пальцами, но я держала его, пока трещина не сомкнулась, поглотив тварь навсегда.

Он упал. И вместе с ним обрушилась часть площади, домов, храма, всего того, что зирротты строили триста лет.

Тишина. Настоящая, полная, такая, какая бывает только после самых страшных бурь, когда всё, что могло упасть, уже упало, и всё, что могло сгореть, уже сгорело. Я стояла, тяжело дыша, и смотрела на свои руки — они были в крови, в чёрной грязи, в осколках кристалла, который рассыпался в прах.

— К воротам, — сказала я, и мой голос прозвучал хрипло, как у старой вороны. — Все к воротам. Живо.

Мои солдаты, те, кто остался, не заставили себя ждать. Они бежали, но не в панике, а в том строю, который я в них вколотила, — щиты сзади, копья вперёд, раненые в центре. Орьен командовал отходом, его голос, срывающийся, но всё ещё твёрдый, покрывал топот копыт и шелест чешуи.

Я шла последней. Я смотрела на площадь, на трещины, из которых поднимался пар, на пауков, которые лежали на дне расселин, и думала о том, что мы не победили. Мы просто выжили. И это было больше, чем я могла надеяться час назад.

Шеста я нашла у стены, куда его отбросило. Он был жив — шауглиши живучи, как тараканы, — но его позвоночник, судя по тому, как он лежал, был сломан, и изо рта шла кровь, тёмная, почти чёрная, с пузырьками воздуха.

— Не бросай меня, — сказал он, и его голос был тихим, без той насмешки, которая была его защитой. — Я ещё пригожусь.

— Я и не собиралась, — ответила я и крикнула двум шауглишам, чтобы взяли его и несли.

Джунгли встретили нас тем, чем встречали всегда: тишиной, влажностью, запахом гнили и цветов. Мы шли по той же дороге, по которой пришли, но теперь нас было вдвое меньше, и каждый шаг давался с трудом, потому что за плечами у нас были не только раны, но и память о том, что мы оставили в Виракшаме.

Я не оглядывалась. Я просто смотрела вперёд, на спины моих солдат, на их щиты, на их копья, и считала. Не потери — о них я буду думать позже, когда доберусь до столицы и выпью кувшин вина, а потом второй, и третий, пока память не станет туманной, как джунгли в сумерках. Я считала тех, кто остался. Тех, кто ещё мог драться. Тех, кто вернётся со мной.

— Княгиня, — сказал Орьен, поравнявшись со мной. Его рога, серебряные кольца, потеряли половину украшений — где-то на площади, в грязи, под лапами пауков. — Мы потеряли почти пятнадцать тысяч. Мои дыкли... их осталось меньше пяти.

— Я знаю, — ответила я. — Знаю, Орьен. Не надо.

— Я не о потерях, — он помолчал, собираясь с мыслями. — Я о том, что вы сделали с пауками. Откуда вы знали, что кристалл сможет?

— Не знала, — сказала я. — Но если бы я не попробовала, мы бы все там остались. Все. И вы, и я, и те, кто сейчас тащит Шеста. Иногда, Орьен, победа — это не когда ты убил всех врагов. Иногда победа — это когда ты вывел своих солдат оттуда, откуда вывести невозможно.

Орьен кивнул, и мы пошли дальше, в темноту джунглей, оставляя за спиной дымящиеся руины Виракшама и древних богов, которые снова заснули в своей земле, дожидаясь тех, кто придёт следом. А мы придём. Я обещала себе это, когда мы выходили из горящих ворот, и я не нарушала обещаний.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге