Хогарт: Медь и любовь
Глава 1. Дочь художника
Недалеко от дома, на выщербленном каменном краю старого колодца, примостился местный юродивый – мужчина лет сорока со спутанной бородкой и жалкими остатками всклокоченных волос. Обрывки когда-то дорогих кружев на истрёпанном камзоле были свидетельством того, что наряд блаженного знавал и лучшие времена.
Безумец мерно раскачивался взад-вперёд, наклонялся к колодцу, прислушиваясь к чему-то, что мог слышать только он, а затем, вспомнив о своей великой миссии, воздевал руки к небесам.
– Одумайтесь, грешники! Комета летит! Летит, говорю вам!
Прохожие крестились, кто-то посмеивался. Женщина с корзиной яблок бросила ему огрызок, заставляя его замолчать. Юродивый поймал его на лету, смачно хрустнул и продолжил:
– И не смейтесь, дурачьё! Помяните моё слово – сгорите в геенне огненной! Все до единого!
– Кроме тебя? – крикнул какой-то наглый мальчишка из толпы.
Чудак на секунду задумался, почесал грязный затылок, оправил лохмотья и изрёк с неожиданным достоинством:
– И я тоже. Но мне не привыкать.
Он подскочил, отвесил шутовской поклон и большими скачками двинулся в сторону рынка.
Смотреть больше было не на что. Я захлопнула окно.
В гостиной привычно пахло воском для мебели, пылью и лавандой, запах которой напоминал мне о матушке. Родительница филигранно вышивала саше, набивала их сухими бледно-фиолетовыми цветочками и раскладывала тугие мешочки между подушками. Их здесь было столько, что у меня временами закрадывалось подозрение – уж не размножаются ли они по ночам?
Они лежали на диванах, на креслах, на подоконниках, и даже на полу у камина красовалась одна – круглая, с изображением лебедя который, улыбался мне с издевательским сочувствием.
Другая, вышитая гладью, была такой жёсткой, что на ней, наверное, можно было подавать ужин. Ещё одна подушка, с отвратительными розовыми бутонами, норовила сползти на пол, стоило только на неё посмотреть.
Отцу нравилась такая пестрота – живописный беспорядок радовал его душу. А я глядя на это буйство красок, всякий раз вспоминала, как мамина сестра – тётушка Агата, бывало, качала головой и шептала: «Негоже дочери сэра жить в доме, похожем на лавку драпировщика». Я улыбнулась своим мыслям: отец всегда пропускал недовольство тётушки мимо ушей.
Маменька умерла, когда мне было семь. Я помнила тепло её рук и звук голоса, но лицо – только по портрету в гостиной, написанному отцом. А вышитые ею подушки – те самые, что я презирала, – вечно напоминали об истинном предназначении женщины.
Я пнула вышитого лебедя. Он неодобрительно покосился на меня единственным глазом и уткнулся клювом в ковёр.
Утром мне часто приходилось завтракать в одиночестве. Отец уже сидел в мастерской, работая над портретом, а я пила горячий шоколад из большой фарфоровой чашки и жевала вчерашние лепёшки с маслом и джемом. Шоколад – этот дорогой и модный каприз, заставлял отца ворчать всякий раз, когда приходил счёт от торговца.
Позавтракав, я должна была отнести чашку чаю в мастерскую отца, что стало нашей семейной традицией после смерти моего брата. Иногда, если отец был не в духе, он нарушал это правило и обходился без чая. А временами использовал как предлог, чтобы поговорить со мной о чём-то серьёзном. Например, о том, что мне пора подумать о замужестве.
– Джейн! – раздался из мастерской его голос. – Ты где? Чай остыл!
– Несу, отец! – крикнула я, схватила поднос с чашкой, которая уже давно была холодной, и пошла на голос.
Мастерская в доме была тем местом, куда вход был заказан всем, даже мне. Я бы сказала – особенно мне, потому что меня угораздило родиться женщиной. Только вот именно сюда меня тянуло сильнее всего. Даже проходя мимо, я не могла удержаться от того, чтобы не заглянуть в святилище отца хотя бы глазком. Сюда мне не разрешалось входить без спроса, но я всё равно находила причины там побывать, ведь для девушки всегда найдётся домашняя работа: собрать ветошь, испачканную красками, смахнуть метёлкой пыль. Здесь пахло льняным маслом, скипидаром и чем-то ещё, сладковатым и терпким одновременно, – манящим запахом настоящей жизни, в которой я мечтала участвовать, но могла только вдыхать его со стороны.
Саму мастерскую заливал холодный ровный свет, падающий из высокого, почти до потолка, квадратного окна. Если случалось зайти в мастерскую во время работы, я могла застать натурщицу, которая сидела на небольшом возвышении в центре комнаты, и получить свою порцию страшного недовольства отца, который не терпел, чтобы ему мешали. В такие моменты я старалась обходить мастерскую стороной.
Я слегка запыхалась, торопясь принести чай быстрее и не расстраивать отца. Сэр Торнхилл стоял у большого холста, спиной ко мне, и что-то правил тонкой кистью. На нём была старая, заляпанная краской льняная блуза, а на голове – чёрный бархатный берет, съехавший набок. Я слышала, как за стеной возился подмастерье, растирая краски. Отец время от времени отходил от холста, чтобы взглянуть на свою работу со стороны. Я поставила поднос на стол, где среди плошек с пигментами и засохших кистей едва нашлось место для чашки.
– Доброе утро, отец!
– Доброе утро, леди! Носишься как угорелая, – проворчал он, не оборачиваясь.
– А чай холодный, – отхлебнув немного, заметил отец.
– Вы не сказали, когда именно нести, – ответила я. – Я не провидица.
– Это заметно, – хмыкнул он.
Я разглядывала холст. Портрет важной дамы – судя по напыщенному выражению лица, обилию кружев и украшений, очень богатой и слишком недовольной жизнью.
– Красиво, – сказала я.
– Джейн, кто научил тебя льстить? – ответил он добродушно.
– Разве что нос у неё длинноват, – призналась я.
Отец резко обернулся. Я приготовилась к выговору, но он неожиданно усмехнулся – той редкой, почти беззвучной усмешкой, которую я слышала только когда он был доволен своей работой.
– Леди Грейс Стоун, – сказал он, – вчера прислала записку. Цитирую: «Мистер Торнхилл, мне кажется, мой нос на портрете получился несколько длиннее, чем на самом деле». Представляешь? Нос! Я его писал с натуры, между прочим.
– Может, ей просто не нравится её собственный нос, – сказала я.
– Тогда пусть закажет новый, – буркнул отец и снова повернулся к холсту. – Ладно, ступай. И руки вымой. Томас Крофт придёт с минуты на минуту, а ты как трубочист.
– Это уголь, который выпал из камина, – сказала я, сжав пальцы в кулак. – Пришлось вернуть его назад.
– Уголь бывает чёрным, и только у тебя – графитовым, – усмехнулся он. – Я не слепой, Джейн. И не глупый. Но продолжай делать вид, что я ничего не замечаю, это нас обоих устраивает.
Я вышла из мастерской, сжимая кулаки, чтобы не ответить что-нибудь резкое.
__________________________
Устроившись в гостиной, я взяла уголь и принялась делать набросок лица женщины, которая утром стояла у колодца с корзиной яблок. Рисовала быстро, не думая, – рука сама вела линию за линией. Немного отстранившись, я взглянула на набросок – рисунок как рисунок, уголь, бумага. Но на минуту я замерла. Женщина на рисунке смотрела на меня живым взглядом, только из какого-то неведомого мне мира, её взгляд был так выразителен, что мелькнула мысль – ещё мгновение, и она заговорит со мной.
В этот момент в комнату зашла Бетти, старая служанка, которая вела наше хозяйство. Увидела мой набросок и вздрогнула.
– Господи, мисс Джейн, она же живая! – воскликнула она, прижимая руку к груди.
Я была рада – значит, не показалось, и рисунок на самом деле удался, но внутри пробежал лёгкий холодок – я и сама чувствовала то же, что и Бетти. Это не стало полной неожиданностью. Иногда случалось, что я просто рисовала, как умела, – и вдруг рисунок обретал жизнь, а мне казалось, что я коснулась чего-то неведомого. Почему иногда такое происходит, мне было совершенно непонятно. От этого захватывало дух, но было совершенно необъяснимо.
– Пустое, Бетти, – сказала я, откладывая рисунок. – Вам привиделось.
Но рисунок я всё-таки спрятала в сундук под замок, подальше от чужих глаз.
Меня зовут Джейн Торнхилл, мне девятнадцать, и я дочь Джеймса Торнхилла, которого весь Лондон считает одним из лучших живописцев нашего времени. На мой взгляд, он просто упрямый старик, который уверен, что женщина рождается, чтобы вышивать подушки и радовать глаз супруга, но точно не для того, чтобы прикасаться к холсту.
Я же была настоящей дочерью художника – рисовала, сколько себя помню. Отец относился к этому, как к детским шалостям и был уверен, что с возрастом я стану умнее и это пройдёт само собой.
_______________________
Вечером отец позвал меня в гостиную. Он сидел в кресле у камина, где уже давно не горел огонь, и смотрел на меня знакомым с детства взглядом, по которому я заранее понимала – отец решил сказать что-то важное, но не знал, с чего начать.
– Джейн, – сказал он. – Сегодня утром я получил приглашение от леди Хардвик. Её сын, лорд Уильям, женится на дочери графа Сомерсета. Нас пригласили на торжество.
– Я рада за них, отец, – ответила я, не понимая, к чему он клонит. Он крутил в пальцах сигару – из тех, что привозил ему богатый заказчик откуда-то издалека. Когда сигары кончались, в трудную минуту отец просто перебирал пальцами, перекатывая невидимую сигару. А я знала: если уж дело дошло до этого жеста, ждать можно чего угодно.
– Разумеется, ты должна понимать, – сказал он, задумчиво глядя на сигару, – что подобные события – лучшая возможность подыскать достойного спутника. Лорд Хардвик, между прочим, спрашивал о тебе. У его племянника, сэра Ричарда Малгрейва, прекрасное поместье в Кенте и, говорят, характер покладистый.
– Характер покладистый? – переспросила я, чувствуя, как внутри закипает раздражение. – Это только для овцы благодетельное качество, папенька. Я выхожу замуж за человека, а не за его доходы с овечьей шерсти, будь он трижды покладистым.
Отец встал, заложил руки за спину и прошёлся раз-другой мимо меня, остановился и пристально на меня посмотрел.
– Не дерзи, – нахмурился он. – Я говорю серьёзно. Тебе уже девятнадцать, и пора подумать о будущем.
– Я и думаю, сэр, – вспылила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – Я думаю, что хочу рисовать, хочу учиться. Я должна стать художницей, а не женой какого-нибудь покладистого сэра Ричарда Шон, который всегда будет считать, что даже его портрет важнее, чем моя жизнь.
Я выдержала долгий, тяжёлый отцовский взгляд, в котором было что-то, чего я не могла разобрать – то ли боль, то ли презрение, а может, сожаление?
– Ты не будешь художницей, – сказал он. – Женщины не становятся художницами. Это не я придумал, уж такова жизнь. Ты можешь рисовать для себя, в своей комнате, когда никто не видит. Но ты не сможешь выставлять свои работы, не сможешь продавать их, не сможешь жить этим. Ты умрёшь с голоду, если рядом не будет человека, на которого можно рассчитывать.
На моих щеках проступили белые и красные пятна. Я знала, как это выглядит со стороны – мама когда-то говорила, что в такие минуты на моём лице разыгрывается Война Алой и Белой роз. Мне было не до шуток. Как было не расстраиваться, когда несмотря на умение владеть собой, эта особенность выдавала мои чувства с головой?
– Если мой удел – вышивать подушки и ждать, пока жизнь пройдёт мимо, то я уж лучше останусь без ужина. Да, пожалуй, и без мужа.
Отец встал, подошёл к окну и долго смотрел на улицу, где в сумерках зажигались первые фонари, а тени ложились на мостовую длинными, изогнутыми полосами, похожими на руки, которые тянутся к чему-то, но не могут дотянуться.
Я глядела на его профиль, резко очерченный на фоне окна. Голова отца была слегка вздёрнута, выражая напускную уверенность в своей правоте, а голос его был твердым и ровным, без единой трещины – как лёд на Темзе в январе. Я смотрела на его спину со злостью, понимая в то же время, что отец мне дороже всего на свете.
– Я не буду тебя заставлять, – сказал он. – Но запомни: если ты свяжешь свою жизнь с тем, кто тебе не пара, ты пожалеешь.
Он развернулся и вышел, оставив меня в комнате, где я уставилась на пустой камин, в котором огонь уже потух.
Я поймала себя на том, что грызу ноготь. Отец встал, подошёл к окну и долго смотрел на улицу, где в сумерках зажигались первые фонари, а тени ложились на мостовую длинными, изогнутыми полосами, похожими на руки, которые тянутся к чему-то, но не могут дотянуться.
Мне эта привычка не очень мешала, но я корила себя за то, как повела себя с отцом. Как маленькая глупая девчонка, которая топнула ногой и выкрикнула: «Я буду художницей!» А что за этими словами? Упрямство? Да. Талант? Возможно. Но что я знаю о том, какова она – жизнь художника? О холсте и красках, о грунтовке и лессировке – всё, чему научил меня Джон. Но о настоящей жизни художника – о заказах и деньгах, о том, как выжить, когда все воротят нос от твоих картин, хороши они или нет, – я не знала ничего. А вот отец это знал.
Он говорил со мной как человек, который сам прошёл этот тяжёлый путь. Он боялся за меня, а я в ответ топнула ногой.
Возможно, он был прав – женщина и в самом деле не может стать художницей, потому что весь мир против неё. Потому что ни одна галерея не примет её работу. Потому что заказчики будут смотреть на женщину в живописи как на недоразумение. Потому что даже если у художницы есть талант, ей придётся пробивать стены, а не рисовать.
Хотя, чем больше я размышляла над этим, тем менее убедительными казались мне такие доводы. Тогда я просто закрывала глаза и видела линию, оставленную углём. Живые штрихи, именно такие, каким учил меня Джон, набрасывая их легко, почти не касаясь бумаги. «Не думай, – говорил он. – Рука сама вспомнит».
Я открыла глаза. Пустой камин. Остывший чай и тишина, но линия всё ещё там, внутри моего существа.
________________________________
Отец любил меня и желал только добра, он не всегда был таким категоричным. Его семья была родовитой, но обедневшей. Маменька рассказывала мне, что в юности, когда он только приехал в Лондон из провинции, у него не было ни гроша за душой. Он спал в каморке под самой крышей, питался хлебом и водой, а по ночам рисовал при свете сального огарка.
Его путь к славе начался с удачи. Когда он был учеником в мастерской одного известного художника, приехала знатная заказчица. Она увидела портрет, который Джеймс тайком писал в углу. Её поразило не мастерство художника, а то, что в написанном портрете была заключена сама жизнь. Изображенный на холсте господин был таким настоящим, таким живым, что даме показалось: ещё мгновение, и он покинет картину и протянет вам руку. Именно тогда, в той гостиной, всё и решилось.
После того, как Торнхилл написал портрет дамы, по Лондону поползли слухи о чудо-художнике и его необычном даре, и с этого дня заказы потекли рекой. Отец почтительно простился с учителем и открыл свою мастерскую. Скоро в очереди на его портреты стояли герцоги и графы.
Затем наступил черёд росписей на потолке Расписного зала. Там, наверху, кипела жизнь: короли и боги, морские чудовища и ангелы, шторма и триумфы. Роспись поражала воображение посетителей, их целиком поглощала мысль, что через мгновение своды разверзнутся, обнажая небеса. Отец назвал это Сикстинской капеллой Англии. Я знала, что полюбоваться на его творение каждый считал делом чести.
Когда я подросла, отец взял меня в собор Святого Павла и показал купол, тоже расписанный его рукой, тогда я и поняла, что такое настоящий талант, которым люди будут восхищаться и через века.
Отец разбогател, выкупил родовое поместье и получил рыцарское звание – первый из английских живописцев, удостоенный такой чести. Он заседал в парламенте, дружил с вельможами и даже был представлен королю.
Заказы шли потоком, так что он с трудом успевал. Он нанял учеников, которые выполняли часть работы, а сам он правил лица, исправлял допущенные подмастерьями неточности и ставил подпись в углу картины.
Глава 2. Торнхиллы
Мой отец всегда работал много. Поэтому всё, что было у него – рыцарский титул, обеспеченная жизнь, он заслужил тяжёлым трудом. Иногда я смотрела на отца и думала: вот человек, который всего добился сам. Даже теперь, когда у него было всё, он не оставлял кисти и краски – писал портреты для вельмож, иногда брал учеников и становился для них прекрасным учителем.
Но за всё приходится расплачиваться. Сэр Торнхилл работал так много, что постепенно утратил дар создавать живые изображения, хотя на его мастерстве это не отразилось, а картины оставались такими же прекрасными и по прежнему восхищали ценителей.
И мне казалось огромной несправедливостью, что отец не хочет позволить и мне тоже чего-то достичь. Хотя я была убеждена, что живопись – моё настоящее призвание. Иногда меня даже посещала шальная мысль, что я даже смогу прославиться как художница. Если,конечно, мне никто не будет мешать. Он смотрит на мои рисунки и видит то, что когда-то потерял и хочет для меня спокойной жизни без потрясений и горьких разочарований. А когда поймёт, что самым страшным моим потрясением, крахом моей жизни, станет невозможность рисовать, станет уже слишком поздно. Он не понимает даже, что его забота только отдаляет нас друг от друга.
____________________________
Я придвинула кресло к окну и устроилась в нём с ногами. В детстве маменька ругала меня за это – «не сиди так, это неприлично». Но её не было уже много лет, а оставаясь в комнате одной, я могла позволить себе сидеть, как считала нужным.
За окном стало ещё темнее. Не зажигая свечу, я подошла к окну и наблюдала, как вдалеке, в сгущающихся сумерках, робко зажёгся первый фонарь, отбросив на мостовую длинную, пляшущую тени. Мой слух уловил, как постепенно стихают крики разносчиков, продававших остатки товаров, уступая место одинокому лаю собак и далёкому грохоту телег, направлявшихся к дорожным заставам. Понурый тощий пёс, который сидел на месте, где недавно пророчествовал юродивый, казался единственным живым существом, кроме меня, в этом сером, угасающем мире. Но мои мысли постоянно крутились вокруг моего будущего.
Мне хотелось рисовать с того времени, как в моей детской руке впервые оказался уголёк. Это было сильнее меня. Я восхищалась портретами, которые писал мой отец, но меня такая живопись не привлекала – не было желания тратить силы на изображение унылых богатых дам с длинными носами, на эти безжизненно правильные картины, которым учат в академиях. Моей мечтой было научиться писать на картинах такой вот городской вечер и то, что я видела и чувствовала сейчас – этого заброшенного пса на холодном камне и эту тоску, которая разливалась в груди, как тёплое молоко.
Я никак не могла мириться с мыслью, что ждёт меня не заветная живопись, а пушистая метёлка для пыли, бесконечная вышивка – «благородное занятие для леди», как приговаривала маменька, чай и ворчание отца, сплетни с подружками, и как заключительный стежок – нежеланное замужество.
– Ну уж нет, так не должно быть, я должна что-то изменить, – прошептала я в пустоту.
Ответа я не ждала. Только увидела, что пёс внизу оглянулся в мою сторону и снова принялся вылизывать лапу. Тяжёлая штора у окна шевельнулась без ветра, и в тот вечер я была готова поверить, что это хорошее предзнаменование.
____________________________
Мой брат Джон унаследовал от отца всё, что я хотела бы получить: его внимание, его талант, родительскую веру, что он продолжит семейную династию великих художников. Брат был старше на пять лет, высокий, светловолосый. Его изящные пальцы были созданы, чтобы держать кисть.
Когда папенька пребывал в хорошем настроении, Джон брал на себя роль моего наставника. Он показывал, как правильно наносить грунт, делать набросок, держать кисть или рассказывал, как смешивать краски. Я с жадностью впитывала его уроки и обожала его той глупой, восторженной любовью, какой маленькие девочки любят старших братьев.
Тогда у меня ещё не было ненависти к подушкам – я их просто не замечала. Возненавидела я их позднее – после того, как умер Джон. В четырнадцать лет я даже не сомневалась, что меня ждёт путь художницы. Тогда эта вера была также сильна, как знание о том, что солнце встаёт на востоке, а Темза течёт к морю. Иногда я с тоской вспоминаю время, когда отец ещё не думал о моём замужестве, а Джон был жив и учил тонкостям живописи, которые перенял от отца.
– Чувствуешь, Джейн, как надо? – спрашивал он, нажимая моей ладонью на мягкий грунт. – Холст должен дышать. Не дави на него кистью, а гладь.
Я кивала, хотя не всегда понимала его объяснения, зато чувствовала тепло его пальцев и краем глаза наблюдала, как золотистое льняное масло оставляет пятна на моей одежде. Тогда я считала, что дело только во мне: если я очень постараюсь, однажды отец скажет: «Джейн, иди сюда, попробуй сама». Но время шло, а он не обращал внимания на мои способности и учил только Джона.
Сейчас я сидела на лестнице, прижимаясь щекой к холодным перилам, и смотрела в приоткрытую дверь, наблюдая, как отец стоит у мольберта с кистью в руке и что-то объясняет Джону. Я знаю, что он не считал, что женщина и живопись несовместимы, потому что однажды слышала его разговор с братом.
– Женщины никогда не понимают таких вещей, – сказал он. – У них нет чувства объёма, и нет того ощущения цвета, которым наделены настоящие художники. Недаром всегда было заведено, что женщины должны вести дом и воспитывать детей.
Я знаю, что он утверждал это без намерения как-то меня задеть или ущемить мою гордость, а так, как о чём-то, что общеизвестно. Как если бы речь шла о том, что лондонское небо такое мрачное, серое, но такова уж его природа и с этим ничего не поделать. А я сжимала кулаки и молчала, ведь отец, даже выслушав моё мнение, не придал бы ему значения. Возрази я, что вижу этот чёртов рефлекс от тёмного сукна или десятки оттенков зелёного не хуже, чем он, отец посмотрел бы на меня как на маленькую строптивую девочку, которая из дерзости поступает поперёк и пытается доказать, что она уже взрослая.
Джон был единственным, кому я не должна была ничего доказывать. У нас с ним было много общего и он знал, что я родилась художницей. Когда его уроки живописи заканчивались и отец уходил из мастерской, Джон манил меня пальцем.
– Иди сюда, – тихо говорил он. – Я тебе покажу, как наносить грунт ровным слоем.
Я торопилась в мастерскую, где мы возились с холстами, пачкали руки и смеялись.
– Я знаю, Джейн, – совершенно серьёзно сказал он однажды, – ты станешь великой художницей. Ты будешь лучше меня, потому что истоки твоего таланта там же, где звёзды черпают свой свет, – в тех глубинах, где рождаются сны и предзнаменования.
– Ты знаешь, как отец относится к моему желанию рисовать. Он считает, что это не женское занятие, и эта его уверенность заставляет меня сомневаться в себе.
– Я с ним не согласен, – перебил он. – Отец в плену у предрассудков, а больше всего он боится за тебя. Джейн, ты не должна останавливаться, ведь талант даётся не просто так.
Когда Джон говорил это, я верила ему слепо. Его слова зажигали во мне какой-то внутренний огонь, который передавался пальцам и тогда я уверенно, мазок за мазком, наносила на холст то, что теснилось в моей душе. Но проходил день, другой, и его слова отодвигались куда-то вглубь, а от уверенности в себе не оставалось почти ничего, кроме угольков, едва мигающих красными искрами и слабого дымка.
Когда я смотрела на улицу, казалось, что в этом стылом и неприветливом городе всё было на своих местах. Мастеровые и другой люд, пронырливые мальчишки, экипажи, даже тощая собака с вечно поджатым хвостом. Хотелось бы и мне найти в нём своё место. А пока моя вера в себя медленно тонула, погружаясь в липкое болото сомнений.
Однажды я наткнулась на старый набросок Джона – он рисовал ту же уличную сцену, что и я накануне, но каким же лёгким и уверенным был его набросок! Я разорвала свой рисунок, сунула обрывки под кровать и долго сидела, вцепившись в жёстко накрахмаленное покрывало, ощущая, как хрустит оно под пальцами. Я ощутила себя мышью, загнанной в угол, перед которой есть только один путь – вперёд, но она не знает, что там её ждёт – ловушка или свобода. Мой отец может быть прав, а все мои стремления – просто детская блажь.
Но наутро я снова бралась за уголь. Это получалось само собой, наверное из страха, что если перестану рисовать – исчезну совсем. Останется только послушная дочь, которая вышивает подушки и ждёт замужества. Этот страх заставлял меня браться за рисунки снова и снова, пока задуманное не начинало получаться.
Завтра отец должен был уехать к заказчику и мы с Джоном договорились продолжить занятия.
_______________________________
Я проснулась утром, предвкушая занятия в мастерской. А когда вышла в холл, увидела, как от стены к стене мечется птица. Чёрная, с красным пятном на груди, птаха обезумела от невозможности отыскать выход. Бетти открыла окно, и она вылетела на улицу. Никто не придал значения этому событию.
Но занятие в мастерской пришлось отложить – Джону нездоровилось. Лихорадка скрутила его за три дня. Когда начался жар, никто не мог предположить что-то плохое. Потом он провалился в беспамятство, а его голова со спутанными волосами металась по подушке. Я сидела около постели Джона, загадав, что если буду рядом, это поможет ему выкарабкаться, он откроет глаза и я услышу его очередную добрую шутку, которыми он так часто меня радовал и поддерживал.
Но я переоценила свои возможности и мои бдения у постели Джона не помогли. Он бредил, поочерёдно звал кого-то из нас, но никого не узнавал, а потом наступила тишина. Эта тишина поглотила наш дом на несколько недель. Прислуга передвигалась по дому украдкой, отец запер мастерскую и не выходил из своей комнаты. А я осталась одна, лишившись брата, а вместе с ним и надежды когда-нибудь в открытую, а не тайком взять в руки кисть.
Отец перестал выходить из своей комнаты и я осталась одна – с щемящими воспоминаниями о Джоне, с ненавистью к дурацким подушкам, которые никогда не смогли бы заменить живопись, и с проклятым ощущением, что моя жизнь кончилась, даже не начавшись.
По утрам я просыпалась и, не в силах встать с постели, подолгу лежала, закрыв глаза. Бетти приносила еду – я смотрела на тарелку и отворачивалась. Я бродила по дому, бессмысленно крутила в руках вещи брата, которые ещё хранили его запах: галстуки, рубашки, какие-то личные мелочи.
Однажды я зашла в мастерскую – прикоснуться к вещам, которые совсем недавно держал в руках Джон. На столе лежал его почти до огрызка сточенный карандаш. Незаметно для себя самой этот огрызок очутился в руке, и я начала рисовать.
Сначала неуклюже, но с каждым днём всё увереннее. Я рисовала Джона – по памяти, по голосу, который всё ещё звучал в голове. Бетти у плиты. Соседского пса, который спал у калитки. Облака над крышами – тяжёлые, свинцовые, похожие на заблудшее стадо грязноватых овец.
Отец почти не заходил в мастерскую и никого не принимал дома. Он даже отложил работу над заказанными полотнами, по-прежнему запирался в своей комнате, и молчал. А моя скорбь стала прорываться в рисовании. Я знала, что меня сейчас некому выгнать из мастерской, и рисовала целыми днями, как одержимая. В эти минуты я ощущала, что рисунки забирают часть моей боли. Это занятие поглотило меня целиком и стало моей тайной связью с братом.
Когда отец начал понемногу приходить в себя и снова взялся за кисти, он застал меня за работой. Он вовсе не обрадовался, застав меня в мастерской. Вместо этого он замер и побледнел.
– Что это? – спросил он, глядя на мои наброски.
– Я рисую, папа, – ответила я.
Он долго молчал. Потом сказал тихо, почти без выражения:
– Женщинам не место в мастерской, попробуй найти себе другое занятие. Вышивай, если нечем заняться.
Я хотела спорить, но он уже вышел, плотно закрыв за собой дверь.
С того дня я стала прятать свои рисунки. И рисовала только в часы, когда никто не мог застать меня врасплох, часто – по ночам, при свете сального огарка, когда дом затихал.
___________________________
Через некоторое время в отцовской мастерской появился Томас Крофт. Талантливый, прилежный, хорошо воспитанный. Я видела некоторые его работы и знала, что он писал правильно, но как-то безжизненно. Портреты, которые выходили из-под его кисти, были точны, но жизни в них было не больше, чем в набитых соломой чучелах птиц, которым никогда уже не взлететь. Понимая это, Томас и пришёл учиться к моему отцу.
Я почти не замечала сэра Крофта, пока не поняла, как он на меня смотрит. Не грубо, не навязчиво, но дольше, чем допускают приличия. Его взгляд я чувствовала кожей, даже когда стояла к нему спиной.
В то утро я сидела с альбомом в гостиной – там было светлее, чем в моей комнате, и я надеялась, что никто не войдёт. Я заканчивала набросок углём, когда услышала шаги и голос Бетти: – Мисс Джейн, к вам мистер Крофт!
– Бетти, будьте любезны, проведите мистера Крофта в гостиную.
Внезапно возникший цветочный аромат сообщил мне, что он уже в гостиной. Я оторвалась от рисунка и подняла голову. Высокий, светловолосый гость держал перед собой внушительный букет луговых цветов, которые, судя по всему, были сорваны за городом – в Лондоне такие не росли. Другой рукой он держал цилиндр, нервно постукивая пальцами по его полям.
– Мисс Торнхилл, – он поклонился, и букет вежливо качнулся вместе с ним в мою сторону. – Надеюсь, я не отвлёк вас от важных дел?
– Вовсе нет, мистер Крофт, – ответила я, приседая в книксене. – Рада вас видеть.
– Как здоровье вашего батюшки? – Он задал этот вопрос старательно, похоже было, что он повторял фразу про себя всю дорогу.
– Благодарю, он в добром здравии, работает себе в мастерской.
Повисла пауза, во время которой Крофт переминался с ноги на ногу, переводил взгляд то на цилиндр, то на букет цветов, не понимая, что из этого вручить мне. Потом, видимо, очнувшись, протянул мне цветы:
– Это вам, мисс Торнхилл. Они свежие. Я нарвал их за городом... в Лондоне такие не растут.
Его рука неуверенно поднялась к груди, пальцы быстро, сверху вниз, пробежались по пуговицам, как по клавишам верджинала. Затем Крофт отдёрнул руку, полез в карман за платком и смял его в кулаке.
Я взяла букет. Цветы пахли мёдом и чем-то горьковатым, напоминавшим о солнечном лете, которого в Лондоне никогда не бывает.
– Спасибо, мистер Крофт, – сказала я. – Очень любезно.
Он помялся, явно не зная, что сказать дальше. Увидев рисунок, Крофт взял его в руки и долго рассматривал, пока не понял, что поступил бестактно.
– Извините, не смог удержаться, ваш рисунок… Бетти сказала, что восхищена вашими рисунками, но я и не представлял, насколько они хороши, – сказал он, слегка заикаясь и переводя взгляд с рисунка на моё лицо.
– Что вы, это обычный набросок, – ответила я, выхватив рисунок из рук Томаса и перевернула его изнаночной стороной вверх. – От нечего делать.
– У вас талант, мисс Джейн, – сказал он, и в его голосе не было лести – только грустная, почти завистливая искренность. – Вы видите то, чего не вижу я. Я бы всё отдал, чтобы уметь рисовать, как вы.
Томас учтиво поклонился и вышел. А меня его неожиданный визит выбил из привычного ритма, заставив улетучиться продолжить сегодня рисование.
Я поставила цветы в небольшую фарфоровую вазу с трещинкой на боку – мама когда-то привезла её из путешествия, и с тех пор ваза стояла в буфете, никому не нужная. Теперь из неё торчал пёстрый букет полевых цветов, отчего комната стала чуточку светлее. Мне даже показалось, что маменька на мгновение вернулась и одобрила. Я ещё немного полюбовалась цветами, их естественной, слегка простодушной красотой и пошла собираться к подруге на чаепитие.
А вечером, уже лёжа в постели, я снова вспомнила Джона и счастливые дни которые мы провели вместе. И наши озорные выходки, когда мы прятали учебники от сэра Реджинальда и давились от смеха за столом, пока учитель поправлял съехавший парик. Тогда всё было иначе, потому что Джон был рядом.
Глава 3. Сэр Реджинальд
Оглядываясь назад, я без труда вижу себя маленькой – в жёлтом платьице, с прядями каштановых волос, которые вечно выбивались из косичек. Меня с утра до вечера переполняла энергия, взрослым приходилось призывать меня к порядку, усаживая в кресло на какое-то время. А когда я не бегала по дому, любила сидеть перед окном, ведь на улице было столько всего интересного! Но в какой-то миг отец решил, что наступила пора дать образование Джону.
Хотя девушкам учёность была ни к чему, отец, зная моё любопытство и непоседливость, был только рад, что я с большим интересом стала ходить на уроки для Джона. Лишь бы не мешала брату учиться и перестала думать о красках и кистях.
Так в нашем доме появился сэр Реджинальд. Правда, отец поначалу сомневался, принимать ли его на службу, но тот принёс рекомендательные письма от каких-то учёных обществ, названия которых звучали так внушительно, что отец махнул рукой: «Делайте что хотите, только чтобы толк был».
Когда мы познакомились с учителем ближе, я поняла, что в его жизни мы с Джоном занимали второе место, а первое непоколебимо занимала натурфилософия и стремление объяснить все тайны природы.
– Мистер Торнхилл, – говорил учитель моему отцу, одновременно стараясь придать своему парику симметричное положение на голове, – Джентльмен должен понимать законы природы. А природа, как установлено учёными мужами, полна симпатий и антипатий. Я горд, что ваш сын подаёт большие надежды благодаря своему пытливому уму.
_______________________________
До начала занятий с сэром Реджинальдом, который обычно представлялся исследователем натурфилософии и больше всего почитал физику предзнаменований, я считала, что приметы – это просто приметы. Я знала, по ним заранее можно узнать, что тебя ждёт в будущем, а маменька научила, как сделать, чтобы нехорошие приметы не могли сбыться.
Она мне внушала, что если дорогу перебежит чёрная кошка, значит, впереди ждут препятствия. Чтобы ничего плохого не случилось, требуется плюнуть через левое плечо. Но я должна помнить, что леди не может позволить себе плеваться как сапожник. Вполне достаточно дотронуться до пуговицы на одежде, проходя там, где пробежала кошка. Рассыпанная ненароком соль предвещает неприятности, которые можно было избежать, если бросить щепотку рассыпанной соли через плечо. И не дай бог разбить зеркало – в этом случае семь лет несчастий гарантированы. Хотя был способ их предотвратить, если мокрым веником, не глядя на отражения в осколках, замести их и выкинуть подальше от дома. Правда, на этих и других приметах мои знания о магическом мире заканчивались.
Наш учитель показал, насколько малы были мои знания, потому что тонкий мир таинственных явлений оказался куда сложнее, а в чём-то и гораздо опаснее.
Я и подумать не могла, что даже со сновидениями всё было не так просто. В нашей домашней библиотеке был «Атлас сновидений» в нескольких тяжёлых томах. Эти книги я постоянно брала с собой, идя спать и засыпала, любуясь невероятно красивыми, просто волшебными рисунками. Мама рассказывала, что Атлас – самое полное собрание изученных и научно подтвержденных разгадок снов. Но только от учителя я узнала, что есть целые науки, посвящённые таким таинственным вещам, как приметы и другие знамения.
______________________________________________________________
Впервые я увидела нашего наставника из окна, когда он шёл к входу по подъездной дорожке. Прямо на меня двигалось нечто в шляпе необъятных размеров, поля которой свисали чуть ли не до плеч. Шляпа придавала учителю сходство с перепуганным, но целеустремлённым грибом, который сбежал с лесной поляны и теперь быстро семенил к нашему дому.
Его головной убор жил своей независимой жизнью: если учителя охватывало волнение, шляпа съезжала на левый глаз, когда он был чем-то недоволен – на правый. В руках учитель постоянно крутил маятник – большую хрустальную бусину на нитке – прибор для измерения «симпатических вибраций» и стеклянную палочку, которой можно было «отводить дурные флюиды».
Учитель поселился в комнате рядом с залом, где проходили занятия. На урок он обязательно прихватывал синюю сумку, потёртую, с медными пряжками и ставил её в углу комнаты. В сумке хранились предметы, которые сэр Реджинальд называл «инструментарием симпатической физики».
По каким-то одному ему ведомым причинам наш учёный друг никогда не разговаривал с прислугой. Он не удостаивал общением ни Бетти, ни дворецкого, ни кухарку. Когда ему что-нибудь требовалось, он писал на клочке бумаги список того, что ему нужно – чай, свечи, уголь для камина, – и клал записку на столик в холле. Слуги отвечали таким же способом, оставляя ему ответные послания.
Однажды, сразу после появления учителя в доме, Бетти спросила его, не желает ли он поджаренного хлеба к завтраку. Сэр Реджинальд побледнел, попятился, прижал руку к сердцу и прошептал: «Сударыня, прошу вас, никаких симпатических флюидов! Только письменно». С тех пор Бетти обращалась к нему через записки, а лакей ставил подносы с едой на стуле у двери, не заходя в комнату.
Моё особое внимание привлекал учительский жилет. Какое-то время я пыталась сосчитать, сколько на нём карманов – разной величины и формы. Но при каждом пересчёте их становилось то больше, то меньше. Мне надоело состязаться в ловкости с ускользающими от учёта карманами, и я оставила эту затею.
Правда, карманы всё равно продолжали оставаться в центре моего любопытства. Точнее, их содержимое. Они были набиты всякой всячиной, которую сэр Реджинальд попеременно доставал. Никогда нельзя было угадать, что на этот раз наш наставник вытащит из кармана: кусочек мела для заметок на манжетах, лупу, запасной маятник, сушёного паука «для измерения арахнидных колебаний», носовой платок, который он почему-то называл «абсорбентом симпатических выделений» или другую диковинку, назначение которой было совершенно непонятно.
Я так и не смогла понять, что стоит за названиями большей части научных приборов, которыми так мастерски жонглировал сэр Реджинальд перед нашими носами, чтобы объяснить очередной закон Вселенной. А что, если те, кто утверждал, что женский ум не способен постичь строгую науку, были правы? Но тогда почему Джон, мужчина, который к тому же куда умнее меня, тоже ничего не понимал и только тихо хихикал в углу?
Однажды Джон не выдержал и спросил, что лежит в синей сумке. Учитель, похоже, давно ждал этого вопроса. Он с гордостью извлёк засушенную лапку крота и стал объяснять, что это прибор «для измерения сейсмических предзнаменований». Потом он извлёк из сумки окаменевшую раковину – «амулет против неверных толкований» и стеклянную банку с тремя мёртвыми жуками, пояснив, что это «контрольная группа». Джон потом долго смеялся, я же заподозрила, что половина этих «инструментов» просто подвернулась учителю под руку, когда он собирался на уроки.
___________________________________________
– Мисс Джейн и мистер Джон, – начал наш учитель своё первое занятие, когда мы с Джоном устроились за столом в гостиной, – Сегодня мы поговорим о Прагматической оменологии.
– О чём? – уточнил Джон, который терпеть не мог длинных слов.
– О науке примет, мой мальчик. О том, как предзнаменования влияют на нашу жизнь и как можно использовать это знание во благо.
Я взглянула на Джона, который в ответ закатил глаза. До сих пор приметы были чем-то само собой разумеющимся – нас с детства учили не есть из посуды с трещиной или стучать по дереву, не вдаваясь в теорию. Но я даже не подозревала, что это – целая наука.
– По вашим глазам я вижу, вы полагаете, что перед вами старый чудак с сушёными кротами в карманах. Что ж, попробую вас переубедить и донести до ваших неокрепших умов, что знание и умение думать может не просто когда-нибудь пригодиться, но даже спасти вашу жизнь. А сейчас откройте тетради, запоминайте и записывайте, это очень важно.
Мы с Джоном переглянулись, но тут же послушно открыли тетради и приготовились слушать.
– Этот мир состоит из видимой и невидимой части, причем последняя может сильно влиять на первую, – начал он, расхаживая по комнате. – Воздействие невидимых сил может оказаться разрушительным. Иногда мы можем предугадать их и даже предотвратить, если внимательно следим за приметами или сновидениями.
Сэр Реджинальд замолчал на некоторое время, глядя в пол и пошевеливая носком ботинка длинный ворс выцветшего ковра.
– Ну что ж, продолжим, – очнулся он от раздумий, – Симпатические связи первого уровня. Все предметы и явления в мире симпатически связаны между собой. Все это знают и сталкивались с приметами и с тем, что они предсказали. Рассыпанная соль, зеркало… Хотя нет, зеркало – это, скорее, про отражение реальности, а не про симпатии. Впрочем, это неважно.
– Сэр Реджинальд, можно ли сказать, что симпатические связи – это то, как одни предметы влияют на другие? – уточнил Джон. – А мой день пойдёт наперекосяк, потому что я рассыпал соль. А если я разобью зеркало, так это вообще, на семь лет затянется. И всё из-за того, что между разбитым зеркалом и неприятностью, которую оно предсказывает, есть симпатическая связь? – уточнил Джон.
– Почти верно, молодой человек, – улыбнулся учитель. Это почти так, но ты ошибся и поменял местами причину и следствие. Твой день не задался совсем не потому, что ты просыпал соль, или твой путь перебежала черная кошка. И соль, и кошка – это не причина беды, а всего лишь знаки, которые предупреждают: тебя ждёт неприятность.
– Значит, я перевернул всё вверх ногами, – растерянно произнёс Джон.
– В этом нет ничего странного, многие именно так всю жизнь и считают, и как-то с этим справляются. Наш мир построен на симпатиях и антипатиях, хотя в нём остаётся ещё много неизученного, – развёл руками наставник. – Эти силы действуют всегда, хотя зачастую слабо и хаотично. Их влияние иногда можно обратить, например, постучав по дереву. Это действие разрывает симпатическую связь между неприятностью и приметой и тогда ничего дурного не происходит.
Мы с Джоном уже и не вспоминали, что совсем недавно могли хихикать над тем, что узнавали от сэра Реджинальда. Теперь мы олицетворяли внимание – так боялись пропустить что-то из сказанного, что мы незаметно для себя превратились в примерных учеников, записывая всё, что только что услышали.
– Но симпатические связи – ещё не всё, на чём строится наш мир. Некоторые люди наделены особым даром, он зовётся «Искрой». Одарённые люди способны вкладывать жизнь в свои творения – картину или книгу. Ваш отец, мисс Джейн, когда-то владел этим даром. Это другой род сил, они называются творящими.
– Сэр Реджинальд, а откуда они берутся – эти творящие? – задала я вопрос. – Мой отец – знаменитый художник, но как он стал творящим? Он, к тому же, ничего мне об этом не говорил.
– В основном Искра передаётся по праву крови – из поколения в поколение, но удостаивается её не каждый. Этот дар проявляется, если среди предков был кто-то из древних жрецов, кто первым поставил Камень и заточил Тьму по землю. Людей, которые унаследовали искру, называют Наследниками.
– А как ещё можно стать творящим?
– Есть и другая возможность – получить Искру по праву знания, которое передаётся от Хранителя к Хранителю. Этого можно достичь долгими годами обучения. Это подобно ремеслу, которое постигается долгими и тяжёлыми годами обучения, так что не каждый доходит до конца.
– И зачем нужен такой сложный труд, ради чего хранить эти знания? – с недоумением спросила я, так как не могла представить, зачем кому-то могут понадобиться знания, о которых большинство людей и не подозревает.
Сэр Реджинальд прошёлся по комнате из угла в угол, обошёл кресло и запнулся об него, с трудом удержав равновесие.
– Никто точно этого не знает. Конечно, вся эта история с Наследниками и Хранителями для поверхностного взгляда выглядит как предрассудок или какая-то непонятная игра для посвящённых. Но я подозреваю, что всё гораздо глубже и серьёзнее. И всё это как-то связано с силами третьего рода. Но если вы устали, мы можем поговорить об этом завтра.
– Сэр Реджинальд, пожалуйста, – закричали мы с Джоном почти в унисон. – Расскажите всё, что знаете, иначе мы сегодня не уснём.
– Ну что ж, ваша любознательность заслуживает уважения, мисс Джейн и мистер Джон, – могу поклясться, что учитель посмотрел на нас с большим уважением. – Силы третьего рода – это то, о чём все предпочитают молчать.
Сэр Реджинальд заложил руки за спину и стало слегка притопывать ногой, словно не соглашаясь с заговором молчания вокруг этих сил.
– Это само Зло, перед силой которого люди с древнего времени испытывают священный, непобедимый ужас. Хотя мы как-то научились его сдерживать, но никогда не знаешь, как долго это продлится и не прорвётся ли оно в наш мир, чтобы его и уничтожить.
Учитель сделал паузу, собираясь не то с силами, не то раздумывая, как преподнести нам новые знания, в которых большинство людей не так уж и нуждалось.
– Это силы, которые настолько древние, что они не просто старше Лондона, они старше самых древних племён, когда-то живших на нашей землей. Из древности до нас дошло их название – «Тьма». Это сущность, которая заперта под древним Лондонским Камнем. Вы должны знать, что Наследники и Хранители служат Камню – той самой силе, что держит Тьму на замке. Их дар – это искра того же света, что заключёна в Камне.
– А что же Тьма? – тихо спросил Джон. – У неё тоже есть слуги?
Реджинальд помрачнел и впервые оглядел нас без своей оычной рассеянности.
– Конечно, – сказал он. – Слуг Тьмы называют Сонными колдунами, свои знания они получают от посвящённого к посвящённому и о них мало что известно. Из старинных источников я знаю, что они умеют проникать в сны других людей и повелевать чужой волей… Своё чёрное дело они передают из рук в руки вместе с клинком первого из колдунов. Таких, слава Богу, мало, если вообще ещё остались.
– А вы Хранитель? – спросил Джон.
Реджинальд помолчал. Пальцы его нервно пробежались по пуговицам жилета.
– Я учёный, – сказал он, очнувшись от раздумий. – Я собираю знание и делюсь им с другими. Но я ещё в начале пути.
В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием свечей. Джон хотел ещё о чём-то спросить, но я незаметно толкнула его локтем – мне почудилось, что учитель и так сказал больше, чем собирался. Сэр Реджинальд очнулся от задумчивости, поправил парик, одёрнул жилет – и лицо его вновь обрело обычное выражение.
– Надеюсь, вы успели всё записать и запомнить. Завтра мы поговорим о других интересных вещах, а сейчас вам пора отдохнуть.
__________________________________
– Видите ли, мисс Джейн, мистер Джон, – сэр Реджинальд подошёл к столу и взял в руки фигурку чёрной кошки, повертел её в пальцах, – если вы думаете, что кошка – такое же животное, как собака или лошадь, только меньше и изящнее, знайте – это не так.
Он поставил фигурку на стол и поднял палец.
– Кошка не просто живёт в нашем мире. Она живёт в двух мирах. Для неё то, что мы называем «потусторонним», – просто ещё одна комната в её доме. Как для нас – гостиная или кухня. Она свободно переходит из одной в другую без каких-либо усилий. Знаете, почему все кошки иногда подолгу смотрят в пустоту?
– Может, от скуки, когда с кошкой никто не играет? – предположила я.
– Нет, кошки видят то, что не доступно человеческому глазу. Они могут видеть сущности, которые просачиваются в наш мир, и сразу на них реагируют.
Глава 4. Карта Силы
– А что они делают, если увидели потустороннее существо? – я решила выяснить как можно больше о кошках и тёмном мире.
Наставник прошёлся по гостиной раз, другой с таким видом, словно от его решения зависела судьба мира, потом
рассеянно скользнул взглядом по мне и Джону, поправил парик и уже тише добавил:
– Есть основания считать, что они наделены способностями изгонять незваных гостей обратно. Я не берусь утверждать, что кошки сражаются с Тьмой в том смысле, в каком это делают Хранители. Но науке удалось выяснить, что их мир куда шире чем тот, который видим мы. И что они охраняют наш мир, а когда в этот мир вторгается нечто, что ему угрожает, кошка реагирует первой. Она защищает нашу территорию и нас.
– А мурчание? – спросил Джон. – Почему все кошки мурчат? Они отгоняют этим звуком Тьму?
– Не отгоняют, – он покачал головой. – Правильнее сказать, что кошки удерживает равновесие. Когда один из миров начинает давить на другой, возникает... скажем так, напряжение. Кошки чувствуют его и начинают мурчать. Это не магия в привычном понимании. Это скорее... настройка, подобно той, как музыкант подстраивает инструмент перед игрой. Мурчание приводит тонкую структуру в гармоничное состояние.
– Извините, но кошек кругом много. И если они приводят мир в равновесие. наверное, мы должны жить уже в раю, – задал Джон мучивший его вопрос. – И почему же тогда вокруг происходит всякое? Ну, болезни там, всякие насчастья… .
– Я понимаю ваши сомнения, мистер Джон, – учитель поправил парик и вернулся к своему обычному тону, – видите ли, всё это, разумеется, лишь гипотезы. К тому же, мы не знаем, что происходило бы с нашим миром, если бы кошек не стало и вообще некому было бы мурчать.
Сэр Реджинальд оглядел классную комнату поверх наших голов, удивлённо хмыкнул каким-то своим мыслям и продолжил урок.
– Гипотезы гипотезами, а давайте-ка вернёмся к тому, что можно измерить. Вот вам задачка по оменологии. Почему чёрная кошка, перебегая дорогу, предвещает несчастье?
– Потому что чёрный цвет – цвет траура, – неуверенно предположила я.
– Поверхностно, мисс Джейн, весьма поверхностно! Всё дело в симпатических связях. Будущее – как густой туман, мало кто может разглядеть, что за ним кроется. А вот чёрная кошка знает, что если вам грозит беда, она предупреждает, перейдя вам дорогу. Если к этому отнестись с вниманием – перейти на другую сторону или взяться за пуговицу, несчастья можно избежать.
– Значит, белая кошка предвещает счастье, – поторопилась я с мучившим вопросом.
– Не спешите с выводами, мисс Джейн, – учитель взглянул на меня с улыбкой, – белые кошки красивы, спору нет. Но они совершенно глухи к грядущим событиям. А иногда бывают ещё и слепы. А вот кто действительно приносит счастье и удачу, так это трёхцветные кошки. Калико, – сэр Реджинальд даже прикрыл глаза. – Эти создания не просто чуют будущее, они его приносят в дом на своей шкурке.
Немного помолчав, учитель наклонился над своей синей сумкой и что-то долго в ней искал, перекладывая с места на место. Потом выпрямился и мы увидели в его руках лист бумаги. Учитель развернул его и потёр ладони, глядя на нас. Мы склонились над листом и разглядывали таблицу, испещрённую кругами и стрелками.
– Знаете, что это? – спросил он, хотя ответа явно не ждал. – Вот, перед вами – таблица силы благоприятных и неблагоприятных знамений. Пока это экспериментальная таблица, а я продолжаю исследования, но с кое-какие интересные результаты мы можем увидеть уже сегодня. Каждое событие имеет свой коэффициент влияния. Рассыпанная соль – 0,7 по шкале дисгармонии. Разбитое зеркало – 2,3. Встреча с чёрной кошкой – всего 0,4. Но если кошка при этом чихнула, коэффициент возрастает до 1,1.
– А если она чихнула три раза? – спросила я.
Сэр Реджинальд задумался.
– Этот случай требует дополнительных исследований, мисс Джейн, – сэр Реджинальд передвинул очки не лоб. – Запишите, пожалуйста, это будет любопытно выяснить.
Джон уже сполз под стол в поисках упавшего карандаша и трясся от беззвучного смеха.
Следующий урок был посвящён сомниологии – науке о сновидениях.
– Сны, – вещал сэр Реджинальд, расхаживая по комнате, – это не просто хаотичные образы, порождённые усталым мозгом. Это своего рода мастерская, где сознание работает над тем, что может случиться наяву. Из-за этого иногда случается дежавю, когда нам кажется, что это уже происходило раньше. В этом нет ничего магического, просто ваш мозг хорошо поработал.
– А вещие сны? – спросила я.
– Результат высокого уровня симпатической настройки, – не моргнув глазом, ответил учитель. – У некоторых людей, мисс Джейн, нервная система устроена так, что она, подобно камертону, отзывается во сне на вибрации будущего. Тогда мы видим то, что действительно произойдёт в будущем. Я, например, однажды во сне увидел, что моя любимая трубка треснула. И что вы думаете? На следующее утро она треснула! – он энергично потряс трубкой, на которой действительно была трещина. – Конечно, я мог просто уронить её, нечаянно столкнув со столика у кровати. Но я предпочитаю верить в науку.
– В другой раз приснилось, что я порвал свой старый камзол – и он действительно порвался!
– Случайно? – спросил Джон с самым невинным видом.
Сэр Реджинальд на минутку задумался, даже не заметив, что достал из кармана сушёную лапку несчастного крота и зачем-то её понюхал.
– В науке случайностей не бывает! – учитель махнул рукой, отмахиваясь от наивного вопроса Джона.
Джон, который к тому времени уже отсмеялся и вылез из-под стола, уточнил:
– А если человеку снится, что он летает, сэр Реджинальд? Что это значит?
– Это, мистер Торнхилл, означает, что у него повышенное газообразование в кишечнике. Летать во сне – это, простите, ветры. Наука, знаете ли, не терпит романтики.
Мы с Джоном переглянулись. Я закусила губу, стараясь выглядеть серьёзной.
Самым любимым моим предметом была симпатическая физика – учение о скрытых связях между предметами. Сэр Реджинальд утверждал, что все вещи в мире связаны невидимыми нитями симпатии и антипатии.
– Возьмите, к примеру, иголку и нитку, – он поднёс их к свету. – Почему иголка всегда стремится выскользнуть из рук и упасть на пол именно тогда, когда вы торопитесь? Потому что существует симпатическая связь между иголкой, полом и вашим нетерпением. Ваше волнение создаёт вибрации, которые выталкивают иголку из пальцев, заставляя её упасть.
– А как же закон всемирного тяготения? – спросил Джон, который уже начал читать Ньютона.
– Похвально, что вы задаёте такие вопросы, мой мальчик. А что если яблоко упало на сэра Ньютона не потому, что Земля притягивает к себе все предметы? Если вдуматься, между яблоком и головой учёного возникла временная симпатическая связь. Ведь можно представить, что яблоко упало например, на вашего дворецкого. Но никакого воображения не хватит представить, чтобы дворецкий открыл закон Всемирного тяготения. Именно симпатические связи заставили сэра Ньютон оказался в нужном месте в самый подходящий момент.
Однажды сэр Реджинальд принёс на урок пергамент тусклого песочного цвета с коричневыми расползающимися разводами и обломанными уголками.
– Это, леди и джентльмены, – произнёс он, торжественно разворачивая на столе пожелтевший, весь в пятнах, свиток, – фрагмент древней карты узлов силы. Он мне достался от одного эксцентричного джентльмена, который нашёл этот документ во время своих странствий по Востоку. Что же мы тут видим?
Учитель явно ждал от нас ответа, но я предпочла просто послушать.
– Эээ… – Неуверенно начал Джон, – Это что-то очень древнее, даже прикасаться страшновато – вдруг рассыпется.
– Смелее, молодой человек. Карта, разумеется древняя, но она обработана специальной смесью и послужит ещё науке. А может, и не только ей, – продолжил он, немного помолчав.
– Я тут много чего вижу: какие-то круги, линии. В общем, всякие таинственные значки. Никогда о таких не слышал.
– Присмотритесь, пожалуйста. Перед вами – небольшая часть карты мира, а эти таинственные отметки имеют отношение к нашему уроку. Они означают места, где симпатические связи достигают наивысшего напряжения. Именно тут, – сэр Реджинальд потыкал тупым концом карандаша в несколько точек, – находятся удивительные силы. Легенды приписывают этим местам необычные, иногда ужасающие свойства.
Мы с Джоном старались понять, что означают эти переплетённые линии и непонятные знаки, когда моё внимание зацепилось за символ, который особо выделялся среди прочих. Знак был поход на миниатюрную каменную глыбу, центр которой был украшен тремя изогнутыми линиями. Линии расходились из одного центра и были похожи на закрученную в спираль волну или застывший на миг ветер. Учитель заметил мой взгляд.
– Тройная спираль, – сказал он, понижая голос. – Этот древнейший символ называется «трискелион». Мы, учёные, связываем его с единением трёх сил: земли, воды и неба. Ещё он может означать прошлое, настоящее и будущее. Или… – он запнулся, – жизнь, смерть и возрождение.
– А что означают эти линии? – спросил Джон, указав на пометку рядом.
– О, в этом нет никакой загадки. Там, где в месте пересечения линий возникли узлы силы, древние народы возводили святилища. Вы только посмотрите на этот камень, – он ткнул пальцем в спираль, – уверен, что это один из таких узлов. Возможно, единственный во всей Англии. И находится он… – учитель провёл пальцем по пергаменту, – в самом сердце Лондона.
Джон наклонился, разглядывая карту.
– Действительно, этот значок похож на камень, – заметил он. – Как наш Лондонский камень на Кэннон-стрит.
Сэр Реджинальд поднёс лупу к пергаменту.
– Возможно, возможно, – пробормотал он. – Я пытаюсь расшифровать эту карту уже три года. Но наука пока не в силах объяснить все эти символы. Возможно, это просто выдумки древних жрецов. А возможно... – он загадочно замолчал и свернул пергамент.
Я смотрела на карту и моё сердце билось чаще, как от неожиданного открытия. Меня не покидала уверенность, что в этих кругах и линиях обязательно есть смысл, который я должна понять.
Когда я пыталась обсудить карту с братом, он просто смеялся.
– Джейн, ты как сэр Реджинальд, – говорил он, – веришь во всё, что услышишь.
– А вдруг в этом что-то есть? – отвечала я.
– А вдруг нет?
Выполняя наставления сэра Реджинальда, я стала вести дневник снов и других предзнаменований. Записывала все приметы, которые замечала, и то, что за ними следовало. Однажды я записала: «Чёрная кошка перебежала дорогу перед экипажем соседа. Почти сразу я услышала грохот и крики – карета сломалась». Еле сдерживая радость от своего открытия, я показала дневник учителю.
– Совпадение, мисс Джейн, – сказал он, поправив съехавший парик. – Или, возможно, ваш ум незаметно для вас отметил, что у кареты был плохо смазан ход, или она кренилась, потому что давно требовала ремонта.
– Но вы же сами говорили про симпатические связи! – возмутилась я.
– Симпатические связи, мисс Джейн, это вам не шутки. Их нужно измерять, проверять, перепроверять. А кошка с каретой – это лишь anecdotal evidence.
Я не знала, что такое «анекдотическое свидетельство», но поняла: спорить с учёным мужем бесполезно.
Однажды я услышала разговор Джона с горничной.
– Бэтти, я слышал, как вы жаловались Милли на бессонницу, и я могу вам помочь, – предложил брат нежданную помощь.
– Благодарю вас, Джон. Наш лекарь уже прописал рецепт – прогулка перед сном должна мне помочь.
– Не верю я в такие простые средства, – возмутился юный учёный. – Вам нужны не прогулки, а дневник сновидений.
– Дневник привидений? – переспросила Бэтти, изумленно глядя на Джона.
– Да нет же! Вся хитрость в том, чтобы каждое утро записывать сновидения.
– Зачем же это, мистер Джон? – всплеснула руками Бетти. – Я отродясь ничего кроме покупок не записывала. Если сон я смотрю всю ночь, сколько же времени у меня уйдёт, чтобы его записать? Наверное, весь день. Пишу я медленно и с ошибками, а работать мне когда?
– Ну попробуйте хотя бы дня два или три позаписывать всё, что приснилось, – продолжал настаивать Джон.
– А что потом, когда я запишу свои сны?
– Ну… потом мы с Джейн изучим ваши сны и выясним, что там с симпатическими вибрациями, может даже придумаем, каких исправить.
– Ох, мистер Джон, – вздыхала Бетти, – какие там вибрации. Мне снится, что я опаздываю на поезд. А вчера приснилось, что зубы выпадают.
– Зубы выпадают – к снегопаду, – заявил Джон. – А поезд снится к добрым переменам.
– К каким переменам? – Бетти оживилась. – Это ж хорошо, если они добрые.
– Но это не точно, – тут же добавил Джон, косясь на меня. – Наука пока не подтвердила.
– Спасибо за помощь, сэр Джон. Если будет время, я запишу. Если, конечно, вспомню, что приснилось.
Бэтти сослалась на срочные дела по хозяйству, развернулась и быстрым шагом унеслась от нас прочь.
А потом Джона не стало. Я безуспешно пыталась понять, почему это случилось и можно ли было этого избежать. Я не спала несколько ночей после его смерти. А когда засыпала, мне снились странные сны – не кошмары, а какие-то обрывки сновидений, намёки, которые я не могла понять.
Однажды, перебирая старые тетради, я нашла дневник предзнаменований. Пролистала его и увидела запись, сделанную за неделю до болезни Джона: «Приснилось, что брат лежит больной. К чему бы это?»
Я смотрела на эти строчки и чувствовала, как всё внутри немеет. Какой смысл в этих приметах и в дурацкой науке, если ничего нельзя исправить? В отчаянии я пришла к сэру Реджинальду.
При моём появлении учитель вскочил с кресла и поприветствовал меня, хотя делал всё, чтобы не встречаться со мной взглядом.
– Сэр Реджинальд, – сказала я, – я не могу понять, почему это произошло. То есть, я понимаю, что Джон внезапно заболел и не справился с недугом. Но неужели не было никаких знаков, что может случиться такое горе? Может, это я виновата, что проглядела какие-то приметы и поэтому не спасла брата?
– Мисс Джейн, я разделяю ваше горе, Джон был самым любимым моим учеником, – сэр Реджинальд наконец посмотрел мне в глаза. – Но знаете… в случившемся никто не виноват, тем более – вы. Иногда так происходит, а мы оказываемся бессильны.
– Вот сегодня я перечитала свой дневник, и увидела то, на что сразу не обратила внимания. Мне приснилось, что Джон тяжело заболел, я не помню подробности, но всё было плохо и страшно. И вот прошло несколько дней и он в самом деле заболел. Наверное, я была слишком легкомысленна, ведь могла бы прислушаться к своему сну, что-то сделать, и тогда… тогда Джон сейчас был бы с нами.
– Мисс Джейн, сейчас легко судить о том, что произошло, искать объяснения – ответил шёпотом сэр Реджинальд. – Но никто не знает, как связано настоящее и будущее, а единственное, что нам дано – строить предположения.
Я задумалась над тем, что сказал учитель и пыталась понять, прав ли он. Наше молчание затянулось. Потом сэр Реджинальд тяжко вздохнул и с сочувствием посмотрел на меня.
– Больше всего я надеюсь: вы поймёте, что ваше горе никак не связано с тем, что вы сделали или не сделали. Джон останется навсегда в моей душе так же, как и вашей. Единственное и лучшее, что вы сможете сделать в память о нём – развивать свой художественный дар. Он ведь мечтал об этом вместе с вами.
Я с удивлением посмотрела на учителя, который знал больше, чем я могла представить, но ничего не стала спрашивать – шила в мешке не утаить.
________________________________________________
Глава 5. Хогарты
В ожидании экипажа учитель кутался в поношенный дорожный плащ, рядом сиротливо стоял старый кожаный саквояж.
– Мисс Джейн, – проговорил он, и голос его прозвучал глухо, без обычной суетливой приподнятости. – Спасибо, что вышли проводить меня. Я должен извиниться.
– За что, сэр?
– Я много о чём вам рассказал. Но не о том, что наука моя может оказаться бессильной. И да… у меня такое ощущение, что я упустил самое важное. – Он задумался, глядя себе под ноги.
Я хотела поддержать его, потому что Джона могло спасти разве что чудо, но чуда не произошло.
– Не надо, мисс Джейн. Я знаю, что вы добрая девочка и я … должен… .
В этот момент учитель выглядел, как человек, который должен сделать что-то важное, но не уверен, что его следующий шаг обернётся добром.
– Я долго думал и понял, что должен вам кое-что отдать. На память. Или... – он запнулся, – или, может быть, не только на память. Я знаю, что обязан это сделать, но не уверен, точнее, не знаю, почему.
Он порылся в саквояже и извлёк уже знакомый мне пергамент – старинную карту, которую когда-то мы изучали вместе с Джоном.
– Пожалуйста, возьмите. Мне она больше не понадобится. А вам... – Он нервно потеребил подбородок. – Я не раз говорил, мисс Джейн, что есть вещи, которые наука объяснить не в силах. Я даже не могу объяснить, что происходит со мной – стал видеть какие-то странные сны, а ещё я что-то такое происходит в ночном тумане. И как-то это всё связано, так что вы должны принять жту карту вам эту карту.
Я взяла пергамент обеими руками и спрятала его в складках пелерины .
– Спасибо, сэр Реджинальд. Я сохраню её.
Учитель коротко кивнул и посмотрел на меня с отеческой любовью.
– Храни вас Господь, мисс Джейн.
Он подхватил саквояж и направился к карете. У дверцы его шляпа зацепилась – за дверцу, будто пытаясь не дать учителю уехать. Учитель взял шляпу в руки и неуклюже шагнул внутрь. А я, забыв о времени и не замечая порывов сырого ветра, провожала взглядом его экипаж, пока он не скрылся за стеной безразличного тумана.
_________________________________
Октябрь 1687 года. За много лет до рождения Джейн Торнхилл.
Ричард Хогарт, направляясь в Лондон в октябре 1687 года, не очень рассчитывал на тёплый приём. Так и оказалось: Лондон встретил его мрачными сумерками промозглого вечера.
С собой у двадцатитрёхлетнего джентльмена был потрёпанный сундучок с двумя парами белья, латинская грамматика – наследство от отца, школьного учителя, и завёрнутый в тряпицу кусок хлеба.
Сойдя с дилижанса на улице Чипсайд молодой человек окунулся в привычный для всех лондонцев удушливый смог, в котором без труда угадывались запахи дыма, конского навоза, гнилых овощей, помоев и дешёвого эля из распахнутых дверей таверн. Всё смешивалось в густой, удушливый туман, который висел над мостовой и пощипывал глаза и горло. Но Ричард улыбнулся и уверенным шагом пошёл по улице.
– Комнату ищешь? – окликнул его коренастый мужчина с лицом, изъеденным оспой.
– Ищу, – ответил Ричард.
– Ступай на Друри-Лейн, к миссис Тэтчер. У неё можно снять угол. Только кошель держи крепче – утащат, не заметишь.
Комната оказалась каморкой под самой крышей – такой маленькой, что Ричард не мог вытянуть руки в стороны, не уперевшись в стены. Пол здесь был кривым, да и стены не лучше, а под потолком темнело пятно сырости. Но Ричард не унывал. Он разложил свои пожитки, достал латинскую грамматику и лёг отдохнуть в ожидании завтрашнего дня.
Утро, впрочем, не принесло удачи. Впрочем, как и последующие дни. Работу найти было трудно, и Ричард получал отказ за отказом. Он брался за всё, что подворачивалось под руку: переписывал бумаги для стряпчих, составлял объявления для торговцев, помогал наборщику в типографии. По ночам, при свете сального огарка, он писал учебник латыни – свой собственный, который, как он верил, однажды принесёт ему славу и деньги.
А пока это прекрасное будущее ещё не наступило, Ричард искал учеников. Он ходил от лавок к школам, потом начал стучаться в частные дома и предлагал уроки латыни. Может, он ходил где-то не там, но любители изучать мёртвый язык ему не попадались.
Хозяин бакалейной лавки, толстый, краснолицый, даже не поднял головы от весов, только прокряхтел: «Латынь? Мы тут сахар отвешиваем, сэр, а философия это не про нас. Ступайте к священникам, им это нужнее». Примерно такие же отказы последовали от других честных торговцев. В богатом доме на Бедфорд-сквер лакей в ливрее даже не дал ему договорить – только окинул взглядом поношенный камзол Ричарда, его дрожащие от волнения руки и захлопнул дверь со словами: «Милорд не принимает бродяг. Хотите предложить свои услуги – пишите письмо. И то вряд ли кто прочитает».
Последний, кому Ричард предложил свои услуги, был торговец рыбой. Его лицо почему-то напоминало о лошадиных скачках, а в лавке стоял такой запах, что у Ричарда затуманились глаза. Лавочник, выслушав Ричарда, хитро прищурился: «Латынь? Это вроде заклинания, что ли?» – и заржал, довольный своей шуткой.
Ричард и так понимал, что Лондон, куда он так стремился, вовсе не ждёт его с распростёртыми объятиями, но всё равно надеялся на лучшее. Только никто не стремился овладеть латынью, так что учеников не было, денег тоже.
В один из вечеров уставший и голодный Ричард прикинул остаток монет в кошельке. На ужин почти ничего не оставалось – несколько пенсов, которые он берёг до последнего. Но он промок под дождём, промёрз и мечтал только об одном: найти тепло, чтобы не скатиться в мрачную хандру и не потерять веру в себя, которая уже слегка пошатнулась.
________________________________________
На углу Друри-Лейн стояла старая, покосившаяся таверна «Петух и Сорока», на вывеске которой в вечной ссоре из-за пирога застыли петух и сорока. В зале пахло жареным луком и прокисшим элем, и это был самый прекрасный запах в мире. Ричард сел в дальний тёмный угол, заказал самую дешёвую похлёбку – настолько жидкую, что в ней нельзя было утопить даже мысль о голоде, – и достал свою латинскую грамматику. Читать при свете сальных свечей было не так уж трудно благодаря многолетней привычке.
К нему подошла девушка с круглым лицом и руками, перепачканными мукой. Посетители звали её Анной. Она поставила перед посетителем миску, заглянула в книгу и спросила: «Что это вы читаете?»
– Латынь, – Ричард посмотрел на работницу и покраснел.
– А я не умею читать, – засмеялась Анна. – Но вы всё равно молодец.
Каждый вечер Ричард стал ужинать только в «Петухе и сороке». Анна подавала ему похлёбку и часто задерживалась у его стола на минуту дольше, чем нужно. А однажды, когда посетителей почти не было, она села напротив и попросила: «Почитайте мне». Он прочёл страницу из Вергилия, Анна не поняла ни слова, но слушала, подперев щёку ладонью, и улыбалась. Тогда Хогарт достал клочок бумаги, кусочек угля, написал на нём имя и сказал: «Вот это – вы». Анна долго смотрела на четыре неровные буквы, потом спрятала бумажку в рукав.
Они поженились через три месяца. Вместе с Анной Хогарт выторговал у лавочника долгую аренду на дом, покосившийся и неказистый – такой, что могли себе позволить молодожёны. Анна продолжала работать в таверне, а по вечерам – убираться в чужих домах. Ричард закончил свой учебник, но издатель только отмахнулся: «Латынь? Кому она нужна, мистер Хогарт? Торговцам нужно уметь считать, аристократам – танцевать, а не переводить Цицерона. Учебники латыни нужны университетам, но там они уже есть».
– Но это же классическое образование, – возразил Ричард. – Без латыни нет учёности.
– Учёность, сэр, не кормит, – ответил издатель и вернул рукопись.
Тогда Ричард решил открыть кофейню. Не простую, а особенную – такую, где все посетители обязаны говорить только на латыни. Такие заведения только входили в моду, поэтому он не сомневался, что всё получится. Ричард назвал своё заведение «Salmagundi» – «Всякая всячина», и стал ждать посетителей под вывеской: «Qui potest capere, capiat» – «Кто может понять, да поймёт». Но лондонцы не поняли. В кофейню иногда заходили любопытные, заказывали чашку кофе, пытались выдавить из себя пару латинских фраз и уходили, в растерянности качая головами.
А потом в семье Хогартов случилось радостное событие. Это был октябрь 1697 года. Лондон встретил новорождённого Уильяма Хогарта с радушием сурового и вечно хмурого отца, с каким когда-то встретил самого Ричарда.
Анна, обессиленная и бледная, с нежностью прижимала к груди младенца, когда повитуха внезапно замерла у окна и прошептала: «Господи помилуй». В этот момент все свечи в комнате погасли и в доме наступила непроглядная тьма, а за окном, в чёрном лондонском небе, разворачивалось северное сияние. Его зелёные, красные и фиолетовые всполохи призрачным светом проникали в комнату, играли на стенах и потолке, как обезумевшие солнечные лучи, пронзившие цветные витражи в соборе. Это свечение – ирреальное, переливающееся от цвета к цвету, освещало лица собравшихся в комнате.
Ричард подошёл к окну, вгляделся и побледнел. Что означало это сияние? Великую славу или великое проклятие?
– Знак, – ответила повитуха, не сводя глаз с неба. – Сияние-то как играет, переливается… ярче огней святого Эльма! Я такое только раз видала, когда в Лондоне фейерверк в честь коронации устраивали. – Она перекрестилась.
Потом свечи зажглись сами собой, зажжённые разом чьей-то невидимой рукой. Анна прижала сына к груди и что-то ласково шептала, глядя на его маленькую всклокоченную голову. Ричард смотрел на медленно угасающее сияние, и думал, не суждено ли его сыну пройти через такие испытания, о которых онне смеет и думать. Хотя, как знать, может его ждёт слава и счастье?
__________________________________________
Дом, в котором рос Уильям, стоял на месте, в котором старый Лондон встречается с новым – там, где каменные особняки соседствовали с покосившимися лачугами.
Уильям учился ходить по кривым скрипучим полам, а когда он ронял яблоко на кухне, оно без труда катилось в гостиную. Иногда малыш просыпался и кричал, испугавшись портьер, которые надувались и шевелились от сквозняков, как паруса.
У него появились сёстры – Мэри и Энн. Самая маленькая, Мэри всё время плакала, поэтому спать приходилось урывками. Но это не мешало Уильяму рисовать. Он рисовал везде, где только могли дотянуться его руки: запотевшее стекло, на котором так забавно было рисовать пальцами, дощечки, на которые отлично ложился уголь.
Отец, глядя на пристрастие ребёнка к рисованию, вздыхал: «Учи латынь, сын. Это основа основ». Но Уильям игнорировал учебник и рисовал дальше. Настоящий праздник для Уильяма наступал, когда матери удавалось обменять что-нибудь на клочок чистой бумаги – настоящую драгоценность. Уильям с жадностью моментально зарисовывал листок. Потом мял в пальцах мякиш свежего хлеба, скатывал его в мягкий шарик и лёгкими движениями стирал – «выкатывал» неудавшиеся места, наблюдая, как хлеб вбирает лишнюю черноту. Так он мог рисовать на одном и том же клочке снова и снова, пока бумага не впитывала черноту до такой темноты, что рисовать на ней было уже невозможно.
В соседнем переулке жила обеспеченная семья Крофтов, сынишка которых, Томас был на пару лет старше Уильяма, и мальчики быстро стали друзьями. Они ловили силками кроликов в Эппингском лесу – том самом, что начинался за городской чертой, где ещё можно было найти тишину и зелень. Томас учил Уильяма ставить силки, Уильям учил Томаса рисовать. «У тебя дар, – говорил Томас, глядя, как Уильям одним росчерком угля оживляет на бумаге лесного зайца. – Ты умеешь поймать мгновение и заставить его замереть. Я так не умею». «Ты просто не стараешься», – отвечал Уильям, хотя в глубине души знал, что Томас прав. Он видел, но даже сам не понимал – как. Они наблюдали за птицами, спорили, как правильно передать на бумаге полёт сокола и оба мечтали стать художниками, когда вырастут. Но Томас был серьёзнее, рассудительнее и уже тогда понимал, что их пути могут разойтись. Уильям о таком не думал, он просто рисовал.
А потом в жизни Хогартов случилась беда.
___________________________
В конце концов Ричард окончательно разорился на своей латинской кофейне и главу семьи отправили в долговую тюрьму Флит. Это случилось в 1707 году, когда Уильяму, старшему сыну, было десять лет. Он хорошо запомнил свидания с отцом в долговой яме.
Мальчик ходил к отцу через весь город – сначала с матерью, потом один. Запомнил сырой запах тюрьмы, который шёл от немытых человеческих тел, гнилой еды и дешёвого табака, которым узники пытались заглушить вонь. Запомнил лица людей, которые сидели в тех же камерах, что и отец, – мелких шулеров, разорившихся торговцев, авторов запрещённых памфлетов и всякого сброда.
Уильям, попав в незнакомый мир, пристально его изучал. Его интересовала на столько жизнь заключённых, сколько их лица, фигуры, жесты и выражения выражения глаз – от него ничто не могло ускользнуть. Набравшись впечатлений и раздобыв где-нибудь клочок бумаги, Уильям по памяти рисовал портреты соседей по Флиту на обрывках бумаги, а иногда даже умудрялся продавать рисунки за гроши.
Анна содержала дом. Она умудрялась варить похлёбку из камня, убеждать кредиторов подождать и не теряла достоинства, даже зная, что соседки шепчутся у неё за спиной. Уильям поступил в учение к гравёру по серебру Эллису Гэмблу. Подросток приносил домой немного денег – достаточно, чтобы мать могла купить хлеба.
Навещая мужа в долговой яме, Анна всегда надевала старинный медный кулон – слегка позеленевший, с двумя птицами – клюв к клюву. В центре украшения, в глубоком медном касте, был закреплён осколок камня – светло-бежевый, зернистый, с тремя глубокими параллельными царапинами. Кулон появился в семье Хогартов много пополений назад и переходил друг к другу как святыня, пока Ричард, не подарил его своей жене. Анна считала, что подвеска приносит удачу, если носить её с чистыми намерениями. Она даже перестала снимать украшение, но несмотря на все старания, жизнь легче не становилась – ей приходилось разрываться между домом, работой и мужем.
Чтобы не жить на два дома, семья переехала в тюрьму к Ричарду. В те годы так часто делали: семьи селились вместе с должниками, снимали камеры или комнаты, платили за еду и свечи. Флит был частным предприятием, и заключённые сами оплачивали всё: постель, еду, платили даже за то, чтобы снять кандалы. У кого были деньги, те жили в относительном комфорте. У кого не было – спали на голом полу и просили милостыню через решётку. Хогартам повезло мало.
Анна выполняла грязную работу: стирала, мыла полы, чтобы прокормить семью, а Уильям начал рисовать. В тюрьме было много персонажей, которые пробуждали любопытство юного художника: шулеры, разорившиеся торговцы. Они сидели во дворе, курили дешёвый табак и спорили о политике.
Коротая время, Уильям как-то нарисовал шулера по прозвищу Косой Глаз. Потрясённый узник разглядывал свой портрет, а потом хмыкнул и бросил мальчику монету: «Мне бы такой дар. Глядишь, меня тут никогда бы не было».
Анна работала с утра до ночи, чтобы прокормить мужа и детей. Она убирала в камерах богатых должников, стирала пелёнки, торговала на рынке, но денег всё равно не хватало. Уильям изо всех сил помогал, чем мог. Найдя в углу двора кусок угля, он нарисовал на стене портрет одного из надзирателей. Надзиратель, толстый мужчина с красным носом, увидел, рассмеялся и дал ему пенни. «Вона как хорошо у тебя получается. Сделай, малыш, мне ещё пару рисунков». С тех пор Уильям писал портреты на заказ.
Заключённые и посетители платили кто фартингом, кто куском хлеба. Анна относилась к заработку сына с одобрением, ведь иногда фартинги, которые приносил мальчик, были единственной возможностью купить немного еды.
Жизнь во Флите была тяжёлой, но не лишённой некоторых радостей. По вечерам заключённые собирались во дворе, играли в кости, пели песни. Уильям сидел в углу и, как обычно, делал наброски обитателей Флита – злых, весёлых, пьяных, отчаявшихся. Потом, много лет спустя, эти персонажи стали появляться на его гравюрах и произвели фурор в светском обществе – люди, глядя на них, вздрагивали и отводили взгляд, потому что узнавали в этих образах себя.
Ричарда выпустили из Флита в 1702 году. Семья вернулась в тот же кривой, покосившийся дом с закопчёнными окнами на окраине, который они с Анной снимали все эти годы. Он прожил ещё несколько лет, тихо, незаметно, не пытаясь больше открывать школ или сочинять учебников. Ричард просто сидел у камина, смотрел на огонь и иногда, чаще всего, не к месту, повторял: «А ведь я когда-то латынь знал». Он умер в 1708 году. Анна пережила его на двенадцать лет.
В 1720 году, когда Анны не стало, Уильям хотел выполнить её последнюю волю – похоронить с медным кулоном, который она так берегла. Он обыскал весь дом, каждый угол, заглянул под каждую половицу, перетряхнул все шкатулки и сундуки, но украшение пропало без следа.
Главы 6-7. Ученик художника. Друзья
Ученик художника
Я смахивала пыль с ломберного столика пуховой метёлкой – длинной, на резной ручке, с пышным пучком перьев. Отец всегда был рад видеть меня за такими занятиями, как уборка или вышивание и всячески их одобрял в надежде отвадить меня от увлечения живописью.
Когда-то родители пытались привить мне любовь к музыке, но к счастью для меня и огромному разочарованию для них, я оказалась начисто лишена музыкального слуха. Сколько учитель ни бился, я смогла освоить на клавесине лишь гаммы и несколько простеньких этюдов. А вот с танцами у меня сложились более тёплые отношения, потому что танцевать в домашней обстановке не было необходимости.
Лёгкая уборка тоже не вызывала раздражения, с пылью я боролась не глядя, пока мои мысли блуждали далеко, там, где женщины могут держать кисти и создавать нечто прекрасное – картины, которые мужчины с неодобрением будут называть «слишком женственными», хотя сами не смогут отвести от них глаз.
В этот момент раздались чьи-то шаги на лестнице – тяжёлые, уверенные, с лёгким пристукиванием каблуков. Интересно, как такой человек мог бы танцевать менуэт? Наверное, с первых тактов отдавил бы всем присутствующим ноги.
Меня разбирало любопытство: кого это Крофт привёл на этот раз? Я, как была, с метёлкой в руках подошла к двери в мастерскую. Войти я, конечно, не могла, отец этого не любил, но в случае чего я могла бы оправдаться, что как раз шла к нему смахнуть пыль. А сейчас я просто заглянула из-за косяка, чтобы понять, что за человек пожаловал.
Крофт ввёл высокого мужчину в мастерскую и поклонился отцу с той почтительной вежливостью, которую всегда выражал в присутствии мастера:
– Сэр, позвольте представить вам моего друга, мистера Уильяма Хогарта.
Хогарт сделал шаг вперёд и поклонился – без угодливости, но с тем спокойным достоинством, которое сразу выдавало человека, привыкшего полагаться на себя. Отец, не поднимая головы от холста, скосил на него глаза и ответил сухим кивком.
– Томас говорит, у вас есть мастерская, – сказал отец, не здороваясь, не представляясь, уверенный, что этот человек уже должен был знать, кто перед ним. – Гравюры делаете?
– Делаю, – ответил Хогарт. – Но хочу учиться живописи. У вас.
– Платить за обучение будете?
– У меня нет денег, – сказал Хогарт, и в его голосе не было ни смущения, ни фальшивого достоинства. Только правда, высказанная так спокойно, как утверждение, что сегодня вторник или что на улице идёт дождь.
Я видела, как он стоял, чуть склонив голову влево – наверное, именно так он оценивал работу на мольберте. Но сейчас художник оценивал не изображение, а сам разговор.
Отец усмехнулся. Не той усмешкой, которой встречал богатых учеников, готовых выложить гинеи за право прикоснуться к его таланту, а другой – редкой, почти беззвучной, которую я слышала только в те дни, когда был доволен своей работой, и которая всегда означала, что он нашёл то, что искал.
– В академию мою бесплатную ходить можете, – сказал он. – Там рисуете с натуры, как все. А если хотите, чтобы я с вами лично занимался – придётся мне помогать – краски замешивать, холсты натягивать, прибирать в мастерской. За это я буду с вами заниматься, когда время найдётся. Устраивает?
– Да, сэр, вполне, – кивнул Хогарт.
– Платить вам не буду, – добавил отец, и в его голосе прозвучало то самое высокомерное спокойствие, которое он приберегал для тех, кто приходил к нему с пустыми карманами. – На свои гравюры и живите.
– Я не за деньгами пришёл, – ответил Хогарт.
Отец чуть заметно хмыкнул, отвернулся к холсту и бросил через плечо:
– Посмотрим.
Я замерла под дверью, изнывая от любопытства. В этот момент мне хотелось оказаться в мастерской, чтобы рассмотреть его лицо. Хотелось понять, что за человек может прийти с пустыми карманами и сказать отцу правду – такую простую и непростительную в нашем доме, где все делали вид, что деньги не важны, хотя на самом деле они были важнее всего.
Когда он вышел из мастерской, я не успела отступить и мы столкнулись в дверях. Вблизи я смогла рассмотреть его лучше – высокий, худой, с руками, в кожу которых въелись блёлкые разноцветные пятна. Узкое лицо с острыми скулами и тёмными глазами, в которых горел какой-то беспокойный свет, грозивший в любой момент разгореться жарким пламенем. И горе тому, кто попытался бы его остановить. Камзол на нём был застиран до белизны, а башмаки просили каши – как говорила Бетти при виде совсем уж безнадёжной обуви.
Но держался он по-королевски – как человек, который ожидает, что придёт день весь мир окажется у его ног. Его осанка, чуть насмешливая складка губ – всё выказывало в нём человека, который знает себе цену. И цена эта не зависит от того, есть ли у него в кармане хоть шиллинг, или что-то, кроме хлеба и воды на обед, которого хватило бы только кошке.
Первым опомнился Хогарт. Он отступил на шаг и поклонился – не низко, но с той учтивостью, которую предписывали правила приличия при встрече с дочерью хозяина дома.
– Прошу прощения за беспокойство, мисс... – Он запнулся, потому что никто не представил нас друг другу. – Я Уильям Хогарт, гравёр. Пришёл учиться к вашему батюшке.
– Я знаю, мистер Хогарт, – ответила я и опустила руку, заметив, что ноготь большого пальца уже на полпути ко рту. – Я слышала ваш разговор.
Он кивнул, и на мгновение в комнате повисла тишина. Я уже собиралась уйти, когда он сказал:
– Томас Крофт, мой друг, много о вас рассказывал.
– И что же он рассказывал? – спросила я, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.
– Что вы рисуете, – ответил Хогарт. – И рисуете прекрасно, лучше многих из нас, художников.
Я на минуту замерла. Комплимент от незнакомого мужчины – это уже было почти неприлично, но он сказал это так просто, так искренне, что обижаться не хотелось.
– Он преувеличивает, – сказала я.
– Не думаю, – ответил Хогарт. И вдруг, без всякого перехода, добавил: – Я обратил внимание на ваши руки.
Это было уже почти наглостью, но я невольно посмотрела на свои пальцы – длинные, тонкие. Что в них такого особенного? Я поспешно спрятала руки за спину, надеясь, что он не имел в виду мои обгрызенные ногти.
– Такие руки бывают только у художников, – я заметила, что в его голосе звучали почтительные нотки.
Хотя сказано это было так просто, как говорят о погоде, эти слова для меня сыграли роль небольшого камешка, брошенного в стоячий пруд. Пока я стояла перед Хогартом, в моём воображении этот камешек, коснувшись воды, нарушил спокойную гладь пруда и пошёл кругами, которые становились больше и больше, разрастаясь от берега к берегу.
– С чего вы взяли? – спросила я, придя в себя и поняв, что стою перед незнакомым человеком с метёлкой в руках, обсуждая свои пальцы. Ситуация была нелепой, но он, кажется, не находил её таковой.
Тут он улыбнулся так, что мне показалось – на лестницу проник солнечный свет. Наверное, Хогарт решил меня больше не смущать, поклонился и пошёл вниз по лестнице.
А я всё ещё стояла, глядя на лестницу, по которой спустился Хогарт, а моё сердце только что сделало кульбит и никак не хотело успокаиваться.
Я не успела уйти, как из мастерской через минуту вышел Крофт.
– Это Хогарт, – сказал Крофт, и в его голосе было что-то, чего я раньше не слышала – какая-то глухая, приглушённая нотка.
– Я поняла, – ответила я.
– Он очень талантлив, – продолжал художник. – Лучше меня. Вы это увидите сами, когда посмотрите на его работы.
Пальцы Крофта пробежались по пуговицам движением, которое уже начинало меня раздражать. Он, похоже, прочитал что-то на моём лице, отдёрнул руку и сжал пальцы в кулак.
– Я вам верю, мистер Крофт, – сказала я.
Он помолчал. Потом провёл рукой по волосам – быстро и неловко, пытаясь пригладить то, что и так лежало гладко, попрощался и вышел.
_______________________________
Друзья.
Кофейня «Уиллс» на Рассел-стрит в Ковент-Гардене была Известна всему Лондону. Возле неё днём можно было купить цветы и овощи, а вечером встретить служителей искусства: писатели, художники, а то и какой-нибудь лорд – покровитель искусства, были здесь завсегдатаями. Внутри стояла завеса табачного дыма, на который никто не обращал внимания, а воздух пронизывал нескончаемый гомон посетителей. Тут можно было узнать последние новости, послушать сплетни и посостязаться в остроумии.
Лондонцы называли это место «Пенни-университет»: стоило заплатить монету, чтобы получить чашку горького кофе, а к ней и право на равных участвовать в любом разговоре, будьты нищим поэтом или состоятельным представителем благородного рода. Здесь можно было поспорить о драматургии или узнать последние сплетни из королевской академии. А можно было просто понаблюдать и послушать других. Плата за вход была невелика, но людей вроде Хогарта, вынужденного пересчитывать пересчитывал каждый пенни, даже этот взнос мог казаться роскошью.
Хогарт осмотрел тёмное помещение с плотно расставленными длинными столами и скамьями, пробираться мимо которых приходилось боком. Нашёл свободное место, подал знак Крофту следовать за ним и пошёл к выбранному столу по полу, усыпанному опилками. В ожидании кофе Хогарт стал с интересом рассматривать висящие вдоль стен печатные объявления – афиши новых спектаклей, извещения о книжных аукционах, политические карикатуры на министров и листовки с розыском преступников. Их никто не снимал месяцами, и они висели слоями, сохраняя оседавшую на этих стенах историю городах.
В глубине зала высилась барная стойка тёмного дерева, отполированная тысячами локтей. За ней, над открытым очагом старательно булькал медный кофейник, подвешенный к крюку. Хозяин, толстый лысый мужчина в засаленном фартуке, разливал из кофейника чёрную, как ночная Темза, ароматную жидкость по маленьким чашкам.
Между столами суетилась кофейная прислужница – молчаливая, с усталым лицом и быстрыми руками. Она убирала пустые чашки и двигалась стремительно, чтобы не навлечь упрёки хозяина кофейни, если задержится хоть на минуту дольше положенного.
Хогарт и Крофт сидели в углу, подальше от камина. Места у огня стоили дороже, а друзья могли позволить себе только по чашке кофе и прилагавшуюся к напитку бесплатную газету. Газета была старой, недельной давности, зато её можно было читать, сколько душе угодно, а потом спорить и обсуждать прочитанное.
Хогарта, впрочем, больше интересовала не газета, а посетители. Цепкий взгляд художника блуждал по разношёрстной публике, останавливаясь на некоторых персонах. Это мог быть кто угодно: поэт в истрёпанном сюртуке, который спорил с театральным критиком о достоинствах нового спектакля, или два студента в поношенных камзолах, которые обсуждали последнюю статью в «Тэтлере». Хогарт пристально изучал и запоминал каждый штрих, чтобы когда-нибудь перенести свои наблюдения на картину.
Женщин в кофейне не было, за исключением разве что подавальщицы кофе. Этот исключительно мужской мир был шумным и грубоватым, но в то же время необъяснимо притягательным для лондонцев.
– Ты не прав, Уильям, – продолжил Крофт разговор, который начался ещё на улице.
Крофт отхлебнул из чашки и поморщился: позволить себе сахар они не могли, и приходилось пить кофе, горький, как само разочарование.
– Художнику недостаточно быть просто талантливым. Нужно писать то, что заказывают, скажем, те же натюрморты для гостиных … или вот, портреты – чем они плохи? Состоятельные господа любят украшать своими лицами стены и недурно платят за возможность покрасоваться перед гостями, – продолжил Томас развивать свою мысль.
– Платят, – согласился Хогарт, не поднимая глаз от газеты. – Но я не хочу смотреть на это лицо и думать: «Господи, за что ты наградил этого человека таким количеством подбородков?». И мучиться, как ухитриться нарисовать эти подбородки так, чтобы их владелец не обиделся, и чтобы я не чувствовал себя продажной душой?
Томас усмехнулся.
– У тебя есть талант, Уильям. У тебя цепкий глаз и огромный талант. Но один талант – это просто красивое слово, которое говорят на поминках. Без денег никакой талант жить не может.
– Ты сегодня в ударе, – заметил Хогарт, откладывая газету. – Что случилось? Торговец сукном опять отказал твоему отцу в кредите?
– Хуже, – Томас поставил чашку на стол и провёл пальцем по её краю. – Я влюбился.
Уильям поднял бровь.
– В кого?
– В дочь моего учителя, – ответил друг не сразу. – Мисс Торнхилл. Ты её видел, знаешь, какая она необыкновенная, умная, ею невозможно не восхищаться. А ещё и замечательно рисует – совсем не так, как мы, не по правилам – но от её набросков у меня сердце замирает. Она, как и ты, видит то, что недоступно мне. Но...
– Она тебя не замечает, – закончил Уильям.
Томас ничего не ответил. Это была правда, и она была такой же на вкус, как напиток в их чашках.
– Не знаю, может, я просто появился не вовремя? В семье моего наставника случилось большое горе – умер сын Торнхилла. Говорят, мисс Торнхилл была очень близка с братом. После такого люди не сразу приходят в себя и ей точно не до меня, – Томас ненадолго задумался.
– Мисс Торнхилл никого не замечает, просто живёт в своём мире, с карандашом в руках. Я принёс ей цветы на днях, полевые, нарвал за городом. Она поставила их в вазу, поблагодарила вежливо и ушла, а я стоял как дурак и не знал, что сказать.
Он стал водить пальцами по ободку чашки, потом, спохватившись, вытер ладони о колени, поднял руку и провёл рукой по ряду пуговиц на камзоле. Обнаружив, что верхняя расстегнулась, Томас застегнул её, хотя в кофейне было душно.
– Ты и есть дурак, – сказал Уильям беззлобно. – Если женщина не замечает цветов, значит, ей нужно что-то другое.
– Что?
– Не знаю, – Уильям пожал плечами. – Свобода, понимание, что-то ещё – о чём знает только она.
Томас окинул друга долгим взглядом, в котором было что-то, чего Уильям не мог разобрать. Это было похоже на смесь восхищения с завистью, хотя Уильям не видел причин ни для одного из этих чувств.
– Ты странный, Уильям. Все нормальные люди так не рассуждают. О какой свободе ты говоришь, от чего?.
– Все нормальные люди, – усмехнулся Хогарт, – умирают скучными. Или от скуки. Я не хочу быть нормальным.
Друзья задумались, каждый – о своём.. В другом конце зала группа завсегдатаев громко спорила о политике, кто-то читал вслух новости о кораблях, затонувших у берегов Ирландии, мужчина за соседним столом курил трубку, пуская вверх сизые кольца и смотрел в стену. Мальчик на побегушках принёс друзьям ещё по чашке – на этот раз за счёт заведения, потому что хозяин узнал в Хогарте того самого художника, который рисовал карикатуры на министров, и решил, что с ним лучше не ссориться.
– Знаешь, я случайно увидел её рисунок – Томас покраснел. – Она их прячет. Женщина у окна, и её глаза.. они такие… – Томас замялся, не в силах подыскать определение тому, что понял, увидев этот рисунок.
– Ты влюблён, Томас. И судишь не по разуму, – усмехнулся Уильям.
– Хотел бы я увидеть, как она рисует, но мисс Джейн держится от меня на расстоянии.
Томас промолчал, но знал: если Уильям увидит эти рисунки, он поймёт то же, что и Томас, – непостижимую глубину её таланта. А в его душе уже шевельнулось сомнение, в котором он не хотел признаваться даже себе. Он ощутил, что интерес Уильяма к мисс Джейн отнимет у него нечто настолько ценное, о чём он не смел и мечтать. Он понимал, что это глупо – ведь мисс Торнхилл не замечает его, – но не мог подавить в себе это мучительное ощущение.
– Если когда-нибудь мне попадётся её набросок, – сказал он уклончиво, – я тебе покажу.
Хогарт не стал спорить. Он снова взял газету, но уже не читал – смотрел поверх неё на посетителей кофейни, на их лица, жесты, ужимки. Он запоминал. Это было его главное умение – видеть людей такими, какие они есть, и запоминать их навсегда.
Они допили кофе, расплатились – Уильям выгреб из кармана последние пенсы, добавив к ним мелочь, которую Томас одолжил ему, и вышли на улицу.
Они вышли из кофейни и пошли по улице – Уильям шёл впереди, на ходу застёгивая камзол.
– Опять, – сказал Уильям, оглядываясь на друга.
– Что? – Томас слегка вздрогнул.
– Считаешь, как в детстве. – Уильям кивнул на его губы. – Вывески?
– Двадцать шесть, – смущенно сказал Томас.
– Чётное, – усмехнулся Уильям. – Значит, всё будет хорошо.
Он догнал друга, и они пошли рядом, а Томас ещё минуту шевелил губами, глядя на вывески над лавками вдоль улицы.
Тусклый свет фонарей почти не пробивался сквозь сгустившуюся ночь, но тени от них ложились длинными трепещущими полосами, которые упрямо падали не в ту сторону, куда им полагалось. На углу Рассел-стрит и Ковент-Гарден друзья расстались и Уильям направился на окраину Лондона в свою мастерскую, где его никто не ждал.
Глава 8. Кружево
Я сидела в гостиной и вышивала по настоянию отца. Он ждал к обеду важного гостя, а «дочь Джеймса Торнхилла не может сидеть без дела, сложа руки, как какая-нибудь…» – дальше он не договорил, но я поняла. Как какая-нибудь художница.
Я вонзила иголку в канву и унеслась мыслями в другой мир, туда, где женщина легко может стать художницей без препон и недоуменных взглядов. Я легко могла себе представить, что держу не канву, а холст, на котором вместо этих дурацких розовых лепестков из-под моих рук появляется лицо уличной торговки с рынка – с морщинами, с усталыми глазами
Только я услышала, что гость ушёл, как в дверях показался отец. Он был взволнован – я заметила это по тому, как он крутил в пальцах сигару. Я перестала слышать биение своего сердца – я любила отца, но споры с ним лишали меня душевного равновесия.
– Джейн, – сказал он, присаживаясь в кресло напротив. – У меня для тебя новость.
– Вы нашли мне нового учителя по этикету? – спросила я, не поднимая глаз. – Или решили, что вышивать лепестки – это слишком сложно, и пора переходить к стежкам?
– Не остри, это очень серьёзное дело. Сэр Чарльз Беквит сегодня пришёл не просто так.
Я с интересом взглянула на отца. Я знала этого господина – толстого, лысого, с вечно влажными губами. Его руки не знали ни минуты покоя: его парик был так щедро напудрен, что при каждом движении над плечами поднималось белое облачко. Он то и дело нервно смахивал пудру с камзола, хотя из-за её обилия ему не суждено было выиграть битву с ней. Он время от времени навещал отца, чтобы посмотреть новые картины, выпить портвейна и громко восхищаться тем, чего не понимал.
– И что ему понадобилось на этот раз? – спросила я. – Он решил купить ещё одну картину, чтобы повесить её над камином и рассказывать гостям, что это «редкий Торнхилл»?
Отец кашлянул.
– Джейн! Он хочет сделать тебе предложение.
Мои пальцы утратили ловкость, уронив иглу. Я смотрела, как она, жалобно звякнув, покатилась по полу, а потом перевела взгляд на отца. Я надеялась, что он рассмеётся и скажет: «Глупышка, сегодня же день дурака!». Но тут вспомнила, что на дворе октябрь, а отец не умеет шутить.
– Что? – переспросила я, хотя слышала прекрасно. – Папа, ему же больше лет, чем самому старому дубу в парке Сент-Джеймс. А эти его вечные разговоры о подагре? Ты хочешь, чтобы я стала вдовой, даже не успев надоесть ему своим рисованием?
– Не преувеличивай, – нахмурился отец. – Сэру Беквиту всего сорок пять. Ну, может, пятьдесят. Он в самом расцвете сил и в обществе он уважаемый человек. У него дом на Бедфорд-сквер, карета, счета в банке…
– Папа, я не хочу выходить замуж за человека, парик которого тонет под слоем пудры. Я не спорю, его круглое брюшко выглядит очень мило, а гордость, с которой он постоянно рассказывает о своей подагре, восхитит любого. Но, папа, боюсь, он слишком хорош для меня.
– Джейн! – ты не смеешь так осуждать джентльмена, который, к тому же, готов стать твоим мужем.
Мне нужно было время обдумать сказанное отцом. Не для того, чтобы решить, принять предложение сэра Чарльза Беквита или нет – тут мне обдумывать ничего не требовалось. Но мне нужны были причины, которые убедят отца отказаться от этого негодного плана.
Я наклонилась поднять иголку и в этот момент зацепилась рукавом за подлокотник кресла. Кружево на платье жалобно треснуло, и длинная белая нитка повисла, раскачиваясь, как маятник.
Замерев, я ждала, что теперь скажет отец. От матери я знала: если девушка порвёт кружево, это к замужеству, а если ещё и нитка повиснет, то замужество будет скорым. Пусть примета верная, её все знают, но мне всё равно – никто не может мне навязывать мужа.
Отец первым нарушил тишину, его лицо просияло.
– Ну вот видишь! – воскликнул он, указывая на нитку. – Сэр Чарльз Беквит сделал тебе предложение, и в тот же день ты рвёшь кружево, да ещё и нитка болтается. Это неспроста, Джейн, сама судьба тебе знак подаёт.
– Папа, это всего лишь небольшая дырка, – ответила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – Я зашью. А за сэра Чарльза Беквита не пойду – ни завтра, ни через год, никогда.
Отец, довольно улыбаясь, откинулся в кресле.
– Приметы не врут, Джейн. Ты скоро выйдешь замуж, и мы оба знаем за кого. Он – достойный человек, ты ещё скажешь мне спасибо.
Он поднялся, собираясь уходить, но я его остановила.
– Папа, подожди.
Он обернулся и стал с удивлением смотреть, как я трижды громко постучала костяшками пальцев по деревянной столешнице, и схватилась за пуговицу на платье – это считалось отличными способами отвести дурное предзнаменование. Немного посомневавшись, я поступила совсем уж неприлично – трижды плюнула через левое плечо, для верности.
– Что ты делаешь? – спросил он озадаченно.
– Отменяю примету.
– Ооо… и что теперь?
– Теперь примета не сработает, – сказала я с вызовом.
Он покачал головой, усмехнулся и пошёл, насвистывая старую песенку, которую напевал всегда, когда дела шли хорошо.
После его ухода я с тоской смотрела на проклятое кружево, которое зияло на рукаве безобразной дырой. Мне показалось, что дыра похожа на рот, растянутый в насмешке.
Я подошла к окну. За стеклом моросил мелкий дождь – тот самый, лондонский, который пропитывает насквозь, забираясь под одежду и въедаясь в кости. На улице было пусто, даже тощий пёс, который всегда сидел у колодца, куда-то исчез.
Примета не врала. Я знала это так же твёрдо, как то, что завтра взойдёт солнце. Если кружево порвалось – быть замужеству. Вопрос только: за кем, если Чарльз Беквит отпадал. Я скорее сбегу из дома, чем соглашусь. Знакомых мужчин у меня не так уж много, а среди них тех, кто хочет на мне жениться, я не знала ни одного. Крофт? Ну нет – его взгляды были тяжелее его же картин.
Я уже ненавидела эти приметы. Они просто появлялись в нашей жизни, вселяли тревогу или надежду, а потом должны были сбыться. Я представила себя в доме сэра Чарльза Беквита – с его вечно влажными губами и облаком пудры. Представила, как сижу за столом напротив него, а в соседней комнате, за плотно закрытой дверью, лежат мои угольные наброски, к которым я больше никогда не прикоснусь. Какой сегодня день? Вторник? Среда? Разница невелика. Все дни теперь похожи один на другой, листья на дереве. Мне больше не к чему будет смотреть на лица прохожих, запоминая, как падает тень на скулу. У меня и без того найдётся на что смотреть – только на мужа, да ещё в окно, за которым идёт чужая жизнь. А однажды я забуду, как держать уголь в пальцах. И это было страшнее нищеты.
Я тряхнула головой, прогоняя эти мысли.
Но вдруг заметила, что улыбаюсь. В комнате никого не было, за окном моросил дождь, а я сидела и улыбалась, как дурочка. И ничего не могла с этим поделать.
«Ну мы ещё посмотрим, кто кого. Раз существуют способы отменить предсказание, значит, примета – не приговор. Примета ещё не понимает, с кем связалась, а я уж как-нибудь сама решу, как мне поступить», – со злорадством решила я.
Глава 9. Ученик художникаЯ смахивала пыль с ломберного столика пуховой метёлкой – длинной, на резной ручке, с пышным пучком перьев. Отец всегда был рад видеть меня за такими занятиями, как уборка или вышивание и всячески их одобрял в надежде отвадить меня от увлечения живописью.
Когда-то родители пытались привить мне любовь к музыке, но к счастью для меня и огромному разочарованию для них, я оказалась начисто лишена музыкального слуха. Сколько учитель ни бился, я смогла освоить на клавесине лишь гаммы и несколько простеньких этюдов. А вот с танцами у меня сложились более тёплые отношения, потому что танцевать в домашней обстановке не было необходимости.
Лёгкая уборка тоже не вызывала раздражения, с пылью я боролась не глядя, пока мои мысли блуждали далеко, там, где женщины могут держать кисти и создавать нечто прекрасное – картины, которые мужчины с неодобрением будут называть «слишком женственными», хотя сами не смогут отвести от них глаз.
В этот момент раздались чьи-то шаги на лестнице – тяжёлые, уверенные, с лёгким пристукиванием каблуков. Интересно, как такой человек мог бы танцевать менуэт? Наверное, с первых тактов отдавил бы всем присутствующим ноги.
Меня разбирало любопытство: кого это Крофт привёл на этот раз? Я, как была, с метёлкой в руках подошла к двери в мастерскую. Войти я, конечно, не могла, отец этого не любил, но в случае чего я могла бы оправдаться, что как раз шла к нему смахнуть пыль. А сейчас я просто заглянула из-за косяка, чтобы понять, что за человек пожаловал.
Крофт ввёл высокого мужчину в мастерскую и поклонился отцу с той почтительной вежливостью, которую всегда выражал в присутствии мастера:
– Сэр, позвольте представить вам моего друга, мистера Уильяма Хогарта.
Хогарт сделал шаг вперёд и поклонился – без угодливости, но с тем спокойным достоинством, которое сразу выдавало человека, привыкшего полагаться на себя. Отец, не поднимая головы от холста, скосил на него глаза и ответил сухим кивком.
– Томас говорит, у вас есть мастерская, – сказал отец, не здороваясь, не представляясь, уверенный, что этот человек уже должен был знать, кто перед ним. – Гравюры делаете?
– Делаю, – ответил Хогарт. – Но хочу учиться живописи. У вас.
– Платить за обучение будете?
– У меня нет денег, – сказал Хогарт, и в его голосе не было ни смущения, ни фальшивого достоинства. Только правда, высказанная так спокойно, как утверждение, что сегодня вторник или что на улице идёт дождь.
Я видела, как он стоял, чуть склонив голову влево – наверное, именно так он оценивал работу на мольберте. Но сейчас художник оценивал не изображение, а сам разговор.
Отец усмехнулся. Не той усмешкой, которой встречал богатых учеников, готовых выложить гинеи за право прикоснуться к его таланту, а другой – редкой, почти беззвучной, которую я слышала только в те дни, когда был доволен своей работой, и которая всегда означала, что он нашёл то, что искал.
– В академию мою бесплатную ходить можете, – сказал он. – Там рисуете с натуры, как все. А если хотите, чтобы я с вами лично занимался – придётся мне помогать – краски замешивать, холсты натягивать, прибирать в мастерской. За это я буду с вами заниматься, когда время найдётся. Устраивает?
– Да, сэр, вполне, – кивнул Хогарт.
– Платить вам не буду, – добавил отец, и в его голосе прозвучало то самое высокомерное спокойствие, которое он приберегал для тех, кто приходил к нему с пустыми карманами. – На свои гравюры и живите.
– Я не за деньгами пришёл, – ответил Хогарт.
Отец чуть заметно хмыкнул, отвернулся к холсту и бросил через плечо:
– Посмотрим.
Я замерла под дверью, изнывая от любопытства. В этот момент мне хотелось оказаться в мастерской, чтобы рассмотреть его лицо. Хотелось понять, что за человек может прийти с пустыми карманами и сказать отцу правду – такую простую и непростительную в нашем доме, где все делали вид, что деньги не важны, хотя на самом деле они были важнее всего.
Когда он вышел из мастерской, я не успела отступить и мы столкнулись в дверях. Вблизи я смогла рассмотреть его лучше – высокий, худой, с руками, в кожу которых въелись блёлкые разноцветные пятна. Узкое лицо с острыми скулами и тёмными глазами, в которых горел какой-то беспокойный свет, который, казалось, в момент мог разгореться жарким пламенем, которое никто не смог бы остановить. Камзол на нём был застиран до белизны, а башмаки просили каши – как говорила Бетти при виде совсем уж безнадёжной обуви.
Но держался он по-королевски – как человек, который ожидает, что придёт день весь мир окажется у его ног. Его осанка, чуть насмешливая складка губ – всё выказывало в нём человека, который знает себе цену. И цена эта не зависит от того, есть ли у него в кармане хоть шиллинг, или что-то, кроме хлеба и воды на обед, которого хватило бы только кошке.
Первым опомнился Хогарт. Он отступил на шаг и поклонился – не низко, но с той учтивостью, которую предписывали правила приличия при встрече с дочерью хозяина дома.
– Прошу прощения за беспокойство, мисс... – Он запнулся, потому что никто не представил нас друг другу. – Я Уильям Хогарт, гравёр. Пришёл учиться к вашему батюшке.
– Я знаю, мистер Хогарт, – ответила я и опустила руку, заметив, что ноготь большого пальца уже на полпути ко рту. – Я слышала ваш разговор.
Он кивнул, и на мгновение в комнате повисла тишина. Я уже собиралась уйти, когда он сказал:
– Томас Крофт, мой друг, много о вас рассказывал.
– И что же он рассказывал? – спросила я, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.
– Что вы рисуете, – ответил Хогарт. – И рисуете прекрасно, лучше многих из нас, художников.
Я на минуту замерла. Комплимент от незнакомого мужчины – это уже было почти неприлично, но он сказал это так просто, так искренне, что обижаться не хотелось.
– Он преувеличивает, – сказала я.
– Не думаю, – ответил Хогарт. И вдруг, без всякого перехода, добавил: – Я обратил внимание на ваши руки.
Это было уже почти наглостью, но я невольно посмотрела на свои пальцы – длинные, тонкие. Что в них такого особенного? Я поспешно спрятала руки за спину, надеясь, что он не имел в виду мои обгрызенные ногти.
– Такие руки бывают только у художников, – я заметила, что в его голосе звучали почтительные нотки.
Хотя сказано это было так просто, как говорят о погоде, эти слова для меня сыграли роль небольшого камешка, брошенного в стоячий пруд. Пока я стояла перед Хогартом, в моём воображении этот камешек, коснувшись воды, нарушил спокойную гладь пруда и пошёл кругами, которые становились больше и больше, разрастаясь от берега к берегу.
– С чего вы взяли? – спросила я, придя в себя и поняв, что стою перед незнакомым человеком с метёлкой в руках, обсуждая свои пальцы. Ситуация была нелепой, но он, кажется, не находил её таковой.
Тут он улыбнулся так, что мне показалось – на лестницу проник солнечный свет. Наверное, Хогарт решил меня больше не смущать, поклонился и пошёл вниз по лестнице.
А я всё ещё стояла, глядя на лестницу, по которой спустился Хогарт, а моё сердце только что сделало кульбит и никак не хотело успокаиваться.
Я не успела уйти, как из мастерской через минуту вышел Крофт.
– Это Хогарт, – сказал Крофт, и в его голосе было что-то, чего я раньше не слышала – какая-то глухая, приглушённая нотка.
– Я поняла, – ответила я.
– Он очень талантлив, – продолжал художник. – Лучше меня. Вы это увидите сами, когда посмотрите на его работы.
Пальцы Крофта пробежались по пуговицам движением, которое уже начинало меня раздражать. Он, похоже, прочитал что-то на моём лице, отдёрнул руку и сжал пальцы в кулак.
– Я вам верю, мистер Крофт, – сказала я.
Он помолчал. Потом провёл рукой по волосам – быстро и неловко, пытаясь пригладить то, что и так лежало гладко, попрощался и вышел.
_______________________________________
Когда Уильям Хогарт впервые переступил порог мастерской моего отца, неясное волнение в груди я объяснила неожиданностью нашего с ним столкновения. Мало ли учеников приходит и уходит, тут и раздумывать не о чем.
Но что-то в нём заставляло меня получше приглядеться. Я стала замечать, что захожу в мастерскую чаще, чем нужно – то за забытой чашкой, то просто спросить отца о чём-то, что могло подождать. Когда я в четвёртый раз за утро появилась на пороге, Крофт оторвал взгляд от холста и пристально на меня посмотрел.
– Мисс Торнхилл, – сказал он ровным голосом, – вы что-то потеряли? Не могу ли я вам помочь?
– Нет, благодарю, – ответила я, попятившись. – Просто проверяю, всё ли в порядке.
– У нас всё в порядке, – сказал он, и посмотрел на меня с напускной серьёзностью. – Всё как всегда.
Я вышла, чувствуя, как горят уши, и дала себе слово больше не появляться в мастерской до вечера.
Главы 9-10. Искра. Тайная встреча
Глава 9.
Я глядела в потолок и пыталась ответить на вопрос, что со мной проиходит. Он всего лишь бедный гравёр. У него ни дома, ни имени. Он мне не пара, я даже понятия не имею, из какой он семьи, а мама мне ещё в детстве внушила, что именно на происхождение необходимо обращать внимание в первую очередь.
Я стала избегать Хогарта и заходила в мастерскую только когда он её покидал. Если он был на месте, я была настороже, чтобы случайно с ним не столкнуться. Отцу было не до меня и он не замечал моих трудностей. А вот Крофт, кажется, замечал, но, как и полагалось, молчал.
Однажды, когда я зашла в мастерскую за грязными тряпками, когда Хогарт занимался живописью, и наши глаза встретились. Я хотела отвернуться, но неожиданно для себя замерла.
– Мисс Джейн, неужели я вас чем-то обидел? – спросил он.
– Нет, – ответила я, пытаясь быстрее проскользнуть мимо. – С чего вы взяли?
– Вы избегаете меня, – сказал он. – Если я сделал что-то не так, прошу меня простить.
– Вы ничего не делали, мистер Хогарт, – ответила я. – У меня просто много дел.
Я вышла, оставив его в недоумении, а потом долго стояла в коридоре, прижавшись спиной к стене, чувствуя себя куклой с ватными ногами.
В один из вечеров отец, проходя мимо, бросил мне: «Джейн, загляни в мастерскую, скажи Хогарту, что завтра с утра я уезжаю, пусть приходит позже». Я кивнула и пошла в мастерскую.
Я видела Хогарта со спины, он что-то рисовал в небольшом альбоме, низко склонившись над столом. Левая рука придерживала страницу, правая быстро, почти без отрыва, вела линию за линией. Он работал не так, как отец – не мучил холст бесконечными поправками, его рука двигалась размашисто и уверенно. Он записывал то, что уже сложилось в его голове. И что-то тихо напевал себе под нос – фальшиво, но увлечённо.
– Я не хотела мешать, – извинилась я, входя. – Сэр Торнхилл просил передать, чтобы завтра вы пришли попозже, его с утра не будет.
– Вы не мешаете. Я всё равно уже закончил на сегодня. – Он отложил уголь и повернулся ко мне.
Я невольно заглянула в альбом. Это была уличная сцена: двое мальчишек, тощий пёс. И старуха с корзиной, схваченная несколькими моментальными штрихами, но до того живая, что я невольно замерла в ожидании, когда она закричит на мальчишек, а пёс бросится наутёк.
– А я-то думала, вы тут состоятельных господ изображаете, – сказала я, разглядывая набросок. – Знаете, всё как положено у известных художников: парадные портреты, знатные дамы с длинными носами и всё такое.
Он усмехнулся, откладывая уголь в сторону. – Знатные дамы не позируют художникам вроде меня, мисс Джейн. А эти трое, – махнул он в сторону рисунка, – позировали, сами того не зная. По-моему, они интереснее.
– Да, мне тоже так кажется, – вырвалось у меня прежде, чем я успела прикусить язык.
Он внимательно посмотрел на меня уже без усмешки. У меня мелькнула мысль, что Хогарт уже не похож на человека, который так меня смущал. Напротив, теперь мне показалось, что нас объединила общая тайна.
Я так и не поняла, что произошло, но после этого момента я перестала искать поводы, чтобы зайти в мастерскую. Я просто заходила, когда считала, что не помешаю его работе. Иногда мы перекидывались парой слов, иногда он молча кивал и продолжал работать, а я так же молча выходила. Думаю, это выглядело глупо, но меня это совсем не смущало.
_______________________________________
Сегодня было чудесное утро, на редкость солнечное и чистое. Я вышла в сад, даже не думая о том, что могу встретить там хоть кого-то.
Я остановилась у старой скамьи, когда услышала шаги – приближался Хогарт.
– Добрый день, мисс Торнхилл, – сказал он, поклонившись.
– Добрый день, мистер Хогарт, – ответила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – Что вы делаете здесь?
– Вышел подышать, – ответил он. – У вас тут тихо, и ни одного требовательного заказчика с длинным носом.
Я засмеялась – он не забыл наш разговор в мастерской.
Мы помолчали. Он смотрел на цветущие ветки, я украдкой разглядывала его профиль – острый, с чуть насмешливым очертанием губ.
– Зима была долгой, – сказал он. – Я уже потерял надежду, что наступит весна.
– Ну это вы зря, у нас тут часто бывает, что после зимы приходит весна, – ответила я, с трудом найдя в себе силы пошутить.
– Жаль, что не взял с собой бумагу и уголь, – усмехнулся он. – Такую красоту нельзя упускать.
– Вы рисуете цветы? – спросила я с любопытством.
– Всё, что вижу, мисс Джейн. В жизни почти всё достойно кисти.
Я немного помолчала, не зная, что ответить – обсуждать погоду больше не хотелось.
– Я, пожалуй, пойду, – сказала я, чувствуя, что не могу больше стоять рядом с ним и попрощалась.
– Мисс Джейн, рада, что у вас выдалось хорошее утро, – такими словами встретила меня Бетти. И только тогда я заметила, что улыбаюсь сама себе.
Оказалось, что хорошим может оказаться и любое другое утро, даже если оно было пасмурным. А в саду появилось множество дел, которым без меня никак не обойтись. Нужно ли было нарвать цветов для букета, посмотреть, как распускаются бутоны на яблонях, а то и просто посидеть на скамье с блокнотом и сделать набросок цветущей ветки, – я каждый день торопилась выйти на улицу. Бетти поглядывала на меня с пониманием и, казалось, с поддержкой.
Часто случалось так, что Хогарт, предугадывая, что я выйду, оказывался у калитки. Мы говорили о погоде, о саде, о книгах, которые я читала, о гравюрах, которые он видел в лавках. Он не делал мне комплиментов, не говорил о моём таланте – и я была благодарна ему за это.
– Вы сегодня грустны, – заметил он однажды.
– Просто задумалась, – ответила я.
– О чём?
– О том, что жизнь проходит, а я всё ещё не знаю, чего хочу.
Художник задержал на мне взгляд.
– Я в ваши годы тоже думал, что к двадцати всё станет ясно. Не стало.
– Мистер Бьют, где вы? – позвала я своего маленького друга – ёжика.
Этого зверька наша кухарка купила на рынке у старика Джеймса Батлера, который торговал травами и лавандовой водой. Мистера Бьют был незаменим в охране дома от сверчков и тараканов. Мы с ним хорошо ладили и ёжик каждое утро приходил в мою комнату за молоком. Я постояла немного с миской молока в руке, но он не отозвался и мне пришлось пойти на поиски зверька.
– Мистер Бьют? – позвала я, заглядывая в углы.
В конце коридора показался Хогарт. Увидев меня, он остановился и поклонился.
– Прошу прощения, мисс Джейн, не хотел вас тревожить. Вы ищете своего любимца?
– Да, мистер Хогарт, пытаюсь накормить его завтраком. Обычно его не нужно долго упрашивать, но не сегодня.
– Я слышал от вашего дворецкого мистера Дженкинса, что ёжик сбежал на кухню, когда кухонные мальчишки забыли закрыть дверь. Должно быть, теперь он наслаждается обществом тараканов у тёплого очага. Как истинный джентльмен, он предпочитает хорошую кухню скучной гостиной.
Я фыркнула, но невольно улыбнулась.
– Что ж, по крайней мере, он не тратит время на вышивание, – парировала я.
Мистер Хогарт с улыбкой поклонился и пошёл дальше по своим делам. Я осталась стоять с миской молока, прислушиваясь к тому, как неровные удары сердца перебивают мои собственные мысли.
Глава 10. Тайная встреча
После нашего разговора в мастерской Хогарт стал всё чаще попадаться мне на глаза. Когда отец отлучался по делам, Хогарт под разными предлогами задерживался в мастерской после занятий.
Как часто бывало, когда мне нужно было подумать, я накинула плащ и вышла в сад, направляясь к старинному колодцу – моему любимому месту. Камни, которыми был выложен древний колодец, давно покрылись щербинами и на них в изобилии рос шелковистый ярко-зелёный мох. Когда мне нужно было успокоиться, я запускала обе руки в нежную гладь мха, закрывала глаза и прислушивалась к глухим звукам, которые доносились из глубины. Казалось, что колодец хочет сказать мне что-то очень важное, но я никак не могла разобрать, что.
Уже на подходе я заметила, что на краю колодца сидит мистер Хогарт с блокнотом в руках. Вернуться в дом было уже поздно – он меня заметил, тут же вскочил и поклонился. А я остановилась, стараясь придать своему лицу непринуждённое выражение. Я исподволь смотрела на него и замечала всё: его худобу, тёмную прядь волос, упавшую на высокий лоб, сосредоточенное лицо человека, который забыл обо всём на свете, потому что поймал неуловимое мгновение, достойное кисти и теперь боялся его упустить.
– Я за водой, – ответила я и тут же поняла, как глупо это прозвучало. Пришлось наклонить голову, чтобы тень от шляпки скрывала лицо, уже полыхавшее пятнами.
Я незаметно смотрела на его руки – не особенно красивые, с загрубевшей кожей, покрытые царапинами и въевшейся краской и восхищалась, что они умеют создавать нечто прекрасное, на что я не была способна, даже если бы училась всю жизнь.
– Мисс Торнхилл, можно я вам кое-что покажу? – спросил Уильям, откладывая блокнот.
Он порылся в кармане камзола и вытащил маленькую медную пластину. Пластина была старая, тёмная, но как только он разжал пальцы и позволил солнцу её коснуться, она вдруг засияла и я увидела изображение женского профиля.
– Моя матушка, – сказал он. – Я нашёл портрет в старом сундуке после её смерти. Не знаю, чья это работа. Ношу гравюру с собой, потому что это всё, что у меня осталось.
Я взяла пластину и повернула так, чтобы изображение стало хорошо видно. С гравюры смотрела на меня женщина с изящными чертами, её спокойные глаза излучали доверие, но её лёгкая улыбка не могла меня обмануть – нетрудно было понять, что она видела в жизни немало горя, но женщина не позволила ему сломить себя.
– Она красивая, – сказала я.
– Да, мисс Торнхилл, – ответил он. – И сильная. Ей удалось сохранить нашу семью, когда отец за долги попал во Флит. Она очень любила нас, поддерживала своим вниманием и делала всё, чтобы мы не голодали. Но теперь её больше нет.
Мистер Хогарт забрал пластину, аккуратно спрятал её обратно в карман и окинул меня взглядом, раздумывая, стоит ли рассказывать дальше.
– Был ещё кулон – медный, с простеньким камнем. Украшение было недорогим, но мама им очень дорожила. Но после её смерти кулон просто исчез, как растворился в едком лондонском тумане. – Он снова погрузился в свои мысли.
– Возможно, он ещё найдётся, – решила я его ободрить. – Иногда старые вещи возвращаются, когда их перестаёшь искать.
– Моя мать знала много историй, и говорила то же самое, – сказал Хогарт, и его голос стал тише. – Когда я был маленьким, мама рассказывала городское поверье, что Лондон построен у камня, который в давние времена привёз Брут Троянский. И этот камень – сердце города, которое бьётся, хотя мы не слышим его биение. Не станет Камня, сгинет и Лондон.
Я не задумывалась над тем, почему Камень и всё, связанное с ним и городом так задевало меня за живое, но я слушала, боясь упустить хоть слово.
– Правда, сама она считала это лишь красивой легендой, – продолжил мистер Хогарт. – А на деле Камень упал с неба задолго до Трои. Те, кто жил здесь в незапамятные времена нашли его и считали священным.
Наш разговор затянулся и я стала беспокоиться, как бы до отца не дошло, с кем я провожу время, но уйти без подробностей я не могла. А мистер Хогарт продолжал свой рассказ.
– Римляне, которые пришли после них, сохранили алтарь. Они понимали, что не стоит трогать то, чему другие поклонялись здесь веками. Завоеватели с уважением отнеслись к прошлому этого места и начали строить город вокруг Камня, сделали его центром, точкой, от которой отсчитывали все расстояния. Так алтарь друидов стал римским миллиарием, а затем сердцем Лондона.
Мистер Хогарт чуть склонил голову влево и добавил:
– А Брут... он просто нашёл место, где был водружён Камень и основал здесь город. Он был последним из тех, кто помнил, какая древняя сила таится в нём.
Я замерла – что-то подобное я слышала от сэра Реджинальда. Но я была уверена, что Хогарт ошибается, и что Брут – не последний. Ведь должны быть ещё Наследники – те, в ком течёт кровь древнего народа, и Хранители, которые передают древнее знание в веках.
А Хогарт, задумавшись и слегка склонив голову, смотрел на меня не отрываясь, забыв, что нарушает все приличия.
– У нас в семье есть легенда, что в утраченном кулоне был осколок того самого Камня. Когда-то, в смутные времена, Камень спас знаменитого Джека Кэда, когда удар меча, который был предназначен Кэду, вместо него пришёлся по телу Камня. Кэд спасся, но от Камня откололся небольшой кусок.
Я всем телом подалась вперёд от неожиданности – начиная с уроков сэра Реджинальда, я жила ощущением, что с Камнем связано нечто важное и мне почему-то необходимо это знать. Я даже не задумывалась, откуда у меня такая уверенность, может, я это и вовсе выдумала под впечатлением удивительных рассказов наставника. Но шло время, а эта мысль не проходила.
– Несмотря на опасность, Кэд успел подобрать отколовшийся кусок. А потом осколок оказался у той, кто была прабабкой моей прабабки, – мистер Хогарт взглянул на меня.
Последняя фраза оказалась для меня полной неожиданностью. Я узнала гораздо больше, чем могла бы надеяться, но так и не понимала, что всё это для меня значит. Задумавшись, я слышала, как в старинном каменном колодце, глубоко-глубоко, плескалась вода, и её шёпот мне представлялся дыханием самого города – тяжёлым, размеренным, так мог бы дышать человек, который видел слишком много и ничего никогда не забывает.
Хогарт, почувствовав, что я к чему-то прислушиваюсь, перевёл взгляд с меня на колодец.
– Говорят, что из старых колодцев доносятся голоса. Но мне слышать не доводилось.
Я вспомнила давнишнюю сцену с юродивым, который смотрел в колодец, прислушиваясь, а потом выкрикивал безумные пророчества.
Мистер Хогарт немного помолчал, потом поклонился – коротко, но учтиво.
– Прошу прощения, мисс Торнхилл, мне пора. Рад был встрече.
– Взаимно, мистер Хогарт – ответила я, и голос мой прозвучал неестественно, как чужой, – я ещё немного побуду тут, послушаю соловья, который вот-вот начнёт свои трели.
Он ушёл, а я всё смотрела ему вслед, пока высокая фигура художника не растворилась в лёгких сумерках. В голове было пусто и звонко, как в перевёрнутом кувшине, из которого вылили всю воду.
Рядом с колодцем было особенно холодно, я продрогла и, так и не дождавшись соловьиного пения, поспешила домой. В тот вечер я долго ворочалась в постели, но сон никак не шёл.
_________________________
Я проснулась, так и не сумев изгнать из головы образ проклятого рваного кружева с болтающейся от него ниткой. Конечно, я сделала всё что было в моих силах, чтобы избежать ненавистного замужества, но этого могло оказаться недостаточно. На всякий случай я подошла к платью, небрежно висевшему на спинке стула и внимательно его рассмотрела. Увы, вчерашнее происшествие мне не приснилось и дыра на рукаве зияла всё так же безобразно, напоминая, что приметы не шутят.
«Глупости», – сказала я себе, слегка поёжившись, хотя в комнате было тепло.
Внешне всё оставалось по-прежнему. Но когда я заходила в мастерскую, когда отец работал, мы перекидывались едва ли парой слов. Воздух вокруг нас сгустился, отец больше не находил общих тем для разговора, не интересовался моим мнением о своих картинах и всё чаще смотрел сквозь меня. Выходя из мастерской, я спиной чувствовала, как он провожает меня взглядом. Крофт молчал, но его молчание было другого рода, хотя тоже давило на меня, как и отцовское. Я чувствовала: вот-вот разразится буря.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
