Хроники Смуты. Юность царицы
К читателю
Дорогие любители истории и историки-профессионалы!
Вы держите в руках историческую повесть, в которой предприняты две реконструкции. Первая из них — реконструкция художественная. Она позволяет показать яркие характеры и психологию наших героев в контексте бурных реалий XVII века. Вторая реконструкция — научная. Благодаря ей мы можем представить себе повседневную жизнь в раннее Новое время, нравы, взаимоотношения, предметы и явления, окружавшие людей. Для того чтобы эта реконструкция получилась, нужно изучить много источников ушедшей эпохи: документов, картин, литературных прозаических и поэтических произведений. Как профессиональный историк я много лет искала ответы на многочисленные вопросы, которые ставило передо мной изучение истории Смуты на Руси и русских самозванцев-Лжедмитриев. И делала это путем сухого научного повествования, в строгих документальных рамках. Однако со временем поняла, что, имея безусловную ценность для развития исторической науки, такой подход никогда не сможет достаточно учесть всего многообразия проявления характера исторической личности, не проанализирует и не объяснит с точки зрения исторической психологии ее поступков и мотивации. Тем более научный жанр никогда ярко не обрисует наших героев в живых исторических интерьерах, не покажет их повседневного жизненного общения, в полной мере не отразит их взаимоотношений друг с другом. Все это, однако, подвластно решению в художественном повествовании, и, по моему глубокому убеждению, исторические повести, рассказы или романы-реконструкции, созданные на серьезной основе в виде разного рода источников, должны восприниматься исторической наукой не как антагонисты, но как дополнения к работам, выполненным в строго научном жанре. Словом, как говорил Карамзин: «Выбрать, одушевить, раскрасить», или придать объемы плоской конструкции, что я и сделала, желая проникнуть в самые сокровенные уголки душ персонажей.
Разумеется, в данной повести-реконструкции я постаралась ограничиться минимумом художественного вымысла и прибегала к нему лишь тогда, когда дошедшие до нас источники не позволяли подробно и качественно воссоздать тот или иной предмет. Когда же приходилось обращаться к событиям противоречивым и туманным, я оставляла за собой право излагать одну из версий, бытующих в науке (как, например, ту, что раскрывает личность Дмитрия Самозванца). Прибавлю, что здесь нет вымышленных героев и нет ни одной вымышленной поэтической цитаты. Даже создавая диалоги, я старалась придерживаться особенностей речи того времени. Касается это, в частности, польских персонажей, а имеющийся опыт изучения старинных польских и русских документов весьма помог мне в этом. Хочу подчеркнуть, что воссоздание исторического фона, на котором разворачивались страсти с участием наших героев, дело весьма непростое, оно требует разностороннего знания контекста эпохи, изучение же этого контекста заняло многие годы.
Меня всегда удивляли писатели и киносценаристы, пытавшиеся в своих произведениях подменить художественным вымыслом подлинные факты или события. Смутное время совершенно не нуждается в такой подмене, ибо сама история написала настолько увлекательный, «шекспировский» сценарий случившегося, что любой искусственный вымысел на фоне этого грандиозного «природного» явления кажется слабым и ничтожным. Задача художника заключается только в том, чтобы обновить краски, поблекшие за пылью веков, а не уничтожать их, «замазывая» современными штрихами.
Смута была не только разорительной трагедией и чередой обманов, но и временем упущенных исторических возможностей. Герои ее не были святыми, впрочем, как и не были злодеями. Они жили и действовали в рамках психологии и культуры своего времени, словом, они были только людьми, неожиданно для себя попавшими в стихию непредсказуемого водоворота истории, и пробовали взобраться на вершину исторической волны кто как мог и как умел, влекомые честолюбием человеческой натуры. В итоге многие из тех, кто мыслили себя хозяевами жизни и истории, оказались ее жертвами и ее рабами. Повесть, которую вы держите в руках, является первой из задуманного мной цикла исторических повестей-реконструкций о русской Смуте. Надеюсь, эта история не утомит вас, она живая, увлекательная и простая.
Я полагаю, что подобное изложение фактов будет способствовать популяризации исторического знания о Смуте. Кроме того, повесть может послужить пособием для студентов-историков, материалом для выполнения ими заданий, которые будут заключаться в поиске исторических источников, на основании которых и проведена была предложенная реконструкция.
Когда готовилась эта рукопись, проиллюстрировать ее любезно согласилась моя добрая коллега, доктор философии Светлана Никонова. Придавая большее значение психологическому портрету, а не исторической достоверности костюмов и портретному сходству героев, она отразила в картинах исключительно характер персонажей, с каковой точки зрения мы и предлагаем их рассматривать.
1 августа 2020 года
Санкт-Петербург
Глава 1. Вишневая ветка
Обрамленная чуть припорошенными снегом берегами, река Стрвяж медленно несла свои воды к Днестру, минуя по пути бесчисленные поля, перелески и деревни, извилисто петляя временами у подножия невысоких гор. Встала на пути ее и серая громада Ляшецкого замка, нависающая над убогими, крытыми соломой крестьянскими домами, будто муравьи облепившими массивные валы, служащие ему опорой. Зима этого года выдалась теплой и дождливой, так что обманутая ею Флора продолжала одаривать смертных своими плодами: поля большей частью продолжали зеленеть, кое-где расцветали цветы, а на ветвях яблоневых и грушевых деревьев в саду за стенами замка вновь набухали свежие почки.
В замке готовились встречать Рождество. Уже минули дни святого Николая и святой Луции, заканчивалась третья неделя адвента, и все вокруг дышало радостным ожиданием предстоящего праздника: многочисленная прислуга обоих полов, тихо напевая рождественские колядки, подметала обширный двор, выбивала дорогие французские и голландские шпалеры и персидские ковры, чистила канделябры и посуду. Повсюду в комнатах и залах с потолков наподобие светильников свисали круглые еловые венки, искусно переплетенные красными лентами и украшенные шишками, в которые теперь вставляли третью свечу, символизирующую христианскую любовь.
Всей этой суетой каждодневно руководила хозяйка — пани Ядвига Мнишек, вместе с двумя младшими дочерьми, семнадцатилетней Мариной и десятилетней Ефросиной, отдавая многочисленные приказания и бдительно следя за их исполнением. Она была уже не молода, однако все еще грациозна, стройна и привлекательна, так что нельзя было не любоваться ее изящным точеным станом, правильными тонкими чертами лица и большими задумчивыми темными глазами, в глубине которых угадывалась усталость и печаль. Облаченная в скромное постное серое платье и полупрозрачный головной платок-рантух, накинутый поверх чепца, приятно оттенявшие смуглую бархатную кожу, пани Ядвига имела только одно украшение своего наряда: обернутые вокруг правого запястья янтарные четки с крупными бусинами и золотым католическим крестом. Обязанности госпожи огромного дома несколько помогали ей отвлечься от грустных мыслей, связанных с мужем, паном воеводой: вот уже несколько недель он хворал и до сегодняшнего дня не покидал своих покоев, лишь изредка принимая управляющего пана Залесского и настоятеля монастыря бернардинцев брата Бенедикта, подолгу гостившего в замке. Пани Ядвигу часто можно было видеть молящейся в замковой часовне и разговаривающей на галерее с семейным доктором Петрици или монахом Бенедиктом: болезнь супруга весьма огорчала ее, и она всем, чем могла, желала ему помочь. В один из дней, вероятно, по совету духовника, пани воеводина приказала привести в замок крестьянских детей из окрестности и вместе с дочерьми раздавала им милостыню мелкими серебряными монетами, прося молиться за их семью. Дети боязливо тянулись за подаянием, но затем, осмелев, старший из них, мальчик-русин с веснушчатым чумазым лицом, затянул колядку на ломаном польском языке, которую подхватили и остальные:
Новы рок бежи, в яселках лежи
Кто, кто?
Детентко мале, дайте му хвале
На земи.[1]
Растроганная хозяйка приказала отвести их на замковую кухню и хорошенько накормить, после чего принялась говорить дочерям, чтобы те всегда раздавали милостыню собственноручно и никогда не препоручали этого прислуге, ибо Иисус был нищ и к нищему надлежит относиться как к святому. А молитвы святых быстрее дойдут до Господа и Богородицы, и тогда Небеса с лихвой вознаградят дающего, чего бы он ни попросил.
Молчаливо внимала словам воеводины старшая дочь панна Марина, красивое юное создание, лицом и фигурой очень напоминавшая мать. Одетая, подобно родительнице, в серое платье, с перекинутой через плечо роскошной черной косой, переплетенной нитками жемчуга, девушка казалась чрезвычайно серьезной и деловитой, но в глазах ее видна была скука: похоже, душеспасительные беседы ее утомили, и ей хотелось скорее заняться чем-то более увлекательным. Панна Ефросина, или, как звали ее домашние, Фрозя, бойкий и разговорчивый ребенок, увлеченная ролью госпожи, важно ходила среди работавшей прислуги и выговаривала комнатным девушкам, рассудительно указывая им на их оплошности.
В подобных хлопотах прошла первая половина совсем не зимнего, а вернее сказать, осеннего, теплого, но пасмурного дня, и все только ожидали приказания пани Ядвиги, дабы разойтись и подкрепиться полуденной трапезой. Хозяйка с двумя паннами спустились на замковый двор с намерением взглянуть на работу и отпустить слуг, когда все взоры устремились наверх, к опоясывающей двор крытой галерее, куда со стороны мужской половины широко распахнулась окованная железом и медью тяжелая дверь, через которую два юноши-прислужника вынесли высокое кресло, обитое светлой тисненой кожей. Вслед за ними показалась громоздкая фигура хозяина, облаченная в длинный темный меховой халат. «Пан воевода! Пан воевода!» — с почтением и страхом зашептали присутствовавшие, и казалось, что они нисколько не в восторге от его появления. Остановившись у края балюстрады и сложив унизанные перстнями руки на огромном животе, пожилой толстяк некоторое время наблюдал за происходящим, жадно и глубоко вдыхая влажный воздух, а затем тяжело опустился в кресло, казалось, даже издав при этом тихий стон. С противоположной стороны галереи к супругу уже спешила пани Ядвига, взволнованно всплескивая на ходу руками и словно заведенная восклицая: «О, Езус, Мария!»
— Юрек, благодарение Богу, ты встал! Как же я молилась, чтобы эта хворь оставила тебя. И вот Господь нас услышал! Дай Бог, к Рождеству будешь и вовсе здоров!
Она порывисто обняла его и ласково опустила голову ему на плечо.
Пан воевода Мнишек, казалось, не разделял радости и жизнелюбия жены, о чем свидетельствовало хмурое и насупленное лицо, он гневно взглянул на нее и сквозь зубы произнес:
— Ты так полагаешь, любезная жена? Дай Бог, чтобы к Рождеству этот пройдоха-лекарь не свел меня в могилу своими снадобьями!
— Ах, Юрек, ты несправедлив к доктору Петрици! — вновь всплеснув руками, воскликнула пани Ядвига. — Ведь тот прежний врач наш, немец, все твердил, что надежды нет и твоя подагра неизлечима, а теперь видишь, как все пошло на поправку, и ты, мой рыцарь, защитишь нас от всех невзгод.
Воевода отмахнулся от жены, нимало не отвечая на ласки, только еще более раздражаясь ее с ним несогласием:
— На поправку? Это ты так называешь? Да стоит мне пошевелить ногой, как будто дьявол рвет ее на части и жжет адским огнем! Хуже моего недуга только этот шведский болван Сигизмунд с его угрозами! Подумать только: не я ли преданно служил ему, не я ли помог взойти на трон Речи Посполитой, не я ли защитил от нападок канцлера Замойского? Да если бы не моя верность, давно бы эта неблагодарная бездарь лишилась короны и отправилась скитаться по Европе, как его злополучный кузен Густав! И что теперь, после всех моих кровавых трудов, чем он мне ответил? Требует уплаты долга, не желает ждать, угрожает конфискацией! И это мне, сенатору и воеводе!
И без того багровое лицо Мнишка покрылось лиловыми пятнами, казалось, он сейчас задохнется от собственного гнева или его хватит удар.
— Продолжайте в том же духе, ясновельможный пан, и у вас лопнут сосуды. Вот тогда я действительно ничем не смогу вам помочь, — раздался за спиной воеводы тихий, но уверенный голос.
Со двора наверх незаметно поднялся высокий худощавый человек в темном одеянии, с длинной развевающейся седой бородой. Доктор Себастиан Петрик, сменивший по царившей тогда среди польских ученых моде фамилию свою на звучавшую по-итальянски «Петрици», профессор медицины Краковского университета, несколько месяцев назад занял место придворного врача Мнишка и уже завоевал себе авторитет среди членов его семейства, разве что сам воевода, человек капризный и взбалмошный, часто не слушал рекомендаций, однако же вынужден был в душе признать его высокое мастерство, хоть на словах ругал эскулапа на чем свет стоит, не желая расписаться в своей неправоте.
— Пан воевода изволит помнить, — продолжал Петрици, — как я советовал пану отказаться на время от мяса и вина и питаться только хлебом, кашей и молоком, но пан слушать не изволил — и вот результат: атака подагры и почти месяц в постели.
— Если бы я много лет не знал тебя, пан Себастьян, — уже довольно миролюбиво попытался пошутить Мнишек, — то подумал бы, что мои враги подкупили тебя извести меня голодом. Но тебе грех на меня жаловаться, старый плут, — продолжал воевода, — кто еще платил бы лекарю целое состояние, как это делаю я? Да еще я в придачу дал денег на напечатание твоих книг, хоть ректор ваш и должен в таких случаях нести расходы, но уж не больно он тебя жалует, видно, чувствует, что хочешь занять его место. Держись меня, пан Себастьян, и как знать, может статься, и выпьем вскоре за здоровье нового ректора Краковской Академии. Ведь ты же разрешишь мне бокал мальвазии по такому поводу? — заключил он, лукаво сверкнув глазами в сторону Петрици.
— Лучше пусть ясновельможный пан велит меня высечь, чем я отступлюсь от своих предписаний, — строго заметил доктор. — Все мы желаем, дабы Господь как можно дольше хранил вашу милость в добром здравии, — добавил он с поклоном.
— Ну хорошо, давай свой кардиал, эта настойка возвращает меня к жизни, — дружески тронув доктора за руку, проговорил Мнишек. — Идите же ко мне, олухи! — грозно крикнул он пахоликам, которые тотчас выскочили из покоев и, поддерживая воеводу, помогли ему подняться. — Будь же здорова, моя пани, — грузно повернувшись, холодно бросил он на прощание супруге, отправляясь в свои комнаты.
Марина и Фрозя издали наблюдали за происходящим, приветствуя положенным для этого случая поклоном появление родителя, но отец в тот день не изволил удостоить их вниманием. Собственно, это было делом привычным: пан воевода мало общался с дочерьми и никогда не показывал им ласки и нежности, ограничиваясь принятыми приличиями, а панна Марина без преувеличения могла сказать, что плохо его знала. Ей, однако же, в полной мере передавалось матушкино чувство к нему: любовь, смешанная с чувством долга и страха. Воеводянка одновременно любила и боялась своего вельможного родителя, в ее глазах он был непоколебимым мощным колоссом, перед грозной волей которого склонялись окружающие, но порой девушка так явственно ощущала холод и строгость, исходившие от пана воеводы, что они заставляли содрогнуться. Она хорошо помнила, как несколько лет тому назад батюшка заставил старшего брата Яна жениться на ужасной морщинистой старухе — богатой венгерской графине Другет. Помнила, как Янек на коленях умолял его переменить решение и как пан воевода пригрозил в ответ лишить имени и наследства. «Как смеешь ты забывать о своем долге перед семьей, перед отцом?!» — громогласно вопрошал тогда пан воевода, уповая при этом на то, что будущая невестка заплатит его собственные долги и станет послушным орудием в его планах. Ян, слабый характером и мягкий душой, в конце концов покорился, но свадьба стала для него началом конца: за три года он угас и умер прошлым летом, а батюшка теперь большими пожертвованиями церкви пытался заглушить боль утраты, из гордости не желая признавать вины своей.
Сейчас Марине было уже семнадцать лет, и все чаще вокруг нее говорили о замужестве, мысль о котором и радовала, и пугала. Все милое и знакомое в родительском доме понемногу становилось обыденным и скучным, хотелось свободы и положения хозяйки, однако это не делало для нее знакомых молодых людей ее круга интересными и привлекательными. Скорее, их общество тяготило юную воеводянку, в мечтах девушки будущий супруг должен был непременно приехать издалека и превосходить других красотой, богатством и умом. Но кого выберут ей батюшка и матушка? Спрашивать она не смела, однако трепетно прислушивалась к разговорам, которые вели родители в не столь частые свои встречи с детьми, но до сего времени не получила и намека на ответ. И вот теперь, перед Рождеством, панне Марине хотелось в горы, где в темных еловых чащобах, как шепталась между собою прислуга из русинов, жили их кудесники-мольфары: предсказатели будущего, целители и укротители стихий. Уже несколько дней кряду, услышав сбивчивый рассказ «покоювки», комнатной девушки Ярки, о всемогущем карпатском мольфаре Радомире, она желала навестить колдуна, однако думала над тем, как бы измыслить предлог для отлучки. Как и все польские шляхтянки ее времени, панна Марина была прекрасной наездницей, нередко совершала прогулки верхом по окрестностям на своей гнедой гуцульской лошади Звездочке и любила стрелять на скаку из лука. Вот и одним утром за несколько дней до Рождества она направилась за стены замка верхом, взяв с собой в проводницы рыжую Ярку и двух казаков, собираясь вернуться до наступления темноты и объясниться тем, что заплутала.
Местность вокруг замка была живописно-чарующа и таинственна. Невысокие горы, частью поросшие лесом, следовали одна за другой, на склонах их теснились многочисленные деревни с крытыми гонтом деревянными церквями «русской веры», как называла их шляхта. Кое-где группами виднелись при них белые каменные кресты, о которых крестьяне рассказывали по-разному: то ли были это кресты на могилах древних воинов, то ли обозначали они место, где когда-то свершилось убийство. Так или иначе, но говорили еще и о необъяснимом над ними свечении и странных звуках, как бы стонах призраков невинно убиенных и грешных душ их мучителей. Карпаты называли «Божьим престолом», местом, где от земли ближе всего к небу, а как известно, там, где Бог, там и больше искушение Нечистого. Кажется, и в то время суеверия здесь возводились в культ, как нигде в славянском мире, а языческие обряды соседствовали с христианством.
Ярка привела воеводянку со спутниками в деревню, лежавшую на берегу небольшого озера, окруженного еловым лесом. На окраине ее, у самой воды, стояла убогая крытая соломой мазанка, на пороге которой сидел высокий, почти двухметровый широкоплечий мужчина с огромными длинными усами, заложенными за уши, и бросал через крышу дома комки сырой земли. Это и был тот самый «Радек», к которому ходили с просьбами со всей округи.
— Это чтобы куры хорошо неслись, такой обычай у нас перед Рождеством, — тихо шепнула Ярка на ухо госпоже.
«Боже, что скажет мне этот нечесаный дикарь? — презрительно подумала про себя воеводянка. — Да может ли он вообще говорить? И зачем мне было сюда ехать?»
Радомир встал и, поклонившись знатной гостье, отломил ветку от росшей у крыльца вишни, молча подошел и протянул ей ее. Панна Марина брезгливо посмотрела на его огрубевшие руки, покрытые грязной коростой, и сделала знак Ярке взять подарок.
— Я знаю, ясная панна, что хочет сказать пан Радек, — радостно воскликнула Ярка. — Все девушки у нас ставят перед Рождеством ветку вишни в воду, коли расцветет она, быть дивчине в наступающем году замужем!
Она бережно взяла ее и завернула в платок.
— Вот бесово дело! — пробормотал, перекрестившись, казак Богдан. — Бог так управил, чтобы земле по весне цвести, а тут зимой цветы! Не к добру это!
С этими словами он вытащил из-под ворота нательный крест с зазубренными по русинскому обычаю концами от сглаза и истово поцеловал его.
— Едем! — коротко приказала панна Марина, бросив на землю золотую монету и похлопывая ногами Звездочку. — Поглядим, чего стоит этот ваш русинский чародей!
Вернувшись в замок, она велела покоювке поставить ветку в воду, но прошло несколько дней, а цветов все не было.
Минуло Рождество, и вскоре матушка сказала ей о сватовстве князя Юрия Збаражского:
— Нужно нам готовиться, дочка, скоро князь приедет познакомиться с тобой, — поглаживая Марину по темным волосам, сказала она ей в день святого Сильвестра.
— Это тот самый, о котором пан отец говорил, что крестьянских дворов у него больше, чем у короля, и который богат, как турецкий султан? — живо откликнулась панна, кокетливо рассматривая себя в зеркало.
— Твой отец никогда не согласится на меньшее, — улыбаясь своим мыслям, задумчиво произнесла пани Ядвига. — Вы его дети, его кровь, и никто из вас не узнает нужды благодаря его заботам. Цени это, девочка!
— Я слышала, что у пана Збаражского двадцать семь тысяч дворов, а у нашего пана зятя, Константина Вишневецкого, только семь тысяч, — продолжала рассуждать Марина. — Тогда сестра моя Урсула так позавидует мне, что станет белой от злости!
— Прекрати же, сердце мое, — устало отвечала ей матушка, — Господь учит нас любви к ближнему, а уж родных братьев и сестер любить нужно вдвойне. И помогать всем, что имеешь… Скорее бы пан воевода оправился от хвори, уж мы так примем князя Збаражского и отпразднуем вашу помолвку, что и в Кракове об этом услышат! — не без гордости заключила она.
Тут-то панна Марина вновь вспомнила про вишневую ветку мольфара Радомира и, как только матушка удалилась, отдернула шпалеру. За ней стоял цинковый сосуд с веткой, необычно пышно расцветшей розовыми цветами с кроваво-красной сердцевиной.
— Так значит, князь Юрий! — задумчиво вздохнула воеводянка. — Только бы он был любезен и не слишком стар! И скорее бы приехал за мной!
[1] Наступает Новый год,
Кто лежит в яслях?
Малое дитя, восхвали его
Ты по всей земле. (польск.)
Глава 2. Гость из Литвы
Вопреки желанию панны Марины, новый год начался для вельможного семейства с визита в замок совсем другого гостя, которого увидела она в один из январских вечеров. Семья воеводы и приближенные домочадцы ужинали по традиции в небольшом зале, увешанном шпалерами с изображениями подвигов Геракла. Пан Мнишек, поднятый с одра болезни усилиями доктора Петрици, в темно-зеленом атласном жупане сидел во главе стола, уставленного блюдами с разнообразной и сытной едой, по левую руку от него занимала место супруга, рядом с ней дочь Марина и сын Франтишек, застенчивый худой тринадцатилетний отрок, одетый в немецкий костюм. По правую руку от хозяина разместился гость: литовский дворянин Ян Гридич, прибывший накануне в замок из Вильно с поручением от своего патрона, литовского канцлера Льва Сапеги, и привезший какое-то важное письмо.
Пан Мнишек, по обыкновению погруженный в раздумье, молча умыл руки розовой водой, поданной мальчиком-слугой, чему последовали и остальные, и после короткой молитвы отца Бенедикта все приступили к ужину. Никто из присутствовавших не осмеливался первым начать разговор, пока пан Юрий был занят исключительно кушаньями, не обращая никакого внимания на окружающих. От обильной трапезы лоб его покрылся каплями пота, который время от времени заботливо вытирала пани Ядвига, достав из рукава платья тонкий батистовый платок. В середине ужина, покончив со своим любимым блюдом — гусем с грибами в сметане, пан Юрий велел подать диковинный паштет из оленины и кубок вина и обратился, наконец, к гостю:
— И что слышно в Вильно, пан Ян? Говорят, вельможный пан канцлер литовский замыслил строить собор для отцов-иезуитов?
— Ваша милость прекрасно осведомлены, — ответствовал воеводе Гридич, мужчина средних лет, с выбритой головой и длинными пшеничными усами. — Пан канцлер Сапега испросил разрешения у его королевского величества на заложение костела во имя святого Казимира. Говорят, строительство начнется уже этой весной, и архитектор уже выбран, итальянец-иезуит из Рима.
— Узнаю вельможного Сапегу, ну и расторопен же пан Лев, нам здесь в Червонной Руси и не угнаться за ним, — с усмешкой промолвил Мнишек. — А и то сказать, — продолжал он, будто размышляя вслух, — его королевское величество опекает отцов-иезуитов, как же не помочь в этом деле нашему государю во имя святой церкви?
— Истинная правда, милостивый пан воевода! — вновь ответствовал Гридич, как опытный придворный почувствовав оттенок ревности в голосе хозяина.
Всем известно было, как Мнишек старался в свое время угодить королю Сигизмунду Вазе, покровительствуя католической церкви, как много святынь в исконно православных землях Червонной Руси удостоилось его щедрых пожертвований, и понятно, что теперь, будучи в непростых денежных обстоятельствах, он весьма болезненно воспринимал меценатство литовского канцлера.
— Однако, ясновельможный пан Сапега, — продолжал Гридич, — имеет перед глазами своими пример вашей светлости, столь много он наслышан о строительстве во Львове костела Святого Андрея, возводимого стараниями вашего досточтимого семейства.
— Наш орден бернардинцев, несущий свет истинной веры на восточные земли, — поспешил вступить в разговор отец Бенедикт, — не менее ревностно, чем братья иезуиты, служит святому престолу. И служение сие свершается при покровительстве сил небесных и земных, благодарение Богу, имеем мы и то, и другое. Ясновельможный пан воевода никогда не отказывал монастырской братии и в самой малой просьбе, что уж говорить о возведении храма во Львове, который в вечности прославит имя Божье и имя нашего благодетеля!
Мнишек выслушивал славословия с равнодушным видом, как человек, привыкший к лести зависевших от него людей, однако, разумеется, они не были ему безразличны и тешили самолюбие магната.
Пани Ядвига, во время всех этих дифирамбов с нежностью глядевшая на мужа, обернулась к отцу Бенедикту и назидательным тоном произнесла:
— Не забывайте, отец мой, что мы жертвуем Господу и святой церкви гораздо больше земных богатств, ведь наш младший сын Франтишек избрал духовную стезю.
— Только в таком благочестивом семействе, у таких родителей могло взрасти набожное чадо, подобное юному пану Франтишеку, — продолжал блистать своим красноречием и угодливостью отец Бенедикт.
Его раскрасневшееся от вина гладко выбритое лицо приобрело в этот момент чрезвычайно слащавое выражение.
— Что, Франек, — обратился воевода к сыну, все это время сидевшему почти неподвижно со смущенно опущенными глазами, — quae sunt caesaris, caesari; et quae sunt Dei, Deo?[1] Старший наш сын верой и правдой служит его величеству и Речи Посполитой, — продолжал он, уже обращаясь к Гридичу, — двое средних еще готовятся к сему, но, без сомнения, будут полезны нашему отечеству. Так и Богу воздадим Богово, епископ из рода Мнишек восславит имя Господа, как прежде наши предки славили имена государей!
Марина внимательно слушала присутствующих, наблюдая, как литовский гость умело режет мясную закуску изящным ножом с костяной ручкой в виде обнаженного торса Венеры, извлеченным из кожаного футляра. Слава… Как часто она слышала это из уст родителя. Слава… Наверное, это то, когда о тебе говорит весь мир и все преклоняются перед тобой, и, даже когда ты умираешь, это то, что остается после тебя на земле. «Но слава — удел мужчин, — думала юная панна, а значит, это совсем не для нее. — Скорее бы закончился ужин, батюшка часами может проводить за столом, — проносилось в ее хорошенькой головке, — тогда можно будет спросить матушку, не с известиями ли о князе Збаражском пожаловал этот литовский пан. Ну вот, уже отченко приглашает гостя к себе». Воеводянка поспешно встала и сделала реверанс, видя, что воевода покидает залу вместе с Гридичем. Увы, юная панна и не могла догадываться, что этот визит посланца Сапеги станет судьбоносным для нее и принесет известие совсем о другом женихе.
— Ну, пан Ян, отведай-ка моих вин да не стесняйся, пей за двоих, а то мой эскулап лишает меня и этой отрады!
Мнишек широким жестом указал Гридичу на стоявшие на столе бутылки.
Хозяин и гость вошли в круглый кабинет, располагавшийся в башне замка, окнами обращенный в сад, разбитый на бастионах. Вероятно, он предназначался для отдыха: в углу стояло несколько музыкальных инструментов, а на обитых тисненой кожей стенах красовались картины с изображениями натюрмортов. Гридич привез воеводе весьма важное письмо от своего хозяина, Льва Сапеги, однако все самое тайное патрон уполномочил передать в беседе с глазу на глаз. Предложение канцлера было весьма щекотливое, и посланцу предстояло употребить максимум убедительности, дабы получить от пана Юрия желаемый ответ.
Поблагодарив Мнишка, посланец протянул ему запечатанное письмо и, пока тот раскрывал и читал его, с удовольствием принялся за предложенный напиток. По мере того, как воеводе становилось известно содержание текста, лицо его делалось все более насупленным, он тяжело засопел и резким движением расстегнул ворот рубахи.
— Душно! — наконец выдохнул он. — Астма душит. Открой окно, любезный пан, и подай мне вина.
Гридич тотчас же подошел к одному из окон, застекленному дорогим венецианским стеклом, и откинул оловянную защелку. Вечер был тихий, моросил мелкий дождь, и комната медленно наполнилась сырым холодным воздухом.
Сделав несколько глотков из поднесенного паном Яном серебряного кубка немецкой работы, Мнишек жестом пригласил гостя сесть и с некоторым облегчением произнес:
— Ничто лучше старой доброй мальвазии не разгорячает кровь и не освобождает дыхание. Никогда не слушай лекарей, пан Ян, слушай свою природу. А природа человеческая не может без вина. Usus est optimus magister.[2]
Под эти нравоучения Гридич, не теряя времени даром, уже допивал бутылку в прямом смысле драгоценного напитка, ибо воеводские вина, привозимые с разных концов Европы, действительно были превосходны и стоили не одну тысячу злотых. Мнишек пытливо смотрел на него, ожидая, пока секретарь Сапеги придет в то состояние, когда язык может сказать больше, чем приказывает разум. Содержание письма повергло его в большое волнение, и теперь он желал получить от Гридича как можно больше сведений о том деле, ради которого литовский канцлер прислал сюда своего поверенного.
— Так что же, пан секретарь, — придвинувшись ближе к гостю, медленно проговорил хозяин, — вельможный Сапега пишет, что сын покойного московского тирана Ивана Васильевича Дмитрий жив и находится теперь у кузена зятя моего, у князя Адама Вишневецкого? Пан зять так редко навещает нас, что его милость пан канцлер литовский более в курсе дел дома Вишневецких, нежели мы здесь.
Гридич криво усмехнулся, слушая слова воеводы. «Старик неспроста прикидывается, — думал про себя шляхтич, — не может он не знать того, о чем уже прослышали не только в Литве, но и в Короне. Стало быть, хочет побольше из меня вытянуть. Ну да бог с ним, скажу ему, ведь все равно рано или поздно узнает от Вишневецких». Отставив в сторону очередной опорожненный кубок, он с жаром ответствовал:
— Еще в бытность благодетеля моего послом в Москве три года тому назад москали говорили ему тайком, что Дмитрий жив, и показывали на безвестного юношу-чернеца. Спасаясь от убийц Годунова, царевич бежал, скрывался под личиной монаха и после пришел в наше отечество, прося помощи. Он был наслышан о христианском сострадании первых вельмож Речи Посполитой, потому и решился идти к нам, хотя прежде и думал податься к запорожским и донским казакам, дабы вернуть отцовское наследство.
— Золотом богата Москва, а наша Речь Посполитая рыцарскими доблестями и христианским состраданием, — Мнишек в задумчивости поджал мясистые губы. — А скажи мне, пан Ян, как могло быть, что Дмитрий спасся, москаль ведь и шагу не ступит, чтобы не шло за каждым по три шпиона?
— Ясновельможный пан мой благодетель рассказывал, что царевича спас некий доктор-немец. Узнав о намерении Годунова подослать убийц, ночью тот клал на место Дмитрия другого ребенка, схожего лицом. И если возникнут какие-либо сомнения, патрон мой готов предоставить доказательства истинности царевича, пребывающего теперь в Брагине у князя Адама.
— Доказательства? — пан Юрий несколько оживился и, придвинувшись еще ближе к Гридичу, положил пухлую ладонь ему на плечо. — Говори же, пан секретарь, всем ведомо, как дудку настроишь, так она и заиграет, — прибавил он с заметной иронией.
Гридич уже немало имел дело с высокопоставленными вельможами, но разговор с Мнишком держал его в таком напряжении, какое помнилось ему со времен, когда он учился в школе и страшно робел перед строгим учителем. Намеки воеводы были столь двусмысленны и циничны, что он не знал, куда повернуть разговор, чтобы угодить ему.
— Царевича готов опознать служитель вельможного пана Сапеги Петровский, он москаль, служил когда-то в Угличе и хорошо знал сына тирана, — начал он, пытаясь справиться с волнением.
— «Нет царя, что не произошел бы от раба, и нет раба не царского рода», — Мнишек встал, опираясь на плечо Гридича, почувствовавшего на себе весь вес его огромной туши, будто вдавившей шляхтича в лавку. — Так, кажется, говаривал Платон? Неужто пан Лев ограничился показаниями слуги? Да после таких доказательств нас засмеют и свои, и чужие!
— Московские бояре пишут пану канцлеру, — запинаясь, скороговоркой заговорил Гридич, — что примут царевича и посадят на родительский трон. Письма эти есть на руках у пана Сапеги, я сам лично видел их и могу перечислить их имена. Первейшие вельможи государства — и все ненавидят тирана Бориса, а тот казнями пытается заткнуть рты недовольным, чем вызывает в народе еще большее к себе отвращение.
— Так-так, — Мнишек, как бы размышляя вслух, заложил большие пальцы рук за широкий пояс жупана и, стоя посреди кабинета, в упор глядел на гостя. — Значит, партия царевича в Москве сильна… И есть тому доказательства… Чего же хочет от меня канцлер литовский? Помощи в этом деле? Как там у Аристотеля? «Если человек поднимается высоко, о его низком происхождении впору забыть»? Верно, пан Ян?
— Проницательность вашей милости известна всей Речи Посполитой, — начал было Гридич, не ожидавший, что воевода так прямо будет говорить о своих сомнениях. — Истинно так, пан канцлер уповает на то, что пан воевода посодействует Вишневецким и примет под свою опеку московского царевича, ибо сам он, увы, стеснен в действиях…
— Еще бы, — хрипло рассмеялся пан Юрий, — подписать мир с москалями на двадцать лет и самому же его порушить! Пан канцлер литовский связан своей присягой по рукам и ногам. Проще ему отправить царевича к надежному покровителю. Передай его милости, что я дам ему ответ, как только переговорю с паном зятем. И пусть бояре напишут или пришлют ко мне лично — я должен иметь неоспоримые гарантии того, что этого чернеца признают в Москве.
Как только Гридич, низко поклонившись хозяину и поблагодарив за гостеприимство, удалился, Мнишек, еще раз перечитав письмо Сапеги, бросил его в пылающий камин. Посланец литовского канцлера не ошибся: пан воевода лукавил. Вот уже больше года прошло с того времени, как Мнишек выдал любимую дочь свою Урсулу за богатого князя Константина Вишневецкого, и с тех пор пан зять уже несколько раз писал ему о том, что у кузена его Адама живет пришелец из Москвы, которого считают никем иным, как сыном тирана Ивана Васильевича — Дмитрием. Не до спасенного царевича было тогда пану Юрию: если отпускал его телесный недуг, то угнетали заботы управления и тревожили королевские посланцы, неизменно вручавшие ему требования Сигизмунда заплатить аренду с управляемых земель. После таких визитов обитатели замка, боявшиеся как огня хозяина, в страхе прятались по углам, опасаясь попадаться в минуты гнева ему на глаза, и только верная супруга, не без внутреннего, тем не менее, содрогания, входила к нему и порой на коленях умоляла поберечь здоровье и принять доктора Петрици с его настойками и порошками. Однако же, со временем слухи о царевиче все ширились, и вот уже частенько в беседах своих шляхта рассказывала анекдоты о том, как, подобно фениксам арабским, царевич с востока возродился из праха и пепла.
Осенью того года, с которого мы начали свое повествование, сандомирский воевода ездил в Краков к его величеству, дабы лично униженно просить отсрочить долги его. И в самой столице польской говорили уже о чудаке-князе Адаме Вишневецком, приютившем у себя не то настоящего царевича, не то монаха-самозванца. Среди многих чинов, что наводняли королевский замок, встретил пан Юрий давнего своего собрата по оружию — писаря литовского пана Элиаша Пелгжимовского, коего не без задней мысли пригласил в свой дом вспомнить былое и скоротать осеннее ненастье, наслаждаясь трапезой за кубком вина. Двадцать лет тому назад ходили они под стены Пскова под знаменами короля Стефана Батория и теперь не без приятности говорили о прошедшей молодости. С тех пор Пелгжимовский сделал карьеру при канцлере литовском Сапеге и сопровождал его три года тому назад в Москву на заключение мира с новым царем Борисом. Уступая, однако же, в общественном положении и знатности сандомирскому воеводе и будучи намного младше его, пан Элиаш с некоторым оттенком раболепия принял приглашение Мнишка и из кожи вон лез, чтобы своими остроумными рассказами развеять его печали.
— Слышал я, дражайший мой пан писарь, что снискал ты всеобщую любовь этой своей московской миссией, о талантах твоих наслышаны и за пределами нашего отечества, — собственноручно наливая гостю, начал воевода издалека.
— Рад был я всеми силами своими служить милой отчизне, пан мой добродей[3], но это посольство к москалям сродни было плаванию в Новый Свет! — патетически воскликнул пан Элиаш, тряся куцей бородой. — Каких только напастей не натерпелись мы за эти полгода! Скажу я вам — поболе, чем под Псковом с покойным королем Стефаном!
— А славно мы тогда усмирили московского тирана! — произнес Мнишек, надменно усмехаясь. — Баторий истребил у Ивана Васильевича не меньше ста тысяч подданных!
— Может, и усмирили мы тирана, да не изменили скифские души москалей! — на бледных щеках пана писаря заиграл горячий румянец. — Бесполезно с ними толковать о правах и свободе, ненавидят они нашу шляхту, да и всю Речь Посполитую. После смерти прежнего тирана своего выбрали тиранию еще хуже: Иван Васильевич был природным государем от Рюрикова корня, а этот нынешний их Годун татарской крови, но также не знает пощады к соперникам, а у него уж их предостаточно!
— Эх, преславное Российское царство! — скептически покачал головой пан Юрий, последние слова произнеся по-русски. — В кои-то веки получили москали возможность выбирать себе государей, но, как видно, не хотят навсегда мириться с нами, не желают наших привилегий и вольностей. Любо им их тяжелое ярмо! Помянешь мое слово, ваша милость, наша бедная Речь Посполитая еще от них наплачется! А могли бы стать с нами воедино, одним славянским народом, одной христианской верой, одной братской плотью. Кто же поймет Россию? Разве что дьявол!
Пан писарь литовский, отерев с лица стекавший с жаркого жир вышитой салфеткой, скептически махнул рукой:
— Нужны мы москалям, как телеге пятое колесо… Годун этот плетет против нас козни, поговаривают, что хочет выдать дочь свою за австрийского эрцгерцога Максимилиана и разделить с ним нашу Речь Посполитую. На шведский же трон прочит бастарда Густава, сына Эрика Шведского, которого мы видели в Москве, будто его холопа. Если, чего не дай Бог, удастся ему что-либо из этого, черные дни наступят для нашей вольности.
— Так значит, московский татарин хочет уничтожить нас и не соблюдает мир? Стало быть, никого нет в Москве, кто бы смог помешать тирану? — взяв с серебряной тарелки марципан, осторожно спросил Мнишек. — Слышал я о некоем чернеце, что пришел в наши пределы и называется сыном Ивана Васильевича…
Пан Пелгжимовский на мгновение даже выпустил из рук кусок сладкого сыра, которым закусывал вино, ибо не ожидал подобного вопроса. Тайна эта, однако, была для него бесполезна, и он все же решил удовлетворить воеводское любопытство, рассчитывая на будущую благосклонность высокопоставленного вельможи.
— Я вашей милости скажу больше: когда справляли мы посольство в Москве с вельможным паном канцлером, составился против Годуна заговор из знатных бояр, был среди них Никитич, москали зовут его Романов. Приходится он по жене племянником Ивану Васильевичу. На выборах прочили его в новые цари, ибо трон он мог взять и по наследственному праву. Годун этого не забыл, постриг его вместе с женой в монахи и отправил куда-то на север в отдаленный монастырь.
Пан воевода напряженно вслушивался в слова собеседника, по-стариковски приложив ладонь к правому уху.
— Так вот, когда состоялась эта расправа, — продолжал пан писарь, понизив голос, — стали по Москве кружить слухи, что сын царя Ивана Дмитрий жив. Москали крепко охраняли посольский двор: огородили его частоколом, а стража днем и ночью несла службу. Однако, и к нам подбрасывали письма с таким известием. А однажды, ваша милость, зашел к нам в избу пристав наш под видом того, что пан канцлер жаловался на чрезвычайную тесноту и плохой воздух, что, к слову сказать, было совершенной правдой. Вельможный Сапега принял его, а тот вдруг стал говорить, чтобы ночью стояли посольские люди у такого-то места под забором и ждали, когда верные люди тайно приведут туда царевича Дмитрия, и якобы этот Дмитрий просит укрыть его у нас, а затем незаметно вывезти за границу.
Пан Элиаш и сам, казалось, был взволнован воспоминаниями о суровых московских приключениях. Нервно облизнув губы, он уже полушепотом продолжал:
— Разумеется, пан канцлер прежде подумал, что это какая-то провокация, потому как москали не хотели заключать с нами вечного мира, а чтобы оправдать себя, пытались подловить на измене. Отправил же пристава с тем, что, как ему известно, Дмитрий вот уже десять лет, как мертв. Помню, как благодетель мой после сказал нам: «Панове, сейчас не резон нам мешаться в это дело. Дмитрия Московского уже давно нет на свете, а ежели захотят москали, пришлют и к нам в Польшу любого ему на замену».
Пан Юрий задумчиво разглаживал пальцами седую бороду. Много, ох, много повидал он в политике на своем веку и был весьма осторожен в действиях, но эта история с московским лжецаревичем начала необъяснимо увлекать его. В любом случае после слов пана писаря литовского воеводе начало казаться, что стоило бы переговорить с паном зятем на этот счет.
— Верно говорит ваша милость, — произнес он, положив в рот кусок пирога, начиненного засахаренными лепестками роз, и запив его вином, — тиранство их нового царя Бориса обременительно для москалей и опасно для нас. Следует из этого, что надобно нам объединяться против Годунова с теми добродетельными вельможами московскими, кто желает перемен в своем отечестве. Читал я стихи твои, дорогой мой пан Элиаш, какие написал ты по возвращении домой, и скажу без утайки, что и наш Кохановский не мог бы сказать точнее:
Множество всего московская земля имеет,
Но москали использовать богатство не умеют.
А если бы Господь отдал сие народам нашим,
То начал бы москаль жить как иные, краше.
Пан воевода благодушно глядел на гостя, ожидая очередной откровенности на похвалу. Пан Элиаш действительно был впечатлен памятью немолодого уже вельможи и, картинно хлопнув в ладоши в знак восхищения, подтвердил:
— И рад бы я был, вельможный добродей, взять хоть одно из этих слов обратно, да, по совести сказать, мне до этого не дожить. Москва, что твой необъезженный конь, требует умелого седока и немалых усилий. Имеют они, как известно, все сокровища мира, особенно после того, как присоединили татар: из одного конца царства в другой надобно ехать год и столько же обратно, а там, где шумели у язычников дикие леса, теперь у москалей пашни. Пользуются же они этим изобилием, как сущие младенцы. Помню, какую еду присылали они нам на посольский двор с царского стола и ели с нами сами. Несут, бывало, несколько их служителей к нам на плечах огромного осетра или белугу, каких нигде не приходилось нам видать, а начнешь пробовать — все пресное, без соли и приправ, еще и политое маслом. Да к тому же ни ложек, ни тарелок, ни ножей — все приходилось от куска щипать руками. Принесли как-то зайцев, запеченных в тесте, да с куском непорезанного имбиря, только этим имбирем и можно было заесть почти сырое мясо с кровью. Вельможный канцлер тогда изволил заметить москалям, что зайцы будто живые и как бы не пришлось их нам ловить под столом.
Пан воевода хрипло рассмеялся.
— Так что же на это москали? Уразумели остроумие его милости Сапеги?
— Куда там, — махнул рукой пан Элиаш. — Сами не моргнув глазом ели да нахваливали, как изобильна земля их, а у вас-де в Литве такого нет, так вкусите же от щедрот царских. Помещения же выделили нам столь худые и тесные, да к тому же полные мышей, что вскоре началась среди нас какая-то зараза, словом, не хватало нам только от москалей «кота в мешке». Но справедливости ради надо сказать, — подчеркнуто значительно продолжал он, — что золото их манит не только лифляндских немцев, но и немало нашей шляхты, что еще при короле Стефане перешла к ним на службу. Видал я там во дворцовой страже давнего моего знакомца пана Закревского, хотел было заговорить с ним, да вовремя москаль меня толкнул: запрещено там нашим беседовать с приезжими земляками.
Этот разговор с литовским писарем вспоминал сандомирский воевода после визита Гридича, справедливо полагая, что пан Элиаш передал их разговор канцлеру Сапеге, а тот решил в свою очередь, не откладывая дела в долгий ящик, открыть карты предполагаемому союзнику. В эту ночь пану Юрию долго не удавалось заснуть, а назавтра, встав около полудня в прекрасном расположении духа и решительном настроении, он отослал гонца к зятю, князю Константину Вишневецкому, с приглашением прибыть к нему в замок вместе с московским гостем.
* * *
Пани Ядвига вышивала бархатный плащ для младшего сына и одновременно разговаривала с главным придворным кухмистром, паном Валентином Дембинским, которого неизменно приглашала раз в день, дабы отдать приказания касательно последующей трапезы. Богатство и изысканность стола были одним из атрибутов престижа в сознании знатных семейств, и за разнообразием блюд хозяйке нужно было следить не менее бдительно, чем за драгоценностями и нарядами. Рождественский пост закончился, и теперь настала пора баловать близких всевозможными изысками, а пани воеводина имела на этот случай не одну поварскую книгу, куда с интересом заглядывала и даже пробовала усовершенствовать диковинные заграничные блюда польскими приправами и соусами.
— Во Франции теперь, говорят, модно рагу, слыхал ли ты, пан Валек, о таком ястве? — спрашивала она слугу, смущенно переминавшегося с ноги на ногу перед хозяйкой, который, разумеется, и слыхом не слыхивал о подобном чуде.
Далее последовали долгие объяснения, как мелко нарезать мясо, рыбу и овощи, зажарить их под шафраном и подать все со старой доброй гречневой кашей и салом.
— И не забудь про марципаны, их так любят дети, а для пана воеводы миндальный паштет и пироги с телячьими почками…
Пани Ядвига, казалось, думала обо всех, кроме самой себя и старалась угодить всем членам своего многочисленного семейства.
По крайней мере, внешне вняв всем данным наставлениям и будучи отпущенным восвояси, пан Валек направился к выходу и, к ужасу своему, столкнулся в дверях с самим хозяином, соизволившим заглянуть в покои жены. Воевода был в этот день неожиданно ласков и весел, однако не преминул с порога пригрозить кухмистру:
— Еще раз посмеешь подать жесткое мясо — тебе несдобровать. Следовало бы давно ото всех вас избавиться и взять поваров-французов, вот только пани воеводина сразу начнет просить за таких болванов, а я по доброте сердечной не смогу ей отказать.
С этими словами он подошел к супруге и, наклонившись настолько, насколько позволяла тучность, поцеловал ее маленькую руку.
— И солнце светит для нас ярче, когда муж мой навещает меня, — пани Ядвига отложила рукоделие и, нежно улыбаясь, смотрела в его обычно грозные глаза, сверкавшие сегодня каким-то таинственным блеском.
Досконально изучив характер своего благоверного, она научилась пользоваться его редким добродушным настроением, и всегда не без успеха в такие минуты просила о ком-то или о чем-то, и, как правило, неизменно это получала. Теперь она увлекла супруга к огромной дубовой кровати под балдахином, стоявшей в глубине покоев, лаская и всячески голубя, и спустя некоторое время, удовлетворив все его пожелания, лежа рядом с ним, нежно перебирая уже порядком поседевшие и поредевшие вьющиеся волосы пана, полушепотом заговорила о том, как хорошо бы было видеть вскоре у них в замке дочь Урсулу и зятя князя Константина.
— Уже год прошел со дня их свадьбы, кохане[4], а дочь все не пишет и о намеке на внука, все ли там благополучно у них в Заложцах? Не позвать ли их к нам ненадолго?
— Ты все не можешь отпустить дочерей от своей юбки, — недовольно поморщился пан Юрий. — Лучше позаботься о том, как нам вскоре принять две сотни гостей, которых привезет к нам князь Константин.
Пани Ядвига с изумлением приподнялась на постели и воскликнула:
— Что я слышу, дорогой мой супруг! Да неужто к нам едет молдавский господарь со всем своим двором?
— Бери выше, пани воеводина, — сам московский царевич Дмитрий со своими спутниками направляется к его королевскому величеству в Краков и остановится на некоторое время в доме нашем.
Мнишек старался придать своему голосу некоторое подобие торжественности, но не смог скрыть перед женой волнения и тревоги, смешанные с некоторой долей неловкости.
— Ох уж эти москали, сколько зла наделали они Речи Посполитой! — начала громко сетовать она. — Помню, кохане, как ты отправился против них под Псков с королем Стефаном и доблестное наше войско усмирило их тирана-царя. Пан зять совсем помешался, если везет к нам врагов нашего народа в самое сердце, в Краков!
— Да что ты понимаешь, женщина! — сердито и заносчиво бросил Мнишек жене. — Москаль опасен, но, если договориться с ним, получить можно больше, чем от этого неблагодарного шведского недоумка, которого мы по недомыслию своему посадили на трон Речи Посполитой! Все вы хотите жить в достатке, да вот незадача — кто-то должен за все платить, и не найди я теперь способ, что будет со всеми вами? У сыновей моих только один талант — тратить мои деньги, так на кого мне опереться?
— Ах, Юрек, ведь ты же знаешь, я всегда сделаю, как ты скажешь, только боюсь, мне не полюбить москалей. Хорошо, что дочка Урсула приедет вместе с ними, а там пусть хоть сам дьявол гостит, все едино.
На следующий же день пани воеводина погрузилась вместе с паном управляющим в тяжелые хлопоты, готовя замок к судьбоносному визиту.
[1] Воздадим кесарю кесарево, а Богу Богово. (лат.)
[2] Опыт наилучший учитель. (лат.)
[3] благодетель (польск.)
[4] дорогой (польск.)
Глава 3. Дмитрашка
День 2 февраля 1604 года выдался для вельможного семейства богатым на события. Еще вчера от князя Константина прибыл в замок гонец, сообщивший, что пан его с царевичем с часу на час прибудут, однако и на следующий наступивший день Сретенья, особо чтимый в этих краях, гостей все не было видно. Утром, послушав мессу в замковой часовне и по древнему обычаю освятив свечи, семья воеводы и домочадцы разошлись по своим покоям отдыхать и ожидать известий. Крепко прижимая к груди толстую свечу, завернутую в шелковый платок, панна Марина в сопровождении Фрози отправилась в спальню, где Ярка и две другие комнатные девушки с благоговением разложили на ее кровати богатое платье испанского покроя, которое она должна была надеть для выхода к гостям.
— Ах, Марыся, как хочу я сегодня быть в зале с гостями! И чтобы матушка приказала сшить мне кармазиновый наряд!
Фрозя со скоростью игривого котенка забралась с ногами на сестрину постель и принялась любовно разглаживать дорогое шитье на приготовленной одежде.
Панна Марина, состроив деланно строгое выражение лица, заметила тоном наставницы:
— Панна Ефросина, вот подожди еще несколько годков, как выйду я замуж и далеко уеду за ворота нашего замка! Тогда каждый день придется тебе рядиться в эти тяжелые доспехи и развлекать батюшкиных гостей! Видит Бог, хотелось бы мне вернуться в твои лета и не знать ни забот, ни хлопот!
Воеводянка развернула шелковый платок и, достав из него свечу, обратилась к рыжей Ярке, робко переминавшейся с ноги на ногу на пороге комнаты:
— Так как, ты говоришь, нужно сделать, чтобы не бояться грозы и молнии?
После прошлого визита к мольфару Радомиру воеводянка стала внимательнее прислушиваться к тому, что говорили русинки, и если и не верила безоговорочно в их суровые народные обряды, то по крайней мере испытывала к ним любопытство.
Ярка приблизилась к госпоже и почтительно взяла свечку.
— Как и у вас, ясная панна, освещаем мы свечки в церквях на Сретенье и зовем их громницами. Только у вас ставят их зажженными в окне во время грозы, а у нас подпаляют у дивчин косы. Такой дивчине все будет нипочем, оттого-то в Карпатах немало разбойниц…
Ярка осеклась, сознавая, что сказала лишнее, однако воеводянка лишь холодно бросила в ответ:
— На всех карпатских злодеев хватит клинков у наших рыцарей! А ты, как я погляжу, только и прячешься по углам, как только начинают громыхать на небе перуны, так что в другой раз хватит и плети, чтобы излечить твой страх!
Панна Марина, подобно батюшке, часто бывала капризна и легко впадала в гнев, но, в отличие от угроз родителя, ее угрозы редко доходили до дела, но отнюдь не потому, что испытывала она жалость к служителям. Воеводянка отличалась непоседливостью и сообразно характеру не могла сосредотачивать мысли подолгу на одном предмете. Вот и теперь позабыв уже об угрозе, она сделала испуганной девушке знак рукой, и та принялась расплетать госпоже косу.
— Марыню, я тоже хочу перестать бояться грома! — Фрозя соскочила с кровати и смотрела на сестру снизу вверх. — Прикажи и меня подпалить громницей!
Остаток дня вельможные сестры забавлялись рассказами прислуги и, распустив волосы на четыре стороны, велели Ярке подносить к ним свечу, так что вскоре в покоях стал ощущаться запах паленого. В довершении всему, дотянувшись до лиственничной балки расписного деревянного потолка, русинка выжгла громницей православный крест, дабы, по словам ее, не пустить Перуна в дом.
Панне Марине казалось уже, что и сегодня князь Константин не доедет до Ляшек, однако, когда уже стемнело, от пани воеводины прислан был пахолик, передавший матушкин приказ идти в королевскую залу. Наскоро одевшись и кое-как причесавшись, воеводянка отправилась по темным коридорам в это самое большое и богатое помещение батюшкиного замка — залу о двенадцати окнах, увешанную портретами королей. Здесь ее уже ждала матушка со своими фрейлинами, брат Франтишек и, как всегда, ласково улыбающийся отец Бенедикт. Пани Ядвига не успела поправить на дочери кружевной воротник, как в залу вошел уже пан воевода, широким жестом приглашая туда следовавших за ним гостей. Старый Мнишек выглядел обеспокоенным и несколько уставшим, чувствовалось, что он спешит соблюсти приличия, представляя гостям свое семейство, и вовсе не настроен на долгую светскую беседу. Из-за широкой спины его вынырнул вдруг рыжеватый молодой человек лет двадцати с небольшим и, переминаясь с ноги на ногу, принялся в упор без стеснения разглядывать женщин, не поднимая, однако, глаз выше их роскошных лифов.
— Ясновельможный царевич московский, — пан воевода изобразил на лице своем некое подобие учтивости, — позвольте представить вам мою супругу с младшими детьми и домочадцами. Сколь долго ждали они вашего визита, столь готовы всегда и в любое время служить вашей милости.
Пани Ядвига со спесивым видом холодно протянула мо́лодцу тонкую кисть правой руки со сверкающим на мизинце маленьким рубиновым кольцом и вовсе не взглянула на еще двоих незнакомцев, русских спутников Дмитрия, которые низко склонились перед семейством Мнишек, коснувшись рукой мраморного пола. Когда очередь дошла приветствовать воеводянку, царевич приблизился, и панна Марина отчетливо рассмотрела две большие бородавки на его смуглом лице. Широко посаженные серо-зеленые глаза незнакомца вновь остановились где-то на уровне лифа девушки, поскольку взглянуть ей в лицо он так и не посмел, прикоснувшись горячими губами к ее руке и с поклоном отступив, звякнув шпорами. Кажется, он также был далек от того, чтобы обмениваться любезностями, все его внимание сосредоточилось на хозяине замка, царевич явно волновался, и ему не терпелось начать разговор, ради которого его и привезли к воеводе.
— Да поможет вам Бог, ясновельможный царевич! — наконец холодно произнесла пани Ядвига, чувствовавшая на себе тяжелый выжидательный взгляд супруга. — Мы же будем молиться о том, чтобы Господь привел вас к победе, — закончила она, брезгливо косясь на спутников высокого гостя.
— Отец ваш все всегда делает по-своему, — не сдержавшись, бросила Марине матушка, когда хозяин и гости покинули залу, — не советуется ни со мной, ни с верными людьми! — пани Ядвига вспыхнула, наконец дав волю своему вынужденно сдерживаемому гневу. — Да и найдутся ли тут те, кто верен пану воеводе? Все думают о своем интересе и пресмыкаются перед ним, а когда настанут трудности, оставят его одного! Езус, Мария! Сегодня тут только три москаля, а завтра они заполонят весь замок и учинят нам второе разрушение Иерусалима!
— Надолго ли к нам московский царевич, матушка? — теребя в руках тонкие испанские перчатки из лосиной кожи, спросил Франтишек. — А как же его величество король польский? Приедет к нам приветствовать его? Доводилось мне читать в хронике, что государи польские приезжали гостить к нашему деду, а батюшка еще ни разу не принимал у себя его величество короля Сигизмунда. Должно быть, если наияснейший пан навестит нас, будет это большой честью для нашего рода.
— Сынку коханы[1], — тяжело вздохнула пани Ядвига, — ни дня не забываю я молиться Господу и Пресвятой Деве, чтобы милости его величества вернулись пану воеводе. Но дивно мне думать, что вернутся они через москалей. Но кто знает, неисповедимы пути Господни, — задумчиво добавила она и взмахом платка приказала всем расходиться.
Словом, первое мимолетное знакомство панны Марины с московским царевичем вызвало у нее ровно те чувства, которые вызывает бесполезный предмет, вдруг попавшийся под руку. Матушка, как видно, презирала его, так что воеводянка никак не думала, что гость задержится здесь надолго, ей казалось, что он, как появился, так и исчезнет во влажном зимнем тумане вместе с паном зятем, князем Константином. И тогда уже приедет к ней князь Збаражский, а там будет видно, когда батюшка изволит устроить помолвку. «Последний год доживаю я в нашем замке, — думала про себя девушка, — что мне от этих батюшкиных гостей, скоро стану сама решать, кого позвать, а кому отказать». В польском обществе того времени в целом с недоверием и боязнью воспринимали восточных соседей, и панна Марина вовсе не горела желанием узнать поближе этих московских пришельцев, находясь под впечатлением от резких слов пани воеводины.
Между тем пан воевода препоручил московских гостей своему маршалку пану Загурскому, сам же пригласил князя Константина в кабинет в башню, где не так давно принимал Гридича. Про себя старик отметил, что московский Дмитрий расторопен и услужлив, а судя по почтительным глубоким поклонам в сторону предполагаемого нового покровителя, на многое готов, чтобы достичь трона. «Ну и хитер же и смел, лайдак[2]! — подумал про себя пан Юрий. — Пойдет в огонь и в воду за московскую корону. У панов московских есть голова на плечах, видно, нелегко было сыскать такого. А раз так, добрая для нас настала погода попытать счастья».
— Ну и задачу ты мне задал, вельможный пан зять! — озабоченно промолвил вслух Мнишек, поправляя массивную золотую цепь с медальоном, висевшую у него на груди. — Трудно, ох трудно будет дать делу ход, а если даже и перетянем шведа Сигизмунда на нашу сторону, все в конце концов будет зависеть от москалей, примут они этого Дмитрашку?
— Пан отец, уж я-то вас уверяю, два года этот человек жил у брата моего Адама, и столько людей из Москвы перешло к нему, и все твердят одно: первейшие бояре ждут его на царство как истинного сына царя Ивана, — вкрадчиво заговорил Вишневецкий, приложив правую ладонь к сердцу. — Проводить бы его до Москвы, да мы одни не справимся, а без вашего мудрого совета не стоит и начинать.
— Ну полно угодничать, Костек, — отмахнулся Мнишек, — и без того не сомневаюсь, что ты предан нашей семье и, не взвесив все хорошенько, не стал бы меня тревожить. Тут нужно поразмыслить о том, как сделать так, чтобы его признали прежде здесь у нас, в Речи Посполитой.
Пан Юрий задумчиво всматривался в пылающий в камине огонь, зябко протянув к пламени опухшие от подагры ноги. Давно забытое чувство азарта вновь пробуждалось в нем, и он даже мысленно не искал теперь разумного оправдания своему желанию, как в молодые годы, мчаться во весь опор во главе крылатых гусар, рубить противника, с триумфом под славословия поэтов вступать в побежденные города. Последние годы воевода сильно хворал, и даже столь любимая им прежде охота становилась удовольствием редко доступным. А теперь… Теперь князь Константин почти умоляет его о содействии делу, благоприятный исход которого сулит вечную славу роду Мнишек, славу, о которой и многие монархи могут только мечтать. Скоро и московские бояре пришлют своих посланцев, и те на коленях станут просить его избавить их от тирана Годунова и дать законного справедливого царя. Как можно упустить такое и позволить проклятым годам взять над собою верх?!
— К черту все эти декокты и тинктуры! — вслух гневно произнес пан Юрий. — Придется браться за дело, как тут откажешь зятю. Но знай, вельможный князь, — прибавил воевода, внушительно подняв вверх указательный палец, — теперь без консультаций со мной ни шагу, ведь ходим по острию ножа, а враги наши только и ждут промаха.
— Упаси Бог, пан отец, — поспешил ответствовать Вишневецкий, — мы все только и полагаемся на ваши решения.
В другом крыле замка тем временем так же не гас тусклый свет в двух окнах обширного покоя, отведенного хозяином для царевича. Высокий гость воеводы с двумя ближними спутниками сидели, поджав ноги, на толстом персидском ковре, покрывавшем каменный пол перед огромной резной дубовой кроватью. Самозванец, нимало не смущаясь своих собеседников, которые не сняли, несмотря на жарко натопленную печь, свои русские кафтаны, оставался перед ними в одной рубашке, с удовольствием созерцая, как они внимательно рассматривали его осыпанный драгоценностями золотой крест, сверкавший поверх расстегнутого ворота.
— Глядите же, други мои, каков подарок крестного отца моего, боярина Мстиславского! — сжимая в крепком кулаке драгоценность, хвастливо говорил он, торжествующе обводя их глазами. — Только показал я его князю Адаму в Брагине, тот сразу поверил словам моим и велел звать царевичем московским! Это потом уже стали доходить до него грамоты из Москвы от верных бояр, а поначалу-то трудно было, чтобы литва и ляхи меня признали! Как мыслишь, отец Григорий, отчего здешний пан больно хмур да зол?
Во внешности отца Григория, к которому обращался самозванец, ничто не выдавало особу духовного звания. Это был здоровый, сильный и высокий детина лет тридцати пяти с обветренным широким лицом, покрытым следами перенесенной некогда оспы, с резкими движениями, грубым низким голосом, одетый в довольно потертый русский кафтан, скорее напоминавший телохранителя царевича, нежели духовного наставника. Чувствовалось, однако, что он играет при самозванце и роль наперсника, и тот без обиняков поверяет ему свои дела. Читатель уже, вероятно, догадался, что это был никто иной, как бывший монах кремлевского Чудова монастыря Григорий (а в миру Юрий) Отрепьев, расстригшийся ввиду неприязни своей к духовной стезе и примкнувший к созданному в Москве неприятелями Годунова самозванцу. Уйдя в Речь Посполитую, нашел он царевича у князя Адама Вишневецкого, остался при нем, а теперь последовал и в замок воеводы Мнишка.
— Сам черт не разберет этих ляхов, государь, — ответствовал отец Григорий, пожав плечами. — Все прикидываются да ходят вокруг да около! Другое дело с князем Адамом да князем Константином: хоть и чуток, да русская у них душа, обещались в беде не бросить — и не оставили.
— Все-то ты ругаешь ляхов, отец Григорий! — самозванец, запрокинув голову и опершись затылком о кровать, недовольно смотрел на Отрепьева. — Сам посуди, как моему делу можно было пособить без ляхов? Который год ты уже со мной, а дел государственных не разумеешь. У князей кто я был? Хоть и жили мы за их счет и признали они меня царевичем, да дальше-то что?
— А дальше, государь, уходили бы мы к донским или запорожским казакам, подняли бы вольницу и пошли бы на Москву, на упыря безродного Бориску! — Отрепьев сжал кулак и грозно потряс им в воздухе.
— Не серчай, государь, только тут мы время просидим задаром, — вмешался в разговор до сих пор молчавший второй спутник царевича.
Звали его Осип Дубенский-Хрипунов, и был он московским дворянином, вместе с братом Кириллом, бежавшим из русской столицы от гнева недругов. Сухощавый, с пышной шевелюрой и длинной бородой, выглядел он старше самозванца, хоть и был одних с ним лет.
— Сказывал прежде князь Константин, что поедем мы прямиком к королю Жигимонту, а тут вдруг сказал сегодня, остановимся-де у этого воеводы, пока с королем все утрясется. А ну как, государь, Боже упаси, покумекают тут ляхи да и отправят нас всех к Бориске на расправу, у короля-то с Бориской мир вон на сколько лет вперед подписан!
Некоторая приподнятая возбужденность царевича сменилась озлобленностью, смешанной с тревогой. И к нему приходили подобные мысли, и чем дальше он со спутниками отъезжал от литовских пределов в земли Польской Короны, тем менее уверенно себя чувствовал. Князь Константин, хотя и убеждал его в том, что сделает все, чтобы как можно больше панов польских встало на сторону соперника Бориса, но по сегодняшнему приему самозванец наш уразумел: придется изрядно постараться, дабы сандомирский воевода ему посодействовал. Стало быть, и свита его сполна почувствовала надменность, с которой приняло их сегодня вельможное семейство Мнишек. Царевич, однако же, отличался изрядным упрямством и решил про себя, что нет у него другого выхода, кроме как добиться расположения тех, кто дал ему этот временный кров.
— Не стану, други, говорить вам, что и мне не приходили такие думки, — самозванец, подавив раздражение, вновь придал своему облику уверенный и невозмутимый вид, не желая, очевидно, обнаруживать свои слабости. — Но тут уверен я, все в руках наших. Если сумеем убедить пана воеводу, что дело ему и ляхам выгодное, — полюбит нас крепко и станет за нас со своими приятелями. Со мною ничего не бойтесь, не был бы я точно уверен в победе, не стал бы и поднимать оружия.
— Коли сейчас, государь, ты так говоришь, то смотри, чтобы не окрутили тебя эти чертовы еретики! — отец Григорий снова возвысил свой голос. — Не ровен час, в веру свою обратят да и женят на своей чертовке! Вовремя Господь вразумил твоего батюшку-государя, не дал взять в жены аглицкую королеву-люторку!
Разумеется, царевич понял, кого имел в виду Отрепьев: юная темноволосая панна, увиденная сегодня в Королевской зале, была чрезвычайно симпатична и обратила на себя внимание его спутников богатством и изысканностью наряда. Самозванец сейчас подумал про себя, что хорошо бы было уразуметь, желает ли хозяин брачных уз для дочери, и если да, то посвататься к ней как можно быстрее. Пока не царь, зато жених знатной панны — это ли не покажет ляхам, что он настоящий царский сын? И пусть тогда гадают недруги, кто он и откуда: если сам воевода сандомирский, первейший сенатор королевства, взял его в зятья, значит, нет сомнений, чья кровь течет в его жилах.
— Если Богу будет угодно взять мне тут жену, — уклончиво ответил царевич, — прежде приведу ее в нашу веру, да и Москве не впервой видеть царицу-иноземку. Не бойся, веры отцов я не посрамлю.
* * *
Дни тянулись за днями, мягкая зима подходила к концу, а Дмитрий со спутниками все еще оставались в Ляшецком замке. Спустя неделю подтянулась сюда и оставшаяся часть московских беглецов, влекомая желанием испытать удачу под знаменами Иоаннова сына. Было их человек около ста, которых пан маршалок Загурский разместил по приказу пана воеводы частью на первом этаже замка рядом с каморками прислуги, частью же в крестьянских избах за замковыми валами. Эта в некотором роде русская колония держалась особняком и не выражала никакого желания заводить дружбу ни с низшими служителями, ни со шляхтой, также с опаской косившихся на пришельцев «русиков», как называли они между собой московских гостей. Один только царевич удостаивался чести быть позванным к воеводскому столу, где пан Юрий молча слушал в очередной раз рассказ о его детстве и спасении от подосланных Годуновым убийц, а князь Константин все твердил о Божественном провидении и о родственных узах, которые связывали Вишневецких и Рюриковичей. Однажды, во время обеда, явился в замок гонец из Кракова и привез хозяину какое-то письмо, прочитав которое пан Юрий, наклонившись к зятю и шепнув ему что-то на ухо, повелительно обратился к царевичу:
— Ну, ваша милость, как говорят у нас в Польше, настал час и для нас! Извольте приготовиться к отъезду, отправимся послезавтра в полдень. Племянник сообщает мне, что его королевское величество примет нас благосклонно.
Самозванец вопросительно посмотрел на князя Вишневецкого: его и не думали посвящать в то, что за племянник воеводы так хлопотал за московского царевича в Кракове. Вишневецкий же, приняв на себя невозмутимый вид, деловито заявил:
— Главное теперь поскорее добраться до Вавеля! Ты, пресветлый царевич, бери с собою нескольких ближних спутников, остальные пусть поживут пока в замке.
— Верно говоришь, пан зять, — одобрительно поддержал князя Мнишек. — Время теперь дорого, а с большим обозом мы быстро не поспеем. К тому же, — прибавил он, вытирая пухлые пальцы платком, — нам пока не следует особенно шуметь в столице, поглядим, как примут царевича паны сенаторы.
Несмотря на то, что в польскую столицу следовало спешить, пан Юрий тем не менее отправил вперед значительный обоз, груженый разными напитками, снедью, посудой, коврами и одеждой, не желая ни на миг расставаться с привычными удобствами или пользоваться услугами убогих придорожных карчем. Покинув замок через два дня, в последних числах февраля, он вместе с Вишневецким и царевичем, сопровождаемый несколькими десятками казаков и драгун, спустя две недели был в Кракове. Самозванец до сего времени видел Львов и про себя нашел, что столица королевства немногим отличалась от столицы Червонной Руси, разве что была больше: такая же торговая площадь, окруженная домами аристократов и богатых горожан, многочисленные башни, и шпили костелов, и королевский замок на холме, возвышавшийся над городом подобно львовскому Высокому замку. Краков встретил гостей весенним солнцем, теплом и песнями жаков — бедных студентов, дававших представления на улицах в комических костюмах. Мотив их веселой песенки, которую пели они то по-латыни, то по-польски, столь пришелся по душе самозванцу, ехавшему верхом подле кареты пана воеводы, что он, забыв о полагающемся его роли величии, стал задорно ее насвистывать.
— Скажи-ка мне, пан Стройновский, о чем поет эта молодежь? — Дмитрий повернулся к ехавшему рядом с ним спутнику из хоругви Мнишка, указав плетью на толпу жаков. — И кто они такие будут?
Стройновский, молодой человек двадцати с небольшим лет, лукаво улыбнулся:
— И я когда-то ходил тут по улицам, когда был, как они, студентом нашего Краковского университета. Но зов Марса вырвал меня из объятий муз и граций! — он комично поклонился при этих словах собеседнику. — А поют они, ваша милость, старую нашу песню «Кармина амороза», что, как вы изволите знать, означает «Любовная песнь». Пришла она к нам из Праги от братьев-чехов так много лет тому назад, что никто из ныне живущих тут и не вспомнит, и передается с тех пор из уст в уста.
— Так, значит, студент польский и любить успевает! — самозванец с одобрительной улыбкой продолжал смотреть на певцов. — Знал бы ты, ваша милость, как проходит учение в нашей Москве! Не убеждением и лаской, а принуждением и палкой! Да и ученья никакого в миру нет, вся наука в монастыре, а коли ослушаешься святых отцов да попросит душа веселья, того и гляди замучат разными наказаниями или вовсе выгонят вон. Какие там песни да комедии?
Слова его произнесены были с такой искренней горечью в голосе, что Стройновский счел за лучшее придать лицу своему выражение сочувствия.
— Скоро начнется у нас на сорок дней пасхальный пост, вот и хотят жаки успеть повеселить горожан, да и насобирать заодно себе на пропитание, — деликатно не комментируя слов царевича, ответил он. — Многие из них столь бедны, что ходят на каждый день в лохмотьях, а это платье для комедии берут в аренду у жидов в счет собранной милостыни.
Завидев разодетую кавалькаду всадников и вызолоченные экипажи, двигавшиеся по направлению к рыночной площади, юноши-жаки приблизились к ней и стали проделывать забавные акробатические трюки в надежде на пару монет, продолжая корчить гримасы и распевать:
Кто владеет разумом там, где полны кубки,
Тот, когда Господь заснет, дев целует в губки.
Всюду как огонь свечи страсти полыхают,
Но и их без жалости время поглощает.
С тех, кто в исповеди лжет, дьявол спустит кожу,
Хоть не спасет любимая, солгать немного можно.
Всюду как огонь свечи страсти полыхают,
Но и их без жалости время поглощает.
Не проси дать эликсир юности ученых,
Ты проси у юноши, что завлек невинных,
Страсть летает вокруг нас, как небесный камень,
Надо вовремя поймать, амен, амен, амен!
Молитвенно сложив руки на груди, жаки бежали за двигавшейся процессией и, как и того ожидали, получили несколько монет от Стройновского, который по знаку пана воеводы бросил их в толпу. Чувствовалось, что задорные песни молодежи развлекли изрядно уставших путников и заставили на время не думать о предстоящих заботах. А вслед им продолжали нестись звуки флейты и латинские стихи: «More festi querimus virum virtuosum…»[3]
Краковский дом сандомирского воеводы был средней величины четырехэтажным строением, увенчанным вычурным аттиком, с квадратным внутренним двором, куда и въехал экипаж хозяина. Дом имел общую стену и пробитый в ней переход в другой, гораздо более обширный, принадлежавший родному племяннику Мнишка ксендзу Генриху Фирлею, где и разместился самозванец с двумя спутниками — братьями Хрипуновыми, а также знатнейшие шляхтичи из воеводской свиты. Сам пан Юрий с зятем Вишневецким расположился в собственном доме и устроил все дело так, что предоставил московскому гостю полную свободу. Тот волен был делать, что заблагорассудится, и почти целую неделю инкогнито бродил по городу в сопровождении того же Стройновского, заходя в храмы, купеческие лавки и между прочим в университет, идея которого полюбилась ему с момента встречи с жаками. Патрон же самозванца тем временем рассылал приглашения посетить его тем, кого полагал своими друзьями и союзниками, и вел предварительные переговоры с ними, до поры до времени не представляя царевича.
В один из таких дней в небольшом зале со звездчатыми готическими сводами старинного своего дома Мнишек совещался с племянником Фирлеем и давним другом и собратом по сенату, краковским воеводой Николаем Зебжидовским. В беседе этой выражено было все коварство и одновременно непостоянство шляхетских умов, непоследовательность их в важных делах, граничащие даже с глупостью. Высокомерие и страсти — наиглавнейшие враги разума и вернейший способ погубить самих себя, заставляли их принимать решения фантастически смелые, но весьма рискованные и поэтому неясные и недальновидные. Оба воеводы полагали, что, как только будут утрачены милости нынешнего короля Сигизмунда Вазы, лучшим выходом для них станет новый сюзерен, а этот пришелец из Москвы, привезенный в дом Мнишка Вишневецким, казалось, сулил им славу и величие. Зебжидовский, как и хозяин дома, в молодости своей ходил в поход на Псков и за год пребывания на севере Московии уже считал себя знатоком Российского царства. Это был тип шляхтича из «доброго старого времени»: прямолинейный, суровый и чрезвычайно религиозный, однако же по-детски ранимый в своем самолюбии. Он, увы, не был прирожденным политиком и в этом смысле более полагался на Мнишка, доверившись в этот раз его политическому чутью и довольствуясь при всем своем богатстве и знатности происхождения ролью второстепенной.
— Так что же, любезный мой пан Юрий, — крепко сжимая жилистыми руками дубовые рукояти кресла, вопрошал краковский воевода, — известно ли, кто этот москаль, кого видим мы сегодня под вашей гостеприимной крышей? Что, если в Москве решили только поиграть, попугать им нынешнего тирана Годунова? В каком тогда мы окажемся положении?
— Не стану лукавить перед тобой, друг мой пан Николай, — покачав головой, произнес Мнишек, — разное я слышал о происхождении этого юноши. Кто говорит, что воспитан он был при царском дворе, а кто твердит, что он царской крови и прижит был от дворовой девки сыном царя Ивана.
— Значит, бастард? И все эти рассказы о спасении Дмитрия — байка о бессмертном Фениксе? — пан Николай задумчиво потрепал себя за седой завитый чуб.
— А ты посмотри на это с другой стороны, вельможный воевода! — Мнишек возбужденно ходил взад и вперед по зале, заложив руки за спину. — Чем ниже его предыдущее положение, тем больше будет он верен своим нынешним благодетелям! И я говорю сейчас не только о нас с тобой, но и о панах московских! Устали они от тирана, и нужен им человек сговорчивый и послушный. И мы с тобой, что греха таить, на дух уже не переносим нашего тупоумного короля-шведа! Мы поможем сейчас Дмитрию, а после он поможет нам согнуть Сигизмунда в козий рог! Или мы сейчас верим Дмитрашке, или и дальше терпим шведского болвана!
— Помню я, друг мой, как тридцать лет тому назад хотели мы выбрать на польский трон царя Ивана Васильевича, — продолжал размышлять Зебжидовский. — Если бы он тогда заплатил за наши голоса на сейме, то без сомнения бы получил эту корону. Но москаль горд, думал, мы на коленях приползем к нему просить! Пренебрег он нашим шляхетским гонором, а мы в ответ выбрали короля Стефана и пошли на Москву войной!
— А могли бы вместе с москалем пойти на турка! — воскликнул Мнишек. — Живем в бедном отечестве, не можем заплатить собственных долгов, так еще и этот проклятый наш швед грозит не раздавать шляхте коронных земель за заслуги, а сам хочет получать с них прибыль и задушить наши вольности.
— Ну а если, ясновельможный мой пан воевода, — продолжал делиться сомнениями Зебжидовский, — этот Дмитрий начнет вводить у нас московские порядки? Слыхал я, что там у них и думных дьяков царь велит сечь за неповиновение, что тогда сделает он с нашим сеймом?
— Тут, ваша милость, я бы вовсе не опасался, — Мнишек сделал заверяющий жест рукой. — Не думаю, что, скинув тирана Годуна, согласятся паны московские сменить одного тирана на другого. Захочется им наших свобод и вольностей, а посему не токмо не распространят они на нас свою тиранию, но переймут наши порядки. Да и сам Дмитрий, видно, полюбил Польшу и вполне осознал свое бывшее московское варварство.
Третий присутствующий, ксендз Генрих Фирлей, человек лет тридцати, небольшого роста и тщедушного сложения, все это время хранил молчание, стоя спиной к окну и следя за собеседниками большими проницательными глазами. Его покойная мать приходилась родной сестрой сандомирскому воеводе, и Фирлей почти боготворил дядю, в политике во всем поддерживая его начинания, которые, как он считал, были в общих интересах семьи. Занимая пост одного из королевских секретарей, он стал его глазами и ушами при дворе, готовя государя к знакомству с московским царевичем.
— Что ты думаешь об этом, Хенек? — обратился к нему пан Юрий, остановившись. — Слыхал ли ты мнения панов сенаторов?
— Я, панове, считаю, что пора нам заканчивать вражду с Москвой, пришла пора мира. Всем известно, что когда-то между нашими народами приключилось много зла, но время это забыть.
Неторопливо сложив руки на груди, Фирлей продолжал:
— Мы простили немца-шведа Сигизмунда и выбрали его на трон, отчего же то же самое не сделать с москалем? Сегодня мы поможем ему, завтра он поможет нам. А насколько мы станем богаче и сильнее, если будем с их помощью торговать с Востоком? Вся Европа могла бы возить через нас товар оттуда по широкой дороге. И надобно нам не махать перед москалем саблей, а думать о своем благополучии.
— Что правда, то правда, — вздохнул Зебжидовский, охваченный какими-то личными воспоминаниями. — Ксендз королевский секретарь достоин места канцлера более, нежели Замойский, продавший нас шведам.
— Благодарю за высокую похвалу, вельможный пан воевода, — слегка опустив веки, ответствовал Фирлей. — Прошло то время, когда Замойского любили, теперь от него устали и король, и шляхта. Слышал я, как отзывался он о нашем Дмитрии, отговаривал и его величество, и панов сенаторов его поддерживать. Но что нам от него? Пусть говорит и делает что хочет, а мы — то, что хотим мы.
— Патриот из Замойского таков, как труба из козлиного зада, — не сдержав злости, выругался Мнишек. — Ну, ничего, он в королевской немилости, а сейчас для нас важен швед. Так продолжай же, дорогой племянник, какое теперь мнение у него о нашем Дмитрии?
— Думается мне, — ответствовал Фирлей, — чем больше мы будем говорить Сигизмунду о том, что Дмитрий поможет ему вернуть наследственную шведскую корону и соединить церкви, тем более он склонится в нашу пользу. Но и самого гостя нашего нужно подготовить к тому, что говорить, когда повезем мы его на Вавель. Я, ваши милости, взял на себя смелость побеседовать с Дмитрием, сказал ему о единстве нашей христианской веры, о том, что все мы считаем святыми греков — патриарха Иоанна Златоуста и архиепископа Василия Кесарийского, а римских пап Сильвестра, Климента и Льва и теперь почитают на Руси. Общая христианская вера принята через двенадцать апостолов Христовых и подтверждена на семи вселенских соборах. Так пусть же вновь соединится церковь восточная и западная, и едиными устами, единым сердцем славит имя Божье!
— Аминь! — разом произнесли оба воеводы, набожно перекрестившись.
— Сдается мне, что мы на верном пути, панове, — прервал наступившее молчание Зебжидовский. — Поддержим Дмитрия, представим его Сигизмунду, пусть обещает ему что угодно, а как придет время, посадим у нас королем.
— Что же до остальных панов сенаторов, пусть думают и делают что хотят! — импульсивно подхватил Мнишек. — Мы и своими силами сможем проводить Дмитрия в Москву, нам к тому же на руку, чтобы милости будущего царя московского не сыпались слишком щедро на других!
С этого памятного совещания и началась та подготовка самозванца, которая привела его в конце концов в королевский замок Вавель, где говорил он королю польскому то, что тот хотел слышать, а уехал от него признанным на словах законным наследником.
[1] дорогой сынок (польск.)
[2] мошенник, пройдоха (польск.)
[3] Мы желаем вечного праздника... (лат.)
Глава 4. Второе предсказание
В Ляшках стоял ненастный весенний мартовский вечер, и, хотя день уже значительно прибавился, сумерки все же довольно рано опускались на землю, весна еще боролась с зимой, в воздухе вступали в поединок холодное и теплое начала, сливаясь и обрушиваясь бурей и проливными холодными дождями. В эту сырую и мрачную пору обитатели замка лишь по большой надобности покидали его стены, предпочитая коротать время за работой и занятиями. Уже немало времени прошло с тех пор, как вельможный воевода Мнишек, Константин Вишневецкий и таинственный московский гость отправились в Краков к королю, и, как часто бывает после отъезда хозяина, все, начиная с прислуги и заканчивая членами семьи, ощутили некоторую свободу и расслабленность. Пани Ядвига вдруг почувствовала упадок сил и, прежде не позволяя себе отрешаться от происходящего в доме, теперь целые дни напролет проводила в особом покое под чердаком, где в клетках содержались любимые ею певчие птицы со всех концов света, которых она покупала или получала в подарок от армянских купцов из Львова. Чередуя кормление птиц с молитвами и беседами с духовником, отцом Бенедиктом, пани воеводина изредка присылала свою комнатную служанку-татарку справиться о здоровье детей, общие же трапезы случались только по воскресеньям, и дети подолгу не видели родительницу. Все сделалось вдруг настолько плавным, спокойным и умиротворенным и вместе с тем еще более скучным, что панна Марина рада была и обществу нелюбимой старшей сестры Урсулы Вишневецкой, несколько дней тому назад приехавшей в замок и оставшейся ждать мужа, князя Константина, в родительском доме.
В этот вечер княгиня Вишневецкая со своим обычным напыщенным и надутым видом вошла в покои Марины и к удовольствию своему застала там двух ее фрейлин: панну Елену Войцеховскую и панну Сюзанну Заклику, которую все между собой называли Закличанкой. Перед девушками стоял небольшой мешок мелкого речного жемчуга, который они аккуратно перебирали, выбирая самые ровные и крупные камни, их затем хотели передать ювелиру и заказать ожерелья.
— Панна сестра, я вижу, готовит себе приданое, — холодно произнесла княгиня, едва кивнув затихшим при ее появлении фрейлинам.
— Матенько позаботилась о том, чтобы у нас была работа, — не менее равнодушным тоном ответила Марина, из-под полуопущенных век, стараясь скрыть любопытство, разглядывая роскошные драгоценности сестры.
Открыто проявлять подобный интерес считалось дурным тоном, но юная панна никак не могла побороть себя: богатство и удачное замужество княгини Вишневецкой вызывало зависть всех окружающих.
— Родители потратили на нас целое состояние, мы в вечном долгу перед ними, — деланно вздохнула пани Урсула.
Любимая дочь пана воеводы, еще более снискавшая себе благосклонность отца после удачного замужества, была очень на него похожа. Преждевременная полнота уже отчасти коснулась ее, а во всем поведении чувствовались лицемерие и жесткость.
— Не слыхала ли ты от батюшки, когда к нам приедет свататься князь Юрий? — панна Марина, наконец, подняла глаза и вопросительно посмотрела на сестру.
— Пан супруг сказывал мне, что князь Юрий сейчас в отъезде, кажется, его величество отправил его с каким-то поручением… Куда-то в Нидерланды… И говорят, надолго… Ох уж эти мужчины, только и думают о славе и почестях, а чувства оставляют на потом.
Голос княгини вновь звучал нарочито сдержанно, но быстрый, полный злорадства взгляд, брошенный на младшую сестру, выдавал ее. Панна Марина на этот раз не могла сохранить подобающего ее положению хладнокровия и закусила нижнюю губу, едва не вскрикнув от боли.
— Ну так пусть женится на политике и не смеет показываться мне на глаза, — деланно рассмеялась она. — Я не стану терпеть даже ветреника-жениха, а не то что ветреника-мужа, как это делаешь ты!
Пани Урсула на мгновение оторопела, не ожидая такой прямой дерзости от «глупого ребенка», коим она привыкла считать сестру. Слыша неоднократные намеки батюшки и супруга на то, как хорошо бы было в случае королевской благосклонности к Дмитрию связать его прочными узами с домом Мнишек, она решила не терять времени даром и облегчить задачу любимому «отченко». Но, будучи не в силах перебороть прирожденное ехидство, княгиня только вызвала злобу Марины, что никак не входило в ее планы.
— Ты еще так молода, Марыся! — тоном доброжелательной и заботливой старшей сестры воскликнула княгиня. — От любви только одни страдания и потери, зачем она? Порой в мужья нам достаются немыслимые негодяи, но мы бессильны что-либо изменить. Ах, лучше бы нам было вовсе не иметь сердец, так было бы проще!
Марина промолчала, принявшись вновь разбирать жемчуг, едва сдерживаясь, чтобы не швырнуть в сестру пригоршню бусин.
— Никакие, ты слышишь, никакие грязные сплетни, что рассказывают про князя Константина убогие шляхтянки, которым больше нечем заняться, не отнимут у меня положение княгини Вишневецкой! Пусть хоть тысячу раз они говорят правду, только я хозяйка в мужнином замке и никто не прикажет мне, что заказать к обеду и какое платье надеть!
Пани Урсула важно выпрямилась, поправив на голове украшенный золотом и драгоценными камнями французский чепец-арселе, сшитый в форме сердца.
— Пани сестра носит сердце на голове, чтобы заменить им сердце, которое есть в груди, — вслух усмехнулась Марина. — А князь Константин до сих пор не заметил этой подмены!
— Князь Константин получил больше, чем мое сердце! — фыркнула Урсула. — Кем он был при всем своем богатстве? Только наш батюшка ввел его к первейшим вельможам, а теперь везет и к его величеству!
— Нет, не будет прощения никому, кто разобьет мне сердце! А тем паче князю Юрию, пусть бы он и на коленях просил меня о том. Панна Сюзанна, — наконец обратилась Марина к своей фрейлине, — ты знаешь, что лежит в моей резной скрыне на самом верху, завернутое в желтую парчу. Принеси и брось это в камин!
В ее больших черных глазах блеснула гневная искра, и это немало испугало обеих девушек-фрейлин, не раз уже испытавших на себе немилость ясновельможной панны. В скрыне вот уже больше месяца лежал небольшой портрет князя Юрия Збаражского, даденный Марине матушкой вскоре после Рождества. Князья Збаражские приходились родственниками князьям Вишневецким, нужно было и дальше родниться для влияния, денег и положения. Много нехороших слухов ходило о князе Юрии, которого панна Марина ни разу в жизни не видела. Поговаривали, что он гуляка, что держит при себе юных мальчиков для содомских утех, однако вместе с тем храбр в бою и хитер в дипломатии, достаточно молод и несметно, сказочно богат. Но увидев его на портрете, панна воеводянка была сильно разочарована: сутулый и лысый шляхтич с крючковатым носом никак не походил на красавцев с иноземных картин, которые в изобилии украшали стены замка. «Ведь и князь Константин уже не молод, он больше, чем вдвое, старше сестры, и у него морщин не меньше, чем у отченко», — утешала себя панна Марина, время от времени разглядывая портрет и пытаясь найти неоспоримые достоинства в его обличье. С волнением ожидала она его приезда, о котором еще недавно все в доме говорили как о деле решенном, мечтая превзойти сестру в свадебных торжествах и почестях. «Но как я стану целовать его, — проносилось в ее хорошенькой головке, — он похож на нахохлившегося дрозда!» Сейчас Марина была даже рада тому, что слова княгини Урсулы дали ей предлог наконец швырнуть в огонь надоевший портрет. Может быть, батюшка с матушкой тоже не захотят его ждать и найдут ей другого жениха?
Вскоре огонь в камине за мгновения объял своими синеватыми языками и уничтожил небольшой кусок холста, и панна Марина, собственноручно перемешав угли и энергично подбоченясь, уже стояла посреди комнаты и повелительным тоном произнесла:
— Вельможная сестра, и вы, панны фрауциммер[1], не хотите ли помочь мне погадать на жениха? — в голосе ее звучал неподдельный задор. — Хоть говорят, что «анджейки»[2] закончились и зимнее время для гаданий прошло, но найдутся же такие знатоки, что всегда могут предсказывать будущее!
— Доктор Петрици так славно составлял нам всем гороскопы, — в тон сестре заговорила торжествующая в душе княгиня Урсула, — что никого лучше него не сыскать! Только вот он, как обычно, уехал с батюшкой, так что придется повременить.
— Доктор Петрици всегда так неясно говорит, — решительно перебила ее панна Марина. — Мне он сказал, что когда солнце будет в созвездии Орла, тогда звезды поведают о моем женихе. Я не хочу ждать, найдем того, кто сразу скажет мне имя!
— Тогда не найти никого лучше пана Григория Лиськевича из Львова, — неожиданно подала голос белокурая панна Елена, все это время почтительно молчавшая и не смевшая вмешиваться в разговор вельможных сестер. — Говорят, что он даже точно предсказал день и час, когда случилось то страшное трясение земли в Карпатах, выплескивались реки и по городам сами собой звонили колокола.
— О Езус, Мария! — набожно перекрестилась княгиня Урсула. — Я, помнится, слыхала о таком аптекаре с Бляхарской улицы, что возле монастыря отцов-доминиканцев. Но, говорят, он чаклун-чернокнижник и знается с дьяволом, оттуда и вся его черная сила!
— Вельможная сестра боится нечистого! — панна Марина рада была еще раз уколоть насмешкой. — Чего только тут не рассказывали хлопы о ведьмах, чертях и лесных духах, но сколько ни говори, а видеть я их никогда не видела! А если бы и увидела — не оробела: при мне всегда святой крест, да и стреляю я метко!
— Говорят, пан Лиськевич знается и с Богом, и с чертом, — наклонившись ближе, вновь полушепотом заговорила панна Войцеховская. — Братья доминиканцы отпускают ему все грехи, ибо он одним заклятьем превратил монастырскую посуду в золото и много жертвует на храмы.
— Сколько же историй слышала я про этого аптекаря! — неожиданно резво подхватила панна Закличанка, которой самой не терпелось погадать на суженого. — Однажды он осерчал на одну молодую панну и спросил ее, хочет ли она увидеть, какой станет через десять лет, потом вынул из кармана жабу, и у панны тотчас выросли оленьи рога! Долго она не выходила из дома, пока не упросила чаклуна снять заклятье!
— А мне рассказывали про то, как он насмехался над пани Абрековой, той сплетницей, что живет в доме рядом с ратушей, — панна Войцеховская, заметив, как хозяйка прямо-таки дрожит от любопытства, принялась усердствовать не хуже подруги. — Чаклуны могут превращаться во все, что угодно, вот и пан Лиськевич обернулся однажды в большой кувшин, полный золотых монет! Пани Абрекова возвращалась с мессы и подумала, что это Господь Бог посылает ей награду за благочестие, вернулась домой, а в кувшине одни угли!
— Вот уж точно подручный сатаны! — княгиня Вишневецкая вся раскраснелась от волнения. — Когда мы с паном супругом ехали сюда, недалеко от Львова проезжали старую мельницу, где этот чернокнижник собирает ведьм и упырей, и она сама собой вертится, без ветра и воды!
Тут как нарочно послышался сильный стук в стену, так что задрожали стекла в окне, и сестры Мнишек с паннами фрейлинами с визгом прижались друг к другу, забыв о разнице в положении. Марина первой пришла в себя и, крестясь, подбежав к окну, взглянула вниз. Огромный платан, росший на замковом валу, так сильно наклонился от бури, что ударил толстыми ветвями о стены. В глазах воеводянки было столько восторга, что казалось: она радовалась тому страху, который все они только что испытали.
— Да разве могут стены нашего замка, лучшие во всей Речи Посполитой, пустить сюда нечистую силу? Это только наш старый платан, который батюшка давно хотел пустить на дрова, — деловито успокоила она присутствующих. — Однако, мне не терпится узнать, как пан Лиськевич будет вызывать духов и назовет ли мне имя жениха. Панны фрауциммер, мы едем во Львов!
Панны Войцеховская и Закличанка быстро переглянулись друг с другом и почти в один голос спросили:
— А как же пани воеводина?
— Ваша матушка не допустит, чтобы нам одним ехать во Львов, — продолжила панна Елена тревожным шепотом, — тем более что и ясновельможного пана воеводы сейчас нет в замке.
Марина звонко и вместе с тем ядовито рассмеялась:
— А не боишься ли ты превратиться в жабу, панна Елена? Не дрожи так, я прикажу пану Лиськевичу, и он расколдует тебя обратно!
При этих словах хозяйки панна Войцеховская с надеждой посмотрела на княгиню Вишневецкую, нервно перебиравшую бледными пальцами шитые серебром кружева платья. Как не хотелось в такую непогоду покидать массивные стены замка и ехать в логово колдуна! Но кто же предполагал, что ясновельможная панна так увлечется их досужими байками?!
Плотно поджав губы, пани Урсула смотрела прямо перед собой, вероятно, что-то соображая. При всей ее внешней неприступности и горделивости в душе она была весьма суеверна и не менее младшей сестры любопытна. К тому же княгиню очень беспокоило длительное отсутствие беременности, и она надеялась получить ответ у львовского колдуна, не видя плодов от паломничеств и молитв. Разумеется, супруг ничего не должен был узнать о таком визите, а в этих обстоятельствах можно бы было сохранить в тайне поездку к Лиськевичу. Вновь приняв снисходительно-покровительственный вид, она взяла себя в руки и, наконец, изрекла:
— Чувствую, панна сестра, что здесь не обойтись без моей помощи. Матушка ни за что не отпустит тебя одну так далеко, но, если завтра я постараюсь убедить ее и скажу, что мы едем в паломничество к мощам святого Яна из Дукли, она не сможет отказать нам. Сколько раз эта чудодейственная реликвия спасала ее и батюшку от опасных недугов! Нам с тобой тоже не мешало бы к ней приложиться.
Марина по-прежнему насмешливо и задорно глядела на сестру, едва сдерживаясь от сарказма. Она знала, что Урсула никогда не говорит искренне и всегда словесно оправдывает неподобающие положению поступки. Искренним было только ее лицемерие.
— Ну тогда я оставлю тебя и моих фрейлин в костеле отцов-доминиканцев, будете молиться, чтобы сатана и его слуга пан Лиськевич не умыкнули мою душу!
— Нет уж, — прекрасно почувствовав иронию, резко прервала ее княгиня. — Если я поручаюсь за твою безопасность перед матушкой, то мы везде будем неразлучны! Завтра же до полудня я попрошу ее позволения нам ехать во Львов.
Услышав о предстоящем паломничестве к святому Яну во Львов, пани воеводина, сильно страдавшая мигренью, лишь протянула дочери золотой медальон со своим портретом:
— Повесьте его при мощах, я в последнее время так слаба, что темнеет в глазах… И от имени пана воеводы прикрепите перстень, — с этими словами она сняла с мизинца любимое рубиновое кольцо, — и помолитесь о хорошей дороге, один Бог знает, как добрались они до Кракова при такой распутице.
Сказав это, она снова полулегла в кресле и, опершись на подушку, прикрыла глаза. «Как же там Юрек? Ведь выехал из дома не вполне здоровым», — проносились в ее голове беспокойные мысли, но спустя мгновение пани Ядвига уже не думала ни о чем, погрузившись в болезненное оцепенение.
На следующее утро два громоздких дубовых экипажа с темными кожаными занавесками, выстланные изнутри пестрыми персидскими коврами, выехали из замка в сторону славного Львова. В одном из них путешествовали сестры Мнишек, во втором — две фрейлины панны Марины и служанка пани Урсулы. С ними следовал отряд в тридцать казаков во главе с покрытым многочисленными шрамами головорезом, настоящее имя которого никому не было известно, все называли его Бурбой, и он числился среди лучших воинов в надворной хоругви пана воеводы. Дороги были неспокойны, и, что только ни делали, но на место повешенных разбойничьих главарей приходили новые, а жизнь не становилась безопаснее.
Панна Марина совершенно преобразилась, как только они покинули родовой замок и устремились в путь среди мокрых серых полей, над которыми кружились тучи потревоженных птиц. В душе она полна была веселости и восторга, ее большие светло-карие глаза загадочно прищуривались и, казалось, излучали озорные искорки. Княгиня Урсула, будучи хозяйкой этого путешествия, величавая и неторопливая, сначала помолилась святому Рафаилу, покровителю путешественников, а затем принялась рассказывать сестре о том, как супруг ее повелел заказать новый резной алтарь для костела при их замке в Заложцах.
— Матушка рассказывала тебе когда-нибудь о пане Николае Шажиньском? — терпеливо дослушав ее речь до конца, задумчиво спросила Марина.
— Ах, это тот пан рифмоплет, — после некоторой паузы холодно констатировала она, пренебрежительно махнув рукой. — С чего вдруг ты вспомнила о нем?
— Видела ли ты это, сестрица? — из небольшой бархатной сумки Марина достала книгу с надписью «Николай Шажиньский. Польские рифмы». — Матушка часто читала ее, а потом как-то я попросила разрешения взглянуть, и она отдала мне книгу совсем, и больше о ней не вспоминала.
— Да мало ли поэтов в Речи Посполитой? — фыркнула княгиня. — По мне, так они все меркнут перед Кохановским. И что такого написал этот твой Шажиньский?
— Матушка никогда не говорила, но этот юноша безумно ее любил. Они оба тогда жили во Львове, и он днями и ночами стоял перед ее окнами, а когда та ходила к мессе, передавал ей записки со стихами. Пан Шажиньский не смог пережить матушкино замужество и вскоре угас от чахотки. Вот только эта книга хранит все, все сердечные порывы, тут почти каждый стих посвящен Ядвиге Тарло.
— Ну, дай-ка сюда, — княгиня брезгливо взяла в руки и бегло пролистала пожелтевшие плотные листы сшитой бумаги. — Мне скучно не только читать все это, но и отвечать тебе на то, что ты только что сказала. Все это недостойно рода Мнишек. Какой-то мелкий шляхтич так обезумел, что посмел мечтать о благосклонности матенько, и из тщеславия трезвонил об этом на всю Речь Посполитую! Хотя, если хочешь, можешь читать, как говорит наш батюшка: «Чтение никому не вредит».
Однако любопытство все-таки взяло верх, и пани Урсула начала разбирать полушепотом пятый сонет.
Мне тяжко и любить, и не любить,
Несчастно счастье, коли пожелаешь
Обманами ты мысли усладить,
Которые и гнать, и изменять пристало.
Кому же более по вкусу будет злато,
Скипетр, слава, роскошь показная,
Удастся ль, тем насытившись, и сердце сохранить,
И избежать тревоги?
Любовь есть путь любого бытия,
Но из стихии создается тело,
И хвалит то, что равное ему,
Обманывая душу, коей мало все,
Когда тебя, о, вечная и правая краса,
Предмет любви, самой не видит.
— Ну не прекрасны ли эти слова! — Марина восторженно прижала ладони к бледным щекам. — Этот шляхтич готов был все положить к ногам любимой, даже собственную душу!
— Все? А что он имел, кроме души, за которой, как видно, и не было ничего? Ему только и оставалось вздыхать, но, думаю, матушку это в свое время немало забавляло!
— А ведь она рисовала его, сестрица! — Марина торжествующе перевернула книгу и показала силуэт хрупкого сгорбленного юноши, склонившего одетую в берет голову к лютне, которую он скромно держал в руках. — Будто сейчас вижу, как он стоит под окнами ее дома! И ведь знал, что никогда девица Тарло не сможет быть с ним! Послушай, что он писал ей перед свадьбой.
Равна ты станом с скромною Дианой,
Лицом сравнялась с розовой Венерой.
И меркнет пред тобой Паллада,
И Грация виднеется во всем;
Дивится Геликон ученый, когда
Рукой лилейной ты коснешься струн.
Краса земли! О счастлив, счастлив тот,
Кому тебя всеблагий Бог назначил,
К кому тебя привяжет Гименей
Со светом факела и со словами клятвы.
— О, Пресвятая Дева! — панна Марина закрыла книгу и прижала ее к сердцу. — Если бы сталось так, чтобы Небо послало мне столь же пылкого мужа, но чтобы он был богат! Я бы с радостью умерла за него!
— Твое упорство меня утомляет, — болезненно вздохнула княгиня. — Когда ты поймешь, что замужество — это договор? Супруг дает положение, а роль жены — прислуживать тому, кто ей навязан. Ты считаешь, что только ты всего этого избежишь?
— Я знаю одно, что не смогу выдержать брак без любви, как это делаешь ты!
— Все способны выдержать брак, — пани Урсула была вновь холодна и невозмутима. — Я знаю больше об истории матушки и того поэта, много больше тебя. Знал о ней и батюшка, а уж он-то позаботился о том, чтобы ноги этого голодранца никогда не было больше во Львове. Кажется, и умер он потом от голода в какой-то придорожной канаве. Я вынуждена сейчас сказать тебе, что предстоящий брак станет адом, если у тебя будут такие желания. Матенько, слава Богу, поняла это и вполне счастлива с батюшкой.
Марина смотрела в щель между кожаными занавесками и молчала. «Как же все вокруг глупы, — с досадой думала она. — Считают, что раз не встретили настоящую любовь, то ее и вовсе не существует! Все это из зависти к тому, что у меня может еще сложиться иначе! Муж мой будет боготворить меня, и я буду делать с ним все, что захочу! Пусть тогда Урсула позеленеет от злости!» Успокоившись немного, она принялась рассматривать мелькавшие вдоль дороги пейзажи, деревянные маковки православных церквей, каменные башни католических костелов и уродливые громоздкие солеварни, которых много было в этих краях.
Вечером следующего дня, переночевав по пути в маленьком местечке Рудки, путешественницы въехали во Львов менее чем за час до сигнала колокола с городской ратуши, который был зна́ком к закрытию ворот. Когда семья вместе с паном воеводой приезжала в город с большой свитой, все останавливались в обширном и массивном Низком Замке. Теперь же, чтобы быть поближе к месту паломничества, пани Урсула решила остановиться в принадлежавшем матушке доме Тарло на рыночной площади. За узким трехэтажным строением шириной в четыре окна скрывался довольно уютный дворик с аркадами, украшенными вверху барельефами в излюбленном для Львова стиле: львиными головами, оплетенными кистями винограда. В углу двора серела пустая каменная чаша фонтана с такой же бронзовой львиной головой, из которого в летнее время обыкновенно поили лошадей. Марина не стремилась отдавать приказания, во всем тут, как, впрочем, и в дороге, царила старшая сестра. Большую часть свиты она немедленно отправила на ночлег в замок, оставив в доме только пятерых казаков во главе с их предводителем, приказала выгрузить пожитки и отнести их на самый верх, где и располагались господские спальни. В пылу этой привычной и приятной для нее роли княгиня не заметила, как Марина, быстро взбежав по ступеням на второй этаж, исчезла в проеме дверей, ведущих в парадный зал.
Как давно она здесь не была! И стены, и окна, и расставленные вдоль стен дубовые кресла казались ей теперь меньше, чем прежде! Усевшись в одно из них, она пристально уставилась на портреты родителей, украшавшие залу. Никогда раньше не задумываясь о молодых годах батюшки и матушки, сейчас она хотела знать об этом все, особенно после загадочных слов Урсулы, сказанных в пути. Такими, как на этих портретах, она их не помнила и не знала. Крепкий, коренастый, но достаточно стройный батюшка, с иссиня-черными, зачесанными вверх волосами, без бороды и усов, с задумчивым и мягким взглядом… Хрупкая и нежная матушка, ей тут нет и восемнадцати, ангельски спокойная и невозмутимая, с легкой улыбкой, как у Пресвятой Девы… Суровость и вспыльчивость отченко и безысходная грусть и усталость матенько — это было для нее знакомо и привычно, это было то, что сестра Урсула назвала семейным счастьем. «Грешно так думать, но если бы не связали они себя неразрывными узами, то остались бы такими, как здесь, — размышляла про себя Марина. — Господь испытывает нас, и брак не по любви — самое суровое из всех испытаний».
На другой день вся дрожащая от страха панна Войцеховская направилась в аптеку на Бляхарскую улицу, где и нашла чернокнижника Лиськевича. Маленького роста, с длинными седым волосами и неприятным лицом, пересеченным шрамом, он не производил впечатления чего-то выдающегося, и девушка даже подумала сначала, что перед ней подмастерье. Сказав, что «некая знатная панна желает узнать будущее и щедро за это поблагодарит», в ответ она услышала: «Пусть на закате солнца приходит одна».
— Я накину твой плащ, Хеленка, — Марина ласково тронула наперсницу за щеку. — Урсуле и никому в доме не следует знать, что я иду туда сегодня. Сестра начнет твердить об опасности, она мне и так уже досадила своими нудными речами!
— Будьте осторожны, ясновельможная панна! — панна Войцеховская заботливо завязала тесемки плаща и надела на голову госпожи капюшон. — Не знаешь, кого больше боятся в такую пору, людей или нечисти из преисподней!
— Я всегда смогу за себя постоять, смотри, что взяла я с собой из замка, — с этими словами воеводянка расправила складки платья, из которых показался кожаный чехол, прикрепленный к поясу тонким ремнем. — Братья привезли этот стилет из Италии, стоит мне нажать на рукоятку, как обнажатся три острых лезвия, острее жала скорпиона!
Незамеченной ей удалось выйти из дому и смешаться с толпой на рыночной площади. Панна Марина любила бывать во Львове и не удержалась от того, чтобы на мгновение не остановиться и не полюбоваться величественной башней кафедрального собора и изящными стенами ратуши. Путь ее лежал мимо монастыря и храма отцов доминиканцев, которые нередко одаривал пан воевода и где она не единожды молилась. Под готическими сводами доминиканского храма спали вечным сном старинные изваяния рыцарей в доспехах, водруженные на надгробия защитников города, и панне Марине казалось, что ночами они сходят со своих постаментов и, как прежде, охраняют его спокойствие. Набожно перекрестившись, воеводянка наконец свернула на узкую улицу, ведущую к крепостной стене, и оказалась перед домом аптекаря. Здесь было зловеще тихо, лишь из окна доносились какие-то непонятные звуки, похожие на змеиное шипение. Дверь была открыта, и не успела она переступить порог, как Лиськевич вышел ей навстречу и, низко поклонившись, указал на соседнюю комнату. Комната представляла собой обычный для того времени кабинет алхимика с чучелами птиц, заспиртованными диковинками и человеческим черепом на столе, в который, как в чашу, была вставлена оплывавшая свеча. Дрожащими руками Марина откинула с головы капюшон и, пытаясь успокоиться и изобразить подобающий ее положению вид, принялась разглядывать таинственные редкости.
Нетерпеливо наблюдавший за ней аптекарь первым прервал молчание:
— Ясновельможная панна не побоялась прийти сюда одна, — растяжное произношение выдавало в нем ополяченного русина. — Значит, ясновельможная панна не побоится и моих гаданий.
— Пан аптекарь собирается сообщить мне что-то страшное? — произнесла она с деланной невозмутимостью.
— Никто из нас не знает, что готовят нам силы земные и небесные. Я обращаюсь к силам ада, они иногда дают ключ к разгадке, а порой и вовсе молчат… Вот этим самым ключом я попробую отпереть дверь в преисподнюю…
С этими словами он протянул воеводянке большой железный ключ с отверстием в виде сердца. Пока Марина бессмысленно вертела его в руках, Лиськевич достал из деревянного ларца ложку и положил в нее оловянный шарик.
— Так что ясновельможная панна хотела бы ведать?
Марина как будто издалека уже слышала его голос и не могла оторвать глаз от блестящего шарика, превращавшегося в темную каплю на пламени стоявшей в черепе свечи. Узловатые кривые пальцы аптекаря взяли ее руку, державшую ключ, и поднесли, не отпуская, к миске с водой.
— Я хотела бы знать, кто станет моим мужем и будем ли мы любить друг друга.
Панна послушно подчинялась его сильным движениям. Лиськевич, по-прежнему не отпуская ее руки, начал осторожно лить расплавившийся металл сквозь «сердце» ключа и отпустил лишь тогда, когда последняя капля упала в воду.
— Теперь ясновельможная панна должна посмотреть, что она здесь видит, — чернокнижник поднес к свету свечи застывшее в воде олово. — Я вижу здесь кошку о двух головах.
— Боже мой, кошка — символ измены! — Марина в ужасе вскрикнула. — Мой муж не будет мне верен?
— У ясновельможной панны будет два мужа. И оба будут неверны. Странно, — прибавил он в задумчивости, — две головы приросли к одному туловищу… Такое я вижу впервые. Может быть, они будут из одного рода или из одной чужой страны… Но, всего скорее, они не принесут панне счастья.
— Да будь ты проклят, старый подлец! — Марина неожиданно даже для самой себя вспыхнула и отдернула руку, перевернув миску с водой. — Как ты смеешь говорить мне такой вздор! Рассказывай свои басни глупым городским мещанкам, а не мне! Тебя давно следовало бы прогнать вон из Львова, чтобы ты не смущал наших бедных жителей своими бесовскими штуками!
— Ясновельможная панна ко мне несправедлива, — испуганный Лиськевич поднял верх обе руки в полном намерении сдаться. — Я сказал только то, что вижу. Панна и сама видела, как застыло в воде олово.
Но Марина была уже в дверях и не слышала оправданий чаклуна. Не помня себя от гнева, она, ничего не замечая, бежала назад, и когда панна Войцеховская, ожидавшая все это время у дверей, впустила хозяйку, то была поражена, как у той от ярости исказилось лицо. Все оставшиеся дни во Львове сестры Мнишек провели в паломничествах по многочисленным храмам, панна Марина истово молилась, как будто хотела вымолить у Бога прощение за свой визит к чернокнижнику, и хвалила пани Урсулу за то, что та так и не отважилась пойти к Лиськевичу.
[1] фрейлины (нем.)
[2] гадание на день св. Андрея
Глава 5. Сватовство
Воевода Мнишек и московский царевич вернулись в Ляшецкий замок в начале мая. Все окружающие, начиная с семьи и заканчивая прислугой, почувствовали вдруг, что вернулся к ним другой москаль, нежели тот, что отправлялся в Краков. Голова царевича была теперь высоко поднята, а его обращение с дамами стало гораздо более уверенным и раскованным. К большому смущению панны Марины, ни один семейный обед не обходился теперь без Дмитрия, который уже настолько осмелел, что часто заводил с ней всевозможные разговоры и почти преследовал в саду. Оба, и царевич, и покровитель его, уже мысленно знали о том, что Марине предназначается роль московской царицы, однако самозванец боялся первым заикнуться об этом, опасаясь испортить все дело. Сватовство это произошло довольно необычно.
— Желаете ли вы, наияснейший царевич, стать моим зятем и мужем панны Марины, породниться со славным дворянством Речи Посполитой? — будто между прочим спросил Дмитрия воевода, закончив говорить о военных приготовлениях.
Что он мог услышать в ответ? Только изъяснения преданности, излияния сыновней любви и бесконечной благодарности за истинно отеческое покровительство.
* * *
Близился майский вечер, теплый и безветренный, окутанный запахами цветущих садов и вспаханной земли. Любуясь закатом, Марина сидела у открытого окна своей комнаты, медленно перебирая тонкими пальцами струны лютни и пытаясь подобрать мелодию, недавно услышанную ею во Львове. Янек Осмольский, юный шляхтич, служивший при воеводском дворе явный воздыхатель недосягаемой для него панны, записал для нее текст, который теперь девушка внимательно читала и старалась запомнить. «Как чудно, должно быть, спеть ее тому, кого любишь, — думала Марина, — и забыть все ради любви, и жить, и дышать для него. Одна только любовь дает познать рай на земле». Каким же он должен быть, этот славный рыцарь, виделось ясновельможной панне довольно ясно: молод, красив, умен и богат, непременно хороший танцор и пусть еще слагает ей стихи… Когда же он придет к ней? Из окна над замковыми садами полилась чарующая музыка, запел звонкий высокий голос панны Марины, будто рассыпавшиеся жемчужины катились по мраморным ступеням:
Где же ты, моя любовь,
Вспомни обо мне.
Сердце жаждет вновь и вновь
Век служить тебе.
Только вспомню о тебе —
Сердце замирает,
И глаза мои в тоске
Слезы орошают.
Как же можно пережить
Тяжкое страданье,
Если нужно покидать
Вопреки желанью.
Но с тобою остаются
Все мои услады,
О которых мне шепнул
Купидончик младый.
И я вскоре возвращусь
В час любви желанный,
Дабы снова лицезреть
Мой цветочек алый.[1]
Как завороженные, слушали эту песню охранявшие замок шляхтичи, переглядываясь и усмехаясь друг другу.
— Уж не тебе ли поет наша панна? — весело похлопав Осмольского по плечу, насмешливо спросил пан Гоголинский, заставив юношу вспыхнуть.
— А если и мне, что пану за дело? — дерзко огрызнулся Янек, угрожающе схватившись при этом за рукоять сабли, чем вызвал у окружающих громкий хохот.
— Да только не для пса колбаса! — давясь от смеха, продолжал издеваться над ним Гоголинский. — Розы в саду ясновельможного пана воеводы цветут не про твою честь. Уж недолго осталось, поглядим, кого старик выберет ей в мужья, — добавил он, с видом знатока кивая товарищам.
Не успела панна Марина взять последний аккорд, как к ней вбежала младшая сестра и, забавно вытянув губки, встав напротив, таинственно произнесла:
— Марыня, батюшка вышел из матушкиных покоев и идет к тебе, что-то он тебе скажет, наверное, очень важное.
Марина быстро встала и, отложив лютню в сторону, с волнением оправила складки кармазинового платья. Пан отец очень редко приходил на половину дочерей, и само его появление здесь должно было означать обстоятельства исключительные.
Через мгновение после объявления Фрозей новости пан воевода, тяжело дыша, уже появился в дверях ее комнаты. Спешно погладив по курчавой голове младшую дочь и отослав ее прочь, он торжественно поставил на стол большую шкатулку, обитую сиреневым бархатом, и оценивающим взглядом окинул склонившуюся перед ним в реверансе Марину.
— Роза, настоящая роза нашего рода, и как похожа на мать! — с гордостью и удовлетворением произнес он, теребя седые усы. На его обычно хмуром лице играло некоторое подобие улыбки. — Ты будешь самой красивой царицей из всех, которых знала Москва!
Словно от холода, тело Марины задрожало, и, пожалуй, сама она не могла понять, проявление это удивления или страха. Она давно чувствовала, как все в их доме начинало подчиняться делу русского царевича, как пан отец, оставив все прежние занятия, только и говорил о предстоящем походе и возвращении Дмитрию законного престола и как все ближе и ближе этот чужестранец становился всем им. И вот теперь батюшка настолько уверился в счастливом исходе дела, что по обыкновению своему решил: пришло время скрепить дружбу с московским гостем брачными узами.
— Ну что же ты молчишь, моя панна? Не можешь поверить такому счастью?
— А как же князь Юрий, отченко? Матушка говорила, что он намеревался приехать к нам со сватовством, — несмело произнесла она, казалось, цепляясь за соломинку.
— Збаражский богат и близок ко двору, да разве это сравнится с блеском короны? — опускаясь на лавку, поучительно вопросил отец. — Мы все невольно склоняемся перед ее величием. И я сделаю все, дабы корона эта украсила наш славный род.
Марина растерянно смотрела на пана воеводу, который уже доставал из принесенной шкатулки несколько сверкавших алмазами золотых цепей, драгоценную диадему и крупную брошь в виде католического креста, украшенную рубинами и жемчугом.
— Готовься, сердце мое, вскоре мы устроим вашу помолвку, наденешь это. Пусть все видят, что воевода Мнишек не ударит лицом в грязь перед москалями. Тридцать тысяч злотых на побрякушки, — продолжал он, будто размышляя вслух, — пришлось брать в долг у жида Натана. А сколько еще предстоит нам одалживать, пока Дмитрий не достигнет престола и не оплатит наши услуги? Но уж когда это произойдет, никто не посмеет упрекнуть меня в скупости!
— Но так ли это дело верно, отченко? — осмелилась, наконец, спросить девушка. — Я слышала, как паны шляхта называли его самозванцем и бродягой, а сам Дмитрий такой грубый и неуклюжий, совсем не знает обращения, как может он быть царским сыном?
Пан Юрий в кругу собственной семьи не считал нужным убеждать кого-либо в истинности претендента, ибо все так или иначе в душе сомневались в правдивости чудесных рассказов пришельца, но вслед за воеводой делали вид, что имеют дело с настоящим сыном царя Ивана. Теперь же Мнишек расценил слова дочери как непослушание его воле, а такого он не спускал никому. Небрежно бросив драгоценности обратно в шкатулку, он тяжелым взглядом уставился на нее.
— Так, значит, ты, вельможная панна, взялась учить меня, как поступать? Уж не матушка ли внушила тебе всю эту блажь?
— Я, отченко, говорю только то, что слышала и видела сама, а все вокруг шепчутся у нас за спиной и говорят, что этот москаль бастард и раньше был монахом, — тихо проговорила панна, опустив глаза.
— Ах вот оно что! — пан Юрий импульсивно хлопнул ладонью по столу. — И здесь не могут смириться с тем, что сандомирский воевода их обошел! А ведь я мог выдать Дмитрашку тирану Годунову и уж наверняка получил бы за его голову гору золота! Но я видел дальше всех и заручился в этом деле поддержкой короля, так что теперь при содействии его величества мы посадим москаля на трон и выиграем не жалкие деньги, а целое царство! И запомни, моя панна, — продолжал он уже более спокойно, — чем выше возносится чей-либо род, тем больше у него становится врагов, и враги эти с радостью станут клеветать и на святого, не то что на простого смертного. Слушать их означает хоронить себя заживо.
— Батюшка, но он так груб с дамами, он ведет себя как хам, а не рыцарь, и… я не люблю его, — наконец осмелилась Марина поведать свои опасения до конца.
— А кто здесь говорит о любви? — вскинув широкие брови, вопросил пан Юрий. — У тебя будет все: огромная империя, полмира. Какое значение имеет любовь? Прошло время думать только о себе, настал час подумать о родителях и благополучии всех нас. Из многих тысяч женщин Провидение выбрало девицу из рода Мнишек, грех противиться Божьей воле… А что до москаля — ты научишься с ним справляться, равно как и с твоими подданными.
— Отныне веди себя с Дмитрием как с женихом, — повелительно проговорил воевода, подавая дочери руку для прощания, которую она не замедлила горячо поцеловать. — Забавляй и развлекай его, сколько будет нужно, а иначе… — он не стал договаривать, но Марина почувствовала стальные нотки в его голосе.
Как только отец удалился, в комнату вновь тихо шмыгнула Фрозя. Она застала сестру, в задумчивости листавшую молитвенник, и игриво прильнула темной головкой к ее коленям. Марина, грустно улыбнувшись, продолжала молча рассматривать книгу, когда девочка неожиданно спросила:
— Марыню, ты выйдешь замуж за рыжего москаля?
— Наш долг велит нам слушаться родителей и не огорчать их, так учит Священное Писание.
— А я бы не вышла! И батюшка бы меня не заставил! Я бы выпрыгнула в окно и убежала куда глаза глядят! — с этими словами младшая панна Мнишек сорвалась с места и вихрем помчалась прочь вниз по лестнице.
* * *
— Ну что там наша панна, оставила наконец свои глупости? — мрачно пробормотал воевода, просматривая лежавшие на столе бумаги.
Его милость выглядел расстроенным и, казалось, мыслями был далеко от супруги, принесшей в его кабинет букет первой майской сирени из замкового сада. В Польше сирень считалась тогда диковинным восточным растением, ее привезли из Турции и называли турецкой лилией, украшая шляхетские и монастырские сады, наслаждаясь видом пышных гроздьев, источавших сладкий аромат. Пани Ядвига с дочерьми ухаживали за этими кустами и весьма гордились плодами своих рук, вот и теперь хозяйка с довольным видом поставила на окно серебряную вазу с цветами и, обернувшись к мужу, с упреком произнесла:
— Ты все сердишься на Марыню, кохане, а девочка так боится этого рыжего москаля, что совсем потеряла от страха голову и оттого только перечила тебе, милый. Подумать только: ехать так далеко, к этому грубому народу, на край света… Все это от любви к нам, к родительскому дому…
— Может быть, и ты на ее стороне? — грозно взглянув на супругу, спросил Мнишек, оторвавшись от бумаг. Он, кряхтя, встал из-за стола, распрямляя затекшую спину. — В поте лица своего я всю жизнь забочусь о вас, бабах, а вы даже в такой малости не можете без того, чтобы не досадить мне! Ты понимаешь, что означает для семьи нашей брак с царем? Еще ни одной шляхтянке не довелось подняться на такую высоту, и мы должны благодарить Бога, который привел к нам этого Дмитрашку!
Пан воевода подошел к окну и насмешливо ткнул толстым пальцем в букет.
— Моя пани воеводина только и знает, что заниматься всяким вздором, когда ее первейший долг внушить дочери послушание — основу всех добродетелей. Дети еще вспомнят меня, — сердито сопя, продолжал он, — когда благодаря моим кровавым трудам обзаведутся удельными княжествами, а возможно, и государствами, вот только тогда уже поздно будет благодарить, ибо здоровье не позволит мне долго задержаться на этом свете!
Пани Ядвига с тревогой и болью смотрела на мужа, в ее больших темных глазах блеснули слезы. Как много было в этих слезах — и обида за неоцененную заботу, и боязнь за будущее дочери, и сожаление от того, что супруг и слышать не желает ничего, не согласного с его планами. Восемнадцати лет Ядвига из дома Тарло была выдана дядей-опекуном за Юрия Мнишка — умного и гордого, подающего большие надежды в политике, но сурового и холодного в частной жизни. Ее большое состояние помогло супругу в карьере, но ведь своим восхождением он возвысил и жену, ставшую теперь одной из первых дам королевства, которой посвящали стихи поэты, которой восхищались художники и у которой искали покровительства многочисленные просители. Пани Ядвига как истинная католичка искренне почитала мужа, мирясь с его равнодушием, лицемерием и эгоизмом, и менее всех окружающих боялась. Для нее он был защитником и благодетелем, главой их многочисленного семейства, и без его грозной воли она совершенно не мыслила существования, и хотя и со слезами, и полным сознанием обиды, но прощала все. «Никогда не вставай между мужем и его желаниями», — так говорила когда-то ее мать, и пани Мнишек накрепко выучила этот урок, иногда лишь робко намекая ему на свое мнение и неизменно получая в ответ раздражительные реплики. Любовь к дочери теперь заставила ее возразить, но, почувствовав надвигавшуюся грозу, она поспешила расплакаться.
— Прости, прости меня, прости и Марыню, она еще так молода, — сквозь всхлипывания прошептала пани Ядвига, закрывая лицо руками. — Все так неожиданно для нас: и этот московский царевич, и это его сватовство — голова идет кругом.
— Ну, перестань, Ядзя, — с видом совершенного самодовольства победителя, холодно, но примирительно проговорил воевода, осторожно отнимая ее руки от лица и галантно целуя их.
Жена не прогадала — проявление покорности тотчас изменило его: грубость мгновенно улетучилась, сменившись тонкостью изысканного рыцарского обращения.
— Скажи мне, что высушит твои слезы, и я и на краю света достану это средство, — продолжал он, прижимая ее ладони к сердцу.
— Ты так добр ко мне, ко всем нам, — полушепотом проговорила пани Ядвига, преданно глядя в глаза супругу. — Будем же милосердны и к подданным. Я хочу построить больницу для бедных в моем Дембовце, пусть они возносят за нас молитвы к Господу и Пресвятой Деве за счастье наших детей. С тех пор, как отошел в мир иной наш Янек, наш первенец, я не нахожу себе места и так боюсь за каждого из них, что все время думаю о беде. И благополучие Марыни — все в руках Божьих.
— Ах, Янек, Янек… — тяжело вздохнув, задумчиво покачал седой головой пан Юрий, возвращаясь к столу и вновь опускаясь в кресло. — Умер во цвете лет, так и не подарив нам внуков, не продолжив наш славный род Мнишек… Но ты права, ясновельможная пани, обратимся к делам богоугодным, — уже по-прежнему твердо произнес он. — Я пришлю к тебе пана Александра, бери у него денег, сколько потребуется, нам всем сейчас нужны людские молитвы, а в особенности перед помолвкой Марыни с царевичем. Ведь начинаем великое дело!
[1] Вольный перевод старинной польской песни первой половины XVII века неизвестного польского автора. Оригинальный текст в приложении 1.
Глава 6. Цена амбиций
Управляющий магнатской латифундией Мнишков пан Александр Залесский, мелкий шляхтич из Перемышля, уже четверть века служил на разных должностях при дворе сандомирского воеводы, а несколько лет назад стал присматривать за делами в главном его имении — Ляшецкой ординации. Этим летним вечером он спешил по зову своего пана в замковую антикамеру, залу, располагавшуюся перед спальней воеводы, где он в дни нездоровья принимал своих помощников, не поднимаясь в кабинет в круглой башне.
Хозяин становился с годами все более нетерпеливым и вспыльчивым, с порога набрасываясь с упреками даже по самому незначительному поводу. Обремененный большой семьей, содержать которую было чрезвычайно непросто, он, однако, считал экономность вещью непозволительной для своего положения и не отказывал даже в весьма дорогостоящих желаниях ни себе, ни близким. Пан Александр с юношеских лет был рядом со своим покровителем и успел изучить все его привычки и причуды, но, несмотря на это, ему еще никогда не удавалось в чем-либо переубедить своего вельможного патрона, а тем более в том, что многие расходы были бессмысленны: надменный хозяин, раз заявив что-либо, никогда не уступал и не слушал никаких доводов, упрямо разными путями требуя исполнения малейшей прихоти. Залесскому воевода доверял, но лишь в той степени, в какой владелец может доверять рабу, пока тот исправно ему служит. Однако, за годы управления пана Александра Мнишек привык к нему и, произойди какая-либо оплошность со стороны верного слуги, не спешил бы с ним расставаться. Залесский это знал и был одним из немногих в панском окружении, кто менее всего льстил ему и, искренне привязавшись ко всей вельможной семье, никогда не укрывал перед хозяином истинного положения дел.
Пройдя по галерее второго этажа в правое крыло замка, пан Александр быстрым движением снял с седеющей уже головы рысью шапку и тогда только открыл тяжелую дверь, ведущую в антикамеру. Царивший в обширном покое полумрак пронизывал тусклый свет вставленных в серебряный подсвечник свечей, выхватывающий из темноты желто-коричневые пятна фламандских шпалер и лакового дубового испанского секретера, рядом с которым, облокотившись на него, величественной глыбой восседал хозяин. Хмурая и дождливая погода, установившаяся с начала лета, вновь разбудила подагру вельможного пана, на время было отступившую, и весь внешний вид его говорил о чрезвычайной мрачности настроения. Казалось, отсутствующе глядя прямо перед собой, он медленно перебирал правой рукой алмазные четки и не сразу пожелал увидеть вошедшего. В дни хвори воевода часто предавался духовным медитациям, благодаря чему при внутренней раздражительности старался сдерживать эмоции и природную импульсивность, увлекшись играемой им ролью смиренного христианина. Шумно вздохнув, Мнишек, наконец, повернулся к управляющему и сделал знак подойти ближе.
— Что-то и ты сегодня не весел, пан Александр, — ворчливо проговорил он, несколько прищурив глаза, всматриваясь в лицо Залесского. — Ты здоров, любезный?
— Дела дома вашей милости не позволяют мне лишний раз присесть, не то что подумать о здоровье, — довольно сухо ответствовал управляющий, — а дела, доложу я вам, запутаны теперь настолько, что…
Он не успел договорить, как воевода, болезненно поморщившись, резко перебил его:
— Сколько раз ты твердишь мне одно и то же, так, по-твоему, я должен учить тебя, как собирать с хлопов и мещан налоги и продавать урожай? Твоя нерасторопность когда-нибудь, ей-богу, доведет меня до греха, — прерывисто дыша и багровея, угрожающе произнес воевода.
— Я только хочу сказать ясновельможному пану, — столь же спокойно и уверенно продолжал Залесский, встав перед воеводским креслом, — что средства наши стеснены чрезмерными тратами, и я не вижу никакого легкого способа настолько пополнить нашу казну, чтобы расплатиться с прежними долгами и с казной его королевского величества.
— Так послушай теперь меня, пан Александр, — ответствовал Мнишек, наматывая четки на правое запястье. — Забудь теперь о расчетах со шведом, по крайней мере до тех пор, пока мы занимаемся этим московским Дмитрием. Король подождет, а московские дела, как железо, которое нужно ковать, пока оно горячо. В этом замке сегодня творится история, а ты все заладил о тратах… — по-прежнему сердитым и недовольным тоном прибавил он.
Залесский стоял в некотором отдалении от воеводы и, опустив голову, сжимал в руках шапку, гадая про себя, какую сумму сейчас назовет хозяин, поскольку все предшествующие слова не сулили в данном отношении ничего хорошего. Пани воеводина несколько недель тому назад взяла у управляющего пять тысяч злотых на устройство богадельни, и теперь в скарбце оставалось вместе серебром и золотом не более десяти тысяч. «Пан, как обычно, не примет никаких доводов, станет требовать и гневаться, — размышлял Залесский. — Да и чего доброго, совсем прогонит, с него станет. И дались же ему эти москали, много наобещали, а будет ли из этого какой-то толк, одному дьяволу известно!» Выход из положения между Сциллой и Харибдой был только один — изыскать средства, но управляющий все же еще раз на свой страх осторожно попытался урезонить своего патрона:
— Да простит меня ваша милость, но я, по малому моему разумению, не могу видеть тут другого выхода, кроме как заклад имений и движимого имущества. Вещь эта при том, что часть ординации и сейчас заложена, весьма небезопасная, а процент по закладу все растет… Прошлые два года нас терзала засуха, это же лето так дождливо, что урожая вновь следует ожидать на треть или вдвое меньше. Вся надежда на добычу соли, но смею заметить, что ваша милость год назад изволили расплачиваться векселями на соль, так и она теперь пойдет в уплату прежнего долга.
— Уж не на погоду ли ты назойливее мухи? — со злой иронией проговорил Мнишек. — Или задумал загнать меня в могилу своей галиматьей?! Езус, Мария, и за что мне это! — воскликнул он, картинно воздевая руки к небу и закатывая глаза. — Все пользуются моей щедростью, одеваются, пьют и едят за мой счет, но никто из вас, неблагодарных бездельников, и палец о палец не хочет ударить, случись у меня какая-то надобность!
Еще ниже опустив голову, Залесский угрюмо глядел в пол и терпеливо ждал окончания хозяйской тирады.
— Ты получил все, что только может дать господин своему слуге, — продолжал сердито воевода, — ты клал в карман и часть мыта с мельниц и оброков, я уже не говорю о том, сколькими подарками тебя здесь одаривали. И клянусь Богом, — гневно прибавил он, — я прикажу тебя вздернуть прямо на воротах, если ты снова вздумаешь водить меня за нос своими отговорками!
Пан Александр не раз уже слышал угрозы и проклятия из уст воеводы, но эта последняя прозвучала настолько зло, что видавшему всякие виды управляющему сделалось не по себе. «Старик совсем тронулся с этой своей затеей, — думал он про себя, — ладно бы сгинул сам с москалем Дмитрашкой, так ведь потянет за собой все семейство и тех, кто ему служит. Да делать нечего, придется повиноваться, тут ничего не попишешь».
— Если такова воля моего благодетеля, то я готов сделать все возможное, а с Божьей помощью и невозможное, — сухо проговорил он, по-прежнему не глядя на хозяина, опустив глаза в пол.
— Вот это другое дело, пан Александр! — желчно пробормотал Мнишек, пыхтя, потянувшись к склянке с кордиалом, стоявшей на секретере. — И вот что, любезный, — продолжал он, слегка пригубив настойку и вытерев жирные губы шелковым платком. — Вижу, что сомневаешься в москале, а я тебе скажу так: главное не сила, а то, чтобы приложить ее в нужном месте, от этого зависит победа. И я в отличие от всех знаю, куда ее приложить, так что достань мне сто тысяч и не надоедай своей школярской арифметикой. Так уж и быть, дам тебе в помощь Гоголинского и Стройновского, пусть молодежь погуляет и разомнется.
В тот же вечер Мнишек призвал к себе этих начальников собственных надворных хоругвей и, кляня на чем свет стоит «слюнтяя» управляющего, приказал им вместе с отрядами отправляться с Залесским к арендаторам, а затем во Львов, Самбор и Кросно, чтобы «потрясти там купцов и бургомистров» и «напомнить подстаростам их обязанности».
— Все отдаю в ваши руки, панове, — напутствовал он этих молодых бравых шляхтичей, которым, казалось, и самим уже не терпелось броситься выполнять столь заманчивое приказание. — Яка праца, така плаца![1] Послезавтра собирайтесь в дорогу, на все про все времени месяц. Завтра дам вам предписания на бумаге, отправляйтесь с ними прежде во Львов прямо в магистрат, пусть раскошеливаются, дьявол их подери! Мы, не жалея своей крови, защищаем их от набегов язычников, теперь пришло время для нас крайней надобности в средствах. Эти шельмы любят прибедняться, а сами сидят на мешках с золотом. А станут упорствовать — аресты и конфискация!
Назавтра, пригласив двух секретарей, Мнишек принялся диктовать распоряжения о новых налогах, с необычайной легкостью находя для оных самые благовидные, равно как и невероятные предлоги: от строительства новых дорог и поправки крепостных стен до разрешения на рубку леса и прогон скота через панский фольварк. К концу лета все эти энергичные ухищрения достигли своей цели, превратившись в звонкую монету.
[1] Каков труд, такова и плата. (польск.)
Глава 7. Державные планы
Отправив своих подручных за деньгами, пан воевода не менее настойчиво принялся за самборских и львовских евреев: вскоре в Ляшецком замке во второй уже раз появился посланник львовского кагала Исаака Нахмановича, некий купец Натан, прежде привозивший драгоценности для помолвки панны Марины. Королевским указом львовским евреям запрещено было торговать сукном, кожей и приправами, однако за подношение Мнишку негласно запрет этот мог быть на время снят, а прибыль от таковой торговли сулила немалый доход. В один из пасмурных июньских дней Мнишек ожидал прибытия еврейского купца в саду, где, вместе с супругой сидя под матерчатым навесом, погруженный в полудремоту, рассеянно слушал ее рассказ о письме от старшей дочери Анны.
— Слушай же, кохане, ясновельможный супруг мой, как Ануся жалуется на своего благоверного, пана кастеляна Шишковского! — причитала пани воеводина, разворачивая с этими словами небольшой листок бумаги. Водя пальцем по написанному, она пыталась найти нужную строку: — «Супруга же моего, милая государыня матушка, не вижу я неделями. Пан кастелян изволит жить на своей половине с новою пассией Боженкой, какую нашел он в доме какого-то пивовара. Я же с двумя детьми сижу целыми днями одна; некоторое время тому назад приключилась со мной сильная хворь с лихорадкой, долго я лежала больной в постели, пан же супруг, зная об этом, уехал с Боженкой в Краков и обо мне справляться не присылал. Прошу вас, милостивая моя матушка, дабы вы с батюшкой вступились за меня, несчастную, и просили бы супруга моего оказывать мне уважение, подобающее воеводской дочери. Я же только и мечтаю поскорее увидеть все наше милое семейство и прошу вашего позволения приехать с детьми в Ляшки на утоление печалей».
Пани Ядвига закончила чтение, прерываемое ее глубокими вздохами, и обернулась к мужу, который, прикрыв глаза, неподвижно сидел, наслаждаясь прохладным ветерком, подувшим со стороны полей.
— И что ты на это скажешь, супруг мой? Да слушал ли ты меня? — с грустью спросила она, сворачивая письмо и пряча его за ажурный нарукавник платья.
Воевода приоткрыл один глаз и, бросив быстрый недовольный взгляд в сторону жены, лениво произнес:
— Я уверен, что моя пани воеводина даст дочери достойный совет.
— Да как же, как же совет? — тревожно заговорила пани Ядвига. — Разве советом можно теперь спасти Анусю? Ах, позволь же ей приехать со своими девочками и получить нашу защиту и поддержку!
Пан Юрий потер обеими ладонями лицо и, стряхнув остаток дремоты, грузно повернулся в кресле в сторону жены.
— И чего же ты от меня хочешь, Ядзя? — в его голосе звучало нетерпение и недовольство. — Ты всегда баловала детей, и дошло до того, что и сейчас продолжаешь потакать их глупым капризам. Сколько усилий я приложил, чтобы устроить ее брак с паном кастеляном, у которого не было отбоя и от более богатых невест, и сама ты, моя пани, прекрасно это знаешь! Лучшей партии тогда невозможно было и желать!
— Но, Юрек, — продолжала умоляющим тоном пани воеводина, — Анусе трудно, а она так нуждается в нас! Больше всего на свете желаю я прижать ее к материнскому сердцу!
— Ты, я вижу, упрямее черта! — с досадой ответил Мнишек. — Наша пани Анна должна понимать, что теперь принадлежит мужу, и делать все, чтобы добиться его расположения. А что он теперь с какой-то девкой, так что с того? Пусть вместо глупых капризов родит ему наконец сына, глядишь, и пан кастелян переменится к ней. И заруби себе на носу, — прибавил он в сердцах, — что она теперь замужняя женщина и не переступит порог этого дома без согласия мужа!
Воевода на мгновение замолчал, переменяя положение в кресле, и уже спокойнее прибавил:
— Но ты права в одном, моя пани, нужно написать пану зятю и указать ему на приличия, подобающие дворянину. Пусть ходит побитым псом, уж я найду слова, чтобы его отхлестать. А если захочет загладить перед нами свою вину, пускай даст хотя бы тысяч тридцать на наше московское предприятие… Если Шишковский не промотает всего со своими девками, то только лишь потому, что я попрошу у него взаймы и, разумеется, все приумножу этим делом царевича.
Пани Ядвига, недовольно пожав плечами, промолчала, не осмеливаясь более просить за дочь и нимало не удивляясь предприимчивости мужа, не оставлявшего свой холодный расчет даже тогда, когда речь шла о счастье и жизни собственного ребенка. Как она ненавидела в этот миг всю эту «русскую дичь», так про себя именуя восточных гостей, шумной толпой пребывавших в замке и как саранча уничтожавших лучшие припасы, топтавших пышные ковры и портивших дорогую мебель, не умея с ней обращаться. Без них жизнь не вышла бы из привычного русла, а пан воевода, возможно, смягчился бы и разрешил Анусе и внучкам приехать, прислушавшись к словам жены. Впрочем, пани Ядвиге свойственно было винить всех вокруг в дурном влиянии на супруга. Прекрасно зная его характер, она тем не менее защищала его даже перед самой собой и все время искала оправдания для мужа-благодетеля.
По усыпанной мелким гравием садовой дорожке к хозяевам спешил мальчик-пахолик, неся какое-то известие из замка. Завидев его издалека и уразумев, что вскоре к пану воеводе явятся с важным делом, и, не дожидаясь мужниной просьбы сделать распоряжения об обеде, пани Ядвига тихо удалилась, направляясь в покои дочерей. Намеренно остановившись за высоким тисом, постриженным в форме пирамиды, она осталась незамеченной для появившегося в саду их царственного гостя, один вид которого вызывал у нее смешанное чувство отвращения и презрения.
«Матерь Божья, за что нам такие испытания, — шептала она, глядя вслед Дмитрию, — теперь этот московский бродяга со своими грязными приблудами вовлечет нас в Бог знает что! Да будь он и трижды сыном того сумасшедшего тирана, и тогда отдавать ему нашу девочку все равно что бросать ее в волчье логово. Будь проклят этот хитрый лис Сапега, с его посланца Гридича и налетели сюда московские стервятники!» От летней духоты и нахлынувшего волнения все вдруг поплыло перед ее глазами, пошатываясь, пани воеводина едва добрела до мраморной скамьи. Прижав тонкие пальцы к вискам, она пыталась заглушить шум в голове. «Дай же мне знак, Господи, что я должна делать! — мысленно молилась она. — Ты уже забрал к себе троих моих детей, я с покорностью приняла Твою волю. Я так просила о здоровье пана воеводы, ведь некоторое время тому назад он был очень плох, и Ты услышал меня, вернув ему силы. Охрани же нас и теперь, избавь нас от этой злой московской напасти».
Но, как Ядвига Мнишек о том ни стенала, ее вельможный супруг и не думал оставлять своих великих замыслов, а в исполнении собственных желаний и капризов не терпел промедления. После того, как состоялось почти официальное признание «царевича» Сигизмундом и воевода подписал с самозванцем брачный контракт для своей дочери, его обращение к претенденту, прежде сдержанное и несколько чопорное, стало дружески-фамильярное, хотя и по-прежнему высокомерное. Казалось, теперь он стал до известной степени ему доверять и даже в какой-то мере по-отечески полагаться, допуская уже в беседах с ним откровенность, и, увлекшись азартом всего предприятия, вкладывая собственные мысли в голову своего подопечного, надеялся на обильные всходы.
Не давая себе отдыха после удачной охоты и не обмолвившись ни словом со своими московскими спутниками, Дмитрий, узнав, что Мнишек в саду, тотчас же поспешил туда. Предупрежденный уже вышеупомянутым слугой о предстоящем визите, воевода прохаживался вдоль каменной балюстрады, ограждавшей текущую вокруг замка реку Стрвяж, нетерпеливо ожидая, пока молодой человек встанет, наконец, перед его особой. Крепко пожав руку Дмитрия и одобрительно похлопав его по плечу, пан Юрий с ласковой улыбкой и легкой иронией, которая всегда сопутствовала его обращению с молодыми людьми, спросил:
— Полагаю, что паштет из оленины на обед нам обеспечен, наияснейший царевич?
— Я, пан отец, никогда столько дичи не видел, прямо бери руками и лови, — простодушно ответствовал Дмитрий, показывая при этом жестами, как бы он ловил, не будь у него пистолетов и пищали.
— Нас в недалеком будущем ожидает дичь более крупная и более ценная, успеется еще поразвлечься, а дела ждать не могут, — нравоучительно произнес воевода, оглядев наряд собеседника. — Всем нам предстоят теперь тяжкие труды. Разумеется, мы, ваши верные сторонники, не пожалеем ни сил, ни средств, но, как бы мы ни старались, только Господь Бог и ваше высочество решают в конце концов исход всего нашего начинания. Это условие sine qua non — непременное.
В их частых беседах самозванец почти все время добровольно довольствовался ролью слушателя, с восхищением и одновременно боязнью глядевшего на своего патрона. С тех пор, как молодой человек помнил себя, живя сиротой на московском дворе бояр Романовых, он с завистью смотрел на мальчишек всякого положения и звания, ходивших со своими отцами и братьями, и тогда, забиваясь в укромный уголок, мечтал о том, что отец его вовсе не умер, как говорили ему окружающие, а уехал в какие-то дальние земли, откуда вот-вот вернется и привезет ему диковинные подарки. По ночам ему порой снилось, как родитель его прибывает из «аглицких» земель в том необычном костюме, который носили обитатели находившегося неподалеку Английского торгового двора, и теперь заберет его отсюда в тот чудесный неведомый мир, откуда являлись в Москву люди в чулках и со шпагами, гордо колышущие пышными разноцветными перьями на шляпах и беретах. Эта детская мечта воплотилась теперь здесь, в замке воеводы Мнишка, где молодой человек был окружен почти отеческим вниманием со стороны хозяина и не без удовольствия уже считал себя членом большой семьи, в которую в связи с помолвкой с Мариной вскоре должен был быть официально принят. Здесь все предназначалось для комфорта и отдыха и сильно отличалось от московского монотонного и угрюмого быта, неся в себе печать легкости и непринужденности. Шумные приемы, игры, музыка, танцы, охота, философские диспуты и флирт с дамами — это было так увлекательно, так завораживающе, что Дмитрий с неохотой вспоминал о том дне, когда ему придется покинуть стены Ляшецкого замка и, быть может, навсегда попрощаться с этим, как ему казалось, земным Эдемом, потому что всего этого были лишены в Московии как государи, так и их поданные. Но если ему суждено войти в Москву, то он желал бы создать этот Эдем и там. Нашему самозванцу думалось: доселе русские люди жили иначе только потому, что, подобно несмышленым детям, не знали о существовании земного рая, а узнав о нем, с радостью бы последовали примеру славян-соседей.
Почувствовав, сродни строгому ментору, некоторую расслабленность своего протеже, Мнишек тотчас же поспешил направить разговоры и действия в нужное для предстоявшего похода русло. Привыкший видеть вокруг себя раболепное преклонение, магнат, однако, вел разговор с будущим московским царем значительно мягче, нежели с членами своего семейства.
— Эх, — продолжал он, направляясь к узкому чугунному мостику через Стрвяж и предупредительным жестом предлагая гостю пройти впереди себя, — чего только ни перенесешь, когда ты молод и есть силы сражаться с трудностями! Да будет мне позволено заметить вашему высочеству, что я, как и вы, не помню своего родителя, ибо потерял его в самом нежном возрасте. Но Господь Бог послал мне влиятельных и верных друзей, они направляли и содействовали мне, однако всем остальным я обязан только самому себе. В ваших летах я без устали проводил в седле дни и ночи, выполняя поручения моего государя, покойного Сигизмунда Августа. И в более зрелые годы, когда светлой памяти король Стефан привел наше воинство в пределы вашего отечества, сердце мое не знало страха в чужой земле, ибо мной всегда руководило убеждение, что рыцарь рожден для подвигов и славных дел. Жить и не стяжать славы — словно и вовсе не жить, ибо в славных делах заключается смысл нашего земного пути.
Перейдя мост, собеседники очутились в дальней части сада, где над небольшим прудом, кишащим форелью, возвышалась мощеная разноцветным мрамором площадка, окруженная витиеватой металлической оградой. Дмитрию еще не приходилось бывать в этом укромном и редко навещаемом молодежью месте: на мраморных клетках были расставлены изумительные по своему изяществу полые свинцовые фигуры, отчасти покрытые золоченой краской. Здесь красовались короли, королевы, пешие и конные рыцари, солдаты с мечами наперевес и стройные башни с гербами рода Мнишек. Десять лет тому назад итальянец Гуччи отлил эти шахматы для воеводского сада, куда хозяин приглашал своих избранных гостей разделить с ним диковинную партию. Статуи по приказанию игравших передвигали слуги, и, если гость выигрывал фигуру, щедрый хозяин дарил ему слугу, что, правда, случалось нечасто: пан Юрий слыл прекрасным игроком и соперничать с ним было нелегко.
Самодовольно усмехнувшись, видя удивление и растерянность царевича, Мнишек с выражением светской учтивости обратился к нему:
— Ясновельможный канцлер Сапега говаривал мне, что ваш покойный батюшка Иван Васильевич жаловал своим вниманием шахматы? Что ваша милость думает об этой игре?
— Мне только и доводилось видеть, как другие играют, — не отводя взора от шедевров Гуччи, с сожалением произнес царевич.
Казалось, Мнишка нисколько не удивил такой ответ, и он его ждал, уже вновь готовясь прочесть своему подопечному длительную нотацию.
— Сам я с юных лет пристрастился к ней, впрочем, как в известной степени к картам и костям. О последних двух, признаюсь вам с высоты моих лет, я сожалею сейчас, много раз оказываясь в трудном положении. Ну да прошлого не воротишь. Шахматы же всегда приводят ум в порядок, но не это в них главное…
— А что тут главное, пан отец? — подойдя и ощупывая позолоту на свинцовых ваяниях, с живым интересом спросил собеседник.
— Вот ваше высочество стоит сейчас возле солдата-пешки, но, если вам хватит ума и находчивости продвинуть его в самый тыл противника, он станет наиболее могущественной фигурой — королевой, которой подвластно здесь все. Итак, любой простолюдин и раб может стать здесь небожителем и царем и пройти путь, который предстоит и вам… Однако, многие люди считают, что низкое происхождение является препятствием к обретению короны. Как полагает наияснейший царевич?
Самозванец побледнел: воевода недвусмысленно намекал на его темное происхождение. Впрочем, пан Юрий часто прибегал к подобным уловкам, дабы обезоружить собеседника и поставить от себя в полную зависимость. И хотя в данном случае в этом не было особой надобности, поскольку претендент был безоговорочно ему послушен, но ведь в будущем возможны всякие перемены, и воевода считал необходимым наедине как можно чаще намекать самозванцу о том исключительном одолжении, которое он и его семья оказывают сомнительной персоне пришельца.
Не без удовольствия Мнишек наблюдал за реакцией гостя, упиваясь своим превосходством, однако растерянность юноши длилась недолго, дрожащим голосом он произнес:
— Ясновельможный пан отец не верит в то, что у меня хватит сил взять Москву?
— Прежде нужно начать поход, а начать его ваше высочество сможет только на мои деньги, прошу помнить это.
— Мне, батюшка, про это никак не забыть, — следуя правилам сыновней учтивости, принятой тогда в Польше, Дмитрий попытался поцеловать руку патрона, чего тот деланно небрежно ему не позволил и, подхватив гостя под локоть и всячески показывая к нему прежнее расположение, двинулся с ним дальше, продолжая вести свой разговор.
— Годунов, да, Годунов, — выразительно подчеркнул он, — безусловно, низкий раб, укравший корону у вашего высочества. Но главное не то, что он раб, как учил римлянин Сенека, и раб может быть благороден. Главное — его тирания, от которой стонет теперь ваше отечество, и наша Речь Посполитая также чувствует угрозу войны. Если добродетельный раб отнимает венец даже у прирожденного государя-тирана — это есть справедливость, греки и римляне считали это справедливостью, и не раз в их истории происходило именно так. Ваше высочество слышали о римлянине Луцилии?
Мнишек вновь остановился и выжидающе посмотрел на собеседника.
— Верно, римлянин этот сделался царем? — с надеждой вопросил Дмитрий.
— О нет, — воевода снисходительно рассмеялся. — Он не был честолюбив, но зато ему писал великий Сенека, которого тот почитал за друга и учителя. Четыре десятка лет тому назад, когда вашего высочества еще не было на свете, вашему покорному слуге довелось постигать науки в немецких землях, в университете в Лейпциге. Я тогда был моложе, чем вы теперь, но так же стремился познать мир и с этой целью отправился за пределы моего отечества. Мы с упоением читали в то время древних философов и думали о несовершенстве нашего мира. Путь к гармонии и благородству открыл мне Сенека.
Воевода на мгновение остановился, казалось, улыбнувшись своим тайным мыслям, не без приятности вспоминая бурные юные годы.
— Луцилий же был молодым другом Сенеки, как и ваше высочество, нуждающимся в совете и наставлении. Сенека говорил ему: главное не тело, а дух. Сын простолюдина может стать благородным, наследуя дух великих, а порой плоть от плоти знатных родителей бывает бесполезен, позоря наследие отцов. Главное конец пути, а не его начало. Главное не то, откуда ты, а кем ты стал, чей великий дух усыновил тебя.
Дмитрий внимал. Теперь он знал, как отвечать дерзким подвыпившим шляхтичам, которые в хмельном угаре, не стесняясь, открыто называли его сыном папы римского, кичась своими старинными гербами, столь же ветхими, как и их кошельки. Вот если бы можно было еще и привести им пример из истории… Он не помнил никого, кроме царя Ирода и цесаря Августа, но, кажется, они были знатного рода… Будто читая его мысли, Мнишек остановился и, опершись на каменный постамент, увенчанный каменной же вазой, продолжил:
— Наш брат Бенедикт силен в древней истории, будем просить его просветить нас примерами царей Ромула и Кира, пастухов, коим довелось стать правителями, да и многими другими. Наияснейший царевич должен больше пребывать в обществе этого доброго пастыря и прислушиваться к его знаниям и житейской мудрости.
При этих словах воевода покровительственно положил руку на плечо царевича и кивком указал ему на садовый павильон над прудом с форелью, куда умышленно вел гостя все это время. Павильон этот представлял собой высокое четырехугольное помещение, закрытое с трех сторон довольно грубо сложенными стенами из песчаника, с открытым фасадом в виде трех арок, опирающихся на колонны. Вероятно, обитатели замка нередко приходили сюда — внутри были расставлены несколько дубовых кресел и огромный резной стол, покрытый пестрым персидским ковром.
— Ну вот, здесь нас никто не потревожит, и мы наконец поговорим подробнее о наших насущных делах, — с облегчением проговорил воевода, давая отдых ногам.
Прогулка существенно утомила его, но он во что бы то ни стало старался это скрыть, на некоторое время погрузившись в молчание, которое самозванец не осмеливался прервать. В тишине слышалось только шумное, с астматическим присвистом дыхание хозяина да всплески от играющей в пруду рыбы. Воспользовавшись паузой, Дмитрий принялся разглядывать стены павильона, расписанного изнутри изображениями Нептуна в окружении морских богов и богинь, чьи полуобнаженные тела, казалось, слегка двигались, принимая на себя проникающие вовнутрь солнечные блики. «Эдем, истинный Эдем! — думал про себя юноша, едва сдерживая желание прикоснуться к будто колышущейся груди морской нимфы, изображенной в морской пучине, — Москва и не слыхивала о такой красоте!»
— Ваша милость изволит смотреть на работу моего художника? — проговорил Мнишек, разглаживая длинные усы.
— Как только с Божьей помощью сяду на Москве, сей же час прикажу завести у себя такую красоту! И боярам велю делать у себя то же самое! — с жаром ответствовал самозванец.
— О, будьте осторожны, ваше высочество! — покачав головой, промолвил Мнишек. — На все нужно время и терпение, тем паче это касается государственных дел. Вы будете управлять великой монархией, так будьте же терпеливы! Ваше отечество похоже на монастырь, а наияснейший царевич так горяч, что готов сразу переменить московские порядки! Что, если бояре припомнят вам это и отомстят? Перемены, безусловно, нужны, более того, немало ваших поданных будут их приветствовать, но вводить их, несмотря на это, следует постепенно и с осторожностью
На лице Дмитрия промелькнуло выражение недовольного ребенка, которого вдруг пытаются лишить любимой забавы.
— Всех несогласных заставлю силой, да и только глупый не уразумеет, какую жизнь имеют европейские народы в сравнении с нами. Мы только молимся Богу, а не понимаем, зачем и почему, как слепые, идем за пастырями, которые сами-то темные невежды. Как же им понять истинную красоту и блаженство земное, которого они сами себя лишают из-за своего упрямства?
— Так ваша милость желаете насильно ввести новые порядки? — в голосе воеводы слышался скепсис и его обычная надменность. — Прошу простить меня, вы лучше знаете свое отечество, но послушайте мнение человека, имеющего опыт в государственных делах и в два раза долее вас пожившего на этом свете. Перемены не приходят вдруг, этому всегда будут недовольные, по причине чего вы окажетесь в опасности. Мало получить корону, это только полдела. Удержать ее — вот искусство из искусств.
Он выразительно поднял густые, сросшиеся на переносице брови, с явным намерением отметить весомость сказанных слов.
— Все насильственное — недолговечно, — продолжал он, сощуренным взором глядя в глаза собеседнику, будто стараясь передать ему свои мысли. — Надобность реформ должны понять сами подданные. Не принуждайте их, только показывайте пример, и тогда они сами убедятся в преимуществах того, что уже имеет Речь Посполитая: право, образование, свободу. Ваше отечество — великая христианская страна, так почему же она отделена предрассудками от остального христианского мира? К чужестранцам у вас относятся как к врагам, а между тем у них вам есть чему учиться.
— Как только сяду на московском престоле — тотчас прикажу основать школы, а в самом стольном граде — университет!
— И кто же будет там учителями и наставниками? Ваше высочество думаете, что лучшие умы Европы поедут к вам тогда, когда слава о тирании прежних московских государей еще так свежа для нас? Послушайте же, как пример Польши может служить и вашему престолу. Когда-то и мы, потомки Леха, не имели ничего из того, что имеем сейчас. Дворяне наши не знали грамоты, а право заменял им обычай и здравый смысл. Но мы видели, как превосходят нас наши соседи, и были открыты для всего нового. Наша молодежь полюбила бывать за пределами отчизны, а вернувшись, приносила нам наследие Греции и Рима. Теперь уже Речь Посполитая вполне может считать себя светочем просвещения для тех, кто его еще не познал. Откройте границы вашей страны, пусть ваши подданные увидят мир и убедятся в этом.
— Ошибались мои предки, когда стеной отгораживались от Польши и Литвы, — нервно теребя при этих словах рукав кунтуша, Дмитрий преданно глядел на патрона. — Что получили мы взамен? Ничего своего не имеем, пушки отлить — и то зовем немцев. А немцы только потешаются над нашей темнотой, ничему не хотят нас учить!
— Ах, ваше высочество, мне ли не знать повадки Гансов? Пять с лишним лет провел я в немецких землях! Они презирают славян, а если и служат нам, то за большие деньги. А стоит проявить слабость — без жалости перемелют нас в своих челюстях! — словно тень легла на лицо Мнишка, видно было, что старик близко к сердцу принял слова самозванца. — Наша бедная Речь Посполитая с трех сторон окружена ими: стоит Габсбургам захватить нас, как сей же час лишимся всех своих прав и свобод, станем, как братья-чехи, их прислужниками! Светлой памяти отец мой, пан Николай, родом чех, бежал из Моравии в Польшу и нашел здесь приют и защиту. Правы были наши предки, когда говорили: «Дай Бог побить всех турок и от немца следов не оставить!»
В выражении лица Дмитрия промелькнуло некоторое сочувствие.
— Не единожды видел я тут в Польше неохоту к немцам, — задумчиво произнес он. — Так отчего же, батюшка, сталось так, что выбрали на трон шведа?
На первый взгляд невинный этот вопрос еще более разгорячил воеводу.
— У нас говорят: «У коня четыре ноги, да и тот спотыкается». Этот хитрый лис, канцлер Замойский, подложил хорошую свинью всей Речи Посполитой, навязав нам шведа, — злобная усмешка исказила хмурое лицо Мнишка. — Мать Сигизмунда была из рода Ягеллонов, и как мы надеялись, что он хоть на каплю будет поляком! Не тут-то было! Покойная родительница научила его чисто говорить по-польски и воспитала в католической вере, этим он и умилил наших послов. Но, только швед успел прибыть к нам после того, как мы с оружием в руках отстояли его корону, сразившись с Габсбургами, он нам показал, чего стоил!
Самозванец напряженно уставился на воеводу, явно не понимая происходящего. Еще совсем недавно тот на словах превозносил Сигизмунда, говорил о важности того, чтобы заручиться королевской поддержкой, заставлял Дмитрия репетировать речь, которую тот произнес на монаршей аудиенции. А низкие поклоны пана Мнишка, которые он без устали отвешивал «наияснейшему королю», преданно глядя тому в глаза? Однажды, и Дмитрий это хорошо помнил, старик до того увлекся, что попытался встать на колени перед государем, но тот предусмотрительно его удержал: дородность и подагра пана Юрия не позволили бы ему подняться без помощи. «Судьба вашего высочества всецело в руках его королевского величества, а мы его верные слуги и шага не ступим без его одобрения, — не единожды говорил воевода по пути из Ляшек в Краков. — Придетесь по вкусу государю, будете иметь на своей стороне и Речь Посполитую», — твердил он тогда, когда они поднимались по ступеням Вавельского замка, следуя на прием к королю. А как победоносно сиял пан отец, когда они возвращались назад из столицы, как сразу переменился к нему после удачи в Кракове — этого самозванец не мог не видеть. Теперь же Дмитрия сильно озадачил разговор с воеводой, и он даже подумал было, что тот пытается узнать образ мыслей и нарочно провоцирует его.
Заметив замешательство, Мнишек, понизив голос, продолжал:
— Теперь, ваша милость, видите, насколько я доверяю вам. Никому, кроме семьи своей и самых близких друзей, я не решился бы сказать того, что сейчас говорю. Теперь наияснейший царевич часть семьи моей, и я ничего не пожалею ради блага вашего высочества. Я готов даже выступить против Сигизмунда.
— Так как же мы без короля, коли придется просить помощи против Бориса? — самозванец умоляюще-недоуменно развел руками.
— Запомните с этой минуты раз и навсегда, что судьба вашего высочества беспокоит только нашу семью, а вместе с нами наших друзей, коих не так много, — в голосе пана Юрия вновь послышались стальные ноты. — Король будет только следить за вашими делами. Достигнете успеха — он признает вас. Станете тонуть — ну что же, он помирится с Борисом и скажет, что во всем повинен старый Мнишек. Теперь вы понимаете, чем я жертвую, ответив вам «да», хотя в таком положении несравнимо проще бы было сказать «нет»?!
Самозванец почувствовал, что вновь настал его черед показать батюшке свою сыновнюю преданность и, приложив руки к груди, с придыханием произнес:
— Для будущего московского царя нет ничего невозможного. Какой награды пан отец желает за помощь?
Прямота эта, кажется, сильно задела воеводу.
— Меня оскорбляет подобная торговля, — ответил он холодно. — Я помогу вам, если буду уверен в том, что вы осчастливите мое отечество, все остальное: возмещение расходов, земли и драгоценности — пустая pro forma. Я до последнего вздоха буду поддерживать того, кто даст Речи Посполитой вечный мир, который выгоден не только нам, но и вам, русским.
— Клянусь Господом нашим и святой Троицей, никогда мне не забыть благородство ваших панов, как меня, скитальца, приютили и обогрели. Если Бог даст сесть на престоле моих предков, поданные мои никогда не поднимут оружия против Речи Посполитой.
Самозванец истово перекрестился.
— Слова ваши, наияснейший царевич, достойны самой высокой похвалы, — Мнишек благосклонно улыбнулся. — Положим, что так оно и будет. Но что станется после вас? Так ли будут держаться сего обещания ваши потомки? Тут нужен такой союз, который бы навеки соединил наши государства, потомков богатырей Леха и Руса. Сейчас нами правит швед Сигизмунд, но я по пальцам могу перечесть тех, кто служит ему из любви: в душе его ненавидят. Нам, полякам, нужен государь славянского рода. И где нам взять его? Мы, конечно, можем выбрать своего, но не приведет ли это к междоусобице, которая и так терзает Речь Посполитую и губит ее? Остается нам избрать московского царя, он даст нам мир и защиту, под его началом мы будем процветать и добьем наконец турок и немцев!
«Король польский!» — восторженно повторил про себя самозванец. Как ему хотелось бы царствовать на Вавеле среди балов, маскарадов, рыцарских турниров, шумных охот, видеть вокруг себя легкость и остроумие придворных, флиртовать с женщинами и состязаться с мужчинами! Мрачная и молчаливая Москва с ее колокольным звоном и суровыми, опущенными вниз лицами подданных, не смеющих взглянуть на своего повелителя, представлялась в сравнении с этим тюрьмой, где узником будет как простой холоп, так и государь. «Только бы пан отец не передумал, а то все время говорит со мною загадками», — проносилось в его голове.
— Скорее бы опрокинуть упыря Бориса, что пьет кровь и силы из Москвы! — проговорил он вслух, и рука его воинственно опустилась на рукоять сабли. — А там поквитаемся и с Сигизмундом!
— Sint ut sunt, aut non sint[1], — вновь понизив голос, промолвил Мнишек, удовлетворенно кивнув. — Ваше высочество займет отеческий престол, а затем при помощи своих верных сторонников возьмет и корону Пястов. Наше родство и тут сослужит вам службу, и вас не будут считать чужим в Польше. А сколько выгод получат наши народы от этого союза! Речь Посполитая богата рыцарскими людьми и учеными умами, но где же им всем здесь найти пропитание? А будем едины — они все будут искать хлеб в Москве, а вы получите преданных слуг и наставников. И так со временем будет и свой университет, и школы, и ученые. Мастера наши построят из вашего леса флот, и мы ударим на шведа, немца и турка. Падут Габсбурги со своим двуглавым орлом, и Москва придет на их место, сильнее императора славян не будет в Европе! Когда-то славяне владели всем от Адриатики до Ледовитого моря, пока немец, пользуясь нашими раздорами, не обескровил нас.
— Стану императором, как Александр! — почти выкрикнул Дмитрий, возбужденно вскочив и сорвав с себя шапку.
— Александр и не мечтал о столь огромном царстве, — спокойно продолжал воевода. — Вы будете императором Дмитрием, и я первый встану перед вами на колени. Виват, император Деметриус! Полагаю, ваша милость не откажет своему нижайшему слуге в просьбе?
Не дождавшись ответа от своего разгоряченного подопечного, который, схватившись руками за голову, не мог пока прийти в себя от восторга, Мнишек невозмутимо продолжал:
— В ваших отеческих владениях Северское княжество и Смоленск всегда были предметом спора между нашими государствами. Отдайте их нашему роду в управление на вечные времена, и раздоры забудутся. В Речи Посполитой будут считать, что польский род управляет ими, и перестанут упоминать об обидах, которые дед вашего высочества, великий князь Василий, нанес ей, отторгнув их. Это станет той формальностью, что полагается тогда, когда сыну подобает отблагодарить заботливого отца.
Самозванец рассеянно кивнул, ибо мысли его так были увлечены мечтами о славе императора, что он почти уже не слушал собеседника.
— На днях отправлю в Самбор за нотариусом, пусть оформит наш договор надлежащим образом, — поднимаясь, произнес Мнишек, морщась от мысли о долгом пешем пути в замок. — А теперь отвлечемся от дел и воздадим дань римским богам на обеде. Ваши спутники наверняка уже заждались вас.
[1] Да будет так или пусть вовсе не будет. (лат.)
Глава 8. Царевич и казак
Даже самой себе панна Марина боялась признаться в том, что не желала скорого выздоровления батюшке. «Пресвятая Дева, пускай еще хоть день отченко отлежится, может статься, привезут нам гонцы от москалей иные вести, и Дмитрий уедет отсюда восвояси», — шептала она, задумчиво щурясь от ярких солнечных лучей, игравших на серебряном кресте и подсвечниках, украшавших белый мраморный алтарь замковой часовни. Июльская жара и военные приготовления будто волной или раскаленным маревом захлестнули всех обитателей замка, а пан воевода, почувствовавший прилив полнокровия и дурноты, тотчас послал за доктором Петрици, который два дня подряд пускал ему кровь, запретив вставать с постели. Спасая не переносившего зной пациента от хвори, пан Себастьян приказал слугам поместить своего господина в единственное остававшееся прохладным место — замковое подземелье, называемое «пивницами», где хранились лед и продукты. Одно из таких подземелий стало на время и спальней, и кабинетом отца панны Марины; там не покидавший его слуга, юный арап, целыми днями обмахивал хозяина страусиным опахалом. Но, чуть оправившись от недуга, ясновельможный пан вновь стал звать к себе царевича и продолжал отдавать приказания домашним насчет предстоящей помолвки. Сочтя поначалу болезнь родителя знаком свыше, теперь Марина с тревогой ожидала, что царевич все же станет ее нареченным и пышного приема на этот счет не миновать. Дмитрий же вел себя по отношению к ней столь навязчиво, будто преследуя всюду, стоило ей покинуть свои комнаты.
Какое-то необъяснимое глубокое предчувствие и теперь угнетало ее, она ожидала скорого появления жениха, и немного погодя «рыжий москаль» действительно показался на пороге часовни. Погрузив пальцы в стоявшую у входа каменную чашу со святой водой, он деланно перекрестился, подражая католической традиции, неуклюже опустившись на правое колено. Панна Марина в обычной своей манере наблюдала за ним из-под густых полуопущенных ресниц и, изображая усердную молитву, некоторое время оставалась неподвижной, будто не замечая его беззастенчивого прямого взгляда. «Видно, пан нареченный только что от батюшки, — думала она, крепко сцепив на груди ладони, — отченко его ободряет, оттого и Димитр здесь».
Воеводянке нельзя было отказать в проницательности: царевич действительно провел некоторое время у ложа своего вельможного покровителя и, получив соответствующее напутствие, тотчас отправился на поиски невесты. Лишь однажды имел он случай предаться страсти с польской шляхтянкой и удостовериться в чрезвычайной пылкости дочерей Леха. Было это год тому назад, когда, живя еще под крышей замка князя Адама Вишневецкого, он встретился глазами с женой полковника княжеской хоругви пани Кукульской. Супруг этой особы был предметом скрытых насмешек всей княжеской свиты и многократным покорным рогоносцем, сия курчавая брюнетка с большим чувственным ртом и восточным миндалевидным разрезом глаз подарила лжецаревичу несколько бурных и страстных ночей, приумножив его самые смелые фантазии. Юная панна Марина вызывала в нем еще большее плотское вожделение, обусловленное не только ее миловидностью, но и желанием покорить, обладать уже обещанной ему драгоценностью. Видимое спокойствие и равнодушие девушки чрезвычайно злило и распаляло его, но он не решался пойти в своей страсти до конца, ибо при всей дерзости понимал чрезвычайную шаткость своего положения. Сегодня воевода Мнишек благосклонен к нему, но кто предскажет, надолго ли? Старик своеволен и переменчив, другой раз не знаешь, что разгневает его.
Так размышлял Дмитрий, пока панна Марина, сочтя уже чрезмерным столь долгое ожидание, поднялась от молитвы и, удивленно вскинув брови, с легким поклоном приветствовала московита.
— Наияснейший царевич изволит отдыхать от дел в молитве? — с натянутой учтивостью произнесла она, сделав над собой усилие и подавляя неприязнь.
Самозванец, приложив руку к груди и также слегка наклонившись, грубовато изрек:
— Ну, панна-то уже помолилась за наше дело, а нам, мужчинам, недосуг. Пан отец говорит: еще долго придется готовиться, прежде чем выступим в поход.
Воеводянка, продолжая играть роль вежливой хозяйки, подала ему руку для поцелуя:
— Мужчинам все кажется, что мы, женщины, только молимся и наряжаемся! Мало того, вы заковали нас в эти ужасные корсеты, а носить их — испытание похуже военных походов!
При этих словах она кокетливо опустила руку на тонкую талию и, повернувшись, направилась к выходу на галерею, сопровождаемая Дмитрием, который на ходу соображал, как продолжить светскую беседу.
— Вот у нас в Москве жены и девицы вольны от корсетов, да не под силу им так кружить голову, как вам, польским паннам!
Самозванец поравнялся с воеводянкой и довольно бесцеремонно почти прижался к ней, намереваясь взять за руку.
— Говорят, в Московии женщину почитают чуть ли не исчадием ада, — осторожно отстраняясь от жениха, проговорила Марина. — Не позволяют ничего, все время подозревают в измене и держат взаперти, как в тюрьме, на женской половине. До любви ли ей тогда?
Сквозь тонкое летнее полотняное платье она явственно чувствовала жар, исходящий от нервно подергивающихся мускулов Дмитрия.
— Это хорошо, что панна знает о моем народе, государыне царице нужно о таком ведать, чтобы не разгневать мужа
Самозванец с досадой не попавшего в цель стрелка отступил и с некоторым злорадством посмотрел на нареченную.
— Не думаю, что я хочу про это знать, все это меня пугает…
Воеводянка, прислонившись спиной к арочной колонне замковой галереи, почувствовала приятную прохладу камня.
— Наши польские добродетели говорят нам быть верными женами и управлять хозяйством так, как это делала наша королева Бона. А поэт наш Кохановский писал, что «жена венчает голову мужа, как корона». Корону надлежит показывать, негоже ее держать взаперти.
— Не стану говорить, что немилы мне ваши польские нравы. — Самозванец продолжал в упор беззастенчиво разглядывать ее. — А прежде всего мило то, что у вас невесту можно видеть до свадьбы. У нас берешь кота в мешке, не то что словом перекинуться, а и на лицо поглядеть не дадут. Но и у наших московских обычаев есть свое достоинство, не то, дай большую волю женам, бегали бы они на Руси от мужей, как ваша Гальшка Острожская.
О судьбе несчастной княгини Гальши Острожской и о бегстве ее от нелюбимого мужа, познанского воеводы Лукаша Гурки, самозванец услышал, вероятно, в бытность свою во владениях князя Константина Острожского, родного дяди своевольной пани. Гурка, настигнув жену во Львове, жестоко наказал ее, заточив в башне замка своего в Шамотулях, и только после смерти тирана обрела она недолговременную свободу, вскоре расставшись с этим бренным миром. Обращение с женщиной в Речи Посполитой было в те времена еще достаточно сурово, а рыцарские добродетели шляхты, о которых много и громко говорилось, нимало не мешали жестокостям, творимым над прекрасным полом за высокими стенами дворов и замков. Видимость равенства создавала довольно свободное общение между мужчинами и женщинами, в особенности что касается совместных светских увеселений, и это являлось первым разительным отличием между двумя нашими народами, столь покорившим некоторых московских беглецов. И если право у поляков всегда было на стороне сильного, ничего удивительного в том, что сотни, а может быть, и тысячи пани и панн страдало телесно и душевно от тирании мужей, братьев или отцов, помпезно заявлявших притом о желании быть «нижайшими из слуг» для своих прелестных спутниц. Самозванец наш, конечно, быстро уразумел все преимущества этой светской игры, однако же оценил и преимущества своего отечества: сделать всех женщин доступными себе, сохранив при этом всю власть над ними, — это ли не мечта мужчин? В силу воспитания Дмитрий был прямолинеен и сложно усваивал всю символичность и витиеватость польских светских условностей, немало пугая этим будущую невесту.
При словах его о несчастной Гальшке панна Марина попробовала обратить все в игру:
— Все московские пани так недовольны своими мужьями? О, они, должно быть, пожалеют, когда московские рыцари найдут себе жен в нашей Речи Посполитой. Останется им тогда сидеть в ваших страшных теремах и тосковать о любви! Да вот только пойдут ли за москалей наши панны? Разве только ваши рыцари приедут к нам и покажут прежде свои достоинства!
— Ясновельможная панна, думаешь, небось, у нас все молодцы медведи, которых годится посадить на цепь? — самозванца раздражало и одновременно распаляло скрытое презрение воеводянки, которое при всей светской сдержанности все же проявлялось в ее словах и жестах. — Да вот не знаешь ты, как на Руси скоморохи умеют так выучить медведей плясать, что те танцуют получше польских рыцарей!
«О, Езус, Мария, эти угрюмые москали умеют плясать?! — проносилось в голове Марины. — Так отчего они на всех банкетах сидят на лавках, не встают от трапезы, а когда заиграет музыка, плюют и крестятся? Или они только тут так брезгуют нами, а в Москве, при дворе царском, все иначе?»
— Скоморохи? Кто же это? — в голосе Марины прозвучал неподдельный интерес и, пожалуй, сама она не почувствовала в тот момент той тонкой невидимой грани, которая отделяет страх перед неизвестным от присущего всем людям любопытства.
Кажется, это был первый вопрос о Москве, который воеводянка задала Дмитрию. Самозванец же, уразумев эту внезапную для нее самой перемену, принялся горячо расписывать скоморошьи пляски и уличные представления, увлекшись так, что, забыв об усердно играемой им роли царского сына, весело изображал звуки дудки, хождение на ходулях и пляску в образе скоморошьей козы. Панна Марина от души смеялась над этим представлением с тою легкостью, которая присуща юным девушкам, не переставая удивляться тому, как жесткое и большей частью напряженное лицо нареченного стало вдруг улыбчивым и веселым. Опытность и настойчивость Дмитрия делали свое дело: ему удалось вызвать к себе хотя бы мимолетный интерес в сердце панны Мнишек.
Воеводянка смирилась и свыклась, наконец, с мыслью о том, что Дмитрий еще долго будет искать ее общества, а на предстоящем банкете по случаю помолвки нужно будет исполнять все приказания вельможного родителя. Днями и ночами принялась она размышлять над тем, что же с нею будет, если Господь Бог и батюшка управят дело царевича так, что он достигнет трона. Дабы избежать встреч с паном нареченным и немного развлечься, в ранние утренние часы, когда в замковом саду едва пробуждалась жизнь, панна Марина, взяв с собой покорную наперсницу Закличанку, босиком бежала по росе к запруженному рукаву Стрвяжа. Здесь плавно колыхалась на воде гондола, крытая красным парчовым навесом на манер Италии, а вокруг нее плавало с десяток лебедей с подрезанными крыльями, послушно подплывавших и бравших мягкий хлеб из рук девушек. Иногда в преддверии знойного дня панна Сюзанна несла за госпожой свежие рубашки, и они окунались в желтоватые прохладные воды реки, текущей под стенами родового замка, скрытые от посторонних глаз густыми кронами старых плакучих ив. В последнее время, однако, девушки были там не одни, о чем до поры до времени даже не подозревали, увлеченные своими разговорами и созерцанием окружающих красот. Пара пытливых и горящих, как уголь, карих глаз донского казака следила за воеводянкой, а сердце их пылкого обладателя едва не выпрыгивало из груди при виде прозрачной мокрой рубахи, плотно облегавшей точеный стан панны Марины.
— Навка! Лiсова навка![1] — восклицал он, беззвучно шевеля губами и опустив правую ладонь куда-то ниже широкого пояса.
Слова эти выдавали в нем русина, слышавшего, вероятно, в среде своей рассказы о лесных духах в образе прекрасных женщин, заманивающих и топящих молодцев в водах рек и озер. Да вот только навки были в народных поверьях настолько прекрасны, что любовь их стоила, по мнению рассказчиков, жизни.
Молодого казака звали Ивашко Заруцкий. Родился он в Червонной Руси, откуда попал в плен к крымским татарам, а потом бежал на Дон, где вскоре выделился своей ловкостью и силой. Прослышав о том, что на родине его объявился московский царевич, Заруцкий прибыл в замок сандомирского воеводы с небольшим отрядом в две сотни донцов, удостоился милостивого приема хозяина и подарка от царевича в пять куньих шкур. Пока пан воевода медлил и хворал, собиравшиеся на дело Дмитрия отряды праздно шатались по округе, атаман же их, пользуясь щедростью новых хозяев, стоял с двумя спутниками на постое в одной из крестьянских мазанок-изб, находившихся за замковыми валами. Однажды его даже пригласили на банкет в замок, где он, разгоряченный мальвазией, громко кричал во славу царевича и призывал скорее низвергнуть тирана Бориса. Здесь он впервые и увидел панну воеводянку и с присущей вообще казакам развязностью не спускал с нее глаз, выследив, наконец, ее и панну Сюзанну на утренних купаниях. Много было в Речи Посполитой историй о том, как благородные панны, а более того, замужние пани становились любовницами красавцев-казаков, в чьих сильных и дерзких объятьях забывали неудовлетворенности мужским полом. Вот и атаман наш не намеревался долго оставаться в наблюдателях, уверенный в собственной неотразимости, хотя, как это нередко бывает даже со смельчаками, все же боялся первого разговора с приглянувшейся женщиной.
Марина, выйдя из воды, уже переодела рубаху и с помощью Закличанки оправляла на себе платье, когда панна Сюзанна в страхе вскрикнула, показывая в сторону сада:
— Вельможная панна, я вижу там чьи-то сапоги!
Воеводянка, нисколько не впечатлившись тревогой подруги, приложив ладонь ко лбу, стала всматриваться туда, куда указывала наперсница, однако долго пребывать в неведении ей не пришлось. Заруцкий, не дожидаясь разоблачения, не торопясь, вышел к ним, покручивая небольшой черный ус, и остановился в почтительном отдалении. На нем были выдавшие его ярко-коричневые сапоги, синие шаровары, подпоясанные красным поясом, и белая рубаха с распущенными сверху тесьмами ввиду сильной жары. Медленно сняв колпак, он несколько развязно поклонился, ничего, однако, не сказав.
«Ну, хоть кто-то сегодня развеселит нас, пусть бы и этот казак из батюшкиного войска», — пронеслось в голове воеводянки, вслух сказавшей по-русински, как она изредка говорила с крестьянами и слугами:
— Чи ти сюди працювати прийшов, чи на мене дивитися? Що ж ти став наче вкопаний?[2]
Заруцкий, лукаво усмехаясь про себя, нарочито долго мял колпак в руках, чувствуя нетерпение и интерес девушек, и ответил на чистом польском языке, без присущего русинам акцента:
— Не гневайся, вельможная панна! Времена ныне тревожные, говорят, татарский загон снова вышел из Дикого поля и направляется к нам. Ясная панна изволит ходить за стены замка, как не бояться после этого за нее верным слугам?
— Так ты собрался охранять нас вот так, без пистолетов и сабли? — воеводянка ехидно рассмеялась, указывая на действительно безоружного казака. Ивашко, спеша вслед за предметом своих мечтаний, конечно же, и не подумал прихватить их. — Хотя, говорят, у вас на Сечи есть такие умельцы, что и ивовым прутом порубят татарина на бигос! Сузя, ну что ты смотришь на этого прохвоста, отдай ему корзину, пусть служит, если не хочет, чтобы я все рассказала о его проделках! — обратилась она к Закличанке, все еще с изумлением глядевшей на того, кого мгновение назад приняла за разбойника.
Заруцкий с поклоном взял корзину с бельем и с чрезвычайной легкостью поставил ее себе на правое плечо:
— Мы донцы, не сечевые, ясная панна, — произнес он деловито. — И рубиться можем не хуже запорожцев, смелее будем в битве. Да и стоим под самым боком у Москвы, а царевичу сейчас таких проводников и нужно. Что ему сечевые — те больше ходят на Крым.
Марина внимательно слушала его слова и уже непринужденно разглядывала этого крепкого смуглого брюнета, который так неожиданно и бесстрашно вошел в ее жизнь. Распустив влажные волосы, прежде заколотые шпильками, и достав из кармана костяной гребень, она принялась чесать мягкие вьющиеся локоны.
— А так же хорошо ваши донцы ходят на стругах, как запорожцы? Сядешь на весла и покружишь нас!
Она повелительно указала ему на гондолу, которая большею частью стояла без дела у берега, да и помещена была в саду как дань итальянской моде.
— Могу и покружить, ясная панна, ведь я попадал в плен к крымцам и был у них гребцом на галерах.
С этими словами казак, опустив корзину на землю, закатал левый рукав рубахи и с гордым видом показал девушкам старые и уже побледневшие глубокие шрамы.
— Такими же точно наградили меня язычники на боках и спине, плети татарские, что твой огонь! Если бы не бежал я тогда от них, был бы уже на том свете.
Панна Сюзанна совсем открыла рот, слушая его занимательный рассказ, панна же Марина ощутила в груди нечто вроде жара, будто огонь, испытанный некогда смелым атаманом, перекинулся и на нее. Что-то необъяснимо притягательное и симпатичное было во всем его дышащем уверенностью, силой и веселостью образе, и ей хотелось говорить и говорить с ним, только бы он не уходил.
— Ну что же, обещаю, что сегодня не стану тебя наказывать, однако помни: не всегда я так расположена к незнакомцам, которые тайком следят за своими господами! Давай же, покажи, чему ты научился в Крыму!
Казак действительно оказался настоящим мастером: с ослепительной белозубой улыбкой из-под черных усов он встал перед лодкой в воде, подставил левую ладонь под хорошенькую ножку воеводянки и, подав ей правую руку, бережно и плавно дал шагнуть в гондолу, проделав то же самое с панной Сузей. Под большим парчовым навесом темно-красного цвета лежали мягкие подушки, на которые юная хозяйка и ее спутница важно уселись. Ивашко же встал на корме и, оттолкнувшись от берега длинным веслом, направил лодку на середину пруда, где, с силой вращая весло в широкой уключине, заставил ее довольно быстро вертеться на месте, как и велела панна. Лицо воеводянки, прежде деланно строгое и язвительное, теперь совершенно просветлело и приобрело несколько детское и блаженное выражение, она мечтательно потянулась и полулегла на подушки, опершись головой о ладонь.
— Вижу, что ты не бросаешь слов на ветер, — мягко произнесла она, почти ласково взглянув на Заруцкого. — А теперь скажи мне, бывал ли ты в Москве? Каковы москали там, у себя на родине? Как живут у них значительные люди?
Ивашко плавно замедлил гондолу.
— Затем мы здесь, чтобы жизнью служить ясной панне, — вкрадчиво ответил он. — А в Москве, конечно, бывали мы с товарищами еще при прежнем царе их Федоре, брате его милости царевича. Город этот велик, будет больше Кракова и Варшавы, сложенных разом. Да и Константинополя, пожалуй, тоже поболе.
— Да… — задумчиво протянула панна Марина. — Страна их ужасно велика, надо полагать, что и столица под стать ей. Ну, говори же еще, говори все, что знаешь!
— Ходили мы по Москве, ясная панна, и не могли надивиться, как богаты у них церкви, как золото блистает на куполах и алтарях, столько его, что кажется: свезли его со всего мира. Вот и думаешь себе: попал ты к народу, Богом избранному, а Господь Москву держит под своей десницей. Но как выйдешь из храма, видишь перед собой хляби и мерзости, на улицах их такое месиво, что не пройти и не проехать. Народ московский живет бедно, а одевается порой и похуже польского крестьянина.
— Езус, Мария! — отозвалась вдруг панна Сюзанна, представившая, кажется, себе эту противоречивую картину. — Как же их господа немилосердны к подданным! Дают на храмы и не подают бедным людям на одежду и пропитание!
— Тут панна верно говорит: храмы строят и украшают, как нигде, милостыню нищим, как водится, подают, да на всех убогих ее не хватает. Сами-то люди богатые и значительные назавтра могут нищими оказаться, царь по прихоти кому хочет — дает, у другого в одночасье отнимает.
— А как же тамошние вельможи? У них, пожалуй, есть что-либо вроде нашего сената? Как терпят они такую тиранию? Да как вообще благородный человек может жить и служить государю, зная, что завтра тот может его извести ни за что разом с семейством?
Хорошенькие ланиты панны Марины раскраснелись от возмущения.
Заруцкий мечтательно и озорно глядел на свою «навку», звуки ее голоса доносились до него будто издалека, и ему казалось, что он блаженно проваливается в водную бездну.
— Ну! Что скажешь ты на это?
Марина вновь приняла сидячее положение и, наклонившись, провела ладонью по воде.
— В Московской земле, ясная панна, привыкли к такому обращению и другого не знают. Бояре у них заседают в Думе, это как сенат его величества короля польского, и если бы не сильная царская рука, то по злости своей перегрызли бы друг другу горло. Лучше уж, как они думают, терпеть от государя, чем от равного себе. Вот они и сами потому желают, чтобы царь творил в земле своей произвол.
— Ну, раз они так злы, как ты говоришь, — Марина на мгновение задумалась, — как они могут называться христианами? Ты, говоришь, бывал в Крыму, так чем москали разнятся от татар-язычников?
— Правду сказала ясная панна, — Ивашко вновь взялся за весло и плавно развернул гондолу к берегу, — много они переняли от татар, потому как живут уже много столетий рядом с ними. Слыхал я, что и теперешний тиран их Борис выкрест татарского рода. Разница у них с татарами только в том, что напоказ соблюдают они все христианские обряды, землю свою называют Святой Русью и порой рады видеть у себя послов из немецких земель, чтобы вместе воевать турецкого султана.
— Так что же ты решил служить им, а не искал милости у наших панов и у его королевского величества? — голос панны Марины звучал недоуменно.
— Разве же им пришел я служить? — в речи Заруцкого, однако, чувствовалось некоторое лукавство. — Люди его милости пана Константина Вишневецкого прибыли к нам на Дон, сказали о спасенном царевиче, вот мы и пришли сюда. Говорят, пан воевода — пан щедрый и воюет не только за деньги, но и за славу. Чего еще не достает казаку?
«Деньги и слава… Всем им нужны деньги и слава! Мужчины воюют за то, что им недостает… А все, что есть здесь и на многие мили вокруг: батюшкин замок, поля, леса, деревни, солеварни и каменоломни — все заложено, и не единожды, и не дважды», — проносилось в голове воеводянки. Она закрыла глаза и увидела огромный город с высокими остроконечными башнями, церквями, полными золотых икон, и многочисленными жителями, наводнившими его, словно муравьи. «Нет, не может быть, чтобы при таком богатстве москалей жили они как животные. Всему виной татары-варвары, которые правят у них».
— А что ты думаешь о его высочестве московском царевиче?
Марина сама, кажется, не ожидала от себя такой прямоты. Еще бы, знатная панна задавала простому казаку вопрос о своем женихе! Закличанке показалось, что она ослышалась, и девушка удивленно таращилась своими огромными навыкате голубыми глазами на хозяйку, которая сегодня не переставала ее поражать.
Ивашко сразу сделался серьезнее:
— Если позволит ясная панна, скажу, что думаю, без утайки.
Марина благосклонно усмехнулась ему.
— Думаю, хорошо сделала ясная панна, что согласилась быть с его милостью царевичем, — понизив голос, тихо произнес он. — Тут, должно быть, дело верное, и все станется, как мы хотим. Московского татарина Бориса изведут свои же бояре, как только узнают, что Димитра поддержали в Речи Посполитой. Все верно придумал пан воевода, он человек мудрый: чем сидеть тут и ждать королевских милостей, лучше попытать счастья у москалей.
— Так ты слышал о помолвке? — без удивления спросила воеводянка. — Вот уж не зря говорят: «Казак молчит, а все знает». Слуги у нас в замке осведомлены лучше хозяев!
Между тем солнце поднималось все выше над окрестными холмами, и Закличанка осторожно потянула хозяйку за рукав льняного платья:
— Вельможная панна, уже пора, пани воеводина наверняка встала и может послать за вами!
— Ладно если бы матушка, а то сестрица княгиня Урсула лично придет смотреть, чем мы заняты! Скорее бы уже уехала к себе в Заложцы! — произнесла Марина, решительно вставая и давая знак Ивашке перенести ее и панну фрауциммер на берег.
— Когда будешь нужен, пришлю за тобой панну Сюзанну, — уходя, небрежно бросила она Заруцкому. — А на сегодня благодари Всевышнего, что у меня нет настроения наказывать за твое любопытство. В следующий раз за такое не поздоровится.
«Это ты сейчас, панна, так говоришь, — думал Ивашко, провожая девушек своим искрометным взглядом. — А придет время, покоришься мне и уже не сможешь оставить. Бог не без милости, казак не без счастья!» С этими мыслями он сжал весло с такой силой, что в тишине сада слышался хруст его пальцев.
Случайное знакомство в саду в некотором роде успокоило и утешило воеводянку: она привыкла и смирилась с мыслью, что придется ей вопреки своему желанию поступить так, как того ждали от нее те многие, кто был связан с фамилией Мнишек. Да и привыкнув видеть каждый день московского гостя и его свиту, она не думала теперь, что так уж он отвратителен и груб. Однако эту толерантность вряд ли можно бы было назвать симпатией: панна Марина терпела жениха, как терпят то, что дано и чего нельзя изменить. А тот черноусый и чернобровый веселый казак Ивашко знатно развеселил и развеял скуку, и привлекал он не только статным видом и остроумием, но тем, что, как она полагала, полностью был в ее власти. Призвать или прогнать атамана панна Марина могла в любое время, со всеми же другими знакомцами мужеского пола, будь то царевич или кто-то из шляхтичей, воеводянку удерживали светские приличия, и только с Заруцким чувствовала она себя независимой и свободной.
[1] Навка! Лесная навка. (укр.)
[2] Ты пришел сюда работать или смотреть на меня? Что ты встал, как вкопанный? (укр.)
Глава 9. Неудачная миссия
За все время болезни супруга, надеясь, что ей все же удастся вымолить у Бога отмену помолвки Марины и московского царевича, пани Ядвига Мнишек с осторожностью пробовала повлиять на решение мужа через отца Бенедикта Гонсёрка, с которым пан воевода дружил вот уже почти сорок лет. Монах, кажется, ожидал и был готов к такому посредничеству, когда присланная от пани воеводины служанка-татарка, недавно крещеная им же в католическую веру, вела своего духовного пастыря в покои госпожи. Пожалуй, этот монах-бернардинец был единственным человеком в замке, кому позволено было говорить с хозяином почти на равных, однако он слишком хорошо знал характер патрона, чтобы сколько-нибудь часто этим пользоваться.
На днях по желанию пани Ядвиги в замок доставили саженцы самшита и олеандра из Италии, которые она приказала рассадить в большие глиняные горшки и расставить по всей галерее и замковому двору. Сделал это по ее просьбе брат Петр, бернардинский монах из Самборского монастыря, подопечный отца Гонсёрка, вернувшийся недавно из путешествия в Рим и впечатленный пышными садами кардинала Камилло Боргезе. Олеандр уже цвел роскошными темно-розовыми цветами, вокруг которых вились большие шмели, и отец Бенедикт не смог сдержать улыбки, проходя мимо этой райской красоты.
— Пусть будет прославлено имя Иисуса Христа! — торжественно произнес он, входя в небольшой альков, где располагалось окно с двумя каменными скамьями по бокам.
— Слава Богу навеки! — негромко ответила хозяйка, чью хрупкую фигуру ксендз не сразу заметил в углу комнаты. — Прошу вас, брат мой, посвятить мне некоторое время. Уж и не знаю, как утешиться мне во всех моих скорбях!
Отец Бенедикт со свойственной католическим духовным угодливостью перед высшими с льстивой улыбкой уверил пани воеводину, что утешение является целью и смыслом его служения, на что она жестом пригласила его сесть у окна.
Глаза пани Мнишек, огромные, темные и печальные, выражали все то смятение, которое творилось в ее душе эти последние дни.
— Брат мой, — она доверительно коснулась своей тонкой ладонью его руки, — сердце мое пребывает в тревоге… К тому же вчера я видела ужасный сон: будто москали подожгли наш замок и взяли в плен нас всех… Пожар всегда снился мне, когда Богу было угодно забрать к себе кого-то из моих детей, а, как брату известно, троих из двенадцати уже нет на свете. Но как, скажите на милость, должна я говорить об этом пану воеводе, если все это он назовет моими женскими страхами?!
— Милостивая пани, молитва лучшее лекарство от козней нечистого! Я всего лишь скромный Божий слуга, но знаю, что для такой благочестивой особы, как пани воеводина, темные силы посылают искушения. Я уверен, Господь оградит ваше благородное семейство от тех ужасов, что грезятся ночью.
— Святой отец! — в глазах пани Ядвиги засверкали гневные огоньки, дипломатичность ксендза теперь ее раздражала. — Пока мы не на небе, а на земле, и должны справляться земными путями с земными трудностями! Вы видите, что творится здесь уже более полугода, и разве на пользу нам все эти затеи?! Нрав пана воеводы таков, что никогда не принимал он ни от кого советов, и я бессильна что-либо предпринять. Но вас он выслушает, если святой отец не будет вести разговора прямо о москалях и их темных делах. Заклинаю, если дорого вам благополучие нашего семейства, в чем я никогда не сомневалась, уговорите его отменить помолвку Марыси!
Брат Бенедикт, испуганно втянув голову в плечи, лихорадочно размышлял, как бы ему успокоить разгневанную хозяйку. Никогда еще не видел он ее в таком возбуждении, обыкновенно тихая и сдержанная женщина теперь металась как раненая птица и настроена была очень решительно.
— Ясновельможная пани, — сложив перед собой морщинистые ладони, будто моля ее о милости, начал он елейным голосом, — ежечасно я обращаюсь своими молитвами к небу и прошу нашего Господа и Пресвятую Деву о счастье и процветании дома Мнишек! Но как могу я ставить под сомнения те выгоды, которые его милость пан воевода усматривает в союзе с этим, как говорят многие, московским царевичем? Кажется, и его королевское величество, и посланец его святейшества папы в Кракове тоже сочли это дело стоящим и выгодным нашей стороне. Да и сама панна Марина, сколько я беседовал с нею, со слов ее, искренне расположена к жениху…
— Марыся послушная дочь и сделает, как велят родители, из почтения, — пани воеводина смотрела на собеседника в упор. — Но что девочка знает об ошибках пана воеводы? А ошибки эти, я уверена, будут иметь ужасные последствия! Вы все решили довериться варварам-москалям, видно, история ничему вас не учит! Сегодня этот неизвестный пришелец много наобещал, и все вы думаете, что достигнете с ним высот! Скорее же будет так: как только вы станете москалям не нужны, они от вас избавятся, как делали это всегда. Сколько бы они вам ни дали, отдать им придется больше: нашу жизнь и честь!
Кровь старинного рода Тарло, произведшего на свет множество славных воинов и политиков, закипала в ней, а ксендз Гонсёрек не уставал удивляться ее речам, которые, пожалуй, смогли бы высоко оценить даже первые ораторы сейма. Отец Бенедикт отнюдь не был тем представителем церкви, которые пекутся о небесных делах более дел земных. Происходил он из старинного рода львовских патрициев, а родственник его Станислав Гонсёрек был одно время львовским бургомистром. Этот бернардинский монах, состарившийся при дворах знатных панов, ища их покровительства и денежных субсидий, как никто, понимал всю щекотливость положения. Самого его поначалу привлекала мысль о возможности единения католичества и православия, которое московский пришелец обещал осуществить на землях Московии, но он, конечно, не мог не думать об опасности дела, затеянного воеводой Мнишком. Человек пожилой и опытный, отец Бенедикт присматривался к московским гостям, нередко видя их неприязнь к полякам и католическому духовенству, на людях тщательно скрываемую. Наблюдая за самозванцем, отмечал он про себя его незаурядную ловкость и интерес к новой для него обстановке, молодой человек и с охотой слушал проповеди бернардинца, и даже посещал богослужения в замковой часовне, с жаром исповедуясь и причащаясь втайне от своей русской свиты. Однако слышал ксендз и про насмешки, которыми навеселе осыпали москали католических духовных лиц, потешаясь над целибатом и говоря, что отмены его дождутся разве что внуки папы римского, называя церковь римскую «шлюхой». О нет, монах был слишком умудрен жизнью, чтобы ожидать искренней любви к католической вере от всех ее видимых адептов, но столь явное пренебрежение со стороны окружения Дмитрия не могло его не смущать. «Пожалуй, скажу пану Юрию о сомнениях, а там как Бог даст, на все Его святая воля», — отец Бенедикт дрожащей рукой пригладил редкие седые волосы вокруг тонзуры.
— Всем еще известно, к тому же, — голос пани Ядвиги вдруг задрожал, — что супруг мой нездоров и приступы недуга повторяются все чаще. Походы впору оставить молодым, но его милость не желает уступать и не думает о семье, а только лишь о собственной славе. Господь Бог свидетель, все эти двадцать пять лет я была послушной женой и всегда склонялась перед волей мужа, но, промолчи я сейчас и закончись поход неудачей, что будет со всеми нами?
— Господь Бог нетороплив, но справедлив! — вновь подобострастно улыбаясь, воскликнул отец Бенедикт. — Небеса не могут не быть благосклонны к вашему благодетельному для церкви и ближних семейству, я же, по ничтожности и слабости своей, предприму то, что позволят мне мои силы. Тотчас же осведомлюсь, сможет ли ясновельможный пан принять меня, — проговорил он, вставая и благословляя хозяйку.
Вскоре монах, облаченный в бурый хабит, подпоясанный белой веревкой, семенящей старческой походкой устремился через замковый двор к покоям воеводы. Здесь отец Бенедикт застал только мальчика — комнатного слугу, который сообщил ему, что с утра ясновельможный пан изволил плотно кушать и изрядно выпить, а потом велел пахоликам отвезти себя к полю перед замком, где, вероятно, сейчас изволит тешиться охотой. «Как и в прежние годы, резок и легок на подъем!» — не без приятности подумал отец Гонсёрек, искренне радуясь энергичности натуры своего приятеля.
Сам бернардинец, несмотря на свой духовный сан, был тайным любителем всяческих ристалищ и спустя три четверти часа, покинув стены замка, добрался до поля, где расположился пан воевода со своими спутниками. То, что пахолик назвал охотой, выглядело в данном случае следующим образом: сидя в специальной коляске, которую двое слуг поворачивали за оглоблю в разные стороны, хозяин стрелял в мелкую дичь. Ее выпускал перед ним ловчий пан Богумил Адамек — молодой и пригожий собой шляхтич с пышной копной кудрявых волос, выбивавшихся из-под суконной шапки. Некоторое время тому назад замок посетили ехавшие во Львов купцы из Вроцлава, преподнесшие за позволение торговать в червоннорусской столице богатые подарки пану воеводе. Среди них оказалось несколько прекрасных новых ружей, по словам путников, изготовленных в имперском городе Тешине и оттого называемых ими «тешинками». Ружья и вправду были весьма хороши: приклады украшала чудная инкрустация перламутром, а позолоченные замки повторяли форму габсбургских двуглавых орлов. «Пусть хоть эти “тешинки” нас потешат», — проворчал тогда хозяин, а сегодня утром приказал ловчему готовить зверей и, несмотря на недавнее недомогание, велел ехать в поле, сопровождаемый двумя десятками шляхтичей, казаков и слуг.
Спутники пана воеводы удивленно и даже с некоторым неудобством переглядывались между собой, увидев приближающегося монаха, видимо, ожидая от него подобающего для духовной особы порицания смертоубийству, однако несколько успокоились, узрев на устах его благожелательную улыбку. Пан Юрий тем временем махнул Адамеку рукой, и тот, поспешно достав из очередного мешка трепыхавшуюся там утку, с силой подбросил ее вверх. Дождавшись, пока птица несколько наберет высоты, воевода прицелился и первым же выстрелом попал в нее, вызвав одобрительный гул в толпе его окружавшей. Только теперь, обратив разгоряченное лицо свое в сторону пахолика, подавшего ему вновь заряженную «тешинку», хозяин заметил бернардинца, что, однако, вовсе его не озадачило.
— Ну видишь, брат Бенедикт, глаз мой не стареет, и рука так же верна, как и прежде! — упершись ладонями в обширные бока, произнес он, грозно вращая налитыми кровью глазами, будучи похож в этот момент на ощетинившегося вепря. — Уж я возьму этот мир в кулак и сожму его вот так! — он будто грозил куда-то на восток, в сторону невидимого противника.
— Да пребудет со всеми вами милость Господа и святого Губерта, небесного покровителя охоты! — творя крестное знамение в воздухе воскликнул монах, обведя рукой присутствовавших.
— Святой отец имеет к ним прямой доступ в своих молитвах, с ним нам ничего не страшно! — отозвался пан Гоголинский, часто исповедовавшийся у бернардинца и с благоговением ловивший каждое слово его проповедей.
— А как насчет страданий божьих тварей? — с оттенком лукавства и дружеской иронии обратился к нему хозяин. — Отпустишь нам этот грех на исповеди?
— Все мы так или иначе страдаем, не миновать этого ни одному из творений Господа! — со вздохом ответствовал брат Бенедикт, привыкший, однако, к такого рода воеводскому сарказму.
— А святой отец слишком расчетлив для божьего слуги! — громко рассмеялся пан Юрий, погрозив монаху пальцем, и вслед за ним рассмеялись все присутствовавшие. — Стало быть, и самому пострелять будет не грешно? Эй, выпускайте-ка нам зайца, поглядим, кого из нас Господь и Фортуна любят более! Да дайте святому отцу нашу «тешинку», а мне зарядите стрелой старый добрый аркебуз, — зычно распорядился он, нетерпеливо стуча по возку деревянной рукоятью плети.
Ловчий торопливо принялся при помощи пахоликов растягивать прочную веревочную сеть и привязывать ее к деревянным кольям, сооружая нечто вроде вольера, куда вскоре должна была быть выпущена дичь.
— Даже святой отец присоединился к нам, как после этого не почтить нам Марса и не показать наши доблести в походе? — поворачиваясь к спутникам-шляхтичам из свиты, продолжал воевода, намереваясь воспользоваться присутствием духовной особы для их убеждения, справедливо полагая, что чем больше молодежи привлекут они под знамена царевича, тем более шансов на скорый успех будет иметь «московская экспедиция», как любил называть пан Юрий свою затею.
Обширный вольер тем временем был готов, и пан Адамек с большой ловкостью вытряхнул в него из очередного мешка двух зайцев, которые, придя в себя, принялись большими высокими скачками перемещаться внутри него, так что, казалось, вот-вот вырвутся на свободу. Пан Гоголинский, подобострастно поклонившись, сначала протянул патрону заряженный стрелой аркебуз, а затем учтиво вручил брату Бенедикту изящную «тешинку», которую тот с удовольствием погладил, одобрительно пощелкивая языком при виде прекрасного оружия.
— А что, брат Бенедикт, послушается ли тебя эта красотка? — подмигивая и подзадоривая монаха, шутил хозяин, которому, конечно, приятно было таковое восхищение подаренной новинкой.
— Хоть и немного опыта имел я в молодости с женщинами до принятия сана, — проговорил монах, вскидывая ружье и целясь в вольер, — однако о безответности их ко мне говорить не приходилось.
Раздался выстрел, и до того еще, как облако дыма рассеялось, пан Адамек воскликнул, что свинец попал зайцу прямо в голову.
— Поглядим, будет ли стрела предков наших так же хороша, как пуля, — с этими словами воевода выстрелил из аркебуза стрелой, которая, однако, лишь ранила второе животное.
— Да добей же эту бестию, пан Богумил! — сердито прикрикнул он на ловчего, досадуя на проигрыш отцу Бенедикту.
— Братья мои, — монах счел нужным подсластить хозяину эту пилюлю, — Господь лишь через нас, слуг своих, показывает нам, что свинец предпочтительнее в охоте и в бою и причиняет куда меньше мучений божьим тварям.
— Заказать бы нам побольше ружей для похода, — пан Гоголинский, также прекрасно зная образ мыслей воеводы, умело пытался отвести грозу, которая могла обрушиться и на него.
— Ты бы лучше меньше молол своим языком и больше заботился о том оружии, что уже есть! Тогда бы оно и стреляло, как надо!
С этими словами пан Юрий бросил аркебуз на землю и резкими движениями принялся снимать перчатки из лосиной кожи, которые всегда надевал на охоту. Произошедшее явно расстроило его, а это могло закончиться для окружающих самыми неожиданными выпадами. На этот раз, вероятно, присутствие ксендза несколько остудило воеводу, и, махнув рукой, он приказал двигаться назад в замок, пригласив отца Бенедикта сесть в повозку напротив него. Юный пахолик вновь впряг в нее жеребца и, держа его под уздцы, медленно побрел к замку, внимательно рассматривая дорогу и отбрасывая ногой встречавшиеся камни, зная, как вельможный пан рассердится, попадись такой под колесо и вновь разбуди его притихшую было на время подагру.
— Я слышал, ваша милость намерены устроить прием на святого апостола Варфоломея, — издалека предусмотрительно начал ксендз разговор, памятуя об обещании, данном им пани Ядвиге. — Не отслужить ли нам с братьями-бернардинцами мессу под открытым небом в его честь?
Пан Юрий ежедневно находил время на мессу, но больше по привычке, нежели из глубокой веры. Празднество по его замыслу должно было бы стать негласной помолвкой панны Марины и самозваного царевича, а ввиду присутствия на нем множества московских гостей, входивших в окружение Дмитрия, воевода решил не смущать их пышным католическим богослужением, а позабавить светской музыкой, пиршеством и состязаниями.
— Ты, как обычно, брат мой, порадуешь нас утренней проповедью и напутствиями в часовне, — ответил он, задумчиво перебирая пальцами седую бороду. — Не стоит нам в этот день мешать земное и небесное, молодежь наша соберется порезвиться, а после настанет время и для божьего слова.
— Мудрость ясновельможного пана в государственных делах известна всей Речи Посполитой! — брат Бенедикт, зная самые потаенные струны души гордого магната, продолжал подбираться к своей заветной цели. — Богатейший стол и человечность дома Мнишек привлечет сюда много друзей! Как нам известно из Священного Писания, толпа тотчас же провозгласила Христа царем Иудейским, когда он пятью хлебами и двумя рыбами насытил пять тысяч людей! Нашему Господу это не стоило стольких денег, сколько ваша милость жертвует во имя благородного дела!
При этих словах воевода заметно оживился и, грузно откинувшись назад, воскликнул, хлопнув себя по колену:
— Вот что я скажу тебе, брат мой, и видит Бог, скажу, как на исповеди, во имя нашей давней дружбы и доверия. Давать деньги на этого царевича-москаля для меня все равно что игра, страстная игра. Она увлекает меня. И кому, как не нам, благородному сословию, поставленному Богом над народом, жить не по средствам? С Божьей помощью, однако, это московское дело с лихвой окупит себя: если Дмитрий наш победит, то мы, мой Бенедикт, изменим всю Европу! А если кто-либо, вроде канцлера Замойского или его партии, попробует остановить меня, то пускай вместе со всем миром катится к чертям! Настало время спасти наше отечество от этих фигляров и навести в нем порядок!
— Стало быть, настало время нашу Польшу спасать от поляков? — брат Бенедикт ничуть не удивился столь смелой сентенции своего друга, который все время, сколько монах знал его, пытался прогнуть весь мир в угоду своим амбициям.
— Так! — Мнишек удовлетворенно щелкнул пальцами. — Шляхте нашей никогда не примириться друг с другом, а этот Димитр, как только, Бог даст, будет коронован в Москве, станет главным претендентом на трон Речи Посполитой. Ты помысли только, брат мой: москали много сильнее и богаче нас, а теперь еще их московский митрополит именуется патриархом и хочет стать главой наших православных. Если сейчас не договориться с ними, то в скором времени они при помощи их адептов у нас лишат нас земель и всего имущества! История и народ наш будут мне благодарны, когда при помощи унии государственной и церковной я спасу наше отечество! Король польский и царь московский Димитр вызволит его из проклятых немецких рук!
— Давно порывался я сказать вашей милости, — отец Бенедикт запнулся, но через мгновение, поборов волнение, продолжал, — гость наш, а тем паче свита его не всегда почтительны к нашим обычаям и вере. Много раз, пока они здесь, наблюдал я за ними с братьями-бернардинцами и слышал, как они презрительно именуют нас «поганой литвой». Можно ли быть уверенным в том, что они не обратятся против нас, как только достигнут цели? А о жестоком сердце их известно всему миру!
Пан воевода слушал монаха напряженно, надменно запрокинув голову. И его посещали подобные сомнения, но чем больше слышал он их от других, тем больше злился и еще упрямее шел к своей цели.
— Правило мое таково, — твердо, будто чеканя каждое слово, отозвался он. — Я предпочитаю видеть то, что полезно, ничего другого лучше и вовсе не знать. Главное — Димитр благоразумен и осознает вполне все выгоды для себя в нашем союзе. А выгоды эти не заканчиваются только тем, что мы посадим его на родительский трон. Мы сделаем его императором, славянским императором!
Повозка тем временем въехала в замковые ворота и остановилась посреди двора перед каменной лестницей, а ждавшие наготове слуги помогли старикам сойти, поставив под ноги скамейку и поддерживая под руки. Три недели оставалось до дня 24 августа 1604 года, чтимого в Польше праздника святого апостола Варфоломея, и все эти дни брат Бенедикт молился, прося небеса послать ему какой-либо знак того, что ему следует делать. Но небеса молчали, а в замке полным ходом готовились к торжеству.
Глава 10. Накануне помолвки
Панна Марина с удовольствием рассматривала драгоценные ткани, привезенные в замок армянскими купцами из Львова. Надобно было шить новое платье к празднику, и сестра, княгиня Урсула, как всегда, неторопливо и основательно взялась за устроение этой части, послав во Львов своего человека и повелев доставить оттуда все для украшения дам. Пани воеводина на днях неожиданно занемогла, хотя близкие догадывались, что недуг ее неслучаен и, кажется, вызван ничем иным, как намечающимся приемом в замке в день святого апостола Варфоломея. Уразумев по деликатному молчанию отца Бенедикта, что миссия его провалилась, пани Ядвига решилась на то, о чем вчера еще не смела и подумать. Сказавшись больной и призвав к себе доктора Петрици, она долго жаловалась ему на свои женские немощи и слабость, на что понявший всю щекотливость положения пан Себастьян советовал ей не покидать постели, прописав многочисленные отвары и примочки.
— Ясновельможная пани больна и нуждается в полном покое. Да позволено будет сказать, что она вступила в такой возраст, когда женские колики и мигрени могут быть весьма опасны и даже смертельны, — склонив голову перед хозяином, сообщил ему доктор вечером того же дня, подавая маковую настойку от бессонницы.
Погруженный в свои тайные мысли, воевода, не глядя, выпил содержимое кубка, будто не слыша собеседника, но затем, встрепенувшись, раздраженно проворчал:
— Словом, ты считаешь, что в ее возрасте болезни — обычное дело? Для чего мне тогда нужен ты со всеми твоими склянками, если ты не можешь подкрепить наши силы так, чтобы не доводить дело до опасной хвори?
— Признаюсь, что волнения, постигшие в последнее время пани воеводину, оказались сильнее моего искусства, — отозвался доктор, решив лучше принять удар на себя, чем навредить госпоже.
— Ну что же, — спесиво покривив губы, проговорил Мнишек, — пусть пани воеводине угодно хворать, когда я и сам, как она хорошо знает, едва держусь! — лицо его в этот момент приняло капризное выражение. — Никто лучше женщины не может справляться с домом, пусть княгиня Вишневецкая побудет здесь хозяйкой.
Пани Урсула, не сомневаясь в матушкином притворстве, даже обрадовалась подобному обороту дел. Веря словам отца и мужа, она искренне полагала, что ее участие послужит величию и благу семьи. Посему княгиня читала бесконечные нотации «Марысе», успевая вместе с этим посылать во Львов за провизией и тканями, а также за приезжей итальянской труппой, которая, как тогда модно было среди польских магнатов, была всегда неизменным украшением всяческих торжеств. Сегодня после полудня во внутренний двор замка въехало несколько подвод в сопровождении четырех всадников. Один из них был богатый армянский купец изо Львова Ян Амедик, хозяин всех многочисленных товаров, заказанных княгиней Вишневецкой. Товары эти разложены были тут же, под сенью арочного двора, и, когда уже давно ожидавшие этого приезда сестры Мнишек спустились вниз, взору их предстал весь яркий и пышный колорит восточного изобилия. Здесь были персидские ковры, разноцветный бархат и шелк, атлас с невероятно сложными узорами, расшитые золотой и серебряной нитью пояса, куски прекрасно выделанной кожи и леопардовые меха.
— Ты, однако же, привез мало ткани, — недовольно обратилась к Амедику пани Урсула. — Нам нужно будет одеть не только господ, но и слуг. Ты слыхал, конечно, что сам московский царевич Димитр гостит сейчас в этих стенах? Знаешь ли ты, насколько богата Московия?
Марина, усмехнувшись про себя этим словам сестры, гладила рукой кусок темно-зеленого бархата. С укором взглянув на вечно кичливую княгиню, она подумала про себя, что платить сейчас нечем, да и батюшка не считает нужным удовлетворять прежде своих поставщиков и все возможные деньги тратит на солдат и оружие.
— Значит ли это, ясновельможная пани, что царевич сейчас заплатит мне за весь мой товар? — с надеждой в голосе произнес купец, по-восточному приложив скрещенные ладони к сердцу.
— Тебе уже оказана честь, — на мгновение вспыхнув и повысив голос, отвечала пани Урсула. — Скольким твоим собратьям мы отказали, пригласив сюда тебя с твоим скарбом! Если проявишь терпение, то московский царевич заплатит за все это вдвое, как только достигнет своего престола в Москве!
— Хотелось бы, ясновельможная пани, получить хоть небольшой задаток, много из этих товаров я взял у моих товарищей, которые спросят с меня, когда я вернусь назад во Львов.
— Значит, так ты благодаришь пана воеводу, который всегда к вам благоволит, да еще и жертвует на вашу армянскую церковь? — пани Урсула смерила купца испепеляющим взглядом. — Его милость ручается своим словом, что вам будет заплачено с лихвой! Или можешь забирать все это и убираться!
Княгиня резко отвернулась, давая понять, что аудиенция окончена. Амедик, поразмыслив немного и щелкнув с досадой языком, что-то по-своему громко крикнул сопровождавшим его людям, и те, поспешно сгрузив остатки товаров, вскоре исчезли в проеме башенных ворот.
— Ну вот видишь, Марыся, как дерзки эти людишки, если вовремя не осадить их! — княгиня Урсула еще продолжала разгневанно обмахиваться веером, прикрепленным серебряной цепочкой к ее поясу.
— А царевич наш между тем так беден, — насмешливо протянула Марина. — Если бы армянин этот знал, что наш Дмитрашка беднее его самого последнего слуги и так мало может отдать за счастье валяться у нас в ногах…
Воеводянке нравилось дразнить княгиню. То, чего не смела она позволить себе с батюшкой и матушкой, порой против ее воли выплескивалось наружу в перепалках со старшей сестрой и способствовало некоторому облегчению, позволяя душе ее принять то, что она делала по принуждению.
— Я молю Бога, чтобы Он не услышал твоих злых речей, и Провидение не отвернулось бы от нас! — княгиня Вишневецкая в угоду пану воеводе готова была защищать не только обездоленного самозванца, а хоть самого сатану.
— Не бойся, сестрица! Пан Бог видит дела, а не слова. И я знаю, что мне не изменить воли отченко.
Панна Марина развернула и приложила к груди великолепный кусок шелковой адамашки особенного цвета, называемого в Польше «яблонко́вым» и напоминающего бело-розовые цветы яблони.
— Такой все желают видеть меня в день святого Варфоломея? Думается мне, что так я достойна москальского трона? А вот это, — она потянула на себя кусок расшитого золотом алтабаса, — на кунтуш для пана нареченного, в такое, как мне говорили, рядятся их цари, так что ослепнуть можно от блеска!
В это время из узкого проема в стене, именуемого обитателями замка «игольным ушком» и ведущего в небольшой аптекарский садик, разбитый на бастионе, появилась длинноногая хрупкая фигура младшего брата Франтишка, облаченная в темное немецкое платье. Юноша, держа под мышкой толстую книгу в кожаном переплете, робко приблизился к сестрам и остановился, восторженно глядя на привезенную роскошь.
— Теперь уже нужно называть панну сестру «ваше величество, наияснейшая царица»? — с выражением большого стеснения произнес он, обращаясь к Марине.
— А ты все читаешь, наш будущий экселенция, ксендз архиепископ! Когда мы все будем идти к тебе за благословением? — панна Марина шутливо и нежно притянула к себе брата и потрепала его светлый чуб, постриженный по польской моде.
— Франек, — важно обратилась к брату пани Урсула, — ты, верно, знаешь, что никому больше не следует говорить о том, что на святого Варфоломея будет помолвка Марыси с его милостью московским царевичем. Об этом знаем мы и те, кто к нам близок, для всех остальных гостей, что будут у нас, это праздник святого апостола, на который батюшка любезно изволил пригласить друзей и соседей.
Юный Франтишек был весьма смущен словами княгини, поскольку никак не ожидал, что радость, каковою он полагал под влиянием отцовских речей будущее замужество панны Марины, не должна быть достоянием лишних ушей.
— Пан брат первый назвал меня «величеством»!
Марина, сделав нарочито серьезное лицо, добавила:
— Проси же, чего пожелаешь, это будет исполнено!
Она тут же рассмеялась, видя растерянность отрока, и с деланным укором обратилась к пани Урсуле:
— А пани сестра до сих пор не поклонилась мне в пояс, как, говорят, принято в Москве!
Княгиня в очередной раз возмущенно фыркнула, но, предусмотрительно сдержавшись от ответной колкости, заметила:
— Будь уверена, Марыся, как только Димитр добудет себе корону и наденет ее на тебя, я не забуду о приличиях.
Панна Марина, однако, уже не слушала ее и, увлекшись особой младшего брата, продолжала ласково с ним говорить:
— Что это за книга, братишек, расскажи же нам, что ты узнал из нее?
Воеводич при этих словах оживился и, казалось, бесконечно готов был рассказывать о тех чудесных вещах, что поведал ему толстый фолиант.
— Наш пан доктор советовал мне прочитать о Московии и дал труд немца, барона Герберштейна. Слава богу, тут все на латыни, сестрица, я еще мало понимаю по-немецки.
— Я и не знала, что есть у нас книга о Московии… Так что пишет о московских царицах пан Герберштейн? — воеводянка по слогам произнесла замысловатое немецкое имя.
— Больше пишет он о государях, о деде гостя нашего его милости Димитра именем Василий. Будто государи московские властью, которую имеют над своими подданными, превосходят едва ли не всех монархов целого мира. Но власть эта тяжка для народа и почти всех гнетет рабством, народ московский от нее стал грубым и жестоким. Говорит еще о том, что жену свою государь Василий насильно постриг в монахини, а вторую его жену, бабку Димитра пани Елену Глинскую, ядом извели бояре.
— О Матка Боска![1] Какие ужасы ты нам рассказываешь, коханы братишек! — панна Марина не могла скрыть своего волнения. — Похоже на то, что в царском дворце за все платят не деньгами, а свободой и головой! Тогда брак с царем похож на поле битвы! Зайдешь в этот их замок Кремль и не знаешь, выйдешь ли оттуда живой!
— Ну что ты, Франек, вычитал в этой немецкой книге? — вмешалась в разговор пани Урсула, видя расстройство младшей сестры. — Много ходит рассказов разных пилигримов о диковинных восточных землях, но не значит, что всем этим слухам нужно верить!
Младший брат только собирался открыть рот и возразить, что посланнику немецкого императора в Московию Герберштейну можно верить, но панна Марина, в уголках темных глаз которой появились слезинки, опередила его. Говорила она тихо, будто и не обращаясь ни к кому:
— Не впервые я слышу такое о Москве! Но, как видно, Богу угодно, чтобы я оказалась там, у Всевышнего на меня свои планы. Если Он ведет меня туда, значит, даст и силы все пережить.
Воеводянка ощутила вдруг надобность в защите и понимании, тут же на ум ей пришел старый знакомец Ивашко Заруцкий, и, едва вернувшись в свои покои, она отправила к нему панну Сузю, назначив встречу в дальнем уголке сада. Встречи эти с тех пор стали часты, и вскоре казак и вельможная панна сполна насладились плотскими утехами, отвлекшими панну Марину от грустных размышлений над своей судьбой.
Еще накануне дня святого Варфоломея большая часть гостей уже съехалась в замок Ляшки: были среди прибывших родственники, приятели и соседи, которых воевода Мнишек собрал под предлогом праздника и знакомства с его высоким гостем. Знатнейших среди них насчитывалось около полусотни, так что вельможному семейству приходилось потесниться и уступить свои прежние комнаты, соединившись в нескольких покоях. Панна Марина делила теперь свою комнату с двумя сестрами и паннами фрауциммер, весьма досадуя на это, поскольку трудно становилось при таких обстоятельствах незаметно ускользать и скрывать свои частые отлучки к «Ясю», как называла она теперь любовника-атамана. Накинув на плечи темный бархатный плащ и спрятав под капюшон толстую длинную косу, панна Марина, предварительно уверив старшую сестру в том, что московский царевич просил разделить его досуг, спешила к дальнему садовому павильону над прудом, тому самому, в котором батюшка ее наставлял самозванца и куда вскоре верная Закличанка приводила Заруцкого. Страстность и ненасытность казака раскрыла в ней женщину, не менее его энергичную и изобретательную, и все, что до сих пор дремало в ее юном теле, отдавалось Ивашке без остатка. Ивашко же, несказанно гордясь тем, что довольно быстро заполучил прелести высокородной девицы, не имея прежде опыта обольщения прекрасного пола в таком круге, изо всех сил старался во всем угодить ей. Каждый раз спрашивал он разрешения на те или иные ласки, а получив его, был весьма старателен в их исполнении. Происходило все по-походному, на крытом персидским ковром столе, и панна Марина, наскучившись лежать на нем, становилась лихой наездницей, с легкостью оседлавшей атамана. Панна Сузя во время встреч этих ждала в некотором отдалении у пруда, прислонившись к статуе малыша-тритона: лукаво улыбавшегося мальчика с рыбьим хвостом, который, как казалось ей, насмехался над ее ролью стража греха, который она сама давно мечтала, но не осмеливалась совершить.
В последний вечер перед праздником Марина также посетила павильон и, натешившись мужским телом, забралась с ногами в широкое резное кресло, упершись подбородком в колени, задумчиво протянула:
— Ах, Ясенько, сколько теперь гостей в нашем замке! Все они будут завтра глазеть на меня и все будут догадываться, что батюшка просватал меня за Димитра! Но не это страшно мне! Боюсь, что, если москаль наш не вернется с победой, все они засмеют меня и назовут невестой бродяги!
— Не будет того, ясная панна, чтобы царевич и люди его не вошли в Москву! — Ивашко, сидевший у ног воеводянки, крепко сжал ее ладонь. — А если и случится с ним что, я на его место встану, подниму казаков и сделаю тебя царицей!
— О, Матка Боска! — Марина томно высвободилась из его объятий. — Тебе, верно, только хочется стать царем у москалей, и ты вовсе меня не любишь… Но что я говорю, это же чистое безумие! Как может казак стать царем?!
— А вот и неправда твоя, ясная панна! Сколько наших молодцев-казаков искали удачи в Молдавии и Валахии и становились там господарями! А если знать, что ждет тебя с победой твоя красуня, как тут не побить врагов! А стал бы я господарем в Молдавии или царем у москалей, не думал бы долго пан воевода и приказал бы нас обвенчать!
Заруцкий попытался обнять и поцеловать ее колени.
— Как же ты, однако, дерзок! Не должна, не должна я этого слушать! Довольно с тебя и наших тайных встреч! — она с силой оттолкнула Ивашку. — Будь проклят тот день, когда я позвала тебя сюда!
Атаман отполз несколько от кресла воеводянки и, выпрямившись, но не вставая с колен, мстительно ответствовал:
— А позвала ты меня, ясновельможная воеводянка, потому что одна как перст. Москаль тебе не люб, а шляхтичи польские, как бабы, толком и не знают, как с женщиной управиться, только горазды писать вирши, да вздыхать, да в танцах, как воробьи, прыгать. Скучно тебе с ними. А с батюшкой твоим шутки плохи, сердце его тверже камня, ослушаешься — велит в башню заточить, и глазом не моргнет.
— Да как ты смеешь?! — панна Марина гневно вытаращила на него свои темные глаза. — Не твое мужицкое дело судить о шляхте нашей и моем семействе! Убирайся и не приходи больше!
Она схватила со стола блюдо из майолики и метнула его в любовника, который, однако, успел пригнуться, и посуда угодила в стену. Услышав удар и крик хозяйки, панна Сюзанна в страхе перекрестилась и быстро последовала к павильону, ожидая застать там картину насилия, но опешила, увидев крепко обнявшихся казака и воеводянку, осыпающих друг друга поцелуями.
[1] О Матерь Божья! (польск.)
Глава 11. Варфоломеевская ночь
На день святого Варфоломея выдалась прекрасная солнечная погода, которая, согласно народному поверью, обещала теплую и сухую осень. К девяти часам вечера в саду у подножия замка уже были расставлены столы, развешаны на них цветочные гирлянды и размещена дорогая посуда. Старший сын пана воеводы Станислав, ставший за время военных приготовлений правой рукой родителя, по просьбе княгини Вишневецкой позаботился и о чрезвычайно дорогом для того времени удовольствии — капелле итальянских музыкантов, несколько лет тому назад привезенную во Львов флорентийским патрицием Урбаном Убальдини, которую теперь выкупили у последнего для великосветских утех. Воеводич не пожалел денег и на богатые наряды для своих подопечных: в наступивших вечерних сумерках поблескивали расшитые золотой и серебряной нитью камзолы и панталоны, белели накрахмаленные фрезы, колыхались страусиные и павлиньи перья на беретах. Эти служители высокого искусства были, если можно так выразиться, «вооружены до зубов»: в руках их имелись все известные тогда музыкальные инструменты, производившие свойственные ренессансу мелодии, отличавшиеся совершенной простотой и совершеннейшей же гармонией. Флейты, скрипки, шалмеи, лютни, виола да гамба и барабаны звучали то холодно торжественно, играя польские танцы модного тогда при дворах вельмож композитора Хауссмана, то чувственно-завораживающе, выводя мелодии соотечественника, флорентийца Козимо Боттегари.
Смеркалось, и слуги зажгли расставленные по саду бронзовые светильники, в которых ярко загорелось «земляное масло»: нефть, которую в изобилии давали недра карпатских предгорий. Панна Марина давно закончила уже все положенные приготовления и сидела теперь на резном дубовом сундуке для одежды (называемом в Польше итальянским словом «кассоне»), упершись локтями в колени и подперев ладонью голову, оцепенело смотря в стену прямо перед собой. Весь образ ее напоминал в этот момент фигуру печального Христа, готовящегося взойти на Голгофу, чей сидящий в предсмертном отдыхе образ так любили ваять львовские скульпторы. Княгиня Урсула уже спустилась в сад, а верные фрейлины, панны Елена и Сюзанна, в растерянности стояли перед своей госпожой, не смея торопить ее идти на праздник. Как того и требовали их обязанности, панны фрауциммер облачили воеводянку в новое бело-розовое платье с огромным стоячим воротником и глубоким декольте по французской моде, возложили на голову драгоценную диадему, на шею — алмазную цепь, на грудь же прикрепили бриллиантовую брошь с жемчугом и рубинами в виде католического креста, в душе восхищаясь великолепием наряда и признавая бесспорную красоту хозяйки.
— Поди к окну, Хеленка, и скажи, что ты видишь в саду? — не меняя положения, тихо проговорила Марина.
Панна Войцеховская, будто заранее ожидая этого приказания, быстро сорвалась с места и, чуть приоткрыв застекленную цветными витражами створку окна, стала обстоятельно перечислять:
— Кажется, и наши, и москали уже в сборе. Наш пан маршалок читает реестр гостей и рассаживает всех по местам. Пан воевода приветствует пана Стадницкого и пана Гербурта, вот руки им пожал и представляет их пану Димитру. Ах, ясновельможная панна, как в саду все сверкает и переливается!
— Значит, это все-таки будет… Говорили мне, что накануне святого Варфоломея венчался нынешний король французский, и на свадьбе его пролили много крови… Что, если и моя свадьба с Димитром станет кровавой?! Ну да от судьбы не уйти…
Панна Марина вздохнула и плавно выпрямилась.
— А если уйти? Уйти прямо сейчас и навеки забыть москалей?
Панна Елена растерянно обернулась к хозяйке, не понимая, шутит ли та или говорит серьезно. Панна же Сюзанна со свойственной ей пылкостью молитвенно сложила руки на груди и скороговоркой запричитала:
— Вельможная панна, если панна возьмет нас с собой, тогда только будет нам жизнь! А иначе пан воевода измыслит нам суровое наказание за то, что не уследили за своей госпожой! Ежели надумала панна бежать, молю не забыть о нас!
Казалось, Закличанка готова была встать перед воеводянкой на колени, столь велик был ее страх перед жестоким хозяином. Будучи тайной помощницей панны Марины в любовных делах, подумала она, что госпожа убежит сейчас с казаком Ясем, а их оставит один на один с гневом пана воеводы.
— Не бойтесь, мои панны! — голос Марины звучал почти ласково. — Воспитали меня не для нужды и лишений, и не выберу я такую дорогу. Нам пора, идемте же!
Еще немного, и в толпе гостей возникло бы замешательство ввиду отсутствия панны Мнишек, о которой тайно перешептывались присутствовавшие. Но вот она появилась в сопровождении двух фрейлин и, лучезарно улыбаясь гостям, раскланялась с батюшкой, который, едва сдерживая себя от очередной нотации, деланно приветливо поцеловал дочь в лоб.
— Ну, сердце мое, вижу, ты недаром заставила ждать наших гостей! — воевода самодовольно обвел взглядом окружающих. — Узнаешь ли племянницу, пан Мартин? — поведя густой бровью в сторону собеседника, обратился он к пану Стадницкому, кузену матери Марины, прибывшему разузнать насчет перспектив дела с новоявленным московским царевичем.
Стадницкий, немолодой уже пан одних почти лет с воеводой, в жупане из травчатой парчи, затканной серебром, ответил на поклон панны Мнишек и со вздохом ответствовал:
— Сколь быстро расцветает молодежь наша, милый мой пан Юрий, столь быстро старимся мы! Однако вид юных свежих ланит детей только и могут утешить в грусти и сокрушении о наших сединах.
— Да полно, ваша милость! — молодцевато теребя ус, воскликнул воевода. — Старого воробья на мякине не проведешь, а что сталось бы с молодым? Что без нас молодежь? Слепы и неразумны. Стоит еще пожить, чтобы меньше хотелось им делать глупостей!
Царевич стоял в это время в некотором отдалении, окруженный двумя десятками своих русских спутников, и воеводянка лишь раскланялась с ним так же, как сделала это со знатнейшими гостями. Светские приличия увлекли ее: привыкшая присутствовать на многочисленных приемах в замке, теперь она забылась в своей роли, была любезна и весела, отбросив мысли о сути и подоплеке происходящего, давно приучив себя не предаваться мрачным мыслям у всех на глазах.
Наконец, пан Юрий подал знак царственному гостю, и тот, отделившись от спутников, неожиданно для Марины оказался рядом и, довольно неуклюже взяв ее руку, повел к отдельно стоявшему на некотором возвышении столу, предназначенному для знатнейших гостей. За Дмитрием последовал воевода, торжественно протянув руку дочери Урсуле, за ними и остальные гости начали рассаживаться на места, указываемые им маршалком. Сюда же последовали Стадницкий, ротмистры Дмитриева войска, среди которых был и сын воеводы Станислав с супругой Софией, князь Константин Вишневецкий, замыкали же это шествие ближайший сосед Мнишков — пан Ян Гербурт, только что прикативший на торжество из своего замка Добромиль, и отец Бенедикт Гонсёрек. Дмитрия посадили на место хозяина, по правую руку его разместился воевода с князем Вишневецким, сыном и невесткой, по левую — панна Марина со старшей сестрой, Стадницкий, Гербурт, брат Бенедикт и господа ротмистры. Для иных гостей, чуть ниже по обе стороны поставили другие столы, за одним из них сидела московская свита царевича, часть из которой облачилась в польское платье, сшитое из тканей, привезенных в замок по велению княгини Урсулы. Сам Дмитрий был одет в богатый наряд польского гусара из тяжелой золотой парчи, который также приготовили специально к этому празднику по распоряжению хозяев.
Согласно распространенному тогда в Польше и Литве обычаю, слуги сразу выносили из кухни все виды снеди и напитков, а по мере того, как господа опустошали блюда, заменяли их теми же, убрав наперед объедки, которые потом делили по старшинству и сами с наслаждением вкушали. На вышитые салфетки поставили позолоченные, серебряные и цинковые блюда с большим количеством сортов мяса. Здесь были телятина, баранина с чесноком, жареные зайцы и серны, оленина, дикие кабаны, все виды домашней птицы (индейка, гуси, куры, каплуны), тетерева, куропатки, фазаны и ласточки, приправленные сладкой капустой и свеклой, рыба с хреном, словом, одно только перечисление могло бы занять внушительное место. Время года способствовало тому, что, согласно южно-европейской моде, в качестве десерта тут присутствовали не только разного рода марципаны в виде занятных фигурок и облитые медом шарики из теста, но и наблюдалось значительное разнообразие экзотических для славянской кухни орехов и фруктов: финики, миндаль, инжир, фиги, апельсины (привозимые из Гданьска и называемые в Польше «китайскими яблоками»). В особой моде была тогда во львовской земле айва, завезенная армянами и почитаемая священным плодом за то, что в нем единственном на разрезе можно было увидеть крест. Напитки также не уступали своим количеством и дороговизной: наряду с домашними медами и пивом, присутствовавшие могли утолить жажду многочисленными сортами вин. Православный греческий купец Константин Корнякт, один из богатейших торговцев во Львове, поставлял ко двору воеводы Мнишка греческую мальвазию, македонский мушкат, испанский аликант, сладкое вино из Сицилии и миртовое вино, не говоря уже об обыденном для шляхты венгерском.
Панна Марина с жалостью и тоской смотрела на окна матушкиных покоев, где горел тусклый свет, и думала о том, что пани воеводина сейчас, наверно, молится за нее. Сердце ее в этот момент сжалось от боли, и про себя она в очередной раз сокрушалась о непростой судьбе родительницы, которой себе не желала. Но действо начиналось и заставило ее уже через мгновение об этом забыть. Пан воевода, разодетый, как турецкий султан, в жупан из темной, расшитой золотыми узорами персидской ткани, в опушенной горностаевым мехом шапке с пером и бриллиантовым аграфом, стоимостью, пожалуй, превосходившей цену нескольких деревень, дал знак музыкантам замолчать и, встав, обратился к присутствующим:
— Всемогущий Господь, по воле которого рождаются и умирают целые царства, ныне сотворил чудо, которое мы, старики, и не мечтали увидеть. Под крышей моей и под покровительством его величества короля Сигизмунда гостит сейчас сын того, кто некогда внушал нам ненависть. Славной памяти король наш Стефан воевал с великим князем московским Иваном Васильевичем и считал его опасным врагом нашей Речи Посполитой. И мне в молодые годы довелось испытать тяготы того похода, порубили мы неприятеля и пришли с победой, но лучше бы для нас было не начинать войны, а сразу заключить с соседом вечный мир, ибо есть у наших государств неприятели поважнее. Тогда Господь по грехам нашим дал нам пролить братскую кровь, ибо, как известно, народы польский и московский ведут род свой от родных братьев Леха и Руса. Но, вняв, однако, молитвам о мире между нами, привел Он к нам сына Ивана Васильевича, наияснейшего Димитра, царевича московского, которого гонит и преследует тиран и узурпатор Борис, враг нашего отечества. Само Провидение дает его милости царевичу случай убедиться в благородстве и гостеприимстве граждан Речи Посполитой и его королевского величества, и готов он щедро отблагодарить тех, кто совершит с ним благое дело, послужит вместе с ним орудием справедливости, дойдет до Москвы и опустит карающий меч на голову Годунова. Тогда только, как Царство Московское обретет своего законного государя и государь этот заключит с нами вечный мир и не на словах, а на деле станет нам братом, получим мы за службу ему честное богатство, дотоле невиданное и неисчерпаемое. Сейчас много у нас таких, кто спорит друг с другом из-за ничтожного клочка земли, а законный царь московский не забудет пожаловать поместьем верно ему служивших. С восточной стороны всегда нам будет тепло: если сейчас москаль враг, то будет братом. И не только на земле, но и на море вместе с московскими братьями можем мы быть грозными для неприятеля. Как говаривали предки наши, если Бог с нами (а так и будет), то кто против нас?
Мнишек оглядел присутствовавших и выдержал паузу, будто ожидая ответа на вопрос. Взяв со стола наполненный вином хрустальный кубок, он торжественно продолжал:
— Любезные паны братья! Сегодня собрались мы для того, чтобы отпраздновать начало великого дела. Не пройдет и нескольких дней, как оставим мы наши дома, жен и детей и отправимся за его милостью царевичем. И я, несмотря на мои недуги и седины, иду за ним, жертвую всем, что имею, во имя блага отечества. Идите же и вы под наши знамена, и никто из вас не будет забыт наградой. Vivat, imperator Demetrius![1]
Пан воевода снял шапку и низко поклонился гостю, вместе они осушили свои кубки под виваты и лязг сабель присутствовавших, после чего Дмитрий обнял Мнишка и принялся говорить. Движения и манеры выдавали в нем человека нервного и вспыльчивого: мускулы на лице его подрагивали, он то бледнел, то покрывался красными пятнами. Царевич довольно внятно говорил по-польски о своих скитаниях, о судьбе несчастного сироты, о жизни своей в Угличе и о докторе, который спас его в ту роковую ночь, когда тати, подосланные Борисом, намеревались убить его. Хвалил он князей Вишневецких, пришедшее на помощь ему донское казачество и славных атаманов, но более всего славил «названого отца» и его гостеприимство.
— Кем были Ромул и Кир — бедными пастухами, а сделались могущественными царями! Польское рыцарство наихрабрейшее в мире, как только вступите вы со мной в московские пределы, те, кто и хотел бы быть верным Борису, отрекутся от него!
Панна Марина не слушала их обоих. Что скажут отченко и пан нареченный, она будто знала заранее, ловя в это время обращенные на себя любопытные и порой восхищенные взгляды гостей. Не спускали глаз с нее и оба воздыхателя, Заруцкий и Осмольский, один — похотливо-вожделенный, второй — юношески завороженный. Очнулась воеводянка тогда, когда увидела перед собой кубок царевича, который говорил в это время о том, что желает выпить за прекрасную девицу из семейства Мнишек. Говорить ответных речей панне не полагалось, и она, лишь привстав, склонила голову перед самозванцем в знак благодарности. После этого отец Бенедикт произнес короткую молитву, общий смысл которой заключался в том, что твари Божии сотворены не зря, а дабы человек их вкушал, и гости принялись за трапезу под вновь зазвучавшую музыку итальянской капеллы.
За столами в это время велись откровенные беседы, довольно точно показывающие отношение к происходящему. Русская свита Дмитрия, исподлобья косясь на поляков, переглядывалась друг с другом, и видно было, что многое их чрезвычайно смущает.
— Складно лях говорил, — вполголоса обратился Осип Хрипунов к брату Кириллу, — токмо бы и вправду от того была польза царевичу. А то смотришь на них, что твои индюки, хорохорятся, хвастают, а на деле выходит все за них надобно делать.
— А что это, брат, воевода этот говорил про наши земли? — отозвался в ответ Кирилл, чинно положив перед собой кусок баранины. — Неужто хочет, чтобы царевич землями нашими ляхов и литву награждал? Нам-то тогда что останется? Понаедут на Москву паны и подпанки, начнут как вши русскую кровь сосать!
— Да не бойся, Кирюшка, все-то ты трясешься, что тебя награда обойдет! — усмехнулся Осип в густую русую бороду. — Ты сам посуди, как придем мы с царевичем на Москву, кого он слушаться станет, нас или ляхов? Ляхи по сравнению с нами — капля в море, как пришли на Русь, так и уйдут. А не захотят уйти — поможем! Ну если даже и наградит царевич того-другого казной, с нас не убудет!
Кирилл Хрипунов все еще недоверчиво покачал головой:
— Так уж и уйдут они без земли, жди! Еще притащат с собой попов латинских поганых, понастроят своих костелов к соблазну православных! Истинно тебе говорю, брат, как только посадим на Москве царевича, ляхов и литву сразу гнать надо, не то расползутся по Руси, как зараза, потом не выковыряешь!
— Иной раз свой русский, а будет похуже иноверца, — вмешался в разговор служилый человек Иван Порошин, давно уже живший в Польше и одним из первых примкнувший к Дмитрию. — Я, господа, близко сходился тут со здешними панами и так вам скажу: много видел людей веселых и щедрых, в бою смелых, умом острых, как тут было не завести дружбу? Ну, поначалу, конечно, они меня опасались, за глаза звали «медведем» и «русиком», а как лучше узнали, говорят мне: «Ян, ты наш, выпей с нами, мой дом — твой дом!»
— Быстро ты нас на ляхов променял! — зло процедил сквозь зубы Кирилл Хрипунов. — Грех на тебе, Иван! Если бы не надобность скинуть душегубца Бориса, который мало наш род не извел, ноги бы моей тут не было! Ишь ты, медведями нас называют! А сами кто? Индюки облезлые! На пирах только о своих победах голосить горазды, а сами бздят и в кусты убегают! Да и умишком дурни дурнями, чего могут-то сами? Дел оружейных мастера у них немецкие, замки и палацы им строят немцы да фряги, даже вон музыка фряжская. Денежки-то и то свои сами сосчитать не могут, все жиды им прислуживают. Воевода, говорят, ползамка этого жидам заложил. Тьфу! Содом и Гоморра!
Осип довольно хихикнул и, достав из-за пояса нож, принялся резать лимон и апельсин, которые он тут видел впервые. Ойкнув и выругавшись оттого, что лимонный сок брызнул ему в глаз, он с досадой сбросил все под стол:
— Жжет-то, как еда бесовская! Будто нарочно ядом ее напитали!
— Да ты не серчай, а сперва пойми, что к чему, — Порошин деловито протянул руку за куском рыбы. — Лимоны они, вишь, разрезают надвое и поливают рыбу и мясо, тогда и тяжести в брюхе не будет. Доктора ихние так советуют. А из померанцев и так хорошо влагу пить, только у некоторых кашель от них приключается, но доктора и от этого быстро лечат.
Братья Хрипуновы растерянно покосились на него, посчитав, вероятно, что тот хотел их пристыдить. У Порошина же, однако, и в мыслях не было ничего подобного, это был спокойный и добрый малый, которому ничего не стоило поделиться тем, что он узнал сам.
Помолчав немного, Порошин произнес:
— Была бы моя воля, господа, и если бы во мне царевич не имел насущной надобности, остался бы я здесь служить какому-либо большому пану или даже самому королю. Правда, казны у короля, да и у многих панов маловато, не сравнится с нашей, московской, зато иди куда хочешь, говори, делай что хочешь, никто тебя за речи не тронет. На Москве Борис завел порядки под стать Ивану Васильевичу, наушников да соглядатаев, поди, целое войско, так что не токмо слов, тени своей боишься. Иные и от жены с детьми таятся, не то схватят и отволокут в Сыскной приказ. Я, верите ли, только как перешел со своими людьми границу, только тогда вдохнул тут вольного воздуха, и вспомнил князя нашего Андрея Курбского, как убегал тот в Польшу от гнева Ивана Васильевича.
— Да уж, перегнул палку Бориска, что и говорить, — тяжело вздохнул Осип Хрипунов. — Вот и мы с братьями бежали, а нас всего пятеро, и все встали за дело царевича. Но в том ты не прав, Иван, что мыслишь, будто Польша и Москва одно и то же. Как нам без сильной руки с нашими-то просторами? Никак нельзя, иначе каждый будет делать, что горазд, и живо нас враги одолеют. Государю должно ведать, кто против него с неприятелями умышляет, токмо судить по справедливости, а не так, как теперь: хватают и правого и виноватого. Только бы не проснулся в царевиче нрав Ивана Васильевича, да не должон, по крови-то он ему не родной.
Последние слова Осип сказал шепотом, однако, несмотря на шум, царивший на пиру, русская свита, кажется, это услышала, но никто и ухом не повел, продолжая есть и веселиться.
За главным столом хозяева пиршества вели великосветскую беседу, Мнишек обнаруживал здесь замечательное чувство такта и строил разговоры при гостях так, чтобы Дмитрий никоим образом не чувствовал своего подчиненного и стесненного положения. Панна Марина равнодушно смотрела, как царевич, будучи в сильном волнении, ел фрукты, запивая небольшим количеством вина, почти кожей ощущая, не заговори она сейчас с нареченным, отченко станет гневаться.
— Как наияснейший царевич находит нашу капеллу? — панна Марина спросила первое, что пришло ей в голову, однако этот простой вопрос вызвал довольно живую реакцию Дмитрия.
— Хорошо, что народ польский может свободно ездить, где захочет, познавать науки и искусства, — глаза царевича оживленно заблестели. — В Москве этого нет, потому и многого не знаем. Музыку почитают у нас делом каиновым, оттого не заводят капеллы ни государи, ни вельможи.
— Хм… — Мнишек удивленно покачал головой и обратился к отцу Бенедикту: — А что там говорит Святое Писание о Каине, брат мой? Да простит меня ваше высочество, — тронув царевича за руку проговорил воевода, — уж и не припомню ничего, кроме братоубийства.
Отец Бенедикт, уже изрядно выпивший и начавший было дремать, живо встрепенулся:
— Тут я сказал бы, что ортодоксы и правда следуют букве Писания. Как сказано, от колена Каина происходил Ювал, изобретший гусли и свирель.
— Так ведь сам Каин построил первый город! — воскликнул пан Феликс Гербурт, мужчина средних лет несколько чудаковатого вида, одетый по-казацки. — Значит ли это, что мы не должны теперь строить городов и жить в лесах и полях? Тогда, панове, это весьма утешит меня, ибо вот уже несколько лет не нахожу времени подправить стену в замке моем, — полушутливо-полусерьезно добавил он.
— Вот так греческая апория! — пан воевода смеялся так, что его многопудовый живот грозил опрокинуть пиршественный стол. — Так значит, брат мой, все мы непоправимо согрешили?
Религиозные и философские беседы были тогда в моде при шляхетских и магнатских дворах, гости с удовольствием упражнялись в остроумии и щеголяли своей образованностью.
Пан Мартин Стадницкий задумчиво покачал головой:
— Но строим мы укрепленные дворы и замки, чтобы защищать христиан от язычников, следовательно, в том нет греха.
— Братья мои! — отец Бенедикт с пафосом поднял обе руки. — Дабы успокоить ваше смущение, скажу, что Господь все же простил Каина, ибо не дал встречным убить его и позволил братоубийце искупить грех! Это ли не милость Божья?
В глазах самозванца загорелся на мгновение высокомерный огонек презрения, но, подавив ехидство, он довольно сдержанно ответил ксендзу Гонсёрку:
— Однако святой отец забывает, что всех потомков Каина Господь уничтожил во время Потопа.
Брат Бенедикт, да и все присутствовавшие, не ожидали услышать от Дмитрия такого знания Священного Писания. Опешивший бернардинец, однако, не собирался сдаваться и уже открыл рот, чтобы продолжить рассуждать о Божьей милости, но воевода опередил его, предпочтя унять спор:
— Долгие скитания по монастырям имели для нашего царственного гостя ту пользу, что он в совершенстве познал священные тексты. Что же до споров о вере, то государи обычно предоставляют все тонкости богословам и особам духовным, ибо дела государственные не оставляют на это времени. Все мы, наияснейший царевич, горячо надеемся, что как только ваше высочество сядет на троне предков, то созовет людей ученых с обеих сторон, римской и греческой, и спор этот будет разрешен.
— Согласие между церквями — дело святое! — поддержал сентенцию друга Стадницкий, внимательно следивший за спором. — Что Господь соединит, человек не разделит! С союзом церквей войдут в союз и наши государства.
Пан Феликс Гербурт, впервые видевший московского гостя, с чрезвычайным интересом и добродушием наблюдал за ним. Пан этот слыл горячим патриотом, и не по душе ему были разговоры о том, что лучшие и полезнейшие вещи приходят в Польшу с Запада.
— Ваше высочество изволили сказать, что свободно ездим мы по дальним землям, — начал Гербурт растяжным и, несмотря на возраст, почти мальчишеским голосом. — Да не всегда чего-то доброе можем привезти оттуда! Что ни край, то обычай! Так говорит наша пословица. Помню, не единожды бывал я в Италии. Ох уж мне эти голодные итальянские банкеты! Верите ли, панове, там иной раз вместо пищи потчуют гостей гальярдой[2]! Нигде не мог я там досыта наесться мяса, подают какую-то жаренную траву, так ведь мы не лошади, чтобы ею питаться! Не мог дождаться я дня, когда вернусь в мой родной Добромиль!
Гости дружно рассмеялись. Однако пан Феликс не унимался и продолжал ругать итальянскую скупость.
— Не то что наесться, а и напиться не дают они досыта. Вино делают, а пить его скупятся, продают другим народам. Говорят, будто первую чашу следует пить для здоровья, вторую — для удовольствия, третью — для сна. Словом, хватит с гостя и трех кубков!
— Ну тогда, мой вельможный добродей, если верить этим басням, уж все мы трижды должны быть в объятьях Морфея! — не переставая жевать, проговорил Стадницкий.
— А помнишь, ваша милость, — в глазах Мнишка блеснули задорные огоньки, — как согревались мы старой доброй мальвазией зимой под Псковом?! И если бы не семь кубков вечером и столько же с утра, не выйти было на проклятый русский мороз! Только москали, дьявол их дери, терзали нас сутками, ничто их не брало! Ох, и натерпелись мы тогда от них, не приведи Господь!
Воевода был значительно навеселе и уже не соблюдал политес в выражениях, надобный ввиду присутствия русских. Впрочем, на «московской половине» этого уже никто не замечал, ибо там царил сильный шум и время от времени раздавались выкрики.
— Я соглашусь с тобой, любезный сосед, что семь кубков вина для нас, поляков, было бы в самый раз, — продолжил Гербурт свою сентенцию. — К трем итальянским добавим еще: четвертую чашу для смелости, пятую для песен, шестую для споров и седьмую для войны! А история нашего народа, панове, говорит о том, что нет никого на свете смелее и изобретательнее польского гусара!
— Виват! — воскликнул пан Ян Фредро, новоиспеченный ротмистр Дмитриева войска, разгоряченно вскочив и залпом опорожнив свой кубок. — Еще дед мой рассказывал мне, как без единого выстрела уничтожил он татарский загон под Винниками!
— Ох, ваша милость, — покачал головой Гербурт, — о том написано и в хрониках, которых прочел я немало во славу нашей отчизны! Было это в царствование славного Сигизмунда Старого, когда доблесть и верность короне ценилась во сто крат больше, чем в наши непростые времена. А теперь королю-шведу польские добродетели не ко двору, говорят, и столицу-то хочет перенести из славного Кракова в захолустную Варшаву, чтобы ближе было оттуда ему бежать на родину, когда терпению рыцарства придет конец!
За главным столом повисло неловкое молчание и даже весьма подвыпившие их милости почувствовали, что лучше всего сделать вид, будто и не слышали они бормотания пана Феликса, слывшего блаженным чудаком. Дмитрий, по-прежнему только пригублявший чашу свою, мелкими движениями отщипывал куски от фигурного марципана и вовсе не смотрел на обильный стол, однако внимательно следил за своими собеседниками. Он на время забыл и о Марине, как забывают про дорогое украшение, когда внимание отвлекают важные дела.
— Так о каких таких старых доблестях говорил ты, пан Ян? — обернулся царевич к ротмистру. — Неужто одолели татар без оружия?
Фредро вновь вскочил и, эмоционально жестикулируя, принялся говорить столь громко, что его должны были слышать все присутствовавшие:
— Дело было так, наияснейший царевич. Подошел тогда ко Львову целый громадный татарский загон, а господа купцы и мещане так переполошились, что готовы были уже сдаться неприятелю. Известно, татары седлают только жеребцов, а кобылиц и молодняк держат в обозе. Приказал тогда дед мой, владевший в то время Винниками близ Львова, согнать туда всех кобылиц из окрестных деревень и разместить их за топями и болотами. И тут, с божьей помощью, приключился ветер в сторону татарского войска! Погнали татарские жеребцы к нашим кобылицам, так и потонул весь загон в болоте!
История эта, кажется, была хорошо известна польским гостям, Дмитрий же восхищенно щелкнул языком:
— Как после этого не славить польские доблести и смекалку? Многому и нас смогут научить польские рыцари.
Услышали рассказ Фредры и за русским столом.
— Слышишь, брат, — обратился Осип Хрипунов к Кириллу, — как лях-то дуркует? Было бы такое правдой, давно бы порешили всех басурман! А то сколько лет просят, чтобы мы помогли им одолеть крымца? Сами-то своим умом не горазды?
— Да ладно лях, — отозвался Кирилл, — наш-то Дмитрий чего говорит? Учить они нас будут или как? Я себя учить не дам никому, а тем паче безмозглому ляху! Эти и не сделают еще ничего, а кричат о своих подвигах. То ли дело у нас, сколько за нами славных побед, а сидим и молчим, пока не спросят, как и должно настоящим христианам!
Часы на замковой башне пробили полночь, когда гостей ждал необычный сюрприз — нечто вроде домашнего театрального представления. Перед столами подметальщики быстро постелили ковры, по бокам которых установили деревянную раскрашенную декорацию, на которой угадывались пальмы, кипарисы, уходящая вдаль дорога и некое подобие дома с балконом. На эту в своем роде сцену вышли два итальянца, один облачен был в костюм дворянина, другой же — в пышный женский наряд, оба были ярко накрашены, особенно непривычно для Польши смотрелись подведенные черной краской глаза с длинными накладными ресницами. Заиграла музыка Козимо Боттегари, и перед гостями была представлена сцена прощания влюбленных. Казалось, что мелодичность итальянского языка еще более усиливала пронзительно-тоскливую музыку, когда глубоким тенором певец в мужском костюме выводил «Mi Parto, ahi sorte ria!», в деланном трагизме становясь на колени и то прикладывая руки к сердцу, то протягивая их к своей «даме»:
Я уезжаю, о, страшна моя судьба!
Душа и сердце вам останутся в наследство
Печальные. Но нет, я не умру по прихоти Амура.
Прощай же, о любимая моя!
Я уезжаю, уведет меня неверная надежда
Души моей и сердца моего.
Но нет, я не умру, живет пускай то сладкое страданье,
Сладчайшая владычица моя!
Я уезжаю, госпожа моя,
Поскольку подошла уже пора разлуки.
Я не умру, Амур того не хочет,
Прощай же, о сладчайшая любовь моя![3]
Присутствовавшие женщины настолько тронуты были этим бельканто, что тихо вытирали слезы шелковыми платками, однако глаза панны Марины оставались холодными и сухими: думалось ей в это время о той вожделенной свободе, которая наступит для нее с отъездом батюшки и пана нареченного. Правда, и Ивашко уедет вслед за ними, но ей казалось это платой за то, что наконец-то не станет вокруг нее того напряжения, которое царило при воеводском дворе во все время пребывания тут московских беглецов. Вот тогда-то она прикажет седлать коней и поедет куда глаза глядят! Воеводянка с мечтательным наслаждением вдохнула прохладный уже воздух, доносившийся легким ветерком с полей и несший сладковатый запах скошенного сена.
Пока она размышляла, княгиня Вишневецкая встала и, подойдя к пану воеводе, положила ладонь на его могучее плечо, а затем, склонившись к уху родителя, принялась что-то шептать. Воевода насупленно выслушивал дочь, но вскоре лицо его просветлело: он ласково погладил руку пани Урсулы и резко махнул музыкантам замолчать.
— Ну что же, ваше высочество, — обратился он к Дмитрию, — сегодня изволили вы слушать тех, кого везем мы из-за границы для украшения досуга. Однако всему свету известно, что нет равных нашим паннам в музыке и пении, а что может более утешить рыцаря после тяжких воинских трудов? Сердце мое, — в упор глядя на Марину, произнес он, — покажи же наияснейшему нашему гостю, что старый отец твой не кривит душой.
Воеводянка, казалось, давно ожидала, что рано или поздно прикажут ей развлекать царевича, да и присутствовавших на застолье знатных панов. Легко поднявшись, она направилась к еще не убранной декорации, откуда уже поспешно ушли итальянские актеры. Дивно переливались в ночи ее драгоценности и расшитый наряд, выход этот привлек внимание всех присутствовавших, так что воцарилась вожделенная тишина. Подойдя к музыкантам, панна Марина тихо напела им веселую польскую мелодию сандомирского композитора Николая Гомулки, которая была написана им на духовные стихи поэта Яна Кохановского. Сжав одной рукой свою бриллиантовую цепь, а вторую приложив к сердцу, воеводянка дождалась аккордов капеллы и, прелестно улыбаясь, запела высоким и звонким голосом:
Господь Бог наш правит нами,
Возликуй же вся земля,
И восставшие из моря
Все без счета острова.
Власть Твоя границ не знает
И стоит превыше всех
На земле, как и на небе
Все подвластно лишь Тебе.
Все мы, кто хотим изведать
Божьей милости сполна
Уподобимся Ему,
Противиться будем злу.
Защитит Бог добродетель,
Охранив ее от зла,
Кто блюдет Его заветы,
Будет счастлив тот всегда.
Возликуй же, добродетель,
И пока Бог всемогущий
Подает нам хлеб насущный,
Рифмой славу будем петь.[4]
Панна Марина умело рисовала присутствующим образ благочестивой и набожной девушки, обладающей всеми достоинствами, положенными ее происхождению. Но в то же время природное кокетство и игривость приковывали к ней отнюдь не платонические взгляды мужчин, которые она всегда чувствовала и этим забавлялась. Скромность вообще мало присуща была большинству вельможных девиц в старой Польше, и если они и проявляли таковую напоказ, то только лишь потому, что того требовала традиция. Быть центром всеобщего внимания и ко всему этому свободной от чьей-либо опеки — такова была мечта воеводянки, как и многих ее сверстниц, но увы, до сей поры остававшаяся для них миражом.
— Как же хороша! — Иван Порошин собрался было откусить от бараньей ноги, но так и застыл, не в силах отвести глаз. — И ум, и краса — все при ней! Славная была бы на Руси царица!
Братья Хрипуновы, глядевшие на воеводянку с удивлением в сочетании с брезгливостью, недоуменно уставились теперь на товарища.
— Что ты говоришь, Иван, али выпил лишку? — в голосе Осипа чувствовалась насмешка. — Ты, видно, так долго живешь тут, что и забыл, какая есть настоящая московская краса! Да и зачем царевичу брать отсюда в жены девку? Мало на Москве девиц из благородных семейств? И в страшном сне не привидится, чтобы тащить еще отсюда некрещеную латинянку!
— Может, и обещал что царевич этому жирному борову-воеводе, — пренебрежительно продолжил Кирилл, — чтобы получше его пообхаживать! Мол, возьму дочку твою в жены и сделаю царским тестем, чтобы больше за него старался. Да будь я на месте Дмитрия, тоже всего бы наобещал, а как пришел бы в Москву — и думать про них забыл!
— Неправда ваша, господа! — горячо воскликнул Иван, приняв спор этот близко к сердцу. — Выгоднее нам мириться и родниться с соседями. А чем вернее можно закрепить мир с ляхами, как не женитьбой? Все верно делает царевич и сейчас уже присмотрел себе невесту! Сила в Польше за знатными панами, у них ее поболе, чем у короля Жигимонта! Значит, и жениться надо на их дочерях!
— Ну, пусть и умничаешь ты складно, и понимаешь в государственных делах, — вновь раздраженно заметил Осип, — так ведь некрещеная она, латинянка! Не перейдет в нашу веру — проклянут ее и патриарх, и народ, и Дмитрия вместе с ней! А коли с царевичем покончат, и нам несдобровать!
— Слыхал я от здешних панов, — невозмутимо ответствовал Порошин, — что разрешено у них венчаться жениху и невесте при разной вере. Видите: за столом с царевичем сидит родной воеводин сын и с ним жена его? Про жену говорят, что православная она и русской крови. Не было бы худого, если взять к нам в Москву их обычай, детки-то все одно будут православными.
За спором собеседники и не заметили, как капелла заиграла танцевальные мелодии и на ярко освещенную площадку справа от столов уже вышли несколько пар, среди которых были и Дмитрий с Мариной. Порошин давно уже положил глаз на панну Закличанку, сидевшую вместе с панной Войцеховской за столом напротив, и, смело подойдя к ней и поклонившись по русскому обычаю в пояс, на смеси русских и польских слов пригласил ее станцевать. Высокий белокурый красавец-москаль был весьма симпатичен панне Сюзанне, однако из страха или привычки она умоляюще-вопросительно посмотрела на воеводянку, которая уже стояла напротив царевича и готовилась начать торжественный танец, называемый в Польше «хождение». То ли ей показалось, то ли хозяйка действительно подмигнула, но Закличанка, уверенная в одобрении, на удивление крепко вцепилась в ладонь москаля и, следуя в замыкающей шествие паре, с интересом наблюдала его движения. Это красивое шествие, когда мужчины вынимали оружие и скрещивали его над головами женщин, символизируя готовность их защищать, был, конечно же, самым простым из того множества мудреных танцев, которые бытовали в то время среди шляхты. Когда наступило время немецкого ценара с его прыжками и оборотами, Порошин весьма неумело задевал свою спутницу, однако ничуть ее этим не смутил.
— Если ваша милость желает, — опустив глаза, промолвила панна Сузя, — то можно поупражняться в этом искусстве. Я и сама сначала путалась, пока не завела привычку упражняться каждую неделю в саду.
— Ты извини меня, панна, — простодушно отвечал ей Порошин, — смешу я и тебя, и остальных. Улыбка у тебя красивая, одна утеха, вспоминать ее буду во время сражений.
Панна Сузя не поняла ничего, кроме того, как москаль говорил о ее красоте, и вновь повторила, что готова будет помочь ему.
Дмитрий, в отличие от своего московского друга, танцевал гораздо лучше: сказывались годы, проведенные им при магнатских дворах, однако резкие и угловатые движения все же выдавали в нем относительного новичка. Завершился бал уже под утро под торжественную мелодию «доброго польского танца» Хауссмана.
— Теперь ты моя, навеки моя, и только попробуй перечить, — услышала Марина, как сквозь сон, горячий шепот пана нареченного, сжимавшего в танце ее талию.
— Я слабая женщина и могу только молиться о вашем успехе, наияснейший царевич, — с притворным смирением ответила воеводянка. — Все остальное в руках Проведения, — прибавила она, невольно одарив Дмитрия недружелюбным взглядом, который, впрочем, остался незамеченным самозванцем.
Спустя три дня после празднества, когда воевода Мнишек с царевичем покинули замок, сопровождаемые казаками, польскими гусарами и московской свитой, вожделенная мечта панны Марины пусть ненадолго, но сбылась. Это были последние мгновения ее девической свободы, ее беззаботной юности, которые впоследствии, испытав на себе все капризы переменчивой Фортуны, считала она самыми счастливыми. Ее любимый старый замок снова погрузился в размеренное спокойствие и оцепенение, однако совсем скоро суждено ему было пробудиться для дел еще более диковинных и столь же славных, сколь и бесславных.
[1] Да здравствует император Дмитрий! (лат.)
[2] Гальярда – итальянский танец.
[3] Оригинальный итальянский текст в приложении 2.
[4] Оригинальный польский текст в приложении 3.
Приложение
Приложение 1
Оригинальный текст старинной польской песни первой половины XVII века неизвестного польского автора. Вольный перевод в главе 5.
Kędykolwiek teraz jesteś me drogie kochanie
Proszę proszę uniżenie wspomni tez namię
Uwas w jakim żalu serce me po tobie
Patrz jako serce chce slużyć twey śliczney osobie.
Nie raz na cię wspominaiąc serce me omdlewa
Nie raz moia smutna twarz łzami się zalewa.
I iakóż mi ma ulżyć me cięszkie wzdychanie.
Gdy cię muszę odiachać me drogie kochanie.
Ztobą roszkosz zostawuię wszytkie me zabawy
Ktorych mi też czasem życzyl Kupido mały.
I rychło się na wróci moy czas pożądany
I rychłosz cię oglądam moy kwiecie rożany.
Приложение 2
Оригинальный итальянский текст театрального исполнения. Перевод в главе 11.
MI parto ahi sorte ria,
Il corti lasso, e l’afflitta alma mia,
Ne morrò nò, che amor non vole a Dio
Dolcissimo ben mio.
Mi parto, e sol mi guida
De l’alma, e del mio cor la speme infida,
Ne morrò nò, che il dolce affanno avviva
Dolcissima mia Diva.
Mi parto o mia Signora,
he già del mio partir è gionto l’hora,
Ne morò non che amor non vuole, a Dio,
Dolcissimo ben mio.
Приложение 3
Оригинальный польский текст стихов поэта Яна Кохановского. Перевод в главе 11.
Pan nasz, Bóg nasz panuje!
Niech się ziemia raduje
I wyspy niezliczone,
Z wód morskich wynurzone!
Boś Ty Pan niezmierzony,
Nad wszytko wyniesiony;
Na ziemi i na niebie
Nie masz Boga prócz Ciebie.
My tedy, co pragniemy
Łaski Pańskiej a chcemy
Upodobać się Jemu,
Przeciwiajmy się złemu.
Pan strzeże sprawiedliwych
I broni od złośliwych;
A kto żył w pobożności,
Pewien trwałej radości.
Radujcie się, cnotliwi!
A dokąd nas Pan żywi,
Znać wesołymi rymy
Jego łaskę pomnimy.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
