Хозяйка Покинутых земель
Глава 1
За окном лил холодный осенний ливень. Капли — тяжелые, злые, словно мелкая дробь — барабанили по мутному стеклу, выстукивая один и тот же назойливый ритм. Бум-бум-бум. Бум-бум-бум. Звук был такой, будто сотня крошечных, обезумевших копыт пыталась пробить дыру в стене и ворваться внутрь. Я сидела в старом продавленном кресле у растопленного камина и смотрела на пляску пламени. Языки огня, оранжевые с синими прожилками у основания, жадно лизали почерневшее полено, переплетались, шипели и кидались искрами в каменный пол. Тепло от очага грело лишь левую щеку и колено, оставляя правую сторону тела и спину в сырой, прохладной тени, которая, казалось, выползала из углов комнаты.
Впереди — зима. Я поплотнее закуталась в шерстяной плед, от которого пахло пылью и, кажется, прелой соломой. Еще каких-то полтора месяца этой промозглой сырости, когда грязь на дворе не просыхает никогда, а потом все: снег, который заметет покосившиеся ворота по самую крышу, пронизывающий ветер, от которого нет спасения даже в конюшне, и мороз, что скует землю стальным панцирем, который не сломать до самой весны.
Запасов в погребе... Я поморщилась, вспоминая утренний подсчет. В тусклом свете масляной лампы Эльза перебирала корнеплоды, и зрелище это было печальным. Кучка сморщенной моркови, несколько гниловатых реп, мешок прогорклой крупы и подвешенный под потолком окорок, который уже начал усыхать по краям. Едоков, впрочем, тоже было немного. Я, Арина, — тридцативосьмилетний менеджер строительной компании, которую занесло сюда черт знает как и зачем. Мартен — конюх-оборотень. От него постоянно разило конским потом, прелым сеном и дымом костра, а в глазах его, цепких и желтоватых, всегда таилась настороженность загнанного зверя. Молчаливая служанка-орчиха Эльза, чьи грубые, узловатые руки, поросшие жесткой щетиной, были при этом удивительно нежны, когда она утирала слезы своей дочери. И сама Лита — тихая, как мышонок, девочка лет двенадцати, с огромными, темными, словно две спелые сливы, глазами. Эти глаза постоянно следили за мной с пугливым, недетским любопытством, стоило мне только шевельнуться. Четыре рта. Четыре голодных рта, которые нужно прокормить.
Припасов, по суровым подсчетам Эльзы, хватит разве что до середины зимы. И то, если сидеть на голодном пайке и экономить каждую крупинку муки. Дрова... Я хорошо представляла себе поленницу у задней стены дома. Сырые, корявые чурбаки, сложенные кое-как. Мартен ворочал их хмуро, покряхтывая. На тот же срок, сказал он тогда. Потом? Я отогнала эту мысль. Потом будет "потом". Тут вообще до завтра дожить — уже подвиг. Каждое утро, просыпаясь на жесткой перине, от которой несло гусиными перьями, я таращилась в потолок и прислушивалась. Уцелели ли мы за эту ночь? Не вломились ли в дом? Не сгорела ли конюшня с последней нашей лошадью? Все же находимся мы в так называемых Покинутых землях. В месте, где тропы зарастают буреломом за одну неделю, а из-за кривых, обомшелых стволов старых сосен за тобой наблюдают чужие, недружелюбные глаза. В месте, которое все здравомыслящие существа обходят за тридевять земель.
Я вздохнула, чувствуя, как жар от камина начинает припекать щеку. И как, скажите на милость, меня, Арину Горинскую, родившуюся в обычной многоэтажке спального района и всю жизнь просидевшую в прокуренном офисе над ворохом смет и договоров, занесло в эту глухомань? Какой из местных богов или слепая, равнодушная сила решила сыграть со мной такую злую, дурацкую шутку? Я ведь там, дома, никогда не держала в руках ничего тяжелее папки с документами, не разводила костров и уж точно не умела отличать съедобный корень от ядовитого. Читала? Да я читала только техническую документацию, сводки и коммерческие предложения, да листала ленту новостей в телефоне под остывший утренний кофе. Была насквозь прагматичной женщиной, которая планировала отпуск на турецком побережье и рассчитывала график очередных выплат по ипотеке, ненавидя эту цифру в приложении банка.
И что теперь? Я поежилась от холода, подползающего к спине. Сижу в старом, разваливающемся поместье в компании полудикого оборотня и двух орков, обсуждаю с ними сохранность овса для нашей единственной, тощей, с выступающими ребрами кобылы по кличке Буря, и нетерпеливо интересуюсь у Эльзы: "Когда же будет готов этот чертов обед из пареных корнеплодов и жесткого, как подошва, вяленого мяса?" Ну чистый, откровенный бред! Мне вдруг до слез захотелось в ту самую двухкомнатную квартиру, к запаху свежесваренного кофе, к шуршанию пакетов из супермаркета и к противному, но такому родному, дребезжанию старого холодильника. Я зажмурилась, но вместо этого увидела лишь пляшущие тени на стене и услышала, как где-то в темном углу дома скулит на ветру старая оконная рама.
– Тихо шифером шурша, крыша едет не спеша, – пробормотала я себе под нос дурацкую присказку из прошлой жизни, и собственный голос, хриплый и тихий в этом огромном, гулком доме, прозвучал почти дико.
Я поднялась из старого, продавленного кресла. Пружины жалобно скрипнули, отпуская меня с неохотой. Ноги затекли от долгого сидения в одной позе, и по телу пробежала противная дрожь — спина совсем остыла, пока я грелась у огня. Сделав несколько шагов по холодному каменному полу, от которого даже сквозь толстые шерстяные носки тянуло стужей, я подошла к окну. Прикоснулась пальцами к мутному, влажному стеклу. Холод проник под кожу мгновенно, острыми иголочками.
Там, за этой зыбкой преградой, за пеленой косого, хлесткого дождя, виднелся лес.
Высокий и частый. Бесконечный.
Это был старый лес, настоящая темная чаща, и начиналась она сразу за покосившимся забором бывшего поместья, в каких-то полутора сотнях шагов от нашего крыльца. Даже в ясный, солнечный полдень туда проникало удручающе мало света — кроны вековых сосен и елей смыкались в сплошной, плотный, почти непроницаемый полог. Я представила себе этот полумрак, который царит там всегда, даже сейчас, днем. Густые заросли папоротника по пояс, мокрые, тяжелые, хлещущие по ногам. Бурелом, лежащий крест-накрест, словно кости какого-то исполинского зверя, павшего здесь сотни лет назад. Гнилые пни, поросшие мхом и опятами, и тишина... или не тишина.
Мартен рассказывал, что там водились обычные дикие животные. Кабаны-секачи с кривыми, точеными клыками, от которых защититься может разве что толстая стена. Стаи голодных волков, чей вой по ночам пробирал до дрожи, заставляя сердце колотиться где-то в горле. Я слышала этот вой однажды. Звук нарастал откуда-то из глубины леса, переливался, множился, и казалось, что серые тени уже мелькают среди деревьев, прямо за оградой, хотя до них было еще далеко.
Но все они, как хмуро говорил конюх, были не самой страшной частью леса. Хуже была нечисть. Та, что не укладывалась ни в какие земные справочники. Болотные огоньки, что заманивали путников в трясину, танцуя в темноте и шепча чужими, манящими голосами — голосами матерей, жен, детей. Тени, которые двигались сами по себе, отдельно от деревьев, скользили бесшумно, провожали долгим, липким взглядом. По страшным рассказам Эльзы, которые она оброненными вполголоса фразами пугала Литу, в глубине, среди самых старых, кривых, узловатых деревьев, водились лесные духи. Злые, обидчивые, не терпящие чужаков. Они могли запутать тропу так, что будешь ходить кругами, пока не свалишься без сил, а могли и хуже — наслать морок, болезнь или просто смотреть на тебя из-за каждого ствола, пока от этого взгляда не начнет съезжать крыша.
А однажды Мартен, вернувшийся с самого края леса с вязанкой хвороста, был бледен, как полотно. Дрожащими руками он разжигал печь и потом долго молчал, не притрагиваясь к еде. А потом выдавил из себя, что видел среди стволов нечто. Огромное, покрытое корой и мхом, как вековой дуб, но двигающееся. С глазами как тлеющие угли, и от него разило сырой землей и тленом. «Лешак, — выдохнул он. — Или кто похуже».
Заходить туда в одиночку, да без серьезной причины, было чистым безумием. Самоубийством, растянутым во времени. Даже вдвоем или втроем это считалось рискованным предприятием, от которого любой здравомыслящий человек предпочел бы отказаться. Лес этот был не просто опасен — он был живым. У него было настроение, которое менялось, как погода: от угрюмого, давящего молчания до леденящей душу ярости. Иногда он лишь молчал, давил на виски тяжестью своего безмолвия. А иногда, в особо ненастные ночи, когда ветер гнул верхушки деревьев почти до земли, из его чащи доносились странные звуки. Не то скрежет, не то приглушенный, утробный вой, от которого, казалось, сама кровь в жилах превращалась в лед, а руки начинали дрожать мелкой противной дрожью.
Это знание висело в воздухе нашего ветхого дома — тихим, неоспоримым, страшным фактом. Его не обсуждали вслух, но каждый из нас чувствовал его спиной, стоило только выйти во двор после заката. Наша изолированность, наше щемящее одиночество здесь было платой за относительную безопасность этих стен. Лес начинался там, сразу за оградой, и он сам был огромным, внимательным, немигающим взглядом, устремленным на наш хлипкий, жалкий островок тепла и света.
Я с силой провела ладонью по запотевшему стеклу, размазывая влагу, и на мгновение четче увидела темную, угрюмую стену деревьев. Сглотнула внезапно пересохшим горлом.
– Ну, дорогие местные боги, – спросила я хрипло, обращаясь к кому-то невидимому в мокром небе за окном. – И чем вы меня сегодня порадуете? Ведь нельзя же только гадости мне подкидывать, правда? Должен же быть баланс, какая-то, мать его, справедливость? Нужно и радовать чем-то.
Я помолчала, вглядываясь в серую муть, но ничего не изменилось. Тот же дождь, тот же лес.
– Ну что вы молчите-то? – почти жалобно, с надрывом, добавила я, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение пополам с отчаянием.
Боги, если они вообще существовали в этом промозглом, чужом мире, предпочли меня проигнорировать. Впрочем, как и всегда. Ответом мне был лишь монотонный, усыпляющий и одновременно бесящий стук дождя по драной крыше да заунывное завывание ветра в печной трубе — тоскливое, на одной ноте, словно плач брошенного ребенка. А вот я сама вдруг отчетливо вспомнила, что долгое общение с пустотой и тишиной, вот такие разговоры с самим собой и с воображаемыми собеседниками, могут привести к вполне конкретным и печальным проблемам с психикой. Горько вздохнув, ощутив знакомый, противный комок беспомощности, который подкатил к горлу и сдавил его, я поежилась от холода, что сквозило от оконного стекла.
Я отвернулась от леса и побрела обратно к своему креслу. Пальцы на мгновение задержались на шершавой, вытертой до дыр ткани обивки. Там, где когда-то был плюш или бархат, теперь осталась лишь грубая основа, холодная на ощупь. Я провела по ней ладонью, чувствуя каждый бугорок и неровность, прежде чем снова утонуть в его неровном, но ставшем таким привычным, почти родном уюте. Пружины снова жалобно скрипнули, принимая меня, и я поджала ноги, стараясь поймать остатки уходящего от камина тепла.
Глава 2
Я отогнала прочь тяжелые, липкие мысли, которые уже начинали закручиваться в спираль тоски и отчаяния. Стоило только дать им волю — и они затянут, утащат на самое дно, откуда уже не выплывешь. Чтобы отвлечься от этой внутренней трясины, я решила занять себя делом, пока за окнами окончательно не сгустились сумерки и не стало совсем темно.
На старом дубовом столе, массивном и темном от времени, исцарапанном и залитом чем-то, чему я даже не хотела подбирать название, рядом с оплывшей свечой в медном подсвечнике лежала толстая книга. Она привлекла мое внимание еще в первый день, когда я бродила по дому в поисках хоть чего-то полезного. «Хроники Покинутых Земель» — гласили выцветшие буквы на корешке. Я взяла ее в руки, ощутив под пальцами шершавую, потертую, местами облупившуюся кожу переплета и неприятный холод металлической застежки, на которой угадывался какой-то стертый, нечитаемый герб.
Придвинув свечу ближе, так, чтобы ее колеблющийся язычок освещал страницы, я с усилием открыла тяжелую крышку. Кожа переплета жалобно скрипнула, словно живое существо, потревоженное в своем покое. Страницы, изъеденные временем, пожелтевшие, с коричневыми пятнами сырости по краям, пахли пылью, плесенью и еще чем-то горьковатым, терпким. Этот запах показался мне смутно знакомым — так пахнут старые вещи после пожара, словно дым давних пожарищ навсегда въелся в бумагу, въелся в саму историю этих мест.
Я стала читать, вчитываясь в выцветшие чернила, и поначалу буквы расплывались, норовя слиться в сплошную серую рябь. Приходилось щуриться, наклоняться к самому огню, рискуя опалить волосы. Но постепенно я втянулась, и мир вокруг — завывание ветра, стук дождя, даже холод, подбирающийся к ногам, — отступил на задний план.
Оказывается, эти земли когда-то вовсе не были «покинутыми». Я провела пальцем по неровной строке. Здесь, согласно хроникам, бок о бок жили разные расы — люди, эльфы, гномы, те же орки, которых сейчас все считают едва ли не дикарями. Я представила себе это: широкие мощеные дороги, по которым идут караваны с товарами, многолюдные рынки, где говорят на десятке наречий, высокие башни городов, уходящие в небо. Земли считались суровыми, но плодородными и, главное, свободными. Здесь не было королей и императоров, только совет старейшин от каждой расы. Вольница.
Все изменилось три века назад.
На этом месте у меня перехватило дыхание. Триста лет — это не срок для истории, но сколько же всего должно было случиться. В горном ущелье на севере, которое называлось тогда Клыками Дракона, неожиданно раскрылись Врата Бездны. Писавший хроники явно сам не знал, что это было. Строчки здесь шли неровные, словно рука писца дрожала. Может, древний портал, оставленный забытыми богами. Может, безумный магический эксперимент, уничтоживший создателей. А может, и впрямь кара — за гордыню, за то, что жили слишком хорошо и забыли, кому обязаны этим покоем.
Но суть была одна: оттуда, из распахнутой пасти тьмы, хлынули бесконечные потоки нежити. Я попыталась представить это и не смогла. Картинка не складывалась. Безмолвные, неумолимые орды, которые не знают страха, не чувствуют боли, не ведают жалости и не хотят ничего, кроме одного — сеять смерть. Они шли и шли, волна за волной, как вода сквозь прорванную плотину. Обычное оружие было против них слабо: разрубленный скелет собирался вновь, поднятый мертвец вставал следом за убитым. Магии очищения, как я поняла из скупых строк, на всех не хватало. Слишком мало осталось жрецов и магов, способных противостоять этой серой, безликой массе.
Объединенные армии рас дали последний бой у Пепельных Холмов. Я закрыла глаза и увидела это: бескрайнее поле, усеянное телами, черное от воронок и пожарищ. Грохот оружия, крики раненых, ржание обезумевших лошадей. И навстречу — молчаливая, серая стена, которая не останавливается, не дрогнет, не отступит. Битва была проиграна сокрушительно. Те, кто выжил, бежали. Бросили все — дома, поля, могилы предков. Бросили эти земли на растерзание тьме.
Так они и стали Покинутыми.
Я перевернула страницу. Шелест бумаги прозвучал в тишине комнаты неожиданно громко. Дальше шла уже другая история. Со временем, как я прочитала, императоры и короли соседних государств, оправившись от страха и осознав, что нежить редко выходит за пределы зараженных земель, нашли этим руинам свое, циничное применение. Я даже хмыкнула, читая эти строки — до чего же люди везде одинаковы.
Сюда, за черту цивилизации, под негласный надзор нежити и многочисленной нечисти, которая расплодилась в лесах и болотах, стали ссылать преступников, политических врагов, еретиков, смутьянов и прочих неугодных. Гигантская, безжалостная тюрьма без решеток и стен. Выживешь — твоя удача. Нет — что ж, туда тебе и дорога. Местные твари сами сделают всю грязную работу, избавляя корону от необходимости кормить лишние рты и строить темницы.
Из "Хроник земель, ныне именуемых Покинутыми", том III, глава "Падение". Запись хрониста Алрика.
«...ибо когда разверзлась утроба горы Хельгар, это уже не имело значения — было ли то деяние рук горделивого мага, искавшего источник вечной силы, или пробудившийся гнев древних богов. Имело значение лишь то, что вышло оттуда. Я был там. Я видел это своими глазами, и до сих пор, спустя годы, просыпаюсь по ночам с криком, чувствуя, как тот холод снова сжимает горло.
Врата Бездны, как стали называть сие место, не походили ни на какие описанные порталы. Я видел магические переходы эльфов — они подобны радуге, переливающейся всеми цветами. Видел порталы людей — искрящиеся воронки синевы. Но это... Это был провал в самом мироздании. Представьте себе круглую рану в небе и земле, края которой свет поглощают, не отражая. Чернота, которая чернее любой ночи, чернее зрачка умирающего, чернее самого отчаяния. Она не сияла — она высасывала свет из всего вокруг, и пространство возле Врат искажалось, текло, как расплавленный воск, и у меня кружилась голова, если я смотрел на это слишком долго.
И из этой тишины — а тишина стояла такая, что уши закладывало, страшнее любого рева битвы, потому что это была тишина могилы, тишина небытия — из этой тишины хлынул Поток.
Первыми пришли моринги. Я не знаю, как описать их тому, кто не видел. Это были призрачные тени, но не те прозрачные духи, о которых поют баллады. Они выглядели как вырезанные из воздуха силуэты людей и зверей, и они текли сквозь ряды наших воинов, не встречая сопротивления стали. И когда они касались живого существа — проходили сквозь него, — то высасывали тепло. Не только из тела. Из души. Воля, мужество, надежда — все уходило вместе с теплом. Я видел могучих воинов, которые после касания моринга падали на колени и начинали плакать, как дети, а потом просто ложились на землю и ждали смерти, потому что жить больше не хотели. Страх, леденящий, липкий, заползал в сердце и сворачивался там змеей.
За ними — костяные полчища. Это были не просто скелеты, поднятые некромантом. Это была армия самой смерти. Кости разных существ — людей, эльфов, гномов, огромных зверей — переплетались в немыслимые конструкции, скрепленные не сухожилиями, а той же чернотой, что текла из Врат. Они двигались с ужасающим скрежетом, и когда они шли в атаку, долины наполнялись звуком, подобным скрежету гигантских жерновов, перемалывающих камень в муку. Лязг костей о кости, стук тысяч и тысяч шагов — этот звук въедался в мозг, сводил с ума. От него нельзя было спрятаться, его нельзя было заглушить.
Но хуже всего была Сама Бездна. Не вещество, но отсутствие его. Область гниющей магии, которая расползалась от Врат медленно, но неотвратимо, как гангрена по живому телу мира. Она отравляла землю. Я видел, как трава под ее взглядом чернела на глазах, скручивалась и рассыпалась в серый пепел, который ветер разносил по округе, и там, где падала эта пыль, начинало расти нечто иное — чертополох с шипами, жаждущими крови, грибы, светящиеся мертвенным светом, лианы, что тянулись к живому, чтобы задушить. Деревья, которых касалось это дыхание, скручивались в немыслимые, мучительные формы — корявые узлы, спирали, устремленные не к небу, а в землю, будто они пытались зарыться и спрятаться от ужаса. А животные, на которых падала тень Бездны... я не хочу вспоминать их глаза. Глаза, в которых не осталось ничего, кроме голода и злобы, и тела, меняющиеся прямо на бегу — вырастающие клыки, лишние суставы, шкура, сползающая кусками, обнажающая гниющую плоть, которая все еще двигалась, все еще хотела убивать.
Союз Трех Рас — люди Эрандора, эльфы Илиндоры и кланы горных гномов — держал оборону у реки Серен. Тридцать дней и тридцать ночей. Я считал каждую ночь, потому что ночью Бездна становилась сильнее. Днем еще можно было верить, что мы победим. Днем магия эльфов очищала пространство, сея свет, который сжигал нежить, обращая кости в пыль, а тени — в ничто. Но этого света требовалось слишком много. Эльфийские маги падали от истощения, из их носов и ушей текла кровь, а некоторые просто не просыпались после очередного ритуала. Щиты гномов, окованные сталью и зачарованные рунами, и копья людей сокрушали костяных воинов, разбивая их в щепки. Но на каждого павшего вставало десять новых. Бездна порождала их непрерывно: из теней павших воинов, что только что дышали и сражались рядом с нами; из исковерканных останков животных, которые сами прибегали к ней, привлеченные зовом; из самой земли, которая стонала и разверзалась, выпуская наружу то, что спало в ней веками и не должно было проснуться никогда.
Падение было не мгновенным, но неотвратимым. Мы все чувствовали это, как чувствуют приближение бури звери в лесу. Просто не хотели признавать.
Когда пал магический Кристалл Илиндоры, свет померк сразу на половину лиги вокруг. Я стоял достаточно близко, чтобы видеть это. Он висел над башней, пульсируя мягким сиянием, похожим на рассвет, и вдруг по нему побежали трещины — черные, как паутина. Он не взорвался. Он просто погас, осыпавшись миллионом бесполезных осколков, и крик эльфов, который раздался следом, я буду помнить до своей смерти. Это был крик целого народа, теряющего последнюю надежду.
Когда пали ворота крепости Громовой Бастион, сломанные гигантским скелетом дракона — а это был действительно дракон, я клянусь, я видел его череп размером с деревенский дом, и в глазницах горели те же холодные огни, что и в Воротах, — тогда надежда иссякла окончательно. Гномы дрались до последнего в своих подземельях, и мы слышали грохот их боевых молотов даже сквозь толщу камня, пока звуки не стихли один за другим.
Был отдан приказ об отступлении. Великом Исходе. Мы покидали не просто дома, сложенные из камня и дерева. Мы покидали память. Рощи, где пели эльфы, где каждый лист хранил отзвук их древних песен. Залы под горами, где гномы ковали свои шедевры, где в темноте жило тепло мастерства, передаваемого тысячелетиями. Поля, где наши дети бегали под солнцем, где смех разносился над колосьями пшеницы. Мы уходили, поджигая за собой мосты и посевы, чтобы ничего не досталось Тьме. Оглядываясь назад, я видел стену огня, в которой корчились черные силуэты, и думал: достаточно ли этого? Можно ли сжечь память? Можно ли сжечь страх?
С тех пор земли к востоку от Серена стали Покинутыми. Империя возвела Стражу — цепь дозорных башен из черного камня и заколдованных менгиров вдоль реки, дабы сдерживать распространение скверны. Маги вливали в них силу годами, и говорят, некоторые из них сошли с ума от того, что видели и слышали, стоя на страже.
Но Бездна не стремилась захватить весь мир. Она, казалось, довольствовалась отравленным уделом, ставшим ее владением. Иногда мне кажется, что она просто сыта. Наелась досыта нашими жизнями, нашими страданиями, нашими смертями. И теперь переваривает добычу, лениво пошевеливаясь во сне.
И тогда Имперский Совет издал Указ. Я читал его, и пергамент дрожал в моих руках. Сии земли, где сама природа стала палачом, отныне будут местом изгнания. Сюда, под сень вечной угрозы, будут отправляться преступники, изменники, еретики и те, чье существование оскорбляет взор императора. Пусть Бездна будет их судьей. Пусть Тьма вершит правосудие, избавляя империю от лишних ртов и хлопот. Мудрое решение. Циничное. Человеческое».
Примечание на полях, иной рукой, выведенное дрожащими, неровными буквами, словно писавший боялся, что его застанут за этим чтением:
«Она не судья. Она — тюрьма. И она растет. Каждую весну стража замечает, что менгиры продвинулись на шаг. Или это река отступает? Никто не хочет проверять. Менгиры трескаются. Трещины тонкие, как волос, но если приложить ухо к камню в тихую ночь, можно услышать шепот. Тени становятся гуще с каждым годом. Они уже не прячутся в лесу. Иногда я вижу их у самой воды, на нашем берегу. Они стоят и смотрят. Просто смотрят. А иногда... иногда кажется, что Бездна не просто существует. Она наблюдает за нами. И ждет. Чего она ждет? Я боюсь даже думать об этом. Я боюсь, что однажды она решит, что ждала достаточно. И тогда Стража не удержит. Ничто не удержит».
Я закрыла книгу. Кожа переплета под моими пальцами была холодной, и этот холод, казалось, проникал в самую кровь, разбегался по венам ледяными ручейками. Воздух в комнате, и без того сырой и тяжелый, теперь казался гуще, почти осязаемым. Каждое мое дыхание давалось с трудом, словно невидимая рука сжимала горло.
Свеча на столе мигнула, и тени в углах комнаты дрогнули, качнулись, на миг показалось, что они отделяются от стен, тянутся ко мне. Я зажмурилась, тряхнула головой, прогоняя наваждение. Но когда открыла глаза, мне все еще чудилось, что за окном, в пелене дождя, стоят какие-то силуэты. Неподвижные. Наблюдающие.
Каждый шорох за стеной — скрип половицы под чьей-то невидимой ногой, вздох ветра в печной трубе, похожий на приглушенный стон, шорох мыши, бегущей где-то под полом, — каждый звук теперь наполнялся новым, зловещим смыслом. Я вздрагивала от каждого потрескивания дров в камине, потому что это потрескивание могло заглушить шаги того, кто уже подобрался слишком близко.
Значит, мы с моими немногочисленными спутниками были не просто жертвами случайности. Мы были частью этой долгой, мрачной традиции — изгоями, брошенными на краю света. Ссыльными без приговора, узниками без решеток.
А лес за окном, кишащий нечистью, был не просто лесом. Он был следствием. Живой, гниющей, пульсирующей раной того древнего катаклизма. Пограничьем между миром живых и вечным шепотом Бездны. Тем местом, где сама земля помнила ужас и порождала новый.
И Бездна, если верить безымянному писцу на полях, наблюдала. И ждала.
Я плотнее закуталась в плед и придвинулась к камину почти вплотную, чувствуя, как жар обжигает лицо, но спина, вся спина от затылка до пяток, покрылась мурашками. Мне казалось, что из темноты за моей спиной на меня кто-то смотрит. И у этого взгляда нет ни жалости, ни надежды. Только терпеливое ожидание.
Где-то далеко, в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Я уже не была уверена ни в чем.
Глава 3
Спускаться на кухню не хотелось. Каждая клетка тела, каждая мышца ныла от усталости, и тяжелое одеяло манило остаться, зарыться в него с головой, спрятаться от всего мира. Но пустой желудок уже давал о себе знать — не просто урчанием, а тянущей, ноющей болью под ложечкой, которая со временем становилась все острее, все настойчивее. В конце концов, голод оказался сильнее страха перед холодом и темнотой коридоров.
Я отложила книгу, осторожно закрыв ее и погладив шершавый переплет, словно извиняясь за то, что потревожила столько древних ужасов. Поднялась из кресла, и тело отозвалось противной дрожью — спина совсем закоченела, пока я читала, подставив огню только лицо и грудь. Прихватив оплывшую свечу в медном подсвечнике, я вышла в коридор.
Лестница скрипела под ногами привычно и жалобно, словно живое существо, которому больно, когда на него наступают. Каждая ступенька, каждая половица издавала свой особенный звук: одни постанывали, другие всхлипывали, третьи издавали глухой, предостерегающий стон. Каменные ступени были холодны даже сквозь толстые шерстяные чулки, и холод этот пробирал до костей, заставляя мышцы ног непроизвольно сокращаться. Я старалась ступать быстрее, перепрыгивая через ступеньку, хотя свечной огонек от этого плясал еще сильнее и бросал дрожащие, искаженные тени на обшарпанные стены. Тени эти жили своей жизнью — вытягивались, скручивались, на миг принимали очертания чудовищ и рассыпались, стоило мне замереть и приглядеться.
Кухня располагалась в полуподвальном помещении, и здесь всегда было теплее, чем наверху. Старая, громоздкая печь, которую Эльза топила не жалея дров — у нас их и так было в обрез, но орчиха свято верила, что тепло в доме важнее запасов на середину зимы, — дышала жаром, и в кухне можно было снять шерстяную кофту и не дрожать. Пахло здесь неизменно, и запахи эти въелись в мою память за те недели, что я провела в этом доме: древесным дымом с горьковатой смолистой ноткой, луком, квашеной капустой, кисловатым рассолом и еще чем-то неуловимым, тяжелым, что, казалось, впиталось в стены за долгие годы — возможно, запахом страха и безысходности, который не выветривается ничем.
Стол в центре был грубо сколочен из толстых, неструганых досок, покрытых бесчисленными пятнами, царапинами и ножевыми порезами. Каждый такой порез, каждое темное пятно — следы долгой, тяжелой жизни этой кухни, жизней, что прошли здесь до нас. И сейчас за этим столом сидели двое.
Эльза. Массивная, широкая в плечах, с тяжелыми, узловатыми руками, которые двигались медленно, но с удивительной, въевшейся в кровь уверенностью. Она размешивала деревянной ложкой похлебку в закопченном горшке, и пар поднимался к потолку густыми, аппетитными клубами. Ее зеленоватая кожа в тусклом свете масляной лампы казалась серой, пепельной, как старая зола. Тяжелые веки опухли от недосыпа, под глазами залегли синие тени — орчиха почти не спала последние ночи, прислушиваясь к каждому шороху за стенами. Она не обернулась на мои шаги, но я знала, что она слышала меня еще на лестнице — ее большие, чуть скошенные уши улавливали любой звук.
Рядом, пристроившись на высоком табурете, сидела ее дочь. Лина. Имя я узнала только на третью неделю, когда девочка впервые осмелилась прошептать его в ответ на мой вопрос. Она теребила край ветхого, застиранного передника, и пальцы ее, тонкие, как у птенца, дрожали. Огромные, темные, почти черные глаза с поволокой смотрели на меня с пугливым любопытством, изучали, оценивали. Она всегда молчала в моем присутствии, но сегодня тишина была особенно густой, тяжелой, словно перед грозой. Мне казалось, что девочка что-то знает, что-то чувствует, но не может или не смеет сказать.
— Садитесь, госпожа, — голос Эльзы прозвучал глухо, без обычной хрипотцы. Она все-таки обернулась, и в ее маленьких, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то, похожее на тревогу. Но она промолчала, лишь поставила передо мной глиняную миску с дымящейся похлебкой.
Я опустила взгляд в миску. Плавали в мутной жидкости лишь тонкие, полупрозрачные ломтики репы, несколько кружочков моркови, разваренных до мягкости, и редкие, тощие волоконца вяленого мяса, которое Эльза экономила так, словно оно было золотым. Порция была скудной, даже для меня, не отличавшейся богатырским аппетитом. Но я знала, что это все, что мы можем себе позволить.
Я взяла ложку. Деревянная ручка была обжигающе горячей — Эльза всегда мыла посуду кипятком, словно пыталась продезинфицировать не только миски, но и саму нашу жизнь. Я кивнула в знак благодарности, но орчиха уже отвернулась к плите.
Ели молча.
Тишина стояла такая, что звон ложек о глиняные края казался оглушительным. Чавк-чавк-чавк — ритмично, уныло, как стук маятника. Где-то в углу, за старой деревянной бочкой с водой, монотонно капала вода из неплотно прикрытого крана. Кап... кап... кап... Капли падали в подставленное ведро, и каждый удар отдавался в висках тупой болью. Слышно было, как за тонкой стеной, в каморке, которую конюх обустроил себе при конюшне, Мартен перебирает упряжь — ритмичный звон металла о металл, скрип кожи, глухие удары, когда он поправлял седло. Он никогда не ужинал с нами. Всегда ссылался на занятость, на то, что надо проведать Бурю, проверить засовы, убедиться, что дверь конюшни надежно заперта. Но я подозревала, что дело не только в этом. Ему было неловко сидеть за одним столом с двумя женщинами и ребенком. Или, может, он считал, что так положено по какому-то неведомому мне кодексу чести оборотней. А может, он просто боялся сближаться с нами. Боялся, что если привяжется, то потеря будет слишком болезненной.
Мы до сих пор толком не выстроили этих отношений. Кто кому служит? Кто кому платит, если платить в этом мире нечем, кроме как разделенным трудом и общей надеждой на выживание? И есть ли у нас вообще что-то общее, кроме липкого, въедающегося в кожу страха перед темным лесом, что начинается сразу за оградой?
Я посмотрела на Лину. Девочка ела маленькими, аккуратными глотками, стараясь не чавкать, не проронить ни звука. Но руки ее, сжимавшие ложку, слегка дрожали. Она часто зажмуривалась, когда порыв ветра снаружи с силой бил в ставни, и тогда деревянные створки жалобно скрипели, а в щели задувал холодный воздух. И каждый раз, когда это случалось, Эльза, не глядя на дочь, опускала свою широкую, тяжелую ладонь на плечо девочки и задерживала ее там на несколько секунд. Жест был машинальным, почти неосознанным, но в нем было столько защиты, столько молчаливой, звериной нежности, что у меня на миг защипало в глазах.
В похлебке попался жесткий, не выварившийся кусок репы. Я жевала его долго и сосредоточенно, почти механически, глядя на пламя свечи в центре стола. Огонек метался, дергался от каждого сквозняка, отбрасывая пляшущие тени на усталые лица Эльзы и Лины. Мысли текли вязкие, тяжелые, как смола, что сочится из сосны. Лес. Врата Бездны. Нечисть, что бродит там, среди вековых стволов. Изгнанники, брошенные на съедение тьме. И мы посреди всего этого — четыре существа, сцепившиеся в одну упряжку лишь потому, что выживать поодиночке здесь невозможно. Случайные попутчики в поезде, который несется в пропасть. И даже не знающие толком друг друга. Не успевшие узнать, потому что каждое утро может стать последним.
Эльза первой отодвинула миску. Ела она быстро, по-рабочему, не чувствуя вкуса, просто заталкивая в себя топливо, необходимое для жизни. Движения ее были грубыми, но в них чувствовалась вековая привычка к тяжелому труду, к тому, чтобы брать от жизни только самое необходимое и не ждать большего. Лина допила остатки, аккуратно, до последней капли, и поставила ложку ровно, параллельно краю миски, словно выполняла какой-то важный, заученный ритуал. Я доела последнее, облизала ложку (Эльза бы осудила, но Эльза не смотрела) и ощутила, как тепло медленно, неохотно разливается по телу, вытесняя липкий, холодный ужас последних часов. Но лишь на время. Я знала, что он вернется, как только я останусь одна.
— Спокойной ночи, госпожа, — глухо произнесла орчиха, собирая посуду. Ее спина, широкая, сутулая, выражала такую усталость, что мне захотелось подойти и обнять ее. Но я не посмела. Между нами все еще была стена — не вражды, но незнания, непонимания того, как себя вести.
Лина подняла на меня взгляд. В темных, бездонных глазах плескалось что-то, от чего у меня сжалось сердце. Девочка шевельнула губами, будто хотела что-то сказать, но передумала. Она уткнулась взглядом в стол, в его грубую, исцарапанную поверхность, и замерла, маленькая, беззащитная, похожая на птенца, выпавшего из гнезда.
Я кивнула им обеим, не доверяя голосу, и вышла из кухни.
Свеча в моей руке к тому моменту оплыла настолько, что воск залил почти все подсвечник и огонек едва теплился, бился в предсмертной агонии, отчаянно цепляясь за жизнь. Пламя стало маленьким, синим, почти невидимым, и тени от него стали длинными, искаженными, зловещими. Подниматься по лестнице пришлось почти на ощупь, придерживаясь свободной рукой за шершавую, холодную стену. Штукатурка местами облупилась, и под пальцами чувствовался голый камень, сырой, покрытый какой-то слизкой пленкой.
Коридор наверху встретил сквозняком. Ветер задувал откуда-то с чердака, гулял по пустым комнатам и вырывался в коридор, пахнущий сыростью, прелым деревом и еще чем-то сладковато-тошнотворным — может быть, мышь сдохла где-то под полом. Я ускорила шаг, почти побежала к своей комнате, боясь оглянуться, боясь увидеть то, что, возможно, стояло у меня за спиной.
В моей комнате камин почти догорел. Лишь редкие, ленивые язычки пламени лизали почерневшие, обуглившиеся поленья, издавая тихое, умирающее шипение. В комнате было холодно — тепло ушло, выветрилось через щели в окнах, через неплотно прикрытую дверь. Я разделась быстро, дрожа так сильно, что зубы выбивали дробь. Пальцы не слушались, пуговицы не поддавались, и я дергала одежду, почти срывая ее с себя. Забралась под тяжелое, пахнущее пылью, сыростью и, кажется, мышами одеяло. Оно было влажным на ощупь, и я поджала ноги к животу, стараясь согреться собственным теплом.
Я долго смотрела, как умирает огонь. Языки пламени становились все короче, все реже, пока не превратились в тлеющие угли — красные, с синим отливом, пульсирующие в такт моему сердцу. А затем и угли потускнели, покрылись серым, безжизненным пеплом. Последняя искра вспыхнула на миг ярче и погасла навсегда.
За окном, где-то далеко в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Звук этот нарастал, переливался, дрожал в холодном воздухе и затихал, чтобы через минуту возобновиться с новой силой. Вой этот был не просто голодным или злым. В нем слышалось что-то древнее, торжествующее, что-то, что знало: люди боятся. Люди дрожат в своих хлипких домах. А лес ждет.
Я закрыла глаза.
Свечу я задула еще до того, как забралась в постель, и теперь темнота была полной, абсолютной. Густой и влажной, как осенняя земля за стенами дома. Она давила на веки, заползала в уши, в рот, в каждую пору тела. Я лежала, не шевелясь, боясь дышать, и слушала, как бьется мое сердце — слишком громко, слишком часто.
Где-то в коридоре скрипнула половица. Всего одна. Короткий, жалобный звук.
Я замерла, вцепившись в одеяло побелевшими пальцами.
Тишина.
Только ветер за окном, да вой вдалеке, да стук моего собственного сердца, готового выпрыгнуть из груди.
Я лежала и думала о том, что завтра наступит новый день. И послезавтра. И послепослезавтра. И каждый из них будет наполнен страхом, холодом и борьбой за выживание. И где-то там, за лесом, за горами, за Вратами Бездны, есть другая жизнь — та, в которой я пила кофе по утрам и ругалась с начальником из-за смет. Та жизнь, в которую мне уже никогда не вернуться.
Слеза скатилась по щеке и упала на подушку, впитавшись в сырую ткань без следа. Я даже не заметила, когда начала плакать.
Вой за окном стих так же внезапно, как и начался. Тишина стала еще более зловещей, еще более напряженной. Казалось, что весь мир затаил дыхание. И ждал.
Глава 4
Ночь опустилась на дом тяжелой, влажной периной. Она задавила все звуки, все шорохи, оставив лишь монотонный шепот дождя за окном да редкие вздохи ветра в печной трубе. Я лежала в своей холодной постели, глядя в потолок, пока глаза не привыкли к темноте и тени не перестали пугать своими очертаниями. А потом усталость взяла свое — навалилась внезапно, неподъемной плитой, и я провалилась в сон, будто канула в темную, ледяную воду без единого всплеска.
Долго плыла в густой, тягучей пустоте. Ни звуков. Ни запахов. Ни мыслей. Только бесконечное, давящее ничто, в котором даже страх терял очертания. А потом пустота расступилась, как занавес, и я поняла, что стою под пологом леса.
Я не чувствовала своего тела. Совсем. Не было ни рук, которыми можно коснуться, ни ног, чтобы сделать шаг, ни тяжести одежды, привычно давящей на плечи. Лишь легкое, прозрачное присутствие — невесомый дым, туманный сгусток, парящий над мшистыми кочками и гниющими листьями. Я видела каждый стебель папоротника, каждую шершавую чешуйку коры, каждую каплю влаги, дрожащую на острой хвоинке. Видела так отчетливо, будто мир этот был нарисован самым искусным мастером, а потом ожил. Но я не касалась их. Между мной и этим лесом оставалась невидимая, но непреодолимая преграда — тонкая пленка, сквозь которую я могла только смотреть. Я была здесь чужой, незваной гостьей на древнем празднике, на который меня не звали. Но лес, казалось, не замечал меня. Или делал вид, что не замечает.
Лунный свет просачивался сквозь кроны жидким, разбавленным серебром. Он сочился сквозь лапы елей и сосен, разбиваясь на сотни бледных осколков, дрожащих в черных лужах, на влажных, блестящих листьях, на грибах-поганках, что росли прямо из гнилых пней. Этот свет был холодным, мертвым, он не грел, не обещал рассвета. Он лишь подчеркивал глубину теней, делал их еще чернее, еще непрогляднее. Воздух пах гнилью, сырой, прелой землей, грибницей и чем-то сладковатым, приторным, что застревало в горле комком тошноты. Это был запах падали — той, что кто-то недавно растащил по норам, оставив лишь жирные пятна на мху да разбросанные кости, белеющие в темноте.
Тишина стояла такая, что уши закладывало. Абсолютная, мертвая, вакуумная. Ни сверчка, ни ночной птицы, ни шороха мелкого зверька. Но это была не мирная тишина спящего леса. Она была напряженной, как тетива перед выстрелом, как дыхание хищника перед прыжком. Казалось, что в следующее мгновение что-то должно случиться — что-то страшное, неотвратимое, от чего нельзя убежать и нельзя спрятаться. Но время текло, и ничего не происходило. Только тишина давила на несуществующие барабанные перепонки, только тьма сгущалась между стволами.
Тропинка, едва различимая в полумраке — узкая полоска примятой травы, протоптанная, видимо, зверьем, — уводила вглубь, в самую чащу. Я не выбирала пути. Меня несло само течение сна, как щепку в речном потоке, и я скользила над тропинкой, едва касаясь ее бесплотным своим существом.
Первыми я увидела огоньки.
Они плясали вдалеке, у самой кромки болота, которое чернело меж деревьев, как открытая рана в теле земли. Бледно-зеленые, маслянистые сполохи, с синеватыми прожилками у основания, они то взлетали вверх, рассыпаясь искрами, то припадали к самой трясине, к воде, затянутой ряской и тиной. Болотницы. Моринги. Или просто блуждающие души тех, кто не нашел покоя. Я не знала их истинного имени, да оно и не имело значения.
Они двигались плавно, тягуче, словно танцевали медленный, гипнотический танец под музыку, которую слышали только они. И от них исходил звук — тихое, едва слышное пение, похожее на шелест сухой травы, на шепот матери над колыбелью, на первый робкий шепот любви. Оно звало. Оно проникало в самое нутро, туда, где у живого существа прячется надежда, и начинало тянуть, уговаривать, обещать. Оно обещало тепло и свет в этой промозглой тьме. Обещало вывести к дому, к безопасному порогу, стоит лишь сделать шаг. Еще один. Еще...
Но у меня не было ног, чтобы шагнуть. И зов, сладкий, липкий, как патока, проходил сквозь мое бесплотное тело, не задевая, не цепляя. Я смотрела на огоньки и не чувствовала ничего, кроме отстраненного, почти скучающего любопытства. И тогда они заметались. Закружились в бешеной пляске, заметались, будто разъяренные моей неотзывчивостью, моей чужеродностью, тем, что их древняя магия не работает на этом призраке, залетевшем в их владения. А потом погасли. Один за другим, как догоревшие свечи, оставив болото во мраке, еще более черном, еще более зловещем, чем прежде.
Я двинулась дальше.
Здесь деревья росли тесно, вплотную, переплетаясь ветвями и корнями, словно пытались задушить друг друга в вечной, немой схватке за жизнь. Стволы были искривлены, покрыты лишайником, мхом, какими-то наростами, похожими на застывшие струпья. Воздух здесь стал гуще, тяжелее, им невозможно было дышать, даже если бы у меня были легкие.
В тени, у самого корня старой, расщепленной молнией сосны, сидела тень.
Я не сразу поняла, что это не просто сгусток темноты, которых в этом лесу было полно. Она имела очертания. Смутные, текучие, расплывчатые, как отражение в мутной воде, но неоспоримые — человеческую фигуру, скорчившуюся в позе вечного страдания, обхватившую колени руками и уткнувшуюся лицом в колени. Тень не двигалась. Не дышала. Не издавала ни звука. Но я чувствовала ее взгляд. Тяжелый, голодный, липкий, как смола. Он ощупывал меня, шарил по моему бесплотному телу, пытался найти за что зацепиться. И в этом взгляде не было ничего человеческого — только древний, первобытный голод, неутолимая жажда тепла и жизни.
Я смотрела на тень, и тень смотрела на меня. Секунду. Две. Вечность.
А потом я отпрянула. Рванула прочь, уходя выше, к самым кронам, туда, где сквозь иглы пробивался жидкий лунный свет. И тень осталась внизу, не делая попытки последовать за мной. Она лишь смотрела вслед, сливаясь с корнями, с землей, с самой тьмой, из которой была рождена.
Чем дальше я уходила, тем гуще, тем плотнее становился воздух. Он будто сгущался, превращался из газа в жидкость, в смолу, цеплялся за мое бесплотное тело невидимыми щупальцами, замедлял движение, тянул вниз. Лес дышал. Я слышала это отчетливо, как бьется сердце у испуганного зверька — медленный, глубокий, могучий вдох и выдох, от которого шевелилась хвоя на ветвях, вздрагивали черные лужи, колыхался туман над болотами. Ритмичный, неумолимый, бесконечный.
В этом дыхании не было жизни. Это был ритм огромного, древнего существа, что никогда не спит по-настоящему, лишь дремлет вполглаза, прислушиваясь к каждому шороху в своих владениях. И сейчас, в этой дреме, оно ощущало меня. Чужака. Пришельца. Непрошеного гостя. Я чувствовала его внимание — не взгляд даже, а само знание о моем присутствии, разлитое в воздухе, впитавшееся в землю, в кору деревьев. Лес знал, что я здесь. Лес ждал.
На поляне, залитой лунным светом, стоял медведь.
Он был огромен — несоразмерен даже самым крупным зверям, каких я видела в фильмах или в зоопарках прошлой жизни. Тот мир остался где-то далеко, за гранью, а здесь, в этом лесу, такие размеры казались почти естественными, будто иначе и быть не могло. Он возвышался над папоротниками, над молодыми деревцами, над всем этим миром, как живое воплощение древнего ужаса. И шкура его не была шкурой — она состояла из коры, вековых наслоений, мха и спутанных корней, сросшихся в единый, монолитный панцирь. Каждая складка этой чудовищной брони дышала сыростью, в трещинах коры гнездились бледные поганки и лишайники, а с боков свисали космы седого мха, колышущиеся без ветра.
Он стоял неподвижно, как изваяние, как часть самого леса, вышедшая на поляну и застывшая в вечном дозоре. Лишь тяжелая, несоразмерно большая голова медленно, мучительно медленно поворачивалась, обводя лес влажными, горящими углями глаз. В этих глазах не было зрачков — только тлеющий, багровый жар, пульсирующий в такт дыханию, которого я не слышала, но чувствовала каждой частицей своего бесплотного тела.
Древний дух. Хранитель этой чащи. Или самый страшный хищник, для которого нет преград и законов, кроме собственного голода.
Я не знала. Да и не хотела знать.
Когда его взгляд скользнул по мне — медленно, равнодушно, как по очередному стволу или кочке, — я ощутила, как мое невесомое, призрачное тело пронзил ледяной озноб. Такой холод бывает только в предсмертном страхе, когда кровь застывает в жилах, а сердце пропускает удар. Он не видел меня. Я была слишком ничтожна, слишком мала, слишком чужеродна, чтобы удостоиться его внимания. Муравей под ногой великана. Мошка, пролетевшая мимо. Но даже это равнодушие, этот скользящий взгляд, не задержавшийся на мне ни на миг, парализовал волю, высасывал остатки сил.
Я двинулась прочь с поляны. Не пошла — потекла, скользнула в тень, огибая завалы бурелома, стараясь не приближаться к этому существу, даже не смотреть в его сторону. Корни, похожие на скрюченные пальцы утопленников, тянулись ко мне из прелой земли, но проходили насквозь, не встречая преграды. Гнилые сучья царапали воздух там, где мгновение назад была я.
И вдруг я замерла.
Между стволами, в просвете, куда падал жидкий лунный свет, мелькнуло что-то знакомое. Не зверь, не тень, не дух. Человеческая фигура. Сгорбленная, закутанная в лохмотья, она пробиралась вдоль оврага, то и дело оглядываясь через плечо, и прижимала к груди маленький узелок — так прижимают к сердцу самое дорогое, последнее, что осталось.
Я рванула следом. Бесплотное тело подчинилось мгновенно, понесло меня сквозь ветки и стволы, но фигура оставалась на грани видимости, ускользала, таяла в тени глубокого капюшона. Я пыталась разглядеть лицо, хоть черточку, хоть что-то, что скажет мне — свой, чужой, опасен ли? Но капюшон скрывал все, лишь край бледной щеки мелькнул на мгновение и снова пропал.
Беглец споткнулся о корень, выгнувшийся из земли, как змея. Замер, прислушиваясь к чему-то, что слышал только он. А потом, в два прыжка, юркнул в нору под корнями поваленного дуба. Темный провал, узкий, почти незаметный, скрыл его целиком, будто и не было никого.
Я метнулась за ним. Рванулась вперед, к этой норе, к спасению, к ответам — но проход оказался слишком мал. А я, бесплотная, невесомая, вдруг наткнулась на невидимую преграду, словно привязанная к незримой тропе, сойти с которой не могла. Я билась об этот воздух, пыталась просочиться сквозь корни, но что-то держало, не пускало, оставляя снаружи, в темноте.
Изгнанник. Еще один. Их здесь больше, чем я думала. Мы не одни в этих Покинутых землях. Где-то там, в норах, в землянках, в развалинах, прячутся такие же, как мы, — те, кого судьба или имперский указ забросил сюда, под сень вечной угрозы. Или те, кто, как я, провалился сквозь реальность, не спросив разрешения.
Лес вокруг меня дрогнул. Звуки поплыли, искажаясь, теряя очертания. Мир сна начал распадаться, терять плотность, и сквозь его истончившуюся ткань прорвалось нечто иное.
Где-то далеко. За много слоев тьмы и ветвей. За границами этой поляны, этого леса, этого сна. За тонкой перегородкой между миром грез и миром яви.
Зазвенел колокольчик.
Тонко. Жалобно. На одной бесконечной ноте, от которой сжималось сердце и холодела душа. Звук плыл сквозь чащу, сквозь тьму, пробирался в самые потаенные уголки, и в нем не было ничего утешительного. Только предупреждение. Только зов. Только обещание беды.
Ему ответил вой.
Протяжный, многоголосый, он поднялся откуда-то из низин, из болот, из черных провалов между корнями. В этом вое смешались волчьи голоса — голодные, злые, хищные. И нечто иное. Металлический лязг, скрежет костей друг о друга, стук тысячи челюстей, клацающих в унисон. Нечисть поднималась. Собиралась. Шла.
Я поняла, что пора просыпаться. Что если я останусь здесь еще хоть на мгновение, то услышу нечто такое, отчего проснуться уже не смогу никогда. Что грань между сном и явью истончилась до предела, и еще чуть-чуть — и я провалюсь туда, на ту сторону, откуда нет возврата.
Я рванулась. Изо всех сил, каких у меня не было, рванулась прочь, вверх, сквозь слои сна, сквозь тьму и холод, сквозь вой и лязг, сквозь собственный страх, вцепившийся мертвой хваткой в горло.
Я открыла глаза в своей комнате.
Рывок был таким резким, таким болезненным, что я села на кровати, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Сердце колотилось где-то в горле, готовое разорваться, выпрыгнуть, убежать от этого ужаса без оглядки. Рубашка прилипла к телу, мокрая от пота, и холод пробирал до костей, выстукивая зубами мелкую, противную дробь.
В комнате было серо. Рассвет сочился в окно мутным, безрадостным светом, в котором не было ни обещания тепла, ни надежды на новый день. Камин давно прогорел, лишь горстка пепла на почерневших углях напоминала о том, что когда-то здесь был огонь.
Я сидела, обхватив колени руками, и дрожала. Дрожала так сильно, что старая кровать поскрипывала в такт моему телу.
В ушах все еще стоял звон того колокольчика. Одинокий и безнадежный, как крик о помощи в пустоте. Как предупреждение, которое я должна была услышать, но не знала, как на него ответить.
За окном просыпался лес. Я не видела его, но знала — он там. Тянется к нашему дому корнями, щупает стены взглядами своих ночных тварей, дышит в щели сыростью и холодом. И ждет.
Колокольчик в моей голове звенел все тише, затухал, таял.
Но вой — тот самый, многоголосый, с металлическим лязгом и скрежетом костей — все еще звучал где-то на грани слышимости, на самой грани, за которой начинается безумие.
Я зажмурилась и прикусила губу до крови, чтобы не закричать.
Я глубоко вздохнула, чувствуя, как дрожь понемногу отпускает тело. Разжала пальцы, вцепившиеся в колени. Откинулась на подушку, влажную и холодную, и уставилась в потолок.
Надо вставать. Надо жить дальше. Надо готовиться к зиме, считать запасы, думать, как выжить.
Но мысли возвращались к тому, что я видела. К медведю из коры и мха. К беглецу, юркнувшему в нору. К колокольчику, звенящему в ночи.
Мы не одни в этих землях.
И это пугало почти так же сильно, как лес за окном.
Глава 5
Утро после бессонной ночи выдалось серым и промозглым. Свет, просачивавшийся в окна, был настолько жидким и безрадостным, что казалось, будто за окном не наступил новый день, а просто ночь слегка ослабила хватку, позволив теням чуть-чуть отползти от стен.
Завтракали мы так же молча, как и ужинали. Тишина висела в воздухе плотной завесой, нарушаемой лишь звяканьем ложек о глиняные миски да всхлипами каши, которую Эльза мешала в закопченном котелке. Орчиха сегодня выглядела еще более уставшей, чем обычно — под маленькими, глубоко посаженными глазами залегли синие тени, тяжелые руки двигались медленно, с видимым усилием. Она поставила передо мной миску с жидкой кашей на воде — сероватая масса, в которой плавали редкие разваренные крупинки, приправленная лишь щепоткой соли, которую Эльза экономила пуще мяса. Рядом появилась кружка с теплым настоем из каких-то лесных трав, собранных еще в начале осени. Пахло от него горьковато, чуть мятно, но вкус был неприятным — вяжущим, терпким, оставляющим на языке долгое, сухое послевкусие.
Лина сегодня смотрела на меня внимательнее обычного. Ее темные, огромные глаза, в которых, казалось, отражалась вся тьма этого дома и этого леса, не отрывались от моего лица. Она изучала меня, как изучают незнакомый, потенциально опасный предмет — с пугливым любопытством зверька, готового в любой момент отпрянуть и спрятаться. Я поймала этот взгляд несколько раз, пыталась улыбнуться, но девочка каждый раз отворачивалась, утыкаясь в свою миску. Она, как и прежде, молчала. И это молчание, такое естественное для ребенка, выросшего в этих землях, почему-то сегодня давило на меня особенно сильно.
Мартен уже ушел в конюшню. Сквозь стену доносилось его негромкое посвистывание — какой-то простенький мотив, без начала и конца, который он насвистывал, видимо, не замечая этого. Изредка всхрапывание Бури, тощей кобылы с выступающими ребрами, и глухой стук копыта о деревянную перегородку. Эти звуки были единственным напоминанием о том, что за стенами этого дома еще есть жизнь, не зараженная страхом и безысходностью.
Когда тарелки опустели — я выскребла ложкой до дна каждую каплю, облизала ее (Эльза бы осудила, но Эльза мыла посуду и не видела), — я почувствовала, что задыхаюсь в этих стенах. Воздух в комнатах стоял тяжелый, спертый, пропитанный дымом от печей, сыростью, просачивающейся сквозь щели, и еще чем-то неуловимым, горьким, что въелось в эти стены за долгие годы. Мне нужно было наружу. На холод. Чтобы проветрить голову после ночных видений, чтобы смыть с себя липкий ужас сна, чтобы просто увидеть небо — пусть даже такое серое и безрадостное, какое оно бывает только в этих проклятых землях.
Я поднялась из-за стола, кивнула Эльзе (она ответила коротким, едва заметным движением головы) и направилась к выходу.
В чулане, заставленном старым хламом, нашла тулуп — тяжелый, колючий, из грубой овчины, местами вытертый до дыр, но удивительно теплый. Когда я накинула его на плечи, запахло пылью, старой шерстью и, кажется, самим Мартеном — тем самым конюшенным, лошадиным духом, который, видимо, въедался в любую одежду, оказывавшуюся рядом с ним. Я подвязалась поясом из крученой веревки, натянула сапоги, подбитые мехом, — тесноватые, разношенные кем-то до меня, но сухие и крепкие, — и толкнула тяжелую входную дверь.
Она поддалась не сразу — разбухла от влаги, цеплялась за косяк, жалобно скрипела. Я налегла плечом, и холодный, влажный воздух ударил в лицо, заставив зажмуриться и втянуть голову в плечи.
Ступени под ногами были скользкими от влаги. Камень, из которого их сложили когда-то давно, покрылся тонкой пленкой воды и грязи, и я ступала осторожно, мелкими шажками, боясь поскользнуться и растянуться прямо у порога. Перила, когда я оперлась на них рукой, оказались покрыты слизкой, противной на ощупь пленкой — осенняя морось и туманы пропитали все вокруг, и дерево не выдерживало, покрывалось этой скользкой, холодной слизью, от которой пальцы моментально замерзали и немели.
Я подняла голову и огляделась.
Уныние. Вот единственное слово, которое могло описать этот пейзаж. Уныние, разлитое в воздухе, впитавшееся в землю, повисшее на голых ветвях кустарника.
Небо нависало низкое, тяжелое, плотное, как мокрая вата. Цвета мокрого камня, цвета старой золы, цвета всего того, что умерло и не оживет никогда. Дождь уже закончился — по крайней мере, крупные капли больше не барабанили по крыше и не стучали по лужам. Но воздух был настолько влажным, настолько насыщенным водой, что казалось, можно пить его ложкой. Каждое дыхание наполняло легкие сыростью, каждое движение оставляло на одежде невидимые капли.
Везде, куда ни кинь взгляд, раскинулась грязь.
Она была повсюду. Она хлюпала под ногами, стоило сделать шаг с крыльца. Она блестела на тропинке, ведущей к покосившимся хозяйственным постройкам, черная, маслянистая, глубокая. Она покрывала листья, что не упали, но повисли на ветках мокрыми тряпками. Она облепила траву, пригнула ее к земле, заставила стелиться и гнить. Корни деревьев у самого забора торчали из луж, как пальцы утопленников, пытающихся выбраться на поверхность.
Лужи стояли повсюду — большие и малые, глубокие и совсем мелкие, мутные, с пузырями от редких капель, что срывались с крыши и падали в них с тихим, меланхоличным "плюх". В одной из них, у самого крыльца, плавал почерневший, скрутившийся от сырости лист. Он медленно кружился на месте, затягиваемый в воронку невидимого течения, и это кружение гипнотизировало, заставляло забыть, где ты и зачем сюда вышел.
Ветер задувал под тулуп. Он не был сильным, нет — просто противным, липким, пробирающимся сквозь каждую щель, сквозь каждую дырочку в овчине. Он забирался за воротник, ледяными пальцами гладил шею, спускался по спине, заставлял ежиться и плотнее запахивать полы. Я запахнулась, прижала руки к груди, втянула голову еще глубже в плечи — и втянула носом воздух.
Он пах сыростью. Это был главный запах, основа всего. Пах прелью — тем, что гниет, разлагается, возвращается в землю. Пахло гниющими листьями, мокрой корой, грибами, которые сейчас, в эту сырость, лезли из земли повсюду — бледные, склизкие, ядовитые. И еще чем-то неуловимо лесным — терпким, горьковатым, опасным. Тем самым запахом, что всю ночь преследовал меня во сне. Запахом древней чащи, болотной трясины, звериных троп и чьих-то недобрых, внимательных глаз. Леса. Того самого леса, который начинался сразу за покосившимся забором, сразу за грязью и лужами, сразу за границей нашего хлипкого, жалкого островка тепла и света.
Я смотрела на темную стену деревьев вдалеке. Смотрела долго, не отрываясь, вглядываясь в этот мрак, пытаясь разглядеть хоть что-то за плотной завесой стволов и веток. И мысли текли медленно, вязко, как эта осенняя грязь под ногами. Тяжелые, липкие, от которых не отмахнуться, не убежать.
Мой сон был так ярок. Так реален. До дрожи, до холодного пота, до крика, застрявшего в горле. Я почти ощущала холод болотного тумана на своей бесплотной коже. Почти чувствовала взгляд той тени под корнями — голодный, липкий, древний. Слышала тяжелое, медленное дыхание медведя из коры и мха, ощущала исходивший от него запах сырой земли и векового тлена. И тот человек — или нечеловек — скорчившийся у оврага, прижимающий к груди узелок. Он был настоящим. Я чувствовала это всем своим существом, каждой клеткой своего продрогшего, перепуганного тела.
А вдруг сон был вещим?
Эта мысль пришла неожиданно, но, раз появившись, засела в голове прочно, как заноза. Вдруг там, в этой непроглядной чащобе, или сразу за ней, за болотами и буреломом, действительно живут те, кто, как и мы, пытается выжить в этих проклятых землях? Изгнанники, преступники, неугодные. Те, кого имперский указ обрек на медленную смерть в объятиях Бездны. И просто те, кто не успел уйти, когда закрывались Врата, когда рушились города и гибли армии. Те, кто спрятался, затаился, выжил.
В книге говорилось, что сюда ссылали. Ссылали не поодиночке — партиями, обозами, кораблями через реку Серен. За сотни лет здесь должно было скопиться множество существ. Люди, орки, может быть, эльфы или гномы, которые не смогли пробиться обратно на Большую землю, к Имперской Страже, к спасительным менгирам и башням. Они прячутся. В лесах, в пещерах, в развалинах старых поселений, которых здесь, должно быть, немало. Они охотятся на ту дичь, что еще водится в этих краях. Собирают коренья, грибы, ягоды. Борются с нечистью — каждый день, каждую ночь, как и мы. И борются друг с другом — за еду, за тепло, за право дожить до следующего рассвета.
Я представила их. Сгорбленные фигуры у костров в глубине пещер. Блестящие от голода глаза в темноте. Оружие, выкованное из обломков, наточенное на камнях. Страх и злоба, переплетенные в тугой узел. И надежда — та самая, что умирает последней, теплящаяся где-то в самом уголке души, несмотря ни на что.
Мы не одни в Покинутых землях. Эта мысль пугала. И в то же время в ней было что-то странно утешительное. Мы — не единственные, кто борется. Не единственные, кто смотрит в темноту и видит в ней отражение своих страхов. Где-то там, за стеной деревьев, может быть, такие же, как мы, просыпаются по утрам, считают запасы и прислушиваются к вою за окном.
Или, может быть, там те, от кого лучше держаться подальше. Те, для кого выживание превратилось в охоту не только на зверей, но и на таких же, как мы.
Я представила, как где-то там, за этим частоколом мрачных стволов, за гнилыми болотами и буреломом, теплятся крошечные огоньки других очагов. Крошечные, дрожащие точки света в бескрайнем море тьмы. Другие дома — может быть, такие же ветхие, как наш, а может, просто землянки, вырытые в склонах оврагов, или пещеры, куда не пробирается ветер. Другие рты, которые жуют скудную похлебку, другие руки, которые тянутся к огню. Другие судьбы, сплетенные из страха, надежды и отчаянной решимости дожить до утра.
Может быть, они такие же, как мы. Перебиваются с хлеба на воду — вернее, с репы на воду, потому что хлеба мы не видели уже недели две. Считают дни до весны, загибая пальцы и с ужасом понимая, что зима только начинается. И боятся каждого шороха за стеной, каждого скрипа половицы, каждого порыва ветра, в котором мерещится чужое дыхание.
А может, среди них есть сильные. Те, кто знает эти леса как свои пять пальцев — каждый овраг, каждую тропу, каждую ягодную поляну, где еще можно собрать что-то съедобное. Те, кто умеет защищаться — не просто отмахиваться факелом от подступившей тени, а по-настоящему драться, ставить ловушки, делать оружие из того, что дает эта скупая, отравленная земля. Те, кто нашел способ договариваться с нечистью или, по крайней мере, обходить ее стороной, зная повадки и привычки каждой твари.
Я представила их лица. Обветренные, обожженные холодом, с глазами, в которых давно погасло все, кроме настороженности. Представила их руки — в мозолях, шрамах, с пальцами, скрюченными от постоянной работы и холода. И представила, как они смотрят на нас, если бы мы встретились. С подозрением? С надеждой? С голодным блеском, в котором читается не только желание поделиться, но и желание отнять?
Хорошо бы узнать. Хорошо бы понять, кто еще тут живет. Не для того, чтобы просить помощи — боже упаси, я не привыкла клянчить, не привыкла унижаться и протягивать руку. За тридцать восемь лет на Земле, в строительной компании, среди смет и договоров, я научилась только одному: рассчитывать на себя. Никто не придет, никто не спасет, никто не поделится последним куском просто так. Но хотя бы для того, чтобы знать. Чтобы не чувствовать себя единственным живым существом на многие мили вокруг. Это одиночество, эта абсолютная, гробовая изоляция давили сильнее, чем страх перед лесом. Страх — он хотя бы понятен, он мобилизует, заставляет быть начеку. А одиночество высасывает силы по капле, каждый день, каждую минуту. Шепчет на ухо: "Ты одна. Вы одни. Никто не придет. Никто даже не узнает, как вы умрете".
Я поежилась. Тулуп на плечах намок, отяжелел, и холод пробирался сквозь овчину, находил щели, забирался под одежду липкими, ледяными пальцами. Ветер усилился. Он гнал по лужам мелкую, неспокойную рябь, заставлял воду вздрагивать и морщиться, как живую. Зашелестел пожухлой, мертвой травой у забора, зашуршал по крыше, завыл в щелях — тоскливо, протяжно, на одной ноте. Где-то вдалеке, со стороны леса, каркнула ворона. Один раз, второй, третий. Звук этот прозвучал зловеще, как предупреждение, как крик часового, заметившего опасность. Я невольно вгляделась в темноту меж стволов, но там было пусто. Только тьма, только ветер, только мое собственное отражение в мутной воде лужи у ног.
Ступать в лес одной? Я представила это так ярко, что внутри все сжалось. Ноги, увязающие в холодной грязи. Ветки, хлещущие по лицу. Тишина, которая сгущается с каждым шагом, и вдруг — треск сучка за спиной. Чей-то взгляд, тяжелый, липкий, от которого холодеет спина и волосы встают дыбом. Безумие. Чистейшее, абсолютное безумие. Даже думать об этом страшно. Там, в чаще, я не проживу и часа. Нечисть, болота, тени, медведь из коры и мха — да что угодно сожрет меня, не подавится. И даже если чудом никто не тронет, я заблужусь в трех соснах, сойду с тропы, провалюсь в трясину или просто сгину в этом бесконечном, одинаковом, враждебном мире.
Но сидеть сложа руки — тоже не выход.
Я представила зиму. Снег по окна, мороз, от которого трескаются камни. Дрова, что тают на глазах, хотя Мартен экономит каждую щепку. Еда, которой осталось на половину зимы, и то впроголодь. А потом — пустота. Пустые полки, пустой желудок, пустые глаза друг друга. И лес, который не уйдет, не исчезнет, не сжалится. Он будет ждать, терпеливо, как умеет только он. Ждать, когда мы ослабнем настолько, что не сможем закрыть дверь. Ждать, когда последняя искра в камине погаснет, и мы останемся в темноте, один на один с тем, что придет на запах теплой крови.
Надо что-то решать. Надо с кем-то говорить.
Я обернулась на дверь, за которой остались Эльза, Лина, Мартен. Дверь была старая, обитая почерневшим железом, с тяжелой кованой ручкой. За ней — тишина, лишь изредка нарушаемая шагами и позвякиванием посуды. Мы почти не знаем друг друга. Мы существуем рядом, в одних стенах, дышим одним воздухом, но не вместе. Каждый сам по себе, каждый со своим страхом, со своей болью, со своим прошлым, о котором никто не говорит. Молчаливая Эльза с ее тяжелыми руками и вечной усталостью в глазах. Притихшая Лина, которая смотрит так, будто видит меня насквозь. Угрюмый Мартен, который спит в конюшне, с лошадьми, и приходит в дом только поесть, да и то не всегда.
А может, именно сейчас пришло время это изменить. Время спросить их, что они знают об этих землях. Время перестать быть чужими под одной крышей. Время решить, что делать дальше — вместе, сообща, потому что поодиночке здесь не выживает никто.
Я еще раз глубоко вздохнула, вбирая в себя этот сырой, тяжелый воздух — воздух свободы, если это можно назвать свободой. Вдохнула запах гнили, мокрой коры, собственного страха и решимости. Развернулась и шагнула к двери.
В сенях было темно, хоть глаз выколи. После серого, унылого света снаружи, эта темнота казалась абсолютной, плотной, осязаемой. Я постояла мгновение, давая глазам привыкнуть, и уловила знакомые запахи: дерево, старое, рассохшееся, пропахшее дымом за многие годы; зола, остывшая, но все еще горьковатая; сырость, что сочилась сквозь стены и въелась в каждый угол. Где-то скрипнула половица под невидимой ногой — может, просто дом оседал, а может, мне показалось.
Я скинула сапоги. Пальцы ног в мокрых носках моментально заледенели, по коже побежали мурашки. Размотала тулуп — он был тяжелым, мокрым, противным на ощупь, и пах теперь уже не только овчиной, но и тем лесом, той грязью, тем ветром, что гулял снаружи. Повесила его на гвоздь у двери, расправила, чтобы хоть немного просох. С гвоздя тут же закапала вода, застучала по каменному полу редкими, звонкими каплями.
Где-то в глубине дома слышались шаги Эльзы. Тяжелые, мерные, спокойные. Она ходила по кухне, и каждый ее шаг отдавался в половицах глухим, уютным стуком. Позвякивала посуда — она мыла миски после завтрака, хотя воды у нас было в обрез и мыли больше песком да тряпками, чем водой. Но Эльза свято блюла порядок, и посуда у нее всегда была чистой, даже если чистота эта была иллюзорной.
Я пошла на звук.
Коридор, ведущий на кухню, был длинным и темным. Стены здесь когда-то, наверное, белили, но теперь известка облупилась, висела клочьями, обнажая серый камень с темными потеками. Пол под ногами был холодным, каменным, и каждый шаг отдавался в пятки неприятным холодком. Где-то слева была дверь в комнату Лины и Эльзы — приоткрытая, оттуда тянуло тем же дымом и еще каким-то терпким, травяным запахом. Справа — лестница наверх, в мою комнату и в пустующие спальни, куда я боялась заходить.
Глава 6
Я нашла Эльзу на кухне. Она стояла у широкой деревянной столешницы, и свет от очага падал на нее сбоку, выхватывая из полумрака мощные очертания плеч, тяжелую линию спины, коротко стриженный затылок с пробивающейся сединой. Орчиха была сосредоточена — чистила ножом сморщенную репу, счищая тонкую шкурку длинными, ловкими полосками. Движения ее были размеренными, почти медитативными, словно она делала это тысячу раз и будет делать еще столько же. Нож поблескивал в тусклом свете, и каждый взмах оставлял за собой ровную, бледную дорожку очищенной мякоти. Огрызки падали в глиняную миску у ее локтя — тонкие спиральки шкурок, комочки земли, темные пятна подгнивших мест, которые Эльза тщательно вырезала и отбрасывала в другую сторону, на тряпицу.
Лина отсутствовала. Ее не было видно ни на лавке в углу, где она обычно сидела с вязанием, ни у печи. Наверное, ушла застилать постели — старые, продавленные тюфяки, набитые сеном, которые каждое утро надо было взбивать и ровнять. Или штопать белье — бесконечные дыры на простынях, которые Эльза штопать не успевала, а девочку приучала к иголке с малых лет. В очаге тихо потрескивали дрова. Языки пламени лизали почерневшие поленья, и этот звук — тихое, уютное потрескивание — был единственным, что нарушало тяжелую, вязкую тишину кухни.
Я остановилась в дверях, прислонившись плечом к косяку. Дерево было холодным, шершавым, и холод этот проникал даже сквозь толстую шерстяную кофту. Руки сами собой скрестились на груди — то ли от холода, который все еще не отпускал после утреннего выхода, то ли от неуверенности, которая вдруг навалилась тяжелым грузом. Я смотрела на широкую спину Эльзы и не знала, с чего начать. Слишком много вопросов теснилось в голове, слишком много страхов и сомнений.
Эльза не оборачивалась. Она продолжала чистить репу, и нож мерно поскрипывал по плотной кожице. Но я знала — чувствовала кожей, спиной, затылком, — что она давно меня слышала. Орки вообще, кажется, слышат все. Каждый шорох, каждое дыхание, каждый скрип половицы за три комнаты. Ее уши, чуть заметные под короткими волосами, чуть заостренные, чуть крупнее человеческих, улавливали звуки, которых я даже не замечала. И сейчас она слушала меня — мое дыхание, мое сердцебиение, мои мысли, наверное, тоже.
— Эльза, — начала я и сама не узнала свой голос. Хриплый, простуженный после утреннего выхода, после того холодного, сырого воздуха, которым я надышалась на крыльце. Слова прозвучали как-то жалобно, неуверенно, и я откашлялась, прочищая горло. — Можно спросить?
Она коротко кивнула, не прерывая работы. Нож продолжал свой монотонный танец — скрип-скрип, скрип-скрип. Полоски шкурки падали в миску одна за другой, тонкие, почти прозрачные. Я смотрела на них и думала о том, сколько же репы она перечистила за эти пять или шесть лет. Тысячи? Десятки тысяч?
Я подошла ближе. Шаг, другой, третий. Половица под ногой предательски скрипнула, и звук этот показался оглушительным в тишине кухни. Я присела на край лавки у стола — дерево жалобно скрипнуло подо мной, и я на миг замерла, боясь, что лавка развалится. Но она выдержала, старая, рассохшаяся, но крепкая, как и все в этом доме.
Вблизи Эльза казалась еще массивнее. Сидя, я видела ее профиль — тяжелую линию челюсти, широкий, чуть приплюснутый нос, глубокие морщины у губ и глаз, которые прорезала не столько старость, сколько постоянное напряжение и недосып. Широкая спина, мощные плечи, обтянутые грубой домотканой рубахой, когда-то серой, а теперь выцветшей до неопределимого цвета. Коротко стриженные волосы цвета старой меди, с густой проседью у висков — седина здесь, в Покинутых землях, появлялась быстро, я уже заметила. Руки, лежащие на столешнице, были узловатыми, с крупными суставами, испещренными шрамами — старыми, белыми, и свежими, розоватыми. Рабочие руки. Руки, которые держали не только нож, но и топор, и лопату, и, наверное, оружие.
Я поймала себя на мысли, что почти ничего о ней не знаю. Совсем ничего. Сколько ей лет? Тридцать? Сорок? Пятьдесят? У орков возраст определять сложно — они стареют иначе, медленнее людей, но седина на висках говорила о многом. Где она жила раньше? В каком городе, в какой стране, в каком мире? Была ли у нее семья, кроме Лины? Муж, другие дети, родители? Как она попала сюда? За что? Или просто оказалась не в то время не в том месте?
— Ты давно в Покинутых землях? — спросила я вместо того, что действительно хотела узнать. Слишком личные вопросы задавать сразу было нельзя. Разговор надо было начинать осторожно, ощупывая почву, как ощупывают незнакомую тропу в темноте.
Эльза помолчала. Дочистила репу — последнюю в миске — отложила ее в сторону, на деревянное блюдо, где уже лежала горка очищенных корнеплодов, бледных, влажных, пахнущих землей и сыростью. Взяла следующую — такую же сморщенную, с темными пятнами, некрасивую, но съедобную. Нож снова заскрипел по кожице.
— Пять лет, — ответила она глухо, не поворачивая головы. Голос ее звучал низко, с хрипотцой, как у человека, который мало говорит и много молчит. — Или шесть. Я сбилась со счета после третьей зимы. Они здесь все одинаковые.
Я представила эти зимы. Бесконечные, темные, холодные. Снег по окна, ветер, воющий в щелях, и ты сидишь в норе, в землянке, в пещере, и считаешь дни, чтобы не сойти с ума. А потом перестаешь считать, потому что это уже не имеет значения.
— И все это время ты здесь? В этом доме? — спросила я, обводя рукой кухню, этот островок относительного тепла и безопасности.
— Нет. — Эльза коротко дернула плечом, и в этом движении было что-то неуловимо дикое, звериное. — Сначала жила в лесу. В землянке у старого карьера. Там, где раньше камень добывали, за северным болотом. Выкопала нору в склоне, укрепила корнями и жердями, сверху дерном заложила. Там было сыро, вода сочилась по стенам, но безопасно. Нечисть в карьер редко заходит — места пустые, холодные, им там не нравится.
Я поежилась, представив эту нору. Сырую, темную, пахнущую землей и плесенью. Холод, проникающий сквозь дерн и жерди. И Эльзу, сидящую там в темноте с маленькой Линой, прижимающую дочь к себе, чтобы согреть.
— Потом нашла это место. — Орчиха кивнула куда-то вверх, в потолок, за которым были комнаты, коридоры, залы. — Оно пустовало уже лет десять. С тех пор как прошлые хозяева… ушли.
— Ушли? — переспросила я, хотя догадывалась, что значит это слово. Сердце на миг сжалось, и в груди стало холодно, несмотря на тепло очага.
— Их нашли. — Эльза снова дернула плечом, и нож на миг замер в воздухе. Голос ее стал еще глуше, еще отстраненнее, словно она рассказывала о чем-то, что не имело к ней отношения. — Нечисть или бандиты — я не разбираю. К тому времени, как я пришла, остались только кости в амбаре. Я их закопала.
Я замерла, глядя на нее. Представить это было жутко — орчиха, пришедшая в пустой дом, находящая в амбаре чьи-то останки, а потом хоронящая их в промерзлой земле, в одиночку, без лопаты, наверное, просто руками. Зачем? Из уважения к мертвым? Из страха, что они будут лежать и привлекать нечисть? Или просто потому, что так правильно, так надо, так учат хоронить даже в этом проклятом мире?
Но еще более жутко было осознавать, что здесь, в этих стенах, смерть ходит совсем рядом. Что те, кто жил здесь до нас, не ушли, не переехали, не бросили дом добровольно. Их нашли. И убили. Прямо здесь, может быть, в этой самой кухне, у этого самого очага. И если нечисть или бандиты вернутся — они найдут и нас.
— Эльза. — Я набрала воздуха в грудь, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — Ты знаешь кого-нибудь еще? Кроме нас. Здесь, в Покинутых землях. Есть тут живые?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый, как камень.
Эльза замерла. Нож застыл в воздухе на полпути к очередной репе. Мышцы на ее спине напряглись, обозначившись под рубахой тугими валами. Она не двигалась несколько долгих, бесконечных секунд — только очаг потрескивал в тишине, да где-то далеко скрипнула половица.
Потом она медленно опустила руку. Положила нож на столешницу — с тихим, отчетливым стуком. И повернула ко мне голову.
В тусклом свете очага ее глаза казались черными провалами, бездонными ямами, в которых не отражалось ничего. Но в глубине их — я видела это отчетливо, хотя и не могла объяснить — горел какой-то древний, тяжелый огонь. Огонь, который зажигается только тогда, когда человек (или не человек) видел слишком много, потерял слишком много и научился выживать там, где выжить невозможно.
— Есть, — сказала она просто. Голос ее прозвучал глухо, как удар по сырой земле. — Но их надо искать.
— Искать? — я подалась вперед, почти упав на стол, вцепившись руками в его шершавый край. — Где? В лесу? Но туда же нельзя соваться!
— Нельзя, если не знаешь дорог. — Эльза покачала головой и, к моему удивлению, снова взяла нож и вернулась к репе. Но теперь она говорила, не замолкая, и слова ее падали в тишину тяжело, как камни в воду — каждый камень расходился кругами, и круги эти накладывались друг на друга, создавая узор, который я пыталась понять, уловить, запомнить.
— В Покинутых землях живут многие. Люди, орки, гномы, даже несколько эльфов, я слышала. Те, кого сослали, и те, кто родился уже здесь, от ссыльных. Те, кто не успел уйти, когда закрывались Врата. Те, кто пришел позже, ища убежища от чего-то еще более страшного. Они есть. Но они прячутся.
Она замолчала на мгновение, счищая особо упрямое пятно с репы.
— Зарываются в норы, как звери. Сидят в подземельях старых крепостей, в пещерах, в развалинах. Выходят только по нужде — за водой, за дровами, за едой. И то стараются не отходить далеко от убежища. Боятся.
— Нечисти? — уточнила я, хотя ответ уже знала.
— И нечисти тоже. — Эльза усмехнулась — горько, без тени веселья, просто дернула уголком рта, обнажив на миг крупные, чуть желтоватые зубы. — Но больше — друг друга.
Она отложила очищенную репу, взяла следующую. Нож снова заскрипел, заскользил по шкурке.
— Здесь каждый сам за себя. Это не закон — это выживание. Встретишь кого в лесу — не знаешь, протянет он тебе руку или всадит нож в спину за кусок хлеба. За горсть муки. За теплое место у костра. Ссылали сюда всяких. Убийц, воров, насильников, беглых рабов, еретиков, политических — всех, кто неугоден империи. Не все с ума сошли, но многие. Слишком многие.
Я слушала, затаив дыхание. В горле пересохло, и я облизала губы, чувствуя их соленый, обветренный вкус.
— Те, кто выжил, научились прятаться. — Эльза говорила теперь тише, словно для себя, словно вспоминала что-то, что видела своими глазами. — Научились не высовываться, не шуметь, не оставлять следов. И доверять никому не научились. Потому что доверие здесь убивает быстрее, чем любой морок или тварь лесная.
Она замолчала, и тишина снова заполнила кухню, давя на уши, заставляя слышать собственное дыхание.
Я смотрела на нее и думала. Думала о том, что она только что сказала. О людях (и нелюдях), которые прячутся в норах и пещерах, боясь друг друга больше, чем нечисти. О мире, где каждый — враг, потому что ресурсов слишком мало, а ртов слишком много. О выживании, которое превращает разумных существ в диких зверей.
— Но ты же доверилась мне, — тихо сказала я. Голос мой прозвучал почти шепотом, и в этом шепоте было столько неуверенности, столько надежды, что я сама удивилась. — Пришла в этот дом. Привела дочь. Пустила нас с Мартеном. Почему?
Эльза долго молчала.
Она дочистила репу, отложила ее, вытерла нож о тряпицу и положила на стол. Потом повернулась ко мне полностью — впервые за весь разговор. И я увидела ее лицо целиком. Усталое, изможденное, с глубокими морщинами у рта и глаз, с темными кругами под глазами, с кожей, которая когда-то была зеленоватой, а теперь казалась серой, пепельной. Но в глазах ее — маленьких, глубоко посаженных, окруженных сеточкой морщин — было что-то такое, от чего у меня защемило сердце.
— Я устала прятаться, — наконец произнесла она. Голос ее дрогнул впервые за все время. — Пять лет. Или шесть. Я жила в норе, как зверь. Ела сырых червей, когда не могла развести огонь. Промокала до костей в дождь. Замерзала в снег. Каждую ночь я затыкала Лине рот рукой, чтобы она не заплакала и не выдала нас. Каждую ночь я слушала, как воет нечисть за стеной землянки, и молилась всем богам, которых забыла, чтобы они прошли мимо.
Она замолчала, сглотнула. Кадык на ее мощной шее дернулся.
— Я устала. И Лина устала. Девочке нужен дом, а не нора в земле. Нужно тепло, нужно нормальное жилье, нужны другие люди. Нужно видеть не только мою перепуганную рожу, но и кого-то еще, слышать чужую речь, знать, что мы не одни в этом мире.
Она отвела взгляд, уставилась куда-то в угол, на тени, пляшущие на стене.
— Я смотрела на этот особняк два месяца, прежде чем войти. Два месяца, — повторила она, и в голосе ее послышалось что-то похожее на стыд. — Приходила каждый день, пряталась за деревьями у забора, смотрела. Следила, не придет ли кто. Не затаилась ли нечисть. Не вернулись ли те, кто убил прошлых хозяев. Ждала, когда стемнеет, подходила ближе, прислушивалась.
Я представила это. Орчиха с маленькой девочкой, прячущаяся в лесу, в холоде, в грязи, и каждый день приходящая к пустому дому, чтобы просто смотреть на него. На окна, в которых не горит свет. На дверь, которая не открывается. На крышу, которая медленно проседает под тяжестью времени. Два месяца надежды и страха.
— Когда поняла, что пусто, — решилась. Вошла, осмотрелась, нашла амбар с костями, похоронила их. И осталась. Просто осталась, потому что больше некуда было идти.
Она снова повернулась ко мне, и в глазах ее мелькнуло что-то странное — может быть, вызов, может быть, просьба о понимании.
— А вы с Мартеном появились позже. Сначала он — пришел, увидел меня, чуть не убил с перепугу. Потом вы — просто возникли из ниоткуда, в странной одежде, с потерянным видом, не понимая, где вы и как сюда попали. Я не прогоняла вас.
Она запнулась, подбирая слово. Губы ее шевельнулись, прежде чем она продолжила:
— Потому что в доме должно быть тепло. Много тел — много тепла. Это я поняла еще в первую зиму в землянке. Одному человеку согреться трудно, вдвоем — уже легче, а вчетвером можно и костер не разжигать, если прижаться друг к другу. И больше глаз, чтобы смотреть по сторонам. Больше ушей, чтобы слышать опасность. Больше рук, чтобы защищаться.
Это было цинично, но честно. Я не обиделась. В конце концов, я сама держалась за этих людей не из любви к ближнему, не из внезапно проснувшегося альтруизма и не из желания обрести новую семью. Мною двигал тот же животный, первобытный страх, что заставляет зверей сбиваться в стаи в лютую стужу. Страх перед одиночеством в проклятом месте, где по ночам воет нечисть, а лес смотрит на тебя тысячами голодных глаз. Мы были не друзьями, не товарищами — мы были теплыми телами, прижавшимися друг к другу, чтобы не замерзнуть насмерть. И в этом было что-то настолько древнее, настолько базовое, что любые обиды казались просто неуместными.
— И где они? — спросила я, чувствуя, как внутри закипает какое-то лихорадочное возбуждение. — Эти другие. Ты знаешь хоть примерно? Хоть что-то?
Эльза отложила нож. Движение было медленным, почти торжественным — она положила лезвие на столешницу так аккуратно, будто это было не просто орудие для чистки репы, а драгоценный артефакт. Вытерла руки о фартук — грубую холстину, когда-то бывшую светлой, а теперь серую от бесчисленных стирок и пятен. И повернулась ко мне всем корпусом. Впервые за весь разговор я увидела ее лицо полностью освещенным — очаг горел ярко, и языки пламени плясали в ее маленьких, глубоко посаженных глазах, делая их похожими на два тлеющих уголька.
— Знаю, — сказала она просто. И в этом "знаю" было столько веса, столько тяжести, будто она признавалась в чем-то опасном, запретном. — Слухи ходят. Здесь, в Покинутых землях, слухи — это все, что у нас есть. Они передаются шепотом, от одного прячущегося к другому, через овраги и буреломы, через встречи на водопое или у редких торных троп. Я собирала их годами, как грибы. Просто на всякий случай. Вдруг пригодится.
Она помолчала, собираясь с мыслями. Я замерла на лавке, боясь дышать, боясь спугнуть эту внезапную откровенность.
— На востоке, — начала Эльза, и голос ее стал тише, словно стены могли подслушать, — в старых каменоломнях, за двумя хребтами, сидят гномы. Свои же их и сослали за какую-то крамолу. Говорят, они там целый город под землей отгрохали — с кузнями, с залами, с огнем, который никогда не гаснет. У них и тепло, и свет, и запасы, и оружие. Крепко сидят, никого не пускают. Боятся предательства — своих же предали, теперь никому не верят. Если подойдешь к их норам без спросу — стрелу в спину получишь, и спросить не успеешь, за что.
Я представила этих гномов. Коренастые, бородатые фигуры в полумраке подземных залов. Гул молотов, звон металла, запах угля и плавленой руды. И над всем этим — страх, въевшийся в камни, паранойя, заставляющая видеть врага в каждом, кто приближается.
— К югу, — продолжала Эльза, и голос ее стал еще мрачнее, — в болотах, где даже нечисть не всякая селится, обосновались беглые каторжники. Самые отмороженные, те, кому терять нечего. Сколотили банду, человек тридцать, говорят, а может, и больше. Грабят всех, кто осмеливается приближаться к Большой земле, к реке Серен, к Имперской Страже. У них там свой закон — зуб за зуб, смерть за смерть. С ними лучше не встречаться. Если увидишь их следы — уходи, не оглядываясь. Если они увидят тебя — считай, что ты уже покойник. Только неизвестно еще, что хуже — их ножи или та нечисть, на которую они тебя бросят, если захотят поразвлечься.
Я поежилась. Болота, каторжники, смерть за смертью. В моей голове пронеслась картинка — грязные, обросшие люди с безумными глазами, сидящие у костра и ждущие добычу. От этой картинки захотелось зажмуриться.
— А на севере, — Эльза сделала паузу, и в тишине было слышно только потрескивание дров, — ближе к Вратам, живут отшельники. Безумцы, которые ищут просветления или смерти. Говорят, они уходят в самые гиблые места, где магия Бездны особенно сильна, и сидят там годами, медитируют, молятся, сходят с ума. Иногда они выходят к людям — тощие, прозрачные, с глазами, в которых ничего нет. Говорят мало и странно, пророчат, пугают, просят милостыню. Их боятся даже бандиты. Считается, что они отмечены Бездной и могут навлечь беду одним взглядом.
Я вспомнила свой сон. Тени, болотные огоньки, медведь из коры и мха. И колокольчик, звеневший в ночи. Может, это они — отшельники? Может, это их души бродят по лесу, не находя покоя?
— А эльфы? — спросила я, вспоминая книгу, которую читала вчера вечером. Те страницы, где описывалось величие Илиндоры, магический свет кристаллов, пение в рощах. — В книге говорилось, что они жили здесь. Что они сражались с Бездной.
Эльза покачала головой. В этом движении было что-то грустное, почти сожаление.
— Эльфы ушли. Почти все. После Падения, после того, как погас их Кристалл, они потеряли веру. Кто погиб, кто бежал за море, кто ушел на запад, в земли, где еще осталась магия. Те, кто остался, скрываются в самых глубоких чащах, куда даже нечисть не суется. Говорят, у них есть своя магия — старая, лесная, которая прячет их жилища от чужих глаз. Но их никто не видел уже лет сто. Может, вымерли. Может, ушли дальше, куда-то, где их не достанет Бездна. А может, просто научились прятаться так хорошо, что их не видно.
Она замолчала, и в этом молчании было что-то окончательное. Эльфов нет. Или они есть, но спрятались так глубоко, что их не найти.
Я молча переваривала услышанное. Информация ложилась в голове тяжелыми пластами, как геологические слои. Гномы в каменоломнях, отгородившиеся от всего мира стеной паранойи. Каторжники в болотах, превратившиеся в хищников страшнее любой нечисти. Безумные отшельники у Врат Бездны, потерявшие рассудок, но сохранившие способность пугать. И эльфы, которых нет.
Значит, вокруг действительно кто-то есть. Не одна нежить и дикие звери. Разумные существа, такие же изгои, как мы. Но найти их, достучаться до них, договориться — это казалось почти невозможным. Это было как искать иголку в стоге сена, только сено это было отравлено, а иголка могла оказаться ножом в спину.
— А ты пробовала? — спросила я, глядя прямо в ее тлеющие глаза. — Искать контакта? Ходить к ним? Пытаться поговорить?
Эльза медленно покачала головой. Движение было тяжелым, как вся ее жизнь.
— Зачем? — спросила она просто. В этом "зачем" было столько всего — и страх, и усталость, и материнский инстинкт, который сильнее любого любопытства. — У меня была дочь. Я не могла рисковать. Не имела права. Если бы со мной что-то случилось, Лина осталась бы одна. А одна она не выживет и дня. Я не могла позволить себе быть смелой или любопытной. Я могла быть только осторожной.
Она снова посмотрела куда-то в угол, где плясали тени.
— Мы сидели тихо, как мыши под полом. Не высовывались, не шумели, не привлекали внимания. Собирали грибы и ягоды по самому краю леса, там, где еще можно было отбежать к дому, если что. Ловили силками зайцев — у самого огорода, под окнами. Этого хватало, чтобы не умереть. Не чтобы жить — чтобы не умереть.
Она обвела взглядом кухню. Старые, почерневшие от времени стены. Очаг, в котором умирали дрова. Стол, изрезанный ножами за долгие годы. Пол, каменный, холодный, местами выщербленный. Все это было таким родным, таким знакомым, таким безопасным по сравнению с тем, что ждало снаружи.
— А теперь... — она посмотрела на меня, и в этом взгляде было что-то новое, чего я не видела раньше. Может быть, надежда. Может быть, отчаяние. — Теперь нас четверо. Вы, я, Лина, Мартен. Четверо взрослых — ну, почти взрослых. Четверо пар глаз, четверо пар ушей, четверо пар рук. Мы можем прикрывать друг друга, можем дежурить по ночам, можем драться, если придется. И запасы тают. Зима скоро. Если мы ничего не сделаем, мы просто сдохнем здесь, в этом доме, как дохнут мухи, когда приходят холода.
Она замолчала, и в этом молчании было столько горькой правды, что у меня защипало в глазах.
Я смотрела на нее и видела в этом тяжелом, усталом лице не просто служанку, выполняющую работу за еду и кров. Не просто орчиху, которая прибилась к дому случайно. Я видела ту, кто выживал здесь годами, кто знал этот мир лучше меня, кто боролся за себя и за дочь, не имея права на ошибку. И, кажется, впервые за все время мы смотрели друг на друга как равные. Не госпожа и служанка, не человек и орк, не чужие под одной крышей — а две женщины, которые пытаются выжить в мире, созданном, чтобы их убить.
— Значит, надо искать, — сказала я твердо. Голос мой прозвучал в тишине кухни неожиданно громко, и я сама удивилась той решимости, что в нем слышалась. — Не сегодня, не завтра. Не в этот морок, не в этот холод. Но надо понять, кто рядом и чего от них ждать. Может, среди них есть те, кто согласится помочь. Или хотя бы обменяться товаром. Или просто не нападет, если мы придем с миром.
Эльза кивнула. Медленно, тяжело, но в этом кивке было что-то похожее на уважение. На признание того, что я не просто кусок мяса, который случайно занесло в эти стены, а тот, с кем можно говорить на равных.
— Я подумаю, — сказала она. — Вспомню все, что слышала за эти годы. Карты в голове нарисую, тропы, места, где можно встретить следы. Может, даже вспомню имена тех, кто еще жив и к кому можно сунуться без риска сразу получить нож в бок.
Она помолчала, и в глазах ее мелькнуло что-то хитрое, расчетливое.
— А вы, госпожа, подумайте, чем мы можем заплатить за знакомство. Здесь ничего не дают даром. Ни еды, ни тепла, ни доброго слова. Здесь все имеет цену. И если мы придем с пустыми руками, нас даже слушать не станут.
Она снова взяла нож и репу. Движение было четким, окончательным — разговор окончен, пора работать. Нож заскрипел по кожице, тонкие полоски шкурки снова полетели в миску.
Я поднялась с лавки. Ноги затекли от долгого сидения, и я на миг оперлась о стол, чтобы не упасть. Дерево под пальцами было теплым — нагрелось от близости очага. Я разжала руку и пошла к двери.
На пороге обернулась.
Эльза сидела ко мне спиной, все так же ссутулившись над столом. Свет очага падал на ее широкие плечи, на коротко стриженный затылок, на мощные руки, ритмично двигающиеся в работе. Она казалась такой же неотъемлемой частью этой кухни, как и сам очаг, как эти старые стены.
— Эльза, — сказала я негромко. — Спасибо.
Она не ответила. Только дернула щекой — то ли усмехнулась, то ли поморщилась. Может, для нее слова благодарности значили не больше, чем пустой звук. Может, она просто не привыкла к ним.
Но когда я выходила в коридор, в темноту, пахнущую сыростью и старым деревом, мне показалось, что в спину мне смотрит не просто чужая, уставшая орчиха, привыкшая за пять лет выживания никому не доверять. Мне показалось, что в этом взгляде — если он вообще был — промелькнуло что-то другое. Что-то, кто, возможно, готов стать чуточку ближе.
И от этой мысли на душе стало чуть теплее, несмотря на промозглую сырость за стенами, несмотря на вой ветра в щелях, несмотря на лес, который ждал за окном.
Я шла по темному коридору, и шаги мои гулко отдавались в тишине. В голове крутились новые мысли, новые планы, новые страхи. Гномы, каторжники, отшельники. Цена за знакомство. Зима, которая все ближе.
Где-то наверху скрипнула половица — Мартен возился в своей каморке. Где-то в другой комнате тихо напевала Лина — тоненько, жалобно, как птенец.
Я остановилась на лестнице, ведущей в мою комнату, и прислушалась к этому пению. Оно было таким хрупким, таким нежным в этом грубом, жестоком мире. И я вдруг поняла, что готова пойти в лес, готова рискнуть, готова искать этих неведомых соседей — не только ради себя, не только ради выживания. Но и ради того, чтобы эта девочка могла петь не только тихонько, забившись в угол, а громко, при свете, не боясь, что ее голос привлечет чудовищ.
Я вздохнула глубоко и начала подниматься по лестнице.
Завтра будет новый день. И в этом новом дне нам предстояло решить, как жить дальше. Вместе.
Глава 7
Утро следующего дня началось обычно. Настолько обычно, насколько вообще может быть обычным утро в Покинутых землях. Серый, безнадежный свет сочился в окно, размазывая тени по стенам. Запах каши — той самой жидкой, постной каши на воде, которая уже успела стать символом нашего скудного существования — тянулся с кухни, смешиваясь с горьковатым дымом очага. Где-то во дворе покашливал Мартен — коротко, надсадно, будто никак не мог прокашляться после сырой ночи, проведенной в конюшне.
Я спустилась вниз, когда Эльза уже хлопотала у очага. Ее мощная фигура двигалась в полумраке с удивительной плавностью, почти грацией — орчиха умудрялась одновременно помешивать похлебку, следить за огнем и поглядывать на дочь, которая накрывала на стол. Лина расставляла миски — глиняные, щербатые, но чистые — и раскладывала ложки. Движения девочки были тихими, почти беззвучными, словно она боялась потревожить саму тишину этого дома.
Мы позавтракали в привычном молчании. Только ложки позвякивали о миски, только очаг потрескивал, только ветер за окном изредка бросал в стекло пригоршню мелкого дождя. Я жевала кашу, смотрела на языки пламени и думала о вчерашнем разговоре. О гномах в каменоломнях, о каторжниках в болотах, об отшельниках у Врат. О том, что нам придется рискнуть, пойти в лес, искать этих неведомых соседей.
Лина доела первой и принялась собирать пустые миски, когда дверь с улицы распахнулась.
Звук был такой, будто в дом ворвался ураган. Тяжелая створка с грохотом ударилась о стену, с петель посыпалась какая-то труха, и ложки подпрыгнули на столе, звякнув о глину. Я вздрогнула так, что чуть не опрокинула свою миску. Лина вскрикнула тоненько, прижав руки к груди. Эльза замерла у очага, и в глазах ее мелькнуло что-то дикое, звериное — готовность защищать, убивать, рвать.
На пороге стоял Мартен.
Я никогда не видела его таким. Обычно смуглое, обветренное лицо конюха было сейчас белым, как первый снег — белым до синевы, до землистого оттенка. Глаза, всегда цепкие и настороженные, расширились так, что белки стали видны вокруг радужек. Грудь тяжело вздымалась — он бежал, бежал так, что дыхание рвалось из горла хрипами и свистом. На лбу выступила испарина, волосы прилипли к вискам мокрыми прядями. Рукой он вцепился в дверной косяк, будто боялся упасть.
— Там... — выдохнул он, хватая ртом воздух. Голос его сорвался на сип, пришлось сглатывать и начинать заново. — За домом... За сараем... Двое. Живые, кажется. Но один плох совсем. Кровь...
Я вскочила так резко, что лавка, на которой сидела, с грохотом опрокинулась и покатилась по каменному полу. Сердце подпрыгнуло к горлу и заколотилось где-то там, глухо и часто. Мысли заметались, как вспугнутые птицы: живые? Кто? Люди? Нечисть? Ловушка?
Эльза уже была на ногах. Она метнулась к печи, прихватила с нее тряпицу — чистую, которую использовала для посуды — и небольшим движением сунула за пояс нож. Короткий, широкий, кухонный, но в ее руке он смотрелся опаснее любого меча. Она перехватила мой взгляд и коротко дернула подбородком: мол, будь готова ко всему.
— Сиди здесь, — бросила она Лине не терпящим возражений тоном, и голос ее прозвучал низко, властно.
Девочка только кивнула. Она вжалась в спинку лавки, сжалась в комок, и огромные темные глаза ее стали еще больше, еще испуганнее. Руки она сцепила на коленях, побелевшими пальцами вцепившись в ткань платья.
Мы выскочили во двор втроем — я, Эльза, Мартен. Утро встретило нас сыростью, которая пробирала до костей, несмотря на тулуп, который я накинула на бегу. Туман клубился над мокрой травой, стелился низко, почти по земле, цеплялся за забор и кусты, оседал холодными каплями на всем, до чего мог дотянуться. Видимость была никакой — метрах в десяти уже все расплывалось в серой, влажной мгле.
Мартен побежал вперед, огибая угол дома. Мы за ним — я скользила по мокрой траве, едва не падая, Эльза бежала тяжело, но уверенно, мощными толчками. Задний двор представлял собой небольшой пустырь, заросший бурьяном по пояс — крапивой, лопухами, чертополохом, который уже облысел и стоял черными, колючими скелетами. В углу, у покосившегося забора, темнел старый сарай — дощатый, с провалившейся крышей, заваленный с одной стороны кучей гнилого хвороста, который мы так и не собрались разобрать.
Они лежали прямо в грязи.
У самой стены сарая, под прикрытием нависающей крыши, которая хоть немного защищала от влаги. Две маленькие, коренастые фигуры сбились в кучу, будто пытались согреть друг друга в этом промозглом аду. Грязь вокруг них была черной, маслянистой, и сквозь нее пробивались редкие травинки, примятые тяжелыми телами.
Гномы.
Я видела их впервые в жизни. В книге были картинки, конечно, но одно дело — рисунок, и совсем другое — живые существа из плоти и крови. Низкорослые, плотные, сбитые, как маленькие крепости. Окладистые бороды, свалявшиеся от грязи и, кажется, крови. Короткие руки с крупными, узловатыми кистями. Грубые одежды — куртки из толстой кожи поверх холщовых рубах, тяжелые штаны, заправленные в стоптанные сапоги с пряжками.
Один из них сидел, прислонившись спиной к стене сарая. Голова его была запрокинута, грудь тяжело вздымалась, и каждый вдох давался с хрипом, слышным даже на расстоянии. Лицо его было серым — не бледным, а именно серым, цвета старого пепла. Глаза запали глубоко, окруженные темными кругами, губы потрескались и обметались. Руки, лежащие на коленях, дрожали мелкой, противной дрожью.
Второй лежал ничком, и даже сквозь грязь, сквозь тусклый утренний свет было видно, что рубаха на спине пропитана темным. Не грязью — кровью. Много крови. Она растеклась по ткани огромным пятном, подсохла по краям, но в центре все еще блестела влажно и страшно.
— Живы, — выдохнул Мартен. Я и сама не заметила, как затаила дыхание, и теперь вдохнула со свистом, чувствуя, как кружится голова.
Тот, который сидел, поднял голову на звук шагов. Движение было медленным, мучительным — казалось, каждый мускул причиняет ему боль. Взгляд его был мутным, расфокусированным, зрачки едва реагировали на свет. Но в самой глубине этих выцветших, запавших глаз теплилась искра. То ли страх, то ли надежда. То ли последнее, что остается у разумного существа, когда все остальное уже отнято.
— Помогите... — прохрипел он.
Голос был низким, грубым, с тяжелым гортанным акцентом, который резал слух, но слова были понятны — всеобщий язык, на котором говорили в Империи. Каждое слово давалось ему с трудом, вырывалось из груди вместе с хрипом и свистом.
— Брат... ранен. Нежить... у реки... Засада... Мы отбивались, но их было много... Я тащил его... три дня... три ночи... думал, не дойдем...
Он не договорил. Голос сорвался, перешел в кашель — глухой, надсадный, сотрясающий все его коренастое тело. Гном согнулся, уткнувшись лицом в колени, и кашлял, кашлял, пока не начал хватать воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег.
Эльза не стала ждать. Ни секунды.
Она опустилась на колени прямо в грязь, даже не поморщившись, даже не подумав о том, во что превратится ее одежда. Ловкие, сильные руки перевернули раненого на бок. Тот даже не вскрикнул — только простонал глухо, низко, животным стоном, от которого у меня мороз пошел по коже. Это было плохо. Очень плохо. Если раненый не кричит, значит, сил на крик уже нет. Значит, организм экономит последние крохи энергии на самое главное — на то, чтобы сердце билось, чтобы кровь текла по жилам, чтобы легкие дышали.
Рана на спине открылась перед нами во всей своей жуткой красе. Длинный, рваный разрез — от левого плеча до поясницы, глубокий, с рваными краями. Будто полоснули когтями — огромными, острыми, оставившими за собой борозды в живой плоти. Края раны расползлись, обнажая то, что под ними — мышцы, какие-то ткани, и все это сочилось кровью, темной, почти черной в тусклом свете. Рубаха вокруг пропиталась ею насквозь, прилипла к телу, и земля под раненым тоже стала черной от крови.
— Тащите в дом, — коротко бросила Эльза. Голос ее звучал ровно, деловито, но я заметила, как напряглись мышцы на ее шее, как дернулась жилка на виске. — Мартен, бери этого. — Она кивнула на сидящего гнома, который все еще сотрясался в кашле. — Госпожа, помогите мне со вторым.
Я опешила. На секунду, на миг, растерянность сковала тело, и я просто стояла, глядя на эту кровь, на эту рану, на этого умирающего, которого мне предлагали тащить. Что я знала о первой помощи? Что я умела? В моем прошлом мире максимум, что я делала — приносила коллеге таблетку от головной боли да вызывала скорую, когда у деда случился приступ. А здесь — здесь была смерть. Близкая, осязаемая, уже протянувшая свои руки к этому коротышке в грязной рубахе.
Но потом я взяла себя в руки. Сжала зубы так, что челюсти свело, и шагнула вперед. Эльза уже приподняла раненого под мышки — его голова безвольно мотнулась, борода волочилась по грязи. Я подхватила его ноги — короткие, тяжеленные, обутые в стоптанные сапоги с толстыми подошвами. Боги, какой же он был тяжелый! Даже в беспамятстве, даже потеряв половину крови, этот гном весил, будто мешок с камнями. Ноги его были холодными, несмотря на сапоги, и безжизненно болтались, когда я попыталась приподнять их повыше.
Мы потащили его к крыльцу. Это были самые длинные метры в моей жизни. Мокрая трава скользила под ногами, земля превратилась в липкое месиво, в котором сапоги вязли и чавкали с каждым шагом. Я оскальзывалась, едва не падала, но держала эти проклятые ноги мертвой хваткой, понимая, что если уроню — раненый получит новые травмы, а может, и вовсе не встанет. За нами оставался темный след на грязной земле — кровавый след, который тут же начали размывать редкие капли дождя, срывавшиеся с неба.
Мартен подхватил второго. Здорового — ну, насколько можно быть здоровым после трех дней пути, без еды, без сна, таща на себе раненого брата. Тот пытался идти сам, делал шаг, другой, но ноги подкашивались, подгибались в коленях, и оборотень практически тащил его на себе, обхватив одной рукой за талию, другой придерживая за плечо. Гном что-то бормотал — то ли ругательства, то ли молитвы, то ли просто бред — но слов было не разобрать.
В дом мы ввалились всем скопом, чуть не сшибив дверь с петель. В сенях было темно, но Эльза ориентировалась как рыба в воде.
— В ту комнату, — кивнула она на дверь рядом с кухней. Маленькая каморка, где раньше, видимо, жила прислуга — узкая, с одним зарешеченным окошком под потолком, с двумя деревянными койками, на которые даже тюфяки соломенные не положили как следует, просто бросили кое-как.
Мы втащили гномов внутрь. Раненого кое-как опустили на одну койку — он даже не пошевелился, только голова мотнулась и борода свесилась на пол. Здорового — на вторую. Тот попытался сесть, видимо, хотел снова быть рядом с братом, следить за ним, не отпускать от себя ни на шаг. Но Эльза властно положила ладонь ему на плечо — широкую, тяжелую, весомую — и надавила так, что гном рухнул обратно на тюфяк.
— Лежи, — сказала она низко, и в этом "лежи" было столько стали, что спорить не захотелось бы даже здоровому мужику, а не истощенному беглецу. — Или свалишься рядом с братом, и мне придется лечить двоих, а у меня руки одни. Лина!
Она крикнула в коридор, и голос ее гулко разнесся по дому, отразился от стен, влетел в кухню и, наверное, на чердак.
— Воды согрей! И тряпок чистых принеси! Быстро!
Девочка метнулась исполнять. Я даже не видела ее, только услышала быстрый топот ног, скрип двери на кухню, звон ведра — она бежала, не останавливаясь, не задавая вопросов. Хорошая девочка. Выученная. Знающая, что в критический момент надо слушаться мгновенно и беспрекословно.
А Эльза уже склонилась над раненым. Пальцы ее — толстые, узловатые, но удивительно чуткие — осторожно раздвинули края разорванной рубахи, обнажая рану полностью. Та открылась перед нами во всей красе — длинная, глубокая, с рваными краями, и в глубине ее что-то темнело и пульсировало в такт биению сердца. Кровь все еще сочилась — не хлестала, но сочилась, и каждая капля была на вес золота.
— Глубоко, — процедила она сквозь зубы. Голос Эльзы звучал напряженно, каждый слог давался с усилием, будто она сама чувствовала боль раненого. — Но не до костей. Повезло. Если бы когти вошли чуть глубже...
Она не договорила. Фраза повисла в воздухе, тяжелая и страшная, и я поняла все без слов. Если бы когти вошли чуть глубже — вскрыли бы брюшную полость, задели внутренности — мы бы сейчас не возились с раненым, а готовились хоронить труп. Или добивать, чтобы не мучился. От одной этой мысли внутри все похолодело.
— Что нужно? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Получилось плохо — он дрогнул, сорвался на середине фразы, и я откашлялась, прочищая горло. Внутри все дрожало — мелкой, противной дрожью, от которой сводило мышцы и стучали зубы. От страха, который никак не желал отпускать. От напряжения, скрутившего тело в тугой узел. И от странного, почти лихорадочного возбуждения, которое никак не вязалось с ситуацией. Первые чужаки за все время, что я здесь. Первые живые разумные существа, не считая нас. И сразу такие — израненные, измученные, принесшие на своих плечах не только собственные жизни, но и вести о том, что творится там, за лесом, за болотами, за этой проклятой стеной деревьев.
— Лекарства, — отрезала Эльза. Коротко, как удар ножом. — У них должны быть. Гномы без лекарств в поход не ходят. Это я знаю точно. Они запасливее самых запасливых людей. Поищите в котомках. Быстро.
Я только сейчас заметила две холщовые сумки, валявшиеся у порога. Они лежали прямо на грязном полу, в луже воды, натекшей с нашей обуви, — видимо, гномы бросили их, когда падали, когда силы оставили их окончательно. Обычные мешки из грубой мешковины, с кожаными лямками, стоптанные, потертые, в пятнах грязи и, кажется, крови.
Я подхватила одну, вторую, даже не чувствуя их тяжести — адреналин бурлил в крови, заставляя мышцы работать за пределами обычных возможностей. Опустилась на колени прямо на холодный, грязный пол и вытряхнула содержимое. Без церемоний, без осторожности — просто перевернула мешки и высыпала все, что в них было, на дощатые, плохо выскобленные половицы.
Из котомок посыпалось разное. Сухари — темные, ржаные, похожие на маленькие камешки. Несколько серых лепешек, спрессованных в стопку, переложенных тряпицей. Пара ножей в кожаных чехлах, потертых, с металлическими заклепками — рукояти удобные, под короткие пальцы. Моток веревки — пеньковой, толстой, витой. Кресало с кремнем и трутом, завернутое в промасленную тряпицу. Небольшой топорик с коротким топорищем — оружие или инструмент, а скорее и то и другое сразу.
И склянки. Много склянок.
Они покатились по полу, звеня и стукаясь друг о друга — стеклянные, глиняные, даже одна металлическая, с узким горлышком и притертой пробкой. Все были заткнуты — кто деревянными пробками, кто тряпичными, кто залиты воском для герметичности. А на некоторых — наклейки из пожелтевшей бумаги, приклеенные чем-то, что держалось веками.
Я поднесла одну к свету — единственному окошку под потолком, зарешеченному и грязному, сквозь которое сочился серый, безнадежный свет. Вгляделась в корявые буквы, выведенные от руки, с нажимом, будто писавший вдавливал буквы в бумагу. Это был не всеобщий. Алфавит походил на руны — острые, угловатые, с неожиданными завитками и черточками, которые делали их похожими на маленькие рисунки.
— Эльза, — позвала я, чувствуя, как паника подкатывает к горлу. — Я не понимаю. Что здесь написано? Я не знаю этого языка.
Орчиха оторвалась от раны. Движение было резким, но контролируемым — она даже не выпустила тряпицу, которую прижимала к спине гнома. Бросила быстрый, цепкий взгляд на склянки в моих руках, на те, что валялись на полу, и коротко кивнула. В ее маленьких, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение.
— Это гномий, — сказала она, и голос ее звучал увереннее, чем раньше. — Я немного понимаю. Пять лет здесь — научишься разбирать что угодно. Та, что с красной пробкой — для ран, наружно. Зеленая — внутрь, от жара и слабости, общеукрепляющее. Синяя — от боли, но осторожно, сильно действует, если переборщить — можно спать вечно. Давайте сюда всё. Все склянки, ничего не упустите.
Я подползла к ней на коленях, собирая склянки с пола, хватая их дрожащими руками, боясь разбить, боясь перепутать, боясь, что каждая секунда промедления стоит этому гному жизни. Протянула ей всю охапку, и Эльза ловко, одной рукой, отобрала нужные, отложив остальные в сторону.
Она уверенно откупорила красную — пробка поддалась с легким хлопком, и по комнате поплыл запах. Резкий, терпкий, травяной, с какими-то химическими, незнакомыми нотами. Пахло чем-то лекарственным, больничным, хотя откуда в этом мире больницы — непонятно. Эльза поморщилась — то ли от запаха, то ли от того, что оценила состав — и принялась обрабатывать рану.
Я смотрела, как она работает. Ловко, уверенно, без лишних движений. Пальцы ее, толстые и узловатые, двигались с удивительной нежностью, промывая края раны, смачивая тряпицы в лекарстве, прижимая, промокая, снова смачивая. Раненый гном вздрагивал при каждом прикосновении, глухо стонал сквозь стиснутые зубы, но не приходил в сознание. И это было хорошо. Это было милосердием, которого он, может быть, не заслуживал, но которое получил.
Здоровый гном на соседней койке приподнялся. Движение далось ему с трудом — он оперся на локти, потом на руки, и замер, глядя на Эльзу мутным, но внимательным взглядом. Глаза его, маленькие, глубоко посаженные под кустистыми бровями, слезились от слабости, но в них теплилась искра — недоверие, надежда, благодарность, все сразу.
— Знает... — прошептал он сипло. Голос его звучал как скрип несмазанных петель — низко, хрипло, с присвистом. — Орчиха дело знает... Лекарства наши знает... Спасибо...
— Молчи, — бросила Эльза, даже не обернувшись. — Береги силы. Ты еле живой сам. Не трать дыхание на слова. Придет время — наговоришься.
Она продолжала работать. Ловко промывала рану, прикладывала новые тряпицы, смоченные в лекарстве, и старые, пропитанные кровью, падали на пол с тихим шлепком. Лина, вбежавшая с миской горячей воды, замерла у порога, боясь подойти ближе, боясь помешать. Глаза девочки были огромными, как у совенка, и в них плескался ужас вперемешку с любопытством.
Я стояла в дверях, прислонившись плечом к косяку, и сжимала в руках оставшиеся склянки. Пальцы затекли, но я боялась разжать их, боялась уронить, боялась, что они понадобятся снова. Смотрела на эту картину, которая врезалась в память, как клеймо: маленькая тесная комната, где даже двоим было бы тесно, а теперь набилось шестеро. Двое чужих существ на наших койках — коренастые, бородатые, в грязной одежде, с серыми от усталости лицами. Орчиха, хлопочущая над ними, мощная и сосредоточенная, как статуя древней богини-целительницы. Лина с миской в руках, застывшая в дверях. Мартен, привалившийся к косяку с другой стороны, тяжело дышащий после переноски, с лица которого не сошла бледность.
Мы все были здесь. Все, кто остался в этом доме. Все, кто еще мог двигаться и думать. И эти двое — теперь наша забота. Как и все, что они принесли с собой: их раны, которые предстояло лечить. Их истории, которые предстояло выслушать. Их опасности, которые гнались за ними по пятам и могли настигнуть нас всех.
Я перевела взгляд на склянки в своих руках. Стекло было холодным, гладким, с пузырьками воздуха внутри. Незнакомые буквы, неведомые составы, тайные рецепты, которые гномы веками хранили и передавали из поколения в поколение. Но сейчас они значили только одно — жизнь. Шанс для того, кто лежал без сознания на узкой койке, чья борода свесилась до самого пола и пачкалась в крови и грязи.
— Эльза, — тихо спросила я, боясь нарушить тишину, боясь спугнуть ту хрупкую надежду, что начала зарождаться в этой комнате. — Они выживут?
Она не ответила сразу. Закончила обрабатывать рану — последний мазок лекарства, последняя прижатая тряпица, которую тут же подала Лина, шагнувшая наконец ближе. Прижала ладонь к груди раненого — проверяла дыхание, биение сердца. Прислушалась. Помолчала. И только потом подняла на меня глаза.
Взгляд ее был тяжелым, усталым, с тенью сомнения, которую она даже не пыталась скрыть.
— Если не было заразы в когтях, — сказала она устало, и голос ее звучал глухо, как из бочки. — Если тварь, что его полоснула, не была отравленной. Если мы успели дать лекарство вовремя, пока кровь не загустела и гниль не пошла по телу. Если организм крепкий — а у гномов он крепкий, это правда. Если... — Она оборвала себя на полуслове, дернула щекой, будто отгоняя дурные мысли. — Поживем — увидим. Сейчас никто не скажет. Даже самый лучший лекарь не скажет. Только время.
Она отвернулась, принялась собирать использованные тряпицы, складывать их в миску, которую Лина держала. Движения ее были медленными, экономными — она явно выкладывалась полностью и теперь чувствовала, как силы уходят.
Я кивнула, хотя она не видела. Другого ответа я и не ждала. В этом мире никто ничего не обещал. Здесь не давали гарантий, не подписывали договоров, не клялись на крови. Здесь только делали, что могли, и надеялись, что этого окажется достаточно.
Где-то в лесу за окном ухнула птица. Или не птица. Звук был низким, глухим, похожим на удар в большой барабан, завернутый в войлок. Он прокатился по округе, замер на миг и стих, растворился в сырости и тумане. Но сейчас это было неважно. Неважно, кто или что ухало в лесу. Неважно, какие тени бродили между стволами. Сейчас важно было только то, что происходило в этой маленькой комнате — борьба за жизнь, которую мы вели вместе с этими чужаками, ставшими вдруг нашими. Нашей ответственностью. Нашей надеждой. Нашей связью с миром за пределами этого дома.
Лина тихонько всхлипнула — то ли от страха, то ли от усталости, то ли от всего сразу. Мартен положил ей руку на плечо — неуклюже, но бережно, как кладут руку на холку испуганной лошади. Эльза продолжала хлопотать над раненым, не поднимая головы.
А я стояла в дверях и смотрела на них всех. И думала о том, что всего несколько часов назад мы были просто четырьмя случайными людьми, запертыми в одном доме страхом и холодом. А теперь нас стало шестеро. Теперь у нас появилась новая цель — выходить этих двоих, выслушать их, понять, что происходит там, за лесом. И, может быть, найти в их лице союзников.
В углу комнаты, на грязном полу, валялись пустые котомки и разбросанные вещи. Среди них я заметила что-то блестящее — металлическая фляга, еще одна склянка, какой-то сверток. Завтра мы разберем это все. Завтра, когда они придут в себя, мы поговорим. А сегодня — сегодня мы просто будем рядом. Будем слушать, как дышит раненый. Будем сменять друг друга у его постели. Будем надеяться.
Эльза поднялась с колен, выпрямилась во весь свой немалый рост, и в свете очага, пробивающемся из кухни, лицо ее казалось высеченным из камня.
— Лина, — сказала она негромко. — Принеси еще воды. И каши. Тому, который в сознании, поесть надо. А этому... — она кивнула на раненого. — Этому пока только воздух и лекарства.
Лина кивнула и выскользнула за дверь, унося миску с грязными тряпками.
Глава 8
Три дня пролетели как один долгий, тягучий миг. Я и не думала, что лечение двух незнакомых существ может так вымотать — и физически, и морально. Каждый час, каждая минута были наполнены напряжением, ожиданием, страхом. Но Эльза взяла все в свои руки, и это было похоже на то, как если бы капитан вставал у штурвала во время шторма — уверенно, властно, без тени сомнения. А мы с Линой и Мартеном лишь помогали, выполняя ее распоряжения, нося воду, меняя тряпки, грея отвары и молясь всем богам, которых не знали, чтобы раненый выжил.
Раненый гном, которого звали Ситором, метался в жару первые сутки.
Это было страшное зрелище. Он лежал на узкой койке, и даже сквозь одеяло было видно, как дрожит его тело — мелкой, противной дрожью, от которой ходуном ходили доски. Лицо его горело огнем — кожа, обычно, наверное, смуглая и здоровая, стала кирпично-красной, с нездоровым лихорадочным румянцем на скулах. Губы потрескались и обметались, в уголках рта запеклась слюна. Он бормотал что-то на своем гортанном языке — слова рвались из горла хрипами, стонами, иногда переходя в крик, от которого у меня холодела спина. Вздрагивал всем телом, порывался встать, сбросить одеяло, куда-то бежать, и Эльзе приходилось удерживать его своими могучими руками, прижимать к койке, чтобы он не сорвал повязки. Она говорила с ним — тихо, монотонно, на каком-то древнем наречии, которое я не понимала, но которое, кажется, действовало успокаивающе даже в бреду.
Лекарства из найденных склянок творили чудеса. Я не знала, что за травы и снадобья хранили гномы в своих походных сумках, но они работали. Рана — та самая, страшная, рваная, от которой у меня сводило зубы при одном взгляде — перестала гноиться уже к вечеру первого дня. Края ее порозовели, подсохли, и вместо зловонного запаха, который уже начал появляться, теперь пахло только травами и резким лекарством. А на второй день, ближе к вечеру, Ситор впервые открыл глаза.
Это случилось, когда я зашла в комнатку, чтобы сменить воду. Эльза склонилась над ним, поправляя повязку, и вдруг заметила, что веки его дрогнули. Мы замерли обе, боясь дышать. И он открыл глаза — мутные, красные, с лопнувшими сосудами на белках, но совершенно осмысленные. Он посмотрел на орчиху долгим, тяжелым взглядом, шевельнул губами, пытаясь что-то сказать, и Эльза быстро прижала палец к его рту.
— Молчи, — сказала она тихо, но твердо. — Потом. Сначала выживи.
Он послушно закрыл глаза и снова провалился в сон, но теперь это был здоровый, целебный сон, без бреда и метаний.
Второй гном, Астор, оказался крепче. Он провалялся на соседней койке почти сутки, восстанавливая силы. Лежал пластом, уставившись в потолок, и только грудь вздымалась, показывая, что он еще жив. Пил травяные отвары, которые варила Лина — девочка оказалась прирожденной помощницей, тихой, незаметной, но удивительно чуткой. И молча наблюдал за всем происходящим темными, настороженными глазами. В них не было благодарности — пока только оценка, изучение, попытка понять, куда он попал и чего ждать от этих странных существ, приютивших их.
К исходу вторых суток он уже сидел, прислонившись спиной к стене. Сидел, поджав под себя короткие ноги, и даже пытался помогать ухаживать за братом — подавал воду, поправлял одеяло, но Эльза прогоняла его обратно на лежанку, ворча что-то под нос о глупых гномах, которые не ценят свое здоровье. Он подчинялся, но глаза его оставались такими же настороженными.
Я заходила в комнатку несколько раз на дню. Иногда просто стояла в дверях, смотрела на этих двух существ, ворвавшихся в нашу жизнь, и думала о том, как странно устроен мир. Еще неделю назад я понятия не имела о существовании гномов, кроме картинок в книге. А теперь приносила им воду, чистила тряпки для перевязок, резала хлеб для похлебки. Гномы ели жадно — жадно, но сдержанно, будто боялись, что еду отнимут, что это какая-то ловушка, что в любой момент их вышвырнут обратно в холод и грязь. Астор каждый раз благодарил коротким кивком — резким, почти незаметным, но я научилась его замечать. Говорил он мало, только смотрел и слушал. Слушал, как мы переговариваемся с Эльзой, как Лина напевает за работой, как Мартен топает по коридору. Впитывал информацию, как губка.
К вечеру третьего дня Ситор окончательно пришел в себя.
Я спустилась в комнатку, когда уже стемнело. За окном завывал ветер, бросал в стекло пригоршни мелкого дождя, и в доме было особенно уютно — если это слово вообще применимо к нашему жилью. В комнате горела свеча, которую я принесла с собой, и в углах еще сгущались тени, но огонек выхватывал из темноты две коренастые фигуры на койках.
Ситор сидел, опираясь спиной на подушки, которые Эльза натаскала откуда-то. Лицо его было бледным, изможденным, но глаза — маленькие, глубоко посаженные под кустистыми бровями — смотрели ясно и осмысленно. Он даже съел целую миску похлебки, которую Лина принесла с кухни, и теперь держал в руках кружку с травяным отваром, грея о нее ладони. Астор сидел рядом на краю его койки, положив широкую ладонь брату на плечо — жест собственнический, защитный, и впервые за все время на его обросшем, осунувшемся лице появилось подобие облегчения.
Эльза позвала меня, когда стемнело. Я спустилась, прихватив свечу, и тихо прикрыла за собой дверь. Комнатка встретила меня теплом — очаг в коридоре грел стены, и здесь было даже душновато после холодных сеней. Запах — трав, лекарств, пота и еще чего-то тяжелого, гномьего, въевшегося в одежду за годы скитаний — висел в воздухе плотной завесой.
— Госпожа, — Астор заговорил первым.
Голос его звучал хрипло, но твердо. Он смотрел прямо на меня, и в этом взгляде уже не было прежней настороженности — только усталость и странная, тяжелая решимость.
— Мы должны благодарить. Ты и твои люди спасли нас. Ситора бы не было в живых, если бы не вы. Если бы не эта женщина, — он кивнул на Эльзу, стоящую у двери, скрестив руки на груди. — Мы в долгу. Гномы помнят добро.
Я присела на табурет у двери, поставив свечу на пол. Свет плясал на каменных стенах, выхватывая грубые черты гномьих лиц — широкие носы с крупными порами, глубоко посаженные глаза, спутанные бороды, в которых застряли травинки и еще какой-то сор. Ситор кашлянул, прижимая руку к груди, и поморщился от боли.
— Рассказывайте, — сказала я просто. Не было смысла ходить вокруг да около. — Откуда вы и как здесь оказались? Что случилось у реки?
Астор переглянулся с братом. В этом коротком взгляде промелькнуло что-то — может быть, сомнение, может быть, воспоминание о пережитом ужасе. Потом он тяжело вздохнул — всей грудью, так, что даже я услышала, как воздух проходит по его гортани.
— Мы из клана Каменных Крон, с Западного хребта, — начал он, и голос его звучал глухо, как эхо в пещере. — Наши предки веками ковали сталь в тех горах. Лучшую сталь во всем Эрандоре, — он сказал это с гордостью, но тут же помрачнел. — А потом пришли королевские указчики. Сказали, что все шахты отныне принадлежат короне. Что мы должны работать на них, отдавать руду за бесценок, а сами убираться в резервации, как ручные звери.
Ситор на его койке сплюнул на пол — зло, со смаком. Эльза недовольно дернула бровью, но промолчала.
— Мы отказались, — продолжил Астор. — Не захотели кланяться. Сказали, что вольные гномы никому не служат. Нас судили. Сослали сюда, в Покинутые земли, вместе с семьями. Но семьи... — он запнулся, сглотнул, и кадык на его мощной шее дернулся. — Семьи не выдержали дороги. Женщины, дети... Кто умер от холода, кого сожрали твари по пути. Остались только мы вдвоем.
В комнате повисла тяжелая тишина. Я смотрела на этих двух гномов — израненных, измученных, потерявших все, — и в груди что-то сжималось от боли, которую даже невозможно представить.
— Три года мыкались по этим проклятым землям, — голос Астора стал тише, но не потерял твердости. — Прятались, охотились, искали выход. Слушали слухи, собирали обрывки карт. Говорят, есть тропа на север, через старые переходы, пробитые еще в древности, где нежить не ходит. Говорят, там можно выйти к Большой земле, к имперским заставам, если суметь договориться со стражей. Мы и пошли. Думали, рискнем. Все равно здесь — медленная смерть.
— Неудачно пошли, — подал голос Ситор, хрипло кашлянув. Он говорил с трудом, каждое слово давалось ему через боль, но молчать, видимо, не мог. — Наткнулись на засаду у реки. Они вышли из воды — твари, что там водятся. Белые, склизкие, с длинными руками. Глаз у них нет, но чуют тепло. Они вылезли сразу десятка два, наверное. Я прикрывал отход, пока Астор бежал. Отбивался топором, пока мог. Достали все-таки.
Он дернул плечом и поморщился от боли — рана давала о себе знать. Рука его, лежащая поверх одеяла, сжалась в кулак.
— Хорошо, что успели уйти, — добавил он тихо. — Если бы не я... если бы я не побежал... мы бы оба там остались.
— Молчи, — оборвал его Астор, но в голосе его не было злости, только усталость. — Ты спас меня. Если бы не ты, меня бы сожрали первым. Хватит геройствовать.
Он повернулся ко мне, и в его маленьких, глубоко посаженных глазах я увидела то, что видела уже много раз — в глазах Эльзы, в глазах Мартена, даже в своем собственном отражении в мутном стекле. Смесь страха, усталости и той самой упрямой решимости, которая заставляет жить, когда жить, кажется, уже незачем.
— Вы искали выход из Покинутых земель, — медленно проговорила я, обдумывая услышанное. Слова падали в тишину тяжело, как камни. — И теперь, после того, что случилось... Что вы будете делать?
Астор криво усмехнулся — горько, без тени веселья.
— Теперь мы носа не высунем за твой забор, — сказал он, и в голосе его звучала та самая горькая правда, которую я уже научилась узнавать. — Здесь, в усадьбе, есть стены. Есть крыша над головой. Есть люди, которые не убили нас сразу, а выходили и накормили. В лесу — смерть. Мы это поняли. Три года доходило, а теперь дошло окончательно.
Он подался вперед, и в глазах его загорелся тот самый тяжелый, деловой огонь, который я уже научилась узнавать у обитателей этих земель. Огонь торгаша, огонь выживальщика, огонь того, кто привык платить по счетам.
— Мы предлагаем сделку, госпожа, — сказал он, и голос его зазвучал по-деловому, четко, будто он сидел не на больничной койке, а за столом переговоров. — Ты пускаешь нас зимовать здесь. Мы не будем есть ваш хлеб даром. У нас есть припасы — мы спрятали сумку на окраине леса, в дупле старого дуба, когда поняли, что не уйдем далеко. Там вяленое мясо, сухари, немного крупы и соли. Этого хватит, чтобы покрыть нашу долю за зиму и еще останется.
Он замолчал, переводя дух. Ситор согласно кивнул, поддерживая брата.
— Кроме того, — продолжил Астор, — мы умеем работать. Кузнечное дело, плотницкое, горное — все, что нужно. Топор в руках держать умеем, не хуже вашего мужика, — он кивнул куда-то в сторону, где, по его мнению, находился Мартен. — Стены подлатаем, крышу починим, дров нарубим. Мы не будем обузой. Мы будем платить.
Я молчала, глядя на них. Двое гномов, вымотанных, израненных, едва живых, но не сломленных. Они не просили милостыню, не молили о пощаде, не унижались. Они предлагали сделку, торговались, как равные с равными. И это вызывало уважение. Глубокое, искреннее уважение, которое в этом мире стоило дороже любых денег.
За спиной я услышала шаги Эльзы. Она вошла бесшумно — я даже не уловила момента, когда открылась дверь, только легкое движение воздуха и тяжелое, спокойное присутствие за моей спиной. Орчиха встала у стены, скрестив руки на груди, и в этом жесте было столько уверенности, столько силы, что мне вдруг стало легче дышать. Ее присутствие придавало уверенности — как стена, к которой можно прижаться спиной, зная, что сзади никто не подкрадется.
— Сумка далеко? — спросила я, глядя прямо в глаза Астору.
— Полдня пути, если идти быстро, — ответил он без колебаний. Голос его звучал ровно, но я заметила, как дрогнули пальцы, сжимающие край одеяла. — Я схожу сам, как только окрепну. Дня через два-три смогу двигаться нормально. Или Ситор сходит, если я еще не встану. Мы не обманем. Гномы слово держат. Это не люди, которые клянутся сегодня, а завтра забывают.
В его голосе проскользнула горечь, и я поняла, что за этим стоит — предательство, которое привело их сюда, в Покинутые земли. Люди, которым они доверяли. Люди, которые обещали защиту, а вместо этого отправили на верную смерть.
Я снова посмотрела на Ситора — бледного, осунувшегося, с темными кругами под глазами и испариной на лбу, но с упрямым, несгибаемым блеском в глазах. В этом взгляде читалось то же, что и у его брата: готовность платить по счетам, держать слово, идти до конца. Потом перевела взгляд на Астора — напряженного, как струна, ждущего приговора, словно от моего слова зависела не просто крыша над головой, а сама жизнь.
За моей спиной молчала Эльза. Я чувствовала ее дыхание, слышала, как поскрипывает половица под ее тяжелым телом, когда она переносила вес с ноги на ногу. Где-то наверху тихо возилась Лина, укладываясь спать — слышался скрип кровати, шорох одеяла, тоненький вздох. В доме было тихо, только ветер за окнами набирал силу, бросая в стекла пригоршни мелкого дождя.
— Хорошо, — сказала я наконец. Голос мой прозвучал в тишине твердо, и я сама удивилась этой твердости. — Вы остаетесь. Но на зиму. До первой оттепели. Как только снег сойдет и дороги чуть подсохнут — решаем дальше. Или уходите, или остаетесь, но тогда будем договариваться заново.
Астор кивнул, не сводя с меня глаз.
— Имущество ваше — при вас, — продолжила я. — Никто не тронет. В этом доме не воруют друг у друга. Это первое правило. Если узнаю, что кто-то из вас взял чужое — вылетите в ту же минуту, в чем мать родила, и пусть лес вас судит.
Ситор на койке слабо дернулся, но промолчал.
— Помогаете по хозяйству, чем можете. Мартен покажет, что нужно делать по двору и с лошадью. Эльза — по дому и по кухне. Лину не обижать. Она ребенок, и она здесь под защитой всех нас.
Я сделала паузу, давая словам улечься в их головах.
— И слушаетесь Эльзу, — добавила я, кивнув назад. — Она здесь главная по дому и по запасам. Я — по общим вопросам и решениям. Мартен — по хозяйству и безопасности. Если что-то неясно — спрашиваете. Если что-то нужно — говорите. Но без самовольства. Здесь каждый шаг может стоить жизни не только вам, но и всем нам. Понятно?
Астор выдохнул так явно, так облегченно, что пламя свечи в моей руке колыхнулось, дрогнуло, едва не погаснув. Он откинулся на подушку, прикрыл глаза на мгновение, а когда открыл их снова, в них стояла благодарность — глубокая, почти болезненная.
— Спасибо, госпожа, — сказал он, и голос его дрогнул впервые за весь разговор. — Мы не подведем. Клянусь бородой предков, клянусь кузней нашего клана, клянусь всем, что у нас осталось — вы не пожалеете.
Ситор попытался приподняться на локте, чтобы кивнуть, чтобы тоже выразить благодарность, но я быстро махнула рукой.
— Лежи, — сказала я резче, чем хотела. — Лечись. Завтра поговорим подробнее. Сегодня — отдыхайте. Вы в безопасности, хотя бы на эту ночь.
Я поднялась с табурета. Ноги затекли от долгого сидения, и я на миг оперлась о стену, восстанавливая равновесие. Забрала свечу с пола — воск натек на доски белой лужицей, и я машинально отметила, что надо будет соскрести, не пропадать же добру. Вышла в коридор, и Эльза бесшумно скользнула за мной, прикрыв дверь в комнатку гномов.
Мы стояли в темном коридоре вдвоем. Свеча в моей руке освещала только маленький пятачок вокруг нас, отбрасывая огромные, пляшущие тени на стены. Пахло сыростью, старым деревом и еще чем-то — может быть, надеждой.
— Правильно решили, госпожа, — сказала Эльза негромко. Голос ее звучал устало, но в нем слышалось одобрение. — Гномы — народ работящий. И слов на ветер не бросают. Я знаю их. Жила рядом с ними в прежние времена. Если сказали, что заплатят — заплатят. Если сказали, что помогут — помогут. Не то что люди, которые улыбаются в лицо, а за спиной нож точат.
Она помолчала, глядя куда-то в темноту коридора.
— И потом, — добавила она чуть тише. — Чем больше нас, тем труднее нас сожрать. Нечисть любит одиночек. А на группу нападать боится. Особенно если в группе есть гномы. Они умеют драться. Даже раненые.
— Ты бы и без меня решила, — усмехнулась я устало, чувствуя, как напряжение трех дней начинает отпускать мышцы, и они становятся ватными, тяжелыми. — Я просто сказала вслух то, что ты уже решила минут пять назад, как только они заговорили о сделке.
Эльза хмыкнула — коротко, но в этом звуке не было обиды. Скорее согласие, признание того, что мы начинаем понимать друг друга без лишних слов. Кажется, за эти дни, за эти бессонные ночи у постели раненого, за эти общие заботы между нами возникло что-то, чего не было раньше. Не дружба — до дружбы в этом мире еще надо было дожить. Но уважение. Взаимное, крепкое, как хорошо прокованная сталь.
— Спокойной ночи, госпожа, — сказала Эльза и, развернувшись, тяжело зашагала в сторону кухни, где, наверное, собиралась проверить очаг и запереть дверь на ночной засов.
Я осталась одна в коридоре. Поднялась к себе — ступени скрипели под ногами привычно и жалобно, но сейчас в этом скрипе не было прежнего страха. Только усталость.
В моей комнате было холодно — камин давно прогорел, и только серая горстка пепла напоминала о том, что когда-то здесь плясал огонь. Я разделась быстро, дрожа от холода, забралась под тяжелое одеяло и долго лежала, глядя в темный потолок.
В доме стало на двоих больше. Еще два рта, которые нужно кормить. Два желудка, которые будут просить еды каждый день. Два тела, которым нужно тепло и место для сна. Наши запасы, и без того скудные, теперь придется делить на шестерых. Зима, которая все ближе, станет еще тяжелее.
Но в доме стало на двоих больше. Две пары рук, которые могут помочь — рубить дрова, чинить крышу, таскать воду, охранять по ночам. Два сердца, которые будут биться рядом в темноте, отпугивая нечисть самим фактом своего существования. Два источника информации об этих проклятых землях — о тропах, по которым можно ходить, о нечисти, которую стоит опасаться, о местах, где можно найти других выживших.
За окном завывал ветер. Он бросался на стены, рвался в щели, выл в трубе тоскливо и протяжно. Но теперь в этом вое не было прежней безнадежности. Где-то там, в лесу, в дупле старого дуба, лежала сумка с припасами. Вяленое мясо, сухари, крупа, соль. То, что может продлить нам жизнь на несколько недель, а может, и на месяц. То, что даст нам время дожить до весны.
А в маленькой комнатке за кухней двое гномов — Астор и Ситор — заново учились доверять чужим. Учились верить, что не все в этом мире норовят ударить в спину. Что есть место, где можно перевести дух и залечить раны.
Я закрыла глаза и провалилась в сон. Глубокий, черный, без сновидений. Впервые за много ночей — без снов о лесе, о тенях, о медведе из коры и мха. Только тишина и покой.
Где-то в доме скрипнула половица — Эльза обходила владения перед сном. Где-то вздохнула во сне Лина. Где-то в конюшне переступала копытами Буря, и Мартен успокаивал ее низким, воркующим голосом.
Мы были вместе. И этого было достаточно, чтобы встретить новый день.
Глава 9
Два дня пролетели в хлопотах. Они слились в один бесконечный, тягучий поток дел, забот и мелких радостей, которые в этом мире ценились дороже золота. Гномы понемногу приходили в себя — медленно, но верно, как выздоравливают могучие звери после тяжелой раны. Астор уже довольно бодро передвигался по дому — его короткие, кривоватые ноги уверенно несли коренастое тело по коридорам, и он даже вызвался помогать Мартену чинить сбрую в конюшне. Ситор еще оставался в постели, но уже сидел, прислонившись спиной к стене, и требовал, чтобы ему дали хоть какую-то работу. Ворчал, что лежать без дела — хуже пытки, что руки без работы отсохнут, и требовал то чинить ножи, то перебирать те самые склянки с лекарствами, которые нас спасли. Эльза сначала отмахивалась, но потом сдалась и принесла ему сумку с гномьими причиндалами. Ситор тут же ожил, глаза его загорелись деловым огнем, и он принялся сортировать склянки, бормоча под нос названия трав и составов на своем гортанном языке.
На утро третьего дня, едва рассвело, Астор заявил, что пора идти за сумкой.
Он стоял в кухне, уперев руки в бока, и вид у него был такой решительный, что спорить не хотелось. За эти два дня он отъелся, отдохнул, и сейчас передо мной стоял не тот изможденный беглец, что три дня назад валялся на койке без сил, а настоящий гном — коренастый, крепкий, с уверенным взглядом и руками, готовыми к работе.
Мартен вызвался сопровождать его молча. Всего один короткий кивок, когда я посмотрела на него вопросительно, но в этом кивке было столько, что слова были не нужны. За эти дни оборотень присматривался к гномам с настороженным любопытством, изучал их, принюхивался, прислушивался. Но открытой вражды не выказывал, а это в наших условиях уже многого стоило. Зверь в нем, кажется, признал в гномах не добычу и не врагов, а что-то иное — может быть, сородичей по несчастью.
Сборы были недолгими. Эльза собрала им узелок с едой на один день — несколько серых лепешек, которые Лина испекла еще позавчера, кусок вяленого мяса, флягу с водой из родника, что бил где-то в лесу. Астор крякнул, принимая припасы — крякнул так, как крякают люди, которым неловко принимать помощь, но которые понимают, что без нее не обойтись. Спорить не стал, только буркнул что-то благодарное и сунул узелок за пазуху.
— Тележку возьмите, — распорядилась я, когда они уже собрались выходить. Мы стояли в сенях, и холодный утренний воздух тянул из-за двери, заставляя меня плотнее кутаться в тулуп. — Старую, что за сараем стоит. Я ее вчера специально посмотрела. Она ржавая, конечно, вся, но колеса крутятся. С сумкой на горбу по лесу не набегаешься, да и валежника по пути наберете — печь топить надо. Не с пустыми же руками возвращаться.
Мартен только хмыкнул — одобрительно, кажется. Астор же расплылся в улыбке, обнажив крупные, желтоватые зубы, и одобрительно стукнул кулаком по широкой ладони.
— Дельная мысль, госпожа! — воскликнул он. — Гномы всегда говорили: лишняя пара рук хорошо, а лишнее колесо — лучше. Мы мигом обернемся, не успеете соскучиться.
Тележка и впрямь оказалась старой — проржавевшей, с облупившейся краской, которая когда-то, наверное, была зеленой, а теперь превратилась в бурые, шелушащиеся пятна. Одно колесо было чуть погнуто, и от этого тележка должна была скрипеть на весь лес. Мартен выкатил ее из-за сарая, попинал для проверки тяжелым сапогом, дернул за дышло. Колеса жалобно заскрипели, застонали, но закрутились — медленно, нехотя, но закрутились.
— Дойдет, — коротко бросил Мартен, вытирая руки о штаны. — До леса точно. А там поглядим. Если развалится — на себе притащим.
Я стояла на крыльце, кутаясь в тулуп, и смотрела, как они уходят. Утро было серым, но без дождя — редкая удача для этой промозглой осени. Небо висело низкое, тяжелое, но молчало, не роняло на землю свои бесконечные слезы. Туман стлался по земле — густой, белесый, молочный. Он цеплялся за пожухлую траву, обволакивал кусты у забора, лизал стволы деревьев вдалеке. Фигуры двоих — коренастого, широкого гнома и высокого, сутуловатого оборотня — быстро растворялись в этой белесой мгле. Сначала я еще видела их силуэты, потом только тени, потом — ничего, только туман и редкие силуэты деревьев.
Тележка скрипела. Этот скрип — высокий, жалобный, на одной ноте — еще долго доносился с тропинки, даже когда они уже скрылись из виду. Я стояла и слушала, как затихает этот звук, пока он не растаял совсем, оставив после себя только тишину и холод.
День тянулся бесконечно.
Эльза хлопотала по хозяйству — месила тесто для новых лепешек, перебирала крупу, чистила последние корнеплоды. Лина помогала ей — тихо, незаметно, как тень. Девочка за эти дни словно бы осмелела, перестала прятать глаза, но все еще говорила мало, только когда спрашивали. Ситор дремал или тихо лежал на своей койке, глядя в потолок и, кажется, о чем-то напряженно думая. Иногда он бормотал что-то во сне — гортанное, тревожное, и тогда я заходила в комнатку, поправляла ему одеяло и стояла рядом, пока дыхание не становилось ровным.
Я пыталась читать книгу — те самые «Хроники Покинутых Земель», но буквы расплывались перед глазами. Все мысли были там, в лесу. Я представляла, как они идут по тропинке, как тележка подпрыгивает на корнях, как скрипят колеса, привлекая внимание всего, что бродит в этом проклятом лесу. Представляла, как из-за деревьев следят чьи-то глаза — голодные, злые, терпеливые. И внутри все сжималось от страха.
К вечеру я не выдержала и вышла на крыльцо.
Сумерки сгущались быстро. Небо наливалось свинцом, становилось тяжелым, низким, давящим. Вот-вот должен был пойти дождь — воздух уже пах влагой, и ветер принес с собой запах мокрой листвы и сырой земли. Я стояла на крыльце, вцепившись руками в перила, и вглядывалась в туман, который теперь стал еще гуще, еще непрогляднее.
Сердце колотилось где-то в горле. Я уже начала всерьез тревожиться — считать часы, прикидывать, сколько времени нужно на дорогу туда и обратно, ругать себя за то, что отпустила их, за то, что не пошла с ними, за то, что вообще ввязалась в эту авантюру.
А потом на тропинке, ведущей к дому, послышался знакомый скрип.
Сначала я подумала, что мне показалось — слишком долго ждала, слишком напряженно вслушивалась. Но звук повторился — высокий, жалобный, но такой родной теперь скрип нашей старой тележки. Я всмотрелась в туман и увидела движение.
Сперва я увидела тележку. Она выползала из белесой мглы медленно, тяжело, как живое существо, с трудом переставляющее ноги. Колеса увязали в грязи, но упрямо крутились, толкали эту груду металла и дерева вперед. А за тележкой — две сгорбленные фигуры, толкающие ее из последних сил.
Мартен и Астор вымотались — это было видно даже в полумраке, даже сквозь пелену тумана. Они шли, низко опустив головы, тяжело дыша, но шли. Не останавливались. Не сдавались. Когда они подошли ближе, я разглядела, что тележка доверху заполнена валежником — сухими ветками, корягами, даже несколькими увесистыми поленьями, которые, видимо, нашли по дороге. А сверху на этом ворохе сухостоя, привязанная веревкой, лежала холщовая сумка. Потертая, замызганная, с пятнами грязи и, кажется, крови, но крепкая, туго набитая, с выступающими углами того, что лежало внутри.
— Вернулись, — выдохнула я и сама не узнала своего голоса.
Он прозвучал хрипло, сипло, со слезами, которые вдруг подступили к горлу. Столько облегчения было в этом одном слове, что я даже испугалась — не расплакаться бы, не разреветься, как дура, прямо здесь, на крыльце, перед ними.
Мартен поднял голову. Лицо его было мокрым — то ли от пота, то ли от тумана, то ли от начинающегося дождя. Но даже в сумерках было видно, как он усмехается — устало, но довольно. Удовлетворенно, как человек, сделавший трудное дело.
— Валежник, как велели, госпожа, — сказал он, и голос его звучал глухо, с хрипотцой. — Целую тележку набрали. Сухой, хороший, гореть будет — залюбуешься. Печку теперь топить будем — не хуже, чем дровами.
Астор обошел тележку сбоку, хлопнул широкой ладонью по сумке, и та отозвалась глухим, увесистым стуком.
— И это здесь, — объявил он торжествующе. — Все целехонько. Нежить не нашла, звери не растащили, плесень не тронула. Лежало в дупле, как мы и оставили. Гномья работа — надежная. На века.
Я спустилась с крыльца — чуть не упала на скользких ступенях, но удержалась, ухватившись за перила. Подошла ближе. Из сумки пахло — пахло вяленым мясом, тем особым, пряным запахом, который бывает у хорошо просоленного и провяленного мяса. Пахло травами — сушеными, горьковатыми, лекарственными. И еще чем-то смутно знакомым, домашним — может быть, хлебом, может быть, просто тем запахом, который бывает у настоящих припасов, у еды, заготовленной впрок, с любовью и заботой.
Я протянула руку и коснулась сумки. Холст под пальцами был грубым, холодным, влажным от тумана, но внутри чувствовалось что-то твердое, увесистое, надежное. Настоящие припасы, которые теперь пополнят наши оскудевшие запасы. Которые дадут нам шанс дожить до весны.
Эльза вышла на крыльцо, следом за ней выглядывала любопытная Лина. Девочка вцепилась в подол материнской юбки и выглядывала из-за ее широкой спины, тараща огромные глаза на тележку, на грязных, усталых мужчин, на сумку, которую я прижимала к груди. В глазах ее горело такое живое, детское любопытство, что у меня потеплело внутри.
— Затаскивайте в дом, — распорядилась орчиха тоном, не терпящим возражений. Голос ее звучал властно, но в нем слышались и заботливые нотки — она уже прикидывала, как рассовать припасы, куда положить, чтобы не испортились, сколько чего и на сколько дней хватит. — Валежник под навес сложите, аккуратно, в поленницу, чтобы не рассыпался. Сумку — на кухню, я сама посмотрю, что там. И сами за стол — похлебка горячая, как раз поспела, заждалась уже.
Вдвоем с Мартеном они принялись выгружать валежник. Я смотрела, как коренастая фигура гнома и долговязая — оборотня мелькают в сумерках, перетаскивая охапки сухих веток под навес. Дрова глухо стучали, укладываясь в поленницу, и этот звук был таким родным, таким домашним, что на мгновение мне показалось, будто я снова в своем прошлом мире, где зима — это просто холодное время года, а не смертельная угроза.
Я взяла сумку. Тяжелую, плотную, набитую до отказа. Холст под пальцами был грубым, влажным от тумана, но внутри чувствовалось что-то твердое, увесистое, надежное. Я прижала ее к груди и понесла в дом, чувствуя, как от этого груза теплеет не только в руках, но и в душе.
На кухне было жарко натоплено. Огонь в очаге плясал весело, разбрасывая искры, и от этого рыжего света стены казались не такими унылыми, тени не такими страшными. Ситор уже сидел за столом, опираясь на здоровую руку, и смотрел на дверь с таким нетерпением, что, казалось, готов был вскочить и побежать навстречу, несмотря на рану. Лицо его было бледным, осунувшимся, но глаза горели живым, тревожным огнем.
Когда сумка опустилась на лавку рядом с ним, он шумно выдохнул. Весь воздух вышел из его могучей груди разом, и он откинулся на спинку лавки, прикрыв глаза.
— Живы, — сказал он сипло, и в голосе его слышалось такое облегчение, будто он сам только что вернулся из этого опасного похода. — И припасы целы. Хвала подземным богам, хвала нашим предкам, хвала всему, что есть святого в этих проклятых землях.
Астор вошел следом. Он плюхнулся на лавку рядом с братом с такой силой, что та жалобно скрипнула, и принялся развязывать сумку дрожащими, нетерпеливыми руками. Пальцы его, узловатые, с крупными суставами, путались в веревках, и я видела, как он нервничает — не столько от усталости, сколько от желания поскорее увидеть, что все цело, что ничего не пропало, не испортилось, не сгинуло в этом проклятом лесу.
Один за одним на свет появлялись свертки.
Вяленое мясо — темные, плотные полосы, завернутые в чистую тряпицу, пропитанную солью и травами. От него шел такой аппетитный, пряный дух, что у меня рот наполнился слюной. Мешочки с крупой — тяжелые, увесистые, перетянутые бечевкой. Берестяной туесок с солью — драгоценной, белой, без которой любая еда превращается в пресную траву. Сушеные грибы — целая связка, нанизанная на бечевку, темные, сморщенные, но пахнущие лесом так, что голова кружилась. Коренья — длинные, узловатые, похожие на человеческие пальцы, но пахнущие пряно и остро. Несколько луковиц — золотистых, плотных, с сухой шелухой. Пара головок чеснока — мелкого, но крепкого, с острым, раздирающим ноздри запахом. И даже небольшой, но увесистый мешочек с орехами — лесными, мелкими, но чистыми, без плесени и гнили.
Эльза подошла ближе, нависла над столом своей массивной фигурой. Она оглядела это богатство долгим, хозяйским взглядом, прикидывая, взвешивая, оценивая. Глаза ее сузились, губы шевелились беззвучно — она считала, рассчитывала, прикидывала, на сколько дней, недель, месяцев хватит каждого мешочка, каждой горсти.
— Добрая половина зимы, — сказала она наконец, и в голосе ее прозвучало то самое удовлетворение, которое бывает у человека, сделавшего трудную работу и получившего достойную награду. — Если растягивать разумно, если не шиковать, если добавлять к нашим запасам — и дольше хватит. Может, и до самой весны дотянем, если повезет.
— А мы не подведем, — подал голос Мартен, входя и прикрывая за собой дверь. Он стоял на пороге, огромный, сутулый, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, и смотрел на нас всех из-под насупленных бровей. — Работы по хозяйству много. Я один не управлялся, а теперь с гномами — легче пойдет. С дровами поможем, с охотой, ежели надо. И вообще — мужики в доме всегда нужны.
Он сказал это так просто, так буднично, будто речь шла о починке забора или уборке снега, но я вдруг поняла, что он имеет в виду. Защиту. Ту самую, которая нужна, когда за окнами воет нечисть, а стены такие тонкие, что, кажется, их можно проломить одним ударом.
Я смотрела на них всех.
Усталые, грязные после похода. Мартен — в одежде, пропитанной потом и туманом, с темными кругами под глазами. Астор — осунувшийся, но довольный, с горящими глазами. Ситор — бледный, но счастливый, прижимающий к себе освобожденную сумку, как родного ребенка. Эльза — спокойная, деловитая, уже прикидывающая, как лучше распределить добытое. Лина — тихая, забившаяся в уголок, но с таким светом в глазах, какого я у нее раньше не видела.
И я сама.
Мы сидели вокруг старого, исцарапанного стола при свете единственной свечи, и на этом столе лежала еда. Не просто еда — надежда. Добытая общими усилиями, общим риском, общей верой в то, что мы можем выжить, если будем вместе.
— Завтра, — сказала я, и голос мой прозвучал в тишине твердо и уверенно. Все повернулись ко мне — даже Лина подняла глаза. — Завтра разберем запасы, распределим, что и когда едим. Составим список, посчитаем, на сколько дней чего хватит. Эльза этим займется — у нее опыт. А сегодня...
Я обвела их взглядом.
— Сегодня — ужинать. Все вместе. Мартен, оставайся. Ты тоже заслужил. Хватит ночевать в конюшне, как пес. Здесь всем хватит места.
Оборотень хотел что-то возразить — я видела, как дернулся его кадык, как раскрылся рот для привычной отговорки. Но он встретился взглядом с Эльзой и осекся. Она смотрела на него без обычной суровости, без того отчуждения, которое было между ними раньше. Тепло. Почти по-матерински. И это, кажется, подействовало сильнее любых слов.
Мартен молча кивнул и шагнул к столу.
Мы расселись. Лина, ловкая и тихая, разлила похлебку по мискам — дымящуюся, густую, с плавающими кусочками овощей и редкими волоконцами мяса. Эльза достала из печи свежие, только что испеченные лепешки — берегла их к возвращению, держала в тепле, закутанными в чистую тряпицу. От них шел такой дух — хлебный, домашний, уютный, — что у меня защипало в глазах.
На столе появились ломти вяленого мяса. Астор щедро отрезал от принесенного куска, не жалея, и розовые, просоленные пластины легли на деревянное блюдо в центре стола. Ситор довольно крякнул, глядя на это изобилие, и даже Лина осмелела настолько, что сама потянулась за ломтиком, поймав одобрительный кивок матери.
Мы ели молча.
Но это было другое молчание. Не то, тяжелое, гнетущее, полное отчуждения и страха, что висело над нами раньше, когда каждый был сам по себе и каждый боялся даже вздохнуть лишний раз. В этом молчании было что-то новое. Усталое, но спокойное. Теплое, как печь за спиной, от которой расходится по комнате живительное тепло. Домашнее, почти уютное.
Ложки позвякивали о миски. Огонь в очаге потрескивал, выкидывая искры. Где-то за стеной скреблась мышь. И в этом простом, обыденном шуме было столько жизни, столько нормальности, что я вдруг поняла — вот оно. То, ради чего стоит выживать. Не просто дышать, не просто перебиваться с хлеба на воду, а жить вот так — вместе, за одним столом, в тепле и сытости, пусть даже самой скудной.
Когда ужин подошел к концу и миски опустели, Астор поднял свою кружку с травяным настоем. Рука его дрожала — от усталости, от волнения, от всего сразу. Но голос звучал твердо, когда он заговорил:
— За хозяйку, — сказал он просто, глядя мне прямо в глаза. — За тех, кто не прошел мимо, когда мы валялись в грязи у стены. За тех, кто дал кров и не пожалел еды, хотя у самих ее в обрез. Гномы помнят добро. Гномы умеют быть благодарными. Мы этого не забудем. Никогда.
Ситор поднял кружку следом. Движение далось ему с трудом — рана все еще давала о себе знать, — но он справился, поднес кружку к губам и кивнул, подтверждая слова брата. За ним, помедлив всего секунду, поднял кружку Мартен. Лицо его было серьезным, почти торжественным, и в этом жесте было столько, что слова были не нужны. Эльза кивнула — коротко, но выразительно. Лина улыбнулась — робко, но тепло, и эта улыбка осветила ее бледное личико, как первый луч солнца после долгой зимы.
Я подняла свою кружку. Травяной настой пах горьковато, но уютно — мятой, чабрецом, еще чем-то лесным, родным. Я обвела взглядом этот странный, разношерстный круг. Гномы с их бородатыми, суровыми лицами. Орчиха с ее вечной усталостью и скрытой силой. Оборотень, который только сейчас перестал быть чужим. Девочка, которая наконец-то улыбнулась. И я сама — та, кого занесло в этот мир из другой жизни, из другого времени, из другого измерения.
— За то, чтобы дожить до весны, — сказала я тихо, но так, чтобы услышали все. — И чтобы вместе. Чтобы никто не ушел в лес один. Чтобы никто не остался за порогом. Чтобы мы были друг у друга.
Кружки стукнулись о стол — негромко, но согласно. Древесина отозвалась глухим, уютным стуком. Мы выпили. Травяной настой обжег горло, разлился теплом внутри, и я почувствовала, как напряжение последних дней отпускает меня, тает, уходит куда-то в темноту за окном.
За окном лил дождь. Он стучал по крыше, по стеклам, по земле за стенами — монотонно, уныло, бесконечно. Но в доме было тепло. В доме горел огонь. В доме за столом сидели свои.
Глава 10
Гномам выделили комнаты в старом крыле. Когда-то, судя по планировке, там жила прислуга или размещались гости, но последние десятилетия никто не заглядывал в те помещения. Мы с Эльзой открыли дверь, и нас обдало запахом сырости, плесени и мышиного помета. Половицы прогнили, в углах чернела паутина, а в дальней стене зияла дыра — кирпичи вывалились наружу, и в проем задувал ветер.
— Да тут работы на месяц, — крякнул Астор, оглядывая разруху хозяйским глазом. Но в глазах его горел азарт. — Ничего. Гномы и не такое восстанавливали. Дайте только инструмент да пару подручных.
— Инструмент есть в сарае, — отозвался Мартен, заглядывая через плечо. — Топоры, пилы, молотки. Не знаю, правда, насколько они целы.
— Целы, не целы — наточим, поправим, — махнул рукой Ситор, который уже ковылял по коридору, опираясь на стену. Рана затягивалась на удивление быстро — гномья кровь, видно, была крепкой, да и лекарства сделали свое дело. — Гном без дела — не гном.
И они взялись за работу. Первым делом заделали дыру в стене — Мартен натаскал камней из развалин старой конюшни, Астор замесил раствор из глины и песка, Ситор, сидя на чурбаке, подсказывал и подавал инструмент. К вечеру первого дня дыра исчезла, и ветер больше не гулял по комнатам.
За следующие дни они вымели вековую пыль, выскоблили полы, сколотили новые лежанки из старых досок, найденных в сарае. Эльза выдала им пару одеял и подушек — не роскошных, но чистых. Лина принесла охапку сухой травы, пахнущей мятой, и разложила по углам, чтобы отбить затхлый запах.
Через четыре дня в старом крыле уже можно было жить. Даже камин там нашелся — маленький, с покосившейся трубой, но после гномьей починки он задышал жаром, и комната наполнилась настоящим теплом.
— Как в подземельях родных, — довольно хмыкнул Астор, впервые за долгое время сидя у огня без верхней одежды. — Только неба нет. Но небо мы и не любим.
На пятое утро, едва развиднелось, гномы засобирались снова. Астор выглянул в окно, оценил серое, но пока сухое небо и постучал кулаком по подоконнику.
— Сходить бы еще разок, пока дождь не зарядил. За валежником, да и за травой кое-какой. Я тут приметил на опушке, когда мы за сумкой ходили. Лечебные цветы, поздние, самый раз сейчас собирать.
Ситор, который уже почти оправился, тут же вскочил:
— Я с тобой. Надоело на четырех стенах сидеть.
Мартен, услышав сборы, только головой покачал, но полез за тулупом.
— Одних не пущу, — буркнул он. — Еще нарветесь на кого. Втроем веселее.
На этот раз тележку не брали — решили обойтись парой больших мешков, чтобы было легче пробираться между деревьями. Я смотрела, как они уходят — коренастые гномы и долговязый оборотень, ступающий по-звериному мягко, неслышно. С утра было тихо, даже птицы молчали, и от этой тишины веяло тревогой.
— Вернутся, — сказала Эльза, вставая рядом. Она всегда появлялась бесшумно. — Гномы хитрые, а Мартен лес знает.
Вернулись они затемно, вымокшие до нитки, но довольные. Мешки были полны — валежник, сухие ветки, береста для растопки, а в отдельном узелке — аккуратно связанные пучки серо-зеленых цветов с бледно-желтыми головками.
— Прострел-трава, — пояснил Астор, разворачивая узелок на кухонном столе. — Цветет поздно, почти под снег. Для ран хорошо, для желудка, для слабости. Ситор вон на ней и поднялся.
Он бережно разложил цветы на чистой тряпице, разровнял, чтобы сохли равномерно.
— Теперь сушить надо. В тепле, но не на солнце. И переворачивать каждый день.
— Разберемся, — откликнулась Эльза. — Лина, запомнишь?
Девочка серьезно кивнула, подошла ближе и принялась рассматривать цветы, осторожно касаясь пальцем сухих лепестков.
А ночью зарядил дождь. Не тот осенний, моросящий, что лил все эти дни, а настоящий ливень — тяжелый, холодный, с ветром, который гнул деревья и выл в печных трубах. К утру похолодало так, что лужи затянуло ледяной коркой, а трава под окнами побелела от инея.
— Зима близко, — сказал Мартен, входя в кухню и стряхивая с плеч воду. — Лес теперь до весны — как стена. Сунешься — не выберешься.
В окно было видно, как темная стена деревьев скрывается за пеленой дождя, мутной и непроницаемой. Ветер трепал голые ветки, срывал последние листья и уносил их в никуда.
— Значит, сидим дома, — подвела итог я. — Дров у нас теперь много, еда есть, лекарства сушатся. Крыша над головой у всех. Чего еще желать?
— Весны, — тихо сказала Лина, и все обернулись к ней. Девочка смутилась, покраснела и уткнулась взглядом в стол.
— Доживем, — твердо произнес Астор. — Теперь доживем. Вместе.
Дождь барабанил по стеклам, но в доме было тепло. Где-то в старом крыле потрескивал камин, который гномы починили своими руками. На кухне сохли лечебные цветы, пахнущие горьковатой свежестью. За столом сидели те, кто еще месяц назад были чужими, а теперь стали почти семьей.
Я смотрела на них и впервые за долгое время не чувствовала той ледяной пустоты в груди, с которой проснулась здесь в первый день.
Глава 11
Гномы взялись за ремонт своего крыла с тем же усердием, с каким брались за любое дело. День за днем они обходили комнату за комнатой, заделывали щели, укрепляли оконные рамы, перебирали прогнившие половицы. Инструменты звенели с утра до вечера, и этот звон стал привычной музыкой нашего дома.
В один из таких дней, когда за окнами уже вторую неделю лил бесконечный осенний дождь, а ветер срывал с деревьев последние листья, Астор возился в дальней комнате старого крыла. Там, в углу, стена была особенно сырой, и он решил разобрать кладку до основания, чтобы сложить заново.
Я как раз спустилась на кухню за горячим настоем, когда услышала грохот и следом за ним — громкий, торжествующий возглас на гномьем языке. Мы с Эльзой переглянулись и почти бегом направились к крылу гномов.
В комнате царил разгром. Куча битого кирпича и старой штукатурки лежала у стены, Астор стоял на коленях прямо в этой пыли, а Ситор уже ковылял к нему, позабыв о своей не до конца зажившей ране.
— Глядите! — Астор повернулся к нам, и в руках его был небольшой почерневший от времени ларец, окованный потускневшей медью. — В стене был замурован. Прямо в нише, за кирпичами. Я как снял первый ряд — сразу понял: тут что-то есть.
Ларец выглядел древним. Дерево местами подгнило, но медь держала крепко, а замочек — маленький, хитрый — был заперт на крошечный висячий замок.
— Открыть сможете? — спросила я, чувствуя, как внутри загорается странное волнение.
— Замок — ерунда, — отмахнулся Ситор, протягивая руку. — Гномы такие замки за пятьсот лет научились открывать быстрее, чем хозяева —ключи искать.
Он поковырялся в замке тонкой проволочкой, которую извлек из складок своей одежды, что-то щелкнуло, и крышка откинулась.
Внутри, на потертом бархате, лежали амулеты. Их было семь штук — небольшие, на кожаном шнурке, каждый с темным, почти черным камнем в центре. Камни были оправлены в серебро, покрытое патиной, и на каждом поблескивали едва заметные руны, похожие на те, что я видела на гномьих склянках.
Астор бережно взял один, поднес к свету, сощурился, вглядываясь в знаки. Он долго молчал, шевелил губами, беззвучно читая, и вдруг лицо его осветилось такой радостью, какой я у гномов еще не видела.
— Знаете, что это? — спросил он, и голос его дрогнул. — Это же защитные амулеты. Старая работа, очень старая. Еще тех времен, когда здесь жили, а не выживали.
— Защитные? — переспросила Эльза, подходя ближе. — От чего?
— От всего, что ходит по ночам. — Астор повертел амулет в пальцах. — От нежити, от призраков, от тварей Бездны. Если развесить их по периметру усадьбы, они создадут барьер. Непроходимый для большинства тварей. Конечно, если целая орда припрется — не устоят. Но так, чтобы отпугивать мелкую нечисть, не давать ей приближаться к дому — это работает безотказно.
— То есть мы теперь можем не бояться, что кто-то придет из леса? — Голос Мартена, который бесшумно появился в дверях, звучал скептически, но в глазах горела надежда.
— Почти не бояться, — поправил Ситор. — Амулеты — не стена. Если тварь очень голодная или очень злая, она может попытаться прорваться. Но скорее всего, даже не сунется. Будут обходить стороной. Это как огонь для зверя — видит и уходит.
— Сколько их? — спросила я, пересчитывая.
— Семь, — ответил Астор. — Это хорошее число. На главный дом, на конюшню, на входные ворота. Можно даже по одному на каждую сторону света повесить.
В тот же день, несмотря на холод и морось, мы вышли наружу. Дождь к вечеру поутих, только сеял мелкой водяной пылью, и ветер стих, будто тоже замер в ожидании.
Астор объяснил, как правильно размещать амулеты. Главное — чтобы они висели на видном месте, не спрятанные, потому что сила их не в тайне, а в открытом присутствии. Нежить должна видеть, что дом защищен, и обходить его стороной.
Первый амулет мы повесили над входной дверью. Мартен вбил гвоздь прямо в притолоку, и Астор, поднявшись на цыпочки, накинул кожаный шнурок на шляпку. Камень тускло блеснул, и мне показалось, или воздух вокруг действительно дрогнул, словно от невидимого толчка?
Второй пошел на конюшню — туда сходили вместе с Мартеном, чтобы и лошадь была под защитой. Буря, наша единственная кобыла, при появлении амулета прянула ушами, но повела себя спокойно, даже подошла к стене и ткнулась носом в то место, где он висел.
Третий и четвертый закрепили на углах дома — с северной и южной стороны. Пятый — над задней дверью, той, что вела в огород и дальше к лесу. Шестой Астор пристроил на старом дубе, росшем у самого забора, чтобы прикрыть подступы с самой опасной стороны.
Седьмой остался.
— Этот — в доме, — решил Астор, оглядывая нас. — На всякий случай. Если что-то все же проберется — внутри будет последний рубеж. Повесим в общей комнате, где все собираемся. Чтобы сила амулета держала и тех, кто внутри.
Так и сделали. Седьмой амулет занял место на стене кухни, прямо над очагом, где его было видно отовсюду.
Вечером мы сидели у огня и смотрели, как поблескивает камень в свете пламени. Было в этом что-то успокаивающее, почти торжественное.
— Теперь, — сказал Астор, поднимая кружку с настоем, — теперь мы тут как за каменной стеной. Нежить близко не подойдет. Если, конечно, она не очень древняя и злая.
— А если очень древняя и злая? — тихо спросила Лина, глядя на гнома огромными глазами.
— Тогда, — Ситор почесал бороду, — тогда будем думать. Но на то она и древняя, чтобы редко выходить. Древние твари обычно спят глубоко. Так что, думаю, зиму мы переживем спокойно.
Впервые за долгое время я легла спать с чувством, что стены нашего дома действительно защищают. Не просто от холода и ветра — от того, что бродило в темноте, за пределами тусклого света наших свечей.
Амулеты висели по всей усадьбе, и каждый из них, казалось, тихо светился в темноте, напоминая: теперь мы не просто жертвы, брошенные на краю света. Теперь мы — те, у кого есть защита. И это меняло всё.
Глава 12
Следующие дни слились в один бесконечный, тягучий поток, наполненный шумом дождя, завыванием ветра и стуком инструментов. Погода за окнами словно озверела — ливень хлестал без остановки, переходя то в ледяную крупу, то в мокрый снег, который тут же таял, превращая землю в сплошное месиво. Ветер рвал ставни, гудел в печных трубах, задувал в щели, и даже амулеты, развешанные по углам усадьбы, не могли его унять.
Работать на улице было невозможно. Даже Мартен, который обычно проводил в конюшне больше времени, чем в доме, теперь лишь выбегал проведать Бурю — задать корма, подстелить свежей соломы — и тут же мчался обратно, отряхиваясь от воды и чертыхаясь сквозь зубы.
Мы все собрались в доме. И это стало испытанием — не столько физическим, сколько психологическим. Слишком много разных существ в слишком маленьком пространстве. Но, как ни странно, мы не перессорились. Наоборот, общая необходимость как-то организовать этот вынужденный быт сплотила нас быстрее любых разговоров.
Гномы не оставили своих ремонтных амбиций даже при такой погоде. Астор заявил, что раз на улицу все равно не выйти, надо привести в порядок всё внутри — каждую комнату, каждый угол.
— К весне чтобы дом как новенький был, — говорил он, размахивая молотком. — Чтобы ни одна щель не сквозила, ни одна половица не скрипела. Гномы плохо живут — гномы долго не живут.
Ситор, уже окончательно оправившийся от раны, помогал брату с энтузиазмом. Они перебрали полы в коридорах, укрепили лестницу на второй этаж, которая давно шаталась и грозила рухнуть под чьим-нибудь весом, заделали все щели в оконных рамах, законопатив их паклей, которую нашли в сарае.
Я удивлялась их неутомимости. Казалось, они вообще не знают усталости — молотки стучали с утра до вечера, и даже ночью иногда доносилось постукивание: гномы вставали, если вспоминали, что что-то не доделали.
Эльза взяла на себя кухню и запасы. Она перебрала все продукты, разложила по мешочкам и коробам, подписала углем на тряпицах — где крупа, где сушеные грибы, где мясо. Составила список на зиму, прикинула раскладку на каждый день, чтобы растянуть припасы до самой весны.
— Если экономить, как сейчас, — сказала она мне как-то вечером, — хватит до середины марта. А там, глядишь, и охота пойдет, и первая зелень появится.
— А если не появится? — спросила я осторожно.
Орчиха пожала плечами:
— Тогда будем думать. Но думать лучше на сытый желудок.
Лина помогала матери — чистила овощи, перебирала крупу, училась замешивать тесто для лепешек. А еще она взяла за привычку сидеть с гномами, когда они отдыхали от работы. Сидела в уголке, смотрела, как они точат инструменты или плетут новые шнурки для амулетов, и слушала их рассказы о подземных чертогах, о горных реках, о драгоценных камнях, которые светятся в темноте.
Гномы к девочке привязались. Астор даже вырезал ей из дерева маленькую фигурку — то ли зверька, то ли духа, с большими ушами и длинным хвостом.
— Это хранитель дома, — объяснил он, вручая подарок. — По нашим поверьям, такие фигурки приносят удачу. Повесь над своей кроватью, будет тебя беречь.
Лина повесила и потом долго рассматривала при свете свечи, водила пальцем по деревянным ушкам.
Мартен, хоть и сторонился общей суеты, тоже нашел себе занятие. Он перебрал всю сбрую, смазал ее жиром, починил порванные ремни. Потом взялся за тележку — ту самую, на которой возили валежник, — отмыл от грязи, подкрутил колеса, заменил подгнившую доску в днище. Работал он молча, сосредоточенно, но иногда я ловила на себе его взгляд — изучающий, внимательный.
Однажды, когда я зашла в конюшню проведать Бурю, он заговорил:
— Госпожа, а вы не жалеете, что попали сюда?
Вопрос застал врасплох. Я погладила лошадь по теплой шее, помолчала.
— Жалею, — ответила честно. — Но жалость делу не поможет. Надо жить дальше.
Мартен кивнул, будто именно этого ответа и ждал.
— Я тоже не жалею, — сказал он негромко. — Там, откуда я пришел, меня не особо ждали. А здесь... здесь я нужен. Лошади, вам, этим гномам. Это многое значит.
Я не стала расспрашивать, что значило «там, откуда я пришел». У каждого из нас была своя история, и не все истории стоило ворошить.
Дождь лил, не переставая, уже вторую неделю. Мы привыкли к его монотонному шуму, к серому свету за окнами, к холоду, который заставлял кутаться в одеяла даже у камина. Но внутри дома было тепло. Камины гудели, гномьи амулеты поблескивали в углах, Эльза варила сытные похлебки, Лина тихо напевала что-то за работой, Мартен возился с инструментами, а гномы стучали молотками, превращая разрушенное крыло в настоящий дом.
Я сидела в кресле у камина, смотрела на огонь и думала. Впереди была зима. Долгая, холодная, темная. Но теперь, глядя на этих странных, разных, но уже таких родных существ, я знала: мы справимся.
За окном выл ветер, а в доме было тихо и тепло. И это ощущение дома, настоящего, живого, было лучшей защитой от всех ужасов Покинутых земель.
Глава 13
Первый день календарной зимы выдался именно таким, каким и должен был — холодным, серым, неуютным. С неба сыпалась не снег, а какая-то ледяная крупа, мелкая, колючая, она секла лицо и противно хрустела под ногами. Ветер завывал в трубах, и даже амулеты, развешанные по углам, казалось, дрожали от этого завывания.
Мы сидели на кухне — я, Эльза, Лина, гномы и Мартен, который сегодня решил не прятаться в конюшне, а погреться у огня. Эльза как раз разливала по кружкам горячий травяной настой, пахнущий мятой и еще чем-то терпким, когда стук в дверь заставил всех замереть.
Стук был негромким, но отчетливым. Три удара, потом пауза, потом еще два.
Мы переглянулись. Кто мог стучаться в такую погоду? Звери не стучат, нежить не стучится — она либо ломится, либо крадется молча.
— Я открою, — Мартен поднялся первым, но я жестом остановила его.
— Вместе.
Мы вышли в сени втроем — я, Мартен и Астор, прихвативший на всякий случай тяжелый молоток. Эльза осталась на кухне, прикрыв Лину собой.
Дверь отворилась со скрипом, и в проем ворвался холодный воздух, смешанный с ледяной крупой. А на пороге стояла женщина.
Она была высокая, худая, кутающаяся в ветхий плащ, который явно не спасал от холода. С плеч свисала холщовая котомка, потертая, залатанная в нескольких местах. Лицо — бледное до синевы, с острыми скулами и темными кругами под глазами. Глаза — необычного, янтарного оттенка, с вертикальными зрачками. Вампирша. Это читалось сразу — в бледности, в этих глазах, в той особой холодности черт, которая отличает нежить от живых.
Но она не была похожа на тех вампиров, о которых я читала в книгах. Не было в ней ни хищной грации, ни высокомерного холода. Была только усталость. Бесконечная, вымотанная усталость существа, которое давно перестало быть хищником и стало просто скитальцем.
— Пустите переночевать, — сказала она сипло, и голос ее дрожал от холода. — Или хотя бы погреться. Я не кусаюсь. Честно.
Она попыталась улыбнуться, но вышла лишь жалкая гримаса.
Астор рядом со мной напрягся, сжал молоток крепче. Мартен замер, готовый к любому развитию событий. Но я смотрела на эту женщину и видела только одно — она замерзает. Прямо сейчас, на наших глазах.
— Заходи, — сказала я, отступая в сторону.
— Госпожа! — Астор дернулся было, но я остановила его взглядом.
— Заходи, — повторила я. — Грейся.
Вампирша перешагнула порог и чуть не упала — ноги ее не держали. Мартен подхватил ее под локоть, помог удержаться равновесие. Плащ ее был мокрым насквозь, ледяная крупа таяла на плечах, стекала за воротник.
— На кухню, — скомандовала я. — Там тепло.
Мы ввели ее в кухню, и Эльза при виде нового существа лишь приподняла бровь, но ничего не сказала. Лина выглядывала из-за матери, с любопытством разглядывая гостью.
Вампиршу усадили ближе к огню. Эльза молча протянула ей кружку с горячим настоем. Та взяла обеими руками, прижала к груди, вдохнула пар и закрыла глаза.
— Спасибо, — прошептала она. — Давно... давно так не грелась.
Она отпила глоток, потом еще, и понемногу краски начали возвращаться на ее бледное лицо. Не румянец, конечно — вампиры не румянятся. Но хотя бы перестала выглядеть как покойница.
— Меня зовут Ольгерра, — сказала она, оторвавшись от кружки. — Я маг. Была магом. При императорском дворе, если это кого-то интересует.
— Была? — переспросил Астор, все еще не убирая молоток далеко.
— Была, — она горько усмехнулась. — Пока не выяснилось, что я вампир. Точнее, полукровка. Отец — человек, мать — из древнего рода. Внешность человеческая, сущность — вампирская. При дворе таких не любят. Пришлось убираться, пока не убрали насовсем.
Она допила настой и поставила кружку на стол.
— Я скитаюсь по Покинутым землям уже два года. Прячусь, выживаю. Но магию свою не растеряла. — Она подняла руку, и на кончиках пальцев вспыхнул маленький голубоватый огонек, погасший через секунду. — Видите? Еще умею.
Мы молчали, переваривая услышанное.
— Я не прошу даром, — продолжила Ольгерра, обводя нас взглядом. — Я вижу, вы тут все... разные. Гномы, орки, человек, оборотень. И амулеты у вас хорошие, старые. Но если придет кто-то сильный, амулеты не спасут. А я могу спасти. Я знаю защитную магию, боевую, умею ставить барьеры. За крышу над головой и еду на зиму я буду охранять ваш дом от любого врага. Честное слово мага.
Она замолчала и уставилась в огонь, ожидая приговора.
Я смотрела на нее и думала. Еще один рот. Еще одна судьба. Еще одна проблема, если она окажется не той, за кого себя выдает. Но вампирша не выглядела опасной. Она выглядела такой же загнанной, такой же уставшей, как и все мы.
— Астор, — позвала я тихо. — Амулеты пропустят вампира?
Гном почесал бороду, подумал.
— Должны пропустить, — сказал он неохотно. — Амулеты настроены на нежить из Бездны, на тварей. Вампиры — они другого происхождения. Древнее. Амулеты их не держат.
— Значит, магия у нее может быть настоящей, — кивнула я.
Потом посмотрела на Эльзу. Та пожала плечами:
— Решать вам, госпожа. Я за порядком в доме присмотрю. А против магии мне нечем крыть.
Мартен молчал, но в глазах его читалось любопытство. Гномы переглядывались. Лина смотрела на гостью с детским восхищением.
— Хорошо, Ольгерра, — сказала я наконец. — Ты остаешься на зиму. Крыша есть, еда есть. Будешь помогать защищать дом — твоя магия нам пригодится. Но условия: никакой охоты на нас, на наших животных, никаких... сюрпризов. Если я замечу что-то подозрительное — вылетишь наружу быстрее, чем скажешь "пожалуйста".
Вампирша подняла на меня глаза, и в них впервые за весь разговор мелькнуло что-то живое — благодарность, смешанная с удивлением.
— Я не охочусь на разумных, — сказала она тихо. — Никогда не охотилась. Мне хватает того, что удается найти в лесу. Или просто голодаю. А магия... магия честнее. Я обещаю защищать этот дом. Клянусь своей силой.
Она снова подняла руку, и на этот раз огонек на пальцах был ярче, дольше, и в нем чувствовалась настоящая, живая сила.
— Верю, — сказала я. — Эльза, найди ей место. Астор, Ситор, помогите с обустройством. А ты, — я обернулась к Ольгерре, — отдыхай сегодня. Завтра поговорим про твою магию подробнее.
Вампирша кивнула и снова уткнулась в огонь.
За окном сыпала ледяная крупа, ветер завывал, но в доме стало еще на одного обитателя больше. Еще одна странная, необычная душа, которую судьба забросила в эти проклятые земли.
Я смотрела на всех них — гномов, орчиху с дочерью, оборотня, вампиршу — и вдруг поняла, что наша разношерстная компания начинает походить на настоящую семью. Странную, нелепую, но семью.
Глава 14
Первые дни Ольгерра осваивалась в усадьбе тихо, почти незаметно. Она заняла маленькую комнатку в том же крыле, где обосновались гномы — они помогли ей прибраться, заделали щели, принесли охапку свежей соломы для лежанки. Вампирша была неприхотлива, даже по меркам Покинутых земель, и благодарность ее выражалась не в словах, а в делах.
На второй день она разобрала свою котомку на кухонном столе. Оттуда появились бережно перевязанные пучки сухих трав — чабрец, полынь, зверобой, еще какие-то, незнакомые мне, с острым, терпким запахом. Коренья — темные, узловатые, похожие на засохших змей. И несколько связок сушеных грибов, аккуратно нанизанных на нитку.
— Это лечебное, — пояснила она, передавая добро Эльзе. — Травы от простуды, от слабости, от боли. Грибы — в похлебку, они питательные. Коренья — для настоев. Я собирала сама, знаю места.
Эльза принимала дары сдержанно, но в глазах ее мелькнуло одобрение. Лина тут же подбежала разглядывать травы, осторожно касаясь сухих листиков.
— Научите? — спросила девочка робко.
— Научу, — кивнула Ольгерра, и впервые на ее бледном лице появилось подобие улыбки.
На третий день вампирша занялась главным — защитой дома. Она обошла всю усадьбу, внимательно осмотрела каждый амулет, развешенный гномами, и осталась довольна.
— Хорошая работа, — сказала она Астору. — Старая школа. Но я добавлю сверху.
Она достала из-за пазухи небольшой мешочек, развязала его и принялась чертить пальцем по стенам, оставляя едва заметные светящиеся следы. Руны, которых я раньше не видела, сплетались в сложные узоры над дверями, над окнами, у порога.
— Это барьер, — объясняла она, не прекращая работы. — Если кто-то с недобрым намерением попытается войти, он упрется в невидимую стену. Нежить такое не любит. Твари Бездны — тем более.
— А мы? — спросил Мартен, наблюдавший за ней со смесью восхищения и настороженности.
— Вы пройдете, — успокоила Ольгерра. — Барьер распознает намерения. Вы свои.
К вечеру того же дня, закончив с домом, она села за стол на кухне и обвела всех нас долгим, внимательным взглядом.
— Теперь я должна проверить вас, — сказала она тихо. — Чтобы убедиться, что среди нас нет ни слежки, ни порчи, ни чужеродной магии. Это важно для защиты. Не бойтесь, это не больно.
Первым вызвался Мартен. Ольгерра провела ладонями вдоль его тела, не касаясь, и удовлетворенно кивнула:
— Чисто. Волчья кровь сильная, чужое не приживается.
Потом были гномы. Астор и Ситор стояли с важным видом, хотя по тому, как они переглядывались, чувствовалось напряжение. Ольгерра осмотрела их, задержалась на спине Ситора, где еще заживала рана.
— Рана чистая, — сказала она. — Тварь была обычная, без магии. Повезло.
Эльза и Лина прошли проверку быстро. Орчиха лишь хмыкнула, когда теплые ладони вампирши скользнули в воздухе вокруг ее мощной фигуры. Лина зажмурилась, но когда Ольгерра сказала «чисто», выдохнула с облегчением.
Очередь дошла до меня.
Я подошла к столу, села на лавку. Ольгерра встала напротив, сосредоточилась, закрыла глаза. Ее руки медленно поднялись, пальцы задрожали, будто ощупывая невидимую ткань вокруг моего тела.
Сначала лицо ее было спокойным. Потом брови дрогнули, сошлись к переносице. Губы сжались в тонкую линию.
— Что-то не так? — спросила я, чувствуя, как внутри зашевелился холодок тревоги.
Ольгерра открыла глаза. В них было странное выражение — смесь удивления, испуга и чего-то похожего на жалость.
— Госпожа, — сказала она тихо. — На вас порча. Сильная. Смертельная.
В кухне повисла тишина. Даже огонь в очаге, казалось, перестал потрескивать.
— Что значит — смертельная? — подал голос Астор. — Она же живая, ходит, говорит...
— Порча не убивает сразу, — перебила Ольгерра, не сводя с меня глаз. — Она действует медленно. Годами. Высасывает жизненную силу, удачу, здоровье. Человек с такой порчей не может жить нормально — его преследуют неудачи, болезни, смерть близких. И в конце концов он умирает сам, если не снять проклятие.
— Откуда она? — спросила я, и голос мой прозвучал удивительно ровно. — Я всегда была здорова. Ну, почти всегда.
— Порча поставлена давно, — Ольгерра покачала головой. — Очень давно. Чуть ли не с рождения. Я вижу следы — они старые, въевшиеся. Тот, кто это сделал, хотел, чтобы вы медленно угасали. Чтобы жизнь ваша была чередой потерь и разочарований.
В голове что-то щелкнуло. Я вспомнила свою жизнь на Земле — серую, безрадостную, полную работы и одиночества. Ни семьи, ни близких друзей, ни настоящей радости. Только работа, только бесконечная гонка за выживанием в мире, где я всегда была чужой.
— Поэтому я здесь, — прошептала я. — Поэтому меня закинуло в этот мир.
Ольгерра кивнула, и в глазах ее блеснуло понимание:
— Порча искажает судьбу. Вас должно было выбросить туда, где вы бы погибли быстро. Но что-то пошло не так — вы выжили. На все воля случая. Но порча все еще на вас. Она никуда не делась.
— Снимите, — выдохнула Лина, подбегая ко мне и хватая за руку. — Пожалуйста, снимите! Она хорошая, она нас всех спасла!
Ольгерра посмотрела на девочку, потом на меня, потом обвела взглядом всех, кто собрался в кухне.
— Снять можно, — сказала она медленно. — Но это сложный ритуал. Нужны редкие ингредиенты, нужна сила, нужно время. И самое главное — нужна вера тех, кто рядом. Порча питается одиночеством. Если вокруг есть те, кому вы дороги, ее можно победить.
— Что нужно? — спросила Эльза, и голос ее прозвучал твердо, как камень. — Говори, что нужно. Добудем.
Астор шагнул вперед:
— Гномы не бросают своих. Ты нас приняла, мы за тебя горой.
Мартен молча кивнул, но в глазах его горела решимость.
Лина все еще сжимала мою руку. Даже Ситор, самый тихий из всех, придвинулся ближе, загораживая плечом.
Я смотрела на них и чувствовала, как в груди разливается тепло. Странное, забытое чувство — будто я наконец-то дома. Не там, на Земле, в своей пустой квартире, а здесь, в этой старой усадьбе посреди Покинутых земель, среди вампирши, орков, гномов и оборотня.
— Я запишу все, что нужно, — сказала Ольгерра, доставая из кармана огрызок карандаша и клочок бумаги. — А весной, когда сойдет снег, мы начнем искать. И снимем эту порчу. Клянусь своей силой.
Она подняла руку, и на этот раз огонек над ее ладонью горел долго, ровно, ярко.
— Спасибо, — сказала я тихо. — Всем вам. Я не знаю, чем заслужила...
— Жизнью заслужила, — оборвала Эльза. — Тем, что приняла чужих, как своих. Тем, что дом сделала домом. Сиди, госпожа. Теперь мы за тебя.
За окном сыпал снег, крупный, густой, укрывая землю белым покрывалом. А в доме было тепло. И я впервые за долгое время знала точно: я не одна.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
