Хороший остров I
Глава 1
Задыхаюсь… А!
Темно. На уши давит так, что в них звенит, а во рту соль и что-то жжёт в носу.
Море. Это я понял по вкусу раньше, чем по чему-нибудь ещё, и понял, что я под водой: вокруг меня было плотно и глухо, ни одного пятна светлее другого. Где верх, я не знал.
Тело рванулось само: руки заколотили, ноги пошли ходуном, и от этого стало только темнее, потому что вокруг взбилась пена. Грудь уже жгло изнутри, горло сжималось само, и с каждым рывком я тратил то, чего у меня почти не осталось.
Вдох сделать невозможно. Стоп.
Оно сделало три таких рывка. Потом я его остановил: утопающего сначала нужно заставить перестать биться, а после уже вытаскивать.
Замри. Выдохни чуть-чуть.
Пузырёк щекотно пошёл вдоль щеки и ушёл за ухо. Значит, верх там. Я развернулся и заработал ногами, вода из чёрной стала зелёной, потом бледной, и лопнула над головой.
Свет ударил по глазам. Воздух вошёл вместе с водой, я поперхнулся, выплюнул и вдохнул снова, уже чище. Передо мной, качаясь вверх-вниз, был песок, за ним лес, а я смотрел на них, пока делал второй вдох. Шум я не услышал: в ушах стояла вода.
И тут меня ударило сзади, в спину и затылок, тяжело и тупо. Тело сложило пополам и понесло.
Волна накрыла.
Внутри волны верха нет, только гул и песок, который бьёт то в локоть, то в колено. Пена не держит: сколько ни греби, руки проваливаются в пустое. Меня перевернуло раз, потом ещё, и я перестал понимать, где ноги. Я подтянул колени и закрыл голову руками. Стал считать. Счёт занимает голову, а голова сейчас хочет одного: скомандовать вдох.
Нельзя! Иначе утону.
Пять. Шесть. На семи грудь свело так, что я стиснул зубы, и перед глазами пошли красные точки. К восьми я ещё держался и сам этому удивился. Девять.
Ступни ткнулись во что-то твёрдое. Дно. Я оттолкнулся вверх и вперёд, по ходу волны, как она сама несла, и меня выбросило на поверхность вместе с пеной.
Вынырнул и первым делом повернул голову к морю. Вдох сделал только потом, и он был такой, что заболели рёбра. Так учат, и в первый раз я так не сделал, за что и получил.
Следующая шла ко мне в пятнадцати шагах: зелёная стена, навскидку ростом с меня, сверху белая, и белое уже осыпалось вперёд. Я набрал воздуха и ушёл под неё головой вперёд. Надо мной прокатило, потянуло за ноги, и всё. Я вынырнул за её спиной в спокойной воде.
Рядом качалось что-то плоское и светлое. Кусок настила: доски на раме, длиной с меня, с одного края расщеплённые. Я дотянулся и подтащил его к себе, потом лёг на него грудью. Настил просел, но держал.
Я лежал и дышал, пока руки не перестали трястись на мокрых досках. Волны здесь уже не ломались, они шли длинными горбами: меня вынесло за прибой, и я этого не заметил. Вокруг плавал хлам, доски и что-то белое с ровным краем, дальше оранжевый лоскут. Людей не было. Берег находился в сотне метров — полоса песка и сплошная зелень за ней.
Я стал грести к нему. Гребок выходил неправильный: ладонь входила в воду не под тем углом и не держала её, настил после каждого гребка уводило вбок. Списал на усталость и грёб.
Берег приближался. Уже было видно отдельные стволы и полосу мокрого песка.
Настил надо отпустить перед прибоем: волна бьёт им по человеку, как доской. Я это знал и нацелился отпустить на следующей волне, а она пришла раньше.
Настил ударил в правое плечо, меня перевернуло через голову и потащило спиной по дну, потом боком. Я успел закрыть лицо руками. Дальше был песок во рту и вода в носу. Потом мелкое место, на котором я оказался на четвереньках, не помня, как на них встал.
Вода пошла обратно, и я закашлялся так, что чуть не выплюнул лёгкие. Кашлял долго, стоя на четвереньках, как собака, которую вытащили из проруби. Песок скрипел на зубах.
Отдышался не сразу. Поднял голову.
Вокруг вода, мелко, по локоть. Впереди песок. Сзади, судя по звуку, шла следующая волна, и у неё на мой счёт были те же планы, что и у предыдущей.
Спасибо, с меня достаточно.
Шагах в десяти песок был светлее и суше, значит, вода туда не достаёт. Туда я и пополз, не вставая: подниматься в прибое глупо, собьёт с ног и утащит обратно, и барахтайся заново. Дополз, сел. Вода до пяток ещё доставала, но это уже мелочи.
Тело слегка вело в сторону. А руки были словно чужими.
Ладно. Наглотался воды, пока валялся в прибое, вот и качает. Бывает.
Солнце жарило сверху, прямо в макушку. Впереди полоса песка, за ней сразу густой лес. Берег в обе стороны уходил за повороты, и я по привычке поискал на нём хоть бутылку, хоть старое кострище: на обжитом берегу мусор найдёшь всегда.
Пусто.
Только в воде, метрах в тридцати, качался какой-то хлам. И во всём этом хламе угадывалась катастрофа. Кораблекрушение или падение самолёта. Что-то определённо крупное. Иначе бы столько барахла не было. А мой опытный глаз разгадывал такое на раз-два. Нужно только посмотреть внимательнее на обломки.
Интересно. Но неправильно.
Потому что пять минут назад я шёл по нормальному лесу, с ёлками и берёзами. У меня такая работа, я ищу людей, которые потерялись. Мы прочёсывали квадрат цепью, восемь человек в линию. Искали девчонку.
Ей всего одиннадцать, ушла за грибами и пропала на сутки. Для ребёнка в сухом лесу это ещё не страшно, они порой держатся неделю, я таких выводил. Так что шли мы бодро, я даже успел крикнуть Серёге, чтобы не забирал вправо, а то линия провиснет. Он ответил, что видит сам.
А потом лес пропал. Вот прямо на этом слове.
Дальше в памяти было пусто, а сразу за пустотой полный рот моря. А вместо привычного леса передо мной стояли какие-то тропики: чаща из лопухов с листьями размером с дверь. Я бы назвал их пальмами, если бы хоть раз видел пальму не по телевизору. В таком лесу без тропы продираться полдня.
От нашего леса до ближайшего моря полторы тысячи километров, это я знаю точно, сам туда ездил в отпуск. Как я попал из леса в воду, я не понимал. Девчонку доищут без меня: в цепи ещё семь человек, и Серёга работает ищейкой почти так же хорошо, как я. А разбираться сейчас было некогда: пришёл в себя, осмотри себя.
Пальцы сгибались, все в норме. Ноги прощупал от бёдер до ступней с нажимом: на переломе сразу взвоешь, я не взвыл. Голову обшарил и посмотрел на пальцы: крови нет, значит, о камни меня не било, хотя волна вполне могла.
Живот прощупал тоже: печень, селезёнка, нигде не кольнуло. Зато под ладонью оказалось то, чего у меня не водилось лет с двадцати: небольшой мягкий живот. Он лёг на резинку шорт и уходить не собирался. При нашей работе такое не заводится. Странно.
Зубы пересчитал языком: все на месте и не шатаются. Вот это удивило по-настоящему: с зубами у меня давно война. Правое плечо ныло, к вечеру там будет синяк от настила, это терпит.
Хуже другое: воды я хлебнул и в лёгкие, и если к вечеру вернётся кашель или в груди захрипит, это уже не синяк. К вечеру проверю.
Ладно, спасибо и на этом.
Так. Правое бедро.
Там у меня широкий и неровный шрам, старый, из-за него я и уволился в запас. На ощупь я его знаю лучше своего лица.
Ладонь легла на гладкую кожу.
Провёл ещё раз, выше и ниже. Гладко.
Посмотрел. Бедро загорелое и ровное, ни одной отметины.
Ага. Тело точно не моё.
Стало страшно. Честно страшно, до холода в животе, и стаж тут ничем не помог.
Так дело не пойдет. Страх делу не поможет. Давай, Кром, как учили!
Квадрат. Вдох на четыре, держать на четыре, выдох на четыре и пустота на четыре: так я успокаивал найденных, когда их трясло, и себя сейчас успокоил так же.
Вдох носом, досчитал до четырёх, глядя на воду. На задержке волна дошла до пяток. Выдох ртом, медленно, на четыре. На пустоте сердце споткнулось и пошло реже. Второй квадрат прошёл ровно, третий сделал для порядка. И страх отступил.
Дальше сидеть сложа руки нельзя. Солнце печёт, воды нет. Где я, непонятно, поэтому решаем по порядку: что раньше убьёт, тем и займёмся.
— Сначала вода, а с этим разберёмся позже, — сказал я вслух.
Голос чужой: выше моего и без хрипотцы. Прекрасно.
Я встал. Ноги держали. Уже что-то.
Солнце ещё не дошло до зенита, значит, светлого времени часов семь. Во рту после морской воды было сухо и солоно, язык цеплялся за нёбо. Вода нужна сегодня, и ночевать где-то тоже надо. Но людей искать в первую очередь: одному тут и воды не натаскать, и огонь всю ночь не посторожить, а вдвоём это уже отряд.
Если кто-то выплыл вместе со мной, он наверняка тоже сидит где-то на этом берегу и пойдёт на голос. Значит, голос надо подать.
Кричать я умею. Долгий «о-о-эй» на низкой ноте, три раза с паузами, и после каждого слушать дольше, чем кричишь: найденный обычно еле-еле хрипит, особенно если искали долго.
Я набрал воздуха в чужие лёгкие, и вошло его меньше, чем я привык. Крикнул я всё равно как положено:
— О-о-эй!
Подождал и крикнул ещё дважды: к лесу и вдоль берега. Шумела вода, шуршал лес.
А после третьего крика из этого леса что-то отозвалось.
Издалека шёл низкий звук с подъёмом в конце, секунды на три, и в мою сторону не двигался. По загривку снова прошёл холодок, но в этот раз я унял его быстрее.
За все годы по лесам я такого крика не слышал: у птиц нет такой глубины, а из зверей так не кричит ни один мне знакомый.
Я подождал, не повторится ли. Не повторилось.
Крупная птица, каких я не знаю? Зверь на гоне? На юге хватает и того и другого. А может, кто-то из пострадавших выплыл раньше меня и орёт дурным голосом, потому что видит песок вместо леса. Этот вариант мне нравился больше всех, только вот голос был не человеческий.
Из одежды на мне были одни мокрые белые шорты до колена, зато с карманами. Обуви не было, и это хуже всего: без воды в лесу протянешь три дня, а без ботинок до воды не дойдёшь.
В правом кармане лежал картон, сложенный вчетверо и размокший до хлебного мякиша. Разворачивал я его на колене, как сапёр, и половина текста всё равно осталась на пальцах. Уцелел золотой узор по краю и «имеем честь», а строчкой ниже хвост имени: «-ей». Пригласительное, и не к соседу по даче.
Андрей, значит. Ну надо же, повезло попасть в тёзку. Я ведь тоже Андрей. Андрей Кром. Хотя в отряде меня иначе как по фамилии и не звали. Других документов у парня не было, а звать себя как-то надо, хотя бы про себя.
В левом кармане было пусто.
Зато на левой руке было не пусто. Пока я лез в карман, на предплечье, с внутренней стороны, попалось на глаза пятно, и я поднял руку к лицу.
Пятно было чёрное, без блеска, как уголь, и сантиметров десять величиной: от локтя до середины предплечья. Родинки такими не бывают. На татуировку тоже не тянуло: краска под кожей лежит ровно, у этого же кожа была стянута, как на ране, которая давно затянулась. Только раны там не было, и крови тоже. Я потрогал. На ощупь оно было бугристым и плотным и чуть холоднее остальной руки.
От пятна в стороны уходили лучи, тоже чёрные, тонкие, штук семь, неровные, как трещины на стекле от камня. Самый длинный шёл к запястью и кончался на три пальца выше косточки. Я его запомнил: с чем непонятным имеешь дело, то и меряй.
На клеймо похоже, если бы его ставили без огня: жжёной кожи тут не было: ни красноты вокруг, ни сморщенной корочки.
Болеть оно не болело и не чесалось. Значит, в список оно идёт после воды, ночлега и людей. Там и разберёмся.
От точки выхода уходить было нельзя. Того, кто сидит на месте, находят за день, а того, кто пошёл искать спасателей сам, находят через неделю, и не всегда живым.
Это правило я сам вбивал новичкам. У меня и грамота есть, «Лучший спасатель страны», за сто сорок три найденных. А теперь лучший спасатель страны сам стал потеряшкой. Парадокс.
Но деваться некуда. Будем работать с тем, что имеем.
Поэтому я прошёл вдоль воды в обе стороны, докуда видно. На песке никто не лежал, в воде между обломками никто не плавал, это я проверил первым делом, до всякого барахла. Судна на горизонте тоже не было, только мусор на воде.
Линию прилива я нашёл по полосе сухого мусора: всё, что вытащу выше неё, ночью не смоет. Зашёл в воду по пояс и начал таскать. Принцип простой: что могу унести, беру — применение найдётся. А мне нужна была тара для воды, плюс на мелководье могло оказаться много полезного.
Первым мне попался кусок белой обшивки с трафаретом «DECK 7», и с ним всё встало на место: пригласительное, шорты, хлам на воде. Лайнер. Семь палуб или больше, а на такой посудине плывёт тысячи две народу. И где они все?
Куда делась посудина размером с квартал, я не понимал, и это был не последний вопрос на сегодня.
Вернулся в воду и взял самое важное: три пластиковые бутылки без крышек и канистру литров на пять. Морскую воду вылил, тару оставил: без неё воду от ручья носить придётся во рту.
Вынес это на сухой песок, выше полосы мусора, и пошёл назад к воде. Дальше таскал всё необходимое до чего мог дотянуться. Таскать оказалось тяжелее, чем положено.
К третьему заходу я стоял по колено в воде и дышал ртом, как после марш-броска, хотя марш-броска тут было тридцать шагов туда и тридцать обратно. Парень с животом, видимо, дальше буфета не ходил. Ладно. Какое тело выдали, в таком и работаем.
На полдороге оглянулся на кучу, по привычке проверить, что оставил за спиной. И замер.
На кромке леса, там, где песок переходил в корни, сидели четверо.
Размером с крупную кошку, и сидели они столбиком на задних лапах, сложив передние на груди. Морды острые, с розовым носом, уши круглые и голые, как у крысы, и такой же голый хвост у каждого лежал на песке кольцом.
Опоссумы какие-то. Больше всего их напоминали.
Шерсть короткая, серо-зелёная: на опушке такого зверя не заметишь, пока сам не шевельнётся. А глаз у каждого было четыре. Два больших и тёмных смотрели почти вперёд, и над ними сидела ещё пара поменьше, второй строчкой. Зверя с двумя парами глаз я до этого дня не встречал.
Моргали они часто, все четверо всеми четырьмя и не в лад. От этого у меня стало рябить в глазах.
Я замер, они замерли. Постояли: я на полдороге к воде, они с лапками на груди. За это время я успел их осмотреть.
Точно не хищники. Те не сидят столбиком, сложив лапки на груди, и не разглядывает тебя, хлопая всеми четырьмя. Эта четверка были любопытные: убегать никто не собирался, нападать тоже.
Вот это странность номер один. Раз они меня не боятся, значит, или людей тут в глаза не видели, или видели и ничего плохого от них не ждали.
Странность номер два была хуже. Я их не знал. Просто не знал, что за вид.
Царапало это сильно, и я закрыл вопрос самым простым способом. Юг, скорее всего. Далёкий юг, тропики, где я ни разу не был и где водится всё что угодно.
Надо бы их как-то назвать, чтобы ориентироваться на этом берегу. Ну тут и думать долго не надо. Назвать за глаза и за то, как они ими хлопают. Моргуны.
Пока я их рассматривал, один из четверых успел дойти до моей кучи. Шёл он, видимо, всё это время, мелким шагом, а я смотрел ему в глаза и не смотрел на ноги. Теперь он стоял над канистрой и, взяв её за ручку обеими лапами и зацепив хвостом за горловину, тянул по песку к лесу. Канистра была ему по плечо и ехала боком. Второй шёл следом, без спешки, чтобы помочь.
Пустую бутылку я бы им ещё простил. Канистра — это два дня воды, и таскать её от ручья в ладошках я не собирался.
— Э, — сказал я и пошёл на них. — Это моё. Поставь.
Он не поставил. Тянул, упираясь задними лапами, и канистра ехала. Я топнул и прибавил шагу. Звери вздрогнули и замерли.
Я надвигался, а они вдруг издали лёгкий хлопок и…. стали камнями, все четверо разом, у меня на глазах. Как по щелчку.
Только что двое стояли над канистрой, а двое сидели на опушке. Теперь на тех же местах лежали четыре серых круглых камня, каждый размером со зверька. Канистра лежала на боку рядом с одним из них, ручкой к лесу.
Я остановился в трёх шагах. Что за чертовщина? Куда меня занесло?
Ближний камень лежал у самой канистры и за это время так и не моргнул. Камень как камень, с прожилкой сбоку, из таких сложен любой берег. Если не знать, кем был этот камень пару секунд назад, то и не скажешь, что он кем-то был.
Тронуть хотелось. Но я даже не стал протягивать руку. Место незнакомое, и что здесь бывает, если потрогать незнакомый камень, я не знал. В лесу чужой гриб на вкус не пробуют. А тут чужого зверя рукой тронуть. Нет уж.
Ладно, Кром. И как ты это объяснишь?
Никак. Пока никак.
Я взял канистру за ручку, не наклоняясь к камню ближе, чем нужно. Потом собрал остальное и перенёс всю кучу шагов на тридцать вдоль берега, туда, где опушка была подальше и камней на песке не лежало вовсе: это я проверил отдельно.
Перед тем как идти в воду, оглянулся. Четыре камня лежали, где лежали.
Хлама у берега меньше не стало, но ближний я уже выбрал, и заходить за остальным теперь приходилось по грудь.
Верёвка метров шести, синтетика: такая не гниёт, на растяжки лучше и не надо. Оранжевый жилет со свистком на шнурке, и свистку я обрадовался больше, чем жилету.
И сине-белый кусок палубного тента, метра два на полтора. На навес хватит, а синее на светлом песке сверху заметят раньше меня. По краю уцелели три буквы названия, «Aur», остальное оторвалось. Всё это ушло к куче.
Остальное качалось дальше: доски, подушки от шезлонгов, что-то белое из буфета. Доски прибьёт само, а за подушками схожу, когда решу, где буду спать.
Пока таскал, в голове крутилась одна мысль: такая махина, как лайнер, от одной волны не потонет. Взрыв? Тогда обломки были бы обгоревшие, а эти чистые. Шторм? Волна на берег шла обычная, а за прибоем море лежало ровно. И почему он исчез бесследно? Или я ошибаюсь и это всё-таки не лайнер?
Я стоял по пояс в воде и спросил вслух, раз уж молчать было глупо:
— Как вы её утопить-то ухитрились, ребята? Они же непотопляемые.
Ответа мне и тут не дали. Зато с берега пискнуло.
Пискнуло тонко и коротко, как резиновая игрушка, на которую наступили. Потом ещё раз. Я обернулся.
Камней на опушке не было. Четверо Моргунов возились на песке на том самом месте, откуда я убрал кучу, и были заняты друг другом. Один толкнул другого лапами в грудь, тот сел на зад и толкнул в ответ. Возились, как щенки, только молча, если не считать писка.
Потом один из них отошёл в сторону и, встав столбиком, раздулся.
За секунду он раздулся вдвое, целиком и без единого вдоха, и стал круглым, как мяч. Лапки остались на груди, а всё остальное, вместе с глазами, стало шаром. И этот шар оторвался от песка, невысоко, ладони на две. Повисел так, покачиваясь, а сдувшись, шлёпнулся на лапы. Второй тут же отошёл на его место и сделал то же самое. Поднялся так же и так же шлёпнулся.
Тут они засмеялись, другого слова у меня не нашлось.
Сухой дробный звук шёл из всех четверых сразу, будто кто-то быстро вёл пальцем по расчёске, и в конце каждый раз короткий писк. Человек так не смеётся, и всё равно это был смех: они кренились, толкаясь, а когда тот, что шлёпнулся, получил от соседа лапой по голове, расчёска затрещала снова.
Я стоял по пояс в воде и смотрел, как звери размером с кошку ржут над тем, что один из них летал.
А мир-то, похоже, не мой. Твари эти волшебные, что ли?
Моргуны на меня не смотрели: играли, толкаясь. К куче никто из них не шёл.
Ладно, смейтесь. Я повернулся к морю за следующей партией.
Заходить я стал левее, где хлам плавал гуще, и посмотрел дальше, за прибой, туда, где волны шли длинными горбами. Утром я там плавал сам, и тогда там не было ничего, кроме досок и оранжевого лоскута.
Теперь там был кусок настила, такой же, как мой: доски на раме, с меня длиной. На нём лежало что-то тёмное.
Я прищурился против блеска, до слёз. Тёмное было человеком: лежал головой ко мне на животе поперёк настила, а ноги по колено были в воде.
Значит, принесло: хлама за прибоем стало больше, чем утром. Я это заметил, когда шёл за тентом, и не подумал, откуда он берётся. Море носило обломки вдоль берега, и настил с человеком приплыл с ними. По крайней мере, так я себе это объяснил.
Настил качнуло, и человек на нём съехал к воде, самую малость, но заметно. Когда волна прошла и настил выровнялся, он остановился. Следующая волна сдвинет его ещё.
Сколько он так лежит, час или минуту, я не знал. Знал другое: с каждой волной его становится меньше на досках и больше в воде, а сам он не держится.
Жив он или нет, отсюда не разглядеть. Но это человек.
Сто метров туда и сто обратно с грузом, на теле, которое запыхалось от трёх заходов за хламом. В прибое утром я испытал свои силы дважды: туда нырком, обратно кувырком. Значит, туда нырком, а обратно посмотрим.
Деваться некуда. Спасать этого бедолагу надо.
Верёвку я взял с кучи и обмотал вокруг пояса, узлом вперёд. Жилет оставил: в жилете под волну не нырнёшь, он выталкивает. Больше брать было нечего.
Первая волна поднялась передо мной в мой рост, и я ушёл под неё головой вперёд, как утром. Прокатило, потянуло за ноги, и всё. Вторая шла следом, под неё тоже. Вынырнул за прибоем и поплыл.
Настил был ближе, чем казался с берега, а человек на нём был ниже, чем минуту назад, уже по пояс в воде. На досках держались грудь и голова, повёрнутая щекой вниз.
Ещё немного, и он свалится в воду, после чего поднять его станет задачей совершенно иного масштаба.
Нужно ускориться. Я поднажал, и в груди сразу стало тесно: дыхания хватало на три гребка из четырёх.
Волна подошла сзади. Я почувствовал, как меня приподняло, и увидел, как его сдвинуло в воду по грудь. Плечи поехали следом. Ещё секунда, и он пошёл всем телом вниз.
Я успел.
Схватил за рубашку на спине, в кулак, и рванул на себя. Ткань затрещала, но выдержала, и он остался на настиле.
Передо мной лежал худой мужик лет пятидесяти пяти, с наполовину седой бородой. Рубашка на нём была пляжная, в цветах, и шорты. По такой одежде понятно, что в воду он попал с палубы. Жилета не было, обуви тоже. Он лежал щекой на досках, с закрытыми глазами и приоткрытым ртом, и на мой рывок не отозвался ничем.
Живой ли он, я проверять не стал: в воде этого не делают. На берег, а там всё остальное.
Затащить его на настил целиком я попробовал один раз и бросил: тот ушёл под воду от веса мужика, стоило мне навалиться сверху. Двоих не держал. Значит, он лежит на настиле, а я толкаю.
Только его на настиле надо было ещё удержать.
Размотав верёвку с пояса, я продел её под его руками поперёк груди и дважды обвёл вокруг рамы с той стороны, где рама была целой. Узел вязал под водой, на ощупь, и завязал такой, какой вяжут на найденном, когда тащат его по склону: затянуть легко, развязать одним рывком. Голову повернул щекой на доски, ртом в сторону, чтобы дышал, если дышит.
Потом встал за настилом и, взявшись за раму, заработал ногами.
Настил шёл тяжело, но шёл. Длинные волны подталкивали в спину, и я ловил каждую, толкая сильнее на подъёме. К середине пути ноги отяжелели, воздух я хватал ртом и толкал только на выдохе: на вдохе сил не оставалось. Берег приближался, полоса белого перед ним тоже.
Перед прибоем я остановился и повис на раме.
Настил перед прибоем отпускают. Это правило я утром проверил на собственном плече, и оно было верное. Только отпустить я не мог: на настиле лежал привязанный человек, и без меня его бы перевернуло и накрыло вместе с досками.
Значит, идём с настилом: сзади, за раму, чтобы доска била куда угодно, только не по мне, и на спине у волны, пусть несёт сама.
Я ждал. Большая прошла под нами, подняв и опустив, и не сломалась: до мелкого ей оставалось ещё метров десять. Следующая поднималась за спиной. Я оттолкнулся и пошёл вместе с ней, держа раму обеими руками и вытянувшись за ней.
Волна подхватила настил и понесла, и полсекунды всё шло правильно.
Потом она сломалась. Настил встал дыбом, раму вырвало из рук, и доска пришла мне ребром по правому плечу, по утреннему синяку. Правило про настил сработало и второй раз. Меня накрыло, я закрыл голову руками и считал; на счёте четыре достал ногами дно.
Вынырнул и первым делом повернул голову к морю. Вдох сделал потом.
Настил лежал впереди, на мелком, метрах в пяти, и вода уже сходила с него. Человек был на нём, верёвка выдержала.
Я дополз до него на четвереньках.
Дёрнул узел, и он разошёлся, как и должен. Верёвку бросил на доски.
Взял его под мышки, со спины, сцепив руки у него на груди, и потащил спиной вперёд по мокрому песку. Весил он больше, чем выглядел: лежачего всегда тащишь как двоих. Тащил я его короткими рывками, по два шага, и после каждого стоял и дышал. Руки у парня еще работали, остальное просило отдыха.
Тащил до полосы сухого мусора и дальше, на сухой песок, куда вода не доставала. Опустил.
Сел рядом, потому что ноги не держали, и руки у меня тряслись. Я бросил на них случайный взгляд.
Пятно на левой было на месте, лучи тоже. Только тот, что шёл к запястью, утром кончался на три пальца выше косточки, а сейчас лежал на ней.
Я приложил пальцы и посмотрел ещё раз. Три пальца утром, ноль сейчас. Либо я утром плохо мерил, либо оно растёт.
Так, ладно. С этим потом. Сначала первая помощь.
Повернул его на бок. Верхнюю ногу согнул ему в колене, чтобы не перекатился. Открыл ему рот и прошёлся пальцем: песок, обрывок водоросли, всё вытер о свои шорты. Изо рта пошла вода, немного, тонкой струйкой на песок.
Потом перевернул на спину. Положив ладонь ему на лоб, я подхватил двумя пальцами подбородок и запрокинул голову. Рот приоткрылся сам.
Я наклонился, ухом к его губам, глазами на его грудь. Про себя я уже считал.
Руку с подбородка перевёл к его шее, под угол челюсти, где сонная.
Пальцы легли на артерию.
Пульс был. Под пальцами толкалось редко, и я досчитал до десяти: первым трём ударам после такого прибоя я бы не поверил.
Потом наклонился ниже. Грудь поднималась, редко и неглубоко, зато сама.
— Живой, — сказал я ему. Найденному это говорят вслух, даже если он на первый взгляд не слышит: половина из них слышит, и эти слова им надо услышать.
Я легонько постучал его по щекам. Он резко открыл глаза.
Секунды две смотрел сквозь меня. Потом зрачки остановились на моём лице, а брови пошли к переносице. Он меня узнал.
Я его видел первый раз в жизни.
— Ты, — сказал он.
Вот тебе и первые слова с лайнера. Он поднял руку и потянулся к моему плечу. Пальцы сжались слабо, как у ребёнка.
— Я, — кивнул ему в ответ.
— Это ты… нас всех угробил, — выдохнул он.
от автора:
Ну что, начинаем?) Это первая глава нового цикла. Лайк (сердечко на странице книги) и в библиотеку, пожалуйста: герой на берегу один, автор на старте один, нам обоим нужна поддержка.
Глава 2
Рука с моего плеча поползла выше, к шее. Сил в ней было не больше чем в котёнке, но ползла она с явным умыслом. Это чем же я ему так насолил?
Я снял руку с себя за запястье и положил ему на грудь.
— Спокойно, дядя. Я тебе зла не желаю.
Он смотрел на меня снизу и моргал. Потом глаза у него полезли из орбит, и он протянул на одном выдохе, с нажимом:
— Ты-ы-ы!
И попробовал встать. Голова с плечами оторвалась от песка, и он подался ко мне, насколько смог. Смог он немного: затылок стукнулся обратно о песок, и он остался лежать с закатившимися глазами и открытым ртом.
Я взял его за подбородок и повернул голову щекой вниз, на случай если снова пойдёт вода. Потом сел на пятки.
— Вот и познакомились, — хмыкнул я.
С опушки затрещала расчёска. Четверо моргунов стояли столбиками на своём месте и ржали, а двое из них ещё и подпрыгивали, как дети на диване. Зрителей у меня теперь хватало. Помощников по-прежнему не было.
Смеялись они, надо сказать, по делу. Со стороны это и выглядело смешно: один мокрый мужик в шортах сидит над другим мокрым мужиком в шортах, и второй, едва очнувшись, лезет первому в горло. Мужики из отдела мне за такое знакомство проставили бы пиво.
Ладно. Смотрим, что у нас есть.
Есть человек без сознания на открытом песке, и через час он на нём сварится. А ночью на берегу будет холодно.
Из этого следовало простое: его надо срочно в тень, под деревья, и чем раньше, тем лучше. До первых стволов от полосы мусора было шагов пятнадцать. Для лежачего это целая экспедиция.
Тащить его волоком по песку второй раз мне не хотелось: песок у него уже был везде, где только можно, и в рот тоже набьётся. Зато на мели лежал его настил, доски на раме, и на досках валялась моя верёвка.
Первой в голову пришла верёвка: обвязать его и тянуть. Передумал: по песку верёвка его протащит, и кожа со спины останется здесь. Раз настил приплыл сам и на нём он сюда приехал, пусть на нём и доедет.
Настил я приволок к деревьям за раму, по мокрому песку, оставив за собой борозду и дважды остановившись отдышаться. Положил под первыми стволами, где тень лежала плотнее всего, на ровное место, и проверил ногой: не качается. Потом вернулся за человеком.
Взял его под мышки, как в прошлый раз, и поволок, пятясь, теми же рывками по два шага. Ноги ещё дрожали от прибоя, и после каждого рывка я стоял и дышал ртом. Тяжёлый, зараза, хоть и худой: лежачий всегда весит за двоих. Пятки его чертили по песку две полосы.
Вот я по этим полосам потом найду дорогу обратно, если вдруг забуду. Шутка, конечно: пятнадцать шагов я пройду и с закрытыми глазами, а вот сколько раз встану по дороге отдышаться, сказать не берусь.
Фух. Когда устаешь и юморишь странно.
По дороге он не очнулся и не застонал. Это мне не нравилось. Если найденный стонет, он жив и будет жить. С молчащим может повернуться как угодно, и смотреть за ним надо чаще.
На настил я уложил его на бок, спиной к стволу, подогнув ему верхнюю ногу, чтобы его не завалило на спину. Голову я повернул щекой на доски: они были сухие и тёплые, лучше песка.
Пока таскал, я всё время думал про его «ты нас всех угробил».
Нас всех. Значит, он с лайнера, что логично, и этого парня, в котором я сижу, он знал. Знал, и притом считал, что лайнер утопил этот парень.
Я примерил это на себя и чуть не рассмеялся. Утопить многопалубный лайнер с двумя тысячами человек. Такие не тонут. Одному. В шортах и с животом.
Бред. Человек наглотался воды и неизвестно сколько болтался на досках, а первое, что увидел, открыв глаза, было знакомое лицо. На знакомое лицо и повесил всё разом. Так бывает: найденный, которого выводишь из леса, через час начинает рассказывать, что это ты его туда и завёл.
Только вот моргуны.
Четверо похожих на опоссумов тварей размером с кошку у меня на глазах стали камнями, а потом один из них надулся и повис в воздухе. Это я видел сам, трезвый и в своём уме. Если здешние звери умеют такое, то почему бы здешнему человеку не уметь что-нибудь посерьёзнее. И если парень такое умел, то кем он был?
Я не знал. И проверить мне это было не на чем: земное я знаю, как оно работает и за что хвататься, а волшебное, нет.
Отложил. Сначала вода, загадки потом: они, в отличие от воды, никуда не денутся.
Хотя одну мысль я всё-таки додумал, пока укладывал ему ногу. Если дядя прав хотя бы наполовину, то рядом со мной лежит тот, для кого я убийца двух тысяч человек. Проснётся он с этим же. И первым делом, если хватит сил, снова потянется к горлу.
С таким найденным положено разговаривать, когда он в сознании, и держать его подальше от острого. Острого у нас на двоих пока не было, и это, пожалуй, было к лучшему.
Теперь о нём самом: найденного, которого вытащил, положено осмотреть до конца, а я его только дотащил.
Я положил ему ладонь на лоб: не горячий. Пульс нашёл на шее под челюстью, там же, где в прошлый раз: толкается редко, но ровно, и за десять ударов ни разу не сбился. Дышит сам: это видно по груди. Я приподнял ему веко большим пальцем, и зрачок на свету сжался в точку. Голова работает, хоть и выключена.
Переломов я не нашёл: прощупал с нажимом ноги, а следом руки с рёбрами, и он ни разу не дёрнулся. Синяков хватало, но синяки терпят.
Руки я ему осмотрел отдельно, от локтя до запястья, с обеих сторон. У меня на левой сидела чёрная метка, и первое, что тут положено проверить, есть ли такая же у второго.
У дяди предплечья были чистые, в седых волосках и мелких веснушках от солнца. Значит, метка только у парня? Или у дяди она есть, но там, куда я не заглядывал? Я расстегнул ему рубашку и посмотрел: на груди и на спине тоже ничего.
Ну хоть тут без сюрпризов.
Рубашка на нём была, пляжная, в цветах, только расстёгнутая на две пуговицы. Значит, крушение застало его на палубе, где-нибудь у бассейна.
Правый карман шорт был пуст, а в левом лежало что-то плоское и твёрдое.
Ключ дверной, самый простой, на дешёвом колечке. Такие точат в любой мастерской у рынка, пока ты стоишь в очереди. Бирки на колечке не было, и это обидно: у одного нашего потеряшки на связке висела бирка с номером, и по ней мы вышли на гаражный кооператив, где он и отсиживался.
Документов при нём не было, телефона тоже. Был ключ.
Я покрутил ключ, разглядывая бороздки. Ничего особенного.
Еще одно подтверждение того, что это был круиз. Каюты на таких лайнерах открывают карточкой: это я видел в кино про отпуск у богатых. Обычному дверному ключу на борту делать нечего.
Может, это ключ от квартиры, который дядя таскал через полсвета, боясь потерять? Или на лайнере есть двери без карточек, какая-нибудь кладовка или служебный ход? Ключ мог оказаться и чужим, если дядя взялся его кому-то передать.
Ответов у меня не было, и замка, к которому его примерить, тоже. Я убрал его к себе в левый карман. Не моё, знаю. Но хозяин лежит без сознания. Полежит у меня, вернётся, когда дядя сможет его взять.
Кучу с тарой и тентом, с жилетом сверху, я перетащил туда же, к соседнему стволу. Тент пока лежал свёрнутым: сначала вода, навес потом, а у меня не было ни капли.
Дальше вода. Ему она нужнее, чем мне: он неизвестно сколько лежал на солнце и пил только морскую. Того, кто без сознания, поят по капле, если глотает. Проверить, глотает ли, можно и без пресной воды.
Я сходил к воде, смочил палец и провёл ему по губам. Губы шевельнулись, кадык прошёл вверх и вниз. Глотает. Значит, появится вода, напою.
Моргуны всё это время не сидели на месте.
Пока я возился с человеком, они подобрались к куче почти вплотную, семеня, как и утром. Я поворачивал голову, и они замирали; отворачивался, и расстояние становилось меньше. Воровать они собирались что-то конкретное, и по глазам было видно, что канистру. Что им в ней, я не понимал: пить из неё они не умеют, таскать её вчетвером тяжело. Может, им нравилось, как она гремит. Вот ведь докопались до неё.
— Э, — я поднял голову, не вставая. — Канистру не трогать.
Они замерли и моргнули, по очереди, всеми шестнадцатью глазами. Потом задний отступил на шаг, и передние следом.
Вреда от них не было. Это я уже понял: тащат то, что лежит без присмотра, а когда на них идёшь, каменеют. Зато замечали они всё раньше меня. Любой шорох в лесу, и четыре острые морды поворачивались туда, когда я ещё ничего не слышал.
Из них выйдет бесплатная сигнализация, и батареек ей не надо. В отряде за такую штуку отдали бы половину склада.
Одна беда: сигнализация, которая ворует. Но у нас на базе был сторож, который пил, и ничего, держали. Главное, чтобы предупреждал вовремя, а остальное решается замком. Замка у меня не было, зато были камни, которые Моргуну не поднять.
Я встал, и плечо заныло: настил дважды по нему ударил, и к вечеру оно, похоже, распухнет. Терпит. Руки работают, а плечо для переноски тяжестей мне сегодня нужно одно, левое.
Я застегнул карман с ключом ещё раз, для верности, и посмотрел на воду. Хлам за прибоем качался, как и утром, и в нём было ещё много добра.
Утром я видел, сколько там всего болтается, и дошёл только до тары с тентом. Остальное отложил на потом, и вот «потом» наступило. Надо подумать, что искать.
В лес без двух вещей не ходят: без того, чем резать, и без того, что надеть на ноги. Ножа и обуви у меня не было, зато в воде плавало что-то белое из буфета, с углами и кромками, и что-то тряпичное в полоску: я помнил эти пятна между досками. Значит, в воду, но теперь только за двумя вещами.
Зашёл по грудь, там, где хлам сбивался гуще. Доски отталкивал, подушки обходил. Белое из буфета оказалось куском пластиковой столешницы, расколотой вдоль, и у одного обломка кромка была острой, как у разбитой тарелки, и в руку он ложился удобно. Ножа у меня не было, так что ножом с этой минуты стал он, хотя бы до вечера.
Полосатое оказалось пляжными полотенцами, в количестве трех штук, и каждое весило, как мокрая собака. Я вытащил все три и повернул к берегу, где тщательно их отжал.
Подушки и контейнер, который качался рядом с ними, я проводил взглядом. Две ходки подряд тело бы выдержало, а вот день не резиновый, и до темноты мне нужна вода. Подушки подождут.
На песке я сел, взял полотенце и обломок. Полотенце рвётся плохо, если рвать поперёк, и легко, если надрезать кромку и потянуть вдоль. Надрезал её и оторвал три полосы. Каждую ступню замотал в несколько слоёв, а сверху прихватил ещё по полосе от того же полотенца, завязав её на щиколотке.
Я встал и посмотрел на ноги.
На ногах у меня теперь было что-то из больничной палаты: то ли бахилы, то ли повязки. Ходить в них можно, а на показ мод в таком не пустят даже в конец очереди; бегать я сегодня и не планировал, да и живот у парня к бегу не располагал.
Прошёлся до воды и обратно, проверить. Полотенце на мокром песке набирало воду и тяжелело, зато на сухом держалось, и ни одна полоса не сползла.
Для первого дня сойдёт, а что сползёт на ходу, перевяжу по дороге: обломок у меня за поясом, и полотенца на подвязки ещё хватит. Обувь из списка никуда не делась и только сдвинулась с первого места на второе.
Второе полотенце я свернул и подсунул дяде под голову, чтобы щекой лежал на мягком. Третье взял с собой, вытираться и накрывать, а при случае и завязывать: работы у полотенца в лесу хватает.
Канистру и бутылки я тоже забрал: за водой без тары не ходят, и оставлять их моргунам я не собирался. У ствола остались тент и жилет. Их я придавил камнем с полосы прибоя, самым тяжёлым, какой смог донести. Тент этим зверям не по зубам, но с камнем мне было спокойнее.
Моргуны сидели у кучи, все четверо, и смотрели, как я обуваюсь. Любопытство у них было детское, и я обратился к ним, как к детям:
— Я за водой, а вы за старших: человека не трогать, остальное на ваше усмотрение.
Шестнадцать глаз моргнули вразнобой. Договорились, значит.
Оставлять дядю одного мне не нравилось. В отряде лежачего одного не бросают: с ним всегда кто-нибудь сидит, пока остальные ходят за носилками. Здесь сидеть с ним было некому, а без воды до утра не дотянем ни он, ни я. Так что выбора особо не было.
Моргуны за полдня вреда никому не сделали. Тащат они только то, что могут унести, и дядя в этот список не входил: его вчетвером с места не сдвинешь. Если из леса выйдет кто-то крупнее, с обломком я его всё равно не остановлю, сиди я тут хоть до вечера. А пить надо!
Перед уходом я проверил, что дядя лежит на боку и подогнутая нога держит: очнётся он или нет, на спину не перекатится и, если пойдёт вода, не захлебнётся. Сколько идти до ручья, я не знал, и решил возвращаться сразу, как наберу воду.
Я пошёл вдоль опушки, в ту сторону, где берег, насколько я его видел, понижался. Вода течёт вниз, и это единственное, в чём я был здесь уверен на сто процентов.
Каждый десятый ствол я метил обломком, на высоте глаз и со стороны обратной дороги. Кора снималась легко, и светлое дерево под ней было видно издалека. Дома мы вешаем на ветки сигнальную ленту, но ленты у меня не было, а кору здесь, насколько я понимал, ещё никто не резал.
Потом обернулся проверить: метки шли ровной цепочкой, и первую я ещё различал. Заблудиться в первый же день было бы стыдно перед самим собой, а перед Серёгой тем более.
Лес у кромки стоял плотно, и под ногами, стоило шагнуть с песка, начиналась подстилка из таких же, только сухих листьев шириной в дверь. Обмотки на ней держали, а вот то, что под ней ползает, я не видел и каждый шаг ставил с пятки, чтобы успеть убрать ногу.
Время от времени я заходил в лес, на пять стволов вглубь, не дальше, и слушал. Воду слышно раньше, чем видно. Потом возвращался на кромку, где виден берег, и шёл дальше.
По дороге думал о том, о чём думать было рано, но ноги шли сами, а голову надо было чем-то занять.
Остров или материк?
Материк — это хорошо: по берегу можно идти, пока не наткнёшься на дорогу или на деревню, где у кого-нибудь найдётся лодка. С острова же уйти некуда, там сидят и ждут, пока найдут, а кто будет меня искать, я не знал.
Берег быстро загибался в обе стороны: оба поворота я видел ещё утром с песка, и оба были близко. Берег материка тянется, а этот заворачивал, как бывает у острова. Чутьё подсказывало то же самое, а чутью я в лесу верю.
С другой стороны, при таких моргунах мне и большой материк не нужен. Если на материке водится то же, что здесь, то мне там делать нечего. Звери, которые становятся камнями, в мою картину мира не помещались, и чем больше земли с такими зверями, тем хуже для картины.
Решил так: считаю, что остров. На выездах нас учили исходить из худшего, и я ни разу об этом не пожалел. Пока кто-нибудь не докажет обратное, я на острове, и расслабляться мне нечего.
Шёл я, судя по солнцу, около получаса. Кромка леса повернула, под ногами вместо песка захрустела галька, и обмотки сразу показались мне тоньше, чем хотелось бы. Я почувствовал, как из леса тянет сыростью. Пот с меня к этому времени тёк ручьём, и третьим полотенцем я вытирался чаще, чем рассчитывал.
Я зашёл на свои пять стволов и услышал воду. Она журчала и частила по камням, совсем не так, как гудит прибой.
Пошёл на звук. Ручей оказался близко, стволах в тридцати от опушки, и это был хороший ручей. Он был шириной метра три и бежал из чащи вниз, к морю, по руслу, выбитому в камне.
Дно я видел до последней гальки, только заразу так не разглядишь, сколько ни смотри. Глубина была приличная, а по обкатанным камням на дне было видно, что ручей течёт здесь давно и летом вряд ли пересыхает.
К воде я не пошёл. Первым делом надо понять, кто ещё здесь пьёт: у хорошего ручья хозяева находятся всегда. Я сел за куст с толстыми мясистыми листьями и поставил канистру рядом.
Ждать пришлось недолго.
На том берегу из-под корней выбралась ящерица с гребнем по хребту, длиной с хорошую скалку. Опасной она не выглядела, но зубы у такой есть, и полотенце на моей ноге её бы не остановило. К воде она шла не пригибаясь и ни разу не обернулась. Значит, врагов у неё здесь не было. Пила она быстро, по-собачьи, шлёпая языком.
Глаза у неё сидели вдоль гребня, и сколько их, я с этого расстояния не разобрал. Больше двух, это точно, и моргала она ими не всеми сразу. Похоже, у здешнего зверья так принято, я уже начинал переставать этому удивляться.
Напившись, она повернула голову к моему кусту и, подержав её так, не спеша ушла под корни.
За кустом я просидел ещё минут пять. Больше никто не вышел, и следов на мокрой гальке у воды я насчитал два вида: ящеричьи, с длинным хвостом, и ещё какие-то мелкие, с четырьмя пальцами на каждом. Я вспомнил лапки на груди у Моргунов и решил, что это они и есть: ходят сюда пить, значит, и к моему лагерю не зря прибились, вода у них недалеко.
Это уже кое-что. Ящерица ходит сюда не первый день и до сих пор жива. Выживальщики на этот счёт рассуждали просто: если местные звери пьют из ручья и уходят на своих ногах, человеку он тоже сгодится.
Доказательство, конечно, так себе. Если в воде сидит какая-нибудь зараза, она проявится только к утру, и за пять минут ожидания я её не замечу. Только выбора у меня не было: ещё сутки без воды, и мне стало бы всё равно, из чего пить.
Подошёл и набрал в ладонь: гнилью не пахнет. На язык холодная, отдаёт железом. Сделал глоток и минут пять просидел на камне, прислушиваясь к животу.
Живот молчал.
Тогда я пил долго, с перерывами, пока влезало, и влезло в этого парня много: он, видимо, с утра не пил ничего, кроме моря. Потом сел наполнять тару.
Пять литров и три бутылки по полтора, итого девять с половиной. На двоих в такую жару это день, если не мыться и не варить, а варить мне было не на чем. Значит, сюда я буду ходить каждый день, пока не перенесу лагерь ближе. Полчаса туда, полчаса обратно: не самая страшная дорога за водой, у меня бывали хуже. Заодно, похудею.
Канистру пришлось наполнять долго, через узкое горлышко. Бутылки без крышек я наполнил следом и поставил на камень, стоймя. Нести их придётся в обнимку, вертикально, и значит, обратно я пойду медленнее, чем шёл сюда.
Я наклонился над заводью у берега, куда канистра не доставала, зачерпнуть ещё раз, и остановился.
В воде было моё новое лицо.
Глава 3
Парень был молодой, лет двадцати пяти, может, меньше, и смуглый от загара, какой бывает после месяца на солнце. Короткие мокрые чёрные волосы прилипли ко лбу. На щеках темнела ровная щетина дня в три: у меня такая росла бы неделю и клочьями.
Я смотрел на него внимательно: примет вроде шрама или сломанного носа, по которым я бы что-то понял, на лице не было. Лицо как лицо, обычный парень с пляжа. На выезде я бы такому рюкзак не доверил: щёки у парня были круглые и мягкие, такие в походах не нагуливают, и с животом это сходилось.
Ничего не ёкнуло. Я его не знал, и этот парень на меня из воды тоже смотрел как на чужого.
Я потрогал щетину. Под пальцами она была жёсткая и ровная, и я провёл ладонью дальше, по скуле, к уху, чтобы запомнить. Скула у парня была острая, ухо прижатое, и за ним, как и везде, шрама не нашлось. Парень прожил свои двадцать пять лет, ни разу не ударившись головой, а примета у него нашлась одна, и та на руке.
— Ладно, парень, — буркнул я воде. — Будем знакомы. Андрей. Не отвечай, ты тоже Андрей. Я в курсе.
Он в ответ шевельнул губами. Разговорчивый.
Раз уж я сидел у воды, проверил и эту примету. Опустил левую руку в ручей по локоть и потёр пятно мокрой ладонью, потом пригоршней гальки с песком, как будто оттирал мазут. Кожа вокруг покраснела. Пятно каким было, таким и осталось, и галька после него была чистая. Значит, это не грязь и не краска.
Луч, который шёл к запястью, я померил ещё раз. Он лежал на косточке, там же, где я застал его на берегу, и дальше не ушёл ни на волос.
Утром три пальца, на берегу ноль, сейчас тоже ноль. Либо утром я мерил плохо, либо пятно выросло и встало. Оба варианта были так себе.
Пусть стоит дальше, а я буду мерить его каждый вечер.
Поднял канистру, прижал бутылки локтем к груди.
Обратно шёл по засечкам, и каждая была на месте. Пока я сидел у ручья, солнце заметно сползло, и длинные тени от стволов легли поперёк песка до самой воды. По теням я и прикинул: ещё часа четыре света, не больше.
Я шёл с бутылками в обнимку и канистрой в левой руке, а обломок торчал у меня за поясом шорт. Скоро руки стали затекать, и я переложил канистру в правую, а бутылки прижал левым локтем. Так и чередовал до самой опушки, а на полпути сел на песок перевести дух. С полной выкладкой я на выездах ходил дольше и не садился.
Дядя лежал на настиле на боку, как я его оставил. Грудь поднималась. Полотенце под щекой осталось на месте, и это, если подумать, было хорошим знаком: кто дёргается, тот сползает.
Моргуны сидели у кучи, все четверо, столбиками. Канистры на месте не было, потому что канистра была у меня, а всё остальное лежало, как лежало. Свёрнутый тент никто не тронул, и жилет лежал поверх него, как я и оставил.
— Надо же, — протянул я. — Послушались.
Они моргнули. Верить им я по-прежнему не собирался: вещи уцелели, потому что тент им не по зубам, а жилет, видимо, не приглянулся.
— Молодцы, — сказал я им всё-таки вслух. Так я в отряде и новичков хвалил.
Канистру поставил в тень под ствол и сам отпил ещё, из бутылки, глотков десять. Потом занялся дядей.
Поить лежачего из бутылки нельзя: захлебнётся. Поят по капле, и для этого нужна тряпка. Из тряпок у меня было два полотенца, и оба мне ещё пригодятся целыми, а вот рубашка на нём была с рукавами, и правый рукав лежачему ни к чему.
Я оторвал рукав по шву и, намочив его из бутылки, отжал дяде в угол рта, по капле, глядя на кадык. Кадык прошёл вверх и вниз: глотает. Я отжал ещё раз, потом ещё, с паузами, чтобы не закашлялся.
Пока поил, смотрел на него вблизи. Наполовину седая борода у него была подстрижена коротко и недавно: значит, на лайнере был парикмахер, или дядя стригся сам перед отплытием.
Руки у него были сухие, с длинными пальцами, а на среднем пальце правой сидела мозоль, как от ручки или от карандаша. Такая бывает, если много писать. Кем он был на лайнере, по мозоли не скажешь, но палубу он точно не драил.
Так за пятнадцать минут, с паузами, в него ушло полбутылки. Пульс на шее оставался редким и ровным. Лицо на ощупь было уже не таким сухим.
— Живи, дядя, — я отжал рукав в последний раз. — Разберёмся потом, кто кого угробил.
Теперь остальное барахло, пока светло.
В воду я заходил пять раз и каждый раз выносил по две вещи: третью это тело за раз уже не вытягивало. После каждой ходки я садился на песок и сидел, пока дыхание не выравнивалось.
Заодно прислушивался к дыханию: утренняя вода в лёгких ещё могла дать о себе знать, но хрипа не было. Вещи я не разглядывал.
У каждой было дело, и я назначал его на ходу, пока нёс. На выездах так же: что нашёл, то и записал, а что это значит, разбирают на базе. Базы у меня пока не было, так что разбирать буду вечером, под навесом, если успею его поставить.
Две подушки от шезлонгов, в клеёнке, с поролоном внутри, который набрал воды и весил как песок. Высохнут, и на них можно спать уже сегодня. Одну сразу подсунул дяде под бок, другую положил сушиться на солнце.
Буфетный контейнер с крышкой на защёлках закрывался почти наглухо. На дне остались листья салата. Я их вытряхнул. Попадутся спички: лучшего места для них не придумаешь. А пока в него пойдёт всё мелкое, чтобы Моргуны не растащили.
Шезлонг из настоящего дерева, с медной табличкой, пережил крушение целиком. На дешёвых теплоходах таких не ставят, значит, публика на лайнере была при деньгах. Дяде лежанка: настил был жёсткий, а на шезлонге хоть и криво, но мягче. Или сам буду лежать, а его на подушки. Посмотрим.
Выходить его надо. Без второго человека на необитаемом берегу не выжить.
Ещё попались два плотных пакета из корабельного магазина, с эмблемой. Мелочь в них носить удобно, а накрыть ими можно то, что боится воды.
Столовых приборов набралась горсть, ложки и вилки вперемешку, и один тупой, как пятка, нож для масла. Приборы пошли в контейнер, и нож тоже: тупой нож лучше никакого.
Шесть реек длиной с меня пойдут на каркас навеса или на растяжки.
Синюю бейсболку со стёртым логотипом я надел сразу, и голову перестало печь.
Один резиновый шлёпанец оказался этому парню велик на два размера. Обуви у меня не было, а мне досталась половина пары. Очень остроумно. Всё равно взял: подошва всегда пригодится, хотя бы под нож, чтобы было на чём резать.
После пятой ходки я сел на рейки и посмотрел на то, что получилось.
Куча у стволов стала похожа на лагерь. Под стволами лежал настил с дядей, рядом стоял шезлонг с подушками, канистру я убрал в тень, а контейнер поставил у изголовья. Тент и рейки лежали отдельно: до вечера они были не нужны. Крыши и огня пока не было, но жильё уже угадывалось, если смотреть на него добрыми глазами.
И тут я первый раз за день подумал про еду.
Живот напомнил о себе сам. До этого ему было не до того, а теперь, когда вода в него попала, он сообразил, что одной водой сыт не будешь, и заурчал на весь лагерь.
Правило трёх я знаю наизусть: три дня без воды, три недели без еды. Воду я нашёл, а с едой можно потерпеть до завтра. Сегодня ещё ночлег, а на еду света уже не хватит. Тут с ней тоже будет целый аттракцион.
Здешнюю еду просто так в рот не возьмёшь. Что здесь едят, я не знаю, и каждая новая еда идёт по методичке, от запястья до языка, с ожиданием после каждого шага. На это нужен целый день. Урезать методичку из-за того, что урчит, я не собирался: урезанная методичка в моей практике всегда кончалась носилками скорой помощи.
Живот настаивал, что до утра не доживёт. Я напомнил ему, что бывало и хуже. Спорить он не стал, только обиженно буркнул напоследок. Ничего-ничего, поменьше будешь. Нам обоим только легче от этого будет.
Кандидатов на завтрак я приметил по дороге к ручью. Двоих гусениц размером с сардельку, на листьях лопухов и мелкие ракушки на камнях у воды, на границе песка и гальки. Обоих оставил на месте.
Ракушки у нас на курсах велели пробовать только варёными, так что они подождут огня, а две новые пробы за раз всё равно не делают; с чего начинать, я решу утром, на свежую голову и с полной канистрой.
Моргуны всё это время работали. Пока я делал пятую ходку, один из них добрался до контейнера, на котором лежала всякая мелочь. И когда я вышел из воды, он уже уходил к лесу, держа перед собой ложку, как знамя.
— Э, — я пошёл за ним. — Ложку оставь.
Он прибавил шагу, и я тоже. У первого ствола я его догнал и взял ложку за черенок. Он держал её обеими лапами, обвив дополнительно хвостом, и не отпускал, так что мы постояли секунду, потом он разжал лапы и отступил. Не окаменел: видимо, привык.
— Так дела не делаются, — объяснил я ему. — Ложка, допустим, не самое ценное, что у меня есть. Но если каждый из вас унесёт по ложке, я останусь без ложек, а их тут и так четыре. Договорились?
Он моргнул четырьмя глазами. Остальные трое сидели у кучи и смотрели на нас, и мне показалось, что они ждали, чем кончится. Кончилось ложкой в моей руке, и они, по-моему, остались довольны: расчёска затрещала коротко, один раз.
Вернувшись к контейнеру, я положил ложку к остальным, убрал внутрь и защёлкнул крышку. Сверху придавил её камнем с полосы прибоя.
Потом поставил контейнер к изголовью дяди, чтобы был под рукой, и выпрямился.
Моргуны замолчали, все четверо разом, и я обернулся.
Четыре острые морды смотрели в лес, в одну точку, и ни одна ведь не моргала. Потом они хлопнули, коротко и сухо, и на их месте остались лежать четыре камня.
Утром они стали камнями, когда я топнул и пошёл на них. Сейчас я сидел на рейках и никуда не шёл.
Значит, шёл кто-то другой. Они его почуяли.
Что именно, я не знал, но на этот случай есть правило: сначала найденный, потом ты. Человека без сознания на открытом настиле оставлять нельзя, его видно с опушки, как вывеску.
На этом слове я перестал думать.
Настил с дядей я оттащил за ближний толстый ствол, чтобы с опушки дерево закрывало его целиком. Сверху уложил обе подушки, одну на плечи, другую на ноги, клеёнкой вверх. Белое и полосатое всё равно торчало. Я огляделся, чем закрыть.
Рядом росло что-то вроде папоротника, только выше меня и с листьями шириной в дверь. Я назвал его лопухом ещё утром, когда смотрел на лес с воды, так лопухом он и остался. Стебель у лопуха был толщиной в руку, и я переломил его ближе к земле, навалившись всем весом.
Что-то вошло мне в палец и вышло. Я посмотрел: вдоль стебля, под листом, сидела колючка с цыганскую иглу. Из указательного шла кровь, не сильно.
Палец подождёт.
Два листа я уложил на подушки крест-накрест, третий на ноги. Отошёл на опушку и посмотрел оттуда. Из-за ствола виднелась только куча зелени, и ничего из-под неё не торчало. Сойдёт.
Дышать ему под листьями было чем: лист лежал на подушке, а подушка на плечах, и над лицом оставалась щель для воздуха. Главное, чтобы не очнулся сейчас и не полез из-под листьев с криком. Я на это надеялся, как на погоду. Хотя, в прошлый раз сил у него хватило только на пару слов.
Оставался я сам.
Дерево над лагерем подходило: у толстого ствола первая развилка была на высоте моих плеч, а выше ветки шли часто. Ухватившись за развилку, я подтянулся и полез.
И тут этот парень меня удивил.
По деревьям я лазаю с детства, а по работе лазал за детьми, которые забрались и не могут слезть. Но так, как лез он, я не лез никогда. Ладонь сама находила, за что взяться, и нога, не нащупывая, вставала куда надо, так что тело шло вверх, как по лестнице.
Четыре метра я взял быстро и чисто, только дыхание у парня было не под эту ловкость: на развилку, с которой лагерь был виден как на ладони, я сел, хватая воздух ртом, и сердце колотилось о рёбра.
Ничего себе парень.
Где он этому научился, с таким животом и такой дыхалкой? Лазал мальчишкой, а потом засел за стол? Может быть.
Похвалил и тут же себя одёрнул: хорош парень, а я в нём пока пассажир. Пассажиру радоваться рано, ему бы вниз смотреть.
Ствол под ладонями был тёплый, теплее воздуха, и это было странно. Кора у него была гладкая, с продольными валиками, за которые ладонь цеплялась сама. Я прижался к стволу плечом и замер.
Из-за опушки вышел зверь.
Ростом он был с гепарда и так же сложен: узкое длинноногое тело целиком работало на бег. По серой шерсти шла тёмная полоса вдоль хребта, и на опушке его было видно так же плохо, как Моргунов.
Голова держалась на длинной шее, и на ней сидели шесть глаз, по три с каждой стороны, в ряд, и все смотрели вперёд. Пока он шёл, я успел подумать, что к моргунам с их четырьмя я уже привык, а шесть уже перебор даже для здешних мест.
Я знал правило про глаза: у кого они спереди, тот меряет, как далеко прыгать, и это хищник. Моргуны утром это правило чуть не опровергли: глаза у них смотрели почти вперёд, и при этом они сидели с лапками на груди и никого есть не собирались.
Этот подходил под правило целиком. Глаза у него шли по скуле в ряд, по три с каждой стороны. Передняя пара смотрела строго вперёд, две другие смотрели туда же, только каждая чуть шире соседней. Выходило, что передней парой он меряет прыжок, и две другие пары в это время держат то, что сбоку: камень под лапой, куст на пути, добычу, которая метнулась в сторону. Собака на петляющем зайце теряет его на полсекунды, и заяц на этом выигрывает. От этого зверя так не уйдёшь.
Значит, хищник, причём бегун, который гонит добычу, пока не догонит.
Выходило, что и у Моргунов вторая пара глаз появилась по делу: от такого бегуна уходит тот, кто заметил его первым, и лишние глаза дают лишние полсекунды. Недаром днём они замечали всё раньше меня. Что же тут такое водится, если эволюция снабдила всех подряд такими усовершенствованиями? У нас в лесу волку и зайцу хватает двух глаз на брата.
Ответа у меня пока не было.
Ладно. На гепарда он тянул только наполовину. Но зваться с этой минуты будет Гепой, потому что на длинное имя у меня не было времени. Назвал, и сразу стало проще: идёт Гепа по песку или лежит, понятно, что с ним делать.
В зубах у Гепы висело что-то синее.
Оно было мохнатое, размером с суслика, а лапы у него болтались. Синее было яркое, какого в лесу не бывает, во всяком случае, в моём лесу. Разглядеть больше я с дерева не мог: Гепа держал его за загривок, и синее висело мордой вниз.
Шёл он по берегу как по своему двору, ровным шагом, держа голову невысоко и опустив хвост. Лапы ставил широко, на песке за ним оставались четырёхпалые следы шириной с мою ладонь.
Гепа прошёл по песку и ни разу не повернул головы. Я ждал, что остановится хотя бы повернет голову к куче: там пахло человеком, то есть мной и дядей. Он не остановился.
Дело было в ветре. Он дул к берегу. Гепа шёл поперёк ветра и чуял только лес справа и море слева.
Остановившись недалеко от ствола, на открытом песке, он повернулся мордой к воде и лёг спиной к лагерю. Синее положил перед собой, между передними лапами, и устроил голову на лапах рядом с ним.
Я смотрел на синее.
Оно дышало. Бок поднимался, мелко и часто, и задняя лапа подрагивала. Гепа принёс его сюда живым и теперь лежал рядом с ним, как кот с мышью, которую ещё не решил съесть.
Я покачал головой. Попался, бедолага.
Что я ему мог сделать с дерева, да ещё с обломком пластика за поясом и проколотым пальцем? Ничего. Гепа весил, навскидку, чуть меньше меня, и бегал так, что догнать его мне не светило, тем более в этом теле. Слезать к нему было бы самым глупым поступком за день, а глупостей за этот день хватало и без того.
Значит, зверь пришёл пообедать с видом на океан. Вот это эстет.
Синее лежало между его лапами и кое-как дышало. Отсюда было видно лучше: шерсть у него была густая, и большие уши стояли торчком. Один тёмный круглый глаз был открыт. Оно смотрело перед собой, в песок, и не шевелилось, совсем обмякло.
Я таких видел. Щенок, которого вытащили из ямы, лежит на руках точно так же: живой, а шевелиться боится.
Только Гепа обедать не спешил. Лежал и смотрел на море.
Палец напомнил о себе.
Кровь шла несильно, но капала на кору. Я сунул палец в рот, как в детстве, и тут же вынул. Слюна кровь не останавливает и заносит в рану грязь, это нам в отряде вбивали на первом же занятии. Останавливают её, прижав рану. Я зажал порез большим пальцем и держал, сжав кулак. На дереве, одной рукой, больше ничего и не сделаешь.
Перевязать бы. Полотенце осталось внизу, у настила, и разорвать его сейчас было бы громко. Потом.
И тут сзади пискнуло, коротко и одной нотой, и следом ещё три раза.
Я повернул голову, ещё ничего не поняв.
У кучи, на том месте, где лежали четыре камня, стояли четыре моргуна. Стояли столбиками, лапы на груди, и верещали все четверо разом, в голос, на той ноте, на которой орёт стая обезьян в зоопарке, когда служитель опаздывает с обедом.
Чёрт, только не это. Они похоже не могут долго в камнях находиться, либо что-то ещё. Непонятно.
Я повернул голову обратно, к Гепе.
Гепа уже не смотрел на море. Он поднял голову с лап и повернул её назад, через плечо, туда, откуда шёл крик. Все шесть глаз смотрели на кучу и на ствол рядом с ней, за которым под листьями лежал дядя.
Глава 4
Моргуны заткнулись на полуслове. Я не видел, как они каменели, только услышал тот же сухой хлопок, что и днём, и на месте четырёх столбиков у кучи опять лежали четыре серых камня.
Гепа встал. Синее осталось лежать на песке между отпечатками его лап, и он на него даже не оглянулся. Пошёл он к куче тем же ровным шагом, каким пришёл, только голову теперь нёс ниже и водил ею из стороны в сторону.
У кучи он остановился и опустил морду к песку. Я видел сверху, как он обнюхал контейнер, потом камни, которые только что были Моргунами, и камни его не заинтересовали.
Зато борозда от настила и две полосы от пяток его заинтересовали сразу. Он прошёл по ней носом до самого ствола, за которым я спрятал дядю, и там поднял голову.
Дядя лежал под тремя листьями и двумя подушками, и воздуха ему хватало, а убежать он бы не смог. Если Гепа сунет морду под лист, дядя не проснётся даже от этого.
Так. Вот теперь надо что-то делать, и делать с дерева.
Свисток лежал внизу, на жилете, и до него было четыре метра вниз и ещё по песку. Оставался только обычный голос.
— Э! — окликнул я сверху, негромко. Так говорят собаке, которая полезла в чужую миску. — Там не для тебя положили.
И стукнул обломком по стволу, плашмя, два раза.
Гепа замер с поднятой головой. Потом он повернул голову ко мне, и все шесть глаз уставились вверх, на развилку. Смотрел он секунды три, и за эти секунды я успел пожалеть, что не взял свисток, пока он лежал к лагерю спиной.
Он отошёл от ствола с дядей. Прошёл по песку к моему дереву, не торопясь, и на ходу принюхивался к земле: там я ходил к куче и обратно раз десять, и пахло там, видимо, мной одним. У ствола он задрал морду к развилке и обнюхал кору.
Он поставил передние лапы на ствол.
Ладно, парень. Теперь ты.
Обломок я перехватил кромкой вниз, как держат нож, когда бьют сверху. Ноги подобрал на развилку и упёрся спиной в ветку. Кора у дерева была гладкая, с мелкими валиками, и ладонь за них цеплялась хорошо, а вот когтям зацепиться было не за что: валик годился под ноготь, а коготь на нём не держался. Значит, лезть ему будет тяжело, и это была первая хорошая новость за последние десять минут.
Он полез.
Получалось у него плохо. Когти скребли по коре, и за каждый рывок он поднимался меньше чем на свою длину, а потом сползал. Задние лапы искали опору и не находили, а хвост без всякой пользы мотался внизу. Так лезет на забор толстая кошка, которую сняли с диеты.
На нижнюю развилку он всё-таки вышел. За четыре или пять рывков, я не считал. Он встал на развилке и прилип к стволу всем брюхом, а морда у него оказалась под моими ногами, достань рукой.
Он глядел вверх, а я смотрел ему в плечо, чтобы не встретиться с ним взглядом: прыгнул бы.
Он подобрал задние лапы и пошёл на следующий рывок.
Я ждал, пока морда поднимется. Она поднялась.
— Занято, — я ударил пяткой.
Удар пришёлся в нос, снизу вверх, всем весом, какой у этого парня был. Нос у него оказался мягкий, а весу в парне, спасибо животу, хватало. Гепа взвизгнул, и когти сорвались, так что он завис на развилке на одних передних лапах. Подтянуться у него не вышло, и он съехал по стволу до самого песка, оставив на коре четыре белые полосы.
Внизу он устоял и мотнул головой, и из носа у него закапало.
Ого. А парень-то бьёт.
Я удивился. Пятка гудела, зато удар вышел такой, какой у меня в прежнем теле получался только после разбега, и я этого от парня не ждал. Лазает парень, оказывается, не хуже меня в двадцать лет, но дышит после этого так, что хоть вызывай скорую. Чем он занимался до меня, я бы с удовольствием спросил у дяди, если бы дядя мог отвечать. Запомним.
Радовался я недолго. Гепа постоял, глядя вверх, и пошёл на ствол снова, быстрее первого раза. Во второй раз он уже знал, куда ставить лапы, и к нижней развилке вышел за три рывка.
Считаем. Удар он получил и запомнил, так что в третий раз морду под пятку не подставит, а пойдёт сбоку или рывком через развилку. Обломок против такой пасти годится один раз, и то если повезёт. Ничего другого у меня не было. Оставался крик, тот самый, на который утром ответил лес.
Дядя как назло заворочался и, издав протяжный стон, что-то пробормотал сквозь сон. Гепа тут же переключил всё внимание на него.
После того рёва я больше не кричал и не собирался, чтобы не приманить к себе того, кто бродил в глубине леса. Но сейчас, ситуация изменилась. Дядю Гепе нельзя было отдавать.
Я набрал воздуха, сколько в этого парня влезало, и крикнул ему в морду по-отрядному, во всю силу:
— О-о-эй!
Гепа дёрнулся и прижал уши.
И лес ответил сразу.
Звук был тот же, что и утром: шёл низко и тянулся секунды три, под конец поднимаясь. Только утром он шёл издалека, а сейчас я бы не поручился, что до него полкилометра. Он шёл с той стороны, откуда Гепа пришёл днём.
Гепа на стволе замер. Уши у него легли совсем, и он, поджав хвост, прыгнул с развилки на песок, на все четыре. Приземлился и, развернувшись на месте, быстрым ходом ушёл в лес, прочь от звука, не оглядываясь. Синего зверька на песке он даже не взял.
Я сидел и дышал, адреналин начал спадать. Обломок в руке стал скользким от пота, и я всё ещё не верил, что зверь ушёл. Пятка гудела. Но получилось. На то и был расчет. Такой звук точно гоняет всё зверье в округе. Явно хозяин леса его издает.
А вот сложить два и два было нетрудно. Утром три крика, и ответ пришёл на третий. Сейчас один, и ответ пришёл тут же. Два раза подряд случайностью уже не назовёшь. Оно отзывается на мой отрядный клич, и во второй раз голос у него был заметно ближе.
Идёт ли оно на голос или просто бродит, мне пока проверять не хотелось, но рано или поздно придётся выяснить.
Решил так. Клича на этом берегу больше не будет, ни при каком раскладе, чтобы зря не привлекать внимания. И отсюда сегодня уходим: место я выдал дважды, причём во второй раз с точным адресом.
Посмотрел на кучу. Камней там не было. Четыре серых камня, которые лежали у контейнера, пока я дрался, исчезли, и когда они успели ожить и уйти, я не видел. Смотались.
Умные. Я бы тоже был прытким, будь у меня четыре глаза.
Синий зверёк лежал на песке, где его бросили. Бок ходил, значит, живой.
Я убрал обломок за пояс и полез вниз.
Вниз я сошёл вдвое быстрее, чем лез наверх, и с нижней развилки прыгнул на песок, не дожидаясь, пока найду, куда ставить ногу. Приземлился на обе, пятка отозвалась. Обломок вытащил из-за пояса сразу и на лес оглянулся два раза: там было пусто и тихо.
К зверьку я подошёл не вплотную. Встал там, где встал бы перед чужой собакой на цепи, и смотрел только на две вещи: на пасть и на бок. Пасть он держал закрытой. Бок ходил теперь часто, а лапы лежали неподвижно.
Брать его в руки я не стал. Зверь, который подпускает человека, в лесу настораживает первым. У нас в районе лиса раз вышла к избе и дала себя гладить, а потом всей деревне кололи уколы.
Этот и при Гепе не рванул, и сейчас лежал носом в песок. Что у него в слюне, никто мне не скажет, а если он тяпнет, то до ближайшей больницы отсюда плыть неизвестно сколько. Незнакомого зверя голой рукой не трогают.
Зато его можно было съесть.
Первая мысль была про мясо: оно само пришло на берег, и бегать за ним не надо. Зверёк был мелкий, с суслика, так что мяса в нём на один раз, но всё-таки мясо. Я прикинул, сколько там вкусного, и живот у этого парня отозвался раньше, чем я закончил прикидывать.
Тут же прикинул дальше. Убью сейчас, а дальше что. Готовить не на чем, потому что огня нет, хранить негде: в такую жару к утру он протухнет. Сырое мясо незнакомого зверя есть только в крайнем случае. Самом крайнем. Выходило, что убитый он мне не нужен. Нужен живой, сидящий где-нибудь в сторонке и ждущий, пока я найду огонь.
Живой запас надо держать живым. А этот запас лежал с висящей лапой и дышал так, что до утра я бы за него не поручился. Значит, помогаем, и, если разобраться, то себе же.
Способ нашёлся, когда я перестал думать про зубы и подумал про полотенце. Накрыть голову и работать через ткань: так у нас снимали с деревьев чужих котов, а на выездах брали кусачих собак, и зверь под тканью ничего не видит и никого не достаёт. Укуса при этом не будет, а лапы я лечить умею.
Полотенце лежало у настила, где я его бросил, когда лез на дерево. Я сходил за ним, по дороге заглянул под листья: дядя дышал: верхний лист ходил вверх-вниз. Хорошо.
Подошёл сбоку, не торопясь. Накинул полотенце на голову и на грудь одним движением и прижал края к песку. Зверёк не рванулся. Под тканью он затих, как попугай, которому накрыли клетку.
Дальше по порядку, от хвоста. Задняя часть оказалась целой: лапы под пальцами лежали ровно и не хрустели, а короткий пушистый хвост, который он поджал, был цел.
Спину я трогал осторожно, и на нажим зверёк не дёрнулся. Крови я нигде не нашёл. Шерсть у него оказалась мягкая и гуще, чем у любой кошки, а синяя она была целиком, до самой кожи, даже подшёрсток.
Передняя левая лапа висела. Я взял её через ткань у плеча и повёл пальцами вниз. Выше того места, где у собаки запястье, лапа гнулась там, где гнуться не должна, и зверёк под полотенцем пискнул, коротко. Вывих это или перелом, через шерсть не скажешь. А ниже этого места шерсть была стёрта до кожи кольцом вокруг всей лапы и кожа под ней была рассечена.
Кольцо было ровное.
Я посмотрел на него ещё раз, с другой стороны. Шерсть снята полосой одной ширины, по кругу. Так снимает только верёвка или ремешок, если его затянуть и долго тянуть. Зубы такого не оставляют. Гепа мог порвать лапу или сломать, а выстричь по кругу он не мог при всём желании.
Висел он на чём-то или его держали за лапу? Может, был петля, которая потом слетела.
Ответа у меня не было, а у зверька спросить я не мог. Отложил все в тот же список «разобраться потом». К вечеру он стал длинным.
Лапу надо было ставить в шину. Шина делается из того, что есть: рейки лежали у кучи, я отломил от одной конец по длине лапы, оперев её о корень и наступив, получил две планочки. Полотенце надрезал обломком по кромке и оторвал три полосы, оставив остальное на потом.
Лапу я выпрямил через ткань, пока зверёк не успел понять, что происходит, и зажал между планочками. Первую полосу намотал туго у плеча, а вторую ниже, и узлы везде вязал двойные, чтобы не разошлись. Лапа стояла ровно. Зверёк всё это время молчал, и мне это нравилось меньше, чем если бы он орал.
— Лежи, — попросил я тихо, в полотенце. — Лапу не дёргай.
Под полотенцем что-то шевельнулось, и зверёк пискнул. Писк вышел короткий, в два слога, с придыханием на первом: «чбу». Потом ещё раз, тише.
Я замер с третьей полосой в руке.
Называть его надо было как-то. В протоколе его записали бы синим мохнатым сусликом с огромными ушами. А имя у него, похоже, уже было: он мне его только что сам пропищал.
— Чебу, — повторил я. — Хорошо. Будешь Чебу.
Он, разумеется, не возражал. Третью полосу я пустил поверх первых двух, для верности.
Спину и таз я больше не трогал. Если там что-то повреждено, руками я это только испорчу, зато в шине он хотя бы доедет. Из остатка полотенца свернул переноску: Чебу уложил внутрь, накрыв ему голову, а концы полотенца завязал узлом у себя на груди и за шеей, и шина осталась снаружи. Руки при этом остались свободными, а он лежал у меня под подбородком и был тёплый.
Пищать он перестал. Дышал часто, но ровно.
Я затянул узел переноски и повернулся к куче.
Теперь надо отсюда уходить.
Две ходки я отбросил сразу. За добычей Гепа вернется обязательно, как только поймет, что рёв был ложной тревогой. А то, что отвечает из леса, за полдня подошло ближе, и оставлять на этом берегу дядю на целый час, пока я ношу барахло к ручью и обратно, значило высокий шанс остаться без него. А дядя мне был нужен.
Значит, одна ходка, и всё, что едет, едет сразу. Пускай это будет дольше, зато всё мое не останется без присмотра.
Дядя сам не поедет. Нести его на себе полчаса с одышкой этого парня я не смогу, волочь по песку нельзя: кожи на спине не останется. Зато он лежит на настиле, а настил на досках, и по мокрому песку доски идут, как сани по снегу. Я это утром проверил, когда волок настил к стволам, и борозда от него до сих пор была видна на песке.
Сани, значит, сани. Собираемся.
Листья с дяди я снял и бросил тут же, подушки с него тоже. Дядя лежал на боку, как я его уложил, и за всё время не сдвинулся. Полотенце из-под щеки никуда не делось. Я его не трогал: лежачего перед дорогой лишний раз не ворочают.
Тент с кучи расстелил на песке и свалил в середину всё мелкое: пакеты и шлёпанец, следом рукав рубашки и жилет со свистком. Контейнер стоял у изголовья под камнем; камень я отбросил и, открыв крышку, поставил внутрь две бутылки стоймя, между приборами. Третья, из которой я пил и поил дядю, была наполовину пуста. В дорогу с открытым горлом её не возьмёшь, и я её допил сам, тут же, стоя. В этого парня влезло. Еще бы! Такой живот…
Углы тента связал в узел и положил его на настил в ногах у дяди, прикрыв подушками. Рейки уложил вдоль борта и прижал к ним контейнер подушкой, а канистру поставил в изголовье, чтобы не каталась. Настил просел, но держал: доски на раме держали и в прибое двоих, а сейчас на нём лежал один человек и барахло.
Шезлонг остался у ствола. Я на него посмотрел и оставил: тащить его некуда и не на чем. За ним схожу, если выпадет время.
Верёвку я снял с настила и привязал двумя узлами к раме у изголовья, за две доски. Остаток пустил петлёй себе через грудь и левое плечо. Правое плечо после двух ударов настилом болело, и я его не нагружал.
Обломок я заткнул за пояс и надел бейсболку, а Чебу висел у меня на груди под подбородком.
Я натянул лямку и, наклонившись, пошёл.
Первые пятнадцать шагов до полосы мусора были самыми тяжёлыми. По сухому песку настил не ехал, и я тащил сани, как мешок по гравию, упираясь ногами и налегая всем телом. На полосе мусора остановился и подышал. Дальше, у воды, песок стал мокрый и плотный, настил пошёл по нему легко, и я выдохнул.
Дорога была та же, что и днём. Мой путь лежал к ручью. Засечки на стволах стояли, где я их ставил, и каждую десятую я видел издалека. Шёл я вдоль опушки по мокрому песку, по одну руку море, по другую лес, и на лес смотрел чаще.
Передышки пошли одна за другой. Лямка резала грудь, и я переложил её на ладонь, потом обратно на плечо. Воздуха этому парню не хватало даже на полсотни метров, и на каждой передышке я проверял, что везу: дядя лежал на боку, щекой на досках, и грудь у него ходила. Чебу под подбородком дышал часто. Всё ехало.
Полчаса пути, как днём, растянулись неизвестно насколько. Солнце шло к закату, и я считал передышки, чтобы не считать шаги: на втором десятке сбился.
Остановился. Идти дальше это тело отказывалось.
Глава 5
Пришлось прямо в лямке сесть на песок и сидел, пока дыхание не выровнялось. Руки у меня дрожали. Дядя лежал, как лежал. Ему-то хорошо. А этому телу не очень.
На выездах мы тащили носилки вчетвером и менялись каждые двести метров, и то к концу ругались. Я тащил один, так что ругаться было не с кем.
Ну, Кром, ты хотел молодое тело. Получи и распишись. Какое дали, как говорится, тем и довольствуйся.
Пока сидел, подумал про одежду, потому что лямка натёрла голую кожу, и грудь горела. На мне были шорты и бейсболка. Рубашка нужна, хоть дядина пляжная, и завтра, если до этого дойдёт, хлам у старого берега надо перебрать ещё раз. В список нужд, после огня: одежда. Нужно, а взять негде.
Моргунов я не видел ни разу: у старого лагеря их не было, когда я уходил, и на опушке по дороге тоже. Куда они делись, я не знал и, честно говоря, не искал: своих забот хватало.
Поднялся и пошёл дальше. Лямка легла на то же место, и настил пошёл по мокрому песку, от засечки к засечке. Лес всю дорогу молчал, и это было единственное, что мне в этой дороге нравилось.
К тому времени, когда под ногами вместо песка пошла галька, солнце заметно опустилось, а до вечера, по моим прикидкам, оставалось ещё час-полтора света. Из леса потянуло сыростью, и я услышал воду.
Ручей был на месте, где был днём, и журчал так же. Я дотащил сани до гальки у воды и остановился, не снимая лямки, потому что знал, что останавливаться здесь нельзя.
Днём у воды я видел следы двух видов, и ящерицу видел своими глазами. К воде ходят все, кто пьёт, и ночью, когда я засну, они ходить не перестанут. Спать посреди их дороги я не собирался.
Значит, вверх вдоль ручья и подальше от воды, но так, чтобы её было слышно.
Промоина уходила от ручья в лес, и по ней я сани и потащил. Сто шагов вверх я прошёл по счёту, с двумя передышками, и там нашлось то, что надо: два толстых ствола в трёх метрах друг от друга, и между ними было ровная земля без корней, а ручей слышно так, что можно разобрать, где он бьёт о камни. До воды минута ходу, и из-за стволов её не видно. Меня, стало быть, от воды тоже.
Сани поставил между стволами. Снял лямку, и грудь под ней заболела так, что я секунду стоял и ждал, пока отпустит.
Так. Нужен навес.
Верёвку я отвязал от рамы и натянул между стволами на высоте груди. Тент перекинул через неё, а углы растянул на рейки, воткнутые в землю, придавив два из них камнями с промоины. Получилась крыша домиком, под которой можно сидеть, если не выпрямляться. Дождя не было, так что на дождь я её не проверял. Зато дяди с опушки под ней было не видно.
Настил с дядей затащил под навес, вместе с санями, разбирать их было некогда. Подушку подсунул ему под бок. Вторую бросил рядом и, сняв с себя переноску, уложил на неё Чебу, не разворачивая, полотенцем вверх.
Теперь вода. У меня с собой было две бутылки в контейнере и канистра, и первая вода пошла, как положено, пострадавшему. Рукав рубашки я достал из узла и, намочив из бутылки, выдавил дяде в угол рта несколько капель, следя за горлом. Горло дёрнулось: проглотил. Я выдавил ещё и ещё, с паузами.
Чебу поить рукавом было бы глупо: он не человек, он сам умеет. Я налил воды в ладонь, поднёс под край полотенца и подождал. Под тканью шевельнулось, и в ладонь ткнулся холодный мокрый нос, как у собаки. Потом язык. Лакал он быстро, и две ладони воды ушли одна за другой.
На третьей я приподнял край полотенца, чтобы посмотреть, кого пою. Из-под ткани на меня глянул тёмный круглый глаз, а над ним торчало огромное ухо, выше самой головы. На просвет ухо было розовое, и дёргать за такое я бы не стал. Второе ухо лежало, прижатое полотенцем. Морда у него была короткая и тупая, как у плюшевой игрушки с полки в детском магазине, и на еду он сейчас походил меньше всего.
Я опустил край обратно. Про еду мы с ним поговорим, когда будет огонь, а до огня он больной, и точка.
Отпил из той же бутылки, немного, и остановился: напьюсь у ручья, когда пойду наполнять.
Над головой затрещало.
Я задрал голову. На нижних ветках левого ствола сидели столбиками четверо Моргунов, сложив лапы на груди, и смотрели вниз. Пришли. По дороге я не видел ни одного, а здесь сидели все четверо. Либо другие.
Ходят следом, по веткам, где я их не вижу. Днём я решил, что следы у ручья принадлежат им, и вот они тут: дорогу они знали и без меня.
Смотрели они не на меня. Все шестнадцать глаз смотрели на подушку, где под полотенцем лежал Чебу, и моргали они при этом медленнее обычного.
— Это не вам, — предупредил я. — Этот больной. Итак чуть не съели.
Они моргнули, по очереди.
Гнать я их не стал. Сигнализация сегодня сработала один раз, и мне это помогло: не заверещи они днём, Гепа настиг бы меня прямо в дагере, и как бы оно повернулось в темноте, я думать не хотел. Пусть сидят и смотрят. Если ночью из леса кто-то пойдёт, эти услышат первыми и хлопнут, как днём, а этот хлопок я уже знаю или опять начнут кричать.
Дядю проверил ещё раз, по всей форме. Пульс на шее под челюстью был редкий и ровный: за десять ударов я не насчитал ни одного сбоя. Дышал он сам, и лоб был прохладный. Когда я приподнял веко, зрачок на свет сжался. Всё осталось как было. В себя не приходил, и за дорогу, где его трясло на каждом камне, ни разу не застонал.
Это мне по-прежнему не нравилось, но сделать с этим я ничего не мог.
Взял канистру и пустую бутылку и пошёл к воде. Напился сам, долго и с перерывами, а потом наполнил всё, что было, и притащил обратно. С полной канистрой в руке я шёл от воды к укрытию дольше, чем от него к воде.
Теперь огонь.
Солнце садилось, и до темноты оставалось меньше часа, а ночь без огня на чужом берегу бывает очень длинной, это я знал по выездам. Спички искать было негде. Лука у меня не было: верёвка целиком ушла на навес, и снимать её с тента ради лука я не стал. Оставались ладони.
Сухую ветку я нашёл у промоины и, отломив кусок, положил на землю. Конец рейки обстругал обломком, насколько получилось, и вышло что-то вроде толстого карандаша. Карандаш я вставил в ветку и, взяв его ладонями с боков, стал крутить, прижимая вниз, пока не задымит.
Крутил я полчаса. Ладони покраснели за первые пять минут, а к концу я перестал чувствовать, что держу. Ветка была сырая, как здесь, похоже, всё, и под рейкой темнело, но не дымило. На третий заход я остановился и посмотрел на ладони: кожа на них блестела, и на правой у большого пальца совсем сошла .
Не сегодня. Сухого дерева тут нет, а сырое я могу крутить до утра, и будет то же самое.
Огонь и дым я поставил в список первым пунктом, выше воды, потому что вода уже была. Дым теперь был единственным способом позвать: крик я себе запретил сегодня днём, на дереве, и запретил насовсем. Выжившие, если они есть, дым увидят, а из леса на дым, насколько я знаю, никто не отвечает.
Солнце опустилось на верхушки деревьев, и живот этого парня подал голос.
Говорил он с утра, но сейчас перешёл на крик. Днём, на старом берегу, я ему твёрдо обещал еду завтра, и он с этим вроде бы согласился. Сейчас он передумал, и я, если честно, тоже.
Я пересчитал. Проба по методичке до первой крошки занимает час с небольшим, и час у меня до темноты был. А после крошки положено ждать до утра и ничего не есть, и это ожидание я мог провести во сне, не теряя ни минуты. Если начать утром, ждать придётся весь день, а сегодня ночь проходит бесплатно.
Недалеко от навеса, через промоину, лежал старый ствол толщиной мне по пояс, и кора на нём отставала пластами, как древняя краска в подъезде. Такой ствол трухлявый насквозь и под ногой развалится в труху. А вот заглянуть под кору стоило: в мёртвом дереве обычно кто-нибудь живёт.
Взял пакет и обломок, пошёл к нему.
Я его пнул, и звук вышел глухой: внутри одна труха. Кромкой обломка отвалил пласт коры, и под ним, в ходах, сидели личинки. Личинки были белые и толстые, каждая короче моего мизинца, и у каждой бурая головка. Ходы были выедены в самой древесине, и крошево в них было той же трухой, что и дерево.
Вот это уже разговор.
Ствол я назвал гнилухой, не особенно задумываясь: он гнил, и этого было достаточно. А насчёт личинок я задумался, и крепко.
Такие нам показывали на курсах. Не такие же, те жили в сосновых пнях, но очень похожие, и инструктор говорил, что по белку это говядина, только живая. Группа тогда поморщилась, но съела.
Проверять еду положено по методичке, которую я знал наизусть. Первое: что это ест. Личинка сидит в мёртвом дереве и ест мёртвое дерево, значит, в кишках у неё ничего, кроме этого дерева, и быть не может. Это хорошо. Хуже, когда зверь копается в падали или в стоячей воде: оттуда глисты, а лечить их мне было нечем.
Второе: запах. Я поднёс одну к носу, и пахла она древесиной, слабо.
— Так, смотри, — сказал я ей тихо, потому что вслух правила держатся лучше. — Горчишь, отдаёшь миндалём или аммиаком, и ты летишь обратно в ствол, а я иду мыть руки. Не горчишь, живёшь дальше. Ненадолго.
Она на запах не горчила. Пахла деревом и больше ничем.
Третье я проговорил уже про себя, потому что это было не про неё, а про меня. Всё яркое в лесу не трогаем. Если в лесу что-то синее или полосатое, оно само говорит, что ядовитое, и спорить с этим не надо. Синий на подушке под навесом тоже под это правило подпадал, только шёл он по другой статье, по больничной, и есть его я пока не собирался. А эта была белая. Белому предупреждать нечем, значит, проверяем руками.
Вспорол её кромкой обломка вдоль, на ладони. Внутри лежала та же труха. Хорошо.
Дальше по шагам, и они длинные.
Кусочек я приложил к сгибу запястья, где кожа тонкая, и четверть часа просидел на стволе, глядя на ручей. Руку проверял чаще, чем нужно, и каждый раз видел одно и то же: ни красноты, ни зуда.
Живот всё это время высказывался. Я ему напомнил, как в прошлом году один умник из соседнего отряда сократил проверку до «понюхал и съел», и вертолёт за ним прилетал, экстренно. Живот сказал, что он не умник и ему можно. Я ответил, что в этом теле у нас не демократия, и голос в ней один, зато мой.
Потом к губе, на три минуты: личинка была холодная и влажная, и я ждал, что губу защиплет, а губа осталась обычной губой.
Следом на язык, не жуя, ещё на четверть часа. Тут выяснилось, что вкус у неё есть, и неплохой: отдавала она сырым орехом с молочной сладостью. Язык не немел, и горечи я не почувствовал. Зато слюна побежала так, что я еле удерживался, чтобы не проглотить пробу вместе с ней.
Разжевал и подержал во рту ещё столько же. Она была мягкая, и на зубах ничего не скрипело. Если честно, я ел и хуже.
Проглотил совсем маленький кусок, на один зуб, и сел на гнилуху ждать.
Дальше ночь: пью одну воду и слушаю живот. Если к утру тихо, съем нормальную порцию и прожду ещё восемь часов, и только тогда личинки из ствола войдут в меню на законных основаниях.
Живот считал, что над ним издеваются. Я его понимал, но правила писал не он.
Жарить было не на чем, и вот это обидно. На курсах таких бросали в угли, и из углей они выходили почти закуской.
Обещаю, Кром. Как только появится огонь, всё, что здесь ползает, отправится на угли, без исключений.
Пообещал, и полегчало.
Ещё с десяток белых я выковырял из ходов и ссыпал в пакет, завязав его узлом. Если утром я проснусь здоровым, это завтрак. Пакет убрал в контейнер, под крышку: Моргуны сидели на ветках и внимательно смотрели на меня , а что они думают про пакет с личинками, я выяснять не хотел.
Солнце ушло за деревья. Я сидел на гнилухе и слушал себя. Живот принял крошку без возражений и притих.
И тут я заметил, что за мной наблюдают.
На той же гнилухе, в развилке трухлявого сука, в двух метрах от меня сидела жаба. То есть это я её так окрестил, потому что другого слова под рукой не нашлось, и на жабу она вполне тянула.
Синяя.
Жаба была ярко-синяя в чёрных пятнах и крупная, в кулак. Глаза у неё торчали из головы, как две пуговицы, и этими пуговицами она смотрела на меня, не моргая и не собираясь никуда уходить.
Смотрел я на неё долго. Красивее её я сегодня ничего не встречал, и, судя по виду, вкуснее тоже: мясистая, да ещё и сидит так, что протяни руку. Дома за такую на птичьем рынке отдали бы приличные деньги, хотя бы для аквариума.
Потом вспомнил, что полчаса назад сам себе объяснял про яркое.
— Нет, — я покачал головой. — Не сегодня. Синих не едим, ты сама слышала.
Жаба медленно моргнула, один раз.
Темнело здесь без предупреждения: серые сумерки продержались минуту, а потом я перестал различать даже навес. Я оставил жабу сидеть, где сидела, и пошёл к навесу, пока ещё видел, куда ставить ноги.
Под навесом я сел спиной к стволу, с бутылкой в руке, и первым делом сделал то, что обещал себе утром на берегу.
Набрал полную грудь и задержал, потом выпустил до конца и послушал. Повторил. Хрипа внутри не было, и кашель за весь день так и не вернулся. Морскую воду, которой я нахлебался в прибое, эти лёгкие выгнали сами. Графу закрыл.
Вторую графу я проверял при остатках света: пятно на левой руке. Луч, который шёл к запястью, лежал на косточке, где он был днём у ручья, и дальше не сдвинулся. Утром до косточки оставалось три пальца, а с берега и до сих пор ноль. Стоит. Померю завтра вечером, и послезавтра тоже, а пока пусть стоит.
Дядя дышал: подушка у него под боком чуть поднималась и опускалась. Под полотенцем в такт шевелилась ткань, значит, и Чебу лежал спокойно. Моргуны над головой больше не трещали, все четверо.
Над морем, в просвете промоины, поднималась луна.
Поднималась она большая и жёлтая, и я на неё посмотрел, как смотрят на знакомого в чужом городе: те же пятна: справа темнее, а понизу светлый выступ, всё, что я с детства разглядывал в бинокль, а после и без бинокля, из палатки, сотни раз. Пятна лежали криво, как если бы луну кто-то наклонил, но это была она.
Похоже на нашу. Луна, во всяком случае, знакомая.
Что из этого следует, я додумывать не стал. Додумаю при свете.
Я сидел и смотрел на лес за промоиной, и спустя сколько-то времени до меня дошло, что я его вижу.
Не ближний ствол и серую стену за ним, как бывает при луне, а каждый ствол отдельно, вглубь, докуда они не заслоняли друг друга. Моргунов на ветке я видел всех четверых, с лапами на груди, и складки на полотенце, под которым лежал Чебу.
Списал на привычку. Глаза в темноте привыкают за полчаса, в лесу я ночевал больше раз, чем могу посчитать, и зрение у меня всегда было отличное. У этого парня, выходит, не хуже. Удивляться я устал ещё днём, когда звери начали превращаться в камни, и лишняя пара зорких глаз в этот день вписывалась легко.
А потом стало светло.
Разом, как от рубильника. Я вскинул голову. Первое, что пришло на ум: прожектор с корабля. Нашли! Сейчас в мегафон скажут, чтобы не двигался.
Но над морем вместо прожектора висела луна.
И на ней я видел кратеры: кольца обводов, и внутри каждого кольца тень. Дома такое показывал бинокль, и то в ясную ночь, а здесь я смотрел голыми глазами и различал каждую ямку.
Перевёл взгляд на лес. Весь он стоял передо мной, до самого дальнего листа, и каждый лист я мог бы пересчитать. По стволам за промоиной ползала какая-то мелочь, которой днём я не замечал. У моргунов на ветке я сосчитал пальцы на лапах: по четыре, как на следах у ручья.
Длилось это минут пять, и всё это время я не шевелился и искал объяснение, а оно не находилось. Молния бьёт и гаснет, а это держалось ровно; на глаза не свалишь, своими я так не видел никогда, даже в двадцать.
Потом всё погасло, так же разом, как и зажглось. Осталась обычная луна с пятнами и серые стволы, и видел я их ровно так, как видят ночью все люди. После тех пяти минут мне показалось, что я ослеп.
Я сидел с бутылкой в руке и не шевелился.
Только что я пять минут видел в темноте как днём.
от автора:
И снова автор на связи)
Лайкнули и в библиотеку добавили? Я посмотрел статистику: читают все, лайкают избранные. Избранные, спасибо. Остальные — я вас вижу, и Моргуны тоже.
А если серьёзно: лайки на АТ — это продвижение. Чем их больше, тем выше книга в списках и тем больше людей её видит. Больше читателей — автор пишет быстрее и злее. Проверено на себе. Так что кнопка под главой работает в обе стороны.
И не забывайте добавлять книгку в библиотеку. Так мы с вами не расстанемся. Ни-ког-да!
Глава 6
Я на всякий случай потёр глаза.
Лес за промоиной остался серым, а луна обычной, и под тентом было темно, как и положено ночью. Пять минут кончились, и добавки, похоже, не предвиделось.
Бутылку я поставил между коленями и стал вспоминать, что у меня сегодня побывало во рту.
Воду из ручья я пил с полудня, литра два, и до вечера глаза у этого парня работали как у всех. Утром я нахлебался морской воды в прибое, но и после неё полдня видел как обычно. А на закате съел крошку личинки. Больше ничего, и выбирать было не из чего: если это от еды, то от личинки.
Инструктор на курсах говорил про грибы так: если съел и поплохело, не спеши винить гриб, может, ты просто перегрелся на солнце. Виноватым гриб становится со второго раза. Одно совпадение ничего не доказывает, так что в правила я его пока не записывал.
Проверка напрашивалась сама. Утром, если живот промолчит, я съем порцию, как и собирался. А потом буду весь день смотреть, что станет с глазами. Повторится, и я буду знать. Если нет, спишу на луну и больше про это не думаю.
На этом я закончил с глазами. Думать про них дальше было не о чем: фактов у меня было два, и оба я уже разложил.
Я лёг между настилом и подушкой с Чебу, а обломок положил под правую руку, чтобы нашарить его не глядя. Ладони устроил на груди кверху: после рейки они горели, и кожа у большого пальца, там, где сошла, липла ко всему, чего касалась. Полежат на воздухе, к утру подсохнут.
Спать на чужбине я никогда не умел. В отряде я засыпал где угодно, хоть в кабине «Урала» на ходу, но там за дверью были свои. Здесь за тентом стоял лес, и днём из него уже два раза откликнулось на мой крик. Так что спать без дозорного было еще и опасно.
Но это тело упорно хотело спать. Приходилось его обманывать. Я не засыпал толком. Проваливался, как в яму, и тут же выныривал от любого звука.
Моргуны на ветке устраивались, как дети в плацкарте. Затихнут, и через минуту кто-нибудь из четверых переползает на другое место, ветка качается, и остальные трое начинают переползать следом. Я поднимал голову на каждый шорох и всякий раз видел в темноте одно и то же: ветку.
Дядя дышал ровно. Я ловил его дыхание между своими вдохами и один раз потерял. Я потянулся к его шее, положил пальцы на тёплое, и под ними толкалось. Лежи, Кром. Дышит.
Чебу под полотенцем не шевелился. Один раз я тронул ткань пальцем, и она поднялась и опустилась.
Из леса за всю ночь ничего не донеслось. Я, честно говоря, ждал: тот звук днём отвечал на крик, и кто сказал, что ночью ему не захочется поговорить самому? Не захотелось. Лежать и слушать тишину оказалось ничуть не проще, но я лежал.
Под утро мне стало холодно. Тент от ветра не закрывал: с моря тянуло вдоль промоины прямо под навес, и я подобрал колени. Дяде было хуже: он лежал неподвижно, а кто не шевелится, тот остывает быстрее. Я лёг к нему вплотную, спиной к спине, и грел его собой. На двоих выходило терпимо, а песок под навесом за ночь остыл, от неё тянуло холодом и спина у этого парня это заметила первой.
Серело здесь так же быстро, как темнело. Только что я различал один ствол, и вот уже видел все стволы за промоиной, а в таком свете они были серые и плоские.
При таком свете я проверил то, что проверяю всегда. Пульс под челюстью толкался редко и ровно, и лоб был прохладный. Чебу я проверил по ткани на переноске: она ходила, и под ней что-то переступило и затихло.
Оба как вечером. Остальное подождёт солнца: в сумерках осматривают только то, что умеют трогать вслепую, а я и так два дня трогаю.
Когда стволы за промоиной отделились от темноты, я открыл контейнер и достал пакет.
Живот за ночь не сказал ни слова. Я к нему, если честно, прислушивался каждый раз, когда просыпался, и он спал. Значит, крошка прошла, и личинка из гнилухи получала допуск на следующий круг.
Я развязал пакет на коленях. Личинки внутри шевелились, и за ночь их стало не меньше, а пахло из пакета, как из ящика с опилками. Неплохо.
По методичке вторая проба — это уже нормальная порция, потому что крошкой второй раз не отделаешься, и после неё опять восемь часов на одной воде. Нормальной порцией инструктор называл горсть. Горсть у этого парня была больше моей, и я отсчитал шесть штук, по одной, на крышку контейнера.
Первую я съел с закрытыми глазами, вторую с открытыми: вкус был вчерашний, орех с молоком, и глаза тут ничего не меняли. Остальные четыре пошли подряд, и живот принял их с благодарностью, которой я от него за два дня ни разу не слышал.
— Не привыкай, — предупредил я его. — Ещё восемь часов, потом поговорим.
Я ждал от них эффекта зрения, как и вчера. Но его не было. Сразу он не наступил. Но и вчера он не сразу появился. Подождём.
Чебу лежал на подушке, и край полотенца у него на голове за ночь сполз. Из-под края на меня смотрел один тёмный глаз.
Личинку я взял двумя пальцами и поднёс к этому глазу, не трогая ткань. Чебу смотрел на личинку столько, сколько положено смотреть на еду, а потом отвернул голову под полотенце, и глаз пропал.
— Зря, — хмыкнул я. — У меня, между прочим, это главное блюдо.
Он не ответил. Настаивать я не стал: пьёт, и ладно, а есть больному необязательно, это я знал по людям. Личинку вернул в пакет, а пакет завязал и убрал под крышку.
Дядю напоил, как вчера, рукавом: намочил его из бутылки и отжал в угол рта, а сам смотрел на кадык. Кадык ходил, и воду дядя брал по капле. Пульс под челюстью остался редким и ровным, а лоб прохладным, так что всё было как вчера.
Я сел на гальку и стал планировать день.
Огонь стоял первым пунктом, и за ночь он никуда не сдвинулся. Вторым шло то, что осталось плавать у старого берега: вчера, укладываясь, я сам себе обещал перебрать это ещё раз. Там плавало ещё много моего, и забирать это надо было, пока прибой не растащил, а рубашку и посуду я искал бы в первую очередь.
Выходить надо было сейчас, по холодку. Туда и обратно по полчаса по засечкам, и ещё время в воде. Час с небольшим, если без груза, а с грузом я уже ходил и помню, как это было.
Оставалось решить про дядю и Чебу.
Уйти на час и оставить лежачего с хромым на чужом берегу — в отряде за такое снимают с выезда. Гепа знал наш запах. Старый лагерь он нашёл по куче и по следам, а от того берега до ручья след от настила тянется по песку, как по линейке.
С другой стороны, вчера до дяди он не дошёл: Моргуны хлопнули, а я отвлёк его на себя, и он полез за мной на дерево. Пойдёт по следу до навеса, и дальше что? Четверо Моргунов над головой, и хлопают они быстрее, чем я поворачиваюсь. Сигнализация у меня была.
Днём я дяде ничем помочь не мог. А вечером смогу, если будет горячая вода, и воду эту ещё надо было добыть.
Пошёл.
Канистру поставил дяде у головы, чтобы потом не искать. Чебу вместе с подушкой подвинул под навес, вплотную к настилу: лежачий и хромой под одной крышей, в тени, и моргуны видят обоих.
— Сидеть здесь, — скомандовал я, задрав голову к ветке. — Кто пойдёт из леса, хлопайте.
Четверо моргнули, по очереди. Понимали они меня или нет, я не знал, а приказ отдать было приятно.
Обломок сунул за пояс, бейсболку надвинул на голову. Ладони я опустил в ручей и подержал: холодная вода на содранной коже жжёт, а через минуту отпускает, и с мокрыми ладонями идти было легче.
От навеса я спустился по промоине к ручью и дальше пошёл по засечкам вдоль опушки. Эффекта от личинок так и не было. Может зрение не от них появилось?
Засечки стояли на месте, и я шёл от одной к другой, не глядя под ноги. Полотенце на ступнях за ночь подсохло и теперь тёрло, и на второй сотне шагов я перестал это замечать: ноги у этого парня, похоже, тоже привыкали.
Старый берег открылся за поворотом таким же, каким я его оставил. Шезлонг стоял у ствола, под которым мы вчера лежали, и медная табличка на нём блестела, как будто её кто-то протёр. Песок у стволов был ровный. Следов Гепы я не нашёл возле шезлонга и там, где была куча, и это ничего не значило: за ночь ветер здесь перекладывает песок, как хозяйка простыни.
К воде я спустился по вчерашней борозде от настила. Борозду прибой за ночь сгладил, но она читалась.
Хлам качался за прибоем, где и вчера, чуть дальше от берега. Доски, в основном доски. Между ними белело и пестрело, и до этого надо было дойти.
Зашёл по грудь, туда, где хлама было больше всего. Солёная вода сразу защипала содранные ладони, и я подержал руки над водой, пока не отпустило. Потом опустил и начал перебирать.
Рубашки не было. Я искал её первой, потому что обещал себе вчера, и за полчаса в воде не нашёл ничего тряпичного крупнее носового платка. Зато нашёл другое.
Между двумя досками блеснуло, и я потянул за блестящее. Из воды вышло ведёрко с крышкой на петле, и один бок у него был помят. У нас в таких подают шампанское на свадьбах, во льду, и крышки на них не бывает. На этом была: значит, лайнер держал марку.
Металл. Первый металл за два дня, если не считать ключа и ножа для масла.
В ведре можно скипятить воду. Про это я подумал первым делом, до всяких свадеб, и стоял по грудь в воде и держал ведёрко над головой, как кубок. Горячая вода для дяди, а там и варёные ракушки.
Внутри что-то лежало и елозило по дну, когда я наклонял. Крышку я открыл, не вынимая ведёрка из воды, и сразу закрыл: на дне плавал кусок размокшего картона, и трогать его мокрыми руками было нельзя.
Крышки от бутылок нашлись сами. Они сидели в щелях между досками, как семечки по карманам. Я выбрал их с десяток, не разбирая, от чего они. Крышка с резьбой подойдёт к любой бутылке, и за это я лайнеру был отдельно благодарен.
Тент нашёлся третьим. Этот кусок был меньше вчерашнего, зато с люверсом на одной стороне, а за люверс тент можно привязать. Я вытащил его на себя и скатал под мышкой.
Больше в воде я ничего не трогал. Доски подождут, они никуда не денутся, зато ведёрко с картоном внутри надо было ставить на сухое.
На песке я сел, поставил ведёрко между коленями и открыл крышку.
На дне лежала картонная книжечка барных спичек, какую кладут на блюдце вместе со счётом. Она размокла и разбухла вдвое. На обложке серая надпись, и от надписи осталось две буквы: «Au». Остальное стёрлось о дно ведёрка за время болтанки.
Au. На тенте из первой кучи было три: «Aur». Лайнер, выходит, оставлял свои буквы на всём, что плавало.
Я раскрыл книжечку. Картон расслаивался в пальцах, и спички внутри были, большей частью, уже не спички: головки размокли и сползли, палочки расслоились. Целых я насчитал четыре. Головки на них держались, но были мягкие, как пластилин на солнце.
Тёрка на обложке потемнела и пошла пузырями. Я провёл по ней пальцем, и палец остался чистым: ничего с неё не сходило.
С мокрыми спичками всё просто: они сохнут и иногда зажигаются, но чаще нет, а подводит в большинстве случаев тёрка.
Я закрыл книжечку и опустил крышку ведёрка. Забираем в лагерь.
Обратно я шёл быстрее, чем сюда, и дыхание сбилось ещё до первого поворота берега. Остановился подышать и пошёл дальше. Ведёрко я нёс в правой руке, тент держал под левой, и крышки в ведёрке гремели на каждом шагу.
Четыре спички, то есть четыре попытки на один огонь, и потом его надо держать, чтобы не погас. Погасший костёр разводят заново, здесь так не выйдет: повторить будет нечем.
Солнце успело подняться, и, когда я вышел к ручью, галька под ногами уже грелась.
Первым делом спички.
Я выбрал на краю промоины плоский камень с наклоном к солнцу, и он уже нагрелся, а спичкам сейчас нужно было именно тепло. Четыре спички выложил на камень рядком, а обложку с тёркой развернул рядом и прижал всё мелкими камешками, чтобы не унесло ветром. Головками вверх, подальше от тени навеса.
Моргуны на ветке смотрели на камень так же, как вчера на Чебу.
— Это не еда, — я прижал последний камешек. — Кто тронет, тот у меня первый кандидат на суп.
Они моргнули. Угроза, судя по всему, произвела впечатление ниже среднего.
Крышки я надел на бутылки, все три, и каждую покрутил. Резьба сошлась на двух бутылках, а на третьей крышка села криво, но села. Бутылка с крышкой — это уже посуда. Два дня я носил воду в таре.
Вторым тентом накрыл контейнер и мелочь рядом с ним. Люверс пригодится, когда будет чем его привязать.
Теперь дядя, при полном свете.
Пульс был такой же, как ночью, и грудь ходила ровно. Я взял его за подбородок, чтобы повернуть голову и напоить, и под щекой на свёрнутом полотенце увидел пятно.
Пятно было бурое, подсохло по краям, а в середине ещё блестело. Размером с ладонь.
Я поднял его голову обеими руками и повернул затылком к себе.
Волосы у него на затылке были короткие и седые, и соль склеила их в один пласт. Я раздвинул пласт пальцами. Под ним, выше шеи, кожа была разорвана: рана в длину со спичку, с разбухшими белёсыми краями, и, пока я держал его голову на весу, из неё пошла тёмная кровь, медленно, как из плохо закрытого крана.
Запах дошёл до меня первым, а разглядел я уже потом.
Сутки я мерил ему пульс и смотрел на пятно на своей руке, а у него под головой всё это время текло в песок и в полотенце.
Глава 7
Вчера на берегу я осмотрел его до конца, как положено: от ступней до лба, спину тоже. Голову я трогал снаружи, лоб и веко, а в волосы не лез. Под мокрыми волосами и солью такую рану не видно, пока не раздвинешь пальцами, а кровь из неё уходила вниз, в доски и в полотенце, и на лицо не попадала.
Ё-моё, Кром. Лучший спасатель страны.
Серёга такое называл осмотром с удобной стороны и новичков за него гонял по лагерю. Меня он гонял лет двадцать назад, и, выходит, без толку.
Ругать себя дольше одной фразы в отряде не принято: пока ты ругаешься, человек лежит и ждёт. Я положил его голову на полотенце чистой стороной и стал думать, что с этим делать.
По методичке рану на голове промывают, после чего стягивают края под повязкой. Промыть рану мне было чем, а стянуть нечем. Иголка с ниткой: нужно, а взять негде, и с пластырем то же самое. Корка на ней за сутки не схватилась, и понятно почему: соль и мокрые волосы не дают ей схватиться, а голова у него лежала в мокром.
Оставалось то, что делают, когда стянуть нечем. Раскалённый металл на рану, и кровь встаёт. Нас этому учили на курсах, на куске свиной кожи, и инструктор добавлял, что делается это один раз и под крик, потому что второй раз никто не даст.
Металл у меня был: нож для масла из контейнера. Нож был тупой, но для прижигания это неважно: нужен плоский горячий металл.
Горячим его делает огонь.
Пока огня не было, годилось только давить. Я приподнял дяде голову и вытащил из-под неё полотенце. Кромку надрезал обломком и оторвал полосу вдоль, как учился вчера. Сложенную вчетверо полосу прижал к ране через волосы и уложил его так, чтобы голова своим весом держала повязку.
Остаток полотенца свернул и подсунул под щёку. Оно стало тоньше, зато под щекой теперь лежала чистая сторона.
Огонь стоял в списке первым, а всё остальное придётся делать после него.
Я встал и потрогал спички на камне. Картон под пальцем был ещё влажный и холодный. Солнце ещё не набрало силы, и до полудня им было лежать и лежать.
Напоить дядю второй раз я так и не успел, а Чебу с утра пил мало. Я повернулся к подушке, чтобы налить ему воды с ладони, и увидел, что полосы шины на лапе, которая торчала из переноски, потемнели у кольца и промокли.
Переноску я разворачивал через ткань, как и вчера: голова под полотенцем, лапа наружу.
Чебу под полотенцем весил меньше, чем вчера, или мне так казалось: взвесить его было не на чем.
Лапа была вдвое толще, чем я её оставлял. Планочки шины на ней торчали, как рейки на раздувшемся пакете, и полоса между ними врезалась в шерсть. Я тронул выше шины, и под пальцем было горячо.
Узлы развязывал долго. Вчера я вязал их сразу после Гепы, с обломком под рукой, и затянул так, как затягивают лямку на рюкзаке, когда опаздывают. На лапе так не вяжут, это я знал и тогда, а затянул всё равно.
Под шиной, там, где шерсть вчера была стёрта кольцом, кожа мокла. Из раны сочилось жёлтое, и пахло от лапы так, как пахнет из-под повязки, которую не меняли неделю.
Гной за сутки, и это быстро: у нас так не бывает, но у нас и звери не каменеют.
По методичке такое промывают, и промывают кипячёной водой. Сырой из ручья нельзя: в этом ручье пьёт ящерица, и живёт там всё, чего я не вижу, и в открытую рану оно полезет первым. Вчера я промыл бы и сырой, потому что другой не было, а теперь у меня есть ведёрко, и в нём кипятят.
Огня в ведёрке не было.
Чебу на всё это не отозвался. Вчера, когда я трогал лапу, он пищал, и тот писк мне нравился куда больше, чем сегодняшнее молчание. Сейчас он лежал под полотенцем, и глаз, который я видел в щель, был открыт и смотрел мимо.
Воды я налил в ладонь и подсунул под край полотенца. Он лакал, но без охоты. Три раза лизнул и перестал, а вчера вылакал бы всё и попросил ещё.
Шину я наложил заново, теми же планочками. Полосы обмотал слабее и завязал так, чтобы под них проходил палец. Планочки держали лапу прямо, и на этом моя медицина кончалась: новой ткани я не искал, остаток второго полотенца лежал у дяди под щекой, и отрывать от него ещё было уже некуда.
— Вот смотри, — объяснил я ему, затягивая последний узел. — До огня ты больной, мы вчера договорились, и точка. Появится огонь, тогда и поговорим про остальное. Лежи и лапой не дёргай.
Ответа не было. Я и не ждал.
Что разговор про остальное я откладываю уже второй день, он знал лучше меня, и мы оба делали вид, что так положено по методичке.
Спички на камне я потрогал ещё раз. Картон под пальцем был влажный, но холодным уже не был. Головки держались. Солнце встало выше навеса, и камень под спичками начал греться по-настоящему.
Ждать. Сушку руками не ускоришь, так что сидим.
Я взял ведёрко и пошёл к ручью: воду для кипячения ставят у костра загодя, пока костра ещё нет. Иначе потом бегаешь к воде, пока на костре прогорают угли, а это я тоже видел.
У водопоя я присел на корточки и опустил ведёрко в ручей боком, чтобы набиралось само. Пока оно булькало, я смотрел в воду и увидел дно.
Вчера дно здесь было просто дном, галька с песком. Сегодня каждый камешек лежал отдельно от соседнего, и у каждого я видел свой цвет. По песку между ними ползала мелочь, которой вчера не было вовсе, и была она не крупнее крупинки, а я различал у неё лапки. Под корнем, где темнее, стояла тень, и тень эта шевелила хвостом.
Тень оказалась плоской рыбой длиной в две мои ладони, и я прикинул, что на уху бы хватило.
Я поднял голову. Солнце стояло, где и положено к этому часу, и светило так же, как минуту назад. Светлее от этого не сделалось, зато вблизи всё стало резче.
Ночью я пять минут видел каждый лист за промоиной и кратеры на луне, а сегодня прибавилось только вблизи. Разные порции дают разный размах? Или днём разница вдали просто не видна? Отложил: проверять буду тем же способом, по одной. Я посмотрел на лес за ручьём, на стволы и на верхушки. Дальше я лучше не видел: верхушки стояли зелёной массой, как и всегда. Зато трещину в камне у моей ноги я видел до самого дна.
Два часа после порции, прикинул я. Вчера от крошки до луны, по моим прикидкам, прошло не меньше.
Ведёрко набралось, и я вытащил его на гальку. Потом сел рядом и стал ждать, сколько это продержится, по тени от ведёрка: ночью я прикинул пять минут на глаз, а днём можно было засечь по солнцу.
Тень сдвинулась примерно на ширину ведёрка, когда резкость снова пропала. Разом, как ночью: только что я видел лапки у крупинки, и вот крупинка стала точкой, а точка пропала. Рыба под корнем превратилась обратно в тень.
Полчаса или около того.
На что это годится, я прикинул тут же: искать мелкое. Следы на гальке или занозу в пальце. На дальний лес и на горизонт эта штука не работала, а горизонт мне был нужнее.
Теперь считаем. Крошка вечером дала мне пять минут зрения ночью, а порция утром дала полчаса резкости вблизи. Два раза из двух, и оба после одной и той же еды. Гриб, как говорил инструктор, становится виноватым со второго раза, и этот гриб свою вину признал.
От этой еды глаза работают иначе. Так я это и записал, без красивых слов, потому что других фактов у меня не было. Что ещё она делает с этим телом и что делают другие еды, я не знал. Проверять их я собирался так же: по одной и с перерывами.
Больше из этого я выводить не стал. Сначала огонь, остальное после.
Рыбу я занёс в список еды в самый конец: водяное пробуют последним, а эта к тому же водилась в ручье, из которого я пил. Чем её брать, я не знал: сети у меня не было и остроги тоже. Руками рыбу ловят только в кино, так что пока никак. Пусть живёт, пока я не придумаю.
Обратно я шёл вдоль промоины и у гнилухи свернул.
Кора на ней отваливалась пластами, как и вчера. Личинок под корой я трогать не стал, им ещё расти, а вот труху под ними стал выгребать горстями. Пакет для неё взял из кучи под вторым тентом, второй и последний: первый был занят личинками, и выбирать мне было не из чего.
Труха была сырая. Сжимаешь в кулаке, и она держит форму, как мокрый песок. Для трута это никуда не годится, зато сохнет она быстро: труха мелкая и лёгкая, так что солнце возьмёт её за час.
Пакет я набил до половины и завязал. Личинок под корой осталось на три таких пакета, и я это отметил: в гнилухе хватало и еды, и топлива, вот только поджечь всё это было нечем.
Под навесом поставил ведёрко с водой у камня со спичками. Теперь у меня стояли рядом вода и спички, и толку от них пока было поровну.
Костёр под одну спичку готовят так, чтобы спичке осталось только упасть.
Это правило нам вбивали на курсах отдельно от всего: сначала всё, потом огонь. Трут должен быть сухой, а стружка с ветками лежать под рукой, и сидеть надо за заслоном. Если чего-то из этого нет, спичку не трогают. У инструктора на этот счёт была история про парня, который зажёг последнюю, а потом бегал за ветками, и чем кончилось, он не договаривал.
Место я выбрал на галечной площадке у промоины, в стороне от навеса. Тент над головой и костёр под ним — вещи несовместимые, это я проходил ещё в палатке. С одной стороны площадку закрывал ствол, с другой открывалось море, и ветер тянул именно оттуда, вверх по промоине, мне в лицо.
Заслон собрал из второго тента: снял его с контейнера, заслон был важнее. Две рейки вынул из углов навеса, тот угол тента закинул на ветку, днём под навесом никто не спит. Рейки воткнул в гальку с наветренной стороны, люверс насадил на конец одной, другой угол тента зажал в расщеп второй, а низ придавил камнями. Ветер в лицо прекратился, и я сел проверить: ветра не чувствовалось, и галька под тентом не шевелилась.
Труху из пакета рассыпал на горячий камень рядом со спичками тонким слоем. Через полчаса перевернул ладонью, ещё через полчаса ещё раз. Она темнела и светлела полосами, и там, где светлела, уже сыпалась.
Теперь дрова.
Вчера я решил, что сухого здесь не найти, и полчаса крутил рейку в сырой ветке, пока не содрал кожу с ладоней. Вывод был верный, искал я только в одном месте. Сухого на земле здесь не бывает: земля мокрая, и всё, что на неё легло, за ночь отсырело. Сухое надо искать на самом дереве.
У промоины стояли два мёртвых дерева без листьев, и ветки на них торчали вверх, как у живых. Я отломил одну на высоте груди: отломилась с хрустом, и хруст был правильный. Расщепил обломком вдоль, приложил середину к щеке. Кора снаружи холодила, а середина оказалась теплее и сырости на щеке не оставила.
Вот он, мой дровяной склад. Два дерева, и оба стояли у меня над головой, пока я вчера тёр рейку о мокрое.
Наломал с десяток тонких веток, в палец толщиной, и несколько потолще, в руку. Ломал на высоте груди и выше: этот парень доставал туда, куда я дома вставал бы на цыпочки. Каждую расщепил и сложил сердцевиной вверх, тонкие отдельно от толстых. С ладоней при этом сошло ещё немного кожи, и обломок стал скользким. Я вытер его о шорты и продолжил.
Стружку строгал ножом для масла. Нож для этого годится так же, как ложка для рубки дров, но стружка с расщеплённой середины всё равно шла, и пусть она вышла толстой, зато была сухая. Набрал её горсть и сложил на лист коры у заслона.
Шалашик я сложил вокруг пустого места. Тонкие ветки поставил конусом с дырой посередине для трута, а толстые сложил снаружи. Трута в ней пока не было, он ещё лежал на камне и сох.
Костёр выходил небольшой, с кастрюлю, и большего под ведёрко и нож не требовалось. Да и жечь было почти нечего: два мёртвых дерева на всю промоину, и других я пока не видел.
Ведёрко с водой поставил на три камня у края площадки, так, чтобы потом переставить на угли одним движением. Нож для масла положил рядом с ведёрком. Прижигание я собирался делать первым, а промывку потом, потому что кровь ждать не будет, а гной подождёт.
Между делом сходил к навесу.
Полоса под головой у дяди промокла насквозь. Кровь не унялась, и я переложил полосу другой стороной, а сам сел на корточки и подышал. Этот парень от вида крови не бледнел, спасибо ему. Мне самому не нравилось другое: что она не унимается.
Чебу лежал на подушке с открытым глазом. Лапа над шиной была горячее, чем утром: я проверял её тыльной стороной ладони, как проверяют лоб у ребёнка. Воду с ладони он не взял. Я держал ладонь у его морды, пока вода не ушла между пальцами, а он на неё даже не повернулся.
Хуже. С утра я это слово себе не разрешал, а теперь пришлось.
Солнце поднялось к середине неба, и тень от навеса ушла под навес. Я вернулся к камню.
Труха сыпалась между пальцами, как сухой чай. Картон обложки на ощупь стал тёплым и жёстким, а головки на спичках затвердели. Я надавил на одну ногтем, и она не поддалась. Тёрку я потрогал самым краешком пальца. Она была шершавая. Местами с неё сошло, а где сошло, там был голый картон, но целые места на ней оставались.
По методичке сушить ещё час. Час на солнце, пока картон не станет звенеть, и только потом пробовать.
Я посмотрел на навес. Под навесом лежал зверёк, который с утра перестал пить, а рядом с ним человек, у которого из затылка текло в полотенце. Час у них, может, и был. Проверять это на них я не хотел.
Первый раз за два дня я сокращал срок. Делал я это ради Чебу, и себе так и записал, чтобы потом не врать, что спички просто высохли.
Труху я ссыпал горкой в середину шалашика и сверху положил стружку. Тонкие ветки лежали под правой рукой, чтобы брать не глядя.
Сел на гальку спиной к заслону, лицом к шалашику. Ветра на лице не было, и тент за спиной даже не хлопал.
Над головой зашуршало, и я задрал голову. Четверо Моргунов перебрались с ветки над навесом на ветку над костром и смотрели вниз.
— Сидите тихо, — попросил я. — И не хлопайте. Если сейчас хлопнете, я вас не прощу.
Они моргнули. Я протянул руку к камню и взял обложку с тёркой.
Обложка в руке была лёгкая и тёплая, и это уже было хорошо: утром она весила, как мокрая тряпка.
Первую спичку я взял с камня двумя пальцами. Остальные три оставил лежать, где лежали, а обложку с тёркой положил на сухой камень справа от себя, тёркой вверх.
Спичку держал за самый конец, двумя пальцами, и смотрел на головку. Головка была бурая и на вид твёрдая, только чуть толще, чем ей положено: разбухла и так и застыла.
— Так, — сказал я ей. — Ставки такие. Одну трачу, и три остаются в запасе, а с тремя жить можно.
Говорил я тихо, но вслух: правила вслух держатся лучше, а это было правило на один раз.
Тёрку я выбрал глазами. Полоса на обложке была тёмная, в середине вздутая, а ближе к сгибу лежал ровный кусок, где она не облезла. Решил чиркать по нему и дольше всего прикидывал нажим: нажму сильно, и разбухшая головка слетит, а слабо нажимать нельзя, тёрка её не возьмёт. Дома я чиркал не глядя тысячу раз и ни разу не думал про нажим.
Чиркнул.
Головка осыпалась. Рассыпалась по тёрке бурой крошкой, как сухая глина, и в пальцах у меня осталась голая палочка. Я смотрел на неё и ждал дыма, а его так и не появилось.
Палочку положил рядом с обложкой. Сжечь её можно будет и так, если будет чем.
Дома я бы уже чиркал второй, не задумываясь: дома в ящике у плиты лежало десять коробков, и ни один я за всю жизнь не извёл до последней спички.
— Три, — пересчитал я вслух. — Трачу вторую, и остаётся две. Теперь это последняя попытка, и ещё одна в кармане.
Тёрку я поднёс к глазам. Там, где прошла первая спичка, полоса размазалась и стала гладкой: крошка от головки втёрлась в неё, и чиркать по этому месту было уже не обо что. Остальная полоса лежала как лежала.
Вторую спичку я грел. Сжал головку в кулаке и подержал, пока она не стала тёплой. Картон под тёркой вытер о бейсболку, изнутри, где сухо, и выбрал нетронутое место ближе к сгибу.
Руки я вытер о шорты. Пот с ладоней шёл сам, без моего участия, и этот парень тут был ни при чём: это я потел.
— Мягче, — велел я себе вслух. — Веди ровно, без нажима.
Чиркнул мягче.
Тёрка порвалась. Полоса отошла от картона лентой и повисла на спичке, а спичка проехала дальше по голому картону и уткнулась мне в палец. Головка на ней осталась целой.
Я положил её отдельно от первой. Головка на ней уцелела, а чиркать было не обо что. Если найду, обо что чиркнуть, она ещё пригодится, но где тут такое найти, я не знал.
Две.
— Одну в дело, вторую оставить, — сказал я вслух и поднял обложку к глазам. — А оставлять без тёрки нечего: такая спичка стоит не больше той палочки.
Тёрка на обложке кончалась. От полосы остался нетронутый кусок с ноготь у самого сгиба. Всё остальное было либо втёрто, либо оборвано.
Я встал, обошёл шалашик и проверил всё заново, как учили: труха лежала горкой под стружкой, и заслон держал.
Я сел обратно и вытер пальцы по одному. Третью спичку взял с камня и подержал в кулаке.
Посмотрел на навес. Под ним ничего не изменилось, и менять там было нечего, пока я сижу здесь. Чебу лежал с открытым глазом, дядя с закрытыми, и на двоих у меня оставался один кусок тёрки меньше ногтя.
— Последний кусок тёрки, — сказал я спичке. — Ты по нему и пойдёшь. Другого нет.
Чиркнул по этому куску, ровно и с нажимом, как по хорошему коробку.
Она вспыхнула.
Зашипела, дала жёлтый огонёк с горошину и голубой снизу, и я уже вёл её к трухе, прикрыв левой ладонью. Огонёк дошёл до середины пути и сел. Ветра не было, и гасить его было нечему: огонёк уменьшился до точки и больше не рос. Я сунул его в труху и держал.
Труха не взялась. Точка полежала на трухе и погасла, и дыма не было.
Я держал погасшую спичку над горкой и не убирал. Может, тлеет, и под трухой сейчас что-нибудь займётся.
Не занялось.
Сверху, с ветки, на меня смотрели шестнадцать глаз, и за всё это время не хлопнул никто. Я положил третью спичку рядом с двумя первыми и посмотрел туда, где утром лежали четыре.
На камне осталась одна спичка.
Глава 8
Спичка осталась одна, а тёрки не было.
Я сидел на гальке с обложкой в руке и смотрел на полосу, по которой только что прошла третья. Кусок у сгиба стал гладким, как и те, что раньше. Полоса была стёрта от края до края, и чиркать по ней было уже не обо что.
Но пустой полоса не была.
Я поднёс обложку к глазам. Под первой спичкой полоса осталась гладкой и бурой: головка втёрлась в картон и застыла. После второй, сорвавшей ленту тёрки, по краям остались серые крошки, а под углом к солнцу вся полоса блестела той же пылью.
Горит то, что на картон намазано, и этого на обложке ещё хватало, но размазано оно было по всей длине, тонко, как масло по хлебу в столовой.
Собрать его в одно место. Вот и вся задача.
Головок у меня было две. Целая четвёртая лежала на камне. И вторая, та, что утром проехала по голому картону: её я отложил отдельно, на случай, если отыщется, обо что её чиркнуть. Теперь выходило, что искать, обо что чиркнуть, придётся на той же обложке.
Нож для масла лежал у ведёрка. Я взял его и крышку контейнера и сел с ними на солнце.
Скоблить я начал с бурого места, где втёрлась первая головка. Нож шёл по картону туго, и с полосы сходила бурая пыль вперемешку с серой. Я вёл лезвие от себя, короткими движениями, и ссыпал пыль на крышку в одну кучку.
Ленту тёрки со второй спички снял и тоже соскоблил. С неё пошло больше всего: это был целый кусок полосы, просто оторванный от картона.
Прошёл всю обложку дважды, а нож вернул к ведёрку. На крышке набралась тёмная щепоть меньше ногтя, с серым отливом.
Так. Теперь надо было её куда-то намазать.
На обложке я выбрал кусок картона у самого сгиба, с другой стороны от стёртой полосы. Он был сухой и жёсткий: картон там не расслоился. Пыль с крышки я ссыпал на него и втёр подушечкой пальца, насухо, круговыми движениями.
Палец после этого был серый, и я его вытер о шорты. Втёртое пятно вышло с ноготь и на ощупь было шершавое. До тёрки ему было далеко, но под пальцем оно цеплялось.
Дальше по методичке: всё проверить заново, до спички.
Я обошёл шалашик. Труха со стружкой лежали горкой, как я их оставил, а тонкие ветки я подвинул под правую руку. Заслон держал, и галька под ним не шевелилась. Я сел под заслон, лицом к шалашику, и вытер пальцы о шорты ещё раз, по одному.
— Порядок объявляю один раз, и что сказал, того потом не переигрываю, — предупредил я спички.
— Ты первая, — я взял вторую с камня. — У тебя головка целая, и терять мне на тебе нечего. Возьмёшься, и мы с тобой в расчёте. Не возьмёшься, останется четвёртая.
Моргуны на ветке над костром сидели, где и сидели. На меня смотрели все четверо, и ни один не моргнул.
Чиркнул.
Головка дала искру, одну, и тут же раскрошилась на моём пятне. Половину втёртой пыли она размазала за собой, и палочка осталась у меня в пальцах голой, как и первая.
Искра всё-таки вышла, я её видел.
Пятно я поправил ногтем, сгрёб то, что размазалось, обратно в середину. Пыли на нём осталось вдвое меньше, чем было, и чиркать по нему можно было ещё один раз, не больше.
Четвёртую я снял с камня и погрел в кулаке.
— Расклад такой, — сказал я ей. — Тёрки нет. Есть полпятна. Либо ты сейчас, либо я до вечера кручу рейку этими руками, а они и так уже не руки.
Руки я ей показал. Она не впечатлилась.
Я вытер пальцы и сел ровнее. Спина закрывала шалашик от того ветра, которого под заслоном всё равно не было.
Чиркнул по пятну ровно и с нажимом.
Она взялась.
Вспыхнула жёлтым и пошла гореть по палочке ровно, язычком в полпальца, без дрожи. Прикрыв её левой ладонью, я подвёл спичку сразу к стружке с трухой, чтобы огоньку было за что зацепиться с двух сторон.
Стружка взялась первой. Один завиток почернел и закрутился, и на нём встал огонёк больше спичечного. От него занялась соседняя стружка и труха под ней, и из середины шалашика пошёл густой белый дым.
Дальше я не торопился. Тонкую ветку положил поверх стружки. Когда она затрещала, положил вторую, за ней третью. Огонь шёл по ним снизу вверх, и каждая следующая загоралась легче предыдущей.
Когда занялись толстые, я убрал ладонь и просто сидел.
Горело. С кастрюлю, как я и рассчитывал, а через минуту уже с ведро, и жар от него дошёл до лица и до коленей.
Два дня у меня не было огня, и я за это время привык думать о нём как о задаче. А он просто горел и трещал, как любой костёр на любом выезде, и дым от него шёл вверх, к Моргунам.
— Вот так, — я задрал голову к ветке. — Запоминайте, как это делается.
Они моргнули. Один переполз подальше от дыма.
Обложку я положил на камень рядом с тремя палочками, а четвёртая догорала в костре. Две из трёх остались голыми, третья погасла сама, и больше в книжечке не было ничего. Я сказал это вслух, один раз, для порядка:
— Спичек больше нет.
И положил в огонь первую толстую ветку.
Ведёрко с водой стояло на трёх камнях, где я его и оставил. Я взял его за ручку и переставил на угли одним движением, как и планировал. Вода в нём качнулась и плеснула на угли.
Теперь ждать. Пока ведёрко на углях дойдёт до кипятка, пройдёт минут десять, и за эти минуты мне было чем заняться.
Дрова. Я оглядел то, что наломал с утра: тонких веток осталось с полдесятка, толстых четыре. Хватит на час огня, а при большой экономии на два.
Два мёртвых дерева у промоины я сегодня обобрал наполовину, а вторая половина росла выше, чем я доставал. Значит, после больных первым делом дрова, и это я записал в список, где они встали сразу за кипятком.
Больных было двое, и у каждого был свой кипяток.
Вода в ведёрке пошла пузырями по стенкам и со дна, а скоро закипела вся. Я снял его с углей через бейсболку, обернув ручку козырьком: одно полотенце лежало у дяди под щекой, другое до последней нитки ушло на Чебу, а третье было у меня на ногах.
Ведёрко поставил на гальку в стороне от огня, чтобы остыло до тёплого. Кипятком раны не промывают, это я знал ещё до всяких курсов.
Чебу я принёс к костру вместе с подушкой. Под навесом было темно, а здесь светло и тепло, и смотреть на лапу лучше при свете.
Он лежал, как и утром, с одним открытым глазом, и глаз смотрел мимо. Голову он держал под краем полотенца, а лапу в шине выставил наружу.
Воду я пробовал тыльной стороной кисти, как пробуют молоко для ребёнка. Горячо. Подождал, попробовал ещё, и вода была уже тёплая.
Узлы на шине я вязал утром, слабее вчерашнего, и теперь они развязались сами, стоило потянуть. Планочки отложил на гальку. Полосы размотал, и последняя сошла с лапы не сразу: там, где была отметина, ткань прилипла.
Лапа была толще здоровой вдвое, и шерсть на ней стояла торчком, как на мокрой кошке. Под кольцом кожа мокла, а из рассечённого места шло жёлтое. Пахло так же, как утром, только теперь я мог с этим что-то сделать.
Промывать я начал с ладони. Набирал тёплой воды и лил на лапу тонко, сбоку, так, чтобы вода уходила вниз, в гальку, и не затекала под полотенце на голову.
Жёлтое не сходило. Оно сидело под коркой и выходило по капле, как я ни лил.
По методичке такое размачивают. Лоскут я взял от той же полосы, которой была примотана шина: оторвал край и, намочив в ведёрке, приложил к кольцу тёплым. Держал, считая про себя до ста, и ещё раз до ста.
На второй сотне корка размякла, и жёлтое пошло в ткань. Я отжал лоскут в сторону и, намочив, приложил снова. На третий раз из-под кольца пошло больше, чем я ждал от такой лапы, и это было хорошо: пусть выходит наружу.
Так я повторял раз за разом, и на пятом вода, которую я лил на лапу, стекла на гальку чистой.
На второй промывке Чебу дёрнул лапой и сказал «чбу». Тихо, в полотенце, но сказал.
Утром он молчал, и мне это молчание не нравилось. Вчера он пищал, когда я трогал лапу, и писк я тогда записал в плохое. Сейчас я его переписал в хорошее: лапу он чувствует и на боль отвечает.
— Жалуйся, — я прополоскал лоскут. — Это ты можешь.
Шину я собрал из тех же планочек. Полосы я прополоскал в остатке тёплой воды и отжал. Обмотал свободно, так, чтобы под неё проходил палец, как и утром. Завязал обычные узлы. Лапа внутри шины лежала прямо.
Налил воды в горсть и просунул под полотенце. Он лакал. Мало, три-четыре раза, но лакал, и язык у него работал как надо.
Чебу я отнёс обратно под навес, но положил подушку ближе к открытой стороне, так, чтобы с подушки был виден костёр. Не знаю, зачем ему костёр. Мне бы на его месте было спокойнее.
Остаток в ведёрке был тёплый и кипячёный, и выливать его на гальку было жалко: до нового кипятка ещё минут двадцать. Я взял бутылку с кривой крышкой, сырую воду из неё выпил сам, а тёплую перелил в бутылку. Крышку закрутил и отложил для дяди.
Ведёрко я снова поставил на угли и подложил полено. Очередь на ведёрко у меня была из двоих, и дядя стоял вторым только потому, что у Чебу лапа текла с утра.
С бутылкой тёплой воды я пошёл под навес.
При полном свете я осматривал его вчера на берегу, и мне казалось, что я осмотрел всё. Затылок я тогда проглядел. Так что сегодня я начал с головы и пошёл сверху вниз, не торопясь, как учили на самом первом занятии.
Губы. Полтора суток я поил его через эти губы, а трещины на них заметил только сейчас: сухие, с белыми краями, они шли по обеим губам, а нижняя лопнула посередине до красного.
Я открыл ему рот большим пальцем, оттянув подбородок. Язык у него был сухой и в белом налёте, и изо рта шло кислым.
Кожу на тыльной стороне его кисти собрал в складку и отпустил. Складка осталась стоять. Постояла и легла, медленно, как плохое тесто.
Ё-моё.
Он высыхал у меня на руках, и шло это полтора суток. Всё это время я давал ему воду по капле с рукава и считал, что пою. Столько так не напоишь: с рукава выходит ложка за десять минут, а человеку в жару нужно ведро в день, и это если он не лежит на солнце и из него не течёт.
Шорты на нём были сухие. Проверил я это по делу: за полтора суток лежачий должен обмочиться хотя бы раз, и, если он этого не сделал, значит, воды в нём не хватило даже на это.
— Дядя, — я отпустил его подбородок. — Ты у меня высох, как вобла. Я проморгал, извини.
Он не ответил. На это я и не рассчитывал.
Дальше была арифметика, и я её сделал тут же, с бутылкой в руке. Поить его надо было столько, сколько он возьмёт, пока глотает, и каждый час, по солнцу. Вода нужна кипячёная и тёплая: от холодной лежачий кашляет, а от сырой, из ручья, я за его живот не ручался.
Считать я решил по кадыку. Один ход кадыка — глоток. Сколько глотков он возьмёт сейчас, столько и будет норма на час, а дальше посмотрим.
Рукав я мочил из бутылки и выжимал ему в рот, в самый угол, как делал вчера и утром. Он сглотнул, потом ещё раз. Я отжимал и считал, пока он глотал.
На тринадцатом глотке вода пошла из угла рта, и я перестал.
С рукава выходило двенадцать глотков в час: до ведра далеко, зато в десять раз больше, чем он получал от меня вчера.
— Через час ещё двенадцать, — пообещал я ему. — А потом ещё. Тебе понравится.
Теперь рана.
Полоса под затылком за утро присохла и не отдиралась. Я намочил её из бутылки по краю и, подождав, снял. Под ней было то же, что утром: белые рваные края, разбухшие от соли, и кровь, которая пошла, стоило мне повернуть голову. Кровь шла медленно и была тёмная, как утром и как, видимо, все полтора суток до этого.
Нож для масла лежал у костра, и утром я положил его туда для этой раны. Прижечь: горячий металл, и кровь встаёт.
Я смотрел на рану, и прижигать её мне хотелось всё меньше.
На курсах нас учили прижигать на свиной коже. Кожа там была ровная, а рана резаная, и инструктор говорил, для чего это делается: для крови, которую не остановить ничем другим. Когда она бьёт, а до врача день.
Эта текла полтора суток, и дядя от неё не умер. Прижечь такую — значит сжечь кожу вокруг на ширину ножа, в волосах, и получить под коркой то же самое, что у Чебу под кольцом, только на голове у человека без сознания.
Ране нужно было стянуть края и закрыть, а стянуть их мне было нечем.
Или было.
У нас в отряде один фельдшер рассказывал, как делают, когда рана на голове, а шить нечем: берут волосы. По обе стороны берутся пряди, их перекручивают, и узел через рану стягивает края, как шов. Держится, пока волосы не отрастут. Я тогда отложил это в голове как байку, потому что на выезде всегда есть что-то лучше волос.
Здесь ничего лучше волос не было.
— Будем шить волосами, — я раздвинул пласт на затылке. — Ты не против? Молчишь, значит, не против.
Для начала промыть. Я лил из бутылки на рану тонко, по краю, и мыл пальцем от середины наружу. Соль сходила, и края из белых делались розовыми, а кровь на чистом пошла сильнее. Так и должно было быть.
Волосы на затылке у него были седые и жёсткие. Длины на узел хватало впритык.
Ножом для масла я срезал те, что росли прямо в ране и по самым краям: нож был тупой и резал не лучше ложки, так что я держал прядь в пальцах и пилил, пока она не поддавалась. Дяде это было всё равно, а мне было неприятно.
Дальше взял прядь с одного края раны, другую напротив, с другого, и перекрутил каждую в жгут. Жгуты свёл над раной и завязал. Узел сел, и края сошлись. Я подвинулся выше по ране на палец и взял следующие две.
Вышло три седых узелка поперёк затылка, и кровь между ними перестала идти. Она ещё сочилась из одного места, у нижнего узла, и я прижал там чистым краем полосы и подержал, считая до ста.
Перестала.
Полосу я прополоскал в остатке воды из бутылки и отжал. Потом уложил сверху, на узлы. Голову дяди повернул другой щекой на свёрнутое полотенце. Шорты проверил ещё раз, мало ли, и они были ещё сухие.
— Причёска у тебя вышла так себе, — признал я. — Зато кровь встала. Отрастёт.
Моргуны на ветке над костром смотрели в мою сторону и моргали. Костёр под ними горел ровно, и ведёрко на углях уже шумело.
Солнце я нашёл над лесом за промоиной и отметил место: правее него торчала голая верхушка мёртвого дерева. Когда солнце дойдёт до верхушки, дяде двенадцать глотков. Будь у меня часы, было бы проще, а часов у этого парня не было ни на одной руке, и полоски от них тоже.
Ведёрко закипело, я снял его остывать и пошёл за дровами к мёртвым деревьям.
С утра я обломал на них всё, до чего доставал с земли. Теперь я встал под ветки повыше, с обломком в руке, и ломал те, до которых дотягивался в прыжке. Этот парень прыгал выше меня прежнего, но до верхних веток и он не доставал, а лезть на мёртвое дерево я бы не стал даже в его теле: сухой сук ломается под весом без треска, и падать на камни промоины мне было нельзя.
Наломал с десяток веток. Каждую расщепил обломком вдоль и проверил середину щекой: ветки оказались сухими.
На второй ходке пришлось остановиться посреди промоины и подышать. Охапка весила немного, а дыхание у этого парня сбивалось от любой ноши, и к этому я тоже привыкал.
После второй ходки я задрал голову и посмотрел на то, что осталось. Осталось то, до чего не допрыгнуть, и на двух деревьях этого было меньше, чем мне хотелось. Хватит только на сегодня.
На земле сухого здесь нет, как я уже выучил, а на живых деревьях его нет тем более. Значит, сухое надо делать самому.
С живого дерева у промоины я наломал веток в руку толщиной, и они были тяжёлые, с листьями и на изломе сырые, как им и положено. Я уложил их у костра кольцом, вплотную к камням, корой к огню, а листья оставил на них: пригодятся. Пока горят сухие, сырые сохнут, а потом идут в огонь на смену.
Дрова теперь шли в костёр по кругу. Я прикинул, сколько веток уходит за час, и вышло, что половина дня с этой минуты уйдёт на дрова, и так каждый день, пока здесь горит огонь.
Одну сырую ветку я положил в костёр на пробу, поверх сухих. Она зашипела, и из торца пошёл пар, а за ним дым. Дым вышел густой и белый, столбом выше навеса и Моргунов.
Я отошёл от костра до промоины и обернулся. Столб стоял над лагерем и был виден, думаю, отовсюду, откуда вообще видно это дерево.
По дыму меня теперь было видно.
Это я отметил и ничего с этим делать не стал. Прятать его я не умел и не собирался: людей я ждал, а люди идут на дым. Гепу от лагеря отгонял звук из леса. Дым шёл оттого, что дрова сырые, а других у меня не было.
Моргуны на ветке сидели в дыму и моргали чаще обычного.
— Вы теперь за дрова отвечаете, — объяснил я им. — Сухие на дереве, сырые у костра. Кто сырое в огонь положит без очереди, тот у меня неделю без ложки.
Один переполз на ветку выше. Остальные решили, что обойдётся.
Про ночь я подумал тут же, потому что дрова и ночь у костра одно и то же.
Костёр ночью не горит сам. Либо кто-то не спит и подкладывает, либо он гаснет, а гаснуть ему было нельзя: повторить это утро мне было нечем. У нас в отряде на ночь угли сгребали в яму под золу и клали сверху толстое полено. Под золой угли живут до утра, и утром их раздувают.
Яму я наметил в середине площадки, в стороне от шалашика. Выкопаю вечером обломком: в гальке это недолго. Сам буду спать между костром и навесом и просыпаться, чтобы подложить. Будильника у меня не было, но прошлой ночью я и так просыпался на каждый шорох, а шорохов Моргуны мне наделают.
Просыпаться решил каждые два часа и записал это себе.
Солнце дошло до голой верхушки, и я пошёл поить дядю.
Двенадцать глотков. Он взял все двенадцать, и на тринадцатом вода опять пошла из угла рта. Норма держалась.
Чебу под полотенцем лежал с открытым глазом, но теперь он смотрел на костёр. Шина на лапе держалась, и полоса была сухая. На воду в горсти он высунул язык и лизнул два раза.
Я взял пустой пакет из-под трухи и посмотрел на солнце ещё раз.
Утреннюю порцию я съел на рассвете, когда стволы за промоиной только отделились от темноты. Восемь часов от рассвета — это сейчас, самое большее через час.
Живот за это время не сказал ни слова, а зрение вблизи пришло и ушло, как я уже знал. Личинки проходили вторую пробу чисто. По методичке после второй пробы еда считается едой.
Еды у меня в контейнере было четыре штуки. С таким запасом о еде говорить рано.
К гнилухе я пошёл через промоину с пакетом и обломком.
Кора на ней отходила пластами, как и утром, а под корой все ходы были забиты, и в них шевелилось белое. Я выковыривал личинок обломком по одной и складывал в пакет. С десяток набрал быстро, ещё с десяток дольше: ходы уходили вглубь, куда обломок не доставал. Под корой осталось, по моим прикидкам, ещё на два таких пакета.
Пакет завязал узлом. Личинки в нём ворочались, и пакет в руке шевелился сам.
Новую еду сегодня я пробовать не буду. Это я решил тут же, у гнилухи, и сказал вслух, чтобы потом не передумать:
— Сегодня без новенького. Гусеницы подождут, ракушки тоже.
Правило простое: на новую еду по методичке восемь часов наблюдения, а наблюдать мне сегодня было некогда. Двое больных на руках и костёр, который ест дрова. Если живот скрутит, я за всем этим не пойму, от чего. Завтра у меня будет огонь с утра, тогда и можно будет пробовать.
Ведёрко у костра остыло, и в нём оставалась вода от прошлого кипятка. Долив из канистры до половины, я поставил ведёрко на угли и подложил сверху сухую ветку.
Половину пакета высыпал в кипяток, когда он забулькал. Личинки ушли на дно, а через минуту всплыли одна за другой и на вид были уже твёрдые. Пошёл крупяной запах, и в нём было что-то ореховое. Живот отозвался на запах сразу и внятно.
— Жди, — велел я ему. — Больные первые.
Я снял ведёрко и слил воду в гальку, а личинок вытряхнул на крышку контейнера остывать.
Чебу я снова принёс к костру. Одну остывшую личинку я поднёс к краю полотенца, к тому месту, где у него нос.
Утром сырую он отверг. На варёную он высунул из-под полотенца морду целиком, нос с глазами и ушами, и целиком я её видел впервые с тех пор, как он у меня.
Он взял её зубами прямо из пальцев и, придержав здоровой передней лапой, съел в три укуса, с хрустом.
Я сидел и смотрел, как он ест. Потом я дал вторую. Он съел и её, а после лизнул мне палец, проверяя, нет ли третьей.
— Понятно, — я вытер пальцы о шорты. — Сырую, значит, не будем, а варёную будем. Выходит, повар из нас двоих нужен тебе.
Он лизнул палец ещё раз.
Вчера, когда он обмяк у меня в руках, я записал его в запас: на случай, если еды не будет вовсе. Запись эту я теперь перечитал: запас у меня еду не ест, а этот ел, и ел с аппетитом. Оставил я её как есть и про запас больше не вспоминал.
Воду из горсти он вылакал всю и попросил добавки. Я налил.
Положить его обратно под навес я не торопился: у костра он лежал с мордой наружу и смотрел на огонь, и мне казалось, что ему так лучше.
Солнце дошло туда, где по моим прикидкам кончались восемь часов. Живот молчал. Восемь часов прошли, и личинки из гнилухи стали едой.
Я взял с крышки шесть варёных, как утром, и съел их у костра, по одной.
Вкус остался прежним, орех с молоком, но личинки стали тёплыми и мягче. Сытости от этого не прибавилось, зато еда была горячая, и живот принял её, как принимают суп после двух дней на сухарях.
Теперь часы. Утром резкость вблизи пришла часа через два после сырых, и я это засёк по солнцу. Сейчас засёк так же: солнце стояло над промоиной, и два часа на нём, по утренней прикидке, это примерно до провала в лесу, где промоина уходит к берегу. Дойдёт до провала, и я должен буду увидеть дно ручья.
Дядю напоил, двенадцать глотков, и подложил дров. Сырое кольцо у костра с одной стороны потемнело и подсохло, и я перевернул ветки другим боком.
Пакет с сырыми личинками спрятал в контейнер.
Потом поднял ведёрко и спустился к ручью. Вода была нужна в любом случае, а ждать два часа у ручья удобнее, чем у костра: там видно дно.
Воды в ручье было столько же, сколько утром, и дно было там же.
Набрав ведёрко, я поставил его на гальку и сел на то же место, где сидел утром, когда камешки на дне лежали каждый отдельно, а под корнем стояла рыба. Солнце дошло до провала. Срок.
Дно было как дно: галька с песком под водой, а под корнем тень, в которой стояла рыба, если знать, где смотреть.
Ладно. Утром я тоже не сразу заметил.
Я стал проверять, как утром. Трещина в камне у ноги, которую утром я видел до дна, теперь была просто трещиной, без дна под ней. На ладони были видны линии, и больше ничего. Лес за ручьём стоял зелёной массой, как всегда, и сравнивать здесь было не с чем.
Подождал ещё. Солнце ушло за провал, и дно от этого не изменилось.
Утром резкость держалась полчаса. Я просидел намного дольше получаса, с запасом, и смотрел на одну и ту же трещину. Резче не стало совсем.
Считаем.
Утром: шесть сырых, и через два часа я вижу лапки у крупинки. Днём: шесть варёных, и через два часа с лишним я вижу то, что видит любой человек с хорошими глазами, то есть трещину и воду.
Еда и счёт были те же. Время дня другое, но вчерашняя крошка работала ночью, а сегодняшняя порция утром, и получалось, что время дня тут ни при чём. Из того, что я менял, оставался только кипяток.
От варёных глаза не работают. Так я это и записал, как записывал утром про сырые. Факт был один, и он шёл против моей методички.
Потому что по методичке всё, что ползает, идёт на огонь. Я это себе обещал вчера, в гнилухе, с личинкой на зубе. Варёное безопасно, а сырое лотерея: это правило нам вбивали с первого занятия на курсах, и оно никуда не делось. Выходит, что безопасное ещё и пустое.
Навсегда ли, я не знал. Версий было две: либо вторая порция за день у этого парня глаза не включает, либо кипяток убивает в личинке именно то, что их даёт. Сколько съел, тоже могло играть роль, но это я оставил на потом. Ни одну версию я проверить сегодня не мог.
Завтра утром сырые. Ещё раз, те же шесть, и смотреть. Сработает, значит, виноват кипяток; нет, значит, вторая порция, и считать придётся заново.
Одно я решил тут же, у воды, и записал, как правило дня: всё, что идёт в живот, варить, а на глаза пробовать сырое, по одной, по методичке. И никаких других выводов пока не делать: фактов у меня было два с половиной, а версий две, и проверять их надо по одной.
Рыба под корнем стояла, где стояла. Я её не видел, но знал, что она там. Водяное последним, это правило тоже никуда не делось.
Ведёрко я поднял и пошёл обратно вдоль промоины.
Сырых на завтрашнюю пробу хватало, а в гнилухе лежало ещё на два пакета. Если завтра сырые сработают, у меня будет еда, которая кормит и даёт глаза. А если не сработают, у меня всё равно будет еда. Пустая, зато еда.
Солнце ушло к лесу. До темноты оставалось часа три, и этих трёх часов мне как раз хватало на крышу.
Ведёрко поставил у костра. Пока был рядом, подложил сухого и перевернул сырое кольцо.
Навес у меня был такой: кусок тента на верёвке, натянутой на уровне груди, с углами, растянутыми на рейки. Утром две рейки из углов пошли на заслон, и тот угол тента висел на ветке. Снизу по промоине дуло с моря прямо под тент, и это я ночью почувствовал спиной, а сверху от дождя он закрывал ровно столько, сколько тент закрывает, когда висит на верёвке домиком: половину человека.
Крышу я решил сделать односкатной: высокий край к костру, низкий к морю и к ветру. Так ветер упирается в скат, а тепло от костра заходит под крышу, и под ней лежат двое, которым тепло нужнее, чем мне.
Верёвка была привязана к двум стволам. Я развязал её на одном стволе, и вчерашний узел, затянутый мокрым, поддался не сразу. Перевязал ниже, у самой земли, так, что верёвка теперь шла от груди к земле наискосок.
Тент переложил. Верхний край я положил по верёвке у высокого ствола и растянул на две рейки, воткнутые в землю у костра. Низ лёг на землю у моря, и я придавил его камнями из промоины, через шаг.
Получился скат. С моря у меня теперь была стена до земли, а со стороны костра вход, в который можно войти сидя. Тент под ветром с моря надулся и затих, и под ним ветра не было.
Поверх ската я уложил ветки с листьями, те, что остались от сырого кольца. Листья на тенте нужны от солнца, чтобы утром под крышей не было парилки, и от ветра, чтобы тент не хлопал ночью над ухом. Ветки прижал камнями по нижнему краю.
Отошёл посмотреть: крыша как крыша. У нас такие ставят охотники из плёнки на день, а живут под ними неделю.
А я хорош, подумал я, и сам же поправил: хорош будет, когда под этим пойдёт дождь. Дождя здесь ещё не было, и крышу мне проверить было нечем.
Теперь настил.
Дядя лежал на нём, как и лежал, на боку, и настил с ним весил, как дядя и ещё половина дяди. Двигал я его за раму, упираясь ногами в гальку, по чуть-чуть, с остановками на дыхание: плечо, в которое вчера била доска, при каждом рывке простреливало до локтя.
— Тяжёлый ты, дядя, — выдохнул я на третьей остановке. — Худой, а тяжёлый. Это у тебя кости такие или совесть?
Он не ответил.
На четвёртой остановке я взялся за раму снова и почувствовал запах. Рана на затылке пахла иначе, а этот запах я тоже знал.
Шорты у него были мокрые.
Я сел на гальку рядом с настилом и, честно говоря, засмеялся, коротко и вслух.
— Ну вот, — я хлопнул по раме настила. — Вот это уже дело. Это первая хорошая новость за день, дядя, и ты её мне обеспечил.
Обмочился. Значит, двенадцать глотков в час до чего-то дошли, и этот человек ещё работает, пусть и не весь.
Шорты я с него снял. Это было проще, чем кажется: лежачего раздевают, как ребёнка, по одной ноге. Полоскал их в ручье, не отжимая до конца, и повесил на рейку заслона у костра, с подветренной стороны, где жар. До утра высохнут, а раньше они ему ни к чему.
Укрыть его мне было нечем. Это я знал заранее и просто проверил ещё раз: полотенца и оба тента уже при деле. Он лежал под скатом в одной рубашке без рукава, и я подвинул настил ближе к костру, насколько позволяла крыша. Жар доходил.
Чебу вместе с подушкой положил к дяде в изголовье, под самый скат, где теплее всего. Он уже спал, закрыв глаз и спрятав морду под край полотенца, а лапу в шине выставил наружу. Дышал ровно. Полоса на лапе была сухая.
Канистру и контейнер задвинул под нижний край, к стенке. Мелочь из кучи, шлёпанец с жилетом и рукав, лежала у контейнера с утра, и там я её и оставил.
Солнце село за лес. Я напоил дядю, двенадцать, и проверил полосу на затылке: она была сухая, и узлы держали.
Яму под угли я выкопал обломком в середине площадки, в гальке, с ведёрко глубиной. Когда прогорит, сгребу в неё угли и засыплю золой, а сверху положу толстое. Толстое у меня было: три сухих и одно сырое, которое к ночи подсохнет с одного боку.
Сырое кольцо я перевернул ещё раз. Ветки с одной стороны были уже сухие на ощупь.
Воды на ночь набрал полное ведёрко и поставил у костра, с подветренной стороны от углей: ночью к ручью не находишься, а пить захотят все трое, считая меня. Обломок положил справа, а бейсболку сдвинул на затылок.
Сел к огню спиной к навесу и подложил первое полено на ночь.
Темнело здесь быстро, и хотя я это знал, каждый раз это заставало меня врасплох. Только что я видел стволы за промоиной, и вот уже видел только то, что освещал костёр: заслон с шалашиком и кольцо сырых веток у края ската.
Обломок лежал под правой рукой, где ему и положено.
Про пятно я вспомнил при свете костра: вчера вечером я обещал себе померить его сегодня. Повернул левую руку к огню. Чёрное на предплечье лежало, где лежало, а луч к запястью кончался на косточке, там же, где утром и вчера. Не вырос. Я отметил это и опустил руку: раз не растёт, пусть лежит.
Подвёл я итог про себя, не вслух: что сделано, что нет. Огонь есть, крыша стоит. Дядя пьёт и даже мочится, Чебу поел и спит. Дров на ночь хватит, на завтра нет, и завтра первым делом дрова, а там личинки и гусеницы. Гусениц я приметил ещё вчера на лопухах у старого берега, две штуки, жирные, и за сутки они, надеюсь, никуда не уползли.
Про звук из леса я вспомнил один раз, и вспомнил потому, что лес молчал. С тех пор, как я замолчал, он ни разу не подал голоса. Что он видит и слышит, я не знал, и ничего не мог с этим сделать, кроме как сидеть здесь с обломком и не орать.
Не орал.
Моргуны на ветке над костром устроились на ночь и притихли. Я их видел снизу, четыре тёмных комка на светлой от огня ветке.
Хлопнули все четверо разом, сухо, как вчера у кучи, и на ветке вместо четырёх комков остались четыре камня.
Я был на ногах раньше, чем понял, что встал. Обломок уже лежал в правой руке, и стоял я лицом к промоине, чтобы огонь остался за спиной.
Снизу, от ручья, по гальке кто-то шёл, медленно, и шаги были лёгкие, легче моих и Гепы: галька под ними шуршала, а хруста я не слышал.
Я ждал. Из темноты за краем света шаги подошли ближе и замерли, потом пошли снова.
На свет из промоины вышел мальчик.
Ему было лет семь, может, восемь, и стоял он босиком, в одних синих с белым плавках, как у всех пацанов на любом пляже. Плечи и нос у него обгорели до красного: шапки у него не было, а солнце здесь не шутит. Ноги он исцарапал до колен, и на левой голени засохла кровь.
Он шёл на огонь, и на меня при этом не смотрел. Остановился на самом краю света, там, где галька из тёмной становилась рыжей.
Я опустил обломок.
Он смотрел на костёр, потом поднял глаза на меня. Я видел его лицо.
Лицо у него было сухое, без слёз. Он осмотрел меня, потом лагерь за моей спиной, и смотрел так, как смотрят, когда ищут тех, с кем пришли, и не находят. Таких детей я не раз выводил из леса.
Он сглотнул и сказал:
— Помогите. Там мама. Она не встаёт.
Глава 9
Он смотрел на обломок у меня в руке.
Обломок я медленно положил на гальку, чтобы он видел, куда, и показал ему пустые ладони. Пусть думает про руки, раз смотрит на них.
— Иди сюда, к огню, — позвал я. — С этой стороны, где дым не ест.
Он подошёл ровным шагом, как будто к учителю, который вызвал к доске, и сел на гальку с подветренной стороны костра, куда я показал, подтянув колени к подбородку.
Бутылка с кривой крышкой стояла у настила, и в ней оставалась дядина кипячёная вода. Я отвинтил крышку и протянул ему.
— Два глотка, — предупредил я. — Больше пока не дам, потом объясню почему.
Взяв бутылку двумя руками, он сделал два глотка, честно, шевеля губами на счёт, и вернул её. Воды осталось меньше половины, а кипячёная у меня была только в ней.
Теперь вопросы. Задавал я их в том порядке, к какому привык, и менять его не стал: он работал.
— Как тебя зовут?
— Дима, — он сказал это в огонь, не мне.
— Дима. Я Андрей. Мама живая? Говорит?
— Говорит, — он кивнул, не поднимая глаз от огня, — она сказала, чтобы я шёл на дым. И чтобы не останавливался.
Это я отметил. Дым привёл первого человека, и этот он был мне по пояс.
— Далеко она? Как ты шёл? — я присел перед ним на корточки.
— По берегу. У самой воды, — он показал рукой куда-то за мою спину, вниз, к ручью. — Долго. Пока дым не кончился, а потом начался огонь.
Пока дым не кончился. Стемнело, стало быть, в дороге, и последний кусок он шёл босиком по берегу на отблеск костра. Семь лет человеку.
— Чем прижало? — спросил я тише.
Вот тут он замолчал и посмотрел на свои руки. Широко развёл их в стороны, насколько хватало, потом свёл ладони одну над другой плашмя.
— Большое. Плоское, — он подбирал слова по одному. — Оно на ноге лежит. И камень.
— Кровь есть? Ты видел кровь?
— Нет, — он помотал головой. — Там вода. Мама в воде вот посюда, — он ткнул себя в живот. — Волна приходит, и мама вся мокрая становится.
Я сидел и прикидывал.
Женщина лежит ночью в воде по пояс, и нога у неё под чем-то большим и плоским, а сверху камень. Раз говорит, то в сознании и пока держится. Крови ребёнок не видел, но в воде её и не увидишь. Сколько она так лежит, он не знает, зато волна приходит и уходит, и каждый раз она в холодной воде заново.
До утра ждать нельзя: в такой воде до утра она не пролежит.
У меня под скатом, за спиной лежали двое, и без меня им тоже было не очень. Дядя пил по двенадцать глотков в час и других дел не имел. Чебу спал. Огонь, доставшийся мне за последние четыре спички, за три часа без присмотра прогорит до золы, а развести его заново мне было нечем.
Угли под золой проживут до утра, если накрыть поленьями потолще, и этого мне хватало.
— Дима, — позвал я. — Сейчас я соберусь, и мы пойдём за мамой. Ты дорогу покажешь. Сможешь ещё раз сходить? Сил хватит?
Он поднял голову и посмотрел мне в лицо.
— Смогу, — ответил он без паузы.
— Тогда сиди здесь и грейся. Руки к огню держи, вот так. Я быстро.
Костёр я разобрал обломком. Угли сгрёб в яму, выкопанную вечером как раз под это, и, присыпав золой с краёв площадки, уложил сверху поленья: два сухих и одно сырое, то, что к ночи подсохло с одного боку. Сырое легло верхним: оно будет тлеть и дымить, а углям под ним будет чем дышать.
Ведёрко с водой подвинул от костра к настилу, под руку дяде, если бы он вдруг научился пользоваться руками. Сам себе усмехнулся: не научится. Но ведёрко пусть стоит там, где его не опрокинетморгун.
Я влил дяде внеочередные двенадцать. Он все взял, и кадык заходил ровно: глотать он ещё мог.
— Я отойду, — сказал я ему, закручивая крышку. — Часа на два, может, на три. Ты тут не вздумай никуда бежать. Лежи, как лежал. Вернусь до рассвета.
Полоса на затылке высохла, и узлы держали, так что перевязывать не придётся.
Теперь то, без чего не пойти.
Верёвка у меня была одна, шесть метров синтетики, и она держала верх ската: без неё крыша ложилась на двоих спящих под ней. Я посмотрел, на чём она ещё держится: верхний край тента лежал на двух рейках, воткнутых у костра, а низ прижат камнями.
Рейки выдержат, если убрать лишнее. Ветки с листьями, уложенные на скат от солнца, я скинул на гальку: без верёвки они продавят тент на лица. Развязал оба узла, на высоком стволе и на том, что у земли, и тент осел на рейках, как палатка без центрального кола. Провис, но стоял. Под ним осталось место, чтобы лежать, а сидеть там этой ночью было некому.
Чебу на подушке в изголовье не проснулся. Дышал он ровно, значит, обойдется без меня, а шину я отодвинул от края тента, чтобы не зацепило, когда осядет.
Второй тент, тот, что стоял заслоном у костра, я снял с реек и свернул. Заслон нужен огню, которого до утра не будет: останутся угли под золой, и ветер им не страшен. Женщине в мокром на ночном берегу тент нужнее.
Шорты дяди на рейке заслона я переложил на рейку ската. Пусть сохнут.
Нож для масла я сунул в карман, а обломок взял в одну руку и бутылку с остатком кипячёной зажал под другой мышкой.
Из кольца веток, сохнувших у костра, я выбрал те, что лежали к жару ближе прочих и за день просохли насквозь. Набралось с охапку. Две я сразу расщепил обломком с конца на лучины в палец толщиной, на длину ладони, и стянул верёвкой пониже расщепа. Остальные связал в вязанку и закинул за спину. Сколько идти до мамы, я не знал, а такого факела хватало минут на пятнадцать.
Ещё я взял из кольца ветку потолще, сырую, и сунул её концом в угли рядом с первым факелом, чтобы нести с собой головнёй. Сырая тлеет до утра, и от неё загорится любой следующий пучок, если первые два догорят в дороге.
На месте можно было развести огонь если что. Осматривать человека в темноте нельзя, а от того костра я рассчитывал запалить факел на обратную дорогу.
Факел вышел не бог весть какой, но на ночном берегу мне годился и такой, а зверю, если он там есть, его должно хватить, чтобы держаться подальше.
Напоследок отсыпал в пакет горсть сырых личинок из тех, что отложил на утреннюю проверку, и завязал его узлом. Рабочее правило «сырое даст взгляд» у меня пока держалось на одном случае: в первую ночь эффект пришёл неизвестно когда и продержался минут пять.
Есть их по дороге я не собирался. Но на экстренный случай воспользоваться можно. Если факелы прогорят и головня погаснет, проверка случится раньше срока и в поле, как у нас в отряде обычно и выходило.
Моргуны так и сидели камнями над костром. При мальчике они не ожили ни разу, и это я тоже запомнил, а объяснять пока не брался.
— За старшего, — сказал я ветке. — Кто чужой подойдёт, стучите.
Камни не ответили. На большее я и не рассчитывал.
Дима сидел у ямы, держа руки над углями, как я сказал. Я подошёл и присел перед ним, чтобы быть с ним одного роста.
— Пойдёшь за мной. Держись за шорты сзади и не отпускай, что бы ни случилось. Если я остановлюсь, ты стоишь. Если я сяду, ты тоже садишься. Договорились?
— Да, — выдохнул он.
— Хорошо. Дай руку.
Он взял меня за шорты сзади, крепко, в кулак. Я поднял факел повыше и шагнул из света в темноту, к ручью.
Галька зашуршала под моими ногами, а потом, тише, под его.
У ручья я остановился и дал ему напиться из горсти, пока сам смотрел, куда идти.
Старый лагерь был направо, вдоль берега, туда я ходил и знал там каждый след от настила. Дима показал налево, куда я ещё не ходил: там галька тянулась от ручья в темноту, а что за ней, я не видел даже днём, потому что днём у меня были дела поважнее.
Факел освещал круг в несколько шагов, и за кругом ничего не было. Море я слышал слева и чуть впереди, и это был мой единственный ориентир, кроме мальчика.
— Вдоль воды? — переспросил я.
— Вдоль воды, — подтвердил он. — Там песок потом.
Пошли. Я держал факел перед собой и вниз, так, чтобы свет падал под ноги: горизонт тут всё равно было не разглядеть, а камни были.
Галька скоро кончилась, через несколько сотен шагов, и под обмотками пошёл песок. Я взял ближе к воде, где он был мокрый и плотный, и ноги в него не проваливались.
Минут через десять из-за туч вышла луна, почти полная, и берег стал виден до самой кромки леса. Пена на мокром песке белела, и тени от нас с Димой легли чёткие, как днём.
Факел стал не нужен. Я сунул его горящим концом в мокрый песок у воды, подержал, пока он не перестал шипеть, и пристроил к вязанке на обратную дорогу. Головня тлела у меня в другой руке, и этого хватало на всякий случай. Шагать без факела стало веселее, и свободной рукой я теперь мог при случае подхватить мальчишку.
Дима шёл за мной молча и держался за шорты. Молчание я не люблю: по молчащему ребёнку не понять, идёт он или уже засыпает на ходу. Так что я спросил, не оборачиваясь:
— Как вы на камни попали? Расскажи.
— Нас вынесло, — он подумал. — Вчера. Днём ещё. На такой штуке большой. Мама за неё держалась, а я за маму.
— На той, которая сейчас у мамы на ноге? — уточнил я.
— Да.
Ясно. Их прибило к камням на той же доске, что потом её и придавила, и этому я даже не удивился.
— Кто ещё был с вами? — спросил я. — Дядя какой-нибудь, тётя?
— Никого, — он помолчал. — Мы одни были. В воде ещё люди плавали, далеко, а потом их не стало.
Это я пропустил мимо ушей, на время: сейчас у меня был один человек на камнях, и до него ещё идти.
— Молодец, что дошёл, — сказал я ему. — Я бы в твои годы заблудился на первом же повороте.
— Тут нет поворотов, — он сказал это серьёзно. — Тут вода, и всё.
Правда. Крыть было нечем.
Шагов через двести он начал отставать. Я чувствовал это по шортам: рука то тянула назад, то отпускала. Я остановился и присел.
— Залезай, — я хлопнул себя по плечу. — На спину.
— Я могу идти, — буркнул он.
— Можешь. Но я быстрее. Залезай, это приказ.
Он залез. Весил он, как рюкзак с водой на три дня похода, и первые шагов пятьдесят я этого не замечал. Потом заметил. Тело же не моё.
Дыхание у моего тела сбивалось от любой ноши, я это знал ещё по охапке дров, а тут ноша ещё и ёрзала. Плечо, в которое вчера дважды била доска, отозвалось, как только я первый раз поправил Диму на спине: стрельнуло до локтя и затихло. Я перехватил Диму ниже, под колени, и стрелять стало реже.
Шёл я с передышками. На каждой я, воткнув факел в песок и сняв Диму, садился рядом на корточки и дышал, считая до тридцати. Он сидел молча и смотрел на огонь.
Я отметил что на не небе много туч и решил сразу, чтобы потом не думать на ходу: обратно пойду с водой по правую руку и песком под ногами, а ручей в темноте слышно за сотню шагов. На костёр рассчитывать нельзя: Дима на него вышел, пока он горел, а угли под золой с берега не видны.
Пока план такой. На случай если луна все-таки захочет нас покинуть.
Я снова взвалил Диму на спину и зашагал.
Берег шёл без изгибов. Море я по привычке держал в голове справа, как на старом берегу, и поправился: слева, Кром. Вода шумела глухо, без прибоя, как шумит в тихую ночь, а песок под ногами не менялся. Я считал передышки: три, четыре. На пятой Дима со спины сказал мне в ухо:
— Вон там.
Впереди, на границе света от луны, песок кончался, и из него горбом выходили тёмные камни с мокрым низом. Берег поворачивал, обходя их.
Я снял его со спины и поставил на песок.
И тогда из темноты впереди, из-за камней, женский голос позвал:
— Дима?
— Здесь он, — ответил я за него в темноту. — Живой, дошёл. Сейчас мы к вам подойдём, вы только не дёргайтесь.
Дима уже рванул вперёд, и я поймал его за плечо.
— За мной, — я придержал его. — По камням в темноте не бегают, если ещё нужны ноги.
Камни были мокрые и в чём-то скользком, и шёл я по ним, как по льду у подъезда, пробуя каждый ногой и только потом перенося вес. Факел я снова зажёг и держал низко. За вторым валуном море подходило к самым камням, и там, между двумя глыбами в мой рост, лежала она.
Она лежала на гальке на правом боку, лицом к нам, и лицо было над водой: волна не мешала ей дышать. Карман между валунами был засыпан камешками доверху, и в этот карман заходила волна: накрывала её до плеч и, постояв, уходила, оставляя воду у пояса. Потом приходила снова.
Ей было лет двадцать пять, может, чуть больше. Тёмные волосы прилипли к лицу, а губы были синие, и по губам я понял, что в этой воде она давно. Из одежды купальник и мокрая футболка, а это ночью в море всё равно что ничего.
Левая нога от колена уходила под плоскую светлую плиту. Плита одним краем лежала на гальке у ноги, другим упиралась в валун, а сверху на ней сидел камень с хороший чемодан и давил на плиту, а та вдавливала ногу в гальку.
Дима прошёл мимо меня и сел на гальку у её головы. Она подняла руку из воды и, не глядя, крепко взяла его за щиколотку, да так и держала.
— Вы кто? — спросила она меня. Зубы у неё стучали, и слова выходили порциями.
— Андрей, — я опустился рядом на колени. — Там, дальше по берегу, мой костёр. Дима вышел на него. Как вас зовут?
— Ольга, — выговорила она в два приёма.
— Ольга, я сейчас вас осмотрю, а потом будем доставать. Говорите со мной, пока я смотрю, не молчите. Что болит?
— Нога, — она закрыла глаза и открыла. — Под этим. Я не чувствую, холодно. Дима замёрз?
— С Димой всё хорошо, он у огня грелся, — я уже щупал пульс у неё на шее. — Теперь ваша очередь.
Я воткнул факел в гальку рядом с ней, под углом, чтобы свет шёл на ногу и на плиту.
— Держи двумя руками, — сказал я Диме. — Свети туда, куда покажу.
Он взялся, и руки у него не дрожали.
Пульс на шее у неё шёл частый и мелкий. Кожа была ледяная и на шее, и на руках: мёрзла она давно и вся. Волна накрыла её до плеч, и она осталась неподвижной: привыкла.
Правая нога была только в ссадинах, ломать там нечего. Левая выше колена тоже была целая, я прощупал бедро через воду.
— Чувствую, — сказала она, не дожидаясь вопроса.
Ниже колена нога уходила под плиту, и дальше я полез рукой.
Вода там была такая же холодная, как и везде. Плита лежала в гальке: край её ушёл в камешки, и голень под ним тоже. Я провёл пальцами вдоль голени до стопы. Стопа была холодная, но под плитой оставалось пространство, и голень не была расплющена: плита вдавила ногу в гальку, и нога сидела в камешках, зажатая сверху, но целая.
— Пальцами пошевелите, на левой, — сказал я. — Чувствуете, я жму?
— Да, — не сразу. — Да, жмёте.
Чувствует и шевелит: я ощутил пальцами слабое движение. Значит, нерв цел и кровь в стопу идёт.
— Хорошо, — я вытащил руку из-под плиты. — Теперь я попробую поднять эту штуку. Вы ничего не делайте.
Я взял плиту за свободный край двумя руками и потянул вверх. Она не сдвинулась ни на палец, чего и следовало ждать от плиты под таким камнем, когда с другой стороны её держит валун. Попробовать я всё равно был обязан: вдруг.
Взяв обломок, я подсунул его острый край под плиту и, найдя под ним камешек покрупнее вместо опоры, навалился. Плита дрогнула на волос, а обломок затрещал по всей длине, и я его убрал. Если он сломается здесь, у меня не останется ничего режущего на всём берегу, а другого режущего взять негде.
Сел на корточки и подумал, пока волна накрывала её и уходила.
Поднять груз я не мог: без рычага и опоры сил в этом теле не хватало. Значит, груз остаётся лежать.
А вот нога под ним лежит в гальке, в мелких камешках, и камешки, в отличие от плиты, двигаются. Их можно вынуть по горсти из-под голени, с той стороны, куда уходит волна. Выбрать гальку из-под ноги, и нога провалится в пустоту под плитой, которую я сделаю сам, а плита останется на месте.
Подкапывать, как застрявшую машину: убрать из-под колеса то, на чём она сидит, и колесо опустится само.
— Ольга, — я повернулся к ней, — план такой. Я буду вынимать камешки из-под вашей ноги, и нога уйдёт вниз, под плиту. Будет неприятно. Вы терпите и говорите со мной.
— Ладно, — сказала она. И потом: — Вы врач?
— Нет, — я снял с плеча верёвку. — Я вытаскиваю.
Руками под плиту я полез не сразу: оставалось одно дело.
Верёвку пропустил под её левое бедро выше колена и завязал свободной петлёй, под которой пролезала кисть. Узел сделал такой, чтобы одним рывком затянуть, если понадобится.
Понадобиться могло вот почему. Нога долго пролежала под тяжестью, и, когда тяжесть снимают, из такой ноги в кровь идёт то, что там накопилось, и человеку от этого бывает плохо, вплоть до самого плохого. Против такого развития событий затягивают выше, туго, и тогда накопленное остаётся в ноге, пока не доберёшься до врача, а врача у меня в хозяйстве не было.
Но затягивать я не стал. Стопа чувствовала и шевелилась, а значит, кровь по ноге всё это время ходила, пусть и плохо. Плита давила в основном на гальку, и каждая волна чуть приподнимала её и снова опускала: сутки, да, зато с передышкой на каждую волну.
Затяну жгут на ноге, в которой ходит кровь, и сам её остановлю, так что петля пока просто полежит, а затяну я её, если стопа перестанет чувствовать или нога начнёт синеть выше петли.
— Это зачем? — спросила она про верёвку.
— На всякий случай. Затягивать не буду, пока нога чувствует. Если скажу «терпи», значит, затянул. Пока не говорю.
Она кивнула. Дима держал факел.
Я лёг на гальку рядом с ней, животом вниз, и запустил обе руки под плиту с той стороны, где уходила волна.
Мелкая галька под голенью, горохом и орехом вперемешку, сидела плотно, и брать её приходилось горстями, выгребая на себя. Волна приходила и смывала половину обратно под ногу. Я переждал две волны и понял ритм: между ними было секунд семь. За семь секунд я успевал вынуть три горсти, а потом волна, и половина возвращалась.
Значит, работаем в откат, а в накат держим руки под голенью, чтобы камешки не затекли обратно.
Нож для масла пошёл в ход там, где рука не пролезала: им я подрывал гальку сбоку и выгребал пальцами. Руки, стёртые за два дня до мяса, резались о края камешков, и вода вокруг них темнела, но что там разглядишь в тёмной воде при факеле.
— Говорите, — напомнил я ей. — Как вас вынесло?
— На этом, — она шевельнула подбородком в сторону плиты. — Дима на мне, я на нём. Долго. Потом камни, волна. Я его сняла первым.
— Правильно, — одобрил я, не отрываясь от гальки.
— Я ходила. Искала, вдруг ещё кто. Никого. Залезла на камни посмотреть дальше, и этот, — она сглотнула, — поехал. Сверху. Я даже не поняла.
— Дима мне так и рассказал: камень поехал. У него хорошая память.
— У него отличная память, — выговорила она сквозь стук зубов так, как говорят о пятёрке в дневнике. — Он стихи с одного раза запоминает.
Волна накрыла, и я держал руки под голенью; откатилась, и я вынул три горсти.
Семь секунд и три горсти, ещё семь и ещё три. Под пальцами галька под голенью пошла вниз, и нога осела следом, на толщину ногтя. У Ольги сбилось дыхание.
— Идёт, — сказал я. — Понемногу, но идёт. Ещё.
Я вытаскивал руки из-под плиты и совал обратно, почти не чувствуя их: пальцы не гнулись, а порезы я перестал замечать. Это ничего. Руки отогреются потом. Я копал дальше.
Дима за моей спиной молчал и ровно держал свет.
Потом он сказал шёпотом, в воздух, никому из нас:
— Там глаза.
Глава 10
Я вытащил руки из-под плиты и обернулся, не вставая с колен.
За камнями, на песке, там, где кончался свет от факела и начиналась ночь, были два глаза, отсвечивавших рыжим на высоте кухонного стола. Я пересчитал: два, а у Гепы их шесть, и светились бы они двумя рядами. Не Гепа.
Под глазами угадывалось тело на четырёх ногах, ниже и длиннее, чем у Гепы. Стояло оно не двигаясь, и морда у него была вытянутая, как у собаки, а такие звери умеют ждать. Больше я про него ничего не знал, потому что видел только край света, а он стоял за краем.
Волком я его назначил потому, что по силуэту он подходил, а разглядывать было некогда.
Кричать нельзя. Это я помнил крепко: на мой крик из леса отвечали, и каждый раз ближе, а лес здесь был у меня за спиной, за камнями. Да и этому, с глазами, крик вряд ли бы помешал.
Всё моё оружие составляли огонь на палке и обломок, а в придачу к ним мальчик семи лет.
— Дима, — сказал я ровно и негромко. — Повернись к нему лицом. Факел держи перед собой, двумя руками, на вытянутых. Смотри на него. Не беги, что бы он ни делал. Он к огню не подойдёт.
Последнее я сказал наугад: подойдёт он или нет, я не знал. Но Диме нужно было дать дело для рук, и я дал.
Дима повернулся. Факел в его руках не качнулся. Встав с колен и взяв обломок, я сделал два шага от камней на песок, между глазами и Ольгой, так, чтобы она оказалась за мной.
Зверь отступил на шаг, и глаза опустились ниже. Он лёг на песок за краем света и ждал, глядя оттуда на огонь и на нас.
Хорошо. Лежащий зверь мне нравился больше стоящего.
К огню он не подошёл, и выводов я из этого пока не делал: одна ночь и один зверь. Может, он не любит огня, а может, ждёт, когда тот догорит. Проверять, какая версия верная, у меня времени не было, зато было то, что я и так уже понял: пока горит, он лежит.
— Молодец. Так и стой, — я подобрал нож. — Будет вставать, скажи.
— Он лежит, — сказал Дима.
— Вот и пусть лежит, — я взялся за гальку. — Говори мне каждую минуту, что он делает, даже если ничего.
Я вернулся к плите и лёг на гальку спиной к зверю, руками под плиту, в холодную воду. Название этому положению есть, но в книжке с детьми его не напечатают. Выбор был простой: либо я копаю, либо она остаётся в воде, а ночь в такой воде не переживают.
— Лежит, — доложил Дима за спиной.
— Хорошо, — отозвался я.
Галька шла горстями, волна накатывала и уходила. Ольга молчала, и это мне не нравилось.
— Ольга, — позвал я. — Скажите что-нибудь.
— Что? — выдавила она.
— Что хотите, — я не поднимал головы. — Какой у Димы класс.
— Первый закончил, — она говорила с паузами на каждую волну. — Во второй идёт. Пойдёт.
— Пойдёт, — согласился я. — Ещё горсть, и пойдёт.
— Лежит, — повторил Дима.
Нога под пальцами оседала. Я выбрал под голенью до твёрдого: дальше галька лежала так плотно, что рука её уже не брала, и нож тоже. Под плитой образовалась ямка в длину голени, и в этой ямке голень лежала свободно, своей тяжестью, на ширину кисти ниже, чем была.
Теперь тянуть на себя, вдоль плиты по ямке, и успеть в откат, пока волна не вернула гальку на место.
— Ольга, — предупредил я, — сейчас я вас потяну. Будет больно, кричите, если надо, только не вопите на весь берег. Один раз можно.
— Хорошо, — зубы у неё стучали так, что слово вышло в три приёма.
Я встал над ней на колени, подхватил её под мышки, сцепив руки у неё на груди, и стал ждать волну.
Волна накрыла нас обоих до плеч и пошла назад. Холодно, зараза! Я потянул.
Нога пошла по ямке вдоль плиты, тяжело и с хрустом гальки, и Ольга коротко закричала в небо.
Лес за камнями не ответил. Я отметил это краем уха и отложил на потом.
Стопа вышла из-под плиты и легла на гальку. Вся нога была на свободе.
— Всё, — выдохнул я. — Всё, вышла.
Я подхватил её под мышки и под колени и вытащил из воды на сухую гальку, выше волны, к свету факела. Дима стоял с факелом, повернувшись к зверю, и к нам не обернулся. Молодец.
Ногу я осмотрел при свете.
Голень была в ссадинах, и на коже остались вмятины от гальки, как от ковра на щеке, если уснуть на полу: раны вышли поверхностные, плита её только прижимала.
Колено распухло, и под пальцами в нём ходила вода, которой здоровому колену не нужно. Я провёл по голени от колена до стопы с нажимом, с обеих сторон: кость шла ровной линией, а Ольга морщилась. Перелома не было.
Стопа стала теплее воды, в которой пролежала, и пальцы на ней шевельнулись, когда я попросил.
Повезло. Так я и сказал вслух:
— Повезло вам. Нога целая, колено разбито, но это пройдёт. Неделю будете хромать, через две забудете.
— Ходить? — она попробовала согнуть ногу и зашипела.
— Сегодня нет, — я придержал колено. — Сегодня вы мой груз.
Я до конца ослабил петлю на бедре, но снимать не стал: пока нога отогревается, пусть верёвка полежит там, где может пригодиться. Того, чего я боялся, не было: стопа оставалась тёплой и шевелила пальцами, а дышала Ольга ровно, с поправкой на то, что её колотит от холода.
Дима сказал, не оборачиваясь:
— Лежит.
— Молодец, — я поправил ему локоть. — Опусти факел чуть ниже, рука устанет. Вот так.
Ольга медленно села, и Дима уже сидел рядом с ней, пока я открывал рот, чтобы сказать ему что-то про факел. Факел он не выпустил: обхватил маму одной рукой, а палку с огнём держал другой, вытянув в сторону зверя.
Бутылку с остатком кипячёной я отдал ей. Вода в ней давно остыла, но была чистая. Она выпила половину, не отрываясь, и остановилась сама.
— Ещё, — сказал я. — Это всё ваше. Для вас сохранил.
Раненому организму сырая вода была бы лишней.
Выпила до конца.
Второй тент я развернул и накинул ей на плечи, обернув вокруг и подоткнув края под руки. Мокрая футболка на ветру отбирает тепло быстрее, чем тело его вырабатывает, а тент хотя бы закрывает от ветра. На большее у меня в хозяйстве ничего не было.
Зверь лежал за светом. Глаза светились на том же месте. Всё это время, я периодически смотрел на него. Но он не двигался. Это было странно.
Факел в руках у Димы горел ровным рыжим огнём. Горящего конца на нём оставалось меньше ладони. Обратной дороги было минут сорок.
Нести её сорок минут на руках я не мог, и врать себе об этом не стал. Этот парень задыхался под семилетним ребёнком. Со взрослой женщиной на руках он выдохся бы на первой сотне шагов, а дальше мы бы сидели на песке втроём, а волк подходил бы ближе, дожидаясь пока я окончательно выдохнусь.
Теперь я понял чего он не нападает — понимает что силы не равны. Но как только он поймет что перевес не на его стороне, то случится может всякое.
Идти она тоже не могла. Значит, тащить.
Тащить было на чём, и это я приметил ещё по дороге к ней. Выше воды, среди обломков, выброшенных морем вместе с ними, лежала каютная дверь из светлого пластика под дерево. Дверь была лёгкая, такую я утащу один, и с круглой дырой на месте сорванной ручки: в неё как раз пройдёт верёвка.
Я сходил за ней, не выпуская из виду глаза за светом, благо было не далеко шагов десять в сторону. Зверь проводил меня взглядом и снова уставился на факел.
Дверь весила немного и по мокрому песку волоком шла легко. Положив её у камней, я продел верёвку в дыру от ручки. Одной дыры мало, дверь перекосит, поэтому я обвёл верёвку вокруг двери поперёк и завязал, а из свободного конца сделал лямку через грудь, как на санях с дядей, только короче: дверь была ниже настила, и тянуть её надо было ближе к себе.
Петлю с бедра Ольги я снял: верёвка понадобилась вся, а то, ради чего я её накладывал, не случилось.
Второй тент расстелил на двери. Перенеся Ольгу на дверь, я уложил её на правый бок, здоровой ногой вниз: больную надо было держать сверху, чтобы она не упиралась в пластик. Под колено подложил свою бейсболку, хоть какую-то прокладку между коленом и пластиком, а края тента завернул на Ольгу с двух сторон, чтобы не дуло.
— Дима, — сказал я, — садись маме в ноги. Факел держи так же, назад, на него. Он пойдёт за нами, и пусть идёт, лишь бы видел огонь.
— А если факел кончится? — он покосился на огонь, потом на меня.
— Тогда пойдём без факела, — отрезал я. — Садись.
Он сел. Надев лямку и упёршись ногами в песок, я потянул.
Дверь пошла.
По мокрому песку у самой воды она шла, как санки по мартовскому насту: с шорохом, рывками, но шла, и каждый рывок отдавался в плечо. Я взял ближе к воде, туда, где волна только что откатилась и песок блестел: там скользило лучше всего.
— Считай шаги, — сказал я Диме. — Мои. До ста. На ста я остановлюсь, и ты скажешь, что он делает.
— Один, — сказал Дима. — Два.
Он считал вслух, ровно, и я шёл под его счёт. Дышать на счёт было легче.
— Сто, — объявил Дима.
Остановившись и сняв лямку, я сел на песок и отдышался. Ольга под тентом лежала с открытыми глазами и смотрела в небо.
— Лежит, — сказал Дима. — Нет. Идёт.
Я обернулся. Два глаза были там же, где и всё время: на краю света. Пока мы стояли, он лежал, а когда мы встали, поднялся и пошёл за нами на том же расстоянии.
— Пусть идёт, — я вытер лоб. — Он в своём праве, это его берег.
— Он нас съест? — спросил Дима. Спросил без дрожи, деловито.
— Нет, — я надел лямку. — Мы невкусные. Мы солёные и жилистые, он уже понюхал и понял.
Ольга под тентом тихо фыркнула. Первый её звук за всю ночь по своей воле, и я его отметил.
Я надел лямку и отшагал свои сто под счёт Димы. Сел опять, и плечо уже ныло.
Факел на пятой сотне догорел до руки Димы. Он сказал мне об этом сам, вовремя, когда огонь подобрался к его пальцам на ширину спички:
— Жжётся, — сообщил он.
— Бросай, — велел я. — В воду не бросай, в песок.
Он воткнул остаток в песок, и рыжий огонёк пошипел и погас. Стало темно. Диму в двух шагах от меня я едва видел. Луна почти скрылась за тучами. Небо оставалось светлее воды, справа слабо белела полоса прибоя, а всё остальное было чёрное. Ночного зрения у этого парня сегодня не было.
Я снял лямку, достал головню и подул на неё. Конец налился красным, и при этом свете я вытащил из вязанки ветку, расщепил ей конец обломком и стянул верёвкой. Лучины занялись от головни с третьего раза. Я отдал факел Диме.
— Держи пониже, — сказал я. — Мне надо видеть, куда ступать.
Личинки так и остались в пакете. До крайнего случая в вязанке было ещё несколько веток.
Раз вода справа, а под ногами песок, то ручей впереди, и я его услышу.
— Дима, он где? — спросил я в темноту.
— Не вижу, — голос у него дрогнул впервые за всю ночь. — Темно.
— Ничего, — я остановился. — Слушай. Он идёт по песку, и его может быть слышно.
Мы послушали. Сзади, за шорохом двери и моим дыханием, шло ещё что-то: оно мягко ступало в чужом ритме, ближе, чем раньше. Он подошёл, как только огонь погас, и это был ответ на один из моих вопросов: огня он не любит. Выборка была маленькая, но ответ мне годился.
— Он ближе, — сказал Дима.
— Знаю, — я натянул лямку. — Он смотрит, что мы будем делать. Мы будем идти. Считай.
Лямка, и сто шагов в темноте под счёт. Ноги сами находили плотный песок у воды: сухой был выше, в нём ступни вязли по щиколотку, и это я чувствовал, не успевая подумать. Дорогу я искал ногами.
— Сто, — сказал Дима и, не переводя дыхания: — Он близко.
— Угу, — я не оборачивался.
Я не сел. Дыхания не хватало, но садиться с этим зверем сзади мне не хотелось. Пошли сразу.
Ольга под тентом сказала первую фразу за всю дорогу:
— Если что, вы бросьте, — она говорила тихо, в тент. — Меня. Диму берите.
— Если что, я вас обоих брошу и убегу, — ответил я. — Шучу. Никого я не брошу, лежите тихо и не мешайте Диме считать.
Дима считал.
Сотен через пять под ногами вместо песка захрустела галька, и я остановился сам, без счёта. Слева, от леса, ровно и негромко, шумела вода, и звук был другой, чем у моря: по камням, вниз. Ручей.
Пришли.
— Дима, он где? — я снял лямку.
Пауза. Шорох сзади прекратился, и я услышал это сам, до ответа Димы.
— Не слышно, — прошептал Дима. — Он остановился. Там, на песке.
Он встал там, где песок переходил в гальку. Знал ли он, что здесь ручей, или просто устал идти за невкусными, я не знал и выяснять сегодня не собирался. Остановился, и ладно.
От ручья до лагеря было сто шагов вверх по промоине, и эти сто шагов я прошёл в темноте по памяти, волоча дверь по камням, которые знал на ощупь после двух дней хождения за водой. Дверь по гальке шла хуже, чем по песку, и на двух больших камнях я её переносил, подняв за край и крякнув.
Лагерь я узнал по запаху, ещё не видя его: дым и тёплая зола. От ямы в середине площадки шло тепло, его чувствуешь голенью с двух шагов.
— Стоп, — я опустил дверь на гальку. — Сидим. Дима, маму держи, я к огню.
Яму я нашёл руками. Сырое полено сверху обуглилось снизу и держалось одной коркой, а два сухих под ним ушли в угли наполовину: жар внутри остался. Я снял полено обломком и сгрёб золу в сторону; живые угли под ней светились тёмно-красным.
Ветки из сырого кольца я нащупал там, где оставил. Они за эти часы у углей подсохли с одной стороны, и одну я расщепил обломком вдоль на щепу. Первую щепку положил на угли и дунул. Угли вспыхнули ярче и погасли: жар до нее не доходил. Вторую, третью, и снова дунул, теперь длинно и снизу, чтобы жар шёл под щепу. Дым пошёл, а огня не было.
С третьего раза взялось: щепка затрещала и занялась с подсохшего конца. Я подложил ещё две и остатки сухих, которые уже тлели, а когда они схватились, вернул сверху сырое полено. Огонь встал, и осветил площадку.
Скат провис на рейках, как я его оставил. Под ним лежал дядя, на боку, с полосой на затылке, и грудь у него поднималась ровно. Я приложил пальцы к шее: пульс был редкий, как и раньше. Живой. Чебу из-под ската сказал «чбу», сонно, и замолчал.
Моргуны над головой были ещё камнями. Когда огонь поднялся, они разом, с писком ожили, и уставились вниз на дверь с двумя новыми людьми. Моргали они чаще обычного.
— Было трое нас, — сообщил я им. — Теперь пятеро. Привыкайте.
Дверь с Ольгой я затащил под скат рядом с настилом дяди, ногами к огню. Верёвку я снял с двери и, перекинув через оба ствола, как она и шла вечером, подтянул верх ската, и крыша встала. Второй тент я снял с Ольги, когда жар от костра дошёл до неё, и поставил заслоном на прежние рейки: ночь ещё не кончилась, а ветер с моря никуда не делся.
Ведёрко с водой с настила переставил на угли. Пока закипало, осмотрел ногу ещё раз при огне: колено распухло сильнее, а стопа была тёплая, и пальцы шевелились по первой просьбе. Хорошо.
Когда вода вскипела и остыла до тёплой, я влил дяде двенадцать глотков, те, что пропустил за ночь, и ещё двенадцать сверху, когда он их взял: кадык ходил, вода не выливалась. Часа три я его недопаивал, и за одну ночь такой долг не вернуть.
Остаток слил в бутылку с кривой крышкой и дал Ольге. Она пила медленно, держа бутылку двумя руками, и после каждого глотка смотрела на Диму.
Дима, пока она пила, сел на свободную подушку у изголовья дяди рядом с Чебу и, прислонившись к стенке ската, сидя с открытым ртом уснул. Чебу под полотенцем шевельнулся и подвинулся ближе к нему.
Итог я подвёл тут же, у костра, пока подкладывал дрова.
Было у меня двое лежачих и один ходячий, то есть я. Стало трое лежачих и один сидячий при том же ходячем, и ходячий вторую ночь толком не спал. Еды в контейнере лежало на одного человека на день, дров до утра хватало впритык, а воды в ручье было сколько угодно, и больше ничего в таком количестве у меня не водилось.
Пять ртов на один контейнер личинок, а до утра ещё полночи: с утра дрова, а следом гнилуха и гусеницы.
Плечо ныло. Руки я рассмотрел при огне: неглубокие порезы на всех пальцах и стёртая галькой кожа на ладонях. Промыть кипячёной, и заживёт: промою, когда закипит следующее ведёрко.
Ольга под скатом перестала стучать зубами. Тепло от костра дошло до неё, и она лежала с бутылкой в руках и глядела на огонь и на спящего Диму, а потом на настил рядом с собой, где лежал дядя.
Глядела она долго. Я видел это боковым зрением и не вмешивался.
Потом она приподнялась на локте и вгляделась при свете костра в лицо дяди с полуседой бородой и в полосу у него на затылке. Не отводя от него глаз, она мне сказала:
— А я его знаю.
от автора:
Десятая глава, пора честно: вы лайкнули, или мне сходить проверить? Герой бы сходил. И в библиотеку, если ещё нет, а то потеряете книгу — и будет как с тем лайнером.
Каждые 500 лайков — бонусная глава. Это не шантаж, это обмен: вы жмёте кнопку, я пишу ночью. Герой вон вообще за личинки работает.
Глава 11
Я подложил ветку в огонь и только потом повернулся к ней. Второй тент я к тому времени снял с реек заслона и накинул на неё: её опять начало трясти, а от ветра можно загородиться и спиной. Торопить человека после многих часов в воде толку нет: что знает, то и скажет.
— Откуда? — спросил я.
— С лайнера, — Ольга не отводила глаз от дяди. — Он из команды. Как его зовут, я не знаю, у них на груди бейджики, а я не читала.
— В форме был? — уточнил я.
— В белой. С такими, на плечах, — она показала пальцем на своё плечо и тут же спрятала руку под тент. — Дима на палубе носился. Там мыли, пол мокрый, он разогнался и поехал. Я даже вскрикнуть не успела, а этот его уже за шиворот держит. Над самой лестницей.
Я посмотрел на спящего Диму. Разогнаться он мог, это я уже видел: он всё делал сразу и на полную.
— Поймал, значит, — повторил я за ней.
— Поймал. Одной рукой, на ходу, даже не остановился, — она посмотрела на дядю так, как будто проверяла, тот ли. — Поставил на ноги и, отряхнув, выдал мне, — она помолчала. — Что на мокрой палубе дети не бегают, что лестницы на судне не для того, а если я не слежу, то следить будут за мной. Не кричал, говорил по пунктам, как по бумажке. Я тогда обиделась и ушла, а теперь вот думаю, что он всё правильно говорил.
— Правильно, — согласился я. — Дети порой неугомонные. У меня таких за год набиралось больше, чем ваш Дима успел набегать.
— Вы с детьми работали? — она в первый раз за разговор перевела глаза на меня.
— С потерявшимися, — я подложил ветку. — Это немного другое.
Больше про себя я ей не сказал, и она не спросила. Зато спросила другое:
— А он вас знает? — Ольга снова смотрела на дядю. — Он что-нибудь говорил, когда вы его нашли?
— Говорил, — я пожал плечами. — Пару слов, и опять отключился. Я их не разобрал.
Врать я умею плохо, а это было почти не враньё: слова я разобрал, а вот что он имел в виду, не разобрал до сих пор.
Я снова взглянул на дядю. Форма была белая, с чем-то на плечах. На лайнерах в белом ходят офицеры, если я правильно помнил картинки, а помнил я их плохо. Зато мозоль на среднем пальце я помнил хорошо: палубу он не драил, он писал. Что пишут на лайнере офицеры, я не знал, но пишут, видимо, много. А нашёл я его в цветастой рубашке и шортах: значит, в тот вечер он был не на вахте, или у них на лайнере команда тоже ходит купаться.
Значит, человек из команды считал, что это тело всех угробило. И он же учил пассажиров, где нельзя бегать.
Что он имел в виду, я не знал, и спросить об этом сейчас было не у кого. Я и это отложил. Отложенного набралось уже на отдельный список.
— Он поправится? — спросила Ольга.
— Он пьёт, — я не стал обещать больше. — Ещё вчера и этого не было.
Это была правда, и другой у меня для неё пока не было.
На углях шумело ведерко, и этот шум сейчас мне был дороже всех разговоров. Я дождался, когда вода пошла пузырями, подцепил ведёрко за ручку обломком, снял с углей и отлил кипятку в крышку контейнера, как раз на две ладони.
Пока остывала крышка, я пересчитал личинок в контейнере. Их было меньше, чем помнилось.
Первыми в крышку пошли руки: я окунул обе, когда вода перестала обжигать, и подержал, пока порезы на пальцах не перестали дёргаться. В ссадины на ладонях за ночь набилась каменная крошка, и я её вымыл.
Личинок ссыпал в ведёрко и поставил обратно на угли. Варились они недолго, и я уже знал сколько: как всплывут и станут твёрдыми, так и готовы.
За спиной завозились. Дима сидел на подушке с открытыми глазами и смотрел на ведёрко.
— Ты вовремя, — я кивнул ему на ведёрко. — Ужин.
— Это что? — он подвинулся ближе, не вставая.
— Личинки, — объяснил я, снимая ведёрко с углей. — Белок, как в мясе, только живут в дереве. Я их ел два дня, и мне ничего. Значит, и вам можно.
Про восемь часов и про пробу на один зуб я ему рассказывать не стал. Он бы спросил, зачем, и спросил бы правильно, а ответ у меня был длинный.
Ольга приподнялась на локте и смотрела, как я выкладываю варёных на крышку. Выражение у неё было такое, с каким смотрят на счёт в ресторане, когда ещё не решились его открыть.
— Он первый, — произнесла она.
Дима взял одну и, посмотрев на неё с обеих сторон, положил целиком в рот. Он жевал с закрытыми глазами, сосредоточенно, и когда проглотил, вынес вердикт:
— Как макароны. Только тёплые.
— Он не ел два дня, — произнесла Ольга. — Я ему только воду давала, из выемки на плите, в ладонях. Еды там не было.
— Теперь есть, — я подвинул к ней крышку. — Ваша очередь. Он съел, значит, можно, вы же сами видели.
— Да я же не из брезгливости, — в укор сказала она. — Хочу, чтобы сын как следует поел.
— Не переживайте, — качнул головой я. — На сегодня вам обоим хватит. Вам нужно восстановить калории.
Она внимательно посмотрела на меня, потом открыла и взяла свою.
Шесть штук я отложил на край крышки, на утро и для Чебу, а остальные отдал им. Ела она медленно, и после каждой смотрела на Диму, как тогда у камней, когда пила воду: проверяла, что он живой. Я взял себе три штуки и больше не брал. До этого я ел их один, а теперь нас стало четверо на тот же контейнер, и сегодня моя очередь была последней.
Живот заурчал так, что Дима оглянулся. Я про себя сказал животу, что он подождёт до завтра, как ждал первые два дня, и что три штуки больше, чем ноль. Он буркнул ещё раз и замолчал.
Дима доел свои, облизал пальцы и спросил:
— А где они живут? — и облизал их ещё раз, на всякий случай.
— Через промоину, — я показал в сторону ручья, за костёр. — Там лежит старое гнилое дерево, всё в трухе и ходах. Я его так и зову, гнилухой. В ходах они и сидят: снимешь пласт коры, и собирай.
— Там ещё есть?
— Есть, — пообещал я, завязывая пустой пакет. — Завтра схожу, наберу ещё.
Он кивнул, и больше не спрашивал.
Бутылку с кривой крышкой я наполнил из ведёрка тем, что осталось после варки. Вода была мутная, но кипячёная, а другой у меня не было. Дима выпил половину, и выпил бы всю, если бы я не забрал.
— Маме, — я закрутил крышку.
Он без спора отдал.
Я осмотрел ещё раз ногу Ольги при огне. Колено за эти часы стало круглее, чем было у камней, и это мне не нравилось, но стопа была тёплая и слушалась. Я подсунул под голень свёрнутый край тента, чтобы колено лежало выше остальной Ольги: так отёк сходит быстрее.
— Так и лежите, — я подоткнул тент. — Ногу выше головы, если получится.
— Головы не получится, — ответила она. Это была первая её фраза за ночь, в которой нашлось место шутке.
Час ночью я считал по дровам: одна толстая ветка сгорала примерно за то время, что проходило между глотками дяди. Когда ветка прогорела, я налил в бутылку тёплой воды и напоил его через рукав, двенадцать глотков, считая по кадыку. Кадык ходил.
Пока поил, я думал, что вот оно и есть моё расписание на ночь. Пока рядом лежит дядя, которого надо поить каждый час, я не засну, даже если захочу.
Я хотел.
Ольга доела последнюю из своих, вытерла пальцы о тент и спросила, глядя на дядю:
— А вы сами? — Ольга вскинула на меня глаза. — Вы помните, как всё было?
Я мог бы сказать, что помню. Соврать девушке с разбитым коленом легко, и она бы поверила. Но у меня это выходит плохо, а Ольга, судя по тому, как она на меня смотрела, враньё замечала.
— Нет, — я не стал тянуть. — Очнулся в воде, а как туда попал, не помню: ни лайнера, ни посадки, ничего.
Я показал ей бутылку. Она действительно была пустая.
— Совсем? — Ольга смотрела на меня так, как, наверное, смотрела на Диму, когда он врал про уроки.
— Совсем, — подтвердил я и поставил бутылку. — Дом помню, работу помню. А между домом и водой пусто, как в этой бутылке.
Про пятно на руке и про то, что руки у меня не мои, я ей не рассказывал. Это были мои загадки, и делить их с Ольгой, вытащенной два часа назад из-под плиты, было рано. Может, и вовсе не надо.
— Расскажите, что вы видели, — попросил я. — Мне любая мелочь годится.
Она помолчала. Дима уже снова спал, сползя с подушки на бок, и голова его лежала на полотенце рядом с Чебу. Ольга смотрела на него, пока говорила.
— Мы в каюте были, — начала она. — Вечер, он уже почти спал. И вспышка в иллюминаторе, белая, как сварка. Я подумала, гроза.
— Долго? — спросил я.
— Нет. Раз, и всё. А потом ударило, — она замолчала и попробовала ещё раз. — Как будто дом сломали пополам. Я его схватила, и нас понесло.
— Куда понесло?
— Не знаю, — она покачала головой. — Всё ехало. Пол, стена, я не поняла, где что. Люди кричали в коридоре. Я тоже кричала, наверное, не помню. Потом вода. Холодная, сразу много.
Она надолго замолчала. Я подложил ветку в огонь и не торопил.
— Очнулась на этой штуке, — она повела подбородком к морю, где осталась плита. — Дима на мне, я его обеими руками держу, и даже не помню, как схватила. Светло уже было. И далеко от всех.
— От кого от всех? — я не понял.
— Там люди были. Много. Там, где лайнер, — она махнула рукой куда-то за спину. — Они плыли к нам. Я их видела, они нам махали и плыли. А доплыть не могли.
— Почему?
— Не знаю, — повторила она. — Их несло в одну сторону, нас в другую. Я кричала им, а они делались всё меньше, пока совсем не пропали.
Сказала она это ровно, без слёз.
— Сколько вас несло? — спросил я, когда она замолчала.
— День, — она говорила в огонь. — Весь день, а потом камни. Дима спал на мне, я его держала и считала, сколько ещё. До ста, потом перестала.
— А Дима в воде был? — я задал вопрос осторожно. — Или сразу на плите?
— На плите. Я не знаю, как. Я очнулась, и он уже на мне, — она сжала губы. — Если бы я его в воде искала, я бы не нашла.
Я это понял и больше про воду не спрашивал. На этом у неё кончалась память.
Зато у меня появилась своя загадка. Ударило вечером, а я пришёл в себя в воде утром, на свету. Значит, ночь я провёл в море, и как провёл, не помню, так же, как не помню лайнер. Тело это пережило, а как, я не знал.
Я молчал и считал. Люди в воде плыли и не могли доплыть, а плиту несло в сторону от них. Лайнер сломался пополам от удара, и камни тут ни при чём: на камни садятся и застревают.
Выходило, что всё это случилось в открытом море. Случись это у берега, люди доплыли бы хоть куда-нибудь. А там, далеко, течение само решает, кому куда плыть, и у каждого выходит по-своему.
— Ольга, — спросил я. — С лайнера землю видели? До того, как ударило.
— Видели, — ответила она сразу. — Остров. Мы его видели, Дима смотрел с палубы.
— Остров? — переспросил я.
— Остров, — она кивнула. — Большой, с горами. Нам сказали, что мы пройдём мимо.
Вот так. Я два дня гадал, остров под ногами или материк, и строил на этом планы, а ответ знала женщина с разбитым коленом, которая у этого острова чуть не утонула.
Остров: значит, вокруг вода и берег где-то замыкается, и если идти вдоль моря достаточно долго, вернёшься туда, откуда вышел.
Гор я отсюда не видел: лес у промоины закрывал всё, что выше деревьев. Но раз на острове есть горы, когда-нибудь я поднимусь и посмотрю на этот берег сверху, весь сразу, с лагерем и с тем, что лежит у ручья. Не сегодня.
Тот ли это остров, который они видели, я знать не мог: их несло неизвестно куда и сколько, Ольга не помнила, а я тем более. Но другого берега поблизости, похоже, не водилось, и я сказал себе, что считать буду так: остров, тот самый, с горами, пока не докажут обратное.
— Спасибо, — я сказал это всерьёз. — Вы мне сейчас очень помогли.
— Чем? — она не поняла.
Объяснять ей про берег, который замыкается, я не стал: ей это было ни к чему, а мне ещё предстояло проверить.
— Теперь я знаю, где мы, — объяснил я, подкладывая ветку. — Приблизительно.
— А вы кто были? — Ольга приподнялась на локте. — Там, дома. Вы говорили, что вытаскиваете.
— Вытаскиваю, — подтвердил я. — Потерявшихся людей. Из леса или из воды, а бывает, из-под того, что на них упало. Это работа. Спасатель я.
— Хорошая работа, — она сказала это серьёзно.
— Сегодня да, — согласился я.
Она усмехнулась, и тут же её тряхнуло.
Дрожь у неё ушла, пока она ела, и сейчас вернулась. Зубы снова застучали, и она сжала челюсти, чтобы я не слышал, но плечи под тентом ходили.
Я тронул её лоб. Жара не было: лоб холодный, а зубы стучат. Пока это озноб, а не болезнь, но ночью бывает хуже.
— Спать, — распорядился я. — Сейчас же. Разговоры закончились.
Спорить она не стала. Легла, как лежала, на правый бок и подтянула тент к подбородку, и я ещё не успел подложить ветку, как она закрыла глаза и ровно задышала. Два дня в воде и на камнях, а потом тёплый ужин: тут и здоровый уснёт стоя.
Дима спал рядом, носом в полотенце, и Чебу под полотенцем дышал ему в ухо.
Я остался с костром.
Спать мне было нельзя, и это я себе объяснил один раз, чтобы не возвращаться: на песке у ручья лежит зверь, который умеет ждать, а огонь без присмотра гаснет от первого ветра. Кто из них придёт первым, я проверять не хотел.
А хотелось лечь. Тело просилось на гальку прямо тут, у ямы, и обещало, что проснётся само через полчаса. Я ему не верил: оно уже две ночи обещало мне то же самое и оба раза врало.
Чтобы не сидеть, я пошёл за дровами.
Мёртвые деревья стояли у промоины, и от костра до них было столько, что огонь я видел всё время, а до ямы добежал бы, не успев об этом подумать. Нижние ветки с них я обломал вчера, а до верхних не доставал и днём.
Под ними на земле лежало то, что сломалось само, только щупал я его ещё днём: всё, что пролежало на этой земле хотя бы ночь, гнулось в пальцах и пахло мокрой корой. Сухого здесь не было и сейчас. Я ломал с живого дерева рядом те ветки, что поддавались руками, подбирал с земли упавшие и знал, что всё это сырое.
Носил я по охапке и укладывал принесённое кольцом у камней, корой к огню, как вчера. Ветки, подсохшие одним боком, я переворачивал, а подсохшие с обеих сторон клал в огонь. Сохло медленнее, чем горело, поэтому в ход шло и недосушенное, и так у меня вышло занятие на всю ночь.
Недосушенное шипело, когда я клал его на угли, и давало густой белый дым, который уходил над промоиной столбом. К утру этот столб будет видно издалека. Прятать его я по-прежнему не собирался: люди идут на дым.
За работой думалось хорошо.
Нас стало четверо, если считать людей, а дядю я считал. Четверым нужно другое хозяйство, и список я начал составлять заново, потому что старый был на одного.
Крышу я записал первой и тут же передумал. Скат укрывал настил и дверь, и на этом его возможности кончались: третьему под ним места не было, а четвёртому тем более. Дождя пока не было, и пару ночей они проведут под открытым небом на обломках, как я спал первые две. Ничего с ними не случится. Дождь я поставил в список, но не первым.
Первым пойдёт оружие.
Это я решил, не дойдя до костра с охапкой. Гепа ходит по этому берегу, волк лежит у ручья, а показать им я мог только огонь на палке. Огонь кончается. А без оружия нет охоты, да и лагеря тоже: четыре человека без палки, чтобы отогнать собаку, называются обедом.
Копьё, хотя бы заострённая рейка, обожжённая в углях, чтобы не крошилась. Рейки и обломок у меня были, угли тоже, так что начну с утра.
Второе, следом: сон. Теперь нас трое ходячих, с Димой: он сегодня ночью держал факел лучше иного взрослого. Трое могут нести караул по очереди, и каждый выспится хотя бы наполовину. Пока караулить могли только я и Ольга с её коленом, но и это уже больше, чем я один.
Я прикинул и время. Ночь здесь длинная, часов десять, если судить по тому, как вчера садилось и вставало солнце. Пополам выходило пять, а пять часов сна подряд я не видел с тех пор, как очнулся в воде, и от одной мысли о них я зевнул так, что хрустнула челюсть.
Третье, ограда. Что-нибудь между лагерем и берегом, обо что зверь, зацепившись, зашумит и разбудит. Хоть ловушка, хоть просто куча сухих веток поперёк промоины, когда сухое у меня появится: через такую не перешагнёшь без треска.
Волк ходит по песку мягко, я это слышал ночью, а по сухим веткам мягко никто не пройдёт. Верёвки на растяжку у меня не было: она держала крышу, а крыша была дяде нужнее. Это я продумаю завтра при свете, когда посмотрю, что у меня есть.
Про самого волка я тоже думал, пока ходил. Он лёг там, где кончается песок. Ночью я решил, что он устал нас провожать, и это была хорошая версия для ночи. Днём она мне нравилась меньше.
Зверь, который умеет ждать, ложится там, где ему надо быть: у ручья, у единственной воды на этом берегу, которую я знал. Ждать он там мог воду или нас, а мог и кого-то третьего, и эта версия нравилась мне хуже всех.
Дядя очнётся. Я записал это в список четвёртым, как дело, которое случится само, и остановился.
Случится ли, я не знал. Третьи сутки человек лежит и глаз не открывает, хотя пьёт, а вчера и обмочился. Для того, в кого вчера вода не лезла, это неплохо. Для того, кому надо проснуться, это ничего не даёт. Это меня напрягало, но несильно, примерно как заноза, которую вытащишь, когда дойдут руки. Доктора у меня не было. Были вода и время, и больше дяде я дать ничего не мог.
Пятое, еда. Тут считать было нечего. В гнилухе личинок оставалось на пакет-два, гусеницы сидели на лопухах старого берега, а в ручье ходила плоская рыба, которую брать нечем. Еду я поставил за оружием: без него её не добыть.
Между охапками я ходил к дяде. Пока прогорала толстая ветка, я грел в бутылке воду и вливал ему двенадцать глотков через рукав. Кадык ходил каждый раз. Полосу на затылке я проверял пальцами: она была сухая, и узлы держались.
Тогда же я заглянул и к Ольге. Она спала, не шевелясь, на правом боку, как я её положил, и колено лежало на тенте выше остального. Я тронул стопу, и она была тёплая. Пальцы под моей рукой во сне дёрнулись.
Отёк за ночь не уйдёт, но и хуже я не ждал. Ходить ей было нельзя ещё дня два, и это значило, что два дня у меня в лагере два лежачих и один ребёнок, а ходячий по-прежнему один.
Моргуны у себя на ветке сидели камнями и мне не мешали.
Так я и ходил всю ночь между деревьями и ямой, а каждый час сворачивал к дяде с бутылкой. Чем ещё занять руки, я не придумал.
Ночь кончилась незаметно: угли потускнели, вода за промоиной отделилась от неба, и стало видно, что в кольце у камней подсохло больше веток, чем я думал.
Я выстоял ночь. Тело своё мнение об этом высказало, когда я присел к яме и попробовал встать: встал со второго раза.
Ольга открыла глаза.
Открыла и сразу посмотрела на Диму и дядю, а на меня после них. Порядок у неё был постоянный, и я его уже выучил.
— Спите, — я подложил ветку. — Рано ещё.
— Вы не ложились, — произнесла она.
Это был не вопрос. Я и не стал отвечать как на вопрос, а подошёл и тронул ей лоб. Лоб был прохладный и сухой: жара не было. Ночь она пережила, и это мы с ней уже выиграли.
— Ложитесь, — предложила она. — Я посижу.
— Лежите, — отрезал я. — У вас колено.
— Колено не на лице, — она приподнялась на локте, и тент сполз с плеча. — Я вижу, какой вы. Я Диму на плите держала, я знаю, как выглядят люди после бессонной ночи. Вы сейчас упадёте в костёр.
— Не упаду, — буркнул я.
— Упадёте, — она даже не повысила голос.
Я посмотрел на костёр. До него было рукой подать, и падать в него я действительно не собирался, но Ольга смотрела на меня так, что спорить расхотелось.
Спать хотелось так, что я заметил, как рассматриваю гальку у ямы и прикидываю, где положить голову. Этого со мной не бывало: место для сна я выбирал всегда последним, когда всё остальное уже сделано. А тут выбирал первым.
— Если что случится, я сразу вас разбужу, — Ольга говорила тихо, чтобы не поднять Диму. — Я же понимаю. Вы тут единственный мужчина, вам силы нужны. Нам без вас никуда.
Единственный мужчина. Я глянул на Диму, который спал носом в полотенце, и на дядю. Дядя промолчал.
— Ладно, — сдался я. — Четыре часа.
Инструктаж я уложил в минуту, потому что на большее меня не хватало.
— Дрова сохнут у камней. Брать только те, что подсохли с обеих сторон, остальные переворачивать. Подкладывать по одной, когда огонь сядет ниже колена. Ему, — я кивнул на дядю, — двенадцать глотков тёплой воды через рукав, по кадыку считать глотки. Когда солнце встанет вот тут, сразу разбудите меня, — я показал ей ветку над промоиной. — Диму от костра не отпускать. Зверь, звук, что угодно: будить свистком.
Я достал жилет со свистком у кучи из контейнера, снял свисток со шнурка и дал ей.
— Один свист, и я на ногах, — велел я, вкладывая его ей в руку. — Не стесняйтесь.
— Я не стесняюсь, — она зажала свисток в кулаке и спрятала руку под тент. — А если он очнётся?
— Кто?
— Он, — она кивнула на дядю.
Об этом я не подумал. Вторая дыра в списке за одну минуту: спать мне было пора ещё час назад.
— Тогда поите и будите меня, — я зевнул посреди фразы. — В таком порядке.
— А если он что-нибудь скажет?
Я подумал. Что он может сказать, я примерно знал, и слышать это во второй раз мне не хотелось. Но выбирать не приходилось.
— Запомните, что скажет, — попросил я. — Слово в слово. Потом мне перескажете.
Первый раз с тех пор, как я очнулся в воде, я оставлял лагерь на другого человека. У этого человека было разбитое колено и свисток в кулаке, а другого человека у меня не было. Я посмотрел на неё ещё раз и решил, что сойдёт.
— Разбудите, когда солнце встанет над верхушкой мёртвого дерева, — попросил я ещё раз.
Это выходило часа четыре, я точно помнил как оно вчера ползло.
Лёг я на гальку у ямы, лицом к дяде и спиной к огню, положив под щёку ладонь, потому что бейсболка лежала под коленом у Ольги и отбирать её я не стал.
Галька под щекой была холодная, и я успел подумать, что к утру от меня нагреется. Что было дальше, я не помню. Темнота пришла раньше, чем я устроил вторую руку.
Проснулся я от крика.
Ольга кричала моё имя, и этого хватило, чтобы я оказался на ногах с обломком в руке раньше, чем понял, где я и который час.
Костёр горел, и дядя лежал на месте. Солнце висело заметно ниже верхушки мёртвого дерева, а это значило, что четырёх часов я не получил, и меня сразу качнуло.
Ольга сидела на двери, подавшись вперёд, и держалась за ствол, как будто собиралась встать и уже один раз попробовала.
— Дима, — она указала рукой на промоину. — Он ушёл. Я отвернулась, а его нет.
от автора:
Пятьсот лайков. Вы собрали их быстрее, чем герой добыл огонь, а он, напомню, профессионал.
Как обещал: бонусная глава выходит сразу следом за этой, вне графика. Считайте, что это вы её написали, а я только буквы расставил.
Следующая бонусная — на тысяче. Я уже посмотрел на счётчик, посмотрел на календарь и пошёл заваривать кофе. Не подведите кофе.
Спасибо, что читаете.
Глава 12
Димы не было. Подушка была пустая, а полотенце лежало на месте, и Чебу под ним. Я обвёл глазами площадку, потом скат с кучей у контейнера. Мальчика ростом с рейку спрятать тут было негде.
— Куда? — спросил я, уже глядя туда сам.
— Туда, — она снова указала на промоину. — Я не видела как он ушел. Я поить начала этого, — она кивнула на дядю, — спиной сидела, а когда обернулась, уже нет. Он ничего не сказал. Сама встать хотела. Не могу.
Она попробовала встать ещё раз, и я увидел, как у неё белеет рука на стволе.
— Сидите, — я поймал её за плечо и усадил. — Давно?
— Не знаю, — она считала вслух. — Водой поила долго. Минут пять. Десять.
Свисток лежал у неё на коленях. Я посмотрел на него, и она поняла, на что я смотрю.
— Я не знала, считается это или нет, — голос у неё дрогнул. — Вы же сказали: если зверь. А тут не зверь. Я боялась свистеть, вдруг он услышит. Я кричать боялась. Потом закричала.
Правильно она боялась. Я сам ей сказал: зверь, звук, что угодно, и забыл сказать главное: что считается всё. Это была моя ошибка, и исправлять её надо было потом.
Так, где он.
Ответ я знал ещё до того, как спросил себя. Ночью, за ужином, я сам показывал ему рукой за костёр: там, за промоиной, гнилое дерево с едой. У мальчика память такая, что стихи он берёт с первого раза, по словам матери. Он запомнил адрес и запомнил «завтра».
Завтра наступило, а взрослый спал, и он пошёл помочь.
Ребёнок, который ушёл сам, идёт туда, где, как ему сказали, хорошо. Это я знал по сотне таких уходов. Ему сказали, что еда там, и он пошёл туда. Для семилетнего десять минут по знакомой промоине это как раз до гнилухи и обратно, если он не задержится. Он задержится. Там есть на что смотреть.
— Он у гнилухи, — я уже стоял. — Это недалеко. Сидите здесь, свисток держите, если что, свистите: теперь считается всё.
Я вытащил из ямы ветку, которая тлела с одного конца, заткнул обломок за пояс и пошёл.
Через промоину я шёл по знакомым на ощупь камням к той стороне, где лежало дерево. Галька следов не держит, и искать их я не стал. На мокрой полосе у самой воды, где камни лежали в иле, один отпечаток всё же нашёлся: маленькая босая ступня, носком от ручья, значит, к гнилухе. Больше мне и не требовалось.
Шёл я быстро, и дыхание кончилось на середине промоины. Я не остановился.
Гнилуху я увидел издали, а на ней Диму.
Он сидел на корточках у отваленного пласта коры, спиной ко мне, и в левой руке у него была горсть личинок. Собрал он их аккуратно, видно было, что смотрел вчера, как я выкладывал варёных на крышку, и запомнил, каких я беру.
А правая рука у него была протянута к развилке сука.
В развилке сидела жаба. Та самая или её сестра, такая же синяя и такой же величины, в кулак, и смотрела она на Диму пуговицами, не моргая. Пальцам до неё оставалось совсем немного.
Кричать на ребёнка, который тянется к незнакомому зверю, нельзя: дёрнется и схватит. Это я знал по детям и по собакам.
— Дима, — позвал я ровно. — Руку убери. Медленно.
Он замер. Потом медленно убрал руку, как я просил, и обернулся. Он ждал, что сейчас будут ругать, и весь подобрался.
— Я не трогал, — он поднял левую ладонь с личинками. — Я собирал. Как вы. Она сама пришла.
— Вижу, — я подошёл и сел на гнилуху рядом с ним. Отдышался я не сразу. — Дай сюда.
Личинок я пересыпал из его ладони в свой пакет. Их было штук десять, и среди них две тёмные, с чёрной головкой вместо бурой, и таких я бы не взял. Я отложил их на кору. Что это, я не знал, а что не знаю, то не ем. Другой вид? Те же, но старше? Или те же, но больные, и вот от таких и бывает то, чего я два дня ждал от живота и не дождался. Версии я сложил к остальным, а личинки остались на коре, и пусть лежат.
Потом я посмотрел на жабу. Жаба посмотрела на меня. Мы с ней уже сидели так однажды и разошлись мирно.
— Эту не трогай, — я кивнул на жабу. — Я не знаю, что это. Чего я не знаю, то мы не едим и в руки не берём. Она красивая, а красивое здесь трогать нельзя, пока не выяснишь, зачем ему такая красота.
— Она ядовитая? — Дима смотрел на жабу с новым интересом.
— Не знаю, — признал я. — Может, и нет. Я с ней потом разберусь, без тебя.
Он серьезно кивнул, как взрослый.
— Теперь правило, — я повернулся так, чтобы видеть его лицо. — Одно, запомни. Никуда один: ни за дровами, ни к воде. Только со мной или с мамой, когда мама сможет ходить. Второе, оно же первое: ничего в рот, пока я сам не съел и после этого не прошло восемь часов.
— Почему восемь? — он не спорил, он спрашивал.
— Потому что я столько жду, — объяснил я. — Если за восемь часов меня не скрутило, значит, можно. Это я не придумал, так считают.
Кто считает, я уточнять не стал. Ему хватило и так: он посмотрел на личинок в моём пакете по-новому, как на вещь, у которой есть срок.
— А вы её ели? — он покосился на жабу.
— Нет.
— Значит, нельзя, — заключил он.
— Значит, нельзя, — я поднялся с гнилухи. — Ты быстро схватываешь.
Жаба моргнула, один раз, медленно, и мне показалось, что это она так соглашается. Хотя соглашаться ей было не с чем, я её вообще-то не спрашивал.
Раз уж мы здесь, я снял пласт коры рядом с тем, что отвалил Дима, и показал ему, как выбирают из ходов:
— Двумя пальцами, за толстый конец. Не дави.
Он смотрел и повторял. Руки у него были точные: он не раздавил ни одной. Пакет мы набрали вдвоём, и под корой осталось ещё на один пакет, не больше: гнилуха кончалась.
Потом я взял его за руку, и мы пошли обратно.
По промоине он спросил:
— А где волк?
— На берегу, — ответил я. — Ночью проводил нас и остался.
Дима посмотрел в ту сторону, куда уходила промоина, и крепче взял меня за руку. Потом отпустил, потому что это было, видимо, не по-мужски, но взял снова через минуту.
Дальше он молчал, а на середине пути сказал, не глядя на меня:
— Вы устали, — он смотрел под ноги. — Я видел. Я хотел помочь.
— Я устал, — согласился я. — Это правда. И помощь я беру, мне она нужна. Но только рядом. Помогать мне ты будешь там, где я тебя вижу. Когда я тебя не вижу, помощь кончается и начинаются поиски, как сегодня. Понял разницу?
— Понял, — он кивнул, не поднимая головы.
— Маме сам скажешь, что больше так не будешь.
— Скажу, — он подумал. — Она кричала?
Мы уже выходили из промоины, и был виден лагерь.
— Кричала, — я придержал его на камне. — Подойди к ней сам, пока опять не начала.
Ольга сидела на двери, держась за ствол, и когда мы вышли к лагерю, я увидел, как она выдохнула весь воздух сразу, со свистом, как будто держала его всё это время. Потом она притянула Диму к себе за шею, одной рукой, и ничего не сказала.
Он что-то сказал ей в плечо, тихо. Что именно, я не слушал.
Потом она отпустила его и посмотрела на меня поверх его головы.
— Где он был? — голос у неё ещё не выровнялся.
— У дерева с личинками. Собирал нам завтрак, — я показал пакет. — Набрал, между прочим, правильно.
— Я ему сказала сидеть, — она кивнула на Диму.
— Он услышал меня. Я ночью при нём сказал, что завтра пойду туда. Это моя ошибка, — я сел у ямы и положил пакет на контейнер. — И свисток тоже моя ошибка. Теперь считается всё, Ольга. Зверь, звук, ушёл ребёнок, упало дерево, вам показалось. Всё.
— Хорошо, — она кивнула и не выпустила свисток из кулака.
Дима стоял между нами и ждал, кому из нас достанется. Не достанется никому: это он понял по лицам и выдохнул так же, как мать минуту назад.
Досыпать было некогда: солнце стояло высоко, и до вечера мне надо было сделать всё, что я записал в список ночью.
Начал я с того, что отложил с вечера: с пробы.
Пакет с сырыми я развязал у костра и отсчитал шесть, столько же, сколько брал вчера утром. Съел по одной, с паузой, глядя на солнце. Вкус за сутки не изменился, и живот принял их так же, как в первый раз: без восторга, но без возражений. Солнце я запомнил. Через два часа, если всё пойдёт, как шло у ручья, по глазам я пойму, работают ли сырые, а до этого думать о зрении было нечего.
Дима смотрел, как я ем, и ничего не спросил. Он видел, что личинки те же и что я их не варил. Вопрос у него был на лице, и я ответил на него сам:
— Это проба, — я проглотил последнюю. — Я проверяю, что они делают с человеком, если их не варить. Тебе так нельзя, ты не проба.
— А кто я?
— Ты помощник, — объявил я и встал. — У помощника свои дела.
Дела я ему выдал тут же, пока он не нашёл их сам.
— Ветки с земли, — я показал рукой кольцо от ямы до мёртвых деревьев. — Сырые, других тут нет, это ничего. Только здесь, дальше ни ногой. Каждую охапку кладёшь к костру, к остальным сырым, сушиться. Что-то увидел, говоришь. Собрался дальше кольца, говоришь до того, как пошёл.
Он кивнул и пошёл. С земли у промоины он подобрал первую ветку и, убедившись, что я смотрю, понёс.
Я рассмотрел у него ступни, пока он нагибался: босые, сверху обгоревшие, снизу стёртые о гальку до красноты, но порезов я не нашёл. По мокрой гальке он ходил вторую ночь и, похоже, научился ставить ногу так, чтобы не порезаться. Обувь ему нужна была так же, как мне, а взять её было негде, и я добавил её в список рядом со своей.
Плечи и нос у него обгорели на солнце. Два дня на открытом берегу без тени, а ребёнок обгорает быстрее взрослого.
— Носить будешь с этой стороны, — я показал ему на тень от ската. — Где тень, там и ходишь. На солнце не стоишь. Это тоже дело.
— Почему? — он остановился с веткой в руках.
— Потому что ты уже красный, как варёный рак, — я показал на его нос. — Хватит.
Он посмотрел на свои плечи, как будто первый раз их увидел, и перешёл в тень.
Ольге я выдал костёр и воду. Сидя она могла и то и другое: сырые ветки сохли у неё под рукой, и переворачивать их можно было не вставая, бутылка и рукав лежали рядом, а солнце над промоиной ползло у неё перед глазами, и ей оставалось следить за ним.
— И не ходить, — повторил я ей на всякий случай: одного раза в таких делах мало. — И пить. Себе и Диме, из бутылки, каждый раз, когда поите дядю. Ему двенадцать, вам по пять. Воду доливаю я, из ведёрка, кипячёную.
— Хорошо, — она кивнула, и по тому, как кивнула, я понял, что про себя она не услышала.
Я видел, как она вчера пила, обхватив бутылку обеими руками, и видел, что сама себе она воды не нальёт, пока не нальёт Диме и дяде. Поэтому и велел.
Немного поразмыслив, решился сделать копьё.
Реек у меня было шесть, и две из них держали скат, а две заслон. Третья пара лежала у стенки ската без дела. Копьё из неё должно было получиться достаточной длины и крепким.
Я сел у ямы с рейкой на коленях и обломком в руке и стал точить.
Обломок резал плохо, кромкой, и снимал с рейки тонкую стружку, которая летела мне на шорты. Палубное дерево было сухое и плотное и поддавалось неохотно. Я точил на конус, со всех сторон, поворачивая рейку на четверть после каждого десятка движений. Так получается ровно. Если точить с одного бока, остриё уйдёт вбок, и копьё при ударе повернётся в руке.
Через полчаса конус был готов: длиной с ладонь, с тупым кончиком, острее обломок не брал.
Тогда я сунул остриё в угли.
Держал недолго, поворачивая, пока дерево не потемнело по всему конусу, и вытащил, когда кончик начал тлеть. Обугленное дерево твёрже сырого и в тело входит легче, это я знал ещё по колышкам для палатки. Тлеющий кончик я вдавил в сырую гальку, а потом подточил обломком ещё раз, уже по углю: уголь снимался легко, и остриё вышло тоньше, чем до огня. Я проверил его пальцем и палец убрал.
Пока я точил, Дима вернулся с третьей охапкой и остался у костра. Я слышал, что он возится за спиной, и не оборачивался, пока не услышал хлопок.
Хлопнуло сухо, как ладонью по столу. Я этот хлопок знал.
Обернулся. Дима стоял под веткой, где сидели Моргуны, и тянулся к ней прутиком. Один из четверых был уже камнем, трое сидели и моргали на него всеми четырьмя глазами. Дима тронул прутиком второго, и тот хлопнул и окаменел. По одному они у меня ещё не каменели, только все разом, от страха. Прутик, выходит, страхом не считался.
— Не трогай, — сказал я. — Укусят.
Я сказал это так, как говорю о незнакомой собаке: ровно и без паузы. Дима не убрал прутик.
— Они не кусаются, — ответил он, не оборачиваясь. — Я с ними утром играл, пока вы спали. Они каменеют, а потом пищат. Этот, — он показал на крайнего, — дольше всех камнем может быть. Я считал.
Прутик тронул третьего. Хлопок. Через несколько секунд первый ожил с писком и уставился на Диму, моргая вдвое чаще обычного.
Утром. Пока я спал.
Я сидел с копьём на коленях и думал про это ровно столько, сколько требовалось, чтобы сказать себе одну фразу: ты оставил ребёнка с четырьмя зверями, которых сам знаешь два дня, и не подумал об этом ни разу. Про Гепу и волка я помнил и велел Ольге будить, если зверь, а четверых на ветке над головой за зверей не считал.
Тело хотело спать так, что я выбирал место для головы раньше всего остального, и список в голове шёл с дырами. Я списал это на усталость и закрыл: дальше с этим делать было нечего, кроме как не спать на посту второй раз.
— Ладно, — решил я. — Играй. Но если кто из них пискнет не так, как обычно, отходишь. Договорились?
— Договорились, — он тронул четвёртого.
Ольга смотрела на ветку, задрав голову. Ночью ей было не до них, а утром она следила за Димой, и спросить про зверей на ветке ей было некого.
— Они не опасные? — спросила она.
— Это Моргуны, — представил я, кивнув на ветку. — Местные. Живут на этой ветке, нас терпят. Когда боятся, становятся камнями. Когда отпускает, оживают.
— А чего они боятся?
— Чужих, — ответил я, не отрываясь от рейки. — Когда они каменеют все разом, я беру обломок. Так что если увидите, что все четверо камни, а Дима их не трогает, свистите.
Она посмотрела на Моргунов ещё раз и больше про них не спрашивала.
Моргуны, судя по всему, ничего против игры не имели. Каменели они всё с тем же хлопком, оживали с тем же писком, и ни один не ушёл с ветки. Ко мне они за два дня так не привыкли.
— И синего пушистика я гладил, — добавил Дима. — Он тоже не кусается. Я ему личинку дал, он съел.
— Какую личинку? — насторожился я.
— Варёную, — он пожал плечами. — С крышки, которая осталась.
Я повернулся к скату. Чебу был на своей подушке под полотенцем, и из-под полотенца торчали два уха. Вид у него был сытый.
Чебу я проверял по два раза в день, и сегодняшний первый осмотр я проспал. Полотенце я снял, шину размотал. Гной я искал в первую очередь. Лапа над шиной была прохладная, отёк сошёл почти весь, и, когда я нажал по бокам, гноя не вышло ни капли. Я промыл её тёплой водой из бутылки и, прополоскав полосы, наложил шину заново из тех же планочек. Чебу вытерпел, сказав «чбу» один раз, в середине, и это было уже скорее замечание, чем жалоба.
На крышке оставалось пять варёных. Одну я дал ему сам, с пальцев, и он взял. Потом рядом присел Дима, протянул ему ещё одну на ладони, и Чебу взял с ладони, не задумываясь, с той же скоростью, с какой брал у меня.
— Он тёплый, — сообщил Дима, не убирая ладони. — И уши у него как у зайца, только синие. Можно я его тоже буду кормить?
— Можно, — разрешил я. — По одной за раз, не больше, и только варёную. Сырые лучше не есть.
Я это отметил и ничего не сказал. Два дня я приручал этого зверя кипячёной водой и варёными личинками, а Дима приручил его за одно утро, пока я спал. Ну и правильно.
Дима носил ветки и докладывал всё подряд.
— Нашёл толстую.
— Эта сырая.
— Под деревом ящерица с гребнем. Сидит и на меня смотрит.
— Ящерицу не трогай, — я добавил её в список после жабы.
Он кивнул и принёс ящерице ветку, чтобы ей было на что смотреть вместо него. Логика в этом была, и я не стал её оспаривать.
Копьё я дострогал к тому часу, когда солнце встало над провалом в лесу.
Пришла резкость. Остриё стало видно до каждой царапины, которую оставил обломок, а за ним галька, на которой каждый камешек был сам по себе. Резкость пришла через два часа после шести сырых, как у ручья в тот раз. Полчаса я смотрел на всё подряд: на узлы на затылке дяди, которые держали, и на пятно у себя на руке, где луч лежал на косточке и дальше не шёл. Потом резкость ушла.
— Вы чего на камни смотрите? — спросил Дима. — Там что-то есть?
— Проверяю, хорошо ли вижу.
— Я вижу хорошо, — сообщил он, и, судя по тому, как он нашёл ящерицу под деревом, не соврал. Ему для этого личинок не требовалось.
Сырые работают, и теперь я проверил это второй раз, а два раза в этом деле уже правило. С ночным зрением было то же самое: оно придёт ночью, если съесть их вечером.
Копьё я взвесил в руке. Рейка вышла длиной с меня, и остриё на одном конце было обожжено. Против Гепы это немного, а против волка, если тот подойдёт на длину рейки, уже разговор. Я ткнул ею в сырое полено у ямы, с замаха, и остриё вошло на палец и не сломалось. Вытащил, посмотрел: цело. Для первого копья на острове сойдёт. Рейке полагалось имя.
— Будешь Зубочистка, — сказал я ей, не особенно думая.
На большее она пока не тянула.
— Почему Зубочистка? — спросил Дима, который слышал всё, что я говорил вслух, даже когда я этого не замечал.
— Потому что для копья она тонкая, — объяснил я, взвесив её ещё раз. — Вот когда ею кого-нибудь проткнут, переименуем.
— В Копьё?
— В Копьё, — согласился я. — Или во что заслужит.
Он посмотрел на Зубочистку с уважением, как будто она уже что-то заслужила, и пошёл за очередной охапкой.
Еду я пересчитал под конец, когда Дима принёс последнюю охапку и сел.
Пакет из гнилухи был полный, а в самой гнилухе оставалось ещё на один такой. Три варёных на крышке. На четверых этого хватало на день, а при экономии на два. Дальше гнилуха пустая, и нужна другая еда: гусеницы на лопухах, которых я приметил на старом берегу, и ракушки у ручья. Рыбу, которую теперь было чем брать, если приноровиться, я оставил на потом.
Дрова на ночь были, и вода была, пока можно ходить к ручью.
— Ночью так, — объявил я. — Ольга сидит первую половину и подкладывает в огонь, я сплю. Вторую половину сижу я, Ольга спит. Дима спит всю ночь.
Что бы он об этом ни думал.
— Я могу сидеть, — заявил он. — Я ночью сидел, с факелом.
— Сидел. И сидел хорошо, — согласился я. — Поэтому сегодня спишь: у кого ночью была смена, тот днём спит, а ты вместо этого к гнилухе бегал.
Он подумал над этим и не нашёл, что возразить. Ольга спросила про другое, глядя на промоину:
— А если он придёт? Пока вы спите.
— Тогда свистите, и я встаю с этим, — пообещал я, показав копьё. — Он огня не любит, я это видел два раза. Огонь у вас будет. Подкладывайте и не давайте огню сесть ниже колена.
— А если огонь ему надоест? — не отступала она.
— Тогда я надоем ему, — пообещал я. — По очереди.
Она усмехнулась, коротко, и это был уже второй раз за сутки. Я считал.
Солнце опустилось к лесу. Перед тем как идти, я посмотрел на площадку так, как смотрят с порога. Дядя оставался на настиле, Ольга сидела на двери со свистком в кулаке, а Дима стоял у ямы с очередной охапкой.
Чебу торчал двумя ушами из-под полотенца, и четверо сидели на своей ветке, как сидели всегда. Сутки назад здесь был я, дядя и зверёк в шине. Теперь это было похоже на жильё.
Чем это обернётся, я узнаю завтра. Сегодня нужна была вода.
Я взял ведёрко, копьё и головню и пошёл к ручью, пока было светло.
Промоину до ручья я прошёл с ведёрком в одной руке и копьём в другой, а головню нёс под мышкой, и это было неудобно, зато всё при мне.
— Сиди у матери, — велел я Диме. — Считай до пятисот. Не вернусь к пятистам, считай ещё раз.
Что делать после второго раза, я не сказал, и он не спросил. Ольга держала свисток в кулаке так, что костяшки побелели.
Он лежал там же, где ночью остановился и дал нам уйти: там, где кончался песок и начиналась галька. Вечером, в последнем свете, его было видно целиком, впервые: серый, с подпалинами на боках, и ниже Гепы, зато длиннее. Морда у него была вытянутая, а уши стояли. Собака, если не знать, что собак здесь нет. Лежал он, положив морду на лапы, и смотрел на меня так, как собака смотрит на дверь, за которой кто-то ходит.
За день он не ушёл. Это я отметил первым, и это мне не понравилось больше всего остального. Зверь, который сутки лежит у чужой воды и никуда не уходит, или очень терпелив, или ему больше некуда идти. Третьего я не придумал.
До ручья мне оставалось немного, и всё это немногое шло мимо него.
Я поставил ведёрко и раздул головню. Невысокий огонь на ней поднялся с третьего выдоха. Копьё взял в правую руку, головню в левую, и пошёл на него, ровно, не торопясь.
Он встал легко, без рывка, и отошёл на три шага, которые я посчитал, и опять стоял, повернувшись ко мне боком и глядя теперь мимо меня. Я сделал ещё шаг, а он не двинулся.
Так. Три шага от огня его устраивают. Огонь он ближе не подпускает, но и дальше не отходит, и это был уже второй раз. На второй раз можно опереться.
— Что тебе надо? — спросил я его вслух. — Воды? Так пей, я не мешаю. Нас? Ты вчера сам понял, что мы невкусные.
Я набрал ведерко, не поворачиваясь к нему спиной: присел у ручья боком, положив копьё под руку и воткнув головню в гальку рядом, и черпал одной рукой, глядя на него поверх плеча. Вода шла в ведёрко медленно, и за это время он не сдвинулся. Полное ведёрко я отставил к промоине, себе за спину.
Он не ответил, разумеется, но и не ушёл. Он стоял и ждал чего-то, и это было видно. Чего он ждал, я не понимал. На меня он смотрел редко и коротко, а в основном в сторону леса, на опушку, туда, где из-за деревьев начиналась темнота.
Чего-то он хотел, и это было точно.
Нападать он не собирался, иначе напал бы ночью, когда факел погас, а я тащил дверь и отбился бы разве что от кошки. Уходить он тоже не думал. Он стоял на нашей дороге к воде и смотрел на лес.
И тут из леса выскочило то, чего он не ждал.
Кусты на опушке раздались с треском, и на берег вылетел человек. Это был молодой парень азиатской наружности, в шортах и майке, и рюкзак мотался у него за спиной, как на вешалке. Очки у него были разбиты, одно стекло треснуло. Бежал он, не глядя под ноги, прямо через гальку, и дышал так, что я услышал его раньше, чем разглядел.
Рюкзак берут, когда куда-то собрались и успели собраться. На дверях по морю с рюкзаками не плавают. Больше за те секунды я про него не понял ничего.
Он увидел огонь и меня с копьём и побежал прямо на нас. Волк отступил ещё немного и опустил голову.
Парень добежал до меня, хватая ртом воздух, и первое, что он сказал, он прокричал по-русски:
— Бежим!
Глава 13
Я никуда не собирался бежать, пока не услышу, куда.
— Стой, — я взял его за плечо, и оно было под майкой мокрое насквозь. — Сядь. Отдышись. Потом скажешь.
Он мотнул головой так, что очки съехали на нос, и поправил их пальцем, не глядя.
— Там человек, — выговорил он между вдохами. — Лежит. Не встаёт. Это вопрос жизни и смерти, понимаете? Сейчас. Бежать надо сейчас.
Слова он произносил целиком, с окончаниями, хотя воздуха на окончания у него не было. Я это отметил и отложил.
— Где лежит? — плечо я не отпускал.
— В лесу, на поляне. Там, — он махнул рукой назад, в кусты, из которых вылетел. — Минут сорок. Я бежал.
Он бежал через лес, в котором я и днём не ходил бы без копья, и дыхания у него хватило ещё на то, чтобы объяснять мне про жизнь и смерть. Либо он крепкий, либо до того перепуган, что усталости пока не чувствует, и по глазам, вероятнее, второе.
— Как зовут? — я отпустил его.
— Евгений, — он сглотнул. — Женя.
— Андрей, — я поднял ведёрко. — Пойдёшь со мной до костра. Тут недалеко. Там возьму, что нужно, и идём. Без подготовки не пойду, и ты второй раз без воды не дойдёшь.
Он открыл рот, чтобы возразить, но посмотрел на копьё и головню и ничего не сказал.
Волк стоял, где стоял, с опущенной головой, и смотрел мимо нас, туда же, куда до этого: на опушку и кусты, которые ещё качались. Что он там видел, я не знал. Я взял ведёрко и пошёл вверх по промоине, а Женя двинулся за мной, то и дело оглядываясь на волка.
— Это кто? — прошептал он.
— Местный, — отмахнулся я. — Не трогает. Иди.
В лагере я собрался за несколько минут, и почти все они ушли на огонь.
Поставив ведёрко к яме, я вытащил из контейнера пакет с сырыми личинками и сунул его за пояс рядом с обломком. Я набрал в пустую бутылку сырой воды из ведёрка, тут же, с дороги, и завинтил: кипятить было некогда, а ручьевую воду я пил с первого дня, и живот от неё не болел.
Головню, которая дотлела у ручья почти до руки, я бросил в яму и вытащил оттуда головню потолще и посырее, с огнём на конце: такая тлеет до утра, но светит не больше сигареты. Светить нам нужно было часа четыре, туда, на месте и обратно, а факел из сухой ветки горит минут пятнадцать. Из кольца у костра я выбрал ветки, просохшие насквозь, и набралось их двенадцать. Двенадцать факелов давали три часа, на остальное оставалась головня. Ольге в кольце я оставил сырые: к ночи досохнут.
Все двенадцать я сделал тут же, у ямы, как в ночь с Димой: расщепил конец, вставил лучины и перехватил под расщепом куском верёвки. Верёвку я резал обломком экономно, на самые короткие куски, только чтобы обхватить расщеп: на ней держалась крыша ската. Факелы я связал пучком и повесил за спину, а копьё всё это время держал в руке.
Ольга смотрела на Женю, а Дима на его очки.
— Я ухожу, — объявил я ей. — Там человек лежит, в лесу, идти минут сорок. Свисток у вас. Костёр не ниже колена. Воду дяде по солнцу, себе и Диме тоже. Не ходить.
— Когда вернётесь? — спросила она.
— Через несколько часов. К утру точно, — я затянул пояс с пакетом.
— А если не к утру?
— Тогда всё то же самое, — я не стал делать вид, что такого не бывает. — Костёр, вода, никуда одни. Утром Дима подложит, вы поите. Больше ничего не надо. Я вернусь.
Она кивнула так же, как днём, когда не слышала того, что было про неё, и я решил, что сейчас не время переучивать.
— Дима, — я присел перед ним. — Твоё дело сегодня: спать.
— Я буду считать, — предупредил он.
— Считай лёжа, — разрешил я.
Дима кивнул, и я поднялся и ещё раз оглядел площадку: всё было как четверть часа назад, только меня тут теперь не будет.
— Пошли, — я зажёг от головни первый факел и отдал Жене оба огня. — Факел в правую, головню в левую. Факел держишь выше головы или ниже, как я скажу. Головню не роняешь, что бы ни было: это наш огонь на всю ночь. Идёшь за мной вплотную. Что увидишь, говоришь. Молча не бежишь никуда.
Он взял оба, как берут горячее, и понёс их от себя на вытянутых руках.
На первых камнях промоины я вытащил из-за пояса пакет, развязал его на ходу и съел одну личинку. Остальные пять оставил в пакете и начал считать про себя: до трёхсот, по секунде на счёт. Женя смотрел на это, открыв рот, и ничего не спросил, и правильно: объяснять было долго.
Факел я решил менять на каждой третьей личинке. Три раза по триста — это пятнадцать минут, как раз столько он и горит.
Расчёт у меня был такой. Сырые давали резкость часа через два, и так было уже два раза, а ночью после крошки зрение тоже пришло не сразу, а когда луна уже поднялась. Значит, всё, что я съем сейчас, включится часа через два.
Дорога туда занимала минут сорок, потом осмотр, и если человек не встаёт, его придётся нести. Два часа выпадали как раз на обратную дорогу.
Туда я дойду и с факелом, за Женей, а обратно мы пойдём с лежачим на руках, медленно и в самой темноте. Глаза мне были нужнее на обратной дороге.
И есть надо было именно по одной с интервалом. Ночью крошка дала пять минут. Днём шесть держали полчаса, только вблизи и без света. Даст ли полная порция ночью полчаса или те же пять минут, я не знал: шесть сырых ночью я ещё не ел ни разу.
Если каждая личинка держит свои пять минут, то шесть разом отработают их все вместе, и я получу те же пять. Если есть их по одной через пять минут, они включатся по очереди, одна за другой, и выйдет полчаса.
А если всё решает порция, я ничего не теряю: шесть останутся шестью, только растянутыми. Полчаса света на обратной дороге стоили того, чтобы всю дорогу туда считать до трёхсот.
Заодно проверялось и второе. Утром я уже съел шесть сырых, и эта порция была второй за день. В тот день у ручья вторая порция не дала ничего, но та была варёная, и я так и не узнал, что её подвело, кипяток или счёт.
Волк снова лежал на прежнем месте, у перехода песка в гальку, и смотрел нам вслед, не поднимая головы. Когда мы повернули от ручья к опушке, он не встал и остался у воды. Я отметил это и вошёл в лес первым.
Через минуту я перестал понимать, как пробежал тут Женя.
Подлесок рос плотно. Толстые корни лежали поверх земли, как канаты на причале, и через каждый приходилось перешагивать с остановкой. Сухие листья с лопухов устилали слоем землю, в котором нога уходила по щиколотку и не всегда находила твёрдое. Под деревьями было сумрачно, хотя солнце ещё не село.
— Как ты тут бежал? — спросил я, не оборачиваясь.
— Было светло, — отозвался он сзади.
Такой ответ меня устраивал. Днём по этому лесу, может, и можно пробежаться, если не думать о том, что под листьями. Ночью по нему идут с копьём впереди и пробуют каждый корень ногой. Я так и шёл.
На трёхсотом счёте я достал из пакета вторую и съел, не сбавляя шага. Счёт начал заново.
— Рассказывай, — велел я. — С самого начала и по порядку. Кто ты, кто там лежит, что с ним. Торопиться не надо, идти нам долго.
— Там Леонид, — начал он. — Он лежит, и Инна с ним одна, а уже темно, и я.
— Стоп, — я перешагнул корень. — Это ты с конца начал. Давай с начала: кто ты.
Он выдохнул и начал заново, и на этот раз выговаривал каждое слово до конца.
— Евгений Ким. Моя жена, Инна. Мы были на лайнере, в круизе, и вечером в окне что-то вспыхнуло, потом был удар, а дальше я помню только воду. Точнее, и воды не помню: я знаю, что она была, потому что очнулся мокрым. Очнулись мы на берегу позавчера утром, оба.
— Кто ещё был на берегу?
— Леонид, — Женя перешагнул корень вслед за мной. — Он сидел рядом с нами и сказал, что вытащил нас обоих.
— На чём вытащил?
— Не знаю, — Женя помолчал. — Я не спросил. Мне тогда не до того было.
Я бы спросил. Вытащить двоих из ночного моря и сесть рядом мокрым можно, только если сам плыл на чём-то, и мне было интересно, на чём. Я отложил это к остальному.
— Дальше, — я показал копьём на корень впереди, чтобы он его увидел.
— Вчера мы весь день лежали и пили из лужи в камнях, её нашёл Леонид. Днём мы увидели дым, отсюда, с вашего берега, и Инна сказала, что дым — это люди. Мы решили идти к вам сегодня, все трое. А сегодня утром Леонид сказал, что пойдёт сам на разведку. Он взял круглый камень, примерно с кулак, и ушёл в лес. Мы его отговаривали, то есть Инна отговаривала, а я больше молчал. Он ответил, что без еды мы все трое свалимся по дороге, и ушёл.
Пока он говорил, счёт дошёл до трёхсот, и я съел третью.
— Дальше, — повторил я.
— К обеду он не вернулся. К вечеру тоже. Мы уже подумали, что что-то случилось.
Он не договорил, и я не стал договаривать за него.
— К вечеру мы пошли его искать, — продолжил он сам. — Пошли от берега в лес и минут через двадцать нашли его на поляне, в траве. Он лежал и не отвечал, хотя мы звали его и трясли. Поднять его вдвоём мы не смогли, потому что он очень большой. Инна осталась с ним, а я побежал на дым. Пока я бежал, в лесу начало темнеть, и мне казалось, что кто-то бежит следом. Я не оборачивался.
Последнее он сказал ровно, как и остальное, но факел у меня за спиной дрогнул, и свет на корнях прыгнул.
О том, кто бежал за ним следом, я подумал до следующего корня, не дольше. Волк весь день пролежал у ручья: вечером он лежал там же, где ночью, и за Женей по лесу не бегал. Гепа тоже отпадал: тот бы его догнал. Значит, что-то другое. Либо ничего, потому что, когда бежишь один по тёмному лесу, сзади всегда слышно, это я знал по себе, либо то, что живёт в этом лесу и отвечает на крик.
Жене я ничего из этого не сказал. Ему сейчас нужно было нести огонь и не ронять. Про то, что здесь водится, он услышит потом, у костра.
Тут я понял, что счёт потерял. Факел у Жени за спиной садился: лучины сгорели почти до верёвки, а по моему счёту ему оставалось гореть ещё минуты три. Где-то на мысли о том, кто бежал за Женей следом, я перестал считать. Четвёртую я съел сразу, наугад: пять минут уже прошли, а на сколько я их перебрал, я не знал. Счёт начал заново, теперь от неё.
Я вытащил из вязанки второй факел, Женя зажёг его от первого, а первый я воткнул горящим концом в мокрую землю под листьями и затоптал.
— Что в рюкзаке? — спросил я. — Полезного.
— Ничего, — он пожал плечами, и я услышал это по шороху лямок. — Документы. Одежда. Он на мне был, когда всё началось. Документы.
Слово «ничего» про целый рюкзак с одеждой я положил в отдельный список.
Пятую я съел у толстого корня, о который споткнулся Женя, и в этот раз довёл счёт как положено.
Дальше шли молча, и я складывал в голове то, что у меня было по карте.
Берег у ручья я знал. Справа по берегу, если стоять спиной к морю, лежал мой старый лагерь с шезлонгом и кучей у ствола. Слева, в сорока минутах, были камни, где лежала Ольга. Лес начинался сразу за берегом и уходил вглубь, и сейчас мы шли в эту глубь, строго от моря, насколько я мог держать прямую между стволами.
А по словам Жени, Леонид лежал на поляне в сорока минутах такого хода, а от поляны до их берега, с лужей в камнях, было ещё минут двадцать.
Море с одной стороны и море с другой, а между ними час леса, может, чуть больше. Земля здесь была узкая, то ли коса, то ли мыс. Куда она тянется и где кончается, из леса было не видно, и гадать я не стал. Надо бы обойти по берегу, когда будет время и когда в лагере будет кому сидеть. Записал в список и закрыл: сейчас у меня было дело ближе.
Шестую я съел на следующих трёхстах и завязал пакет. Больше считать было нечего: всё, что я мог сделать для обратной дороги, теперь лежало у меня в животе. Третий факел Женя зажёг уже без моей команды, когда второй сел до верёвки.
Стемнело за минуту, как тут темнеет всегда, и серого света между стволами не осталось.
Ночью в лесу опаснее, чем днём, и я шёл впереди с копьём, пробуя каждый корень ногой до того, как на него встать. Факел за спиной освещал несколько стволов вокруг. Дальше была темнота, и в ней ничего не двигалось, пока я смотрел.
Выдохся я через полчаса, раньше, чем рассчитывал, и отдыхал на остановках: поднимал руку, Женя замирал, и мы вместе слушали лес. Слышно было только, как трещит у нас под ногами и капает где-то слева.
За эти остановки я успевал отдышаться, и мы шли дальше. Женя считал, что мы слушаем, а я считал, что мы оба правы.
Ещё минут через пятнадцать я перестал понимать, где прямо.
Стволы и корни были одинаковые со всех сторон, и свет факела скользил по ним, не давая мне зацепиться взглядом ни за один. Я остановился.
— Место узнаёшь?
Женя посмотрел вокруг.
— Нет, — ответил он честно. — Я засветло бежал. Под ноги смотрел.
— Тогда стоим, — решил я. — Факел опусти пониже. И замри.
— Зачем? — он оглянулся в темноту. — Она же там.
— Там, а где именно, мы не знаем. Кругами по такому лесу можно ходить до утра. Стой и слушай.
Кричать я не собирался. На крик здесь из леса отвечали, и второй раз ближе, чем в первый: проверять еще раз я не собирался.
Мы стояли. Первое время я слышал только нас: Женя дышал ртом, факел потрескивал у него в руке, слева капало. Я перестал это слушать и стал слушать то, что дальше.
Голос был справа и впереди, тихий и ровный, без пауз. Слов я не разбирал. Так могла говорить только Инна: сидеть над ним и говорить, раз он сам не отвечает.
— Слышишь? — шепнул я.
Женя повернул голову и долго не дышал.
— Это она, — выдохнул он. — Это Инна.
— Не кричи, — я придержал его за руку. — Идём на голос. Я впереди.
Мы пошли вправо, туда, откуда шёл голос. Через каждые двадцать шагов я останавливался, и мы снова слушали: когда я сбивался, голос уходил вбок, и я выправлял направление. Мы, выходит, сбились влево, и не так уж сильно.
Минут через десять стволы впереди расступились, и между ними посветлело: над поляной было открытое небо. Голос стал разборчивым. Женщина без перерыва повторяла одну и ту же фразу, ровно и без выражения.
— Инна! — не выдержал Женя.
Голос замолчал.
Мы вышли на поляну. Она не встала и не выпустила его голову. Посмотрела на Женю, потом на меня с копьём и вязанкой за спиной и заговорила первой со мной:
— Я уже думала, вы никогда не придёте… — прошептала она.
Инна просидела с его головой на коленях часа два.
— Мы здесь, — я скинул вязанку рядом с Женей и опустился на колени возле них. — Женя, факел сюда, над ним. Держи ровно. Сядет до верёвки — бери новый из вязанки и зажигай от старого.
Леонид лежал на спине, вытянувшись во всю длину, и длина была такая, что я на коленях рядом с ним выглядел, как маленький Дима рядом со мной. Он лежал босой, в шортах и в рубашке, разорванной на груди, раскинув руки, и плечи у него были шириной в дверной проём.
Первое, что я увидел, не трогая его, было дыхание: рубашка на груди ходила часто и мелко.
Пульс на шее под челюстью я нашёл сразу и, посчитав удары за десять секунд, умножил: частил он сильно за сто.
— Сто тридцать, — произнесла Инна сверху. — Я считала. Полчаса назад было сто сорок.
Я поднял на неё глаза. Она не отвела.
Считала она правильно, по тому же месту на шее, и цифру назвала сразу, не задумавшись. Кто она, я спрашивать не стал, отложив это на потом.
Кожа у него была холодная и мокрая: я проверил и на лбу, и под рубашкой на груди, и это ночью, в тепле, у здорового мужика. Я повернул ему голову и ощупал её всю, от затылка до темени.
Шишки и крови не нашёл, и ничего мягкого под пальцами нигде не было. Приподнял веки по очереди. Зрачки были одинаковые и реагировали на свет факела. Головой он не ударялся: не падал на голову и не получал по голове, так что причина была не в этом.
Если не голова, то что? Ответ был у него на лице. На подбородке засохло оранжевое пятно, и в углу рта было такое же. Я разжал ему зубы: между ними застряли волокна мякоти того же цвета.
— Он что-то ел, — сказал я Инне, не отрываясь от осмотра. — Перед тем как упасть. Вы видели, что?
— Нет, — она покачала головой. — Мы его нашли уже так.
Я огляделся. Рядом с его правой рукой, в траве, лежало то, что я искал. Это был круглый плод с яблоко, в гладкой кожуре тёмного лилового цвета, и Леонид откусил от него один раз, широко, в полкруга.
Под укусом открывалась яркая оранжевая мякоть, того же цвета, что пятно у него на подбородке, и я сразу связал одно с другим. От плода пахло сладко, даже оттуда, где я сидел.
В руки я его не стал брать.
Дерева, с которого мог упасть плод, над нами не было. Куста с такими плодами рядом тоже. Леонид принёс его откуда-то и, донеся до поляны, надкусил здесь один раз. Мякоти во рту у него было немного.
Обломком я отрезал кусок от ближнего листа лопуха, который рос у кустов, и, не прикасаясь к плоду, завернул его в этот лист. Свёрток я положил в угол пакета, подальше от личинок. Утром посмотрю при свете. Сейчас, в темноте, я на нём ничего нового не увижу.
— Он съел то, что нашёл, — я показал Инне глазами на пакет. — Этот плод. Откусить он успел один раз. Теперь слушайте, что можно и что нельзя. Промывать нельзя: он сам не глотает, захлебнётся. Поить нельзя, по той же причине, пока сам не глотнёт. Можно его греть и смотреть за ним всю ночь, каждые несколько минут. Здесь это нельзя: тут ни огня, ни воды. У меня костёр недалеко. Несём туда.
— Почти час пути, — напомнил Женя. — Я бежал сорок минут.
— Значит, пойдём часа полтора, — я повернул Леонида на бок. — Не страшно.
Не страшно, только вот с моей нынешней комплекцией это тот ещё марафон. Ничего. Зато похудею.
Ворочать его было всё равно что ворочать мокрый мешок с цементом. Инна помогла, не выпуская головы, и уложила её на согнутую руку, так, чтобы лицо было повёрнуто вниз. Если его начнёт рвать, он не захлебнётся. Она сделала это до того, как я сказал. Я снова посмотрел на неё и промолчал.
— Рюкзак, — я кивнул Жене. — Есть что-нибудь тёплое?
Инна сама дотянулась до рюкзака, на ощупь расстегнула его и вытащила синюю ветровку с капюшоном. Ею она накрыла Леонида от плеч до пояса. Ветровки хватило примерно на половину того, что следовало прикрыть.
Теперь на чём нести.
Я встал и посмотрел на поляну при факеле. Факел выхватил из темноты кусты у края поляны и два ствола рядом с ними, а у кустов лопухи. На лопухи я смотрел дольше, чем на остальное.
Их росло три, те же, что у моего старого берега. Такими листьями шириной в дверь я уже накрывал дядю, а стебель толщиной в руку один раз ломал всем весом, и он поддался.
Я взял ближний лист за край и дёрнул, но лист не порвался. Тогда я дёрнул сильнее, обеими руками, упираясь, а он натянулся и остался целым. Я отпустил его и посмотрел на руки. Хорошо.
— Женя, сюда. Этот и этот, — я показал на два лопуха, стоявших рядом. — Ломаем у земли. Берись за стебель двумя руками, вот так, пониже листа. Вдоль стебля колючка, с иглу, не хватайся сверху. Я уже один раз хватался.
Он взялся, как я показал. Мы навалились вдвоём на первый, и стебель хрустнул у самой земли и лёг. Второй пошёл так же. Я протащил оба к Леониду и положил рядом с ним один на другой, листьями вверх, а стеблями в одну сторону, к лесу. Два листа легли с запасом: на них можно было уложить таких двоих.
— Это что? — не понял Женя.
— Это на чём мы его повезём, — я взялся за стебель и показал. — Сюда он ложится. Стебли нам в руки. Листья по земле скользят: тут всюду сухая подстилка, мы по ней сюда шли. Втроём поднять его мы не можем, а тянуть сможем вдвоём.
Женя посмотрел на лопухи, потом на рюкзак, из которого минуту назад вытащили одну ветровку, и ничего не сказал. Я тоже промолчал, но слово «ничего» вспомнил: полезного в рюкзаке и правда не нашлось, зато полезное росло у кустов.
Лист, который не рвётся руками и годится на двоих, я записал отдельно, в самый конец списка, туда, где у меня стояла крыша от дождя. Проверю его при свете, а сегодня он пойдёт на сани.
Переложили мы его втроём с третьего раза. Первые два он съезжал с листа обратно в траву, потому что брали мы его неровно, а он был тяжелее нас двоих вместе. На третий раз я взял его под плечи, а Женя под колени, пока Инна держала голову, и мы перенесли его на листья за один счёт. Инна сразу повернула его на бок и подложила ветровку.
— Проба, — я взялся за свой стебель. — Женя, за второй. Десять шагов.
Мы потянули. Листья пошли по подстилке с шелестом, тяжело, но пошли. Леонид лежал и не съезжал, а стебли в руках не трещали. В конце пробы я остановился и, приподняв край, посмотрел на листья снизу: они остались целыми, и под Леонидом ничего не порвалось.
За дорогу сюда и на поляне Женя сжёг семь факелов, и в вязанке у меня осталось пять. Обратно выходило часа полтора, а пять факелов давали час с четвертью. Остаток покрывали полчаса зрения, если всё пойдёт, как я считал, и головня.
— Пойдёт, — я выпрямился. — Инна, берёте факел и головню и идёте впереди, недалеко. Светите на корни, не на нас. Факел сядет до верёвки, говорите: меняем на передышке. Что-то увидели, тоже говорите.
— Хорошо, — она взяла факел и головню и встала впереди, не спросив, что именно надо увидеть.
Потянули, и поляна за спиной скоро пропала из виду.
Зрение пришло на первой передышке.
Я выпрямился над стеблем и увидел лес. Он был виден сразу весь, до дальних стволов, с корой и листьями, и каждый корень под ногами. И тут же по глазам ударил факел у Инны: огонь, при котором до этого я различал корни на два шага вперёд, теперь резал глаза, как сварка.
— Инна, гасите факел, — велел я, зажмурившись. — В землю его, совсем. Головню держите за спиной. Полчаса я вижу за всех, а факелы нам ещё понадобятся.
Она воткнула факел в подстилку горящим концом, придавила ногой и убрала головню за спину. Смотреть снова стало можно.
— Вы видите? — Женя стоял у своего стебля и смотрел на меня.
— Вижу, — ответил я. — Полчаса, если всё пойдёт, как я считал. Потом объясню. Тянем.
Впереди в подстилке тянулся наш след: листья были сбиты ногами до земли, ветки надломлены, мох с корней содран. Там, где мы сбились и встали слушать, след делал петлю, и петлю я срезал.
Потом я огляделся. Мне нужно было знать, кто бежал за Женей. Я осмотрел стволы по кругу, сколько хватало взгляда, нижние ветки и кусты между ними. Ничего крупнее мелочи на коре там не было. Было ли оно здесь раньше и куда делось, глазами было не понять.
Корни я теперь видел заранее и называл Жене каждый вслух, за шаг до него, и мы перетаскивали Леонида через них, не цепляясь. Инну я поставил рядом с Леонидом.
— Держитесь рукой за край листа, — сказал я ей. — В темноте так проще.
Минут через пятнадцать свет погас. Я встал, и мне опять показалось, что ослеп: лес пропал, вокруг была полная темнота, и только за спиной у Инны краснел конец головни. Я досчитал до десяти, и лес вернулся целиком.
Это была четвёртая личинка, съеденная наугад, когда я потерял счёт. Я съел её секунд на десять позже, чем надо, и провал вышел ровно на эти десять секунд.
Три последние сработали ровно, одна за другой, и через полчаса от начала зрение погасло совсем.
Я раздул головню, и Инна не сразу, но зажгла от неё погашенный факел. Дальше пошли при нём.
Шли мы долго, а сколько, я сказать не мог: за временем я перестал следить и отмечал только передышки. Леонид был тяжёлый. Листья шуршали по подстилке и на каждом корне цеплялись, так что приходилось приподнимать стебли и перетаскивать его через корень на руках. Мы с Женей менялись стеблями и сторонами, когда у кого-то из нас сводило руку, и за всю дорогу мы поменялись раз шесть. Передышек было шесть, и на каждой я называл вслух её номер, чтобы думать о чём-то, кроме своего дыхания. Хватало этого минуты на две, а потом я просто дышал ртом, как получалось. Инна шла впереди с факелом и ни разу не оступилась. На передышке, если факел садился до верёвки, она зажигала от него новый. Последний догорел на шестой передышке. Дальше она раздувала головню и показывала нам корни её красным концом. Волка я так и не увидел и на пятой передышке подумал, что он остался у воды.
Седьмая передышка не понадобилась: впереди между стволами стоял свет, и это был мой костёр.
Костёр было видно из промоины. Значит, и нас от костра было видно.
Я увидел, как у огня встала маленькая фигура и наклонилась к большой, сидящей. Дима первым заметил тени и дёрнул мать за руку. Ольга подняла голову, а в следующую секунду я услышал свисток.
Свистнула она один раз и так резко, что у меня зазвенело в ушах на другом конце промоины. Это был её первый свисток за эти дни, и по делу. И правильно сделала.
— Это я! — крикнул я из промоины. — Андрей! Свои, не свистите!
Над скатом сухо хлопнуло четыре раза подряд: Моргуны окаменели от свистка. Из-под ската раздалось короткое недовольное «чбу».
Больше свиста не было. Ольга сидела на двери, держа свисток у рта, и смотрела на промоину, и когда мы вышли на свет втроём, с лопухами и с тем, что на них лежало, она опустила руку.
— Вы живой, — выговорила она и больше ничего.
Я протащил лопухи до ямы и отпустил стебель. Руки у меня дрожали, и я спрятал их за спину.
— Отчёт, — потребовал я у Димы, который стоял у ямы и смотрел на Леонида. — Ты спал?
— Нет, — доложил он. — Я считал.
— Сколько?
— До пятисот, тридцать раз, — сказал он ровно. — Потом сбился. Начал заново. Сейчас на двести.
— Хорошо считал, — я положил ему руку на макушку, и он не отодвинулся. — Теперь можешь не считать. Я вернулся.
Ольга не спала всю ночь: это было видно по тому, как горел костёр. Дрова лежали кольцом, как я оставил, половину она уже перевернула, а огонь стоял ровно, выше колена, как я велел. Дядя лежал на настиле, и полоса у него на затылке была на месте.
Леонида мы втащили под скат, не снимая с листьев: Женя тянул за стебли, я за ветровку, и уложили его на бок лицом к огню, рядом с настилом дяди. Места под скатом стало впритык: между настилом и дверью с Ольгой лежал Леонид на своих лопухах, и ходить между ними теперь надо было боком. Листья я оставил под ним. Снизу они протёрлись о корни до бахромы по краям, но держали. Это я тоже записал про лопух на завтра.
Инна, пока мы тащили, подошла к Ольге. Знакомиться она не стала. Посмотрела на ногу, которую Ольга, пока нас не было, обмотала сама, и на свисток в кулаке, а увидев рядом Диму, спросила:
— Где у вас вода?
Ольга посмотрела на меня. Я кивнул.
— Ведёрко, — Ольга показала. — Кипячёная в бутылке. Ему, — она кивнула на дядю, — двенадцать глотков в час. Днём по солнцу, ночью на глаз. Нам по пять.
— Из чего поите?
— Рукавом, — Ольга подняла его с колен. — Вот.
— Покажите.
Ольга показала. Инна смотрела, как она мочит рукав и отжимает дяде в угол рта, потом взяла рукав сама и, намочив, повторила всё в точности: в тот же угол, тем же движением. Ольга смотрела на её руки.
— Так? — спросила Инна.
— Так, — Ольга кивнула и впервые за эту ночь выпустила свисток из кулака: положила на колени, а руку убрала.
— Про костёр тоже расскажите, — Инна уже смотрела на дрова. — Что куда класть.
Я стоял и слушал, как Ольга моими словами объясняет, что сырые ветки кладут кольцом и почему огню нельзя садиться ниже колена. Инна кивала и переворачивала ветки. За две минуты вода и костёр перешли к ней, а Ольга, кажется, первый раз за сутки сидела с пустыми руками.
Жене достались дрова.
— Где брать? — спросил он у меня.
Ответил Дима.
— Вот тут, — он показал Жене кольцо от ямы до мёртвых деревьев. — Только тут, дальше нельзя. Сырые бери, других нет. Класть к костру, к этим. И ходить там, где тень, — он подумал. — Хотя сейчас ночь. Тогда просто тут.
Женя посмотрел на него сверху вниз, потом на меня. Я подтвердил кивком: всё верно, слушай его. Женя пошёл за ветками туда, куда показал Дима, а Дима увязался следом объяснять, какие ветки годятся.
Теперь еда.
На крышке контейнера лежали последние три варёные личинки. Кимы не ели два дня: это я понял ещё в лесу, по тому, как Женя дышал, и как Инна садилась, держась за землю. На двоих это было почти ничего, зато я ел таких три дня, и от них не рвало.
Я протянул крышку Инне.
— Ешьте, — предложил я. — Это личинки, варёные. Еда.
Она посмотрела на крышку и протянула руку. Дима, который как раз вернулся с веткой, успел раньше.
— Ничего в рот, пока дядя Андрей не съел, — сообщил он ей. — И восемь часов. Это правило.
Инна остановила руку и долго и прямо смотрела на меня, потом перевела взгляд на крышку и обратно.
— Эти можно, — успокоил я. — Эти я ел. Три дня ем. Правило про новое, а это уже старое.
— А он? — она показала на Диму глазами.
— Он тоже ел. И зверь ел, — я кивнул на полотенце, из-под которого торчали уши. — Все живы.
Она взяла одну и разжевала, не меняясь в лице, а вторую отдала Жене, когда он подошёл. Третью они разделили пополам, не сговариваясь. Дима смотрел на это с одобрением и кивнул, когда Женя взял свою половину.
Потом настала вторая половина ночи.
Я сидел у Леонида и проверял его по кругу: считал пульс, смотрел, дышит ли он и лежит ли ещё на боку под ветровкой. Через несколько минут круг начинался заново. Ударов было за сто, и кожа оставалась мокрой. Ничего не менялось. В последний раз я насчитал сто восемь.
Инна села напротив меня, по другую сторону от Леонида, и смотрела, как я считаю.
— Спите, — велела она. — Я посижу. Я умею.
— Вижу, что умеете, — согласился я.
— Тогда спите, — повторила она.
Я не стал спорить, потому что возражать было нечем: она считала пульс лучше меня и переворачивала Леонида на бок до того, как я открывал рот. Я лёг рядом, между Леонидом и ямой, головой к нему, чтобы слышать дыхание. Копьё положил под руку.
Спать не стал. Лежал с открытыми глазами и смотрел на огонь, и на то, что вокруг него делалось.
— Он нас вытащил, — проговорила Инна через какое-то время, не мне, в огонь. — Обоих. Я его не помню в воде, я вообще ничего не помню. Женя тоже. Мы очнулись на песке, а он сидел рядом и говорил, что вытащил. Мокрый весь. Без него мы бы не выплыли.
Я слушал.
— Утром он ушёл за едой. Я ему сказала: не ходи. Он сказал, что иначе мы все трое свалимся.
Она не отвела глаз от огня. Я слушал и не спорил: спорить было не о чем, а спрашивать, кто такой Леонид, можно было утром. Если он доживёт до утра, спрошу у него самого.
Она замолчала и больше не говорила. Сидела, положив руку ему на шею, под челюсть, и я видел, как она шевелит губами: считала.
Женя носил ветки. Дима, походив с ним и показав, какие брать, сел у матери и заснул сидя. Ольга уложила его на дверь рядом с собой и сама заснула, впервые за ночь, положив руку ему на спину. Инна поила дядю из рукава, когда, по её счёту, проходил час, и переворачивала ветки в кольце. Женя подкладывал, а Чебу под полотенцем молчал. Моргуны на ветке давно ожили и сидели, как сидели.
Лагерь обходился без меня. Дядю поили и огонь держали двое, которых вчера здесь не было, и ни разу не спросили у меня, как. Дима спал с матерью.
Я лежал и не спал. Левая рука затекла под копьём, и я её не двигал.
Руки были пустые, и я занял голову: разложил по порядку то, что было в лесу.
Крошка в первую ночь дала пять минут. Шесть по одной дали полчаса, окно за окном, и провал вышел ровно там, где я потерял счёт. Выходило, что каждая личинка даёт свои пять минут, сколько их ни съешь.
Что будет, если съесть шесть разом, я так и не узнал. Может, те же полчаса, а может, пять минут на всех. Это проверю, когда будет на чём.
Днём шесть держали полчаса, вблизи и без света, а ночью каждая держит пять. Почему так, я не знал и гадать не стал. Зато теперь я знал точно: личинки на еду тратить нельзя. Последние варёные я отдал Кимам, потому что они два дня не ели, и больше мы их есть не будем. Еду надо искать другую, а личинки беречь для караула и для таких вылазок, как сегодня. Глаза в темноте мне сейчас нужнее копья.
С этими мыслями я провалился в сон, а когда проснулся, уже стало светать: со стороны моря шёл серый свет, и я различил лица.
Инна поила дядю уже без меня, по своему счёту, потому что солнца ещё не было, и он глотал, как и все эти дни. Ольга и Дима спали. Женя сидел у кольца и клевал носом над ветками.
Первым зашевелился Леонид.
Я увидел это по ветровке: она сдвинулась. Потом он открыл глаза. Он лежал на боку, лицом к скату, и долго в него смотрел, не моргая, и губы у него шевелились без звука.
Я уже стоял над ним на коленях с рукавом в руке.
— Лежите, — я придержал его за плечо. — Вы у огня. Сейчас дам воды.
Я намочил рукав и отжал ему каплю в угол рта, в тот, что был ниже; горло у него дёрнулось, и он проглотил. Я дал ещё и увидел по кадыку, что он глотает.
Тогда я взял у Инны бутылку с кипячёной и напоил его по-настоящему, маленькими глотками из горлышка, придерживая голову. Он пил не отрываясь и смотрел на меня поверх бутылки; глаза у него были ясные, без мути, и зрачки сужались на свет.
Инна рядом перестала дышать и опять начала.
Я убрал бутылку, когда он сделал десять глотков. Больше сразу было нельзя, и он не стал требовать, а только смотрел на меня.
— Что с вами случилось? — спросил я. Ночью я не был уверен, что он вообще очнётся.
Он молчал, глядя мне в лицо. Потом разлепил губы и хрипло ответил, с трудом выговаривая слова:
— Со мной такое было, парень. Что лучше ещё раз не переживать.
Глава 14
Я подождал. Леонид смотрел на меня снизу, с лопухов, и продолжения у него не было.
— Не расскажете? — спросил я.
Он медленно, как будто шея за ночь приржавела, отвернул голову к скату и дальше говорил уже в тент.
— Галлюциногены там, парень, в этой штуке, — он помолчал и сглотнул. — Всю ночь крутило, этого и следовало ждать.
Крутило его крепко, судя по мокрой коже и пульсу за сто. Я это видел сам, полночи просидев рядом, и про «следовало ждать» мне было интереснее, чем про саму ночь.
— Откуда вы знаете, что следовало?
Он не ответил. Дышал в тент ровно, и затылок у него был такой же неразговорчивый, как и лицо до этого.
Ладно. Врач сказал бы иначе: врач назвал бы вещество по имени. Пробовал сам, по молодости? Или работа была такая, что с этим сталкивался, и работу он не называет? Версий набралось три, но ни еды, ни лекарств от них у нас не прибавлялось, и я отложил их туда же, куда откладывал всё эти дни: на потом, когда будет время сидеть и думать.
— Есть хочу, — сказал Леонид в тент.
— Нельзя.
Он всё-таки повернул голову. Глаза у него были ясные, без вчерашней мути, и он смотрел на меня с таким видом, будто я ему чего-то недодал.
— Сутки только вода, — объяснил я. — После такого всё, что вы съедите, выйдет обратно и прихватит с собой воду, а вода у нас по счёту. Про еду поговорим завтра, если будет что обсуждать.
Он прикинул что-то про себя и спорить не стал.
— Тогда хоть воды дай.
— Через час, — сказал я. — Десять глотков вы выпили на рассвете.
Час я отсчитал по солнцу. Бутылка с кипячёной стояла у Инны, и я напоил его из горлышка, считая глотки. На десятом убрал. Он проводил бутылку глазами, но промолчал: сам, видно, понял, что со мной торговаться бесполезно.
— Спите, — велел я. — Инна, он на вас. Раз в час, как дяде, только по десять глотков. Еды не давать. Попросит, скажите, что я запретил.
— Поняла, — Инна уже смотрела на дядю, прикидывая свой счёт. — Значит, дяде двенадцать глотков, а этому десять.
Леонид закрыл глаза и сразу заснул, как будто только и ждал, когда ему разрешат. Это у него получалось лучше, чем у меня.
Свёрток с плодом я достал из пакета и развернул на колене. Днём плод был таким же, как ночью, и пах так же сладко. Я завернул его обратно в лопух и убрал в угол пакета. Лиловый плод с оранжевой мякотью я запомнил как яд: есть его нельзя, и голыми руками лучше не трогать.
Я поднялся с колен, и в спине ничего не заныло, хотя ночь я провёл на гальке и половину её просидел. С моей прежней спиной я бы после такого неделю ходил боком. А тут, тело мягкое. Хоть какой-то плюс.
Лагерь при свете выглядел так, как я его оставил вечером, только людей в нём стало вдвое больше. Ольга сидела на двери и смотрела на меня, а Дима рядом с ней тёр глаза. Женя у кольца веток держал в руках одну и, кажется, не помнил, куда её положить.
— Женя, — позвал я. — Берёшь ведёрко, идёте с Инной к ручью. Умыться, набрать воды, по промоине вниз, там минута ходу. Волк, если лежит у гальки, вас не тронет. Не подходите к нему и не кормите.
Он посмотрел на меня через треснувшее стекло очков и взял ведёрко.
Инна оставила бутылку у настила и пошла за ним, не спросив ничего. Я проводил их глазами до поворота промоины и повернулся к двери.
Ольга тем временем обмотала краем второго тента, подвернув его под колено два раза. Узла не было: всё держалось на одном натяге и до утра не сползло. Для женщины, которая ночью сидела со свистком в кулаке, это было неплохо.
— Не болит?
— Болит, но меньше, чем вчера, — она ответила, не поднимая глаз от колена.
Я размотал тент и посмотрел. Колено оставалось круглым, но не круглее вчерашнего. Стопа была тёплая, и пальцами ног Ольга шевелила сама, так что кровь до неё доходила. Я замотал обратно тем же способом, подвернув край под колено.
— Ходить пока нельзя, даже до ручья.
— Я знаю, я и не пробовала.
Она помолчала, глядя мимо меня, на скат, где спал Леонид.
— Я ночью поговорила с ними про крушение, с Инной больше, Женя всё молчал.
— И что они помнят?
— У них так же, как у нас: вспышка в окне, потом удар, а потом сразу песок, — она пересказывала медленно, будто чужое. — Что было между ударом и песком, у обоих пусто.
Женя мне про это рассказал ещё в лесу, по дороге к Леониду, и я тогда отметил и отложил: человек на поляне был важнее. Теперь выходило четверо из четверых, кто мог говорить про эти провалы в памяти. Я не помнил ничего от дома до воды. У Ольги пусто было от воды до плиты, а у Кимов от удара до песка, и провалы у всех были разной длины.
— Думаю, так будет у всех, кого мы найдём, — сказал я. — Спрашивать надо каждого, чтобы знать, кто что помнит. Кто-то, может, и помнит.
— Кто-то, может, и помнит, — повторила она за мной и посмотрела на дядю.
Про дядю мы оба промолчали.
— Главное другое, — я положил её ногу обратно на свёрнутый край тента. — Люди на острове есть. За одну ночь к нам пришли трое. Значит, мы не последние, и значит, кто-то ещё сидит на своём берегу и смотрит на наш дым.
— Да, — согласилась Ольга.
И потом, тише, так, чтобы это услышал я, а не Дима, который слушал всё равно:
— Я боюсь, что мы здесь не выживем. Нам всем страшно.
Дима поднял голову.
— Еды нет, и дядя не просыпается, — Ольга смотрела на огонь. — Теперь ещё этого принесли на листьях, я всю ночь про это думала.
— Выживем, — сказал Дима.
Он сказал это без паузы, как докладывал мне вчера про дрова, и Ольга повернулась к нему всем телом, насколько ей позволяла нога.
— В кого ты у меня такой уверенный?
— А ты не видишь? — Дима удивился по-настоящему. — Дядя Андрей нас двоих спас, потом ещё двоих и одного, а до нас ещё дядю и Чебу. Он всех спасёт.
Я стоял с краем тента в руках и пересчитал следом за Димой: двое, ещё двое, один, дядя и Чебу. Получалось семь, если считать зверя, а Дима его считал. По его арифметике так оно и было.
Всем, кто попадался, я помогал, сколько себя помню, и со временем из этого получилась работа. Это у меня в крови, и думать тут было не о чем, так что я и не стал.
— Я не всесилен, Дима, — сказал я вслух. — Просто так совпало, что я каждый раз оказывался рядом.
— Я всё равно вам верю, — он пожал плечами.
Ольга посмотрела на меня поверх его головы. Что она при этом думала, я прочесть не сумел, да и некогда было.
— Раз веришь, — я отряхнул руки, — зови Кимов. Будем держать совет.
Дима сорвался с двери раньше, чем я договорил. Мать успела поймать его за плавки.
— Со мной или с мамой, — напомнила она ему моё же правило.
— Тут минута ходу, — сказал я. — Пусть идёт. Дима, до гальки и назад, с ними.
Он ушёл вниз по промоине, не оглядываясь, а я взял из-под ската последнюю свободную рейку и сел с ней к яме. Когда я говорю долго, руки у меня должны быть заняты, иначе начинаю размахивать ими, как лектор.
Они вернулись втроём, Дима впереди, с таким лицом, будто это он их привёл. Женя нёс ведёрко двумя руками, Инна шла последней и на ходу выжимала волосы.
— Волк лежит там же, у гальки, — доложил Дима. — Он на меня посмотрел.
— И что? — спросил я.
— И ничего, опять голову на лапы положил.
Женя поставил ведёрко у ямы и выпрямился. Он собирался что-то сказать, и по тому, как он набрал воздуха, я понял, что сказать он собирался много.
— Андрей, мы с Инной хотели вас поблагодарить. За Леонида. Если бы не вы, мы бы его не вынесли, а если бы и вынесли, то не сюда, а к себе, к луже, где нет огня. Понимаю, что говорю неуклюже.
— Спасибо, — сказала Инна. Она уже села рядом с Леонидом и держала пальцы у него на шее.
— Пожалуйста, — ответил я обоим. — Он сам сюда доехал, на листьях, — улыбнулся я. Но они не поняли шутку. У всех был шок, от того что происходит и кажется, они до сих пор до конца не осознали в каком положении оказались.
— Что нам теперь делать? — Женя не сел и смотрел на меня сверху, через свои битые очки. Как будто мысли мои прочитал. — Я имею в виду, дальше. Похоже нужно как-то обустраиваться, пока помощь придет.
— Да, не нужно, — оборвала его Инна. Голос её слегка сорвался. — Такая крупная катастрофа. Сотни людей погибли. Их всех должны искать. Нас всех должны искать! Нужно только сделать дым, подавать знаки. И нас точно найдет. Так ведь?
Она с мольбой посмотрела на меня. Честно говоря, держалась она, как и все остальные, большим молодцом. Но я знал, что это ненадолго. Шок пройдет, а следом придёт осознание. Вот тогда и будет туго. А пока…
— Не совсем так, — качнул головой я. — Я всю жизнь спасаю людей. Вот таких как мы. Попавших в неприятности. Потеряшек. Не знаю, где мы сейчас и что произошло. Но одно я знаю точно — нам нужно готовиться к самому худшему. Нельзя полагаться, что нас спасут. И тем более ждать, пока нас спасут.
Все четверо смотрели на меня приоткрыв рты.
— Что же нам делать? — только и вымолвила Ольга.
Вот это был правильный вопрос, и ответ на него у меня был один: решать вместе. Нас стало семеро, не считая Чебу. С сегодняшнего дня каждому найдётся дело, и для этого все должны знать то, что знаю я.
— Садитесь все, — сказал я. — Леонида не будим, ему сейчас сон полезнее нас. Будет совет.
Ольга так и сидела на двери с Димой под боком, Женя сел на гальку напротив меня, а Инна осталась у Леонида и повернулась к нам вполоборота, не убирая пальцев с его шеи. Я положил рейку на колени и начал с того, что понял за эти дни сам, пока некому было рассказывать.
— Остров не такой, как дома. Здесь всё другое: трава, деревья, даже земля под ногами. Звери все до одного такие, каких я не видел, а я видел много. Поэтому исходить будем из того, что здесь возможно то, чего дома не бывает. Почему так, не спрашивайте, я и сам не знаю.
— Это как? — спросила Инна.
— Сейчас дойду, а для начала расскажу, кто здесь живёт.
Начал я с Моргунов. Все четверо сидели на ветке над скатом, каждый размером с кошку и с четырьмя глазами. С перепугу они каменели с хлопком, и от настоящего камня их было не отличить, а когда хотели, раздувались шаром и смеялись. От прутика в руках Димы они каменели по одному, и Дима при этих словах выпрямился.
Про Гепу я сказал, что это хищник ростом с гепарда, с шестью глазами, которые смотрят вперёд. Меня он однажды загнал на ствол и ушёл, когда из леса ответили.
— Кто ответил? — Женя подался вперёд.
— Не знаю, не видел. Оно отвечает на крик «о-о-эй», и каждый раз ближе, чем в прошлый. Поэтому так никто не кричит, нигде, даже в шутку. Слово запомнили?
— Запомнили, — сказала Ольга за всех.
Дальше я рассказал про волка. У него было два глаза и вытянутая морда, и он ходил за людьми. От огня он держался в трёх шагах и за две ночи никого не тронул. Ящерица с гребнем жила у ручья. Синяя жаба сидела у гнилухи у ручья, и её нельзя было трогать и есть, а смотреть на неё лучше издалека, потому что таких синих жаб в природе не бывает. Чебу был тут же, под полотенцем, с лапой в шине, и ел только варёное.
— А растения, — вспомнил я. — Лист у лопуха руками не порвать, поэтому на нём и проехал Леонид. Для крыши я его ещё не пробовал. Есть гнилуха, где личинки, и плод, который Леонид надкусил, вот и всё.
— Это всё? — спросила Инна так, будто ждала продолжения списка.
— Всё, что я успел увидеть, а остров большой.
Женя смотрел на свои руки и, кажется, раскладывал всё это про себя по полочкам. Ольга смотрела на Диму, а тот сидел спокойно: для него это всё было уже старое.
— Теперь еда, — сказал я. — Есть что попало нельзя.
— Почему? — спросил Женя сразу. — А если на вид съедобное? Тот плод пахнет сладко.
— Пахнет сладко, — согласился я. — А где после него Леонид, вы видели. У нас дома я знаю, что ядовито, а что нет, потому что мне это рассказали на учениях. Здесь никто не рассказал. В любой ягоде может быть то, от чего крутит всю ночь, как Леонида, и то, чего вовсе не видно, мелкие твари, которые у вас потом в животе поселятся. Дома их выводят таблетками, а таблеток у нас нет.
На словах про таблетки Инна кивнула со знанием дела.
— Поэтому правило, — я поднял руку, чтобы Дима не опередил. — Ничего в рот, пока я не съел и не прошло восемь часов. Это правило для всех. Дима, скажи.
— Ничего в рот, пока дядя Андрей не съел и пока не пройдёт восемь часов, — отчеканил Дима.
— А вы? — спросила Инна. — Вы пробуете первым, и что?
— И смотрю, что будет.
Вот тут и было то, ради чего я сел с ними в круг. Можно было и не говорить. Но если бы я промолчал, а кто-то из них наелся личинок у костра, пока меня нет, он бы потом ночью увидел такое, от чего сам побежал бы в лес.
— Личинки, которые вы ночью ели варёными, — сказал я Кимам, — в сыром виде дают зрение. Днём резкость вблизи, через два часа после еды, примерно на полчаса. Ночью то же самое, только даёт видеть в темноте: пять минут на одну личинку. Если съедать по одной с промежутками, то можно увеличивать продолжительность. Горстями на ночь не пробовал. Так я и видел вчера в лесу. Женя, ты это видел.
Женя сказал:
— Я думал, это от усталости.
— Нет, усталость тут ни при чём.
Все молчали. Дима ещё утром решил, что я всё умею, и смотрел на меня без удивления, а остальные смотрели иначе.
Инна заговорила первой и сразу о цифрах.
— Сколько штук вы съели и через сколько подействовало? Сколько оно держит?
— Шесть сырых вечером, по одной через пять минут. Через два часа пришло и держалось полчаса. Днём шесть сразу дали полчаса резкости вблизи. Варёные не дали ничего ни разу, ни днём, ни ночью.
— Значит, варка убирает, — сказала Инна себе под нос.
— Да, варка убирает этот эффект, — согласился я и тут же понял, что впервые сказал это как правило. Два дня я на это смотрел и ждал, что ошибаюсь, а теперь ждать перестал.
— А с другой едой так бывает? — спросил Женя. — С рыбой, с плодами?
— Не знаю, проверены пока одни личинки. Остальное будем проверять по правилу.
Ольга молчала всё это время, и я ждал, когда она спросит про Диму. Она спросила по-своему:
— Дима их тоже ел, варёные.
— Ел, мы все их ели, и зверь тоже. Варёные ничего не дают, в том-то и беда. Поэтому слушайте дальше.
Это я решил ещё ночью, сидя у Леонида, и теперь сказал вслух:
— Личинок больше не едим, ни варёных, ни сырых, даже с голоду. Они нужны, чтобы видеть ночью, когда это понадобится, а понадобится это скорее, чем нам хочется. Водятся они, насколько я знаю, только в гнилухе, и там осталось на пакет. Еду надо искать другую.
— Какую? — спросила Ольга.
— Сегодня выясним, я надеюсь на рыбу.
Женя кивнул, глядя в гальку. Инна убрала пальцы с шеи Леонида, и это значило, что пульс её устроил.
Дальше были дела, я раздал их быстро, пока все сидели и слушали.
— Инна, Женя, вы идёте на старый берег: от ручья направо, полчаса ходу до ствола, у которого стоит шезлонг. Там в воде качается всё, что я не донёс за три дня, доски, что-то белое из буфета, может, и новое прибило.
Несёте сюда всё, что поднимете, а шезлонг в первую очередь, на нём можно лежать. Берите всё, на чём можно спать или в чём держать воду, и любую тряпку тоже. И смотрите под ноги: на лопухах у того берега сидят гусеницы, их не трогать.
— Мы их не ели, — сказал Женя.
— И не ешьте.
— Я поняла, — Инна встала. — Что ещё?
— Женя идёшь ещё и для охраны.
Женя посмотрел на меня так, как будто я предложил ему сдать экзамен, к которому он не готовился.
Я протянул ему Зубочистку, с которой сам ходил ночью в лес.
— Держи обеими руками, — показал я. — Остриё вниз и вперёд, над головой не поднимай и не размахивай. Если дойдёт до дела, бей снизу вверх и всем весом.
Он взял копьё.
— Андрей, — он подбирал слова, и слова у него были, как всегда, правильные. — Скажу честно: я всего лишь учитель русского языка и драться не умею.
— Придётся им стать, — ответил я. — От русского языка монстры не сбегут.
Инна фыркнула. Женя перехватил рейку поудобнее, и я заметил, что он перехватил правильно: с первого показа запомнил.
— Ольга, — сказал я. — Вы остаётесь с дядей и с Леонидом. Свисток у вас. Свистнете, и я здесь: от ручья сто шагов, услышу. Дима будет со мной, у воды, мы идём ловить рыбу.
Дима от этих слов не подпрыгнул, но мне показалось, что ему пришлось сдержаться.
Чебу зашевелился под полотенцем, и Дима, не вставая, дал ему попить из ладони. Зверь высунул морду и полакал, а потом спрятался обратно. На ветке четверо Моргунов проводили ладонь Димы глазами и моргнули вразнобой.
Кимы ушли по промоине вниз, к ручью, чтобы оттуда повернуть направо по берегу. Инна шла первой, а Женя нёс копьё остриём вперёд и ни разу не поднял его выше пояса. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись внизу за стволами, и прикидывал, что через полчаса они будут у шезлонга, где три дня назад я стоял один с дядей на настиле.
Потом я взял рейку с ведёрком и сказал Диме:
— Пошли, сначала к гнилухе, а потом за рыбой.
До гнилухи по промоине было пять минут, если не задерживаться, и Дима не задерживался: шёл впереди и показывал мне дорогу, которую я проходил уже не раз. Я не спорил, пусть ведёт.
Гнилуха лежала там же, поперёк промоины, и выглядела хуже прежнего, кору я с неё снимал кусками, и теперь ствол был наполовину голый. Синяя жаба сидела на своём конце ствола и смотрела на нас.
— Не смотри на неё, — велел себе Дима вслух.
— Это кто кому говорит?
— Вы говорили, что не надо. Вот я и не смотрю.
Он и правда не смотрел, хоть и через силу: голова у него была повёрнута к лесу, а глаза всё равно съезжали на синее. Я отдал ему пакет и сказал:
— Держи раскрытым.
Кора снималась обломком с хрустом, и под ней было то, за чем мы пришли, только не столько, сколько я ждал. Вчера я насчитал тут ещё на целый пакет, а теперь выходило меньше одного. Белые личинки сидели в трухе по одной, по две, мельче прежних, и каждую приходилось искать. Я выбирал их до последней, сгребая труху, и думал, что теперь они у меня идут только на зрение и тратить их зря я больше не имею права.
— Это все? — спросил Дима, заглядывая в пакет.
— Все, больше тут нет.
Он посмотрел на голый ствол, на пустую труху под ним, и я увидел, что до него дошло.
— А где ещё?
— Не знаю, будем искать. А пакет пока завяжи.
Он завязал пакет двойным узлом и отдал мне, а я сунул его за пояс, к обломку. Жаба проводила нас глазами и ни разу не моргнула.
От гнилухи мы спустились к ручью, и я пошёл к корню у того места, где мы набирали воду.
Толстый вымытый корень торчал из берега над самой водой, и под ним была тень. Позавчера в этой тени стояла плоская рыба длиной в две мои ладони, носом против течения, и ничем не шевелила, кроме хвоста. Сейчас её видно не было, но я знал, где искать, и Дима, когда я ткнул рейкой в воду, присел на корточки и шёпотом сказал:
— Там.
Я начал с остроги.
Я расщепил рейку обломком с торца на три части, сантиметров на двадцать в глубину, вставил в расщеп щепку поперёк, чтобы зубья разошлись, и заострил каждый. Обжечь было негде, потому что огонь остался в лагере, и я решил, что первую рыбу возьму сырыми зубьями, а обожгу потом, у костра, когда будет что варить. Острога на три зуба вышла кривая, зато своя.
— Как вилка, — сказал Дима.
— Как вилка, — согласился я. — Только для рыбы.
Я встал над корнем, выбрал момент, когда тень под ним стала рыбой, и ударил.
Я промахнулся: острога воткнулась в гальку на ладонь левее, рыба ушла вниз по течению, и под корнем осталась одна тень.
Дело было в воде. Я всё равно ударил туда, где видел рыбу, хотя знал, что так нельзя. Палка в воде кажется сломанной, и рыба под водой стоит ниже, чем её видишь. Мне это было известно ещё с речки в детстве, а потом забылось, потому что я ловил только удочкой, а удочке всё равно.
— Ушла, — доложил Дима.
— Никуда не денется, вернётся.
Мы сели ждать. Дима не выдержал первым.
— А откуда вы знаете, что она вернётся?
— Я её тут уже видел, это её место, — ответил я. — Уходить ей отсюда некуда.
Минут через десять она вернулась под корень, и я ударил ещё раз, взяв ниже. Я опять промахнулся, но уже рядом: зуб прошёл по хвосту, рыба дёрнулась и ушла.
— Это уже второй раз, — сказал Дима.
— Я тоже считаю.
Пока мы ждали её в третий раз, Дима спросил:
— А если её загнать?
— Куда?
— В угол, чтобы ей некуда было уйти.
Угла у ручья не было. Ручей тут был мелкий, по колено, а гальки на дне и под ногами было сколько хочешь. Я посмотрел на корень, на течение выше и ниже него и сказал Диме:
— Угол мы ей сделаем сами, запрудой.
Ниже корня мы перегородили ручей камнями, кладя крупные в основание, а мелкие сверху, и оставили воде щели, иначе она перелилась бы через верх и всё размыла. Выше корня сделали то же самое. Между двумя запрудами осталось метра два воды с корнем посередине, и ручей шёл через наши камни, как шёл, только шумел громче.
Дима носил гальку в горстях, по нескольку камней за раз, и ни разу не уронил.
Рыба вернулась, когда мы сидели на берегу мокрые по пояс и ждали. Встала под корень, и камни ей не помешали.
— Заходи в воду выше корня, — сказал я Диме. — Бей ногами и гони её ко мне.
Он залез в воду выше корня и топал там, как будто ему разрешили прыгать по лужам. Рыба пошла от него вниз, упёрлась в нижние камни, пошла обратно, и тут я попробовал взять её ведёрком.
Ведёрко вошло в воду с плеском, рыба прошла под краем, и я вытащил полведра воды с галькой на дне.
— Ушла, — сказал Дима.
— Вижу, сейчас ещё раз попробую.
Она не ушла: уйти ей было некуда, и она металась между камнями. Я бросил ведёрко, взял острогу и встал поближе над рыбой. Вода тут была ясная, и рыбу я видел целиком. Я взял ниже, чем видел, и ударил.
Острога прошла сквозь рыбу и упёрлась в дно.
Я вытащил её на гальку. Сверху она была серая, снизу белая, а глаза сидели по разные стороны головы. Она била хвостом по камням, пока я прижимал её ногой и выдёргивал зубья.
— Одна, — сказал Дима.
— Одна, — согласился я.
Рыба была такая же, как та, что я видел позавчера, и если таких тут водилось много, то вопрос с едой на сегодня закрывался.
Дальше я учил Диму.
Учить его было легко: он не спорил и не торопился. Первый раз он ударил мимо, туда, где видел.
— Ниже, — сказал я.
Второй удар прошёл мимо, но ближе. Третий задел хвост, рыба дёрнулась и ушла под корень, и Дима посмотрел на меня так, будто это я её спугнул.
— Резче, — сказал я. — Бей сразу до дна, со всего плеча.
На четвёртый раз он попал и замер по колено в воде с острогой в руках, не веря себе.
— Две, — доложил он, когда вытащил.
Руки у него дрожали, и он этого не замечал.
Рыба шла в запруду. Я не понимал, откуда в мелком ручье столько рыбы, но она приходила по одной, каждые несколько минут, вставала под корень, и мы брали её по очереди. Я промахивался через раз, Дима через два, и при этом он считал вслух, не сбиваясь.
— Пять, — сказал Дима.
— Шесть, твоя, — сказал я.
— Семь, эта ваша.
На седьмой я остановился. Выходило по одной на каждого из семерых, а зверю хвосты, и для начала этого хватало: не стоит выгребать место до дна в первый же день, как я сделал с гнилухой.
— Всё, — сказал я. — На сегодня хватит.
— Так ещё же идёт.
— Пусть идёт, завтра снова придём.
Запруду мы разобрали наполовину, ниже корня, чтобы ручей шёл свободно и чтобы рыбе было куда уходить и откуда возвращаться. Верхнюю оставили: камни лежали ровно, разбирать их и снова класть завтра было бы глупо.
Семь рыб я нёс в ведёрке с водой, чтобы не протухли на солнце, и Дима шёл рядом и нёс острогу, остриём вперёд, как Женя копьё.
— Их варить? — спросил он.
— Варить, жарить нам не на чем.
— Прямо сейчас?
Я прикинул. Кимы вернутся часа через два голодные и с грузом, Ольга сидит голодная с утра, а Леонид будет просить есть, хотя ему нельзя. Кастрюля у нас одна, это ведёрко, и воду мы держим в нём же.
— Сейчас, — решил я. — Как раз к их возвращению сварится.
Дима кивнул и дальше шёл молча.
Ещё у воды я решил, что пробовать буду сам, когда сварится. Если с рыбой так же, как с личинками, то варёная безопаснее сырой во много раз, и восемь часов на неё, может быть, и не нужны. Только «может быть» в таком деле мне мало, и сколько ей нужно, я посмотрю, когда она будет в ведре.
Ольга встретила нас со свистком у рта и опустила его, когда увидела ведёрко.
— Мы рыбу поймали, семь штук, — с порога сказал ей Дима. — Две из них мои.
— Две твои, — повторила она и посмотрела на меня. — Он в воду лазил?
— По колено. Не переживайте я всё время был рядом.
— Ясно, — она сказала это так, что было ясно: вечером она его ещё осмотрит сама, с головы до пяток.
— Кимов два часа уже нет? — спросила она.
— Полтора, по моему счёту, — ответил я. — До поворота берега они дойдут раньше, чем закипит вода.
Я поставил ведёрко у ямы и рассказал ей, как мы строили запруду. Леонид спал, дядя лежал, как лежал, а Чебу сопел под полотенцем.
Чистить рыбу обломком было делом неприятным, но знакомым: вспороть и выгрести, голову с хвостом отложить для Чебу. Дима носил ветки из кольца, по две, и складывал у ямы, не заходя за кольцо, как ему было сказано. Я обжёг зубья остроги в углях, пока чистил, и они стали чёрными и твёрдыми.
Почищенную рыбу я сложил на крышку контейнера и сходил с ведёрком к ручью за свежей водой. Потом поставил его на три камня и стал ждать, когда закипит. В ведро влезало только четыре рыбы из семи, и я решил, что варить будем в два приёма.
Дима сидел напротив и смотрел в огонь.
Я заметил это не сразу. Он всегда сидел тихо, так что тихий Дима и задумавшийся Дима со стороны выглядели одинаково. Но сейчас он не смотрел на ведёрко, а мальчик, который поймал две рыбы, смотрит на ведёрко, где они варятся.
— Ты чего такой задумчивый? — спросил я.
Ответил он не сразу.
— Вы говорили, что просто так еду есть нельзя.
— Было дело.
— Тогда давайте я буду пробовать.
Я посмотрел на него. Он сказал это ровно, как говорил всё, но на меня не смотрел.
— Это с чего вдруг? — спросил я.
— Я самый маленький и бесполезный, а так от меня будет польза, — он помолчал. — И меня не так жалко, моей потери никто не заметит.
Вода в ведёрке начала шуметь.
Я сидел и смотрел на мальчика лет семи, который позавчера в сумерках один нашёл чужой костёр и привёл меня к матери, а теперь сообщал мне, что его потери не заметят. С самооценкой у него было плохо, и, судя по тому, как ровно он это сказал, давно. Может, рос без отца? Про отца я не знал ничего: ни Ольга, ни Дима ни разу его не упоминали.
— Нет, — сказал я.
Он поднял глаза.
— Во-первых, позже пробовать будем по очереди, и только взрослые. Ты помощник, мы договорились, или ты забыл?
— Не забыл.
— А во-вторых, слушай сюда. После варки еда слабеет. Что в ней было сильного, то уходит: так вышло с личинками. Мелкие твари внутри, про которых я говорил утром, все дохнут от кипятка, до одной. С рыбой будет то же самое. Так что с варёным риска куда меньше, чем ты думаешь, и пробовать его не так страшно.
Дима нахмурился. Он понимал, что я его обошёл, причём честно, и прицепиться ему было не к чему.
— Ладно, — буркнул он и отвернулся к скату.
Я взял ветку и подвинул ведёрко на камнях, чтобы кипело ровнее.
— Ой, — сказал Дима. — Чебу очнулся.
Я посмотрел, куда смотрел он.
Чебу сидел на подушке. Все эти дни он лежал под полотенцем, а сейчас сидел столбиком, на задних лапах, сложив передние на груди, точно так, как сидят на ветке Моргуны. Полотенце сползло с него на подушку, и шина торчала в сторону.
Он смотрел вверх, на ветку.
Рядом с его большими глазами, там, где всегда была просто синяя шерсть, открылись ещё два маленьких, почти незаметных глаза, и я разглядел их не сразу. Теперь глаз у него было четыре, как у Моргунов.
Я перевёл взгляд на ветку.
Четверо Моргунов сидели на ней в ряд, повернувшись к Чебу, и смотрели на него всеми шестнадцатью глазами.
Ни один из них не моргал.
от автора:
Тысяча лайков. За четыре дня. Вчера я ещё шутил про кофе, а сегодня уже не до шуток: кофе кончился, пока глава писалась.
Вторая бонусная выходит следом за этой, вне графика, как договаривались. Вы молодцы, и я это говорю без иронии, что для меня редкость.
Следующая на полутора тысячах. Я посмотрел на ваши темпы и понял, что обещание «каждые 500» было самонадеянным. Но слово есть слово, так что жму, пишу, и к вам одна просьба: дайте автору хотя бы поспать между бонусами.
Шутка. Поверили? Сон для слабаков, а у нас тут остров и монстры. Жмите.
Спасибо, что читаете.
Глава 15
Я ждал, кто моргнёт первым.
Моргуны держались. Все четверо сидели в ряд, и ни один из шестнадцати круглых глаз не моргнул. Чебу сидел под ними столбиком и смотрел вверх своими новыми маленькими глазками, а большие у него при этом были полуприкрыты, как у кота на солнце.
Так прошло с полминуты. Я успел подумать, что сейчас кто-нибудь из четверых окаменеет с хлопком, и тогда всё будет понятно: испугались.
Никто не каменел.
Потом Чебу просто повернул ко мне голову.
Все четверо Моргунов заморгали часто и вразнобой, будто у них чесались глаза. Тот, что сидел с краю, переступил лапами и отодвинулся по ветке дальше от Чебу, а за ним сдвинулись остальные.
Пока в ведёрке грелась вода, я стал прикидывать, отчего так вышло.
Совпадение? Четверо разом перестали моргать и разом начали, ровно в ту секунду, когда зверёк отвернулся. На совпадение тянуло это слабо.
Испуг? Со страху они каменеют, я это видел, а тут сидели живые и тёплые, только не моргали.
Оставался Чебу. Пока он смотрел на них, они не могли моргнуть; стоило ему отвернуться, и они моргнули. Как это работает, я не знал. Утром у ямы я сам всем сказал: здесь бывает то, чего дома не бывает. Вот оно и было, на ветке над моей крышей.
— Он их взглядом заморозил, — прошептал Дима.
— Похоже на то.
— А зачем?
— Спроси у него.
Чебу тем временем неловко, боком слез с подушки: шина торчала и цеплялась за полотенце. Он медленно подошёл ко мне, по гальке на всех четырёх, подволакивая лапу, и ни разу не остановился.
Он ткнулся мордой мне в колено и замер, прижавшись к нему всем боком.
Я сидел и не шевелился. Четыре дня этот зверь ел у меня из рук и прятался под полотенце, а гладить себя дал только вчера, при Диме. Сам ко мне он подошёл впервые.
— Это потому что вы его спасли, — сообщил Дима. — И он это понял.
— Логика в этом есть, — признал я.
Дима кивнул с таким видом, будто вопрос закрыт.
Я опустил руку на спину Чебу. Шерсть под ладонью была тёплая и густая, и зверь под ней вдавился в колено ещё крепче.
— Ну раз ты сам пришёл, — сказал я ему, — давай-ка я тебя посмотрю, только ты не обижайся.
Он не возражал. Я взял его на колени, и он лёг на спину, подставив живот и четыре лапы, причём ту, что в шине, выставил вверх, и я понял это как предложение начать с неё.
С неё я и начал.
Полосы на шине держались, и узлы на них были сухие. Я развязал их по одному и отложил планочки на гальку. Лапа под полосами оказалась чистая, без красноты и корки.
Я взял лапу двумя пальцами и повёл по кости от плеча вниз.
Кость была ровная. Я искал ступеньку или утолщение там, где позавчера лапа была вдвое толще, и ничего не нашёл. Вторая, здоровая лапа рядом была точно такая же.
Я проверил ещё раз, с другой стороны, прижимая чуть сильнее. Чебу смотрел на меня снизу всеми четырьмя глазами и терпел.
Потом я вспомнил про кольцо.
Над пястью на этой лапе у него была ровная отметина кольцом, будто от шнурка. Разбираться, откуда она взялась, я в первый день не стал, а теперь пришло время. Я повернул лапу к свету и, раздвигая шерсть, осмотрел её всю, от когтей до плеча.
Кольца не было.
Я посмотрел на другую лапу. Может, я все эти дни путал, и кольцо было на другой? Нет. Шина стояла на левой передней, и кольцо было на ней же, я это помнил по тому, как полосы ложились прямо на отметину.
Теперь на лапе было чисто: даже полосы от шины не отпечатались, как будто ему выдали новую лапу.
Я поставил Чебу на гальку.
Он постоял и, качнувшись на непривычно лёгкой лапе, дошёл до подушки, оттуда до ведёрка. Обнюхав его, он вернулся ко мне. На все четыре лапы он ступал одинаково и ни одну не берёг.
— Не хромает, — сказал Дима.
— И правда, даже не бережёт её.
Дома я видел, как срастаются лапы у собак и ноги у людей, и за четыре дня там в лучшем случае сходил отёк. Тут за те же четыре дня ничего не осталось. Я повертел в руках пустую шину и не знал, что про это думать.
— Как так? — спросил я вслух.
Дима ответил мне не задумываясь.
— Так вы же сами сказали, что здесь бывает то, чего дома не бывает, и спрашивать почему не надо.
Я посмотрел на него. Он сидел напротив и глядел на меня честными глазами, без всякой издёвки.
Ответ мне понравился.
Как срослась лапа, я объяснить не мог, и после Диминого ответа уже не пытался. При мне здесь звери становились камнями, так что я не очень удивился.
— Принято, — кивнул я. — Запомни ответ, он тебе ещё пригодится.
Планочки и полосы я собрал и убрал в контейнер, к ложкам. Выбрасывать здесь ничего нельзя, а шина нам ещё понадобится: лап в лагере стало много, и не все они звериные.
Вода в ведёрке закипела.
Я снял с крышки контейнера четыре рыбы и по одной опустил их в кипяток. Четыре влезали впритык, а пятая уже бы торчала. Три оставшиеся лежали на крышке и ждали своей очереди.
Чебу сел у ведёрка и уставился на пар. Моргуны на ветке сидели тихо и старались не смотреть на Чебу.
— А рыбу тоже нельзя? — спросил Дима.
— Сварится, посмотрим.
— Вы же говорили, что любая еда опасная.
— Говорил.
— Значит, и рыба опасная, — упорно рытался поймать меня на слове Дима. И ждал, что я скажу дальше. Переживает пацан за меня, что тут скажешь.
Я открыл рот, чтобы объяснить ему в третий раз про варку, кипяток и мелких тварей, и не успел.
— Нормально всё будет, пацан, — сказал кто-то хрипло с лопухов.
Мы с Димой обернулись разом.
Леонид лежал всё так же, на боку, только глаза у него были открыты и смотрели на нас. Спал он, судя по голосу, недолго и проснулся не от разговора.
— Рыбой пахнет, — сказал он в тент. — Я на запах и проснулся.
— Тогда спите дальше, — ответил я. — Нюхать вам можно.
— В желудке пусто со вчерашнего утра, парень.
— Со вчерашнего утра в вас лезла какая-то дрянь и всю ночь вылезала обратно. Сутки на воде, я вам говорил, а еда будет завтра.
Он не ответил. Полежал ещё, глядя на пар над ведёрком, потом повернулся на спину и сел.
Сел он не сразу, в два приёма, упираясь ладонью в гальку, но сел, и подпёр головой скат изнутри, так что тент приподнялся. Под этой крышей я сидел не выпрямляясь, а Леонид под ней не помещался даже сидя.
— Лежите, — повторил я. — Вам лежать надо после такой ночи.
— Хватит, своё я належал, — хрипло отрезал он.
Он выбрался из-под ската на четвереньках, встал у ямы во весь рост и постоял, глядя сверху вниз на ведёрко и на нас с Димой, а потом на Ольгу, которая сидела на двери и молчала. Стоял твёрдо. Голова у него не плыла, за опору он не хватался, и глаза были такие же ясные, как утром.
Я тоже поднялся. Рядом с ним я доставал ему до плеча, и это было новое для меня ощущение: в прежнем теле я привык смотреть на людей сверху.
— Давай натрескаемся, — предложил Леонид всем сразу. — Рыбы полное ведро, чего ждать-то?
— Ждать, пока сварится, — ответил я. — А вам её нельзя. Я серьёзно, Леонид. После такой ночи кишки ничего не выдержат, вы это сами знаете лучше меня. Съедите, и через час всё это, — договорить я не успел.
Наклонившись над ведёрком, он откинул крышку голой рукой и двумя пальцами выдернул из кипятка рыбу. Перекидывая её с руки на руку, он дунул раз, другой и прямо так, с костями, откусил половину. Я услышал, как хрустнуло.
Вторую половину он доел, пока я закрывал рот.
— Горячая, — сообщил он, облизывая пальцы. — А так ничего, нормальная рыба.
Дима смотрел на него снизу, открыв рот. Ольга на двери смотрела на меня.
Я сел обратно на своё место. Злиться было поздно: рыба была уже у него внутри, и обратно её не достать. Ругаться при мальчике я тоже не собирался.
В общем, получилось даже удобно.
Дима утром рвался в испытатели. Я ему отказал: пробовать незнакомую еду на мальчишке я не стану. А тут здоровенный взрослый доброволец вызвался сам и не спросив, съел целую рыбину. При таком весе результат, конечно, получался смазанный: что положит на лопатки меня, он может и не заметить. Зато в этот раз риск обошёл меня стороной. А такие исходы мне нравились.
Я посмотрел на солнце. Оно стояло почти над головой, чуть сдвинувшись к той стороне, куда ушли Кимы. Отсюда и считаем.
— Дима, запомни, где сейчас солнце, — позвал я. — Леонид только что съел рыбу, через час посмотрим, как он.
— А что с ним будет?
— Вот это и посмотрим. У него организм сейчас слабый. Мало, что может переварить. Но если переварит эту рыбу, значит, и нам ничего не грозит.
Леонид хмыкнул. Он спокойно стоял у ямы, вытирая пальцы о шорты, и слушал нас.
Раз уж он встал и поел, его надо было ввести в курс дела. Совет утром он проспал и не знал того, что знали остальные.
— Это наш лагерь, — начал я. — Нас тут семеро, все с лайнера, и других людей мы пока не встречали. Вы, я, Ольга с Димой, Женя с Инной и вот он.
Я кивнул на настил, где лежал дядя.
— У всех провалы в памяти, только начинаются они с разного места. Ольга не помнит, как попала на плиту, Кимы потеряли всё между ударом и песком, а у меня выпало, как я садился на лайнер. Поэтому и спрашиваю, Леонид: что помните вы?
Он посмотрел на меня сверху. Жевать ему было уже нечего, но он жевал.
— Что было, то было, — ответил он и отмахнулся. — Чего это вспоминать?
— Это важно. Кто-то из нас может помнить, как лайнер, — тут он меня перебил.
— Парень, я поел, и мне хорошо, так что не порть настроение.
Я не стал ничего отвечать. Спорить с ним сейчас не имело смысла: он повторил бы то же самое, а время у меня было не резиновое. С его памятью выходило так же, как с его галлюциногенами: не ответит, пока сам не захочет.
Леонид усмехнулся. Усмехался он криво, одним углом рта, и глаза при этом не смеялись.
— А ты тут главный, что ли? — спросил он.
Я открыл рот.
— Он всех нас спас и рыбу поймал, — сказал Дима раньше меня, быстро и деловито, как докладывал мне про волка. — Поэтому он главный.
Леонид медленно перевёл на него глаза, и Дима под этим взглядом не отвернулся, только пододвинулся ко мне на полшага.
— Запомни, сынок, — проговорил Леонид, — в стае главный тот, кто сильнее. А такие толстяки, — он кивнул на меня, не глядя, — балласт. Их тащат, пока есть силы, а потом бросают.
Стало тихо. Чебу у ведёрка перестал нюхать пар.
Я смотрел на Леонида.
Таких людей я знал. Их полно было в армии, и ещё парочка попалась мне потом, когда мы искали их же пропавшую родню. Все они были большие, говорили громко и привыкли, что люди вокруг отступают на шаг раньше, чем они договорят. С ними у меня было одно правило: шаг назад делать нельзя, даже полшага.
Он встретился со мной взглядом и снова усмехнулся тем же углом рта.
Я не отвел глаз.
— Пока сильный валялся в собственных жидкостях, — сказал я ровно, — толстяк вытащил пять человек. А потом сходил в лес и дотащил сильного до лагеря, где горит огонь и варится еда, которую сильный сейчас сожрал, не спросив.
Леонид не ответил.
Он смотрел на меня ещё секунды три, и я смотрел на него. Было слышно, как рядом сопит Дима и булькает ведёрко. Ольга молчала.
Потом он усмехнулся в третий раз, выловил из кипятка вторую рыбу и, стряхнув с неё воду, пошёл. Этот поединок остался за мной. С такими как он, нельзя меряться силами — мы в разных весовых категориях. Поэтому будем брать его хитростью.
Он прошёл мимо ската и босиком спустился по промоине к ручью, держа рыбу в руке, и ни разу не обернулся.
Я смотрел ему в спину, пока он не скрылся за камнями.
Со второй рыбой доза выходила двойная. Испытуемый ушёл с площадки, и наблюдать стало не за кем.
— Он вернётся? — спросил Дима.
— Не знаю, — честно ответил я. — Захочет есть, вернётся, еды тут больше нигде нет.
Дима помолчал, глядя на камни, за которыми пропал Леонид.
— Лучше бы вы его не спасали, — буркнул он.
— Так говорить нельзя.
— Почему? Он же злой.
— Потому что люди бывают всякие, — я помешал в ведёрке веткой, чтобы две оставшиеся рыбы не прилипли ко дну. — Ты его видел полдня, и половину этого времени он спал. У всех сейчас стресс, Дима. Твоя мама второй день ногу вытянуть не может, а я ночью в лесу сбился с дороги. Кто-то от такого злится, вот как он. На первый раз спишем на стресс.
— А на второй?
— На второй посмотрим.
Он подумал, серьёзно нахмурив лоб.
— А если он начнёт права качать, — спросил он, — вы же ему в нос дадите?
— Конечно, дам, — ответил я и усмехнулся.
Дима удовлетворённо кивнул: этот вопрос для него был закрыт, как и вопрос про Чебу.
Про себя я добавил, что в нос ему дам, конечно, не кулаком. Кулаком в такого можно бить до вечера с тем же успехом, что и об стенку. С такими здоровяками я имел дело не впервые, и бить никого из них мне не пришлось.
Две рыбы доварились. Я вынул их на крышку, остудить, и опустил в кипяток последние три, а с ними головы и хвосты для Чебу. Теперь в лагере было пять варёных рыб на пятерых, а две ушли с Леонидом вниз по промоине.
Дальше мы ждали.
Дима ждать ещё не умел и нашёл себе дело: принёс веток и разложил кольцо шире, чтобы сохло ровнее. Потом он дал Чебу воды из ладони, и тот лизнул его в палец. Обойдя лагерь на своих четырёх и обнюхав настил с дверью, Чебу сел у Ольги в ногах. Ольга его не гнала.
Я проверил дядю. Дыхание и пульс у него хуже не стали. Губы были влажные: Ольга поила его по счёту, пока нас не было.
— Хорошо, что поили, — сказал ей я.
Она коротко кивнула, не сводя глаз с промоины, куда ушёл Леонид.
— Он так и не вернулся, и Кимов до сих пор нет, — сказала она.
— Пока нет.
Солнце сдвинулось. По моему счёту, прошёл час с того момента, как Леонид выдернул рыбу из кипятка, а Кимов не было уже часа три. Я сказал им «полчаса туда», а про себя накинул час на сборы и столько же на обратную дорогу с грузом. Даже с этим запасом их время уже вышло.
Я встал.
— Схожу к ручью, посмотрю на берег.
— А я?
— А ты остаёшься с мамой.
Сходил сначала к ручью потом на берег. Там застал Леонида, который бродил по щиколотку в воде, периодически глядя на горизонт и что-то бормоча себе под нос. По моим прикидкам час уже прошёл, а ему хоть бы хны. Здоровее всех здоровых. Значит, рыбу можно было есть.
Когда я вернулся в лагерь, снизу, из промоины, донёсся Женин голос:
— Инна, держи, пожалуйста, ровнее.
Они вышли из-за камней вдвоём и несли шезлонг. Инна шла первой, спиной вперёд, и держала его за изножье, а Женя нёс сзади за спинку. На шезлонге горой лежало всё остальное, а поверх всего по диагонали лежала Зубочистка.
Я пошёл им навстречу и подхватил шезлонг посередине. Он был тяжёлый: дерево набрало воды, да и гора на нём весила немало.
— Опускайте здесь, — скомандовал я. — Вы задержались.
— Там очень много всего, и мы не могли выбрать, — выдохнул Женя. — Инна сказала, что надо брать всё, а я сказал, что всё мы не унесём, поэтому выбирали мы долго.
— Поссорились, — уточнила Инна.
— Мы обсуждали, Инна, это разные вещи.
Они опустили шезлонг на гальку. Женя разогнулся, держась за поясницу, и тут же, вместо того чтобы сесть, полез руками в гору на шезлонге.
— Андрей, мы по дороге кое-что нашли, — начал он. — Вот, посмотрите.
И достал из-под тряпья пластиковую миску, накрытую тарелкой.
Что там, я ещё не видел, но мне это уже не нравилось.
Женя снял тарелку.
В миске сидела синяя жаба величиной с кулак, и пятна на ней были такие же чёрные, как у той, что на гнилухе. Она смотрела на меня снизу и не моргала.
— Я помню, что вы сказали утром, — заговорил Женя быстро и правильно. — Вы сказали, что жабу у ручья нельзя трогать и есть. Мы и не трогали. Она сидела на камне у самой воды, Инна накрыла её миской, а я снизу подсунул тарелку, руками мы её не брали. Но эта же не у ручья, Андрей, эта с берега, в получасе ходьбы отсюда. Значит, запрет на неё не распространяется, — он поправил очки и договорил: — и её можно. Да? Давайте её сожрё… кхм, — он тут же кашлянул, поправив очки. Видимо, вспомнил, что он все-таки учитель русского языка. — Съедим.
Дима издал звук. Ольга на двери закрыла глаза рукой.
Я взял у Жени миску и поставил на гальку, подальше от ведёрка. Жаба в миске не шелохнулась.
— Женя, не ешь синюю жабу, — сказал я. — Никакую, где бы ты её ни нашёл, сырую или варёную. Ни у гнилухи, ни на берег, ни на камне. И вообще ничего синего в рот не бери: синее здесь есть нельзя, как на красный свет нельзя идти. Запомнил?
— Запомнил, — кивнул он. Потом подумал. — А почему вы утром сказали «у ручья»?
Спросил он по делу. Запрет я привязал к месту, где увидел жабу, а учитель русского языка понял его буквально: сказано «у ручья», значит, у ручья. Дальше я решил давать правила без адресов.
— Я дал тебе информацию с лишней конретикой, — признал я. — Не думал, что ты воспримешь всё так буквально. Исправляюсь: ничего синего в рот нигде на острове. А теперь оба к ручью мыть руки, с песком и до локтя, и миску заодно отмойте. Потом будем есть.
— Мы её не трогали, — повторил Женя.
— Знаю, всё равно мойте.
Они ушли вниз, и Инна на ходу забрала у Жени тарелку, которую он так и держал в руке.
— Это та же? — спросил Дима, глядя в миску с безопасного расстояния.
— Нет, та сидит на гнилухе, а эту принесли с берега, и между ними полчаса ходу. Значит, жаба тут не одна.
— А сколько их? — спросил Дима.
— Пока две, дальше будем считать.
Жаба в миске мигнула нижним веком и снова уставилась на меня.
Я отвернулся от неё и занялся шезлонгом.
Разбирал я при Ольге и Диме, чтобы они видели, что у нас теперь есть, и чтобы самому ничего не пропустить. Шезлонг с табличкой, тот, что стоял у ствола, доехал целым. На нём можно было лежать, и я уже знал, кто на нём будет лежать с сегодняшнего вечера. Под тряпьём стоял второй контейнер, как наш, только с треснувшей крышкой, и в нём можно было держать воду или еду. Тарелок и мисок из буфета я насчитал одиннадцать и подумал, что до сих пор мы ели с одной крышки по очереди.
Большой пластиковый поднос годился под рыбу и под заслон для углей. Два полотенца и одеяло промокли насквозь, и я тут же повесил их на рейки заслона: к вечеру просохнут. Со второго спасательного жилета я первым делом снял свисток и сунул в карман: второй сигнал в лагере лишним не будет. Пять бутылок с крышками годились под воду, а четыре доски разной длины я отложил под постели.
Я сидел над этой кучей и прикидывал. За три дня я перетаскал с того берега меньше, чем они за одну ходку вдвоём. С другой стороны, я таскал ещё и дядю.
— Это всё было там? — спросила Ольга.
— Там было больше. Они взяли то, что смогли выбрать.
Кимы вернулись мокрые до локтей, с чистой миской, и сели к яме. Инна сразу посмотрела на ведёрко.
— Это можно? — спросила она, глядя на рыбу не отрываясь.
— Можно, — решил я. — Леониду хуже не стало, так что, я думаю и нас ничего не будет. С одной поправкой к правилу. Для варёной рыбы восемь часов снимаю: варёная рыба, час после пробы, если тому, кто пробовал, не поплохело. Леонид съел две час назад и ушёл на своих ногах. Это раз. А два вот.
Я взял рыбу с крышки и откусил со спины. Она была ещё горячая и мягкая, хоть и с костями, а вкуса без соли в ней почти не было, как у любой речной рыбы.
— Два, — договорил я с набитым ртом, — пробую я. Ольга, вы слышали правило? Повторите потом Жене, он любит, чтобы было точно.
— Варёная рыба и час после пробы, — повторила Ольга.
— Всё правильно.
Я раздал рыбу Инне, Жене, Ольге и Диме, а начатую пятую доел сам. Варёные головы и хвосты достались Чебу, и он ел их, прижимая лапой и косясь на Моргунов. Моргуны смотрели в другую сторону.
Ели молча. Женя разбирал свою рыбу аккуратно, по косточке, а Инна съела быстро и без остатка, как Леонид, только без хруста. Дима справился первым и облизал пальцы.
— Там очень много вещей, — сказала Инна, когда доела. — Гораздо больше, чем вы говорили.
— Я говорил про то, что видел три дня назад.
— С тех пор прибило новое, — сказала Инна. — Доски и целые щиты, второй шезлонг, который мы не донесли, а ещё спасательный круг, дверцу от шкафа и две пустые канистры. И большой ком ткани, какой, мы не разобрали.
— Нужно идти ещё раз, — Женя посмотрел на меня. — Сегодня же, пока не унесло обратно.
Я кивнул, но думал в это время не о досках.
Будем считать, что лайнер сломало пополам, и вторая половина где-то лежит и понемногу отдаёт вещи, волна за волной. Этот факт из области фантастики, но другого у меня на данный момент не было.
Три дня назад в воде качалось то, что оторвалось первым, а теперь прибило новое, и до этого места всё сходилось. Только прибило всё на один и тот же берег.
— Смотрите, — сказал я вслух, и все повернулись ко мне. — Вас с Леонидом выбросило на тот берег, за лесом, Ольгу с Димой на камни налево отсюда, а меня с дядей на старый берег, направо. Людей раскидало в три места, и при этом вещи все до одной идут на старый берег, и так три дня подряд.
Я остановился. Все смотрели на меня с интересом, ожидая моих выводов. Но порадовать их мне было особо нечем.
— Крайне странное течение, — договорил я.
Все задумались. Женя открыл было рот и закрыл, а Инна посмотрела туда, где за деревьями было море, и потом на меня. Ольга не отрывала глаз от огня. Дима ждал, что учитель сейчас объяснит, но Женя так ничего и не сказал.
Версии не нашлось ни у кого, и у меня тоже.
— А где Леонид? — спросил Женя, оглядев лагерь.
— Поел и ушёл вниз, к ручью, — ответил я.
— Ушёл? — Инна нахмурилась. — Странно, у нас он был добрым: поил нас из лужи, которую сам нашёл, и ни на шаг не отходил. Женя, скажи.
— Да, он был очень внимательным, — подтвердил Женя.
— Может, это его так фрукт изменил, — тихо сказала Ольга.
Все посмотрели на неё, потом на пакет у меня за поясом, где лежал свёрток.
— Жаль, — вздохнул Женя. — Выходит, теперь и фрукты есть нельзя совсем.
Из-за моей спины вышел Чебу.
Он доел хвосты и теперь шёл к Кимам, ровно и не торопясь, с таким видом, будто это его лагерь, а они тут в гостях. Инна первой протянула руку, осторожно, ладонью вверх, как протягивают незнакомой собаке.
Чебу остановился перед ладонью. Потом сел столбиком, сложив передние лапы на груди, и уставился на Инну, глядя снизу вверх.
— Ой, — сказала Инна. За сутки я не слышал от неё ничего похожего.
Она погладила его по голове. Чебу закрыл большие глаза, а маленькие оставил открытыми, и Инна рассмеялась. Женя осторожно потрогал его за ухо, а Дима, погладив его по-хозяйски, сказал всем:
— Чебу хороший.
— Хороший, — согласился я. — Ладно, пора за дело.
Дела я распределил, не вставая.
— Женя, Дима, вы остаётесь здесь. Из досок и шезлонга соберите постели под скатом: шезлонг Ольге, доски на землю, а сверху одеяло, когда высохнет. Потом отнесёте жабу на гнилуху и посадите к первой, пусть сидят вместе. Руками её не трогать, а копьё остаётся у Жени, он за него отвечает.
— Понял, — отозвался Дима.
— Ольга, вы остаётесь при дяде и на поддержании огня, свисток у вас. Если что, свистните один раз. С берега я его услышу еле-еле, а дойду через полчаса, не раньше, так что постарайтесь свистнуть заранее.
Снова пошутил я. Но и тени улыбки на её лице не промелькнуло. Понятно. Тяжелая публика.
— Через полчаса, — повторила она и посмотрела на Диму.
— Он будет с Женей и с копьём, и один ни шагу. Женя, слышал?
— Слышал, — ответил Женя. — Без меня ни шагу.
— Инна, вы идёте со мной на старый берег. Вы знаете, что там лежит и что вы не донесли, а я хочу увидеть это сам.
Инна встала без слов и отряхнула шорты.
Я проверил пакет и обломок за поясом и посмотрел на Зубочистку, которая лежала поперёк шезлонга. Копьё оставалось в лагере у Жени: там двое лежачих и мальчик. На берегу я бывал трижды. Гепа выходил туда только в самом начале, а с тех пор ничего крупнее Моргуна там не попадалось.
Мы с Инной спустились по промоине к ручью. За спиной Дима уже командовал Женей:
— С этой стороны берите!
— Доска, вообще-то, одна, — отвечал Женя. — Брать её можно с любой.
У гальки волка не было.
Я посмотрел на то место, где он лежал две ночи подряд, в трёх шагах от того, куда доставал свет, и увидел пустую гальку без следов. Куда он ушёл, я не знал, и мне это не нравилось: по этому берегу теперь ходили мои люди.
— Здесь лежал волк, — я показал Инне. — Если увидите его, не бегите. Он ходит за людьми, но за две ночи никого не тронул.
— Я видела его утром, когда мы шли туда, — ответила она. — Он лежал и смотрел на нас. Женя хотел обойти его по воде, но я не дала.
— Правильно не дали.
Мы повернули направо и пошли по песку вдоль воды.
Идти было легко, отлив или нет, я не разбирался, но полоса мокрого твёрдого песка у воды была шире, чем утром, и ноги в неё не проваливались. Инна шла быстро, и я держался за ней без одышки первые минут десять, а потом, как всегда в этом теле при долгой ходьбе, тяжело задышал и сбавил шаг. Она тоже сбавила, не оборачиваясь.
— Леонид, — спросил я, глядя ей в спину. — Какой он был там, у вас?
Она ответила не сразу.
— Нормальный был. Нашёл лужу и поил нас, сидел рядом и не отходил. Когда Женя сказал, что надо идти на дым, он ответил, что пойдём завтра, потому что сегодня мы не дойдём, и он был прав.
— А про себя говорил?
— Нет, и я его не спрашивала.
По голосу было понятно, что спросить она могла, но не захотела, и я тоже не полез с вопросами.
— А вы? — спросил я. — Кем вы рабаете? Вы считаете пульс лучше меня.
— Я работаю с животными. Помощник ветеринара, — ответила Инна и больше ничего не добавила.
Я кивнул ей в спину. С животными так с животными. На этом острове у неё пациентов было больше, чем у меня.
За поворотом показался старый берег, и я его не узнал.
То есть узнал: ствол, под которым мы с дядей спали первые ночи, стоял на своём месте, и песок перед ним был тот же. Только у ствола теперь было пусто, потому что шезлонг уехал к нам в лагерь. А дальше, по всей полосе от ствола до воды, лежал хлам.
Я три дня ходил на этот берег и помнил, что в воде здесь плавали доски с подушками и белое из буфета. Теперь только на песке я насчитал с десяток досок и панелей, а в воде качались белые щиты, судя по ровному краю, с палубного настила.
Второй шезлонг лежал боком у самой воды. Рядом с ним оранжевым пятном торчал спасательный круг, и к нему я подошёл первым делом, потому что круг здесь был не игрушкой: по его ободу шла верёвка метра на три, а на нём самом можно было сплавить груз.
Тут же ручкой вверх лежала светлая дверца от шкафчика. Обе канистры оказались пустыми, но у одной уцелела крышка, и эту можно было брать под воду. Серый ком ткани размером с подушку промок насквозь, и разворачивать его сразу я не стал.
— Видите, сколько тут? — Инна остановилась рядом. — Мы правда не могли выбрать.
— Вижу, тут на неделю носить.
Я сел на корточки у кучи и стал думать, как думал три дня назад на этом же месте с одной канистрой в руках. Только теперь приходилось думать, в каком порядке всё это носить.
— Канистры несём наверх, на сухое, — я показал на полосу у ствола. — Ткань и круг туда же. Доски не трогаем, они никуда не денутся, и за один раз мы их не унесём, за ними придём с Женей.
— А шезлонг?
— Шезлонг потом, на второй заход или на третий. Канистры сейчас нужнее, потому что воду держать не в чем.
Инна взяла канистру за ручку и понесла. Я взялся за ткань. Ком был тяжёлый, с водой, и разворачивать его я начал уже наверху, у ствола.
Что это, шторка или скатерть, я так и не разобрал. Плотная серая ткань с кантом по краю была метра два на полтора и годилась на крышу от дождя или на десяток бинтов, если разрезать. Я отжал её, сколько мог, и расстелил на песке, на солнце.
Потом я встал и ещё раз медленно обвёл глазами кучу.
Я искал металл, хоть нож, хоть гвоздь. Все три дня, пока я резал пластиковым обломком и пилил тупым ножом для масла, мне не хватало настоящей железки.
Железки в куче не было, только пластик с деревом да тряпки. Видно, к берегу приплывало то, что держится на воде, а железо ушло на дно вместе с лайнером.
— Металла нет, ни одного куска, — признал я вслух.
— Женя тоже искал, — ответила Инна. — Ему нож был нужен.
— Все хотят нож.
Она понесла круг, я пошёл за дверцей. Дверца была лёгкая, из какого-то пластика под дерево, и годилась под стол, а то и под щит. Я прислонил её к стволу.
— Сколько в ручье рыбы? — спросила Инна, вернувшись. — Нас семеро, надолго её хватит?
— Завтра скажу. Сегодня за утро под корень пришло семь штук, и если завтра придёт столько же, значит, место рабочее. Если придёт три, значит, мы его выгребли.
— А если ноль?
— Тогда будем думать про круг и про море.
Она кивнула и пошла к воде за второй канистрой, которую забыла у кучи. Я повернулся к ткани проверить, не завернул ли её ветер.
— Андрей.
Голос у Инны был ровный, как всегда, но она не договорила, и я обернулся.
Она стояла с канистрой в руке и не шла. Смотрела она мимо меня, дальше по берегу, туда, где за стволом песок уходил к повороту и где начинались камни.
Свободной рукой она показала туда.
Я посмотрел туда.
Из-за валуна у поворота выкатился Леонид.
На нём, вцепившись всеми четырьмя лапами, сидел похожий на варана ящер с гребнем от затылка по всему хребту. Вместе с хвостом он был длиной с Леонида и держал его пастью за плечо.
Они вместе катились по песку.
Глава 16
Когда я бежал, обломок уже был у меня в руке.
Песок у воды был твёрдый, так что бежать по нему было можно, и первые десять шагов это тело честно бежало. На одиннадцатом в груди закололо, и дыхание сбилось. Я сбавил, но не остановился: там жрали человека.
С обломком против ящера длиной с Леонида я выглядел, прямо скажем, не грозно. Но у ящера в пасти было плечо Леонида, и по сторонам он не смотрел. Глаз, если он есть, это дырка в любой броне. Туда я и целился заранее, на бегу.
На полпути всё-таки остановился.
Леонид перекатился вместе с ящером на бок и дальше, и оказался сверху. Теперь ящер лежал спиной на песке, лапами вверх, и лапы эти гребли воздух, а Леонид лежал на нём всем весом и держал его голову двумя руками. На плече Леонида крови не было. Вероятно, у ящера нет зубов.
Голову он подтянул к валуну. Я видел, как он это делает: медленно, лёжа на ящере и с его зубами в плече. Потом он ударил эту голову о камень.
Я считал удары, потому что ничего другого мне не оставалось. На четвёртом пасть разжалась. Ящер дёрнул хвостом так, что песок полетел мне в колени, хотя до него оставалось метров десять. На шестом ударе хвост лёг и больше не поднялся.
Леонид не остановился. Он ударил ещё два раза, уже в тишине, и только после этого разжал руки.
Я стоял с обломком и смотрел. Бежать было незачем, впрочем дышать тоже было нечем, так что я стоял и делал вид, что так и задумано.
Он поднялся на колени, а с колен во весь свой рост, и встал над ящером. Плечо у него было в слюне и в песке. Я вгляделся: кожа цела. Под кожей наливался синяк, и делал это быстро. Кость цела, иначе бы он так не встал.
Он посмотрел на меня.
Смотрел он сверху вниз, долго, и не гнул спины. Взгляд этот мне не понравился. Леонид ничего не сказал. Наклонившись, взял ящера за хвост у самого основания, где хвост был толщиной с его собственную руку, и потащил.
Ящер поехал по песку, оставляя за собой борозду. Леонид прошёл мимо меня вплотную, рукой достать. Плечо у него ходило ровно, и хвост из пальцев он не выпускал. Значит, ушиб, хоть и сильный.
Он шёл к повороту не оборачиваясь, за которым начиналась дорога к лагерю, и ящер ехал за ним.
— Он опять другой, — выговорила Инна у меня за спиной.
Я не слышал, как она подошла. Канистра так и была у неё в руке, и она держала её на весу, как будто забыла поставить.
— Вы это уже говорили.
Про лужу она говорила ещё в лагере, и тогда я записал это в странности. Теперь к ней добавился ящер, убитый об камень, и взгляд сверху вниз. Что со всем этим делать, я не знал.
Думать об этом надо было в лагере, со всеми у огня. Здесь надо было забирать вещи.
— Собираем всё, что можем унести, и уходим, — сказал я. — Он будет там раньше нас.
Инна кивнула и пошла к стволу за второй канистрой, той, что с крышкой. Я подобрал с песка ткань: за час на солнце она не высохла, с неё только перестало течь. Отжав её ещё раз, скрутил жгутом и перекинул через плечо. Круг надел на другое плечо: верёвка на нём была примотана к ободу и мне не мешала. Дверцу взял под мышку.
Нагрузился я, как ишак на горной тропе. Зато одна ходка.
Доски остались лежать, и второй шезлонг тоже, боком у воды. Белые щиты качались в прибое, и за ними тоже кто-то придёт, если море их не заберёт обратно. Море пока ничего обратно не забирало, и это тоже было странно, но на сегодня у меня вышел лимит странностей.
Мы пошли по мокрому песку: Инна с двумя канистрами, а я с кругом и тканью на плечах и дверцей под мышкой. Борозда от ящера ровно тянулась перед нами, по прямой, и ни разу не вильнула. Леонид тащил его, не меняя рук.
Шагов через двести у меня снова закололо в груди, и я перешёл на тот шаг, которым это тело ходит долго. Инна подстроилась и ничего не спросила.
Ящер был длиной с Леонида, а в бедре толще моей ноги. Если из него выходит хотя бы половина мяса, а другая половина кости и шкура, это еды на всех на два дня, если он съедобен, а если нет, то ноль.
Только у нас в лагере два человека лежат, и одному из них нельзя ничего, кроме воды по счёту.
— Он его будет есть, — сказала Инна, глядя под ноги. — Сразу.
— Увидим.
Борозда впереди повернула вместе с берегом. За поворотом над лесом стоял наш густой дым от сырых веток, и я на него смотрел всю дорогу.
Когда до промоины осталось минут пять, ветер сменился, и дым пошёл на нас.
Пахло горелым мясом.
Ящер висел над ямой на ветке из нашего кольца, той самой, что сохла у огня с утра. Ветку Леонид пропустил ему через пасть и дальше вдоль хребта, под гребнем, и концы положил на два камня по краям ямы. Получился вертел. Леонид сидел на корточках у ямы и поворачивал ветку на четверть оборота, как шашлычник у трассы, и шкура на ящере уже пошла пузырями.
Дима стоял рядом и смотрел на ящера, как на торт.
— Дядя Андрей! — он увидел меня первым. — Вы видели? Это же сколько еды!
— Видел, — я снял с плеча круг и поставил его к скату. — Издалека.
Женя стоял у настила, с доской в руках и постелью не занимался. Ольга сидела на двери, и свисток висел у неё на шее на верёвочке от жилета, а Чебу у её ног сидел столбиком и не мигая смотрел на Леонида, всеми четырьмя.
— Смотри, парень, — Леонид повернул ветку ещё на четверть, — сколько еды.
Говорил он в огонь. Но «парень» у него был один — я.
Положив дверцу, я снял ткань и повесил её на рейки заслона, рядом с полотенцами. Руки сделали это сами, а я тем временем смотрел на ящера и прикидывал, что с ним делать дальше.
— Еду проверяем, — сказал я. — Просто так её никто есть не будет.
Леонид встал.
Он вставал медленно, с корточек, и с каждым сантиметром его становилось больше. Под скатом он не помещался, у ямы он помещался с трудом, и тень от него легла целиком на Диму.
— Это кто так сказал?
— Я так сказал.
Дима отодвинулся от ямы к Ольге. Женя опустил доску.
— Здесь есть правила, и мы живем по ним, — я не повышал голос, повышать его было ни к чему: в лагере стало так тихо, что между словами было слышно, как потрескивают в огне сырые ветки. — Без них мы тут долго не протянем.
— Да что ты вообще понимаешь.
— Многое.
Я смотрел ему в глаза и не моргал. Мне это было нетрудно: глаза у этого тела работали отлично, а лишних движений я не делал. Руки я держал на поясе, большими пальцами за край шорт, где у меня был обломок. Он это видел.
Я не сдвинулся с места и даже не собирался делать полшага назад. Я по глазам понял, что он проверял именно это.
Леонид усмехнулся одним углом рта, в четвёртый раз за день.
— Я эту еду добыл.
— И жарите её на моём костре.
— Подумаешь, зола.
— Я не понимаю, чего вы хотите добиться, — я переступил с ноги на ногу, но с места не сошёл. — Мы все тут в одном положении. Все с лайнера. Делаем всё вместе, по-другому тут не получится.
— Я никому ничего не должен.
— Тогда убирайте ящера с моего костра. Сразу все его есть не будут. Еду нужно проверять.
Он оглядел лагерь: Женю с доской и Ольгу на двери. Инна так и стояла с канистрами у входа на площадку, а Дима держал маму за плечо.
— И вы ему верите? — спросил он у них.
Никто не ответил. Я слышал, как часто дышит Ольга.
Потом Женя переложил доску из руки в руку.
— Вообще-то, да, — выговорил он и поправил очки. — Когда мы пили из лужи, здесь уже кипятили воду. А в наших условиях это, простите, чуть ли не самое важное.
Леонид посмотрел на него, как на муху на краю тарелки. Женя взгляд выдержал, только второй раз поправил очки.
Леонид повернулся и пошёл вниз по промоине, к ручью. Ящера он не тронул. Ветка осталась лежать на камнях, и шкура на ней продолжала пузыриться.
Я досчитал про себя до десяти и только тогда выдохнул.
— Ну что, — сказал я всем. — Кто-нибудь понимает, что с ним?
Никто не понимал. Инна поставила канистры и села на гальку, где стояла.
— У нас он был другим, — она сказала это ровно, как всегда. — Я уже который раз это говорю, и мне самой это странно. Добрый был. Ни на шаг не отходил.
Не верить ей у меня не было оснований. Пульс она считала точно, и про соседа по берегу, думаю, тоже не ошибалась.
Причин такому я не видел. Удар головой? Так он без царапины. Голод? Он ел больше всех нас. Оставался плод с оранжевой мякотью, который он сам называл галлюциногеном, и ночь, после которой его «крутило». Отравления, которые крутят одну ночь и отпускают, я видел. Такого, чтобы телу полегчало, а человека внутри подменило, я не видел, и мне это не нравилось.
— Плечо у него, кстати, цело, — сказал я вслух. — Ушиб. Кость на месте, рука работает. Я смотрел на берегу.
— Он бы и не дал посмотреть, — тихо сказала Ольга.
— Не дал бы.
Над ямой шипел ящер. Жир с него капал в угли, от этого шёл белый и вкусный дым. Мне самому хотелось есть так, что живот подводило, и я это помнил всю ссору, от первого до последнего слова.
— Андрей, — Ольга подняла голову, — а что мы будем делать с ящером?
— Доведём до готовности, — я ответил не думая, потому что думать тут было нечего. — Потом я пробую, и через восемь часов его можно будет есть всем.
— Нет, — твёрдо сказал Женя.
Все повернулись к нему, и я тоже.
— Пробовать буду я, — он выговорил это чётко, как на диктанте. — Без тебя, Андрей, мы тут не выживем. Без меня вы спокойно продержитесь. Это логично.
Он впервые сказал мне «ты». Я заметил это уже после того, как заметил всё остальное.
Это было логично, и всё равно мне не нравилось. Гражданского я на пробу не поставлю, и всё.
— Женя, — начал я, — это не…
— Я согласна с Женей, — перебила меня Ольга, и голос у неё не сорвался. — Мне, как и ему, есть что терять. Есть кого терять, — она положила руку Диме на затылок. — Поэтому я тоже готова пробовать. Но не вы, Андрей. Лишний раз не рискуйте.
Дима под её рукой стоял тихо и смотрел на меня.
— Давайте голосовать, — Инна встала с гальки. — Кто за то, чтобы еду пробовал Женя.
Ольга подняла руку, за ней Дима, глядя на мать. Женя поднял свою, и это, видимо, считалось.
Я не поднял, и Инна тоже. Она стояла с опущенными руками и долго смотрела на мужа.
Потом она подняла руку. Последней.
— Всегда знал, что ты меня хочешь похоронить, — Женя ей улыбнулся, и улыбка у него вышла кривая.
— Всё для тебя, дорогой, — ровно ответила Инна. — Но тут ты прав.
Четыре руки против моей одной. На четвёртый день у промоины завелась демократия, а вместо флага у неё ящер на вертеле.
— Раз вы тут развели демократию, — сказал я, — тогда пробовать будем по очереди. И точка. Так честнее всего.
— Андрей, не спорь! — нахмурился Женя.
Я никогда не видел, как злится учитель русского языка. Оказалось, он краснеет пятнами и снимает очки.
— Я не дам съесть ни куска, — он держал очки в руке и тыкал ими в мою сторону. — Ни тебе, ни Инне, ни Ольге, ни Диме. Буду жевать сырое, если вы меня попытаетесь остановить. Я так решил. Я для лагеря больше ничего сделать не могу. Только таскать и есть. Остальное на тебе.
Он надел очки обратно. Руки у него дрожали, и очки сели криво.
Я посмотрел на него, потом на Инну. Инна на меня не смотрела.
Повлиять на это я не мог. Если он решил, он кусок себе вырвет из любых рук, и не бегать же мне по лагерю за взрослым мужиком, отбирая у него еду. А вырывать куски из рук у собственных людей, это и есть то, чего Леонид от нас ждёт.
— Так тому и быть, — кивнул я.
Женя выдохнул так, как будто отжался раз сто.
Дальше надо было работать, иначе лагерь так и сидел бы кругом у ямы и смотрел на ящера.
— Инна, вода и огонь на вас, — сказал я. — Ящер тоже на вас, до готовности: крутите, чтобы не сгорел. Как решите, что готов, зовите Женю. Женя, вы с Димой доделываете постели под скатом, доски туда, одеяло сверху, как высохнет. Ольга, вы при дяде, свисток у вас.
— А вы? — спросил Дима.
— А я иду делать то, что надо было сделать ещё позавчера.
— Что?
— Оружие.
Дима посмотрел на Зубочистку, прислонённую к скату, и на меня, и ничего не сказал. По его лицу я понял, что Зубочистку он не держал за оружие. Меня, похоже, держал.
Ящер шипел над ямой. Я взял четыре доски, те, что днём отложил под постели, и Женя посмотрел на это с лёгким ужасом, но промолчал. Доски постелям я верну, если останутся. Снял с рейки ещё мокрый кусок ткани и обломком отрезал от него полосу шириной в ладонь, по длинной стороне. Круг у ската я взял вместе с верёвкой: сам круг плавает и без неё, а верёвка мне нужна на другое.
— Женя, — сказал я, уже уходя. — Когда будешь есть кусок, ешь при мне. Восемь часов считаем с той минуты, как съешь, и я должен это видеть.
— Хорошо, — ответил он и опять поправил очки.
Чебу встал с гальки у ног Ольги и пошёл за мной, уже не хромая.
Я выбрал площадку у края промоины, в ста шагах от ручья, там, где лежал плоский камень, на котором раньше сушились спички. Отсюда был виден скат с дымом и спина Инны у ямы. Если что, я сразу услышу свисток.
Доски я положил рядком, а круг и ткань на них сверху. Чебу сел напротив столбиком и стал смотреть на это хозяйство.
Первые минуты я сидел на гальке и только думал.
Леонид представлял опасность для лагеря, пока чувствовал, что сильнее всех. И силой его было не взять. Дубиной по затылку, сзади, из-за ската? Дубина переломится, а у него на затылке не будет и шишки: я видел, как он бил ящера об камень и даже не поморщился. Силки на него ставить? Яму копать? На человека я такое делать не стану.
Да и не нужен он мне в яме. Он мне нужен в лагере, с его руками и его ростом, таскать щиты с берега и ночью дежурить у костра. В союзниках такой мужик стоил бы троих, и записывать его во враги я не хотел.
Значит, его надо чинить. Если не починится, придумывать что-то ещё, а это что-то я пока не придумал, так что отложил.
А вот без оружия я тут сидел уже четвёртый день, и это было не дело. Копьё из рейки с обожжённым концом годилось против рыбы. Гепа с волком ходили где-то тут, а теперь к ним прибавился ящер с гребнем, а про звук из леса я вообще молчу. В лес за едой с такой рейкой я не пойду. Дом из тента с открытой стороной от любого из них не спасёт.
Оружие, потом дом. Начинать с того, что проще и быстрее.
Проще всего дубина.
Я взял в руку короткую доску и покачал. Доска как доска, из обшивки чего-то: одна сторона у неё гладкая, другая шершавая. Длиной она была мне от локтя до кончиков пальцев и ещё с четвертью. Весила она всего ничего. Сама по себе такая доска бьёт больно, но без толку.
Тяжесть доске даёт камень. В ручье камней было как у дурака фантиков, и я выбрал плотный тёмный камень без трещин, который лёг в кулак. Одна сторона у него была плоская, и ею он садился на доску, как влитой.
Верёвку с круга я отвязал от обода. Вышло три метра тонкой синтетики, а такая не гниёт. Это была вся свободная верёвка на острове, и я заранее знал, что делю её на три дела, по метру на каждое: дубина и топор, а последний метр пойдёт на пращу. Метр отмерил от носа до вытянутой руки и перерезал обломком.
Я положил камень плоской стороной на торец доски и примотал крест-накрест, с оборотом вокруг доски после каждого креста. Каждый виток тянул до упора. Перед этим в ручье намочил веревку: мокрая синтетика после просушки у огня сядет и зажмёт сама. Сверху намотал полосу ткани, чтобы камень не ёрзал на витках. Концы верёвки связал двумя узлами подряд, и пальцы сделали это сами, пока голова вспоминала, как эти узлы называются.
Пробовать было не на чем, кроме бревна, которое лежало у площадки с первого дня. Я встал и, размахнувшись, ударил.
Бревно отозвалось глухо, а камень остался на месте. Доска гудела в руке.
Ударил ещё пять раз, с разных сторон. Камень не шелохнулся. Ладно, Кром, дубина у тебя есть.
Положил её сохнуть у костра, у самого кольца, ткань к огню. Чебу проводил её глазами.
С ветки над скатом в это время спустился Моргун.
Он спускался хвостом вперёд, вцепившись в кору, и был в этом похож на кота, который не умеет слезать с дерева, но очень хочет. Внизу он отряхнулся и посмотрел на меня, потом на остатки верёвки. Он боком пошел к ним.
Я не вмешивался. Интересно было, что он сделает.
Дошёл он до верёвки и, взяв конец в обе лапы, потянул на себя. Верёвка поехала.
Чебу повернул голову.
Я увидел это сбоку: большие глаза у него прикрылись, а две маленькие точки рядом с ними открылись и уставились на Моргуна. И Моргун замер. Так и стоял на задних с верёвкой в лапах, с приоткрытой пастью, и не моргал ни одним из четырёх.
Я протянул руку и вынул у него из лап верёвку. Он не возразил, да и вообще, кажется, не заметил.
Чебу отвернулся. Моргун моргнул и посмотрел на пустые лапы, потом на меня, и в глазах у него было такое недоумение, что мне стало его жалко. Он отошёл и сел.
— Не понял, да? — спросил я его. — Вот и я не понял. Но мне нравится.
Он посидел и подумал, а потом пошёл к ткани.
Чебу повернул голову. Моргун замер с тканью в лапах.
Я забрал ткань.
Так мы и работали дальше. Я делал топор, а Моргуны по очереди лезли к моим вещам, и Чебу их морозил, пока я забирал своё обратно. Они не понимали, что с ними происходит. Отойдя недалеко, они каждый раз сидели и думали. Потом лезли снова и выглядели так, как будто это случилось с ними впервые. Память у Моргунов была, по моим подсчётам, минуты на две.
Топор, дело другое.
Камень под топор я искал дольше, чем под дубину. Нужен был продолговатый, вдвое длиннее первого, и чтобы у него уже была одна тонкая сторона. Нашёл такой в воде у корня. Камень был тёмно-серый и тяжёлый, как топору и надо.
Я собирался его расколоть об плоский камень у площадки, тот самый, на котором раньше сушились спички. Камень был ровный, в полстола, и один его край торчал над галькой: это мне и было нужно. Я взял голыш и ударил его об этот край, острой стороной вниз.
Отлетела крошка. Голыш остался целым.
Ударил ещё, и на этот раз крошка отлетела с ноготь. Третий удар вообще ничего не дал, зато отдал в кисть так, что я помотал рукой.
Ну да. У людей это заняло пару тысяч лет, а я хотел за минуту.
Дело было в наклоне. Я бил прямо, а бить надо было вскользь, по краю, чтобы откалывалась пластина, а не крошка. Я переложил голыш и, поймав край под углом, я снял соскоб с бока.
Отлетела тонкая пластина с одним острым краем. Она упала на гальку и зазвенела.
Я поднял её и провёл острым краем по доске. Край взял, неглубоко, но взял.
Пластина была тонкая, на один удар. Мне нужен был кусок потолще, чтобы острый край держал удар. Я бил ещё раз десять, и из десяти сколов один вышел такой, как надо: в полкирпича, толщиной в палец у обуха и в ноль у кромки. Остальные девять лежали вокруг меня веером, и руки у меня были в ссадинах от этого веера, потому что острые края у сколов не только там, где мне нужно.
Кромку я дошлифовал. Насыпал на плоский камень мокрого песка из ручья и возил по нему сколом, как мама когда-то возила утюгом по простыне, вперёд и назад, по одному месту. Песок скрипел. Через сотню движений кромка перестала цеплять за кожу и начала её резать, а это мне и было нужно.
Теперь рукоять.
Вторую доску я расколол с торца обломком, как раскалывал рейку под острогу: вставил обломок в волокно и бил по нему камнем, пока доска не разошлась на две трети длины. В этот расщеп вошёл скол, острой стороной наружу, обухом внутрь. Я загнал его поглубже, пока доска не обжала его с двух сторон. Второй метр верёвки я намочил и обмотал им доску над камнем и под камнем, чтобы расщеп не разошёлся дальше. Поверх верёвки намотал ткань.
Получилось что-то среднее между топором из учебника истории и клюшкой. Я поднял его и посмотрел на свет. Клюшка.
— Это топор, — сказал я Чебу. — Запомни, как выглядит.
Чебу посмотрел и ничего не запомнил, потому что сзади к ткани подбирался Моргун.
И вот тут я заметил.
Чебу поворачивал голову не сразу. Первыми у него прижимались уши, за ушами начинали закрываться большие глаза, и когда они наполовину закрывались, открывались маленькие. Тогда Моргун и замирал. От ушей до Моргуна проходила секунда, может, полторы.
Моргун протянул лапу к ткани. У Чебу прижались уши.
— Пли, — сказал я.
Маленькие глаза открылись. Моргун замер.
Совпало. Сидя с топором на коленях, я смотрел на застывшего Моргуна и на Чебу, который его держал, и думал: один раз могло и совпасть.
Чебу отвернулся. Моргун оттаял, отошёл и сел. Через минуту его сменил второй, которому, видимо, рассказали, что там лежит ткань, а может, и не рассказали: у них беда с памятью.
Второй протянул лапу. Уши у Чебу прижались.
— Пли.
Моргун замер.
Два раза, а это уже кое-что. Чебу моргнул большими глазами и посмотрел на меня, как будто спрашивал, что это я тут командую.
А почему, собственно, нет?
Если у зверя есть команда, его можно научить. Собак при мне учили, и я даже участвовал. За команду собаке дают кусок. У меня кусков не было: рыбу съели, а ящер ещё не проверен. Личинки я берёг на зрение.
Тут ко мне и подошли Женя с Димой.
— Инна сказала, готов, — Женя держал в руках крышку от контейнера, и на ней лежал кусок мяса на два укуса. Снаружи он был серый, а на разрезе белый, значит, дошёл. — Я, как и договаривались, при вас. При тебе.
— Садись.
Сев на гальку, он посмотрел на кусок, потом на солнце, и откусил. Жевал долго. Дима сидел рядом и тоже жевал, только воздух.
— Курица, — выговорил Женя и проглотил. — Жёсткая курица без соли. Я думал, будет хуже.
— Ещё кусок?
— Весь.
Он съел весь. Я глянул на солнце: оно стояло над лесом, чуть выше деревьев, часа четыре. К полуночи восемь часов выйдут, и я их отсчитаю по луне, а утром Женя либо встанет, либо нет.
— Нормально? — спросил я.
— Нормально.
— Тогда к постелям. Если что-то не так, живот, голова, язык, сразу ко мне, не жди.
— Хорошо, — он поднялся и опять поправил очки. — Андрей, а это что?
— Топор.
Он с недоверием посмотрел на клюшку, но спорить не стал и пошёл к скату. Дима задержался.
— Можно, я посмотрю, как вы делаете?
— Нельзя. Ты с Женей, а он уже ушёл. Догоняй.
Он вздохнул и побежал догонять. Правило он помнил.
А я пошёл за лакомством.
На краю промоины, там, где галька кончалась и начиналась земля, рос куст. Я замечал его и раньше: он торчал из склона, на нём были мелкие ягоды, с горошину, а цвет у них был тёмно-красный. Пробовать их я не собирался: ягоды с чужого куста идут в список после рыбы с ракушками и уж точно после всего, что ходит.
Чебу обогнал меня и, встав на задние лапы, подтянул ветку. Ел он прямо с куста, одну за другой, и не морщился.
Вот оно. Зверь, который родился на этом острове, знает лучше меня, что здесь съедобно. Ему можно всё, что он найдет сам. Людям эти ягоды до пробы нельзя, и Диме я это скажу первым делом, пока он не увидел, как их ест Чебу.
Я нарвал горсть в карман. Ягоды были плотные, так что карман не промочат.
Чебу шёл за мной, не отставая.
Дальше пошло, как по учебнику.
Моргун полез к ткани. У Чебу прижались уши.
— Пли.
Моргун замер. Чебу отвернулся, и я на ладони протянул ему ягоду. Он взял её губами, не зубами, и съел.
Повторил ещё раз, от Моргуна до ягоды, всё по тому же кругу.
Потом ещё, и на пятый раз мне показалось, что уши у Чебу прижимаются уже на само слово. На шестой я был в этом уверен.
Карман за это время наполовину опустел, а Моргуны втроем сидели на гальке и смотрели на нас с таким видом, как будто им не досталось.
Топор тем временем сох у огня, и я его проверил. Встав над бревном, я примерился и ударил обухом вперёд, как бьют по колышку.
Камень сидел. Второй раз я ударил кромкой: камень провернулся в расщепе и встал поперёк.
Ну, Кром, кто тебе говорил, что первый блин выходит топором.
Я размотал обмотку, не выбрасывая ни витка, и посадил камень обратно, в этот раз подложив под обух сложенный вчетверо кусок ткани, чтобы камню было во что упереться. Витки легли туже, с перехлёстом, а последний я продел под предыдущие и затянул так, что побелели пальцы.
Я снова ударил кромкой по бревну, вполсилы. Камень сидел. Приложился со всей силы, и он всё равно сидел.
Тогда я взял из кольца ветку толщиной в запястье и, положив на бревно, рубанул. Три удара, и ветка легла двумя кусками.
Топор у меня был.
Я сел на гальку с топором на коленях и посмотрел на Чебу. Он сидел рядом и ждал ягоду, хотя Моргуна не было. Значит, можно пробовать.
Я взял его на руки, и он не стал сопротивляться. На сгибе локтя он лёг на спину, лапы кверху, и глядел снизу вверх всеми четырьмя.
— Вон Моргуны, — я кивнул на троих на гальке. — Пли их.
Чебу повернул голову.
Уши у него прижались, а за ними большие глаза сменились маленькими. Трое на гальке замерли разом, как по команде, один с поднятой лапой.
— Есть, — сказал я. — Дай пять.
Я подставил ладонь. Чебу посмотрел на неё, потом на меня и положил на ладонь ту самую лапу, которая утром была в шине.
Я дал ему ягоду. Он съел и снова положил лапу на ладонь. Видимо, решил, что лапа и есть команда.
— Нет, брат, — сказал я. — Лапа отдельно, Моргуны отдельно. Разберёмся.
Проверить бы это на ком-нибудь чужом, кто сам напрашивается. Эта мысль пришла мне в голову, и я не стал её гнать, но и записывать в список пока не стал. Закрепим, а там посмотрим, на ком это сработает.
Оставался третий метр верёвки и остаток ткани.
Пращу я делал в детстве, в деревне у бабки, и за неё мне доставалось. Сложив ткань вдвое, в три пальца шириной, я продел в оба конца верёвку, разрезанную пополам, и завязал.
Один конец надел петлёй на запястье, другой оставил свободным: его при броске отпускаешь. У ручья набрал в миску гладких камней, чтобы входили в кисет.
Первые камни летели в заслон и в кусты. На десятом ствол над лагерем получил по коре, и я услышал, как стукнуло. Бросал я шагов на десять, не дальше, и то в дерево. До волка так не добросить, зато можно отогнать.
Запястье к этому времени у меня было в синяке: петля била по нему на каждом броске. Ладони были чёрные от камня и в ссадинах, а спина после шлифовки на плоском камне не разгибалась. Я посмотрел на всё это и остался доволен. Последний раз так было, когда загорелась спичечная пыль.
Солнце ушло за лес. Леонида в лагере ещё не было, и я стал думать, куда всё это деть.
К скату нести было нельзя. Под скатом спит Леонид, и топор у его изголовья мне не нужен. Прятать у себя под боком или под настилом тоже не годилось: он увидит, и разговор у ямы повторится, только уже про топор.
Дубину, топор и пращу я завернул в остаток ткани. Миску с камнями оставил на площадке, камни у ручья никого не удивят. У края площадки, где галька лежала толстым слоем, я разгрёб её руками по локоть, положил свёрток и засыпал. Сверху положил плоский голыш с белой полосой, чтобы утром найти своё место.
Зубочистку я оставил у ската, где она стояла всегда. Пустой угол заметнее полного.
Чебу смотрел, как я засыпаю свёрток, и косился на карман.
Леонид пришёл с ручья в сумерках, когда Инна уже сняла ящера с огня и положила на поднос.
Пришёл он спокойный. Это первое, что я увидел: шёл он ровно, держа руки свободно, и плечо у него под синяком двигалось как здоровое. На нас он не смотрел, только на поднос.
Ящер лежал целый, без единого откушенного куска, если не считать того, что ушло Жене. Леонид это увидел, и лицо у него дрогнуло, то ли в усмешке, то ли наоборот.
Подойдя, он взял ящера за заднюю ногу и просто оторвал её, с хрустом, как ножку у варёной курицы. Сел с ней между настилом дяди и дверью, на своё место на лопухах, и стал есть.
Никто ему слова не сказал. Я тоже.
Съев всю ногу и обсосав кости, он сложил их аккуратно рядом с собой на лопух. Потом повернулся на бок и заснул. Я слушал, как он дышит. Дышал он ровно и глубоко и во сне не ворочался.
Выходило, что ящер проверен на нём второй раз за день, и на Жене первый, но по правилу до утра его больше никто не ел. Ольга с Димой смотрели на поднос, и я понимал их обоих: у меня у самого подводило живот. Я накрыл поднос крышкой от контейнера и отодвинул к скату.
Перед самой темнотой я расписал караул, вслух, чтобы слышали все.
— Сменяемся вчетвером: первым дежурю я, за мной Инна и Женя, а Ольга последняя. Ольга, вы сидите, ходить вам не надо, если что, свистите и всех будите. Свисток переходит тому, кто дежурит, из рук в руки, вместе со сменой.
— А я? — спросил Дима.
— А ты спишь.
— Я могу не спать. Я вчера почти не спал.
— Вот поэтому и спишь, — я сел перед ним на корточки. — Тебе сколько?
— Восемь, — он подумал. — Почти.
— Ну вот. Пока спи и расти, а в карауле нам нужны большие.
Посмотрев на Леонида на лопухах, он понял, кто у нас большой, и больше не спорил.
— Леонид не дежурит, — добавил я, и объяснять ничего не стал. Все и так поняли.
Лагерь по-хорошему надо было охранять круглые сутки, днём тоже. Днём мы расходимся: кто на берег, кто к ручью, и в лагере остаются дядя на настиле и Ольга с мальчиком. Пока Ольга никуда не ходит, она и есть дневной караул, со свистком и с огнём. На сегодня меня это устраивало. На будущее я записал: караул днём, когда Ольга встанет на ноги.
Женя сел рядом со мной у огня, когда я проверял, как сохнет топор.
— А завтра что? — спросил он. — Я к тому, что лучше распределиться заранее. Я учитель, я без плана плохо работаю.
— Я дальше делаю оружие: нормальное копьё из доски и щит с палубного настила, их там штук десять качается. Вы с Инной копаете яму под еду.
— Яму?
— В тени, под большим деревом у промоины, и копать по пояс, а лучше глубже, чтобы еда в ней лежала до вечера и не протухла.
— Холодильник, — обрадовался Женя.
— Погреб. Холодильника не будет, — я положил топор к огню другим боком. — Я сам поначалу думал: чем глубже, тем холоднее. Это дома так. Здесь на метре земля тёплая, как воздух, и на двух будет такая же. Холод в яме даёт тень, сырой песок на дне и мокрая тряпка сверху: пока тряпка сохнет, она тянет тепло из ямы. Градуса три-четыре выиграем, может, пять. На день хватит. На два уже нет.
— А впрок? — Инна подошла и села с другой стороны. — Если рыбы будет много или ящеров.
Вопрос был правильный, и я его сам себе задавал ещё днём, на площадке, пока возился с дубиной и топором.
— Соли у нас нет, — ответил я. — Море рядом, соль можно выпарить из воды, это просто: воду в посуду и на огонь, пока не останется белое. Только посуда на огонь у нас одна, ведёрко, и в нём мы варим. Контейнер и канистры в огонь нельзя, потекут. Соль будет, когда найдём вторую такую посуду.
— А сушить? На солнце? — Женя показал на поднос.
— Без соли и в такой сырости рыба пропадёт раньше, чем высохнет. Дома, в сухом месте, вяленая рыба это нормально. Тут воздух мокрый, я по тенту вижу: он за ночь не сохнет.
— Тогда что? — спросил Женя.
— Дым. Дрова у нас сырые, дым от них густой, я его три дня проклинаю. Рыбу на прутья, прутья над кольцом веток, где дым идёт гуще всего, и полдня в дыму. Копчёная держится дня два-три, а то и больше, если дым ровный. Пробовать будем на рыбе, если завтра у корня опять набежит.
Инна кивнула.
— Итого, — она посчитала на пальцах, — яма на день, дым на три, а соль уже потом.
— Так и запишем, — сказал я.
Женя засмеялся, первый раз за день, и пошёл к постелям. Инна осталась: её смена была второй, после моей.
Ночь прошла. Я отсидел свою смену, глядя на лес, и передал свисток Инне. Лёг на гальку и заснул, не успев подумать о Леониде. Проснулся я от того, что Ольга тронула меня за плечо и протянула свисток обратно: её четвёртая смена кончилась с рассветом.
Утро началось с Жени.
Он сидел у ямы в очках и ел ящера. Жив, значит.
— Восемь часов вышли в полночь, — сказал он. — Я их честно досидел, а там уже и моя смена подошла.
Живот с головой у него не болели, и язык был на месте: он мне его показал. Я осмотрел его сам и ничего не нашёл.
— Ящер съедобен, — сказал я всем.
Следующим ел я, как договаривались: по очереди. Мясо было жёсткое и без соли, и я съел три куска подряд, не замечая вкуса. Потом ели все. Оторвав вторую ногу, Леонид сел с ней на корточки у ямы и, судя по всему, был доволен. Чебу досталась голова, и он утащил её под скат.
— Я на берег схожу, — сказал Леонид, дожевав. — За досками.
Я посмотрел на него. Он смотрел на поднос.
Отпускать его одного на берег мне не хотелось, как и брать с собой. Держать в лагере я его не мог: он не Дима. Доски нам были нужны, а он принесёт за одну ходку столько, сколько мы с Женей за три.
— Идите, — сказал я. — Доски и щиты, а второй шезлонг, если осилите.
— Осилю.
Он встал и пошёл, босиком и без воды. Я поставил ему про себя плюс и минус сразу и решил, что итог подведу вечером.
Женя с Инной взяли дверцу вместо лопаты и ушли к большому дереву над лагерем, в тень. Дима взял острогу и посмотрел на меня.
— К корню, — сказал я. — Я пойду с тобой и буду рядом. Чтобы я тебя видел каждую минуту.
— Хорошо.
— И если что-нибудь синее, ты…
— Не ем. Я помню.
Рыба была у корня. Я видел со своего места, как Дима стоит над водой, замерев, и уже в десятый раз бьёт острогой. За утро он взял пять штук. Меньше семи, больше трёх, значит, место живое, но выгребать его каждый день нельзя, а надо давать отдохнуть. Запруду ниже корня я решил разобрать до конца, пусть рыба ходит.
Когда Леонид скрылся за поворотом, я откопал свёрток под голышом и разложил дубину с топором на площадке, под рукой. Потом расщепил третью доску вдоль, по волокну, и получил брусок на копьё.
Копьё выходило нормальным и тяжёлым. Остриё я обожгу в углях и доточу о камень, как топор. Зубочистка рядом с ним и будет выглядеть зубочисткой.
Я как раз строгал остриё обломком, когда из промоины вышел Женя.
Шёл он странно: шаги ровные, а куда деть руки, не знал. Остановился, не дойдя до меня, посмотрел на копьё, потом на меня.
— Андрей.
— Что такое?
— Даже не знаю, как это назвать, — он снял очки и протёр их краем майки, хотя они были чистые. — Пойдём. Мы там кое-что нашли.
Я воткнул копьё остриём в гальку и пошёл за ним.
— Дима, брось острогу, иди за мной, — крикнул я.
Он пошёл.
Дерево над лагерем стояло там же, и тень под ним была такая же густая. Инна ждала на краю ямы, с чистыми, как ни странно, руками, и не копала. Яма была всего по колено, зато широкая: метра полтора в поперечнике. Дверца лежала рядом на земле.
— Мы копали, — выговорил Женя, — и дверца ударилась обо что-то. Я думал, корень. Это не корень.
Я подошёл и посмотрел в яму.
На дне, в сыром тёмном песке, лежали пять круглых камней с кулак. Они были похожи на голыши из ручья, только светлее. Лежали они вразброс, как будто их кто-то рассыпал и присыпал.
И они светились.
Днём, в тени ямы, это было видно: ровный белёсый свет, без мерцания, как от лампочки под матовым стеклом. Светили они неярко, как раз настолько, чтобы на дне стало светлее, чем положено.
Я присел на край ямы, напротив Инны. Женя встал у меня за спиной, а Дима рядом с ним.
Тепла от них не шло, и запаха тоже. Я проверил, не трогая: наклонился ближе, и ничего. Лежат и светятся.
Плесень, которая светится? Такое бывает в пещерах. Краска, смытая с чего-то в воде и впитавшаяся в камень? Или что-то местное, вроде личинок с их зрением, только в камне.
— Трогать будете? — спросила Инна ровным голосом.
— Посмотрю.
Я протянул руку к ближнему камню.
Удар в грудь был такой, как будто меня толкнули ладонью, только ладонь была в полстены. Вскрикнуть я не успел.
Ноги оторвались от земли. Я полетел и врезался спиной в ствол дерева.
Глава 17
Ствол оказался твёрдым. Моя спина соврать не даст.
Сознания я не терял. Я сидел под деревом, упираясь затылком в кору, и дышал. Дышать получалось, но каждый вдох отдавал в грудину.
— Дядя Андрей! — Дима подбежал первым. — Вы полетели!
— Я заметил.
Женя подошёл следом и протянул руку. Я на неё опёрся и встал. Ноги держали, и в голове не плыло. Спина ныла там, где я приложился о дерево, но я сразу проверил позвоночник, пальцы на ногах шевелились, и в поясницу не стреляло. Жить можно.
Я посмотрел на грудь. Красноты не было, и ожога тоже. Кожа как кожа, а под ней болело так, как будто меня толкнул кто-то очень большой и очень вежливый.
Толкнул камень. Или не камень, а что-то, что в нём сидело. Я глянул на яму. Пять голышей лежали в сыром песке там же, где лежали, и светились так же ровно.
— Вы живой? — спросила Инна с того края ямы.
— Живой. Внутри, похоже, всё на месте.
Она смотрела на меня дольше, чем нужно, чтобы убедиться, что я стою. Потом сказала ровным голосом, каким называла пульс:
— У вас на руке пятно. Оно стало темнее.
Я опустил глаза на левое предплечье.
Пятно было там же, с внутренней стороны, и не выросло. От него тонкими ниточками шли лучи, как и раньше. Луч к запястью стоял на косточке и дальше не пошёл: это я проверил в первую очередь. Но само пятно стало чернее. Два дня назад оно было просто чёрным, а теперь чернота загустела, как будто её подновили.
Ё-моё.
За ящером и всем, что было до этого, со всеми этими спасениями, я про него забыл и два дня не смотрел. А оно никуда не делось и сидело на руке, пока я не протянул её не туда.
И Инна его видела раньше. Иначе откуда «стало темнее».
— Что это? — спросила она.
— Не знаю, — я просто опустил руку. — Увидел уже здесь, на острове.
— Оно у вас с первого дня?
— С первого утра.
Это была правда, и Инне она ничего не объясняла. Как, впрочем и мне тоже.
Женя стоял рядом и, поправляя очки, смотрел то на мою руку, то на яму. Я видел, как он подбирает слова.
— Я, возможно, скажу глупость, — выговорил он. — Но волк. Он ходит за нами. Ты говорил, он ходит за людьми, но никого не тронул. А если он ходит не за людьми, а за этим? За нами он не ходил.
Он кивнул на мою руку.
Я открыл рот, чтобы ответить, и закрыл. Об этом я не подумал. Волк две ночи лежал у гальки и смотрел на лес, а от огня отходил ровно на три шага. От огня. Или от меня?
— Может быть, — сказал я. — Версия не хуже других.
Версию я положил в голове туда же, куда клал всё, на что сейчас не было времени: рядом с кольцом на лапе Чебу и с дядиным ключом. Там уже набралось много. Волк подождёт. Камни лежали в двух шагах, и один из них только что меня ударил.
— Странно, — сказала Инна.
— Что?
— Что вас так отшвырнуло. Мы их дверцей ворочали. Женя дверцей по ним ударил, потом мы их откопали, Женя положил рядом дверцу. И ничего.
Я посмотрел на дверцу из лёгкого пластика. Она лежала у края ямы, и никуда её не отбросило.
— Дверцей, — повторил я. — А руками?
— Руками мы не трогали, — Женя снова поправил очки. — Мы вас ждали.
Вот это правильно. Этому их научил я, и хоть это сработало.
Значит, так. Камень бьёт меня, когда я тяну к нему руку. Дверцу он, может, и не бьёт, но дверца не жаловалась. Про других неизвестно, потому что другие не трогали.
Это надо было проверить. Проверять на себе второй раз мне не хотелось: кирпич в груди был ещё тут. На других хотелось ещё меньше. Но по-другому было никак.
— Женя, — сказал я. — Ты сейчас возьмёшь камень. Один, ближний. Я буду стоять сзади и держать тебя за пояс. Если тебя потянет, я дёрну назад. Если ударит, я тебя поймаю. Понял?
— Понял, — он сглотнул. — А если сильно ударит?
— Тогда ты отлетишь в меня, а я в дерево. Дерево я уже проверил. Оно выдержит.
Он не засмеялся, но плечи у него опустились. Это было лучше, чем ничего.
Встав у него за спиной, я взялся за ремень шорт и упёрся ногами в песок. Дима отошёл к дереву сам, без команды. Инна осталась на своём краю ямы и смотрела.
— Давай, — сказал я.
Женя присел и, протянув руку, взял камень.
Ничего.
Он держал голыш на ладони, и тот светился так же ровно, как на дне. Женя повернул его и посмотрел с другой стороны.
— Холодный, — сказал он. — Обычный камень, как из ручья, только вроде легче.
— Легче?
— Мне так кажется. Я не уверен.
— Клади обратно.
Он аккуратно положил камень на место, обеими руками. Я отпустил ремень. Ладони у меня были мокрые.
— Теперь я, — сказала Инна.
— Инна, подождите.
— Вы хотели проверить на двоих. Проверяйте.
Она уже обходила яму. Я встал за ней, а Женя рядом со мной, и мы оба взялись за неё. Она присела и взяла соседний камень.
Опять ничего.
— Холодный, — подтвердила она. — Пульса нет.
Я не понял, шутит она или нет. По лицу было не разобрать. Она положила камень и встала, вытирая руку о бедро.
Двое взяли и положили, а меня впечатало в дерево.
— Они реагируют только на меня, — сказал я вслух, потому что молчать об этом было бы глупо: все и так видели.
Женя кивнул. Инна посмотрела на мою левую руку и ничего не сказала. Этого тоже было достаточно.
Камень меня толкнул, и пятно потемнело. Раньше я думал о каждом по отдельности, а теперь они сошлись, и что у них общего, я не знал. На этом теле пятно было с первого утра. Камни лежали в земле. Из всех на острове они не подпускают одного меня. Из-за пятна? Или из-за тела, которое мне досталось? А может, дело во мне самом?
Версий было три, и ни одна мне не нравилась.
Ладно, Кром. Что с этим делать прямо сейчас?
Ничего. Я не знал, что это, и лезть к ним второй раз было бы такой же глупостью, как лезть к ящеру без палки. Камни не греют и не бегают, так что пусть лежат.
— Камни не трогаем и не выносим, — сказал я. — Яму оставляем как есть и смотрим, что с ними будет через день или два. Погреб копаем в другом месте.
— Где? — спросил Женя.
— Здесь же, в тени. Шагов десять отсюда, вон туда, — я показал на место, где тень дерева ещё держалась, а корни уже не должны были мешать. — По пояс, как договаривались.
Дима подошёл от дерева.
— Дядя Андрей, а можно мне потрогать? Один раз.
— Нет.
— Я осторожно, — пообещал он.
— Нет. Ты видел, что было со мной. Тебя отбросит дальше.
Он посмотрел на яму так, как смотрят на витрину, где лежит то, что нельзя трогать, и отошёл.
Пока я говорил, Чебу подошёл к яме. Он не торопясь обошёл край, и сунул нос к самому песку. Все четыре глаза у него смотрели вниз. В яму он не полез. Постоял и фыркнул своё «чбу», а потом пошёл в сторону промоины, к кусту.
Ягоды. У него нашлись дела поважнее камней.
Я проводил его взглядом.
— Копайте, — сказал я Жене и Инне. — Я в лагерь. Надо предупредить остальных, пока кто-нибудь не пошёл сюда посмотреть, что это мы тут нашли.
Я пошёл вниз по склону. Грудь болела на каждом шаге, спина на каждом втором. На пятно я больше не смотрел. Светлее от этого оно бы не стало.
Леонид был в лагере.
Он сидел босой на гальке у ската, зажав канистру руками, и пил из неё, запрокинув голову. Рядом лежали три доски и сложенный второй шезлонг. Принёс он их босиком и без воды, туда и обратно, так что я бы на его месте тоже первым делом присосался к канистре.
Ольга с двери смотрела на меня так, как будто уже знала, что я скажу. Дядя лежал на настиле. Чебу у его головы не было: он ушёл к ягодам.
— Все слушаем, — сказал я и не стал садиться. — В яме под деревом камни. Пять штук, они светятся. Я потянул к ним руку, и меня отбросило в дерево. Женя с Инной берут их спокойно. К яме не подходить. Дима, тебе к камням не прикасаться вообще, ни пальцем.
— Я понял, — доложил Дима. — Я же там был.
— Вот и напоминаю.
Леонид опустил канистру.
— Светятся, — повторил он.
— Светятся.
— Покажи.
Я мог бы сказать «нет». Но камни лежали под деревом над лагерем, и запретить взрослому мужику на них посмотреть я не мог. С запретами для него я решил подождать до вечера.
— Пойдёмте, — сказал я. — Дима, ты тоже. Руки за спину и держи так, пока мы не уйдём.
— Я могу просто не трогать.
— Можешь. А руки все равно за спину.
Он сразу убрал руки за спину, ещё у ската, и так и шёл всю дорогу, как конвоируемый. Леонид шёл впереди, не оглядываясь.
Женя с Инной уже копали по очереди, в десяти шагах от старой ямы. Новая яма была пока по щиколотку. Женя разогнулся, увидел Леонида и не выпустил из рук дверцу.
Леонид подошёл к старой яме и долго смотрел вниз. Потом присел и не спросив взял камень. Он подержал его на ладони, покатал и, поднеся к лицу, посмотрел.
Ничего. Третий человек, и ничего.
— Холодный, — сказал он и положил камень обратно. — Ты уверен, что это камень тебя толкнул?
— Я уверен, что меня толкнуло, когда я потянулся к нему. Больше там никого не было.
Он выпрямился и посмотрел на меня сверху вниз. На мою левую руку он не смотрел, но пятно я всё равно прикрыл правой ладонью. Сам не понял зачем.
— Отойдём, — сказал он.
Мы отошли к стволу, туда, где я сидел утром. Женя за спиной снова заскрёб дверцей. Дима стоял на краю ямы с руками за спиной и смотрел на камни, как на новогоднюю ёлку.
Леонид говорил негромко, глядя в лес, мимо меня.
— Ты же понимаешь, что остров не наш?
— Магический, да.
— Магический. Слово-то какое выбрал. Мы в параллельной вселенной, парень. В другом мире. Понимаешь?
— Или на Земле есть остров, про который никто ничего не знает, — сказал я. — С магией и с другими зверями. Такое тоже может быть.
— С чего ты взял?
— Луна.
Он повернул голову.
— Луна на небе та же, что дома, — сказал я. — Я на неё смотрел четыре ночи. Если бы нас занесло в другой мир, луна была бы другая. Или её совсем бы не было. А она та. Значит, исключать ничего нельзя.
Больше у меня ничего и не было, одна эта луна. Я сжал зубы так, что заныло под ухом, и разжал. Леонид этого не видел: он опять смотрел в лес.
— Я пойду смотреть остров, — сказал он.
— Один?
— А кто со мной пойдёт?
— Никто, — сказал я. — Поэтому и не надо. Один, без оружия и без воды в дорогу: это глупая затея. Если идти, то хотя бы вдвоём и когда здесь будет на что опереться. Сначала лагерь, потом походы.
— Ты мне указываешь?
— Я говорю, как есть.
Он повернулся ко мне всем телом, и я снова увидел, насколько он больше. Плечо, в которое вчера вцепился ящер, двигалось как здоровое: ушиб такой силы за ночь не проходит, а у него прошёл. Ещё одна странность в тот же список.
— Я видел твоё оружие, — сказал он. — Четыре штуки лежит у ската. Так что оно есть.
— Есть. И никто никуда с ним не пойдёт, пока мы не будем уверены в своих силах. В лагере двое лежачих и ребёнок. Хотите идти один, воля ваша: уходите, держать вас никто не станет.
Я сказал это ровно и руки держал опущенными. Сердце стучало в горле, но это было моё дело, не его.
Он молчал. Потом сплюнул в сторону.
— Я принимаю твои правила, парень. Потому что одному тут не выжить, я это понял. Принимаю. Но не все.
Он пошёл вниз мимо ската к ручью, как вчера.
Я спокойно смотрел ему в спину. Таких я уже видел: через день или через три он сдастся, потому что в темноте у ручья долго не просидишь голодным. Только от того, что он сдастся, своим он не станет, и чего ему для этого не хватает, я не знал.
— Дядя Андрей, можно руки? — спросил Дима.
— Можно. Пошли в лагерь.
Ольга ждала.
— Андрей, — начала она, пока я ещё садился на гальку возле двери, — что это за камни? Дима говорил, что-то под деревом. И ещё, — она посмотрела на мою левую руку, — что у вас с рукой?
Выходит, все видели и молчали, а я ходил и думал, что пятно моё личное дело.
— Камни светятся. Я к ним протянул руку, и они меня оттолкнули. Остальные берут спокойно. Что это, не знаю. А это, — я повернул предплечье к ней, — у меня с первого утра здесь. Что это, тоже не знаю.
— Больно?
— Нет.
— А вы врачу показывали, — она сбилась и замолчала. — Я глупость спрашиваю.
— Спрашиваете правильно. Врача нет. Поэтому ногу вашу я сейчас посмотрю сам, как умею. Давайте колено.
Колено выглядело лучше: отёк наполовину сошёл, и кожа вокруг разбитого места подсохла. Я согнул ей ногу. Она зашипела, но дала согнуть, а разогнула уже сама.
— Встать сможете? — спросил я.
— Если за что-то держаться.
— Держитесь за меня.
Она встала, опираясь на моё плечо, и простояла десять секунд, я считал. На одиннадцатой нога у неё подогнулась, и я посадил её обратно.
— Ходить рано. Стоять уже можно. Завтра постоите дольше.
— Дима слушался? — спросила она.
— Слушался. Всё, как договорились.
Я достал свисток из кармана и отдал ей. Она вернула его мне на рассвете, а днём он нужен был ей больше, чем мне: я ходил, а она сидела.
Потом я пересел к дяде.
Он лежал: дышал ровно и глотал, когда Ольга поила. Я положил ладонь ему на лоб. Лоб был тёплый, как у любого, кто днём лежит под скатом. Повязка на затылке была сухая, и узлы из волос держали, так что перевязывать я не полез. Я поправил ему голову на полотенце и сел на пятки.
Пятый день он лежит и пьёт по счёту. Так долго просто так не лежат. Что-то происходило у него внутри, а что, я не видел.
— Андрей, — Ольга снова, тише. — Если мы здесь надолго. Я не знаю, насколько, но надо же как-то обживаться. Скат, он же от дождя, а если дождь будет сильный? Дима же тут, — она не договорила.
— Я думал об этом.
Я и правда думал. Всё, что можно построить на берегу из досок и тента, будет шалашом, пусть крыша у него выйдет и без дыр. Зверю, который убивает ящера, шалаш не преграда. Для настоящего дома нужен камень или кирпич, а лучше готовая скала с дыркой: пещера с одним входом, который можно заложить.
— Нужно что-то каменное, — сказал я. — Пещера подошла бы. Но чтобы её найти, надо идти по острову, а идти пока не с чем: воды в дорогу мало, а обуви нет совсем. Еда и вода в первую очередь, а поиски после.
— Это долго?
— Столько, сколько надо.
Она кивнула. Ответ ей не понравился, но спорить было не о чем.
Вечер прошёл в делах, и я его почти не заметил.
К закату Женя с Инной добили яму по пояс и на дно положили веток с листьями, подсохших у костра. Инна сварила всю рыбу, пять штук, в два приёма: две мы съели, а три остались на завтра, и остатки ящера с подноса пошли туда же.
— Леонид, — сказал я, когда он пришёл от ручья, — сложите, пожалуйста, еду в яму. Рыбу и ящера. Сверху дверцу и камень.
Он посмотрел на меня и, помолчав, пошёл. Сложил он всё сам и аккуратно: рыбу положил на лист, ящера рядом, а потом закрыл дверцей и придавил камнем, не сказав ни слова.
Это была первая просьба, которую он выполнил без спора. Заметил это, похоже, один я.
Посуды для второго кипятка так и не было: Леонид принес с берега одни доски. С солью приходилось ждать.
Как и вчера, я расписал караул на ночь. Леонид не дежурил. Дима спал.
Я лёг последним и перед сном сходил к яме. Дверца лежала на месте, и камень на ней тоже. Из-под неё ничем не пахло.
Хорошо. Завтра утром не надо будет варить еду заново.
Утро началось с Димы. Позавчера он кричал про еду, а сегодня пришёл тихо.
Я сидел у костра и подкладывал ветки, а Женя делал вид, что ему не хочется есть, и у него плохо получалось. Инна грела воду. Завтрак был в яме, в двадцати шагах.
— Дима, сходи за едой, — сказал я. — Я отсюда смотрю.
Яма видна от ската, и я смотрел ему в спину всю дорогу.
Он вернулся с пустыми руками.
— Холодос пустой, — доложил он.
— Какой холодос?
— Яма. Дядя Женя её так назвал. Там ничего нет.
Леонид поднял голову от канистры.
— Ты чего врёшь? — сказал он Диме.
— Я не вру.
— Я вчера сам туда всё сложил, своими руками.
— А сейчас там ничего, — Дима не отступил. — Дверца сдвинута, камень на земле.
— Мой сын никогда не врёт, — сказала Ольга со своей двери, не повышая голоса.
— Такого не может быть, — выговорил Женя и встал. — Еда не может сама, — он не нашёл слова.
Леонид тоже встал. Он сделал два шага к Диме и уже тянул руку к плечу: Дима был в плавках.
— Ты чего врёшь, сукин сын! — рявкнул он.
Я встал между ними, и его рука остановилась у моего плеча.
Я его не толкал и не хватал, а просто встал, и Дима оказался у меня за спиной, а Леонид передо мной, так близко, что я видел щетину у него на горле. Он был выше меня на голову и шире в полтора раза и нависал надо мной, а я стоял и ждал.
Руки я держал опущенными. Обломок был за поясом, и я о нём помнил, но на своего я бы его не вытащил.
— Пацан врёт! — сказал он мне в лицо.
— Вот сейчас и проверим, — ответил я. — Все идём к яме. Все.
Он смотрел на меня сверху. Я не моргнул, потому что моргать было нельзя, и ещё потому, что я злился. Орать на него было нельзя, уступать тоже. Оставалось стоять.
Он отступил на полшага первым, и этого хватило.
— Пошли, — буркнул он.
К яме пошли все, кроме Ольги и дяди. Дима шёл рядом со мной, не отставая ни на шаг.
Яма была пустая.
Дверца была сдвинута наполовину, а камень валялся рядом на земле, как Дима и сказал. Ветки на дне лежали ровно, и на них ничего не было.
— Не может быть, — Леонид присел на край. — Я же сюда клал, вот сюда: рыбу на лист, а ящера рядом.
— Я видел, как вы клали, — сказал я. — А сейчас пусто. Значит, кто-то взял.
— Либо съел, — сказал Женя. — Какой-нибудь зверь.
Я медленно обошел кругом яму, глядя под ноги.
Зверь царапает край когтями, когда лезет вниз и выбирается наверх. Земля из ямы была бы разбросана, а кости от рыбы лежали бы здесь же, потому что зверь ест там, где нашёл. Края были чистые. Сухой рыхлый песок под деревом следа не держит: это я видел ещё вчера, когда мы тут топтались впятером и ни одного отпечатка не осталось.
И дверца лежала не так, как после зверя: зверь бы её перевернул или подрыл сбоку, а эта была сдвинута в сторону ровно, как сдвигают рукой.
— Следов зверя нет, — сказал я. — Были бы отметины на краях и земля раскидана. А тут чисто.
— Змея? — спросила Инна. — Змея следов не оставляет.
— Может, и змея, — ответил я. — Но столько рыбы она бы не унесла. Она бы её заглотила и лежала здесь же до завтра, переваривала. А змеи тут нет.
Я посмотрел на Моргунов. Трое сидели на гальке ниже, у самого ската, и моргали. Эти таскали всё, что плохо лежит. Но они таскали мелочь: крышку, прутик. Рыбу целиком им не поднять, а дверцу с камнем и подавно.
— Кто-то украл, — сказал я. — Кто, не понимаю.
Леонид молчал. Он смотрел на пустые ветки на дне, и я не мог ничего прочитать у него на лице.
— Эту ночь я просижу здесь, — сказал я. — Посмотрю, кто ходит. Вечером снова положим еду. Караул у костра как обычно, со свистком. Я у ямы.
— Один? — спросила Инна.
— Пока один.
Мне это не нравилось. Ночью, когда у костра сидел человек со свистком и не спал, кто-то дошёл до ямы в двадцати шагах от него и унёс еду из-под дверцы, и никто ничего не услышал.
Дозор ночью будет усиленный. Это я решил ещё до того, как мы вернулись к скату.
День прошёл быстро: у всех были дела.
Женя и Инна ставили себе шалаш рядом со скатом: воткнули две доски в землю наклонно, одну на другую, а сверху накидали веток с листьями, какие нашлись. Получилось низко и криво, но Инна туда залезла и вылезла.
— Нормально, — сказала она.
Леонид, глядя на них, молча взял две оставшиеся доски и поставил такой же себе, чуть поодаль. Никто его не просил.
Мы с Димой сходили к корню и взяли две мелкие рыбы.
— Хватит, — сказал ему я. — Корень надо беречь.
Я достругал брусок на копье до острия и обжёг его над углями, поворачивая, пока он не стал тёмным и твёрдым. Копьё вышло тяжелее зубочистки и длиннее, как раз на ящера. Я поставил его к скату, пятым.
К яме с камнями я ходил один раз, в полдень. Камни лежали и светились. На меня не бросались. Я к ним не тянулся.
Дядя застонал, когда солнце уже клонилось к лесу.
Услышали все, Ольга первой, я вторым: негромкий стон, потом второй, и тот тянулся дольше. Я бросил копьё и пошёл, и остальные за мной.
Он метался и мотал головой по полотенцу, и губы у него были сухие. Глаза он не открывал, но говорил.
— Воды, воды, дайте мне воды!
Голос был слабый и хриплый, но все слова я разобрал. Ольга уже протягивала бутылку. Я приподнял ему голову и дал глотнуть. Он захлебнулся, потом глотнул ещё, и дальше я давал понемногу, с паузами, чтобы он не закашлялся.
Он затих, и я опустил ему голову на полотенце. Дыхание у него выровнялось.
Инна присела рядом и долго держала ладонь у него на лбу. Потом убрала руку и сказала:
— Жар.
— Сильный? — спросил я.
— Градусника нет. Утром был тёплый. Сейчас горячий.
Я тоже положил руку. Горячий. Вчера я списал это на духоту под скатом. Сегодня списывать было не на что.
Я проверил повязку на затылке: она была сухая, и из-под узлов ничего не текло. Значит, не рана. Или рана, но внутри, куда я не загляну.
— Мокрую тряпку на лоб, — сказал я Ольге. — Менять, как нагреется. Поить чаще, по глотку, без счёта. Если снова будет просить, давать.
— Что с ним? — спросила она.
— Не знаю.
К вечеру снова в яму положили еду: две варёные рыбы на лист, а сверху дверцу с камнем. Инна повторила всё, как было вчера, чтобы вор, если он придёт, нашёл еду на тех же местах.
— В засаде сижу я, — объявил я у костра. — И Леонид.
Леонид поднял на меня глаза. Я ждал спора.
— Ладно, — сказал он.
Кивнув, я достал из-за пояса пакет и развязал двойной узел. Личинок я высыпал на ладонь и начал считать.
Пятнадцать.
Я пересчитал дважды, потому что от этого числа зависело, сколько мы будем видеть ночью. Пятнадцать белых личинок были мельче первых: со дна гнилухи, которую мы выбрали до трухи, а других гнилух я не нашёл. На двоих, по шесть на каждого, уходило двенадцать. Оставалось три.
Три личинки, это пятнадцать минут зрения на весь остров, если считать по пять на штуку, и больше взять негде.
Я сидел с ними на ладони и думал, стоит ли оно того: одна ночь ради одного вора. Можно было сидеть у ямы без всякого зрения и броситься на шорох, но в темноте я бы поймал воздух.
— Чего ты их гладишь? — спросил Леонид. Он подошёл и сел напротив на гальку.
— Считаю. Это последние.
— Там, где я брал ящера, стоит такая же гнилуха, дальше по берегу, за поворотом, в лесу. Большая, я её видел.
Я поднял на него глаза.
— Такая же? — спросил я.
— Такая же, трухлявая, с корой. Я в неё не лез, мне не до того было.
Если он не врал, а врать ему тут было незачем, то теперь мы знаем где личинок больше, чем в моём пакете. Это меняло дело. Я ссыпал их обратно и завязал пакет.
Тратим.
Мы ушли к яме, когда совсем стемнело. Женя остался у костра первым, со свистком, а Инна должна была сменить его за полночь. Ольга сидела при дяде с мокрой тряпкой. Дима спал, и Чебу спал у него под боком. Я взял зубочистку, а Леонид, не спросив, взял дубину, и я ему ничего не сказал.
Жене я объяснил на пальцах.
— Свисток только если к скату кто-то идёт. Если шум у ямы, сиди и не дёргайся: у ямы мы.
Он кивнул два раза.
— А если шум будет и там, и там? — спросил он.
— Тогда свисти.
Он успокоился: у него был порядок действий.
Залегли за кустом шагах в десяти от ямы, выше по склону, чтобы яма была под нами. Куст закрывал нас от костра, и это было хорошо: огонь слепит, когда приходит зрение. Я это знал по той ночи с Женей. Леонид ничего не знал, и я рассказывал ему шёпотом, пока мы устраивались.
— Шесть штук, по одной, — шепнул я. — Между ними пять минут, я считаю до трёхсот. Через два часа начнёт работать. Каждая даёт пять минут, одна за другой, выходит полчаса. Сначала у меня, потом у вас. Пока я вижу, вы отдыхаете. Пока вы видите, отдыхаю я.
— Ты их ел?
— Ел, — сказал я. — Поэтому знаю.
— А я не ел.
— Вот и проверим.
Он хмыкнул, но взял личинку. Я съел свою первую и начал считать.
Триста ударов сердца в тишине, рядом с мужиком, которому я не верил, это долго. Я считал и глотал, потом считал снова. Он ел после меня, по моему слову, и ни разу не поморщился. Личинки были мягкие и сладковатые, и я к ним привык за эти дни, а он ел их так, как будто ел всю жизнь.
Потом мы лежали и два часа ждали. Яма чернела внизу, и дверца на ней была просто тёмным пятном.
— Слушай, — сказал он негромко в темноту. — Ты откуда столько всего знаешь? Молодой же. Узлы, еда эта, вода по счёту, личинки.
Вопрос был честный. Ответа у меня на него не было. То есть был, но он не годился: тело, в котором я лежал, выглядело лет на двадцать пять, и спасателем со стажем оно быть не могло.
— Отец, — сказал я. — Отец спасателем был, в отряде. Учил меня с детства, в походы брал, в лес. Я потом сам в спасатели пошёл, по его стопам.
Врать я не любил и врал плохо. Но в этот раз, похоже, вышло. Он помолчал и сказал:
— Повезло тебе.
— С чем?
— С отцом. У меня отца не было. Мать одна тянула. Я вот думаю, если бы был, — он замолчал, — если бы был, я бы, может, по наклонной не пошёл.
Он не договорил, и я не спросил. По наклонной: что стоит за этим словом, я знал. К этому добавились ящер, забитый о валун за восемь ударов, и «вытащил обоих» без объяснения, как. Картинка складывалась, и мне она не нравилась. Но я лежал с ним в одном кусте: у него была дубина, а у меня копьё, и смотрели мы на одну яму.
Пока мы лежали, я думал о воре.
Зверя я исключил утром и не передумал. Оставался человек. Нас семеро: пятеро этой ночью были у костра или под скатом, а двое лежали здесь. Значит, восьмой. Он не вышел на наш дым за шесть дней, хотя дым было видно с любого края этого мыса, зато знает, где у нас еда, и приходит за ней, когда темно.
Кольцо на лапе у Чебу было ровной отметиной, как от петли, только без шнура. Я тогда отложил его, потому что лапу надо было лечить, а не разглядывать. Петлю на зверя ставят люди, и ставили её до нас: Чебу носил её уже на берегу. И этот человек никуда не делся с острова.
Потом заработало зрение.
Пришло оно, как всегда, разом: я увидел яму с дверцей и камнем на ней, куст слева от ямы и ствол над ней, а чуть дальше, под стволом, слабый белёсый свет из первой ямы. Камни светились в темноте так же ровно, как днём.
Ничего не двигалось.
Я лежал и минут пять смотрел. Потом свет погас и тут же вернулся: вторая личинка. Я ждал. Третья прошла так же, и четвёртая тоже. Было совсем тихо. Леонид рядом дышал ровно, но не спал.
— Ещё десять минут, — шепнул я. — Потом ваша очередь.
— Угу.
На пятой ничего не изменилось. Пошла шестая.
На шестой я услышал негромкий шорох с той стороны ямы, где кусты уходили вниз по склону. Ветер шуршит сверху, листьями, а тут шуршало понизу. Кто-то там шёл, стараясь не шуметь, и у него плохо получалось.
— Тихо, — выдохнул я.
Леонид замер. Я видел его затылок, и как у него напряглись плечи.
Теперь я различал шаги: один, пауза, второй. Кто-то шёл с той стороны к яме, осторожно ставя ногу, и ветка под ним всё равно хрустнула.
Из кустов вышел силуэт.
Человек. Понял я это сразу, по росту и по тому, как он шёл: пригнувшись, выставив руки вперёд. Лица я не видел: он смотрел в землю, так что я видел одну спину, и она была чуть светлее кустов. Человек был среднего роста и худой, и больше я ничего не разобрал.
Он подошёл к яме и наклонился. Я услышал, как сдвинулась дверца и как глухо стукнул камень о землю.
Леонид пошёл вперёд.
Он поднялся без звука, с дубиной в руке, и не прячась, зашагал вниз к яме. Я хотел схватить его за щиколотку и промахнулся.
— Стой! — шепнул я так громко, как мог.
Он не остановился.
Человек у ямы вскинул голову. Он был уже внутри, по пояс, и теперь дёрнулся наверх, и я увидел, как он выбирается, цепляясь за край.
Я вскочил и побежал за Леонидом. На десятом шаге в груди кольнуло и дыхание сбилось: это тело бегать не умело, но я бежал. Моё зрение гасло: шестая личинка кончалась, и темнота подступала с краёв. У Леонида зрение только пришло, и он все видел.
Он добежал первым. Встал на край ямы, над ней, с дубиной в руке, и посмотрел вниз.
— Ах ты падла! — заорал он на весь склон и качнулся вперёд, чтобы прыгнуть.
Глава 18
Леонид оттолкнулся от края, и я его поймал за запястье правой руки, когда он уже уходил всем весом вперёд. Удержать его мне было нечем: в этом теле не набралось бы и половины Леонида. Зато его несло в одну сторону, и туда же можно было добавить. Я дёрнул его руку на себя и вбок, по ходу его же рывка.
Он развернулся на одной ноге и, потеряв опору, рухнул боком на сырую землю у края ямы, мимо того, кто сидел внизу.
Дубина вылетела у него из пальцев и стукнула о камень, который вор успел скинуть с дверцы.
Леонид длинно и с чувством выругался, лёжа на боку, и упёрся ладонью в землю, чтобы встать.
— Это же человек, — сказал я, навалившись коленом ему на плечо. — Человек, слышите? Не ящер.
Весу во мне было мало для него, и удерживал я его только потому, что он еще сам не решил вставать. Грудина после бега ныла так, что я не мог глубоко вдохнуть.
Внизу было черно.
Моё зрение кончилось, пока я бежал, и теперь яма была для меня просто тёмной дырой в тёмной земле. Оттуда слышалось частое дыхание: кто-то сидел на дне, вжавшись в стенку, и старался дышать тише, но не мог.
Леонид перестал упираться. Он сел, подобрав ноги, и посмотрел вниз. Зрение у него только началось, и он все видел.
— Пацан, — сказал он хрипло, — руки поднял, сидит.
— Один?
— Один.
Он поднялся и встал рядом со мной, дубину подбирать не стал. Я перевёл дух и наклонился над ямой.
— Ты кто такой? — спросил я в темноту. — И откуда?
Снизу шевельнулись.
— Вы?.. — голос был молодой и сорвался на первом же слове. Человек внизу помолчал и начал заново: — Меня Сева зовут. Я тоже с лайнера. Только не убивайте, пожалуйста. Я вас прошу.
Это «вы» мне не понравилось: парень будто кого-то из нас узнал. Видел он нас снизу, похоже, хорошо, а мы стояли плечом к плечу, и кого из двоих он узнал, понять было нельзя.
Меня? Дядя на настиле узнал же это тело в первую минуту, и ничего хорошего в этом не было. Или Леонида, про которого я сам ничего толком не знал?
Это я отложил. Человек сидел в яме и ждал, что мы будем его убивать.
— Никто тебя убивать не собирается, — сказал я.
— Не собирается, — хмуро подтвердил Леонид.
Внизу снова шевельнулись, и под ногами у парня хрустнули ветки, которые Инна постелила на дно.
— Ты зачем еду воруешь? — спросил Леонид. — Почему к огню не вышел по-людски? Попросил бы.
— У меня обстоятельства.
— Какие ещё обстоятельства? — переспросил Леонид.
— Не могу сказать.
— Чего? — Леонид шагнул к самому краю, и земля под его ногой осыпалась вниз. — А ну говори.
Я взял его за локоть. Он остановился, но локоть из моей руки не вынул.
— Ты бы лучше ответил, парень, — сказал я вниз. — Еду ты у нас всё-таки взял. Вчера рыбу и мясо, сегодня опять полез. Мы тут ночь лежим, тебя ждём.
Внизу было тихо так долго, что я начал думать, не полезет ли он по дальней стенке.
— Девушка, — выпалил он. — Моя девушка! Она беременная. Она к вам не хочет, потому что вас боится. И я… мы просто есть хотели, в общем. Вот.
Беременная.
Про вчерашнюю еду я теперь думал по-другому. Три рыбы и остатки ящера одному вору было много. Двоим, которые шесть дней едят что найдут, да ещё если одна из них носит ребёнка, этого едва бы хватило.
— Где она? — спросил я.
— На берегу. На нашем.
— Отведёшь нас к ней?
— Зачем? — он снова испугался, и это было слышно.
— Посмотреть, как она, — сказал я. — Мы не страшные.
— Говори за себя, — оскалился Леонид.
Но сказал он это без злости, глядя вниз, и я решил, что это у него шутки такие.
Я протянул руку в яму.
— Вылезай. Держись.
Ладонь у него была мокрая и холодная, а хватка слабая. Вытягивали мы его вдвоём с Леонидом: тот взял парня за шиворот и одним движением поставил на край. Парень пошатнулся и замер. Я тронул его за бок и нащупал сумку на длинном ремне: он прижимал её локтем, как будто её у него сейчас отберут.
— Рыба там так и лежит, на листе, — сказал Леонид. — Не дотянулся.
— Пусть лежит, — сказал я. — Пригодится.
Я провёл руками у него по поясу и по карманам. Он не дёрнулся, только задышал чаще. Ножа не было, палки тоже, а из всего твёрдого у него нашлась одна пуговица на шортах.
— Я не… у меня ничего нет, — сказал он. — Я бы не стал.
— Я понял.
Обыскивать парня, когда он сам просит его не убивать, было неловко. Но я обыскал бы и Диму, если бы Дима ночью вылез из ямы с едой, будь он незнакомцем.
— Давно ты за нами ходишь? — спросил я.
— Дым видели. Я его каждый день видел, — он сглотнул. — Я сюда третью ночь хожу. Первый раз только смотрел. Вас много, у вас огонь, а она… Я ей рассказал, она всю ночь плакала. А вчера мы уже совсем есть хотели.
Человек третью ночь ходил вокруг нашего лагеря, и его не услышал ни один караульный, ни я: в ту первую ночь я спал под скатом.
Это надо будет учесть, когда станем расписывать караулы.
— Как ты видишь в темноте? — спросил Леонид. — Ты же к яме шёл, ни разу не споткнулся.
— Потом, — сказал я. — По дороге расскажет.
Где-то внизу, у костра, было тихо. Женя слышал крик Леонида на весь склон и не свистнул, потому что шум был у ямы, а у ямы были мы. Порядок он держал, как я ему сказал. Сейчас он сидел там со свистком в кулаке и не знал, живы мы или нет.
Нащупав дверцу, я задвинул её на место и положил сверху камень, а Леонид тем временем поднял дубину. Сева стоял между нами и не знал, куда девать руки.
— Веди, — сказал я.
Он кивнул.
Я один спустился к костру. Севу оставил с Леонидом выше по склону, в темноте: вести его к огню посреди ночи значило перебудить весь лагерь и напугать его самого. Пугать его сейчас было незачем.
Женя стоял у камней, свисток держал у самых губ. Увидев меня, он опустил руку.
— Андрей, — выдохнул он. — Я слышал. Там кричали. Я не свистел, потому что ты сказал…
— Правильно сделал.
Ольга сидела у дяди с мокрой тряпкой в руке. Она не спала и смотрела на меня поверх Жениного плеча.
— Поймали, — сказал я им обоим. — Это напуганный молодой парень с лайнера. У него на берегу девушка, она беременная. Мы с Леонидом идём за ней.
— Сейчас? — спросила Ольга. — Ночью?
— Сейчас. Утром он может передумать, а она может уйти. Где их потом искать?
Женя поправил очки.
— Значит, так, — сказал он. — Я сижу половину ночи, потом бужу Инну и отдаю ей свисток. Свистеть, если кто-то идёт к скату. Если вас к утру нет…
— Если нас к утру нет, никуда не ходить. Сидеть здесь и ждать. Всем.
— Всем, — повторил он. — Понял.
Говорил он ровно, как на уроке, а свисток держал обеими руками.
Я подбросил в костёр две сырые ветки, чтобы Жене хватило до смены. Потом выбрал из кольца у огня ветки, которые просохли насквозь, и таких нашлось шесть. Концы я расщепил обломком и стянул каждый расщеп куском верёвки: верёвку Леонид днём принёс со старого берега вместе с досками. Шести должно было хватить. Из ямы с углями я достал головню потолще, такую, что тлеет до утра. Факелы связал пучком и повесил за спину, головню взял в левую руку и ушёл наверх.
Сева с Леонидом стояли там же, где я их оставил. Леонид держал парня за ворот, без грубости, но и без особого доверия.
— Отпустите, — сказал я. — Не убежит.
— Убежит, догоню, — отозвался Леонид, но ворот отпустил.
— А теперь рассказывай, — сказал я Севе. — Как ты видишь в темноте?
Он помолчал, потом зашуршал сумкой.
— Вот, — он сунул что-то мне в ладонь. — Это белые червяки такие, из гнилого дерева. Мы нашли у себя на берегу, там бревно лежит трухлявое. Я их ел от голода, есть было нечего. А ночью вдруг стал видеть.
В ладони у меня лежала толстая мягкая личинка. Я узнал её на ощупь раньше, чем он договорил, уже по тому, как она липла к пальцам.
Значит, у Севы на берегу есть третья гнилуха: мою над промоиной мы выбрали до дна, а вторую Леонид видел за поворотом старого берега. Похоже, гнилух на этом острове больше, чем я думал, так что и личинок хватит не на одну ночь.
— Сколько их у тебя? — спросил я.
— Много. Мы полную набрали. Она не ест, ей противно.
— Сумка её?
— Её, — он почему-то смутился. — Там ещё её вещи были, я выложил.
— Дай нам по шесть. Мне и ему.
Он отсчитал, шурша в темноте. Шесть я сунул Леониду в ладонь, а свои ссыпал в карман: руки мне были нужны под факел и головню.
— Как тогда, — сказал я Леониду. — По одной, со счётом. Я первый.
— Я помню.
— Через два часа начнёт работать, — сказал я. — До берега, наверное, не успеет.
— Тогда зачем? — спросил Сева.
— Чтобы было на обратную дорогу, — ответил я. — Факелов у меня на две дороги не хватит.
Я съел первую и начал считать. Леонид следом съел свою.
Я зажёг от головни первый факел, и мы пошли к ручью, оттуда в лес, как ходили с Женей. Сева шёл первым, за ним Леонид, а я замыкал с огнём: свет падал им в спины и в глаза никому не бил. Зрение Леонида ещё работало. Сева видел тоже: свои личинки он жевал всю дорогу, одну за другой. Мне хватало факела.
Факел я держал в правой руке низко, у колена. Света хватало на корни под ногами и на спину Леонида, а дальше было черно.
— Будьте настороже, — шепнул я Леониду в спину.
— Я всегда настороже, парень.
Это была правда. Я шёл за ним и видел, как он ступает: тяжёлый человек, а ветки под ним почти не трещали. Ходить по лесу ночью он умел, и этого я тоже раньше за ним не знал.
Я считал до трёхсот и ел следующую. Факел менял, когда тот догорал: новый зажигал от старого, а старый тыкал в сырую землю.
— Вы откуда плыли? — спросил я, чтобы не молчать. Молчание в лесу ему было тяжелее, чем мне.
— Из Дубая. Там посадка была. А плыли мы до Маврикия, у неё там родители живут.
— Отдыхать ехали?
— Нет, — он замолчал, и я подумал, что дальше не скажет. Но он сказал: — Мы за благословением ехали. Ну, к её родителям. Она беременная, а мы не расписаны, и её отец… он строгий, в общем. Мы решили, что приедем и скажем вместе, так проще. Она боялась, и я боялся. Мы всю дорогу репетировали, кто что скажет.
— А потом?
— А потом была вспышка, и как ударило, я даже не понял. Очнулся на песке, а она рядом. А дальше остров этот и вы.
Мы шли, и он рассказывал дальше, уже без моих вопросов. Ясно было, что за шесть дней ему не с кем было говорить, кроме неё.
— Она боялась к вам идти. Она читала книжки про кораблекрушения, там все звереют. Ну, едят друг друга даже. Я говорю: пойдём к ним, у них огонь, я видел мальчика. А у неё истерика. Каждый раз, как я заговорю. Она кричит, трясётся, за живот хватается. А я боюсь, что у неё выкидыш будет. Я читал, что бывает от нервов.
— Бывает, — сказал я.
— Вот. И я перестал говорить. А есть хотелось. Ей же надо есть, ей больше всех надо. Ну, я и… взял. Я не для себя, честное слово. Я для неё.
Впереди хмыкнул Леонид.
— Сам-то пожрал небось.
Сева споткнулся на ровном месте и оглянулся, щурясь на мой факел.
— Чуть-чуть, — признался он.
— Покраснел, — доложил Леонид. — Я вижу.
— Ничего, — сказал я. — Ты голодный был, вот и поел. Как её зовут?
— Диана.
Леонид помолчал.
— Шустрый ты, парень, — сказал он. — Благословения ещё никто не дал, а внука уже везёте.
Сева ничего не ответил, только втянул голову в плечи и пошёл быстрее. Я тоже ничего не сказал: учить его жизни посреди ночного леса я не собирался. Меня занимало другое. Шесть дней двое молодых жили на берегу одни, без огня, на личинках и краденой рыбе, и девчонка, если верить Севе, ребёнка не потеряла.
Через сорок минут лес впереди расступился, и над головой стало светлее.
— Поляна, — сказал Леонид. — Тут я лежал.
Голос у него был ровный, но по поляне Леонид шёл медленнее, чем по лесу, и это я заметил даже при факеле. А ещё через минуту он сказал:
— Всё. Погасло.
Зрение у него держалось с самой ямы, дольше моего, но и оно кончилось. Теперь в темноте видел один Сева.
— Идите за Севой и смотрите под ноги, — сказал я Леониду. — Я посвечу.
— Посвети, — буркнул он.
Так мы и пошли дальше: впереди мальчишка в темноте, за ним Леонид, а за Леонидом я с факелом в опущенной руке.
Последнюю личинку я съел задолго до поляны, но счёт вёл и дальше, чтобы знать время. Сбился он один раз, когда я зажигал новый факел, и я прибавил наугад.
А потом смотреть на факел стало больно.
Я отвёл руку за спину, и вокруг меня проступил лес. Из темноты показались стволы, а за Леонидом спина Севы и его стриженый затылок. Я затушил факел о сырую землю у корня и сунул его обратно в пучок: на обратную дорогу сгодится и обгорелый. Головню я оставил: она тлела и глаз не резала. Сева услышал, что я встал, и остановился тоже.
— Что? — спросил он.
— Вижу.
Я посчитал в голове. Первую я съел над лагерем, когда отходили, и с тех пор прошло около часа: сорок минут до поляны и ещё немного после неё. Выходило вдвое быстрее обычного.
С моими личинками так не было ни разу: зрение от них всегда приходило через два часа.
Почему сейчас быстрее? Личинки с другой гнилухи, и они сильнее? Или дело в том, что я сегодня уже ел шесть, и вторая порция за одну ночь действует быстрее? А может, я просто сбился со счёта и прошло больше, чем я думаю?
Ответа у меня не было. Я отложил вопрос.
— У меня тоже, — сказал Леонид и обернулся ко мне. — Пришло.
Мы пошли быстрее. Я смотрел на Севу, а Сева оглядывался на нас. Он был худой и ниже меня. На нём были тёмная футболка и тёмные шорты, а ноги намокли по колено: через ручей он, похоже, ходил вброд. Лицо у него было совсем пацанье. Смотрел он на нас обоих по очереди, и я так и не понял, на кого дольше.
Минут через десять деревья кончились. Головню я воткнул в песок у первого куста на опушке, чтобы на обратной дороге найти её сразу.
Впереди под луной белел песок, а дальше была вода. На песке, обхватив колени, сидела девушка.
— Наш берег, — сказал Леонид. — Мы тут очнулись.
Девушка услышала нас раньше, чем мы вышли на песок. Когда она вскочила, я увидел её всю. Длинная футболка висела на тонкой фигуре почти до колен. Живота я не разглядел, сколько ни смотрел. Значит, срок маленький, месяца три, не больше, а может, и меньше.
Она посмотрела на Севу, потом на нас. На Леониде её взгляд задержался.
— Отпустите его! — закричала она. — Он вам ничего не сделал! Отпустите!
— Диана, — Сева пошёл к ней, выставив руки. — Диан, всё нормально. Они не…
— Он вам ничего не сделал!
— Мы его не держим, — сказал я. — Он сам нас привёл.
Сказал я это зря. Она поняла по-своему.
— Сам? — она попятилась от Севы. — Так ты с ними заодно? Ты их сюда привёл?
— Они нам ничего не сделают! Диан, они хорошие, у них огонь, там ребёнок, мальчик…
— Нет! — она мотала головой. — Нет, нет. Тебя заставили. Они тебе пригрозили, да? Я знаю, я читала, так всегда делают. Одного заставят, за ним второго…
Голос у неё уходил всё выше. Она часто дышала, верхушкой груди, так что плечи ходили вверх-вниз.
Страх у неё перешёл в истерику: она беременная, шесть дней голодала и боялась. Уговаривать её словами было бесполезно: она их не слышала. Говорить с ней можно будет, только когда поймаем.
Я сделал к ней шаг. Она развернулась и побежала по песку вдоль воды.
— Лови её! — крикнул я Севе.
Сева рванул следом. Она неловко бежала, увязая в песке, и он быстро догнал её и схватил за руку. Она вывернулась и ударила его по лицу, а он схватил снова, уже двумя руками, и они закрутились на месте. Удержать её он не мог: она билась, а он боялся сделать ей больно.
— Может, помочь ему? — спросил Леонид.
Я посмотрел на них. Если она вырвется ещё раз, то уйдёт в лес, и ночью мы её там не найдём, даже со зрением.
— Помогите, — сказал я. — Только аккуратно. Она беременная.
— Знаю.
Леонид не торопясь пошёл к ним по песку. Подошёл, одной рукой отодвинул Севу, а второй взял Диану поперёк, вместе с руками, и поднял, как поднимают ребёнка, который бьётся в магазине.
Диана закричала.
Кричала она высоко и пронзительно, на одной ноте, без вдоха, так что у меня заложило уши. Этот крик, наверное, было слышно у нашего костра.
И тут я вспомнил про лес.
Я побежал к ним, на бегу выставив ладони.
— Не кричите! — я старался говорить негромко и твёрдо, но выходило всё равно громче, чем надо. — Нельзя кричать! Слышите? Всё будет хорошо. Никто вас не тронет. Это у вас гормоны, это нормально. Вы за ребёнка боитесь, я понимаю. Только не кричите.
Она не слышала: набирала воздух и кричала снова.
А потом из леса ответили.
Звук донёсся справа, из-за деревьев, в стороне от нашей дороги. Низкий голос с подъёмом в конце тянулся секунды три. Я узнал его сразу: тот самый, с первого утра, когда я стоял на берегу и звал людей.
В то утро до него было далеко. Сейчас он был ближе и громче, и от него у меня по спине поползли мурашки.
Все замерли. Диана замолчала у Леонида на руках. Сева застыл с поднятой рукой, а Леонид повернул голову к лесу.
Я смотрел туда же. Деревья стояли тёмной стеной, и со своим зрением я видел стволы на опушке, но за ними ничего не двигалось.
Звук повторился.
Второй раз он был громче и ближе: я понял это раньше затылком, чем ушами. Он шёл к нам.
Диана обмякла. Голова у неё упала Леониду на плечо, и руки повисли.
— Диана! — закричал Сева во весь голос. — Диана!
— Тише ты! — я схватил его за плечо. — Тише!
Поздно. Звук раздался в третий раз, уже справа, за первой линией деревьев.
И в эту же секунду у меня зажгло левую руку.
Жгло пятно, изнутри, как будто под кожу налили горячего чая. Я прижал предплечье к боку и накрыл пятно правой ладонью. Было больно, но терпимо. Леонид смотрел на лес, а Сева на Диану, так что руку мою никто не видел.
В первый день он ответил на мой крик, тот самый, который я себе потом запретил. Сегодня ответил на её. Значит, ему всё равно, какое слово, лишь бы кричали громко? Или ему важно, кто кричит? Ответа не было, и ждать его здесь было глупо.
— Уходим, — сказал я. — Валим отсюда, быстро. Леонид…
— Понял уже.
Закинув Диану на плечо, он пошёл к лесу, туда, откуда мы вышли. Шёл он широко и быстро, и я подумал, что ему уже приходилось носить людей на плече.
Я схватил Севу за руку и потащил следом. Он упирался и оглядывался на Диану, хотя она была впереди, у Леонида на плече.
— Она живая? Она живая?
— Живая. Это обморок. Иди давай.
Я всех остановил на опушке и выдернул из песка головню.
— Едим личинки, по шесть, быстро.
Сева, не спрашивая, раскрыл сумку. Я съел первую, за мной Леонид, державший Диану на плече одной рукой, и Сева. Остальные пять я ссыпал в карман.
— Через пять минут следующую, — сказал я. — Я считаю.
И мы пошли в лес.
Шли быстро, насколько позволяли темнота и Диана. Моё зрение ещё работало, и я шёл первым, а Сева за мной. Леонид с Дианой на плече замыкал, и я слышал, как он тяжело но ровно дышит.
Звук больше не повторился. Пятно жгло ещё минут пять, потом стало просто тёплым, а потом и это прошло. Я перестал прижимать руку к боку.
Почему пятно отозвалось на этот звук? Связаны они как-то? Или это совпадение, и рука просто горит от бега? В совпадение я не верил, но и другого объяснения у меня не было. Про руку я никому не сказал.
Окна шли одно за другим, а потом моё зрение кончилось. Я раздул головню, зажёг от неё факел, и мы встали, как шли сюда: Сева впереди, за ним Леонид с Дианой, а я последним с огнём. Я ел личинки по одной и между ними считал до трёхсот. Факелов оставалось два, да ещё обгорелый. Когда догорел последний, я на ходу раздувал головню, и её как раз хватало, чтобы видеть пятки Леонида. Дорога обратно вышла долгой.
На середине пути, где-то после поляны, Леонид подал голос.
— Никто не гонится?
Я остановился и прислушался. Наверху лес шуршал листьями, и где-то далеко пищала мелочь. Шагов за нами не было.
— Нет, — сказал я. — Шагов не слышу. Всё нормально.
— Нормально, — повторил он, и мы пошли дальше.
Диана пришла в себя где-то посреди леса. Я понял это по тому, что Леонид буркнул что-то и перехватил её поудобнее. Кричать она не стала: лежала у него на плече и молчала.
Зрение вернулось, когда до опушки у ручья оставалось совсем немного, и головню я раздувать перестал. Я посчитал: опять около часа. Значит, это не случайность: с этими личинками всегда так.
Лагерь мы увидели сверху, когда вышли из промоины. У костра сидела Инна со свистком. Женя спал у шалаша, а Ольга дремала рядом с дядей, привалившись к настилу.
Инна поднялась нам навстречу.
— Андрей, — сказала она ровно. Потом посмотрела на Леонида. — Это кто?
— Это Диана, — ответил я. — Она беременная, была в обмороке, сейчас очнулась. Это Сева. Они с лайнера оба.
Инна подошла к Леониду и, взяв Диану за запястье, глядя на нее стала считать.
— Сто двадцать, — сказала она. — Положите её.
У ската стоял разложенный второй шезлонг, и Леонид осторожно сгрузил на него Диану. Диана сразу свернулась на боку и руками закрыла лицо. Инна накрыла её полотенцем.
— Пусть спит, — сказал я. — Утром посмотрим.
Сева стоял у шезлонга и не знал, что делать. Я сходил к яме и, отодвинув дверцу, достал рыбу с листом. Одну сунул Севе в руки.
— Ешь.
— А Диана?
— Вторая её. Утром дашь.
Он ел стоя, торопясь, обсасывая кости. Я смотрел и думал, что «чуть-чуть» в его исполнении означало «почти ничего».
Когда он доел, я кивнул Леониду. Мы с двух сторон взяли Севу и отвели за шалаш, туда, где нас не слышали спящие.
— Слушай, — сказал я. — Жить вы можете здесь. Оба. От нас крыша над головой, еда, вода и защита, какую сможем дать. Огонь горит всю ночь, у огня дежурят, зверь сюда не подходит.
Сева кивал на каждое слово.
— А от вас, — продолжил я, — работа в полную силу. Всё, что нужно лагерю, делаете наравне со всеми: дрова, вода, еда, стройка. Диана, когда придёт в себя, тоже. Никто здесь ни за кем не ходит, как за маленьким. Кроме Димы, он маленький.
— Я согласен, — сказал он. — Я всё буду делать. Честно. Я и так хотел, я просто…
— И больше ничего не берёшь сам, — добавил я. — Хочешь есть — говоришь. Еду у нас делят на всех.
— Я понял. Я согласен.
Леонид стоял рядом и молчал. Потом сказал:
— Сопрёшь ещё раз — я тебя сам в эту яму закопаю.
Сева побледнел.
— Леонид, — сказал я.
— Что? Я по-доброму.
Сева посмотрел на него, потом на меня.
— Я согласен, — сказал он в третий раз.
Я сидел с Инной у костра до рассвета. Она дежурила, а я просто сидел, потому что лечь сразу не мог: в ушах ещё стоял тот звук, и все время я трогал левую руку. Леонид ушёл к себе в шалаш и через минуту захрапел. Сева лёг на землю у шезлонга, рядом с Дианой, и, по-моему, не спал.
Пятно я посмотрел при огне, отвернувшись от Инны. Оно было там же, где всегда, и луч на косточке стоял на месте. Чернее, чем вчера оно не стало, и горячим не было. Я потрогал его пальцем: кожа как кожа.
Потом я всё-таки лёг под скатом, у самого края, и проспал часа два, а может, меньше.
Разбудил меня Дима.
— Дядя Андрей, — сказал он шёпотом прямо в ухо. — Там девушка. Она не разговаривает.
Я сел. Над лесом уже поднялось солнце, и в лагере все были на ногах. Диана сидела на шезлонге, подтянув колени к груди, и смотрела на нас всех по очереди. На лице у неё ничего не было, только двигались глаза. Когда кто-то шёл мимо, она отодвигалась к дальнему краю шезлонга, хотя дальше было некуда.
Инна сидела перед ней на корточках, на расстоянии вытянутой руки, не ближе.
— Как вас зовут? — спрашивала она ровно. — Мы не успели вас вчера спросить. Меня Инна.
Диана молчала.
— Вы пить хотите?
Диана на это не ответила.
Инна выпрямилась и подошла ко мне.
— Шок, — сказала она тихо. — Пульс девяносто, дыхание нормальное. Она нас слышит, но не отвечает. Я такое видела у… — она запнулась. — Видела. Это пройдёт. Только трогать её сейчас не надо.
— И надолго это?
— Не знаю. День или два, смотря насколько ей страшно.
Она помолчала и добавила, глядя на шезлонг:
— И ей надо есть больше, чем нам: рыбу, мясо, что будет. И пить часто. Если она начнёт отказываться, говорите мне.
Я прикинул: две мелкие рыбы у корня на девятерых, а среди них беременная и больной в жару. Этого не хватало даже на сегодня.
— Понял, — сказал я. — Будем искать.
Ольга сидела на своей двери рядом с дядей. Она смотрела на Диану, а тряпку у него на лбу меняла не глядя.
— Как он? — спросил я.
— Так же, — сказала Ольга. — Горячий. Ночью просил пить, я поила. Больше ничего не говорил.
Я потрогал лоб дяди. Он был такой же горячий, как вчера, но не горячее, и это было хоть что-то.
— Можно я с ней попробую? — спросила Ольга, кивая на Диану. — Я тоже… я помню, как это. Когда ничего не понимаешь.
— Попробуйте.
Ольга дотянулась до шезлонга, не вставая с двери: он стоял рядом. Спрашивать она ничего не стала, а начала рассказывать, тихо и сбиваясь, как их с Димой несло на плите и как она всю дорогу держала Диму за руку. Диана слушала и смотрела на неё настороженно, будто не знала, укусит её Ольга или нет.
Дима тем временем принёс воду в бутылке и поставил на песок у ножки шезлонга, не подходя близко.
— Это вода, — доложил он Диане. — Кипячёная, её можно пить. Туалет за кустом, вон там. Ничего в рот, пока дядя Андрей не попробовал, это правило. А рыба ваша, её Сева не съел, она в листе.
Диана посмотрела на бутылку, потом на Диму. Дима стоял, сунув руки за спину, и ждал ответа. Ответа не было.
— Ладно, — сказал Дима и ушёл.
Бутылку Диана взяла минут через пять, когда никто не смотрел. А пока Ольга рассказывала, Диана развернула лист и съела свою рыбу, отщипывая по кусочку и не поднимая глаз.
Женя всё утро держался от неё подальше. Принеся к костру дров, он только потом подошёл к шезлонгу и остановился в трёх шагах.
— Доброе утро, — сказал он. — Меня зовут Евгений. Можно Женя. Вы здесь в безопасности, это я… это мы все вам говорим.
Диана посмотрела на него, а Женя покраснел и отошёл, поправляя очки.
Сева сидел у костра и не знал, чем себя занять. Он вскакивал, когда кто-то нёс воду, и садился, когда ему говорили, что не надо. Глаза у него были красные.
Дима это заметил раньше меня. Он подошёл ко мне и дёрнул за рукав.
— Дядя Андрей, а покажите ему «Пли». Ну, Севе. Он грустный.
Я посмотрел на Севу, потом на Моргунов: трое сидели на ветке над скатом и моргали в нашу сторону. Чебу копался у куста с ягодами, и ему было не до нас.
— Чебу, — позвал я.
Чебу поднял голову и перебрался ко мне. Я присел рядом, показал ему на ветку и сказал:
— Пли.
Чебу повернул голову к Моргунам. Маленькая пара глаз у него открылась, и Моргуны замерли. Все трое разом, как сидели, перестали моргать и застыли на ветке, вытаращив глаза.
— Ого, — сказал Сева.
— Это он их гипнотизирует, — объяснил Дима. — Они не двигаются, пока он смотрит. Он за ягоду так делает. Ему можно ягоды, а нам нельзя, пока не проверили.
Сева коротко засмеялся. Смеха от него я до сих пор не слышал. Чебу отвернулся к своему кусту, и Моргуны, все трое, тут же вразнобой заморгали. Дима сорвал с куста ягоду и отдал Чебу. Свою награду Чебу съел сам.
Я собрал у костра совет, когда солнце поднялось выше. Позвал Женю, Леонида и Севу. Инна осталась при Диане и при дяде. Ольга пошла с Димой и Чебу к ручью за водой: она опиралась на Диму, а он нёс канистру. Ногу ей пора было понемногу разминать.
— Нас стало девять, — сказал я. — И еды нужно больше, чем было. Сегодня у нас две мелкие рыбы у корня, если повезёт, и всё.
— Корень надо беречь, — напомнил Женя. — Ты сам говорил.
— Говорил. Значит, надо думать, где брать ещё. Охота, рыба в море, гнилуха у Севы на берегу. Ягоды, когда проверим.
— Я больше не пойду к Севе на берег, — сказал Леонид. — Там эта штука орала.
— Какая штука? — спросил Женя, глядя на меня.
— Тот звук из леса, — сказал я. — Ночью он ответил три раза, каждый раз ближе. Он ответил на крик Дианы.
— На крик Дианы, — медленно повторил Женя. — Не на твой?
— Не на мой. Мне он ответил в первый день, ей ночью. Поэтому правило теперь для всех: в лесу и на берегу никому не кричать. Разговаривать и звать можно, а кричать во всё горло нельзя. Свисток можно, на него он ни разу не ответил.
Сева сидел бледный. Он понимал, кто вчера кричал «Диана» на весь берег.
— Это я виноват, — сказал он. — Я тоже кричал.
— Кричали все, — сказал Леонид. — Я первый, у ямы.
Сказал он это просто, глядя в костёр, и я посмотрел на него внимательнее. Этого я от него не ждал.
— Днём пойдём, когда надо будет, — сказал я. — Тихо.
Женя кашлянул.
— Мне кажется, нам нужен порядок, — сказал он. — Распорядок. Кто утром за водой, кто за дровами, кто готовит, кто охотится. По часам. В школе, знаете, без расписания всё разваливается за неделю.
— Часов нет, — сказал Леонид.
— По солнцу, — сказал Женя.
Мы попробовали. Женя загибал пальцы и называл дела, я называл людей. Вышло, что охотиться некому: есть Леонид и я, но нам ещё дом строить, а Сева не умеет. За дровами ходят Женя, Сева и Дима, но Диме одному в лес нельзя. Готовит Инна, но на ней ещё дядя, а теперь и Диана. Ольга только начала ходить, а Диана молчит.
— Вот, — сказал Женя, загибая последний палец и глядя на руку с удивлением. — Не сходится.
— Не сходится, — согласился я.
Сева сидел и молчал. Людей и дел он здесь ещё не знал, и я видел, как он пытается понять, где тут его место.
— Сначала обустроимся, — сказал я. — Потом порядок. Пока у нас людям спать негде, расписание не поможет.
Женя кивнул, хотя видно было, что расписание ему нравилось больше.
— Женя, вы с Севой ставите шалаш ему и Диане. Досок в лагере больше нет, так что из жердей. Жерди рубите топором у промоины, сухостоя там нет, берите молодые. Сверху ветки с листьями, потом лопух. Ты знаешь как, вы свой ставили.
— Знаю.
— Сева, ты делаешь, что скажет Женя.
— Хорошо, — Сева вскочил так быстро, что чуть не упал в костёр.
— А мы с вами, — я повернулся к Леониду, — идём на старый берег. Посмотрим, что прибило за эти дни. Может, доски или посуда. Вещи туда идут, вы сами видели.
Я ждал, что он скажет «опять я таскать» или «сам иди». Ничего такого он не сказал: встал и, взяв дубину, кивнул.
— Пошли.
Мы спустились к ручью и повернули направо по берегу. Шли по мокрому песку, у самой воды, потому что там было твёрже. Леонид шёл рядом со мной, хотя раньше всегда уходил вперёд.
Что я хотел найти на старом берегу, я знал заранее. Нужна была вторая посуда на огонь, чтобы кипятить воду и одновременно варить, а потом и соль выпаривать. А ещё срочно нужна была обувь: босиком по ночному лесу, даже с факелом, я набрал заноз на месяц вперёд. Доски Севе на шалаш тоже пригодились бы, если повезёт. Вещи с лайнера шли на старый берег три дня подряд, и вряд ли к пятому дню это кончилось.
Я поглядывал на Леонида. Видно было, что он стал мягче. Позавчера он сложил рыбу в яму без спора, а сегодня так же без спора пошёл со мной. Ночью он спросил, помочь ли с Дианой, хотя мог полезть к ней сам. В первые дни он был злой и всё делал поперёк.
Дело в плоде, решил я, в галлюциногенах, как он сам сказал. Я думал, что эта дрянь вышла из него за сутки, а она, может, сидела в нём дольше и выходила постепенно. Если так, то сейчас передо мной был Леонид, каким он был до плода.
Хорошо, если так.
— Слушай, парень, — сказал он, когда лагерь остался за поворотом. — Я вот что думаю.
— Ну.
— Народу у нас теперь больше. А толку с них… — он покачал головой. — Толк у нас от двоих. От тебя и от меня. У тебя голова, у меня сила. Остальные балласт.
— Женя дрова носит, — сказал я. — Инна лечит.
— Носит. Лечит. А если зверь придёт, кто его встретит? Женя с очками? Пацан этот, Сева, который ночью у тебя из ямы рыбу таскал? Про баб я вообще молчу. Одна еле ходит, вторая не говорит. Нам с тобой вдвоём их всех не вытянуть, парень. Ты это понимаешь?
Кое-что из этого я понимал и сам.
— Научатся, — сказал я. — Женя этой ночью сидел у огня со свистком, слышал, как вы орёте у ямы, и не свистнул, потому что я так сказал.
Леонид хмыкнул.
Но в одном он был прав. Нас теперь девять, а еды и воды у нас и на семерых было впритык. Зато и рук стало больше: хотя бы ночные смены у огня разделим на всех, и каждый сможет спать дольше.
— Тяжело будет, — сказал я вслух. — Лагерь у нас маленький. Но справимся.
Леонид усмехнулся и посмотрел вперёд, вдоль берега.
— Похоже, маленьким он быть перестаёт, — сказал он.
— Вы о чём?
Он кивнул вперёд, на берег за поворотом.
Я посмотрел туда. По песку нам навстречу шли люди, человек десять.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
