Хромой приручитель. Том 1. Первая печать
Глава 1. Первый пациент
— Вставай! Вставай, кому говорю! Пропадает зверь!
Кто-то тряс меня за плечо — сильно, бесцеремонно, так, что голова моталась из стороны в сторону. Я отмахнулся, не открывая глаз. Рука попала во что-то мягкое, тёплое и пернатое, и это пернатое возмущённо заквохтало.
Я открыл глаза.
Прямо у меня на груди сидела курица. Рыжая, толстая, с наглым жёлтым глазом. Она смотрела на меня сверху вниз, как смотрят на самозванца, занявшего чужое место, и явно не собиралась никуда уходить.
— Брысь, Пеструха! — Сухая стариковская рука смахнула курицу в сторону, и та, хлопая крыльями, с оскорблённым видом слетела куда-то вниз. — Вставай, парень! Ну!
Надо мной нависало лицо. Маленькое, морщинистое, с бледно-голубыми глазами и клочковатой седой бородой, в шапке, съехавшей набок. Из одного уха торчал клочок ваты.
Я не знал этого лица. Совсем.
— Что… — начал я, и голос вышел чужим. Ниже моего. Хриплый со сна. — Где…
— На сеновале, где ж ещё! Сам вчера просился! — Старик уже тянул меня за рукав. — Бурка помирает, а он лежит, как барин! Вставай!
И он исчез — спустился куда-то вниз, по скрипучей лестнице, бормоча на ходу.
Я сел.
Сено. Подо мной, вокруг меня, в волосах, за шиворотом — колючее, пахучее, прошлогоднее сено. Над головой — тёмные, закопчённые балки и дощатая крыша, сквозь щели которой било утреннее солнце, рисуя на сене золотые полосы. Пахло пылью, сухой травой, навозом и зверем. Густым, тёплым, живым запахом скотного двора.
Запахом вольеров. Запахом моей работы.
На секунду мне показалось, что я в подсобке зоопарка, что заснул после ночного дежурства на тюках с кормом, как бывало сто раз. Сейчас войдёт Леночка из рептилий, принесёт кофе и скажет, что у бинтуронга опять несварение…
А потом я посмотрел на свои руки.
Это были не мои руки. Мои руки я знал лучше, чем собственное лицо: длинные пальцы, коротко подстриженные ногти, белый шрам на левом указательном — память о встрече с очень недовольным капуцином в девяносто восьмом году. А эти руки были молодые, широкие, загорелые, с обломанными ногтями и твёрдыми мозолями на ладонях. Руки человека, который всю жизнь что-то таскал, рубил и копал.
Я пошевелил пальцами. Они послушались.
Потом я вспомнил.
Не всё сразу — кусками, как вспоминают сон. Зарево над павильоном «Ночная жизнь». Дым под потолком. Задвижки вольеров, одна за другой. Маленький енотёнок, забившийся под бортик бассейна, и его горячее, перепуганное тельце у меня за пазухой. Я вытолкнул его в шлюз, в прохладную темноту двора. А потом над головой что-то хрустнуло.
И всё.
Я сидел на сеновале и смотрел на чужие руки, и в голове было удивительно пусто и тихо. Наверное, так бывает, когда случается что-то слишком большое, чтобы сразу в это поверить. Я умер. Я был совершенно в этом уверен. А теперь сидел здесь — живой, в чужом теле, на чужом сене, и где-то внизу кричал незнакомый старик.
— Бурка-а-а! — донеслось снизу. — Ну потерпи, родимый! Ну потерпи!
Голос был таким, каким кричат хозяева в коридоре клиники. Я слышал этот голос тридцать лет. Его ни с чем не спутаешь.
Ладно, сказал я себе. Ладно. Умер, не умер, сошёл с ума — потом. Внизу кто-то болеет.
Я встал. Правую ногу тут же прострелило от бедра до колена — тупой, старой, обжитой болью, явно не вчерашней. Я охнул, ухватился за балку. Постоял. Нога держала, но неохотно, как держит старая разболтанная табуретка.
Хромой. Мне досталось хромое тело. Ну что ж. Бывает и хуже.
Я спустился по лестнице.
Двор был небольшой, огороженный дощатым забором. С одной стороны — длинный сарай, с другой — навес, под которым на подстилке лежала большая серая собака, похожая на борзую, только крупнее и лохматее. Она подняла голову, посмотрела на меня и тихо, глухо закашлялась. Над забором, на жерди, сидела здоровенная чёрно-белая птица с длинным хвостом и орала. Не каркала, не трещала — именно орала, на одной противной, пронзительной ноте, будто кто-то скрёб палкой по заборам разом.
А посреди двора, на боку, лежал Бурка.
Я понял, что это Бурка, потому что вокруг него суетился старик, а у ворот толпились дети — штук шесть, от совсем малышей до подростков, — и одна девочка лет шести горько, взахлёб, рыдала, вцепившись в штакетник.
Бурка был огромен. Размером с небольшого медведя, но приземистый, широкий, на коротких толстых лапах, с полосатой, как у барсука, мордой. Шерсть бурая, густая, а в шерсти на загривке — несколько кривоватых соломенных косичек.
И он был раздут. Живот у него торчал вверх, тугой и круглый, как бочка, и при каждом вдохе зверь тихо, жалобно постанывал. Лапы подёргивались. Глаза были мутные и несчастные.
— Ну вот, — сказал старик, увидев меня. — Вот. С утра так. Лежит и стонет. Я ему и травки, и водички, а он не пьёт. Помирает…
Девочка у забора зарыдалa ещё громче.
Я подошёл. Медленно, чтобы не напугать, — хотя такой зверь вряд ли боялся чего-то на этом дворе. Опустился на колени у его морды. Нога возмутилась, но я её не слушал.
И тут это случилось в первый раз.
Перед глазами вспыхнуло что-то бледно-голубое, прозрачное, как блик на стекле. Я моргнул — оно не пропало. Висело в воздухе, над боком зверя, ровными аккуратными строчками.
Барсук-вепрь. Ранг: III
Стихия: Земля
Возраст: 7 лет. Самец
Характеристики: Сила 8 · Ловкость 3 · Выносливость 7 · Восприятие 4 · Сообразительность 4
Состояние: острое вздутие кишечника. Причина: переедание (хлебобулочные изделия, ~4 кг)
Эмоциональное состояние: боль, страх, обида
Приёмы: Таран · Рытьё · Толстая шкура
Скрытые пути эволюции: 2 (2 заблокированы)
Я смотрел на это и не дышал.
Потом зажмурился. Досчитал до пяти. Открыл глаза.
Строчки висели на месте.
Стихия. Приёмы. Ранг. Характеристики, расписанные по пунктам, как у персонажа в тех карточных играх, над которыми вечно сидели мои студенты-практиканты в перерывах между обходами. Я никогда в них не играл. Даже правил не знал.
Ну вот, подумал я спокойно. Вот и галлюцинации. Логично. Человек умер, очнулся в чужом теле, а теперь видит надписи в воздухе. Всё сходится.
Только вот надписи были правильные. Вздутие кишечника — я и сам видел это по животу, по позе, по тому, как зверь поджимал задние лапы. «Обида» — ну, это было странно, но если подумать… Если подумать, зверь, которого вчера весь день кормили вкусным, а сегодня у него болит живот, вполне мог быть обижен.
Четыре килограмма хлеба.
Я повернулся к детям у забора.
— Кто его вчера кормил? — спросил я.
Тишина. Дети переглянулись. Девочка перестала рыдать и тихо, сдавленно икнула.
— Никто, — сказал мальчишка постарше. — Мы ничего.
— Я не ругаюсь, — сказал я. — Я спрашиваю, чтобы помочь. Что ему давали?
Ещё секунда тишины. Потом девочка отлипла от забора и, всхлипывая, прошептала:
— Булочки…
— Сколько?
— Три…
— И я три, — сказал мальчишка.
— И я, — сказал кто-то сзади.
— А я пирог. С капустой. Целый…
— А мне мамка лепёшки дала, я ему отдал, он так просил…
Я поднял руку, и поток признаний иссяк.
— Понятно, — сказал я. — Спасибо. Вы молодцы, что сказали. Теперь будем лечить.
Лечить вздутие у крупного зверя без нормальных лекарств — дело не столько хитрое, сколько долгое и грязное. Я делал это, наверное, сотню раз: у коней, у коров, однажды — у слонихи, которая пробралась в подсобку и съела мешок яблок. Принцип везде один. Газ должен выйти. А чтобы он вышел, кишечник должен заработать.
— Мне нужна тёплая вода, — сказал я старику. — Много. Ведро, лучше два. И укроп. Семена. Или тмин. Есть?
Старик смотрел на меня так, будто я заговорил на иностранном языке.
— Укроп?
— Семена. Сушёные. Или мята. Ромашка. Что-нибудь из этого.
— У Агафьи в кладовой есть, — сказал старик медленно. Потом посмотрел на детей. — Сенька! Беги к Агафье, скажи — Савелий просит укропного семени. Горсть. Да скажи — для Бурки, а то не даст!
Мальчишка сорвался с места.
Савелий. Значит, его зовут Савелий. Я запомнил.
— А теперь, — сказал я, — его нужно поднять.
— Поднять?! — старик всплеснул руками. — Да его втроём не сдвинешь, когда он здоровый! А теперь…
— Теперь тем более надо. Лёжа газ не выходит. Ему нужно встать и ходить. Хотя бы по двору.
Я положил ладони Бурке на живот. Он был тугой, горячий, и под ладонями ощущалось, как внутри что-то перекатывается, булькает и не может найти дорогу. Бурка застонал и попытался отодвинуться.
— Тихо, тихо, — сказал я тем голосом, который у меня был для таких случаев. Низким, скучным, неторопливым. — Тихо, толстый. Знаю, что больно. Сам виноват, между прочим. Четыре килограмма булок. Ты вообще себя видел?
Бурка посмотрел на меня мутным глазом.
Эмоциональное состояние: боль, обида (↑)
— Ладно, ладно, не сам, — поправился я. — Тебя закормили. Но ты не отказывался. Признай.
Обида чуть-чуть пошла вниз. Я не был уверен, что мне не показалось.
Я начал массировать. Медленно, по часовой стрелке, всей ладонью, с нажимом — от правого бока вниз, через низ живота, вверх по левому. Так, как идёт кишечник. Бурка сначала напрягся, потом заворчал, а потом — я почувствовал это ладонями — внутри что-то сдвинулось. Совсем чуть-чуть.
— Работает, — сказал я.
— Что работает? — Савелий присел рядом на корточки, кряхтя.
— Кишки. Начинают. Нужно ещё.
Я массировал минут десять. Пот лил с меня градом, руки — чужие, молодые, но непривычные к такой работе — гудели. Дети у забора притихли и смотрели, затаив дыхание. Девочка — я уже понял, что косички на загривке были её работой, — вцепилась в штакетник обеими руками и шевелила губами, будто молилась.
Вернулся Сенька, а с ним — женщина. Крупная, широкая, с тяжёлыми руками, в переднике и со связкой ключей на поясе. Она несла глиняную кружку и смотрела на меня с подозрением, которое не пыталась скрывать.
— Это кто ещё? — спросила она у Савелия.
— Работник новый, — отмахнулся старик. — Вчера пришёл. Давай семя, Агафья, не стой.
— Работник, — повторила женщина, разглядывая меня. — А лечит зачем?
— Затем, что я не умею, а он, вишь, умеет, — огрызнулся Савелий. — Давай, говорю!
Агафья сунула ему кружку и отступила на шаг, скрестив руки на груди. Явно собиралась досмотреть до конца — чтобы потом было что рассказать.
Я заварил укроп прямо в ведре с тёплой водой, которое притащил Савелий, дал постоять и немного остыть. Потом поднёс к морде.
Бурка понюхал. Отвернулся.
— Не будет, — вздохнул Савелий. — Говорю ж, не пьёт.
Я посмотрел на девочку у забора.
— Как тебя зовут?
— Дуняша, — прошептала она.
— Дуняша, иди сюда. Не бойся. Он же тебя любит, правда?
Она кивнула и, утирая нос рукавом, подошла. Встала рядом, глядя на Бурку огромными мокрыми глазами.
— Позови его. Как ты обычно его зовёшь.
— Бурушка, — тоненько сказала Дуняша. — Бурушка, миленький…
Бурка открыл глаза. Шевельнул ухом. Повернул голову к девочке.
— Скажи ему, чтобы попил, — сказал я. — Только сама держи ведро. Рядом со мной.
Дуняша обхватила ведро — оно было почти с неё ростом — и поднесла к морде.
— Бурушка, попей. Ну попей, пожалуйста. Тебе станет лучше. Дядя сказал.
И Бурка попил.
Сначала нехотя, лениво лакнув раз-другой. Потом сильнее. Потом с шумом, с хлюпаньем, расплёскивая воду на Дуняшины сапожки, — вылакал почти половину ведра. Дети у забора ахнули. Савелий тихо крякнул.
— А теперь, — сказал я, — вставай, толстый.
Поднимать Бурку пришлось всем двором.
Я тянул спереди, за загривок. Савелий — сбоку, за шерсть, причитая. Агафья, поджав губы, но всё-таки, — с другого бока. На помощь позвали ещё мужика из-за забора, высокого молодого парня в стёганой куртке, который шёл куда-то по своим делам, но остановился поглазеть.
— Тимоха, помогай! — гаркнул на него Савелий.
— Я ж на пост, дед Савелий…
— Пост подождёт! Бурка помирает!
Тимоха — длинный, нескладный, с вечно удивлённым лицом — перемахнул через забор и упёрся Бурке в зад обеими руками.
— Раз, — сказал я. — Два. Три!
Бурка заворчал, задёргал лапами — и, наконец, с тяжким стоном перевалился на живот. Потом, после ещё одного рывка, поднялся на передние лапы. Потом — на все четыре. Встал. Пошатнулся. Постоял, расставив ноги, как пьяный.
— Теперь ходить, — сказал я. — Дуняша, веди его. По кругу. Медленно.
Дуняша взяла Бурку за косичку на загривке — за самую толстую — и повела. Бурка покорно поплёлся за ней. Шаг. Другой. Третий. Круг по двору. Ещё круг. Дети у забора шли следом вдоль штакетника, как свита.
На третьем круге у Бурки в животе что-то громко, утробно забурлило.
На четвёртом — забурлило ещё громче.
На пятом Бурка остановился. Посмотрел через плечо. Лицо у него — если у барсука-вепря вообще бывает лицо — стало задумчивым и сосредоточенным.
— Отходите, — сказал я быстро.
— Чего? — переспросил Тимоха, который как раз стоял прямо за Буркой, отряхивая с куртки солому.
— Тимоха, отойди от него. Сейчас.
— Да чего отходить-то, он же…
Бурка выпустил газ.
Я слышал многое за свою жизнь. Я слышал, как газы выпускает слониха, наевшаяся яблок. Я думал, что меня ничем не удивить. Я ошибался.
Звук был такой, будто во дворе одновременно порвали огромный кусок парусины и выстрелили из пушки. Пеструха с воплем взмыла на забор. Чёрно-белая птица на жерди заткнулась на полуслове — впервые за всё утро. Собака под навесом приподнялась и посмотрела на Бурку с откровенным уважением.
А Тимоху, стоявшего ровно позади, отнесло на шаг назад — то ли воздушной волной, то ли просто от неожиданности. Он запнулся о корыто и рухнул в него спиной вперёд, взметнув фонтан мутной воды.
Пауза.
А потом двор взорвался смехом.
Хохотали дети — визжа, повалившись друг на друга. Хохотал Савелий, держась за забор и утирая слёзы. Хохотала Агафья — гудела басом, прикрыв рот тяжёлой ладонью, но плечи у неё ходили так, что связка ключей звенела, как колокольчики. Даже Тимоха в корыте, мокрый до нитки, сначала вытаращил глаза, а потом тоже начал смеяться — беспомощно, по-мальчишески, запрокинув голову.
А Бурка стоял посреди двора и выглядел совершенно, бесконечно счастливым. Живот у него опал, глаза прояснились. Он вздохнул — глубоко, свободно, всем телом — и лизнул Дуняшу в лицо огромным розовым языком.
Дуняша взвизгнула и обняла его за шею.
Состояние: удовлетворительное. Вздутие разрешается
Эмоциональное состояние: облегчение, радость
Рекомендация: исключить хлебобулочные изделия. Рацион: рыба, мясо, коренья
Рекомендация. Эта штука, чем бы она ни была, давала мне рекомендации. Я сидел на корточках посреди двора, весь в соломе и поту, и не знал, смеяться мне или плакать. Поэтому я сделал то, что делал всегда после трудного пациента.
Я выдохнул.
— Дуняша, — сказал я. — Иди-ка сюда. И вы все тоже.
Дети подошли — осторожно, будто ожидая выговора.
— Бурку любить можно, — сказал я. — Даже нужно. Но хлебом его кормить нельзя. Совсем. Ни булочками, ни пирогами, ни лепёшками. Ему от этого плохо. Вы же видели, как ему было плохо?
Дети закивали.
— Хотите его угостить — несите рыбу. Или морковку. Или репу. Он это любит больше, чем вы думаете. Договорились?
— Договорились, — нестройно ответили дети.
— А косички можно? — шёпотом спросила Дуняша.
Я посмотрел на Бурку. Бурка, разомлевший от облегчения, лежал на брюхе и жмурился на солнце.
— Косички можно, — сказал я серьёзно. — Косички ему очень идут.
— Ну, — сказал Савелий, когда дети разбежались, Агафья ушла, а Тимоха, отжимая куртку и всё ещё посмеиваясь, поплёлся на свой пост. — Ну и ну.
Мы сидели на лавке у сарая. Савелий принёс две миски каши — пшённой, с маслом, горячей, — и сунул одну мне в руки. Я понял, что зверски голоден. Это тело, видимо, давно не ело досыта.
— Ты кто такой будешь, парень? — спросил старик, глядя на меня поверх ложки.
Вопрос был хороший. Я сам бы хотел на него ответить.
— А ты что про меня знаешь? — осторожно спросил я в ответ.
Савелий хмыкнул.
— Да ничего не знаю. Позавчера к воротам прибился. Хромой, оборванный, молчаливый. Откуда пришёл — не сказал. Попросился работать за еду. Ну, Клим и отправил ко мне — мне руки нужны, сам видишь, я уж не молод. Ты вчера весь день навоз чистил да воду таскал. Молча. А вечером залез на сеновал и уснул, как убитый. — Он помолчал. — А сегодня, гляди-ка, Бурку вылечил. Укропом.
Значит, я — бродяга. Пришлый. Никто меня здесь не знает, и это, пожалуй, было к лучшему. Никто не удивится, если я чего-то не помню.
— Меня Матвеем зовут, — сказал я.
— Матвей, — повторил Савелий. — Ну, хоть так. Я и вчера не спросил. А ты, Матвей, откуда так со зверьём умеешь?
— Учили, — сказал я. — Давно. Далеко отсюда.
— Далеко — это где?
Я посмотрел на него. Врать этому старику почему-то не хотелось. А правду говорить было бессмысленно.
— Очень далеко, — сказал я. — Так далеко, что отсюда и не видно.
Савелий долго смотрел на меня своими выцветшими голубыми глазами. Потом пожал плечами.
— Ну и ладно, — сказал он неожиданно легко. — Мне без разницы, где. Мне важно — чему. А учили тебя, похоже, хорошо.
Он вернулся к каше. Я — тоже.
Каша была восхитительная. Солнце пригревало. Бурка дремал посреди двора, раскинув лапы, и время от времени блаженно вздыхал. Пеструха, простив мне утреннюю обиду, бродила у моих ног и клевала крошки.
Я ел и смотрел по сторонам.
За забором двора виднелись крыши: деревянные, крытые дранкой, с печными трубами, из которых вился дымок. Чуть дальше — частокол из потемневших брёвен, а над ним — верхушка сторожевой башни с покосившимся флюгером в виде рыбы. Откуда-то тянуло речной сыростью, и слышались голоса, стук топора, плеск вёсел, чей-то смех.
Посёлок. Небольшой, на реке. Огороженный.
Это было всё, что я знал. И, честно говоря, пока мне этого хватало.
— Это Затон, — сказал Савелий, заметив, куда я смотрю. — Ты, поди, и не знаешь, куда пришёл?
— Не знаю, — признался я.
— Ну, Затон. Острог бывший. Граница. — Он махнул ложкой в сторону частокола. — Там, за рекой, — Дикие земли. Оттуда всякое приходит. Твари, звери. А мы тут живём. Кто как может.
— А дальше, вниз по реке, — продолжил он, — города. Перекат, Сольград, Белоград — столица. Там Гильдия. Там у каждого зверя бумага с печатью, и зверями там не пашут и не сторожат, а дерутся. На аренах. За деньги и за славу. — Старик сплюнул. — Нам до них дела нет. Мы тут по-простому.
Он сказал это так просто, буднично, будто речь шла о соседней деревне. «Дикие земли». «Твари». Я не стал переспрашивать. Сейчас — не стал.
— А это что? — Савелий кивнул на большую серую собаку под навесом. Она лежала, положив узкую морду на лапы, и смотрела на меня. Время от времени её грудь вздымалась, и она тихо, глухо кашляла.
— Лохматка, — сказал Савелий, и голос у него изменился. — Гончая степная. Двенадцать лет со мной. Лучшая была. По следу — любую тварь за три версты чуяла. А с зимы вот… Кашляет. И не ест почти.
Я посмотрел на Лохматку. Строчки вспыхнули сами, как будто только того и ждали.
Степная гончая. Ранг: III
Стихия: Ветер
Возраст: 12 лет. Самка
Состояние: хроническое воспаление лёгких, затяжное. Истощение
Прогноз: неблагоприятный без лечения
Без лечения. Значит, с лечением — может быть.
Я ничего не сказал. Пока не сказал. Мне нужно было сначала понять, что это за мир, что здесь есть, а чего нет. Каких лекарств. Каких трав. И самое главное — что это за штука у меня перед глазами и можно ли ей верить.
Но я запомнил.
— А это что? — Савелий кивнул на чёрно-белую птицу на жерди, которая уже снова набрала воздуха в грудь, — Трещотка. Сорока-вестовая. Сторожит. Чужого за версту чует — и орёт. Правда, она на всех орёт. На кошек. На кур. На меня. На тебя вон вчера полдня орала.
Трещотка посмотрела на меня злым, умным глазом и издала звук, будто палкой провели по забору.
— Вижу, — сказал я. — Она меня не любит.
— Она никого не любит, — утешил Савелий. — Привыкнешь.
Я доел кашу, когда в калитку снова ворвалась Агафья.
На этот раз она была не одна. Рядом с ней шла женщина лет тридцати — высокая, поджарая, в потёртой кожаной куртке, с коротким мечом на поясе и арбалетом за спиной. Волосы стянуты в тугой узел на затылке. Лицо спокойное, сосредоточенное, с тем выражением, какое бывает у людей, привыкших сначала смотреть, а потом говорить.
Агафья же была красная, взъерошенная и кипела, как самовар.
— Опять! — выпалила она с порога. — Савелий, опять!
— Чего опять? — Старик чуть не уронил миску.
— Амбар! Опять кто-то лазил! Третью ночь подряд! — Агафья потрясла связкой ключей так, что та зазвенела набатом. — Мёд в кадушке — вылизан! Мешок с крупой — развязан! Узел развязан, ты понимаешь? Не прогрызен — развязан! И крупа… — она понизила голос, будто сообщала что-то совершенно непристойное, — крупа мокрая! Её кто-то мыл! В моей бочке для огурцов!
— Мыл? — переспросил Савелий.
— Мыл! И кусок мыла пропал! Целый кусок! Я его в прошлом месяце у речных торговцев выменяла, на три десятка яиц!
Женщина с мечом молча стояла рядом. Потом посмотрела на меня. Внимательно, оценивающе, сверху вниз — с соломы в волосах до хромой ноги.
— Это и есть тот, кто Бурку укропом? — спросила она у Савелия.
— Он, — сказал старик. — Матвей. Матвей, это Марина. Стражу нашу держит, вместе с Игнатом.
Я кивнул. Марина кивнула в ответ — коротко, без улыбки.
— Клим велел передать, — сказала она Агафье, но так, чтобы слышали все. — Он написал в Гильдию звероловов. Ещё на прошлой неделе. Ответ пришёл с утренней лодкой: к нам завернёт мастер. Странствующий дуэлянт, объезжает арены по реке. Завтра к полудню будет.
— Мастер, — повторила Агафья с горьким удовлетворением. — Ну наконец-то. Пусть поймает эту тварь и… и…
Она не договорила. Видимо, не смогла выбрать, что именно сделать с тварью, укравшей её мыло.
— Можно посмотреть амбар? — спросил я.
Все трое повернулись ко мне.
— Тебе-то зачем? — спросила Агафья.
— Интересно, — сказал я честно. — Кто ворует крупу и моет её в огуречной бочке.
Марина чуть прищурилась. Потом пожала плечами.
— Пусть смотрит. Хуже не будет.
Амбар стоял в самом центре Затона, возле площади, — приземистый, бревенчатый, на высоком каменном фундаменте, с маленькими зарешеченными окошками под самой крышей. Дверь — толстая, дубовая, на трёх засовах и с огромным висячим замком. Агафья отперла его, ворча себе под нос, и распахнула створку.
Внутри пахло зерном, мёдом, сушёными яблоками и мышами. Мешки громоздились вдоль стен до самого потолка. В углу стояли кадушки, бочки, корзины, на полках — горшки и крынки.
Я вошёл и остановился.
Кадушка с мёдом стояла в центре, с откинутой крышкой. Края были вылизаны дочиста — аккуратно, тщательно, по кругу. Рядом лежал развязанный мешок. Завязка, кстати, тоже была аккуратно развязана: не перегрызена, не разорвана, а именно развязана, и даже петелька осталась. От мешка к огуречной бочке тянулась дорожка рассыпанной крупы, а у самой бочки на полу темнела лужица.
Я присел на корточки. Нога, разумеется, возмутилась.
В лужице, по краю, отпечатались следы.
Маленькие. Совсем маленькие — каждый с мою половину ладони. И на каждом — пальцы. Длинные, тонкие, почти человеческие. Я пересчитал.
Шесть.
Шесть пальцев.
Я сидел на корточках над этим следом и чувствовал, как внутри у меня что-то странно и тепло сжимается. Длинные пальцы. Развязанные узлы. Еда, которую не просто съели, а вымыли. Кусок мыла — зачем зверю мыло? А затем, что оно скользкое, пахучее и его интересно вертеть в лапах. Всё, что попадает в лапы, нужно потрогать, помять, ополоснуть…
Я знал только одного зверя, который так делает.
Того, которого я вытащил из-под бортика бассейна в ту последнюю ночь.
— Ну? — спросила Агафья у меня за спиной. — Чего там?
Я поднял голову. Под самой крышей, у одного из маленьких зарешеченных окошек, один из прутьев решётки был чуть отогнут. Совсем чуть-чуть. Взрослый зверь не пролез бы. А маленький…
— Ничего страшного, — сказал я, поднимаясь. — Он не опасный.
— Кто — он? — Марина шагнула ближе, глядя то на меня, то на лужицу.
Я подумал. Сказать, что я знаю этого зверя, потому что видел такого же в прошлой жизни, — значит, сойти здесь за сумасшедшего в первый же день.
— Пока не знаю, — сказал я. — Но маленький. Детёныш, скорее всего. И очень голодный.
— Голодный! — фыркнула Агафья. — Голодный, а мыло ему зачем?
— Чтобы помыть, — сказал я. — Зачем же ещё.
Марина посмотрела на меня долгим, непонятным взглядом. Потом наклонилась к лужице, присмотрелась к следам. Я видел, как она беззвучно шевельнула губами — считала пальцы.
— Шесть, — сказала она негромко.
— Шесть, — согласился я.
Она выпрямилась и ничего больше не сказала. Но, уходя, оглянулась на меня ещё раз — на пороге, уже в солнечном свете, — так, будто пыталась что-то для себя решить и пока не решила.
А я стоял посреди амбара, среди мешков и бочек, и смотрел на отогнутый прут решётки под крышей.
Ну здравствуй, подумал я. Кто бы ты ни был.
Похоже, нам с тобой предстоит познакомиться.
Глава 2. Мастер Гильдии
— Ты на курицу не смотри так, — сказал Савелий. — Она несётся плохо, когда на неё смотрят.
Я отвёл взгляд от Пеструхи. Но было уже поздно.
Курица домашняя. Ранг: 0
Стихия: нет
Характеристики: Сила 1 · Ловкость 2 · Выносливость 2 · Восприятие 3 · Сообразительность 1
Состояние: удовлетворительное
Эмоциональное состояние: подозрительность, самодовольство
Самодовольство. У курицы. Я фыркнул в кулак.
Было раннее утро, второе моё утро в Затоне. Я проснулся на рассвете — сам, без Савелия и без курицы на груди — и долго лежал на сеновале, глядя на полосы света в щелях крыши. Пытался понять, что я чувствую. Страх? Тоску? Растерянность?
Ничего этого не было. Вернее, было — но где-то глубоко, под толстым слоем чего-то другого. Под удивлением, что ли. И под странным, почти неприличным облегчением. Там, в прошлой жизни, мне было шестьдесят два, у меня болела спина, садилось зрение и каждое утро начиналось с таблеток. А здесь я проснулся — и ничего не болело. Кроме ноги. Но нога — это мелочи.
Я решил так: пока что я буду жить. Просто жить, день за днём, и делать то, что умею. А разбираться, как и почему я здесь оказался, буду потом. Когда появится время. Если появится.
И вот теперь я сидел на перевёрнутом ведре посреди звериного двора и проверял, что умеет эта штука у меня перед глазами.
Выяснилось немало. Во-первых, она работала только на живых. На ведро — ничего. На лопату — ничего. На Савелия — тоже ничего, что было, пожалуй, к лучшему: мне совсем не хотелось знать его «эмоциональное состояние» при каждом разговоре. Во-вторых, она включалась, стоило мне внимательно посмотреть на зверя. Не скользнуть взглядом, а именно посмотреть — как смотрит врач. В-третьих, она, похоже, не уставала. Я проверил её на всех курах двора по очереди, потом на воробьях под крышей, потом на мыши, мелькнувшей у сарая, и ни разу не почувствовал ни утомления, ни головной боли.
Самой интересной была последняя строчка у зверей покрупнее. «Скрытые пути эволюции». У кур этой строчки не было. У Бурки — была. У Лохматки тоже. И у Трещотки, которая всё это время сидела на жерди и сверлила меня возмущённым глазом.
Сорока-вестовая. Ранг: II
Стихия: Ветер
Скрытые пути эволюции: 2 (2 заблокированы)
Эмоциональное состояние: подозрительность (чужак на территории)
— Я не чужак, — сказал я ей. — Я тут работаю.
Трещотка ответила треском. Таким, будто сломалась палка о забор.
— Ты с кем разговариваешь? — спросил Савелий из сарая.
— С Трещоткой.
— А-а, — сказал старик, ни капли не удивившись. — Ну, говори, говори. Она любит, когда с ней разговаривают. Только виду не подаёт.
Утро ушло на работу. Настоящую, тяжёлую, с вилами и вёдрами. Я чистил стойла, таскал воду от колодца, менял подстилку под навесом у Лохматки. Тело оказалось сильнее, чем я думал: молодое, жилистое, привычное к труду. Хромота мешала, но не так уж сильно, если не торопиться. Руки сами знали, как держать вилы, как подцепить навоз, как перехватить ведро, чтобы не плеснуть на сапоги. Этим рукам явно приходилось работать — много и долго.
Я не знал, кем был прежний хозяин этого тела. Савелий сказал — бродяга, пришлый, молчун. Ни имени, ни прошлого. Иногда, когда я делал что-нибудь, не задумываясь, — сматывал верёвку особым узлом, проверял лезвие топора большим пальцем, — я ловил себя на мысли, что это не моё. Что это он. Что-то от него осталось — не память, не голос, а просто привычки. Как следы на снегу.
Это было немного жутко. И немного трогательно.
Ближе к полудню я подсел к Лохматке.
Она лежала на свежей подстилке, вытянув длинные серые лапы, и смотрела на меня без особого интереса. Глаза у неё были мутноватые, нос сухой. Дышала она часто, неглубоко, и на каждом третьем-четвёртом вдохе что-то влажно похрипывало у неё в груди.
Я опустился рядом. Протянул руку — медленно, ладонью вниз, давая обнюхать. Лохматка понюхала. Вздохнула. Позволила.
Я приложил ухо к её боку.
Стетоскопа у меня не было, но ухо — тоже неплохой инструмент, если знаешь, что слушать. Справа, внизу, хрипело. Мокро, булькающе, как кипит каша в котелке. Слева — потише, но тоже. Сердце стучало часто, слабо. Под ладонью прощупывались рёбра — все до единого.
— Давно она не ест? — спросил я у Савелия.
— Да почти с зимы. Так, пощиплет чуть-чуть — и всё. — Старик подошёл, опёрся на вилы. — Я ей и бульон, и кашу на молоке… Отворачивается.
— А кашляет давно?
— Тоже с зимы. Сначала думал — простыла. Пройдёт. А оно не проходит.
Я сел на пятки и задумался.
Затяжная пневмония у старой собаки. Дома я бы взял рентген, кровь, посев. Назначил бы антибиотики, курсом, недели на три. Ингаляции. Хорошее питание. Скорее всего, она бы выкарабкалась.
Здесь у меня не было ничего из этого. Ни рентгена, ни антибиотиков. Был только старик с вилами, сарай, колодец и — непонятная штука перед глазами, которая обещала, что «с лечением» прогноз может быть другим.
— Её можно попробовать вылечить, — сказал я.
Савелий замер. Вилы в его руках дрогнули.
— Чего?
— Попробовать, — повторил я осторожно. Я не любил обещать того, в чём не уверен. — Не наверняка. Но шанс есть. Нужно тепло. Пар — подышать над горячей водой, чтобы мокрота отходила. Хорошая еда — мелко, понемногу, часто. И нужно что-то, что убьёт заразу у неё в лёгких. Вот этого у меня нет. Пока не знаю, где взять.
Старик долго смотрел на меня. Потом — на Лохматку. Потом отвернулся, будто ему что-то попало в глаз.
— Ну, — сказал он хрипловато. — Ты, это… подумай. Ладно? Подумай. Я тебе всё, что надо, найду. Что скажешь — то и найду.
Он ушёл в сарай, громко стуча вилами о порог. Я посмотрел ему вслед и подумал, что этот старик, пожалуй, любит Лохматку больше, чем кого-либо на свете.
— Слышала? — сказал я собаке. — Придётся тебе выздоравливать. Иначе он мне не простит.
Лохматка тихо, глухо кашлянула и положила морду мне на колено.
К полудню весь Затон высыпал на причалы.
Я пошёл тоже — Савелий сказал, что пропускать такое нельзя: не каждый день в Затон приезжает мастер из Гильдии. Последний был лет восемь назад, и о нём до сих пор рассказывали байки.
Причалы оказались длинными деревянными мостками на сваях, уходившими в спокойную заводь. У мостков покачивались лодки — долблёнки, плоскодонки, пара больших рыбачьих баркасов. На берегу сохли сети. Пахло рекой, рыбой и смолой. У самого края мостков сидел на перевёрнутом ведре мужик в высоких рыбацких сапогах, с трубкой в зубах, и что-то рассказывал окружающим, размахивая руками.
— Митрич, — пояснил Савелий. — Рыбак. Брешет — как дышит. Но рыбу ловит знатную.
Толпа гудела. Дети носились между взрослыми. Женщины в праздничных платках судачили. Мужики курили и делали вид, что пришли просто так, по делу. Агафья стояла в первом ряду, сложив руки на животе, с выражением мрачного торжества: она явно предвкушала, как мастер расправится с её ночным вором.
На небольшом возвышении у причала стоял высокий широкоплечий мужчина лет пятидесяти с аккуратно подстриженной бородой и усталым, умным лицом. Рядом с ним — Марина, ещё один мужчина со шрамом на пол-лица и арбалетом, и тот самый Тимоха, уже высохший и снова удивлённый.
— Северьянов, — сказал Савелий, кивнув на бородатого. — Клим. Комендант наш. А это Игнат, со шрамом. Начальник стражи. Хороший мужик, только злой. Не попадайся ему.
Я запомнил.
— Плывёт! — заорал вдруг мальчишка с вершины сторожевой башни. — Плывё-ё-ёт!
Из-за поворота реки показалась баржа.
Не простая рыбацкая — настоящая речная баржа, широкая, с надстройкой на корме и мачтой, на которой трепетал узкий синий вымпел с вышитым золотом зверем — не то волком, не то львом. На носу баржи, широко расставив ноги, стоял человек.
По мере того как баржа подходила ближе, человек становился всё отчётливее, и толпа на берегу постепенно затихала.
Это был невысокий, полноватый мужчина лет сорока пяти, с круглым розовым лицом, пышными бакенбардами и маленькими, аккуратно подкрученными усами. Одет он был так, будто собрался не в пограничный острог, а на приём к князю: длинный тёмно-синий кафтан с золотыми пуговицами, белоснежный шейный платок, высокие сапоги, начищенные до зеркального блеска, и широкополая шляпа с пером. Огромным, белым, пышным пером, которое колыхалось на речном ветру, как флаг.
В правом глазу у него поблёскивал монокль на золотой цепочке.
— Ох ты ж, — тихо сказал Савелий.
Баржа мягко ткнулась в мостки. Матросы бросили канаты. Человек на носу выждал секунду — для пущего эффекта, понял я, — потом поправил шляпу, одёрнул кафтан и шагнул на причал.
Нога его попала точно на скользкую доску, облепленную рыбьей чешуёй.
Человек взмахнул руками. Шляпа подпрыгнула. Монокль выпал из глаза и закачался на цепочке. Секунду казалось, что мастер Гильдии сейчас рухнет в реку на глазах у всего Затона, — но он каким-то чудом удержался, ухватившись за плечо ближайшего матроса, выпрямился и снова вставил монокль в глаз. С видом человека, с которым ничего подобного произойти просто не могло.
Кто-то в толпе прыснул. Митрич на своём ведре чуть не подавился трубкой.
— Аристарх Пафнутьевич Пышкин! — провозгласил человек звучным, хорошо поставленным голосом. — Мастер-зверолов второй степени Княжеской гильдии звероловов, укротителей и обуздателей! Кавалер серебряной медали «За обуздание»! Член-корреспондент Звериного общества при Академии! Странствующий дуэлянт, обладатель пяти арен-печатей из восьми! Прибыл по вашему письму, господин комендант!
Пауза. Северьянов, к его чести, даже не дрогнул лицом.
— Добро пожаловать в Затон, мастер, — сказал он. — Мы рады.
— Разумеется, — милостиво согласился Пышкин. — Разумеется, рады. Где ваш вор? Я готов приступить немедленно. Но сначала… — он обернулся к барже и щёлкнул пальцами, — сначала позвольте представить моего помощника.
Двое матросов вынесли на причал клетку.
Это была красивая клетка — я бы даже сказал, роскошная. Из тёмного полированного дерева, с латунными прутьями и бархатной подушкой на дне. А на подушке лежал кот.
Если это вообще можно было назвать котом. Размером он был со среднюю собаку, длинноногий, поджарый, с густой серебристо-дымчатой шерстью и кисточками на ушах — как у рыси. Морда у него была широкая, благородная, с пышными бакенбардами — почти как у хозяина. А на шее, на тонком серебряном ошейнике, висел амулет: гладкий синий камень, мягко светившийся изнутри.
Кот лежал, положив голову на лапы, и не обращал ни на кого ни малейшего внимания. Глаза у него были полузакрыты. Он не спал — он просто… не присутствовал.
— Барон! — объявил Пышкин. — Дымчатый рысь-кот, ранг третий, стихия — Гроза! Обуздан мною лично, по высшей методике Гильдии! Абсолютно послушен! Абсолютно безопасен! Двадцать три победы на аренах!
Толпа уважительно загудела. Дети полезли посмотреть поближе.
А я смотрел на Барона.
Дымчатый рысь-кот. Ранг: III
Стихия: Гроза
Приёмы: Искровой прыжок · Разряд · Бесшумный шаг
Характеристики: Сила 6 · Ловкость 9 · Выносливость 5 · Восприятие 8 · Сообразительность 7
Состояние: удовлетворительное
Воздействие: амулет обуздания — подавление воли (постоянное)
Эмоциональное состояние: апатия, скука
Скрытые пути эволюции: 3 (заблокированы — воздействие амулета)
Подавление воли. Постоянное.
Я смотрел на красивого серебристого кота с полузакрытыми глазами, и мне вдруг стало грустно. Не страшно, не противно — просто грустно. Его никто не мучил. Его кормили, ухаживали за ним, возили в бархатной клетке. Только самого его там, внутри, почти не было. Как будто кто-то взял живого зверя и выключил его. Аккуратно, по высшей методике Гильдии.
Барон чуть-чуть приоткрыл один глаз. Посмотрел на толпу. Посмотрел, как мне показалось, прямо на меня. И снова закрыл.
Толпа понемногу двинулась за мастером к площади, и клетку понесли следом. Её поставили на минуту на край мостков, пока матросы разбирались с сундуками, и я, сам не зная зачем, подошёл поближе.
Вблизи Барон был ещё красивее. Каждая шерстинка на загривке отливала серебром, кисточки на ушах вздрагивали от ветра. Я опустился на корточки у клетки и протянул руку — не внутрь, нет, просто к прутьям, ладонью вниз.
Барон открыл глаза. Жёлтые, с узким вертикальным зрачком, сонные, как у человека, которого разбудили посреди ночи. Посмотрел на мою руку. Потом медленно, будто через силу, вытянул шею и понюхал пальцы.
И заурчал. Тихо-тихо, едва слышно — так урчит мотор где-то очень далеко. Всего секунду. Потом звук оборвался, и глаза снова начали закрываться.
Эмоциональное состояние: апатия, скука, интерес (кратковременно)
— Э-э, любезный! — раздалось у меня за спиной. Пышкин стоял на причале и смотрел на нас с недоумением. — Отойдите от клетки! Это ценный зверь!
— Простите, — сказал я и поднялся.
— Он никого не подпускает, — строго сказал мастер. — Барон обуздан на меня, и только на меня.
Но, уходя за клеткой, он обернулся. Раз. Потом второй. И на его круглом розовом лице было написано лёгкое, едва заметное беспокойство — как у человека, который вдруг услышал в знакомой мелодии фальшивую ноту и не может понять, откуда она взялась.
— Дамы и господа! — Пышкин вскинул руку, и толпа, которая уже начала было расходиться, снова притихла. — Прежде чем я приступлю к делу, ради которого прибыл, позвольте мне показать вам, что такое настоящий гильдейский поединок! Дабы жители Затона знали, с кем имеют дело!
Толпа восторженно загудела. Мальчишки полезли на забор. Даже Агафья, кажется, на минуту забыла про своё мыло.
По знаку мастера матросы вынесли с баржи вторую клетку — точнее, не клетку, а низкую широкую кадку с водой, накрытую решёткой. Сняли решётку. Из воды высунулась лоснящаяся тёмно-бурая голова с круглыми ушками, длинными усами и маленькими блестящими глазами.
— Мадам! — представил Пышкин с поклоном. — Выдра-рекоход, ранг второй, стихия — Вода! Моя гордость, моя любимица! Именно её собратьям посвящена моя монография!
Выдра выбралась из кадки на мостки — гибкая, длинная, с толстым хвостом, — отряхнулась, обдав брызгами первый ряд зрителей, и уселась столбиком, сложив передние лапки на груди. На шее у неё тоже висел голубой камешек, только меньше, чем у Барона.
Выдра-рекоход. Ранг: II
Стихия: Вода
Приёмы: Водяная струя · Нырок · Скользкая шкура
Воздействие: амулет обуздания — подавление воли (умеренное)
Эмоциональное состояние: настороженность, любопытство
Пышкин сам, не доверяя никому, начертил тростью на утоптанном песке у причалов круг — шагов десять в поперечнике. Встал с одной стороны, поставил Барона у края. Мадам по его знаку перебежала на противоположную сторону.
— Устав Гильдии, параграф первый! — провозгласил мастер, явно наслаждаясь вниманием. — Зверь против зверя. Хозяин командует голосом, только голосом, в круг не входит. Поединок длится до тех пор, пока один из зверей не покинет круг, не сдастся или не выбьется из сил. Убивать — запрещено! Калечить — запрещено! За нарушение — лишение печатей и изгнание из Гильдии!
— А как зверь сдаётся? — крикнул кто-то из мальчишек.
— Ложится на спину, юноша! Или хозяин бросает в круг платок! — Пышкин помахал белоснежным платком. — Параграф второй! Стихии!
Он поднял палец.
— Всякий зверь, дамы и господа, рождён под одной из восьми стихий. Вода, Огонь, Земля, Лес, Ветер, Гроза, Тень и Свет. И стихии эти — не равны! Вода гасит Огонь и размывает Землю. Огонь пожирает Лес. Лес пьёт Воду и держит Землю корнями. Земля глотает молнию Грозы. Гроза бьёт по Воде и рвёт Ветер. Ветер ломает Лес. А Тень и Свет — вечные противники, и кто сильнее, решает лишь мастерство! Тот, кто знает стихии, выигрывает бой ещё до его начала! Смотрите!
Он хлопнул в ладоши.
— Мадам! Водяная струя!
Выдра встала на задние лапы, набрала воздуха и плюнула. Тонкая, тугая струя воды, толщиной в палец, ударила через весь круг, как из пожарной кишки. Толпа ахнула. Струя должна была попасть Барону прямо в морду.
— Барон! Разряд!
Барон не уклонился. Он просто выгнул спину, и серебристая шерсть на нём встала дыбом. По ней пробежали искры — тонкие, голубоватые, с сухим треском, как бывает, когда в темноте снимаешь шерстяной свитер. Струя воды ударила в кота — и в ту же секунду по ней, как по проволоке, обратно к выдре метнулась короткая голубая вспышка.
Щёлк.
Мадам подпрыгнула, взвизгнула, и шерсть у неё встала торчком, как щётка. Струя оборвалась. Выдра стояла посреди круга, распушённая вдвое, с совершенно ошарашенным видом.
— Вода проводит молнию! — торжествующе объявил Пышкин. — Гроза бьёт Воду! Барон, Искровой прыжок!
Барон прыгнул. Длинно, мягко, бесшумно — и приземлился ровно у края круга, рядом с выдрой, не коснувшись её. Мадам шарахнулась от него — и вылетела за черту.
— Поединок окончен! — Пышкин раскланялся. — Победа — Барон!
Толпа взорвалась. Свистели, хлопали, кричали. Мальчишки скакали на заборе. Тимоха смотрел на Барона с открытым ртом. Митрич на своём ведре орал «Браво!», хотя, кажется, не очень понимал, что произошло.
А я смотрел на кота.
Барон стоял у края круга, и искры в его шерсти медленно гасли. Он не смотрел ни на толпу, ни на хозяина, ни на побеждённую выдру. Он смотрел в пустоту, как смотрел до поединка, полузакрыв глаза.
Эмоциональное состояние: апатия
Он не радовался. Он не злился. Он не испугался даже, когда струя летела ему в морду. Он просто сделал то, что ему велели. Аккуратно, точно, безупречно. Как механизм.
И выдра, которую уже уносили обратно в кадку, тоже не обиделась и не испугалась по-настоящему. Её шерсть опала, глаза снова стали сонными.
Я подумал о Бурке, который вчера обижался на меня за булочки. О Трещотке, которая орала на меня полдня. О Пеструхе с её самодовольством. Живые звери. Глупые, смешные, своенравные. Живые.
А эти — нет. Эти были прекрасно выучены. И совершенно пусты.
— Красиво, — сказал рядом Савелий, вытирая лоб. — Ох, красиво, ничего не скажешь.
— Красиво, — согласился я.
Но думал я совсем о другом. О том, что строчки у меня перед глазами только что показали мне целую науку — восемь стихий, приёмы, слабости — и что этой наукой здесь, похоже, владеют как раз те, кто надевает на зверей синие камешки.
Осмотр амбара мастер Пышкин проводил торжественно, при свидетелях.
Свидетелей было много. Комендант, Игнат, Марина, Агафья, полтора десятка любопытных, которых не удалось выгнать, и я — меня притащил Савелий, сказав, что «надо же посмотреть, как настоящие мастера работают». Тимоху Северьянов приставил к Пышкину в помощники, и тот носил за мастером саквояж, клетку с Бароном и, кажется, собственное недоумение.
Пышкин вошёл в амбар первым. Остановился. Вынул из кармана кафтана большую лупу в медной оправе. Опустился на одно колено — аккуратно, подстелив платок, чтобы не испачкать сапоги, — и начал изучать пол.
Изучал он долго. Минут десять. Водил лупой над лужицей у огуречной бочки, над рассыпанной крупой, над кадушкой с мёдом. Нюхал воздух. Цокал языком. Что-то записывал в маленькую книжечку серебряным карандашом.
Наконец поднялся, отряхнул колено и повернулся к нам с видом человека, которому открылась великая истина.
— Ухорез, — объявил он. — Лесной ухорез. Ранг третий, не меньше.
Толпа ахнула. Агафья побледнела.
— Крайне опасный зверь, — продолжал Пышкин, явно наслаждаясь произведённым впечатлением. — Ночной. Хитрый. Свирепый. Длина тела — до полутора аршин. Когти — как серпы. Нападает из засады. Отличается… гм… исключительной чистоплотностью, отсюда и мытьё пищи. Будьте уверены, дамы и господа, этот зверь вернётся сегодня же ночью. И я буду его ждать.
— Полтора аршина? — переспросил кто-то. — Так он же в окошко не пролезет…
— Ухорез пролезет куда угодно, — отрезал Пышкин. — Он складывается. Как… как шарф.
Я стоял у двери и молчал. Савелий толкнул меня локтем в бок.
— Скажи ему, — шепнул он.
— Что сказать?
— Про пальцы. Ты ж вчера Маринке говорил.
Я вздохнул. Мне совсем не хотелось спорить с мастером Гильдии в первый же день его приезда. Но Агафья стояла бледная, как мел, дети за дверью уже шептались про когти-серпы, а где-то в лесу за рекой, если я не ошибался, сидел голодный малыш, на которого сегодня ночью собирались охотиться, как на свирепого ухореза.
— Простите, — сказал я.
Пышкин обернулся. Монокль сверкнул.
— Да?
— Это не ухорез. Это детёныш. Скорее всего, мусорщик, — я вспомнил слово, которое вчера вечером обронил Савелий, когда я спросил, какие звери в округе моют еду. — Маленький, месяца три-четыре. Посмотрите на следы. Они размером с половину ладони. Шесть пальцев. А мыло пропало, потому что он с ним играл.
В амбаре стало тихо.
Пышкин медленно, очень медленно вынул монокль из глаза, протёр его о шейный платок и снова вставил. Оглядел меня с головы до ног: солому в волосах, рваную рубаху, стоптанные сапоги, хромую ногу.
— А вы, простите, — спросил он вкрадчиво, — кто?
— Матвей. Работник на зверином дворе.
— Работник, — повторил Пышкин, будто пробуя слово на вкус. — На зверином дворе. А чем вы там заняты, позвольте узнать?
— Навоз чищу, — сказал я.
— Ах, навоз! — Пышкин просиял. — Навоз! Ну конечно. Знаете, любезный, я двадцать два года в Гильдии. Я обуздал сорок семь зверей третьего ранга и одного — четвёртого. Я написал монографию о повадках речных выдр, которую цитируют в Академии. И знаете, что я понял за эти годы? — Он наклонился ко мне и доверительно понизил голос. — Что каждый человек должен заниматься своим делом. Вы — навозом. Я — зверями. Договорились?
Кто-то в толпе хихикнул. Агафья поджала губы. Савелий рядом со мной засопел так, что я испугался, как бы он не стукнул мастера клюкой.
— Договорились, — сказал я.
Пышкин кивнул, вполне удовлетворённый, и отвернулся.
И тут я увидел, что Марина, стоявшая у дальней стены, опустилась на корточки у лужицы. Посмотрела на следы. Подняла голову — не на Пышкина, а на меня. И едва заметно кивнула.
Один раз. Коротко. Будто говоря: я тоже видела. Шесть.
Условия Пышкин объявил на площади, при всех.
— Тридцать жетонов в сутки, — сказал он, загибая пухлые пальцы. — Плюс стол и кров для меня и для Барона. Плюс расходы на ловушки, приманки и обуздательные амулеты. Плюс премия в сто жетонов по поимке зверя.
Агафья, услышав сумму, схватилась за сердце. Северьянов только чуть приподнял бровь.
— Мастер, — сказал он спокойно. — Затон — небогатое место. Тридцать жетонов в сутки — это недельная выработка всей нашей лесопилки.
— Квалификация, господин комендант, — развёл руками Пышкин. — Квалификация стоит денег.
Северьянов подумал.
— Давайте так, — сказал он. — Три ночи. Поймаете зверя за три ночи — получите всё, что просите, и премию сверху. Не поймаете — стол и кров за наш счёт, а жетоны — нет. Ведь если зверь так прост, как вы говорите, — трёх ночей должно хватить с избытком?
Пышкин на секунду замялся. Потом широко улыбнулся.
— Хватит и одной, — заявил он. — Но пусть будет три. Из уважения к вашему гостеприимству.
Они пожали руки. Толпа одобрительно зашумела.
И тут я сделал то, чего сам от себя не ожидал.
— Господин комендант, — сказал я. — Можно мне тоже попробовать?
Все обернулись. Северьянов посмотрел на меня с лёгким удивлением, будто только что заметил, что я здесь стою.
— Ты — это кто?
— Работник Савелия. Матвей.
— Тот, что Бурку укропом?
— Тот.
Северьянов помолчал.
— Попробовать — что?
— Найти вора, — сказал я. — Бесплатно. Мне жетоны не нужны. Мне интересно.
Пышкин расхохотался. Громко, искренне, запрокинув голову так, что перо на шляпе заплясало.
— Навозник! — воскликнул он, утирая слёзы. — Навозник против Гильдии! Ох, прелестно, прелестно! Господин комендант, я настаиваю: пусть пробует! Это будет самое занимательное зрелище за весь мой сезон!
— Мастер, — сказал Северьянов без улыбки.
— Нет-нет, я серьёзно! — Пышкин повернулся ко мне, всё ещё посмеиваясь. — Знаете что, любезный? Давайте пари. Если вы поймаете этого зверя раньше меня… — он огляделся, будто ища, что бы такое пообещать, и его взгляд упал на собственную шляпу, — …я съем свою шляпу! При всём Затоне! С пером!
Толпа взорвалась восторгом. Митрич, оказавшийся в первом ряду, засвистел в два пальца.
— Мне не нужна ваша шляпа, — сказал я.
— А мне не нужна ваша победа, — парировал Пышкин. — Пари!
Я посмотрел на Северьянова. Комендант пожал плечами — мол, сами разбирайтесь.
— Пари, — сказал я.
Вечером я сидел на лавке у звериного двора и смотрел, как над Затоном зажигаются звёзды.
Чужие звёзды. Я искал Большую Медведицу, искал Кассиопею, искал хоть что-нибудь знакомое — и не находил. Небо было другое: гуще, ярче, с широкой молочной рекой посередине и двумя маленькими лунами, которые висели низко над лесом, одна чуть выше другой.
Две луны.
Ну что ж, подумал я. Вот теперь точно не дома.
Савелий ушёл спать. Бурка храпел в сарае так, что вздрагивали доски. Лохматка тихо кашляла под навесом. Трещотка на жерди спрятала голову под крыло и, кажется, впервые за весь день замолчала.
От площади доносился стук молотков — Пышкин с Тимохой устанавливали свои ловушки у амбара. Я слышал голос мастера, звонкий и уверенный, раздававший указания: «Левее! Ещё левее! Нет, не так, юноша, сеть должна провисать изящно!» — и тоскливые ответы Тимохи.
Ко мне подошла Марина. Села на другой конец лавки, не спрашивая разрешения. Арбалет положила рядом.
Некоторое время мы молчали.
— Мусорщик, — сказала она наконец. — Ты правда думаешь, это мусорщик?
— Думаю.
— Я видела мусорщиков. Пару раз. Издалека. Они пугливые, как не знаю кто. К людям не подходят. А этот — в амбар, посреди посёлка.
— Голодный, — сказал я. — Голод сильнее страха. Особенно у маленьких. Он, может, от матери отбился. Весной разливы, реку выносит — мало ли.
Марина помолчала.
— Ты странный, — сказала она. — Хромой, без гроша, Савелию навоз чистишь. А говоришь, как… как не знаю кто. Как учёный.
— Может, я и есть учёный, — сказал я. — Был. Когда-то.
— А потом что?
— А потом всё кончилось. И началось заново.
Она посмотрела на меня. В темноте я не видел её лица — только блестели глаза.
— Ладно, — сказала она. — Не хочешь — не говори. Мне без разницы.
Но не ушла. Сидела рядом и смотрела на звёзды, как и я.
А потом она вдруг напряглась. Выпрямилась. Рука сама скользнула к арбалету.
— Смотри, — шепнула она. — На амбаре.
Я посмотрел.
Амбар стоял на другом конце площади, тёмный, приземистый. Луна — та, что повыше, — висела прямо над его крышей и заливала её бледным серебристым светом. И на коньке крыши, чётко вырисовываясь на фоне неба, сидел силуэт.
Маленький. Круглый. С длинным полосатым хвостом, который свешивался вниз и покачивался. С острыми ушками. И с передними лапками, поднятыми к морде, будто он что-то держал и внимательно разглядывал.
Что-то маленькое. Круглое. Блестящее.
Оно поймало лунный свет и сверкнуло — коротко, ярко, как вспышка.
— Это что у него? — прошептала Марина.
Я прищурился. И почувствовал, как у меня медленно, неудержимо расползается по лицу улыбка.
На тонкой золотой цепочке, свисавшей из маленьких лапок, болталось стёклышко.
Монокль мастера Пышкина.
Глава 3. Ночной вор
— Мой монокль! — Голос мастера Пышкина разнёсся над площадью так, что в соседних домах захлопали ставни. — Мой монокль! Фамильный! Подарок от председателя Гильдии!
Мы с Мариной добрались до амбара минуты через две. Силуэт на крыше к тому времени давно исчез — растворился в тени, будто его и не было. А посреди площади, освещённый фонарём, который держал перепуганный Тимоха, стоял Пышкин в одном жилете и ночном колпаке и ощупывал собственное лицо, будто надеясь, что монокль просто куда-то закатился.
— Я положил его на подоконник! — говорил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Вот на этот! В комнате у коменданта! Окно было приоткрыто, совсем чуть-чуть, на ладонь! Я отвернулся, чтобы снять сапоги, — а его нет!
— Может, упал? — предположил Тимоха.
— Упал! — Пышкин развернулся к нему так резко, что кисточка на колпаке хлестнула его по щеке. — Монокли не падают, юноша! Монокли похищают!
— Его похитили, — согласился я.
Пышкин уставился на меня.
— Вы.
— Не я, — сказал я. — Он сидел на крыше амбара. Только что. С вашим моноклем. Мы видели.
— Кто — он?
— Тот, кого вы ловите. Ваш ухорез.
Пышкин открыл рот. Закрыл. Посмотрел на крышу амбара, пустую и серебристую под луной. Потом снова на меня.
— Это невозможно, — сказал он твёрдо. — Ухорез не стал бы красть оптику. Ухорезы равнодушны к стеклу. Это описано в литературе.
— Значит, это не ухорез, — сказал я.
Марина рядом со мной кашлянула. Очень подозрительно — так, будто подавила смешок.
Пышкин выпрямился во весь свой невеликий рост, поправил колпак и одарил нас взглядом, полным ледяного достоинства.
— Завтра, — сказал он, — к утру, ваш вор будет сидеть в моей клетке. А мой монокль вернётся на своё место. Тимофей! Ловушки!
И удалился, шлёпая ночными туфлями по пыльной площади. Тимоха, вздохнув, поплёлся следом с фонарём.
Ловушки Пышкина стоило увидеть.
Перед дверью амбара, на расстоянии десяти шагов, он натянул сеть. Не обычную рыбацкую, а особую, гильдейскую — тонкую, почти невидимую, из какой-то шелковистой серой нити, с грузилами по краям и с десятком маленьких медных колокольчиков, привязанных к узлам. Сеть висела на двух шестах, натянутая на волосяной растяжке, и при малейшем касании должна была упасть и накрыть всё, что окажется под ней.
Перед сетью, на плоском камне, лежала приманка: кусок медовых сот, а рядом — маленький голубой камешек на шнурке, который светился мягким, ровным светом.
— Обуздательный амулет-приманка, — пояснил Пышкин всем, кто готов был слушать. — Действует на зверей третьего ранга и ниже. Притягивает. Успокаивает. Делает сговорчивым. Ни один ухорез не устоит.
Ещё одну ловушку, клетку с захлопывающейся дверцей, он поставил за амбаром, у задней стены, — «на случай, если зверь хитрее, чем кажется». Туда тоже положили мёд.
Тимоха проверял растяжки, Барон дремал в своей бархатной клетке неподалёку, а мастер, вернувший себе кафтан и шляпу, но не монокль, расхаживал взад-вперёд с заложенными за спину руками и время от времени прищуривал правый глаз — по привычке, — а потом, вспомнив, что прищуривать нечего, сердито сопел.
На краю площади, у сторожевой будки, сидел на лавке старик. Седой, с жёлтыми от табака усами, в стёганой куртке и с арбалетом на коленях. Он смотрел на все эти приготовления с выражением бесконечного, глубокого презрения.
— Кузьмич, — сказала Марина. — Ночной сторож. Сорок лет на стене. Не любит, когда в его ночь кто-то что-то затевает.
— Вижу, — сказал я.
— Сети, — проворчал Кузьмич, когда мы проходили мимо. — Колокольчики. Тьфу. Мы в своё время тварей ловили так: сидишь в засаде и ждёшь. А это что? Балаган.
— Вы в своё время, — откликнулся Пышкин, не оборачиваясь, — ловили тварей первого ранга палкой по голове. Наука, уважаемый, шагнула вперёд.
— Наука, — повторил Кузьмич с таким выражением, будто речь шла о чём-то неприличном. — Ну-ну.
Он отвернулся и демонстративно закурил трубку.
Агафья не хотела пускать меня в амбар.
— Ещё чего! — сказала она, загородив дверь всей своей широкой фигурой. — Мастер ловушки ставит, а ты внутри будешь шастать? Спугнёшь!
— Я тихо, — сказал я. — Сяду в углу и буду сидеть.
— Ночь напролёт?
— Если надо.
— Зачем?
Я подумал, как это объяснить.
— Мастер ловит его снаружи, — сказал я. — На мёд и на амулет. А я хочу дождаться его внутри. Он же каждую ночь сюда ходит, через окошко под крышей. Ему здесь нравится. Значит, тут его и надо ждать. Только не с сетью.
— А с чем?
— С миской воды.
Агафья посмотрела на меня так, будто я предложил ловить волка на сахарную вату.
— С миской воды, — повторила она.
— И с рыбой. Если найдётся.
— Пусти его, — сказала вдруг Марина у меня за спиной.
Агафья обернулась.
— Пусти, — повторила Марина спокойно. — Под мою ответственность. Я с ним посижу. Если что пропадёт — с меня спросишь.
Агафья долго смотрела на неё. Потом на меня. Потом махнула рукой и отступила от двери.
— Ну смотрите. Если хоть один горшок разобьёте…
— Не разобьём, — пообещал я.
Внутри амбара было темно, прохладно и тихо. Сквозь маленькие зарешеченные окошки под крышей падали тонкие полосы лунного света, рисуя на полу бледные квадраты. Пахло зерном, мёдом и сушёными яблоками.
Я выбрал место у огуречной бочки — той самой, где вор мыл крупу. Поставил на пол глиняную миску с водой, которую принёс со двора Савелия. Рядом положил вяленую рыбину — Савелий дал, кряхтя и приговаривая, что это для Бурки, но Бурке, мол, хватит. А чуть в стороне, на чистом месте, я положил ещё одну вещь.
Соломенную косичку.
Её мне сунула Дуняша, когда я днём проходил мимо площади. Подбежала, сунула в руку, покраснела до ушей и убежала обратно к подружкам. Я сначала не понял, зачем. А потом услышал, как одна из девочек сказала другой: «Это для вора. Чтобы ему не грустно было. Он же маленький, Дуняша говорит, дядя Матвей сказал».
Я долго держал эту косичку в руке. Потом положил в карман.
Мы с Мариной сели у стены, в тени, между мешками. Марина поставила рядом прикрытый фонарь — маленький, с заслонкой, через которую пробивалась только узкая полоска света. Арбалет она положила на колени. Я покосился на него.
— Не бойся, — сказала она. — Стрелять не буду. Это так. Привычка.
— Я не боюсь.
— Все боятся. — Она пожала плечами. — Ты просто не показываешь.
Мы замолчали.
Ждать в темноте — особое искусство. Я научился ему давно, ещё в институте, когда мы студентами дежурили у вольеров с ночными зверями, записывая их поведение. Главное — не думать о том, что ждёшь. Думать о чём-нибудь другом. Дышать медленно. Слушать.
Я слушал.
Амбар жил своей ночной жизнью. Шуршали в углу мыши — много мышей, судя по звуку. Поскрипывали балки. Где-то снаружи ухнула ночная птица. С площади доносился приглушённый голос Пышкина — он что-то объяснял Тимохе про «углы натяжения» и «психологию засады». Потом голос стих.
— Можно спросить? — сказала Марина очень тихо.
— Спрашивай.
— Ты правда думаешь, что он придёт? Сюда? К тебе?
— Не ко мне. К воде. И к рыбе.
— А снаружи мёд. И этот… амулет. Светится.
— Мёд он уже ел, — сказал я. — Вчера и позавчера. Ему мёд не нужен. Ему нужна вода.
— Почему?
— Потому что он моет еду. Всю. Каждый раз. А воды в амбаре нет, кроме этой бочки с огурцами. Поэтому он и лазил к ней. Он не крупу воровал — он хотел её помыть, понимаешь? А помыть было негде.
Марина помолчала, переваривая.
— Странный ты, — сказала она снова. Уже без вопроса. Просто как факт.
— Мне это уже говорили.
— Кто?
— Ты. Вчера.
Она хмыкнула. В темноте я не видел её лица, но мне показалось, что она улыбнулась.
Он пришёл за полночь.
Я почти задремал — сидя, прислонившись головой к мешку с ячменём, — когда услышал звук. Тихий, тоненький, металлический. Скрип. Будто кто-то очень осторожно потянул прут решётки.
Марина рядом со мной мгновенно напряглась. Я положил руку ей на плечо: тихо.
Под самой крышей, в окошке, что-то шевельнулось. Мелькнула тень на фоне лунного света — маленькая, круглая, с острыми ушками. Тень замерла, будто прислушиваясь. Потом скользнула вниз по бревенчатой стене — легко, бесшумно, как капля по стеклу, — и пропала в темноте между мешками.
Я перестал дышать.
Секунда. Две. Десять.
Потом в полосе лунного света у огуречной бочки появилась мордочка.
Маленькая — с мой кулак. Серо-бурая, с острым подвижным носом и с чёрной полосой через глаза, как у грабителя в детской книжке. Уши с крошечными кисточками. Глаза — круглые, чёрные, блестящие, как две бусины. Зверёк повёл носом в одну сторону, в другую, потом медленно, осторожно двинулся вперёд.
За мордочкой показалось тельце. Пушистое, круглое, но слишком тощее — я видел это даже в лунном свете: рёбра под шерстью, впалые бока. А за тельцем — хвост. Длинный, пушистый, в тёмных кольцах.
Зверёк подошёл к миске с водой. Понюхал. Замер.
А потом поднялся на задние лапы и протянул к воде передние.
И я увидел руки.
Не лапы — руки. Маленькие, почти человеческие ладошки с длинными тонкими пальцами. Шесть на каждой. Он опустил их в воду — осторожно, бережно, как опускают руки в святую воду, — и начал их полоскать. Перебирать пальцами. Тереть одну ладошку о другую.
Перед глазами вспыхнули знакомые строчки.
Мусорщик полосатый. Ранг: I
Стихия: Тень
Возраст: ≈3 месяца. Самец
Характеристики: Сила 1 · Ловкость 6 · Выносливость 2 · Восприятие 5 · Сообразительность 7
Состояние: лёгкое истощение. Ссадина на правой передней конечности (заживает)
Особые отметки: отлучён от матери (≈10 дней)
Эмоциональное состояние: настороженность, голод, любопытство
Приёмы: Ловкие пальцы · Отвлечение · Полоскание
Скрытые пути эволюции: 3 (3 заблокированы)
Полоскание. Это был приём. Официальный, в строчке, через точку, рядом с остальными. Я закусил губу, чтобы не рассмеяться вслух.
Отлучён от матери. Десять дней. Весенний разлив, наверное, — Савелий говорил, что в этом году вода поднималась высоко. Смыло нору, разбросало выводок. Малыш остался один, оголодал, пришёл на запах человеческого жилья. А тут — мёд, крупа, сушёные яблоки. Рай для голодного мусорщика.
Только вот воды не было. А без воды есть было никак нельзя.
Я сидел в темноте и смотрел, как маленький зверёк полощет руки в моей миске, и у меня что-то сжималось в горле. Тот енотёнок, из-под бортика, полоскал точно так же. Каждое утро, в своей поилке. Смотрители смеялись и называли его Прачкой.
Мусорщик наполоскался, вынул руки из воды и повернулся к рыбе. Обнюхал. Схватил обеими ладошками, огляделся — и окунул рыбину в миску. Пополоскал. Вынул. Посмотрел на неё. Окунул снова.
Рядом со мной Марина беззвучно затряслась. Я покосился на неё. Она зажимала рот ладонью, и плечи у неё ходили ходуном.
Мусорщик наконец решил, что рыба достаточно чистая, и вцепился в неё зубами. Ел он жадно, торопливо, урча, будто боялся, что отнимут. Я ждал, пока он доест. Потом, медленно-медленно, двинулся вперёд.
Не встал — нет. Лёг. На пол, на живот, прямо в рассыпанную крупу. Медленно пополз, опираясь на локти, чтобы оказаться ниже зверька, а не над ним. Сверху для маленьких — всегда опасность. Тень сверху — это ястреб, сова, хищник. А снизу — это просто ещё один зверь.
Мусорщик замер с недоеденным хвостом рыбины во рту. Уставился на меня.
Эмоциональное состояние: страх (73%), голод
Я остановился. В двух шагах. И заговорил — тем самым голосом.
— Ну, здравствуй, — сказал я. — Вот ты какой. Маленький. А тебя тут ухорезом считают, представляешь? Свирепым. С когтями как серпы.
Мусорщик не шевелился. Только уши чуть повернулись — на голос.
— Ты не бойся. Я тебя не трону. Я тебе воды принёс. И рыбу. Вкусная рыба?
Эмоциональное состояние: страх (61%), любопытство
— А ещё, — сказал я, — у меня для тебя кое-что есть. Подарок. От одной девочки.
Я медленно протянул руку к соломенной косичке, лежавшей в стороне. Мусорщик дёрнулся, но не убежал — следил. Я подтолкнул косичку пальцем — по полу, к нему, поближе.
Он понюхал.
Потом протянул одну ладошку, осторожно, недоверчиво, и потрогал. Отдёрнул. Потрогал снова. Схватил.
И тут же, не раздумывая ни секунды, опустил её в миску с водой.
Марина рядом со мной издала тихий, придушенный звук и уткнулась лицом в колени.
Мусорщик полоскал косичку. Самозабвенно, сосредоточенно, обеими руками. Вынимал, разглядывал, мял пальцами и снова опускал в воду. Будто ничего важнее на всём белом свете не было.
Эмоциональное состояние: страх (34%), увлечённость
Я протянул руку. Ладонью вверх. Положил её на пол рядом с миской.
И стал ждать.
Снаружи что-то грохнуло.
Звон колокольчиков — десятка колокольчиков сразу — взорвал ночную тишину, как набат. Тяжело хлопнула сеть. И сразу же за этим — вопль. Хриплый, яростный, стариковский:
— Ах вы ж…! Ах чтоб вас…! Тьфу! Кто это навешал?!
Мусорщик в полосе лунного света подскочил на всех четырёх лапах. Косичку из рук он, впрочем, не выпустил.
— Попался! — раздался торжествующий голос Пышкина. — Попался! Тимофей, свет! Свет сюда!
Топот ног, скрип двери, мечущиеся отблески фонаря в окошках под крышей.
— Это кто… — голос Пышкина вдруг осёкся. — Это… это что такое?
— Это я! — заорал хриплый голос. — Я это! Кузьмич! Сорок лет на стене! До ветру вышел, а тут… Тьфу! Снимите это с меня! Снимите, говорю!
Пауза. Долгая. Звенящая.
— Уважаемый, — сказал наконец Пышкин очень ровным голосом. — Позвольте узнать, почему вы пошли до ветру через мою ловушку?
— Потому что я этой дорогой сорок лет хожу! — заорал Кузьмич. — Сорок! А ты свою паутину вчера навешал! Колокольчики, тьфу! Бубенчики! Как на ярмарочной лошади!
— Это гильдейская сеть, — оскорблённо сказал Пышкин. — Из шёлка паутинника. Она стоит больше, чем вы зарабатываете за год.
— Да хоть за десять! Сними, говорю!
Снаружи послышались новые голоса, сонные, встревоженные. Кто-то засмеялся. Кто-то спросил, что случилось. Кто-то, судя по голосу Тимохи, честно пытался распутать сеть, а Кузьмич мешал ему, размахивая руками и проклиная Гильдию, мастеров, шёлк и колокольчики до седьмого колена.
Марина рядом со мной уже не сдерживалась. Она смеялась беззвучно, уткнувшись лбом мне в плечо, и вздрагивала всем телом.
А я смотрел на мусорщика.
Он стоял на задних лапах, прижав мокрую косичку к груди, и смотрел на дверь амбара, откуда доносились крики. Уши прижаты. Хвост распушился вдвое. Глаза огромные, перепуганные.
Эмоциональное состояние: страх (88%)
Сейчас убежит, понял я. Сейчас рванёт обратно, наверх, в окошко, и больше никогда сюда не придёт.
— Тихо, — сказал я. — Тихо, малыш. Это не про тебя. Это просто старый дурак запутался в сетке. Там снаружи. А здесь тихо. Здесь никого.
Мусорщик посмотрел на меня.
— Здесь вода, — сказал я. — И я. Никого больше.
Я не знаю, что именно решило дело. Голос? Тепло? Или то, что за стеной был шум, свет и крики, а здесь, в темноте, лежал на полу большой неуклюжий человек, который пах рыбой и разговаривал скучно и медленно. Как никто из тех, кто кричал снаружи.
Мусорщик опустился на четыре лапы. Подошёл к моей руке — той, что лежала ладонью вверх на полу. Обнюхал пальцы.
И залез на неё.
Целиком. Всем своим маленьким, тощим, тёплым тельцем. Сел у меня на ладони, обхватив хвостом запястье, прижался — и замер, мелко дрожа, с мокрой соломенной косичкой в руках.
Перед глазами вспыхнуло. Не так, как раньше. Мягче. Теплее. Будто кто-то зажёг лампу в тёмной комнате.
Установлена связь. Тип: доверие
Носитель: Матвей — определён
Питомцы: 1 / 1
Я лежал на полу амбара, в рассыпанной крупе, с мусорщиком на ладони, и смотрел на слово «определён».
Там, в первый день, во дворе Савелия, когда я смотрел на Бурку, никаких «носителей» в строчках не было. Я вообще не знал, что эта штука как-то называет меня самого. А теперь она назвала. Будто наконец разобралась, кто я такой.
Этот мир не знал меня. Люди в Затоне не знали. Тело, в котором я жил, — и то не знало.
А теперь знал кто-то.
Маленький. Тощий. С шестью пальцами на каждой руке.
— Ну вот, — тихо сказал я. — Вот и познакомились.
Ниже, под первыми строчками, проступило что-то ещё — бледное, будто нарисованное карандашом:
Путь I: Тенелаз — заблокировано. Условие: разнообразный рацион (1/5 источников)
Путь II: заблокировано
Путь III: заблокировано
Тенелаз. Разнообразный рацион. Одна рыбина из пяти. Я понятия не имел, что значит «Тенелаз», но звучало многообещающе.
Тень, вспомнил я лекцию Пышкина на причале. Тень и Свет — вечные противники. Против Грозы, против Барона с его искрами, у Тени ни преимущества, ни слабости. Просто маленький зверь против большого. Ну что ж. С чего-то надо начинать.
Марина медленно подняла голову с моего плеча. Посмотрела на мусорщика у меня в ладони. Потом на меня.
— Ты… — начала она и не договорила.
— Тише, — сказал я. — Он ещё боится.
Она кивнула. И осталась сидеть рядом, не шевелясь. Только смотрела. Долго, внимательно, тем самым непонятным взглядом, каким смотрела на меня в первый день, — будто пыталась что-то решить. И, кажется, наконец решила.
Под утро, когда снаружи всё стихло — Кузьмича распутали, Пышкин ушёл спать, грозя кулаком небу, а Тимоха задремал прямо на лавке у сторожевой будки, — мусорщик проснулся у меня за пазухой.
Я сунул его туда около трёх часов ночи, когда он начал зевать и клевать носом, и он сразу же свернулся клубком, тёплый и пахнущий рыбой, и уснул, по-прежнему не выпуская из рук косичку. Теперь он завозился, высунул наружу нос, а за ним и одну руку. Рука пошарила по моей рубахе, пощупала воротник, пуговицы, а потом юркнула куда-то вбок, в карман.
— Э, — сказал я. — Ты куда?
Рука вынырнула из кармана. В ней был коробок спичек — тот самый, который Савелий дал мне вечером, чтобы я мог при надобности запалить фонарь. Мусорщик вытащил его, оглядел со всех сторон, понюхал — и, не раздумывая, потянулся с ним к миске с водой.
— Нет! — Я едва успел перехватить его за пальцы. — Нет-нет-нет. Спички не полощут. Спички — это для огня. Огонь и вода — враги.
Мусорщик посмотрел на меня с глубочайшим недоверием. Подёргал коробок. Я не отпускал. Он подёргал сильнее. Я всё равно не отпускал.
Тогда он медленно, очень медленно и очень демонстративно разжал пальцы — один за другим, все шесть, — отдал мне коробок, а сам, пока я засовывал спички обратно в карман, другой рукой выудил у меня из-за пояса огниво и тут же сунул его в воду.
Бульк.
— Жулик, — сказал я с чувством. — Ты просто жулик. Вот ты кто.
Рядом со мной Марина, которая так и не уснула, тихо засмеялась.
— Жулик, — повторила она. — А что, ему подходит.
Жулик — я уже знал, что имя прилипло намертво — выудил огниво из воды, оглядел его со всех сторон, остался доволен и спрятал у себя на груди, рядом с косичкой.
Строчки мигнули.
Кличка присвоена: Жулик
— Видишь? — сказал я Марине. — Даже система согласна.
— Какая система? — не поняла она.
— Неважно, — сказал я. — Это я так. Сам с собой.
Рассвет был розовый и холодный. Мы вышли из амбара, щурясь на свет, — я с Жуликом за пазухой, Марина с арбалетом за спиной, — и остановились на пороге.
Посреди площади, у сети, которая всё ещё лежала скомканной кучей на земле, стоял Пышкин. В полном облачении: кафтан, шляпа, сапоги. Рядом с ним — Тимоха, с таким видом, будто его сейчас будут хоронить. Вокруг понемногу собиралась толпа — люди шли за водой к колодцу, видели мастера и останавливались поглазеть.
А сам Пышкин сиял. Буквально — лицо у него было розовое, торжественное и счастливое, как у человека, который только что выиграл главный приз на ярмарке.
— Господа! — провозгласил он, увидев нас. — Господа, вы как раз вовремя! Свершилось!
— Что свершилось? — осторожно спросил я.
— Вор! — Пышкин широким жестом указал за амбар. — Пойман! Моя вторая ловушка, за задней стеной! Как я и говорил: зверь хитёр, он обошёл первую ловушку — но вторая! Вторая сработала безупречно! Тимофей!
Тимоха, вздыхая, выкатил из-за угла амбара клетку.
Ту самую, с захлопывающейся дверцей. Клетка была накрыта плотной рогожей. Внутри кто-то возился — тяжело, недовольно, — и рогожа шевелилась.
Толпа зашумела. Подошла Агафья, вытирая руки о передник. Подтянулся Савелий, опираясь на клюку. Из комендатуры вышел Северьянов — в одной рубахе, с полотенцем на шее, явно прямо от умывальника.
— Дамы и господа! — Пышкин взялся за край рогожи. — Позвольте представить вам ночного вора Затона!
— Мастер, — сказал я. — Подождите.
— Ни за что! — Пышкин сиял. — Вы проиграли, любезный! Шляпа остаётся на моей голове!
— Мастер, я не про шляпу. Там внутри что-то…
Но было поздно.
Пышкин сдёрнул рогожу.
В клетке сидел зверь. Размером с крупную кошку, приземистый, коротконогий, покрытый длинной, гладкой, блестящей чёрной шерстью. Через всю спину — от носа до кончика хвоста — тянулась широкая белая полоса. Хвост был огромный, пушистый, похожий на опахало.
И этот хвост медленно, неотвратимо, с большим достоинством поднимался вверх.
Перед глазами вспыхнули строчки. Я прочитал их за полсекунды — и понял, что поздно.
Смердюк полосатый. Ранг: I
Стихия: Земля
Приёмы: Смрадный залп
Угрозы для жизни: нет
Эмоциональное состояние: оскорблённость (100%)
— Все назад! — заорал я, хватая Марину за рукав. — Назад!
Хвост поднялся до вертикали.
Глава 4. Смердюк
— Это что? — спросил Пышкин. — Это что такое… о-о-ох.
Он не договорил. Договаривать было уже некогда.
Я много раз слышал выражение «как будто ударило». Мне всегда казалось, что это просто фигура речи. Так вот: нет. Запах смердюка именно ударил. Он не плыл, не тянулся, не распространялся — он обрушился на площадь, как волна на берег, разом, со всех сторон, и накрыл всех, кто имел неосторожность стоять ближе двадцати шагов.
Мы с Мариной стояли на двадцати пяти. И всё равно у меня заслезились глаза.
Пахло… Я долго потом пытался подобрать слова. Тухлыми яйцами, палёной резиной и чесноком одновременно. И ещё чем-то сладковатым, тяжёлым, будто кто-то сварил суп из старых носков и забыл его на солнце на неделю. Запах лез в нос, в рот, в уши, в волосы, пропитывал одежду, впитывался в кожу — и не отпускал.
Площадь взорвалась криками.
Люди бежали во все стороны, зажимая носы, натыкаясь друг на друга, роняя вёдра. Кто-то споткнулся о гильдейскую сеть и упал в неё лицом, звеня колокольчиками. Агафья, подобрав юбки, неслась к своему дому с такой скоростью, какой от неё никто не ожидал. Северьянов на крыльце комендатуры прижал к лицу полотенце и медленно, с достоинством, отступал в дом, пятясь задом, не отрывая полотенца от носа. Савелий, оказавшийся дальше всех, просто сел на лавку и захохотал — хрипло, до кашля.
А в эпицентре, в двух шагах от клетки, стоял мастер Аристарх Пафнутьевич Пышкин.
Стоял неподвижно. Прямой, как столб. С рогожей в руке. С пером на шляпе, которое медленно, будто в изнеможении, опускалось вниз.
Синий кафтан с золотыми пуговицами блестел мокрыми пятнами. Белоснежный шейный платок больше не был белоснежным. Пышные бакенбарды слиплись. Лицо у мастера было абсолютно бесстрастным — как у человека, который решил, что, если ничего не делать и ни о чём не думать, этого всего, возможно, и не происходит.
Рядом с ним, за его спиной, медленно, как подпиленное дерево, повалился на землю Тимоха.
— Тимоха! — Марина рванулась было к нему, но я удержал её за рукав.
— Живой, — сказал я. — Это обморок. От запаха. Сейчас отойдёт.
— Ты откуда знаешь?
— Видно. Дышит ровно, лицо розовое. Просто слишком сильно вдохнул.
Тимоха действительно уже шевелился — мычал, мотал головой и пытался закрыть нос сразу обеими руками, не открывая глаз.
А в бархатной клетке у края площади, где всё это время мирно дремал Барон, случилось кое-что удивительное.
Барон проснулся.
По-настоящему. Не приоткрыл один глаз, как вчера, — нет. Он вскочил на все четыре лапы, выгнул спину дугой, распушил серебристую шерсть так, что стал вдвое больше, и чихнул. Громко, яростно, с подвыванием. Потом ещё раз. Потом прижал уши, оскалил белые клыки и издал звук, которого я от него точно не ожидал. Шипение. Долгое, возмущённое, совершенно кошачье.
Амулет на его ошейнике мигнул и потускнел.
Дымчатый рысь-кот. Ранг: III
Воздействие: амулет обуздания — ослаблено (сильный внешний раздражитель)
Эмоциональное состояние: возмущение, отвращение, бодрость
Бодрость. У Барона. Впервые.
Я стоял, зажимая нос рукавом, смотрел на взъерошенного, шипящего, живого кота в бархатной клетке и думал, что смердюк, сам того не зная, сделал за минуту то, чего Барону не давала, наверное, вся его выученная жизнь.
Жулик у меня за пазухой завозился, высунул нос — и тут же со скорбным писком засунул его обратно. Я почувствовал, как он чихает куда-то мне в рубаху. Раз, другой, третий.
— Надо его выпустить, — сказал я.
— Кого? — Марина дышала через рот, мелко и часто, и глаза у неё слезились.
— Смердюка. Он же не виноват. Он испугался, вот и всё. Его поймали в клетку, накрыли тряпкой, а потом сдёрнули тряпку и заорали над ухом. Я бы на его месте тоже.
— Ты бы тоже? — Марина посмотрела на меня с ужасом.
— Ну, может, не так эффективно, — признал я.
Подходить к смердюку пришлось с подветренной стороны и очень, очень медленно.
Он сидел в клетке, задрав хвост, и смотрел на мир чёрными глазками-бусинками с выражением глубочайшего оскорбления. Ни страха, ни злости. Именно оскорбления, как у знатной дамы, которую по ошибке посадили за один стол с кучером.
Смердюк полосатый. Ранг: I
Состояние: удовлетворительное
Эмоциональное состояние: оскорблённость (94%), раздражение
Резерв защитного секрета: 12%
Двенадцать процентов. Я выдохнул. Значит, на ещё один полноценный залп у него не хватит. Ну, по крайней мере, я на это надеялся.
— Здравствуй, — сказал я, опускаясь на корточки в трёх шагах от клетки. Нога, разумеется, возмутилась. Нос возмутился ещё больше. — Ты прости. Это недоразумение. Тебя поймали по ошибке. Ловили другого.
Смердюк повернул ко мне голову. Хвост дрогнул.
— Тебя никто не хотел обидеть, — продолжил я тем самым голосом. — Просто один очень важный господин думал, что ты — ухорез. Свирепый. С когтями. А ты вон какой. Красивый. Полосатый. Шерсть блестит.
Эмоциональное состояние: оскорблённость (81%)
— Он не со зла, — сказал я, кивнув в сторону застывшего Пышкина. — Он просто… ошибся. С кем не бывает. Он вообще-то учёный. Монографию написал. Про выдр.
Пышкин за моей спиной издал странный горловой звук.
— Сейчас я открою дверцу, — сказал я смердюку. — И ты пойдёшь домой. В лес. Хорошо? Только хвост, пожалуйста, не поднимай. Тут люди. Они и так уже всё поняли.
Я протянул руку к защёлке. Медленно. Смердюк следил за моей рукой, не мигая. Хвост стоял торчком.
Щёлк. Дверца открылась.
Смердюк не шевелился. Секунду. Две. Потом очень неторопливо, с огромным достоинством, вышел из клетки, остановился на пороге и оглядел площадь. Пустую — все разбежались, только у колодца маячил отважный Савелий, да Марина стояла поодаль, зажав нос, да Тимоха сидел на земле, мотая головой, да Пышкин стоял столбом.
— Ворота там, — сказал я и показал рукой.
Смердюк посмотрел, куда я показывал. Потом повернулся и посмотрел на Пышкина. Долго. Внимательно. Пышкин смотрел на него в ответ — бледный, мокрый, с поникшим пером.
А потом смердюк повернулся к нему задом, медленно опустил хвост — с таким видом, будто делал великое одолжение, — и неторопливо, вразвалочку, затрусил к воротам. Сам. Не оглядываясь. Будто знал дорогу всю жизнь.
— Тимоха, — позвал я. — Открой ему калитку.
— Я? — простонал Тимоха с земли.
— Ты ближе всех.
Тимоха поднялся, пошатываясь, зажал нос и поплёлся к воротам, держась от смердюка на расстоянии вытянутой руки и ещё немножко. У калитки он отодвинул засов, распахнул створку — и отпрыгнул в сторону так, будто смердюк мог его укусить.
Смердюк вышел за ворота. Остановился. Обернулся на Затон через плечо.
И ушёл в лес.
Я повернулся к бархатной клетке. Барон всё ещё стоял, выгнув спину, но шерсть на загривке понемногу опадала. Он смотрел на ворота, за которыми скрылся смердюк, — пристально, с живым, острым кошачьим интересом. Потом перевёл взгляд на меня. Жёлтые глаза были ясные, совсем не сонные.
Он подошёл к прутьям. Ткнулся в них носом. И коротко, требовательно мяукнул — низким, хрипловатым голосом, будто давно им не пользовался.
— Что, — тихо сказал я, — проснулся?
Барон мяукнул ещё раз. Потом чихнул.
А потом амулет на его ошейнике медленно, будто нехотя, налился прежним ровным голубым светом. И я увидел, как это происходит: как гаснет интерес в жёлтых глазах, как опускаются уши, как кот, только что живой и сердитый, медленно ложится на бархатную подушку и кладёт голову на лапы.
Воздействие: амулет обуздания — восстановлено
Эмоциональное состояние: апатия
Я постоял у клетки ещё немного. Барон не открывал глаз.
— Он… — раздался голос у меня за спиной. Пышкин, мокрый и несчастный, смотрел на своего кота поверх моего плеча. — Он мяукнул. Вы слышали? Он ведь не мяукает. Никогда. С тех пор как я его… с тех пор, как он у меня.
— Слышал, — сказал я.
Пышкин хотел что-то добавить. Но не добавил. Только посмотрел на голубой камень на ошейнике — долго, странно, — а потом Савелий окликнул его насчёт кваса, и он ушёл.
Отмывали мастера Пышкина всем посёлком.
Вернее, не всем — большая часть Затона по-прежнему пряталась по домам с закрытыми ставнями, а самые смелые выглядывали в щели. Но Савелий, разобравшийся в ситуации раньше всех, принёс из своей кладовой бочонок кваса.
— Квасом! — заявил он авторитетно. — Квасом и золой. Ничего другого смердючий дух не берёт. Ещё мой дед так отмывался, когда в молодости на смердючью нору наступил.
Пышкина посадили в бочку посреди двора за баней. Огромную, дубовую, в которой обычно солили капусту. Он сидел в ней по шею, в одних исподних, с мокрыми слипшимися бакенбардами, и молчал, пока Савелий лил ему на голову квас из ковша, а Тимоха, держа нос прищепкой из бельевой верёвки, натирал ему спину пучком соломы с золой.
Шляпу с пером, кафтан и сапоги положили отдельно, на солнышке. Савелий сказал, что их надо будет закопать в землю на три дня, и тогда, может быть, запах выйдет. Может быть.
— Мой кафтан, — тихо сказал Пышкин из бочки. Это были первые его слова с того момента, как смердюк поднял хвост. — Мой кафтан. Пошит в столице. У лучшего портного. На заказ.
— Отмоем, — пообещал Савелий без особой уверенности.
— Моя шляпа…
— Отмоем.
— Мой монокль… — голос мастера дрогнул. — Мой монокль так и не нашёлся.
Я стоял чуть поодаль, у забора, и думал. Потом сунул руку за пазуху.
Жулик спал. Он свернулся там клубком, уткнув нос в соломенную косичку, и тихонько сопел. Я осторожно, стараясь не разбудить, пошарил вокруг него пальцами — и нащупал то, что искал. Маленькое, круглое, холодное. На тонкой цепочке.
Я вытащил монокль на свет.
Стёклышко сверкнуло на солнце — ослепительно, безупречно чистое. Ни пятнышка, ни пылинки, ни разводов. Цепочка — золотая, тонкая — тоже блестела так, будто её только что отполировал ювелир.
Жулик его вымыл. Конечно. Он мыл всё.
— Мастер, — сказал я.
Пышкин поднял голову из бочки.
— Ваш монокль.
Он долго смотрел на мою протянутую ладонь. Потом на моё лицо. Потом снова на монокль. Губы у него дрогнули.
— Где… — начал он. — Где вы его…
— Его нашли, — сказал я. — И почистили. Вот.
Пышкин протянул мокрую руку, взял монокль. Повертел. Поднёс к глазу — привычным, тысячу раз отработанным движением, — вставил и посмотрел на меня.
И в первый раз за всё время нашего знакомства я увидел на его круглом розовом лице не надменность, не насмешку, не возмущение. Растерянность. Простую, человеческую растерянность.
— Спасибо, — сказал он тихо.
— Не за что, — сказал я.
— А… кто нашёл?
Я не успел ответить. Жулик, проснувшийся оттого, что у него из-под бока что-то вытащили, высунул голову из-за пазухи, увидел у Пышкина в глазу знакомую блестящую штуку — и требовательно потянулся к ней обеими руками.
Пышкин посмотрел на Жулика. Жулик посмотрел на Пышкина.
— А, — сказал мастер.
Совет собрался в комендатуре сразу после полудня.
Окна распахнули настежь, все до единого, и дверь тоже — потому что, несмотря на квас, золу и три смены одежды, мастер Пышкин всё ещё пах. Не так, как утром, конечно. Но заметно. Северьянов посадил его у самого окна, а сам сел в противоположном углу.
Были все: комендант, Игнат, Марина, Савелий, Агафья, ещё какой-то мрачный бородатый мужик с рукой на перевязи, которого Савелий назвал Прохором, старшиной. И я. С Жуликом.
Жулик сидел у меня на плече и с интересом разглядывал комнату. Особенно его заинтересовала чернильница на столе коменданта. Я держал его на всякий случай за хвост.
— Итак, — сказал Северьянов. — Давайте по порядку. Мастер Пышкин, ваша ловушка поймала смердюка. Смердюк, по вашим словам, и был вором?
— Смердюк… — начал Пышкин, сидевший у окна в чужой рубахе, которая была ему велика, и чужих штанах, которые были ему малы. — Смердюк — известный амбарный вредитель. Это описано в литературе. Он мог…
— Не мог, — сказал я.
Все повернулись ко мне.
— Простите, мастер, — сказал я. — Но не мог. Смердюк не лазает по стенам. У него короткие лапы и тяжёлое тело. Он роет землю, ищет личинок, жуков, корешки. Он бы не забрался в окошко под крышей. А вор забирался.
— Это он, — сказала Агафья и ткнула пальцем в Жулика. — Он! Шесть пальцев! Я видела! Это он мой мёд вылизал! И крупу мыл!
— Он, — согласился я.
— В котёл его! — Агафья хлопнула ладонью по столу. — В котёл! Будет знать!
Жулик, услышав громкий голос, прижал уши и спрятался мне за шею.
— Подождите, — сказал я. — Пожалуйста. Агафья, сколько у вас пропало за эти три ночи?
— Сколько?! — Она даже задохнулась от возмущения. — Мёд! Полкадушки! Крупы — два мешка! Овса — мешок! Сушёных яблок — корзина! И мыло!
— Два мешка крупы, — повторил я. — И мешок овса. За три ночи.
— Вот именно!
— А он, — я кивнул на Жулика, — весит меньше, чем полмешка. Три ночи. Он съел бы, может быть, горсть. Ну две. Он маленький. Остальное — это не он.
— А кто же?
— Можно я покажу?
В амбар пошли все. Пышкин тоже — держась на почтительном расстоянии, чтобы никого не обидеть, но не отставая.
Я опустился на колени у дальней стены, где громоздились мешки с зерном, и показал. Мешки внизу, у самого пола, были прогрызены. Аккуратно, мелко, с краю. Крупа сыпалась тонкими струйками, а под мешками, в щели между полом и стеной, виднелись тёмные норки.
— Это кто? — спросил Прохор, нахмурившись.
Я посмотрел в щель. Строчки вспыхнули — не одна, а целым столбцом, мелким и частым:
Шуршун амбарный. Ранг: 0. Количество в зоне восприятия: 23
— Шуршуны, — сказал я, прочитав название вслух, и сделал вид, что знаю его давно. — Двадцать с лишним. Живут под полом, в стене. Грызут мешки снизу. Таскают крупу понемногу, каждую ночь. Это они съели ваши два мешка, Агафья. Не за три ночи — за весь месяц, наверное. Просто раньше вы не замечали. А тут пришёл маленький мусорщик, развязал один мешок, помыл крупу в бочке, вылизал мёд — и вы пришли и увидели беспорядок. И решили, что всё это он.
Агафья молчала. Она смотрела на прогрызенные мешки, и лицо у неё медленно менялось.
— Шуршуны, — повторила она. — У меня. В амбаре. Двадцать три.
— Двадцать три, — подтвердил я.
— А ты откуда знаешь, что двадцать три?
Я помедлил.
— Считал, — сказал я. — Ночью. Пока сидел.
Марина, стоявшая рядом, едва заметно приподняла бровь. Но промолчала.
— И что с ними делать? — спросил Северьянов.
Я снял Жулика с плеча и посадил на пол. У самой щели.
— Вот что, — сказал я.
Жулик огляделся. Понюхал воздух. Уши у него повернулись к щели, потом вперёд, потом снова к щели. Нос задрожал. Он присел, подобрался — и вдруг молниеносно, так, что я едва успел уследить, сунул руку в щель по самое плечо.
Секунда. Две. Возня, писк.
Жулик выдернул руку. В ладошке у него трепыхался маленький серый зверёк — с мышь размером, с длинными усами и пушистым хвостом.
— Ох ты ж, — сказал Прохор.
А Жулик, с выражением глубочайшей сосредоточенности на мордочке, огляделся, нашёл взглядом огуречную бочку и, держа шуршуна обеими руками, решительно направился к ней.
— Нет-нет-нет, — сказал я. — Не надо его мыть.
Поздно. Жулик доковылял до бочки, поднялся на задние лапы и окунул шуршуна в рассол.
Шуршун взвизгнул, выскользнул из мокрых ладошек, шлёпнулся на пол — и, отплёвываясь рассолом и волоча мокрый хвост, рванул обратно к своей щели с такой скоростью, будто за ним гнались все кошки мира.
Жулик посмотрел ему вслед. Посмотрел на свои пустые мокрые руки. Посмотрел на меня — с недоумением и лёгкой обидой.
Первым засмеялся Прохор. Мрачный, бородатый Прохор с рукой на перевязи, который, как я потом узнал, не смеялся на людях лет десять. Он засмеялся басом, коротко, будто кашлянул, — а потом не выдержал и захохотал в голос. Следом засмеялась Марина. Потом Савелий. Потом — сначала тихо, потом громче — Северьянов. И даже Агафья, утирая глаза краем передника, в конце концов махнула рукой и сдалась.
Пышкин стоял у двери и не смеялся. Он смотрел на Жулика — внимательно, сосредоточенно, поблёскивая моноклем.
— Он поймал его за две секунды, — сказал он вдруг. Негромко, сам себе. — Без приманки. Без амулета. В темноте. В щели шириной в палец.
Никто, кроме меня, этого не услышал.
Жулик тем временем решил попробовать ещё раз. На этот раз он вытащил шуршуна — второго, — посмотрел на него, посмотрел на бочку, на меня, тяжело вздохнул, как старик, который вынужден поступиться принципами, и не стал мыть. Просто прижал лапкой к полу и сел сверху.
— Вот, — сказал я. — Видите? Учится.
Договорились так.
Жулик остаётся в Затоне. Ночует в амбаре — там ему будет поставлена миска с водой, которую Агафья обязуется менять каждый вечер. Ловит шуршунов. За это получает рыбу — две штуки в день от Митрича, по договорённости с комендантом. Мёд — не трогает. Крупу — не моет. Если тронет или помоет — вылетает из амбара навсегда.
— А мыло? — спросила Агафья. — Мыло моё он вернёт?
Я посмотрел на Жулика. Жулик невинно смотрел в потолок.
Под самым потолком, в углу над огуречной бочкой, балки сходились, образуя что-то вроде маленькой полочки. Я раньше не обращал на неё внимания. Теперь пригляделся — и что-то там блеснуло.
— Тимоха, — сказал я. — Лестницу.
Тимоха, всё ещё бледный и слегка пахнущий смердюком, принёс лестницу, залез — и присвистнул.
— Тут… тут целый склад.
Он начал спускать вниз находки. Кусок мыла — изрядно уменьшившийся, но узнаваемый. Медный напёрсток. Две деревянные ложки. Пуговица — большая, золочёная, с гербом. Ещё одна такая же. Осколок зеркальца. Гвоздь, начищенный до блеска. Синее стёклышко. Колечко от старой упряжи. И, наконец, на самом дне — маленький серебряный бубенчик.
— Моя пуговица! — воскликнул Пышкин. — С моего дорожного плаща! Я думал, потерял ещё на барже!
— Мой напёрсток! — ахнула Агафья. — Я его месяц ищу!
— Мой бубенчик, — сказал Северьянов задумчиво. — С упряжи. Прошлой весной пропал.
— Прошлой весной его тут ещё не было, — сказал я. — Значит, его кто-то другой уронил, а он нашёл.
Жулик сидел у меня на плече и смотрел, как его сокровища одно за другим возвращаются законным владельцам. Выражение мордочки у него было такое скорбное, что даже Агафья смягчилась.
— Ну… — сказала она нехотя. — Ну, стёклышко пусть оставит. И гвоздь. Мне не жалко.
— И зеркальце, — добавил Савелий.
— И колечко, — сказал Прохор неожиданно.
Жулик, получив обратно стёклышко, гвоздь, зеркальце и колечко, заметно повеселел и тут же спрятал их у меня за пазухой.
На крыльце комендатуры, когда все уже расходились, Марина вдруг остановилась.
— Мастер, — сказала она громко.
Пышкин, спускавшийся по ступенькам первым, замер.
— Да?
— Вы ничего не забыли?
— Я… — Пышкин посмотрел на неё. Потом на меня. Потом снова на неё. И я увидел, как до него доходит. Медленно, как рассвет в пасмурный день. — Ах. Да. Шляпа.
— Шляпа, — подтвердила Марина. И у неё в глазах плясали черти.
Площадь — та часть Затона, которая уже вылезла из домов, — затихла.
Пышкин выпрямился. Одёрнул чужую рубаху. Поправил монокль. И, надо отдать ему должное, ни на секунду не попытался сделать вид, что пари не было.
— Пари есть пари, — сказал он громко, на всю площадь. — Аристарх Пышкин слово держит. — Он помолчал. — Однако.
— Однако? — переспросила Марина.
— Однако Устав Гильдии, параграф одиннадцатый, — Пышкин поднял палец, и голос у него окреп, — даёт проигравшему в споре о зверях право потребовать поединка. Двойное или ничего. Если вызванный выигрывает — проигравший исполняет условие пари вдвойне. Если проигрывает — пари аннулируется.
— Вдвойне, — повторил кто-то в толпе. — Это две шляпы, что ли?
— Две шляпы, — мужественно подтвердил Пышкин.
Толпа загудела. Савелий рядом со мной хрюкнул от восторга.
— Мастер, — сказал я. — У меня один зверь. Мусорщик. Ранг первый. Ему три месяца. А у вас Барон — ранг третий, двадцать три победы.
— Параграф двенадцатый, — невозмутимо продолжил Пышкин. — Вызванный выставляет до трёх зверей, которыми управляет. Чьи они — Устав не оговаривает. Если найдёте, кто вам одолжит, — выставляйте.
— Бурку бери, — сказал Савелий сразу, громко, чтобы все слышали. — Бурка затонский. И ты теперь затонский. Бурка тебя слушается — я видел.
Я посмотрел на старика. Потом на Пышкина. Потом на Жулика, который сидел у меня на плече и сосредоточенно грыз пуговицу с моей рубахи.
— Я не люблю, когда звери дерутся, — сказал я.
— А придётся полюбить, — сказал Пышкин, и в голосе у него впервые не было ни насмешки, ни пафоса. — Если вы хоть раз собираетесь выйти за пределы этой деревни со своими зверями, любезный. Там, внизу по реке, зверей без печати Гильдии не держат. Там вашего мусорщика заберут в реестр у первой же пристани. А печать дают только тем, кто умеет драться.
Стало тихо.
— Завтра, — сказал Пышкин. — В полдень. На причале. Круг я начерчу сам.
И ушёл.
— Шляпа, — сказала Агафья задумчиво ему вслед, — шляпой, а пирог я всё равно испеку. На победителя.
— А если победит мастер? — спросил Тимоха.
— Значит, мастеру, — пожала плечами Агафья. — Пирог-то не виноват.
Поздно вечером, когда я сидел на лавке у звериного двора и рассказывал Жулику, что такое Земля и почему она должна глотать молнию, скрипнула калитка.
Это был Пышкин. Без шляпы, без кафтана — в той же чужой, не по росту рубахе, — с фонарём в руке. Он постоял у калитки, будто не решаясь войти. Потом всё-таки вошёл и остановился передо мной.
— Не спится? — спросил я.
— Мне никогда не спится перед поединком, — сказал он. — Двадцать два года. Привычка.
Он помолчал. Фонарь в его руке покачивался, и тени бегали по забору.
— Я хотел сказать, — начал он и запнулся. Начал снова: — Завтра я буду драться всерьёз. Это не балаган и не шутка. Барон — опытный зверь. Он умеет бить так, чтобы не калечить, — но только если противник сам не подставится. Ваш малыш… если вы будете неосторожны, он может пострадать. Вы понимаете, на что идёте?
— Понимаю, — сказал я.
— Вы можете отказаться. Я съем одну шляпу. Пирогом. Никто вас не осудит.
— Я знаю.
— Но вы не откажетесь.
— Нет.
Пышкин долго смотрел на меня. Потом вздохнул.
— Почему?
Я подумал.
— Потому что вы правы, — сказал я. — Про реестр. Про печати. Если я когда-нибудь уйду отсюда — мне нужно уметь. А учиться лучше у того, кто будет бить так, чтобы не калечить.
Пышкин моргнул. Кажется, такого ответа он не ждал.
— Гм, — сказал он. — Да. Разумно. — Он переступил с ноги на ногу. — И ещё. Ваш зверь… вернул мне монокль. Чистым. Я хотел… В общем, благодарю.
— Это вы ему скажите.
Пышкин посмотрел на Жулика. Жулик посмотрел на Пышкина — и протянул к фонарю обе руки.
— Нет, — сказал Пышкин поспешно и отступил на шаг. — Нет-нет. Это гильдейский фонарь. Спокойной ночи.
Он ушёл. А через минуту из темноты донеслось сдавленное:
— Где моя перчатка? Я же только что… она была у меня в кармане!
Я опустил взгляд. Жулик сидел у меня на коленях и с невинным видом полоскал в кружке с водой мягкую кожаную перчатку с вышитым гербом Гильдии.
— Жулик, — сказал я.
Жулик полоскал.
— Ладно, — сказал я. — Завтра вернёшь. После боя.
Глава 5. Первый поединок
— Он всегда начинает с Барона, — сказал Савелий. — Всегда. Восемь лет назад, когда тут прошлый гильдейский был, — тоже с главного зверя начинал. Они все так. Гордость.
— Пышкин — не прошлый гильдейский, — сказала Марина.
Мы сидели во дворе, на лавке у сарая, втроём, и ели кашу. Было раннее утро. До полудня оставалось часов пять, и за эти пять часов мне нужно было придумать, как выиграть поединок у человека, который выиграл их больше, чем я видел за всю свою новую жизнь.
То есть, честно говоря, в этом мире я не видел ни одного такого поединка.
Бурка лежал посреди двора, на солнышке, и доедал третью рыбину. Рыбу ему с утра принёс Митрич — сам, без просьбы, — и, отдавая, сказал, что ставит на меня жетон. Один. «Больше не могу, — сказал он виновато, — а то жена прибьёт».
Дуняша сидела у Бурки на спине и сосредоточенно заплетала ему новые косички. «На удачу», — объяснила она. Бурка терпел, жмурился и чавкал.
— Значит, так, — сказал я, отставив миску. — Давайте ещё раз. У него двое. Барон — Гроза, ранг третий. Мадам — Вода, ранг второй. У меня тоже двое. Жулик — Тень, ранг первый. Бурка — Земля, ранг третий.
— Земля глотает Грозу, — сказала Марина. Она вчера слушала лекцию Пышкина на причале внимательнее, чем я думал. — Значит, Бурку — на Барона.
— А Вода размывает Землю, — сказал я. — Значит, если он выпустит Мадам, а у меня в круге Бурка, — Бурка проиграл.
— А Тень?
— А Тень — ни туда, ни сюда. Против Грозы — без слабостей и без преимуществ. Против Воды — тоже. Просто маленький зверь против большого.
— Значит, Жулика ты никуда не поставишь, чтобы был толк, — сказала Марина.
— Значит, никуда, — согласился я.
Мы помолчали.
— А кто первым выставляет? — спросил Савелий.
— Вызванный, — сказал я. — Я. Северьянов вчера вечером зачитал. Вызванный выставляет первым, вызывающий видит и выбирает ответ.
— Это ж нечестно! — возмутился старик.
— Это Устав, — пожала плечами Марина. — Вызвал бы ты его сам — первым выставлял бы он.
Значит, Пышкин увидит моего зверя и выберет своего. Против Бурки — Мадам. Против Жулика — кого угодно. Как ни крути, я на шаг позади.
— Если он всегда начинает с Барона, — упрямо сказал Савелий, — то ставь Бурку. Он увидит Бурку — а Барон-то его гордость. Он из гордости Барона и выставит. И Бурка его — землёй!
Я посмотрел на Марину. Марина медленно покачала головой.
— Не читай зверя, — сказала она. — Читай хозяина. Я двенадцать лет на стене. Твари бывают разные. А вот те, кто их ведёт, — всегда одинаковые. Ты его вчера выставил дураком перед всем Затоном. Дважды. Как думаешь, он сегодня из гордости играть будет? Или чтобы выиграть?
Я подумал.
— Чтобы выиграть, — сказал я.
— Вот и я так думаю.
Мы помолчали ещё. Потом я поставил миску на лавку, вытащил Жулика из-за пазухи и посадил на землю.
— Пойдём, — сказал я. — Поиграем.
Савелий и Марина переглянулись, но ничего не сказали.
Я подошёл к Бурке, который как раз дожевал рыбу и теперь лежал, разомлев, на солнце. Дуняша, закончив косички, слезла с него и побежала домой обедать. Я сел рядом с Буркой на корточки и почесал ему загривок. Бурка блаженно засопел.
— Жулик, — позвал я. — Иди сюда.
Жулик подбежал. Остановился у Буркиной лапы — огромной, с когтями в палец — и опасливо её понюхал.
— Наверх, — сказал я и похлопал Бурку по загривку. — Жулик, наверх.
Жулик посмотрел на меня. На Бурку. На мою ладонь на бурой шерсти.
Я представил: маленький зверь на большом. Высоко. Тепло. Держится крепко, всеми пальцами. Хорошо.
Намерение носителя передано. Понимание: частичное
Жулик подумал. Потом осторожно поставил переднюю лапку Бурке на бок. Подтянулся. Цепляясь всеми двенадцатью пальцами за густую шерсть, вскарабкался ему на спину — и замер на загривке, распластавшись, как приклеенный.
Бурка приоткрыл один глаз, понял, что на него кто-то залез, и не стал возражать. Ему было лень.
— Молодец, — сказал я. — Теперь вниз.
Жулик соскользнул по шерсти, как по горке. Я дал ему кусочек рыбы.
— Ещё раз. Наверх!
Жулик взлетел на Бурку быстрее. Рыба. Ещё раз. Ещё быстрее. На пятый раз он запрыгивал на загривок, не дожидаясь, пока я договорю, и сразу протягивал руку за рыбой.
— Ты чего его учишь? — спросила Марина. Она подошла неслышно и стояла у меня за спиной, глядя на Жулика.
— Залезать на больших зверей, — сказал я.
— Зачем?
— Пока не знаю, — честно ответил я. — Но у Пышкина два больших зверя. А у меня один маленький. Пусть хотя бы умеет на них залезать.
Марина посмотрела на меня так, будто хотела что-то сказать. Потом не сказала. Только хмыкнула и пошла обратно к лавке.
К полудню на причалах собрался весь Затон.
Это не преувеличение. Я видел стариков, которых до этого ни разу не встречал на улице, — их привели под руки внуки. Видел женщин с младенцами. Видел Прохора, мрачного, с рукой на перевязи, — он стоял в стороне и делал вид, что пришёл проверить, как держатся сваи. Видел Кузьмича, который после истории с сетью стал чем-то вроде местной знаменитости, и Игната, скрестившего руки на груди. Мальчишки висели на ивах, как яблоки.
Пышкин уже ждал у круга.
Он раздобыл где-то новую шляпу — попроще, без пера, — а кафтан, судя по всему, Агафья с бабами отстирали ночью в трёх водах с золой. Запах почти выветрился. Почти. Те, кто стоял с подветренной стороны, время от времени деликатно отворачивались.
Барон сидел у его ног, полузакрыв глаза. На шее — голубой камень. Рядом, в кадке, плескалась Мадам.
Круг Пышкин начертил тростью: десять шагов в поперечнике, на утоптанном песке у самой воды. С одной стороны — он. С другой — я.
Я стоял у своего края с Буркой на верёвке и Жуликом за пазухой. Савелий ковылял рядом. Марина встала у меня за спиной, на полшага сзади. Тимоха, который вызвался быть моим «секундантом», сам не очень понимая, что это значит, топтался у края круга и нервно теребил шапку.
Северьянов вышел на середину с толстой книгой в кожаном переплёте — Устав Гильдии, экземпляр Пышкина.
— Поединок по Уставу, — прочитал комендант громко, на весь причал. — Вызывающий — мастер Аристарх Пышкин. Вызванный — звериный… — он запнулся и поправился: — Матвей, затонский. До двух побед. Каждый зверь выходит в круг один раз. Убивать — запрещено. Калечить — запрещено. Зверь, покинувший круг, лёгший на спину или выбившийся из сил, — проиграл. Хозяин, бросивший в круг платок, сдаёт раунд. Вопросы?
Вопросов не было.
— Вызванный выставляет первым, — сказал Северьянов и посмотрел на меня.
Я посмотрел на Пышкина.
Он стоял у своего края, спокойный, собранный, совсем не похожий на вчерашнего человека в бочке с квасом. Смотрел на меня — внимательно, чуть прищурив глаз за моноклем. Ждал.
Читай хозяина, сказала Марина.
Я посмотрел на руку Пышкина — правую, которая, как я вдруг заметил, лежала на краю кадки. Совсем легко, кончиками пальцев. Будто он уже приготовился её открыть.
Он ждал Бурку. Он был уверен, что я выставлю Бурку — против Барона, по логике стихий. И собирался ответить Мадам.
Если я выставлю Жулика первым, он ответит Бароном. Жулик проиграет — честно, без шансов. Тогда во втором раунде выйдет Бурка против Мадам. И тоже проиграет. Два — ноль.
Если я выставлю Бурку, он ответит Мадам. Бурка, скорее всего, проиграет. Тогда во втором раунде Жулик останется против Барона. Тоже без шансов — по силе. Два — ноль.
По силе.
Я смотрел на голубой камень на шее Барона. На маленькую застёжку на шнурке. И думал о шести пальцах, которые позавчера сняли у Пышкина с подоконника монокль, а вчера — перчатку из кармана.
— Бурка, — сказал я и отпустил верёвку.
По толпе прокатился одобрительный гул. Савелий за моей спиной довольно крякнул.
А Пышкин улыбнулся. Едва заметно, краешком губ. И открыл кадку.
— Мадам, — сказал он. — Прошу.
Выдра выскользнула из кадки, как ртуть, и в два прыжка оказалась в круге. Села столбиком напротив Бурки, сложив лапки на груди.
Бурка посмотрел на неё сверху вниз. Он был раз в шесть тяжелее. Выдра посмотрела на него снизу вверх — сонными, спокойными, пустыми глазами.
Выдра-рекоход. Ранг: II
Стихия: Вода (преимущество над: Земля)
Приёмы: Водяная струя · Нырок · Скользкая шкура
— Начинайте, — сказал Северьянов.
— Водяная струя, — негромко сказал Пышкин.
Тугая струя ударила Бурке в бок. Не больно — Бурка даже не поморщился, — но мокро. Он удивлённо обернулся, будто его облили из ведра. Струя ударила снова — в лапы, в песок под лапами.
И песок поплыл.
Я понял, что задумал Пышкин, на третьей струе. Он не пытался ранить Бурку. Он размывал под ним землю. Утоптанный песок, политый раз, другой, третий, превращался в жидкую, скользкую кашу. Бурка переступил с ноги на ногу — и лапы у него разъехались.
— Бурка! — крикнул я. — Таран! Вперёд!
Бурка послушно наклонил голову и рванул на выдру. Тяжело, мощно, как бочка, пущенная с горки.
И поскользнулся. На третьем шаге. Лапы поехали в разные стороны, и он проехал на брюхе полкруга, как на санках, взметнув фонтан грязи, а Мадам просто отступила на полшага, пропуская его мимо.
Толпа ахнула. Кто-то засмеялся.
Бурка остановился в шаге от черты. Сел. Отряхнулся. Посмотрел на меня с глубокой обидой.
— Рытьё! — крикнул я, сам не зная, почему. — Бурка, рой!
Земля размокла сверху, но внизу-то она сухая. Если Бурка докопается до сухого…
Бурка подумал. Потом, видно, решив, что рыть — это хотя бы понятно, сунул передние лапы в грязь и заработал ими, как землечерпалка. Грязь полетела во все стороны. Первый ряд зрителей с визгом отшатнулся. Через несколько секунд посреди круга была яма. Ещё через несколько — Бурка стоял в ней по брюхо, на твёрдом, сухом дне.
— Ха! — крикнул Савелий.
Пышкин нахмурился. Чуть-чуть.
— Водяная струя, — сказал он. — В яму.
Мадам ударила струёй прямо Бурке под ноги. Вода хлынула на сухое дно. И яма начала наполняться.
Бурка посмотрел на воду, поднимающуюся вокруг лап. Посмотрел на меня.
— Таран, Бурка! Сейчас, пока стоишь!
Бурка выпрыгнул из ямы — неожиданно ловко для своего веса — и рванул на выдру. Твёрдо, прямо, без скольжения.
— Нырок, — сказал Пышкин.
Мадам нырнула. Прямо в яму, полную воды, которую сама же и налила. Пропала под мутной поверхностью. Бурка пронёсся над ямой, затормозил, развернулся — а выдра вынырнула у него за спиной, на другом краю, мокрая, гладкая и спокойная.
— Водяная струя.
Струя ударила Бурке прямо в морду.
Это было не больно. Это было обидно. Бурка зажмурился, чихнул, отфыркнулся. Потом медленно, будто приняв окончательное решение, лёг.
Не на живот. На спину. Задрал все четыре лапы к небу и с наслаждением заворочался в мокрой, тёплой, восхитительной грязи.
Эмоциональное состояние (Бурка): удовольствие, желание рыбы
— Лёг на спину, — сказал Северьянов в мёртвой тишине. — Раунд за мастером Пышкиным.
Секунду было тихо. А потом причал взорвался хохотом. Смеялись все — от стариков до младенцев. Смеялся Кузьмич, Игнат, даже Прохор. Митрич схватился за голову и простонал: «Мой жетон!» Дуняша на плечах у отца обиженно закричала: «Он не сдался! Он купается!»
А Бурка лежал в грязи кверху брюхом и был совершенно счастлив.
Я подошёл к краю круга. Бурка скосил на меня глаз и блаженно вздохнул.
— Ну ты и предатель, — сказал я ему. — Ну и предатель.
Бурка не возражал.
— Один — ноль, — сказал Пышкин, когда Бурку увели отмывать. Не злорадно. Скорее устало. — Вы проиграли этот раунд ещё до того, как он начался, любезный.
— Знаю, — сказал я.
— Знаете? — Он приподнял бровь. — И всё равно выставили барсука?
— А кого ещё?
Пышкин посмотрел на меня долгим взглядом. Потом на мусорщика, высунувшего нос у меня из-за пазухи.
— Второй раунд, — объявил Северьянов. — У вызванного — мусорщик. У вызывающего — рысь-кот. Выставляйте.
Я посадил Жулика на песок у края круга.
Толпа загудела — на этот раз сочувственно. Рядом с огромным серебристым Бароном Жулик выглядел, как котёнок рядом с волком. Он и сам это понимал. Сидел у черты, прижав уши, и смотрел на кота круглыми чёрными глазами.
— Барон, — сказал Пышкин. — Прошу.
Барон встал и вошёл в круг. Мягко, неторопливо, ни на кого не глядя. Сел в середине.
Дымчатый рысь-кот. Ранг: III
Стихия: Гроза
Приёмы: Искровой прыжок · Разряд · Бесшумный шаг
Воздействие: амулет обуздания — подавление воли (постоянное)
Ранг третий против первого. Ловкость девять против шести. Сила шесть против одного. Жулик не мог победить. Ни силой, ни скоростью, ни стихией.
Но Устав говорил: зверь, покинувший круг, проиграл.
А покинуть круг можно по-разному.
— Начинайте.
— Барон, — сказал Пышкин. — Разряд.
Шерсть на Бароне встала дыбом. Голубая искра сорвалась с его загривка и ударила в песок — туда, где только что сидел Жулик.
Только Жулика там уже не было.
Он отпрыгнул — низко, в сторону — ещё до того, как искра коснулась песка. Я даже не успел ничего сказать. Он просто отпрыгнул сам, как отпрыгивают от падающей ветки.
— Ещё, — сказал Пышкин.
Вторая искра. Жулик снова отскочил. Третья. Снова. Он метался по кругу, как мячик, — маленький, полосатый, перепуганный, — и каждый раз искра била туда, где его уже не было.
А я смотрел не на Жулика. Я смотрел на строчки над Бароном.
После каждого разряда там появлялось что-то новое. Короткое, мигающее:
Разряд: перезарядка — 3 с
Три секунды. Именно столько Барону нужно было, чтобы снова накопить заряд. Я видел это, как видел пульс на мониторе.
— Барон, Искровой прыжок, — сказал Пышкин, и в голосе у него появилось нетерпение. Мусорщик слишком долго бегал.
Барон прыгнул — длинно, мягко, через весь круг — и приземлился точно перед Жуликом, отрезав ему путь. Жулик замер, прижавшись к черте. Ещё шаг назад — и он за кругом.
Барон стоял над ним. Шерсть искрилась.
Разряд: готов
— Разряд, — сказал Пышкин.
И за мгновение до удара я крикнул:
— Жулик! Наверх!
Не знаю, понял ли он слово. Скорее, понял меня — так же, как в амбаре, через то странное, тёплое, что связывало нас с той ночи. Жулик не отпрыгнул назад. Он прыгнул вперёд. Вверх. Прямо на Барона.
Искра ушла в песок у черты — туда, где он только что сидел.
А Жулик оказался у Барона на загривке. Вцепился всеми двенадцатью пальцами в густую серебристую шерсть, распластался, прижался.
Разряд: перезарядка — 3 с
Три секунды.
Барон дёрнулся, мотнул головой, попытался стряхнуть. Не вышло. Шесть пальцев — это не когти. Они не царапают. Они держат.
— Барон! — Пышкин шагнул к кругу. — Стряхни!
Две секунды.
— Жулик, — сказал я тихо. И представил — так ясно, как только мог: шея. Ошейник. Камень. Голубой. Блестящий. Твой.
Одна секунда.
Шесть пальцев скользнули по серебряному ошейнику. Нашли застёжку на шнурке — маленькую, хитрую, гильдейскую. Ловкие пальцы. Это был приём. Официальный. Через точку.
Щёлк.
Голубой камень соскользнул с шеи Барона и оказался у Жулика в ладошке.
Разряд: готов
Но разряда не было.
Барон замер посреди круга. Совсем. Даже искры в шерсти погасли. Он стоял, широко расставив лапы, а глаза у него медленно, будто нехотя, открывались. Шире. Ещё шире. Жёлтые. Ясные. Удивлённые.
Он моргнул. Тряхнул головой. Посмотрел вокруг — на толпу, на круг, на воду, на небо. Так смотрит человек, проснувшийся в незнакомой комнате.
Потом почувствовал что-то на загривке и осторожно повернул голову.
Жулик сидел у него на шее, прижимая к груди голубой камень, и смотрел ему прямо в глаза. Нос к носу.
Барон понюхал его. Жулик понюхал Барона.
Над причалом стояла такая тишина, что было слышно, как плещется у свай река.
А потом Барон сделал то, чего не ожидал никто. Он бережно, как кошка-мать, опустил голову к самой земле, позволяя Жулику соскользнуть на песок. Подождал, пока тот отбежит на шаг. Потом повернулся — спиной к мусорщику, спиной к кругу — и пошёл.
Медленно. Мягко ступая серебристыми лапами. Через черту. Мимо Северьянова. Прямо к Пышкину.
Подошёл. Сел у его ног. И потёрся головой о колено.
Пышкин стоял неподвижно. Монокль выпал у него из глаза и закачался на цепочке.
— Зверь покинул круг, — сказал Северьянов. Голос у него был чуть охрипший. — Раунд за вызванным. Один — один.
Никто не засмеялся. Никто не захлопал. Все смотрели на мастера Пышкина и на его кота.
Дымчатый рысь-кот. Ранг: III
Воздействие: отсутствует
Эмоциональное состояние: спокойствие, привязанность (к: Пышкин А. П.)
Скрытые пути эволюции: 3 (1 доступен для просмотра)
— Двенадцать лет, — сказал Пышкин тихо. Так тихо, что услышали, наверное, только мы с Мариной. — Двенадцать лет он у меня. С котёнка. И ни разу… ни разу сам не подошёл.
Он опустил руку и неуверенно, будто боясь, что кот отшатнётся, положил её Барону на голову. Барон закрыл глаза и заурчал. Громко, басовито, на весь причал.
Жулик тем временем доковылял до меня, вскарабкался по штанине на колено и протянул голубой камень на раскрытой ладошке. Вид у него был очень довольный.
Я взял камень — тёплый, мягко светящийся — и подошёл к Пышкину.
— Ваш, — сказал я.
Пышкин посмотрел на амулет. Потом на кота у своих ног. Потом на меня. Долго.
Взял камень. Сжал в кулаке. И медленно, будто через силу, спрятал в карман.
— Позже, — сказал он хрипло. — Позже решу.
— По Уставу, — сказал Северьянов, листая толстую книгу, — при равном счёте… так… параграф одиннадцатый, примечание. «При ничьей в поединке, назначенном по спору, проигравший спор исполняет условие в половинном размере».
— В половинном, — повторил Пышкин.
— Половина шляпы, мастер, — сказала Марина с совершенно серьёзным лицом.
Агафья, стоявшая в первом ряду с огромным круглым пирогом на деревянной доске, шагнула вперёд. Пирог был испечён в форме шляпы — с полями, с тульей и даже с пером, вылепленным из теста и посыпанным маком.
— Испекла, — сказала она. — На победителя. А раз победителя нет — то вот.
Она достала из передника нож и одним движением разрезала пирог-шляпу точно пополам.
Пышкин посмотрел на одну половину шляпы. На вторую. На меня.
— Знаете что, любезный, — сказал он. — Мне кажется, будет справедливо, если вторую половину съедите вы.
— Я же не проигрывал.
— Вы и не выиграли, — сказал Пышкин. — Ваш барсук лёг в грязь.
Я подумал. Потом засмеялся.
— Справедливо.
Мы ели пирог-шляпу вдвоём, сидя на краю причала и свесив ноги к воде, при всём Затоне. Пышкин — аккуратно, ножом и вилкой, которые ему вынесли из ближайшего дома. Я — руками. Пирог был с капустой и яйцом, горячий, и он был лучшим, что я пробовал за обе свои жизни.
Барон лежал у Пышкина за спиной и спал — по-настоящему, глубоко, раскинув лапы. Жулик лежал у меня на коленях и доедал кусочек пера из теста. Бурка, отмытый и пахнущий рекой, сидел рядом и с видом великомученика смотрел на пирог.
— Тебе нельзя, — сказал я ему. — Тебе рыбу.
Бурка вздохнул на весь причал.
— Вы видите что-то, — сказал вдруг Пышкин, не поворачивая головы. Негромко, будто между делом. — Не знаю что. Но видите. Вы крикнули «наверх» ровно в тот миг, когда у Барона кончился заряд. Ни раньше, ни позже. Я двадцать два года на аренах. Я знаю, когда кончается заряд у моего кота, — по тому, как ложится шерсть на загривке. А вы на загривок не смотрели. Вы смотрели куда-то над ним.
Я жевал пирог и молчал.
— Я не спрашиваю, — сказал Пышкин. — Просто говорю, что заметил.
— Он моргает перед разрядом, — сказал я наконец. — Барон. Если смотреть внимательно.
Пышкин повернулся и посмотрел на меня поверх монокля. Долго.
— Нет, — сказал он. — Не моргает.
И отвернулся к реке. Но больше ничего не спросил.
Вечером, когда Затон уже затих, а над лесом взошли обе луны, Марина нашла меня у звериного двора.
— Ты проиграл первый раунд, — сказала она вместо приветствия.
— Бурка проиграл. Он хотел рыбы.
— Ты выставил его, зная, что проиграет.
— Знал.
— Зачем?
Я подумал, как это объяснить.
— Потому что во втором раунде мне нужен был Барон, — сказал я. — Только Барон. Если бы против Жулика вышла Мадам — он бы ничего не сделал: она ныряет, скользкая, её не ухватишь, а камень у неё на шее совсем маленький. А Барон… Барон, мне кажется, всё это время ждал. Просто сам не знал, что ждёт.
Марина долго смотрела на меня.
— Ты отдал раунд, — медленно сказала она, — чтобы выиграть другой. Не ради счёта. Ради кота.
— Ну… да.
Она помолчала. Потом хмыкнула и покачала головой.
— Странный ты, — сказала она. В третий раз. Но на этот раз как-то иначе. Почти ласково.
И ушла.
А я остался сидеть на лавке, глядя на звёзды и думая о том, что этот мир совсем не так прост, как казался с сеновала Савелия. Стихии. Приёмы. Ранги. Гильдия. Арены по всей реке. И где-то там, в городах, сотни зверей с голубыми камешками на шее, которые делают всё правильно — и ничего не чувствуют.
Я уснул на сеновале далеко за полночь. А проснулся от того, что кто-то тряс меня за плечо. Как в первое утро. Только курицы на груди не было.
— Матвей! — Голос Савелия был тонкий, сорванный, испуганный. — Матвей, вставай! Лохматка!
Снизу, из-под навеса, доносился звук. Хриплый, булькающий, страшный.
— Задыхается, — сказал Савелий. — Матвей, она задыхается!
Глава 6. Лохматка
— Лампу, — сказал я, спускаясь с сеновала. — Савелий, лампу. И воду на огонь. Много воды.
Старик метнулся в сарай. Я опустился на колени под навесом.
Лохматка лежала на боку, вытянув длинные серые лапы. Голова запрокинута, пасть приоткрыта. Бока ходили часто-часто, мелко, будто она только что пробежала десять вёрст. И на каждом вдохе из груди вырывался тот самый звук — мокрый, булькающий, хриплый, как будто в лёгких у неё кипела каша.
Савелий принёс лампу. В её жёлтом свете я оттянул собаке губу.
Дёсны были серые. С синевой.
Плохо. Очень плохо. Ей не хватало воздуха — настолько, что кровь уже не успевала насыщаться. Ещё немного — и сердце не выдержит.
Степная гончая. Ранг: III
Стихия: Ветер
Состояние: критическое. Воспаление лёгких — обострение. Скопление мокроты в дыхательных путях
Прогноз: неблагоприятный. Без противомикробного средства — часы
Часы.
Я выдохнул. Медленно. Паника — плохой инструмент. Сначала то, что можно сделать прямо сейчас.
— Савелий, — сказал я, не оборачиваясь. — Мешки. Два, с соломой. Быстро.
— Зачем мешки?..
— Её нельзя на боку. На боку лёгкие сдавлены. Надо, чтобы она лежала на груди. Как сфинкс. Подпереть с боков, чтобы не завалилась.
Савелий принёс мешки. Вдвоём мы осторожно перевернули Лохматку — она была лёгкая, слишком лёгкая, кожа да кости, — и уложили на грудь, подперев мешками с обеих сторон. Голову я положил на свёрнутую попону, чуть приподняв, вытянув шею, чтобы воздух шёл свободнее.
Звук не исчез. Но стал чуть тише.
Я сложил ладонь лодочкой — плотно, пальцы вместе, — и начал простукивать ей грудную клетку. С боков. Снизу вверх. Ритмично, не сильно, но и не слабо. Хлоп-хлоп-хлоп-хлоп. Как будто похлопываешь по спине ребёнка, который поперхнулся.
— Ты чего её бьёшь? — испуганно спросил Савелий.
— Не бью. Это чтобы мокрота отходила. Она прилипла к стенкам, внутри. Её надо встряхнуть, сдвинуть. Тогда Лохматка сможет её откашлять.
Хлоп-хлоп-хлоп. Левый бок. Правый. Снова левый.
Лохматка вдруг дёрнулась. Закашлялась — тяжело, надсадно, всем телом. Раз, другой, третий. А потом что-то густое, вязкое, жёлтое вылетело у неё изо рта на солому.
И она вдохнула. Глубоко. Почти свободно.
Савелий рядом со мной издал звук, похожий на всхлип.
— Это ещё не всё, — сказал я. — Это мы только дорогу расчистили. Вода закипела?
Паровой шатёр мы соорудили из старого одеяла, двух жердей и ведра с кипятком. Ведро поставили перед мордой Лохматки — на безопасном расстоянии, чтобы не обожглась, — накрыли её вместе с ведром одеялом, оставив щель для воздуха. Савелий бросил в кипяток пучок каких-то сушёных трав из своей кладовой — пахло мятой, ромашкой и ещё чем-то смолистым, хвойным.
— Это от кашля, — объяснил он, — мне ещё бабка так делала.
— Хорошо, — сказал я. — Пусть будет.
Пар размягчает мокроту. Травы, может быть, тоже помогут — немного. Простукивание. Положение на груди. Всё это я сделал. Всё правильно.
Но этого было мало.
Строчка перед глазами не менялась. «Без противомикробного средства — часы». Пар и простукивание могли выиграть время. Час, два, может быть, до утра. Но в лёгких у Лохматки жила зараза. Та, что поселилась там с зимы и за эти месяцы разрослась, разъела, заполнила всё. Чтобы её убить, нужно было лекарство. Настоящее.
Там, дома, это был бы курс антибиотиков. Простая коробочка таблеток из любой аптеки.
Здесь такой коробочки не было.
— Савелий, — сказал я. — У вас есть что-нибудь… против заразы? Против гнили? Что-нибудь, чем раны промывают, чтобы не загноились? Настойки какие-нибудь, мази?
Старик подумал.
— Мёд, — сказал он. — Чеснок. Подорожник. Самогон, если промыть.
Всё это было не то. Мёд хорош снаружи, на рану. Чеснок — слабоват. Самогон собаке внутрь — убьёт быстрее болезни.
— А в Затоне? У кого-нибудь? Лекарь есть?
— Был, — вздохнул Савелий. — Лекарь. Людской. Помер прошлой осенью. А нового с Большой земли не прислали. Не едут к нам лекари.
Я сидел на корточках у парового шатра и думал. Перебирал в голове всё, что видел за эти три дня. Амбар Агафьи. Кладовая Савелия. Комендатура. Причалы. Баржа…
Баржа.
Пышкин сходил с баржи, а за ним матросы несли сундуки. И Тимоха потом таскал за мастером его саквояж. Кожаный, с медными застёжками. И ещё — маленький ларец, тёмного дерева, с гербом Гильдии на крышке. Пышкин тогда сказал Тимохе: «Осторожнее с ларцом, юноша, там гильдейская аптека».
Гильдейская аптека. Мастер-зверолов, который возит с собой ценного зверя третьего ранга. Неужели он не взял бы с собой лекарств? На случай, если зверь заболеет?
— Савелий, — сказал я, поднимаясь. — Сиди с ней. Простукивай, как я показывал. Каждые четверть часа. И воду в ведре меняй, чтобы пар шёл.
— Ты куда?!
— К Пышкину.
Старик уставился на меня.
— К Пышкину? Ночью? Да он тебя на порог не пустит! После шляпы-то!
— Может, и не пустит, — сказал я. — Но спросить надо.
Пышкин жил в комендатуре, в маленькой гостевой комнате на втором этаже. Окно светилось — видно, мастер не спал.
Я постучал в дверь комендатуры. Открыл заспанный Северьянов в ночной рубахе, выслушал меня, ничего не сказал — только кивнул на лестницу.
Я поднялся. Постучал ещё раз.
— Кто там? — раздался из-за двери голос Пышкина. Странный — сдавленный, будто мастер говорил, лёжа в неудобной позе.
— Матвей. Работник Савелия.
Пауза. Долгая.
— Входите, — сказал наконец Пышкин.
Я вошёл.
Комната была крошечная: кровать, стол, стул, сундук в углу. На столе горела свеча. А на кровати…
На кровати, развалившись поперёк, во всю её ширину, лежал Барон. Огромный, серебристый, раскинувший лапы в разные стороны, с запрокинутой головой и блаженно приоткрытой пастью. Он спал. Глубоко, сладко, по-кошачьи. И урчал во сне так громко, что дрожало пламя свечи.
А мастер Аристарх Пафнутьевич Пышкин, в ночной рубашке до пят и в ночном колпаке с кисточкой, сидел на самом краешке кровати, на узенькой полоске, оставленной ему котом, и держал в руках раскрытую книгу. Свеча стояла на стуле рядом с кроватью. Видно было, что сидит он так уже давно и сидеть ему очень неудобно.
— Он лёг, — сказал Пышкин, не дожидаясь вопроса. Голос у него был растерянный. — Сам. Залез на кровать и лёг. Раньше он спал в клетке. Двенадцать лет. А теперь… — мастер развёл руками. — Я не решаюсь его разбудить.
Я посмотрел на Барона. Потом на Пышкина.
— Амулет так и не надели? — спросил я.
— Не надел, — сказал Пышкин тихо. И отвёл глаза.
Барон во сне пошевелил лапой и заурчал ещё громче.
— Что вам нужно в такой час? — спросил Пышкин, откладывая книгу. — Если это насчёт шляпы…
— Мне нужна ваша помощь, мастер, — сказал я.
Он моргнул. Монокля на нём не было, и без монокля его лицо казалось моложе и беззащитнее.
— Моя помощь? Вам?
— Мне. Вернее, не мне. Собаке. Лохматке. Гончей Савелия.
Я рассказал. Коротко, без подробностей: воспаление лёгких, обострение, задыхается, нужно средство против заразы, у меня его нет, у Савелия его нет, лекаря в Затоне нет. А у вас, мастер, есть гильдейская аптека.
Пышкин слушал молча. Когда я закончил, он долго смотрел на меня.
— Вы просите у меня, — сказал он медленно. — У меня. После того, как выставили меня на посмешище перед всем посёлком. Со смердюком. Со шляпой. С этой… с половиной пирога.
— Прошу, — сказал я.
— Почему вы думаете, что я соглашусь?
Я подумал. Честно подумал.
— Не знаю, — сказал я. — Может, и не согласитесь. Но я должен был спросить. Потому что если не спрошу, а она умрёт, — я себе этого не прощу.
Пышкин смотрел на меня ещё секунду. Потом перевёл взгляд на Барона, который спал на его кровати, раскинув лапы, и урчал.
Встал. Подошёл к сундуку в углу. Открыл. Достал оттуда тот самый ларец — тёмного дерева, с гербом на крышке. Повернулся ко мне.
— Это не для вас, — сказал он сухо. — Это для собаки.
— Понимаю, — сказал я.
— И я иду с вами.
— Мастер, вам не обязательно…
— Обязательно, — отрезал Пышкин, нахлобучивая колпак поглубже. — Вы знаете, какие здесь средства? Какие дозы? Какие сочетания? Вы знаете, сколько капель серебряной настойки можно дать гончей третьего ранга весом в… сколько она весит?
— Пуда полтора. Должна весить больше.
— Полтора пуда! — Пышкин всплеснул руками. — И вы хотели сами дозировать! Это вам не навоз, любезный! Ведите!
И, не переодеваясь, в ночной рубашке, колпаке и мягких домашних туфлях, мастер-зверолов второй степени Княжеской гильдии решительно вышел из комнаты, прижимая к груди ларец.
Барон на кровати открыл один глаз. Посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Потянулся — долго, со вкусом, — спрыгнул на пол и мягкими неслышными шагами пошёл следом.
В свете лампы, под навесом звериного двора, мастер Пышкин открыл ларец.
Внутри, в бархатных гнёздах, стояли флаконы. Десятка два. Стеклянные, глиняные, металлические, с притёртыми пробками и с аккуратными надписями на ярлычках — мелким, бисерным почерком. Ещё там были ложечки, пипетки, крошечные медные весы с гирьками и сложенный вчетверо лист бумаги, исписанный таблицами.
Пышкин вынул монокль из кармана ночной рубашки, вставил в глаз и склонился над Лохматкой.
Я смотрел на него — и не узнавал. Исчезли напыщенность, громкий голос, широкие жесты. Он двигался быстро, точно, без единого лишнего движения. Пощупал собаке нос. Посмотрел дёсны — так же, как я. Приложил ухо к груди, послушал. Потом достал из ларца маленькую трубочку с раструбом на конце и послушал через неё.
Стетоскоп. У него был стетоскоп. Деревянный, примитивный, но стетоскоп.
— Правое лёгкое, — сказал Пышкин, выпрямляясь. — Нижняя доля. Мокрая гниль. И левое затронуто. Давно?
— С зимы, — сказал Савелий.
— С зимы, — повторил мастер, качая головой. — С зимы. И никто не догадался…
— Не было кому, — сказал я тихо.
Пышкин посмотрел на меня поверх монокля. Потом на мешки, подпирающие Лохматку с боков. На паровой шатёр. На жёлтое пятно мокроты на соломе.
— Положение на груди, — сказал он медленно. — Пар. И вы её… простукивали? Ладонью?
— Простукивал.
— Где вы этому научились?
— Далеко отсюда.
— Это… — Пышкин замолчал, подбирая слово. — Это очень разумно. Мы в Гильдии такого не делаем. Мы даём настойку и ждём. А вы помогаете лёгким самим очиститься. Это… очень разумно.
Он сказал это так, будто слова давались ему с трудом. Но сказал.
— Теперь ваша очередь, мастер, — сказал я.
Пышкин кивнул. Вынул из ларца флакон — серебристый, металлический, с плотно притёртой пробкой. На ярлычке было написано: «Настойка серебряная. Против гнилой горячки. Звери II–IV ранга».
— Серебряный корень, — пояснил он, откупоривая флакон. — Растёт только на северных склонах, в Предгорьях. Гильдия покупает его за большие деньги. Убивает гниль в крови и в лёгких. Но сильная. Очень сильная. Передозируешь — сердце остановится.
Он поставил на ящик медные весы, достал из ларца гирьки. Посмотрел на Лохматку, прищурился, что-то посчитал в уме, шевеля губами. Сверился с таблицей на бумажке.
— Полтора пуда… третий ранг… возраст преклонный… сердце ослаблено… — бормотал он. — Значит, не полную. Две трети. И разделить на три приёма. Через каждые четыре часа.
Он отмерил пипеткой настойку в ложечку. Капля за каплей. Считая вслух. Я держал Лохматке голову, Савелий — пасть. Пышкин влил настойку под язык — аккуратно, медленно, давая проглотить.
Лохматка закашлялась, поморщилась. Но проглотила.
Противомикробное воздействие: начато
Прогноз: неопределённый
Неопределённый. Уже не «неблагоприятный». Я выдохнул.
— Теперь мёд, — сказал я.
Пышкин нахмурился.
— Мёд? Зачем мёд?
— Для горла. Она кашляет — горло воспалено, саднит. Ей больно глотать, поэтому она и не ест. Мёд смягчит.
— Мёд может ослабить действие настойки.
— Не может. Это разные вещи. Настойка — изнутри, через кровь. Мёд — снаружи, по горлу.
— По теории Брюховецкого…
— Я не знаю Брюховецкого, — сказал я. — Но я знаю собак.
Пышкин открыл рот. Закрыл. Посмотрел на Лохматку, которая тихо, жалобно кашляла.
— Ложку, — сказал он наконец. — Одну. Не больше.
— Одну, — согласился я.
Где-то около полуночи, когда мы втроём сидели под навесом — Савелий простукивал Лохматке грудь, я менял воду в ведре, а Пышкин сверялся с таблицами при свете лампы, — у Пышкина пропал колпак.
Он не сразу это заметил. Сначала просто почувствовал, что голове стало прохладнее, и рассеянно потрогал макушку. Потом потрогал ещё раз. Потом обернулся.
За его спиной, у кадки с дождевой водой, сидел Жулик. В руках у него был ночной колпак мастера — белый, с кисточкой. Жулик сосредоточенно, с глубоким удовлетворением, окунал его в кадку. Вынимал. Отжимал маленькими ладошками. Окунал снова.
— Это мой колпак, — сказал Пышкин.
— Ваш, — согласился я.
— Он его… моет.
— Моет.
— Зачем?!
— Он всё моет, — сказал я. — Привыкайте.
Пышкин смотрел на Жулика. Жулик, почувствовав взгляд, обернулся и посмотрел на Пышкина. Потом демонстративно окунул колпак в кадку ещё раз.
И мастер Пышкин засмеялся.
Не громко, не напоказ, как на площади, когда объявлял пари. Тихо, устало, по-человечески. Прикрыв глаза ладонью и тряся плечами.
— Боже мой, — сказал он, утирая слёзы. — Боже мой. Двадцать два года в Гильдии. Медаль «За обуздание». Монография о выдрах. А я сижу ночью в сарае, в ночной рубашке, лечу чужую собаку вместе с навозником, и какой-то полосатый карлик стирает мой колпак. Если бы мне кто-нибудь рассказал об этом месяц назад…
— Вы бы не поверили, — сказал я.
— Я бы вызвал его на дуэль, — сказал Пышкин. — За клевету.
Барон, всё это время лежавший у ног Лохматки, приподнял голову. Посмотрел на Пышкина. Потом на Жулика. Потом медленно встал, подошёл к кадке, обнюхал мокрый колпак у Жулика в руках — и чихнул прямо на него.
Жулик выронил колпак в кадку, зашипел на Барона и юркнул мне за пазуху.
Барон, весьма довольный собой, вернулся к Лохматке и лёг рядом, прижавшись серебристым боком к её тощему серому боку. Лохматка, не открывая глаз, тихо вздохнула.
— Тепло, — сказал Савелий, глядя на них. — Он её греет. Ты гляди-ка.
Ночь тянулась долго.
Пышкин отмерил вторую порцию настойки — ровно через четыре часа, минута в минуту. Я простукивал. Савелий менял воду. Лохматка кашляла, отплёвывала мокроту, засыпала и снова просыпалась.
Ближе к рассвету скрипнула калитка. Я поднял голову — и увидел Марину. С корзинкой в руках.
— Тимоха сказал, — объяснила она коротко, не глядя на нас. — Что вы тут всю ночь. Я принесла. Чай и хлеб.
— Хлеб! — оживился Савелий. — Только Бурке не давай!
Марина фыркнула и поставила корзинку на ящик. Достала глиняный кувшин, ещё тёплый, кружки, полкаравая, кусок сыра. Разлила чай.
Мы пили молча. Чай был травяной, крепкий, сладкий — с мёдом. Звёзды над двором бледнели. Обе луны давно ушли за лес. Где-то в посёлке пропел первый петух — и ему тут же ответила Пеструха, ревниво, со своего насеста.
— Я её щенком нашёл, — сказал вдруг Савелий. Тихо, глядя на Лохматку. — Двенадцать лет назад. В снегу. Зимой, у реки. Мать, видно, твари задрали — а она одна осталась. С варежку размером. Вся заледенела. Я её за пазуху сунул — вот как ты своего, — и домой принёс. Думал, не выживет. А она выжила.
Он помолчал.
— А потом, лет через пять, я в лесу заблудился. Метель была. Три дня ходил. Думал — всё. А она меня нашла. Пришла по следу, сама, через метель, за десять вёрст. Легла рядом и грела, пока мужики не подоспели.
Голос у старика дрогнул. Он отвернулся.
Марина положила руку ему на плечо. Ничего не сказала. Просто положила.
Пышкин сидел на мешке с соломой, привалившись спиной к стене сарая, и спал. Колпак его так и остался в кадке — мокрый, вымытый до белизны. Монокль выпал из глаза и висел на цепочке, покачиваясь. Я подумал, взял попону с гвоздя и накрыл его. Он не проснулся. Только пробормотал что-то про Брюховецкого и уткнулся носом в плечо.
Марина смотрела на меня. Я почувствовал её взгляд и повернулся.
— Что? — спросил я.
— Ничего, — сказала она. И отвела глаза. Но не сразу.
Лохматка подняла голову, когда первые солнечные лучи упали на двор.
Сама. Без подпорок. Посмотрела вокруг — ясно, осмысленно. Втянула воздух. Вдохнула. Выдохнула. Хрипа почти не было — так, лёгкий присвист где-то глубоко.
Потом она посмотрела на Савелия. И слабо, неуверенно, но совершенно определённо вильнула хвостом.
Старик заплакал. Открыто, не стесняясь, утирая слёзы рукавом.
— Попить ей дай, — сказал я. Голос у меня тоже был не очень. — И бульону. Тёплого. Немного.
Савелий принёс миску. Лохматка понюхала — и стала лакать. Медленно, осторожно, но сама. Всю миску. А потом лизнула Савелию руку.
Строчки перед глазами мигнули.
Степная гончая. Ранг: III
Состояние: тяжёлое, стабильное. Кризис миновал
Прогноз: благоприятный при продолжении лечения
И ниже — новое. То, чего я раньше никогда не видел.
Пациент стабилизирован
Опыт носителя: +
Ранг носителя: I → II
Питомцы: 1 / 2
Я смотрел на эти строчки и долго не мог понять, что они значат.
Опыт носителя. Ранг носителя. Питомцы — один из двух.
Значит, у меня тоже был ранг. Как у зверей. И он вырос. Не от того, что я с кем-то сражался, не от того, что победил. От того, что вылечил.
Значит, вот как это работает. Лечишь — растёшь. Чем больше зверей вылечишь, тем больше их сможет быть с тобой.
Я сидел на соломе посреди звериного двора, усталый до дрожи в руках, и улыбался, как дурак.
— Ты чего? — спросила Марина.
— Ничего, — сказал я. — Просто хорошая работа.
Северьянов пришёл, когда солнце поднялось над частоколом. Постоял у калитки, посмотрел на Лохматку, которая лежала на свежей соломе и вылизывала лапу. На Савелия с мокрыми глазами. На спящего под попоной Пышкина. На меня.
— Ну, — сказал он. — Значит, правда.
— Что правда?
— Что ты лекарь. Звериный. Настоящий. — Комендант прислонился к калитке. — Я после Бурки думал — повезло. После мусорщика — хитрый. После вчерашнего — ну, может быть. А теперь вижу: лекарь. Затону такой нужен, Матвей. Давно нужен.
Он хотел сказать что-то ещё, но не успел.
С крыши сарая, деловито, бочком, на трёх лапах, спускался Жулик. Я только сейчас понял, что не видел его с полуночи. Четвёртой лапой — вернее, обеими передними — он прижимал к груди что-то большое и круглое.
Спрыгнул на землю. Подошёл ко мне. Положил свою ношу у моих ног. И сел рядом с видом существа, которое честно поработало и заслужило рыбу.
Это было яйцо.
Размером с мой кулак, может, чуть больше. Гладкое, тяжёлое, белое, с мелкими золотистыми крапинками. И тёплое — тёплое изнутри, как живое. А ещё оно светилось. Едва заметно, мягко, перламутрово, будто внутри горела крошечная свечка.
— Жулик, — медленно сказал я. — Где ты это взял?
Жулик посмотрел в небо. Потом на Бурку. Потом на свои руки. Куда угодно, только не на меня.
Яйцо. Вид: не опознан
Ранг: ?
Стихия: Свет (предположительно)
Состояние: жизнеспособно. До вылупления: ≈2 дня
Особые отметки: требуется тепло. Брошено (давно)
Брошено. Давно. Значит, никто его не ищет. Жулик нашёл его где-то в старых гнёздах за рекой — или под чьей-то крышей, или в дупле, — и притащил мне. Как притаскивал всё блестящее.
За спиной звякнуло. Я обернулся.
Пышкин сидел под попоной, проснувшийся, с моноклем, который выпал из глаза и болтался на цепочке. Лицо у мастера было белое, как его вымытый колпак.
— Это… — прошептал он. — Не может быть.
— Что это, мастер?
Пышкин встал. Подошёл. Опустился на колени рядом со мной — прямо в солому, не заботясь о ночной рубашке. Протянул руку к яйцу и не решился дотронуться.
— В Белоградской академии, — сказал он тихо, — есть книга. Бестиарий Ярослава Звездочёта. Ему триста лет. Половина того, что там описано, — сказки. Огнегривые кони. Говорящие вороны. И Зарницы. Птицы Света, которые вылупляются раз в поколение и которых никто никогда не видел живыми. — Он сглотнул. — Там есть рисунок яйца. Белое. С золотыми крапинами. Светится изнутри.
Мы все молчали. Даже Савелий.
— Если это то, о чём я думаю, — сказал Пышкин, — то это самый ценный зверь во всём Княжестве. И по Уставу… — Он запнулся. Посмотрел на меня. — По Уставу всякий зверь неизвестного ранга подлежит записи в реестр Гильдии. А если у хозяина нет печати — зверь изымается. В Академию. Под стекло.
Под стекло. Я посмотрел на яйцо. Оно было тёплое и тихонько пульсировало у меня в ладонях. Как сердце.
— Значит, мне нужна печать, — сказал я.
— Значит, нужна, — согласился Пышкин.
— Где её дают?
Пышкин выпрямился. Поправил ночную рубашку с таким видом, будто это был парадный кафтан. Вставил монокль.
— На аренах, — сказал он. — Первая — в Перекате, два дня вниз по реке. Победите хранителя арены — получите печать ученика. С ней вашего зверя не тронут. А дальше… — Он помедлил. — Дальше их восемь. До самого Белограда. Восемь печатей — и вы мастер. И можете выйти на Большой турнир.
Он посмотрел на меня долго, внимательно, поверх монокля.
— Я плыву вниз на следующей барже, — сказал он. — Через два дня. Поплывёте со мной. Я вам не помощник и не друг, учтите. Я ваш соперник. Я буду драться с вами на каждой арене, где мы встретимся, и я буду выигрывать. Но если вы дойдёте до Турнира… — он поднял палец, — если дойдёте, я перед всей Гильдией признаю, что ваш метод лучше амулетов.
— А если не дойду?
Пышкин впервые за утро улыбнулся.
— Тогда пойдёте ко мне в зверинец. Помощником. Навоз чистить.
— Иди, — сказал Савелий.
Мы сидели на лавке у сарая втроём — я, он и Лохматка, которая положила морду старику на колени и дремала. Было уже за полдень. Северьянов ушёл, Пышкин ушёл, Марина ушла, а мы всё сидели.
— Я не могу, — сказал я. — У тебя Лохматка. Ей ещё недели три лечиться. Бурка. Трещотка. Затону лекарь нужен, комендант сам сказал.
— Лохматку я долечу, — сказал Савелий. — Ты мне всё показал. Простукивать — умею. Пар — умею. Настойку мастер оставит, он обещал. Бурку рыбой кормить — дети теперь сами знают. — Он помолчал. — А лекарь… лекарь Затону и через год нужен будет. Подождёт.
— Через год?
— А то и через два. — Старик посмотрел на меня своими выцветшими голубыми глазами. — Ты, Матвей, не наш. Я это с первого утра понял. Не в обиду. Ты из тех, кто дальше идёт. Тебя здесь хоть на цепь посади — всё равно на реку смотреть будешь. Вчера на причале я видел, как ты на Барона глядел. Когда он к хозяину пошёл. — Савелий хмыкнул. — Там, вниз по реке, таких Баронов — сотни. С камешками на шее. Кто их будить будет, если не ты?
Я ничего не ответил. Он был прав. Я сам себе в этом ещё не признался — а он уже знал.
— Вернёшься, — сказал Савелий. — С печатями. Вот тогда и будешь лекарем. Мастером. А пока — иди.
Баржа пришла через два дня, на рассвете.
Это была не гильдейская красавица с синим вымпелом, а торговая посудина — широкая, неуклюжая, с облупленной краской на бортах и надписью «Сом» на носу. Везла вниз по реке пушнину, мёд и сушёные грибы. Хозяин, толстый рыжебородый купец, согласился взять пассажиров за смешную плату — и ещё за то, чтобы Пышкин не давал советов, как правильно управлять баржей.
Провожать нас вышел весь Затон.
Северьянов пожал мне руку и сказал: «Должность за тобой. Вернёшься — будешь лекарем». Агафья сунула в руки узелок с пирогами — «С капустой. На дорогу. Шляпой не лепила». Митрич подарил удочку. Кузьмич — шерстяной шарф, проворчав, что на реке по утрам холодно и что он, Кузьмич, не хочет, чтобы этот хромой дурак простыл и помер, а то опять придётся сеть чинить. Тимоха чуть не плакал: Северьянов не отпустил его с нами, сказал — нужен на стене.
Дуняша протиснулась сквозь толпу, сунула мне в ладонь новую соломенную косичку — ещё длиннее прежней — и шёпотом сказала:
— Это для яичка. Чтобы ему не было страшно вылупляться.
Я положил косичку в корзину, где на мягкой шерсти, укрытое Кузьмичовым шарфом, тихонько светилось яйцо.
Бурка проводил нас до самого причала, переваливаясь с боку на бок, и долго, грустно сопел, глядя, как я поднимаюсь по сходням. Трещотка орала с верхушки сторожевой башни — так громко и пронзительно, что купец на барже перекрестился. Лохматка лежала на солнышке у звериного двора, и Савелий стоял рядом, опираясь на клюку. Он не махал рукой. Он просто стоял и смотрел.
А Марина поднялась на баржу следом за мной. С арбалетом за спиной и с дорожным мешком на плече.
— Комендант посылает, — сказала она, не глядя на меня. — В Перекат. Стрелы купить. Лекарства. И присмотреть, чтобы ты там в первый же день не пропал.
— А потом?
— А потом посмотрим. — Она пожала плечами. И вдруг добавила, совсем тихо, глядя на удаляющийся частокол: — Двенадцать лет на стене. Ни разу дальше Сухого оврага не была.
Пышкин стоял на корме, в почищенном кафтане и в новой шляпе — с пером. Купил у купца; перо было гусиное, слегка облезлое, но мастер носил его с прежним достоинством. У его ног, свернувшись серебристым клубком на палубе, спал Барон — без ошейника, без камня, просто кот на солнышке. Рядом в кадке плескалась Мадам.
Баржа отвалила от причала. Затон медленно поплыл назад — частокол, крыши, флюгер в виде рыбы на сторожевой башне.
Я сидел на мешках с пушниной, с Жуликом за пазухой и с корзиной на коленях, и смотрел, как уменьшается Затон.
И тут корзина дрогнула.
Изнутри послышался звук. Тихий, сухой, отчётливый. Хрусть.
Я снял шарф. Марина наклонилась через моё плечо. Пышкин, услышав, обернулся на корме — и замер.
По белой скорлупе с золотыми крапинами бежала трещина. Тонкая, светящаяся изнутри, как молния. Хрусть. Ещё одна. Кусочек скорлупы отвалился, и из дырочки наружу высунулся клювик. Маленький, золотистый, мягкий.
Потом показалась головка — мокрая, взъерошенная, в золотом пушке, с огромными, тёмными, удивлёнными глазами. Птенец огляделся. Посмотрел на небо. На реку. На Жулика, который высунулся у меня из-за пазухи и смотрел на него, разинув рот.
Потом посмотрел на меня.
Зарница. Ранг: ?
Стихия: Свет
Возраст: новорождённая. Самка
Приёмы: Вспышка (неустойчиво)
Установлена связь. Тип: импринтинг
Питомцы: 2 / 2
Импринтинг. Первое, что она увидела. Я.
Птенец моргнул. Пискнул. Тоненько, требовательно, совсем по-цыплячьи.
А потом чихнул.
Короткая, тёплая, золотая вспышка ослепила всех на корме. Когда я проморгался, Марина стояла, прикрыв глаза ладонью, Жулик сидел, ошарашенно растопырив все двенадцать пальцев, а над кормой поднимался тонкий дымок.
Мы обернулись.
Гусиное перо на новой шляпе мастера Пышкина тлело. Мастер стоял неподвижно, с моноклем, болтающимся на цепочке, и смотрел, как огонёк неторопливо ползёт к тулье.
— Вторая шляпа, — сказал он очень ровно. — За неделю.
Барон у его ног открыл один глаз, посмотрел на дымящееся перо, на птенца в корзине — и, честное слово, усмехнулся. Как могут усмехаться только коты.
А впереди, за излучиной, лежала река. Два дня пути до Переката — и до первой из восьми арен.
Глава 7. Перекат
— Она хочет есть, — сказал я.
— Откуда ты знаешь? — спросила Марина.
— Она пищит. И клюёт мой палец.
— Может, она тебя просто не любит.
Зарница сидела у меня на ладони, в гнезде из Кузьмичова шарфа, и клевала мой указательный палец с упорством дятла. Клювик у неё был мягкий, золотистый, совсем ещё детский, и клевала она не больно — щекотно. Но настойчиво. Каждые несколько секунд она задирала голову, разевала рот так широко, что видно было розовое горлышко, и требовательно пищала.
Пух на ней за два дня распушился и высох. Он оказался не просто золотым — он светился. Не так ярко, как скорлупа перед вылуплением, а мягко, тепло, будто птенец был сделан из утреннего солнца. Если накрыть её ладонью, сквозь пальцы пробивалось розоватое сияние.
Зарница. Ранг: ?
Стихия: Свет
Возраст: 2 дня. Самка
Характеристики: Сила 0 · Ловкость 1 · Выносливость 1 · Восприятие 4 · Сообразительность 5
Состояние: удовлетворительное. Голод
Рацион: солнечный свет, мелкие насекомые, мёд (разбавленный)
Приёмы: Вспышка (неустойчиво)
Солнечный свет. Насекомые. Мёд. Я посмотрел на небо. Солнце только-только поднялось над лесом на левом берегу, и палуба баржи была ещё в тени.
— На крышу, — сказал я. — Ей нужно на солнце.
— На какую крышу? — не поняла Марина.
Я кивнул на надстройку на корме — низкую, дощатую, с плоской крышей, где купец сушил сети. Марина посмотрела на надстройку, на мою хромую ногу, на корзину с птенцом и вздохнула.
— Давай сюда, — сказала она. — Я залезу.
Через минуту она уже сидела на крыше надстройки, скрестив ноги, с гнездом из шарфа на коленях. Солнце упало на Зарницу — и та замерла. Перестала пищать. Раскрыла крошечные крылышки — ещё голые, розовые, с едва наметившимися пёрышками, — и подставила их свету. Пух на ней вспыхнул ярче. Совсем чуть-чуть.
— Она греется, — удивлённо сказала Марина. — Как ящерица.
— Она ест, — сказал я. — Свет для неё — еда. Половина еды.
— А вторая половина?
Я посмотрел на Жулика.
Жулик сидел на мешках с пушниной и смотрел на крышу надстройки с выражением глубочайшей обиды. С тех пор как птенец вылупился, он не отходил от меня ни на шаг, а когда я брал Зарницу в руки, залезал мне на плечо и старательно пытался втиснуться между мной и ней. Ревновал. Явно, откровенно, по-детски.
— Жулик, — сказал я. — У меня для тебя задание.
Через полчаса Жулик наловил моли.
Её на барже было много — в мешках с пушниной она водилась сотнями, и купец, узнав, что кто-то взялся её истреблять, пришёл в восторг. Жулик носился по мешкам, как полосатая молния, хватал моль на лету шестью пальцами, складывал в кучку на крышке бочонка и приносил мне по одной.
Каждую — предварительно прополоскав в ведре.
— Он её моет, — сказала Марина, глядя сверху, как Жулик в очередной раз окунает моль в воду.
— Он всё моет.
— Она же мокрая.
— Мокрая моль — тоже моль.
Зарница, судя по всему, была того же мнения. Она проглотила мокрую моль, не моргнув, разинула рот и потребовала ещё. Жулик посмотрел на неё долгим взглядом, тяжело вздохнул и пошёл за следующей.
Уже третью моль он не просто принёс мне, а сам залез на надстройку и сунул прямо птенцу в клюв. К десятой — сидел рядом с Зарницей на шарфе, свесив хвост, и следил, чтобы никто, кроме него, её не кормил. Когда Марина попробовала протянуть птенцу кусочек мёда на соломинке, Жулик зашипел на неё и отобрал соломинку.
— Ревность прошла, — сказала Марина.
— Ревность превратилась в должность, — сказал я. — Он теперь нянька.
Жулик. Путь I: Тенелаз — заблокировано. Условие: разнообразный рацион (2/5 источников)
Два из пяти. Моль засчиталась. Жулик, видно, не удержался и съел парочку сам.
С кормы донёсся звук — то ли кашель, то ли сдавленный смешок.
Пышкин стоял у борта, глядя на реку, без шляпы. Ту, с обгоревшим пером, он позавчера в сердцах швырнул за борт, а новую взять было негде. Мастер держал в руках раскрытую записную книжку и что-то в неё записывал серебряным карандашом, время от времени поглядывая на крышу надстройки.
— Что пишете, мастер? — спросил я.
— Наблюдения, — сказал Пышкин, не отрываясь. — Зарница. Рацион: свет, моль, мёд. Поведение на третьем дне жизни. Взаимодействие с мусорщиком. — Он поднял на меня глаза. — Этих птиц никто никогда не видел живыми, любезный. Никто. За триста лет. Если я не запишу — кто запишет?
— Вы ведь говорили, что вы мне соперник, а не помощник.
— Соперник, — подтвердил Пышкин. — Но учёный. Одно другому не мешает.
И снова уткнулся в книжку.
Перекат открылся за излучиной реки, и Марина на крыше надстройки ахнула.
Я понимал её. Сам я видел города — большие, настоящие, с миллионами жителей. Но Перекат всё равно был красив, совсем по-особенному.
Он стоял на обоих берегах реки там, где русло сужалось и вода бурлила над каменными порогами, — отсюда, видно, и название. Берега соединяли три моста: два каменных, горбатых, и один деревянный, висячий, на толстых канатах. Дома — деревянные и каменные, двух- и трёхэтажные, с резными наличниками и крутыми крышами, крытыми то черепицей, то медью, позеленевшей от времени. На крышах крутились флюгеры — сотни флюгеров в виде рыб, птиц, зверей, и все поворачивались за ветром одновременно, будто кланялись.
Вдоль набережной тянулись причалы, и у причалов теснились баржи, лодки, плоты, ладьи с цветными парусами. Над водой стоял гомон: кричали грузчики, торговцы, лодочники, лаяли собаки, ревели какие-то звери, которых мне было не видно. Пахло рыбой, дёгтем, жареными пирогами и дымом.
А над всем этим, на высоком скалистом острове посреди реки, прямо над порогами, стоял купол.
Круглый, огромный, выложенный голубой глазурованной плиткой, которая сверкала на солнце, как рыбья чешуя. Под куполом — кольцо белых колонн. А на самой верхушке, на тонком шпиле, плескался на ветру синий флаг с вышитой серебром волной.
— Арена, — сказал Пышкин у меня за спиной. Негромко. Почти благоговейно. — Арена Переката. Первая из восьми. Хранительница — Ульяна Перевозчица. Стихия — Вода.
— Вода, — повторил я.
Я посмотрел на Жулика. Тень. На Зарницу. Свет. Ни одного зверя, у которого против Воды было бы хоть какое-то преимущество.
— Вы с ней дрались? — спросил я.
— Дважды, — сказал Пышкин. — Восемь лет назад и пять. Оба раза проиграл. — Он помолчал. — В этом году собираюсь выиграть.
— У вас Барон. Гроза бьёт Воду.
— У меня Барон, — согласился мастер. И посмотрел на кота, спавшего у его ног на нагретой палубе. Без ошейника. Без камня. Совершенно беззаботно, раскинув лапы, посапывая. — Был.
— Был?
Пышкин не ответил.
Баржа мягко ткнулась в причал. Матросы бросили канаты. Купец заорал на грузчиков. Марина спустилась с крыши надстройки, прижимая к груди шарф с Зарницей, и встала рядом со мной у сходней.
Лицо у неё было такое, что я на секунду забыл обо всём остальном. Не каменное, не сосредоточенное, не насмешливое. Распахнутое. Удивлённое. Почти детское. Она смотрела на Перекат — на мосты, на крыши, на флюгеры, на купол арены — и, кажется, забыла дышать.
— Двенадцать лет, — сказала она тихо, ни к кому не обращаясь. — Двенадцать лет на стене. А тут… тут вон что.
— Пойдём, — сказал я. — Посмотрим поближе.
Она моргнула, будто проснувшись. Посмотрела на меня. И, к моему удивлению, не сказала ничего колючего. Просто кивнула и пошла первой.
— Первым делом — подворье, — объявил Пышкин, едва мы ступили на набережную. — Регистрация. Без регистрации вы здесь никто, а ваши звери — бродячие. Бродячих зверей в Перекате городская стража ловит сачками и сдаёт на живодёрню. Не смотрите на меня так, любезный, не я это придумал.
Гильдейское подворье стояло на главной площади, напротив моста на остров с ареной. Это было длинное двухэтажное здание из серого камня с синими ставнями, с гербом Гильдии над входом — тем самым не то волком, не то львом. У дверей стояли двое стражников в синих кафтанах, а во дворе за решётчатыми воротами, в клетках и вольерах, сидели звери.
Много зверей. Десятки.
Я остановился у решётки. Марина остановилась рядом.
Там были птицы — большие, с хохлами и длинными хвостами. Там были звери, похожие на лис, на куниц, на рысей. Был огромный медлительный зверь, похожий на черепаху, с панцирем, поросшим мхом. Была стайка мелких юрких зверьков, похожих на белок, только синих. И у каждого — у каждого — на шее висел голубой камешек.
Они не бегали. Не играли. Не дрались. Не пищали. Лежали, сидели, стояли — неподвижно, спокойно, полузакрыв глаза. Как Барон на бархатной подушке. Десятки Баронов.
Я смотрел на них, и мне хотелось войти в этот двор, снять с каждого камешек и посмотреть, что будет.
— Не надо, — сказала Марина тихо, будто прочитав мои мысли. — Не сейчас.
— Я ничего не делаю.
— Ты смотришь. Я видела, как ты смотрел на Барона. Перед поединком. Сейчас так же.
Я отвернулся от решётки.
— Это зверинец Гильдии, — сказал Пышкин, который, кажется, ничего не заметил. — Здесь держат зверей, взятых в реестр. Невостребованных. Изъятых. Тех, кого хозяева не смогли зарегистрировать. Их обуздывают и продают с торгов. Или отправляют в Академию.
Изъятых.
Я машинально положил руку на грудь — туда, где под рубахой, в мягком шерстяном шарфе, тихо пищала Зарница. Марина отдала её мне перед подворьем. Сказала: «Тебе нужнее».
— Пойдёмте, — сказал Пышкин. — И, любезный… — Он понизил голос и посмотрел на меня поверх монокля. — Внутри говорить буду я. Хотя бы в первый раз. Договорились?
Внутри подворье было похоже на почтовое отделение, которое кто-то скрестил с канцелярией и зоопарком. Длинный зал с высоким потолком, перегороженный деревянной стойкой. За стойкой — конторки, за конторками — писари в синих кафтанах, скрипящие перьями. На стенах — полки с толстыми книгами в кожаных переплётах. Пахло чернилами, сургучом и зверем.
Пышкин подошёл к стойке, как к давнему знакомому.
— Мастер Пышкин, — сказал он писарю, который сидел ближе всех. — Аристарх Пафнутьевич. Дуэлянт второй степени. Пять печатей. Прибыл для вызова хранительницы Переката.
Писарь поднял голову, узнал — и расплылся в улыбке.
— Мастер! Опять к нам! Третий раз?
— Третий, — сухо сказал Пышкин. — И последний. А это — со мной. Соискатель.
Писарь перевёл взгляд на меня. Улыбка медленно сползла с его лица. Я понимал почему: хромой, в латаной рубахе, в Кузьмичовом шарфе, с мусорщиком на плече. Соискатель.
— Имя? — спросил писарь, макая перо в чернильницу.
— Матвей. Ковальский.
— Откуда?
— Из Затона.
— Откуда?
— Затон, — повторил я. — Вверх по реке. Граница.
Писарь посмотрел на меня так, будто я сказал «с луны».
— Звери?
— Мусорщик полосатый, — сказал я. — Ранг первый. Стихия — Тень.
Писарь записал. Поднял голову.
— Ещё?
Я почувствовал, как под рубахой шевельнулась Зарница. Тёплая. Тихая. Сейчас — тихая.
Пышкин рядом со мной не шевельнулся. Он смотрел на писаря, на перо, на книгу. На меня он не смотрел.
— Нет, — сказал я. — Больше нет.
Писарь записал. Я почувствовал, как у меня горят уши. Я не любил врать. Никогда. Тридцать лет говорил хозяевам правду, даже когда она была страшной. А теперь стоял и врал канцелярской крысе в синем кафтане, чтобы мою птицу не отправили под стекло.
Пышкин рядом со мной тихо, почти беззвучно выдохнул. Я так и не понял — с облегчением или с осуждением.
— Порядок такой, — сказал писарь, ставя в книге закорючку. — Соискатель обязан одержать три победы в Малом круге — это на рыночной площади, по ту сторону моста. Против зарегистрированных приручителей. Победы засвидетельствует судья круга. Срок — десять дней с сегодняшнего дня. Одержали три победы — получаете право вызвать хранительницу арены. Победили хранительницу — получаете печать ученика. Не одержали трёх побед за десять дней — регистрация аннулируется, звери признаются бродячими. Вопросы?
— А если…
— И ещё, — перебил писарь, не поднимая глаз. — По Уставу, параграф тридцать второй, все звери, ввезённые в город, подлежат освидетельствованию в течение трёх дней. Особо — звери неизвестного вида и ранга. Освидетельствование проводит реестровый пристав. Сокрытие зверя — штраф и изъятие.
Он поднял глаза. Посмотрел на меня. Холодно, спокойно, профессионально.
— У вас точно больше нет зверей, соискатель?
— Точно, — сказал я.
Писарь кивнул и протянул мне бумагу с печатью.
— Добро пожаловать в Перекат.
Мы вышли на площадь, и я наконец вдохнул.
— Вы соврали, — сказал Пышкин. Не обвиняюще. Просто констатируя.
— Соврал.
— Я промолчал.
— Промолчали.
— Это делает меня соучастником, — сказал Пышкин. — По Уставу, параграф тридцать третий. — Он помолчал. — Я двадцать два года в Гильдии. Ни разу не нарушил Устав.
— Почему промолчали?
Пышкин долго смотрел на купол арены за мостом.
— Потому что под стеклом, — сказал он наконец, — Зарница проживёт неделю. Может, две. Она питается светом и живым кормом. Ей нужно небо и тот, на кого у неё запечатление. В Академии её положат в стеклянный ящик под лампу и будут кормить сушёными мухами по таблице. Я видел, как они кормят сов. — Он поправил монокль. — Я учёный, любезный. Мне нужно, чтобы она жила. Мёртвая Зарница под стеклом науке ничего не даст.
Он помолчал ещё.
— А теперь, если позволите, я пойду куплю себе новую шляпу. Третью за неделю.
И ушёл через площадь, к лавкам, сопровождаемый мягко ступающим Бароном.
Мы с Мариной остались одни.
— Десять дней, — сказала она. — Три победы. А у тебя один зверь первого ранга. И птенец, которого нельзя показывать.
— Да.
— И ещё три дня, пока этот… пристав.
— Да.
Марина помолчала.
— Ладно, — сказала она. — Пошли поедим. На голодный желудок такое не придумывается.
Рынок Переката раскинулся на правом берегу, сразу за каменным мостом, — огромный, шумный, пёстрый, пахнущий всем сразу. Тут торговали рыбой, мясом, мёдом, тканями, посудой, оружием, пряностями, книгами, кружевами. А в дальнем конце, за рядами с птицей, начинался звериный ряд.
Мы купили по пирогу с рыбой и пошли туда — я сам не знал зачем. Наверное, потому, что не мог не пойти.
Звериный ряд был длинный, под навесами. В клетках, корзинах, вольерах, на цепях сидели звери. Кто-то — с голубыми камешками, послушные, сонные, с ярлычками и ценами. Кто-то — без камешков, дикие, только что пойманные, бьющиеся о прутья. Продавцы кричали, расхваливали товар, покупатели торговались, щупали, заглядывали зверям в зубы.
Я шёл вдоль клеток и смотрел. И строчки вспыхивали одна за другой, без перерыва, как вывески.
Лис-огневик. Ранг: II. Стихия: Огонь. Состояние: удовлетворительное. Воздействие: амулет обуздания
Синяя белка-прыгунья. Ранг: I. Стихия: Ветер. Состояние: стресс. Обезвоживание
Цапля-рогоклюв. Ранг: I. Стихия: Вода. Состояние: перелом крыла (неправильно сросшийся)
Обезвоживание. Неправильно сросшийся перелом. Я остановился у клетки с синими белками, которые тяжело, часто дышали, сбившись в кучу в углу. Миска с водой у них была пустая.
— Им бы воды, — сказал я продавцу, толстому мужику в засаленном фартуке.
— А тебе какое дело? — огрызнулся тот. — Покупать будешь?
— Нет.
— Тогда проходи.
Марина положила мне руку на локоть. Я прошёл.
А в самом конце ряда, у мусорной кучи, где сваливали гнилые овощи и рыбьи потроха, стояло ведро. Старое, мятое, с отбитой эмалью. В ведре, на дне, в грязной воде, сидело что-то.
Я остановился.
Это была лягушка. Ну — не совсем лягушка. Размером с кошку. Тёмно-зелёная, с жёлтыми полосами вдоль спины. С огромными выпуклыми золотыми глазами. А на спине, вдоль хребта, шёл ряд мелких полупрозрачных выростов, похожих на рожки. Она сидела неподвижно, опустив голову, и тяжело, редко дышала.
Лягух-громовик. Ранг: II
Стихия: Гроза
Состояние: тяжёлое. Обезвоживание кожи, грибковое поражение спинных выростов
Особые отметки: выбраковано
Эмоциональное состояние: апатия, истощение
Гроза. Против Воды.
Выбраковано.
— Это чьё? — спросил я.
Торговец у соседнего прилавка, щуплый старичок с клеткой куропаток, пожал плечами.
— Ничьё, — сказал он. — Гришка-зверолов утром выкинул. Брак, говорит. Не искрит. Рожки побелели — значит, всё, отыскрился. Кому он такой нужен? К вечеру мусорщики заберут.
Не искрит. Рожки побелели. Грибок. Обычный грибок, который заводится у амфибий, если долго держать их в тесноте и в грязной воде. Лечится. Не быстро — но лечится.
Я присел у ведра. Лягух медленно поднял голову и посмотрел на меня огромными золотыми глазами. Тусклыми, как старые монеты.
— Матвей, — сказала Марина у меня за спиной. Тихо. Предостерегающе. — Ты что делаешь?
— Ничего, — сказал я. — Смотрю.
— У тебя место для двух зверей. Ты сам говорил. Оба заняты.
— Да.
— Ты не можешь его взять.
— Знаю.
Я смотрел на лягуха. Лягух смотрел на меня.
— Сколько стоит? — спросил я у старичка с куропатками.
— Да нисколько, — удивился тот. — Брак же. Бери так.
Марина за моей спиной вздохнула. Тяжело, протяжно. Так вздыхает человек, который уже понял, что спорить бесполезно.
— Ведро, — сказала она. — Хоть ведро возьми. В руках не донесёшь.
За прилавком с куропатками, у края рынка, стояла женщина.
Я заметил её, только когда поднялся с ведром в руках. Высокая, крепкая, лет сорока, с обветренным загорелым лицом и коротко стрижеными седеющими волосами. В высоких рыбацких сапогах, в широкой холщовой рубахе с закатанными рукавами, в кожаном переднике, какие носят лодочники. Руки у неё были в старых шрамах — мелких, частых, как от рыболовных крючков.
Она стояла и смотрела на меня. Вернее, на ведро в моих руках.
— Гришкин брак, — сказала она. Голос был низкий, хрипловатый. — Видела утром, как он выкидывал. Хотела забрать, да закрутилась. — Она посмотрела на меня. — Ты лекарь?
— Звериный, — сказал я.
— Вылечишь?
— Попробую. Грибок. Нужна чистая проточная вода и соль. И время.
Она прищурилась. Перевела взгляд на Жулика, который сидел у меня на плече и разглядывал её блестящую пряжку на переднике.
— Мусорщик, — сказала она. — Без камня. И за пазухой у тебя кто-то пищит. — Пауза. — Тоже без камня, поди?
Я ничего не сказал. Сердце у меня ухнуло куда-то вниз.
Женщина смотрела на меня ещё секунду. А потом вдруг усмехнулась — краешком рта, коротко, будто сама себе.
— Не бойся, — сказала она. — Я не пристав. Соль возьмёшь у Нефёда, в третьем ряду, скажешь — от Ули. Он даст хорошую. А воду проточную — у старой мельницы за мостом. Там ручей чистый, родниковый.
Она развернулась и пошла прочь, широко шагая в своих рыбацких сапогах. Я смотрел ей вслед.
— Кто это был? — спросила Марина.
— Не знаю, — сказал я. — Но, по-моему, она знает больше, чем говорит.
Постоялый двор, который нам посоветовал Пышкин, назывался «Пескарь» и стоял на набережной, у самой воды. Комнатка под крышей была крохотная — две лежанки, стол, табурет и окно на реку. Но чистая. И дешёвая — Северьянов дал мне в дорогу жетонов, но их было немного.
Марина взяла соседнюю комнатку. Пышкин остановился где-то в другом месте, получше — «соответствующем званию», как он выразился.
Я поставил ведро с лягухом у окна, насыпал в воду соли, которую мы взяли у Нефёда, — тот, услышав «от Ули», и правда дал лучшую и отказался брать деньги, — и долго, осторожно промывал тряпицей спину лягуха. Белые, рыхлые наросты на выростах отходили неохотно. Лягух терпел. Не дёргался, не вырывался. Только смотрел на меня огромными тусклыми глазами.
Грибковое поражение: начато лечение
Эмоциональное состояние: апатия, слабый интерес
Слабый интерес. Это было уже что-то.
Зарница спала в шарфе на подоконнике, где днём лежало солнце. Жулик сидел рядом с ней и сторожил — серьёзный, как часовой. На лягуха он поглядывал с подозрением, но не трогал. Новый пациент. Это он уже понимал.
Я лёг на лежанку, не раздеваясь. Ноги гудели. Нога — особенно.
— Десять дней, — сказал я в потолок. — Три победы. Один зверь первого ранга. Птенец, которого нельзя показывать. И лягух, которого нельзя приручить, потому что нет места.
Жулик на подоконнике повернул ко мне голову.
— Ничего, — сказал я ему. — Ничего. Что-нибудь придумаем.
Я, кажется, уже засыпал, когда услышал звук.
Тихий. Шуршащий. Царапающий.
За дверью.
Что-то скреблось в дверь — снизу, у самого порога. Быстро, мелко, настойчиво. Потом звук сменился другим — частым, азартным сопением. Будто кто-то нюхал щель под дверью. Жадно, взахлёб, втягивая воздух.
Жулик на подоконнике вздыбился. Распушил хвост вдвое. Зашипел.
Я сел.
В щели под дверью, в узкой полоске света из коридора, мелькнул нос. Острый, розовый, с длинными белыми усами. Нос втянул воздух — раз, другой, — и исчез. За дверью послышался возбуждённый, тонкий, торжествующий писк.
А потом — шаги. Тяжёлые, неторопливые. Остановились у самой двери.
Зарница в шарфе на подоконнике проснулась, завозилась — и пух на ней тихо, тепло засветился. Сквозь шерсть шарфа. Сквозь мои пальцы, когда я накрыл её ладонью. Розовым, золотистым светом, который, наверное, было видно из коридора в щель под дверью.
Стук.
Три раза. Неспешно. Отчётливо. Официально.
— Реестровый пристав Щукин, — сказал за дверью скрипучий, неприятно вежливый голос. — Откройте, соискатель. По Уставу.
Глава 8. Малый круг
— Минуту! — крикнул я. — Одеваюсь!
Я был одет. Я даже сапоги не снимал. Но мне нужна была минута.
Зарница светилась. Не ярко — мягко, ровно, как свеча за занавеской, — но в тёмной комнате этого было более чем достаточно. Свет пробивался сквозь шерсть шарфа, сквозь мои пальцы, ложился розовыми пятнами на потолок. Спрятать её было некуда. Сундука нет. Шкафа нет. Под лежанкой — светится. Под одеялом — светится.
За дверью нетерпеливо сопели. Хорёк, понял я. У пристава хорёк-нюхач. Он учуял её ещё с лестницы.
— Соискатель! — скрипучий голос за дверью стал строже. — Я жду!
Жулик на подоконнике распушился и шипел на дверь. Лягух в ведре медленно поднял голову, посмотрел на шум мутными золотыми глазами и снова опустил.
Лягух.
Я посмотрел на ведро. На белые рыхлые наросты на его спинных выростах, которые я не успел вычистить до конца.
И вспомнил.
Студенческие годы. Ночной лес под Звенигородом, практика по зоологии. Старый пень, на котором что-то светилось в темноте — холодным, призрачным, зеленоватым светом. Профессор Лапшин, седой и весёлый, ткнул в пень палкой и сказал: «Гнилушки, молодые люди. Грибница. Светится сама. Опята-светляки, по-народному. Кто первый скажет, почему?»
Грибница. Светится.
Я сунул Зарницу, прямо в шарфе, Жулику в руки.
— Держи, — прошептал я. — Держи и не отпускай. Под мешки. Быстро.
Жулик посмотрел на меня. На шарф. Я представил — так ясно, как мог: спрятать. Темно. Тихо. Как в амбаре, под крышей.
Намерение носителя передано. Понимание: частичное
Жулик схватил шарф с птенцом и юркнул под мою лежанку, где лежал дорожный мешок. Свет из-под лежанки пробивался тонкой розовой полоской по полу. Плохо. Но лучше, чем ничего.
Я снял с гвоздя у окна масляную лампу, которую нам оставила хозяйка, зажёг её — нарочно ярко, на полный фитиль, — поставил на подоконник прямо над ведром. Пусть в комнате будет светло. Чем светлее в комнате, тем незаметнее свет из-под лежанки.
Потом подошёл к двери. Выдохнул. Открыл.
Реестровый пристав Щукин оказался ровно таким, каким звучал.
Длинный, тощий, сутулый, с узким бледным лицом и маленькими, глубоко посаженными глазами. Жидкие светлые волосы зачёсаны набок так тщательно, что видна каждая бороздка от гребня. Синий кафтан Гильдии — безупречный, ни пятнышка. Под мышкой — толстая книга в кожаном переплёте. В другой руке — фонарь.
А у ног — хорёк.
Длинный, гибкий, белый, с чёрной маской на морде и с розовым носом, который не переставал двигаться ни на секунду. На шее — голубой камешек. Хорёк рванулся в комнату, едва открылась дверь, и пристав еле удержал его на тонком поводке.
Хорёк-нюхач. Ранг: II
Стихия: Земля
Приёмы: Чуткий нос · Шмыг · Хватка
Воздействие: амулет обуздания (настроен на поиск)
Эмоциональное состояние: возбуждение, азарт
Настроен на поиск. Даже амулет у него был особый — не усыплял, а наоборот, разгонял. Хорёк дрожал всем телом и тянул поводок к лежанке.
— Нюх, — сказал Щукин холодно. — Сидеть.
Нюх не сел. Нюх скрёб когтями по полу и тянулся к лежанке, к узкой розовой полоске света.
— Простите за поздний визит, соискатель, — сказал Щукин, глядя не на меня, а куда-то мимо, в комнату. — Служба. Мне доложили, что вы прибыли сегодня. С мусорщиком. Я обязан освидетельствовать.
— В течение трёх дней, — сказал я. — Писарь говорил.
— В течение трёх дней, — согласился Щукин. — Но я предпочитаю не ждать. Звери, знаете ли, имеют свойство… исчезать. — Он улыбнулся. Тонко, одними губами. — Позволите войти?
Я посторонился. Что мне ещё оставалось?
Щукин вошёл. Огляделся — медленно, внимательно, по-хозяйски, будто описывал имущество. Лежанка. Стол. Табурет. Ведро у окна. Лампа на подоконнике.
Нюх рвался к лежанке так, что поводок звенел.
— Ваш нюхач очень взволнован, — заметил Щукин.
— Он чует мусорщика, — сказал я. — Мусорщик под лежанкой. Испугался.
— Мусорщика, — повторил Щукин. — Нюх, знаете ли, на мусорщиков так не реагирует. Мусорщик для него — вроде крысы. Неинтересно. Так он реагирует… — пристав наклонился, заглядывая под лежанку, — на нечто особенное. Неизвестное. Редкое.
Из-под лежанки донеслось шипение. Жулик. Злое, отчаянное, на всю комнату.
— Вот он, — сказал я. — Мусорщик. Он не любит хорьков.
Щукин выпрямился. Посмотрел на меня маленькими цепкими глазами. Потом медленно, демонстративно, перевёл взгляд на полоску розового света, лежавшую на полу у лежанки.
— А что это светится, соискатель?
Вот оно.
Я подошёл к ведру у окна. Наклонился. И очень спокойно, будничным тоном, каким тридцать лет объяснял хозяевам диагнозы, сказал:
— Это он.
— Кто?
— Лягух. — Я указал на ведро. — Лягух-громовик. Подобрал сегодня на рынке, Гришка-зверолов выбросил. Брак. Посмотрите.
Щукин подошёл, поднёс фонарь к ведру и посмотрел. Лягух сидел на дне, понурый, с белыми рыхлыми наростами на спинных выростах.
— Грибок, — сказал я. — На выростах. Видите белое? Это грибница. Она светится в темноте. Как гнилушки на старом пне. Когда грибница разрастается — светится сильнее. Розоватым. Я его вытащил из ведра и положил под лежанку, на тряпку, чтобы просох, — вот свет и пробивается. А потом снова опустил в воду. Видно, тряпка там осталась, вся в грибнице.
Это была полуправда. Грибница действительно светится. На Земле — точно. Здесь — я понятия не имел. Но Щукин, кажется, тоже.
Пристав долго смотрел на лягуха. Потом на полоску света под лежанкой. Потом на меня.
— Грибница, — повторил он.
— Грибница, — подтвердил я. — Заразная, кстати. Для других земноводных. Для хорьков — не знаю. Я бы не рисковал.
Щукин чуть заметно отодвинул ногу от ведра. А Нюх, который как раз тянулся носом к лежанке, вдруг дёрнулся назад — не потому, что поверил мне, а потому, что из-под лежанки молниеносно высунулась полосатая рука с шестью пальцами и дёрнула его за ус.
Хорёк взвизгнул и шарахнулся за ноги хозяина.
— Он не любит хорьков, — повторил я. — Я же говорил.
Щукин записывал минут десять.
Он сел за стол, раскрыл книгу, макнул перо в чернильницу, которую принёс с собой в кармане, и записывал медленно, аккуратно, каллиграфическим почерком, то и дело поднимая на меня глаза.
— Мусорщик полосатый. Ранг первый. Стихия — Тень. Хозяин — соискатель Ковальский. Освидетельствован. — Перо поскрипывало. — Лягух-громовик. Ранг второй. Стихия — Гроза. Состояние… — Он посмотрел на меня.
— На излечении, — сказал я. — Грибок. Брак, выброшен прежним хозяином. Мне не принадлежит. Я его лечу.
— На излечении, — повторил Щукин, записывая. — По Уставу, звери на излечении не подлежат регистрации как собственность до выздоровления. — Он поставил точку. — Но подлежат осмотру. Повторному. Через три дня. — Он поднял глаза. — И ещё раз — через семь.
— Хорошо.
— И, соискатель… — Щукин закрыл книгу, встал, взял фонарь. Нюх у его ног всё ещё дрожал и косился на лежанку. — Нюх за восемь лет службы не ошибся ни разу. Ни разу. Он нашёл трёх контрабандных огнептиц в бочке с селёдкой. Он нашёл детёныша грозового медведя в сундуке с бельём у одной очень знатной дамы. Он нашёл мне двадцать шесть нарушителей Устава. — Пристав улыбнулся. Той же тонкой улыбкой одними губами. — И сейчас он очень хочет заглянуть под вашу лежанку.
— Он хочет мусорщика, — сказал я. — Мусорщик дёрнул его за ус.
— Безусловно, — согласился Щукин. — Доброй ночи, соискатель.
Он вышел. Нюх оглянулся на лежанку в последний раз — с тоской, как собака, которую уводят от недогрызенной кости, — и выскочил следом.
Дверь закрылась.
Я подождал, пока шаги стихнут на лестнице. Потом ещё подождал. Потом сел на пол, прислонившись спиной к лежанке, и выдохнул так, что у меня закружилась голова.
Из-под лежанки высунулся Жулик. Посмотрел на меня. Потом залез обратно и вылез уже с шарфом в руках. Положил мне на колени.
Зарница спала. Безмятежно, свернувшись в золотой светящийся комочек, сунув голову под крылышко.
— Ты молодец, — сказал я Жулику. — Ты очень, очень молодец.
Жулик посмотрел на меня с достоинством. Потом разжал вторую руку. На ладони у него лежало что-то маленькое, белое и мягкое.
Ус. Длинный белый хорьковый ус.
— Трофей, — сказал я. — Ну конечно.
Жулик подумал, огляделся и потащил ус к ведру с лягухом. Полоскать.
— Грибница, — сказала Марина утром. — Ты сказал ему — грибница.
— Сказал.
— И он поверил?
— Не знаю, — честно сказал я. — Записал. А поверил или нет — не знаю. Но ушёл.
Марина покачала головой. Мы сидели внизу, в общей зале «Пескаря», за длинным столом у окна, и ели кашу с рыбой. Зарница была у меня за пазухой — сытая, сонная, тёплая. С утра я вынес её на крышу постоялого двора, на солнце, на целый час, пока все спали, и Жулик наловил ей мух у кухонной двери. Она наелась так, что уснула прямо с открытым клювом.
— Он вернётся, — сказала Марина.
— Вернётся.
— Через три дня. А потом через семь.
— Да.
— А через десять у тебя кончается срок на Малый круг. — Марина загнула пальцы. — Значит, за десять дней тебе нужно три победы и ещё одна — у хранительницы. А до тех пор каждые три дня прятать птицу от хорька, который за восемь лет не ошибся ни разу.
— Ты отлично считаешь, — сказал я.
— Я двенадцать лет считала тварей на подходе к стене, — сказала Марина. — Привыкла.
Она помолчала, глядя в окно на реку.
— Ну? — сказала она наконец. — Когда идём?
— Куда?
— В Малый круг. Ты же не собираешься сидеть тут десять дней?
Малый круг оказался не кругом, а целой площадью.
Рыночная площадь по ту сторону каменного моста была вымощена булыжником, а посередине её, на утоптанном песчаном пятачке, белой известью был начерчен круг — шагов двенадцать в поперечнике, побольше, чем рисовал Пышкин в Затоне. Вокруг круга, в несколько рядов, стояли и сидели зрители: торговцы, покупатели, грузчики, бездельники, мальчишки. Кто-то лузгал семечки. Кто-то делал ставки. Кто-то просто глазел.
А у самого края круга, на высоком табурете, сидела старуха.
Маленькая, сухонькая, в чёрном платке и в синем гильдейском кафтане, который был ей велик на три размера. На шее у неё висел медный свисток. На коленях — толстая книга. А в руке — длинная тонкая палка, которой она время от времени стучала по краю круга.
— Судья круга, — сказал кто-то рядом. — Бабка Агриппина. Сорок лет судит. Её все боятся — даже мастера.
Агриппина посмотрела в мою сторону. Маленькие чёрные глаза под платком были острые, как иголки.
— Ты, хромой, — сказала она. Голос у неё был неожиданно громкий, скрипучий, как несмазанная дверь. — Соискатель, что ли? Из Затона?
— Соискатель, — сказал я. — Из Затона.
— Бумагу.
Я отдал ей бумагу с печатью, которую мне выдали в подворье. Агриппина прищурилась, прочитала, хмыкнула.
— Мусорщик, — сказала она. — Первый ранг. Один. — Она подняла на меня глаза. — Ты что, с одним мусорщиком в Малый круг пришёл?
— С одним.
По толпе прокатился смешок.
Агриппина долго смотрела на меня. Потом пожала плечами и записала что-то в книгу.
— Ну, твоё дело, — сказала она. — Кто вызывает соискателя?
Вызвался мальчишка.
Лет двенадцати, конопатый, вихрастый, в рубахе навыпуск и в огромных, явно отцовских, сапогах. На поводке — точнее, на верёвке, привязанной к ноге, — он вёл гуся.
Гусь был огромный. Белый, с оранжевым клювом и с таким злым, надменным, налитым кровью глазом, что даже Жулик у меня на плече прижал уши. При каждом шаге гусь вытягивал шею и шипел — на всех подряд, на зрителей, на голубей, на собственного хозяина.
— Федька! — радостно закричали в толпе. — Федька с Гогой! Давай, Федька!
— Федька, — сказал мальчишка, гордо задрав конопатый нос. — Приручитель первой степени. А это Гога. Ранг первый. Стихия — Ветер. Девять побед!
— Девять побед и двенадцать поражений, — скрипуче поправила Агриппина.
— Ну, бабка Агриппина!..
Гусь боевой. Ранг: I
Стихия: Ветер
Приёмы: Щипок · Крыльевой удар · Боевой гогот
Эмоциональное состояние: агрессия, самоуверенность
Особые отметки: мозоль на правой лапе (воспалена)
Без амулета. Гусь был без камешка. Я заметил это с некоторым удивлением — и с облегчением.
— У тебя он без камня, — сказал я Федьке.
— А на гуся камень не нужен, — фыркнул Федька. — Гусь и так злой. Он меня с яйца слушается. Я его сам высидел. Под мамкиной курицей.
Толпа захохотала. Федька покраснел, но нос не опустил.
— Готовы? — Агриппина стукнула палкой по краю круга. — Вызванный выставляет первым.
Я посадил Жулика в круг.
Гога, увидев мусорщика, вытянул шею, распахнул крылья во всю ширину — а это было почти в мой рост — и заорал. Гогот был такой, что зрители в первом ряду отшатнулись, а у меня заложило уши.
Боевой гогот: противник оглушён (кратковременно)
Жулик прижался к песку, распластавшись, как блин.
— Гога, Щипок! — завопил Федька.
Гусь ринулся вперёд. Быстро, неуклюже, хлопая крыльями. Жулик едва успел откатиться в сторону — клюв щёлкнул по песку в ширине пальца от его хвоста.
— Крыльевой удар!
Гога развернулся и хлестнул крылом. Воздушная волна ударила по кругу, подняв столб пыли. Жулика подхватило и протащило по песку, кувырком, почти до самой черты. Он вцепился пальцами в песок, остановился в шаге от линии.
Толпа заревела.
Крыльевой удар: перезарядка — 4 с
Четыре секунды.
— Жулик! — крикнул я. — Отвлечение! Вокруг!
Жулик вскочил и побежал. Не на гуся — вокруг гуся. Кругами. Быстро, низко, мелькая полосатым хвостом. Гога завертелся на месте, вытягивая шею, пытаясь достать его клювом. Щёлк — мимо. Щёлк — мимо. Жулик бегал, гусь вертелся.
— Гога, Крыльевой!..
Перезарядка. Гусь распахнул крылья, но удара не вышло — только слабое хлопанье.
А Жулик всё бегал. Кругом. Ещё кругом. Ещё.
И Гога, который вертелся вслед за ним, вытянув шею и шипя, на седьмом круге вдруг пошатнулся. Остановился. Помотал головой. Шагнул в одну сторону, в другую, будто пьяный, — и, растопырив крылья для равновесия, сделал ещё шаг.
За черту.
Свисток Агриппины резанул по ушам.
— За кругом! — проскрипела она. — Победа — соискатель!
Толпа на мгновение затихла — а потом взорвалась. Смеялись, свистели, хлопали. Кто-то орал: «Закружил! Гуся закружил!» Кто-то: «Девятнадцатое поражение у Федьки!»
Федька стоял у края круга, красный как рак, и смотрел на своего гуся. Губы у него дрожали.
А Гога, ещё пошатываясь, подошёл к нему, ткнулся головой в колени и тихо, жалобно загоготал.
Я подошёл к Федьке, когда толпа немного разошлась.
— Хороший у тебя гусь, — сказал я.
— Проиграл, — сказал Федька, шмыгая носом. — Двадцатый раз.
— Тринадцатый, — поправил я. — Бабка Агриппина говорила — двенадцать поражений. Этот тринадцатый.
— Всё равно.
— Он хромает, — сказал я. — Ты видел? На правую лапу. Поэтому и закружился быстро — ему стоять больно. Он на левую переваливается.
Федька поднял на меня мокрые глаза.
— Хромает?
— Мозоль. Воспалённая. Дай посмотреть.
Федька посмотрел на меня с подозрением. Потом на Гогу. Потом — неуверенно — кивнул.
Я присел на корточки. Гога зашипел на меня, вытянув шею, но Федька положил ему руку на спину, и гусь затих. Я осторожно взял его за правую лапу и перевернул.
На подушечке, посередине, вздулся красный, горячий бугор — с гнойной точкой в центре. Классический пододерматит, болезнь всех домашних птиц, которые много ходят по камням и мало — по траве. Я видел такое сотни раз. У пингвинов, у фламинго, у гусей.
— Вот, — сказал я Федьке. — Видишь? Ему больно. Каждый шаг по булыжнику — больно. Его надо промыть, вскрыть, почистить и забинтовать. И неделю не водить по мостовой — только по траве. Тогда пройдёт.
— А вы… — Федька запнулся. — Вы можете?
— Могу. Только нужна чистая вода, соль и тряпица. И нож. Острый.
— У мамки есть! — Федька вскочил. — Я мигом!
Через полчаса, прямо на краю рыночной площади, на перевёрнутом ящике, я вскрыл Гоге мозоль. Федька держал гуся за шею и голову, Марина — за крылья, а Жулик сидел у меня на плече и с огромным интересом наблюдал. Гога шипел, бился, щипал Федьку за ухо, но в целом вёл себя прилично. Я промыл рану солёной водой, вычистил, забинтовал чистой тряпицей.
Гусь боевой. Состояние: удовлетворительное. Воспаление: лечение начато
Опыт носителя: +
Опыт. Значит, считается. Даже гусь.
Федька смотрел на меня круглыми глазами.
— Спасибо, дядя, — сказал он. — Я… я вам жетон отдам. Как отец придёт.
— Не надо жетон, — сказал я. — Просто води его по траве. И приходи через три дня — перевяжу.
Федька кивнул и убежал, неся забинтованного Гогу на руках, как младенца. Гусь гоготал на всю площадь.
— Первая победа, — сказала Марина. — И первый пациент.
— Две в одном, — сказал я.
Вторую победу я не одержал.
Вызвалась купчиха. Пелагея Сидоровна — так её представила Агриппина, и по тому, как все вокруг подобрались, было понятно, что Пелагею Сидоровну в Перекате знают и уважают. Она была огромная, румяная, в бархатном платье и в шали с кистями, а на руках у неё сидела собачка.
Маленькая, пушистая, рыжая, с курносой мордочкой и с бантом на макушке. На шее — голубой камешек, а рядом — золотой колокольчик.
— Пышка, — представила купчиха, сюсюкая. — Ранг второй. Стихия — Огонь. Моя крошечка.
Болонка-огневка. Ранг: II
Стихия: Огонь
Приёмы: Огненный чих · Жар-шерсть · Тявк
Воздействие: амулет обуздания (слабый)
Огонь. Против Тени — без преимуществ. Ранг второй против первого. Жулик уже устал после гуся. Я это видел: он сидел у меня на плече, тяжело дышал и вяло жевал хорьковый ус.
Нужно было отказаться. Я это понимал. Но по Уставу соискатель не мог отказаться от вызова в Малом круге. А заменить Жулика было некем.
Пышка вышла в круг, звеня колокольчиком. Села. Посмотрела на Жулика курносой мордочкой.
— Пышечка, — пропела Пелагея Сидоровна. — Огненный чих, деточка!
Пышка чихнула.
Это был не чих — это был выдох пламени. Короткий, рыжий, жаркий, как из печной заслонки. Жулик отпрыгнул. Пламя лизнуло песок там, где он стоял.
— Ещё, деточка!
Ещё чих. Жулик снова увернулся, но медленнее. Устал. Я видел, как у него дрожат лапы.
— Отвлечение! — крикнул я. — Жулик, вокруг!
Жулик побежал вокруг Пышки. Но Пышка была не гусь. Она не вертелась. Она просто сидела в центре круга и ждала. А когда Жулик пробегал мимо, лениво повернула мордочку — и чихнула.
Огонь задел кончик полосатого хвоста.
Жулик взвизгнул — тонко, пронзительно, как ребёнок, — и закрутился на месте, хлопая лапами по хвосту.
Я не думал. Я выхватил из кармана платок — тот самый, который мне сунула в дорогу Агафья, — и швырнул его в круг.
Свисток.
— Платок! — проскрипела Агриппина. — Соискатель сдаётся! Победа — Пелагея Сидоровна!
Толпа засвистела. Кто-то крикнул: «Слабак!» Кто-то: «Навозник!» — видно, слух о том, кто я такой, уже успел добежать из подворья. Пелагея Сидоровна взяла Пышку на руки, расцеловала в нос и величественно удалилась, звеня колокольчиком.
А я уже стоял на коленях в круге, держа Жулика на руках.
Хвост был цел. Обгорел только самый кончик — шерсть сгорела, кожа покраснела. Ничего страшного. Пара дней — и заживёт. Но Жулик прижимался ко мне, дрожа всем телом, и тихо, жалобно, тоненько поскуливал.
Жулик. Состояние: лёгкий ожог хвоста. Истощение
Эмоциональное состояние: боль, испуг, стыд
Стыд. Он стыдился. Что проиграл.
— Ничего, — сказал я ему. — Ничего, малыш. Это я виноват. Не ты. Я тебя выставил уставшим. Это я.
— Вы проиграли, — сказал знакомый голос.
Пышкин стоял у края площади, опираясь на трость. На голове у него была новая шляпа — высокая, синяя, с белым пером. Барон сидел у его ног и умывался. Мастер, судя по всему, наблюдал за обоими поединками.
— Проиграл, — сказал я.
— Вы проиграли не потому, что огневка сильнее мусорщика, — сказал Пышкин. — А потому что у вас один зверь. Нельзя выигрывать одним зверем, любезный. Это не поединок. Это лотерея. Сегодня гусь — повезло. Завтра огневка — не повезло. Послезавтра будет водяная черепаха, и ваш мусорщик попросту утонет.
— Я знаю.
— Знаете — так почему вышли с одним?
— Потому что у меня больше нет.
Пышкин посмотрел на меня поверх монокля. Долго.
— У вас есть птица, — сказал он тихо. — Которую нельзя показывать. И лягух, которого нельзя приручить. И десять дней. Вернее, уже девять.
Он развернулся, чтобы уйти. Остановился. Бросил через плечо:
— Две победы за девять дней, любезный. И одна у Перевозчицы. На вашем месте я бы подумал, как получить третье место для зверя. Быстро.
И ушёл.
Вечером я сидел у окна в «Пескаре» и смотрел на лягуха.
Жулик спал у меня на коленях, с намазанным барсучьим жиром хвостом, и во сне иногда вздрагивал. Зарница — на подоконнике, в шарфе, в последних лучах закатного солнца. Марина ушла к себе — сказала, что устала. Я подозревал, что на самом деле она пошла гулять по набережной, смотреть на город, но говорить об этом не хотела.
Лягух сидел в ведре, у самой поверхности воды.
Я дважды за день менял ему воду — ходил к старой мельнице за мостом, где был родниковый ручей, как подсказала незнакомка с рынка. Дважды чистил выросты. Белого на них стало заметно меньше. Под белым показались выросты настоящие — полупрозрачные, янтарные, как кусочки леденца.
Лягух-громовик. Ранг: II
Грибковое поражение: регресс
Эмоциональное состояние: интерес, голод
Голод. Это было хорошо. Голод — признак жизни.
Я достал из кармана муху, которую Жулик поймал днём для Зарницы и которую Зарница не доела. Протянул лягуху.
Лягух посмотрел на муху. На меня. Потом — так быстро, что я даже не увидел движения, — выстрелил языком. Муха исчезла.
И на одном из янтарных выростов на его спине — на самом крайнем, уже почти чистом — вдруг вспыхнула искра. Крошечная, голубая, с тихим треском. Вспыхнула и погасла.
Я замер.
Лягух посмотрел на меня. В его золотых глазах впервые за день было что-то, кроме тусклой апатии. Что-то похожее на любопытство.
Попытка установить связь…
Отклонено. Питомцы: 2 / 2
Ранг носителя повышается за излечение
Я перечитал последнюю строчку дважды. Потом трижды.
Ранг носителя повышается за излечение. Я знал это и раньше — после Лохматки. Но там я думал, что это награда. Случайность. А система говорила прямо: лечи — и будет место.
Лечи.
Я посмотрел в окно. На набережную, на причалы, на рыночную площадь за мостом, где днём стоял белый круг. Там, в Малом круге, каждый день дрались десятки зверей. Каждый день кто-то получал ожог, укус, ушиб, вывих. Каждый день кто-то хромал домой, как Гога, со своей мозолью, о которой хозяин даже не знал.
И ни одного звериного лекаря во всём Перекате. Я это понял ещё на рынке, глядя на обезвоженных белок и на цаплю со сросшимся криво крылом.
Утром у ворот «Пескаря», прямо на набережной, стоял перевёрнутый ящик. На ящике — ведро с чистой водой, солонка, стопка чистых тряпиц, нож и баночка барсучьего жира. А над ящиком, на палке, воткнутой в щель между досками причала, висела доска.
Надпись я вывел углём, крупными буквами. Хозяин «Пескаря» поворчал, но разрешил.
«ЗВЕРИНЫЙ ЛЕКАРЬ. ЛЕЧУ. НЕДОРОГО».
— Ты серьёзно? — спросила Марина, выйдя на крыльцо с кружкой травяного чая.
— Серьёзно.
— У тебя девять дней. Две победы.
— Знаю. Поэтому и серьёзно.
Марина посмотрела на доску. На ящик. На меня. Потом отпила чаю и села на ступеньку крыльца.
— Ну, — сказала она. — Посмотрим, кто первый придёт.
Первым пришёл Федька. С Гогой на руках — перевязать.
А вторым — минут через десять, когда я как раз заканчивал с гусиной лапой, — пришла она.
Высокая, крепкая, с обветренным лицом, в высоких рыбацких сапогах и кожаном переднике. Та самая, с рынка. Под мышкой она держала корзину, накрытую мокрой мешковиной. Из-под мешковины доносилось тяжёлое, хриплое, булькающее дыхание.
Она поставила корзину на ящик. Откинула мешковину.
В корзине лежала выдра. Большая, старая, с седой мордой. Она дышала часто и с присвистом, а из носа у неё текло.
— Уля, — сказала женщина. — Помнишь меня?
— Помню, — сказал я.
— Это Белуга. Моя. Двадцать лет со мной. — Голос у неё на секунду дрогнул, но она тут же взяла себя в руки. — Кашляет третью неделю. Гильдейский лекарь настойку дал — не помогает. Вылечишь?
Я посмотрел на выдру. Строчки вспыхнули.
Выдра-рекоход. Ранг: IV
Стихия: Вода
Хозяин: Перевозчица У. Е.
Ранг четвёртый. Хозяин — Перевозчица.
Я медленно поднял глаза на женщину в рыбацких сапогах.
Она смотрела на меня спокойно, прямо, чуть насмешливо. И, кажется, прекрасно понимала, что я только что прочитал.
— Вылечишь, — сказала Ульяна Перевозчица, хранительница арены Переката, — расскажу, как меня побить.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
