Обложка Хроники Смуты. Отвергнутая царица

Хроники Смуты. Отвергнутая царица

Наталия Эйльбарт

0% прочитано
Стандартный
Наталия Эйльбарт

Хроники Смуты. Отвергнутая царица

К читателю

К читателю

Дорогие читатели!

Предлагаемый вам исторический роман-реконструкция является второй частью опубликованного мною несколько лет назад произведения «Хроники Смуты. Юность царицы», освещавшего польский период жизни Марины Мнишек и Дмит- рия Самозванца. Наблюдая успех первой части, прежде всего у студентов-историков, я решилась на написание продолжения, где действие переносится в Московское государство, а политическое противостояние заканчивается гибелью главных героев.

Исторический роман-реконструкция — явление чрезвычайно редкое в отечественной литературе. Профессиональные историки считают художественный текст слишком «легковесным» для исторической науки, а профессиональные писатели, не имеющие профильного исторического образования, просто не обладают достаточной квалификацией для облечения фактов в художественную форму. Таким образом, создание произведения в подобном жанре требует в этом смысле всестороннего умения и должного уровня исторического знания. В кни- ге «Сотворение Карамзина» (отметим, что современниками велик ого историка его «История государства Российского» воспринималась именно как красочное литературное произведение) культуролог и литературовед Юрий Лотман пытался обозначить те вехи, которым должны соответствовать «идеал историка» и «идеал исторического исследования», каково должно быть соотношение между бесспорным фактом, допустимым художественным вымыслом и совсем уже неприемлемым домыслом. Сухие («непреложные») факты могут быть, по Лотману, дополнены художественным вымыслом, то есть такой информацией, которая не противоречит фактам. А все вместе, то есть факты и вымысел могут быть объеди- нены в жанре романа-реконструкции, который он обозначил следующим образом: «Роман-реконструкция — особый жанр. Сюжет его создается жизнью и только жизнью. Домысел в нем не может иметь места, а вымысел должен быть строго обоснован научно истолкованным документом». Таким образом, идеал историка для Лотмана — это мастер художественного слова, романист, филолог, нарративист, но не сухой хронист, стремящийся в рамках «объективности» представить строго научный текст. В произведении, которое вы держите в руках, автор постарался учесть напутствия великого ученого.

В очередной раз благодарю моего доброго друга и коллегу, доктора философии Светлану Никонову, за иллюстрации к этой книге.

Сентябрь 2023 года Санкт-Петербург

Часть 1. Власть, любовь и вера

1

Среди густых лесных пущ, окружавших Краков, старинную и славную столицу Польского королевства, затерялось местечко Белый Прондник, которому не раз уже приходилось принимать тех, кому суждено было остаться затем в памяти многих народов. Здесь, в половине дня езды от кор олевского замка на Вавеле, краковские епископы некогда возвели итальянскую виллу по образу и подобию столь приглянувшихся им резиденций папы и приближенного к нему духовенства.

Казалось, бесконечная и полная опасностей лесная дорога выводила путешественников к небольшому двухэтажному строению, стоявшему посреди островка, окруженного со всех сторон рвом с водой из извилистой речки Прондник. Лишь грозные пушки, расставленные вдоль белой виллы, говорили о том, что перед путником не простой шляхетский двор и обитатели его занимают весьма высокое положение. Здесь случалось останавливаться перед въездом в Краков и незадачливому французскому принцу Генриху Валуа, приглашенному на польский трон, и многим канцлерам, кардиналам и епископам, не говоря уже об известных всему королевству поэтах Гурницком и Кохановском. Сейчас же белая вилла посреди пущи стала недолгим пристанищем для панны Марины Мнишек и ее немногочисленной свиты.

Во всей истории человечества мало найдется примеров столь удивительной судьбы, непостоянства и суеты людской жизни, как стезя русского самозванца Дмитрия и его польской спутницы Марины Мнишек. В предыдущей части романа мы оставили наших героев летом 1604 года, когда еще неверная Фортуна подняла на своих руках скрывавшегося в Польше «русского царевича», но еще не вознесла его на московский престол.

9

Теперь мы встречаем Марину в конце декабря 1605 года, согласно амбициозным планам ее батюшки уже заочно обвенчанную в Кракове со своим нареченным, несколько месяцев тому назад коронованным в Москве под именем Дмитрия Ивановича. Событие это удивляло своей необычностью как современников, так и историков, а если говорить об участниках этого во всех отношениях непредсказуемого и стремительного действа, лишенного всякой видимой закономерности, то герои наши вряд ли успели еще опомниться от неожиданного политического возвышения и пребывали в состоянии тревожно- сти и замешательства. Мы позволим себе опустить подробности того, как дмитриев посол Власьев прибыл к воеводе Мнишку с богатыми московскими дарами и как «по доверенности» обвенчался с панной Мариной в Кракове в присутствии короля, официально благословившего этот брак во имя примирения двух государств. Вся эта внешняя сторона событий не столь интересна художнику и довольно точно воспроизведена как в записках современников событий, так и в научных трудах. Обратимся здесь к внутренней жизни наших персонажей. Какие чувства переполняли их души и как они вылились в конце концов в те поступки, которые и донесли до нас документы и исторические хроники?

Белый Прондник не случайно стал на пути названной московской царицы. Дядя ее, кардинал и краковский епископ ксендз Бернард Мациевский, венчавший Марину в Кракове с послом Власьевым, советовал воеводе Мнишку отправить дочь на время в Белый Прондник, пока король Сигизмунд будет встречать в столице свою невесту, будущую королеву Констанцию Габсбуржанку. Двум царственным женщинам было не ужиться в Кракове, да и амбиции отца Марины не позволили бы царице московской стать подданной австриячки.

Уединенная белая вилла в это время года менее всего напоминала обитателям о веселой и солнечной Италии. Ставшие длинными ночи все более морозны, по комнатам и коридо- рам гуляет холодный ветер, а голодные волки все чаще выходят из пущи к людям, так что нередко охранявшие резиденцию жолнеры[1] стреляют по ним, тревожа этим женскую половину.

Панна Марина расположилась со своей женской прислугой в четырех комнатах, прозванных «королевскими», ибо именно они предназначены были для самых почетных гостей. Ком- ната нареченной московской царицы расписана была яркими южными пейзажами: по пышным цветущим ветвям порхали райские птицы, диковинные животные бродили по берегу ручья, а полуобнаженные улыбающиеся мулатки несли на головах корзины с фруктами. Лишь одно это помещение оставалось более или менее теплым, и женская свита панны Марины счастлива была проводить тут время со скучающей хозяйкой. С недавнего времени в окружении воеводянки царила панна Бар- бара Казановская, женщина знатного рода, приходящаяся дальней родственницей Мнишкам. Барбара, особа средних лет, волею сложных родовых перипетий так и не вступившая в брак, слыла благочестивой и верной традициям, а посему в глазах семейства воеводы как нельзя более в свое время подходила на роль гофмейстерины маленького двора царской невесты. От ее полной фигуры будто исходило то тепло, в котором панна Марина столь нуждалась, оставшись на это время почти наедине с тяготами своего высокого положения.

— Панна Бася, с тобою мне тепло, как у Господа Бога в раю, — все повторяла она, ласково гладя ладонь наперсницы безо всякого официоза.

— Это у нашего ксендза-кардинала тепло, как у Бога за печкой, — улыбаясь, отвечала гофмейстерина, создавая этими словами атмосферу спокойствия и благодушия.

Обе женщины сидели за рукоделием друг напротив друга, но если панна Барбара неторопливо и внимательно вышивала на салфетке московского двуглавого орла, то панна Марина, часто отвлекаясь, пыталась читать про себя молитвенник, но и это, как видно, ее не утешало.

11

— Как бы то ни было, — продолжала воеводянка, — нигде не могу я теперь чувствовать себя спокойно и уединенно. Мало того, что всякие просители докучали мне в Кракове, так вот и теперь получила я письмо, с коим не знаю, как поступить.

Вельможный князь Збаражский…

Панна Барбара, с тревогой отложив рукоделие и сделав знак паннам фрауциммер[2] удалиться, всплеснув руками, воскликнула:

— Царица московская не должна теперь принимать какогото князя без должных церемоний! Да и батюшка ваш, пан воевода, приказал заботиться о вашем покое, оттого и отослал нас всех в имение ксендза кардинала!

— Тебе ли не знать, панна Барбара, что батюшка вспоминает обо мне тогда, когда желает использовать, а все остальное время вовсе обо мне не думает? Сейчас я чувствую себя вещью, которая не нужна и которую бросили на время в сундук.

Марина грустно вздохнула. Казановская, видно, не согласная со своей подопечной, возмущенно всколыхнулась всей своей пышной грудью:

— Что бы ни говорило сейчас ваше сердце, ясновельможная панна, пан воевода охранил нас здесь от всех бед и мы тут в безопасности!

— В безопасности… — Марина усмехнулась. — В такой же безопасности я чувствовала бы себя в могиле… Батюшка запретил мне говорить и принимать кого бы то ни было без его позволения. Но разве я теперь не царица московская? И не вольна сама решать?

Она энергично указала рукой на ларец, где хранилась теперь ее корона.

— Пан воевода желает все решать за меня, будто видит во мне мою матушку, которая более, чем следует, покорна ему. И ты знаешь, как она от этого страдает, не смея ему прекословить! Помоги же мне теперь в такой малости. Чем может навредить мне бывший жених? Да к тому же виделись мы всего раз издалека во время моей помолвки в Кракове! Сейчас он пишет мне, что прибыл недавно из паломничества в Лорето и хо чет преподнести мне реликвию на удачу.

Упоминание об одной из главных католических святынь в итальянском Лорето сразу смягчило панну Барбару и, немного подумав, она, наконец, согласилась:

— Думается мне, что князь не станет замышлять ничего дурного и хочет только почтить семейство Мнишек… А может статься, что хочется ему службы при царе московском и будет он просить вас о протекции… Напишем ему, чтобы приехал инкогнито и не распространялся особенно о визите.

— Тогда пусть панна гофмейстерина напишет ему письмо своей рукой. Мне теперь этого делать не пристало. Я его подпишу именем царицы московской. Чувствую, что батюшка много скрывает от меня и в этом только причина всех его запретов. Но, если сейчас не преодолею я эту стену, — задумчиво прибавила она, — и дальше буду умом своим блуждать, как в детские лета мои в лабиринтах подвалов нашего замка.

2

Ранним зимним утром в уединенную виллу в Белом Пронднике приехал на крытой повозке с двумя подмастерьями львовский художник Шимон Богушевич. Пан воевода Мнишек на время своего отсутствия пожелал, чтобы тот написал свадебный портрет панны Марины и таким образом увековечил столь значимое для семьи событие. Скарб «пана Шимка», как ласково стали называть его обитательницы виллы, состоял из множества коробок с красками, готовых картин и гипсовых фигурок. Одна из картин, изображавшая женщину со львом, весьма заинтересовала панну Марину. Со слов художника, это была египетская царица Клеопатра, укротившая царя зверей, наряду с великим Цезарем и Марком Антонием. Внимательно выслушав «малажа»[3], воеводянка приказала паннам фрауциммер нести платье и золотую корону с жемчужными нитями, что были на ней в день обручения с московским послом в Кракове.

— Пан Шимек, я желаю, чтобы ты писал меня так, как писал Клеопатру! — панна Марина распустила свои роскошные темные косы по золотистому алтабасовому платью. — И пусть у ног моих лежит лев, так ты сможешь показать, что не только люди, но и звери послушны земной власти!

Богушевич, низкий коренастый мужчина с редкими светлыми волосами под круглой суконной шапочкой, учтиво ответствовал, что пан воевода приказал рисовать ее так, как итальянские художники рисовали новую польскую королеву Кон- станцию: одетой по строгой испанской моде и с гладко зачесанными волосами. Порешив на том, что картин будет две, но прежде нужно закончить свадебный портрет, он просил панну Марину встать перед ним в полном облачении на невысоком постаменте посреди приемной залы, увешанной портретами краковских епископов. Панна Марина стоически выполняла свой монарший долг целый день, а на следующий, как только художник развел свои краски, шум со двора дал знать о приезде гостя, думать о котором воеводянка не переставала все это время. Приехал князь Юрий Збаражский.

Это был ее первый разговор (как впоследствии стало известно, и последний) с князем, который считался ее женихом без малого десять лет. По тому, как князь поспешно поцеловал ее руку, быстро спрятав колючий взгляд под набухшими веками, воеводянка поняла, что визит этот не затянется и Збаражский не станет ни долго разделять ее общество, ни развлекать светской беседой.

— Ясновельможный князь так настойчиво желал видеть меня, — начала разговор панна Марина, — что я вынуждена была согласиться принять вас без ведома батюшки.

Этот, едва ли не самый завидный жених Речи Посполитой, выглядел отталкивающе, даже льстившие ему портреты не могли сгладить неприятные черты лица. Худой и, несмотря на молодость, сгорбленный, с хищными чертами лица, кривым носом и желтыми зубами, он производил впечатление гораздо неблаговиднее того, что испытывала панна Марина к московскому самозванцу.

— Боюсь, что настойчивость моя — следствие неотложной необходимости, — натянуто улыбнувшись, начал Збаражский. — И, как меня учили в университете в Болонье, necessitas frangit legem[4]. Но если позволит пресветлая царица… — последние слова князь произнес по-русски, рассчитывая, видимо, более расположить к себе воеводянку.

Панна Марина видела, что Збаражский ожидает в ответ приглашения расположиться у камина, однако хозяйка, пребывая в душевном напряжении, лишь сделала ему знак подойти вместе с ней к окну, выходящему в заснеженный сад.

Нескрываемое злорадство проскальзывало в его взгляде, и он приступил к той миссии, которую себе наметил. Оскорбленный в собственном понимании разладившейся помолвкой с воеводянкой, считая в душе свой древний княжеский род равным по знатности удельным князьям, теперь он тешил свое самолюбие тою местью, которую намеревался осуществить по отношению к «чешским выскочкам», коими полагал семейство Мнишек. Светские приличия и родственные связи с князьями Вишневецкими не позволяли ему сделать это публично, а посему, будучи воспитан при дворе, он избрал довольно изощренный путь для своих планов.

— Ах да, я наслышана о визите вашей милости в Лорето, — начала Марина, делая вид, что не замечает его намеков. — Должно быть солнце прекрасной Италии столь искусительно, что дает пищу для покаяния… — Свойственная воеводянке ирония и тут не изменила ей, однако Збаражский, уверенный в исходе своей миссии, невозмутимо пропустил мимо ушей этот сарказм и, достав из кармана небольшую шкатулку из слоновой кости, не спеша открыл ее. Внутри лежал маленький позолоченный колокольчик, который он знаком руки предложил собеседнице достать.

— Никак это та драгоценная реликвия, которую ясновельможный князь намеревался мне преподнести? — Панна Марина без всякого интереса взглянула на вещицу и не стала брать ее в руки. — Чем же она достойна такого внимания?

— Монахи из Лорето утверждают, что если позвонить в него, то сгинет та нечистая сила, что тревожит добрых христиан темными ночами. — Збаражский, взяв своими тонкими крючковатыми пальцами колокольчик, сам позвонил в него. — Надобно каждый вечер проходить с ним по покоям и звонить, и тогда сон будет крепок и безопасен.

— Ваша милость полагает, что сон для монархов — дорогое удовольствие? — панна Марина надменно вздернула голову, увенчанную короной. — Я всегда призываю свою покровительницу Деву Марию и, как она, с достоинством понесу свою тяжкую ношу.

— Однако… — князь Юрий, видя неохоту воеводянки к подарку, демонстративно вновь поместил его в шкатулку и пол ожил на скамью… — Однако смело могу сказать наияснейшей пани: в Рос сии все не так, как в Европе. Там все решает сила и интрига…

— Как и в нашей Речи Посполитой? — Марина решительно перебила князя.

Чувствуя, что пора переходить к кульминационной части, повлекшей визит, Збаражский холодно отчеканил:

— Хоть москали и христианский народ, но он так необразован, что мало отличается от язычников. А государи под стать своему народу: ветрены, легкомысленны, непостоянны… Вот и нынешний государь их Дмитрий, забыв о долге перед вашим досточтимым семейством, приблизил к себе дочь прежнего тирана Годунова и та стала чуть ли не метрессой при московском дворе, подобно тому, как это бывает во Франции… — Наияснейшая пани, — продолжал он, приблизившись к Марине, — прошу поверить сентенции друга, который более осведомлен в тайнах политики. При дворе его величества короля Сигизмунда то и дело появляются москали, которые твердят о самозванстве вашего супруга. От себя могу сказать, что этот мнимый Дмитрий совсем запутался в своих делах и надеется, что союз с семейством Мнишек, а вместе с тем и со знатнейшими домами Речи Посполитой, оградит его от предательства бояр. Знайте и то, что поначалу мечтал он о браке с одной из Габсбуржанок, но как только ему отказали в Праге советники императора Рудольфа, так он сразу изволил вспомнить об услугах вашего батюшки и данных ему обещаниях. Осмелюсь также сказать, во имя нашей прошлой помолвки и, я полагаю, заочной дружбы, что об этих делах Дмитрия знают все господа сенаторы, многие из них предупреждали пана воеводу еще перед вашим обручением, но, как видно, родитель ваш думает, что ему это говорят из зависти.

Марина молча смотрела в окно, сердце ее бешено колотилось, и все внутри будто переворачивалось наизнанку. Однако, как

18

истинная дочь своего отца, она дала собеседнику ответ, который не оставил ему пищи для злорадства:

— Ясновельможный князь, с тех пор, как стало известно, что Господь Бог уготовил мне столь высокую и завидную долю, меня не устают донимать советами. Советуют бесконечно, так что советами этими можно вымостить дорогу до самого Кракова. Известно также, что советники всегда пугают своих государей, иначе как им доказать свою нужность? А слухи… Слухи для того и нужны, чтобы им не верить.

Воеводянка неожиданно сняла корону и будто взвесила ее на руке:

— Сколько, по-вашему, стоит мир между Москвой и Речью Посполитой? Думается мне — больше, чем ростовщики заплатят за эту корону? Да будет известно вашей милости, что ради мира и блага отечества я надела бы и корону турка, только бы на землях наших воцарилось спокойствие. А супругу моему понадобятся верные помощники, те из нашего дворянства, кто также желает мира между Москвой и Краковом. Ваша милость, надеюсь, будет из их числа?

Злая досада овладела Збаражским, крепко сжав зубы, он покраснел, а затем вдруг, пожелав воеводянке «ровной дороги» к супругу, быстро покинул виллу, ни с кем из ее обитателей более ни словом не обмолвившись. Будучи олицетворением гордыни, человеком безжалостным и жестоким, князь ожидал унижения панны Марины и торжества над нею, но вдруг увидел перед собой женщину—воительницу, сочетающую в себе черты Беллоны и Минервы. Воеводянка, однако, лишь внешне сохраняла спокойствие и, впервые услышав о тайнах московского двора, тщательно скрываемых от нее батюшкой, чувствовала боль и смятение. Не помня себя, она металась по зале, пока не выбежала наконец во двор, где взгляд ее упал на засыпанный снегом розарий. Дабы унять сердечную боль, она начала с яростью рвать розы, так что даже коловшие пальцы острые шипы и брызнувшая кровь не приводили ее в чувство. Снег все продолжал падать, но воеводянка не замечала ни холода, ни влаги. — Вельможная панна, словно святой Франциск Асизский, который боролся с искушением, срывая розы в розарии! — Панна Барбара стояла возле госпожи и заботливо накинула меховую шубу на ее дрожащие плечи. — Чуяло мое сердце, что ничего хорошего нет на уме у князя, коль скоро он так вас расстроил.

— Знала ли ты, панна Бася, о том, что творится в Москве?

Дождавшись ее растерянного утвердительного кивка, она продолжала:

— Там, где батюшка видит выгоду, там в сердце его не остается места ни для чувства, ни для стыда. Как страшен он в жажде золота и желании сыпать его вокруг полными горстями!

Панна Марина бросила на снег сорванные розы.

— Но назад нет пути никому из нас… Как смеют паны сенаторы смеяться над нашим семейством? И этот ощипанный петух, князь Збаражский, за которого, зная его репутацию, не выдадут ни одну панну из приличного рода? К нашему гербу прилагаются три добродетели: ум, мужество и щедрость, — и я всему свету покажу, что он достоин царствовать! А подойдет час, прикажу разделаться с этими предателями, если они и дальше будут упорствовать в своих насмешках!

3

За неделю до конца января 1606 года замок в Белом Пронднике вновь оживился, будто медленная тихая река, приняв в себя бурный поток, устремилась вперед с новой силой. Занятый до сих пор политикой в Кракове, сюда возвратился хозяин, кардинал Бернард Мациевский, а вместе с ним отец панны Марины воевода Мнишек и посол самозванца Афанасий Власьев с небольшой русской свитой. Никто из вышеперечисленных лиц, однако, не спешил тотчас нанести визит изнемогавшей в этом вынужденном полузаточении московской царице: отец и дядя-кардинал погружены были в текущие дела и разного рода тайные утехи, посол же дмитриев не смел навестить свою новую государыню без их позволения. Впрочем, не желала видеть москаля и панна Марина: вполне естественное неудобство и скованность, которые она испытывала при виде этого огромного, похожего на старого медведя бородатого чужака, смешались у нее с брезгливостью, вызванной одним разговором, подслушанным панной фрауциммер Сюзанной Закликой. Сама того не ожидая, в день приезда в Прондник московского посольства панна Сузя, спускаясь по двор по черной винтовой лестнице, услыхала через окно в стене русскую речь. Как мы помним, эта шляхтянка из свиты панны Марины еще во время помолвки своей госпожи весьма любезна была с московским пришельцем Иваном Порошиным. После встречи с ним ей весьма хотелось выучиться «по-московски», ибо она надеялась вновь встретить приглянувшегося ей «русского Аполлона», как сама она не раз про себя его называла. Внутреннее чувство подсказало ей, что разговор идет о ее хозяевах: панна Сузя остановилась, и, дрожа от холода, терпеливо ожидала, однако услышала лишь проклятия и ругательства в адрес всего вельможного семейства. Низкий голос, принадлежавший московскому послу Афанасию, звучал раскатисто и злобно:

— Разум помутился у нашего государя! С этими чертовыми ляхами дойдет земля русская до полного разоренья! Дает он им казны без счета, а ляхам, что собаке муха, уходит все, как в бездонную бочку. Привезли, слышишь, деньги воеводе, более ста тысяч рублей, а тому все мало! Позвал меня вчера да и говорит: одолжи, мол, господин Афанасий, пятнадцать тысяч польских злотых на срочные расходы, а то заимодавцы меня в Москву не отпускают! Привел-де я государя вашего Дмитрия на московский престол, отдал ему все до последнего гроша, так и вы теперь мне подсобите, а я уж за вас похлопочу перед светлыми царскими очами! Каков, а? Дай ему палец, он и руку оторвет!

— Ты, батюшка, напрасно не серчай, наше дело маленькое, — раздался в ответ едва различимый юношеский голос сына Власьев а. — Коли просит воевода, скажи ему, что сам денег не имеешь и поторопи ехать в Москву. Там, мол, государь все возместит.

— Ляхи все воры, жадные до чужого добра! — продолжал рокотать голос посла. — Помнишь, как были мы в Кракове на пиру, что дал воевода в честь дочерней свадьбы? Пришла пора нам уходить, хвать, а шапок-то и нету! Добрые на шапках были куньи меха, да ведь не горностай и не соболь! Так и на куницу лях позарился, не глядя, что и король ихний с нами пировал.

Не жалуют ни Бога, ни черта, все им равно, было б вино!

Голос замолчал, переводя дыхание.

— А что, говоришь, не давать денег воеводе? Так ведь известно: с хитрецом водиться — в оба глаза глядеть. А воевода, слышь, бает: коли не дашь, не еду с дочерью никуда, неприличноде царскому тестю свои недостатки казать. А ты-де господин Афанасий плохо государю своему служишь, коли нас тут хочешь задержать. А ну как напишет еще чего на нас Дмитрию Ивановичу? Да разгневается государь?

— Тут уж, батюшка, — ответствовал голос меньшого Власьева, — теперь вижу, лучше дать ляху сколько просит, да ехать скорее отсюда подобру-поздорову. Сколько раз бывал ты с посольствами у немцев? Те будут побогаче ляхов, да и почестнее. Коль задумал наш государь брать жену в чужих землях, лучше брал бы у немецкого цесаря, да и в Литве много богатых панов православной веры.

— Хотел я было вчерась сам к воеводе напроситься да сказать ему, мол, вот последние мои деньги, которые отдаю во славу нашего государя, да побыстрее бы собрались и поехали в Москву. Так он больным притворился, прислал сказать, будто так хвор, что и принять не может. Буду Господа Бога молить, чтобы поскорее позвал, ведь того и гляди государь осерчает, а немилость царская хуже смерти.

Многое уразумев из разговора московского посла с сыном, панна Сузя тотчас доложила обо всем хозяйке, что, однако, уже нимало не удивило панну Марину. В Кракове, принимая богатые царские дары из рук московского посольства, не раз замечала она, как внешне почтительно гнувшие перед нею спину москали, бросали на будущую государыню и ее женскую свиту взгляды, в которых выражены были брезгливость и презрение. То ли не угодили гостям с востока дамские декольте, то ли за грех почитали они присутствие в зале маленького слуги-негритенка, которого недавно подарил панне Марине дядя-кардинал. Как бы то ни было, в искренность послов воеводянка не верила, однако в подслушанном панной Сузей разговоре ее озадачило другое. Думая до сих пор, что, как только закончатся в Кракове свадебные торжества, связанные с браком короля Сигизмунда с Констанцией Габсбуржанкой, батюшка тотчас поспешит с нею в Москву, теперь она видела, что пан воевода медлит и как можно дольше затягивает отъезд, а требование денег во всей этой проволочке лишь предлог. Вскоре, однако, долгожданная встреча с родителем и дядей дали ей понять причину подобного поведения, о которой она, впрочем, догадывалась и сама.

* * *

Панна Барбара Казановская спешно вернулась в королевский покой, выйдя было отдать распоряжения приготовить кароццу[5] для прогулки хозяйки.

— Ясновельможная панна, ваш батюшка изволит жаловать сюда, а с ним и его экселенция ксендз-кардинал! — воскликнула она, почти задыхаясь от волнения. — Пан воевода, видно, совсем расхворался, еле ногами перебирает, — прибавила она, склонившись над ухом госпожи и поправляя ее расшитый тонкой серебряной нитью кружевной воротник.

На лице панны Марины отразилась некоторая озабоченность, она ласково погладила ладонь наперсницы:

— Видимо ксендз-кардинал будет недоволен мною. Со дня отъезда из Кракова я не исповедовалась ни разу, тем паче, что здесь нет недостатка в исповедниках. Теперь дядя с батюшкой уже бы знали, что меня тревожит, а так приходится беспо- коиться и тратить время на визиты!

Она грустно улыбнулась, однако в глазах ее промелькнула озорная искорка:

— Так скажу ему сейчас, что чем скучнее мне здесь становилось, тем меньше было что сказать на исповеди! А ты, моя панна Барбара, исповедовалась за нас обеих!

— Наш ксендз-кардинал человек добрый и веселый, однако лучше бы было не дерзить ему, ведь батюшка ваш все примет на свой счет! — А здешний исповедник ксендз-иезуит Гаспар Савицкий и вправду хорош! — гофмейстерина невольно пригладила выбившиеся из-под чепца волосы. —Говорят, что ксендза только наполовину следует считать мужчиной, но наши плутовки-панны, ей-богу, об этом забудут, если он, как ранее говорили, тронется с нами в Москву!

Обе рассмеялись, однако распахнувшаяся настежь двустворчатая палисандровая дверь послужила сигналом тотчас забыть о прежнем разговоре. Яркое зимнее солнце заиграло на величественной красной мантии вошедшего первым кардинала Мациевского, переместившись затем на зловеще поблескивавший золот ым шитьем и подбитый присланными из Москвы горностаями кунтуш[6] сандомирского воеводы. Последний тяжело опирался на трость с янтарным набалдашником в виде львиной головы, под левую руку поддерживаемый давним компаньоном семьи Мнишек паном Яном Бучинским, недавно прибывшим из Москвы от Дмитрия. Казановская едва успела удалиться, а панна Марина встала и в замешательстве ожидала, не зная, что сейчас следует делать. Ее новый статус с формальной точки зрения усложнял принятый при дворах польских магнатов этикет: но опытный в подобных делах кардинал с присущим ему тактом первый властным, но в тоже время плавным жестом пригласил ее приблизиться и приложиться к его пастырской руке.

— Да благословят Господь и Пресвятая Дева московскую царицу и мою племянницу! — приятный бархатный голос Мациевского звучал ласково и гипнотически завораживающе.

Сам кардинал, приходившийся двоюродным братом Мнишку и будучи одних с ним лет, внешне представлял собой, однако, почти противоположность воеводе. Высокий и статный блондин с голубыми глазами, пользующийся отменным здоровьем, в молодые годы он воевал с Россией под знаменами Батория, однако выбрав затем духовную стезю, стал на ней еще более удачлив. Характер его был чрезвычайно уравновешен, в то же время весел и легок, что особенно чувствовалось в сравнении с его суровым и гневным кузеном.

Поцеловав руку родителю и слегка кивнув Бучинскому, панна Марина ответствовала:

— Доколе жива — для вашей экселенции[7] и пана отца всего только племянница и дочь!

Воеводянка, храбрившаяся наедине со своей женской свитой, совершенно терялась перед отцом и дядей и ничего не могла с этим поделать.

— Сердце мое, послушай, что скажет тебе наш гость, — усевшись, воевода слегка тронул тростью помогавшего ему Бучинского. — Пан Ян неделю тому назад прибыл от Дмитрия в Краков и привез отцу твоему денежное вспомоществование. — Тестю царскому не пристало быть бедным, и, как изволит знать царь московский, у меня нет богатства Креза[8], — уже обращаясь к Бучинскому, произнес он.

Братья Бучинские, Ян и Станислав, мелкие шляхтичи из Краковского воеводства, давно пользовались покровительством семейства Мнишек, а после победы Дмитрия стали его наперсниками и секретарями. Теперь один из них, Ян, привез воеводе письма от царя и несколько сотен тысяч злотых, что должно было ускорить отъезд семейства из Польши. Но, как видно было невооруженным глазом, пан Юрий медлил и пребывал в совершенно не свойственном ему состоянии нерешительности. Здоровье его ухудшилось, болезненной полноте сопутствовала отечность, а во всех движениях чувствовалось усилие. Панна Марина удручена была внешностью родителя, которого не видала она более месяца. Немалого напряжения стоили ему праздник и прием, прошедшие в день дочерней свадьбы в Кракове, где он, несмотря на подагру, вполне отдал дань светским приличиям и даже прошелся с новоиспеченной царицей в туре медленного танца. Долго не соглашался воевода с советами доктора Петрици и не желал брать в руки палку: сама мысль о жалости со стороны других была для него унизительна. Теперь, однако, болезнь брала верх, и Мнишек внял прежним рекомендациям «поберечь кости» и опирался на трость.

Пан Ян Бучинский, молодой юркий человек невысокого роста, ловкий и расторопный, с юношеских лет был известен панне Марине. Его угодливость и вместе с тем достаточная правдивость и рассудительность делали его на своем месте человеком полезным и действенным. На его приятном смуглом лице обычно выражена была доброжелательность, однако сегодня оно носило несколько рассеянное выражение. Одет он был по-московски: ярко блестели расшитые золотом красные сафьяновые сапоги и синяя ферязь с длинными рукавами и стоячим воротником. Видно, будучи теперь в Кракове в роли посланца московского царя, Бучинский щеголял богатством русского наряда, чем, вероятно, вызывал противоречивые чувства у своих прежних знакомцев из шляхты.

— Наияснейшая пани, — обратился он к Марине подчеркнуто церемонно, — супруг ваш направил на словах пожелания, дабы изволили вы причесываться отныне по-московски, носить, как принято у них у замужних женщин, две косы, а голову покрывать на людях убрусом. Московское платье государь изволил прислать со мною, так чтобы портные смогли здесь в Польше сшить все русское по вашей мерке. Также Дмитрий на- стаивает, дабы наияснейшая пани постилась в среду, а не так, как принято у нас в Польше, в пятницу.

— Мы еще не на земле московской, а его величество уже требует от нас, — панна Марина вопросительно посмотрела на кардинала. — Законно ли соблюдать такие обычаи, пребывая в лоне нашей апостольской церкви?

Кажется, и его экселенция немало озадачен был подобной привередливостью Дмитрия. Во время пребывания «царевича» в Польше он вел с ним беседы об объединении католической и православной церквей, но теперь требования к Марине означали, что чаша весов склоняется в сторону Москвы. Мациевский, однако, отнюдь не являлся фанатиком и дела светские подчинял делам духовным.

— Любезный кузен, имея такую строптивую дочь, ты должно быть плохо спишь? — шутливо обратился он к воеводе, желая и его привлечь к своим увещеваниям.

— Только и надеюсь, что брак с москалем ее усмирит, — воевода махнул рукой. — Ее почтенная матушка не без моей помощи усвоила правила супружеской добродетели.

Высокомерная усмешка на мгновение промелькнула на его лице, однако уже спустя мгновение он вновь раздраженно обратился ко всем присутствующим:

— Я слишком многим пожертвовал ради Дмитрия, чтобы теперь его потерять! И хотел бы он больше склониться к нашим обычаям, да бояре ему не дадут! А станет брыкаться, составят заговор и отомстят! Один недавний заговор князя Шуйского едва не стоил ему престола. Не время теперь спорить о бабских модах!

Кардинал Мациевский согласно кивнул и, подойдя к Марине, ласково притянул ее голову к своей груди. В семействе Мнишек он занимал для детей место второго отца и в редкие встречи с ним воеводянка видела проявления искренней теплоты, не свойственной ее родителю.

— Дитя мое, — голос его звучал мелодично и вкрадчиво, — вспомни теперь о тезке твоей матушки, о нашей святой королеве Ядвиге! Да-да, святой! — повторил он, поймав недоумевающий взгляд племянницы. — Хоть она пока не признана таковой в Риме, однако не единожды я и многие другие были свидетелями чудес, происходивших на месте ее погребения на Вавеле! Была она моложе тебя, когда по совету наших панов отвергла прежнего своего жениха, эрцгерцога Вильгельма, и вышла за варвара, литовского князя Ягелло. И тот был почти втрое старше ее, да еще и язычник! Ядвиге Господь дал всяческие добродетели и наградил разумом не по годам! Жертва ее не прошла напрасно, и Корона Польская прочно соединилась с Княжеством Литовским, так что уступаем мы в Европе только москалям. А жертва твоя для нашего отечества станет не менее славной, и кто знает, не удостоится ли имя Марины Мнишек святого нимба! Так что значит такая малая жертва, как носить московское платье, в сравнении с тем, на что пошла королева Ядвига? К тому же Дмитрий молод и немало знает наши обычаи. Да и кто сказал, что счастье — удел государей?

Счастьем для тебя станет величие твоей судьбы!

Слова такого опытного проповедника, каковым был Мациевский, произвели впечатление без исключения на всех присутствующих. Пан воевода, однако, не без некоторой ревности, которую вдруг испытал, видя расположение дочери к дяде-кардиналу, сердито заключил:

— Рождение многих детей — вот что укрепит тебя на московском троне. Да и выходишь ты замуж не за мужчину, а за его государство. И, если даже не захочешь стать сколько-нибудь русской, тебе придется ею быть, ибо всегда и везде нужно будет принимать их сторону.

Панна Марина молчала, представляя себе бесформенное, похожее на колокол московское одеяние, и мысленно приходила в ужас от перспективы носить его каждый день.

Секретаря Дмитрия, Бучинского, сильно обеспокоили те внушения, которые отец и дядя делали его будущей государыне. Некоторое время пожив в Москве, он видел неохоту большей части окружавших Дмитрия русских людей к польскому платью и сам поэтому счел для себя лучшим как можно менее от них отличаться, несмотря на то что сам царь часто щеголял в костюме польского гусара. Теперь он счел нужным вмешаться в разговор и рассказать о том, что ему удалось узнать за последние несколько недель.

— Ваша вельможность, — обратился он к Мнишку, — позвольте в присутствии наияснейшей царицы уведомить вас о неких слухах, кои имеют отношение к государю и государыне…

Яркое зимнее солнце осветило обрюзгшее лицо воеводы, он беспокойно повернулся в кресле и молча кивнул.

— Итог моих расследований таков, что я опасаюсь поверять его бумаге. — Видно было, что он тщательно подбирал слова, чтобы чрезмерно не разволновать своих вельможных слушателей. — Вокруг Дмитрия полно изменников, готовых предать его и предающих уже сейчас. Как вы изволите знать, государь прислал на наш сейм свое посольство, и возглавляет его некий дворянин Иван Безобразов. Тайно ведет он переговоры с панами сенаторами, распространяет слухи, будто Дмитрий — самозванец и им наскучил его обман, а на престол московский бояре приглашают его королевское величество Сигизмунда или, на худой конец, просят в цари его сына Владислава. Когда стал я допытываться у некоторых панов, кто служит при дворе, чей же это поверенный, те ответили, что того самого изменника князя Шуйского, которого Дмитрий на свою голову помиловал в день казни, и подельника его, князя Голицына. А когда узнал я, что этот Безобразов приходится сродником пану Власьеву, у которого второе родовое имя Безобразов, то стал всерьез опасаться за нашу сегодняшнюю безопасность.

Будто огонь обжег панну Марину: кровь прилила к ее голове и, не выдержав этого жара, она закрыла лицо руками. Но отнюдь не чувство страха было тому причиной. Гнев, досада и желание отмщения, все то, что недавно испытала она при неприятном свидании с князем Збаражским, охватило все ее юное существо. Она живо представила себе презрение и насмешки на лицах короля Сигизмунда и панов сенаторов, бывших на ее венчании в Кракове. Был перед глазами и этот уродливый москаль Власьев, что за спиной воеводы называл их семейство нищими попрошайками. Но над всеми этими ужасными образами стояла участь ее самой. Кто станет сочетаться браком с соломенной вдовой свергнутого самозванца? Кто посмотрит в сторону опозоренной польской панны? Батюшка безо всяких церемоний убирал неприятные ему предметы с глаз долой, и она не сомневалась в том, что альтернативой для нее станет глухой монастырь до конца дней. Солнечные лучи упали на ее лицо, и, опустив руки, она пробовала смотреть на солнце, думая о том, как, встав на Востоке и осветив столицу царей, оно пришло теперь сюда и сожжет ее немилосердно.

— Я, как Икар, слишком близко подлетела к солнцу. Теперь мои крылья растают, и я упаду на землю…

Слова эти, сказанные вслух полушепотом, однако же были услышаны присутствующими, вызвав тревогу на их лицах.

— Сердце мое, твое будущее — моя забота, — прервал молчание Мнишек, обращаясь к дочери и с трудом подавляя в себе закипающий гнев. — Твой старик-отец еще на что-то способен. Я пожертвовал московскому престолу самое дорогое — свое дитя — и позабочусь о нашей чести!

— А ты, ваша милость, — сурово взглянув на Бучинского, продолжал он, — запомни сейчас мои слова: как говорят во Львове, «я не заяц и барабана не боюсь!». Ты как добрый слуга не стал лить мед в мои уши, и я не капли не жалею, что при нял участие в твоей судьбе. Но зря надеются враги мои, о которых ты говорил, что я отступлюсь теперь, когда на двуглавом орле московском появятся страусиные перья нашего рода! Не в моих правилах упустить свое и лить слезы над разлитым молоком!

В политике пристало думать головой, а не сердцем!

Воевода не случайно заговорил о родовом гербе. Семь страусиных перьев — символ моравского рода Мнишек — стал предметом издевок его недругов: за спиной амбиции пана Юрия сравнивали со страусом, который на семи перьях возжелал взлететь в гнездо к московскому орлу. В душе, несмотря на внешнюю важность и невозмутимость, воевода сандомирский вполне осознавал всю зыбкость положения Дмитрия, а следовательно, и своего собственного. Но вкушенный уже искусительный плод положения тестя московского царя не давал ему смелости посмотреть в глаза правде. В Кракове накануне Рождества он принимал в доме своем флорентийского посла, синьора Родриго ди Мендозу, который в самых высокопарных выражениях просил «его светлость сандомирского палатина[9]», как он обращался к воеводе, предоставить льготы для флорентийской торговли в Москве. Вся эта иллюзия власти столь соответствовала тем фантастическим мечтаниям, тешившим самолюбие старого Мнишка, что вполне свойственное большинству людей чувство самосохранения отошло на второй план, вовсе, однако, полностью не покинув его.

— Москаль думает одно, говорит другое, а делает третье! — воскликнул Мациевский. — Так стоит ли теперь из-за того, что мы и так о них знаем, отказываться от возможности, которую

сам Господь и его Святое Провидение дало нам в руки! Отступить сродни тому, как уступить ход в шахматах, а ты, дорогой кузен, никогда бы не совершил такого! — обратился он к Мнишку. — Неважно, кто наш Дмитрий, если он коронован и признан царем, то становится таковым до смерти.

— Вот именно, до смерти, — зло проворчал Мнишек. — Мы во что бы то ни стало не должны ее допустить. Видно, не все паны московские приняли Дмитрия, есть и те, кто считает его пришельцем и чужаком. И вот сейчас они решили избавиться от него, а заодно и от нас! Забыли, что собака бросается на то го, кто ее боится, но не смеет напасть на волка, который и сам перегрызет ей горло. Как только прибудем в Москву, пусть Дмитрий посылает войско к польским границам, а пан воевода краковский поднимет тем временем шляхту против Сигизмунда. Провозгласим царя московского королем польским и непобедимым восточным императором! Это заставит его врагов среди бояр замолчать! Он законный государь, а кто назовет его самозванцем — повинен в измене!

С яростью он ударил тростью о каменный пол, да так, что, казалось, из-под наконечника полетели искры.

— Воистину промысел Божий в том, чтобы дать славянам власть над миром! — воскликнул Мациевский. — В твоем потомстве, дитя мое, — торжественно обратился он к воеводянке, — воплотятся три славянских начала: Леха, Чеха и Руса, а вскоре и для Бога эти народы станут едины! Ведь не раз так случается в жизни, что родные братья дружат не между собой, а с другими людьми, и часто с теми, кто втайне желает им зла, а между собой никак не придут к согласию! Но с Божьей помощью этому будет положен конец!

Судьба Марины была в очередной раз решена: жертва неумолимой политики, ни она, да и никто из присутствующих в этой комнате, не осознавали до конца, что за этим последует. Хрупкое ее существо несло двум великим славянским народам не процветание и мир, а вражду, разбитые сердца, многочисленные смерти, сопровождающиеся с обеих сторон возгласами фанатиков.

[1] Жолнеры — солдаты (польск.).

[2] Фрауциммер — фрейлина, наперсница.

[3] Художника (польск.).

[4] Необходимость ломает закон (лат.).

[5] Кароцца — вид экипажа, пришедший в Польшу из Италии. Еще в конце XIX века в замке Вишневец на Волыни хранилась принадлежавшая Марине Мнишек кароцца с буквами «М.М.» на дверце.

[6] Кунтуш — старинный польский кафтан.

[7] Экселенция — принятое в то время обращение к лицам высокого положения.

[8] Крез — древнегреческий царь, одним из первых начавший чеканить золотые и серебряные монеты. Имя его стало символом баснословного богатства.

[9] Палатин — воевода (из латыни).

Часть 2. Девять дней царицы Марины

1

В подмосковном селе Вяземы, в живописном месте отдыха московских государей, 6 мая 1606 года остановился на несколько дней свадебный кортеж, везший нашему самозванцу из Польши долгожданную супругу. Без малого два месяца Марина Мнишек двигалась со своими спутниками из родного Ляшецкого замка в далекую Москву, испытав по весенней распутице немало неудобств и тревог. Дороги были ужасны, ночевать порой приходилось в курных крестьянских избах, а то и по-походному, в разбитых на скорую руку турецких шатрах, которые путники по своему обычаю везли с собой. Четыре тысячи человек: магнатов, их клиентов-шляхтичей, пажей-пахоликов[1], купцов, музыкантов, ремесленников и духовенства — все это составляло ту частицу польского общества, которая собиралась слиться с Москвой и найти в ней свое счастье. Все без исключения надеялись, что удача здесь будет сопутствовать им куда более, чем на родине, а Россия, как текущая молоком и медом таинственная страна Эльдорадо, примет их и позволит вкусить власть и богатство. Среди спутников сандомирской воеводянки явилось немало таких, кто вложил последние средства в это путешествие в надежде на скорое обогащение. Таковыми были польские, немецкие и армянские купцы и аптекари, везшие в Москву диковинные товары; шляхтичи, занявшие деньги на хорошие доспехи и оружие, чтобы кичиться перед москалями мнимым превосходством; представители нескольких католических монашеских орденов, в вещах которых нашлось бы немало святых атрибутов для раздачи «схизматикам». Родственники Марины и сам воевода Мнишек не были в этом смысле исключениями: кричащая роскошь в одежде, золотые шпоры с драгоценными камнями, конские попоны, расшитые алмазами и золотые сбруи на лошадях, — вот далеко не полный перечень того блеска, который должен был по крайней мере не уступить блеску московского двора. В сущности, внешняя нарядность служила непременным атрибутом величия, а, по выражению современников, польские аристократы «надевали на себя целые деревни», ибо ради одной этой цели приносили в жертву громадные состояния.

— Как говорят неверные турки: «Аллах создал богатство для того, чтобы его видели!» — самодовольно восклицал сандомирский воевода, глядя на вереницу сверкающих экипажей и всадников.

Сам считая роскошь неизменным атрибутом дворянской чести, а тем более чести фамилии, уже входящей в историю в качестве родственной московскому царю, он потратил огромные средства даже на гардеробы прислуги, разодетой теперь в шитые золотом и серебром кунтуши с родовым гербом Мнишек. Казалось, это был самый роскошный и многочисленный выезд невесты, который до этого знала Польша, однако, углубляясь в суть вещей, можно было бы обнаружить, что значительная часть этого общества жила в долг, а те прекрасные вещи, которыми они до сих пор пользовались, им не принадлежали.

В Вяземах Марина вновь осталась наедине со своей свитой, ибо родственники во главе с сандомирским воеводой, уехали вперед в Москву вести с царем переговоры о тонкостях предстоящего торжества. Через два дня ее посетил уже знакомый нам секретарь Дмитрия Ян Бучинский, привезший в подарок расшитый драгоценными камнями шпалеры, а также новые сведения, касавшиеся московской церемонии бракосочетания.

— И вновь я одна, любезный пан секретарь, — с грустными нотками в голосе произнесла она, протягивая Бучинскому руку для поцелуя. Отослав своих женщин, она стояла на берегу пруда, засаженного цветущими в эту пору яблонями. — Моя меланхолия нуждается в лечении. Читала я в Святом Писании, что древнего царя Саула лечили от нее музыкой, не пригласить ли нам сюда в сад моих музыкантов?

— Наияснейшая пани, не стану спорить, что музыка имеет лечебное свойство, — смущаясь ответил Бучинский. — Однако нужно взять во внимание, что москали могут принять это за оскорбление, тем паче, что в двух шагах от нас их святыня.

Воеводянка бросила раздраженный взгляд на белокаменный храм с пятью куполами, возвышавшийся в центре усадьбы и изящно опоясанный вокруг высокой галереей с аркадами.

— Разве сейчас время богослужения? — недовольно спросила она. — И отчего мы должны потакать этим мрачным порядкам? Мои панны фрауциммер уже просятся назад в Поль- шу и каждый день льют слезы по этой причине! Я раздала им сегодня те драгоценности, что прислал мне Дмитрий, но даже они их не обрадовали! Здесь столько золота, что его блеск наводит на меня тоску!

— Государыня, вы вольны поступать как вам заблагорассудится, — Бучинский, будто оправдываясь, опустил глаза. — Я лишь уполномочен его величеством и вашим батюшкой передать сведения о тех церемониях, что ждут вас в Москве.

— Ну, хорошо, пан Ян, я выслушаю сейчас то, с чем вы посланы, а после сделаю так, как угодно мне и моей свите, — она медленно пошла вдоль пруда, увлекая за собой Бучинского. — Что вы говорили о коронации, и должна ли я второй раз венчаться с Дмитрием?

Вся церемония, которая тщательно обсуждалась воеводой Мнишком и ксендзом-кардиналом Мациевским, сообщена была теперь царю и патриарху Игнатию. Игнатий, грек по происхождению, своим высоким назначением был обязан самозванцу и рекомендован последнему кардиналом Мациевским, лично его знавшим еще со времен визита в Речь Посполитую в свите константинопольского патриарха Иеремии. Сам Игнатий некоторое время жил в Риме и хорошо знал вопросы, касающиеся планов примирения католичества и православия. Знания эти как нельзя более нужны были теперь, когда московский царь под влиянием своих польских друзей вознамерился стать государем двух «разноверных» монархий.

— Наияснейшая пани, — Бучинский для верности достал из кармана бумагу и принялся перечислять те тонкости, которыми его снабдили относительно венчания, — как, вероятно, вам известно, москали не признают наше католическое крещение, в то время как римская церковь требует для перехода из греческой веры лишь принятие святого причастия и миропомазание.

— Ксендз-кардинал говорил мне, что в Москве требуют от иноверцев креститься погружением в купель, — панна Марина брезгливо поежилась. — Я видала однажды в одной деревне близ батюшкиного замка, как русины крестят детей. Воистину ужасно, когда, будто котят, опускают их в воду, а плач слышно на всю округу! И что заставляет этих несчастных иметь обычаи, от которых сами они страдают?

— Хвала Господу, патриарх согласился сделать так, как просили его государь и ясновельможный пан воевода. Наияснейшую пани коронуют прежде венчания, помажут миррой, а позже вы вместе с супругом примете из рук первосвятителя святое причастие. Сие будет означать, что ваше величество признали православную веру. Это необходимо для того, чтобы, с одной стороны, успокоить русских и убедить в уважении их обычаев. С другой же, и наши должны видеть, когда Дмитрий станет польским государем, а вы государыней, что католическая вера не будет ущемлена. И христианская церковь вновь станет единой.

— В государевой усадьбе сад удивительно прост, — произнесла она, будто не услышав сказанного паном Яном. — Во Львове сад мещанина и тот будет богаче и пышнее здешнего. Скажите мне, пан секретарь, неужто погода в Москве столь сурова, что не позволяет прилично обзавестись цветами?

— Государыня, — Бучинский почувствовал, что его чересчур официозный тон наскучил молодой женщине, — климат Московии суров и неприветлив, зато в обилии родятся пшеница и мед. А что касается здешних обычаев, то я сравнил бы москалей с косматыми медведями. Читал я у нашего поэта Клоновича такую остроту: если по-латыни прочитать наоборот слово Russia, то получится Ursia — страна медведей. Это верно и в том, что земли московские близки к северу и изобилуют медведями.

Панна Марина усмехнулась и, не желая более возвращаться к теме венчания, предалась детским воспоминаниям:

— Помню, когда было мне лет пять от роду, матушка стала брать меня в сад сажать цветы. Первое, что довелось мне в жиз ни посадить, была дивная столистная роза. Братья бернардинцы называли ее центифолией. Аромат ее таков, что чувствуешь на всю округу, и радует она одновременно почти все чувства: красива и приятна на вкус. Повар наш пан Валек варил из нее прекрасный конфитюр. В свите нашей едет сейчас пан Колачкевич, аптекарь из Львова, у него найдется все: прикажу ему дать семена, пусть москали разобьют здесь розарий…

Сочтя миссию свою исполненной, Бучинский спешно ускакал в Москву. Равнодушие Марины к обрядам веры было, однако, лишь видимостью: в душе она глубоко переживала то, что теперь приходится отставлять привычные действия и подчиняться непонятным и незнакомым традициям. Она вдруг поняла, что впервые в жизни не знает, чем начнется и чем закончится ее день. С пересечения границы надевала она русское платье по принуждению батюшки, сейчас, однако, оставшись на несколько дней одна, переоделась во все польское. Не вняв предупреждениям пана секретаря, после его отъезда она тотчас велела музыкантам выйти в сад на берег пруда и играть польский танец, называемый в то время на латыни Chorea Polonica. Свита ее тотчас оживилась, в саду начались танцы, а шляхтичи принялись усердно производить впечатление на фрейлин. Тон всем задал юный Ян Осмольский, оставив свою подпись на стене усадебного храма, а вскоре к нему присоединилось два десятка спутников. Особым рвением среди них отличался львовский шляхтич Станислав Корытко, долго царапавший снятым с руки алмазным перстнем свое имя, герб и чин. С горечью и презрением смотрели на все происходившее сопровождавшие от границы польских гостей московские дворяне, поселившиеся особняком и разбившие палатки на другом берегу пруда.

— Проклятая литва, принесли сюда ересь да разврат! — вот те слова, которые можно было услышать из уст этих людей, в чьих глазах, однако, порой можно было видеть и любопытство.

Свита царицы тем временем разошлась не на шутку, и мужчины перешли к состязаниям: старинная польская игра, заключавшаяся в перетягивании каната, вызывала бурные аплодисменты женщин, а победители удостоились раздачи дорогих безделушек из рук царицы.

На следующий день, проведя все утро в размышлениях насчет того, как бы его приукрасить, панна Марина удостоена была неожиданного визита.

— Государыня моя, как вижу, заскучала, — услышала она несколько неправильную польскую речь, когда в комнату ее, довольно грубо отстранив Казановскую, вошел тот, кого она сразу узнала. Сам царственный жених решил навестить ее инкогнито и, наслаждаясь видом растерянности Марины, небрежно поцеловал ее руку.

Воеводянка, несколько уже привыкшая ко всем московским сюрпризам, довольно быстро внутренне собралась и низко склонилась перед царем.

— Ничего не могло меня более утешить, как встреча с вашим величеством! — смиренно произнесла она, пытаясь прочитать в глазах самозванца его настроение.

Без малого двухлетняя разлука явила значительные перемены в поведении Дмитрия. Те зачатки, что виделись в его характере в Польше, расцвели теперь пышным цветом, приправленные неуравновешенностью, нервозностью и порывами вспыльчивости. Воеводянке порой казалось, что взгляд его безумен, ибо в нем сверкали злость и ярость.

— Врешь мне бесстыдно, как и все бабы! Сколько писем тебе написал в Польшу, а ни на одно ты мне не ответила! — Дмитрий снял шапку и с размаху бросил ее на кровать, стоявшую в углу комнаты. — Иль возомнила, что я лучше тебя не найду? — Презрительная ухмылка исказила его лицо. — Немецкий цесарь сам мне предлагал одну из тамошних княжон, но я свое слово держу, как и пристало истинному государю!

Марина, преодолевая ошеломление от подобного вихря пылкой речи самозванца, собиралась с мыслями. Злобность будущего супруга напоминала ей вспыльчивого родителя, однако чувство неприязни, испытываемое к Дмитрию, заставило ее совсем иначе ответить на его обвинения, нежели требовали внушаемые ей с детства идеалы о жене-католичке. «Только не быть, как матушка! — проносилось в этот миг в ее голове. — Чем этот безродный мужик выше нас? Если бы не батюшкина помощь, где бы он был сейчас?»

— Ваше величество, как говорит наш поэт Кохановский, «ничто так не заставит женщину изменить, как то, что она знает об измене мужа», — панна Марина приняла невозмутимый и непроницаемый вид. — До нас доходили слухи о той несчастной, чье имя не стану и называть… И о молодом вашем князе Хворостинине, что любит девичью одежду и часто приходит к вам в покои… Коль скоро дошли эти слухи до Польши, по шли они и дальше к императору Рудольфу… Но не изменой, а лишь молчанием ответила я, как подобает благочестивой христианке! Оттого и отъезд наш не был так скор, как вы желали.

Во время этой речи мускулы на лице самозванца нервно подергивались, он совсем не ожидал такой осведомленности невесты. Вскоре он, однако, взял себя в руки и сам перешел к оправданиям:

— Забыла ты, что заплатил я долги твоего семейства и тебя возвысил так, как никто из ваших шляхтянок еще не подымался. А все, о чем говоришь, — дело прошлое. Ты судьба моя!

С этими словами он встал перед ней на колени и прижался головой к груди.

— Московская колдунья нагадала мне, что править я буду тридцать четыре года. Только подумай, сколько за это время дел совершим! Стану более великим, чем Александр Македонский, который жил всего столько, сколько я буду царствовать! Я собрал уже сто тысяч войска, скоро двинется оно к польской границе, а как Сигизмунд в страхе убежит, стану королем польским. Наберу еще войска из ваших рыцарей и сокрушу турецкую силу! Как Александр сокрушил царство Персидское! Семейство твое — мой талисман! Как Бог привел меня в ваш дом, так оттуда ровной дорогой достиг я отцовского престола! Но не думай, что сейчас вокруг меня тихо и мирно! Враги мои не спят, все норовят извести. Недавно открылась измена среди попов: отравить меня пытались, добавив яду в чашу с причастием. А ты, — он принялся гладить стан Марины, — избавишь меня от страхов. Окружу себя верными людьми из твоих сродников и приятелей и не дам нашим творить крамолу! Вот и стражу себе набрал из иноземцев: немцев и французов. Даю им казны без счета, а чем больше давать, тем скорее они прибегут, когда позовешь на помощь.

Эта в большой степени откровенная речь несколько тронула Марину, но отнюдь не из свойственной женщинам жалости к тем трудностям, которые поверяют им мужчины. Она живо представила тот вихрь событий, который должен был закружить ее вместе с самозванцем и уразумела наконец ту зависимость от него, которая наступала с ее восшествием на московский трон.

— Не сомневайтесь, государь, — вслух произнесла она, поглаживая рыжеватые, коротко остриженные волосы самозванца, — наше семейство не зря оставило уют и размеренность жизни в Польше и устремилось сюда, где все нам пока неизвестное и чужое. Мы приехали помогать вам. Видит Бог, вся прошлая моя жизнь была для того, чтобы подготовиться с вами царствовать!

Обнявшись так, простояли они довольно долго.

— Одна теперь в Кремле женщина, которую не отослал я от себя, — мать моя, инокиня Марфа, — тихо сказал Дмитрий. — Живет она в Вознесенском монастыре, что стоит посреди Кремля. Как въедешь в Москву, прежде поселишься у нее, таков наш обычай.

— Господь свидетель, как тяжело рассталась я с матушкой, которая сильно хворает, и как одиноко мне без нее здесь, — панна Марина глубоко вздохнула. — Я буду рада материнскому теплу и наставлениям государыни-царицы.

Самозванец, как ему казалось, добился своего: виделась ему в Марине верная спутница, готовая исполнить его желания. Однако душа воеводянки была по-прежнему холодна и все сказанное для нее было рядовой светской аудиенцией.

— Теперь вижу я тебя в польском платье, — самозванец вожделенно разгладил складки ее юбки. — Но, как приедешь в Москву, на свадьбу наденешь московское, и, как пойдешь к матери моей, также изволь одеваться по-нашему. А потом уже, как захочешь, привыкнет народ — делай, как душа пожелает. Пришлю я тебе сегодня вновь шкатулку с дорогими камнями, поступай с ними, как хочешь.

С этими словами он крепко взял ее голову в свои ладони и поцеловал в губы. После того, как царь стремительно покинул комнату, а топот лошадиных копыт дал знать о его отъезде, панна Марина позвала Казановскую и приказала готовить русское платье.

— Ну каков лайдак[2], — с раздражением сказала она своей наперснице. — Смеет еще говорить, что удалил от себя всех московских девиц!

— Что поделать, ясновельможная панна, рыцари ведь не родятся, как грибы в лесу! А тем паче государи! Нужно терпеть! — гофмейстерина вздохнула, разворачивая московский убрус, расшитый жемчугом.

— Так, может, и тебя, панна Барбара, выдать за москаля? — с язвительной усмешкой ответила Марина, досадуя в эту минуту на весь белый свет. — Если, как говорили мне батюшка

и ксендз-кардинал, рожу я на свет сына, то не стану больше и слушать Дмитрашку. Кто знает, сколько ему отпущено, а я не хуже него могла бы справляться с государевыми обязанностями, а семья моя пришла бы мне на помощь… Не видала ли ты здесь атамана Заруцкого, что был прежде у нас в замке, а потом пошел на Москву? Я слышала казаки добрые воины и ничем не уступают москалям.

Природная холодность и некоторое легкомыслие панны Марины были причиной того, что сейчас только вспомнила она о прежнем любимце, казаке Ясе, который уже служил в Москве Дмитрию. Веселую его улыбку из-под темных усов увидела она спустя несколько дней из окна кареты, ввозившей ее в русскую столицу, в то время, как Заруцкий возглавлял один из отрядов всадников, посланных ей навстречу. Однако бурные события близко свели их вновь лишь спустя два года.

2

Над рекой Москвой на въезде в русскую столицу разбито было по приказу царя две дюжины прекрасных шатров, один из которых, огромный, имевший форму замка с тремя башнями, стал приемной и пиршественной залой, где и состоялся банкет, данный в честь родственников будущей царицы. Везде, стремясь продемонстрировать роскошь и превосходство, самозванный государь хвастался перед поляками богатством, силой и удалью, вследствие свойств страстной своей натуры желая показать, что он во всем превзошел тех, перед кем так недавно униженно пресмыкался в качестве просителя. Надо сказать, что ему это вполне удалось. Польские гости, немало искушенные в вопросах удобств, находили это сооружение «чудной работой», тем более, что при рассмотрении стен было, чем залюбоваться: на них красовались тонко вышитые сцены из Ветхого и Нового Заветов, снабженные надписями на латинском, русском и арабском языках. Прежде этого знаменательного приема состоялся выезд царя и его гостей на охоту в подмосковное село Мамоново, куда привезли огромного медведя из сибирских земель. На глазах у свиты своей и множества прибывшего поглазеть на это зрелище народа, Дмитрий, соскочив с коня, почти молниеносно разделался со зверем: пронзил его рогатиной в самое сердце и отрубил голову. Восхищением, у кого-то искренним, у большинства же притворным, была пронизана атмосфера последующего обеда, состоявшего в описанном выше шатре.

Царь, сидевший за отдельным высоким столом, приказал посадить московских вельмож и польских гостей за один стол, друг напротив друга, а сам предался своему любимому занятию: хвастаться подвигами и веселиться.

— Слыхал я рассказы о цесаре немецком Рудольфе, — Лжедмитрий скорчил кислую гримасу. — Говорят, он больше похож на дикого зверя, чем на государя. Как нетопырь, прячется от своих подданных, которые не видят его месяцами и гадают, жив он или уже умер. Разве может безумец быть опорой христиан против неверных? Надо искать ему замену, если хотим сокрушить турка и крымца!

Рядом с царем жестикулировал человек с раскрашенным лицом и накладным горбом, по европейской моде наряженный в колпак с бубенцами, кожаные туфли с загнутыми кверху носками и в диковинный зелено-лиловый костюм, сквозь прорези в котором, как через рубище, выглядывала смуглая кожа. Это был итальянец, шут из Болоньи по имени Антонио Риати. Брат Марины, Станислав, присутствующий тут же на пиру, несколько лет тому назад учился в Болонском университете и привез из Италии частицу ее веселости. За время пребыва- ния в Польше синьор Антонио научился довольно недурно говорить по-польски и стал украшением увеселительных приемов семейства Мнишек наряду с прежним их шутом, силезским немцем Балцером Зидеком. Оба лицедея приехали и в Москву, однако живость и пластичность итальянца пользовались бóльшим успехом и столь понравились царю, что Риати уже удостоился награды — солидного золотого кубка, украшенного рубинами и бирюзой. Сейчас, ловко орудуя своим шутовским жезлом и венецианской маской с крючковатым носом, он изображал дрожавшего от страха немецкого императора, тряся при этом руками и головой. Действия шута вызывали всеобщий смех и чинно сидевшие бояре, впрочем, привыкшие к кривлянью и танцам скоморохов, не преминули воскликнуть: «Хорош потешник!»

Вот уже несколько дней, как польские гости прибыли в столицу: сандомирского воеводу сопровождал зять Константин Вишневецкий, сын Станислав и пан Сигизмунд Тарло, перемышльский хорунжий и кузен матери Марины, не считая нескольких мелких шляхтичей из свиты. Сейчас русские вельможи испытующе присматривались к ним, не в силах скрыть напряжение, которое прорывалось в их поведении за личиной покорности и угодничества. Со своей стороны и воевода Мнишек вел себя здесь совершенно не свойственным ему в обычное время образом. Не говоря уже о внешнем пресмыкательстве перед царем, он был чрезвычайно осторожен и в отношении русских бояр и вельмож, пытаясь произвести на них впечатление. Посвященный во многие тайны и чувствуя прекрасно всю зыбкость собственного положения, да в конце концов и пол ожения самозванца, он в меру своего разумения ситуации даже безо всякой тени заносчивости почти заискивал перед «московскими сенаторами», как на свой лад он их называл. Вот и сейч ас, после хвастливой речи самозванца, он, опираясь на плечо сына, встал со своего места и, получив разрешение от Дмитрия говорить, начал пространную речь, обращенную к русским.

— Господа московские сенаторы, мои любезные и дорогие сердцу братья! — он улыбнулся и картинно прижал ладони к груди. — Ничего более усердно не просил я у Господа Бога, как доехать сюда, в далекую и славную столицу московской державы, ибо мои лета и недуги не благоприятствуют преодолению долгой дороги. И вот теперь, когда Господь привел меня сюда, нет большего счастья, как лицезреть его императорское величество, государя Дмитрия Ивановича на законном отеческом престоле, в окружении вас, господа, его любящих верных подданных, защитивших законного наследника от супостата, похитившего престол. — При этих словах Мнишек повернулся к царю и подобострастно склонил перед ним голову. — Нет ничего отраднее для меня, как видеть венец тяжких трудов моих, кои сопровождались большими издержками и риском для здоровья и имущества. В мои года не нужно многого. Мне достаточно видеть и быть свидетелем процветания вашей державы — великой части христианского мира. Возрадуется этому и мое отечество — Речь Посполитая, ибо в лице вашего государя приобрела она соседа, украшенного выдающимися доб родетелями, монарха справедливого, набожного, милосердно- го, одаренного всеми достоинствами христианина. Дмитрий Иванович, словно истинный мудрый царь Давид, как в Библии станет верным другом Ионафану, моей отчизне. Кому, как не ему, а не цесарю немецкому, под силу объединить все христианские народы в Европе против тяжкого ярма турок, язычников и идолопоклонников. Вся Европа, весь христианский мир радуется восшествию императора северных стран на законный отеческий престол во славу Божью, ибо сказано у пророка Исайи: «Разные народы соединятся около тебя. Дал я его как свидетеля воли моей народам и учинил вождем, и народы, которые его не знали, притекут к нему».

Столь длинная и витиеватая речь, которая вполне соответствовала польской традиции соперничать в красноречии на заседаниях сената, скорее позабавила и рассмешила находившуюся на приеме московскую знать. Многие глядели на иноземных гостей как на «чудо чудесное» и в разуме своем почти не отличали кривляний итальянского шута и сопровождав- шуюся немалой долей артистизма «орацию»[3] сандомирского воеводы.

Тем временем пан Юрий, раскрасневшийся и пыхтевший от натуги, продолжил убеждать «московских сенаторов» в достоинствах царя и собственной фамилии:

— Его императорское величество изволил обратить внимание на мою дочь, девицу, воспитанную во всех христианских добродетелях, богобоязненную и благочестивую, которой с пеленок внушались стыдливость и скромность. Но пусть не думают, что обычай в Москве новый — брать жену из наших земель. Князь московский Василий женат был на дочери нашего князя Витольда, а государя Ивана Васильевича родила княжна из рода Глинских, что находится в родстве и с нашей фамилией. Вашу царицу и государыню берет государь не в чужой земле и не у чужого народа. Позволю себе надеяться, что на ту благожелательность, что увидите вы от дочери моей и все го нашего семейства, изволите ответить взаимностью. И да станет союз наш основой для процветания вместе с Польшей и нашей братской Москвы, и да склонятся перед этим союзом другие народы, и придут под скипетр государей — императоров московских во славу Господа Бога, его единой христианской церкви и народов наших!

Безусловно, речь эта заслуживала бы самой высокой похвалы с точки зрения дипломатического и ораторского искусств. Спутники воеводы с восхищением и умилением смотрели на него, а царь, вспомнив свои скитания в Польше, даже прослезился и жестом пригласил воеводу подойти. С выражением самой глубокой почтительности и благоговения, Мнишек приблизился и поцеловал руку самозванца и здесь не преминув сказать:

— С благодарностью целую руку, которую некогда жал с участием доброго хозяина к гостю, посланному мне Богом!

Видя столь теплое расположение царя к словам будущего тестя, бояре принялись на все лады хвалить воеводу. Наибольшим усердием отличался уже известный нам боярин, князь Василий Иванович Шуйский, с которым читателю пришло время познакомиться поближе. Судьба этого знатного московского вельможи, Рюриковича по крови, тесно была связана с правлением последних государей: Ивана Грозного, Федора Ивановича и Бориса Годунова. Несмотря на знатность положения, семейство Шуйских вынуждено было исполнять самые нелепые и унизительные приказы, чтобы выжить. Еще Грозный наложил на князя Василия запрет, согласно которому, подобно монаху, ему нельзя было жениться и оставлять потомство. При Федоре Ивановиче правивший от имени слабоумного царя Годунов принудил Шуйского ехать в Углич и под страхом смерти представить убийство несчастного Дмитрия так, будто и не было подосланных душегубов, а ребенок «сам себя зарезал» в припадке «падучей болезни». Князь Василий без - ропотно повиновался, однако, как выяснилось, затаив злобу, вынашивал планы мести. Он отнюдь не был трусом, однако весь уклад московской политической жизни требовал от людей подобного положения затаиться и ждать своего часа. Когда среди боярских распрей победила на время партия митрополита ростовского Филарета Романова, а ставленник ее в лице самозванца достиг престола, Шуйский поначалу притворно его приветствовал, но уже спустя месяц стал интриговать и распространять о новом царе слухи, называя того «беглым расстригой». Приговоренный к смертной казни и склонивший уже голову на плаху, он был помилован Лжедмитрием, надеявшимся этим жестом подчинить себе опасное семейство, хотя служившие царю поляки протестовали против изъявления такой милости. Затаившись отныне, князь Василий, как мы уже знаем, продолжал свои интриги, внешне выказывая самые низкопоклоннические качества, дабы усыпить бдительность царя. В целом характеризуя этого будущего «принципала[4] изменников», как на латыни изволил называть его сандомир- ский воевода, можно сказать, что это был человек недалекий и ограниченный, склонный к пьянству, однако не лишенный природной хитрости и находчивости. Умственная его серость вполне дополнялась неприглядной и неказистой внешностью: маленького роста, толстый и подслеповатый, он напоминал барсука, выползшего из норы. В ту пору, находясь в уже довольно преклонном возрасте, князь жил мыслью об отмщении прежних обид, будучи как старший брат подталкиваем к этому младшими братьями Дмитрием и Иваном. Пресмыкаясь перед царем и поляками, ночами он собирал своих сторонников и замышлял убийство самозванца.

— Господин воевода сандомирский горазд говорить! — Шуйский встал и с поклоном помог Мнишку усесться на прежнее место. — Ждем не дождемся, когда пресветлая наша государыня Марина Юрьевна вступит в первопрестольную Москву государю и нам на радость!

— Вы, любезный князь, — с выражением показной благодарности ответствовал воевода, — и вся досточтимая фамилия князей Шуйских будете нашими самыми желанными гостями!

Обед в шатре, который можно было бы назвать первым более или менее близким знакомством московских и польских вельмож, продолжался еще некоторое время, однако желание царя уединиться со своими гостями вскоре его прервало. Самозванец пригласил воеводу с «панами-приятелями» в свой новый дворец, на скорую руку построенный по-московски из неотесанных бревен с прорубленными в них маленькими окнами высотою в локоть. В этом дворце имелось всего шесть покоев, предназначавшихся лично для царской четы, они были оббиты дорогим голландским сукном, испанской тисненой кожей и турецкой парчой, а петли и ручки дверей сверкали толстым слоем позолоты. Сводчатый потолок довольно неровно и небрежно украшался мозаикой, а самым искусным предметом являлась устроенная в виде грота печь, забранная позолоченной же решеткой. Однако на этом вся роскошь заканчивалась, если не считать небольшого трона турецкой работы, стоявшего в первой приемной комнате.

— Если бы я знал, что во дворце царском недостает приличной мебели, то давно отправил бы своих людей в Гданьск, чтобы закупили там все нужное и отправили в Москву! — сандомирский воевода, стоя посреди тронной комнаты, пренебрежительно пошевелил тростью малиновый бархат, которым оббиты были стоявшие по бокам узкие лавки. — Видно, Дмитрий не хотел казать перед нами здешних недостатков, оттого и не просил ничего везти.

Пан Юрий осмотрел трон и указал спутникам на огромные куски бирюзы, которыми он был инкрустирован:

— Трон неплох, — продолжал рассуждать он, — да камни настолько велики, что не могут быть настоящими. Негоже московскому императору заменять клейноты[5] подделкой, как это любят делать в немецких землях.

— Батюшка, сказывал мне пан Бучинский, что драгоценности везут в Москву из Персии, Индии и Турции. Неужто стали бы тамошние купцы дразнить москалей и продавать им подделку? — отозвался сын воеводы Станислав, саноцкий староста, толстый молодой человек лет двадцати с довольно глупым и беспечным выражением лица.

— Замолчи, пан староста, еще молоко на губах не обсохло! — резко оборвал его отец, видно, давно уже разочаровавшийся в собственном отпрыске. — Не удивлюсь, если казну московскую расхищают изменники, что окружают Дмитрия! А если так, то настала пора показать им, как следует почитать царское достоинство!

В эту минуту из боковой комнаты показался самозванец, уже снявший с себя роскошные царские одежды, одетый по-домашнему в легкий кафтан из серого сукна. Не став садиться на трон, он подошел к окну и показав рукой на обширный вид на излучину Москва-реки, текущей у стен Кремля, с улыбкой произнес:

— Какова моя столица, любезные мои сродники? Поболее будет Кракова? Кремль не чета Вавелю, а Москва-река намного больше Вислы?

С довольным видом принялся он рассуждать о том, сколько иностранцев съедется в русскую столицу и будет увеличивать мощь его державы, как в стенах Кремля откроется первый университет и как пригласит он туда профессоров из Франции, чтобы они учили манерам его грубых подданных.

— Привез ли ты малажа, пан отец, о чем писал я тебе еще на Рождество?

Сев рядом с польскими гостями на лавку, он пытался показать, что на равных беседует со старыми знакомцами.

— Ваша просьба была для меня первейшей заботой, ваше величество, — церемонно отвечал Мнишек. — С нами прибыл малаж из Львова, пан Симон Богушевич, и я позволю себе просить вас принять завтра портрет ваш и дочери моей, что он рисовал еще в Кракове. Я приказал ему запечатлеть и нашу сегодняшнюю охоту, и въезд супруги вашей в Москву.

Поговорив немного еще о редких лошадях, которые наполняли царские конюшни, воевода кивнул Константину Вишневецкому, начавшего с царем разговор, тема которого была весьма щекотлива.

— Государь, неспокойно в Москве, — князь Константин заерзал на лавке. — Со мною пришла рота гусар, закончились у них припасы, а купить ни свинца, ни пороха нельзя — везде нас клянут и обманывают. Уж не собрались ли недруги твои сговориться и ночью ударить на нас?

Самозванец гневно взглянул на него и какое-то время молчал. Вследствие болезненного самолюбия, подпитанного осознанием своего настоящего происхождения, он стыдился показать польским гостям истинное положение в Москве и довольно жестко ответил Вишневецкому:

— Если еще услышу я от тебя, князь Константин, или от кого-то из вас, господа, об этом вздоре, то, ей-богу, не сдержу гнева. Какой трус рассказывает вам все эти байки? Мне известно, как управлять государством и нет никого в Москве, кто смел бы что-либо сказать против. Любит меня простой народ. Стрельцы недавно сами, без моего приказа, разорвали на месте предателя, что посмел клеветать. Да если замечу кого, кто бы стал замышлять дурное, то в один день лишу наглеца жизни!

— А как же этот принципал изменников, князь Василий Шуйский? — Мнишек резко и без всякого стеснения, что позволял себе только вдали от глаз московского двора, принялся выговаривать царю. — Оставил ли он свои злоумышления? Будьте осторожны, мой дорогой сын! Об осторожности еще никто и никогда не жалел! Не забывайте, сколько великих правителей потеряли короны свои из-за беспечности! Непостоянно людское счастье, и зависит оно не только от Божьего милосердия, но и от нас самих. Насколько великим государем был Баязет, турецкий султан, но его пленили и посадили в железную клетку, где он и умер, не оставив после себя ничего. Великим и мужественным был Валериан, римский император, но его поймал Сапор, персидский царь, и сделал из него ступеньку для трона. Вам известно, что я всегда говорил с вами от сердца! Прикажите разобраться со всеми Шуйскими, но сделайте это тайно. Пошлите их к войску, а по пути подошлите убийц. Здесь нет сейчас вашего покойного отца, государя Ивана Васильевича, но я нисколько не сомневаюсь, что его советы вам были бы точно таковы.

Мнишек достал из рукава шелковый платок с вышитым на нем родовым гербом и в волнении вытер пот, катившийся градом с его багрового лица.

— Уж если от кого и ждать измены, так не от князя Василия, — царь нервно вскочил и принялся взад и вперед ходить по комнате. — Я показал на его примере боярам и всему народу как могу прощать виноватого и не хочу править, как тиран. Милосердие скорее снискает любовь. Суровость у государя невозможна без мягкости.

— Ваше величество! — казалось, Мнишек готов был встать перед зятем на колени, чтобы как-нибудь побороть его упорство. — Что лучше, чтобы государя любили или чтобы его боялись? Отвечу вам так. Ни одного человека не любят без того, чтобы его или не боялись, или не уважали. Добавлю: чтобы нас любили — не в нашей власти, зато чтобы опасались — в нашей. Не всегда нас любят, когда мы этого хотим, но всегда боятся, когда пожелаем. Уберите Шуйских и усильте этим блеск вашего величия! Этим вы лучше обезопасите свое милосердное правление!

Лицо самозванца отражало в этот момент ярость и безумие. Пробуя успокоить полемику, Станислав Мнишек обратился к царю:

— Нам ли не знать, что не родился еще человек, кто мог бы хоть в малом переубедить пана-отца.

Ни говоря ни слова, Лжедмитрий скрылся в своих покоях, оставив гостей самими с собой и дальше рассуждать о государственных делах.

— Помогите встать, — сквозь зубы произнес воевода, обращаясь к зятю и сыну. — Все плывет перед глазами. Если смерть настигнет меня в Москве, то так тому и быть. И смерть не так горька, как то, что слово мое ничего здесь не значит.

3

В пятницу, 19 мая 1606 года, состоялось второе, московское венчание воеводянки Марины Мнишек. На этот раз особу жениха уже непосредственно представлял сам Дмитрий, хотя, как мы помним, согласно католическим обычаям, Марина и Дмитрий уже являлись мужем и женой на основании «брака по доверенности» в Кракове, где жениха заменял русский посол Власьев. Московское же венчание в Успенском соборе, соединенное с коронацией панны Марины, происходившее под пристальным вниманием московского двора, сопряжено было с немалым количеством курьезов. Чего только стоило целование новой царицей икон в Успенском соборе! Марине казалось, что проявлением наибольшего почтения было бы поцеловать образа в уста, однако присутствующие на венчании русские сочли это кощунством: иконы принято было целовать в руки. Здесь воеводянку трудно было упрекнуть в предумышленном неуважении к обычаям, зато последующие дни ее недолгого девятидневного царствования полны примеров, если не пренебрежения к московским традициям, то по крайней мере их несо- блюдения. За все девять дней, последовавших за венчанием, ее видели в русском платье лишь однажды, когда царица изволила пригласить к себе жен и дочерей членов боярской думы. В остальные же дни свадебных празднеств она была в польском платье, чаще по привычке украшая голову бархатной шапочкой с пером белой цапли, а не тяжелой короной. Мрачность и неразговорчивость новых подданных побуждали ее еще более искать утешение в привычном польском кругу и выдумывать изысканные увеселения.

— Пан Мартин, уяснили ли вы, что следует лично пригласить каждую пани из боярских жен ко мне на прием? — обратилась Марина к своему новому гофмейстеру Стадницкому, знакомому уже нам по участию в ее помолвке в Польше летом 1604 года. — Я должна, вероятно, предложить некоторым из них должности среди моих панн фрауциммер? Одному богу известно, как они поладят! Да и сказать по правде, пока не смоют они с лиц своих целые бочки сурьмы, коей так отвратительно накрашены, немногим будут отличаться от итальянского шута Риати! А этот ужасный запах чеснока, что исходит от них, не перебить никакими духами! Хотя, пожалуй, я приглашу сюда парфюмера, синьора Марсилио, что приехал с нами из Кракова. У него найдутся такие ароматы, что избавят мой нос от этих испытаний! Я попрошу государя выкупить у Марсилио все его духи и буду раздавать их этим московским пани, так они скорее привыкнут к ним.

— Наияснейшая государыня и дорогая моя племянница! — седые длинные усы Стадницкого деловито зашевелились. — Уж несколько дней, как составил я список приглашенных русских дам и велел передать им через здешних служителей, что их ждут во дворце. Однако едва ли не половина отговорилась нездоровьем и, вероятнее всего, не приедет.

— Да не измена ли это, вельможный пан гофмейстер? — Марина тревожно посмотрела на него. — Ведь здесь не как в нашей Речи Посполитой! Слово государыни должно исполняться! Батюшка предупреждал Дмитрия, что не все здесь ему верны, но супруг и слышать не хочет!

Умонастроение самого Стадницкого было довольно беспокойное, однако как истинный рыцарь он решил успокоить племянницу:

— Не стоит наказывать этих бедных женщин за то, что не исполнили они нового и непривычного для них приказа. Пусть придут те, кто посмелее, а потом расскажут остальным. Пусть в конце концов придут с мужьями, раз те не хотят их отпускать. Вспомните о валашках, которые по достоинству оценили наши обычаи и теперь празднуют торжества и одеваются по-польски. Скажи им теперь вернуться к прежним их монастырским нравам — сейчас поднимут бабий бунт! Все потому, что наши польские обычаи отвечают свойствам человеческой натуры, они легки и приятны. Как вы изволите знать, еще римляне отмечали праздники охотами, танцами и спектакулюсами, а наши польские забавы превосходят по своей веселости триумфы великого Рима!

Он с гордостью выпрямился, представив вероятно в это мгновение, как чудесна его польская отчизна.

Марина несколько успокоилась и велела маленькому слуге-негритенку, кувыркавшемуся в это время на толстом персидском ковре, принести несколько масок для маскарада, которыми снабдил ее вышеупомянутый синьор Марсилио.

— Вельможный пан гофмейстер, ваши познания жизни помогут обратить московских подданных к веселости! Думала я прежде о маскараде и даже приказала принести итальянские маски! — Она взяла одну из масок из рук арапчонка и принялась шутливо прикладывать ее к своему лицу. — Что если также раздать их московским пани, пусть они привыкают потешаться! Пусть скроют свою мрачность за ними и перестанут наводить на меня печаль!

— Я бы советовал наияснейшей царице устроить для них что-то вроде спектакулюса, — Стадницкий в задумчивости вертел в руках листок бумаги, где вероятно записывал поручения. — Только вот что им показать? Ведь, кажется, здесь ранее вообще не приняты были представления.

— Ах, я знаю! — Марина отложила маски и слегка тронула носком туфли арапченка, слишком близко подкатившегося к ней. — Батюшка недавно велел кому-то из наших поэтов переложить на польский итальянскую пьесу. Кажется, называется она «Верный пастух» и там пастух Сильвио влюбляется в нимфу Доринду[6]. Пан брат привез сюда итальянских музыкантов. Пусть они и станут первыми актерами.

Действительность московская, однако, не позволила царице исполнить хотя бы часть задуманных развлечений. Еще до назначенного у нее приема московских боярынь балы в новом дворце молчаливо-враждебно принимались многими русскими, а посему царь счел за лучшее приглашать на них строго ограниченное число лиц. В день 25 мая 1606 года здесь состоялся прием в честь польской свиты Марины, а сама царица, впрочем, как и ее супруг, предстали перед гостями в польских нарядах. Капелла из двадцати музыкантов играла ставший чрезвычайно модным при дворах магнатов танец вольту, называемый в Речи Посполитой «польской вольтой», где кавалерам и дамам позволялось заключать друг друга в тесные объятья. Звучала, как прежде, и итальянская музыка, между прочим и контентеццы* Фабрицио Карозо и Bizzaria d`Amore («Капризы любви») Чезаре Негри. Из русских приглашено было только трое: уже известный нам Афанасий Власьев¸ верный сторонник самозванца Петр Басманов и самый знатный из присутствующих — князь Василий Масальский. Все трое уже достаточно знали нравы нового государя и, по крайней мере, внешне не выказывали никаких эмоций.

— Играйте «гайдуцкий»! — громко крикнул царь, махнув рукой музыкантам. — Сегодня здесь нет императора, все мы между собой равны! Позабавимся же свободно!

Музыканты тотчас начали хорошо известный в Польше танец авторства композитора, звавшегося Николай из Люблина, а Дмитрий, довольно грубо сорвав Марину с места, принялся ее кружить.

Тем временем посол польского короля пан Николай Олесницкий, дальний родственник Мнишков, подошел к сандомирскому воеводе, который мрачно насупившись сидел в стороне. Нака-

* Речь идет об опубликованной в 1590 году в Венеции драматической пасторали "Верных пастух" ("Il Pastor Fido", написанной итальянским поэтом и дипломатом Джанбаттиста Гварини. В описываемое время она стала популярна в Польше, а ее поэтический перевод сохранился в архивах семьи Мнишек в библиотеке Оссолинских во Вроцлаве.

* 8Итальянский танец.

нуне между послом и царем произошло неприятное препирательство из-за титула: королевская грамота называла Дмитрия всего лишь великим князем московским, в то время как самозванец по наущению своих польских друзей возжелал называться императором. В конце концов спор был улажен: Лжедмитрий согласился принять королевскую грамоту и оказать честь послу, а Олесницкий обязался передать Сигизмунду, что царь московский более не потерпит подобного оскорбления от соседа.

— Вельможный пан воевода, не кажется ли вам, что власть должна проявлять более человеколюбие и скромность, нежели силу и гордость? — тихо спросил он, склонившись к Мнишку. — В прошлый раз государь обещал посадить меня как посла за свой стол, однако этого не исполнил. Теперь же говорит, что посол может не снимать перед ним шапки, только я мало в это верю.

Постаравшись придать лицу своему как можно более мягкое выражение, Мнишек ответил:

— Любезный пан кастелян[7], не в диковинку нам, полякам, служить абсолютному монарху. Дмитрий молод, а посему невоздержан. Но прошу помнить, что в конце концов качества эти действуют нам во благо. Скажу вам так: немного найдется в Европе государей, кто никому не кланяется. Это далеко не все могут и не все смеют. И только здесь, в Москве, почувствовать можно, как велика бывает сила власти. Не стану говорить вам более о выгодах, но скажу прямо: Москва сильнее нас, а посему объединение наше со временем неизбежно. И чем раньше оно будет, тем скорее москали впитают наши обычаи и нам легче будет жить с ними. Но пока следует помнить, как говорит наша польская пословица: идем мы в чужой край не с обычаями, а к обычаям.

— Дай Бог, дорогой мой пан воевода, чтобы помнила это наша шляхта! — завитый по польской моде чуб Олесницкого почти коснулся уха Мнишка. — Слыхали ли вы, как гарцует она по Москве? Недавно у нашего посольства задумали ночью палить из ружей и кричать, что, мол, москали и царь их ничтожны, а без поляков Дмитрий бы не достиг престола. Спустя какое-то время перед посольским двором сбежалась толпа москалей, да хотела камнями и палками побить наших. Говорили также, что товарищи из роты пана Домарацкого будучи пьяными, едва силой не взяли некую знатную женщину, ехавшую в возе, да прямо посреди белого дня!

Пан Юрий едва не вскочил со своего места, но больные ноги вовремя дали знать, что это не к месту. Своеволие, свойственное поведению польского дворянства, не могла смирить слабая власть, да и деньги порой были этим детям свободы не так дороги, как возможность самовыражения. Беспорядки подобного рода начались еще на пути свадебного кортежа в Москву, а все попытки воеводы Мнишка обуздать такое число соотечественников не принесли желаемого результата. Старику тяжело было слышать об этом и сейчас, тем более в свете тех тревожных известий о заговоре, что дошли до него недавно.

— Лишний раз убеждаюсь, дорогой пан кастелян, что нашим панам-братьям не помешала бы на денек-другой опричнина царя Ивана Васильевича! Не мне вам говорить, как жестока бывает толпа, а кто не умеет или не хочет ее обуздать может все потерять! Признаться, я последнее время был нездоров, оттого, вероятно, люди мои из почтения не доносили мне всего. Он немного помолчал.

— Скажу обо всем дочери, пусть она поговорит с государем. Дмитрий нынче не в духе, и я не советую вашей милости оставаться перед ним в шапке.

Протанцевав с Мариной, царь уселся с супругой на свое место, а вперед вышел от группы музыкантов юноша, начавший декламировать хвалебные стихи на польском языке. Это были рифмы придворного поэта Мнишков Яна Забчица под названием «Пробуждение богов», они аллегорически представляли Дмитрия мифическим древнегреческим царем Эрихтонием, воспитанником Афины Паллады, который изгнал из Афин узурпатора Амфиктиона и установил там справедливое правление:[8]

Начнем мы песнь в стихах И мудростью прославим праздник, Воздав сегодня честь великому царю.

Вот он: чья добродетель

В делах обыденных видна повсюду.

Так славьте же его и пойте небесам!

Вот тот, кто добрыми делами

Слывет среди соседних стран,

И турок не без причины пред ним дрожит.

Сократ в совете, в битве Ахиллес,

Его мы здесь прославим в этой зале,

Кого Паллада с малых лет укрыла в великой

Горе Фокидской: и дала премудрость, И искупала в Кастальских водах, Вскормив едою Феба.

Его богини чудно обласкали И дивно возвеличили над всеми, Осыпав и украсив приношеньем.

Юпитер высший одарил красою,

Что в каждом деле украшает мужа, О чем могу я говорить без страха.

Марс одарил отважным сердцем И талантом немалым к рыцарским делам.

И оттого имеет он свои дела в порядке.

Аполлон дал мудрость — Первую из всех достоинств.

Ее он получил трудами в честь Минервы славной.

Ему сегодня вы по праву присягните И как монарху мило услужите, Сейчас отдав свои услуги навсегда.

Чело его умастите травой Парнаса ароматом, Венком из лавра, в Алькудии взращенным, Украсьте голову.

И нарядите в драгоценные одежды,

Достойно вы украсьте мужа,

С поклоном возложив златую цепь на шею.

Арабский перстень из святого злата С алмазом, дивно ограненным, Наденьте вы ему на палец также.

И будет он для всей Руси, для всей Европы Юпитера любимцем. Познав и роскошь Феба, И Марса силу.

Пусть познает любовь он Касталийских муз, Тех, что живут в горах Парнаса, Тех, что его хранили и дали сил.

Пресветлая Венера, дай ему любовь

Того из своей свиты,

Кто с ним бы прожил несторовы годы.

И долго она искала друга равного, нашла того, Кто и царю московскому главой равнялся.

Как золото арабов,

Почтив дом Мнишков, не последний в свете.

Из дома этого взяла она девицу,

Что славилась достоинством повсюду,

Украсили чье совершенство боги

И равной сделали ее Юноне,

Украсив добродетель драгоценно:

Красой, достоинством и доброй славой.

Ни Аргия, что дочь царя Адраста,

Ни смелая Лукреция, что славна,

Ни дочь Юпитера, родственная Фебу прекрасная Цинтая

Не возвысятся над ней обычаем и ликом,

Ведь ей Юнона все дала,

Как славного Юпитера семейству.

Пусть будут дни счастливы для обоих, Пускай их опекает десница Божья,

Что царствует и верховодит всеми.

С упоением царь выслушал эту длинную оду до конца и вновь принялся показывать свое превосходство над всеми. Сказал он и пару насмешливых слов о святом престоле и папе римском, подтрунивая над обычаем целовать папскую туфлю, как языческому идолу.

— Для нашего великого государя папа что самый обычный поп! — поддакивал Власьев, хитро поглядывая на растерявшихся поляков.

Марина совершенно не понимала чего ждать от супруга и во время этих бравурных сентенций только пригубляла ви- но из привезенного ею из Польши кубка-наутилуса, украшенного золоченой головой нимфы и родовыми гербами Мни- шек и Тарло. Как и прежде, она терпела его общество, только и надеясь на скорое окончание свадебных торжеств, когда они уже не столь часто вынуждены будут появляться вместе. Кажется, супруг проявлял к ней менее холодности, однако и во время публичных приемов бывало удалялся из залы в сопровождении молодого князя Ивана Хворостинина, безусого и безбородого юноши. Связи такого рода нередки были и при дворах польских монархов и вельмож, и воеводянка даже с особым расположением глядела на князя Ивана, вполне по понятным причинам желая иметь его на своей стороне.

Тем временем царь вновь вышел из залы со своим другом, предоставив гостям возможность быть более раскованными. Мелкой шляхте, приехавшей в Москву в свите Марины, страшно любопытно было, как веселятся их господа, а увидев, что царя нет, они все больше стали набиваться и в без того душную залу, заполненную дымом от догоравших светильников. Воеводянка тем временем подозвала к себе Стадницкого и, указывая веером на незваных гостей, произнесла:

— Ну, пан Мартин, как говорили в Риме: «Наши слуги правят нами»? Со временем московские обычаи научат их повиновению, а пока извольте выполнить свои обязанности и наведите здесь порядок. А не послушают, велите каждого трижды выпороть кнутом!

Угроза эта, однако, возымела мало действия, пока в залу вновь не вошел царь, переодетый уже в яркий польский малиновый жупан и в венгерскую шапку, украшенную бриллиантовым аграфом. Сделав знак рукой, чтобы кавалеры выбрали для танцев дам, он первый начал танцевать с Мариной, однако упрямый посол Олесницкий, пригласив к танцу гофмейстерину Казановскую, решил вопреки совету воеводы испытать судьбу. Единственный из мужчин, не считая царя, он не снял шапку и продолжал в ней танцевать. Остановив музыку, Дмитрий подозвал к себе Стадницкого, велев ему передать королевскому послу: если тот будет продолжать танцевать в шапке, то он прикажет снять ее вместе с головой.

Смущенный гофмейстер передал Олесницкому эту угрозу и пан Николай, тяжело вздохнув и выполнив приказ, в этот вечер уже более не танцевал. Вновь встав рядом с сандомирским воеводой, он огорченно и растерянно сказал ему:

— Ваша милость, вы оказались правы, и я жалею, что сначала вас не послушал. Государь обещал, что все мы позабавимся сегодня на равных, не будет ни императора, ни посла.

Только вот посла действительно нет, а император остался!

— Не огорчайтесь, любезный пан Николай, — Мнишек махнул рукой при этих словах. — Как каждому известно, никто не рождается на свет злым. И дьявол когда-то был ангелом.

С Божьей помощью все еще обратится в нашу пользу.

Воевода, однако, видел, что характер его прежнего подопечного претерпел самые сильные перемены, и в душе уже совершенно не верил в явление прежнего, сговорчивого зятя. Не найдя ничего лучше, как довериться Провидению, он весьма болезненно переживал ту не первую роль, которая по всем намекам отводилась ему теперь при московском дворе.

4

Утомительная череда торжеств, однако, не заставила Марину Мнишек забыть о своем желании познакомиться наконец с «московскими пани», как она их называла. Усвоив еще в Польше сведения о том, что женщина в Москве пребывает в домашнем рабстве, она искренне на этот раз жаждала, как ей казалось, облегчить их участь. Пожалуй, прием этот стал в ее собственных глазах самым серьезным и ответственным действием, совершенным за столь короткое царствование. Собрав в своих покоях спутниц, в том числе и знатных шляхтянок, прибывших с нею из Польши, Марина принялась рассуждать о том, что приготовить к приезду гостей. Среди окружавших ее знатных женщин была одна, на мнение и знание которой воеводянка до сего времени более всего полагалась. Княжна Анна Сангушко-Коширская, православная и «литовской крови», как тогда называли потомков русских князей в Речи Посполитой, приехала в Москву по приглашению своего дальнего родственника, князя Константина Вишневецкого, который думал укрепить нарождавшийся московско-польский союз браком ее с каким-либо представителем боярского рода. Она сопровождала Марину на венчание в Успенский собор Кремля и старалась быть при ней неотлучно, помогая и подсказывая что-либо в меру своего разумения. Полная и румяная блондинка одних с Мариной лет, она стояла у нее за спиной и во время свадебного пира, переводя пока еще плохо известную царице московскую речь. Однако, как и все уже в то время представители польской знати русского происхождения, княжна впитала в себя много польских обычаев и, пожалуй, только православная вера, и то во многом отличная от знакомых ей обрядов, была для нее в Москве чем-то не до конца понятным.

— Вельможная княжна, что, по-твоему, нужно будет подать к столу, когда придут сюда московские пани? — Марина прохаживалась по устеленному красным сукном полу столовой палаты. — Это должно быть что-то такое, что принято в русских землях. Пить мы станем батюшкино канарское[9] вино, как и подобает в праздник. Но, боюсь, что еда наша будет им непривычна, впрочем, как и нам пока здешняя еда.

Вопрос этот несколько смутил княжну Анну, и она довольно растерянно подняла глаза вверх, пробуя вспомнить, что же из московских блюд употреблялось и в ее доме:

— Ах, наияснейшая пани, я видела, что здешние женщины запивают вином калачи, украшают их медом и сахаром. И пироги с яйцом и печенью, что подавались в день вашей свадьбы, также были хороши. Коль скоро приготовить это к их приезду, они должны будут быть весьма довольны.

— Калач…

Марина повторила слово это несколько раз, а затем, подняв указательный палец вверх, почти вскрикнула:

— Я вспомнила, мои панны, где я слыхала о калаче. Мой младший брат показал мне когда-то немецкую книгу пана Герберштейна. Так вот, там написано, что московский калач это как хомут из хлеба. Кому любо рабство и хомут, тот и ест его с удовольствием! Но я не хочу таких предметов на своем празднике! Пусть из московского будут только пироги. А что же мы добавим из польского?

— Из сахара был король,

Из пряника — паж,

А королевна — из марципана…

Панна Барбара Казановская шутливо напела слова польской колыбельной.

— Государыня, вспомните, — продолжала она, — какие чудесные сладости были на свадьбе вашей сестры с князем Вишневецким! Столько было миндальных пряников и марципанов, что многие паны-шляхта хранили их до следующего Рождества. И какие пряники! Иные, как фигурки королей, иные в виде наших костелов и городов. А помните, как львовские купцы преподнесли в ратуше пану воеводе огромный торт по французской моде, наверху которого собрали все фрукты с целого света! Только жаль, что здесь сейчас совсем нет фруктов и придется довольствоваться одними сушеными лимонами да грецкими орехами, что я привезла с собою, — заключила она на несколько грустной ноте.

Это приятное воспоминание воодушевило Марину.

— Ты, панна Барбара, как всегда, выручаешь меня! — подхватила она мысли гофмейстерины. — Нужно показать им то, что они доселе не видели. Кушанья здесь подают на золоте, но, видит Бог, порой они не достойны и глиняной посуды! Подадим им миндальные пряники, и пусть батюшкин повар сделает их как фигурки королей, дам и рыцарей! И еще приготовит к ним пену, что взбивают из сметаны и сахара! Уж сахара-то здесь достаточно, только подносят его так грубо, целыми головами, с которых и не придумаешь, как прилично отломить!

— А что мыслишь ты насчет маскарада, любезная княжна? — вновь обратилась она к панне Коширской. — Пожалуй, можно рассказать им про нашу забаву и каждой дать свою маску. Пусть они тоже повеселятся с нами в это воскресенье! Государь задумал рыцарский турнир и фейерверки для мужчин, пусть же дамы развлекутся маскарадом!

Княжна Анна, поняв, вероятно, что царица спрашивает ее мнение лишь из любопытства, сама же в душе давно все решила, тем не менее, возразила:

— Государыня, сама я не привыкла к таким забавам. В доме родителей моих никогда такого не бывало. Да и это сродни языческому греху, похожи лики эти на поганых идолов…

При этих словах она вздрогнула и брезгливо поежилась.

— Ну вот, теперь я знаю, как подумают мои гости, если поступлю я так, как задумала! — Марина торжествующе оглядела своих дам. — Тогда вы, мои панны, сами покажете пример, посмотрим тогда, захочется ли им вкусить грех…

Она весело засмеялась и принялась кружить по зале еще более смутившуюся княжну Коширскую.

День приема «русских дам» начался довольно неспокойно. В городе то и дело в разных концах раздавалась стрельба, которую было слышно и во дворце.

— Пан Мартин, что это значит? — с тревогой обратилась Марина к своему гофмейстеру. — Еще не начались обещанные рыцарские турниры, а оружие уже гремит! — попыталась пошутить она.

— Ваше величество, говорят, что наши гайдуки повздорили с москалями из-за какого-то пустяка, — ответил Стадницкий, которого, в свою очередь, успокоил ротмистр Домарацкий. — Беспокоиться не о чем, всегда встречаются горячие головы, которые не слушают приказов.

Тем временем во дворец съехались приглашенные женщины: некоторые из них взяли с собой и дочерей, а страх этих семейств уступил место любопытству. Московские девушки, наряженные в вышитые жемчугом кокошники и головные повязки, чинно стояли, и за все время не проронили ни слова. Матери их поначалу чувствовали себя скованно, но затем, разговорившись, начали высказываться довольно смело (от последних, впрочем, не отставали и молодые замужние боярыни). Стадницкий, аккуратно исполняя свои обязанности дворец- кого, составил для царицы список их имен, которые казались Марине слишком длинными и сложными. Предоставив гофмейстеру право читать его, воеводянка подходила по очереди к каждой гостье и отвечала на ее низкий поклон учтивым наклоном головы.

— Ее милость княгиня Прасковья Ивановна Мстислав- ская, ее милость княгиня Елена Петровна Скопина-Шуйская, ее милость княгиня Авдотья Михайловна Трубецкая с дочерьми, ее милость княгиня Мария Ивановна Мосальская, — торжественно провозглашал пан Мартин, с трудом выговаривая непривычные для него имена и путая ударения, что вызывало улыбки на лицах русских дам.

Заметив это и сочтя неуместным в своем присутствии, Марина вспыхнула от негодования. Несмотря на показную важность и величие, она хорошо понимала, что была ничем в глазах этих древних знатных семейств, а зная истинное происхождение супруга и вовсе полагала, что гостьи вздумали над нею насмехаться.

— Панна Анна, — обратилась она к княжне Коширской, — вижу я, что некоторым здесь не по душе речи моего дворец- кого. Так пусть же скажут, отчего нельзя называть каждую по титулу, имени и фамилии, а надобно еще добавлять эти длинные имена отцов. Изволь передать им мои слова, — довольно резко закончила она, закусив нижнюю губу.

Не успела панна Анна перевести «московским пани» слова государыни, как в разговор с царицей вступила княгиня Авдотья Михайловна Трубецкая, пожилая женщина с усталым выражением лица.

— Пресветлая царица наша Марина Юрьевна! — начала она торопливо. — Не гневайся на нас! Боярин твой, — при этом она указала рукой на Стадницкого, — говорил все ладно и гор аздо, а что до имен наших, то в государстве Московском так повелось, что положено добавлять еще и отчество. Что же в том дурного, если известно, кто чья дочь и кто чей отец? Пусть и длинно имя, да сразу ясно, какого роду-племени!

Речь эта, лишь наполовину понятая Мариной, тем не менее произвела на нее успокаивающее действие, и она велела княжне Коширской рассказать, что в Польше принято при рождении давать женщинам несколько имен, чтобы больше святых покровительствовали им на жизненном пути, однако имена эти обычно знают только самые близкие люди, а остальные же называют их лишь одним.

— Любезные родители мои дали мне два имени: святой Марии и святой Анны, но имею я в употреблении первое, — прибавила Марина примирительно. — Коль скоро в государстве Московском принято иное, я прикажу писать по-новому имена моих фрейлин, чтобы стало это для вас более привычным. Сегодня же хочу поговорить о том, кто из дочерей ваших пойдет в мою свиту и будет при мне неотлучно вместе с моими паннами. — При этих словах она повернулась к своей свите, довольно боязливо поглядывавшей на разодетых представительниц московской знати и пригласила всех усесться за накрытый стол, настояв на том, чтобы девушки фрауциммер расположились между гостей.

— Как же вы живете в своих домах, как проводите время? — изобразив на лице своем учтивое любопытство, спросила царица. — И есть ли у вас праздники, на которых можно петь и танцевать?

— Как же, государыня, можно без веселости? — озорно ответила ей красивая молодая княгиня Прасковья Ивановна, недавно ставшая женой пожилого князя Федора Ивановича Мстиславского, негласного главы боярской думы. — Коль сердце веселится, так и лицо цветет! Поем и водим мы хороводы с нашими комнатными девушками, а иногда качаемся на качелях или крутимся на них. А иной раз прикажем дворовым поставить доску на бревно, да и прыгаем на ней. Да только и это порой надоест, тогда зовем в дом странников и слушаем их рассказы про далекие земли.

— А что думаете вы про музыку и танцы? — Марина лукаво подмигнула при этом панне Барбаре.

Та, приняв это за условный знак, встала и направилась в соседнюю комнату. Марине же на правах старшей степенно отвечала княгиня Трубецкая:

— Покойный государь Иван Васильевич любил глядеть на забавы скоморохов и, как сказывал мне муж мой, сам нередко пускался с ними в пляс, принуждая и слуг своих. Но это грех известный, а посему государь шел после в баню да и молился истово перед образами. Как у нас говорят, Бог дал попа, а черт скомороха!

— Так отчего не испробовать вам то, что мужья ваши уже узнали? — воеводянка чувствовала себя в этот момент благодетельницей, подающей милостыню. — Коль они смыли с себя грех, то и вы сделаете то же самое! Устроим здесь праздник с музыкой и танцами только для нас, для женского пола? А свита моя покажет вам, как должно вволю позабавиться!

Гостьи при словах этих стали переглядываться между собой, однако в глазах многих было более любопытства, нежели недоумения. В это время Казановская вновь вернулась в залу, крепко обхватив руками ворох расшитых блестящими нитями разноцветных масок. По заранее обсужденному с царицей плану Стадницкий выступил вперед и принялся говорить о праздниках и забавах, вновь приводя в пример Рим:

— Обычай смеяться и веселиться пошел на весь мир еще при римской монархии. Император Марк Аврелий со своим сенатом пускался нередко в дружеские забавы, особенно когда приходило время встречи Нового года. Три дня продолжалось это веселье, и римляне поклонялись при этом Ризусу — богу смеха и веселости. Говорят, что бог этот дал людям маски, чтобы не узнав друг друга, они более забавлялись и гадали. Сейчас, когда празднуем мы свадьбу государя и государыни, необходимо почтить этот обычай и показать себя достойными традициям Рима!

— Ясновельможные пани, — подхватила речь гофмейстера Казановская, — вот что поможет нам лучше уразуметь, как следует веселиться! Сейчас государыня даст каждой из вас маску, а я скажу, что она означает!

После слов этих Марина подзывала к себе каждую гостью и с милостивой улыбкой вручала ей маску, а Казановская при помощи княжны Коширской сопровождала это коротким объяснением:

— Это маска Баута, ясновельможная княгиня, — говорила она, обращаясь к Скопиной-Шуйской, озадаченно вертевшей в руках белую маску с длинным носом. — Удобно скрыться за нею в праздник — не только лицо, но и голос сделает она неузнаваемым!

— А это, — указала она княгине Мосальской, — маска, называемая Моретта. Ее черный бархат скроен так, что рот закрыт и не позволяет сказать ни слова! Создана она для тех, кто готов веселиться, но предпочитает молчать!

— Ясновельможная княгиня, — с поклоном говорила гофмейстерина Мстиславской, — извольте принять маску Коломбины! Ярко расшита она золотом и серебром и закрывает лишь половину лица. Создана такая красота для тех, кто молод и прекрасен и даже в праздник не желает этого скрывать!

— Сия маска называется Вольто, — уже довольно несмело сообщила она княгине Трубецкой, видя нескрываемое отвращение в ее взгляде. — Это просто обыкновенное лицо, и зависит все от того, пожелаете ли вы его разукрасить. Можно на ней раскрасить глаза, щеки или губы, а можно оставить как есть.

— Я же возьму себе маску венецианской дамы, вот эту белую, с золотыми губами и кошачьими глазами! — воскликнула Марина, беря этот наряд из рук Казановской. — По ней все вы сможете узнать меня на маскараде и прибегнуть к защите моей или государя, если мужья ваши воспротивятся нашей забаве!

— Дозволь нам, пресветлая царица, сначала спросить о том мужей наших, — отозвалась молодая княгиня Елена Петровна Скопина-Шуйская. — Дело это для нас совсем новое, не привыкли мы прикрываться харями, но коли ты просишь, согласны на то с разрешения благоверных.

— Ну что же, не мне вставать между вами и вашими супругами! — воскликнула Марина с некоторой досадой. — Только дивлюсь, как позволяют они вам красить губы и щеки свеклой и клеить фальшивые брови на весь лоб, а свои начисто выщипывать! — воеводянка сама не ожидала от себя такой неучтивости к гостьям и через мгновение уже пожалела о сказанном.

— Пресветлая государыня, не видим мы ничего худого в том, чтобы сокрыть бледность под румянами. Коли неможется али и вовсе хвораешь — все видать на ланитах, а покрасишь, так и снова с виду становишься здоров, — с укором в голосе ответствовала княгиня Трубецкая.

— Прошу я вас, любезные мои гостьи, — совершенно примирительным и ласковым голосом ответила Марина, — поз- же через слуг сообщить моему пану дворецкому, будете ли вы на маскараде. Мы с государем сейчас советуемся о том, кого из вас поставить во главе моих женщин. Разумеется, спросив прежде вас и ваших супругов. Но кто будет согласен, должен знать, что будем мы веселиться столько, сколько захотим!

С приема этого расходились московские дамы с разными чувствами. Многие изумлялись и недоумевали, отчего царь не взял в жены кого-то из их рода, находя внешность Марины дурной и неказистой, и отъехав подальше от дворца, кидали подаренные маски в грязь, предварительно плюнув на них. Однако немало было и таких, кто ждал обещанного веселья и только и мечтал испытать новое в угрюмой монотонности московского быта. Дальнейшие события, однако, не позволили состояться этому первому в истории Московского государства маскараду, а посему мы не можем судить о его возможной многолюдности.

Польская свита царицы тоже была не в восторге от перспективы соперничества, которое намечалось между ними и московскими боярынями.

— Наияснейшая царица, как я вижу, не всегда будет нуждаться в моих услугах, — довольно ревниво заявила Марине Казановская после ухода гостей.

— Не ревнуй же меня, панна Барбара! — воскликнула Марина, тепло обняв наперсницу. — Политика не имеет отношения к нашей вечной дружбе! Батюшка сказал, что для безопасности надобно ставить на самые почетные должности москалей, чтобы они не злились и не завидовали нам. Что из того, что какая-то из этих княгинь станет во главе моей свиты, — я никогда не стану ни доверять, ни считаться с нею. Ты заменила мне мать в этом путешествии, ты ею и останешься до конца!

Вечером придя на половину супруга и вновь застав там другого его любимца Петра Басманова, Марина хотела было уйти к себе, однако Дмитрий остановил ее вопросом:

— Что твои боярыни? Были ли учтивы и послушны? Ходят слухи, что мужья их собрались тайно и замышляют против нас. Но я рассудил так, коли бы это было правдой, то не пустили бы они сегодня к нам своих жен.

Не успела Марина ответить, как в разговор вмешался Басманов, взволнованно размахивая руками:

— Ахти мне, государь! Не веришь ты своим верным слугам! Так хоть мне позволь приказать охранителям твоим, немцам да французам, не отлучаться сегодня ночью от твоих покоев!

— Я им не Годунов, меня голой рукой не возьмешь! — с яростью выкрикнул Дмитрий. — А ты, моя царица, тоже слушаешь все эти басни?! — при словах этих он резко схватил супругу за плечи и сильно встряхнул.

— Батюшка и князь Константин твердят мне о заговоре каждый день, а сегодня ночью собрали всех наших слуг и гусар и поставили охранять свои дома. — Марина высвободилась из крепких рук супруга. — Что до меня, то я давно доверилась Богу, коль скоро эти речи не угодны вашему величеству.

— Ну хорошо, — Дмитрий ударил ладонью по колену, — завтра прикажу взять под стражу Татищева и Валуева, и если покажут они на Шуйских, то и тех.

Воеводянка удалилась в свои покои, и, избавившись от казавшегося ей огромным русского платья, не вызывая своих девушек, принялась искать розмариновый ларец. На дне его лежал тот самый итальянский стилет о трех лезвиях, с которым некогда ходила она к львовскому чернокнижнику Лиськевичу. Спрятав его под подушкой, она спокойно заснула, надеясь на его защиту, однако еще не наступил рассвет, как гул сотен московских колоколов заставил ее пробудиться.

5

Рассвет дня 27 мая 1606 года, сделавшей нашу главную героиню из «государыни северных стран», как она сама себя называла, пленницей и изгнанницей, порою тяготив-

шейся самим фактом своего существования, начался с криков толпы, прорвавшейся уже в Кремль и ведомой главными заговорщиками: князьями Шуйским, Татищевым и Голицыным. Князь Василий ехал впереди на коне, держа крест в правой руке:

— Черт это, а не государь! — провозгласил он, остановившись в гуще москвичей, толпившихся у входа в новый царский дворец. — Расстрига, еретик и чернокнижник! Привел сюда литву и латинских попов, чтобы истребить нашу веру православную и всех бояр, понастроить в Москве латинские поганые храмы, а в думе боярской посадить шляхту! Идите же и убейте злого еретика! Отомстите и литве за неправду Божью и вашу, ударьте по ней, тем покажете вы любовь к Богу, защитите закон и святую веру! А те богатства, коими литва неправедно завладела, да будут вашими!

Призыв к грабежу не нужно было повторять дважды, тем более что накануне по приказу главных заговорщиков помечены были все дворы, где стояли польские гости. Пока толпа занималась иноземцами, Михаил Татищев со своими людьми, не встретив сопротивления, устремился в царские покои. Напрасно самозванец и наперсник его Басманов надеялись на охрану немецкого и французского отрядов: большая часть этих людей покинула дворец еще до рассвета, переодевшись в русское платье и решив, что не станет противостоять разгулявшейся стихии.

Проснувшись от резких звуков, Марина некоторое время не могла понять, где она и что с нею. Казалось ей, что она в родном Ляшецком замке, а за стенами его наступают татары.

Ребенком помнила она тот ужас, который испытала наряду со всеми обитателями замка, когда возле него вдруг появился неприятель и как батюшка, собрав соседей, дал пришельцам отпор со своими людьми. Матушка твердила тогда, что держит при себе нож, и рука ее не дрогнет наложить на себя руки, хоть и смертный грех, да быть обесчещенной язычником куда хуже. Сердце Марины бешено заколотилось, когда увидела она вдруг перед собою супруга. Полураздетый, в одних штанах и ночной сорочке, он вскочил в ее комнату с криком: «Спасайся, измена!» — и тут же скрылся, предоставив воеводянку самой себе.

Окончательно придя в себя и кое-как натянув дрожащими руками нижнюю юбку, подумала она не о себе, а о своей женской свите. «Я привезла их сюда и должна быть рядом с ними! Коли этот лайдак, супруг мой, сбежал, будем защищать себя сами! Сова не родит сокола! Не был он рожден благородным, стало быть, и нечего ожидать поступков рыцаря!», — проносилось в ее голове, пока бежала она по длинному переходу, уже заполненному бесцеремонно толкавшими и не узнававшими царицу людьми. Через несколько мгновений была она уже в объятьях Казановской, плачущей и благодарившей Бога за то, что государыня успела добраться до них. Объятые ужасом панны фрауциммер, также полуодетые и растрепанные, окружили обеих тесным кругом, тогда как верный паж Янек Осмольский пытался загородить дверь сундуками, чтобы не дать толпе вломиться в покой.

Усилия юноши были тщетны — даже Геркулес не смог бы справиться с тем количеством людей, которые, влекомые жаждой наживы, все прибывали и прибывали во дворец. В мгновение ока двери были сломаны, а Янек, крикнувший, что только по трупу его москали доберутся до государыни, тут же был застрелен в упор. Пуля эта смертельно ранила одну из спутниц Марины, Хмелевскую, и когда толпа ввалилась уже в комнату, то застала ее истекающей кровью на руках панны Закличанки.

Крепко сжав в кармане стилет, Марина напряженно глядела на них, готовая каждую минуту совершить то, что спасло бы ее от насилия. Однако вошедшие только глумились, видя ужас на лицах женщин, попутно не забывая сгребать в мешки драгоценности, которые лежали тут же, у всех на виду. Один из погромщиков, подойдя вплотную, хрипло выкрикнул:

— Ну что, боитесь нас, польские бляди? Куда вы девали вашу блядскую царицу? С расстригой мы уже рассчитались, теперь настал ее черед!

— Царицы здесь нет, убирайтесь вон! — княжна Коширская выступила вперед, крикун же гогоча схватил ее за грудь.

Неизвестно, чем закончилась бы эта сцена, если бы на пороге не появился князь Михаил Татищев. Грозно вращая глазами и грязно ругаясь, он приказал сопровождавшим его людям выгнать погромщиков и даже сам собственноручно толкал их взашей, а когда покой опустел, приблизился к Марине, которую безошибочно узнал даже в подобном непарадном виде.

— Муж твой, расстрига и еретик, получил свое! — презрительно глядя на царицу произнес он. — И тебе с твоими ляхами туда же дорога, но коль Господу угодно было сохранить тебе и отцу твоему жизнь, то радуйся и благодари. Теперь уже можешь ничего не бояться. Токмо вещи отсюда мы забираем в казну — здесь ничего твоего не было и нет. Все расстрига хотел вывезти в Литву по грехам нашим, да Бог не допустил, все вернется назад.

С этими словами он дал знак спутникам, которые принялись выносить то, что не успела разграбить толпа.

Слезы выступили на глазах женщин, некоторые в голос рыдали, однако Марина будто застыла или окаменела от нахлынувшего чувства тоски. Казановская пробовала выпросить для царицы хоть одно приличное платье, но Татищев оставался непреклонен. «Что сделала я этим людям, что они так жестоки ко мне?» — проносилось в это время в голове воеводянки. — «Видит Бог, я никогда не желала им ничего дурного и только хотела сделать их жизнь веселее и приятнее. А что до всех этих клейнотов, то я сама бы отдала их обратно в казну, если бы они мне ранее об этом сказали».

Тем временем комната почти совсем опустела. Шкатулки и сундуки были вынесены. Лишь треснувшая маскарадная маска, брезгливо отброшенная носком сапога князя Татищева, валялась на полу и напоминала о происшедшем. Подоспевшие стрельцы, почему-то напомнившие Марине виденные ею в детстве изображения турецких янычар, плотно закрыли двери и выставили у них стражу. Царица превратилась в пленницу.

— Любезные мои панны, — тихо сказала она, выступив вперед, — не станем судить этих несчастных, как учит Святое Писание. Не совершат они над нами большего, чем позволит им всемогущий Господь. Теперь же помолимся о спасении души моего несчастного супруга и всех тех, у кого эта поистине Варфоломеевская ночь отняла жизни.

В голосе ее чувствовалась твердость, и, найдя глазами в углу русскую икону, она опустилась перед ней на колени, чему последовали ее спутницы.

* * *

В течение нескольких дней после переворота бывшая царица заточена была в той самой комнате, где ей так безжалостно сообщили о смерти супруга. Всю женскую прислугу от нее удалили, и она осталась лишь с одной Казановской, которая отдала своей госпоже собственный парчовый халат, сохранив на себе лишь одну ночную сорочку. Вскоре Марине «вернули» и ее скарб — с два десятка стрельцов, громко топая ногами, вносили поочередно сундуки, которые, как читатель догадался, были совершенно пустыми. Раздавленная этим унижением, воеводянка, тем не менее, сохраняла внешнее спокойствие и, устроившись на сундуке вместе со своею гофмейстериной, сидела с ней обнявшись и прижавшись головой к ее округлому плечу.

— Как думаешь ты, любезная моя панна Барбара, — голос Марины звучал едва слышно, — отчего Господь испытывает меня? Или я так прогневала его, так согрешила, что он в ответ послал нам столь жестокое наказание? Но, может быть, Всевышний этим только хочет указать мне на мой грех, а после по своему милосердию вернет корону и погубит изменников?

— Ясновельможная панна, — Казановская ласково погладила при этих словах спутанные волосы Марины, — не сомневаюсь я, что Господь хочет показать этим всему миру, сколь злы и коварны москали и сколь сильно нуждаются они в истинном слове Божьем и добрых обычаях. Не захотели они принять это добром, так примут через муки и несчастья. Страдания наши вознаградятся, иначе и быть не может.

— Ты знаешь, что не питала я любви к супругу, и в этом, может быть, мой главный грех — продолжала размышлять воеводянка, — но разве не делала я всего того, что полагается доброй жене? Разве не желала я добра его народу и не думала вести его к славе и процветанию?

— Как жаль, что нет сейчас с нами отца Бенедикта, уж он бы нашел слова, чтобы нас утешить! — Казановская с сожалением вздохнула. — Остается довериться Богу, он рассудит, как помочь нашему делу!

Марина задумчиво начала читать:

— Не гляди свысока, коль счастье подняло на щит,

Смотри веселей, коль счастье тебя позабыло, И счастье, и горе играют с тобой как хотят,

Так переменчивы: подняв, тут же опустят глубоко.

Жизнь наша вращается, как колесо,

Вращая собой и людей точно так хитроумно, Сегодня еще покажется счастье во злате, К вечеру уж намертво топит в болоте[10].

Закончив стих, Марина с печальным вздохом взглянула в глаза наперснице:

— Слышала я стих этот от отца Бенедикта, еще когда он учил меня грамоте. Но если я согрешила перед Богом, то сейчас клянусь искупить грехи и покаяться.

Стук открывающегося засова заставил обеих женщин замолчать и с тревогой обратить взор свой на дверь: в нее вошел молодой человек, в котором они тотчас узнали секретаря Яна Бучинского. Сопровождаемый стрелецким сотником как конвоиром, он выглядел весьма взволнованным.

— Любезный пан секретарь! — воскликнула Марина, радостно хлопнув в ладоши. — Неужто свершается Божья справедливость и принесли вы весть об освобождении бедных узниц! — при этих словах она спрыгнула с сундука и едва не побежала навстречу вошедшему.

— Наияснейшая пани! — Бучинский, осознавая важность момента, ибо именно ему предстояло сообщить воеводянке о подробностях произошедшего переворота, опустился перед ней на оба колена. — Во злое время и в ужасный час Господь уготовил нам встречу, и я лучше вырвал бы себе сердце, чем решился по своей воле вас опечалить…

— Довольно условностей, добрый наш слуга! Я выдержу все, что Всевышний мне послал! Расскажите же немедля все, что вам известно о судьбе моих спутников! — при словах этих она ласково коснулась его плеча, предлагая подняться.

Грозно взглянув на сотника, она продолжила:

— Но как же говорить в присутствии этого цербера?! Мало того, что мы с панной гофмейстериной не могли допроситься от него и кувшина воды, чтобы умыться, так он и теперь так дерзок, что не собирается отсюда выходить!

И, указав на дверь стрельцу, едва не прокричала:

— Проше нас зоставить![11] В ответ — увидела дерзкую ухмылку.

— Что ты там балакаешь, польская сволочь? — свысока выругался сотник. — Или думаешь, что вор твой еще на престоле московском? Государь Василий Иванович приказал стеречь вас всех бережно. Да и говорят, что ты ведьма, как спустишь с тебя глаз, так и превратишься в сороку да вылетишь в окно. — Смилуйтесь же над бедными узницами, о благородный рыцарь! — Казановская приблизилась и как можно ласковее пыталась уговорить стрельца. — Что могут сделать вашему государю две слабые женщины, которых постигло такое несчастье?

С этими словами она сняла с пальца небольшое кольцо и протянула его конвоиру, изобразив во взоре самую слезную мольбу. Взяв его с показной неохотой, тот на мгновение задумался и, почесав лоб, произнес:

— Ну ладно, балакайте тут, все равно палаты со всех сторон под надежным присмотром. Да только я долго ждать не стану, велено этого полячишку после отвести к боярам, — кивая на Бучинского, закончил он.

Марина заметила неловкость и смущение Бучинского, который не мог ничего предпринять для защиты двух знатных дам, и постаралась его успокоить:

— Где не поможет сабля рыцаря, там пособит женская хитрость.

Дождавшись, пока за стрельцом закроется дверь, она продолжила, и голос ее задрожал:

— Так неужто Шуйский теперь царь? Чего так боялись мы еще в Польше, то и произошло по велению превратной Фортуны. Но скажите прежде о моем семействе, что против него замышляет этот изменник?

— Наияснейшая пани, — Бучинский тщательно подбирал слова, более всего опасаясь вызвать у женщин нервный припадок, — все ваше семейство в добром здравии и все по Божьей милости сохранили в этом мятеже свои жизни. Однако разнузданная толпа, каковая не ведала жалости, убила до пятисот наших шляхтичей, прежде завладев их имуществом. Пали этими жертвами железа и отважные дворяне Голуховский и Борша, и близкий к семейству вашему ксендз Помасский. Последнего мятежники не пощадили, когда он служил мессу. Однако и оставшиеся в живых печалятся так, будто погребены заживо, ибо многие лишены своего достояния и едва имеют последнюю окровавленную рубаху на теле.

— Так следовало отдать москалям все драгоценности и наряды, быть может тогда удалось бы их остановить? Не жаль мне моих платьев и клейнотов, однако не устаю я печалиться о моем маленьком негритенке, которого отняли у меня бунтовщики, и если они и оставили его в живых, то я уже вряд ли его увижу.

Пан Ян с восхищением посмотрел на воеводянку и воскликнул:

— Ваше величество, слова эти достойны монаршего благородства! И многие из шляхты нашей отдали свое имущество взамен на клятвы москалей сохранить им жизни. Однако для мужика солгать — что ягоду проглотить. Уцелели те, кто сражался до последнего и дал москалям отпор. Ясновельможный пан воевода хотел даже послать Дмитрию в помощь свою роту гусар, однако бунтовщики окружили большим числом его усадьбу и пошли было в атаку. Его милость, несмотря на свои недуги, вышел на крыльцо и сказал, что умрет, как и подобает шляхтичу, с оружием в руках, но не позволит перерезать всех поляков, как овец. В ответ мятежники пустили в него стрелу, но, благодарение Богу, рядом с паном воеводой стоял доктор Петрици, которого и ранили не опасно, ваш же ясновельможный родитель остался невредим. Равно, как и ваш вельможный брат и князь Вишневецкий.

— О Матка Боска, — с облегчением выдохнула Марина, — за это избавленье пан отец несомненно велит выстроить костел! — А что же теперь родные мои взяты под стражу и не вольно им выходить? Что сделают с ними эти изменники и отступники?

— Шуйский и те, кто его поддерживает, боятся, что король польский пойдет на Москву войной в ответ на такое избиение его подданных. А посему шлют они в Речь Посполитую посольство, какое должно будет вести переговоры о мире. Думается мне, что при таких обстоятельствах придется вашей благородной фамилии оставаться в Москве под стражей, если и выпустят кого москали, то не знатного и не значительного.

— Если так, — твердо произнесла Марина, — то должна я дать свободу моим паннам фрауциммер ехать назад к своим родным. Кто хочет, тот пусть остается и разделяет здесь мою неволю, никого принуждать не стану. Довольно они натерпелись на этой несчастной московской свадьбе.

— А что мой супруг? — спросила наконец воеводянка о судьбе того, кто послужил причиной ее возвышения и падения. — Удостоено ли тело его христианского погребения?

Бучинский на мгновение замялся и, справившись с волнением, ответил:

— Москали — суеверный народ. Говорят они, что Дмитрий продал душу дьяволу, а потому и от тела его пожелали избавиться. Несколько дней лежало оно обнаженным рядом с Кремлем на месте, которое они называют Лобным, а затем было сожжено. Некоторые утверждают, что прахом покойного государя зарядили пушку и выстрелили в сторону нашей Речи Посполитой.

— Не далее как вчера видала я из окна серого орла. В Карпатах говорят, что в орла превращается душа рыцаря после смерти, оттого и нельзя в него стрелять.

Марина задумчиво глядела прямо перед собой.

— Быть может, подавал мне он этим знак. Однако душа его не успокоится, пока смерть его не будет отмщена. — Да и батюшка не отступится, и мне не позволит, — прибавила она уверенно.

— Наияснейшая государыня, — ответствовал Бучинский, — если сдержит слово Шуйский, а сейчас ему нет резона его нарушать, то скоро вы соединитесь со своим вельможным родителем, будете препровождены в дом его. Вероятно, пришлют за вами меня же, а посему оставляю я вас с этой надеждой.

Слова пана Яна сбылись уже на следующий день. 8 июня Марина Мнишек была выведена со своею гофмейстериной из царского дворца и Кремля, куда уже никогда в жизни более не вернулась. Одевшись в простое польское платье, которое где-то раздобыл Бучинский и закрыв голову и лицо полупрозрачной накидкой, она последовала к возку, сопровождаемая возгласами собравшейся поглазеть на это зрелище толпы.

Не так давно из высоких чертогов изгнали Годуновых, однако радужные надежды, связанные с переменой власти, не сбылись, и простой народ продолжал жаждать крови своих правителей. Выход царицы теперь проходил под возгласы и улю - люканье, ее называли «поганой люторкой», а мужа — «поганым скоморохом», который надевал по наущению «литвы» «дьявольскую харю».

Путь до дома, где теперь находился под стражей сандомирский воевода со своим окружением, однако, был недолог, и вскоре Марина уже входила в покой, где ждал ее родитель. Если воеводянка и грустила ввиду произошедших событий, то грусть эта казалась ничем перед той обстановкой всепоглощающего траура, который царил в доме ее отца. Пан Мнишек не переставал громогласно проклинать своих врагов, а его тучное тело сотрясали рыдания, подобные реву раненого быка.

В низкой и тесной комнате, куда вошла Марина, кроме отца ее находились уже известные читателю придворный доктор Себастиан Петрици и монах-бернардинец отец Бенедикт Гонсёрек. Оба они часами утешали своего патрона, опасаясь за его жизнь, ибо он действительно впал в такое глубокое отчаяние, в каком окружение никогда его не видело. Незадолго до возвращения Марины сюда прибыл гонец от Шуйского, который передал воеводе приказ нового царя возвратить в казну семьдесят тысяч злотых и украшенную золотом конскую сбрую, полученные в подарок от зятя, а иначе «будет худо». Пообещав все уладить, Мнишек наедине со своими людьми разразился самыми громкими ругательствами:

— Эти изменники посмели нас пленить и ожидают, что я из страха или слабости им уступлю! К черту деньги, но какова их наглость? Требуют у тех, кого еще вчера ограбили до нитки и у кого побили слуг и лошадей! Ну каково?

При этих словах он начал хрипеть и задыхаться. Доктор Пет рици с выражением беспокойства взял его запястье, дабы убедить ся в регулярности пульса пациента. Успокоившись немного,воевода, однако, с упреком обратился к стоящему в углу отцу Гонсёрку:

— Брат мой, отчего не слышу я от тебя проповеди, которая помогла бы нам преодолеть это горе? Снова станешь говорить о христианском прощении? Эти слова прибереги для баб и простонародья, я же с удовольствием прощу врагов моих после того, как отомщу!

— Ясновельможный пан несправедлив к бедному монаху… — начал было оправдываться брат Бенедикт.

Однако Мнишек его перебил:

— Мне нет сейчас дела до справедливости, что ты за священник, если не можешь найти для меня слов утешения?!

С выражением искреннего сочувствия смотрел на воеводу доктор Петрици.

— Коль не по душе вам сейчас слово Христово, то не угодно ли выслушать стихи Горация? — обратился он к больному воеводе. — На днях я переложил для ясновельможного пана несколько его од и надеюсь, что скромный труд этот возымеет благотворное действие.

— Как святой Себастьян спас от чумы Павию, так и ты спас мою жизнь, а теперь лечишь и душу! — Мнишек с благодарностью посмотрел на доктора. — Последнее время смерть преследует меня, как ревнивая любовница, но прежде чем покинуть этот мир, я должен найти в себе силы поквитаться с неприятелем и сделать это не для самого себя, а ради всех нас!

Доктор достал из кармана аккуратно сложенный свиток бумаги и принялся декламировать свой труд, обращаясь к патрону:

Беспокоишь ты меня, о пан мой воевода, Своим стенаньем.

Не хочется ни мне, ни, кажется, и Богу, Чтобы в Москве достиг ты смертного порога.

Если твоего возраста лета

Зрелостью своей сживают с света, Чего же ожидать моей душе,

Не обретая мира в теле этом?

Не каждый месяц в злой Москве трещат Морозы, не всегда в лесу ломает ветер ветви. Гляди, как летом все в листве зеленой, Теперь деревья голые стоят.

Остановись и ты уж более стенать, Веселым ожидай мгновений лучших.

Тогда ты вновь большой триумф одержишь

Над неприятелем, который согласился Твоим несчастьем быть и, о изменник, Московского царя и зятя погубил.

И, даст-то Бог, узрим у ног твоих

И Днепр, и Яузу коварных,

Молящихся о милости твоей. И тем твои несчастья Со славою твоей вознаградятся[12].

Воевода молча кивал в такт этим стихам, подперев ладонью голову, и, казалось, звучание их действительно его успокаивает. Однако, не успел доктор Петрици дочитать свою утешительную оду до конца, как Бучинский ввел в комнату Марину, которая молча приблизилась к сидевшему в кресле и обложенному подушками родителю. Испытывая в это самое время разом печаль и неловкость, она по привычке ожидала его повелений.

— Вам нездоровится, отченко, — произнесла она почти ласково, — но я теперь здесь. Прошу вас иметь надежду на Гос пода Бога и не поддаваться несчастьям.

Опустившись на колени перед креслом и прильнув головой к отцовской груди, она не смогла удержать слез.

— Помните, панове, и передайте другим, — Мнишек обвел присутствующих грозным взором, — перед вами не только дочь моя, но коронованная царица московская. А посему

89

я требую, чтобы приветствовали ее как государыню. Сам я сейчас по нездоровью не могу отдать ей должных почестей, но вы сделаете это за меня.

С этими словами он поцеловал маленькую руку Марины, а быв шие в комнате домочадцы воеводы низко склонились перед нею.

— Позвольте мне прочесть оду в честь благополучного возвращения вашего величества, — произнес доктор Петрици, обращаясь к Марине, вытиравшей платком заплаканные глаза. — Никто из древних поэтов не превзошел Горация в умении прославить и одновременно утешить.

— Твой талант рифмоплета, как я погляжу, едва ли не превосходит твое знание медицины, — не дав ответить дочери, заметил воевода, а Петрици принялся возглашать стих, сравнивающий Марину с античной Европой, похищенной Юпитером:

Женою Юпитера непобедимого

Умей быть и не плачь, череду великого успеха С достоинством сноси; и поделенный на три части мир Получит твое имя.

Так и Европа виделась погибшей,

Но сделалась великою царицей

Царевна, когда уж сомневалась в счастье, Тогда его познала.

— Любезный доктор, ваше переложение Горация чудесно, в нем будто сияет солнце Италии! — Марина благосклонно посмотрела на Петрици. — Придет час, и вы непременно должны напечатать его в своем университете, а мы этому поможем по мере сил.

Успокоенная было доктором атмосфера, однако, была безжалостно вновь взволнована. Неожиданно, будто вихрь, появился уже известный нам пан Станислав Гоголинский, мелкий шляхтич, служивший в охране воеводы. Он едва ли не бежал, беспрестанно оглядываясь, и прямо с порога воскликнул с придыханием, обращаясь к Мнишку:

— Ясновельможный пан! Мы спасены, Дмитрий спасен! Сейчас москаль, что приезжал сюда с боярином из дворца, тайком шепнул мне на ухо: «Дмитрий жив и бежал в Путивль. Передай воеводе, что близится для него и всех поляков время радости».

Известие это, подобно молнии, поразило присутствующих, Марина покачнулась и, пожалуй, упала бы в обморок, если бы не поддержал ее стоявший рядом Бучинский. На удивление, отец ее воспринял сие более хладнокровно и, после недолгой паузы, будто начал размышлять вслух:

— После этой ужасной революции московской ни минуты не сомневался я, что придет время, когда противники Шуйского поднимут голову и вновь пойдут под знамя Дмитрия. Теперь они обнаружили себя и будут искать с нами дружбы и союза. — Ты, брат мой, — продолжал он, обращаясь к отцу Бенедикту, — сегодня же соберешь всех присутствующих в этом доме и отслужишь за спасание государя благодарственную мессу. Пусть ни у кого не остается сомнений, что волею небес зять наш спас свою жизнь и скоро вызволит нас из плена.

— Но если это не Дмитрий, отченко? — едва не вскрикнула Марина. — Что, если воскресили и сотворили они чудовище, подобное Голему, которое всех нас погубит?

При этих словах она достала нательный крест и прильнула к нему губами.

— Жив Дмитрий или нет, — бросив в сторону ее быстрый взгляд продолжал Мнишек, — теперь есть у нас козырь против Шуйского. Если не желает он потерять трон и получить кровопролитную гражданскую войну, то должен принять предложение жениться на тебе, дитя мое. Этим государство будет успокоено, а размножению Дмитриев будет положен конец.

Воеводянка не верила своим ушам. Только что, смирившись было с возвращением супруга, она представила себя рядом

91

с уродливым стариком Шуйским, который даже в правление Дмитрия не мог совладать со своей ненавистью ко всему иноземному. Ей, как, впрочем, и присутствовавшему здесь Бучинскому, совершенно очевидно было, что князь Василий не пойдет на союз с ними даже тогда, когда от этого будет зависеть его жизнь, столь он был фанатичен и привержен обычаям старины. Оба, однако, не смели ничего возразить сандомирскому воеводе, который продолжал гоняться за миражом соединить несоединимое. Колесо Фортуны продолжало свое вращение, и наши герои вновь отдались во власть неверных и капризных ветров-бореев.

[1] Пахолик — мальчик или юноша прислужник (из польского).

[2] Мошенник, плут (польск)

[3] От латинского слова oratio — речь.

[4] От латинского слова «предводитель».

[5] Драгоценности (польск).

[6] Речь идет об опубликованной в 1590 году в Венеции драматической пасторали «Верный пастух» («Il Pastor Fido»), написанной итальянским

[7] Николай Олесницкий, женатый на двоюродной сестре матери Марины, носил титул кастеляна малагоского.

[8] Представляем здесь перевод этого сочинения, выполненный нами по изданной в 1605 году в Кракове брошюре Яна Забчица «Московский посол» (с. 7–8).

[9] Канарское вино — вид испанского вина, популярный в то время в Европе.

[10] Стихотворение польского поэта XVII века Яна Менжика (Jan Mężyk). Мотивы непостоянства бытия были чрезвычайно популярны в польской поэзии этого времени.

[11] Прошу нас оставить (польск).

[12] Эти стихи под названием «Гораций Флакк в трудах московского пленника» доктор Себастиан Петрици опубликовал после возвращения в Польшу.

Часть 3. Таборная царица

1

В месте впадения реки Которосли в Волгу расположился древний русский город Ярославль, который вот уже

почти год был одновременно домом и тюрьмой для семейства Мнишек. Предчувствия не обманули Марину — слухи о том, что царь Дмитрий жив, спасся от рук заговорщиков и вскоре придет наказать своих обидчиков, не только не помогли ее вельможному батюшке сосватать дочь за Шуйского, но и способствовали тому, что новый государь решил выслать наиболее значительных поляков прочь из Москвы. Помимо воспитанной в этом царе сызмальства нелюбви ко всему западному и тем более к католическому и польскому, им руководил и вполне понятный расчет: в случае приближения очередного самозванца к столице сторонники убитого Лжедмитрия могли подать ему помощь и устранить Шуйского так же быстро, как и он устранил своего предшественника.

Как сама дорога, так и пребывание свергнутой царицы и ее окружения в месте изгнания являлись довольно унизительными и по замыслу нового правительства должны были не только усмирить воинственный дух шляхты, но и заставить ее забыть и саму мысль о служении новому самозванцу. Воевода сандомирский, однако, был слишком горд, чтобы признать поражение, а желание мести не только заставляло измышлять все новые и новые способы возвращения прежнего положения дочери, но способствовало возрождению его угасавшей было вследствие болезни неутомимой энергичности и решительности.

Семейство Мнишек, вероятно, из соображений безопасности как прибывших, так и местных жителей разместили за городской чертой, а именно за земляным валом, который служил границей полуразрушенной крепости. Здесь, в поле, наспех сооружены были несколько отдельных дворов для самой Марины, ее отца и брата, представлявшие собой типичные для того времени строения из бревна с крошечными помещениями и окнами, затянутыми бычьим пузырем. Все эти постройки опоясали общим высоким забором, вокруг которого круглосуточно несли караул стрельцы, запретив узникам выходить за пределы своего небольшого мирка.

Шел июнь 1607 года, и пленники из числа молодежи весьма сокрушались, что не удастся им отметить веселый праздник Яна Купалы так, как некогда было это на родине.

— Помните ли вы, мои панны, — говорила Марина фрейлинам, — как забавлялись мы в это время в замке нашем, и как съезжались к нам соседи, как плели мы венки на голову и пускали их в воду, и как зажигали костер и, взявшись за руки, прыгали через него? — Она тяжело вздохнула и обвела тоскливым взором наперсниц. — А стоило подняться на часовую башню, то во всех концах было видно огни до самых гор, так крестьяне веселились наравне со своими господами!

Опальная царица сидела во дворе на грубо сколоченной деревянной лавке под наспех сооруженным навесом в окружении своей женской свиты. В помещениях летом было чрезвычайно душно, однако по приказу из Москвы знатным узникам запрещалось покидать двор и совершать прогулки за его пределами, так что господа завидовали слугам, ибо последних стража иногда выпускала за ворота за водой и съестными припасами. Причиной печали воеводянки стало и то, что за год пле- на почти все ее панны фрауциммер, за исключением разве что самой гофмейстерины Казановской, получили предложения замужества от шляхтичей из окружения сандомирского вое- воды, и в душе она даже ревновала, ибо молодость брала свое и она весьма остро ощущала потребность в любовных плотских утехах. Молитва лишь на короткое время смиряла ее желания, оттого так охотно эта молодая и полная сил женщина предавалась воспоминаниям ранней юности.

— Наияснейшая пани, в такой большой праздник не оставим мы вас без цветов, но прежде сплетем по обычаю пояса из полыни, ибо ее и во дворе предостаточно!

К женскому обществу приблизился шляхтич средних лет с обветренным лицом и белым шрамом на щеке. Это был один из наперсников воеводы Мнишка по имени Михаил Побединский, игравший одновременно роль телохранителя, посыльного и походного казначея своего господина. Он много путешествовал и успел побывать в разных передрягах, а его рассказы о дальних землях неизменно собирали вокруг него немало слушателей.

— Как хорошо, что вы присоединились к нам, любезный пан Михаил! — воскликнула Марина. — Ловлю вас на слове, ибо нам сегодня в канун святого Яна нужны эти пояса, чтобы, согласно поверью, очиститься полынью от всякого зла!

— Жаль, что не получится зажечь здесь святоянский костер, — с почтением продолжал Побединский, — если бы даже позволили москали, то дело это при такой тесноте небезопасное. Однако наутро ксендзы наши освятят воду, чтобы все могли ею умыться.

— Не дивлюсь, что батюшка так ценит вас, пан Михаил, — с благодарностью посмотрев на шляхтича, произнесла Марина. — Еще и нет приказа, а вы уже все уладили! — Кто из вас, мои панны, — обратилась она к своей свите, — помнит стихи Кохановского о святоянском огне?

Не дождавшись ответа, она приказала всем взяться за руки и принялась тихо напевать:

Согрело солнце уж созвездье Рака,

И соловей уж больше не поет, Пришла пора почтить святого Яна И в Черном лесе развести огонь.

Вслед за своей госпожой панны фрауциммер продолжили по очереди напевать: И гости, и семья пришли к огню,

И дудки три вокруг играли, Другие громко повторяли их Усердно, будто эхо дали.

И сели все вокруг на мураве,

Потом же встали шесть пар юных Девиц, что одинаково для всех, Полынью подпоясывались дружно.

И все они умели петь,

И также танцевать пристойно;

А посему и начали тогда, По очереди, так достойно.

О сестры, нам зажгли огонь

И здесь освободили место,

Возьмемся ж за руки ладонь в ладонь И запоем мы хором вместе[1].

Вероятно, приятные воспоминания столь завладели ими, что и после того, как допет был последний куплет, все какое-то время задумчиво молчали, а в глазах многих стояли слезы. Желавший утешить дам пан Побединский принялся рассказывать о своих путешествиях и разных диковинных вещах, виденных им в чужих землях во время паломничества в Палестину.

— Столько чудес повидал я, что мало уступают они нашим нынешним приключениям московским! — воскликнул он, обращаясь к Марине. — И Septem miracula mundi[2] меркнут перед ними. Вот москали считают Волгу величайшей рекой на свете, да и согласно утверждению греков, делит она свет на две части — Азию и Европу. Но видал я египетский Нил, а он будет шире и многоводнее Волги, не говоря уже о тех древних сокровищах, что таят его воды и берега.

— А мы здесь, будто у фараона в плену египетском, хоть и в глаза не видали Нила! — вздохнула Казановская, всплеснув руками.

— А что скажете вы о наших польских чудесах? — с укором посмотрев на гофмейстерину, спросила Марина Побединского.

— И у нас видал я природные чудеса, — отвечал пан Михаил. — Помню, как лет десять назад пришлось мне быть около Гданьска в Поморской земле. Аккурат на святого Яна шел там кровавый дождь, а кто попал под него, после не мог отстирать одежду[3].

— И здесь наблюдаем мы на небе разные диковины, — дрожащим голосом произнесла Казановская. — Скажите же на милость, что значит радуга на луне, о чем отродясь не слыхивали? А третьего дня от земли будто подымались к небу белые столбы — не иначе как к большим переменам!

Панны фрауциммер согласно закивали, ибо также были свидетелями подобных явлений и чрезвычайно их боялись. Приняв заговорщический вид, Побединский тихо отвечал:

— Что до меня, то я верю в такие знаки. Ибо не так давно пришла к пану воеводе весть, что Дмитрий с войском уже идет на Москву и взял много городов, а Северская земля почти вся присягнула ему. Прежде посылал он против Шуйского некоего Болотникова, которого у нас прозвали «болотным гетманом». Но не видно от него особенных успехов, а потому сам государь спешит к нему на помощь. А если так, даст Бог, скоро будем мы освобождены и супостаты кровью ответят за наши обиды!

Польские пленники вели такие разговоры прямо на виду у своей охраны, начальник которой, пристав Афанасий Мелентьев, статный мужчина средних лет, наблюдал за ними, стоя на крыльце избы, специально для него возведенной. Несколько дней тому назад этот московский дворянин был послан в помощь бывшему уже на месте приставу Акиму и имел приказ блюсти все правила и строгости содержания задержанных поляков. Однако на месте все оказалось не таким однозначным, как это ему виделось в Москве.

— Польские ведьмы вона рвут траву и зелье варить станут, — возмущенно бросил Мелентьеву подошедший Аким, указывая рукой на царицу и ее женское общество. — А потом, глядишь, опоят тем зельем наших людей, да и сбегут в свою проклятую Литву! По зиме один из них, Быльчинский пан, переоделся в холопское платье да и дал деру. Говорят, и письма при нем были от воеводы к королю ихнему, а может, и еще к кому. Не уследим за ними, государь Василий Иванович голову снимет! Запереть проклятых в домах — да и дело с концом!

— К чему предлагаешь ты неистовство, когда все можно решить полюбовно? — с усмешкой отвечал Афанасий. — Не забывай, что не отдали они оружие и могут обратить его против нас. А коли прольется кровь и наша, и ихняя, кому от этого будет польза? Так никогда с литвой не помиримся. Пойду я нынче навещу воеводу и скажу ему, чтобы девки зря не баловались.

— Погляжу я после на тебя, как воевода не станет тебя и слушать. Уж я-то от него за это время натерпелся: зело лихой, все бранится да угрожает. Давеча не понравилось ему, что привезли в постный день мелкую рыбу, так он ее бросил об землю и все черта поминал.

Задуманный визит Мелентьева к Мнишку не заставил себя долго ждать, и, подойдя к воеводскому дому и сообщив пахолику желание видеть его господина, пристав вскоре получил приглашение войти. Воевода сидел в комнате вместе с бернардинским монахом по имени Антоний Любельчик и вел с ним разговоры отнюдь не душеспасительного характера.

Перед собеседниками стояли целый жбан пива, в которое по польскому обычаю были накрошены обжаренные в масле ржаные сухари, и блюдо с мелко нарезанной солониной, оба, впрочем, были уже почти пусты. Отец Антоний передал вое- воде весьма интересную для него новость о некоем посланце папы и испанского короля, монахе-миссионере по имени Николай де Мело, которого еще Борис Годунов заточил в монастырь в Ростове. Недавно от него тайно принесли письмо: в нем отец Николай сообщал о больших волнениях в Москве и о том, что Шуйский весьма непрочен на своем троне, со всех сторон осаждаем изменниками и более всего боится возвращения Дмитрия. Воодушевленный этим известием, попросив отца Антония как-нибудь переслать де Мело немного денег в награду, Мнишек обратил сердитый взгляд на визитера, который, слегка приподняв колпак, представился:

— Господин воевода, я московский сын боярский Афанасий Мелентьев, послан государем Василием Ивановичем сюда на службу. Коли имеешь ты какие-либо надобности и просьбы, то государь приказал написать о сем прошение.

Воевода молча указал Мелентьеву сесть, а отец Антоний услужливо налил кружку пива, после этого, впрочем, удалившись. Проявляя подобное гостеприимство, Мнишек старался подавить гнев, но стоило посмотреть в его глаза, как сразу становилось ясно, — он ничего не забыл.

— Рады мы, господин пристав, видеть здесь нового посланца от государя, — начал сандомирский воевода, мешая русские и польские слова. — Остается нам, однако, сожалеть, что предшественники ваши были столь нерадивы, что чинили нам препоны без всякой на то причины. Живность и питье доставляли столь дурные, что и последний крестьянин польский не стал бы употреблять! Если не дождемся с этой стороны ниче- го путного, то первая моя просьба — разрешить ежедневно пускать слуг моих на рынок. Имеем мы средства купить то, из чего может быть приготовлена годная пища.

Высокомерные претензии воеводы были чрезвычайно неприятны Мелентьеву. «Коли брезгуешь ты нашей пищей, так не надо было в нашу землю приезжать», — подумал он про себя.

— Слуги мои варят доброе пиво из ячменя и солода, что удается здесь достать, — продолжал Мнишек. — И кому может быть от этого вред? Однако прежний пристав, не внемля великой нашей нужде, хотел и это запретить. Спрашиваю его — почему? И никакого ответа мы не получили до сей поры.

— Господин воевода, — Мелентьев старался быть как можно более предупредительным, — верно Аким сказал, не дозволено у нас винокурение, кроме как по повелению великого князя. Мы люди маленькие, исполняем, что нам прикажут. Напиши прошение на имя царское, может, и дозволит это государь.

— Прошение о том, что в нашей Речи Посполитой дозволено каждому шляхтичу?! — воскликнул Мнишек, с трудом уже держа себя в руках.

— Ну, известно, что у вас в Литве все лучше, — не без иронии отвечал пристав. — У нас же всем ведает Бог и государь.

— Ну, раз господин пристав так хвалит Литву, — делая вид, что не понял насмешки, произнес воевода, — то не угодно ли принять в знак расположения нашего вот эту саблю?

При этих словах он кивнул на стену, где поверх небольшой шпалеры висела турецкая сабля с рукоятью из серебра с золотой насечкой. Дорогое оружие в то время на Руси являлось достоянием довольно узкого круга наиболее богатых людей и обладание таким сокровищем должно было по крайней мере искусить Мелентьева. «Этот змий польский, похоже, никак меня не отпустит» — вновь подумал он про себя, однако притронуться к оружию не решался.

— Как знать, не станем ли мы в скором времени приставами у вас? — зловеще заметил Мнишек, видя колебания Афанасия. — И сюда доходят слухи, что Дмитрий продвинулся от границы к Москве и войско все пребывает к нему.

Мелентьев ничуть не удивился этим словам, ибо уже давно сомневался в том, что царя Дмитрия убили, со всех сторон слыша о его спасении. Принимать чью-либо сторону он не спешил, ничего, однако, не имея против Дмитрия Ивановича, при котором весьма недурно устроился при посольском приказе.

— Царь Василий Иванович, — сказал пристав осторожно, — с Божьей помощью одолеет воров, которых уже запер в Калуге.

— Как бы то ни было, — невозмутимо ответил воевода, — добро приятно и выгодно. И если увидим мы его от вас, то ответим тем же.

Закончив свои раздумья, Афанасий, взяв подарок и пожелав воеводе здоровья, удалился в твердом намерении смотреть теперь сквозь пальцы на предписанные строгости в содержании пленников.

— Подумать только, писать прошение изменнику Шуйскому, который завтра может казнить любого из нас или услать дальше в ледяную Сибирь! Да я скорее соглашусь лишиться руки, чем совершу такое! — обратился Мнишек к вновь вошедшему отцу Антонию. — Но, святой отец, — прибавил он более спокойно, — пришла пора сообщить ее милости царице о наших планах. И я попрошу тебя взять на себя эту миссию.

* * *

Женская свита Марины во главе с самою царицей увлечена была особой пани Доротеи Гурской, несколько месяцев тому назад вышедшей замуж за Тадеуша Гурского, шляхтича из гусарской хоругви Станислава Мнишка. Доротея находилась уже на сносях, и рождение ребенка стало бы первым подобным событием в маленькой польской колонии в Ярославле, которая до этого сталкивалась лишь с потерями. С умиленными улыбками они трогали живот пани Гурской и, чувствуя толчки ребенка, спорили о том, какого он будет пола. Воеводянка, пообещавшая быть крестной матерью и одарить младенца по мере ее нынешних возможностей, однако, чувствовала пронзительную тоску, хоть внешне ее и не показывала. В то время как панны-фрауциммер вслух рассуждали о том, унаследует ли ребенок веснушки и редкий медный цвет волос матери, Ма- рина вспоминала о предсказании львовского колдуна насчет повторного замужества. Раннее вдовство было чуть ли не проклятием в тогдашней шляхетской культуре, где со смертью мужа материальное положение вдовы чаще всего становилось чрезвычайно уязвимо, а отсутствие в браке детей и вовсе ставило ее вновь в зависимость от родственников. Старшая сестра Марины, болезненная панна Кристина, по настоянию батюшки стала монахиней-кармелиткой, однако такая судьба тревожила и пугала бывшую царицу.

— Доротка, — обратилась она к пани Гурской, — ты обязательно должна получить помощь при родах, и я позабочусь об этом. — Наш доктор Петрици остался в Москве, ибо изменники не позволили ему сопровождать нас. Но брат Антоний Любельчик немного изучал медицину в Падуе и до сего времени неплохо справлялся с нашими недугами. И я подарю тебе мат- рац из конского волоса, который чудом у нас остался, чтобы ты легче разрешилась от бремени.

Пани Доротея со слезами на глазах принялась целовать руки хозяйки, в то время как остальные женщины преданно смотрели на царицу, ибо благополучие господ было, по их мнению, единственным шансом на спасение из тягостного плена.

— Как гласит Священное Писание: имущество есть средство для добрых дел, — с любовью глядя на царицу, отметила Казановская. — Ее царская милость заботится о нас, когда и сама имеет на себе лишь поношенное платье.

* * *

— Панна Барбара, — чем дальше, тем больше я тоскую о Дмитрии и молюсь о душе его.

Оставшись наедине с гофмейстериной Марина взяла лютню.

— Раньше мечтала я о любви, но, не встретив ее в Дмитрии, мало ценила то, что он мне давал. Господь карает гордыню, и вот теперь я одна, и недоступны мне утехи, которыми пользуется и последняя моя служанка. Недавно нашла я ноты этой чудной итальянской песни, все в ней будто про меня.

Она чуть тронула струны и с оттенком грустного кокетства взяла высокую ноту:

— Несчастная судьба — мое предназначенье,

Нет сил сомкнуть глаза с тех пор, как умер мой супруг, Амур, Амур, что мне сказать и сделать, Ведь против жадной смерти я бессильна.

Без мужа не заснуть, как повернусь я набок: Молчание меня встречает, на другом же Становится еще трудней. Амур, что делать мне?

Без мужа нет отдохновенья,

Ведь я покинута, и так я молода,

Ужели в трауре и грусти коротать свой век? Амур, найду себе любовника для ложа*.

* Произведение для лютни флорентийского композитора Козимо Боттегари (1574 г.) под названием «Печальная моя судьба» («Trista sorte è la mia sorte»). Автор перевода Н. В. Эйльбарт. Оригинальный итальянский текст представлен ниже.

Trista sorte è la mia sorte

Trista sorte è la mia sorte!

Per cagion d`avara morte;

Poich`è morto mio marito

Non ho mai quasi dormito.

Amor, Amor che deggio far, che deggio dire?

Senza marito non si può dormire.

S`io mi volto in su la sponda

Non ho alcun che mi risponda;

S`io mi volto all`altro lato Mi ritrovo in peggior stato.

Amor che deggio far?

Quest`e gran cosa,

Senza marito mai non si riposa.

Or che giovinetta sono

Qui rimasa in abbandono,

Devo sempre in bruna vesta

Viver travagliata e mesta?

Amor, io vo cercar,

In fede mia,

Chi me tenga nel letto compagnia.

— Trista sorte è la mia sorte, — пропела Марина еще раз по-итальянски и глубоко вздохнула.

Музыка этого итальянского мадригала представляла собой полную противоположность тексту. Легкая, веселая и задорная. По замыслу композитора Боттегари, она должна была утешить всех печальных молодых вдов.

— Пути Господа тернисты, — всплеснув руками, ответила Казановская. — Но как после искупить смертный грех? Ведь завести любовника значит преступить Божьи заповеди.

— Ах, панна Бася, я совсем не хочу быть святой! — воскликнула воеводянка. — По крайней мере, пока батюшка или москали не заперли меня в монастырь! Я совершу этот грех, но если покаюсь, то душа будет спасена и никто не сможет меня судить, ведь я все искуплю!

— Но ведь грешит тот, кто не доверяет Господу Богу! — не унималась гофмейстерина. — Женщинам, что страдали за правое дело, приходилось и хуже. Нужно довериться Провидению, и оно обязательно само покажет наилучший выход!

Провидение явилось царице в тот же вечер в лице отца Антония Любельчика. Отец Бенедикт Гонсёрек был смертельно болен и уже долгое время не вставал с постели, чем опечалил всех без исключения польских узников. Отец Антоний, человек еще довольно молодой и полный сил, также принадлежавший к ордену монахов-бернардинцев, заменил его на посту духовного пастыря, а имея обширные знания по врачеванию, еще и лечил своих духовных подопечных. В точности исполняя повеление сандомирского воеводы, которому служил уже не один год и которого боялся, быть может, лишь немногим менее, чем небесные силы, монах должен был рассказать Марине о новом самозванце, о появлении которого уже услышала она от пана Побединского.

— Ясновельможный ваш батюшка справляется о вашем здоровье, наияснейшая государыня, — начал он осторожно. — Сам пан воевода по милости Божьей здоров и даже обещает подарить мне на Рождество все микстуры, что я ему прописал, — добавил монах шутливо.

— Я неделями не вижу его милость, хотя пройти до двора его всего несколько сотен шагов, — несколько капризно ответила Марина. — Он все отговаривается делами, когда я посылаю к нему пахолика, так что в последний раз могу припомнить свидание с ним на Троицу.

— Ваше величество, пан воевода и вправду занят многими делами, в коих я и пан Побединский оказываем ему содействие, — нравоучительно произнес отец Антоний. — Вот и на днях написали мы много писем в Польшу и теперь ищем способ переправить их туда с надежными людьми, что в нынешних обстоятельствах почти чудо. А от этого зависит наше освобождение и возвращение вам законного царского престола.

— Святой отец, порой мне кажется, что помощи ждать неоткуда, — Марина низко склонила голову. — Слышала я о многих изменах среди наших панов, которые оставили нас и перешли на сторону проклятого Шуйского. Паны Дубецкий и Папроцкий клялись батюшке еще в Польше в вечной дружбе, но, как только мы оказались в этой неволе, стали служить изменникам. Ума не приложу, на кого можно положиться в таком несчастье?

— Любезная дочь моя, благодарение Богу, в нашем отечестве немало сторонников вашего благородного семейства. О вас слагают оды поэты, вот прочтите хотя бы эту.

С этими словами он протянул Марине небольшой листок с печатным текстом, в котором воеводянка шепотом прочла такие строки:

И кого винить мне в сем великом горе,

Я теперь в темнице, бывши на свободе.

Скорбна та дорога на восток ко солнцу,

Коей я пустилась в царскую столицу.

Горестны посольства, кои присылали

В милый дом отцовский и меня желали.

И дары несчастны, что бесценны были,

Ведь они бедою счастье обратили.

Похвалы несчастны, что меня встречали,

Ведь они измену с этим замышляли.

И весь брак несчастен, оборвался скоро

И добавил только грусти мне и горя.

Очи увлажняя, сердце в клочья рвется,

Зная, что народы надо мной смеются.

Где же эта слава, что везде гремела,

Как воеводянка на трон московский села?

Столь большому счастью в мире удивлялись,

Что внезапно дому моему досталось.

А теперь дивятся этой перемене,

Добрые поляне молча сожалеют.

Ведь и их несчастье, как меня, постигло,

И немало оных там же и погибло.

В путь же провожали все меня сердечно,

Думая, удача будет со мной вечно.

Богом присягаю, создавшим натуру,

Что я не желала царского титула.

Не желала злата и богатой доли,

Родителей любимых выполняя волю.

И к чинам коронным были речи тоже,

Это разрешили первые вельможи.

Кто б ни похвалил их — не было такого,

Польше то могло принести добро бы.

Церковь Божья расширится в русскую краину

И в союз сплотит единый богатырских сынов.

Только то всегда являлось для меня желанно,

Чтоб святое имя Божье было прославленно.

И привесть те два народа к прочному единству,

Чтоб тебе вовек служили в верности и дружбе.

Но, когда святая воля Божья состоялась,

По которой эта кара надо мною сталась,

Благодарно принимаю это наказанье,

Придет час, когда Создатель выполнит желанья.

Покарав, утешишь; вскоре и пробудишь

Прежние отрады и Иуд погубишь.

Вновь меня посадишь в золотой короне

И по милосердью охранишь на троне.

Что изволил дать, о Боже, своим провиденьем,

Приведешь ты, несомненно, также к завершенью.

И поможешь нашей польской благородной крови,

Наказать Москвы измену, что случилась, вскоре[4].

— Кто же написал это? — восхищенно спросила она, прижав лист к груди. — Будто чувствует и знает судьбу мою едва ли не лучше меня самой!

— Это пан Владиславский, известный ныне поэт в Речи Посполитой. Такие листы распространяются там среди шляхты, и многие сочувствуют вам и желают идти и освободить из плена. Но мало имени царицы Марины, нужен им и царь Дмитрий — отныне вы два лезвия одного клинка, который и срубит голову Шуйскому!

— Захочет ли жить при свечах тот, кто хоть однажды увидел солнце?! — воскликнула Марина. — Если батюшка сомневается во мне и оттого прислал вас меня уговаривать, то его милость напрасно тревожился. Нет ничего более тягостного, чем стать посмешищем среди соотечественников и это хуже самой смерти! Но умоляю вас, святой отец, скажите мне, кто он, этот мой воскресший супруг?

— Ваше величество, — на бледном лице отца Антония отразилось некоторое сомнение, — я знаю только то, что нашел его посланец вашей матушки, пан Николай Меховецкий. Долго ему пришлось поколесить по Литве, чтобы найти москвитянина, который не побоялся бы примерить на себя славу и достоинство прежнего Дмитрия. И вот в городе Шклове он встретил такого, человека умного и смелого, готового служить вашему досточтимому дому. Далее пан Меховецкий ввел его в курс дела и в подробности жизни покойного Дмитрия, так что многие, не верившие в царское спасение, теперь обратились к нему. Сейчас пан воевода получил известие, что супруг ваш идет на Москву, а войско его все множится. Люди приходят к нему из Речи Посполитой, но и москвитяне понемногу присягают на верность.

— Словом, как говорит моя гофмейстерина, общего с моим покойным супругом у него не больше, чем у пряника с мельницей, — Марина иронически усмехнулась.

— Но не лучше ли довольствоваться на время простой посудой, чем пытаться собрать осколки драгоценного кувшина? Эту аллегорию прочел я у римских философов и согласен с нею, хоть она и принадлежит язычникам. Так думает и ваш батюшка, человек большого ума и силы духа.

— Так вот она, кошка о двух головах, что видела я в доме львовского колдуна! Два человека в судьбе моей назовутся одним именем, — шепотом произнесла воеводянка. — Святой отец! — почти торжественно обратилась она к монаху, — отныне я и моя свита будем ежедневно молится об успехе дела Дмитрия, дабы он послужил божьим орудием и освободил несчастных из плена!

2

Лето 1608 года в Москве было тревожным. Новоявленный «царь Дмитрий» одерживал над восками Шуйского все бóльшие победы, а остававшиеся еще при царе Василии становились столь ненадежны, что или бежали к самозванцу или, по крайней мере, задумывались над тем, как это сделать в ближайшее время. В июне ярославских узников привезли в Москву для переговоров, опасаясь, что сторонники Дмитрия освободят их раньше, чем от них удастся добиться хоть каких-нибудь уступок.

Дня 27 июля лета Господня 1608 было заключено перемирие между Россией и Речью Посполитой на три года и одиннадцать месяцев. Семейство Мнишек и их спутников Шуйский отпускал при условии, что Марина не будет более именоваться московской царицей, а ее батюшка не станет называть зятем «вора-самозванца», который к тому времени уже стоял лагерем в под московном селе Тушино и почти перекрыл сообщение столицы с южными городами. Но что значили договоры, клятвы и крестоцелование в то время, когда вне зависимости от веры и душеспасительных проповедей каждый потакал исключительно своим желаниям и делал, что хотел? По желанию сандомирского воеводы, давшего знать самозванцу о своем выезде, Мнишков и их спутников настиг отряд из Тушино, коим командовал польский ротмистр Александр Зборовский. Охрана, приставленная к бывшей царице Шуйским, частью разбежалась, частью же была перебита. Казалось бы, желанная свобода вновь возвратилась к нашим героям, однако, как показало время, она являлась весьма призрачной.

Готовясь ехать к самозванцу, освобожденные узники разбили свои походные шатры в деревне Любеницы близ города Вязьмы, присягнувшей новому Дмитрию и, несмотря на желание пана Зборовского поскорее отправиться в Туши- но, не спешили трогаться с места. На днях пан воевода по- лучил письмо от Яна Сапеги, который вышел со своим военным отрядом из Польши и двигался на помощь самозванцу и, судя по всему, хотел прежде встретиться с семейством Мнишек.

29 августа Марина впервые увидела этого рыцаря, усвятского старосту, — искателя приключений, сопровождаемого двумя десятками шляхтичей спешившегося с великолепного турецкого аргамака у ее палатки.

— Наияснейшая государыня, — высокая худая как жердь фигура Сапеги согнулась в поклоне чуть ли не вдвое, — я и мое воинство готовы взять вас под свою защиту и во всякое время дня и ночи служить вам и вашему ясновельможному батюшке. Недолго изменникам радоваться своей измене — скоро получат они заслуженную кару, а вы с супругом вашим вновь водворитесь в столице! Мы скакали без перерыва сутками напролет, чтобы успеть проводить вас к нему!

Воеводянке приятна была речь Сапеги, приходившегося троюродным братом литовскому канцлеру, и рыцарь этот сразу вызвал в ней живой интерес. Он прекрасно говорил, будучи выпускником университета в Падуе, однако и в военном деле являлся не менее искусным: военные кампании против валахов и шведов принесли ему лавры победителя. Богатство и подаренное королем усвятское староство, однако, не удовлетворяли его: он жаждал еще больше денег и славы, но, кажется, Речь Посполитая не могла уже ему дать ни того, ни другого, а посему он решил попытать счастья в бурном московском круговороте.

— Скакать сутками напролет? — не дав ответить дочери, произнес Мнишек с выражением самой угодливой любезности. — Так изнурять себя не пристало дворянину!

При этих словах он крепко пожал руку усвятского старосты.

— А что же пристало? — Сапега вежливо улыбнулся.

— Обеспечить достойное существование себе и своим людям, что с Божьей помощью вскоре и произойдет. Как я слышал, король наш Сигизмунд давно не платит рыцарству за заслуги, осталась неоплаченной и ваша служба в Лифляндии. Дмитрий вознаградит всех, так что и последние станут у него первыми!

— Ясновельможный пан староста, — отозвалась наконец Марина, дождавшись окончания батюшкиной тирады, — извольте послушать с нами мессу, что будет служить сегодня наш отец Антоний. После же просим вас и спутников ваших отобедать с нами, хоть пища наша вот уже долгое время сродни солдатской.

Баранина с гречневой кашей — блюдо, любимое в то время и шляхтой любого достатка и положения, и крестьянами, подкрепила силы гостей и хозяев. И вскоре воевода пригласил Сапегу в отдельный шатер, где принялся то жаловаться на здоровье и прошлые невзгоды, то обещать всяческое содействие со стороны Марины и своей семьи.

— Смею я вас уверить, вельможный пан староста, — красноречиво говорил Мнишек Сапеге, — что московская неволя во сто крат тяжелее татарской! У татарина хотя бы можно себя выкупить, а от москаля и за золото не уйдешь! Невзирая на положение дочери моей, охрана наша в неволе была хуже скотов, ибо скотина по крайней мере промычит, а от этих mezzo homo[5] невозможно было добиться никакого ответа! По приказанию изменника Шуйского нас, людей благородных и не последних в своем отечестве, морили они голодом и ввергли в такую нищету, что не приведи Господь! Только и уповали мы на соотечественников, которые не простят этих обид и вызволят нас к радости и чести всей Речи Посполитой!

Сапега при словах воеводы о голодном плене окинул его чрезвычайно дородную фигуру насмешливым взглядом, который, однако, остался незамеченным Мнишком.

— Ясновельможный пан воевода, — с выражением почтительного сочувствия отозвался он, — как только узнали мы об этом московском избиении гостей на свадьбе, не было рыцаря, кто оставался бы равнодушным к такому бесчестию нашего отечества! А вскоре услышал я от кузена, вельможного канцлера литовского, что Дмитрий вновь идет на Москву, после чего поспешил на помощь сюда к нашим братьям. Хоть и поговаривают у нас, что царь в Тушино обликом не похож на того, кого проводили вы на царство несколько лет тому назад, но права дочери вашей, государыни коронованной и признанной всеми московскими сословиями, для меня священны. Сомнительны права царя Дмитрия, однако права царицы Марины мы как знамя понесем на саблях своих в Кремль!

Мнишек вздрогнул при словах Сапеги о самозванце. «Недаром род Сапег имеет в гербе своем лису», — думал в это время старик. «Но, будь ты и трижды хитер, нет у тебя иного выхода, как заключить с нами союз».

— Как говорит нам история, — с надменным выражением лица ответил воевода, — женщина на троне всегда вызывала интерес со стороны мужчин! И вознаграждала мужскую верность с удвоенной щедростью. А часто бывало и так, что военачальники становились ее наперсниками и соправителями. Царица Клеопатра возвысила Марка Антония, а императрица Галла Пладиция полководца Аэция. Дочь моя и все наше семейство никогда не забудем тех услуг, что ваша милость оказывает нам сейчас и еще окажет в будущем. И должность гетмана над всеми войсками Московского царства будет лишь самой малой из возможных наград!

— Полагаю, ясновельможный пан воевода, что вы наслышаны уже о том, кто теперь верховодит при царе в Тушино? — сказанное Мнишком явно пришлось по душе Сапеге. — И кто, несомненно, уже сейчас размышляет, как побыстрее сбыть нас с рук и не допустить до всего того, что будет причитаться нам по праву?

Речь шла о сопернике, который недавно провозгласил себя гетманом царя и изгнал из лагеря прежнего alter ego[6] Дмитрия, человека Мнишков, Николая Меховецкого, собственно, и подготовившего самозванца к ныне играемой им роли. Звали его князь Роман Ружинский. По крови происходил он из русинского боярского рода, имел немало земель в Волынском воеводстве и исповедовал православную веру. Дикая воинственность была у него в крови: отец его, Кирилл Ружинский, осужденный в свое время в Речи Посполитой за убийство шляхтича, убежал от правосудия на Запорожье и стал казачьим атаманом. Сам князь Роман успел повоевать с татарами, шведами и валахами, однако не получил за свои труды от короля желаемых наград. Теперь, собрав значительное войско, он пришел к самозванцу, провозгласил себя его верховным гетманом и не намеревался делиться властью.

— Ружинский хороший воин, — отозвался Мнишек, — но слишком неотесан и глуп для политики. Слыхал я, что он заложил все свои имения на Житомирщине не менее чем за шестьдесят тысяч злотых и все деньги вложил в это предприятие, наняв и вооружив солдат. Говорят, под видом шляхтичей служат у него львовские пекари и сапожники, настолько неразборчив он был при наборе войска.

— Так, быть может… — Сапега, на минуту задумавшись, замолчал. — Быть может, есть резон подумать о том, чтобы раз и навсегда его успокоить?

— Это мы всегда успеем, любезный пан староста, — Мнишек почти ласково посмотрел на собеседника. — Убить или выслать — как Бог даст. Но я не стал бы делать это до того, как мы извлечем из него всю пользу. Пусть еще послужит, так выгоднее. Главное для нас сейчас — занять в лагере подобающее место и, по крайней мере, внешне прийти с ним к соглашению.

— Итак, аlea jacta est![7] — торжественно произнес Сапега, вставая. — Я сопровожу вашу милость и государыню в лагерь Дмитрия и надеюсь, что войско мое будет существенным подспорьем при переговорах с Ружинским. А чтобы как-то скрасить эту дорогу, устрою завтра войсковой смотр и покажу своих отличных коней и пушки.

С этими словами он крикнул пахолика, который помог ему вновь облачиться в гусарский панцирь, снятый на время визита, после чего тепло распрощался с воеводой и Мариной и отбыл в свой лагерь.

* * *

Медленно продвигаясь к Тушино, герои наши будто нарочно тянули время. Почти на каждой стоянке приезжали к ним гонцы от самозванца и его гетмана, привозя письма, на которые Мнишек не спешил отвечать. Марина, как и ранее, окружена была женской свитой и стараясь не думать о завтрашнем дне, утешалась тем, что разглядывала красавцев-гусар Сапеги из окна своего экипажа. 8 сентября стоянка состоялась в Звенигороде: воевода велел разбить шатры в поле за городом, дочь же и спутниц ее отправил на ночлег в каменные палаты, находившиеся во дворе местного монастыря.

— Надобно показать москалям, что царица их благочестива и уважает греческую веру, — сказал он дочери перед расставанием. — Завтра в храме богослужение, будем присутствовать там и говорить с духовенством. Вот и супруг твой пишет мне, что недавно был праздник некого святого Саввы, которого чтут здесь как великого заступника. Не мешало бы чем-то вознаградить монахов, хоть бы и теми вышивками, которыми целыми днями забавляются твои девицы.

Мрачность московских монастырей, уже не понаслышке знакомая Марине и ее спутницам, теперь, однако, их не пугала. Тяжелые годы, проведенные в ссылке, полные неизвестности и страха, научили радоваться малому, а посещение храма, хоть и восточного обряда, воспринималось ими как утешение. Звенигород признал власть тушинского царя, а посему монастырский игумен Исайя, по крайней мере, внешне принял «государыню Марину Юрьевну» со всеми полагающимися почестями. Монахи вышли к ней навстречу, неся хоругви с изображениями святых, ликами Богородицы и Николая Угодника. Воеводянка благоговейно поцеловала крест, который настоятель нес впереди себя, и проследовала в Рождественский собор на поклонение мощам преподобного Саввы, приложившись к его раке.

— Вот, государыня, наш звенигородский чудотворец Савва, — седой длинноволосый игумен склонился к ней. — Прежде жил он в монастыре святой Троицы у святителя Сергия Радонежского. Потом вишь пришел сюда и заложил наш монастырь. Не раз после смерти своей являлся он и монастырской братии, и князьям, и государям, отводя от них опасность. Вот по велению его написан этот образ звенигородского чина.

При этих словах указал он на висевший над ракой звенигородский Спас, от которого ни Марина, ни спутницы ее долго не могли оторвать глаз. Умиротворение и спокойствие, с которыми взирал на людей Спаситель, будто загипнотизировали их, многие женщины крестились и шептали про себя молитвы.

— Прошу тебя, отец игумен, и вы, мои панны, оставьте здесь меня одну, — произнесла воеводянка по-русски. — Коль заступается святой за государей, надлежит мне помолиться ему в уединении.

Игумен Исайя, который в душе стоял на стороне царя Василия, поддался, однако, тушинцам, склоняясь перед доводом силы, опасаясь разграбления своей обители. Желание «нечестивой латинянки», как он называл про себя Марину, несколько, однако, поколебало его прежнюю уверенность. Это он приписал, конечно, силе Божьей, подействовавшей на «язычницу», проникнувшуюся святостью, исходившей от образа Спаса.

— Помолись, государыня, за мир, чтобы водворился он на нашей Московской земле, — с этими словами настоятель, выпустив всех присутствовавших, закрыл тяжелые двери собора.

Стоя одна под дымным паникадилом, тускло освещавшим таинственный иконостас храма, Марина вспоминала о детстве своем и о вычурных росписях, которые украшали деревянную церковь в горах, куда однажды зашла она, путешествуя с матушкой из Ляшецкого замка в Саноцкий. «О Езус!» — шеп- тала она про себя, сложив руки на груди, — «приведи меня наконец в такое место, где бы чувствовала я себя так же беспечно, как было это когда-то в доме нашем! И самое смелое сердце не устоит перед теми испытаниями, что ты теперь мне посылаешь!».

Был ли это ответ на ее молитву, или же случайные обстоятельства вновь сложились так, чтобы вновь искусить ее, однако дверь храма приоткрылась, и вскоре в сиреневых отсветах дыма от ладана увидела она лицо, показавшееся ей знакомым. Опустившись на колени, вошедший тихо произнес, глядя прямо в ее глаза:

— Здрава будь, пресветлая царица! Что только не испробовал я, а все же тебя наедине увидел! Скакал сломя голову от Тушина, а здесь сказал, что царь повелел мне подать от него весть.

Это был Ивашко Заруцкий. Его горящие сладострастием глаза будто обожгли воеводянку, и она, не помня себя, вскрикнула.

— Ясь! — наконец отозвалась она, выдохнув. — Узнаю дерзость твою, которую не укротит ни сабля, ни петля! Так отчего, паршивец, явился ты ко мне сейчас, когда вокруг столько достойных рыцарей, которые охраняют меня как зеницу ока?

Гнев воеводянки, разумеется, был притворным. Всеми силами она старалась скрыть ту нахлынувшую на нее страсть, которая, как пожар, овладела ею.

— Зря клянешь ты меня, моя навка! — Заруцкий прижался щекой к ее ладони. — Как изменники заточили тебя в неволю, не переставал я сражаться за твое дело. Привел сначала донских казаков, а теперь и запорожцев многие тысячи. Все они под моим началом сейчас в лагере в Тушино и изрядно треплют войско Шуйского. Куда там польским рыцарям до моих молодцов! А сам я большой человек при царе Дмитрии — сделал он меня думным боярином, так что зовут меня теперь москали Иваном Мартыновичем!

— При царе Дмитрии… — растяжно повторила Марина. — Так, стало быть, знаешь ты того, кто теперь называется моим супругом?

— Знаю, да не сказать точно, кто там царь, а кто его холоп! Всем заправляют гетман Ружинский и его люди. Государя зовут они презрительно «цариком», а бывало Ружинский во хмелю хватит его по спине палкой и назовет темным мужиком. А Дмитрий и не обидится, станет пьяный говорить: «Дядько, только не бей меня в морду, а то, ей-богу, от вас сбегу, а без царя всем вам конец!».

Обессиленная этой речью Марина опустилась на каменный пол. Кабацкие порядки в лагере, описанные Заруцким, были в глазах ее столь омерзительны, что ноги подкосились, а к горлу подкатил ком.

— Что мне делать, Ясенько? — забыв уже о прежней своей показной надменности, произнесла она, едва не плача. — Не всякий зверь стерпит с собою такое обращенье, а что говорить о людях благородных? Батюшка совсем обезумел, раз приказал туда ехать! Уж лучше бы мы повернули домой, а в отечестве будь что будет!

— Не бойся, моя государыня! — Заруцкий гордо выпрямился, довольный увиденной слабостью воеводянки. — Царик в Тушино — никчемный пьяница, никто с ним и считаться не станет. Но коли ты к нему приедешь и станешь опираться на верных людей, будут они служить тебе, а не ему. Я теперь подле тебя и останусь навсегда. Помнишь ли ты слова мои, какие сказал я в твоем замке? Сделаю тебя царицей, а даст Бог, и сам буду царем, как войдем мы в Кремль!

Он принялся ласково отирать слезы, ручьем полившиеся из глаз Марины. Казалось, страсть его была вполне искренна,

и только святое место и свита за дверью, вероятно, мешали ему перейти к более откровенным жестам.

— Все обещают сделать меня царицей! — В голосе Марины звучало недоверие и подозрительность. — Батюшка, пан Сапега, а теперь и ты. Так отчего же я приношу для этого более жертв, чем те, кто говорит, что готов ради меня на все?

— Вот ты мне не веришь, — лукаво сверкая глазами, ответствовал Ивашко, — а я полюбил тебя больше жизни, еще когда пела ты для меня на банкете в замке вашем. Нет для меня никого, кроме тебя!

— Пела я тогда не для тебя и ни для кого из гостей. А только во славу Господа Бога! — Марина, продолжая всхлипывать, отвела руку его от лица.

— Увидишь, как ничего не пожалею я для того, чтобы ты царствовала! Только не гони, позволь быть с тобою!

Видавшая за последние два года многие примеры лживости людских обещаний, воеводянка и сейчас не доверяла казаку. Однако прежде испытываемая страсть к его ласкам да и безвыходность сложившегося положения заставили ее вновь упасть в его объятья, как некогда в пышном саду родового Лящецкого замка. Он виделся ей островком спасения и безопасности среди волнующегося моря неопределенности, хотя женская проницательность насчет истинных чувств к ней любовника и здесь не подвела ее. Ветреник Ясь, забавляясь, тешил самолюбие свое связью с царицей и сам мечтал, если и не усесться на трон царей, то, по меньшей мере, сделаться руководителем всех ее действий.

— Говорят, верный ответ всегда самый простой, — успокоившись, произнесла воеводянка. — И я говорю тебе «да»!

3

Спустя три дня Марина со своими спутниками расположилась всего в четверти мили от Тушинского лагеря, на высоком берегу Москва-реки, в месте впадения в нее Сходни. Выйдя из шатра, наблюдала она за кавалькадой рыцарей, выехавших от ее мнимого супруга и приближавшихся в густом облаке пыли, вдруг напомнивших ей всадников Апокалипсиса. Во главе их был невысокий плотный шляхтич в молодцевато накинутой на плечи леопардовой шкуре, и как только воеводянка смогла разглядеть его, то подумала было, что это и есть новый Дмитрий. Предчувствие ее, однако, было ложным, «царик» настолько боялся встречи со своими «родственниками», что предпочел сказаться больным. Ожидая эту депутацию, воевода Мнишек с сыном, бывшим королевским послом Олесницким и Сапегой встали подле Марины, изобразив на лицах строгость и неприступность. Отдав поводья слугам, рыцарь в леопардовой шкуре и товарищ его подошли к шатру, после чего первый заговорил:

— Пресветлая царица и вы, вельможные господа, позвольте мне, гетману его царского величества Ружинскому, приветствовать вас в землях государя Дмитрия Ивановича! Мне и па - ну канцлеру Валавскому, — слегка повернувшись в сторону сопровождавшего шляхтича, продолжал он, — велено проводить вас в наш лагерь, чтобы государь и государыня по Божьей милости вновь соединились.

Вид его, несмотря на любезную речь, мало ей соответствовал. Не склонив в приветствии головы и бесцеремонно пялясь на собеседников, Ружинский махнул рукой в сторону Тушино, предлагая, таким образом, тотчас же ехать с ним на поклон к самозванцу. Надменно оттопырив простреленную губу, он не скрывал своего презрения к прибывшим за частью добычи, которую он давно уже считал своей.

После недолгого молчания воевода Мнишек, обмолвившись несколькими словами с Олесницким, опираясь на трость, вышел немного вперед и обратился к Ружинскому:

— Все мы, вельможный князь, желали бы как можно скорее уладить здесь наши дела. Но как говорят у вас на Волыни: «Уж лучше не грешить, чем с покаянием спешить». Взвесим все, как следует, и обсудим сегодня в ставке государя. Ее милость царица останется здесь под защитой вельможного пана Сапеги: политика дело не женского ума. Сейчас прикажу слугам приготовить лектику[8] и мы с паном послом и сыном моим незамедлительно к вам прибудем.

Речь Мнишка, хоть и не пришлась по душе гетману «царика», однако была для него ожидаема. Резко повернувшись спиной к собравшимся и приказав Валавскому сопровождать воеводу в лагерь, он быстро уехал, вероятно, спеша предупредить там своих сторонников. Пан Валентин Валавский, шляхтич из Перемышля, давно знаком был с паном Юрием Мнишком и даже оказывал ему услуги своей саблей во время охватившего восточные земли Речи Пополитой бунта казака Наливайко. Сейчас, получив из рук Ружинского весьма высокую должность канцлера при царике, он должен был находиться меж двух огней, ибо почтительность к годам и сенаторскому достоинству сандомирского воеводы не были для него пустым звуком.

— Позвольте предупредить ясновельможного пана, — вполголоса произнес он, обращаясь к Мнишку и угодливо помогая ему сесть в лектику, — что гетман сегодня с утра разошелся не на шутку. На все готов, только бы ничего не уступать ни вам, ни пану Сапеге. А человек он такого нрава, что может и обнажить клинок, только бы переговоры шли в его пользу.

— Уж не думаешь ли ты, ваша милость, что еду я в лагерь, дабы попасться, как слива в компот? — дружески похлопав Валавского по плечу, ответил Мнишек. — Договориться можно и в аду с самим сатаной и не только не сгореть в огне, да еще и получить профит. А этот ваш Ружинский берет на себя ношу не по силам, коль скоро думает, что одному ему без нашей помощи удастся взять Москву.

Тушинский лагерь, открывшийся взору прибывших с Валавским гостей, представлял собой довольно хаотичное зрелище. Казалось, что, как на строительство Вавилонской башни стекались сюда многие народы, разные по языку и по вере и чуж дые во всем друг другу. Русские, поляки, донские и запорожские казаки, татары и иноземные купцы разных стран — все они стояли отдельно, огороженные телегами или примитивными заборами из веток, обитали в палатках или землянках, надеясь в скором времени войти в столицу. В загонах кишела различная живность, награбленная в окрестностях, дымились костры, а посреди дороги, проходившей через лагерь, валялись внутренности животных, перемешанные с нечистотами. Шатер царика, довольно, впрочем, обширный, возвышался на деревянном помосте в центре табора, рядом же с ним стоял многим более пышный турецкий шатер Ружинского с золоченой маковкой наверху.

— Каким ветром занесло этих господ на наше кровавое дело? — с досадой спросил ротмистр Стравинский пана Вилямовского, ожидая подъезжающих у шатра гетмана. — Вот уже почти год как служим мы фальшивому Дмитрию, дошел он с нашей помощью до самой столицы и подчинил себе почти все русские города. И что теперь? Делить наши трофеи с теми, кто привык брать каштаны из огня чужими руками? Обходились до этого без их участия и дальше бы все шло своим чередом!

— Я, ваша милость, — отозвался в ответ Вилямовский, — осторожней бы был с тем, чьей стороны держаться. Давно не верю я сильным сего мира. Они обещают нам, солдатам, играют нашими жизнями, как хотят, а между тем жизнь всего одна и нет ничего проще, как в этой суматохе ее потерять. И каждый говорит о справедливости, чтобы побольше других взять. Что до меня, то предпочитал бы я служить коронованной царице, чем нашему импостору[9], которым гетман вертит, как хочет.

Отодвинув полог шатра перед гостями, оба шляхтича остались снаружи, имея приказ позаботиться о том, чтобы переговорщиков никто не беспокоил.

— И где же государь? — с усмешкой спросил Мнишек, оглядывая гетманский шатер и обращаясь к Ружинскому. — Зять мой, царь Дмитрий, знал, как подобает уважать и принимать родичей и рыцарских людей, чего здешний, как видно, не умеет.

— Я говорил уже вашим милостям, что государь ныне болен, — отрывисто отчеканил гетман. — На меня переложил он почетную обязанность обсудить все, касаемое его супруги.

— Быть может, не только на вас, вельможный князь? — отозвался Олесницкий, решивший, что настал момент поддержать Мнишка. — Слыхали мы, что недавно чьей-то злой волей изгнали из войска пана Меховецкого, сместив его с должности гетмана. Дивимся мы, как можно было отказаться от услуг такого благородного рыцаря, который и привел Дмитрия в это государство!

— Меховецкий пошел против воли войска, не хотел вознаградить наших заслуг! — ответил за Ружинского пан Александр Зборовский. — Посему рыцарство решило выпроводить его из лагеря. И вам ли не знать, панове, что если такое постановили на рыцарском круге, то так тому и быть!

— Доходили до нас слухи, — не унимался Олесницкий, — что пан гетман не только изгнал Меховецкого, но и назначил за голову его награду. — Не кажется ли вам, что сие есть самая настоящая тирания и это мало имеет отношение к нашим шляхетским вольностям?!

— Ну, коли приехали вы нас обвинять, — гневно бросил Ружинский, — то не лучше бы было и вовсе возвращаться в отечество и там ожидать исхода дела?

— Прибыли мы не затем, чтобы вредить, — вновь заговорил Мнишек, — а чтобы помочь отбиться от людей Шуйского. Все мы знаем, как лживы и клятвопреступны москали, которые сегодня сдаются, а завтра перебьют ваших людей и вновь заберут все, что вы у них взяли именем Дмитрия!

— Любезный гетман, — предупредительно обратился он к Ружинскому, — у вашей милости и так достаточно врагов, зачем вы ищете еще и других? Под вашей булавой сейчас десять тысяч гусар и не более двух тысяч пехоты. Наша польская доблесть всего лишь капля в море среди здешнего войска. Пан Сапега привел не менее семи тысяч прекрасных солдат, что воевали с ним в Лифляндии. При нас с паном Олесницким и с сыном моим две сотни гусар, которые не раз уже сражались за дело Дмитрия, а пленение наше не только не сломило их, но и придало мужества. Так разумно ли пренебрегать таким подкреплением перед лицом столь великой опасности?

Ружинский выслушал эту длинную речь воеводы, которая нисколько его не убедила. И холодно ответил:

— Думаю, что лучше будет сейчас изложить то, чего же лаете вы за свою помощь. Предлагаю сесть, панове, пан Зборовский запишет все на бумаге, а я завтра передам государю.

Они сидели за огромным походным барабаном, обтянутым воловьей кожей, однако собеседники были далеки от соглашения. Ружинский, как видно, тянул время, ссылаясь на необходимые консультации с самозванцем, и не намерен был уступать. Воевода, до сего времени прикрывавшийся маской примирения, также терял терпение и готов был дать волю накопившимся чувствам.

— Вельможный князь, — хмуро глядя на гетмана произнес Мнишек, — вызвали вы нас сюда на свидание с государем, которого от нас прячете. О желаниях наших могли бы мы вам сказать и в лагере пана Сапеги, не делая того пути, который при моих недугах для меня утомителен. После такого приема не остается мне ничего больше, как вернуться к себе и провозгласить, что в Тушино я не нашел царя. А если здесь нет царя, то государь ваш — вымышленный самозванец. Нетрудно понять, что последует за этим известием. Москали, кто пока верен вам, от вас отвернутся, а войско частью разбежится, частью же примкнет к нам, ибо пан Сапега защищает теперь мою дочь, государыню коронованную и всеми признанную. И как бы ваши люди не обратились тогда против вас и в отместку не поджарили на рыцарском круге! Рассудите же все хорошенько и уразумейте, что делу вашему навредить мы можем больше, чем ваша милость полагает!

Ружинский, опешивший от такого натиска, на мгновение даже открыл рот, и, переглянувшись со Зборовским, в ярости выкрикнул в лицо Мнишку, вскочив с места:

— Не для того сражались мы, не жалея здоровья, чтобы теперь слушать угрозы старого комедианта! Сам одной ногой уже стоишь в могиле, видно не терпится поставить туда и вторую?! Так, ей-богу, мы тебе в этом поможем!

При этих словах он схватился за саблю, однако сидевший рядом сын воеводы Станислав поймал его за руку и держал до тих пор, пока Ружинский вновь не сел. Мнишек все это время внешне оставался спокоен, только крепче обхватил трость, на которую продолжал опираться, готовый в любой момент превратить ее в оружие. Дождавшись, пока гетман остынет, он строго бросил:

— Каждому приходит свой час, вельможный князь. Вечен только Господь Бог. Нынче мне стукнуло шестьдесят, и я от души желаю вам дожить до моих лет и не погибнуть от руки Марса во цвете сил.

Неизвестно, чем бы закончилось это столкновение, если бы на пороге, давно прислушиваясь к шуму, отстранив Стравинского и Вилямовского, неожиданно для всех не появился тушинский самозванец. Давно тяготившийся деспотизмом Ружинского, он решил первым приветствовать «тестя» и таким образом уравновесив силы своих сторонников, вырваться из-под давления гетмана. Что можно сказать о личности этого проходимца? При первом взгляде на него сразу становилось понятным, что человек этот низкого происхождения, неотесанный, грубый и дерзкий, но в то же время не лишенный природного ума и хитрости. Меховецкий нашел его в Речи Посполитой, в приграничном белорусском городе Шклове, где тот учительствовал в школе при местной церкви. По языку и обычаям он, несомненно, был человеком из Московской Руси, однако во внешности его, смуглой коже, черной кудрявой шевелюре и бороде, тонком крючковатом носе виделись восточные черты. Пожалуй, с царствовавшим в Москве Дмитрием этого «шкловского вора» объединяла лишь незаконнорожденность: последний так же не знал своих родителей, и, будучи одно время воспитываем при монастыре, часто терпел насмешки окружающих, называвших его «жиденком». Неудивительно, что сиротская жизнь сделала его наглым и жестоким, оставив лишь желание «утереть всем носы» и показать, что он чего-то стоит. Играемая им ныне роль соответствовала таким наклонностям как нельзя более.

— Не говоришь мне, гетман, что сродники мои прибыли, — с укором обратился он к Ружинскому на довольно сносном польском. — Хотел я прежде жены отца обнять, кто, как не он, мне всегда пособлял!

— Сколько раз я тебе повторял, — вновь вспылил князь, — что люди эти приехали потолковать со мной, а к тебе придут тогда, когда я и рыцарство обо всем с ними договоримся!

— Кажется, сейчас наши переговоры пойдут лучше, — сказал Мнишек с сарказмом.

Он достал из кармана очки в золотой оправе и, приложив линзу к правому глазу, с интересом стал разглядывать мнимого родственника.

— Мне нет дела до того, кем ты был раньше, — морщась, продолжил он, обращаясь к Дмитрию, — но мне есть дело до того, чем ты займешься здесь. И я обыкновенно не оказываю своего покровительства тем, кто не приносит мне никакой пользы.

Самозванец ничуть не смутился.

— Стало быть, надо грамоты какие писать? — спросил он. — Так это мы быстро! Валавский, канцлер мой, это тотчас устроит. У нас в Москве не как в Польше! Король ваш со всеми советуется, а царь московский не для того родился, чтоб указывал ему какой-то архиепископ-архибес!

Ружинский разъярился, едва сдерживая свой необузданный характер.

— Да замолчи ты, московский дурень! — прикрикнул он на самозванца. — Еще ничего не обговорено, а ты уже лезешь с грамотами! Дела государственные не любят спешки!

— Насколько мне известно, — с трудом пытаясь вновь изобразить на лице учтивость, гетман повернулся к Мнишку, — грамоты на приданное царице и на Северское княжество были вашей милости даны Дмитрием еще в Польше. Теперь мы подтверждаем это и дело с концом!

— Вельможный князь, — воевода начинал терять терпение, — как говорит наша польская пословица, «что было, а не есть, не пишется в реестр». Напишем и мы реестр заново, как полагается. Во-первых, необходима грамота на миллион наших польских злотых или триста тысяч московских рублей. На доходы для меня с четырнадцати городов Северского княжества, включая и сам город Смоленск, — грамота вторая. На доходы с Новгорода и Пскова на содержание двора дочери моей — грамота третья. Сыну моему, который кровью своей бесстрашно служил Дмитрию, — грамота четвертая на доходы с города Владимира с уездами. Вельможному же пану Николаю Олесницкому, — Мнишек кивнул в сторону посла, — грамота пятая на доходы с какого-либо из городов, на какой он сам укажет.

— Пожалуй, выберу город Белую, что при границе с Речью Посполитой, — с довольным видом произнес пан Николай. — Нужны мне еще и людишки, кто работал бы в моих деревеньках. Последний мор, бывший в Сандомирском воеводстве несколько лет тому назад, так нас разорил, что не с кого стало собирать оброки. Взять бы отсюда хотя бы тысячу хлопов и заселить ими Сандомирскую пущу[10]!

— И мне бы не мешало поболее подданных, — отозвался Мнишек, — возьму и я здесь кого поздоровее. А кроме того, имеем мы право и на ту добычу, что войско привозит из окрестностей. Коль служим мы одному государю, то и делить надо по справедливости между всеми, как сказано в Евангелии. И тогда по Святому Писанию я твердо уверую в то, что Дмитрий, как некогда Иосиф, считавшийся убитым, но объявившийся живым в Египте, так же счастливо избегнул смерти.

Молчавший до этого времени самозванец вступил в разговор.

— Скорей бы увидеть птичку мою, царицу Марину Юрьевну! — воскликнул он, лихо заломив шапку. — Ничего для нее не пожалею! Хоть и нет у меня трех сотен тысяч рублей до тех пор, пока не вошел я в свою столицу, все остальное, что можете взять, — берите! Так едем же сейчас государыне навстречу!

— Панове, мы с господами ротмистрами обдумаем вашу пропозицию, — ничуть не обращая внимания на выкрики царика сказал Ружинский. — Просим у вас на то несколько дней.

— Как угодно, — ответил Мнишек сухо, вставая, поддерживаемый под локоть сыном. — Только прошу помнить, что до вашего решения мы с паном Сапегой не двинемся с места и будем стоять своим лагерем. Не думаю, что москали в таком случае не заподозрят неладное и снова не побегут к Шуйскому.

* * *

Переговоры между тушинцами и вновь прибывшими царскими «родственниками» продолжались еще пять дней, пока, наконец, 15 сентября вторично посетив лагерь и получив от Ружинского обещания удовлетворить все озвученные требования, воевода Мнишек не согласился публично назвать царика зятем. Решено было устроить для Марины пышный въезд в Тушино, сопровождаемый виватами и пушечной пальбой, после чего «чудесно спасшийся» супруг с почетом проводил бы ее в свою палатку. Весь этот спектакль разыгрывался, разумеется, прежде всего, для русских, недавно прибывших на помощь под знамена Дмитрия, ибо все остальные, достаточно побывшие в этом войске, не имели насчет происхождения своего государя никаких сомнений. Однако упрямство и гордыня отца Марины, впрочем, как и гетмана Ружинского, скорее, повредили тушинцам — торг между ними был столь неприкрыт и очевиден, что заронил сомнение и в сердца тех, кто до сего времени уверен был в своей правоте.

Судьба Марины решалась, как и ранее, не ею. За все время переговоров лишь однажды воеводянку посетил не кто иной, как Сапега, который, как свидетельствовал крепкий запах, исходивший от его милости, довольно усердно перед этим поклонялся Бахусу. Он даже упал, слезая с коня перед шатром, и, едва поднявшись не без помощи женской прислуги царицы, которую, впрочем, привел в ужас своим состоянием, запинаясь, вошел внутрь. Подобный бесцеремонный визит в вечернее время немало смутил Марину, чего она не стала скрывать. Медленно расчесывая серебряным гребнем распущенные темные волосы, она довольно ехидно обратилась к гостю:

— Вельможный пан староста изволили сегодня усердно причаститься? Прямо до головокруженья!

— Как не закружиться моей бедной солдатской голове при виде такого цветущего сада в этой скудной земле! — Язык Сапеги действовал гораздо лучше ног. — И самый прекрасный из этих цветов — вы, наияснейшая государыня!

При этих словах он без приглашения уселся напротив Марины, которая, не удержавшись, брезгливо отшатнулась от него. Огромные глаза, лишенные ресниц, оттопыренные уши и редкие волосы, лишь местами покрывавшие голову усвятского старосты и выдававшие в нем жертву известной «французской болезни», делали его внешность довольно несимпатичной.

— Я спешил к вам с важной вестью, — продолжал он развязно, — все сегодня решено и завтра государь приедет сюда. Мы с паном Ружинским и вашим батюшкой обедали вместе в лагере и хотя от той московской кислятины, что там подавали, самим хотелось скиснуть, но заключили, наконец, договор. — Договор? — в голосе Марины слышалось волнение. — Так, значит, наши условия, вельможный пан староста, были приняты?

— Целиком и полностью! — воскликнул Сапега, не стесняясь, положив без стеснения руку на ее колено. — У вашего батюшки следует поучиться, как разговаривать с такими щирыми[11] русинами, как этот Ружинский, который не станет слушать разумных доводов, пока ему не покажут силу. Но, слава Богу, все позади! Сегодня на банкете мы обменялись с князем оружием и присягнули на саблях, что не станем вредить друг другу. Я остаюсь в лагере вторым гетманом и обеспечу защиту вашего положения. А там недалеко и до Кремля, в который, даст Бог, войдем мы вместе!

Сапега, шатаясь, вышел. Панны фрауциммер вновь пришли ему на помощь и помогли засунуть ногу в стремя и водрузиться в седло.

— Пану старосте усвятскому не терпится самому примерить корону, — с сарказмом сказала Марина после его ухода. — И ни капли не верю словам его о верной службе: чем дальше, тем более убеждаюсь я, что верность противна мужской природе! Сейчас уже этот наш защитник мало церемонится с нами, боюсь и подумать, до чего он дойдет со временем, когда настанет пора предъявить счет за свои услуги! По всему видно, батюшке безразлично, как здесь со мною станут обращаться, лишь бы ничто не помешало его планам! Не удивлюсь, если не будет успеха у нового Дмитрия, обещана я и пану Сапеге, хоть и говорят, что он давно женат!

— Ах, государыня, — растерянно отвечала ей Казановская, сама пребывавшая в неприятном удивлении от визита усвятского старосты, — пан воевода желает вернуть вам корону и все, обещанное прежним Дмитрием! Но как же нам выжить без мужчин, без замужества? А батюшка ваш смотрит всегда с нескольких сторон, чтобы в случае чего было, на что надеяться. — Пусть и желает вернуть, — гневно произнесла Марина, — но ведь не любой же ценой! Видит Бог, как устала я быть пешкой и как утомлена всей этой игрой! Из-за батюшки все мы здесь, в холодной и мрачной стране! Теперь у меня даже нет приличного жилища и стоим мы в палатке, которая примерзает к земле, а вскоре уже припорошит ее снегом! Знала бы ты, как в этот миг я ненавижу отченко!

Панна Барбара грустно вздохнула:

— Случается так, что и отцы ошибаются. Остается нам только молиться, чтобы Господь вразумил его и наполнил сердце родительским состраданием!

Мысли воеводянки в этот вечер приобрели самое отчаянное и унылое направление. Втайне от фрейлин достала она шкатулку с уже знакомым нам итальянским стилетом, а наутро спрятала его в рукав, готовясь к визиту тушинского царика. Знакомство с воскресшим супругом не заставило себя долго ждать: в полдень он уже прибыл в лагерь Сапеги, сопровождаемый Ружинским и двумя польскими ротмистрами. Бледная, как мел, близкая к обмороку, Марина стоя встретила вошедших, впереди которых, тяжело переваливаясь, шел сандомирский воевода.

— Молитвы наши были услышаны! — начал Мнишек, обращаясь ко всем присутствующим. — Спасшийся государь наконец вновь обретает супругу, семья наша — любящего и доброжелательного сына, а московская монархия — законных правителей. Недолго осталось изменникам наслаждаться плодами своего коварства: доблестные воины государя вскоре отплатят им по заслугам!

Царик, довольно ухмыляясь при этих словах воеводы, достал из-за пазухи засаленный кусок парчи и, развернув его, показал большой рубин, вероятно, украденный кем-то из тушинцев с оклада в окрестном монастыре.

— Привез я тебе подарок, мой милый дружочек! — воскликнул он с покровительственным видом. — То ли еще от меня получишь, как войдем мы в Москву! Ни в чем не будешь знать отказа! Только и ты меня отблагодари — соскучился мой елдак по бабьим затворам! Едем же сейчас ко мне в лагерь да там покажу я тебе, как государь махаться горазд!

Кажется, спутники самозванца нисколько не были смущены его речью, ибо не в первый раз имели с ним дело. Воеводянка, ненадолго закрыв глаза и собираясь с мыслями, вцепилась одною рукой в походный столик, на который она опиралась, едва не падая. Открыв глаза, она презрительно отвела ладонь царика, протягивающую подарок, и негромко, но внятно произнесла:

— Панове, человек этот мне не знаком. Я хочу, чтобы услышали все, и повторю еще раз — это не муж мой Дмитрий, не тот, с кем венчалась я в Москве и с кем недолгое время делила трон. Если кто-то сказал вам иное, то сделал это или по недомыслию, или же по злому умыслу и ответит за это перед Богом. Теперь же прошу меня оставить, ибо я не поеду с вами и лучше предпоч- ту совершить грех самоубийства, чем опозорюсь перед всем светом!

При этих словах она достала из рукава стилет и демонстративно его обнажила. Ружинский, радовавшийся в душе такому повороту дела, с деланным укором обратился к Мнишку, который, схватившись за сердце, грозно сопел, едва переводя дыхание:

— Сейчас моя очередь сказать ясновельможному пану, что мы с государем зря ехали сюда, потому как не услышали ничего, кроме оскорблений. Стоило ли тратить столько времени на переговоры, если видим мы здесь подтверждение тому, что если захочет дьявол поссорить рыцарство, то пошлет бабу!

— Господа! — отдышавшись, воевода заговорил по-прежне- му твердо. — Завтра пополудни мы с ее милостью царицей прибудем к вам в лагерь. Волнения плена и долгой дороги совсем ее измучили, а посему прошу вас быть великодушными и простить сегодняшний прием. Засим извольте нас оставить.

— Ну ты смотри, Марина Юрьевна, сильно-то не задавайся! — бросил выходя из палатки самозванец. — Сегодня я стер пел, а завтра найду себе другую царицу! Государь-то я хоть куда!

Дождавшись ухода мнимого мужа со свитой, Марина, выплеснув все чувства, растерянно стояла со стилетом в руке, пока воевода первым не обратился к ней:

— Ну что, обманула меня, любезная дочь? Думал я когда-то, что принесешь ты мне на старости лет утешение, но теперь вижу, что не дождусь от тебя ничего, кроме горя и слез. Или решила сделать из старого отца посмешище? После того, как я все уладил и поставил перед этими господами наши требования?

При этих словах принялся он крутить два алмазных перстня на правой руке и, завернув их камнями вовнутрь, крепко сжал кулак. Жест этот был хорошо известен воеводянке. В минуты гнев а пан отец нередко давал волю своей тяжелой руке, а дорогие алмазы на пальцах превращали лица слуг в кровавое месиво. И хотя до сего момента не почувствовала она на себе этого наказания, однако была уверена, что батюшка от него недалек.

— Смилуйтесь, отченко! — Марина посмотрела на него умоляющим взглядом. — Помните, как сказано в Святом Писании: «Не будь львом в собственном доме». Ни один неприятель не страшен вам, так не будьте же строги к дочери вашей! До сих пор я делала все, что вы мне велели, и только ради вас вступила в брак с первым Дмитрашкой. Но не требуйте от меня играть роль жены этого простолюдина, что был здесь сегодня, не лишайте меня чести! Лучше мне умереть и не причинять вам больше огорчений, чем идти к этому черному холопу!

Почувствовав, что угрозами ничего не добиться, воевода сделал вид, что сменил гнев на милость и решил зайти с другой стороны.

— В твоем упрямстве я узнаю себя, — произнес он мягче. — Жаль, что ты родилась женщиной. Я вижу в тебе все достоинства нашего рода: умна и смела не по годам, в чем далеко ушла вперед своих братьев. И, если бы не старый обычай, я, не задумываясь, сделал бы своей наследницей тебя, ибо не сомневаюсь, что ты лучше их защитила бы наши выгоды.

— Отченко, — ничуть не поверив в батюшкину откровенность отвечала воеводянка, — но, коль скоро Господь дал мне родиться женщиной, отпустите меня в монастырь к сестрам-кармелиткам!

— А что твой казак? — вдруг неожиданно спросил Мнишек и во взгляде его вновь отразилась злоба. — Так ли хорош? Или без сожаления можно оставить его и найти покой в монастырских стенах? Коль он не лучше государя-простолюдина?

— Кто же сказал вам этот вздор, батюшка? — начала было оправдываться Марина, но тут же осеклась, ибо поняла, что воеводе все известно.

— Ты молода, так пользуйся всеми положенными возрасту утехами, — усмехаясь продолжал Мнишек, — хорошеньким женщинам все дозволено и все прощается под влиянием их чар. Делай, что хочешь и веселись, как сердце попросит, — я на все закрою глаза. Только признай этого тушинского мужика и сделай вид, что примирилась с ним! А что до твоего Заруцкого, то я сегодня же пошлю к нему сказать, чтобы завтра он со своими донцами приехал за тобой и отвез в Тушино.

Слова воеводы заставили Марину задуматься. Всю недолгую жизнь мечтала она о свободе и даже подумать не могла, что сам пан отец даст ее ей. Теперь полетит она, как вольный ветер, и насладится этой золотой вольностью, и пусть не будет впереди победы, но откроются женские радости.

— Скажу тебе прямо, — вновь заговорил Мнишек, — я хорошо знал, на что шел, отправляясь в эту опасную и переменчивую страну и, как Авраам, пожертвовавший свое дитя Богу, пожертвовал тебя для ее трона. И также всегда знал, что ставкой может быть жизнь. Но я готов скорее умереть, чем отступить от этого предприятия. Дороги мне твоя жизнь и здоровье, дитя мое, но еще дороже рыцарская честь и слава, ради которой я привел тебя сюда.

— Дорого вам лишь собственное тщеславие, — тихо произнесла Марина, однако, не услышав ее слов, воевода про- должал:

— Не тревожься, что придется тебе ехать к этому холопу в Тушино. Поставим палатку твою подле его и скажем, что вступит он в права супруга не ранее того, как войдет в Кремль. А после, как заполучите вы столицу, нетрудно будет и вовсе избавиться от него. Ты станешь царицей-вдовой и укрепишь положение свое раздачей всяческих милостей.

Марина молчала. В сравнении с возможностью открыто встречаться с Заруцким все остальное виделось ей теперь пустяком. Воеводянка лукавила, когда говорила о мечтах спокойной монастырской жизни — лишь страх и брезгливость к навязанному ей спутнику заставляли ее проявлять столь показное благочестие.

— Простите меня, отченко! — прочувствованно воскликнула она, собираясь с мыслями. — Простите вашу недостойную дочь, если по глупости и по молодости я вас рассердила! Благословите же меня, и завтра я сделаю все, что вы мне изволили приказать!

Дня 20 сентября под выстрелы из пушек и ружейную пальбу Марина вступила в Тушинский табор. Салют этот был слышен и в осажденной Москве, отчего там подумали, что сторонники самозванца собрались наступать. Толпы перебежчи- ков стекались в центр лагеря, дабы увидеть представление, которого еще не знала русская земля. Царик встречал свою супругу, которая презрев свою дворянскую гордость встала на колени перед мужиком и громко благодарила Бога за то, что Он спас супруга ее от рук изменников. Прилюдно поцеловавшись в губы, царь и царица утирали слезы радости, после чего самозванец подхватил Марину на руки и отнес в приготовленный для нее шатер, поставленный, впрочем, рядом с его собственным.

— Ну что, москвичи, пролетели вы с вашим царем-шубником! — с видом победителя кричал служивший самозванцу дьяк Федор Андронов. — Теперь запритесь покрепче в Кремле и не высовывайте носа, пока не подчинится вся русская земля царю Дмитрию Ивановичу и царице Марине Юрьевне! А после и до вас дойдет черед, и если не покаетесь и не выдадите нам своего Иуду-клятвопреступника, то быть вам всем на колу!

Действительное положение дел, однако, не склонялось однозначно в пользу Москвы или Тушина. Как напишет впоследствии один из спутников Сапеги в своем дневнике: «Во всем царстве Московском продолжались бури и тревоги».

4

Дни в воровском лагере потекли своим чередом.

Сапега с частью своих людей отправился осаждать не желающий сдаваться царику подмосковный Троице-Сергиев монастырь. Бывший королевский посол Николай Олесницкий отбыл в Польшу, везя с собой обещанную грамоту на владение городом Белая и большой обоз с добычей. А Ружинский продолжал стычки со сторонниками Шуйского у стен Москвы. Довольно рьяно участвовал в этих сражениях и атаман Ивашко Заруцкий во главе своих казаков, а после рассказывал о подвигах в шатре государыни, где стал частым ночным гостем.

Вняв мольбам и слезам своей женской свиты, Марина отпустила на родину вместе с Олесницким всех фрейлин, кроме верной Казановской и самой пожелавшей остаться панны Закличанки, еще в Польше безответно влюбившейся в московского дворянина Порошина, служившего теперь в Тушино. Обходясь услугами только двух женщин, воеводянка холодно принимала просьбы бывших в лагере русских взять к себе в услужение их жен и дочерей, ибо сердце ее было полно прежних подозрений в том, что «москальки» считают ее «еретицей» и непременно предадут.

Самозванец большую часть времени пьянствовал в своем шатре с любимым шутом Петром Кошелевым, но иногда, несмотря на протесты встававшей на пути его грузной Казановской, все же заглядывал к «супруге» и убеждал испробовать на деле его мужскую силу, которая, по словам его, не уступала казацкой.

А меж всех этих дел наступили значительные холода, заставившие тушинцев размышлять, как им встречать зиму.

— Мой проклятый костолом вот уже неделю не дает мне покоя, — мрачно проворчал Мнишек, без приглашения явившись на военный совет в палатку Ружинского. — И шутка ли — холода настали такие, что земля звенит под ногами, как медный таз! Вельможный гетман, пришло время поразмыслить о более пристойных жилищах. Прикажите привезти из окрестных мест избы и поставить их здесь, а вырытые землянки превратить в погреба.

— Ваша милость, — резко отвечал ему князь, — мы с панами-ротмистрами постановили на днях разделить войско на несколько частей и встать по городам и волостям за Москвой. Там вдоволь продуктов и живности, там мы будем в тепле копить силы, а весной снова возьмем столицу в осаду.

— Как говорили в Риме, «мало суметь уйти — сумей, уйдя, вернуться». — Воевода тяжелым взглядом обвел присутствующих. — Неужто ничему не научили вас наши несчастья? Опасно разбредаться в неприятельской земле: как мы некогда в Москве, окажетесь вы в городах в мышеловке. Сами обстоятельства вынуждают рискнуть и зимовать на этом месте. В провинции же лучше послать наших эмиссаров, дабы принудили поданных платить налоги деньгами и продуктами. Полагаю, помнит вельможный гетман об обещании своем дать нам доход с Пскова и Владимира?

Поразмыслив, Ружинский, его ротмистры и полковники сошлись на том, что следует послушать совета старого Мнишка и остаться в Тушино. Вскоре близлежащие села были ими почти стерты с лица земли, ибо все избы разобрали и перевезли в табор, превратив его, таким образом, в настоящий город. Когда, однако, дело дошло до налогов и дележа денег, лагерь чуть не распался от споров и взаимных претензий. И здесь гетман вновь решил показать воеводе, что только он командует в Тушино.

— Прошу дать мне письма, с которыми я мог бы отправить моих людей во Псков, — никак не приветствуя «зятя», с порога заявил Мнишек царику. — Слуги мои нуждаются в деньгах, да и сам я настолько стеснен в своих тратах, что и говорить не приходится.

— А я вот думаю, за каким это хреном пан отец ко мне пожаловал? — проговорил полупьяный самозванец, презрительно сплюнув. — До сих пор сам не дал мне, что обещал! Девка твоя разве в постели моей? Вот как будет, тогда и поговорим! А то блядует со своим казаком, а мной брезгует!

Воевода резко смахнул тростью со стола бутылки и чарки.

— Только посмей мне еще дерзить, и я без сожаления сверну тебе шею! — грозно проговорил он. — Грамоты должны быть написаны безотлагательно, и ты тотчас позовешь дьяка, а после все подпишешь!

— Подписать-то я подпишу, — беззлобно ухмыльнулся царик, — да Ромашка Ружинский не даст тебе ничего из Пскова взять. А если и даст, потом все одно отберет. Устал я от него больше, чем от тебя! Жду не дождусь, чтоб его москвичи подстрелили!

Хмельные откровения самозванца, тем не менее, были полностью правдивы. Гетман пристально следил за действиями Мнишка и уже готовил против него свой ход. Собрав рыцарский круг, Ружинский предложил отправлять в провинции представителей войска, которых он помпезно назвал на римский манер «децемвирами», и собирать налоги в обход царика и ближайших к нему людей. Каждого такого посланца-поляка должен был сопровождать русский, который бы читал грамоты местным властям и принимал оплату. Разумеется, предложение гетмана тотчас было встречено громкими виватами и лязгом оружия, а сам князь в сопровождении ротмистра Андрея Млоцкого отправился к дьякам «царской канцелярии», чтобы забрать печати и окончательно взять денежные дела в свои руки.

К воеводе прибыл князь Григорий Петрович Шаховской, верный сторонник самозванца и видный боярин в его «тушинской» думе.

— Слыхал ли ты, вельможный господин воевода, что на днях учинил гетман? — так начал разговор с Мнишком Шаховской. — Все на себя тянет да подбивает своих людей против государя бунтовать! Грамоты велел под себя писать да отправлять в уезды подручных! Что делать-то будем?

Мнишек обходительно обнял его за плечи, провожая к жарко натопленной печи, возле которой он теперь проводил большую часть времени.

— Друг мой князь Григорий Петрович! — по-русски отвечал Мнишек. — Гетман наш отважный воин, но поступком этим преступил и божеский и человеческий закон, перевернув все с ног на голову! Знал бы ты, с какими ворами приходилось мне иметь дело, управляя староствами в нашей Речи Посполитой! А Ружинский поступает, как вор, и должны мы заступиться за честь государя!

— Так поведай, что делать, легче ведь тебе поговорить со свои ми! — горячо отозвался Шаховской, деловито снимая шубу и располагаясь у огня.

— Не стоит прямо говорить с ними, — воевода скептически покачал головой, — все они сейчас столь уверены в своих силах, что не станут и слушать. Тут я бы принял меры, которые, положа руку на сердце, не свойственны моему характеру. Надо послать в провинции наших людей с грамотами от государя и, собрав деньги прежде эмиссаров Ружинского, тайно приказать немедля спускать под лед гетманских посланцев.

Шаховской озадаченно заерзал на лавке.

— Так, как же, — ответил князь, — коли станет известно, что это наших рук дело? Коли взбунтуется войско?

— Если взбунтуется оно против гетмана, то это только нам на руку! — воскликнул Мнишек. — Прикажу я своим верным людям потихоньку ходить среди солдат и говорить, что от жадности Ружинского провинции отказываются платить и того и гляди восстанут и отойдут от государя. И если государь не вернет все в свои руки, то придется войску голодать и разбредаться из-под столицы подобру-поздорову. А как наши посланцы привезут деньги, раздадим от государева имени по тридцать золотых на коня, этого вместе с подводами с продовольствием будет достаточно, чтобы все на время успокоилось.

Мы же тем временем поразмыслим, как поскорее сбыть с рук этого нашего злобного Тифона[12] и заменить его кем-то более почтительным к монаршему достоинству.

— Это ты дело говоришь! — Шаховской уважительно посмотрел на Мнишка. — А кого бишь ты помянул? Какого-т акого Трифона?

— Не бери в голову, вельможный князь! — воевода думал уже о другом и, крикнув пахолика, велел ему позвать пана Побединского, который тотчас же явился.

— Вот мой верный слуга пан Михаил, — вновь обратился Мнишек к Шаховскому. — Недавно получил я грамоты от государя на право собрать оброки и налоги с Пскова. Прошу тебя отправить с ним туда своих людей для верности. Испробуем там сперва то, о чем мы сейчас говорили, а после подумаем и об остальном.

— Ну что ты дрожишь, как осина?! — недовольно прикрикнул он на Побединского после ухода гостя. — Собирайся в дорогу вместе с москалями и скорее привези деньги.

— Как мне не дрожать от радости видеть моего пана и покровителя! — попытался льстиво отшутиться Побединский, на самом деле боявшийся такой миссии, которая могла бы стоить ему головы.

— Лучшим доказательством твоей радости будет золото! — небрежно отмахнулся Мнишек. — С овцы не снимешь шкуру дважды, так что мы должны быть первыми!

Поручение, данное воеводой Побединскому, принесло в его руки ни много ни мало 50 тысяч рублей, что составляло по тем временам 150 тысяч польских злотых, на которые в Польше можно было купить с десяток деревень и несколько замков. Однако, как ни интриговал против Ружинского старый Мнишек и как ни пытался настроить его солдат против гетмана, многие, как-то узнав о приказе топить эмиссаров от польского войска, не на шутку возмущены были лицемерием воеводы. От более жаркой стычки стороны спасло возвращение в лагерь на Рождество из-под Троице-Сергиева монастыря пана Сапеги. Он, несмотря на полное отсутствие там успеха, приехал все же праздновать в Тушино с частью своих людей. Побывав сперва на банкете у Ружинского, на следующий день усвятский староста отправился на обед к Мнишку, где довольно учтиво выслушал жалобы и причитания воеводы.

— Вельможный пан староста, — приветливо говорил Сапеге пан Юрий, потчуя по случаю постного дня привезенными в лагерь из Астрахани осетрами и черной икрой, — чем более успехов одерживает здесь наше войско, тем больше между нами разногласий! Не пришло ли время решить все разом и осадить наглость гетмана, которая переходит уже всякие границы? Вы, верно, слышали, как поступил он с нашим Дмитрием, забрав себе все государевы печати? И хочет теперь взять в руки всю казну?

— Ваша милость, тут дело непростое, — осторожно отвечал пан Ян. — Multos timēre debet, quem multi timent[13]. Но сейчас у меня нет таких сил, чтобы вступить с Ружинским в открытую стычку. А вчера говорил он мне о том, чтобы забрать у вашей милости то золото, что было привезено из Пскова.

— Любезный друг, вы знаете, что я не привык скупиться! — не моргнув глазом сказал Мнишек. — Никто и никогда еще не получил от меня ничего принуждением, но когда я благодарю, то благодарю от сердца! Скажу вам secretum[14], что на днях я собираюсь покинуть лагерь и ехать на сейм в Варшаву. Потолковав там с моими прежними приятелями, стану вербовать новые силы, что придут сюда на помощь к нашему Дмитрию, ускорят завоевание столицы и положат конец этим беспорядкам и тирании гетмана. Только бы мне беспрепятственно выехать отсюда!

— Яновельможный пан, солдаты мои исправно служат, однако не получили еще и малой награды. — Сапега при этих словах озабоченно наморщил лоб. — А пришли они сюда стяжать не только славу, но и благодарность и не хотят более оставаться под Троицей, что называется, «в счет будущих милостей».

— Так отблагодарите их по заслугам и не забывайте себя! — воскликнул пан Юрий и указал на стоявший в углу небольшой ящик, в котором по всем намекам находились деньги. — Это ровно половина того, что доставили мне из Пскова. Другая же послужит мне в Польше, когда стану я собирать свои отряды.

Жест этот, действительно весьма щедрый, впечатлил Сапегу, который тотчас же пообещал, что если Ружинский или его люди посмеют в чем-либо мешать воеводе, то получат самый решительный отпор.

— А что же ее милость царица? — с любопытством спросил пан Ян, думая, что она уедет из лагеря вместе с отцом.

— Моя дочь — мое слабое место! — наигранно вздохнул Мнишек. — Сердце обливается кровью, когда я думаю, что она останется тут одна. Но что же делать? Положение государыни требует определенных жертв. С нею неотлучно будет сын мой Станислав. Но чтобы все было наверняка… Чтобы москали не разбежались от Дмитрия…

— Ясновельможный пан хочет сказать, что их надо обвенчать? — Сапега завершил мысль, которая была, по-видимому, весьма неприятна воеводе. — Решение столь же тяжелое, сколь и мудрое! К тому же кто знает, что выкинет сам господин Nullus[15]? В последнее время он только и хулит поляков, а его москали могут подговорить взять другую жену.

Решение воеводы Мнишка все же обвенчать Марину и царика действительно далось ему нелегко. Гордый и спесивый вельможа не мог не испытывать брезгливости к простолюдину, но мысль об огромных богатствах, которые давали земли Московского государства, на доходы с которых, как он думал, он окончательно получил права, совершенно ослепили его. Пан Юрий уже вновь строил планы, как соберет в Польше новое войско, которое придет на помощь тушинцам и возьмет столицу, как Марина воцарится там и он вернется управлять страной от ее имени. Но пока все это могла разрушить самая ничтожная случайность, которая Бог знает откуда бы явилась и все смешала. Да и сам «Дмитрий» все больше злился на мнимую жену, а в отсутствие в лагере «тестя» мог выкинуть что угодно.

Мнишек призвал уже известного нам отца Антония Любельчика.

— Брат мой, — обратился воевода к монаху, — приготовь свой походный алтарь и праздничное облачение.

— Так значит, ваша милость, соединим их перед Богом? — отвечал монах, легко догадавшийся, к чему клонит воевода.

— Я не вижу иного выхода, — довольно мрачно сказал пан Юрий. — Обстоятельства вынуждают пойти нас на жертвы, которые твоими молитвами зачтутся в лучшем мире. Отправляйся к дочери моей и приведи ее вскоре к государю, с коим я поговорю сейчас сам.

Самозванец, будучи в этот январский вечер на удивление трезвым, играл со своим шутом в бирюльки, к которым пристрастился, увидев, как коротали за ними время польские солдаты.

— Ну, давай, рушь ее! Задница у тебя вместо рук, да и на месте головы тоже жопа! — крикнул он на Кошелева, неудачным жестом разрушившего башню, которую они строили из щепок. — А ты, пан отец, — бросил он в сторону Мнишка, — сидел бы себе у печки, чего тут колобродишь? Занят я!

— Государь! — голос воеводы прозвучал твердо и даже помпезно. — Сегодня вам предстоит венчаться. Я и государыня достаточно убедились в том, что достойны вы носить имя Дмитрия.

— Вона как! — самозванец удивленно заморгал глазами, но, вскоре опомнившись, со всей силы пнул ногой Кошелева. — Что, несладко тебе пришлось с Ромашкой-то? Да, с ним не забалуешь!

— Оставим это, — недовольно отвечал Мнишек. — Ружинский, клянусь Богом, еще обо всем пожалеет. Но сегодня речь о вас.

— Так я готов! — царик игриво потянулся. — Скучно без жены, того и гляди елдак забудет как еться!

Отец Антоний отправился в это время к Марине. Уговоры его не были долгими. Монах застал царицу одну и сообщил ей желание родителя.

— Я всегда знала, что так будет, — тихо отвечала она. — Знала, что этим закончится. Быть может, я раньше бы разозлилась на отченко и стала упрекать его. Но я больше ничего не чувствую. Не могу ни злиться, ни прощать. Ведь он всегда думал только о себе, так что ему все равно. Пусть же он скорее уезжает и перестанет меня мучить.

На тайном венчании присутствовали только новобрачные, отец Антоний и воевода Мнишек. В этот вечер царик назвал для обряда свое настоящее имя, которое, увы, истории осталось неизвестным.

Через несколько дней, 17 января 1609 года, отец царицы покинул лагерь, провожаемый новоиспеченным зятем. Он молча попрощался с дочерью, видевшей его в этот день в последний раз. Марина, однако, вскоре поняла, что, несмотря ни на что, только ему может излить душу, и вслед уехавшему родителю полетели печальные письма, полные просьб и стенаний. Они, впрочем, так и остались без ответа.

5

Казалось, противостояние Москвы и Тушино будет бесконечным. Поляки называли царя Василия «человеком ничтожным и к делам военным неспособным», много раз из столицы приходили слухи, что бояре уже готовы связать его и выдать тушинскому Дмитрию и тем самым покончить со своими бедствиями. Но был ли это перст Судьбы, или, быть может, хитрость Шуйского осталась современниками недооцененной — он номинально не только оставался царствовать, но и при помощи племянника своего Михаила Скопина-Шуйского наносил тушинцам существенный урон.

В сентябре 1609 года течение этих событий резко ускорилось, ибо провозгласив себя законным наследником Рюриковичей, в игру вступил сам польский король Сигизмунд III, осадивший со своей армией Смоленск. Событие это внесло такой раздор среди тушинских поляков, что оно мало отличалось от гражданской войны. Подчинившиеся царику земли все более пустели от постоянных грабежей тушинцев, и они даже вооруженными до зубов боялись слишком удалятся от лагеря за про- довольствием, ибо в лесах ждали их отряды мужиков, которые палками со вбитыми в них гвоздями громили непрошенных гостей. Приход короля с регулярной армией чрезвычайно взбодрил Ружинского и его людей, а предложение своего монарха перейти на сторону Речи Посполитой и «оставить обманщика» считали они наилучшим исходом. Тем не менее, Сапега колебался и скорее склонен был оставаться «вольной пти- цей» на службе самозванца. Заруцкий же со своими казаками, забыв о любовных признаниях тушинской царице, всерьез думал отправиться под Смоленск к королю и предложить свои услуги.

— Ад опустел, ибо дьявол ходит среди нас! — с ужасом восклицала Казановская, наблюдая за толпами разъяренных солдат, которые, ругаясь между собой и проклиная то одного, то другого начальника, бродили по лагерю. — Что же нам делать, государыня, если нет сейчас веры никому и все ненавидят друг друга?

Воеводянка довольно спокойно смотрела на происходя- щее. Полуторагодовая жизнь в Тушино не только закалила ее, но и чрезвычайно опустошила и делала порой неспособной даже бояться. С недавнего времени, заподозрив неверность Ивашки, выбрала она другого «коханка»[16], ибо царик со времени их венчания больше не проявлял к ней никакого интереса и, несмотря на громко произносимые непристойности, похоже, вообще лишен был мужской силы. После того как тушинцы заняли подмосковную Немецкую слободу, часть ее обитателей пришла в лагерь в надежде предложить свои услуги. Среди них был и красивый шестнадцатилетний юноша, немец из Померании по имени Юрген Кребсберг, которого царица взяла к себе в пажи и часто использовала для самых деликатных поручений, называя на польский манер Юреком. Беспорядки в лагере шли своим чередом, в то время как Марина наслаждалась обществом искренне боготворившего ее любовника — статного блондина с выразительными серыми глазами, — готового в любое время дня и ночи исполнить самую необычную прихоть. Сидя теперь в своих покоях, она заставляла пажа жонглировать двумя тяжелыми хрусталь- ными кубками и, смеясь, обещала наказать, если он уронит и разобьет хоть один из них.

— На днях сюда приехали королевские послы, но ни ме- ня, ни государя не пожелали видеть, — рассеянно отвеча- ла царица Казановской. — Говорят они только с проклятым Ружинским! Но пусть все идет, как Бог даст! Солда- ты наши думают, что король привез много денег и сейчас расплатится с ними. Но не тут-то было! Обецáнка — ца- цáнка[17]!

— Ступай и послушай, что говорят в войске! — повелительно обратилась она к Юргену. — И особенно то, собирается ли гетман посылать своих людей к королю.

— Я слышал, — боязливо начал паж на ломаном польском, — что гетман грозит выдать тебя и государя и отослать под Смоленск. И еще говорят, что Заруцкий-атаман уже собрался к королю, потому что он ему пообещал отдать под командование все свое запорожское войско.

— Где три казака, там два судят третьего! — воскликнула Казановская, схватившись за голову. — Разве можно верить этим оборванцам! Вот они уже и передрались между собой, забыв о присяге!

— Замолчи, панна Барбара! — бросила Марина в сердцах. — И без того мне не сладко, не мучь же меня своими стенаньями!

Однако, как только Кребсберг покинул ее покои, в них разыгралась сцена, заставившая двух женщин испытать неподдельный ужас. В комнату с криком вбежал тушинский царик, преследуемый Ружинским, размахивавшим обнаженной саблей. Спрятавшись за спины дам, самозванец истошно вопил, пока гетман, сыпля проклятьями, продолжал ему угрожать:

— Какое тебе дело, сукин ты сын москаль, что мне предлагает король! Черт знает, кто ты такой! Чем скорее от тебя избавимся, тем лучше заслужим королевскую благодарность! Вот я сейчас и посмотрю, какого цвета у тебя кишки!

Гетман был сильно пьян, но это не мешало ему довольно ловко орудовать саблей и несколько раз до крови царапнуть царика. Увидев висящий на стене фламандский гобелен, самозванец шмыгнул за него, в то время как Марина, встав перед Ружинским с холодным и надменным выражением лица, за которым скрывался страх, произнесла:

— Дальше придется сразиться со мной, вельможный гет- ман, если хотите вы навредить государю. Но как человек благородный должны вы проявлять благоразумие и не делать того, о чем тотчас же пожалеете.

— Курва мать! — вновь выругался Ружинский, пряча саб- лю в ножны. — Сколько бы ни строила ты из себя государы ню, ты только бесчестная девка-распутница! Да с каждым разом отдаешься, все дешевея! Отослать тебя к его величеству и дело с концом! Пусть он решает, что с тобой делать — вернуть ли назад отцу-прохвосту или отдать солдатам в упо требление!

Шатаясь, Ружинский вышел вон, а показавшийся из укрытия самозванец опустился перед женой на колени:

— Спасла ты меня сегодня, ладушка моя! — горячо зашептал он. — Вовек этого тебе не забуду! А Ромашке отныне не жить! Или ему смерть, или мне погибель! Не верю я больше ляхам! Соберу своих московских людей и так отделаю поганого короля, что будет он бежать с земли моей без оглядки! Не отдам ему ни единого села и ни единого дерева, не токмо Смоленска и Москвы!

— Вам надо бежать, государь! — с волнением отвечала Марина. — Ружинский убьет вас и тайком выбросит в поле, да еще получит за это от короля награду. Меня он тронуть не посмеет, поэтому я остаюсь здесь. Вы же ищите помощи среди своих, даст Бог, и я вскоре соединюсь с вами!

Царик скрылся и на следующий день никто в лагере не смог его найти. Ружинский вновь бесновался и прислал к Марине узнать, где ее супруг, но получив дерзкий ответ, велел выставить у ее избы стражу. Оказавшись вновь покинутой мужем пленницей, воеводянка уже было предалась унынию, когда под предлогом потребности принять исповедь, допущен к ней был отец Антоний Любельчик.

— Что же мне делать, святой отец? — в голосе ее чувствовалась безысходность. — Неужели меня отсюда не выпустят?

Я объявлю о своем желании уехать восвояси и гетман должен дать мне свободу!

— Ваше величество! — отец Антоний волновался не менее своей духовной дочери. — Ружинский упрям и стоит на своем, кляня вас на чем свет стоит перед королевскими послами. Из этого видно, что он уже не свернет с выбранного пути и поведет людей своих в королевский лагерь, взяв насильно туда и вас.

— О раны Господни! — Марина была ошеломлена. — Еще ни одна женщина из нашего рода не была так опозорена! Дайте же мне надежду, что все еще может перемениться!

— Недавно получил я письмо от ясновельможного пана воеводы, — тихо сказал он. — И несколько десятков тысяч злотых в придачу. Родитель ваш не забывает про московские дела и для него с честью выпутаться из всего этого — дело первостепенной важности. Его милость предвидел сегодняшние события, велит вам навербовать на эти деньги сторонников и не расставаться с Дмитрием. А с королем он ищет средства поквитаться, ибо его величество хочет отрезать кусок чужого пирога.

Лицо Марины радостно просияло.

— Батюшка не забывает обо мне! Я уже думала, что он продолжает серчать, коль скоро совсем мне не пишет! Но я помню свой дочерний долг и пишу по несколько раз каждый месяц, всегда справляясь о его здоровье!

— Не сомневайтесь, ваше величество, что сердце вашего родителя горит самой преданной любовью к своему дитя! — воскликнул Любельчик, стараясь поддержать в ней воодушевление. — Раздайте часть этих денег командирам, и они взбунтуются против Ружинского и пойдут за вами. Если будете говорить с ними угрозами, они разбегутся. Попробуйте использовать свою женскую слабость и их рыцарское начало откликнется на это больше!

— Ни насмешки врагов, ни собственные слабости не собьют меня с пути! — уверенно произнесла Марина. — Пан Сапега отошел из-под Троицы в Дмитров и дает знать, что не намерен присоединяться к королю. Я возьму часть денег и ночью поеду туда, пока гетман пьянствует со своими подручными. Вы же, святой отец, раздайте сколько нужно верным людям, пусть они позже идут за мной туда, куда Господь меня приведет! Но это не все! Я хочу здесь оставить письмо этим несчастным, дабы они поняли, что зря слушали Ружинского и более проиграли с ним, чем получили. Быть может, тогда они взбунтуются и, наконец, покончат с этим мерзавцем!

В ночь с 23 на 24 февраля 1610 года воеводянка, переодевшись донским казачком при помощи Казановской, села писать гневное письмо тушинскому войску. Лицо ее пылало гневом и возмущением, мысли опережали ложившиеся на бумагу слова, и она сломала несколько перьев, прежде чем дописала до конца: «Без родителей и родственников, без друзей и покровителей, один на один с моим горем, мне остается спасать себя от смертельной опасности, которую готовят мне те, что должны оказывать защиту и попечение. Горько моему сердцу! Меня держат как пленницу, негодяи посягают на мою честь, в своих пьяных речах приравнивают меня к распутницам и замышляют против меня измены и заговоры. За меня торгуются и замышляют отдать в руки короля, который не имеет прав ни на меня, ни на мое государство. Гонимая отовсюду, клянусь Господом Богом, что вечно буду стоять за свою честь и достоинство. Раз став государыней стольких народов, царицей московской, я не могу и никогда не захочу возвратиться в звание польской шляхтянки. Поручаю свою честь и защиту храброму польскому рыцарству и надеюсь, что оно будет помнить свою присягу и те дары, которые от меня ожидает.

Я уезжаю. Marina Imperatrix Moscoviae[18]».

— Панна Барбара, отдай завтра это письмо отцу Антонию, — обратилась она к Казановской, немного остынув. — Он позаботится о том, чтобы узнали о нем в войске и даже под Смоленском в королевском лагере. А после и в самом Риме. Я не дам опозорить свой род и насмехаться над фамилией Мнишек!

— Доченька! — воскликнула сквозь всхлипывания гофмейстерина. — Видит Бог, что стали вы мне ближе дочери! И я умру, если с вами в дороге что-то случится! Ах, эта страшная ночь, да еще и метет метель! Я еду с вами!

— Полно, верная моя панна Барбара! — Марина встала и поцеловала ее в щеку. — Ты нужна мне живой! С твоей тучностью невозможно нам будет ехать всю ночь верхом, а если не успеем до утра, враги нас заметят. Возьму с собой своего верного казака Бурбу, Юрека и панну Закличанку. А ты дожидайся здесь известий от меня.

Спрятав длинную косу под лохматой бараньей шапкой, почти наполовину скрывшей ее лицо, и заткнув за пояс пистолет, она стремительно вышла к уже ожидавшим ее спутникам и легко прыгнула в седло. Лагерная стража в метель отсиживалась в укрытии, так что всадники беспрепятственно покинули лагерь и отправились в Дмитров, где стоял со своими людьми Сапега.

Марина, однако, ошибалась, когда говорила своей гофмейстерине, что утром она уже будет в Дмитрове. Глубокий снег, метель и незнание местности затянули этот путь на два дня. Беглецам приходилось искать укрытия в лесах, чтобы согреться у огня и дать отдых себе и лошадям. Лишь утром 26 февраля на подступах к Дмитрову путники наткнулись на стражу, выставленную Сапегой, которая и проводила их в местный кремль. Усвятский староста был сама предупредительность в сравнении с разнузданными тушинскими рыцарями: он тотчас уступил царице небольшой каменный дом, расположенный рядом с величественным Успенским собором, пообещав вскоре собрать рыцарский круг и посоветоваться на нем, что делать дальше.

— Казацкий наряд вам к лицу не меньше, чем бархатное платье! — не то учтиво, не то насмешливо воскликнул Сапега, целуя руку воеводянки. — Представляю, как Ружинский взревет, когда узнает, что проиграл вам эту битву! И я, признаться, не думал, что ваше величество решится, не взирая на опасности, все же приехать ко мне!

— Вам ли не знать, вельможный пан староста, что в политике не меньше насилия, чем на поле брани! — энергично отвечала Марина. — Но я твердо, во что бы то ни стало, решила в ней выжить. Даже животные спасают свою жизнь, а я не хочу быть более жалкой, чем животные!

— Здесь настают весьма трудные и неясные времена, — осторожно продолжал Сапега. — Сейчас Дмитрий обосновался в Калуге, но король все сделает, чтобы его убрать, а быть может, и убить. Не лучше ли вам возвратиться домой, к батюшке и матушке?

— Пан староста! — темные глаза воеводянки сверкнули неподдельным гневом. — Если станете продолжать, то я подумаю, что вы уже перешли на сторону короля и собираетесь меня пленить! Путь для меня может быть только один — к супругу. Со мной ли вы или нет? Если пойдете со мной в Калугу, обещаю вам чин гетмана!

Пан Ян картинно покачал головой.

— Ах, если бы я один решал, на чьей стороне держаться, то вовек бы вас не покинул! Но все решается на рыцарском круге, как захотят мои боевые товарищи!

— И я даже знаю, чего они захотят! — Марина надменно поджала губы. — У меня при себе двадцать тысяч золотых и столько же я оставила поверенному моему отцу Антонию в Тушино. Скоро станет он их раздавать, солдаты оставят Ружинского и перейдут к государю. В Калуге у князя Шахов - ского есть казна на восемьдесят тысяч. А король только и умеет кормить войско обещаниями! Это все, что предложит он вам и вашим людям!

Сапега не стал себя долго уговаривать и решил вновь попытать счастья при самозванце. Выбор этот вызван был не только жаждой денег, а может быть, и вовсе не ею. Быть заурядным полковником в королевском войске или же главнокомандующим у того, кого многие называли царем Дмитрием — амбициозный усвятский староста предпочел последнее. Марина пробыла у него до 7 марта, пока от крепости не были окончательно отбиты атаки московского войска, оставшегося верным царю Василию. Дорога на Калугу стала свободна, и воеводянка, прихватив с собой полторы сотни навербованных ею солдат, уехала к царику, провожаемая твердым обещанием Сапеги вскоре самому туда явиться.

Самозванец несказанно рад был возвращению жены. За время тушинских беспорядков удалось ей сделать для спасения положения едва ли не больше, чем ему самому. Отец Антоний Любельчик, которому Казановская передала прощальное письмо царицы к войску, публично читал его перед солдатскими ротами, а после призывал идти за ней, обещая незамедлительную плату. Начались волнения, а Ружинского угрожали тотчас посреди лагеря изрубить саблей.

— Рассечь пополам негодяя Ружинского! — в ярости кричал ротмистр Вилямовский. — Он нам более не гетман! Из-за его пьянства и спеси ушли от нас царь и царица! Что делать теперь и кто заплатит нам за годы службы? У короля, как всегда, только одни обещания!

— Все государство было уже почти в наших руках! — поддерживал друга пан Стравинский. — И все пропадает в угоду королю! Не дадим Ружинскому снова нас обмануть!

Прекратить беспорядки уже было невозможно, и гетману ничего не оставалось, как в конце марта объявить, чтобы каждый шел, куда кому вздумается. Приказав сжечь лагерь, он направился с оставшимися ему верными людьми к королю под Смоленск, однако через несколько дней, как и предрекали ему недруги, был смертельно ранен в рыцарском круге неизвестным истории сторонником калужского царика и его супруги. Известие о падении давнего врага, однако, не принесло Марине даже мысленного облегчения. Неверность и жестокость толпы, которая вовсе не имела памяти, не могла не пугать воеводянку и не могла не заставить задуматься о том, что каждый, невзирая на полученные прежде милости, может в одночасье лишить ее жизни. Но закалившись в горниле этих политических страстей, она продолжала идти вперед и надменно утешалась тем, что ее называют государыней и фамилия Мнишек гремит по всей Европе, чьи королевские дворы, затаив дыхание, следят за известиями из России.

6

Калужский двор самозванца представлял собой своего рода «русский осколок» Тушинского лагеря. Сюда прибыли за ним знатные князья Шаховской, Трубецкой и Засекин, а также немало татарской знати. Поляков было здесь уже совсем немного, и царик не скрывал свою ненависть к их непостоянству и изменам. Из тушинского окружения Марины приехали за ней Казановская и отец Антоний да несколько малозначительных шляхтичей, служивших для разных мел- ких поручений. Не получив признания в королевском ла- гере, в Калугу направился отступник Заруцкий и, притворно винясь перед царицей, вновь начал клясться ей в своей верности.

— Коль хочешь, хоть сейчас меня убей! — низко наклоняясь перед Мариной, он резким движением обнажил свою мускулистую шею. — Исстрадался я по тебе, изнемог! Оттого и подался к королю, что взяла ты к себе немчика-юнца, а меня отдалила! Каково же мне было знать, что я тебе более не люб? Если б тогда, государыня, услышал я от тебя ласковое слово, разве пошел бы искать счастья под Смоленск?

— Нет цваняка[19] больше казáка! — с чувством злорадства отвечала Марина, до крови царапая рукой шею атамана. — Или думал тогда, что стану тосковать, когда звала я тебя, а ты смел забавляться с холопками?

— И поделом тебе! — продолжала она, крепко держа Ивашку за чуб. — Сигизмунду своим солдатам платить нечем, а ты думал возьмет он тебя с твоими мужиками на службу? Да и я скажу государю, чтобы гнал: нет тебе больше веры!

Но калужская царица и супруг ее слишком нуждались в людях, чтобы отказываться от помощи нескольких тысяч дон- цов, и Заруцкий вновь занял видное место не только в войске, но и в покоях Марины.

Тем временем переменчивое военное счастье склонилось на сторону польского короля. Пользуясь распадом Тушинского лагеря, королевский военачальник Жолкевский двинулся к Москве и, разбив войско Шуйского, встал у стен столицы. Уставшие от непостоянства и разрухи, бояре согласны были покориться иноземной династии, только бы сохранить власть и имущество. Царя Василия низвели с престола и отправили к Сигизмунду под Смоленск, а государем провозгласили королевского сына Владислава. Не бездействовал в это время и калужский царик: желая снова половить рыбу в мутной воде, двинулся он к Москве, взяв с собой и жену, встав близ рязанской дороги в Николо-Угрешском монастыре. Сюда приехали к нему посланцы от Жолкевского, предлагая от королевского имени в пожизненное владение Гродненское староство в Речи Пополитой, если он с супругой тотчас отдастся во власть Сигизмунда.

— Да я лучше вернусь в мужицкое сословие и стану землю пахать, чем говорить с поганым королем! А пришлет ко мне еще кого, прикажу в реке утопить! — запальчиво выкрикнул самозванец. — Сам с голой жопой, денег ни шиша не имеет, а вздумал русскому царю польский курятник предлагать! Погодите, скоро всех вас, негодных поляков, выгоню с нашей земли, а кто не уйдет, — перебью и перевешаю!

— Передайте его милости гетману, — сдержанно, но сердито отвечала послам Марина, — что мы с государем предлагаем королю Варшаву, а он пусть отдаст нам Краков! Московское же государство принадлежит нам по праву, и при жизни нашей никто не смеет на него посягать!

Эти дерзкие слова немало озадачили и позабавили Жолкевского, предложение которого самозванцу от имени короля, впрочем, было ловушкой. Это понимала и Марина, предпочитая сегодняшнее свое положение перспективе заточения в каком-либо из королевских замков. С принятием Москвой присяги Владиславу она вновь вынуждена была бежать с самозванцем в Калугу, растеряв почти всех сторонников, кроме татар и казаков Заруцкого. Вернувшись в свою окскую столицу, царик принялся свирепствовать, выискивать и казнить изменников и, в особенности после перехода Сапеги на сторону Жолкевского, возымел еще больший гнев на поляков. Служившие ему татары десятками брали их в плен, привозили к своему господину в Калугу и предавали на городской площади мучительной казни, изрубая на куски. Марина оставалась совершенно равнодушной к истязаниям соотечественников, а услышав вопли на родном языке, перекрестившись, уходила в дальние покои калужских каменных палат. Хорошо помня опасность, которой подвергли ее некогда тушинцы, она утратила какую бы то ни было сентиментальность к землякам и в любом из них видела скрытого изменника.

Самозванец, совершенно потеряв рассудок и всякую осторожность от кровавых казней, не заподозрил заговора, который уже созрел против него среди внешне преданных ему татар. 21 декабря 1610 года, после десяти месяцев его «калужского» правления, одним из них, Петром Урусовым, царик был самым безжалостным образом надвое рассечен на охоте. После Марина узнала, что дело это провернул в угоду королю покровитель Урусова, князь Христофор Збаражский, родной брат ее бывшего жениха, и подивилась как столь настойчивой его мстительности, так и тому, что на ее собственную жизнь не было приказа посягать.

Страшную весть, принесенную в Калугу царским шутом Кошелевым, воеводянка восприняла со страхом, но лишь за себя и немного за свою гофмейстерину. Ей, однако, недолго пришлось пребывать в растерянности, ибо окружение самозванца не желало с его гибелью складывать оружие и необходим был ему новый символ, под чьи знамена они могли бы встать против избранного боярами царя Владислава. Символ этот измыслил князь Шаховской, пока Заруцкий со своими донцами мстил калужским татарам за убийство самозванца и резал их всех от мала до велика.

— Нужен тебе сынок-наследник, — бесцеремонно заявил Марине князь Григорий Петрович, не спрашивая никого, явившийся к ней в покои в сопровождении Трубецкого.

— Коли, Марина Юрьевна, не хочешь ты ехать отседова восвояси, — вторил ему князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, — пригрей младенца и назови его царским именем Иван, как звали нашего грозного государя. А мы за него вступимся и снова пойдем к Москве да погоним королевских приспешников!

— Распоясались в думе боярской Федька Мстиславский да Васька Голицын! — вновь отозвался Шаховской. — Мало им, что крест целовали Владиславу, вздумали самого короля Жигимонта на трон звать! Не надобен нам здесь король, и без него управимся с нашей русской землей!

— Сыщите же мне младенца! — без тени сомнения воскликнула воеводянка. — Не стану я месяц выходить из своих покоев, а после объявите вы о рождении Ивана Дмитриевича, вашего государя. Берите и воспитывайте его в своих московских обычаях. Таковой ход событий вовсе не удивлял вдову самозванца. Еще в Польше она слышала немало историй о бездетных богатых панах, тайно берущих здоровых крестьянских детей и дающих им свое имя и состояние, только бы сохранить фамилию и родовой герб. Итак, ровно через месяц, в январе 1611 года, в Калужском кремле появился большеглазый темноволосый новорожденный, которого торжественно крестили в Троицкой церкви и объявили царевичем, сыном царицы Марины Юрьевны и царя Дмитрия Ивановича. Воеводянка, отдавшая ребенка русской кормилице, лишь бегло на него посмотрела, подобно тому, как некогда глядела она на негритенка, подаренного ей для забав. Именем этого младенца, разумеется, без его ведома, пролили немало крови.

После убийства царика изменчивый Заруцкий вновь был там, где пахло добычей. Теперь он задумал при случае сам

выдавать себя за Дмитрия и порой делал это в местах, где казаки его грабили окрестности и куда не дошла еще весть о гибели «вора». Теряя поддержку былых сторонников, они бежали все дальше и дальше на юг, пока не достигли наконец Астрахани. Здесь от гонца пана Мартина Плата, прибывшего из Польши, Марина узнала, что еще полгода назад родитель ее скончался, оставив уйму долгов, а матушка слезно зовет дочь домой.

— Замок Ляшецкий ясновельможный пан незадолго до кончины перезаложил соседу, — поведал царице посланец, — так что матушка ваша, не имея средств заплатить, живет теперь недалеко оттуда, в имении Дембовец.

— Передай ее милости воеводине эти драгоценности, — смахнув скупую слезу, сказала царица пану Мартину, указывая на большие золотые подсвечники и оправленный в золото кубок из слоновой кости. — Пусть отдаст за меня братьям-бернардинцам на помин батюшкиной души. И скажи на словах, что не стану я обузой для моих родных, но если здесь Господь Бог пошлет мне удачу, то они никогда не будут ни в чем испытывать нужду.

Она задумалась.

— Я совсем не помню наш замок, верный наш пан Плат. Остались в сердце красота покоев и прохлада сада, но каковы они были в точности, разум мой забыл. Скоро уже восемь лет, как я покинула его, и, видно, Господь так решил, что больше не увижу.

Судьба или высшие силы, а более того, время, в котором жила Марина, без сомнения все решили за нее и не выпускали из того мира, где правили мужчины, а женщина должна была довольствоваться их прихотями. Теперь и Заруцкий держал ее настолько крепко, что не дал бы отказаться от роли, играемой свергнутой царицей, которая, впрочем, приносила ей одни разочарования. За долгие годы в России она так и не приняла веры и обычаев страны, государыней которой себя называла, продолжала слушать католическую мессу и даже близко не подпустила к себе в наперсницы ни одной русской женщины, тем самым только углубляя неприязнь между двумя славянскими народами. Но своему польскому отечеству Марина оставалась верна лишь в обыденной жизни, ибо те политиче- ские действия, что совершались от ее имени, были отнюдь не на пользу и Речи Посполитой.

Лето 1614 года положило конец казацкой шайке Заруцкого. В Москве утвердилась новая династия — Романовы, и прежде всего она уничтожила этот осколок тушинского воровского лагеря. И сделала сие столь же безжалостно, сколь поступали соперники, посадив на кол его предводителя и повесив трехлетнего «Ивана Дмитриевича».

Таинственная смерть бывшей царицы, о которой говорили по-разному, однако, не удивила современников. Долго еще ходили по России народные сказания о «безбожной еретичке», «колдунье Маринке», которая, подобно библейской Далиле, обольщала и губила русских богатырей. А в Польше, указы- вая рукой на восток, нередко говорили: «Не дай Бог ехать к моск алям на свадьбу», памятуя об избиении польских гостей на бракосочетании Дмитрия Самозванца.

[1] Фрагмент нашего перевода стиха Я. Кохановского «Песнь о святоянском огне» («Pieśń świętojańska o Sobótce»).

[2] Семь чудес света (лат.).

[3] Это событие действительно отражено в польских хрониках за 1596 год.

[4] Стихи польского поэта XVII века Адама Владиславского под назва нием «Плач московской царицы». Автор перевода Н. В. Эйльбарт.

[5] Полулюдей (ит.).

[6] Второе я (лат.).

[7] Жребий брошен (лат.).

[8] Лектика — носилки в форме кресла.

[9] Самозванцу (лат.).

[10] Местечко Русиновская Воля, основанная, по преданию, пленниками из Московского государства в XVII веке, и поныне есть на карте Сандомирского воеводства.

[11] Искренними (укр.).

[12] Тифон — в греческой мифологии чудовищный великан, олицетворяющий разрушительные силы.

[13] Многих бояться должен тот, кого многие боятся (лат.).

[14] Секрет (лат.).

[15] Никто (лат.).

[16] Любовника (польск).

[17] Обещанье, как игрушка (польск).

[18] Марина Императрица Московии (лат.).

[19] Цваняк — плут, хитрец (польск.).

Эпилог

Апрель 1915 года во Львове был теплым, сухим и солнечным. Из местного отеля «Жорж» вышли два господина средних лет и направились в сторону Гетманской улицы вдоль старинных Нижних Валов, где когда-то проходила крепостная стена города.

— Александр Александрович, взгляните на этот прекрасный купол! — указывая тростью в сторону большого собора, сказал один из них. — Изумительный пример барокко, надо бы зайти внутрь и сделать фотографии для альбома. Имею я в мыслях издать его для русской публики. А то наш Львов еще менее года как отвоеван нами у австрияков. Но что знают о нем в России? Осталось ли русское в этом осколке Галицко-Волынской Руси, где поляки и католики хозяйничали без малого семь столетий?

— Это, Василий Андреевич, собор отцов-доминиканцев, — отозвался собеседник, вглядываясь вдаль и поправляя очки. — Как прочел я в путеводителе, рядом есть их же монастырь, где во время Северной войны останавливался Петр I и встречался с кем-то из рода Сапег. Однако, судя по отзывам, там мало что заслуживает внимания. Местное искусство довольно вторично, и мы не найдем здесь ничего, что хотя бы близко могло стоять с итальянскими шедеврами. Я уже несколько лет служу в петербургском Эрмитаже и имею поручение при случае купить здесь что-либо для музея, но, видно, так и уеду с пустыми руками.

— Я, друг мой, признаться, немного разочарован, — отвечал первый, переводя взгляд на высокую башню, названную именем греческого купца Корнякта. — Кажется, процветание Львова закончилось эдак в веке шестнадцатом или семнадцатом и везде следы неухоженности и запустения. Но главное для нашего читателя знать, что православие здесь поддерживало русский дух, а следовательно, надо основательно изучить местные храмы и монастыри. Намереваюсь я посетить могилу нашего первопечатника Ивана Федорова, кажется, мне сказали, что она в Онуфриевом монастыре и даже надгробная плита сохранилась.

Известные в Петербурге искусствоведы и любители старины — Василий Андреевич Верещагин и Александр Александрович Трубников — приехали во Львов для составления большого и красочного альбома о городе, который, как тогда казалось, в результате успехов русской армии на фронтах Первой мировой войны, навсегда воссоединился с Великой Русью. Чтобы познакомиться с основными коллекциями, относящимися к местному искусству, они направились в местный Художественно-промышленный музей, где у них заранее была назначена встреча с директором и знатоком львовской истории поляком паном Александром Чоловским. Подчеркнуто вежливо приветствуя гостей и стараясь держаться нейтрально по отношению к политическим переменам, он провел гостей по обширным выставочным залам, показывая имеющиеся древности и стараясь больше говорить о том, что связывало Россию и Польшу на протяжении предшествующей истории.

— Милостивый государь, мы читали вашу прекрасную книгу «Львов во времена Руси» и хотели бы увидеть побольше икон и вообще православной богослужебной утвари, что у вас хранится, — обратился к Чоловскому Верещагин. — Да и вообще, что есть у вас такого, о чем интересно бы было знать в России?

На мгновение задумавшись и проведя ладонью по наголо бритой голове, директор пригласил гостей в небольшую комнату, где стояли массивные стеклянные банки с заспиртованными препаратами.

— Ого, да это целая местная Кунсткамера! — воскликнул Трубников восхищенно. — И какой же экспонат здесь связан с Россией?

— Да вот посмотрите на это, — с видом заговорщика произнес Чоловский, достав банку, где на польском языке значилась надпись «Сердце Марины Мнишек». — Все же эта львовянка несколько дней была московской царицей и, согласно сохранившемуся здесь преданию, ее казнили в Москве. А сердце привез на родину некий монах-бернардинец. Да вы поговорите с ее светлостью графиней Людмилой Мнишек, она живет недалеко от Львова и может рассказать вам подробнее.

— Действительно, чем не предмет связи наших народов! — с выражением скепсиса на лице воскликнул Верещагин. — Смутное время, поляки в Кремле, поставленные Польшей самозванцы, ну, и эта, с позволения сказать, царица Мнишек — все это мы хорошо знаем из гимназических учебников. Но время ли вспоминать о таких персонажах тогда, когда сама история объединяет русских и поляков против германца? Пусть эти позорные страницы будут преданы забвению! И тем более этому артефакту не место в альбоме по искусству Львова, для составления которого мы сюда и прибыли.

— Да и сердце ли это Марины Мнишек? — близоруко щурясь, подхватил Трубников. — По виду обыкновенное женское сердце, но где доказательства, что оно принадлежало Марине?

— Панове, я вовсе не настаиваю, — произнес Чоловский, водворяя банку на место. — И тем более не собираюсь быть адвокатом этой дамы для русского читателя. Однако наша львовская публика с охотой рассматривает такие вещи, оттого и помещена она в музее, будучи привезенной сюда из монастыря отцов-бернардинцев. А завтра, если вам будет угодно, я сопровожу вас в церковь Параскевы и Онуфриев монастырь, где вы желали увидеть связанное с печатником Иваном Федоровым.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге