Хроники Шагохода
Пролог, или Порох, броня и ноги
Пулю из нагрудника пана Ольдржиха доставали в кузнице под Кутной Горой ножом, как занозу, и оружейник Матей, вынув, положил её на ладонь и протянул хозяину доспеха, чтобы тот поглядел сам. Свинец был величиной с лесной орех и сплющен с одного бока. Прошёл он сквозь миланскую сталь под левой ключицей, и пан Ольдржих остался жив по чистой случайности и по толщине собственной стёганой куртки. Стреляли в него с воза, из железной трубки на палке, которую чехи звали пищалью, и стрелял, судя по всему, крестьянин, а рыцарь такую вещь в руки не взял бы.
Порох в Европе к тому времени знали лет сто и все сто лет пугали им лошадей. Пушки били по стенам, стены от них не падали, и сословие, которое с детства училось держать копьё, говорило о порохе, как о дурной погоде. Пуля в нагруднике была новостью. Пан Ольдржих подержал её в пальцах, положил на наковальню и спросил, что теперь делать.
— Второй лист положим поверх, — ответил Матей. — На грудь и на левое плечо. Свинец мягкий, двух листов не возьмёт.
— А если он два листа возьмёт?
— Тогда третий.
— А весу?
— Пуд с четвертью сверх прежнего, — сказал Матей и убрал пулю в кошель, где у него лежали образцы.
Второй лист он отковал за неделю, и в новом доспехе пан Ольдржих садился на коня с двумя конюхами, а конь под ним приседал и шёл потом с таким видом, будто вёз телегу. Конюхи привыкли. Конь не привык, и его сменили на фризского жеребца, который стоил как деревня и нёс всадника с двумя листами без натуги, но сам ходил без брони и первую же стрелу получил в шею. Тогда и жеребцу отковали нагрудник, а к нагруднику налобник. К весне тысяча четыреста двадцатого года пан Ольдржих весил вместе с конём и железом столько, что мосты под ним переезжали шагом, а на военном совете под Прагой сидел в первом ряду и до конца совета с места не вставал.
Жижка в ту весну поставил свои возы у Судомержа, а летом на холме под Прагой: телеги, скованные цепями колесо к колесу, борта наращены досками, между телегами щиты, а из-за щитов пищали и цепы. Рыцарское войско пошло на возы конным строем, как ходило двести лет на кого угодно. Из-за бортов по нему стреляли в упор, целя в коней, а тех, кто добрался до цепей, стаскивали с сёдел крюками на длинных древках. Пан Ольдржих дошёл до второго ряда телег. Дым от пищалей висел между возами плотно, из дыма выходили цепы, и за цепом всякий раз был мужик в кожаном фартуке, из тех, что в мирное время молотят рожь. Фризского жеребца убили под ним у самых колёс, и он лежал под конём, пока свои не отхлынули, а потом двое пеших перевернули его, как перевёртывают воз, и поставили на ноги. Вторую пулю он получил в тот же лист, и лист её не пропустил. С холма пан Ольдржих вернулся пешком, с вмятиной на груди величиной с кулак, и первым делом послал за Матеем.
— Держит, — сказал Матей, ощупав вмятину. — Я говорил.
На совете после Праги паны рассуждали недолго. Пуля пробивает лист, стало быть, листов надо два; двух листов не носит конь, стало быть, нужен воз; воз с листами есть у Жижки, стало быть, надо взять его себе.
— Воз — мужицкое дело, — сказал кто-то из задних рядов.
— Мужицкое, — согласился пан Ольдржих. Обернуться в двух листах он не мог. — И пуля мужицкая. А дырка в железе моя.
Первого чешского мастера по боевым возам наняли в Польшу той же осенью, второго увезли в Венгрию, третьего перекупили у первого, и когда Жижка умер под Пршибиславом, его телега служила по обе стороны от него. В Польше на неё сели панцирные роты, по восемь латников на воз, воз обит листом, кони в железных шорах из того же листа. На смотру под Краковом такая рота проходила перед королём воз за возом, латники сидели спиной к спине, глядя каждый в свою бойницу, и король спросил, отчего они не смотрят на него. Ему ответили, что так положено. Роты эти ходили в строю до конца столетия, а сословие, которому пуля предлагала снять доспех, доспеха не сняло. Оно поехало.
* * *
Через шестьдесят лет после Пршибислава в Милане герцог Лодовико Сфорца получил от своего инженера чертёж повозки, которой не нужен был ни конь, ни возница. Инженера звали Леонардо, родом он был из Винчи, писал герцогу картины и лепил ему бронзового коня, а между делом подал лист. Повозка на листе походила на черепаху: круглая, крытая железом внахлёст, с пушками по всему краю, со смотровой башенкой наверху и с восемью людьми внутри. Люди вертели рукояти, а рукояти через зубчатые колёса вертели колёса ходовые, и на полях было написано мелко и справа налево, что такая повозка, войдя в неприятельский строй, разобьёт любое войско, как бы велико оно ни было. Герцог чертёж одобрил и деньги выдал в тот же месяц. К весне на дворе замка стояла черепаха в натуральную величину, из дуба и листового железа, с восемью рукоятями и восемью солдатами при них. Солдат отобрали из самых крепких, по росту, и неделю учили крутить на пустой раме, во дворе, на глазах у всего замка, и на пустой раме у них выходило дружно.
Леонардо просил ещё барабанщика, чтобы бил внутри такт. Барабанщика посадили девятым.
К испытанию инженер пришёл с чертежом и с мелом, герцог вышел на галерею, а сержант влез внутрь последним и задраил за собой люк. Внутри ударил барабан. Черепаха вздрогнула, скрипнула всеми зубцами разом и осталась на месте.
Восемь человек внутри не видели ни дороги, ни друг друга. Первый крутил, когда слышал барабан, второй — когда чувствовал спиной, что крутит первый, третий — когда крутил второй, и так рукоять шла по кругу, как слух по деревне, и ни разу за весь день не пришлась на всех восьмерых сразу. Три раза черепаха трогалась с места на локоть и три раза замирала, когда четвёртый догонял третьего, а пятый ещё отдыхал. К полудню внутри стало нечем дышать. Первым лишился чувств барабанщик, у которого барабан занимал место воздуха, и такт с той минуты держал сержант, стуча кулаком по железу. Когда открыли люк, троих вынесли, один вылез сам и лёг на камни, а пятеро остались внутри без команды выходить. Сержант вылез после всех и доложил, что люди крутили исправно. Им выдали по кружке вина, барабанщику две.
— Она поедет? — спросил герцог с галереи.
— Вот колея, ваша светлость, — ответил Леонардо и показал мелом на камни. — Три локтя.
Цифру он записал на полях чертежа. Герцог сказал с галереи, что чертёж хорош, а люди плохи, и инженер спорить не стал. Чертёж был его, люди — герцоговы. Второго испытания не назначали. Черепаху к следующей зиме разобрали, дуб пошёл на дрова, железо в кузницу, а чертёж остался в тетради, и тетради Леонардо переписывали ещё двести лет, так что черепаха с восемью рукоятями пошла по Европе в списках, и в списках она ехала куда лучше, чем на дворе.
* * *
Под Азовом летом тысяча шестьсот девяносто пятого года у Петра не было флота, и турки возили в крепость хлеб и порох морем, у него на глазах. Зимой под Москвой рубили галеры, весной в Воронеже их собирали, и среди них по государеву чертежу заложили два судна, каких не видали ни под Москвой, ни на Дону: с пушками по бортам, как у всех, и с четырьмя дубовыми ногами под днищем, на шарнирах из корабельного железа. Судно должно было дойти рекой до Азова, выйти из воды и подойти к стене на своих ногах, пушками вперёд, а стены Азова были в две сажени, и пушки с ног доставали бы поверх них. Строил их голландец Ян Клаас, выписанный из Саардама за большие деньги, и воронежские плотники, выписанные из окрестных сёл даром. В Воронеже суда звали ходячими кораблями, а в бумагах они шли как «суда сухопутного хождения», и под этим именем на них отпускали пеньку и смолу.
Плотники о ногах говорили между собой мало. Топорами они работали как всегда, а на шарниры глядели издали, и старший из них, Аким, сказал раз голландцу через толмача, что на воде дуб плавает.
— Оттого и корабль, — ответил Ян Клаас. — Пушки его притопят.
Аким выслушал толмача, кивнул и до самого спуска о ногах больше не заговаривал.
Спускали первое в марте, по большой воде, и по реке ещё шёл лёд. Пётр пришёл на берег сам, в рабочем кафтане, с трубкой, и трубки не раскуривал. Корабль сошёл со стапеля хорошо, встал на воду, как всякий корабль, и Ян Клаас велел опускать ноги. Ноги пошли вниз, ушли в воду по шарнир, потом по колено, и тут дубовые брусья показали то, о чём Аким говорил через толмача. Дерево, которое плавает само по себе, никак не хотело упираться в дно под тяжестью пушек. Ноги всплывали. Корабль накренился на левые, лёг бортом на воду, и команда выбралась на берег по мачте, а Ян Клаас — последним, с чертежом за пазухой.
— Чугун, — сказал он на берегу, отжимая чулки. — Надо было чугун.
Второе судно, чтобы не ошибиться дважды, оснастили ногами из чугуна, отлитыми на тульских заводах и привезёнными на санях, по восемь лошадей на ногу. Пётр рубил его сам, по утрам, наравне с плотниками, и Аким говорил, что топор у государя ходит как у природного. Сошло оно хорошо, а опускать ноги его свели вниз по реке, к устью, на Дон, где глубже. Там ноги стали на дно, как им и полагалось, и с той же исправностью потянули за собой всё остальное, так что через четверть часа над рекой торчали мачта, флаг и голландец на марсе. Голландца сняли лодкой. С тех пор на Дону ниже Воронежа было место, где в межень показывались из воды две мачты, и лоцманы обходили его, называя между собой по имени мастера.
Пётр за оба спуска не сказал ни слова, и это пугало плотников больше крика. Вечером он позвал дьяка.
— Службе быть, — сказал он. — Возовой. Регулярной.
Дьяк писал всю ночь, и наутро указ прочли на берегу: быть при войске возовой службе, со своим начальником, своим жалованьем и штатом в двести человек, а в имущество службы первой статьёй записать два судна сухопутного хождения, находящиеся на дне. Плотники слушали без шапок, и Аким, дослушав, спросил дьяка, что значит регулярная. Дьяк ответил, что значит навсегда. Начальником поставили стольника из Преображенского полка, и стольник, выслушав указ, спросил государя, что двумстам человекам делать.
— Учиться.
— Чему, государь?
— Ходить, — ответил Пётр и пошёл к галерам.
Двести человек учились ходить на берегу, строем, за неимением иного, и через месяц ходили лучше всех в войске. Азов следующим летом взяли галерами и с суши, но служба осталась, жалованье ей шло исправно, и через двадцать лет в ней числилось четыреста человек, из которых ни один не видел, как ходит корабль, зато каждый знал, где лежат два.
* * *
Пар в это дело вошёл через пушки. В Париже, в Арсенале, инженер Кюньо поставил на трёхколёсную телегу, спереди, медный котёл величиной с пивную бочку, и телега везла за собой полевое орудие три версты в час, глядя в землю. Военный министр, по рассказам, проехал на ней сам, держась за котёл обеими руками, слез, оправил камзол и сказал, что машина хороша, но воды в ней мало; артиллерия взяла телегу по одной на батарею, воду подкачивали каждые четверть часа, а лошадь этого не требует, но лошадь не держит пулю, и телеги остались.
Русский посланник купил чертежи в следующем же году, за сумму, о которой в Петербурге спорили дольше, чем в Париже строили. Чертежи положили в Академию наук, к механику Кулибину, нижегородскому часовщику, который построил государыне часы яичной фигуры с театром внутри и мост через Неву в одну арку, пока что в модели.
Коляска, которую он показал осенью тысяча семьсот девяносто первого года, стояла на двух ногах. Колёс на ней было три, как у Кюньо, но колёса были для стоянки и для поворота. Ходила она ногами, ясеневыми, окованными, с коленом и с широкой ступнёй. Силу ногам давал маховик, который раскручивал слуга, стоя сзади на педалях, и коробка с зубчатыми колёсами, переводившая ход с тихого на скорый; слугу звали Ерофеем, и маховик он раскручивал третий год, с тех пор как коляска была ещё на колёсах. Молодой адъюнкт из немцев спросил его накануне, зачем ноги, когда есть колёса.
— Колесо из грязи не вылезает, — ответил Кулибин. — Нога вылезает. У лошади вон ноги, и ничего.
Кулибин сел впереди в кафтане и в бороде, которую ему разрешили носить особо, слуга нажал, маховик загудел, и коляска пошла по двору шагом, не быстрее пешего, но пошла, переступая, а у сарая, на повороте, переступала мельче. Академики глядели на неё из окон, кто в лорнет, кто так. На втором круге адъюнкт вышел на крыльцо без шляпы и пошёл рядом, заглядывая под ступню.
— Ходит? — спросили из окна по-немецки.
— Ходит, — ответил Кулибин по-русски и не обернулся.
Трёх кругов хватило, чтобы у слуги отнялись ноги. Кулибин сменил его на педалях сам, в кафтане, и прошёл четвёртый круг, а потом остановил коляску у крыльца конференц-зала, откуда её было лучше всего видно, и оставил там до вечера, чтобы всякий желающий мог подойти и потрогать колено. Желающих набралось человек десять, и все трогали. В конференц-зале в тот вечер спорили по-немецки, есть ли нога рычаг, и постановили, что есть. О том дне в бумагах Академии осталось вот что:
В Императорскую Академию наук и художеств. Рапорт.
Сентября 12 дня 1791 года механик Кулибин представил самобеглую коляску о двух ногах собственного изобретения. Коляска ходила по двору Академии кругом четырежды при двух седоках и по остановлении повреждений не оказала. Пользы изобретения для казённых надобностей усмотреть затруднительно, поелику дороги в Империи устроены под колёса. Принято к сведению. Коляску убрать в сарай при мастерских и хранить на всякий случай.
Коляску убрали в сарай при мастерских, а чертёж Кулибин переписал набело в двух списках: один сдал в Академию, второй оставил себе, и со второго потом снимали копии чаще, чем с французских. В сарай он ходил по воскресеньям, смазывал колена бараньим салом и раз в год, по весне, выводил коляску во двор при сторожах, чтобы ноги не рассохлись.
* * *
— Катят, тятя, — рассказывал Мирон Черепанов отцу в мастерской. — По железу, как по льду. Тридцать вёрст в час, и уголь.
— А в гору?
— Там всё плоское, тятя, — ответил Мирон и нарисовал на доске котёл.
Ефим Черепанов и сын его Мирон, механики Демидовых в Нижнем Тагиле, строили паровые машины для заводских насосов с двадцатых годов, а в тридцать третьем Мирона посылали в Англию смотреть тамошние повозки на рельсах. Управляющий заводами спросил его по возвращении, отчего бы и в Тагиле не положить рельсы, как в Англии, и Мирон повёл его на дорогу от Медного рудника к заводу, которая шла в гору, потом под гору, потом через ручей вброд, и остановился у ручья.
— Где класть-то? — спросил он. — В гору?
— И во что это станет? — спросил управляющий.
Управляющий написал владельцу во Флоренцию, что механики просят полгода и триста пудов железа на четвероногую машину. Владелец ответил через полгода, что доверяет механикам. Железо отпустили, Ефим с Мироном полгода не выходили из мастерской, кроме как в баню, и в августе тысяча восемьсот тридцать четвёртого года из ворот заводской мастерской вышел паровой конь: четыре ноги из кричного железа, котёл на спине, труба над холкой, дровяной ящик позади на колёсах и машинист верхом, у рычагов, в очках от искр. У ворот собрался весь завод, и мальчишки бежали впереди, оглядываясь. Топку разожгли за час, дров положили берёзовых, и когда из трубы над холкой пошёл дым, бабы у ворот перекрестились, а Ефим велел им отойти от ног. Конь взял двести пудов руды в двух коробах по бокам и понёс их к заводу в гору шагом, быстрее пешего и тише конного, а на ручье не остановился и перешёл его вброд, как ходил вброд любой конь до него. Ефим шёл рядом с молотком и на каждом шагу стучал по колену.
Настоящие лошади при встрече с ним поначалу шарахались, а через год на заводской дороге обозные кони сами принимали к обочине, заслышав его шаг. В Петербурге о тагильских конях узнали из донесения горного начальника и отнеслись с пониманием; рельсы после того клали неохотно, по казённой надобности и только туда, куда нога не доставала. За день паровой конь съедал сажень дров, и Черепановы через год пустили второго, покрупнее, а через три — пять.
Под Севастополем внуки тагильского коня ползали. Ходить их разучили в Петербурге, где рассудили, что нога ломается, а полоз нет. Машина, которую пригнали на Северную сторону осенью тысяча восемьсот пятьдесят четвёртого года под именем «самоходный паровой щит», была плоская, как черепаха Леонардо, и шла на четырёх широких лапах, которые подтягивали её по земле рывками, без переступания, по аршину за рывок. В час она делала полверсты, и матросы, шедшие рядом, приходили на бастион раньше неё и успевали выкурить трубку в ожидании. Они же прозвали её ползуном. Раз бомба ударила ему прямо в щит, он остановился, окутался паром и пополз дальше, а машинист внутри оглох на неделю и всю неделю был доволен. Пуля ему была нипочём вовсе, и ползун возил на бастионы порох и ядра под французскими бомбами.
— К обеду будем, — говорил ему боцман, поглядывая на небо, откуда шли бомбы. — Ползи, ползи.
Под конец осады, когда у ползуна встал котёл, его дотащили до Четвёртого бастиона на руках, сорок человек на канатах, и в ведомости этот переход записали ползуну.
* * *
Под Плевной в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году ползуны пошли на редуты первыми. За двадцать лет им прибавили брони и убавили веса: щит из котельного железа в полвершка шёл впереди, лап стало шесть, котёл спрятали за щит, а к каждой машине приписали роту стрелков, которая шла за ней, как за печкой. Турки на редуте били по щиту залпами, и пули шли по железу с таким звоном, что стрелкам позади приходилось кричать друг другу в ухо. Ползун брал подъём по аршину. Машинист сидел внутри у котла, видел свет в щель шириной в палец и правил по крикам сзади. Ползун останавливался, когда машинист подкачивал воду, и брал дальше, и дошёл, и упёрся щитом в турецкий бруствер, и стрелки перевалили через бруствер по спине машины, по горячему железу, обжигая ладони. Из шести ползунов, пошедших на редуты в тот день, дошли четыре; двум перебило лапы, они простояли под огнём до темноты, и никто в них не погиб. Плевна пала в ноябре, когда у Осман-паши кончился хлеб.
Слово «богатырь» первым сказал стрелок, который перелез через бруствер по спине ползуна и, спрыгнув, обернулся на него. Сказал он это машине, как говорят лошади, и прибавил второе слово, которого в реляцию не взяли. Корреспондент петербургской газеты, шедший за той же ротой, догнал его за бруствером.
— Как вы его назвали, братец?
— Никак, ваше благородие, — ответил стрелок. — Богатырь.
Корреспондент записал в книжечку и отдал в телеграмму, в Петербурге слово набрали крупно, в Военном министерстве вырезку подшили в дело.
На Шипке в ту же зиму один ползун вмёрз в снег на перевале с котлом под парами и служил ротам печкой и крепостью сразу: солдаты грелись у его боков посменно, по четверти часа, а в донесениях с перевала писали, как писали с лета, «На Шипке всё спокойно». С турецкой стороны в него стреляли для порядка, и пули, ударив в щит, падали в снег.
В Париже на следующий год, на Всемирной выставке, в русском отделе между мехами и самоварами стояла машина академика Чебышёва, которую сам он называл стопоходящей. Была она в аршин ростом, из латуни, о четырёх ногах, и ходила по столу, когда её заводили ручкой, ровно, без качки, походкой человека, у которого ничего не болит. Секрет её был в кривошипе особого начертания, который Чебышёв вывел из своей теоремы о наилучшем приближении. Конец рычага при вращении описывал петлю вместо круга, петлю, похожую на греческую букву лямбда. Нижняя дуга петли была так близка к прямой, что ступня шла по столу без подскока, потом отрывалась и переносилась вперёд.
Задачи ходьбы Чебышёв не решал. Он решал задачу о приближении функций многочленами, а машина была к ней чертежом, который ходит, и на вопросы французов о пушках он отвечал про многочлены, а на вопросы о многочленах отвечал охотно и долго.
— А если построить её в рост лошади? — спросил французский офицер.
— Многочлен тот же, — ответил Чебышёв и завёл ручку ещё раз.
Офицер козырнул и отошёл к самоварам.
Из русских дольше всех у стола пробыл инженер Обуховского завода, командированный в Эссен смотреть крупповскую сталь и завернувший в Париж; он срисовал петлю на манжете, справился у академика о длине плеч и увёз манжету в Петербург в кармане, отдельно от рубашки.
* * *
Ноги у первого «Богатыря» были чебышёвские, четыре, с той самой манжеты, только в железе и по четыре сажени длиной. Делал их Путиловский завод, башню тоже Путиловский, а туловище с котлом — Обуховский, который с восемьдесят шестого года принадлежал Морскому министерству. На ноги машину поставили в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году, на Неве, при публике. Армейскую машину строил флотский завод, и оба ведомства с первого дня считали её своей. На пристани рядом стояли артиллерийский генерал и капитан первого ранга.
— Наша, — сказал генерал.
— Наша, — повторил капитан, и оба остались довольны.
Имя классу дал чиновник Артиллерийского управления, которому велели придумать название, приличное случаю; он вынул из дела вырезку семьдесят седьмого года со словом «богатырь», переписал слово в графу, и машины стали богатырями.
Берег оцепили, публику пустили за оцепление, и мальчишки сидели на фонарях. Первый шаг «Богатырь» сделал с пристани в Неву, по колено, и вода в Неве не прибыла ни на вершок, но публика на берегу закричала так, будто прибыла. Ялики отошли от машины подальше, а один яличник, наоборот, подгрёб к ноге и потрогал её веслом. Второй шаг он сделал обратно на пристань. Настил выдержал, о чём заводская контора накануне спрашивала строителей пристани письменно и получила ответ, что выдержит, вероятно.
Серию первую строили восемь лет, и вышло из неё два имени, по былинам, в порядке очереди на заводе. Первым в очереди был «Святогор», но первым встал «Микула», он и шагнул в Неву в восемьдесят седьмом. «Святогора» так и не достроили, и он с тех пор стоял в Колпине под навесом, без башни, а в башенном гнезде по весне селились галки. «Микулу» довели своим ходом до Красного Села на манёвры и обратно, а в девяносто девятом году разобрали на паровозы: котёл пошёл на один, рама на другой, а ноги, которые в паровоз не годились никак, сдали в лом. Старший мастер ножного цеха спросил, куда ноги. Ему ответили. Он ушёл в цех и до вечера вытачивал шарнир, которого никто не заказывал.
Серию вторую заложили в девяносто шестом году и вели до девятьсот третьего: три машины, «Илья Муромец», «Добрыня Никитич» и «Алёша Попович», все о четырёх ногах по пять саженей, с одной башней. Броня в два слоя: сталь и войлок, а на одной из трёх, по особому ходатайству, ещё и дуб. Сверх серии в девятьсот втором году заложили флагман, сверхтяжёлый, амфибийный, в двести сорок тысяч пудов, и дали ему имя «Варяг»; крейсер с таким именем уже ходил по морям, и ни в одном из двух ведомств никто не нашёл в этом неудобства. При Главном артиллерийском управлении завели Шагоходный отдел, с начальником, столом и печатью, и отдел писал на завод бумаги, а завод отвечал отделу через Морское министерство. Первой бумагой отдела был запрос, сколько у машины ног; завод ответил через министерство, что четыре, и ответ шёл девять дней.
Самурайскому сословию в Японии в семидесятых годах запретили носить мечи, и оно ответило на запрет так же, как европейское рыцарство четырьмя веками раньше ответило на пулю, то есть доспеха не сняло. О-ёрой, шагающий доспех, который с восьмидесятых годов строили в Осакском арсенале, был меньше русского богатыря ввосьмеро и быстрее вдвое: две ноги, две руки на шарнирах, экипаж из двух человек, и к правой руке у каждой машины был приварен фамильный меч. К девятьсот третьему году четыре о-ёрой числились при гвардейской дивизии, ходили на смотрах перед императором и в казармах стояли под чехлами, как знамёна.
Прочие державы обошлись каждая по-своему. Северо-Американские Штаты показывали на ярмарках парового человека в цилиндре, который тянул за собой коляску с публикой и раскланивался, и боевой машины не построили ни одной. Британия строила флот и на все вопросы о ногах отвечала одной фразой, которую приписывали Первому лорду Адмиралтейства: остров ходить не должен. Австрия в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году, через месяц после Садовой, учредила комиссию по изучению вопроса о шагающих машинах.
В декабре тысяча девятьсот третьего года комиссия собралась в Вене в том же зале военного министерства, где собиралась в первый раз, за тем же столом, под тем же портретом. Из первого состава в живых оставался один член, генерал от кавалерии, и он председательствовал. Слушали доклад о японских машинах и о русской второй серии; докладчик, майор генерального штаба, показал чертёж ноги Чебышёва в увеличении, и генерал долго рассматривал его через пенсне.
— Отчего у неё колено назад? — спросил он.
— Это петля, ваше превосходительство, — ответил майор. — Колена у неё нет.
— Петля может служить коленом?
— В известном смысле, ваше превосходительство.
Вопрос, по журналу заседания, был признан сложным и требующим дополнительного изучения, и заседание перенесли на январь. Секретарь промокнул журнал и отнёс его в шкаф, где такие же журналы лежали за тридцать семь лет. В первом из них вопрос был признан новым, во втором — важным, в десятом — сложным, и на сложном остановились. Секретарь запер шкаф на ключ и положил ключ в карман, а за окнами министерства зажигали фонари.
Рапорт о представлении к награде, поданный в четырнадцатый раз
Его Императорскому Величеству, через Военного министра, через Главное артиллерийское управление, через Комиссию по делам несуществующих частей, каковая Комиссия учреждена, как мне достоверно известно, единственно для отказа мне.
От отставного полковника по трактату Телегина-Шипкинского, командира шагохода «Илья Муромец», в реестрах не числящегося.
Государь. Тринадцать раз я излагал сие кратко и по форме, и тринадцать раз мне отвечали, что за отсутствием части не может быть и её командира, а за отсутствием командира — и рапорта, и что бумага, которую держит в руках чиновник, по этой причине не существует, а потому и не может быть рассмотрена. Ныне я излагаю не кратко. Ныне я излагаю всё, ибо мне шестьдесят один год, и лгать мне уже некогда, а Черепанов умер, а кочегар Силантий в монастыре и обет молчания дал, стало быть, кроме меня, некому.
Механик Игнат Саввич Черепанов умер в девятьсот шестом году, и о нём в этом рапорте будет более, чем обо мне, потому что так следует по делу. Наводчик Похитайло жив, в станице, и раз в год присылает мне письмо из одного слова: «Попал?», и тринадцать раз я отвечал ему одним же словом: «Нет». Толмач Доржи служит по Азиатскому департаменту и присылает мне копии всего, что ему удаётся достать из чужих бумаг, и по этим копиям я знаю о своей машине более, чем знал, когда сидел в ней. Полковником меня именует японский текст Токийского трактата, где я записан «тайса» из вежливости; русский текст трактата повторил за японским, а армейский список оставил меня штабс-капитаном, и в этом чине я застоялся ещё до войны, поскольку в шагоходных частях никто не ведал, кто производит в следующий, и никто не производил.
С девятьсот шестого года по девятьсот четырнадцатый Главное артиллерийское управление не отвечало мне вовсе, и я числил это молчание за рассмотрение. С девятьсот пятнадцатого мне отвечает Комиссия, каждый раз по новому основанию, и я числю это за движение дела. Мы с Вашим Величеством одного года рождения, о чём напоминаю единственно затем, чтобы видно было, сколько времени остаётся у просителя на получение четырнадцатого ответа.
Прошу я не за себя. Прошу механику Черепанову орден Святой Анны третьей степени, каковой орден вольнонаёмному механику без чина по статуту не положен, о чём мне известно и о чём прошу всё равно, ибо статут о механиках молчит, а механик у программы был один. Прошу кочегару Силантию Бесфамильному, наводчику Похитайло и толмачу Доржи того, что Ваше Величество найдёт возможным, а Доржи — сверх того, что ему уже дали по ведомству иностранных дел, потому что давали не за то. Прошу возвратить мне деньги за уголь, о которых ниже, во втором приложении. Прошу вписать программу «Пешком» в «Историю войны с Японией» хотя бы одной строкой, ибо я прочёл её всю, с картами, и строки этой не нашёл. Прошу признать часть существовавшей, а командира её — живым.
При сём прилагаю, в четырнадцатый раз и в том же порядке, в каком прилагал в тринадцатый, следующее.
Приложение первое — копия телеграммы Шагоходного отдела Главного артиллерийского управления от тридцатого января тысяча девятьсот четвёртого года, с пометкою дежурного штаб-офицера «вручить некому», и эту пометку прошу читать как главную часть документа.
Приложение второе — счёт за уголь на четыре тысячи двести двенадцать рублей сорок копеек, под которым стоит моя подпись, потому что иной подписи интендантство под него не нашло, и по которому в девятьсот одиннадцатом году продано за долги имение Телегино Епифанского уезда, чем счёт и закрыт.
Приложение третье — опись имущества шагохода «Илья Муромец», ведённая коллежским регистратором Фаддеем Списковым, приставленным интендантством к машине, которой в реестре нет; из всех нас произведён в следующий чин один Списков, и в приказе о производстве сказано: «за образцовое ведение описи».
Приложение четвёртое — картина Верещагина, писанная в гавани с натуры; не приложена, поскольку висит в Русском музее под невинным названием «Гавань. Утро», а машина на ней — та.
Приложение пятое — новогодняя открытка от японского капитана Кадзивары, единственный документ, в котором к машине обращаются по имени, каковой документ Комиссия не принимает как иностранный.
Приложение шестое — танка Его Величества Императора Японии, писанная его рукою, в подлиннике и в переводе Доржи.
Приложение седьмое — заклёпка с брони «Ильи Муромца», обуховской стали, величиною с кулак, которую Комиссия всякий раз возвращала мне «как не относящуюся к делу», и я прилагаю её снова, потому что она относится.
Прошу читать до конца. Так, как мы шли.
Хроника первая. Чемульпо, или Как погиб «Варяг» и как не дошла телеграмма
Пятую миску пшённой каши пароходный повар спустил в трюм ещё затемно, и Силантий съел её стоя, у клети, на которой везли туловище «Ильи Муромца».
На заклёпках по борту белел иней, а железная печка у переборки грела только того, кто к ней прислонялся. Пахло углём, сырым войлоком и салом, которым на заводе мазали тяги. Силантий к печке не прислонялся. Ложку он носил за голенищем, свою, липовую, с обкусанным краем, хлеб держал за пазухой и отламывал, не вынимая, и ел молча, не торопясь и не останавливаясь.
Черепанов с рассвета обходил с молотком ноги, все четыре, по пять саженей каждая, уложенные вдоль бортов на низкие клети коленом кверху. Стучал он в одних и тех же местах, которые помнил с завода: под коленом, у пятки и у самого паза, где нога садится в туловище. Стукнув, клал на железо ладонь и слушал. Звон уходил в пароход и затихал. Напоследок проводил рукой по тяге, по инею, оставляя на нём тёмную полосу, и переходил к следующей. Перед правой передней, самой норовистой, он ещё и дул на пальцы, будто она могла обидеться на холодную руку.
— Застоялась? — спросил он у левой задней. — Потерпи до Артура.
Собирать «Илью» полагалось в Порт-Артуре, портовым краном, за трое суток и при полном штате в двенадцать человек. Семеро штатных ехали туда поездом, с казённой кладью, а на «Сунгари», пароходе Китайско-Восточной дороги, при машине было пятеро, и ноги из пятерых знал один механик. Туловище лежало посреди трюма, башня на боку у кормовой переборки, пушка при ней в брезенте, труба отдельно, на козлах, и увязано всё было его руками, чтобы в Артуре развязать за час.
Икону Ильи-пророка, на жести, обуховской работы, он в первый же день снял с брони и повесил на переборку, подальше от печки и от её копоти. Пророк на жести ехал в огненной колеснице на красных конях, и копоть съела бы их первыми. Гармошка осталась на броне, привязанная ремешком под опустевшим местом.
Похитайло с утра забрался в лежачую башню, откинул брезент с казённой части пушки и глядел в ствол. Из-за железа шло его пение, без слов и такое глухое, что не разобрать было, станичное оно или своё, и обрывалось всякий раз, когда наверху хлопал люк.
Штабс-капитан Телегин-Шипкинский спустился по трапу, когда рассвело совсем, выбритый, в перчатках, с подзорной трубой в футляре через плечо, и остановился у ноги, которую слушал Черепанов.
— Здравствуй, «Илья Муромец», — сказал он туловищу на клетях. — Как сердце, Черепанов?
Механик не сразу понял, что его благородие спрашивает про котёл.
— Пустое, ваше благородие. Воду я слил, чтоб не прихватило. В Артуре зальём.
— В Артуре нас ждут семеро штатных, — сказал штабс-капитан. — Через трое суток «Илье Муромцу» надлежит быть в строю.
— Краном и за двое встанет.
Следом за его благородием спустился повар с шестой миской. Отдав её Силантию, он вытер руки о фартук и остался.
— Ваше благородие, у нас кочегары по восемь часов на вахте, и те столько не едят.
— Кочегар шагохода, любезный, ест впрок. Покуда уголь в мешках.
Повар поглядел на мешки с пароходным углём у переборки, потом на Силантия, облизывавшего ложку, и полез наверх за хлебом. Хлеб он принёс ковригой, положил на броню перед Силантием и ушёл молча, будто сдал крепость.
Ночью с берега долго гремело, будто грузили уголь, корзинами и бегом. Черепанов проснулся, послушал и заснул опять. Утром агент пароходства приехал с берега на лодке и рассказал капитану «Сунгари», что выгружали японцы и выгрузили пехоту. Слышал это механик на палубе, куда поднялся умыться забортной водой, и умылся. Лёд с рейда сошёл, и над серой водой тянулся низкий дым из труб. Стационеры стояли по своим местам, каждый под своим флагом, а крейсер «Варяг» и «Кореец» с утра разводили пары.
У борта с утра стоял Доржи и разговаривал с корейскими лодочниками. Одеты они были в белое, в широкие штаны, подвязанные у щиколоток, и в чёрные волосяные шляпы, сквозь которые просвечивали макушки, и подходили на плоскодонках продавать рыбу, мороженую, сложенную в лодке поленницей. Доржи рыбы не покупал. Корейскому его учили во Владивостоке, но здешних, приморских слов там не проходили, и он записывал их за лодочниками в книжечку, слюнявя карандаш. Лодочники отвечали охотно, кивали за спину, на остров Иодольми, и что-то показывали на пальцах. Он записал, как здесь зовут камбалу, рыбачий закол и плоскодонку, а про остров не спросил — спрашивать их никто не велел.
Вестовой полковника Возницына пришёл с «Байкала» на шлюпке. На борт он не поднялся, крикнул снизу, что механика Черепанова просят к господину полковнику, и принялся тереть обеими ладонями уши, красные от ветра. По ногам на всей программе первым считали Черепанова, и за ним с чужих машин посылали не впервые. Штабс-капитан выслушал вестового, губы у него шевельнулись, и лишь тогда он обернулся к механику.
— Черепанов. Полковник Возницын просит тебя на «Байкал». Отпускаю.
Вестовой грёб неумело, брызгая. На полпути Черепанов забрал у него вёсла. «Байкал» стоял в полуверсте, высокий, ржавый по швам. «Варяг» полковника Возницына в его трюм не поместился и шёл с башней наружу, под брезентом, а утром брезент сняли, и лодочники, проплывая мимо, показывали на башню пальцами. Вблизи она нависала над шлюпкой, и тень от неё доставала по воде до самых сходней. Черепанов видел эту машину на Неве, при спуске. Полковник тогда сам лазил по её колену, по пояс в воде, с молотком, и молоток был собственный, не казённый, с рукоятью, обмотанной бечёвкой.
На «Байкале» он пробыл час. Вернулся он с рукавом, мокрым по локоть, с дубовой щепой на полушубке и доложил:
— Сходни ставят. К вечеру сойдёт.
— И только? — спросил его благородие.
Он подождал, но больше Черепанов про «Варяг» в то утро не говорил. Механик переменил рубаху, спустился в трюм, взял молоток и обошёл «Илью» второй раз, все четыре ноги, в тех же местах и в том же порядке.
Мимо стационеров, к Иодольми, ушли крейсер «Варяг» и канонерская лодка «Кореец». Скоро за островом начался бой. На «Сунгари» его слышали и не видели. Первые удары пришли глухо и редко, дальше пошли чаще и тяжелее, и на каждый удар пароход отзывался под ногами, а в печке звякала дверца. Миска Силантия подпрыгивала на броне, и Силантий поднимал от неё голову и опускал обратно.
— Ешь, ешь, — сказал ему Черепанов, проходя мимо с молотком. — В Артуре так не покормят.
— Дядько Игнат, чей бахнул? — спросил из башни Похитайло. — Наш чи японец?
— Японец. У него шибко тяжелей.
Он сунул молоток в карман и поднялся на палубу. Пароходные крестились на каждый удар и спорили вполголоса, прорвётся крейсер или нет, а боцман их, старик с серьгой в ухе, — и на удары, и на «Байкал», где ставили сходни. Штабс-капитан был уже у борта, на усах у него осел иней, и подзорную трубу он держал обеими руками на этих сходнях, а в сторону острова ни разу её не повернул. Доржи был при нём с книжечкой.
— Запиши, толмач. Флагман программы вступил на сходни.
Доржи записал, на той же странице, где уже были камбала, закол и плоскодонка.
— Сей машине, толмач, назначено пройти по дну Корейского пролива. Пешком до самой Японии. Запиши и это.
Доржи записал и это. В экипажах программу так и звали, «Пешком до Японии», хотя по бумагам она была просто «Пешком». Черепанов начал было прикидывать, сколько угля съест пролив, если идти по дну две версты в час, и бросил на второй сотне вёрст.
Сходни собрали из двух балок корабельного дуба, каждая в два обхвата, скованных полосовым железом, и положили по утренней большой воде от борта «Байкала» к отмели, которой тогда видно не было. Первую ногу на них ставили долго. Она поднялась над бортом «Байкала», повисла и опускалась так медленно, что движение угадывалось только по тени на воде. Когда нога легла на дуб, с «Байкала» закричали в рупор «помалу» и «стоп», под балки стали загонять клинья. Дуб трещал. Треск доходил до «Сунгари» между ударами с острова, сухой и короткий, как от полена в печи. Когда она наконец встала, его благородие сказал «превосходно». Вторую ногу ставили вдвое дольше. Черепанов всё это время держался обеими руками за поручень, и ладони у него к железу пристыли.
На стационерах тоже смотрели на сходни. На «Тальботе» вынесли на палубу подзорные трубы, на «Эльбе» обходились глазами, а на американском «Виксбурге» один вахтенный ходил по палубе от носа к корме и в ту сторону не оборачивался.
К полудню вода пошла на убыль и открыла под сходнями отмель. Ил на ней был серый и жирный, в лужах, пахнул гнилой травой, из него торчали старые якоря и колья рыбачьих заколов. По илу ходили длинноносые птицы, оставляя крестики следов. Их не пугали ни рупор, ни удары с острова. Такой ил Черепанов видел в Тагиле, на заводском пруду, когда пруд спускали по осени, и там в нём уходила по дугу лошадь с возом. «Варяг» полковника Возницына сошёл с конца сходней и встал передними ногами в ил. Ил принял их по колено и сомкнулся.
Черепанов оторвал ладони от поручня, достал из кармана молоток, повертел его в руке, убрал обратно и подошёл ближе.
— Ваше благородие, не смотрите, он в ил встанет.
— «Варяг», Черепанов, есть первая машина на свете, которой вода не преграда. — Трубы он не опустил. — Что ему море, что ил.
* * *
Крейсер вернулся из-за острова побитый. Шёл он медленно и с креном, в борту у него чернели дыры, дым валил не из одних труб, и по палубе, когда он проходил мимо «Сунгари», бегали люди с вёдрами. «Кореец» пришёл следом целый, только закопчённый. Пароходные сгрудились у борта. Оба стали на прежние места среди стационеров, и в ту же минуту Возницын поднял на башне своего «Варяга» армейский полковой флаг.
Программа «Пешком» числилась по армии, и флаг был по ведомству, но флоту он ещё с Невы был как кость в горле.
— Армия на рейде, — сказал штабс-капитан и отдал флагу честь.
Скоро от крейсера к стационерам пошли шлюпки с ранеными. Шли они близко от «Сунгари», и видны были белые повязки, чёрные от копоти лица и один матрос, который сидел на банке прямо и держал свою руку другой рукой, будто чужую. Другой, с перевязанной головой, помахал «Сунгари» здоровой рукой. С одной шлюпки попросили пить, и повар спустил им на верёвке ведро пресной воды. Раненых поднимали на борт в люльке, по одному, и шлюпки возвращались за новыми.
С «Корейца» подошла к «Сунгари» шлюпка, и офицер, чёрный от копоти и охрипший, не поднимаясь на борт, прокричал приказ. Командир крейсера, капитан первого ранга Руднев, решил крейсер затопить, лодку взорвать, а людей свезти на нейтральные суда; пароход командир «Корейца» велел уничтожить, чтобы не достался японцам. Пароходный капитан, который водил «Сунгари» с самой постройки, выслушал и тяжело пошёл вниз, к кингстонам. Кочегары загудели было, что пароход новый, но он только махнул рукой через плечо, и команда стала вязать узлы.
— А шагоход? — крикнул через борт штабс-капитан. — Про шагоход какой приказ?
— Про шагоход приказа нет! — ответил офицер и махнул гребцам.
Солнце сползало к Иодольми, и тени от мачт легли на воду длинные, через весь рейд.
Шлюпки пошли от крейсера к чужим бортам и назад, и в это время «Варяг» полковника Возницына сошёл со сходней. Освобождённые балки подбросило, и «Байкал» качнулся на якоре. Ноги «Варяг» вытягивал из ила по одной. Ил держал каждую, как весенняя колея держит сапог, и отпускал с чмоканьем, которое доходило по воде до «Сунгари», а с ноги потом долго сползали серые пласты. Пока он вытаскивал одну, Черепанов успевал пересчитать шлюпки у крейсера и сбиться. Руки у него на поручне сами тянули рычаги, которых там не было.
Первым шагом «Варяг»-шагоход вошёл в гавань по колено, и волна от его ноги дошла до «Сунгари», качнула пароход, и в трюме звякнули цепи. На крейсере в ту же минуту заиграл оркестр. Играли марш, громко и не в лад, трубы на холоде врали, барабан спешил. Гребцы на шлюпках, шедших к чужим бортам, замерли с поднятыми вёслами. С вёсел капало, и никто их не опускал.
— Флот играет полковнику. Запиши, Доржи.
Доржи книжечки не раскрыл.
— Ваше благородие, они играют не ему.
— Кому же ещё, — ответил его благородие и опять поднял трубу.
Между шагами шлюпка обёртывалась до «Тальбота» и назад. Вторым шагом «Варяг» ушёл по пояс. Ногу он заносил медленно, и видно было, что внизу она ищет дно и находит его не сразу. Найдя, она уходила в ил на аршин, прежде чем держать. Шёл «Варяг» с креном на правую переднюю, и по крену механик видел, что она ушла глубже других и тянет машину за собой. Башня его пошла к Иодольми, зубец за зубцом, рывками, туда, где за островом стояли японцы и куда он шёл в бой, и по рывкам Черепанов узнал ручной привод и тугой на холоде погон. Похитайло, вылезший из трюма поглядеть, прикинул на глаз, куда смотрит ствол.
— Не достанет, — сказал он. — Далеко.
На палубах нейтралов снимали фуражки, англичане первыми. Штабс-капитан снял свою, Похитайло стянул папаху, а Черепанов фуражки не снимал и смотрел на ноги, вокруг которых со дна поднималась бурая муть.
В люке башни показался Возницын, без фуражки, с молотком за поясом. С «Байкала» ему закричали в рупор. Он поднял руку, и рупор замолчал. Полковник оглядел крейсер, «Сунгари» и остров, на «Сунгари» задержался дольше, спустился и задраил за собой люк. С «Байкала» ещё раз закричали в рупор, долго, одно и то же, и замолчали. Звук задраиваемого люка до «Сунгари» не дошёл, но Черепанов знал, сколько оборотов у штурвальчика на таком люке, и считал их про себя, пока не досчитал.
Команда «Корейца» уже отвалила на шлюпках к «Паскалю». Шлюпки прошли мимо «Сунгари» тесно, борт о борт, гребли молча. Третьим шагом «Варяг» занёс переднюю ногу над лодкой. С ноги лило, ил и вода шли с неё серым дождём, и висела она над «Корейцем» столько, сколько нужно, чтобы перекреститься, и Черепанов перекрестился. Потом нога пошла вниз, на пустую лодку, и лодка, едва нога её накрыла, взорвалась под ней два раза, с промежутком в две-три секунды. Нос перевернулся, корма разошлась, над гаванью встал столб воды и дыма, «Сунгари» качнуло, и из трюма донёсся звон съехавшей с брони миски. Когда дым отнесло, из воды торчали мачты, а нога «Варяга» уходила в гавань там, где только что была лодка. На «Паскале» кто-то крикнул по-французски одно слово. Французского Доржи не знал. Переводить было некому. Гребцы на шлюпках опустили наконец вёсла и пошли к чужим бортам.
«Варяг» полковника Возницына садился в ил медленно, по грудь, по плечи, по башню; Черепанов за это время поставил бы на место ногу. Ил вокруг него вздувался пузырями и лопался, флаг на башне намок и обвис. Оркестр на крейсере не переставал. Доржи закрыл книжечку и спрятал её. Люков Возницын не открыл. Отлив тянул мимо «Сунгари» к выходу с рейда щепу, уголь, пробку и мёртвых чаек, пахло гарью и порохом, а птицы с отмели поднялись все разом и сели дальше.
Крейсер к тому времени заметно осел и кренился на левый борт, и с него уходили последние шлюпки. Они ходили к «Паскалю», к «Тальботу» и к «Эльбе», и там людей принимали по трапам, подавая сверху руки и одеяла. Одна шлюпка сходила к «Виксбургу», постояла у его борта и повернула к «Тальботу», и гребцы, проходя мимо «Сунгари», кричали, что американец без указаний никого не берёт.
Пароходный капитан поднялся от кингстонов мокрый по колено.
— Через час пущу огонь, ваше благородие, — сказал он. — За вами шлюпку с «Паскаля» пришлют, я просил. Машину вашу, уж не взыщите, с собой не взять.
— Благодарю вас, капитан. Сие будет отмечено в рапорте.
Капитан махнул рукой и ушёл на корму, к бочкам.
Пароходные спускались в свои шлюпки, чтобы идти на «Тальбот», и Силантий, никем не прошенный, снёс им туда сундучки, по два за раз. Повар сошёл последним и, уже сидя на банке, с узлом на коленях, перекрестил Силантия, стоявшего у борта.
— Прощай, едок, — сказал он.
Боцман с серьгой махнул Черепанову из шлюпки.
— Механик, садись! Место есть!
Шлюпку он придерживал у трапа, сколько мог, а отвалив, всё оглядывался на «Сунгари». С кормы уже тянуло керосином.
— Дядько Игнат, а наш как же? — спросил Похитайло.
Черепанов не ответил. Места в шлюпке он не взял, глядел туда, где из воды торчала башня «Варяга», и считал. В «Варяге» было двести сорок тысяч пудов, в «Илье» семьдесят три тысячи, втрое меньше. Стоянка тут была на пяти — девяти саженях, прилив поднимал воду в обычный день на четыре сажени, в большой на пять, и к сумеркам, по отливу, до берега выходило «Илье» по грудь, семь саженей, если только ил удержит. Втрое легче — может, и удержит. Капитан «Сунгари» прошёл мимо него с кормы, от бочек с керосином, и не остановился.
Штабс-капитан так и стоял у борта и смотрел на флаг над водой. В открытый люк было видно туловище «Ильи» на клетях, и по настилу к нижней клети уже бежала первая вода. Черепанов нащупал в кармане красный столярный мел, вытер пальцы о штаны и полез в трюм.
* * *
Приказ покинуть «Сунгари» крикнули с палубы в ту минуту, когда Черепанов размечал третью ногу. Красный столярный мел крошился на мокром настиле, и черту приходилось вести дважды: левая задняя ляжет сюда, пяткой к борту, а правой задней место под самым люком, где её без перевалки возьмёт стрела.
Вода, пущенная в трюм с носа ещё засветло, подбиралась к разметке без спешки. Корма горела, оттуда несло дымом, и между водой и огнём, на клетях, лежал по частям «Илья Муромец»: четыре ноги по пять саженей, туловище и башня на боку. Похитайло забрался в башню, не дожидаясь, пока её поставят, и его четырёхфунтовка глядела в переборку. Силантий возился у топки, Доржи светил фонарём, и круг света ходил за мелом.
Из-за борта, со шлюпки «Паскаля», кричал по-французски мичман. Что он торопит, понятно было без толмача. По клёпаному трапу, горячему от пожара, спускался штабс-капитан Телегин-Шипкинский. За поручни он брался в перчатках, рук не отдёргивал, и губы у него шевелились. Приказ его благородие всегда повторял про себя, прежде чем объявить вслух, и этот, про покидание судна и про механика, которого по уставу выводят силой, был, видно, длинный.
Черепанов не дал ему начать.
— Ваше благородие, ноги я за час поставлю, — сказал он, не выпуская мела. — Огонь Силантий даст. По отливу тут до берега — по грудь.
Силантий у топки кивнул.
— А с берега куда? — спросил Доржи.
— Домой, — ответил Черепанов. — Пешком.
Из-за борта опять закричал мичман. Штабс-капитан сошёл с последней ступеньки в воду и помедлил; губы у него больше не шевелились. Потом он перекрестился на разобранную башню.
— Собирай.
Первая нога уже висела на гаке над своей чертой. Её опустили лебёдкой, пока в пароходе держался пар, и в паз она пошла туго, как топорище в топор; последние вершки осаживали клиньями, клинья Черепанов бил кувалдой, а кувалду подавал ему Силантий. Вода у первой ноги была механику по колено, январская, и сапоги сразу набрали её доверху.
Штабс-капитан достал часы, отцовские, луковицей, с вытравленным на крышке возом, открыл крышку и с этой минуты объявлял время вслух.
Потом котлы «Сунгари» по приказу испортили, лебёдка кашлянула паром и встала, и дальше ноги подавали грузовой стрелой, на руках. Силантий тянул трос на себя, Черепанов заводил ногу ломом. Три раза она упиралась так, что лом её не брал.
— Ну, иди, иди, — уговаривал он её. — Не балуй.
Уговоров нога не слушала, и всякий раз механик говорил ей слово, после которого она вставала на место.
Огонь Силантий дал. Он носил его лопатой с кормы, прямо с пожара, через весь пароход, и ссыпал в топку, пока там не занялось, а потом таскал из пароходных мешков уголь, по два мешка на плечах. Когда в топке загудело, Черепанов дважды стукнул ключом по трубе и прислушался.
— Пошла, милая.
Морской воды котёл не пил, пресную Доржи носил из пароходных цистерн пожарным ведром, бегом, по трапу вверх и вниз, так что светить механику стало некому.
— Толмач Доржи! — крикнул ему вслед штабс-капитан. — Вёдрам вести счёт неукоснительно. По исполнении доложить.
— Сорок минут, — объявил он погодя. — Черепанов, скорее.
Фонарь Черепанов держал теперь в зубах.
К четвёртой ноге воды набралось столько, что Силантий держал механика сзади за ремень, а кувалду подавал ему другой рукой. Пахло горелой парусиной, мокрым войлоком и олифой, из люка сыпались искры и щепа, и искры садились его благородию на погоны и гасли там; он их не стряхивал.
Штабс-капитан закрыл крышку часов.
— Час. Скорее, Черепанов.
Черепанов ударил по клину, потом ещё раз, и четвёртая нога села.
Башню ставили последней, той же стрелой, вместе с Похитайло, который из неё так и не вылез. Погон смазали салом с пароходной кухни, и, пока башня шла вверх, разворачивалась над туловищем и садилась на место, Похитайло пел: «Ты не целься, братец, бей, куда попал — туда и целил».
— Сто сорок, ваше благородие, — доложил Доржи и поставил пустое ведро.
Через час десять минут «Илья» встал на все четыре ноги и поднял спиной палубу над собой, как крышку сундука, и над трюмом открылось небо, рыжее от пожара. Черепанов влез на броню и вернул на старое место икону Ильи-пророка, над гармошкой.
Ещё через десять минут «Сунгари» дал крен. «Илья» пошёл через борт, обшивка разошлась по заклёпкам, дубовый слой брони протащило по рваному железу, и, когда машина сошла в море по грудь, за ней поплыла щепа.
— Дуб, однако, ещё на заводе снимать надо было, — буркнул Черепанов. — Лишний пуд — лишний уголь.
— Дуб ставить завещал дед, — ответил штабс-капитан.
По дну гавани шли в сумерках, по грудь в воде, две версты в час. Ил держал. Течение тянуло «Илью» боком, и Черепанов, мокрый насквозь и замёрзший так, что пальцы на рычагах не гнулись, правил с поправкой, как паром через быструю реку, чуть против воды. Слева лежал на борту затопленный крейсер «Варяг», справа из воды торчала башня другого «Варяга», шагохода полковника Возницына, и люки на ней были задраены.
Штабс-капитан снял фуражку. Черепанов остановил машину и крикнул в башню:
— Похитайло! Полковнику — холостым.
Похитайло провернул башню вручную, на свежем сале она шла легко, и четырёхфунтовка дала холостой в честь полковника Возницына. Звук ушёл по воде к берегу и вернулся от города, и Черепанов, дождавшись его, дал ход.
* * *
Огни зажглись впереди, у самого берега, когда вода была «Илье» уже по пояс. Их было много, горели они вразброс и низко, одни на месте, другие на ходу, и Черепанов, у которого от холода закоченели руки, сперва подумал про пожар.
— Это фонари, — сказал Доржи. — Их несут люди.
Черепанов повернул машину на них. Дно пошло вверх, с брони схлынула вода, и ноги, выходя из моря, тащили за собой ил. Вода стекала на горячий кожух котла и шипела, пар поднимался над башней и тянулся за ветром к берегу. Ил у берега был тот же, что под шагоходом Возницына, серый и жирный, и вёл Черепанов машину по нему со страхом, какого не знал ни в горящем трюме, ни на дне, пока пятки не нашли под илом песок. Запахло дымом от соломы и печей, и механик вывел «Илью» на отмель, которую открыл отлив, в стороне от пристани. У пристани, за складами, горели огни японских часовых; прошлой ночью там выгружалась пехота, которую он спросонья принял за уголь. Отмели оттуда видно не было.
На отмели стояли корейцы, сотни три, с бумажными фонарями на палках, промасленными, со свечой внутри. Держали их низко, и свет падал на ил и на ноги в соломенной обувке, по январю, на белые обмотки и полы халатов, а лица оставались в темноте, и все молчали. Когда «Илья» вышел из воды и встал, огни не шелохнулись. С машины текло, в топке гудело, и капель с колен в лужи была слышна по всей отмели.
— Ваше благородие, то хто ж такие? — спросил из башни Похитайло, и башня чуть повернулась.
— Отставить, — бросил штабс-капитан.
Он вылез из люка на броню и снял перед ними фуражку. Доржи спустился по ноге и первым пошёл к корейцам, по щиколотку в иле, без фонаря, держа пустые руки на виду. Его приняли в темноту между огнями, и оттуда подолгу слышался один его голос, ровный, и в ответ ему несколько голосов сразу.
— Ваше благородие, они спрашивают, не бог ли это, — сказал Доржи, вернувшись.
— Отвечай: нет, — велел штабс-капитан. — Но зовут его Илья.
— Называть ли его полным именем? — спросил Доржи.
— Муромца им не выговорить.
Доржи ушёл обратно, и через минуту по отмели пошло от огня к огню, негромко, на разные голоса, «Илья», и мальчишки повторяли его громче всех. Штабс-капитана корейцы звали «нари».
— «Нари» значит «господин», — крикнул снизу Доржи.
Из трубы с шипением вышел лишний пар, корейцы отшатнулись все разом и в первый раз засмеялись, а в башне фыркнул и Похитайло.
Из трёх сотен вышел старик и заговорил с Доржи, постукивая по ладони длинной трубкой, которую так и не закурил. На машину он не взглянул ни разу, будто её тут и не было. Слушал его Доржи долго, а перевёл коротко.
— Японская пехота ушла к Сеулу, у пристани остались одни часовые. Выстрел в гавани они слышали, выходили к воде и вернулись. А сам он хочет знать, надолго ли мы пришли.
— До утра, — ответил за всех Черепанов.
Старик спросил ещё что-то.
— Куда вы потом?
— Домой, — ответил Черепанов.
Штабс-капитан поправлять не стал. Старик выслушал, кивнул и показал палкой на север, а следом вдоль отмели, туда, где из ила выходила каменная дамба, сложенная для лодок. Палка говорила сама. Механик повёл машину к дамбе, ногу за ногой, и поставил передними на камень, и под пятами впервые за этот день было твёрдо. Камень отозвался глухо и коротко, как хороший заводской фундамент.
Кормили без денег и без расспросов. Рис принесли горячим, клейким, в котлах на коромыслах, и сушёную рыбу связками, твёрдую, как щепа, и ели на броне, на первой ступени ноги, свесив сапоги, а снизу поднимался пар от риса, от машины и от людей. Корейцы дали палочки. Доржи ел ими ловко, Похитайло просыпал рис на сапоги и стал есть горстью, Силантий ел своей ложкой, и ему подносили, пока котлы не показали дно. Потом он достал из-за пазухи пароходную ковригу, разломил и отдал мальчишкам, и те долго выпытывали у Доржи, как зовут великана. Черепанов вылил из сапог воду, и кто-то сунул ему сухие холщовые обмотки; он навернул их, не спрашивая чьи.
Похитайло полез за деньгами.
— Бери, диду, бери, — сказал он и сунул старику серебряный рубль. — Гроши добрые, царские.
Старик денег не взял. Он посмотрел на рубль в ладони Похитайло так, будто ему протягивали пуговицу, и спросил что-то у Доржи.
— Зачем это? — перевёл Доржи.
Похитайло убрал рубль и взял ещё рыбы.
— Отколь они знали-то, где выйдем? — спросил Черепанов.
— Лодочники.
Уголь из пароходных мешков кончился ещё на дне гавани, и Силантий выскребал из ящика последнюю пыль. Кто-то из корейцев, показывая на трубу, спросил через Доржи, чем кормят машину.
— Всё, что горит, — ответил Черепанов. — Хоть лапти.
Хворост понесли из темноты вязанками и складывали к ногам, Силантий брал их по три и кидал в топку, а «Илья» ел подряд сосновые сучья, сухие стебли, солому и одну вязанку чего-то колючего, от которой пошёл такой дым, что закашлялись и корейцы. Воду для котла носили от колодцев вёдрами на коромыслах, и Силантий, стоя на ступени ноги, принимал вёдра снизу и опрокидывал в горловину, пока Черепанов не сказал «будет». От рубахи Силантия у топки валил пар. Когда он открывал дверцу, свет из топки падал на ближних, и становились видны лица, старые и молодые, прищуренные от жара, а потом дверца закрывалась, и опять оставались одни ноги в кругах бумажного света.
Под конец ужина штабс-капитан встал на броне во весь рост.
— Толмач, переведи. Жители сего берега оказали содействие русскому оружию, и русское оружие того не забудет.
Говорил он долго, про рис, про хворост и про честь, люди слушали, не понимая, и кланялись на каждое громкое слово, а Доржи перевёл всё тремя словами, и старик поклонился. Караул на ночь его благородие назначил от себя.
— Черепанов при ногах. Бесфамильный при сердце. Похитайло в башне. Толмач Доржи при корейцах. — Он поднял голову. — Мне остаётся небо.
Мороз к ночи окреп, и звёзды высыпали крупные. Свечи в бумажных фонарях меняли, зажигая новую от соседней. Доржи сидел среди корейцев на корточках и говорил с ними вполголоса, Похитайло пугал мальчишек, дуя в казённую часть пушки, а его благородие устроился на крыше башни, завернувшись в шинель, лицом к звёздам.
Черепанов взял у ближнего корейца фонарь и пошёл вокруг машины, а кореец увязался следом со вторым. На каждой ноге механик стучал в своих местах и слушал, прижав к железу ухо, потом пробовал палец на язык, и палец был солёный. Соль стирали тряпкой, а двое корейцев, поглядев, взялись тереть её с колен пучками соломы. Кореец светил туда, куда показывал Черепанов, ни о чём не спрашивая. На четвёртой ноге, которую садили второпях, клин вылез из паза на полвершка, и механик осадил его обухом, в три удара.
— Ну вот, — сказал Черепанов ноге и похлопал её по пяте. — Теперь стой.
К полуночи за механиком ходило уже два десятка, светили с разных сторон, и под каждым коленом было светло, как в цеху, а самый маленький, мальчишка в отцовской шляпе, стучал за ним палочкой по тем же местам и тоже прикладывал ухо. К тому часу вода пошла назад. По отмели она подбиралась без шума, огни отступали перед ней на берег и на дамбу, и старик, глянув на воду, сказал Доржи, что пора.
* * *
В полночь корейцы повели на север. Старик простился у ноги, дал Доржи две горсти риса в тряпице и сказал ему одно слово, негромко.
— Толмач, что он сказал?
— Это на дорогу, ваше благородие, — ответил Доржи и убрал тряпицу за пазуху.
Проводники с огнями ушли вперёд цепочкой и растянулись по темноте так далеко, что последние огни казались звёздами, упавшими в поле. Черепанов дал пар. «Илья» сошёл с дамбы на мёрзлую землю, и под первой же пятой хрустнул лёд в колее, а в башне тихо, без слов, запел Похитайло. Скоро он затих и уснул, привалившись к пушке.
Огни несли в версте впереди, и «Илья» шёл за ними по насыпям между рисовыми полями, дорогой, которой на картах не было. Поля были пустые, зимние, в стерне и в инее. Черепанов знал, сколько весит машина, до пуда, и на каждом шагу ждал, что насыпь под ногой поедет. Он слушал её через рычаги, как слушают лёд под санями. Насыпь держала. Под пятой всякий раз хрустела мёрзлая корка, нога уходила на вершок и вставала. Робили эти насыпи, видно, не одну сотню лет и робили на совесть; на Тагиле такую назвали бы плотиной и берегли. Раз задняя левая поехала по обледенелому откосу, машину повело, Доржи на броне ухватился за скобу, но Черепанов перенёс вес на три другие, и нога нашла, на что опереться.
— Куда ведут-то, ваше благородие? — спросил Черепанов.
Под люком развернули карту и долго светили на неё огарком.
— В книгах этого нет, — ответил штабс-капитан и сложил карту.
Погодя он велел Доржи достать книжечку.
— Пиши, толмач. В ночь на двадцать восьмое января шагоход «Илья Муромец» выступил из Чемульпо походным порядком, при проводниках из местных жителей.
Доржи писал на колене, по-русски и крупно, прикрывая огарок ладонью от ветра. Затем его благородие задрал голову и по-книжному, от ковша, отыскал Полярную звезду.
— Идём на север, Черепанов, — сообщил он в люк. — По звезде.
— По огням, ваше благородие, — поправил Черепанов.
Шли медленно, по две версты в час, а то и тише. «Илья» гремел на всю округу. Изнутри механик его давно не слышал, привык, а теперь слушал будто снаружи, из ночи, и слышал всё: тяжёлый шаг, лязг тяг, свист в трубе, хруст мёрзлой земли под пятками. Такое слышно за три версты, и три версты вокруг были чужие.
Корейцы говорили огнями. Три взмаха значили «стой», два — «иди», один у самой земли — «тихо». Раза два, когда огни сбивались, Доржи спрыгивал с ноги и бегал к ним вперёд. Азбуку он разобрал к третьей версте, сидя на броне у люка, и передал вниз, а оттуда её пересказали Черепанову по-своему.
— Черепанов! Троекратное колебание огня есть остановка. Двукратное — движение. Единократное у самой земли — тишина.
Черепанов на это достал из кармана бечёвку и подвязал тягу, которая лязгала громче других.
Три взмаха показали через версту, у развилки насыпей, и машину он остановил сам, передавать не понадобилось. Постояли, пока в котле ворочался пар. Впереди никого не было видно, одни огни, и что там случилось, Доржи не разобрал. Наконец огонь махнул дважды, и пошли дальше.
Деревню на пути обошли краем, по огородам, и огонь впереди всё время держали у самой земли. Механик сбавил пар до того, что тяги едва шевелились, и «Илья» переставлял ноги по одной, с остановкой после каждой. В деревне было темно и тихо, без огня и без лая, только тянуло дымом из-под полов и квашеной капустой, да в одном дворе скрипнула и сразу закрылась дверь.
— Собак заперли с вечера, — сказал Доржи. — Ещё до того, как мы вышли из воды.
Хворост подавали на ходу, по цепочке, с земли на ступень ноги, со ступени на броню, и Силантий принимал вязанки не оборачиваясь. Бежали за машиной молча, дышали паром, а когда вязанка падала в поле, её подхватывали те, кто бежал следом. Хворост уходил по десятку вязанок на полверсты, и по вязанкам Черепанов считал дорогу. Горел он жарко и быстро, из трубы от него летели искры, каких на угле не бывало, и механик всякий раз оглядывался на них через плечо. Пальцы опять перестали его слушаться. Силантий сунул ему клин, нагретый у дверцы и обмотанный тряпкой, и Черепанов грел о него руки по очереди, держа рычаг локтем.
Правее, в версте, а то и дальше, шла дорога на Сеул, куда ушла японская пехота, и рядом с ней железная дорога, единственная в этой земле. Ближе версты проводники к ним не подводили. Раз за ночь по железной дороге прошёл поезд на Сеул, весь в огнях, с искрами из трубы, и при первом его свистке огни впереди погасли разом, все, а бежавшие рядом с хворостом легли в стерню. Черепанов остановил машину посреди поля и перекрыл пар. Похитайло в башне проснулся от свистка и завозился у пушки.
— Спи, — сказал ему снизу Черепанов.
— Сплю, дядько, — отозвался Похитайло.
— Каков гнев, Черепанов?
— Держит, ваше благородие, — ответил механик, на этот раз поняв сразу. — На полчаса хватит.
Силантий захлопнул дверцу топки и завесил поддувало своим полушубком, и «Илья» стоял тёмный, пока поезд не прошёл. Прошёл он в версте, гремя на стыках, и гремел ещё долго, уже невидимый. Вагоны Черепанов считал по окнам и насчитал одиннадцать, а после выжидал в темноте, не трогая рычагов, пока впереди не зажёгся один огонь, от него другой и третий, и Силантий не снял с поддувала полушубок, прогоревший с краю.
Перед рассветом вышли к речке. Через неё был перекинут деревянный мост на сваях, и огни остановились у моста. Мост был на волов, а волов в «Илье» набралось бы тысячи три, и Черепанов на мост не пошёл. Он поставил машину у берега, где чёрную воду по краям прихватило заберегами, и корейцы, не дожидаясь, пока их спросят, полезли с шестами в январскую воду, по пояс, промерили брод, и по мокрым шестам стало видно, где дно. Пошли они через речку впереди машины, подняв фонари над головой. Лёд у берега лопался под ними, они охали от холода и шли дальше. На середине один оступился и ушёл с головой, и двое соседних выдернули его за ворот, каждый свободной от шеста рукой. Смотреть на это из сухой машины Черепанову было совестно. Течение было слабое, но дно шло под уклон, и Черепанов правил с той же поправкой, что вечером в гавани, ногу за ногой, от шеста к шесту. «Илья» прошёл речку по их шестам, не тронув моста, и последняя нога вышла на тот берег в двух саженях от крайней сваи.
На том берегу Черепанов вылез на броню. Внизу проводники выбирались из воды, выжимали штаны и снова брались за палки с фонарями.
— Спасибо, — сказал он им. — Спасибо, мужики.
Доржи перевёл, и они, мокрые по пояс, поклонились с берега. Силантий открыл им дверцу топки, они погрелись у неё по очереди, протягивая к огню руки, и снова ушли вперёд. Прежде чем дать ход, механик прошёл по броне и простучал ноги сверху, где доставал; после речной воды они звенели чище, чем после морской.
Рассвело справа, над горами, и Чемульпо остался далеко за спиной, за полями и за речкой. На свету механик впервые разглядел проводников. Мужики как мужики, по виду пахари, двое совсем ещё мальчишки. Броня за ночь поседела от инея, побелела и огненная колесница на иконе Ильи-пророка. Доржи развязал тряпицу старика и раздал рис по щепоти на всех пятерых, начиная с Силантия, и Силантий свою съел сразу. Похитайло проснулся ради своей щепоти, а штабс-капитан, так и не спускавшийся ночью из люка, снял для неё перчатку. Рис был сырой и холодный, Черепанов держал свою щепоть за щекой, пока она не размякла, а «Илья» шёл по насыпи дальше, и впереди, в версте, корейцы гасили фонари, один за другим.
* * *
Из рапорта, 1929 год
Двадцать седьмого января, получив приказ покинуть горящий транспорт «Сунгари», я спустился в трюм и принял решение. Пишу о себе, как пишут летописцы. Штабс-капитан Телегин-Шипкинский снял фуражку, перекрестился на разобранную башню и сказал: «Собирай». Сборку, как дело командирское, я вёл по отцовским часам, и машина встала на ноги через час и десять минут, считая от моего приказа. Механик Черепанов трижды сказал при сём слово, которого я Государю не напишу, и трижды нога встала.
Дуб на броне ставить завещал дед: род Телегиных служит на телегах с Куликова поля, и пращур наш Митрофан вывел на Дон восемь дубовых возов, обитых котельным железом, о чём есть запись в Никоновской летописи, каковой записи «История» Генерального штаба не приводит.
У башни «Варяга», где полковник Возницын остался, не открыв люков, я снял фуражку, и машина дала холостой. В рапорте контр-адмирала Уриу, который «История войны с Японией» приводит в переводе, об этой минуте сказано: «второй взрыв на транспорте». То был не взрыв. То был салют.
Той же ночью корейские жители, нарёкшие машину «Илья-сан», вывели нас на север, и шли мы по звезде. Толмач Доржи просит записать, что «-сан» слово японское и корейцы говорили «нари»; записываю, как слышал.
Что с тридцатого января я числюсь погибшим, я узнал, Государь, лишь в девятьсот пятнадцатом году, когда Комиссия при первом отказе прислала мне копию телеграммы, прилагаемую первой.
Порт-Артур, штабу, для передачи по принадлежности. Из Санкт-Петербурга, от Шагоходного отдела Главного артиллерийского управления, тридцатого января, номер сто семнадцатый.
Программа Пешком по донесению о гибели флагмана расформирована точка Машины класса Богатырь все списать точка Экипажи машин со всем наличным имуществом зачислить в морское ведомство по месту нахождения точка Довольствие по армейскому ведомству прекратить с получением сего точка Списочный состав экипажей донести точка Начальник отдела точка
Рукою дежурного штаб-офицера, поперёк текста: «Шагоход „Илья Муромец“ — погиб на „Сунгари“ со всем экипажем, вручить некому».
Комиссия отвечает на неё теми же словами, что во всех тринадцати отказах, и прибавляет одно: документ подлинный, стало быть, проситель погиб на «Сунгари» со всем экипажем.
Ходатайствую же о признании того единственного, что из сего документа следует и по форме, и по здравому смыслу, — что телеграмма вручена не была, ибо вручить было некому, а раз вручена не была, то экипаж, в пометке поименованный, из ведомства не выбыл, к погибшим причислен ошибочно, и командир его, стало быть, жив.
О чём и ходатайствую.
Хроника вторая. Дорога, или Корея пешком, лёд на Ялу и штабы, которым нас нет
Староста спросил, сколько «Илья» съест до вечера, и Доржи, прежде чем передать ему ответ механика, перевёл пуды в вязанки хвороста, какие здесь носили с горы на спине, по одной на человека: пудов в этой деревне не знали.
— Стоя — пудов двести, — сказал из-под брюха машины Черепанов, подбивая клин. — Коли не шуровать.
— Двести вязанок до темноты, — перевёл Доржи. — И ещё столько же на ночь, когда пойдём.
Число староста выслушал не перебивая и повторил вслух, будто взвешивал его на ладони. Потом он поглядел вниз, на деревню в два десятка дворов, где у каждой глиняной стены лежала под соломенным навесом поленница, сложенная так, чтобы хватило до весны, и пообещал, что «Илья» своё получит. Имя он выговорил без запинки. Знали его тут с рассвета. Проводники прошлой ночи послали вперёд мальчишку с новостью, и навстречу машине, едва она вошла в лощину, высыпали ребятишки и звали её по имени раньше, чем разглядели в сумраке ноги.
Пятеро при машине — командир, механик, кочегар, наводчик и толмач — шли из Чемульпо на север, к своей армии на Ялу, седьмые сутки, и говорил за всех пятерых по-корейски один Доржи. Шли ночами, от деревни к деревне. Проводники доводили «Илью» до соседей и к утру поворачивали домой, а вечером его принимали новые, которым про него всё уже рассказали. Днём машина пряталась, где укажут, в лощине, в сосняке или за холмом, с притушенной топкой, и стоя ела втрое меньше, чем на ходу, но и эта треть выходила в две сотни вязанок.
Лощину выбирал Черепанов. С большой дороги её закрывал холм, сосны поднимались «Илье» до брюха, и над ними торчали только башня с жестяной иконой Ильи-пророка да труба с жидким дымком. Механик велел жечь одно сухое, чтобы не чадило. Похитайло высунулся из люка и показывал ребятишкам, куда глядит пушка, а те приседали от страха и тут же снова лезли по ступеням ноги, пока матери не стаскивали их вниз за пояса.
Штабс-капитан Телегин-Шипкинский, командир машины, спустился по ноге к топке, когда солнце поднялось над соснами, и развернул на колене карту.
— Японец идёт большой дорогой среди бела дня, Черепанов, — сказал он. — Армия ждёт нас на Ялу, а мы дневалим в лощине, как обоз. Выступить надлежит засветло.
— Не сегодня.
Черепанов выбрался из-под брюха и вытер руки ветошью.
— С той дороги его вёрст за пять видать, ваше благородие. Над соснами торчит, ровно колокольня. А слыхать его хоть днём, хоть ночью за три версты.
Командир спорить не стал. Он сложил карту по старым сгибам и позвал Доржи с собой на гребень холма. До большой дороги, по словам старосты, было пять ли, и Доржи так и перевёл, пять ли.
Дорога шла внизу, старая, мощённая местами плитняком, с каменными столбами у обочины и беседкой под черепичной крышей. По ней тянулись на север японские двуколки за низкорослыми лошадками и шла пехота, по четыре в ряд, с винтовками на ремне, шла днём, открыто и быстрее, чем «Илья» ходил ночью. На ближнем столбе были вырезаны знаки, китайские, и Доржи прочёл их легче, чем понимал с утра здешний выговор. Книжному письму его во Владивостоке выучили крепко, а северной речи там не учили вовсе, и половину слов старосты он угадывал по рукам. Сын старосты, увязавшийся за ними, тянул Доржи за рукав вниз, за гребень, при каждом всаднике на дороге.
Телегин-Шипкинский смотрел на японцев долго, во весь рост, и мальчишка тянул за рукав и его, а потом, не дотянувшись до плеча, лёг рядом в сухую траву и закрыл голову руками.
— Идут, как на смотру, — сказал командир. — Без охранения.
О походе засветло он больше не заговаривал. Вязанки носили весь день. Мужики и подростки несли их на спинах, на деревянных рогульках с лямками, женщины волокли охапками, а староста ходил от двора к двору и показывал, чья очередь. Силантий принимал хворост у топки и подкладывал понемногу, чтобы горело ровно и без лишнего дыма, и к полудню от первой поленницы, старостиной, осталась одна подпорка под навесом.
У топки с утра держался один кореец и считал. Каждую вязанку, уходившую в огонь, он отмечал загнутым пальцем, на десятой разжимал кулак и говорил что-то вполголоса подростку, и тот убегал вниз, в деревню, и скоро возвращался. Доржи решил, что человек считает убытки, как считал бы их хозяин зимовья, на чьё сено пустили чужой табун, и переводить его благородию этот счёт не стал.
Сосед старосты, чей двор стоял к дороге ближе всех, приходил к Доржи трижды. В первый раз он спросил, видно ли дым с большой дороги, во второй — не пойдут ли японцы по следам в деревню, когда «Илья» уйдёт. В третий раз он принёс вязанку своего хвороста, отдал её Силантию и спросил о своём. Поле у него лежало у самой обочины, и он хотел знать, уйдёт ли война с большой дороги к весне, чтобы было где пахать. На первые два вопроса Доржи ответил ему правду, какую знал: дыма почти нет, следы на мёрзлой земле неглубоки. На третий правды у него не было.
В полдень женщины принесли котёл риса пополам с просом и горшок похлёбки. Доржи догадывался, что рис в деревне считан, как и дрова, до весны, и взял себе полмиски, а Похитайло, ни о чём таком не догадываясь, хвалил похлёбку и просил добавки, показывая пальцем на горшок. Силантию хозяйки, переглянувшись, принесли потом отдельный котёл.
После полудня хозяйка крайнего двора принесла плетень. Своих дров у неё было на одну охапку, и охапку Силантий сжёг ещё утром, так что плетень она разобрала сама, звено за звеном, и притащила к ноге волоком, вместе с кольями. Двор без плетня открылся с холма весь, до кадок у порога, и ветер пошёл по нему без помехи.
Его благородие видел это с брони. Он сошёл вниз, стал перед хозяйкой навытяжку и взял под козырёк.
— Сударыня, по окончании кампании плетень ваш будет возмещён из казны. В том порука русского офицера.
Она ждала, что скажет толмач. Доржи перевёл всё: и казну, и поруку, и, пока выговаривал это, ему стало стыдно. Хозяйка кивнула, не поднимая глаз, и пошла к себе через открытый двор.
Воду для котла носили от колодца девочки, в глиняных кувшинах на голове. Самая маленькая всякий раз останавливалась перед Доржи и разглядывала его лицо, а на третий раз поставила кувшин на землю.
— Ты русский? — спросила она.
— Русский.
— А лицо у тебя наше.
— Бывают и такие русские, — сказал Доржи.
Девочка подняла кувшин и унесла ответ к колодцу, оглядываясь и, видно, не поверив. Колодезной воды котлу не хватило. Под вечер мужики пробили лёд на ручье под соснами и черпали из тёмной проруби, и вода, пока её несли к котлу, успевала подёрнуться в вёдрах ледком.
Когда хворост в деревне кончился, понесли солому. Скирду у старостиного дома, сложенную на новую крышу к весне, растащили за час, соломы уходило вдвое против хвороста, и Силантий кидал её в огонь охапками, не успевая разогнуться.
Перед уходом командир велел спросить у старосты, как зовётся деревня, чтобы упомянуть её в донесении.
— Деревня маленькая, нари, — ответил староста, глядя в сторону большой дороги. — В уезде и то не помнят, как её зовут.
— Скромность, достойная всяческого уважения, — сказал штабс-капитан, когда Доржи перевёл.
Так деревня и осталась в книжечке без имени, одними приметами, как и все прежние: лощина за холмом, сосны, ручей подо льдом, двадцать дворов, до большой дороги пять ли.
В сумерки к ноге пришли новые проводники, трое, с фонарями на палках, и старшим у них оказался тот, что считал. Он назвал Доржи, сколько вязанок съел за день «Илья», и число вышло на полсотни больше утреннего.
— Это для соседей, — сказал он, увидев, что толмач не понял. — Подростки весь день носили им мой счёт. Там, за тридцать ли, уже складывают у дороги хворост на целую ночь.
Доржи выслушал, поблагодарил и только тогда понял, что весь день переводил этого человека про себя как скупого.
* * *
На двенадцатую ночь Пхеньян обходили стороной, полями. Проводники были из той деревни, где «Илью» кормили днём, и вели его по пашням, по межам, подальше от большой дороги. Самого города видно не было, только угадывалась впереди, за рекой, длинная чёрная полоса стены. Доржи шагал внизу, рядом с младшим проводником, и переспрашивал его, как здесь называют межу, как пашню под просо и как пашню под рис, и записал бы, будь хоть немного светлей.
Младший вдруг сунул фонарь под полу халата и присел за межу. Двое дальних побежали назад, к своей деревне, и огни их запрыгали по пашне и пропали. Черепанов уже тянул рычаги, и «Илья» остановился на полушаге и опустил переднюю ногу медленно, как ставят на лёд копыто.
Потом услышал и Доржи. Ветер тянул от дороги, и по ветру шло то, что проводник уловил первым, а механик, сквозь лязг тяг, вторым: шорох сотен ног по мёрзлой земле, скрип колёс, фырканье лошадей и изредка звяканье котелка о приклад. По дороге шла колонна, большая, и шла на Пхеньян, а дорогу эту проводники собирались перейти до полуночи.
— Стой, Черепанов, — приказал из люка командир, когда «Илья» уже стоял.
Черепанов ответил не ему. Одни рычаги он потянул на себя, другие отпустил, и машина стала оседать, подгибая все четыре ноги, пока брюхо не повисло над самой межой. Силантий задвинул заслонку, а механик пустил в котёл холодную воду, чтобы не поднялся пар и не запел клапан. В трубах зашумело и смолкло. Посреди пашни, где днём было ровно, выросла тёмная гора, и на её верх, к люку, Доржи взобрался по ноге и лёг там ничком, прижавшись щекой к броне.
Колонна подошла ближе, чем казалось Доржи по звуку. Дорога в этом месте огибала поле, и голова колонны вышла из-за поворота в каких-нибудь тридцати саженях от «Ильи». Там кто-то крикнул, команду повторили назад по цепи, и люди опустились на обочину, на ранцы, со стуком и общим вздохом, который долетел до брони целиком. Привал вышел долгий. Солдаты разувались и закуривали, пряча огонь в кулаках, и вдоль обочины затлели красные точки, десятки, одна от другой в шаге.
Говорили они о своём, и Доржи понимал почти всё. Один жаловался, что не чует пальцев на ногах, сосед советовал ему растереть ноги снегом, а тот отвечал, что снега в этой Корее нет, одна мёрзлая пыль. Двое спорили, правда ли, что корейцы топят в домах полы и спать на таком полу теплее, чем дома под ватным одеялом. Третий ругал ранец, который тёр ему спину с самого Сеула, и обещал утопить его в первой же реке, а сосед его жевал сушёную хурму и делил её по дольке на всех, кто тянул руку. Кто-то спросил, далеко ли ещё до Пхеньяна, и унтер ответил, что к рассвету будут там, если не рассиживаться. Самого разговорчивого, сиплого, Доржи не понимал совсем: тот говорил по-деревенски, откуда-то с севера, и слышно было только, что он смеётся над собственными ногами, а за ним смеются остальные.
Прошёл час, а колонна всё сидела. Черепанов подал голос первым, шёпотом:
— Пар садится, ваше благородие. Ещё столько посидим — до света не встанем.
— Стоять, — так же шёпотом ответил командир.
До света оставалось часов пять. Утром на пашне, в тридцати саженях от дороги, вместо холма оказалась бы машина на четырёх ногах, и увидел бы её всякий, кто шёл следом за этой колонной. Железо под Доржи остывало и то там, то здесь отзывалось тонким щелчком. Щека его примёрзла к броне, и, когда он повернул голову к дороге, кожа отстала от железа с болью, а на броне, должно быть, остался её клочок.
Унтер-офицер прошёл вдоль обочины, пересчитывая людей, одного недосчитался и крикнул в темноту чьё-то имя. Ему ответили из поля, из-под самого «Ильи». Там, привалившись спиной к пяте задней ноги, сидел солдат и перематывал обмотки. На окрик он отозвался не сразу и без охоты, а потом принялся ругать холод, камни и Корею, где даже камни ледяные. Фуражка его темнела внизу, у пяты. В эту минуту в брюхе машины, у топки, где сидел голодный с вечера Силантий, громко и длинно заурчало. Солдат перестал мотать. С дороги ему крикнули, что это у него самого в животе, раз он третьи сутки ест мёрзлый рис. На обочине засмеялись, и солдат засмеялся тоже, поднялся и пошёл назад, на ходу доматывая обмотку.
Когда смех стих, над дорогой поднялся фонарь, прикрытый ладонью, а под фонарём — офицер с картой. Офицер светил то в карту, то в поле, и свет дошёл до межи и лёг на тёмный бок «Ильи», уходивший от межи вверх, в темноту. Край света прошёл по броне в двух аршинах от лица Доржи, и он зажмурился, будто это могло помочь. Доржи боялся так, что стучали зубы, и держал челюсть рукой, а в ноге под ним, остывая, щёлкнула тяга.
— Унтер-офицер! — позвал офицер. — Вот тут, справа от дороги, высота. А по карте здесь пашня, ровное место.
Про себя Доржи назвал эту высоту холмом.
— Карту снимали летом, господин поручик, — отозвался унтер. — Может, за гаоляном не разглядели.
— За гаоляном! Этакую гору.
Поручик поднял фонарь выше. Башню развернули к дороге ещё на ходу. В открытом люке шумно дышал у пушки Похитайло, потом в башне тихо щёлкнул зубец погона. Наводчик довернул ствол на палец.
— Ваше благородие, — зашептал снизу Похитайло. — С одного плевка…
Командир не ответил. Он опустился в люк по плечи, нашарил в темноте руку наводчика, снял с его пальцев вытяжной шнур и намотал себе на кулак. Сделал он это без спешки. При отсвете японского фонаря лицо у него было спокойное, почти сонное, и дышал он ровно, а Доржи рядом затаил дыхание. На дороге сидели сотни штыков, против них была одна четырёхфунтовка, а за полем, в полуверсте, лежала деревня, где их днём кормили, и там не лаяла ни одна собака.
— Прикажете послать двоих, глянуть? — спросил унтер.
— Некогда. — Поручик сложил карту в планшет. — Карта неверна, только и всего; я их за эту зиму столько перевидал, неверных. Поднимайте людей.
Он закрыл фонарь, и команда побежала по цепи. Колонна поднималась долго, с кряхтеньем и руганью, и уходила ещё дольше. Прошли роты, прошли двуколки, от которых пахло конским потом и сеном, прошёл обоз, и последний возчик, отстав от своих, всё уговаривал лошадь, а она упиралась и не шла. Черепанов за это время дважды подкачивал в котёл воду, и оба раза вода шумела в трубах на всё поле, и оба раза с дороги никто не обернулся. Когда затих и возчик, механик открыл заслонку, и Силантий стал кормить огонь, сперва по щепке, потом охапками, пока пар не пошёл вверх.
Из-за межи поднялся младший проводник, тот, что не убежал, отряхнул с халата мёрзлую землю и, пряча огонь в ладонях, зажёг свой фонарь. Пальцы у него не гнулись, и спичку он держал обеими руками.
— Те двое домой убежали, — сказал он Доржи, едва отдышавшись. — Я не успел.
Пар поднимался медленно. Когда «Илья» встал с межи, разгибая ноги по одной, до света оставалось часа три, и большую дорогу перешли там же, где сидела колонна, в пыли, которая ещё не улеглась. На обочине младший проводник подобрал забытый японцами котелок, повертел его и сунул под халат.
— Толмач, — позвал его благородие. — Что сказал японский офицер?
— Сказал, что на карте нас нет.
— Превосходно. — Он размотал с кулака шнур и протянул его в башню. — Военная удача, толмач. Противник нас не видит. Похитайло, возьми.
— А попал бы, ваше благородие, — вздохнул Похитайло и взял.
* * *
За Пхеньяном в книжечке Доржи стоянок прибавлялось быстрее, чем вёрст. Деревни стали беднее и реже, хворост на одну ночь собирали по нескольку дней, проводников ждали, а по большим дорогам ходили то японские, то казачьи разъезды.
Последнюю ночь в Корее шли вдоль реки, по береговым увалам, и река всю ночь лежала рядом, широкая и белая, в тёмных пятнах островов. Проводников было двое: дядя и племянник, и довели они «Илью» только до камыша, за которым начиналась Ялу.
— Дальше мы не ходим, — сказал дядя, поставив фонарь на лёд у кромки. — До света надо быть дома.
Выше по берегу, на горе, темнели стены Ыйджу, и в городе не горело ни огня.
Прощались коротко, и каждый по-своему. Черепанов отдал дяде свои рукавицы, прожжённые у топки, и тот надел их сразу и похлопал рукавицей о рукавицу, пробуя, тёплые ли. Похитайло отстегнул от черкески газырь, продул и отдал племяннику, и племянник тут же засвистел в него, пока дядя не отобрал. Его благородие протянул руку. Дядя поглядел на неё, потом на Доржи и взял её обеими своими, в черепановских рукавицах, и подержал.
— А правда, что он ест плетни? — спросил на прощанье племянник, и дядя дёрнул его за рукав.
— Правда, — ответил Доржи.
Доржи приготовил прощание заранее, длинное и учтивое, а сказать успел только начало. Дядя торопился домой до света, поднял фонарь со льда и дослушивал уже на ходу, и огонь ушёл по камышу назад, к Ыйджу.
— Когда пойдём, Черепанов? — спросил командир.
— С рассветом, ваше благородие. Дно поглядеть надо.
В темноте механик переходить не стал. Он отвёл машину в камыш, притушил топку и до света ходил по кромке с ломом, пробуя лёд и слушая, как тот отзывается. Лёд машине опорой не был, её не удержал бы никакой речной лёд, и ногам всё равно предстояло проломить его и идти по дну.
— Кабы тут не ил, — сказал он Доржи, когда тот вышел к нему на лёд. — Ила я в Чемульпо нагляделся.
С рассветом с реки поднялся туман, такой густой, что с брони не видно было пят. Где-то ниже по корейскому берегу в тумане прошли конные. Их было десятка три, а может, и больше. Под копытами хрустел ледок в камыше, всхрапывала лошадь, звякали удила. «Илья» стоял в камыше неподвижно, с притушенной топкой. Конные прошли саженях в двадцати, не придержав коней, и один, проезжая, что-то сказал соседу.
— Чьи? — шёпотом спросил командир.
— Не разобрал, ваше благородие. Одно слово будто бы русское.
Доржи их не окликнул, пока слышны были копыта, а когда копыта затихли, окликать стало некого. Туман сомкнулся за конными, как вода, и больше их не слышали.
Черепанов пошёл через реку, пока держался туман. Первая нога вошла в лёд у кромки с треском, похожим на выстрел, провалилась и стала на дно, и вокруг неё выступила чёрная вода и сразу подёрнулась ледяной кашей. Вторая проломила лёд дальше и стала твёрдо.
— Песок! — крикнул Черепанов.
«Илья» пошёл по дну, где воды ему было на сажень с небольшим, до половины колена, ломая лёд вокруг ног. За ним по белому полю потянулась чёрная полоса, в которой крутились и тёрлись друг о друга льдины. Шли две версты в час, а треск уходил по реке в обе стороны далеко, и на маньчжурском берегу, ещё невидимом, залаяли собаки.
Доржи сидел на броне у люка и слушал реку. Так лопался в крепкий мороз лёд на озёрах Агинской степи, где он вырос. Только там лёд трескался сам, раз-другой за ночь, и по степи потом долго шёл гул, а здесь его ломали на каждом шагу, и гул не успевал уйти. Льдины с шорохом ползли по ногам, скреблись о тяги и цеплялись за шарниры, и течение подпирало их к ногам снова, едва машина делала шаг. Острова выходили из тумана один за другим, низкие, песчаные, в голом тальнике. На карте они значились Кинтей, Киури, Осеки и Самалинда. Проводники звали их иначе, и ни одно корейское имя с картой не совпадало.
У Самалинды левая задняя провалилась в щель между вздыбленными льдинами. Течение стащило туда же лёд, наломанный передними ногами, и, когда Черепанов потянул ногу, лёд её не отдал. Машину повело на левый бок. Черепанов перенёс вес на три другие ноги и потянул снова, потом отпустил и стал раскачивать «Илью» вперёд и назад, по шагу. Силантий шуровал так, что из трубы полетели искры. Штабс-капитан вылез из люка, встал на накренившейся броне над самой ногой, держась за скобу одной рукой, и смотрел вниз, где скрежетало железо о лёд. Похитайло высунулся из башни по пояс и, перегнувшись к ноге, пропел ей на весь лёд: «Ой, по льду, по льду, да не по дорожке, не жалей, казаче, коню свому ножки».
На пятый раз нога пошла. Она выходила изо льда со скрежетом, от которого у Доржи заныли зубы, и вывернула за собой глыбу, серую от песка, и глыба раскололась о соседнюю. С брони командир ушёл, только когда «Илья» выбрался на песок острова.
— Нога цела, Черепанов? — крикнул он в люк.
— На берегу погляжу.
Дальше пошло легче. Рукава за Самалиндой были мельче, и к тому часу, когда туман поредел, из него выступил маньчжурский берег, а на береговом бугре — насыпь из мешков и штык над ней. Машина вышла на берег, на песок, перемешанный со льдом. За песком тянулись камыши, за ними глиняные стены китайской деревни, и с плоских крыш кричали друг другу, что пришло с реки и чьё оно. Китайскую речь Доржи понимал с первого слова, после корейской северной она казалась ему лёгкой. Мальчишка с ближней крыши крикнул, не японцы ли это пришли, и Доржи, привстав на броне, ответил ему по-китайски, что русские. Мальчишка засмеялся и прокричал вниз, своим, что русские, оказывается, говорят по-китайски. Корейского берега позади уже не было видно, только Ыйджу на горе выступал из тумана краем стены.
Черепанов спустился по ноге и пошёл вокруг машины с молотком. У левой задней он остановился, присел, сунул палец в нижний шарнир над самой пятой и вынул его чёрным.
— Шарнир съело, — сказал он. — Нижний, у пяты. Песок со льдом, что наждак.
Он стукнул по шарниру, и вместо звона железо отозвалось дребезгом.
— Дойдёт? — спросил командир.
— Дойти дойдёт. Хромать станет.
Он выгреб из шарнира песок щепкой, набил его ветошью с остатком пароходного сала и обмотал поверху проволокой, чтобы песок больше не шёл, и всё это время что-то выговаривал ноге сквозь зубы.
С бугра за деревней крикнули:
— Стой! Кто идёт?
Окрик был русский, простуженный, солдатский, и Доржи, услышав его, засмеялся. На бугре, за насыпью из мешков, стояли трое в папахах, с винтовками наперевес, и унтер-офицер, который махал рукой, чтобы стали, хотя «Илья» и так стоял. Телегин-Шипкинский поднялся на броне.
— Шагоход «Илья Муромец»! Командир — штабс-капитан Телегин-Шипкинский!
Унтер задрал голову к башне и трубе, и солдаты за ним тоже задрали головы, забыв про винтовки.
— Какой части?
— Программы «Пешком», Шагоходного отдела Главного артиллерийского управления!
Унтер такой части не знал, и солдаты его, видно, тоже.
— Пароль?
— Пароля нам не передавали, — ответил командир. — С января нам не передавали ничего.
— Так мы ж свои, служивый! — крикнул Похитайло.
— Может, и свои. — Унтер вытер лоб рукавом, хотя было холодно. — Только без пароля не велено, ваше благородие. В штаб пожалуйте. Провожатого дам.
Провожатым пошёл молоденький солдат, и шёл он впереди, через каждые десять шагов оглядываясь, а «Илья» шёл за ним берегом, прихрамывая на левую заднюю.
* * *
Штаб Восточного отряда, штаб генерала Засулича, помещался в китайском городке, в фанзах за глинобитной стеной, и провожатый довёл «Илью» только до пустыря у кумирни. В городские ворота машина не прошла бы. Там штабс-капитан велел остановиться и полез в брюхо за сундуком.
Он вёз полную форму через всю Корею в сундуке, обёрнутом клеёнкой, и за пять недель ни разу его не открыл. Переодевался он на броне, на ветру, а Доржи держал перед ним карманное зеркальце и подавал по очереди шарф, эполеты и шашку. Мундир слежался, на рукаве остался след от сгиба, и, пока хозяин застёгивался на все пуговицы, толмач разглаживал сгиб ладонью. С собой он брал механика, для доклада о состоянии части, и Доржи — за писаря. Штатный писарь был среди тех семерых из двенадцати, что уехали поездом в Артур, где машину полагалось собрать краном.
У ворот штаба часовой пропустил офицера, а перед Доржи опустил штык.
— Куда? Нельзя, китаец, нельзя тут.
— Я толмач при штабс-капитане, братец, — ответил Доржи по-русски. — Он меня ждёт.
Часовой заморгал, покраснел до ушей и поднял штык.
В фанзе у писарей было жарко от кана и накурено, по стене висела карта с флажками, и здесь все говорили про Ичжоу. За Ичжоу посылали разъезды, про Ичжоу писали донесения, на Ичжоу через реку смотрели в бинокли, и Доржи только погодя узнал в этом слове Ыйджу, стены которого видел утром на горе. Штаб звал город по-китайски, как он был записан на картах, и по картам, должно быть, его и знал. Младший писарь, пока они ждали, шёпотом спросил у Доржи, правда ли, что машина ходит по дну, и, услышав, что правда, перекрестился.
Принял их старший адъютант штаба, подполковник, у которого на столе грелся китайский чайник в стёганом чехле, и первым делом он предложил чаю.
— Господин подполковник, — начал штабс-капитан, не садясь. — Имею честь ходатайствовать о зачислении вверенного мне шагохода «Илья Муромец» с наличными нижними чинами в состав Восточного отряда впредь до соединения с частью.
— Прошу садиться. — Подполковник налил три чашки и одну подвинул Черепанову. — С заставы о вас доложили ещё утром. Позвольте справиться по спискам.
Он достал из шкафа папку, за ней другую и третью. Писарь за его спиной перестал скрипеть пером. Телегин-Шипкинский сидел прямо, при шашке, с полной чашкой в руке, и на эполетах у него оттаивал принесённый с улицы иней. Говорили оба одним слогом, штабным, и понимали друг друга с полуслова, как два табунщика, которые узнают друг друга по свисту, а Доржи, понимавший обоих, сидел между ними и был не нужен.
— Шагоход «Илья Муромец» в списках армии не значится, — сказал наконец подполковник и закрыл папку. — Программа «Пешком» распоряжением от тридцатого января расформирована по донесению о гибели флагмана, машины класса «Богатырь» списаны. Армейского довольствия вам не положено.
Черепанов поставил чашку так, что она звякнула о блюдце.
— Это какого флагмана? Полковника Возницына, что ли, «Варяг»?
— Его, — кивнул подполковник.
— А полковника-то достали, ваше высокоблагородие? Из ила?
— Сведений не имею.
Черепанов поднялся и вышел, не спросясь, и дверь за ним стукнула о косяк.
— Машина, которую списали в Петербурге, стоит у вашей кумирни, господин подполковник, — сказал штабс-капитан. — При пару и при людях.
— Я её видел, — ответил подполковник. — Её весь отряд видел. Но зачислить вас я не властен.
— Осмелюсь заметить, господин подполковник, что часть, следующая к месту служения, довольствуется попутными частями на общем основании.
— Совершенно справедливо. Но довольствуют тех, кто числится в списках.
Выпросить хоть что-нибудь можно было только сейчас, и Доржи заговорил сам.
— Господин подполковник, хотя бы угля на дорогу, куда бы нас ни послали. И хлеба на пятерых.
— Без зачисления не могу, — ответил подполковник.
Командир поставил нетронутую чашку.
— Пусть так. Мы часть, которой нет, господин подполковник, но мы часть. Посему прошу отказать нам письменно, по форме, за номером и подписью.
Подполковник помолчал, глядя в окно, где ничего не было видно.
— Письменно, — повторил он. — Извольте. Бумагу изготовят к четвергу.
Провожая их, он вынул портсигар и предложил командиру, а на крыльце, помедлив, и Черепанову, и механик взял папиросу и заложил за ухо.
У машины Похитайло первым делом спросил, дадут ли угля.
— Не дадут, — сказал Доржи. — Бумагу дадут, в четверг.
— А на что нам бумага? Угля-то нет. — удивился Похитайло.
Два дня «Илья» провёл на пустыре за кумирней. Телегин-Шипкинский так и не снял полной формы и оба дня сидел на броне при шашке, начищал суконкой пуговицы и на всякого, кто подходил от городка, глядел так, будто тот несёт бумагу. Штаб не прислал ни угля, ни хлеба, и Силантий с Похитайло ходили по берегу и собирали для топки плавник, камыш и сухой тальник. На второй день Черепанов сходил за версту, в артиллерийский парк отряда, выпросить сала для шарнира, и фейерверкеры сало дали бы, да спросили бумагу от штаба, а бумаги не было. Вернулся он ни с чем и до темноты лежал под левой задней, выскребая из шарнира речной песок. Китайский купец из городка обошёл машину дважды, постучал костяшкой по ноге и спросил у Доржи, почём русские отдадут железо, раз оно им, видно, ни к чему. Доржи ответил, что железо не продаётся, а командиру про купца не сказал. Приходили к машине и солдаты из отряда, обходили её кругом, трогали ноги и спрашивали, откуда такая. Из штаба не пришёл никто.
В четверг Телегин-Шипкинский, всё в той же полной форме, пошёл за бумагой сам. Доржи шёл с ним, а следом, по слову Черепанова, увязался Силантий с пустыми мешками на плече, на случай, если угля всё-таки дадут.
Ждать пришлось в той же жаркой фанзе, у писарей, пока бумагу переписывали набело. Писарь постарше диктовал младшему донесение, заглядывая в листок:
— «…первого марта на рассвете, в тумане, на корейском берегу, ниже Ичжоу, против острова Самалинда, разъезд наблюдал возвышенность, на карте не значащуюся…»
— От Мищенко? — спросил из-за перегородки офицерский голос.
— От Мищенко, ваше благородие. Сотник спрашивает, наносить ли.
— Холм в тумане? Не наносить. Туман сойдёт, и холм сойдёт.
Доржи раскрыл книжечку на стоянке у переправы. Первое марта, рассвет, туман, камыш против Самалинды, конные прошли в двадцати саженях. Число сошлось, и остров сошёлся. Командир в это время снимал с рукава пылинку и ничего не слышал.
Подполковник вынес бумагу сам. Писарь вывел её набело, крупно, без помарок, а подписал её подполковник неразборчиво. Штабс-капитан прочёл отказ стоя, от шапки до подписи, и дал прочесть Доржи.
Штаб Восточного отряда. 4 марта 1904 года. № 312.
Предъявителю сего, штабс-капитану, именующему себя командиром шагохода «Илья Муромец».
На словесное ходатайство о зачислении означенного шагохода с людьми в состав отряда штаб уведомляет, что шагоход «Илья Муромец» в списках армии не значится. Распоряжением Шагоходного отдела Главного артиллерийского управления от 30 января сего года программа «Пешком» расформирована, машины класса «Богатырь» списаны, экипажи их зачислены в морское ведомство по месту нахождения. Посему в зачислении отказать, довольствие от отряда не отпускать.
Старший адъютант штаба, подполковник (подпись неразборчива).
— Я бы вас взял, — сказал подполковник тише, когда писарь вышел. — Мне батарея на берегу нужна до зарезу. Но у меня список.
Силантий подпирал плечом притолоку, пригнув голову, с мешками в руке. Когда бумага вернулась к штабс-капитану, кочегар спросил:
— Хлеб есть?
Подполковник посмотрел на него, потом на последнюю строку отказа, которую сам подписал.
— Не положено, братец.
Командир сложил бумагу вчетверо и спрятал за борт мундира. Он откозырял подполковнику по уставу, тот ответил тем же, и, казалось Доржи, оба остались друг другом довольны.
— Чего пишут? — спросил Черепанов, когда они вернулись к машине.
— Пишут, что в армии нас нет и что кормить нас здесь не станут, — сказал Доржи.
— Я подам рапорт командующему армией, — объявил штабс-капитан. — Через голову штаба, как допускает устав в случаях чрезвычайных. Нынче же.
Доржи попросил бумагу ещё раз и прочёл её медленно, каждое слово отдельно.
— Ваше благородие, тут сказано, что экипажи зачислены. В морское ведомство, по месту нахождения. Командующий армией ответит то же, что штаб: мы не армия. А по уставу зачисленный является туда, куда зачислен. Флот — в Артуре.
Командир взял у него бумагу и долго держал в руке. Потом снял шашку, отстегнул эполеты, снял мундир и отдал Доржи, а бумагу переложил за борт старого, походного, в котором прошёл всю Корею, и застегнулся. Доржи уложил парадный мундир в сундук, в клеёнку. За пустырём, лицом к Ялу, солдаты отряда рыли по берегу окопы и ставили на буграх батареи. Командир полез в люк и уже оттуда, по плечи в машине, сказал механику:
— К флоту, Черепанов. В Артур.
* * *
На маньчжурском берегу впереди никто не шёл, проводников не было, и имени «Ильи» здесь не знали. Китайские деревни при его приближении запирали ворота, собаки заходились за стенами лаем, и Доржи говорил с хозяевами через щель в створке. По выговору его принимали за чиновника и отвечали с поклоном. Даже Артур у них звался по-своему, не так, как в штабе и на карте, и дорогу к нему Доржи спрашивал здешним именем. Слово, которым китайцы звали гаоляновые стебли, он узнал от мальчишки со скирды и дальше торговался уже им.
Первую же ночь без проводников «Илья» чуть не лёг. В темноте левая задняя сорвалась с межи в оросительную канаву, и машину бросило на бок, а Доржи, сидевший на броне, повис на скобе обеими руками. Черепанов выровнял её в последний миг, а выровняв, сказал в темноту такое слово, что Похитайло в башне присвистнул.
«Илья» хромал. Левая задняя становилась на землю с запозданием и с глухим стуком, машину качало на каждом четвёртом шаге, и шла она вдвое тише прежнего. Прятаться здесь было не от кого, шли и днём, сколько позволяла нога, но выходило всё равно меньше, чем ночами в Корее. На первой же стоянке Черепанов залил шарнир бобовым маслом, купленным в деревне за медь, и масла хватило на полдня, а потом стук вернулся.
— На здоровых ногах суток за двенадцать дошли бы, — сказал механик, вылезая из-под ноги. — А так все двадцать.
На третий день он велел Силантию отодрать от брони, с кормового листа, дубовую доску, из того слоя, что ставить на машину завещал дед командира, и выстрогал из неё вкладыш в шарнир, ножом и стамеской, по месту, примеряя раз двадцать и всякий раз снимая по стружке.
— Дуб — от деда, — сказал штабс-капитан, когда Силантий отдирал вторую доску, про запас.
— От деда, — согласился Черепанов и сдул с вкладыша опилки. — Выходит, не зря ставил.
— Отчего дуб? — спросил Доржи, когда механик загонял вкладыш на место.
— В воде не киснет, — хмыкнул Черепанов. — И песок в себя берёт, железо не ест.
Стук в шарнире стал глуше, хотя и не пропал.
Хлеба не видели с самого Чемульпо, и Силантий варил в ведре на кожухе котла покупной гаолян с просом, густо, без соли. Самому «Илье», когда на берегу кончились плавник и камыш, пошли гаоляновые стебли, которые китайцы складывали на зиму у стен в высокие скирды. За день уходила скирда целой деревни, и продавали стебли за серебро. Платил командир из своего кармана, расписок не спрашивал и сам их не давал, а Доржи торговался за него у каждой скирды.
В одной деревне ворота не открыли вовсе. Староста, не показываясь, спросил через стену, заплатят ли русские за стебли или возьмут даром.
— Заплатим, — ответил Доржи. — По здешней цене.
— А кто скажет, какая здешняя цена?
— Вы и скажете.
Ворота открылись, и цену староста назвал вдвое против соседей. Доржи торговался с ним, пока Силантий не дожёг в топке последнюю охапку, купленную в прежней деревне, и сторговался на полуторной.
У развилки, в большой деревне, возчик, продавший им два воза стеблей, спросил, отчего эта штука хромает. Доржи перевёл вопрос наверх, в люк.
— Нога болит, — ответил командир.
Доржи перевёл и это, слово в слово, и возчик понял сразу, без переспросов, как ни разу не понимал с первого раза его книжных оборотов. Он покивал, сказал, что у его мула то же самое каждую весну, и продал ещё воз, дешевле.
За деревней, где расходились две дороги, возчик показал кнутом на большую, наезженную, с колеями в пол-аршина.
— Эта идёт в город, — сказал он.
Черепанов тоже хотел на большую, ровную и крепкую, где больной ноге было бы легче, и Доржи, переводя возчика, был с механиком согласен. Штабс-капитан развернул на броне карту и держал её обеими руками, пока ветер рвал края.
— Большая идёт на Фынхуанчен и на Ляоян, Черепанов, — сказал он. — А флот стоит у моря. Держи на море.
Пошли на меньшую, по которой ездили одни арбы, и к вечеру следующего дня с бугра открылось море, серое, со льдом у берега.
— Попали, ваше благородие! — крикнул из башни Похитайло.
Попали, но Похитайло с того дня часто оборачивался из башни назад, на север, где за буграми осталась Ялу, и однажды на стоянке не утерпел.
— Дядько Игнат, а воевать-то мы где будем?
— Где велят, — буркнул Черепанов. — Велели в Артур.
Дальше шли берегом, мимо солёных озёр и рыбачьих деревень, где сети сушились на кольях прямо у воды, и Бицзыво прошли днём. На ночёвках, пока механик возился под ногой, его благородие доставал из-за борта отказ, разворачивал его у топки и читал, от шапки до подписи, а потом складывал по тем же сгибам и прятал обратно. Раз он прочёл вслух одну строку, «именующему себя командиром», и больше вслух не читал. Механик дважды менял дубовый вкладыш, и каждый раз, стоя под ногой с новым, что-то говорил шарниру вполголоса, а что, Доржи не расслышал. За Бицзыво пошли дожди со снегом, стебли отсырели, топка чадила, и Силантий сушил их рядами на кожухе котла.
К двадцатым числам марта лёд у берега поломало, и море, до того серое и неподвижное, задышало и стало бить в камни. Под Цзиньчжоу суша сошлась в узкий перешеек, море стало видно по обе руки, и дорога пошла рядом с железной, новой, на Дальний и на Артур, с широкой русской колеёй.
Двадцать четвёртого марта, в сумерки, «Илья» вышел на последний перед Артуром бугор. Над холмами впереди уже ходили по небу лучи прожекторов, скрещивались и расходились, и один опускался к морю и шарил там по воде.
— Чи то наши светят? — спросил Похитайло.
Ветер с той стороны нёс густой угольный дым, от многих труб сразу.
* * *
Из рапорта, 1929 год
Корею мы прошли ночами, Государь, дабы не навлечь беды на жителей, которые нас кормили. Под Пхеньяном я поставил машину холмом у дороги японской колонны, и японский офицер, сверив нас с картой, признал, что врёт карта. Военная хитрость сия удалась вполне: противник поверил своим глазам. Холмом же донёс о нас у Ялу и разъезд собственной нашей армии, и на карту нас не нанесли, о чём я знаю из копий, присланных толмачом Доржи.
На льду Ялу машина стёрла шарнир задней ноги. Нога болит. В те же недели, с семнадцатого февраля до середины марта, по льду Байкала перекатили шестьдесят пять паровозов, а вагоны тянули лошади, и я почитаю это позором для державы, у которой есть ноги.
Отказ штаба Восточного отряда за номером триста двенадцатым к сему рапорту не прилагаю, а привожу из него одну строку: «именующему себя командиром». Именую себя так и поныне. Прилагал я его к рапорту девятьсот шестнадцатого года, и ответ на тот рапорт считаю лучшим из тринадцати: годом прежде Комиссия признавала меня погибшим, а тут, сославшись на мною же приложенный отказ, признала лишь, что шагоход в списках армии не значится. Из мёртвых я, выходит, произведён в несписочные, единственный раз за двадцать пять лет.
Посему прошу зачислить шагоход «Илья Муромец» и экипаж его в списки задним числом, с тридцатого января девятьсот четвёртого года, в любое ведомство, какое Ваше Величество найдёт возможным, ибо армия отказала нам на том основании, что мы флот, а служить мы согласны и армии, и флоту, лишь бы хоть одному из них.
О чём и ходатайствую.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
