Холерный доктор
Глава 1
Исторические факты имеют художественную обработку.
Респиратор давил на переносицу. Я привык. За два года пандемии я привык ко многому: к потным ладоням в двойных перчатках, к запотевшим очкам, к тому, что собственное дыхание звучит как шум прибоя в раковине. Но до сих пор не привык к одному: к тому, что страшно устал. Я хочу спать. И я соскучился по обычному воздуху, без маски.
Пандемия меня истощила. Иногда жалею, что пятнадцать лет назад решил стать инфекционистом, а не каким-нибудь провизором. Если бы знал, что меня ждут не только отравления и инфекции, но и эта болезнь. Моя профессия здесь на вес золота, и просто так меня никто не отпустит. Единственное, что немного даёт сил, — это благодарность людей. Не только пациентов, которые выжили. Меня благодарят даже министры. А однажды к нам сам президент приходил.
Я вошёл в шлюз, дождался, пока первая дверь закроется, потом открыл вторую.
Красная зона. Здесь я знал каждого по именам.
— Утро доброе, Николай Иванович. — Я подошёл к первой койке. — Как спалось?
Мужчина пятидесяти лет, подключённый к аппарату искусственного дыхания, махнул рукой.
Я посмотрел на монитор. Сатурация девяносто пять. Пока не смертельно.
— Нашли мы вам донора. Скоро плазму принесут, должно стать легче.
«Легче» — понятие относительное. После лечения этого бедолагу ждут проблемы с сердцем, отсутствие вкуса и запаха. Но я этим уже заниматься не буду — направлю к коллеге Пашке. Извините, я слишком устал, а он ничего не делает.
Другие пациенты спали, и я решил их не тревожить.
Уже повернулся к выходу, как в коридоре зазвенел зуммер вызова — резкий, настойчивый, из четвёртой палаты.
Я обернулся и увидел на мониторе центрального поста цифры, от которых всё внутри сжалось. Сатурация восемьдесят два. Падение за последние полчаса — на десять пунктов.
Пётр Семёнович, шестидесяти трёх лет, из тех, кого мы между собой называем «крепкими» — без диабета, без ожирения, без инфарктов в анамнезе. Такие обычно переносят ковид тяжело именно потому, что организм не сдаётся до последнего, а потом начинает сдаваться сразу. Утром он ещё шутил, что после выписки первым делом пойдёт в баню. А сейчас лежал серый, с влажными от испарины висками, и дышал часто, поверхностно, как загнанный.
Я наклонился к нему, взял за руку. Пульс частил под сто десять.
— Пётр Семёнович, слышите меня?
Он кивнул и попытался что-то сказать, но воздуха не хватило на слово.
— Не разговаривайте. Дышите. Медленно. Вдох через нос, выдох через губы, как будто свечу задуваете. Вот так. Хорошо.
Я обернулся к медсестре, которая уже подбежала:
— Кислород на десять литров, маска с резервуаром. Пульсоксиметр на другую руку. И реанимацию на уши подними — пусть место готовят. Но пока не забирают.
Дальше всё пошло на автоматизме, который вырабатывался два года. Я смотрел на монитор, слушал лёгкие — там уже вовсю шумели хрипы, будто кто-то разрывал мокрую бумагу. Я знал этот звук слишком хорошо. Это не просто вирус. Это цитокиновый шторм, который вот-вот начнёт топить его изнутри.
— Дексаметазон, — сказал я, не отрывая взгляда от экрана. — И гепарин под контроль. Если через двадцать минут сатурация не поднимется — на неинвазивную вентиляцию. Не ждём.
— Александр Григорьевич, а если…
— Делаем.
Я снова наклонился к пациенту. Он смотрел на меня мутными глазами и держал мою руку так, будто я — единственный, кто держит его на поверхности.
— Пётр Семёнович, слушайте. Сейчас будет тяжело. Очень. Но вы должны дышать. Мы рядом.
Он слабо кивнул. По его щеке потекла слеза — не от страха, а от того, что сил на страх уже не оставалось.
Через двадцать минут сатурация поднялась до восьмидесяти восьми. Через сорок — до девяноста пяти. Я стоял у его койки и смотрел, как он дышит — всё ещё тяжело, но уже не в бездну. Грудь поднималась ровнее. Хрипы стали тише.
Я снял с него маску на секунду, чтобы протереть лицо, и он прошептал:
— Спасибо, доктор.
Я вышел в коридор, прислонился к стене и закрыл глаза. Руки дрожали — не от страха, а от усталости, которая копилась годами и никуда не уходила. Я знал, что Пётр Семёнович ещё не выписан, что впереди долгие недели реабилитации, что лёгкие его уже не будут прежними. Но он будет жить. Сегодня — будет.
Я открыл глаза. В коридоре стояла Аня — медсестра. Видимо, она видела часть сцены. Стояла молча, потом всё-таки подошла. Села рядом, на корточки, на одном со мной уровне.
— Саш, ты как?
— Живой, — выдохнул я. — Пока что живой.
Она ничего не сказала, только посмотрела на меня так, что стало немного легче. Всё это время меня радовала не только благодарность людей, но и эта женщина, которая в первое время коронавируса устроилась к нам в больницу. Признаю, все эти годы я был к ней неравнодушен.
Я потихоньку начал вставать и направился по коридору.
Аня была свободной женщиной и чуть младше меня. У неё была удивительная способность все эти годы сохранять мужество и терпение. Когда мы с коллегами отчаивались из-за смертей пациентов, она всегда приходила, чтобы нас поддержать. Она часто делает за меня всю психологическую работу. У меня совершенно нет сил утешать пациентов, и я чувствую за это вину. Эту работу берёт на себя Аня, ничего не требуя взамен. Меня очень почитают больница и студенты, часто приходят министры здравоохранения, чтобы выразить уважение. Всё это «какой я важный и нужный» принимает Аня, а потом замученному мне в двух словах передаёт. Вот что. Я хочу пригласить её в парк, в ресторан, куда-нибудь, но из-за огромной нагрузки ничего не выходит. Мне уже тридцать пять, а я всё ещё не женат, у меня нет детей и вообще личной жизни.
— Кстати, у нас сегодня гости, — сказала Аня, будто прочитав мои мысли. — Из терапии ребята придут, на подмену. Я остановился. — Я подумал ещё пятьдесят пациентов. Какое облегчение. Свои. Значит у меня несколько ко часов свободного времени чтобы поспать, или... сделать одно дело, которое я давно хотел. Мы переглянулись. Аня выглядела энергичной и радостной — такой, какой я её и запомнил с первого дня. Если не сейчас, то никогда. Потом будет ещё пациент, ещё смена, ещё одна смерть, ещё одна усталость, которая снова всё отложит. Главное не испугаться. — Слушай. — я старался, чтобы голос звучал буднично. — У нас два часа, пока они тут. Давай куда-нибудь сбежим. Она посмотрела на меня. Не сразу. — Сбежим?
Я сделал паузу, потом добавил: — Ну не в буквальном смысле. Просто выйдем отсюда. Воздухом подышим. Ты в курсе, что на улице уже почти зима? — В курсе. Я из окна видела. — Вот. А я не видел. Мы засмеялись. — Хорошо, — сказала она. — Только я переоденусь. Не пойду же я в этом. Она кивнула на свою форму. Я кивнул в ответ, стараясь, чтобы лицо ничего не выдало. — Подожду. Я тоже поспешил поскорее переодеться. В голове всё ещё шумело от усталости, но где-то под этим шумом было тепло. Вот оно — десятиэтажное здание московской инфекционной больницы, где я работаю врачом в самый разгар пандемии. И наконец-то у меня появилось свободное время на личную жизнь, а я даже и мечтать не начинал.
Мы шли пешком — до парка тут было минут пятнадцать. Я бросил взгляд назад, на больницу — и на секунду мне показалось, что я всё ещё там, в шлюзе, между двумя дверями, где воздух пахнет спиртом и хлоркой.
— Я, честно говоря, думала, ты так и не решишься, — сказала она, не поворачивая головы.
— На что?
— На что-нибудь, кроме работы.
— Я тоже думал, — сказал я наконец. — Но ты же знаешь, как это бывает.
— Знаю, — она улыбнулась. — Я работаю с тобой.
Мы шли пешком — до парка тут было минут пятнадцать. Я бросил взгляд назад, на больницу — и на секунду мне показалось, что я всё ещё там, в шлюзе, между двумя дверями, где воздух пахнет спиртом и хлоркой.
— Ты когда последний раз нормально спал? — спросила Аня.
— Вчера. Часа три.
— Это получается ты чуть ли не живёшь в больнице?
Я засмеялся.
— Знаешь, вполне себе уже живу. Но ты не волнуйся, пару раз в месяц я бываю у себя.
— А как же близкие? Жена, дети без тебя?
— Никого нет. Дома меня никто не ждёт, — сказал я просто, и это прозвучало не жалобно, а как факт. — А в больнице ждут. Каждую минуту.
— Но ты же не один. Есть другие врачи.
— Есть, — согласился я. — Но я единственный инфекционист. И когда что-то идёт не так, звонят мне. В три ночи, в пять утра, в новогоднюю ночь. И я иду. Потому что больше некому.
Аня отвернулась. Я видел её профиль — она смотрела не на улицу, а куда-то в себя.
— А ты когда-нибудь думал, — сказала она наконец, — что кому-то в этом городе ты нужен не как врач?
Я покачал головой.
Мы дошли до парка. Воздух был холодный, влажный, пахнул рекой и мокрыми листьями. Я подал ей руку — просто чтобы помочь перешагнуть лужу, но не отпустил. Она не убрала свою. Так мы и пошли — по аллее, мимо опавших деревьев, мимо скамеек, на которых никого не было.
— Я тут давно не была, — сказала Аня. — За два года — ни разу.
— Я тоже. В смысле — с кем-то. Один приходил.
Мы дошли до набережной. Река была чёрная, широкая, и в ней отражались огни противоположного берега. Я остановился у перил, облокотился. Аня встала рядом, близко — настолько, что я чувствовал тепло её куртки.
Было тихо и очень свежо. Люди из-за вируса боялись выходить из своих домов даже на улицу, где никого нет. А мне было всё равно.
— Ань…
Она повернулась.
Тебе здесь нравится?
— А то! Здесь так тихо, спокойно. Нам этого так не хватало.
На её лице была улыбка. Она любовалась видом.
А я смотрел на неё.
Мой идеальный шанс. Такого момента больше не будет. Надо решиться. И это большой риск. Или мне ответят взаимностью, или потом придётся в позоре работать.
— Ань, — снова начал я. — Наконец-то я остался с тобой один на один.
Она вопросительно посмотрела на меня, а я перевёл взгляд на реку.
— Давно хотел сказать тебе кое-что. Очень давно. Но всё время что-то мешало. Я приходил домой, падал на кровать и думал: завтра скажу. А завтра всё не наступало.
Аня слушала внимательно, не перебивала.
— Прости, я не умею говорить так же красиво, как это делаешь ты, — я повернулся к ней. — Ты мне очень дорога. Не как коллега, не как медсестра. Просто. Когда мне тяжело, я думаю: вот сейчас её увижу и станет легче.
Она немного помолчала. А потом тихо улыбнулась.
Я почувствовал, как внутри что-то отпустило.
— Саш…
В этот момент сзади, со стороны дороги, раздался визг тормозов — резкий, рвущий ночную тишину, как крик раненого зверя. Я обернулся. Со стороны шоссе, прямо через бордюр, на аллею вылетает тёмная легковушка. Её занесло на мокром асфальте, развернуло боком, и она неслась прямо на нас — быстро, неумолимо, как что-то, что уже нельзя остановить. Фары выхватили из темноты мокрые листья, лужи, наши растерянные лица. Время будто растянулось, стало густым, как сироп. Я успел увидеть, как водитель — силуэт за стеклом — вцепился в руль, но было уже поздно.
— Аня!
Я попытался закрыть её собой, оттолкнуть. Но было поздно. Машина ударила в нас. Всем своим весом. Аня вскрикнула — коротко, пронзительно, и этот звук врезался мне в память глубже, чем сам удар.
Меня подбросило. Я почувствовал хрусты по всему телу — сухие, отвратительные, будто внутри меня ломали сухие ветки. За секунду поставил себе диагнозы, один страшнее другого: перелом позвоночника, челюсти, костей таза, кровоизлияние. Мысль работала лихорадочно, отстранённо, как чужой голос в голове.
В глазах вспыхнуло белое, потом красное. Потом всё стало тусклое, будто кто-то убавил яркость мира. Кто-то рядом визжит — не Аня, другой голос, на грани истерики. Громкая сигнализация. Машина, кажется, остановилась, уткнувшись в дерево, и её фары всё ещё горели, выхватывали из темноты куски реальности.
Я попытался пошевелиться. Ничего. Тело не слушалось. Только боль — глухая, всеобъемлющая, пульсирующая где-то в глубине, как второй пульс.
Она лежала рядом, на асфальте, в свете фар. На её волосах было что-то тёмное — я сначала не понял, что это, а потом понял, и внутри всё оборвалось. Лицо бледное, губы приоткрыты, будто она хотела что-то сказать. Я хотел протянуть руку, но не смог. Пальцы не двигались. Я смотрел на неё и чувствовал, как что-то горячее подступает к горлу, мешает дышать.
— Аня… — прошептал я, но звук вышел хриплым, чужим.
Она не отвечала. Её ресницы дрогнули — или мне показалось? Я не помню что было дальше. Громкая сигнализация. Кто-то кричал, звал на помощь. Шаги, топот, голоса. Всё это сливалось в один гул, далёкий и неважный. Мои глаза закрылись.
***
Надо мной склонилось лицо — незнакомое, бородатое.
— Фёдор! Фёдор Кузьмин! Очнись, дурень! — кричал он. — Ишь что удумал. Спит он целыми днями.
Я поднял голову. Низкий потолок. Бревенчатые стены. Земляной пол. Пахло дымом, навозом и чем-то кислым, застоявшимся. Свет пробивался через маленькое окошко — мутный, серый, утренний.
— Кто вы? — спросил я.
Это не мой голос. Слишком мальчишеский, чужой.
— Ты чего, Фёдор? Это я, Прохор Ильич. Лекарь участковый. Ты у меня в учениках третий месяц. Ты чего, не признал?
Я попытался сесть. Получилось с трудом, но получилось. Тело слушалось, но было непривычным. Лёгким. Не моим. Я посмотрел на руки — тонкие, бледные, с длинными пальцами. На левой ладони — ссадина. Свежая.
— Ты головой, что ли, ударился? Вчерась с телеги упал, я тебя сюда привёз. Ты весь день спишь, не просыпаешься. Я уж думал всё.
В голове были смутные воспоминания.
— Какой сегодня день? — спросил я.
— Середа, — Прохор нахмурился. — Июль. А что?
— Год какой?
Он посмотрел на меня совсем тревожно.
— Ты чего, Фёдор? Сдурел? Год как год. Тысяча восемьсот тридцатый.
Что этот мужик вообще несёт? Меня явно хотят надурить.
Я задержался на секунду вспомнить о последнем. Снова лёг и закрыл глаза. Анна. Авария. Всё это было — или не было?
Ладно, в таких случаях психологи рекомендуют технику "заземления".
Я — Александр Григорьевич. Мне 35 лет. Инфекционист. Главный врач московской инфекционной больницы. Я два года работаю в красной зоне. Я спасаю людей от ковида. Я помню своих коллег — Пашку, медсестёр, студентов. Я помню своих пациентов — Николая Ивановича, Петра Семёновича, Наталью Викторовну, Ивана и других. Я помню Ванька, брата. Я помню Анну. Я точно помню, что собирался ей признаться в любви. В нас влетела машина, но раз я живой, значит нас спасли.
Я открыл глаза.
Прохор тем временем поднялся, отряхнул колени и сказал:
— Ладно. Очухался — и слава Богу. Вставай. Трое слегли за ночь. Рвота, судороги, глаза впалые. Я таких не видел. Пойдём, посмотришь.
Я вышел следом за Прохором.
Дверь сарая скрипнула, и в лицо ударил воздух — тяжёлый, влажный, с запахом реки и чего-то ещё. Чего-то сладковатого, приторного. Я знал этот запах. За два года пандемии я научился его узнавать. Так пахнет помещение, где давно не убирали за больными. Так пахнет смерть, которую ещё не успели увезти.
Мои ноги провалились в грязь. Только заметил, что на моём странном теле была серая рубаха с бурыми пятнами, потрёпанные штаны и, кстати удобные, но уже запачканные сапоги.
Я зажмурился от света. Утро было серое, но после полумрака сарая даже оно резало глаза. Я стоял на пригорке, и передо мной лежала Астрахань.
Улица — кривая, немощёная, в колдобинах, полных вчерашнего дождя. Вдоль неё чёрные избы, вросшие в землю. Кое-где — покосившиеся заборы. Дальше — Волга, широкая, серая, сливающаяся с небом.
Первое, что я услышал — детский плач из какой-то избы. Он то затихал, то снова поднимался.
Потом я увидел людей. Даже не знаю за кого схватиться глазами.
У колодца стояла женщина в тёмном платке. Она держала ведро и смотрела в него, не двигаясь. Просто стояла и смотрела в воду. Рядом с ней был мальчик лет семи, босой, в рубахе до колен. Он держал её за подол и тоже молчал.
У соседнего дома на скамье сидел старик. Голова запрокинута, рот открыт. Рядом — женщина, склонившись над ним, вытирала ему лоб тряпкой. Движения медленные, обречённые.
А дальше, у самой дороги, на телеге, лежало что-то, накрытое рогожей. Я не сразу понял, что это. Потом понял. Двое. Может, трое. Их ещё не увезли.
Я стоял и смотрел. И чувствовал, как внутри меня всё сжимается в один тугой узел.
Что я здесь вообще делаю?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
