Обложка Хоббит: Путь за холмы

Хоббит: Путь за холмы

Suemin

0% прочитано
Стандартный
Suemin

Хоббит: Путь за холмы

Глава 1. Известный край

Весна 2933 года Третьей Эпохи обрушилась на Хоббитон не так как обычно, не резким, обжигающим дыханием, но той мягкой, настойчивой и всепроникающей благодатью, какая свойственна пробуждению мира после затяжной зимы, когда каждая былинка, каждый набухший бутон и каждый извилистый корешок тянутся к свету с немым, почти отчаянным ликованием. Солнце, чей диск лишь недавно сбросил с себя мутную пелену зимней отстранённости, ныне приветливо и без малейшей скупости заливало каждый, даже самый неприметный уголок этих благословенных зелёных земель, золотя покрытые зеленой травой кровли нор, заставляя сиять капельки росы на ещё не раскрывшихся до конца бутонах и прочерчивая длинные, ленивые тени от округлых холмов, что испокон веков служили хоббитам и домом, и крепостью, и усыпальницей. Лёгкий, едва уловимый ветерок, прилетевший, должно быть, откуда-то с западных взгорий, нёс с собою не только аромат влажной, пробуждающейся к жизни земли, но и ту особую, ни с чем не сравнимую прохладу, что уносила в неведомую даль душную истому жаркого полдня, не позволяя ей перейти в тягостное марево. Это было время, когда сам воздух, кажется, звенит от предвкушения грядущего изобилия, и каждый вздох даруется с той же лёгкостью, с какой пьётся родниковая вода в самый знойный из июльских дней.

Для каждого коренного жителя Хоббитона, от седобородого старца, помнящего ещё нашествие лютых волков, до самого юного хоббитёнка, лишь недавно научившегося твёрдо стоять на покрытых мягким пушком ногах, подобная погода была не просто милостью свыше, но и непреложным, освящённым бесчисленными поколениями предков сигналом к началу великого таинства посевной. Ибо во всеобъемлющем и незыблемом мнении хоббитов, передаваемом из уст в уста за кружкой доброго эля или за неторопливой прополкой грядок, именно в такую пору – когда солнце печёт, но не обжигает, а ветерок ласкает, но не студит, – и надлежит бросать семена в терпеливо дожидающуюся своего часа, загодя вспаханную и унавоженную почву. И потому каждый уважающий себя хоббит, движимый не столько суетным чувством долга, сколько глубинным, почти генетическим зовом, покидал свою уютную, пропахшую деревом и свежей выпечкой нору, дабы отправиться на поля, раскинувшиеся пёстрым лоскутным одеялом к югу от Приречной улицы, или в сады, где под его заботливым присмотром уже начинали набухать почки на яблонях и вишнях; те же, кто по возрасту или недугу не мог предаваться физическому труду, непременно выглядывали из круглых, обрамлённых резными наличниками окон, подставляя морщинистые лица ласковым лучам и с тихим, удовлетворённым вздохом взирая на пробуждающуюся природу, находя в этом зрелище источник душевного спокойствия, сравнимый разве что с доброй трубкой табака после сытного ужина. Уж такова была суть этого малого, но удивительно стойкого народа – в своей сокровенной нужде они были непритязательны, и тремя краеугольными камнями, на которых испокон веков покоилось их нехитрое счастье, были, есть и пребудут: нерушимая тишина, не допускающая суетливой тревоги большого мира; благостный, ничем не возмутимый покой, ограждённый от невзгод границами Шира, и разумеется, добротно, до последнего дюйма вспаханное поле, сулящее обильный урожай осенью.

Однако же, как это часто случается в любом, даже самом патриархальном и умиротворённом обществе, не всякая душа в этот благословенный час была всецело поглощена заботами земледельческими. Дети, чьи малые, ещё не окрепшие тела не могли совладать с тяжёлой мотыгой и чьё подвижное, непоседливое сознание, подобное весеннему ручью, отказывалось принимать монотонный ритм взрослой работы, были всецело предоставлены сами себе и занимались, разумеется, тем, чем и положено заниматься детям в любой точке мира – будь то златоглавый Минас Тирит или затерянная в глуши Шира деревушка. Они веселились с той самозабвенной, звонкой и совершенно нерациональной радостью, на которую способны лишь те, кто ещё не познал тягот бытия; они играли в салочки меж молодых, едва распустившихся клёнов, чьи резные листья трепетали на ветру, словно зелёные флажки; они бегали, сбивая босыми пятками росу с травы, и смеялись столь заразительно, что даже угрюмые садовники, склонённые над грядами, нет-нет да и распрямляли затёкшие спины, чтобы проводить эту ораву снисходительно-тёплым взглядом. Но среди всей этой многоголосой, вихрастой и беззаботной группы детей, чьё внимание перескакивало с погони за бабочкой на поиски воображаемых эльфийских сокровищ под корнями дуба, неизбежно и даже несколько демонстративно выделялся один мальчуган, которому едва исполнилось тринадцать лет. И выделялся он вовсе не ростом, не статью и не громкостью голоса, а тем трудноуловимым, почти противоестественным для любого хоббитского ребёнка качеством, что вместо того, чтобы устремиться в гущу общего веселья, он, напротив, нарочито отстранившись от гвалта, сидел в тени раскидистого дуба на замшелом валуне и с какой-то недетской, мечтательной задумчивостью глядел не на игры, а на поля, на синюю кромку далёкого леса и на бескрайнее, выцветшее от солнца небо.

Этот мальчуган, чьё лицо ещё хранило мягкую округлость отрочества, но чьи глаза порой вспыхивали странным, пронзительным светом, умел, однако, смеяться – смеяться искренне, открыто, с той лёгкой, почти забытой им самим радостью, которая пробивалась сквозь толщу чуждых воспоминаний всякий раз, когда он замечал, как танцуют пылинки в солнечном луче, или слышал переливчатую трель жаворонка. Он не был угрюм; напротив, его улыбка, возникавшая неожиданно, словно пробившийся из-за туч луч, обладала тем редким свойством согревать окружающих, и старый садовник Оддо, проходя мимо, непременно крякал что-то одобрительное, а сама госпожа Меригольд нередко ловила себя на том, что любуется мальчиком, когда тот, забывшись, следит за полётом стрекозы. Но за этой улыбкой почти всегда стояло нечто иное – не печаль в привычном смысле, а глубоко запрятанное, выношенное годами знание, которое не позволяло ему раствориться в беззаботности до конца. Он умел грустить, и грусть его была тихой, как вечерний туман над Водьей: она не душила, но окрашивала всё вокруг в мягкие, приглушённые тона, и именно в такие минуты он казался старше своих лет на целую жизнь.

Этого необычного мальчугана звали Норисом, и, к величайшему сожалению и прискорбию всех, кто знал историю его семьи, он являлся сиротой – статус, что для хоббитов, с их широчайшими клановыми связями и трепетным отношением к семейному очагу, был редкостью почти исключительной, сродни дурному предзнаменованию. Всего через три коротких года после его появления на этот свет, когда мир для него только-только начинал обретать краски и смысл, на их небольшую, но уютную нору, расположенную на отшибе, в глухом приречье, напали гоблины – свирепые и подлые твари, выползшие, как поговаривали, из-за восточных границ, где в те годы было особенно неспокойно. В тот страшный, перевернувший всё его существо вечер, его родители, простые и ничем не примечательные хоббиты, проявили то безрассудное, отчаянное мужество, которое, как выясняется, дремлет в самых мирных душах до той поры, пока не встанет вопрос о жизни их чада. Они сделали всё возможное и невозможное – спрятали его в глубоком, наспех вырытом подполе, заглушив его крики тряпьём, а сами встали на пороге собственного дома, не с мечами, ибо откуда им было взяться у хоббитов, но с кухонными топорами и скалками, чтобы купить своему сыну несколько драгоценных минут жизни ценою своей собственной, и цена эта была уплачена сполна, без остатка.

Так Норис, чудом уцелевший и найденный на утро среди дымящихся руин отрядом ополченцев из Тукборо, попал под опеку близкой подруги его покойной матери, хоббитессы по имени Меригольд Тук, двоюродной сестры матери мальчика, чьё состояние и положение в обществе были столь же прочны, сколь и одинока была её личная судьба. Будучи зажиточной, чтобы не сказать – сказочно богатой по меркам Шира, наследницей обширных угодий, она в далёкой, почти мифической юности, о которой ходили самые невероятные слухи, посетила Белый Город, Гондор, и видела там вещи, немыслимые в их тихом краю. Потрясённая величественной благотворительностью гондорских лордов, но более того – уставшая от бесконечной череды женихов, чьи сладкие речи при ближайшем рассмотрении оказывались всего лишь позолоченной обёрткой алчности, охотящейся за её землями, она приняла решение, неслыханное для Шира. Она, пусть и с большой натяжкой, основала у себя в норе подобие приюта, какого ещё не видывали в здешних краях, – взяла к себе на полный, ничем не стеснённый пансион нескольких детей, потерявших родителей, и заботилась о них с той же щедростью, с какой её предки заботились о приумножении фамильного серебра. Вместе с Норисом, ставшим самым младшим из её подопечных, под этой уютной, крытой дёрном крышей, пропахшей воском и сушёными травами, обитало ещё трое сорванцов, чьи судьбы, как и его, омрачила ранняя трагедия.

Начиная с того самого момента, как он, будучи трёхлетним карапузом, переступил порог её роскошной, утопающей в мягких коврах и свете масляных ламп норы, жизнь Нориса должна была бы войти в спокойное, размеренное, убаюкивающее русло. Каждый новый день, словно брат-близнец, походил на предыдущий до мельчайших подробностей: завтрак с видом на яблоневый сад, неспешные игры в просторной гостиной, тихий час под тёплым вязаным пледом и мелодичный голос Меригольд, читающей вслух старые предания. И для любой другой души подобное существование стало бы воплощением высшего блаженства, тем идеалом покоя, к которому стремится каждый хоббит. Но для Нориса, чьё сознание томилось в тесной клетке младенческого тела, а затем – в скованной отроческой оболочке, подобная жизнь была тягостной, удушающей, почти невыносимой мукой, заставляющей его внутренне содрогаться от бессилия.

Ибо он был не просто ребёнком, потерявшим родителей, – он был чужестранцем в самом фундаментальном смысле этого слова, пришельцем, чья душа явилась в этот мир из немыслимо далёких, чуждых далей. Ещё и года не прошло с того момента, как он, будучи двадцатилетним юношей, полным надежд и стремлений, засыпал в своей собственной постели, в мире из стекла, бетона и стали, где по улицам мчатся самодвижущиеся повозки, а люди общаются через светящиеся пластиковые пластины. Он закрыл глаза, ожидая увидеть новый, ничем не примечательный рассвет, а открыл их – и обнаружил себя беспомощным младенцем на руках у совершенно незнакомой женщины, чьё лицо, озарённое мягким светом свечи, казалось ему в тот момент ликом неведомого божества из старой, полузабытой сказки. И с тех самых пор, на протяжении десяти долгих, томительных лет, он нёс в себе эту двойственность, это неподъёмное, невысказанное знание, что мир вокруг него – не просто красивый сельский пейзаж, но легендарное Средиземье, и что за идиллическими холмами Шира таится тьма, о масштабах которой никто из этих мирных копошащихся в земле хоббитов даже не подозревает. Каждый день он просыпался, запертый в собственном теле, учился ходить, падал, учился говорить, нарочито коверкая слова, чтобы не вызывать подозрений, и ждал, ждал с терпением, не свойственным ни детям, ни смертным, того часа, когда сможет наконец начать действовать.

И сейчас, на исходе десятого года этой вынужденной мучительной инкубации, когда над Хоббитоном раскинулся шатёр безоблачной весенней синевы, а воздух дрожал от пчелиного гула, Норис, чьё тело начало понемногу обретать подростковую крепость, а руки – осторожную, ещё не испытанную делом силу, смотрел на поле не просто как на место труда, но как на безмолвное обещание грядущих испытаний. Его тело пока не готово к тем нагрузкам, которые он намеревался на него возложить, а душа – его человеческая, мирная, не желавшая никому зла – всё ещё содрогалась при мысли о том, что однажды ему придётся взять в руки оружие. Ибо, несмотря на всю свою решимость, Норис до дрожи в пальцах боялся сражений. Он помнил, каким был прежде, там, в прошлой жизни: простым человеком, для которого насилие существовало лишь на экране, а боль – лишь в новостях, всегда где-то далеко. Теперь же, осознавая, куда он попал и какие опасности поджидают за границами Шира, он с каждым днём всё серьёзнее пытался совладать с собой, убеждая рассудок, что умение обращаться с оружием жизненно необходимый для него навык. И всё же между этим убеждением и действительностью пролегала пропасть страха, через которую ему ещё только предстояло перекинуть мост

Где-то там, за многие лиги отсюда, уже плелись нити судьбы, и ему, самому необычному хоббиту, которого видел свет, предстояло в эти нити вплести свой собственный, диссонирующий с общей гармонией узор.

Тихий, но настойчивый голос, звенящий где-то на границе сознания, голос, который не был ни мужским, ни женским, но звучал как бесстрастный перезвон далёких колоколов, вновь напомнил о себе, всплыв в мыслях, словно строка из полузабытого стиха. Ему не нужно было закрывать глаза или совершать некие пассы, чтобы ощутить это, – интерфейс, который он про себя, за неимением лучшего термина, называл «Системой», не имел визуального воплощения в привычном смысле этого слова, но проявлялся как череда абсолютно чётких, неоспоримых знаний, вливаемых прямиком в рассудок. И сейчас, когда он, сидя на замшелом валуне, рассеянно перебирал травинку и глядел на работающих хоббитов, знание это вспыхнуло с особой, торжественной ясностью, отозвавшись лёгким покалыванием в кончиках пальцев.

В его сознании, подобно тому, как проявляется фотография в тёмной комнате, проступили строки, которые он видит вот уже целых 8 лет, с того самого момента как ему исполнилось 5 лет:

Норис Тук

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

И чуть ниже, словно выгравированные на незримой таблице, значились те самые характеристики, что определяли его текущее, более чем скромное место в мироздании. Каждое значение мерцало в его внутреннем зрении собственным, уникальным оттенком, создавая ощущение незавершённой, ждущей своего мастера мозаики.

Сила – 2. Всё, чего можно ожидать от подростка, не поднимавшего ничего тяжелее садовой корзины. [Лимит: 8]

Ловкость – 4. Вы вполне способны красться не падая, впрочем, вашей заслуги здесь нет. [Лимит: 10]

Выносливость – 3. Вы могли бы пробежать до реки и обратно, не рухнув, но не более того. [Лимит: 8]

Интеллект – 4. Взрослый разум, запертый в юном мозгу, дарующий ему не по годам развитую рассудительность. [Лимит: 8]

Мудрость – 2. Мудрость приходит лишь с опытом, а у вас этого опыта немного. [Лимит: 8]

Харизма – 2. Ваши уши внушают окружающим смутное умиление, а ваше умение поддержать разговор о погоде почти безупречно – если собеседник тоже хоббит и расположен поболтать. [Лимит: 8]

Он перевёл взгляд на залитый солнцем холм, где два седых хоббита, кряхтя, ворочали каменный валун, мешающий пропашке, и мог догадаться, что каждый хоббит в поле не смотря на небольшой лишний вес, свойственный каждому уважающему себя хоббиту, был намного сильнее и ловчее его самого. Но он знал, что это действительно их собственная заслуга. Знал он и другое, что его настоящая работа начнётся не сегодня и не завтра, а лишь тогда, когда его тело достаточно окрепнет для того, чтобы выдержать нагрузки, которые он намеревался на него возложить. До тех пор ему оставалось только ждать, наблюдать и медленно, исподволь готовить свой дух к тому дню, когда он, никому не сказавшись, ускользнёт к реке и начнёт свои одинокие приключения там, где его никто не увидит.

Эта мысль, странным образом, принесла ему успокоение. Он глубоко вздохнул, вбирая в лёгкие тёплый, напоённый ароматами трав воздух, и улыбнулся – на сей раз не рассеянной, а спокойной, небольшой улыбкой, в которой смешались и предвкушение будущих дорог, и тихая радость оттого, что сейчас, в этот самый миг, он всё ещё мог просто сидеть на валуне и смотреть, как ветер гонит по небу пушистые облака. Где-то на границе слуха звенел детский смех, и этот смех, вопреки всему, что он знал и чего боялся, казался ему не чуждым, а частью того самого мира, который он собирался защищать – даже если пока ещё не знал, как именно.

Глава 2. Пелена повседневности

Когда косые лучи послеполуденного солнца, утратив полдневную резкость, заскользили по склонам холмов мягче и ласковее, а тени от дубов, вытянувшись, перечеркнули всю луговину от околицы до берега Водьи, Норис наконец спрыгнул с замшелого валуна, на котором просидел едва ли не всё утро. Он не был праздным мечтателем, нет, – но в тот день, проводив взглядом последнюю телегу, укатившую к мельнице, и наслушавшись вдоволь и детского смеха, и ворчания садовников, и далёкого стука топора, он позволил себе редкую роскошь – ничегонеделание, окрашенное пристальным, исследовательским наблюдением. Теперь же, когда солнце напомнило, что близится время второго завтрака, а он, по всегдашнему своему обыкновению, опять пропустил первый, Норис встряхнулся, одёрнул жилет – коричневый, с латунными пуговицами, подарок Меригольд на двенадцатый день рождения – и неспешно зашагал в сторону норы госпожи Меригольд, по пути размышляя о том, сколько всего он успел узнать об этом крае за свои тринадцать лет – и как много ещё оставалось сокрытым.

Мысль о еде, столь естественная для всякого хоббита, навела его на более пространное размышление о том, как устроена жизнь в Шире вообще, – и размышление это, пустившее корни ещё в раннем детстве, теперь, по прошествии лет, разрослось в целую систему наблюдений, упорядоченных и почти научных. Норис давно заметил за собой эту особенность: его ум, воспитанный в мире, где любое явление принято было анализировать и раскладывать на составляющие, даже здесь, в благословенной пасторали, не мог удержаться от классификаций. И потому, шагая по утоптанной тропке вдоль живой изгороди из боярышника, чьи цветы уже начали осыпаться, устилая землю белой, чуть розоватой порошей, он мысленно перебирал всё, что знал о хоббитах и их обиходе, – и это перебирание доставляло ему странное, почти эстетическое удовольствие, какое возникает у естествоиспытателя, выводящего закономерности из сотен разрозненных фактов.

Хоббитский день, как он успел выучить за годы пристального, хоть и скрытого наблюдения, был произведением искусства, отточенным веками и передаваемым из поколения в поколение без единой письменной инструкции, – незыблемый, как смена времён года, и уютный, как старый шерстяной плед. Начинался он, разумеется, не с рассвета, ибо ставить пробуждение в зависимость от капризов солнца, которое летом встаёт ни свет ни заря, а зимой дрыхнет едва ли не до полудня, – это, по мнению любого уважающего себя хоббита, было бы сущим безрассудством и даже, пожалуй, ересью. Вместо этого день начинался тогда, когда хозяйка норы, движимая безошибочным внутренним чутьём, выработанным поколениями её предшественниц, откидывала одеяло, первым делом направлялась не умываться и даже не растапливать печь, а месить тесто.

Этот обычай – ставить хлеб до утреннего туалета – Норис в детстве находил забавным, почти комичным: как можно, ещё не продрав глаза, уже возиться с мукой? Но позже, когда сам начал помогать на кухне и усвоил нехитрую, но безупречную логику хлебопечения, он оценил его практическую, почти инженерную мудрость. Тесто должно подняться до того, как печь как следует прогреется, а печь прогревается как раз к тому времени, когда все домочадцы, умытые и одетые, спускаются к первому завтраку. Если же замешкаться и поставить тесто после умывания, то печь либо перегреется, либо хлеб не успеет подойти, и тогда – стыд и позор для хозяйки. Хоббиты, при всей своей кажущейся расслабленности, не терпели двух вещей: плохого хлеба и опозданий к столу.

Сам первый завтрак был церемонией, лишённой, впрочем, малейшего оттенка чопорности, – тёплой, домашней, пропахшей свежей выпечкой и травами, которые Меригольд развешивала сушиться под потолком. Стол накрывали в общей гостиной, что служила одновременно и столовой, и местом вечерних посиделок, и даже – когда случались большие праздники – танцевальной залой; на нём, поверх льняной скатерти, вышитой по краю васильками (работа самой Меригольд в те далёкие годы, когда она ещё не оставила надежд на замужество), расставлялись тарелки с хлебом, маслёнка в виде сидящего барсука – гордость дома, привезённая некогда из Бри, – несколько сортов сыра, непременное варенье и, конечно, пузатый заварной чайник, вокруг которого и вращалась, в сущности, вся утренняя беседа. Чай заваривали по-особому: сперва обдавали чайник кипятком, потом засыпали заварку – всегда с горкой, потому что экономия на заварке считалась в Шире признаком скаредности, – и лишь затем заливали крутой кипяток, после чего непременно накрывали чайник стёганой грелкой, сшитой из лоскутков в виде пчелиных сот.

Разговоры за первым завтраком были негромкими и неторопливыми, как и всё в этом краю. Хоббиты вообще не жаловали тех, кто тараторит с набитым ртом, полагая, что еда требует к себе такого же уважения, как и хороший собеседник, а потому болтовню откладывали на потом, когда чашки опустеют и можно будет откинуться на спинку стула. Если же кому-то случалось нарушить это неписаное правило, на него шикали – без злобы, но с той непреклонностью, которая яснее всяких слов говорила: «Ты или ешь, или говори, но не делай двух дел сразу, ибо ни одно из них не выйдет толком». Норис, помнится, лет в шесть попытался было заговорить с набитым ртом – не из невоспитанности, а просто потому, что мысль показалась ему слишком важной, чтобы ждать, – и тотчас же получил от Меригольд такой взгляд поверх очков, что мигом прикусил язык и с тех пор соблюдал застольный этикет неукоснительно.

Он вообще многому научился у своей приёмной матери – гораздо большему, чем сам мог бы перечислить. Меригольд Тук, при всей своей внешней суровости и остром, как бритва, языке, была воплощением того, что хоббиты называли «правильным воспитанием»: она не читала нотаций, не наказывала по пустякам, но умела так посмотреть, так вздохнуть или так многозначительно промолчать, что провинившийся готов был сквозь землю провалиться. А ещё она обладала редким даром слушать – тем даром, который Норис, привыкший к миру, где каждый норовит говорить, но никто не умеет слышать, ценил превыше всех прочих. Она могла часами сидеть за рукоделием – штопала носки или вышивала очередную салфетку, – пока кто-нибудь из соседей изливал ей душу, и вставляла замечания так редко и так метко, что собеседник уходил, чувствуя себя исцелённым, даже если она, по сути, не сказала ничего особенного. «Иногда человеку нужно просто выговориться, – сказала она однажды, когда Норис, ещё совсем маленький, спросил, почему тётушка Примроуз-старшая ходит к ним так часто. – А наше дело – слушать и не осуждать. Осуждение – последнее дело, мой мальчик, и первое, за что люди перестают здороваться». Этот урок он запомнил накрепко.

После первого завтрака следовал второй, около десяти утра, и тут уже позволялось больше вольностей, а разговоры становились громче и веселее, словно хоббиты, подкрепившись, обретали второе дыхание для общения. Второй завтрак был легче первого, но всё равно включал в себя что-нибудь горячее – яйца-пашот с гренками, или овсяную кашу с мёдом и орехами, или, по праздникам, маленькие свиные колбаски, – и подавался обыкновенно на открытой веранде, увитой плющом, если позволяла погода. Именно за вторым завтраком Норис, сидя в тени плюща и глядя, как пчёлы деловито обшаривают клевер, впервые осознал ту простую, но ошеломляющую истину, что хоббитская жизнь – это не просто череда трапез, не прихоть гурманов, а тщательно выверенный ритм, в котором каждый приём пищи служит якорем, удерживающим день от расползания в бессмысленный хаос. Убери один из этих якорей – и весь день пойдёт наперекосяк, как телега без одной спицы в колесе. Это было устройство, почти музыкальное по своей природе: день состоял из частей, как соната – из частей, и каждая часть имела свой темп, свою тональность и своё настроение.

После второго завтрака наступало время трудов, и вот тут Шир являл своё истинное лицо – лицо трудолюбивое, даже упрямое, но никогда не суетливое. Хоббиты работали не так, как работают люди в его воспоминаниях, – рывками, на износ, до седьмого пота, до горящих мышц, – а ровно, методично, с частыми перерывами на то, чтобы вытереть лоб широким клетчатым платком, отпить глоток сидра из глиняной бутыли или перекинуться словцом с соседом, работающим на соседней гряде. Эта манера, поначалу раздражавшая Нориса своей кажущейся медлительностью, позже открылась ему как высшая форма эффективности, доступная лишь тем, кто никуда не спешит, потому что никуда не опаздывает. Хоббит, никуда не торопясь, успевал за день ровно столько же, сколько человек, загнавший себя до полусмерти, но при этом сохранял силы на следующий день – и так далее, год за годом, десятилетие за десятилетием, без выгорания, без надрыва, без той изматывающей гонки, которая в его прошлом мире называлась «успехом».

Он помнил, как в девять лет, впервые попытавшись помочь Оддо перетаскать мешки с удобрением – два десятка мешков, один тяжелее другого, – он через полчаса рухнул на траву, чувствуя, что руки больше не слушаются, а спина ноет, словно по ней прошлись палкой. Он тогда лежал и, тяжело дыша, глядел в небо, и внутри него боролись два чувства: стыд за свою слабость и странное, почтительное изумление перед старым Оддо, который, будучи более чем всемеро старше, ворочал такие же мешки без видимых усилий. И в тот самый миг, когда он, превозмогая усталость, всё-таки поднялся и отнёс ещё один мешок – последний, самый тяжёлый, – перед его внутренним взором вспыхнуло первое в жизни оповещение:

Сила повышена: 1.000 → 1.143.

За выполнение задачи на грани текущих физических возможностей.

Он тогда едва не подпрыгнул от радости – и это притом, что мышцы ныли, а пот заливал глаза. Сто сорок три тысячных! Пусть смехотворная, пусть почти незаметная прибавка, но она была реальной, ощутимой, подтверждённой тем самым беззвучным «щелчком», который он с тех пор научился узнавать безошибочно. И, что ещё важнее, Система впервые заговорила с ним не просто цифрами, а пояснением – и он впервые увидел прямую связь между сложностью задачи и величиной награды. Чем труднее было, чем ближе он подходил к своему пределу, тем щедрее откликался интерфейс. Это знание, тогда ещё смутное, позже выкристаллизовалось в один из главных его принципов: не избегать трудностей, а искать их – в той, разумеется, мере, в какой это не угрожает жизни.

В полдень наступало время обеда – самого основательного приёма пищи, ради которого прерывались даже самые срочные дела. Обед в Шире был настолько священен, что ни один хоббит, будь он хоть трижды мэром, хоть самим Таном, не назначил бы на это время встречу или совет; считалось, что тот, кто пренебрегает обедом, пренебрегает самой жизнью, а такой человек недостоин ни уважения, ни доверия. Норис, в чьей прошлой жизни обед частенько состоял из бутерброда, проглоченного на бегу между лекциями, а то и вовсе пропущенного за ненадобностью, поначалу с трудом привыкал к этому ритуалу. Но со временем – примерно к восьми годам – он проникся его неспешной, почти священной красотой и уже не мог представить себе дня без обеденного часа.

Обед длился не менее сорока минут, а в праздники и того дольше. На стол подавали суп – непременно густой, наваристый, такой, чтобы ложка стояла, – затем основное блюдо, обычно мясо с овощами, пирог или запеканка и, наконец, десерт, который мог быть как скромным – яблочный пудинг или творожная запеканка, – так и весьма изысканным по хоббитским меркам, вроде многослойного бисквита с кремом. Запивали всё это сидром, элем или, в жару, холодным травяным отваром. После обеда, если не было совсем уж горячей страды, следовал тихий час – и это тоже была не прихоть, а освящённая веками традиция, ибо после столь плотной трапезы, как справедливо рассуждали хоббиты, организму требуется время, чтобы управиться с поглощённым, а уму – чтобы утрясти впечатления первой половины дня.

В тихий час Норис обыкновенно не спал – его внутренний ритм, настроенный ещё в прошлой жизни на постоянную занятость, противился дневному сну, – а лежал с открытыми глазами, размышляя или вызывая Систему, чтобы в который раз перечитать её строки и мысленно сравнить текущие значения с теми, что были год или месяц назад. Он уже заметил, что характеристики растут равномерно, но подчиняясь каким-то хитрым, ещё не до конца понятым законам изменения фиксировались под влиянием какого-либо действия. Периоды застоя сменялись периодами резкого роста, когда он, сам того не ожидая, совершал нечто, что Система расценивала как достойное награды. Но было и кое-что другое. Родословная, беззвучно значившаяся в интерфейсе как Ступень 3, явно давала скрытые модификаторы, и хотя он не мог измерить их численно, но чувствовал их влияние почти физически. Это часто проявлялось при работе в поле, чисто интуитивно он понимал, что эта земля подходит только для семян тыквы, а то поле требует вспашки посерьезнее и иначе как влияние родословной это никак не объяснить.

После тихого часа наступало время полдника – ещё одного маленького, но обязательного приёма пищи, – а затем, если дел не было, хоббиты расходились по своим занятиям. Кто-то шёл в сад, кто-то возился в мастерской, кто-то навещал родню. Норис же обыкновенно уходил бродить – и эти его блуждания, никому в Шире толком не понятные, на самом деле имели совершенно определённую и далеко идущую цель.

Во-первых, он изучал местность. Каждый овраг, каждый ручей, каждый заросший терновником холм, каждую ложбинку и каждый брод он заносил в воображаемую карту, которую чертил в уме годами, – и эта карта, ещё далеко не полная, уже сейчас могла бы поспорить с любой из тех, что рисовали от руки следопыты Севера. Он знал, что однажды это знание пригодится – если не для военных манёвров, то для того, чтобы быстро и скрытно перемещаться по Ширу, не привлекая лишнего внимания. Во-вторых, он наблюдал за хоббитами в их естественной среде – и это наблюдение давало ему куда больше, чем все прочитанные в прошлой жизни книги, ибо книга описывает, а жизнь показывает, и показывает с ясной достоверностью, какой не достичь никакому писателю.

Он видел, как старый Гэмджи, садовник из соседней норы, разговаривает со своими розами – не бормочет рассеянно, а именно разговаривает, обстоятельно, с паузами, словно ожидая ответа, и розы у него, надо признать, цвели так, что соседки завистливо качали головами. Он видел, как мельник Сандимен, скуповатый и прижимистый, отсыпает муку бедной вдове с той же тщательностью, с какой отмеривал бы золото, – зерно к зерну, грамм к грамму, – но при этом никогда, ни разу не отказал в долг, хотя и ворчал так, что слышно было на другом берегу Водьи. Он видел, как юные хоббиты, едва достигшие двадцати, ухаживают за девушками – не пылкими признаниями, как в романах, а подчёркнуто деловито, обсуждая виды на урожай и размер будущего приданого, но при этом краснея и бледнея точь-в-точь как их ровесники в любом ином уголке Арды.

Но самым странным – и самым поучительным – было то, как хоббиты относились ко всему, что выходило за пределы их привычного мирка. Всё «чужое», будь то эльфийское предание, рассказ о гномьих копях или просто слух о событиях в далёком Бри, вызывало у них реакцию, среднюю между опасливым любопытством и вежливым недоверием, – ту самую реакцию, с какой деревенский житель слушает байки бывалого моряка о кракенах и летучих рыбах. Они выслушивали рассказчика с тем выражением, с каким взрослый выслушивает россказни ребёнка о чудище под кроватью: кивали, улыбались, даже задавали вопросы, но внутренне оставались непоколебимо убеждены, что всё это, конечно, занятно, увлекательно, возможно даже поучительно, но к их собственной жизни не имеет ни малейшего отношения. «Оно, конечно, страшно, – говаривал, бывало, старый Оддо, раскуривая трубку и щурясь на дым, – но до нас-то не доберутся, верно? А если и доберутся, так у нас ополчение имеется, и мэр мужик толковый, и стены, пока стоят».

В этом не было глупости или косности, как поначалу, в своей заносчивости попаданца, думал Норис. В этом была древняя, как сами холмы, мудрость малого народа, который выжил среди больших и воинственных соседей именно потому, что научился не высовываться. Хоббиты инстинктивно чуяли: мир велик, мир опасен, и лучший способ уцелеть в нём – не лезть на рожон, не привлекать к себе внимания и жить так, чтобы о тебе никто не помнил. Это была стратегия мыши, живущей в стене дома, где обитают львы, – и стратегия эта работала уже несколько тысяч лет.

Свернув с тропки на Приречную улицу – ту самую, что вела от мельницы к центру Хоббитона, – Норис машинально кивнул пробегавшему мимо почтальону. Тот, запыхавшись, тащил кожаную сумку, набитую письмами и посылками, и на ходу приподнял шляпу в знак приветствия, не сбавляя, впрочем, шага. Почта в Шире была делом государственной важности – и это притом, что никакого государства у хоббитов, строго говоря, не было. Была почтовая служба, чьи курьеры, одетые в зелёные жилеты, разносили корреспонденцию от Пригорья до самых дальних хуторов Западной Чети с похвальной расторопностью и ещё более похвальным любопытством, ибо почтальон в Шире был одновременно и разносчиком новостей, и чем-то вроде живой газеты. А новости, как уже успел заметить Норис, были здесь товаром особым: их не производили, не покупали и не продавали, но ими обменивались с той же неспешной обстоятельностью, с какой обменивались рецептами варенья или черенками роз.

Была, впрочем, у этого уклада и теневая сторона, которую Норис разглядел далеко не сразу. Хоббитская нелюбовь к «чужакам» и «чуждому», при всей своей практической оправданности, порой оборачивалась глухотой, граничащей с равнодушием. В Шире не интересовались тем, что происходило за его границами, – и это значило, что, когда тьма однажды подступит к этим границам, никто не будет готов. Никто, кроме него.

Эта мысль, мелькнувшая в его голове, когда он уже подходил к увитой жимолостью двери норы Меригольд, на мгновение погасила его улыбку. Но лишь на мгновение. Он не мог – да и не хотел – превращать свою жизнь в мрачное ожидание неминуемого. У него было ещё два года до того, как он начнёт действовать всерьёз, – и он намеревался провести их с толком. Он встряхнул головой, отгоняя мрачные мысли, и, вызвав перед внутренним взором Систему, в который раз окинул взглядом знакомые строки.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

Сила – 2.000. Вы способны поднять не только кружку, но и чайник – правда, для полного чайника лучше позвать кого-нибудь взрослого, и желательно до того, как он закипит.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.112. Ваши пальцы достаточно проворны, чтобы стащить третье печенье так, что кухарка заподозрит не вас, а кота, а кот – кухарку.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.056. Вы можете бодро пробежать от порога до сада, а также выдержать один, а при должном усердии и два раунда застольных споров, прежде чем начать клевать носом.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.143. Вы знаете, что мир за холмами не заканчивается, и даже примерно догадываетесь, что там есть что-то ещё, кроме Бри и пары постоялых дворов.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.250. Иногда вы всё-таки задумываетесь, стоит ли съедать третий кусок пирога перед сном; впрочем, пока раздумья неизменно заканчиваются в пользу пирога.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.083. Ваши уши всё ещё вызывают умиление у старушек, а умение поддержать беседу о погоде практически безупречно – если, конечно, собеседник тоже хоббит и не слишком спешит.[Лимит: 8.000]

Он хмыкнул – Система, при всей своей математической бесстрастности, умудрялась сохранять толику едкого остроумия, и это странным образом его подбадривало. Достижения пока отсутствовали, и он не знал, как их заработать. Но это уже заботы будущего, а пока – пока его ждал второй завтрак, и запах яичницы с беконом уже отчётливо доносился из открытой двери, и голос Меригольд, ворчливый и тёплый одновременно, спрашивал, не его ли это шаги, и всё это, вместе взятое, было, если вдуматься, ничуть не менее важным, чем любые грядущие битвы. Потому что именно из таких вот мгновений – простых, тёплых, пропитанных ароматом хлеба и покоя – и складывалась та жизнь, которую однажды придётся защищать. И он защитит её. Не потому, что так велит долг, и не потому, что так написано в пророчестве, а просто потому, что он слишком сильно полюбил этот край, чтобы позволить тьме поглотить его.

Глава 3. Уроки тишины

Вечер опускался на Хоббитон медленно, словно нехотя, – само солнце, кажется, медлит у горизонта, не решаясь уступить небо сумеркам, а воздух, прогретый за долгий день, начинает остывать, источая, ни с чем не сравнимый аромат – смесь нагретой травы, речной влаги и далёкого дыма от костров, на которых жгут срезанный кустарник. Норис сидел на низкой скамье у входа в нору Меригольд, той самой, что была вкопана в склон холма так ладно, что казалась не творением рук, а естественным порождением земли, и рассеянно следил за тем, как летучие мыши, выбравшиеся из-под стрехи, чертят в густеющем воздухе свои ломаные, непредсказуемые линии. Он любил это время суток больше прочих – не потому, что оно было красивее утра или торжественнее полдня, а потому, что именно в сумерках его мысли, обычно занятые наблюдениями и подсчётами, обретали особую, мечтательную неторопливость, которая бывает лишь в часы между явью и сном, когда дневная суета уже схлынула, а ночная тишина ещё не наступила.

В доме напротив, чья круглая дверь была окрашена в весёлый зелёный цвет, а порог украшен двумя глиняными горшками с геранью, зажглась масляная лампа. Её тёплый, колеблющийся свет, пробиваясь сквозь круглое окошко, лёг на траву золотистым квадратом, и в этом квадрате, словно крошечные танцоры, заплясали мотыльки, привлечённые теплом. Из приоткрытой двери потянуло дымком – это старый Боффин, грузный, но ещё крепкий хоббит, раскуривал свою вечернюю трубку, и горьковато-сладкий аромат табака «Южная Звезда» поплыл над улицей, смешиваясь с запахом жимолости. Норис вдохнул этот знакомый до мельчайших оттенков воздух и вдруг поймал себя на мысли, что думает не о настоящем, а о прошлом.

Воспоминания о раннем детстве, когда Система только-только проявилась в его сознании, были у него особенными – не тускнеющими, не расплывчатыми, в отличие от обычных детских воспоминаний, а напротив, неестественно яркими, словно сама Система, явившись ему, зафиксировала в его памяти каждую мелочь с точностью, какая не снилась ни одному летописцу. Он мог, закрыв глаза, во всех подробностях восстановить и солнечный узор на ковре в то утро, когда ему было пять, и выражение лица Меригольд, склонившейся над ним с ложкой мёда, и даже ощущение деревянной лошадки, выпавшей из его ослабевших пальцев в тот самый миг, когда перед его внутренним взором впервые проступили строки интерфейса. И теперь, когда спустя восемь лет он научился с этим интерфейсом сосуществовать, ему иногда нравилось перебирать те давние дни, как перебирают старые, пожелтевшие письма: не для того, чтобы бередить раны, а чтобы лучше понять, какие действия он предпринимал в те далекие времена.

Вот ему пять, и он, маленький, стоит посреди кухни, вцепившись пухлыми пальцами в край стола, и во все глаза глядит на строки, плывущие перед внутренним взором. Он помнил даже, как пахло в тот миг – корицей и печёными яблоками, потому что Меригольд как раз готовила свой знаменитый яблочный пирог, – и как этот запах, такой мирный и домашний, странно контрастировал с тем холодным, нечеловеческим совершенством, с каким строки Системы вплывали в его сознание. Тогда он впервые попытался «поговорить» с Системой – мысленно, разумеется. Он спрашивал её – требовательно, с, почти отчаянной интонацией, которая исходила от его двадцатилетнего «я»: «Кто ты? Зачем ты здесь? Ты можешь вернуть меня обратно?» – и получал в ответ лишь молчание, полное и безупречное, словно поверхность застывшего пруда в безветренный день. Тогда он рассердился; он помнил, как топнул ногой, с ещё не отмытыми после сада пятками, – как сжал кулачки и закричал беззвучно, внутри себя: «Ну скажи хоть что-нибудь! Ответь! Я не хочу здесь быть!» – но строки даже не дрогнули, и до него постепенно, очень постепенно, как доходит до края столба вода в колодце после долгой засухи, начало доходить, что Система – не дух, не советчик, не друг и не враг. Она – инструмент. И инструмент этот, в отличие от всех прочих, какие он знал, отвечает только на действие, но не на вопрос.

Это открытие, такое простое на первый взгляд, на самом деле далось ему нелегко. Он-то, с разумом взрослого человека, привык, что любую информацию можно запросить и получить: в его прежнем мире достаточно было нажать кнопку или произнести слово, и невидимый помощник откликался, выдавая ответы, советы, карты, прогнозы. Здесь же его единственным источником сведений о самом себе оказался безмолвный интерфейс, который ничего не объяснял, не подсказывал, не предостерегал, а лишь фиксировал – бесстрастно, как фотокамера, и неумолимо, как зеркало. И потому первые годы после пробуждения Системы он действовал почти вслепую, методом проб и ошибок, – и ошибок, как он теперь, задним числом, понимал, было куда больше, чем удач.

Помнится, ему как раз исполнилось шесть, и Меригольд испекла в честь этого пряничный домик, – он, воодушевлённый цифрой «4» в графе Интеллекта и переполненный знаниями из прошлой жизни, попытался объяснить Корику, одному из его друзей, так же живших с Меригольд, как устроена Солнечная система. Это был тёплый июньский день; они сидели на берегу Водьи, свесив ноги в воду, и Норис, вооружившись прутиком, принялся чертить на песке схему – старательно, с орбитами, с кружочками, с маленькой точкой в центре, обозначавшей Солнце. Он говорил долго, может быть, полчаса, путаясь в терминах и с трудом подбирая слова, потому что хоббитский вариант вестрона, да и сам весторн, при всём своём богатстве, не располагал понятиями вроде «гравитация» или «эллиптическая орбита». Корик слушал, наморщив лоб и открыв рот, и поначалу Норис принял это за проявление интереса. Но когда он закончил и, торжествуя, спросил: «Ну, понял?» – Корик поскрёб в затылке, сплюнул в воду и изрёк: «Оно, конечно, занятно, что солнце вокруг чего-то там крутится, только зачем? Оно и так каждый день по небу ходит, сам видал. С востока на запад, испокон веков. Чего его ещё крутить-то?» – после чего вскочил и убежал ловить лягушек.

Норис остался на берегу один, с прутиком в руке и с горьким чувством непонимания, смешанным с обидой. Но хуже обид было другое: он тогда украдкой вызвал Систему – и увидел, что Интеллект не шелохнулся. Четвёрка так и осталась четвёркой. Вот тогда-то он и заподозрил – и позже, с годами, убедился в своей правоте, – что Система оценивает не объём знаний, не количество фактов, которыми ты можешь блеснуть перед собеседником, а умение применять эти факты в этом конкретном мире и в этой конкретной ситуации. Знание астрономии, ценное в двадцать первом веке, здесь было бесполезным балластом, чем-то вроде умения читать египетские иероглифы на необитаемом острове: занятно, спору нет, но не нужно. Зато знание того, как отличить съедобный гриб от ядовитого, в здешней жизни было драгоценностью, способной спасти если не жизнь, то, по крайней мере, желудок.

И когда он год спустя, набродившись по лесу с плетёной корзинкой в сопровождении старого Оддо, сумел отличить ложный опёнок от настоящего не по книжке, не по картинке, которую видел мельком в прошлой жизни, а по тому, что запомнил запах – тонкий, чуть островатый у ложного и сладковато-грибной у настоящего, – и по оттенку шляпки, бледно-жёлтому против тёплого медового, – вот тогда Интеллект и получил прибавку. Он почувствовал это – тот самый беззвучный «щелчок», который невозможно описать словами, но который он узнавал безошибочно, – и сердце его подпрыгнуло от тихого, почти детского ликования. Это было маленькое, но настоящее достижение, и ценность его заключалась не в самой единице, а в том, что он наконец начал понимать правила игры.

С Мудростью вышло и вовсе курьёзно. Норис, при своём суммарном – двадцатипятилетнем, если считать обе жизни, – опыте, полагал себя куда мудрее окрестной ребятни и уж точно мудрее, чем можно было ожидать от семилетнего тела. Он, в конце концов, помнил свою прошлую жизнь, и он совершил в ней достаточно ошибок, чтобы, как ему казалось, выучить все возможные уроки. Но Система, судя по всему, придерживалась на этот счёт иного, куда более строгого мнения. Она словно бы не признавала мудрости, нажитой в другом мире, в другой шкуре, при других обстоятельствах, – или признавала её лишь в той микроскопической мере, в какой та проявлялась здесь и сейчас, в конкретных поступках, а не в абстрактных воспоминаниях. И потому Мудрость росла чудовищно медленно – рывками, непредсказуемыми и редкими, – и каждый рывок, как он в конце концов заметил, был так или иначе связан с признанием собственной неправоты.

Однажды – ему тогда было лет восемь, и осень только-только начинала золотить листву на дубах, – он, поспорив с Нелли, которая так же жила с Меригольд, о том, чья сегодня очередь мыть посуду, наговорил ей такого, что она, бедная, расплакалась и убежала в сад. А он, хоть и понимал в глубине души, что был несправедлив – посуда-то была общая, а не её, – не побежал следом, а остался в гостиной, насупленный, злой, переполненный обидой за непризнание правоты, в которой он был так уверен. Весь вечер он просидел в углу, делая вид, что читает книгу, а сам не видел ни строчки, потому что перед глазами стояло заплаканное лицо Нелли. Ночь он провёл без сна, ворочаясь с боку на бок, и лишь под утро, когда небо за окном начало сереть, ему стало по-настоящему стыдно – так стыдно, что хоть сквозь землю провались. Наутро он, красный как рак, пробормотал извинение, и Нелли, шмыгнув носом, неожиданно улыбнулась и сказала: «Да ладно, чего уж там, я сама виновата». И в тот самый миг, когда он понял, что прощён, и почувствовал, как с души сваливается камень, – цифра Мудрости беззвучно мигнула и получила прибавку.

С тех пор он выучил этот урок накрепко: Мудрость питалась не победами, не триумфами, не доказанной правотой, а поражениями, признанными и осмысленными. И это было, пожалуй, самое трудное из всех открытий, потому что признавать свои ошибки перед самим собой – дело тяжёлое, а перед Системой, которая, казалось, видит тебя насквозь, – и вовсе мучительное. Но он научился. Научился не сразу, не вдруг, а постепенно, через десятки мелких поражений, каждое из которых оставляло свой рубец, но каждое же и прибавляло толику понимания.

Ловкость, слава всем богам обоих миров, росла веселее прочих. Хоббитская кровь, да ещё и усиленная третьей ступенью родословной, брала своё: всё, что требовало проворства пальцев или быстроты ног, давалось ему легче, чем остальные действия. Он помнил, как в девять лет, играя с остальными в «поймай-золотого», местную разновидность салок, он вдруг осознал, что его никто не может догнать – просто потому, что он, петляя между кустами смородины и перепрыгивая через низкую ограду, двигался не так, как все. Он предугадывал движения преследователей за миг до того, как они их совершали, – не магически, а просто потому, что научился читать язык тела, выражения лиц, направление взгляда. И когда он, запыхавшийся, но не пойманный, рухнул на траву и, смеясь, глядел в небо, Система отозвалась знакомым беззвучным щелчком: Ловкость поднялась до пяти. Это была первая характеристика, достигшая середины пути к лимиту, и он, помнится, весь вечер ходил с такой довольной физиономией, что Меригольд заподозрила неладное и спросила, уж не влюбился ли он часом.

Харизма преподнесла ему самый неожиданный и, пожалуй, самый ценный урок. Долгое время он был убеждён – спасибо прошлой жизни, где обаяние считалось чуть ли не товаром, – что Харизма есть не что иное, как умение нравиться: улыбаться вовремя, говорить комплименты, быть приятным в общении, располагать к себе. Он старался, как мог: улыбался соседям, вворачивал в разговор вежливые словечки, пытался шутить. Увы, хоббиты, с их врождённой, почти звериной подозрительностью ко всему, что отдаёт наигранностью, реагировали на его потуги с той же настороженностью, с какой встречали бы заезжего торговца, расхваливающего свой товар на все лады. Старуха Толли Коттон однажды, после того как он с чрезмерной любезностью помог ей донести корзину до порога, заметила, прищурившись: «Что это ты такой сладкий нынче, а, парень? Уж не разбил ли чего в нашей норе?» Харизма стояла на месте.

Зато, когда он – без всякой задней мысли просто потому, что ему надоело слушать их визг, – помирил Корика и Примроуз, разругавшихся из-за злосчастной тряпичной куклы с оторванной рукой, случилось нечто странное. Он не стал читать им нотаций, не взывал к справедливости, а просто предложил компромисс – такой простой и очевидный, что оба уставились на него с изумлением: «Давай я пришью руку обратно, и кукла будет общая на неделю – три дня у одного, три дня у другого, а воскресенье пусть отдыхает». И когда дети, всё ещё дуясь друг на друга, но уже без прежней ярости, кивнули, – Харизма беззвучно сменилась. Он тогда долго сидел, обдумывая это, и в конце концов понял: Система оценивает не то, насколько ты приятен, не то, насколько ты умеешь производить впечатление, а то, насколько ты способен реально влиять на душевное состояние других живых существ. Утешить, когда больно, примирить, когда ссора, убедить, когда спор, – вот что, оказывается, называлось здесь Харизмой. И научиться этому по книжке было нельзя.

Выносливость росла незаметно, день за днём, и он долгое время вообще не мог понять, от чего она зависит. Поначалу ему казалось, что нужно просто больше бегать, – и он бегал, до одышки, до горящих лёгких, сначала рост был, но вскоре исчез. Потом, уже позже, он заметил, что она прибавляется не тогда, когда он выкладывается до предела, а тогда, когда он делает усилие чуть большее, чем привычное, и делает его регулярно, изо дня в день. Помощь в саду – перетаскать два десятка вёдер с водой, не жалуясь; долгие пешие прогулки за холмы, откуда открывался вид на Дальнюю Четверть; неспешная, но упорная работа лопатой на грядке – всё это, накапливаясь, давало крохотные, почти незаметные прибавки, которые, однако, за годы складывались в ощутимый прогресс. И теперь, в тринадцать, он мог с гордостью сказать себе – не вслух, конечно, – что готов провести на ногах целый день и не свалиться замертво к ужину.

Все эти открытия, растянувшиеся на восемь долгих лет, давались ему нелегко, но каждое из них он встречал с той смесью любопытства и азарта, которая вообще была свойственна его натуре. Он не был мрачным аскетом, истязавшим себя тренировками ради туманной цели; он умел радоваться даже малым победам, и эта способность, унаследованная, как он подозревал, не столько от прошлой жизни, сколько от самих хоббитов, была его главным оружием против уныния. Да, он знал, что за холмами, за границами Шира, сгущается тьма, и тьма эта однажды придёт сюда, в эти самые поля и сады. Да, он помнил, что времени осталось не так уж много – каких-нибудь шесть-семь лет до начала Больших Событий. Но он не мог – да и не хотел – превращать свою жизнь в мрачное, фанатичное ожидание неизбежного. В конце концов, он был хоббитом, а хоббиты, как он успел понять, тем и сильны, что не позволяют будущим бедам отравить настоящее.

И потому каждая прибавленная единица характеристик, каждая догадка о том, как устроена Система, и каждое новое умение, пусть самое скромное – разжечь костёр с помощью кремня, отличить лечебную ромашку от декоративной, сплести корзину из ивовых прутьев, – встречались им с тихим, внутренним ликованием. Иногда, в хорошие дни, он даже позволял себе представить, как однажды, когда всё это закончится и тьма будет побеждена, он вернётся сюда, в Шир, и будет просто жить – растить сад, печь хлеб, слушать вечерами сверчков. И эта картина, простая и не воинственная, грела его лучше любого оберега.

Вот и сейчас, сидя на скамье и глядя, как первые светлячки зажигают свои холодные зелёные огоньки в густеющей траве, он мысленно вызвал интерфейс. Строки проступили перед внутренним взором так же чётко и беззвучно, как всегда, – не заслоняя мира, а накладываясь на него, словно прозрачный пергамент поверх цветной карты. Он в который, наверное, уже раз перечитал их, медленно, не торопясь, словно надеясь заметить что-то новое, что прежде ускользало от внимания, какую-нибудь скрытую подсказку или тонкий намёк.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

Сила – 2.000.Вы способны поднять не только кружку, но и чайник – правда, для полного чайника лучше позвать кого-нибудь взрослого, и желательно до того, как он закипит.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.112.Ваши пальцы достаточно проворны, чтобы стащить третье печенье так, что кухарка заподозрит не вас, а кота, а кот – кухарку.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.056.Вы можете бодро пробежать от порога до сада, а также выдержать один, а при должном усердии и два раунда застольных споров, прежде чем начать клевать носом.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.143.Вы знаете, что мир за холмами не заканчивается, и даже примерно догадываетесь, что там есть что-то ещё, кроме Бри и пары постоялых дворов.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.250.Иногда вы всё-таки задумываетесь, стоит ли съедать третий кусок пирога перед сном; впрочем, пока раздумья неизменно заканчиваются в пользу пирога.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.083.Ваши уши всё ещё вызывают умиление у старушек, а умение поддержать беседу о погоде практически безупречно – если, конечно, собеседник тоже хоббит и не слишком спешит.[Лимит: 8.000]

Норис хмыкнул – Система, при всей своей ледяной математичности, порой изъяснялась с такой едва уловимой, почти дружеской насмешкой, что он невольно задавался вопросом: а не было ли у его безмолвного спутника чувства юмора? Или, может быть, она просто отражала его собственную иронию, как отражала всё остальное? Как бы то ни было, эти забавные подписи, появившиеся только в последний год, странным образом придавали ему сил и напоминали о том, что он – не машина для прокачки, а живой хоббит, имеющий право и на ошибки, и на смех.

Он поднял глаза к темнеющему небу, на котором одна за другой зажигались звёзды – сначала робкие, бледные, потом всё более яркие и уверенные, – и в который раз подумал о том, что скоро, совсем скоро, его по-настоящему деятельная жизнь начнётся. Ещё два года – и он покинет этот дом, ставший ему приютом и убежищем, вернётся в пустующую нору матери, которую до сих пор не решался посетить, и приступит к тренировкам, о которых грезил все эти долгие, бесконечно мирные годы. Характеристики были скромны, кое-где даже откровенно низки – но они росли, медленно, неуклонно, как растёт дерево: сегодня не видно, а через год – уже выше забора. И каждая десятая, заработанная потом, терпением и ошибками, стоила дороже целой дюжины, полученной даром.

Самое же главное, что он понял за эти годы, сидя и на этой вот скамье, и на берегу Водьи, и на замшелом валуне у края поля, и в кресле перед камином, – это то, что Система была не клеткой, а зеркалом. Она не ограничивала его свободу, не диктовала ему выбор, не требовала следовать некоему квестовому пути. Она лишь показывала ему то, что он уже есть, и то, чем он может стать – если, конечно, приложит достаточно усилий. И если сейчас в этом зеркале отражался пока ещё мальчишка с единицами, двойками и четвёрками, то это означало лишь одно: ему предстоит вырасти. Не в каком-то метафорическом, а в самом буквальном, измеримом смысле.

И он вырастет, потому что он, Норис Тук, попавший сюда немыслимым, необъяснимым образом, слишком сильно любит жизнь, чтобы прожить её вполсилы.

Где-то в доме хлопнула дверь, и голос Меригольд, тёплый и немного ворчливый, позвал его ужинать. Норис встал, потянулся, чувствуя, как хрустнули позвонки, и, бросив последний взгляд на звёзды, ушёл в дом – туда, где пахло хлебом и жареным луком, где горела лампа и где его ждали. Завтра будет новый день, и в нём снова можно будет сделать шаг – пусть крохотный, но вперёд. А пока – пока достаточно и этого.

Глава 4. Язык трав и троп

К тринадцати годам Норис знал окрестности Хоббитона так, как иной старый следопыт знает свои угодья, – не стоит ожидать что он знает все места обитания животных и пути, где ходят люди. Он мог бы, если бы его попросили, пройти от западной околицы до Дальних Холмов, потому что каждый изгиб тропы, каждый выступающий корень старого дуба и каждый замшелый валун были ему знакомы не хуже, чем расстановка мебели в гостиной Меригольд. А главным своим достижение он считал способность добраться из любого места Шира обратно в Хоббитон.

Внешне он представлял собою типичного юного хоббита, хотя внимательный наблюдатель непременно отметил бы в нём черты, выделявшие его из среды сверстников. Роста он был невысокого, даже по хоббитским меркам, – макушка едва доходила до плеча взрослого хоббита, однако для тринадцати лет его рост был достаточно выдающимся, – но сложения ладного, не рыхлого, внешне можно было проглядеть ряды мышц, ещё не налившихся силой, но уже обещающих будущую крепость. Волосы его, тёмно-русые, почти каштановые, вились крупными, непослушными кольцами, вечно падающими на лоб и придававшими его лицу выражение несколько легкомысленное, какое тотчас же опровергалось взглядом. Ибо глаза его – светло-карие, с янтарными искорками у зрачков, – смотрели не так, как смотрят глаза тринадцатилетнего подростка. В них не было ни детской рассеянности, ни отроческой угрюмости; в них сквозило, трудно определимое внимание, какое бывает у человека, пережившего такой опыт, о котором другие и помыслить не могут. Он улыбался часто – улыбка была его щитом от неловких вопросов, – но именно в улыбке эта двойственность проступала особенно явно: губы растягивались легко и приветливо, а глаза продолжали высказывать серьезность и внимательность.

Одевался он просто, как и все хоббиты: льняная рубаха, поверх неё – коричневый жилет с латунными пуговицами, подаренный Меригольд на двенадцатый день рождения, добротные бриджи. Единственной его особенностью, которую он не афишировал, но которой втайне гордился, было то, что он никогда не сутулился. В мире хоббитов, где осанка считалась делом десятым, а пузцо – почти признаком благополучия, его прямая спина и развёрнутые плечи невольно привлекали внимание и добавляли ему, в глазах старших, того самого «вида», который они не могли определить словами, но ощущали безошибочно.

Природа Шира, в отличие от опасных чащ Эриадора или мрачных ущелий Мглистых Гор, была мирной, почти ручной, словно сама земля заключила с хоббитами негласный, но нерушимый договор: они не терзают её без нужды, она не вредит им сверх меры. И всё же эта кажущаяся ручность, эта ласковая, пасторальная безобидность таила в себе немало полезных секретов – нужно было лишь иметь глаза, чтобы их видеть, и терпение, чтобы их разгадывать.

Растительное царство Шира, описанное в толстенных фолиантах, которые старый аптекарь Тод Болджер хранил в задней комнате своей лавки за рядом стеклянных банок с сушёными корешками, было почти целиком съедобным или лекарственным, и это обстоятельство когда-то поразило Нориса до глубины души. В его прошлом мире – мире бетона, асфальта и аккуратно подстриженных газонов – природа была чем-то отделённым, декоративным, существующим где-то там, за городской чертой. Здесь же она была не просто рядом – она была везде, она обнимала человека со всех сторон, прорастала сквозь каждый дюйм почвы и требовала к себе не снисходительного интереса, а постоянного, пристального внимания. Хоббиты, не читавшие книг по ботанике и не знавшие латинских названий, владели этим знанием в той его практической, нутряной форме, которая одна и имеет значение для выживания: они знали, что крапива, проклятие всяких детей, идёт в суп и делает его наваристым, а из её волокон можно плести верёвки, по прочности не уступающие пеньковым; что одуванчик, который в его прошлой жизни считался злостным сорняком, здесь уважали за сладковатый корень, годный для заварки, и молодые листья, добавляемые в весенний салат; что мята успокаивает желудок, ромашка снимает жар, а подорожник, приложенный к ранке, останавливает кровь и вытягивает гной. Всё это, вместе взятое, составляло ту самую «зелёную магию», над которой посмеивались заезжие гномы, но которая, по сути, была не магией вовсе, а многовековым опытом, передаваемым от бабушки к внучке, от отца к сыну.

Норис, с его аналитическим складом ума, не довольствовался простым запоминанием рецептов. Он стремился понять, почему мята действует именно так, а не иначе, почему отвар ивовой коры помогает от боли, а настой валерианы усыпляет. Старый Тод Болджер, к которому он повадился захаживать раз в неделю, сперва относился к его расспросам с подозрением – нечасто тринадцатилетний мальчишка проявляет столь глубокий интерес к аптекарскому делу, – но позже, видя его искреннее любопытство, смягчился и начал показывать ему свои записи: пожелтевшие листы, исписанные убористым, бисерным почерком, с зарисовками растений и пометками на полях. Именно из этих записей Норис узнал, что ацелас, или «королевский лист», который рос в изобилии вдоль ручьёв, обладает сильным антисептическим действием и может заживлять даже глубокие раны, а также что его запах отгоняет некоторых насекомых и даже, по слухам, ослабляет действие тёмных чар. Последнее утверждение он тогда мысленно пометил как «достоверное», ведь он это знал и «видел».

Фауна Шира интересовала его не меньше флоры, и здесь его наблюдения были особенно пристальными. Ибо в том, как хоббиты взаимодействовали с животными, как они их приручали, использовали или просто терпели, отражалась, как в капле воды, вся суть Ширского мировоззрения – того самого, которое он пытался постичь вот уже десять лет. Хоббиты не держали животных просто так, для красоты или забавы, как держали их богатые бездельники в его прошлом мире. Кошка ловила мышей – и за это получала блюдце молока и тёплый угол у печи, и никто не ждал от неё благодарности или ласки. Собака сторожила овец или, на худой конец, курятник – и за это получала кость и доброе слово, и на неё смотрели не как на друга, а как на уважаемого работника. Пони возил телегу – и за это имел обильный корм и чистую подстилку, и хозяин, каким бы он ни был скрягой, никогда не экономил на овсе для пони, ибо скупой на корм далеко не уедет. Всё было устроено на началах негласного, но нерушимого договора: услуга за услугу, и ни одно существо, двуногое или четвероногое, не считало себя вправе нарушить этот порядок.

Даже дикие звери, обитавшие в лесах и полях, – лисы, барсуки, кролики, горностаи, – воспринимались скорее как соседи, пусть и не всегда удобные, нежели как враги или добыча. Хоббиты ставили заборы от кроликов, а не капканы; ворчали на лис, задравших курицу, но не объявляли им войны; замечали, что старый барсук повадился таскать морковь с дальней грядки, и лишь разводили руками, потому что «барсук – он барсук и есть, что с него взять». Эта черта – терпимость, граничащая с незаинтересованностью, – казалась Норису одновременно и великой силой, и потенциальной слабостью хоббитского народа. Ибо что будет, когда из-за границ явятся существа, с которыми нельзя договориться? Ответ на этот вопрос он знал – и оттого всё упорнее готовился к тому, чтобы, когда этот день настанет, быть не просто наблюдателем.

Отдельной строкой в его размышлениях проходила Водья – река, которую хоббиты уважали, почитали, но никогда не любили. Вода в Шире была стихией, которую терпят, но не принимают. В ней купались лишь мальчишки, да и те не заплывали дальше, чем на длину верёвки, привязанной к колышку на берегу, – и то лишь в самые жаркие дни, когда даже старики, кряхтя, признавали, что «нынче пекло, впору самому в реку лезть». Взрослые хоббиты, особенно старшего поколения, к воде не приближались вовсе, а если их спрашивали о причине, они отделывались общими фразами: «мокро», «холодно», «простудишься», «рыбы кусаются». Но Норис, с его цепкой памятью и привычкой сопоставлять факты, подозревал, что этот страх уходит корнями в куда более древние времена, когда хоббиты ещё жили у большой воды – то ли у Андуина, то ли ещё где, – и что в нём есть своё рациональное зерно. Вода, в отличие от земли, не прощает ошибок. Вода текуча, изменчива, и в ней не спрячешься в нору. Для народа, чья главная защита – скрытность и стабильность, вода была олицетворением всего того, чего они инстинктивно избегали.

Сам Норис, помня о своей прошлой жизни, где плавание было и спортом, и удовольствием, и способом снять стресс, втайне решил, что однажды этот всеобщий страх преодолеет. Не только для себя – хотя и для себя тоже, – но и для того, чтобы доказать самому себе, что он способен выйти за пределы, предначертанные кровью. Ибо он уже успел заметить: характеристики росли быстрее всего именно тогда, когда он делал то, что делать сложно и для чего требовалось проделывание трудностей. Все что было связано с ловкостью давалось ему легче остального. Это было в его крови, и прогресс шёл легко. Но стоило ему попытаться сделать что-то «чуждое» – пробежать дольше, чем требовалось, поднять тяжесть, заговорить с незнакомцем, – и Система отзывалась более щедро, словно поощряя его за расширение границ.

Именно это наблюдение – о связи между «чуждостью» задачи и величиной награды – навело его на более глубокие размышления о природе родословной. В тихий час, лёжа на своей кровати и глядя в окно, он снова и снова прокручивал в уме всё, что знал.

В тот самый миг, когда его мысль, точно заострённый колышек, упёрлась в вопрос «Что же такое родословная на самом деле?», перед внутренним взором Нориса беззвучно развернулась строка – но не короткая, как прежде, а длинная, мерцающая ровным, спокойным светом, исполненная той же бесстрастной, почти канцелярской точности, какую он привык ожидать от Системы. Однако на сей раз это было не оповещение, а прямое разъяснение – первое за все восемь лет.

Родословная Хоббита (Ступень 3)

Хоббиты – народ скрытный, миролюбивый и поразительно стойкий ко всякому внешнему давлению, будь то невзгоды природы или тлетворное влияние Тьмы. Родословная Хоббита закрепляет эти качества в самой основе вашего существа, влияя на скорость развития характеристик и определяя их пределы.

Пассивные эффекты:

– Ускоренный рост Ловкости, Выносливости и Мудрости. Все занятия, связанные с проворством, телесной выдержкой и душевной устойчивостью, приносят вам ощутимо больше пользы, чем представителям иных рас.

– Замедленный рост Силы. Хоббиты никогда не славились физической мощью, предпочитая ей сноровку и осмотрительность.

– Повышенный лимит Ловкости (10.000). Ваши пальцы и ноги способны достичь проворства, недоступного большинству людей.

– Пониженные лимиты всех прочих характеристик (8.000). Таково наследие вашего малого народа: вы редко бываете сильны, но почти всегда – ловки и незаметны.

Скрытые эффекты:

– Сопротивление Тьме. Ваша душа обладает врождённой, труднообъяснимой упругостью перед лицом чар, вселяющих ужас, отчаяние или стремящихся подчинить вашу волю. Этот эффект не отражается в числовых значениях, но проявляется в решающий миг.

– Сродство к земле. Всё, что связано с возделыванием почвы, распознаванием трав и чтением природных знаков, даётся вам с интуитивной лёгкостью, ускоряя рост Интеллекта всякий раз, когда вы применяете эти знания на практике.

Ступень родословной: текущая ступень – 3. Каждая следующая ступень усиливает все перечисленные эффекты, расширяет скрытые возможности и незначительно раздвигает пределы характеристик за границы расовых лимитов.

Норис перечитал это дважды, а затем и трижды, чувствуя одновременно и радость, и непонимание. единственный вопрос не давал ему покоя, почему в этот раз он увидел ответ на свой вопрос, ведь он не единожды задавался вопросами и не получая ответов давно опустил руки. Радость же была оттого, что его догадки были верны и по большей части эти объяснения были ему понятны. Сопротивление Тьме действительно существовало, и оно было не просто красивой фразой, а реальным, хоть и скрытым от глаз, щитом. Сродство к земле объясняло, почему занятия с травами и саженцами так заметно поднимали его Интеллект. А главное – ступень родословной не была статичной. А это значит, её можно было повышать.

Он прикрыл глаза и позволил этой мысли улечься в сознании, точно зерну в хорошо вспаханную борозду. Если ступени можно повышать, значит, когда-нибудь лимит 8 перестанет быть для него абсолютным. Значит можно не только развивать собственные характеристики, но и собственную родословную? И если родословная Хоббита давала такие бонусы уже сейчас, на третьей ступени, то какой же силой будут обладать те, кто поднялся выше? И существуют ли вообще те, кто достиг предела – пятой, шестой, а может, и более высоких ступеней? Он не знал ответа, но сам факт того, что путь открыт, наполнял его настоящим азартом и чувством предвкушения. Он вспомнил, как в десять лет, впервые задумавшись об этом, мысленно спросил Систему: «Могу ли я получить другую родословную?» – и, разумеется, не получил ответа. Но сам вопрос словно бы раздвинул рамки его внутреннего мира, и с тех пор он начал смотреть на окружающих хоббитов с новой, почти исследовательской точки зрения. Он замечал, что даже среди одного народа есть различия: Туки, к примеру, были более склонны к авантюрам и были более обаятельны и харизматичны, чем прочие, а Бобберы из Южной Чети славились своей выносливостью и неприхотливостью. Возможно, думал он, это говорит о том, что внутри одной расовой родословной существуют свои подступени или разветвления, и его собственная ступень 3 – далеко не предел, а лишь начало долгого пути.

Все эти размышления, столь пространные и, на сторонний взгляд, почти философские, на самом деле имели для него сугубо практическое значение. Понимая, что родословная ускоряет рост одних качеств и замедляет другие, он мог более разумно распределять свои усилия, не тратя времени на то, что всё равно будет расти медленно, и сосредотачиваясь на том, что даст наибольший эффект. Сила, к примеру, была его слабым местом – хоббиты вообще не отличались физической мощью, – и он знал, что поднимать её придётся долго и упорно, через постоянные упражнения с постепенным увеличением нагрузки. Ловкость же, напротив, росла почти сама собой, и её он мог позволить себе развивать попутно, не посвящая ей специальных часов.

В один из дней, когда все эти мысли в очередной раз крутились у него в голове, он, бродя вдоль берега Водьи, заметил заросли королевского листа, о котором говорил Болджер. Широкие, мясистые листья с характерными серебристыми прожилками поблёскивали на солнце, и Норис, повинуясь скорее импульсу, чем плану, нагнулся, сорвал один лист и растёр его между пальцами. Запах был резким, почти лекарственным, с оттенком камфоры. Он вспомнил, что настой из этого листа, по словам аптекаря, мог заживлять раны, а если верить старым преданиям – и ослаблять действие тёмных чар. Мысль о том, что он может изучить это растение глубже, проверить его эффекты, – понять, сколько времени нужно настаивать, как хранить, в каких пропорциях смешивать с другими травами, – зажглась в нём с исследовательской искрой, которая была сродни той, что горела в нём в прошлой жизни, когда он корпел над курсовой.

Он аккуратно собрал с десяток листьев, стараясь не повредить их, и направился к дому, намереваясь вечером проверить свойства этой травы. И когда он уже подходил к околице, Система, словно угадав его намерения, отозвалась беззвучным, но отчётливым оповещением:

Интеллект повышен: 4.143 → 4.176

За изучение нового лекарственного растения с практической целью.

Прибавка была крохотной – всего тридцать три тысячных, – но сам факт того, что Система отметила его интерес, подтверждал его догадку: любое знание, добытое не ради простого запоминания, а ради применения, ценилось ею выше, чем сотня прочитанных, но не использованных книг. Он хмыкнул, спрятал листья в заплечный мешок и, поднимаясь на крыльцо, снова вызвал интерфейс, чтобы бросить взгляд на ставшие уже привычными строки.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

Сила – 2.000.Вы способны поднять не только кружку, но и чайник – правда, для полного чайника лучше позвать кого-нибудь взрослого, и желательно до того, как он закипит.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.112.Ваши пальцы достаточно проворны, чтобы стащить третье печенье так, что кухарка заподозрит не вас, а кота, а кот – кухарку.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.056.Вы можете бодро пробежать от порога до сада, а также выдержать один, а при должном усердии и два раунда застольных споров, прежде чем начать клевать носом.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.176.Вы знаете, что мир за холмами не заканчивается, и даже примерно догадываетесь, что там есть что-то ещё, кроме Бри и пары постоялых дворов.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.250.Иногда вы всё-таки задумываетесь, стоит ли съедать третий кусок пирога перед сном; впрочем, пока раздумья неизменно заканчиваются в пользу пирога.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.083.Ваши уши всё ещё вызывают умиление у старушек, а умение поддержать беседу о погоде практически безупречно – если, конечно, собеседник тоже хоббит и не слишком спешит.[Лимит: 8.000]

Подходя к дому, в задумчивости он едва не споткнулся о порог. Из приоткрытой двери тянуло теплом и ароматом тушёной баранины с тимьяном, и этот запах, такой густой и домашний, мгновенно вернул его к действительности. На пороге, вытирая руки о передник, стояла Меригольд.

Ей было далеко за шестьдесят, но возраст, казалось, лишь отточил её черты, придав им благородной определённости, какая свойственна старым плодовым деревьям, давно переставшим удивлять урожаем, но всё ещё хранящим в себе силу и достоинство. Она была невысока – как и все хоббитессы, – но держалась с слегка старомодной прямотой, которая в сочетании с острым, всё подмечавшим взглядом поверх круглых очков в тонкой металлической оправе создавала впечатление, будто перед тобою не пожилая женщина, а, скажем, бывший судья или хранительница архива, много повидавшая и ещё больше понявшая. Волосы её, некогда, по слухам, золотисто-русые, давно обратились в серебристо-серые и были убраны в аккуратный, тугой пучок на затылке, удерживаемый черепаховым гребнем – тем самым, который она привезла когда-то из Минас Тирита и который, по её словам, стоил больше, чем весь её нынешний гардероб.

Лицо Меригольд, хотя и было всё в мелких морщинках, все еще сохраняло красивы и ровные линии, дарящие ей грациозный вид, никогда не казалось усталым или скучающим. В нём сквозило живое выражение, какое бывает у тех, кто привык заботиться о других не по долгу, а по глубокой внутренней потребности. Губы, обычно плотно сжатые, имели обыкновение чуть заметно подрагивать в уголках, когда она сдерживала улыбку, – и именно поэтому подрагиванию Норис всегда угадывал, что она не столько сердится, сколько пытается скрыть свою радость от того, что он снова опаздывает к столу, но возвращается невредимым.

Одевалась она всегда одинаково – но не из безразличия к нарядам, а из спокойной, уверенной привычки, которая не нуждается в переменах. Простое шерстяное платье тёмно-синего цвета, отделанное по вороту узкой полоской серебристого кружева, белый накрахмаленный передник, поверх которого иногда, если позволяла погода, – вязаная шаль с бахромой, связанная не так давно и имевшая крайне элегантный вид. Руки, хоть и натруженные, всегда ухожены: она пользовалась мазью из календулы собственного приготовления и считала это не роскошью, а элементарной гигиеной.

– Я уж думала, ты сегодня к ужину не явишься, – произнесла она, сдвигая очки на лоб и пристально вглядываясь в его лицо, словно пытаясь прочесть на нём все его дневные похождения. – Опять бродил у реки? Один? В это время? Норис, мальчик мой, когда-нибудь ты доходишься до того, что я перестану тебя ждать и съем всё сама.

В её голосе не было ни капли подлинной угрозы, и он это знал. Знал так же твёрдо, как и то, что на плите для него оставлена самая большая миска, а в буфете припрятан кусок яблочного пирога, прикрытый салфеткой.

– Я просто гулял, тётушка, – ответил он, позволяя своей улыбке сделаться чуть более мальчишеской, чем та, что он носил внутри. – Смотрел, как рыба плещется. И трав набрал для мистера Болджера.

– Трав он набрал, – проворчала она, отступая вглубь коридора и пропуская его к умывальнику. – А что сам весь в репейнике, так это небось тоже для мистера Болджера? Ладно уж, мой руки и садись. Баранина стынет.

Норис, отмывая руки от пахучего сока королевского листа, думал о том, что такие вечера – с её ворчанием, с горячей едой, с запахом трав, развешанных под потолком, – и есть та самая жизнь, которую он собирается защищать. И эта мысль, простая, почти банальная, отозвалась в нём с тихой, сдержанной радостью, которую он давно научился ценить. Он вышел к столу, за которым сидели остальные жители этой уютной норы. Он сел на своё обычное место и, прежде чем взяться за ложку, бросил короткий взгляд в окно – туда, где над холмами уже загорались первые звёзды. Тьма когда-нибудь придёт. Но не сегодня. Сегодня – только тишина, баранина с тимьяном и ворчание Меригольд, которая на самом деле любила его больше, чем готова была признать. И этого, если вдуматься, было достаточно.

Глава 5. Календарь ожидания и детские ошибки

Год в Шире делился не столько на месяцы, сколько на периоды между праздниками, и эта черта, поначалу сбивавшая Нориса с толку своей кажущейся нестрогостью, со временем сделалась ему даже симпатична. Хоббиты, при всей своей любви к порядку и пристрастии к гроссбухам, никогда не становились рабами календаря, как сделались ими люди в его прошлом мире, вечно спешащие, вечно сверяющиеся с циферблатами и экранами. Даты здесь помнили – ещё бы, без дат не рассчитаешь ни посевную, ни срок уплаты оброка, – но время измеряли не столько числами, сколько событиями, и в этом было нечто глубоко успокаивающее, почти целительное.

«Это было за три дня до Большой Уборки», – говорил кто-нибудь из старших, и все вокруг понимающе кивали, потому что Большая Уборка, проводившаяся в конце зимы, была событием настолько же незыблемым, как восход солнца. «Это случилось сразу после Яблочного Сбора, но до Первых Заморозков», – и опять же никому не требовалось уточнять, о каком именно дне идёт речь. Время в Шире текло не по линейке, а по кругу, подчиняясь извечному ритму сельскохозяйственных работ и освящённых веками празднеств, и ритм этот был так же предсказуем и так же утешителен, как смена времён года.

Главным праздником Ширского года был, безусловно, Литэ – День Середины Лета, когда солнце стояло в зените так долго, что, казалось, ночь и вовсе не наступит, а если и наступит, то лишь на какой-нибудь час, не более. В этот день, которого Норис ждал с тем же нетерпением, что и остальные дети, хотя и по иным, более прозаическим причинам – ему нравилось наблюдать за людской радостью, – на общинных лугах выставлялись длиннющие столы, сколоченные из неструганых, но чисто вымытых досок, и всякий хоббит, от мэра до последнего пастуха, считал своим непременным долгом принести что-нибудь съестное. А также – съесть чужого не меньше, чем своего, ибо в Литэ воздержание полагалось грехом едва ли не большим, чем воровство.

Норис помнил свой первый осознанный Литэ – ему тогда было семь, и он, уже вполне освоившийся с Системой, но ещё не привыкший к масштабам хоббитских пиршеств, стоял на краю луга и, разинув рот, глядел на столы, ломившиеся от снеди. Там были пироги – с мясом, с грибами, с яблоками, с сыром, с голубятиной, с почками, с рыбой, – и каждый пирог был размером с доброе колесо от телеги. Там были заливные – щука, судак, угорь, – дрожавшие на блюдах янтарным студнем. Там были сыры всех сортов и оттенков, от белоснежного творожного до густо-жёлтого, выдержанного, крошащегося под ножом. Там были копчёные окорока, связки колбас, горшочки с паштетом, плетёнки с луком-пореем, маринованные огурчики в пузатых банках и, разумеется, эль – в таких количествах, что бочек хватило бы, кажется, напоить всю армию Гондора.

Он тогда, помнится, отдал должное всему понемногу и, сытый до изумления, рухнул на траву рядом с Кориком и Нелли, не в силах даже говорить. Где-то вдалеке играла скрипка – старый скрипач Динго Коттон, кривовато, но с чувством выводил «Песню о Старом Вязе», – и хоббиты, краснолицые от эля и от заходящего солнца, подпевали фальшиво, но с таким искренним удовольствием, что даже у Нориса, привыкшего к куда более сложной музыке, защипало в носу. Он тогда поймал себя на мысли – впервые, но далеко не в последний раз, – что этот мир, при всех его опасностях, стоит того, чтобы любить его и защищать.

Осень приносила Яблочный Сбор – праздник не столь шумный, как Литэ, но, пожалуй, более уютный, более домашний. В течение трёх дней весь Шир пах печёными яблоками, корицей и дымом костров, на которых жгли палую листву; хозяева соревновались, чей яблочный пирог окажется нежнее, чей сидр – прозрачнее, а чьи сушёные яблочные дольки – слаще. Норис, помогая Меригольд на кухне, научился различать сорта яблок по запаху и на ощупь и однажды, когда ему было одиннадцать, безошибочно определил, что в корзине, принесённой из сада, перемешаны «поздний румянец» и «медовый хруст», хотя внешне они были почти неразличимы. Меригольд тогда посмотрела на него поверх очков и сказала только: «Ну-ну», – но он-то знал, что это означало высшую степень похвалы. Система, к слову, тоже отозвалась:

Интеллект повышен: 4.000 → 4.031

За точное определение растительного вида без визуальных подсказок.

Всего тридцать одна тысячная, но тогда, в одиннадцать, это казалось ему огромным достижением. Теперь, два года спустя, он понимал, что приросты такого размера – всего лишь фон, неизбежный шум, сопровождающий его ежедневную жизнь. Настоящие скачки случались лишь тогда, когда он делал что-то по-настоящему трудное – то, что требовало преодоления.

Зимой, на Йоль, зажигали свечи – сотни, тысячи свечей, – и топили камины особенно жарко, благо дров за лето и осень запасали вдосталь. Хоббиты собирались семьями, рассказывали истории – большей частью выдуманные на ходу, но подаваемые с убедительной обстоятельностью, какая даётся лишь тем, кто сам верит в свои байки, – и пили горячий сидр с имбирём, корицей и гвоздикой. Норис любил Йоль за особое, ни с чем не сравнимое чувство защищённости, какое возникало, когда за окнами выла метель, а в гостиной, при свете масляных ламп, потрескивали дрова и кто-нибудь из старших заводил долгую, тягучую, как мёд, историю о том, как его прадед встретил в лесу эльфа. Он знал, что большая часть этих историй – вымысел, но слушал их с неподдельным интересом: в конце концов, даже в вымысле можно отыскать крупицу истины, если знать, где искать.

Весной, в канун посевной, устраивали День Первой Борозды – скромный, без излишеств, но с обязательным, почти религиозным обрядом, который трогал Нориса до глубины души. Старейший житель деревни – в Хоббитоне это был древний, как сами холмы, дед Ферни, помнивший, по слухам, ещё те времена, когда в Шире не знали трубчатого табака, – выходил на лучшее поле, брал в руки плуг и, бормоча что-то себе под нос, проводил первую борозду. Все стояли вокруг, сняв шляпы, и молчали минуту-другую, словно молились земле, прося её о плодородии. И в этой тишине, нарушаемой лишь криком грачей да шорохом ветра в прошлогодней стерне, было что-то такое древнее, такое подлинное, что даже Норис, с его скептическим складом ума, не мог не признать: здесь, в этом обряде, скрыта сила, которую не измерить никакими цифрами.

Норис, имевший память о мире, где праздники давно сделались коммерческими шоу, а Новый год праздновали перед телевизором, поначалу относился к этим церемониям с лёгкой, почти снисходительной иронией. Ему казалось забавным, что взрослые, разумные люди придают такое значение какой-то там борозде. Но год шёл за годом, и он, незаметно для себя, проникся их тихой, негромкой магией. Он не мог бы сказать, когда именно это случилось – быть может, на четвёртый или пятый год, – но однажды, стоя в кругу молчащих хоббитов над свежей, влажно чернеющей бороздой, он вдруг ощутил то же самое, что ощущали они: связь с землёй, с родом, с теми, кто обрабатывал эти поля за сто, двести, триста лет до него. Это чувство не было навязано Системой – оно пришло изнутри, из той части его души, которая, как он с удивлением понял, уже перестала быть чисто человеческой.

Именно в День Первой Борозды, два года назад, с ним случилось то, что он впоследствии мысленно окрестил «малым озарением». Он стоял, как все, без шляпы – солнце припекало по-весеннему ласково, – и смотрел, как дед Ферни, чьи руки, узловатые, словно корни старого дуба, дрожали от натуги, ведёт плуг. И вдруг, без всякой видимой причины, его захлестнуло чувство такой глубокой, такой пронзительной принадлежности этому миру, что он едва не заплакал. Не от грусти, а от непонятной для него радости и счастья. От осознания, что он, пришелец из чужого времени и чужого мира, стал частью этой земли, этого народа, этого бесконечного цикла пахоты и жатвы. И в тот самый миг, когда это чувство достигло пика, Система отозвалась:

Мудрость повышена: 2.000 → 2.250

За достижение гармонии с ритмами земли и признание себя частью народа.

Четверть единицы – громадный скачок по сравнению с обычными прибавками. Он тогда долго стоял, глядя на борозду, и не мог вымолвить ни слова. Меригольд, заметив его состояние, тронула его за плечо и тихо спросила, всё ли в порядке. Он кивнул и улыбнулся самой что ни наесть насточящей улыбкой. Система только что подтвердила то, о чём он догадывался уже давно: важны не только действия, но и состояния души.

С того дня он стал относиться к ширским праздникам иначе – не как к экзотическому спектаклю, а как к части собственной жизни. И теперь, в тринадцать лет, оглядываясь на прожитые здесь годы, он видел их не как череду однообразных дней, а как мозаику, каждый элемент которой – будь то Литэ, Яблочный Сбор или День Первой Борозды, – имел свой неповторимый цвет, запах и вкус.

Всё это время – восемь лет, минувших с пробуждения Системы, – Норис не прекращал внутреннего диалога со своим незримым спутником. Система не давала подсказок, не награждала просто так и не наказывала за ошибки. Она была скорее зеркалом – бесстрастным, но точным, – отражавшим его рост и его застой, его победы и его поражения. И главное, что он уяснил за эти долгие годы: характеристики растут только тогда, когда рост этот оплачен реальным усилием, а не желанием. Хотеть быть сильным – мало; нужно поднимать тяжести, и чем ближе тяжесть к пределу твоих возможностей, тем больше отдача. Хотеть быть мудрым – мало; нужно ошибаться, и не просто ошибаться, а признавать ошибки перед самим собой. Хотеть быть обаятельным – мало; нужно утешать, мирить, поддерживать, даже когда тебе самому невесело.

Но было и ещё кое-что, что он понял не сразу, а лишь постепенно, сопоставляя десятки и сотни мелких событий. Система поощряла не рутину, а вызов. Если он делал то, что и так умел хорошо, прирост был минимальным – жалкие тысячные, а то и вовсе ничего. Если же он брался за то, что находилось на грани его возможностей, – и, главное, справлялся, – прирост был в разы, иногда в десятки раз больше. Сложность задачи была прямо пропорциональна награде, и это означало, что его путь – не путь размеренного, предсказуемого роста, а путь постоянного преодоления. Он должен будет искать трудности, а не избегать их.

Однажды, лёжа в тихий час и размышляя обо всём этом, он пришёл к ещё одному выводу, который показался ему настолько важным, что он сел на кровати и уставился в стену, переваривая его. Если сложность задачи пропорциональна награде, то, возможно, сама Система устроена так, чтобы подталкивать его к выходу за пределы комфорта – и не только физического, но и ментального.

С этим знанием, выстраданным и выверенным, он и вступил в свой четырнадцатый год – последний перед тем рубежом, который он сам себе назначил когда-то, ещё в далеком детстве, разглядывая строки незримого интерфейса и мечтая о том, что однажды эти цифры станут достаточно высоки, чтобы он мог, не стыдясь, покинуть Шир. Сейчас же он жил, наблюдал, дышал и впитывал в себя эту землю, этот народ и эту жизнь, которая была ему дарована непонятно за что и которую он намеревался прожить так, чтобы не было сожалений.

Вечером, сидя на своей любимой скамье и глядя на первых светлячков, он припомнил одно единственное тревожное и страшное воспоминание. Где-то в семь лет, юный, но уже уверенный в себе Норис исходя из своего опыта в прошлом мире решил, что пришло время заняться собственной подготовкой к не такому далекому будущему. Простые пробежки, физические упражнения, казалось бы, не высокая нагрузка для ребенка, но в этом и кроется проблема. В отличие от людей, хоббиты считаются взрослыми не в 18 лет, а в 33. За этим кроется несколько важных факторов.

Во-первых, до двадцати лет хоббитов считают детьми и дело вовсе не в их неспособности мыслить здраво и совершать “взрослые” поступки, нет, тут дело кроется в слабости организма хоббита, который не способен выносить даже небольших нагрузок, без вреда, и лишь к годам пятнадцати-шестнадцати, юные хоббиты становятся настолько же крепкими, как и людские дети лет десяти. Во-вторых, считается, что в период от двадцати и до тридцати трех хоббит проживает “легкомысленный возраст” и идет на поводу любых, несуразных идей.

Незнание этих фактов сыграли с Норисом очень злую шутку. В первые дни его “тренировок”, которые он проводил втихаря, не показывая их не своим друзьям, жившим в той же норе, ни даже Меригольд, он ощущал себя так же как и все остальные хоббиты, но к концу недели начались проблемы – на утро у него начало ломить все тело и был жар, а к концу дня началась сильная лихорадка в это время он уже признался Меригольд о том чем занимался всю недели и та поняв причину тут же убежала к соседям за какими то отварами. Так простые физические нагрузки привели к тому, что Норис провел почти всю следующую неделю в постели.

Ту самую неделю, проведённую в постели, он запомнил не столько ноющей болью в мышцах, сколько унизительным, почти осязаемым чувством того, что собственное тело превратилось в ловушку, сил не хватало даже для простых шагов по норе, а головная боль то и дело вызывала желание поскорее уснуть. Меригольд, чьи руки всю неделю пахли сушёной мятой и корой ивы, поила его горькими отварами, источавшими запах болотной тины, крапивного листа и ещё чего-то столь же терпкого. Сама же Меригольд не бранила его за неразумные действия, но в каждом её молчаливом вздохе, когда она поправляла сбившееся одеяло, сквозила укоризна.

На пятый день, когда жар схлынул, оставив тело ватным и чужим, он впервые спокойно, без лихорадочной досады, осознал простую истину: всё случившееся – результат его собственной поспешности, рождённой незнанием. Он ведь и не подозревал, насколько хрупки дети хоббитов по сравнению с человеческими детьми, не ведал, что их тела созревают медленно, словно поздние яблоки, и что даже лёгкая нагрузка может обернуться бедой. Осознав это, он вдруг понял, что впереди у него долгие годы детства, которые и наполнить то нечем, но как только подобная мысль появилась в его голове, на смену ей пришла другая.

Если пока нельзя укрепить мышцы, значит, можно укрепить ум: выучить языки, запомнить карты, разобраться в травах, которыми так ловко пользуется Меригольд, вещей для изучения огромное множество. И тогда, когда тело наконец окрепнет, голова уже будет полна знаний, и ему не придётся тратить драгоценные годы зрелости на то, что можно впитать сейчас.

И сейчас, спустя много лет, сидя на любимой скамье, уже ощутимо просевшей под тяжестью прожитых сезонов, и провожая взглядом первых светлячков, что вспыхивали в сгущающихся сумерках изумрудными искрами, Норис усмехнулся, вспоминая себя и собственную поспешность. Та лихорадка, некогда опалившая его слабостью, теперь виделась ему мудрым, хоть и жестоким, учителем, расставившим всё по местам – он понял тогда, что взросление нельзя подстегнуть ни волей, ни знанием, и что настоящая сила начинается со смирения перед естественным ходом вещей.

Скамья под ним тихо скрипнула, светлячок описал плавную, полную тайного значения дугу и растворился в кустах жимолости, напоив воздух сладким, тягучим ароматом. Норис поднялся и побрёл к двери, над трубой которого уже вился сизый, пахнущий печёным яблоком дымок. Впереди лежало много времени, главное – это уметь воспользоваться предоставленным временем и не сожалеть об утраченном.

Глава 6. Пустующий очаг

Весна 2935 года выдалась ранней и на удивление тёплой, словно природа, утомлённая затяжными холодами, решила наверстать упущенное одним щедрым, почти безрассудным рывком. Уже к середине марта снег сошёл даже в тенистых низинах, где обычно лежал до самого апреля, а к началу месяца бутоны на яблонях набухли и полопались, явив миру нежнейшие, чуть сморщенные лепестки – белые с розоватым исподом, трепещущие на ветру, словно крылья неведомых бабочек. Пчёлы, выбравшиеся из ульев после зимней спячки, гудели так густо и деловито, что, проходя мимо сада, Норис невольно пригибал голову, хотя ни одна пчела за всю его жизнь не ужалила его без причины.

Утро его пятнадцатого дня рождения – пятнадцати лет, возраста, который для хоббита всё ещё считался едва ли не детским, ибо совершеннолетие в Шире наступало лишь в тридцать три, а до той поры любой пятнадцатилетний юнец был всего лишь существом промежуточным, ещё не оперившимся, – он встретил, как обыкновенно, в общей гостиной норы Меригольд. Впрочем, «обыкновенно» было не совсем верным словом: гостиная с самого рассвета была украшена гирляндами из молодых берёзовых веток, перевитых алыми и золотистыми лентами, а стол ломился от угощений так, словно ожидалось не меньше дюжины гостей, хотя на самом деле за ним сидели лишь сама хозяйка, четверо её подопечных, да старый Оддо, приглашённый по такому случаю.

Меригольд расстаралась на славу: испекла его любимый пирог с голубятиной, тот самый, рецепт которого – с секретной добавкой тмина и капелькой яблочного сидра – хранился в её семье не то четыре, не то пять поколений и передавался от матери к дочери с той же торжественностью, с какой в иных краях передают фамильные мечи. Кроме пирога на столе красовались: миска салата из первых одуванчиковых листьев, приправленного сметаной, тарелка с копчёным окороком, нарезанным тончайшими, почти прозрачными ломтями, плетёнка с луком-пореем, запечённым в тесте, три сорта сыра, маслёнка в виде сидящего барсука и, разумеется, пузатый заварной чайник, вокруг которого, собственно, и вращалось всё застолье. А на десерт – вишнёвое варенье, добытое Меригольд неведомо где, ибо по весне прошлогодние запасы обычно уже подъедали, а до нового урожая было ещё ох как далеко.

Сама она, в своём неизменном тёмно-синем платье, отделанном по вороту узкой полоской серебристого кружева, и белоснежном накрахмаленном переднике, поверх которого сегодня красовалась парадная шаль с бахромой – та самая, что была связана ещё в пору её юности, когда она, по слухам, была первой красавицей Тукборо, – сидела во главе стола и поверх круглых очков в тонкой металлической оправе наблюдала за тем, как её подопечные уплетают праздничный завтрак. В её глазах, обычно острых и всё подмечавших – от крошки на скатерти до парочки лживых слов в целом разговоре, – сегодня стояло влажное выражение, какое бывает у матерей, провожающих сыновей в первый самостоятельный путь, и хотя она изо всех сил старалась казаться бодрой и даже ворчливой, Норис замечал, как её пальцы, унизанные простыми серебряными колечками, чуть заметно подрагивают, когда она подносит чашку к губам.

Она знала, о чём он попросит. Знала, быть может, с того самого дня, когда он впервые – ему тогда было лет восемь, не больше – спросил её, далеко ли отсюда до Тукборо и сохранился ли дом, где жила его мать до того, как вышла замуж за отца и переехала к нему, на отшиб, в глухое приречье, где спустя три года их и настигла беда. Она тогда ответила коротко, но ёмко: дом цел, стоит пустой, и никто на него не посягал – ни соседи, ни родня, ни время. И с тех пор, заметив, каким взглядом Норис провожает западные холмы, она всё поняла.

Когда завтрак был съеден до последней крошки, а чай выпит до дна – Меригольд, по обычаю, перевернула чашку вверх дном на блюдце, давая понять, что трапеза окончена, – Норис откашлялся и, стараясь, чтобы голос звучал как можно более ровно и по-взрослому, изложил свою просьбу. Он говорил о том, что ему пятнадцать, что он чувствует себя достаточно самостоятельным, чтобы жить отдельно, что нора его матери, расположенная в Тукборо и пустующая вот уже двенадцать лет, – его законное наследство, и что он хотел бы перебраться туда и начать собственную жизнь. Он говорил, тщательно подбирая слова, и старался не смотреть ей прямо в глаза, потому что знал: если посмотрит – увидит там такое, отчего решимость может дать трещину.

Меригольд слушала молча, не перебивая, и лишь когда он закончил, сняла очки, протёрла их уголком передника – жест, который Норис успел выучить за годы жизни в её доме и который неизменно означал, что она тщательно, не торопясь, обдумывает ответ, – и произнесла голосом, в котором странным образом смешались печаль и гордость:

– Я знала, что этот день настанет. Знала с того самого дня, как ты в первый раз спросил меня о том доме. Ты всегда был не таким, как все, Норис. Не хуже, нет, – тут она подняла указательный палец, предупреждая его возможные возражения, – и даже не лучше, потому что сравнивать людей – последнее дело. Просто другим, с самого младенчества ты смотрел на мир так, словно видел в нём нечто, чего не видим мы. – Она помолчала, поправила шаль и продолжила: – Я не стану тебя отговаривать. Я давно поняла: таким, как ты, нужен свой угол, своя нора, своё дело. Но обещай мне – нет, поклянись, – что будешь заходить хотя бы раз в неделю. На обед. – Тут она сделала небольшую паузу и тут же добавила – И на второй завтрак, и на полдник, если получится. Старухе вроде меня нужно знать, что её мальчик жив и здоров.

– Вы не старуха, тётушка, – пробормотал он, чувствуя, как в горле встаёт предательский комок.

– Я на десяток лет старше любого из тех, кто называет себя стариками в этом Шире, – отрезала она, но в уголках её губ дрогнула, почти незаметная улыбка, которую Норис так хорошо знал. – Так что не спорь. Обещай – и ступай. Дом твоей матери ждёт тебя уже двенадцать лет. Ещё один день – и он, пожалуй, обидится.

Он обещал. И, обведя взглядом гостиную – уютную, пропахшую травами и деревом, ставшую ему домом на целых двенадцать лет, – почувствовал, как сердце сжимается от благодарности, к которой примешивалась лёгкая, светлая грусть. Нет, сейчас не время для слез.

Сборы были недолги, но каждый их миг отпечатывался в его памяти с особой, пронзительной ясностью, свойственной лишь прощаниям. Из имущества, принадлежавшего лично ему, у Нориса имелось немногое: смена одежды, пара книг, подаренных на памятные дни – одну он получил от Меригольд на десятый день рождения, другую от старого Болджера за помощь в сборе трав, – лук, вырезанный им самим прошлым летом из упругого тиса и пока ещё ни разу не опробованный по-настоящему, праща, сплетённая из кожаных ремешков, небольшой, но увесистый мешочек с монетами – наследство, которое Меригольд сберегла для него от родителей, – да ещё, пожалуй, заплечный мешок, куда всё это и уместилось с тем запасом, который оставлял место для будущих приобретений.

Примроуз, когда он прощался, всплакнула – она вообще была слезливой, но в тоже время она добрая, тихая девочка с волосами цвета пшеничной соломы, – и сунула ему в карман пряник, завёрнутый в чистый льняной платок. Корик, двенадцатилетний крепыш, изо всех сил старавшийся казаться взрослым, крепко пожал ему руку и пробормотал что-то невразумительное, но шмыгал носом при этом так отчётливо, что никакая бравада не могла этого скрыть. Нелли, самая младшая – ей едва минуло десять, – подарила ему пучок сушёной лаванды, перевязанный голубой шерстяной ниткой, и сказала: «Это чтобы в твоей новой норе пахло по-нашему». Меригольд, поцеловав его в лоб – он уже почти перерос её, но всё равно наклонялся, чтобы ей было удобнее, – сунула ему в ладонь небольшой, но увесистый кошель с монетами и строго, тоном, не допускающим возражений, велела не тратить всё сразу и не ввязываться в сомнительные предприятия. А затем, помолчав, добавила уже тише: «Твоя мать, Примула, была лучшей из Туков, каких я знала. И лучшей из подруг. Если ты вырастешь хоть наполовину таким, как она, – я буду спокойна».

Он вышел на крыльцо, зажмурился от яркого весеннего солнца и, поправив лямку мешка, зашагал на юго-запад, в сторону Тукборо. Дорога заняла около часа – для хоббита это считалось изрядным путешествием, но для него, привыкшего бродить целыми днями, была сущей мелочью. Он шёл знакомыми тропами, мимо полей, где уже начинали пробиваться первые, ещё робкие всходы, мимо дубовой рощи, где в прошлом году собирал жёлуди для старого Болджера, Он шёл и думал о том, что ни разу, за все двенадцать лет, не решился посетить этот дом. Не потому, что боялся или не хотел, а скорее потому, что чувствовал: всему своё время. И вот это время настало.

Тукборо – или Тук-Боро, как его называли старожилы, – был самым большим поселением в Западной Чети, а возможно, и во всём Шире. Расположенный среди пологих, уютных холмов, он издавна служил вотчиной клана Туков, самого многочисленного и, пожалуй, самого беспокойного из всех хоббитских семейств. Именно здесь, в лабиринте просторных нор, вырытых в склонах холмов, жили те, кого прочие хоббиты называли «чудными» – с лёгкой примесью осуждения и тайной зависти, – ибо Туки чаще прочих пускались в авантюры, читали книги о дальних странах и даже, случалось, встречались с эльфами, что для добропорядочного хоббита было занятием, граничащим с неприличием.

Нора его матери располагалась на северной окраине Тукборо, в стороне от главной улицы, на склоне холма, густо поросшего орешником и дикой сливой. Когда Норис наконец добрался до неё, солнце уже перевалило за полдень и начало клониться к западу, заливая склон тёплым, медовым светом. Нора, в отличие от той, где погибли его родители, была невысокой, но уютной: круглая дверь, выкрашенная когда-то в весёлый зелёный цвет, теперь облупилась и выцвела до бледно-салатового, но всё ещё держалась на петлях. Окна – два круглых окошка по бокам от входа – были забиты деревянными ставнями, и ставни эти, хотя и покосились, сохранились на удивление хорошо. Вокруг двери буйно разросся орешник, а у порога, словно часовые, стояли два куста шиповника, усыпанные мелкими, ещё не раскрывшимися бутонами. Тропа, ведущая к двери, заросла травой, но не настолько, чтобы её нельзя было разглядеть.

Норис остановился в нескольких шагах от входа и долго стоял, вглядываясь в эту картину. В отличие от дома отца, куда вломились гоблины, эта нора не знала насилия. Она просто пустовала – тихо, мирно, словно ожидая его возвращения все эти долгие годы. Его мать, Примула Тук, покинула её, когда вышла замуж за Дрого, сына Фоско, и переехала к нему, в небольшую нору на отшибе, у самого приречья. С тех пор этот дом стоял незанятым: после свадьбы его заколотили, рассчитывая, возможно, что когда-нибудь молодые вернутся сюда, – но они не вернулись. Гоблины напали на дом отца спустя три года после рождения Нориса, и та нора сгорела дотла, унеся с собой жизни обоих родителей. Эта же – осталась. И теперь, спустя двенадцать лет, он стоял на её пороге.

Он не помнил матери – во всяком случае, не помнил сознательно. Порой ему казалось, что в самой глубине его памяти хранятся какие-то смутные, ускользающие образы: светлое пятно лица, склоняющегося над колыбелью, обрывок колыбельной, ощущение тепла и защищённости. Но он никогда не был уверен, что это не игра воображения, не попытка рассудка заполнить пустоту. И всё же здесь, перед этой дверью, его охватило чувство, которое он не мог бы назвать ни печалью, ни тоской, – скорее, тихой, почтительной грустью, какая бывает на старых кладбищах, где покоятся те, кого ты не знал, но кому обязан жизнью.

Он тряхнул головой, отгоняя непрошеные мысли, и решительно взялся за работу. Расчистка заняла чуть больше двух недель – две долгих, наполненных трудом недели, которые, однако, пролетели для него почти незаметно, потому что каждая минута была наполнена смыслом и целью.

Первым делом он вырубил кусты шиповника, разросшиеся у входа, стараясь, впрочем, не повредить их полностью – он решил оставить немного, потому что цветущий шиповник у порога был, в конце концов, красивым зрелищем и неплохой защитой от любопытных глаз. Затем он расчистил тропу, выдергал сорняки, опутавшие ставни, и с немалым трудом отворил дверь, чьи петли за годы бездействия изрядно проржавели и скрипели так, что, наверное, было слышно на другом конце Тукборо.

Внутри нора оказалась на удивление сухой и чистой – если не считать толстого слоя пыли, покрывавшей всё, от пола до потолочных балок. Планировка была проста и разумна: круглая прихожая, из которой три двери вели в главную комнату, в спальню и в кладовую. Главная комната, самая просторная, служила одновременно гостиной, столовой и кухней: у одной стены стоял очаг, сложенный из речного камня, с почерневшим от копоти дымоходом, у другой – остатки того, что когда-то было обеденным столом, ныне затянутым паутиной. Пол был выложен широкими дубовыми досками, потемневшими от времени, но ничуть не трухлявыми. В спальне, маленькой и уютной, с низким окошком, выходившим на восток, стояла кровать – вернее, остов кровати, потому что матрас и одеяла были аккуратно свёрнуты и убраны в угол, словно хозяйка покинула этот дом не навсегда, а лишь на время. В кладовой обнаружились пустые полки, несколько глиняных горшочков и, к немалому удивлению, Нориса, небольшой сундучок, придвинутый к дальней стене.

Сундучок был заперт на маленький латунный замочек, но ключа нигде не было видно, и Норис, повинуясь скорее любопытству, чем практической нужде, аккуратно взломал его ножом. Внутри лежали вещи его матери – те, что она не взяла с собой в новую жизнь, оставив здесь, в родительском доме. Старая, но аккуратно сложенная шаль из тонкой шерсти, выкрашенной в бледно-голубой цвет, – та самая, что, должно быть, согревала её плечи долгими зимними вечерами. Несколько писем, перевязанных выцветшей лентой, – он не стал их читать, решив, что однажды, когда будет готов, разберёт их, но не сейчас. Маленькая деревянная шкатулка с набором для рукоделия: иголки, нитки, напёрсток, обрывок кружева. И самое главное – медальон на тонкой серебряной цепочке. Внутри, под стеклом, – миниатюрный портрет, изображавший молодую женщину со светлыми, убранными в пучок волосами и мужчину с широкой, открытой улыбкой. Его родители.

Он долго вглядывался в их лица, силясь разглядеть в них что-то знакомое, что-то, что могло бы пробудить память. Но память молчала. Зато в груди разливалось странное, тёплое чувство – не горе, не тоска, а скорее спокойная, умиротворённая благодарность. Благодарность за то, что они у него были. За то, что они отдали свои жизни за него. За то, что он – их сын.

Он захлопнул медальон, повесил его на шею и в тот же миг почувствовал, как Система отозвалась знакомым беззвучным сигналом:

Мудрость повышена: 2.250 → 2.333

За обретение родовой памяти и принятие собственного прошлого.

Прибавка была заметной, но Норис, прочитав оповещение, не ощутил ни торжества, ни гордости – лишь тихую, спокойную благодарность. К Системе за то, что она умела отмечать не только физические усилия, но и движения души, и к родителям, которых он не знал, но чья кровь текла в его жилах и чья жертва дала ему возможность жить.

Хотя этот эпизод и оказал свое влияние на Нориса, но он не помешал его работе, которая шла своим чередом. Он выскоблил полы во всех комнатах, счищая слой за слоем накопившуюся за годы грязь, и с удивлением обнаружил, что под пылью доски сохранили тёплый, медовый оттенок. Он вымыл окна – те самые круглые окошки, что по бокам от двери и еще две, одна в спальне и одна в гостиной – и теперь по утрам солнце заливало всю нору светом, заставляя сиять каждую пылинку. Он заменил проржавевшие петли, смазал их маслом, и дверь теперь открывалась почти беззвучно. Он протопил очаг – сперва осторожно, проверяя, не забит ли дымоход, – и выгнал из комнат застоявшийся запах сырости и запустения, заменив его ароматом горящих дров и свежеструганного дерева.

Соседи, прослышавшие, что сын Примулы Тук вернулся в её старую нору, отнеслись к этому по-разному. Кто-то – с молчаливым одобрением: «Правильно, парень, нечего дому пропадать». Кто-то, в основном другие семейства хоббитов – с настороженностью: «Не иначе, как Туковская кровь сказывается, вечно они чудили, эти Туки». Но большинство, особенно те, кто помнил его мать, проявили ту самую хоббитскую, негромкую, деловитую доброту, которая не нуждается в громких словах. Старый Боффин принёс в дар стол – не новый, но крепкий, дубовый, за которым, по его словам, «ещё прадед его прадеда обедал». Тод Болджер, аптекарь, узнав о новоселье, передал через знакомых несколько глиняных горшочков для трав, сопроводив их короткой запиской: «Поздравляю с новосельем!». Сам Оддо, сгорбленный и ещё более ворчливый, чем прежде, притащил скамью собственного изготовления и долго прилаживал её у входа, бормоча под нос о том, что «молодёжь нынче пошла – ни гвоздя забить не умеют, ни дверь навесить, ни скамью поставить, а туда же, в самостоятельную жизнь». Норис слушал его ворчание с улыбкой: он-то знал, что за ним стоит невысказанная, сдержанная привязанность, на которую способны лишь старики, прожившие долгую жизнь и не растратившие душевного тепла.

К концу второй недели нора уже вполне напоминала жильё. Главная комната обрела обжитой вид: стол, подаренный Боффином, покрытый чистой скатертью, стоял у восточного окна; очаг, вычищенный до блеска, был готов в любой момент принять на себя котелок или сковороду; на полках, прибитых к стене собственноручно, выстроились в ряд глиняные горшочки с сушёными травами – тимьяном, розмарином, мятой и королевским листом. В спальне, на старой кровати, теперь лежал набитый свежей соломой тюфяк, а поверх него – подаренное Меригольд одеяло, лоскутное, тёплое, от которого слабо пахло лавандой. У входа красовалась новая скамья – творение Оддо, – а по бокам от двери цвели два куста шиповника, которые он оставил, решив, что они придают норе обжитой, уютный вид, способный подарить самые приятные ощущения.

Когда всё было готово, и он впервые заночевал под этой крышей – под крышей, которая когда-то была крышей для его матери, – то, лёжа в темноте и глядя в потолок собственной норы, вызвал перед внутренним взором Систему.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

Сила – 3.000. Вы способны поднять не только кружку, но и ведро воды – правда, до колодца всё равно придётся сходить дважды, а на третий раз вы уже начнёте задумываться о смысле жизни. [Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.112. Ваши пальцы достаточно проворны, чтобы стащить третье печенье так, что кухарка заподозрит не вас, а кота, а кот – кухарку. [Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.056. Вы можете бодро пробежать от порога до сада, а также выдержать один, а при должном усердии и два раунда застольных споров, прежде чем начать клевать носом. [Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.176. Вы знаете, что мир за холмами не заканчивается, и даже примерно догадываетесь, что там есть что-то ещё, кроме Бри и пары постоялых дворов. [Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.333. Иногда вы задумываетесь, стоит ли съедать третий кусок пирога перед сном; иногда – даже воздерживаетесь, и это почти пугает. [Лимит: 8.000]

Харизма – 2.083. Ваши уши всё ещё вызывают умиление у старушек, а умение поддержать беседу о погоде практически безупречно – если, конечно, собеседник тоже хоббит и не слишком спешит. [Лимит: 8.000]

Сила подросла до трёх ровно – сказывались две недели непрерывного физического труда, когда он таскал дрова, ворочал мебель, орудовал лопатой и топором и вообще вёл жизнь, далёкую от той размеренной расслабленности, что была свойственна большинству хоббитов. Мудрость, благодаря медальону и тому чувству, что он испытал, глядя на лица родителей, перевалила за две и три десятых. Остальные характеристики пока стояли на месте, но он знал, что это ненадолго. Потому что завтра всё изменится.

Завтра – точнее, уже сегодня, ибо за окном, выходящим на восток, начинало сереть, и первые птицы пробовали голоса в ветвях орешника, – он, поднявшись затемно, разомнёт мышцы, вскинет на плечо свой самодельный тисовый лук, прихватит пращу и уйдёт подальше от любопытных глаз, в густую рощу за Дальними Холмами, где его никто не увидит. И там начнёт тренироваться.

Он закрыл глаза и впервые за долгое время заснул с улыбкой. Сейчас он был просто Норис Тук, сын Примулы и Дрого, хоббит-авантюрист, как он сам себя называл в те редкие минуты, когда позволял себе помечтать вслух. И этого, если вдуматься, было более чем достаточно. Потому что завтра – завтра начиналась его настоящая жизнь.

Глава 7. Тихий рассвет

Утро, которому суждено было стать первым днём его настоящей, деятельной жизни, занялось над Тукборо с осторожной, почти застенчивой мягкостью, которая свойственна самым ранним часам лета, когда солнце ещё не обрело полдневной уверенности, а туман, поднявшийся от Водьи, стелется по лощинам, пряча от глаз всё, что лежит ниже холмов. Норис проснулся задолго до того, как первый луч коснулся круглого окошка его спальни, – проснулся он от бодрящего предвкушения, которое куда действеннее любых петухов. Сегодня он не просто выйдет за порог, а по-настоящему отправиться в путешествие, хоть и небольшое.

Однако прежде, чем уйти, он должен был сделать то, чего требовала не только вежливость, но и простая предусмотрительность, глубоко укоренённая в его сознании. Если он намерен пропадать целыми днями за холмами, хоббиты, которым он небезразличен, должны знать, куда он уходит и зачем. Иначе тревога, словно вода в подполе, накопится незаметно и прорвётся в самый неподходящий миг. Поэтому, наскоро перекусив ломтем хлеба с сыром и запив холодным чаем из оставленного с вечера чайника, он накинул жилет, прихватил заплечный мешок – пока пустой, но готовый принять всё, что понадобится, – и зашагал по извилистой тропе, ведущей от его новой норы к центру Тукборо, а оттуда, через холмы, к дому Меригольд.

Утренний Тукборо был тих и покоен, как, впрочем, и всегда. В столь ранний час даже самые ревностные хозяйки ещё не вышли месить тесто, и только дымки над несколькими трубами указывали на то, что жизнь в норах уже теплится. Норис шагал быстро, но не спеша, наслаждаясь тем, как свежий, напоенный росой воздух омывает лицо и как ступни мягко пружинят по влажной траве. У околицы ему встретился старый пастух, гнавший отару на дальний выпас, и они обменялись кивками, пастух, заметив заплечный мешок, проводил его долгим взглядом, но ничего не сказал.

В доме Меригольд, когда он переступил порог, уже вовсю пахло свежей выпечкой. За столом собрались все: сама хозяйка в неизменном тёмно-синем платье и накрахмаленном переднике; Нелли, что-то увлечённо рисовавшая на клочке бумаги; Корик, угрюмо ковырявший ложкой в тарелке с кашей; и маленькая Примроуз, болтавшая ногами и щебечущая о том, что видела во сне «огромную, просто огромную бабочку с крыльями, как у дрозда». Старый Оддо, который заходил по утрам всё чаще – возраст давал о себе знать, и одинокий завтрак в его каморке был куда унылее, чем в шумной компании, – сидел на своём обычном месте у окна и, щурясь на солнце, медленно, с видимым наслаждением прихлёбывал чай.

– Явился-таки, – произнесла Меригольд вместо приветствия и поверх очков окинула его тем самым всепроникающим взглядом, от которого не могла укрыться ни одна мелочь. – А я уж думала, ты в своей новой норе про нас забыл. Садись, пока каша горячая.

Норис послушно сел, пристроил мешок у ног и, дождавшись, когда тарелка перед ним наполнится, приступил к делу. Он говорил не торопясь, тщательно подбирая слова, – не потому, что сомневался, а потому, что хотел, чтобы его поняли правильно. Он рассказал, что намерен проводить больше времени за холмами, у Дальней Рощи, – «тренироваться, бегать, дышать воздухом, изучать лес». Слово «тренироваться» он употребил намеренно: оно было чуждо хоббитскому уху и потому звучало достаточно безобидно, не вызывая ассоциаций ни с чем опасным. Он упомянул, что возьмёт с собой лук и пращу – «чтобы скучно не было», – и что будет возвращаться до темноты.

Меригольд слушала, не перебивая, и лишь желваки на её скулах, чуть заметно напрягшиеся, выдавали внутреннее беспокойство. Когда он закончил, она сняла очки, протёрла их уголком передника – знакомый, почти родной жест – и произнесла:

– Я знала, что этим кончится. Я не пойму почему ты так рвешься за пределы спокойных земель, но коль это твое желание. – Она помолчала, вздохнула. – Ты уже взрослый, Норис. Настолько, насколько хоббит может быть взрослым в пятнадцать. Я не стану тебя запирать. Но обещай мне три вещи. Первое: ты не лезешь в воду. – Тут она подняла палец, и в её глазах мелькнуло что-то, похожее на мрачное предчувствие. – Не спорь, я знаю, о чём ты думаешь, у тебя на лице всё написано. Второе: ты возвращаешься до темноты, и если не возвращаешься, я посылаю за тобой Оддо. Третье: раз в неделю ты ужинаешь здесь, и попробуй только пропустить.

Норис, не сдержавшись, улыбнулся. Он ожидал куда более сурового разговора. – Обещаю, тётушка. И воду, и темноту, и ужин. Всё вместе.

Оддо, всё это время молча жевавший, вдруг хмыкнул и, не оборачиваясь, бросил в пространство: – В его годы я уже работал и помогал родителям, а не бегал по лесам с палкой. Но я ж не Тук. Что с Туков взять? – Однако в его ворчании не было ни капли настоящего осуждения, и Норис знал это.

Корик, насупленный пуще прежнего, буркнул: – А можно мне с ним? – но Меригольд отрезала коротко: «Ты ещё мал», – и Корик, обиженно засопев, уткнулся в кашу. Примроуз же, напротив, заявила, что хочет «посмотреть, как братик Норис будет в лес уходить», и её с трудом уговорили остаться.

Простившись, он вышел на крыльцо и глубоко вдохнул. Солнце уже поднялось над холмами, и туман, ещё недавно укутывавший низины, рассеялся, открыв взгляду бескрайнее, умытое росой зелёное море. Он поправил лямку мешка и зашагал на запад, туда, где за пологими склонами пряталась роща, которую он присмотрел ещё в прошлые свои блуждания.

Место, которое он облюбовал для лагеря, располагалось в добром часе ходьбы от Тукборо, на небольшой поляне, укрытой кольцом старых, раскидистых дубов. Поляна была не слишком велика – шагов двадцать в поперечнике, – но как раз достаточна для того, чтобы устроить здесь и укрытие, и место для стрельбы, и есть возможность бегать по краю. Ручей, узкий, но чистый, журчал у северного края, обещая прохладу в жаркие дни и воду для питья. Норис сбросил мешок на траву и, уперев руки в бока, оглядел свои будущие владения с хозяйским прищуром, как у человека, впервые входящего в собственный дом.

Работа заняла остаток утра. Он не торопился: каждое действие совершал обдуманно, памятуя о том, что этот лагерь должен прослужить ему не один месяц. Сперва он соорудил шалаш – не простой, кое-как слепленный из первых попавшихся веток, а добротный, с остовом из трёх молодых, но крепких стволов, срубленных у ручья и связанных поверху пеньковой верёвкой, прихваченной из дома. Стены он заплёл еловым лапником, стараясь класть его слоями, чтобы дождь, если случится, скатывался по чешуйкам, не проникая внутрь. На пол настелил толстый слой мха и прошлогодней листвы, а сверху бросил старую шерстяную попону, которую позаимствовал из кладовки – не без разрешения, разумеется, но и не слишком афишируя. К полудню у него было вполне сносное убежище, способное укрыть и от ветра, и от случайного дождя.

Затем он занялся мишенями. Трухлявый пень, оставшийся от давно упавшего дуба, он прикатил к центру поляны и углём нацарапал на нём три круга – грубо, но различимо. Чуть дальше, на нижней ветке старого вяза, он подвесил на двух верёвках старую тыкву, выпрошенную у Оддо – она висела теперь, слегка покачиваясь на ветру, представляя собой куда более сложную цель, чем неподвижный пень. Третьей мишенью, самой малой, стал пучок соломы, перевязанный бечёвкой и установленный на развилке орехового куста.

Когда всё было готово, он развёл небольшой костёр, согрел воды в котелке и, сидя на поваленном стволе, съел свой скромный обед: хлеб, сыр, варёное яйцо и горсть сушёных яблок. Вокруг него, ничуть не смущаясь его присутствием, деловито гудели шмели; где-то в кронах перекликались дрозды, ветер, пробиравшийся сквозь листву, шелестел так успокаивающе, что Норис на мгновение закрыл глаза и позволил себе просто слушать. Но лишь на мгновение. Он здесь не для отдыха.

Первой он взял в руки пращу. Это оружие, знакомое ему с детства, было наиболее привычным, и он справедливо полагал, что именно с него стоит начать, чтобы не отбить себе охоту к тренировкам в первый же день. Праща, сплетённая из мягких кожаных ремешков сделанная им с попытки двенадцатой еще лет в десять, удобно легла в ладонь; он выбрал из кучки, собранной у ручья, гладкий окатыш – размером с голубиное яйцо, увесистый, но не тяжёлый, – вложил его в кармашек и, размахнувшись, послал в сторону пня. Камень ударил в край мишени, выбив облачко трухи.

Неплохо, для первого раза.

Он принялся метать размеренно, не торопясь, стараясь, чтобы каждое движение было точным повторением предыдущего. После каждого броска он отмечал про себя, куда ушёл камень – выше, ниже, левее, – и корректировал следующий. К пятому десятку рука начала ныть, но он не останавливался. К сотому – он уже попадал в центр пня два раза из пяти. Будучи довольным подобным результатом всего лишь за полчаса тренировки Норис решил сделать небольшой перерыв, чтобы снять ноющую боль в руке.

Выпив воды и передохнув, он перешёл к подвешенной тыкве. Здесь было труднее: она раскачивалась, и нужно было не просто попасть, а рассчитать момент. Первый камень прошёл мимо. Второй – тоже. Третий скользнул по боку. Четвёртый угодил точно в середину, и тыква, дёрнувшись, закрутилась на верёвке. Норис хмыкнул и потянулся за следующим камнем.

Он не заметил, как пролетел час. Когда рука окончательно отяжелела, а пальцы, державшие ремешок, онемели, он опустился на траву и, тяжело дыша, вызвал Систему. Строки проступили, и среди них, как он и надеялся, горела новая:

Ловкость повышена: 4.112 → 4.198

За систематическую тренировку метания и подбор оптимальных траекторий.

Восемьдесят шесть тысячных. Мелочь, конечно, но он чувствовал, что эта мелочь заработана честно. Каждая сотая – это камень, выпущенный в цель, это пот и усталость в мышцах.

Он отдохнул немного, размял кисть и взялся за лук. Вот тут началось то, чего он ожидал, но к чему всё равно оказался не вполне готов. Тисовый лук уже третий успешный по счету, вырезанный им прошлым летом, был хорош – упруг, но не чрезмерно туг, длиной как раз в половину его роста, по скромному мнению, самого Нориса этот лук вполне годится для настоящего использования в бою, а не только для тренировок.

Имея опыт в создании луков, опыта использования у Нориса было немного. Поэтому неудивительно, что первая же попытка натянуть тетиву обернулась болезненным ударом по внутренней стороне левого предплечья. Он охнул, выругался сквозь зубы и потирая ушиб, уставился на лук с укоризной.

– Значит, так, – пробормотал он, обращаясь не то к луку, не то к себе, – будем учиться.

Он вспомнил всё, что знал о стрельбе. В прошлой жизни он держал лук всего однажды – в тире, на дне рождения друга, – и это было скорее баловство. Но общие принципы помнил: стойка боком, плечи расслаблены, локоть левой руки чуть развёрнут наружу, чтобы тетива не задевала предплечье. Он попробовал снова, на сей раз сознательно вывернув руку. Тетива прошла мимо, лишь слегка чиркнув по коже. Стрела же, выпущенная из этого положения, улетела куда-то в крону дуба и застряла там, насмешливо покачиваясь.

– Неплохое начало, – констатировал он и полез за второй.

К вечеру он потерял три стрелы, из имеющихся десяти, и только одна, последняя из выстрелянных, вонзилась в край пня – не в круг, но хотя бы в мишень. Пальцы левой руки покрылись покраснели, правая рука ныла от напряжения, а на предплечье красовался багровый рубец. Но он был доволен. Он знал, что первый день – всегда самый трудный, и если он смог пережить его, не бросив, значит, сможет и дальше.

Когда солнце начало клониться к западу, он решил завершить тренировку бегом. Маршрут он наметил заранее: от поляны до Чертова Камня – большого замшелого валуна на вершине дальнего холма, – а оттуда обратно, по дуге, через орешник. Расстояние – чуть больше пяти километров, для начала вполне достаточно. Он скинул жилет, оставшись в одной рубахе, и побежал.

Первые несколько сотен шагов дались легко. Он даже успел подумать, что, кажется, стал выносливее, чем ожидал. Но вскоре дыхание сбилось, сердце заколотилось где-то в горле, а в боку закололо так, словно туда воткнули иглу. Он замедлился, но не остановился; перешёл на шаг, отдышался и побежал снова. Так, чередуя бег и ходьбу, он добрался до Чертова Камня, коснулся его ладонью – этот жест он придумал как ритуал, означающий, что половина дистанции пройдена, – и повернул обратно.

На обратном пути он увидел Толли Сэндимена. Сын мельника, мальчишка лет двенадцати, пас овец на соседнем лугу. Он стоял, опершись на посох, и смотрел на Нориса круглыми, как плошки, глазами: должно быть, зрелище хоббита чуть старше самого себя, бегущего, точно угорелый, по склону холма, было для него в диковинку. Норис, пробегая мимо, махнул ему рукой – и тут же пожалел, потому что сил на лишние движения уже не оставалось.

До поляны он добрался, едва переставляя ноги, и рухнул на траву, раскинув руки. Небо над ним было пронзительно-синим, и в вышине, распластав крылья, парил коршун. Сердце постепенно успокаивалось, дыхание выравнивалось, а на смену изнеможению приходило знакомое, тёплое чувство – удовлетворение. Он сделал это, первый день позади.

Выносливость повышена: 3.056 → 3.124

За преодоление первого дыхательного барьера.

Он прочитал оповещение, улыбнулся и закрыл глаза. Мелочь, но именно такие мелочи, заработанные усилиями, и делают сильнее.

На следующий день, когда он снова пришёл на поляну, его уже поджидал сюрприз. Точнее, не поджидал, а просто жил своей жизнью, не подозревая о том, что у этой поляны появился хозяин.

Норис, пробираясь к ручью за водой, заметил под корнями поваленного дерева какое-то движение. Он замер, вгляделся – и различил два блестящих глаза, глядевших на него из темноты. Затем показалась полосатая мордочка, за ней ещё одна, поменьше, и ещё.

Еноты!

Мать и трое детёнышей. Они, видимо, устроили здесь логово задолго до того, как он выбрал эту поляну, и теперь, потревоженные его присутствием, настороженно следили за незваным гостем.

Норис стоял неподвижно, боясь спугнуть. Он всегда питал слабость к животным – в прошлой жизни у него, правда, не было никого, кроме аквариумных рыбок, – и теперь, глядя на этих диких, но удивительно симпатичных созданий, чувствовал, как в груди разливается что-то тёплое, небольшое умиление. Но присмотревшись, он заметил неладное. Один из детёнышей, самый маленький, запутался задней лапкой в густом сплетении стеблей вьюнка, проросшего сквозь корни. Зверёк жалобно скулил, пытался вырваться, но стебли держали крепко, и мать, судя по её беспокойным движениям, ничем не могла ему помочь.

Норис действовал медленно, очень медленно. Он знал, что испуганная мать может броситься на него, и знал также, что его резкие движения могут заставить её навсегда покинуть логово, бросив детёныша. Поэтому он присел, опустился на корточки и, отведя взгляд – прямой взгляд у многих зверей считается угрозой, – начал тихо, почти беззвучно, что-то нашёптывать. Не слова, а просто успокаивающий рокот, нечто среднее между мурлыканьем и ворчанием. Енотиха напряглась, но не убежала. Её глаза неотрывно следили за каждым его движением.

Он достал нож – маленький, созданный специально чтобы подрезать плющевик, – и, по-прежнему не глядя прямо на зверей, аккуратно просунул лезвие под стебель, обвивший лапку детёныша. Одно короткое, точное движение – и стебель лопнул. Детёныш, почувствовав свободу, юркнул к матери, и всё семейство, не задерживаясь более ни мгновения, скрылось в густом подлеске. Лишь мать на секунду задержалась у края зарослей и бросила на Нориса долгий, внимательный взгляд, в котором не было ни страха, ни угрозы, а было – так ему показалось – нечто похожее на признательность.

Он остался сидеть у поваленного дерева, всё ещё сжимая в руке нож, и улыбался. Эта встреча, случайная и мимолётная, наполнила его покоем. Он не знал, увидит ли их снова, но сам факт того, что он смог помочь, пусть даже такому малому существу, казался ему важным. Важнее, чем он мог объяснить.

На третий день он заметил, что слухи о его занятиях уже поползли по Ширу. Возвращаясь вечером через Тукборо, он услышал, как Дора Сэндимен, старая, сухая, как прошлогодняя ветка, кумушка, говорила своей соседке, миссис Брейсгедл:

– Видали его? Опять в лес ходил, с луком и с пращой. Один! На целый день! Говорят, он там по деревьям лазает и кричит, как дикий. – Дора понизила голос до шёпота, но Норис всё равно расслышал: – Не иначе, как эльфы его околдовали. Или того хуже.

Миссис Брейсгедл, дородная, добродушная женщина, только плечами пожала с видом будто это простая обыденность: – Да пусть ходит. Лишь бы не воровал и не буянил. А что чудной – так он же Тук!

Норис, проходя мимо, вежливо приподнял шляпу и поздоровался. Дора поджала губы и ничего не ответила. Миссис Брейсгедл кивнула в ответ и, кажется, чуть заметно подмигнула.

Через несколько дней, когда он зашёл к аптекарю Болджеру за сушёной ромашкой – Меригольд просила передать для её вечернего чая, – старик, отвешивая травы, заметил:

– Слышал, ты теперь живёшь отшельником? Люди говорят, ты в лесу лагерь разбил и спишь там, в шалаше.

– Не сплю, – ответил Норис. – Только тренируюсь. Стараюсь поддерживать здоровье.

Болджер хмыкнул. – Для здоровья, говоришь? А по-моему, ты готовишься к чему-то. К чему – не знаю, и знать, наверное, не хочу. Но, сдаётся мне, ты один из немногих в наших краях, кто понимает, что за холмами не всё так спокойно, как нам бы хотелось. – Он протянул ему свёрток с ромашкой и добавил уже тише: – Будь осторожен, парень. И не забывай заходить. Мои травы не вечны, а твои руки, если ты их не покалечишь, ещё пригодятся.

Норис поблагодарил и вышел. Слова аптекаря эхом отдавались в нём весь обратный путь. «Ты готовишься к чему-то». Да, он готовился. К тому, о чём никто здесь не хотел думать.

К концу первой недели его режим устоялся. Каждое утро, затемно, он уходил на поляну; возвращался к закату, усталый, но полный тихого, глубокого удовлетворения, какое возникает лишь после хорошо сделанной работы. Он метал пращу, пока рука не начинала дрожать; стрелял из лука, пока пальцы не покрывались новыми мозолями; бегал, пока лёгкие не начинали гореть. И каждый раз, вызывая Систему, видел, как тысячные доли прибавляются к его характеристикам – медленно, словно вода, капающая в пересохший колодец, но неуклонно.

На исходе седьмого дня, сидя у костра и глядя на огонь, он вызвал строки интерфейса, чтобы подвести итог.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

Сила – 3.087.Вы способны поднять ведро воды и даже не расплескать. Почти.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.198.Стащить печенье? Легко. Увёртываться от летящей сковороды кухарки? Уже можно пробовать.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.124.Вы можете пробежать вокруг рощи, не рухнув замертво. Правда, лучше не просить вас повторить это немедленно.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.176.Вы знаете, что мир за холмами не заканчивается, и даже примерно догадываетесь, что там есть что-то ещё, кроме Бри и пары постоялых дворов.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.333.Иногда вы всё-таки задумываетесь, стоит ли съедать третий кусок пирога перед сном; впрочем, пока раздумья неизменно заканчиваются в пользу пирога.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.083.Ваши уши всё ещё вызывают умиление у старушек, а умение поддержать беседу о погоде практически безупречно – если, конечно, собеседник тоже хоббит и не слишком спешит.[Лимит: 8.000]

Он перечитал строки и усмехнулся. Сила подросла до трёх с небольшим – сказывались ежедневные натяжения тетивы. Ловкость и Выносливость тоже прибавили. Это было скромное начало, но начало.

Он подбросил в костёр ещё ветку и, глядя, как искры уносятся в тёмное небо, думал о том, что завтра – новый день. И в нём снова можно будет сделать шаг. Пусть крохотный, но вперёд.

Глава 8. Преодоление

Лето 2935 года перевалило за свою медовую середину и, уступая место ранней, ещё робкой осени, словно бы замедлило бег, разливая в воздухе особенную, чуть грустную негу, какая бывает лишь в те дни, когда тепло ещё держится, но свет уже косит, а по утрам трава седеет от первого, ещё невинного инея. Для Нориса эти месяцы слились в один долгий, монотонный, но странным образом радостный поток – поток, в котором боль в мышцах сменялась усталостью, усталость – сном, а сон – новым рассветом и новым выходом в лес. Его лагерь за Дальними Холмами оброс новыми деталями: мишени стали сложнее и разнообразнее (к трём прежним добавилась ещё одна, самая малая – сосновая шишка, подвешенная на нити, по которой нужно было попасть не просто так, а в движении), беговая тропинка, вытоптанная его босыми ступнями, теперь вилась не только вокруг поляны, но и уходила вверх по склону холма, а у ручья, в тени старой ивы, появилось место для отдыха – ровный, обитый мхом валун, на который он падал после особенно изнурительных пробежек и лежал, раскинув руки, глядя в небо.

Однако, чем дальше, тем отчётливее он осознавал то, о чём догадывался уже давно: рутина, даже самая усердная, приносит всё меньший и меньший прирост. Характеристики ещё росли – Система исправно отмечала каждую тысячную, каждую крохотную долю, – но темп этого роста замедлился, словно река, выходящая из порогов на равнину. Он помнил свой собственный принцип, выведенный годами наблюдений: чем сложнее задача, тем больше награда. И если сейчас, когда его тело уже привыкло к нагрузкам, прирост составлял жалкие сотые, то для настоящего скачка требовалось нечто иное – вызов, лежащий за пределами привычного, за гранью комфорта.

И потому однажды, проснувшись особенно рано, он сел на своём тюфяке, скрестив ноги, и, глядя в круглое окошко, за которым только-только начинало сереть, мысленно набросал три цели – три задачи, каждая из которых находилась на границе его текущих возможностей.

Первая: добежать до Чертова Камня – не трусцой, не вперемежку с ходьбой, а ровным, непрерывным бегом, – и вернуться обратно, не переходя на шаг. Вторая: попасть из пращи в ту самую сосновую шишку, что болталась на нити, с шестидесяти шагов – расстояния, на котором она казалась не больше ногтя. И третья, самая трудная, самая пугающая: переплыть Водью.

Первая цель далась ему на удивление легко – и в то же время тяжело, как и должно быть, когда речь идёт о настоящем усилии. Он стартовал от поляны, размеренно дыша, и первые пол пути бежал, почти не чувствуя усталости; но потом, когда склон пошёл вверх, а ветер, дувший в лицо, стал плотнее, дыхание сбилось, и знакомая колющая боль в боку напомнила о себе. Раньше он в этом месте переходил на шаг. Теперь – нет. Сцепив зубы, он продолжал бежать, чувствуя, как лёгкие горят, а ноги наливаются чугуном. Чёртов Камень возник перед ним неожиданно – огромный, замшелый, тёплый от солнца, – и он, добежав, коснулся его ладонью, совершая свой ритуал, и, не останавливаясь, повернул обратно. Когда он, шатаясь, ввалился на поляну и рухнул на траву, перед глазами плыли круги, но сквозь них он успел прочитать:

Выносливость повышена: 3.124 → 3.311

За взятие первой серьёзной дистанции без остановки.

Пожалуй, это был самый большой скачок со времён его первой пробежки несколько месяцев назад. Он лежал на траве, слушая, как сердце постепенно замедляет свой оглушительный бег, и улыбался.

Вторая цель потребовала не столько выносливости, сколько сосредоточения. Шестьдесят шагов хоббита – двадцать с лишним метров – это расстояние, на котором даже гладкий, тщательно отобранный голыш летит не меньше двух секунд, и за эти секунды ветер, сквозняк, малейший наклон запястья могут увести его в сторону. Он отсчитал шаги, отметил черту прутиком и принялся метать. Первый десяток камней ушёл куда угодно, кроме цели. Второй – стал ложиться кучнее. К третьему он начал чувствовать тот особый, трудноописуемый ритм, в котором сливаются воедино замах, бросок и полёт, – чувство, более интуитивное, чем осознанное. А на сорок третьем броске – он запомнил это число, потому что оно стало самым значимым, – камень чиркнул по шишке, и та, сорвавшись с нити, улетела в траву.

Ловкость повышена: 4.198 → 4.356

За точность, достигнутую многократным повторением на предельной дистанции.

Он опустил пращу, потряс затёкшей кистью и позволил себе короткую, скупую усмешку. Две цели из трёх были взяты. Оставалась третья.

Вода.

Он откладывал это испытание дольше, чем признавался себе. Сперва – потому что нужно было подготовиться физически; потом – потому что сама мысль о том, чтобы войти в реку, вызывала в нём глухое, тянущее сопротивление, не имевшее, казалось бы, никакого рационального обоснования. Он помнил, как плавал в прошлой жизни – легко, свободно, без малейшего страха, – и память эта была жива в нём, как живы воспоминания о езде на велосипеде. Но тело, тело хоббита, подчинялось иным законам. Родословная, этот древний, вплетённый в самую основу его существа узор, знала: вода – не для нас. Вода – стихия, которой следует избегать. Не потому, что она зла, не потому, что она опасна сверх меры, а просто потому, что она чужда, как чужда хоббиту мысль о полёте.

Этот страх не был парализующим. Он не заставлял сердце замирать, не леденил кровь, не туманил рассудок. Он был скорее похож на тот инстинктивный трепет, какой испытывает человек, стоящий на краю высокой скалы: ноги сами собой отступают назад, хотя умом ты знаешь, что стоишь прочно и никуда не упадёшь. И сейчас, спускаясь к берегу Водьи, Норис чувствовал именно это: его тело, предоставленное само себе, предпочло бы развернуться и зашагать обратно. Но он не предоставлял его самому себе. Он шёл вперёд.

Для самого Нориса умение плавать являлось настоящей необходимостью и как он помнил были хоббиты способные на это, просто само естество хоббита не желало погружаться в воду.

Место он выбрал заранее – узкий участок меж двух больших валунов, где река сжималась до пятнадцати шагов в ширину. Течение здесь было спокойным, почти незаметным, а глубина – чуть выше его роста, так что дна под ногами не достать. Он разделся, оставшись в одних бриджах, сложил одежду аккуратной стопкой на плоском камне и, ступив босыми ногами на мокрую, скользкую гальку, медленно, шаг за шагом, вошёл в воду.

Холод обжёг щиколотки, потом колени, потом бёдра. С каждым шагом вода поднималась выше, и с каждым шагом страх, дремавший где-то в глубине его существа, становился громче. Он не кричал, не вопил – он просто звучал, как звучит натянутая до предела струна, и этот звук заполнял всё его тело от кончиков ушей до пят. Когда вода дошла до груди, он на мгновение остановился, переводя дыхание. Сердце колотилось, ладони, погружённые в воду, дрожали. Но он знал, чувствовал, что этот страх не властен над ним. Этот страх – не более чем эхо, отголосок древнего, доставшегося в наследство инстинкта, и он не может приказывать.

Он оттолкнулся от дна и поплыл.

Первые гребки были судорожными, неуклюжими – тело забыло, как двигаться в воде, забыло, что вода держит, если ей довериться. Он хлебнул воды, закашлялся, но не остановился. Руки сами собой вспомнили нужный ритм – загребающий, плавный, – ноги, вместо того чтобы беспорядочно колотить воду, вытянулись и заработали размеренно. Он плыл по-собачьи – некрасиво, небыстро, но плыл. Берег приближался медленно, вершок за вершком. Когда его пальцы наконец коснулись холодного, скользкого валуна на той стороне, он вцепился в него, тяжело дыша, и замер, пережидая, пока успокоится сердце.

Он сделал это. Переплыл.

И в этот миг, развернувшись, чтобы плыть обратно, он заметил на том берегу, откуда начал, две фигуры.

Старый Гэмджи, садовник, и его внук, маленький Хэмфаст. Старик стоял, опустив трубку, которую, видимо, только что вынул изо рта, и смотрел на Нориса так, словно увидел не хоббита, а по меньшей мере эльфа, вздумавшего искупаться. Мальчик же, напротив, тыкал пальцем в реку и что-то возбуждённо кричал – слов было не разобрать за шумом воды.

Норис, стараясь не выдать собственного смущения, поплыл обратно – теперь уже спокойнее, размереннее, почти привычно. Вода больше не казалась чужой. Страх, всё ещё присутствуя где-то на заднем плане, утих до уровня шёпота. Он выбрался на берег под ошеломлёнными взглядами Гэмджи и, отжимая воду из волос, натянуто улыбнулся.

– Добрый день, мистер Гэмджи, – произнёс он, стараясь, чтобы голос звучал буднично.

Старик, казалось, не сразу обрёл дар речи. Он перевёл взгляд с мокрого Нориса на реку, потом обратно, и наконец вымолвил:

– Парень... ты... ты что ж это... как... Ты ж хоббит! Хоббиту не пристало в воду не лезть! А ты? Зачем туда …– Он осёкся, не в силах подобрать слов.

– Хоббиты много чего не делают, мистер Гэмджи, – ответил Норис, натягивая рубаху. – Просто потому, что никогда не пробовали. Это не значит, что они не могут.

Гэмджи покачал головой – медленно, тяжело, как человек, чья картина мира только что дала трещину, – и, взяв внука за руку, повёл его прочь от берега, бормоча что-то о «Туках» и «эльфийских штучках». Маленький Хэмфаст, уходя, несколько раз оглянулся, и в его глазах горел тот самый огонёк, который Норис уже научился узнавать – огонёк детского, ещё не осознанного любопытства, из которого однажды вырастет желание попробовать самому.

К вечеру о случившемся знали все.

Шир – это место, где новости разносятся быстрее, чем кажется возможным для края, лишённого телеграфа, газет и даже почтовых голубей. Хоббиты, при всей своей любви к уединению, обладали почти сверхъестественной способностью передавать информацию из уст в уста, и то, что старый Гэмджи увидел на берегу Водьи, к ужину обсуждалось в каждой норе от Тукборо до Приречной улицы.

Реакция, как и следовало ожидать, была разнообразной.

Молодые хоббиты, особенно из клана Туков, восприняли новость с восторгом, граничащим с благоговением. Двое из них – дальние кузены Нориса, Фиччо и молодой Толли Тук, – на следующий же день подкараулили его у входа в нору и, перебивая друг друга, потребовали, чтобы он научил их «этому самому, ну, плавательству». Норис, не желая ни отказывать, ни обещать, ответил уклончиво: «Может быть, когда-нибудь. Когда будет тепло, и когда вы докажете, что не передумаете через день». Кузены ушли разочарованными, но не побеждёнными.

Старшее поколение разделилось. Мельник Сандимен, встретив Нориса на дороге, долго качал головой и наконец изрёк: «Ты, парень, поосторожнее с водой-то. Не к добру это – хоббиту плавать. Дед мой говорил: кто плавает, тот до добра не доплывёт. А дед врать не станет». Старая Дора Сэндимен, услышав эту же новость, поджала губы и многозначительно кивнула: «Я всегда говорила, что этот мальчик не в себе. И вода это только подтверждает. Помяните моё слово: добром это не кончится». Но были и те, кто отнёсся иначе. Старый Оддо, когда Норис зашёл к нему поправить покосившуюся скамью у входа, долго молчал, а потом, не поднимая глаз от работы, произнёс: «Твоя мать, Примула, тоже ничего не боялась. Ни высоты, ни воды, ни тёмного леса. И отец твой был не из робких. Видать, кровь – не водица. Ты это... того... не слушай никого. Делай что делаешь». Для скупого на слова Оддо это была едва ли не поэма.

Меригольд, разумеется, устроила ему выговор. Когда он, согласно обещанию, явился к ней на еженедельный ужин, она встретила его на пороге со сложенными на груди руками и таким выражением лица, которое предвещало грозу.

– Ты обещал, – произнесла она ледяным тоном, от которого у него, несмотря на все его тренировки и достижения, по спине пробежал холодок. – Ты дал мне слово, что не полезешь в воду. И что же я слышу? Мне рассказывают, что ты переплыл Водью на глазах у старого Гэмджи. Ты. Переплыл. Водью.

Норис вздохнул, готовясь к долгому объяснению, но, взглянув ей в глаза – те самые глаза, которые, несмотря на напускную суровость, не могли скрыть тревоги, – решил, что долгие объяснения здесь не помогут. И сказал просто:

– Тётушка, я обещал тебе не лезть в воду без нужды. И я не лез без нужды. Я тренировался. Это была нужда. – Он помолчал, подбирая слова. – Я не могу сидеть на месте. Ты знаешь это. И ты знаешь, что я не перестану. Я не ищу опасностей, я готовлюсь к ним. И плавание – часть этой подготовки.

Меригольд долго смотрела на него, и в её глазах боролись два чувства: желание обнять и желание отшлёпать, как маленького. Наконец она вздохнула – тяжко, обречённо – и опустила руки.

– Ты весь в неё, – тихо сказала она. – В Примулу. Та тоже никогда не слушала, что ей говорят. – Она повернулась и пошла к плите, бросив через плечо: – Садись. Ужин стынет.

Он сел, как всегда, в то самое место, где сидел и всегда. И за ужином, поглощая тушёную баранину с тимьяном, чувствовал, как внутри разливается странное, тёплое чувство – смесь благодарности и облегчения. Самое трудное позади. Нет, не плавание – разговор.

Поздно вечером, в своей норе в Тукборо, он, сидя у очага и глядя на затухающие угли, вызвал Систему. Он ожидал увидеть прибавку к Выносливости за плавание – и она, разумеется, была:

Выносливость повышена: 3.311 → 3.612

За преодоление физической и ментальной нагрузки в чуждой среде.

Триста одна тысячная – щедрая награда, самая большая за последние недели. Но кроме неё, Система явила ему нечто иное, чего он совершенно не ожидал и что заставило его замереть с открытым ртом:

Прогресс к достижению «Укротитель малых тварей»: 1/3

За бескорыстную помощь дикому существу без ожидания награды.

Он уставился на эту строку, перечитывая её вновь и вновь. Встреча с енотами, помощь тому маленькому, запутавшемуся детёнышу – всё это не прошло незамеченным. Система, оказывается, отмечала не только тренировки, не только собственные изменения. Она видела и то, что он делал просто так, без всякой задней мысли. И теперь она сообщала ему, что таких поступков должно быть три, чтобы заслужить достижение.

Он откинулся на спинку стула и долго сидел, переваривая это. Сложность задачи была пропорциональна награде – это он уже знал. Но теперь выяснялась новая грань: сложность измерялась не только физическим усилием, но и... чистотой намерения? Или, быть может, редкостью поступка? Он не знал. Но в том, что «Укротитель» требовал трёх таких встреч, был свой, глубокий смысл. Одна встреча могла быть случайностью. Две – совпадением. Три – это уже закономерность.

Он открыл глаза и вызвал полный интерфейс, чтобы бросить взгляд на общую картину.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: отсутствуют.

Сила – 3.200.Вы способны поднять ведро воды и даже не расплескать. Почти.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.500.Стащить печенье? Легко. Увёртываться от летящей сковороды кухарки? Уже можно пробовать.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.612.Вы можете пробежать вокруг рощи, не рухнув замертво. Правда, лучше не просить вас повторить это немедленно.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.200.Вы знаете, что мир за холмами большой, и уже предвкушаете, как однажды это проверите.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.450.Вы всё ещё иногда съедаете третий ужин, но теперь это происходит всё реже и реже.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.100.Ваши уши всё ещё вызывают умиление, но теперь к нему примешивается лёгкое недоумение – и это почти комплимент.[Лимит: 8.000]

Прогресс к достижению «Укротитель малых тварей»: 1/3

Он хмыкнул. Система, как всегда, балансировала на грани между насмешкой и одобрением, но сейчас в её словах ему слышалось что-то почти ободряющее. Сила, Ловкость, Выносливость – все понемногу подросли. Интеллект и Мудрость тоже. Харизма чуть-чуть прибавила – видимо, слухи о том, что он плавает, работали в обе стороны. Достижений пока не было, но прогресс по «Укротителю» уже светился, и это само по себе было маленькой победой.

Он подбросил в очаг ещё полено и, глядя, как огонь лижет сухое дерево, подумал о том, что скоро осень. Скоро придёт зима, и тренировки станут труднее, но он не остановится. А где-то там, впереди, ждали новые встречи, новые испытания и, быть может, то самое событие, которое превратит прогресс в достижение, а достижение – в новую ступень его долгого, изнурительного, но такого захватывающего пути.

Глава 9. Нестеснённый страхом

Осень 2935 года вступила в Шир тихо, без фанфар, и единственными глашатаями её приближения были утренние туманы, что стелились над Водьей густыми, белёсыми пластами, да первые жёлтые пряди в кронах старых дубов, ещё вчера казавшихся непоколебимо зелёными. Воздух сделался прозрачнее и словно бы звонче; запахи – острее; и каждый звук, будь то стук дятла или далёкий скрип телеги, разносился далеко окрест, не приглушённый летней духотой. Для Нориса эта осень стала временем, когда его жизнь обрела новый ритм, о котором он грезил долгими годами вынужденного детства, – ритм, в котором физический труд, тренировки и одинокий, но удивительно уютный быт сплетались в тугую, гармоничную косу, каждый виток которой приносил ему тихое, глубокое удовлетворение.

Он просыпался затемно, ещё до того, как первые лучи солнца касались круглого окошка его спальни, и первым делом, не позволяя себе ни минуты праздного лежания, растирал затёкшие за ночь мышцы – привычка, выработанная за месяцы упражнений и ставшая такой же естественной, как дыхание. Затем, набросив на плечи старую шерстяную безрукавку, он выходил в маленький садик, который с такой любовью и терпением разбил позади норы. Садик этот был его гордостью и его отдушиной, его маленьким королевством, где он был одновременно и королём, и пахарем.

Две грядки с поздней репой и морковью уже начали радовать глаз: ботва репы, густая и тёмно-зелёная, обещала сладкие, сахарные корнеплоды, а морковь, которую он прореживал с особой тщательностью, уже наливалась оранжевым, хотя до настоящего урожая было ещё далеко. Несколько кустов лекарственной ромашки, подаренных старым Болджером, разрослись на удивление буйно и уже отцвели, но Норис аккуратно собрал с них последние цветки и разложил на чистой холстине под навесом – сушиться для зимних чаёв. Гряда с пряными травами была его особым детищем: тимьян, розмарин, шалфей и маленький, но упрямый кустик мяты, который он выходил из жалкого, полузасохшего ростка. Здесь, среди этих грядок, стоя босыми ногами на влажной, прохладной земле и чувствуя, как пальцы утопают в рыхлой, только что взрыхлённой почве, он ощущал то особое, трудно передаваемое словами умиротворение, какое бывает лишь у тех, кто работает с землёй не по принуждению, а по зову сердца.

Сродство к земле – тот самый скрытый дар хоббитской родословной, о котором говорила Система, – проявлялось в такие моменты особенно явно. Он не просто ухаживал за растениями; он понимал их, он чувствовал, почти осязал, что именно нужно каждому из них, словно сама почва нашёптывала ему свои нехитрые подсказки. Вот здесь, у корней розмарина, земля слишком плотная – нужно взрыхлить. А вот тут, под тимьяном, слишком сухо – нужно полить. И он делал всё это не спеша, с той методичной, почти медитативной тщательностью, которая была глубоко чужда его возрасту, но совершенно естественна для его души.

Закончив с грядками, он сорвал несколько листьев шалфея и пучок тимьяна, вдохнул их терпкий, согревающий аромат и направился обратно в нору – готовить завтрак. Кухня его была невелика, но обустроена с практичной, почти аскетичной сноровкой, которая отличала всё, что он делал. Очаг, сложенный из речного камня и вычищенный им собственноручно до блеска, уже дышал ровным, спокойным жаром; на крюке над ним висел небольшой чугунный котелок, в котором, если позволяло время, он варил похлёбку или кашу. Сбоку, на грубо сколоченных, но крепких полках, выстроились в ряд глиняные горшочки с сушёными травами, солью, мукой и маленький, особенно ценимый им горшочек с мёдом, выменянный у пасечника на пучок розмарина.

Он разбил в сковороду два яйца – подарок соседки, миссис Брейсгедл, которая держала кур и, прослышав, что «молодой Тук живёт один и небось голодает», время от времени подсовывала ему то яйца, то крынку молока, – добавил щепоть соли и горсть раскрошенного шалфея. Пока яичница шкворчала, наполняя кухню сытным, домашним ароматом, он нарезал толстыми ломтями вчерашний хлеб, испечённый по рецепту Меригольд, положил на тарелку ломоть сыра – того самого, с тмином, что делали на ферме Коттонов, – и налил кружку холодного чая, настоянного на мяте и ромашке. Ел он, не торопясь, с сосредоточенным уважением к пище, какое привила ему приёмная мать, и мысли его, обычно занятые тренировками и подсчётами, в это утро блуждали спокойно и бесцельно, как облака за круглым окошком.

После завтрака, вымыв посуду в бадье и прибрав в норе – он терпеть не мог беспорядка, и в этом тоже сказывалось воспитание Меригольд, – он собрал заплечный мешок. Сегодня он намеревался навестить саму Меригольд, как обещал, раз в неделю, а заодно зайти к аптекарю Болджеру, чтобы пополнить запас сушёных трав и забрать новую партию кореньев для сортировки. Лук и пращу он, по обыкновению, взял с собой, хотя и знал, что сегодняшний день вряд ли будет посвящён тренировкам. Делал он это для другого, для развития привычки, что всегда необходимо иметь оружие под рукой и не забывать его где попало.

Дорога до Хоббитона была ему давно знакома до последнего камня, до последнего поворота: сперва вниз по склону холма, мимо пастбища, где паслись овцы мельника Сандимена – толстые, ленивые, с угрюмыми мордами и вечно жующими челюстями, – затем через дубовую рощу, уже начавшую ронять первые жёлтые, сухие листья, шуршавшие под его босыми ступнями с особым, уютным шорохом, какой бывает лишь осенью, и наконец – к мосту через Водью, откуда открывался вид на Приречную улицу. Он шагал неспешно, наслаждаясь прозрачной, чуть морозной свежестью осеннего воздуха и тем, как подошвы его жёстких ступней ощущают каждую неровность тропы.

По пути ему встретилась миссис Брейсгедл, та самая дородная, добродушная соседка, что снабжала его яйцами. Она тащила корзину с бельём и, завидев Нориса, остановилась, чтобы перевести дух.

– Доброе утро, Норис, – пропыхтела она, поправляя съехавший платок. – Опять в лес? Или к тётушке?

– К тётушке, миссис Брейсгедл, – ответил он, вежливо приподнимая небольшую шляпу, которую он стал носить с началом осени. – И к мистеру Болджеру за травами. Вам помочь с корзиной?

– Да что ты, я сама, – отмахнулась она, но видно было, что ей приятно. – Ты, главное, смотри не задерживайся допоздна. Осенью темнеет рано, а у тебя, говорят, в лесу шалаш имеется. Не ровён час, волка встретишь.

– Я осторожен, миссис Брейсгедл, – улыбнулся он, и она, ещё раз кивнув, зашагала дальше.

У моста он на мгновение остановился, облокотившись на деревянные перила. Водья катила свои воды спокойно и величаво, и её поверхность, подёрнутая лёгкой рябью, отражала бледно-голубое небо с редкими, похожими на клочья ваты облаками. Он смотрел на воду и не чувствовал того глухого, тянущего сопротивления, которое ещё недавно заставляло его внутренне сжиматься. Страх никуда не делся – он всё ещё жил где-то на задворках сознания, – но теперь он был подобен страху высоты: просто инстинкт, просто голос природы, говорящий «будь осторожен, это опасно», но не парализующий волю, не требующий усилий для преодоления. Он осознал это не сразу, а постепенно, за те недели, что последовали за его заплывом. И теперь, стоя у моста, он впервые сформулировал это для себя с той чёткостью, на какую был способен его аналитический ум: страх – это не враг. Это инструмент. Он оберегает, но не принуждает. И это осознание наполнило его спокойной, уверенной радостью.

Он уже собирался продолжить путь, когда услышал крик.

Это был не громкий, пронзительный крик, а какой-то сдавленный, захлёбывающийся вопль, полный ужаса и беспомощности, – звук, от которого у всякого живого существа, будь то человек, хоббит или зверь, кровь застывает в жилах. Норис обернулся и увидел на берегу, чуть выше по течению, нескольких женщин – они стирали бельё у больших плоских камней А ниже по течению, в воде, шагах в десяти от берега, отчаянно барахтался ребёнок. Течение подхватило его и медленно, но неумолимо тащило дальше, на глубину.

Норис не раздумывал. Он не думал о воде и о том страхе, который ещё недавно был при нем. Он просто сбросил мешок, отшвырнул лук и бросился в реку.

Холод обжёг тело, но теперь он был знаком и почти привычен. Тело больше не сопротивлялось – оно знало, что делать. Несколько мощных, размеренных гребков, и он настиг мальчика, схватил его за ворот курточки и, перевернув на спину, потащил к берегу. Ребёнок кашлял, выплёвывал воду, судорожно цеплялся за его руку, но был в сознании. На берегу Норис уложил его на траву, проверил дыхание, убедился, что вода вышла и что маленькое сердце бьётся ровно, хотя и часто. Только теперь, когда опасность миновала, он позволил себе выдохнуть – долгий, дрожащий выдох, в который уместилось всё напряжение последних минут.

И только теперь он разглядел лицо мальчика и узнал его. Тодди Тук – малыш лет пяти, пухлощёкий, с копной светлых, почти белых волос, правнук старой Розы Тук, один из бесчисленных отпрысков разветвлённого клана, приходившийся ему дальним родственником. Норис видел его прежде всего пару раз – на празднике Литэ да ещё однажды у Меригольд, куда мать Тодди заходила с ним поздороваться. И вот теперь этот самый малыш, всё ещё всхлипывающий и дрожащий, лежал на мокрой траве, вцепившись в его руку так, словно боялся, что спаситель исчезнет.

Вокруг уже суетились женщины. Одна из них – мать Тодди, которую Норис знал лишь по имени, Белла, – плача, схватила сына на руки и прижала к груди, бормоча что-то бессвязное, но полное благодарности. Другая, миссис Брейсгедл, оказавшаяся тут же, хотя и шла в другую сторону, укутывала мальчика в сухую шаль, одновременно пытаясь успокоить и мать, и ребёнка. Мужчины, прибежавшие на крики, смотрели на Нориса с тем же выражением, что и старый Гэмджи несколько недель назад: смесью изумления, благодарности и неловкого, жгучего стыда. Они бы так не смогли, ведь хоббиты как известно до ужаса избегают воды.

И это полная правда, обычно хоббиты в Шире сторонятся воды, неизвестно по чему, но у большинства присутствует иррациональный страх воды, словно стоит только зайти в воду глубже груди, как непременно потонешь! И только некоторые хоббиты способны побороть этот страх и еще меньшее число имеет желание научиться плавать.

И это знание, написанное на их лицах, не доставило Норису никакого удовольствия, но заставило его задуматься о том, как глубоко укоренён в их крови этот древний, иррациональный страх.

А затем – в тот самый миг, когда он, всё ещё стоя на коленях у кромки воды, отжимал волосы и смотрел, как Белла уносит сына к дому, – перед его внутренним взором разверзлась строка. Беззвучная, чёткая, исполненная той же бесстрастной торжественности, с какой Система всегда отмечала по-настоящему важное.

Достижение получено: «Нестеснённый страхом» За преодоление врождённого ужаса в миг смертельной опасности, грозящей другому. Отныне ваш разум не цепенеет перед лицом сверхъестественного или глубинного страха, но сохраняет способность действовать. Первая волна ужаса вызывает лишь кратковременное замедление реакции, давая драгоценную возможность совершить бросок, оттащить товарища или выкрикнуть предупреждение. Каждое повторное столкновение с источником страха, не закончившееся отступлением, ускоряет рост Мудрости.

Норис перечитал эти строки дважды – сперва бегло, одним взглядом, потом медленно, вдумываясь в каждое слово, взвешивая каждую формулировку, – и в груди его разлилось странное, тихое тепло. Эте не вызывало в нем гордости или даже улыбки, он просто сидел на мокрой траве, чувствуя, как струйки воды сбегают с его волос за шиворот, как холод речной воды медленно уступает место холодку осеннего воздуха, и осознавал, что та пустая графа, которая так долго маячила в его интерфейсе, наконец-то заполнена.

Вокруг него всё ещё суетились люди. Кто-то хлопал его по плечу, кто-то жал руку, кто-то пытался накинуть на него сухую одежду. Но он, погружённый в свои мысли, отвечал машинально, кивал, улыбался, а сам всё прокручивал в уме слова Системы. «Первая волна ужаса вызывает лишь кратковременное замедление реакции». Не ступор, не паралич, а простое замедление. Он знал, что однажды, когда он столкнётся с настоящим, сверхъестественным страхом представителем которого является назгул, – эта способность будет стоить дороже всех его характеристик вместе взятых.

Весть о случившемся разнеслась быстро. Хоббиты, при всей своей любви к уединению, обладали почти сверхъестественной способностью передавать информацию из уст в уста, и то, что произошло на берегу Водьи, к вечеру обсуждалось в каждой норе от Тукборо до Приречной улицы, обрастая по пути неизбежными преувеличениями и красочными деталями. Говорили, что Норис Тук нырнул с моста, как выдра, и вытащил мальчика в самый последний миг. Говорили, что он плыл против течения, и что само течение, испугавшись его храбрости, ослабило хватку. Говорили даже – шёпотом, с оглядкой, – что в тот миг, когда он бросился в воду, над рекой вспыхнул странный свет, не то эльфийский, не то ещё какой. Всё это, разумеется, было далеко от правды, но оно создавало вокруг его имени небольшой ореол легенды, который он не искал, но который теперь будет следовать за ним по пятам, хочет он того или нет.

Первыми к его норе пришли родители Тодди. Молодая мать, Белла, всё ещё бледная и заплаканная, молча сжала его ладони в своих, не в силах вымолвить ни слова, а её муж, крепыш с мозолистыми руками и обветренным лицом, долго тряс ему локоть и называл «героем». Норис, смущаясь, отводил глаза и бормотал что-то о том, что так поступил бы каждый. Он знал, что это неправда – не каждый, – но сейчас ему было легче спрятаться за этим общим местом, чем принимать благодарность, которая казалась ему чрезмерной, почти неуместной. Он не совершал подвига. Он просто сделал то, что, по его мнению, сделал бы почти каждый в этом мире. Разве это подвиг?

Следом, опираясь на сучковатую палку и тяжело дыша после долгой ходьбы, явилась старая Роза Тук. Она была древней, как сами холмы, – маленькая, ссохшаяся, похожая на замшелый камень, – но всё ещё острая на язык и ясная умом. Она проковыляла через весь Тукборо, чтобы лично, громко и при свидетелях заявить то, что считала нужным.

– Я всегда говорила: этот мальчик – настоящий Тук, – произнесла она, остановившись у порога его норы и опираясь на палку с тем величественным видом, с каким королева, должно быть, обращается к подданным. – Не то, что некоторые, кто воду боится, а других осуждает. – И она многозначительно, с той же прямотой, что была свойственна ей в молодости, покосилась на стоявшую неподалёку Дору Сэндимен.

Дора, разумеется, поджала губы и ничего не ответила – что для неё, известной своим острым языком, было едва ли не публичным признанием неправоты. Она только фыркнула, поправила платок и удалилась, чеканя шаг.

Мельник Сандимен, встретив Нориса на следующий день у мельничного пруда, долго хмурился, шевелил густыми бровями и наконец, крякнув, изрёк: – Ты это... молодец, парень. Хоть и чудной. Но молодец. – И, словно испугавшись собственной похвалы, поспешно добавил: – Только смотри, в воду без нужды не лезь. А то мало ли.

Старый Оддо, когда Норис зашёл к нему поправить покосившуюся калитку – он старался помогать старику, когда мог, – долго молчал, орудуя стамеской, а потом, не поднимая глаз от работы, произнёс глухо, но веско: – Твои родители гордились бы тобой. А это, знаешь ли, дороже всех медалей. Норис хотел что-то ответить, но слова застряли в горле, и он просто молча кивнул, принимая эту самую высокую из всех возможных похвал.

Но самым важным, самым глубоким и самым запомнившимся был разговор с Меригольд. Когда он, согласно обещанию, явился к ней на еженедельный ужин, она не стала его ругать. Она даже не упомянула про воду – ни словом, ни намёком. Она просто долго смотрела на него, и в её глазах, за стёклами круглых очков, читалось то сложное, почти неуловимое выражение, в котором смешивались и тревога, и облегчение, и что-то ещё – быть может, смирение перед судьбой, которую она давно предвидела. Наконец она обняла его – крепко-крепко, по-настоящему сильно, – и, отпустив, сказала только: – Молодец! Ты совершил правильный поступок, я горжусь тобой!

И Норис, услышав это, понял, что большего одобрения ему не нужно. Ни от кого.

Вечером, в своей норе, он развёл огонь в очаге, согрел воды для чая и, усевшись в старое, продавленное кресло, служившее ему верой и правдой с первого дня, вызвал Систему. Строки проступили, как всегда, беззвучно, но теперь они выглядели иначе – потому что графа «Текущие достижения» больше не была пуста.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: «Нестеснённый страхом».

Сила – 3.200.Вы способны поднять ведро воды и даже не расплескать. Почти.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 4.500.Стащить печенье? Легко. Увёртываться от летящей сковороды кухарки? Уже можно пробовать.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 3.612.Вы можете пробежать вокруг рощи, не рухнув замертво. Правда, лучше не просить вас повторить это немедленно.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.200.Вы знаете, что мир за холмами большой, и уже предвкушаете, как однажды это проверите.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.510.Вы всё ещё иногда съедаете третий ужин, но теперь это происходит всё реже, и вы корите себя за это.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.201.Ваши уши всё ещё вызывают умиление, но теперь к нему примешивается уважение.[Лимит: 8.000]

Прогресс к достижению «Укротитель малых тварей»: 1/3

Он долго вглядывался в эти строки, и в душе его зрело спокойное, глубокое удовлетворение. Мудрость подросла – Система, отметила осознание природы страха. Харизма тоже сдвинулась с места – поступок, оказывается, говорил громче любых улыбок. Остальное осталось прежним, но это было не важно. Сегодня он получил подтверждение того, что его путь – правильный. Что он способен действовать тогда, когда другие цепенеют. Что его страх – не слабость, а граница, которую он пересёк.

Он встал, подошёл к окну и, глядя на холодные, яркие звёзды, рассыпанные по-чёрному, бездонному небу, подумал о том, что это – только начало. Где-то там, впереди, ждали новые достижения, новые встречи, новые испытания. Он ещё не знал, когда именно они наступят, но знал наверняка: когда они наступят, он будет готов. А пока – пока он позволил себе просто пожить. И от осознания этого тёплый, мирный покой разливался по его душе, словно мёд по свежему хлебу.

Глава 10. Уроки у воды

Зима 2935–2936 годов, вопреки мрачным предсказаниям стариков, суливших лютые морозы и снега по самые трубы, выдалась на удивление мягкой, словно сама природа, израсходовав весь свой гнев в прежние, более суровые эпохи, решила пощадить этот маленький, укрытый холмами край. Снег выпадал нечасто – но всегда пушистый, обильный, и недолгий. И из-за этого надолго снежные сугробы не задерживались, поспешно тая к полудню, оставляя после себя лишь сырость в низинах да особенно яркую, пронзительную зелень мха на северных склонах холмов. Морозы, если и случались, были какими-то несерьёзными, игрушечными, и к началу марта от них не осталось и следа. Водья, не скованная льдом, шумела ровно и полноводно, а на её берегах, среди прошлогодней, ещё бурой травы, уже пробивались первые, робкие стрелки дикого лука, и воздух, ещё прохладный по утрам, к полудню прогревался до той самой температуры, когда хочется скинуть безрукавку и подставить лицо солнцу.

Для Нориса эта зима прошла под знаком размеренной, почти монотонной работы – работы, которая, однако, приносила ему глубочайшее удовлетворение. Тренировки, прерванные лишь самыми ненастными днями, продолжались с неослабевающим упорством. Он бегал, когда земля не была слишком скользкой от подтаявшего снега, и его босые ступни, покрытые жёстким, густым мехом, оставляли на влажной траве глубокие, чёткие следы. Он метал камни из пращи, когда ветер не сбивал их с траектории, и упражнялся с луком, когда пальцы, закоченевшие на холоде, всё же слушались его, хотя натяжение тетивы в морозные дни давалось вдвое тяжелее. Характеристики росли медленно, тысячными долями – он уже привык к этому темпу, как привыкают к течению реки, не торопя, но и не останавливаясь. А когда погода вовсе не позволяла выйти за холмы, он оставался дома, и дом этот, его маленькая нора в Тукборо, становился его крепостью и лабораторией.

В такие дни он ухаживал за садиком, который, вопреки зиме, продолжал требовать внимания. Грядки, укрытые на зиму слоем соломы, он проверял каждое утро, сметая с них иней и следя, чтобы мыши не подгрызли корни. В небольшом парнике, сооружённом им из ивовых прутьев и старых, полупрозрачных простыней, подаренных Меригольд, он выращивал раннюю зелень – кресс-салат и шнитт-лук, – и с гордостью, наблюдал, как проклёвываются первые ростки. Он перебирал травы, разложенные для просушки ещё осенью: связки ромашки, шалфея, тимьяна и королевского листа, – проверял, не завелась ли плесень, не осыпались ли цветки. Он читал книги, одолженные у Болджера: толстенный фолиант о лекарственных растениях Арнора, старый, зачитанный до дыр трактат о гномьих методах обработки металла (его он осилил лишь наполовину, но кое-что вынес) и, наконец, потрёпанный сборник эльфийских легенд, переписанных на вестрон, который он перечитывал особенно часто, пытаясь отделить поэтический вымысел от исторических фактов.

И, сидя у очага долгими зимними вечерами, он подолгу размышлял о том, чему научился за прошедший год. Он стал сильнее – не только телом, но и духом. Он больше не боялся воды, и это было не просто полезное умение, а настоящее, глубинное преодоление, изменившее что-то в самой его сути. Он спас жизнь – и это знание, тёплое и спокойное, жило теперь в нём постоянно, не требуя подтверждений. Он обрёл уважение – пусть и не всеобщее, пусть и с оговорками, – но достаточное, чтобы чувствовать: его место здесь, в Шире, и он здесь не чужой. Он был своим – странным, необычным, вызывающим пересуды, но своим.

И ещё он понял – и это понимание пришло к нему не сразу, а постепенно, из долгих разговоров с самим собой, – что одного его собственного роста недостаточно. Глядя на молодых хоббитов, которые с любопытством и завистью провожали его взглядами, когда он уходил за холмы с луком за спиной, он всё чаще думал о том, что однажды, ему придётся не просто идти вперёд самому, но и вести за собой других. Ибо тьма, что сгущалась за границами Шира, не спросит, готовы ли эти мирные пахари, эти садоводы и мельники. А значит, его задача – сделать так, чтобы они были готовы. Хотя бы немного. Хотя бы те, кто готов слушать.

Весна явилась с той же ласковой, почти осязаемой щедростью, что и в прошлом году, и Норис встретил её с радостью, к которой примешивалось предвкушение. Запели дрозды, загудели пчёлы, выбравшиеся из ульев, и весь Шир, казалось, вздохнул полной грудью после долгой, но милосердной зимы. В один из таких дней – прозрачных, звонких, пахнущих талой водой и молодой травой – Норис, управившись с утренними хлопотами, сидел на скамье у входа в нору и, щурясь на солнце, обстругивал ножом новую стрелу. Его садик требовал теперь больше внимания: он расширил грядки, посадил новые травы, в том числе редкий золототысячник, семена которого выменял у Болджера на целую связку сушёной ромашки, и теперь с нетерпением ждал всходов. За зиму он изготовил с десяток стрел, но тренировки с луком требовали расхода, и он уже присматривал подходящий ясень для новой партии, мысленно прикидывая, сколько времени займёт просушка древесины.

Их шаги он услышал раньше, чем увидел: трое босых ног, шлёпающих по утоптанной тропе, и взволнованный, сбивчивый шёпот, в котором угадывались споры и подбадривания. Через минуту из-за кустов шиповника, ещё не покрывшихся листвой, показались трое. Впереди шагал Фиччо Тук – дальний кузен Нориса, который ещё осенью, после истории со спасением Тодди, просил научить его плавать. Он был коренаст и широкоплеч для своего возраста, с копной рыжеватых, вечно растрёпанных волос и выражением лица одновременно решительным и испуганным – так, должно быть, выглядит новобранец перед первым боем. За ним, чуть поотстав, следовал Толли Брейсгедл, сын той самой дородной миссис Брейсгедл, что снабжала Нориса яйцами и молоком, – мальчишка двенадцати лет, худой и угловатый, с острыми локтями и вечно растрёпанными соломенными волосами. Он нервно теребил край своей курточки и, казалось, в любой момент готов был передумать. И, к немалому удивлению Нориса, замыкала шествие девочка – Петуния Коттон, младшая дочь старого Ферди Коттона, тринадцатилетняя, с серьёзным, не по годам сосредоточенным лицом и туго заплетённой русой косой, переброшенной через плечо. Её глаза, светло-карие, почти янтарные, смотрели прямо и оценивающе, без тени смущения.

– Мы готовы, – выпалил Фиччо, остановившись в трёх шагах от скамьи и глядя на Нориса с тем выражением, с каким, должно быть, смотрят на полководца перед решающей битвой.

– Осенью, ты говорил: «может быть, когда-нибудь». Мы готовы, и это «когда-нибудь» настало, потому что мы больше не можем ждать, когда река сама перестанет нас пугать, и поэтому мы пришли втроём, чтобы ты научил нас всех плавать, – Фиччо выпалил, шагнув вперёд с такой решимостью, что его рыжие вихры взметнулись, а босые ноги притопнули по утоптанной тропе, и он пихнул локтем Толли, который в ответ втянул голову в плечи и судорожно сжал край своей курточки. Петуния, стоявшая рядом, после этих слов, кивнула и поправила тугую русую косу, переброшенную через плечо, и в её светло-карих, почти янтарных глазах не было ни капли смущения, только холодная, оценивающая собранность человека, который уже всё для себя решил.

Норис отложил нож и стрелу на скамью, неспешно вытер руки о холщовый передник, в котором обычно работал в саду, и оглядел всех троих – спокойно, без снисхождения, но и без излишней строгости. Фиччо, казалось, был готов броситься в воду прямо сейчас, не дожидаясь инструкций. Толли нервно переминался с ноги на ногу и косился на Петунию, словно ища у неё поддержки – или, может быть, надеясь, что она сама испугается и даст ему повод отступить. Петуния же стояла прямо, не отводя взгляда, и в её глазах Норис прочитал не страх, а скорее холодную, оценивающую собранность – ту самую, что он так хорошо знал по себе.

Он помолчал, давая им прочувствовать весомость момента, и наконец произнёс – медленно, тщательно подбирая слова:

– Научиться плавать – то не игра и не забава, не способ скоротать день и не повод похвастаться перед соседями. – Он обвёл их взглядом, задерживаясь на каждом. – Это страшно. Даже сейчас, когда я не боюсь воды так, как вы, я помню этот страх. Вот здесь. – Он коснулся пальцем груди. – Он никуда не денется за один день. И за два. И за три. Вы будете хлебать воду. Вы будете уставать так, что руки перестанут слушаться. – Он сделал паузу. – Но если вы действительно готовы – если вы обещаете мне, что не бросите после первого же испуга, что не убежите домой, едва глотнув воды, то я дам слово, что научу вас плавать, даже если на это уйдёт всё лето.

Фиччо закивал так энергично, что его рыжие вихры запрыгали, как языки пламени. «Обещаю! – выпалил он. – Честное слово Тука!» Толли сглотнул, перевёл дух и выдавил: «Я… я тоже обещаю». Голос его дрогнул, но он не отвёл глаз. Петуния же просто сказала: «Я не бросаю начатого» – и в этом коротком заявлении, произнесённом ровным, спокойным голосом, было больше твёрдости, чем во всех клятвах, вместе взятых.

– Хорошо, – кивнул Норис, поднимаясь. – тогда начнём завтра на рассвете у излучины, где песчаный берег спускается к воде, а старая ива бросает тень, и в этом месте река делает плавный поворот, поэтому течение там не такое быстрое, как у каменного порога.

– Приходите в том, что не жалко намочить, и не опаздывайте, – добавил он, строго посмотрев на Фиччо, который уже переминался с ноги на ногу, готовый сорваться с места и бежать к реке, чтобы проверить, насколько тёплая вода.

После его слов, троица юных хоббитов отправились обратно, держа спины настолько прямо, словно только что совершили небывалый подвиг!

Он проводил их взглядом – трое удаляющихся фигурок, одна меньше другой, скрывающихся за поворотом тропы, – и почувствовал, как внутри поднимается приятное тепло оттого, что смог повлиять на желания хотя бы этих хоббитов.

Учебное место он выбрал заранее – присмотрел ещё прошлой осенью, когда впервые задумался о том, чтобы учить других. Излучина Водьи к югу от моста, где река, огибая пологий холм, разливалась широко, но мелко: даже в самой глубокой части вода едва доходила взрослому хоббиту до груди. Дно здесь было песчаным, чистым, без коряг и предательских ям; течение – медленным, почти незаметным, ласковым; а берег – ровным, поросшим мягкой, низкой травой, на которой удобно было сидеть и отдыхать. Единственным недостатком было то, что место это находилось на виду у дороги, ведущей к мельнице, – а значит, любой проезжающий мог наблюдать за занятиями, – но Норис уже давно перестал беспокоиться о зрителях. Пусть смотрят, пусть обсуждают. Может быть, кто-нибудь ещё захочет научиться.

На следующее утро, когда солнце только-только поднялось над холмами и туман ещё клубился над водой, белёсый и густой, как пар над котелком, все трое уже ждали его на берегу. Фиччо, казалось, не спал всю ночь – глаза его горели, а волосы были взлохмачены сильнее обычного. Толли зевал, прикрывая рот ладошкой, но мужественно держался. Петуния сидела на корточках и, задумчиво водя пальцем по влажному песку, чертила какие-то узоры – не то цветы, не то какие-то геометрические фигуры. Все трое, как он и велел, пришли в том, что не жалко намочить: простые рубахи и лёгкие бриджи. Обуви, разумеется, ни на ком не было – да и откуда ей взяться у хоббитов?

Норис, остановившись у кромки воды, обвёл учеников долгим, оценивающим взглядом и начал:

– Первый урок будет самым трудным. – Он говорил негромко, но отчётливо, и каждое его слово падало в утреннюю тишину, как камень в воду. – Вы не будете плавать. Вы даже не будете заходить глубоко. Сегодня вы будете просто стоять. Входить в воду по колено, потом по пояс, потом по грудь – и стоять. Сможете спокойно простоять в воде по грудь считайте сделали пол дела.

– Стоять? – переспросил Фиччо с оттенком явного разочарования, которое он не смог скрыть. – Мы что, за этим сюда пришли? Просто стоять?

– Именно за этим, – отрезал Норис, и в его голосе прорезалась та самая строгость учителей, которая заставляла учеников умолкать. – Твой главный враг – не вода. Вода, если ей довериться, тебя держит. Твой главный враг – паника. Если ты не научишься стоять спокойно, ты не научишься плавать. Ты будешь барахтаться, захлёбываться и в конце концов утонешь. – Он помолчал, давая словам улечься, и добавил уже мягче: – Я знаю, о чём говорю. Когда я первый раз вошёл в реку – один, без никого, – меня трясло так, что зубы стучали. – Он постучал пальцем по челюсти. – Это нормально, со временем это пройдёт, стоит только привыкнуть. Но только если ты не побежишь обратно на берег при первом же порыве.

Он вошёл в воду первым, показывая пример. Медленно, шаг за шагом, ступая по прохладному, приятно пружинящему песку, он зашёл по колено, потом по пояс и остановился, обернувшись к ученикам. Фиччо, стиснув зубы так, что желваки заходили на скулах, двинулся следом и, хотя его лицо заметно побледнело, когда вода коснулась бёдер, не отступил. Толли замер на мелководье, где вода едва доходила до щиколоток, и Норис не стал его торопить – просто кивнул, разрешая оставаться там, где комфортно. Петуния же, к его удивлению и молчаливому одобрению, зашла в воду решительно, почти без колебаний, и лишь лёгкая дрожь в пальцах выдавала её внутреннее напряжение.

– Хорошо, – произнёс Норис, когда все трое оказались в воде. – А теперь – просто стойте. Дышите медленно. Не задерживайте воздух. Вода вам не враг, и не сделает вам ничего плохого, она просто есть. Она течёт мимо, и ей нет до вас дела. А вам – есть дело до неё, но это не значит, что вы должны её бояться.

Так и начался первый урок плавания в Шире, четыре хоббита просто стояли в воде. Сперва – скованно, напряжённо, как натянутые до предела струны. Норис видел, как побелели костяшки Фиччо, сжимавшего собственные ладони под водой; как Толли, зажмурившись, шептал что-то себе под нос – не то молитву, не то считалку; как Петуния, нахмурив брови, сосредоточенно смотрела на воду, словно пытаясь разгадать её секрет. Потом, постепенно, минута за минутой, плечи начали опускаться, дыхание – выравниваться, а лица, искажённые страхом, – разглаживаться. Норис видел, как страх, всё ещё живой и цепкий, медленно отступает, уступая место чему-то новому – пока ещё не доверию, но хотя бы терпимости. И когда он, бросив взгляд на Петунию, заметил, что та закрыла глаза и, кажется, вслушивается в плеск воды, он позволил себе короткую, скупую усмешку. Из неё выйдет толк.

Дни складывались в недели, недели – в месяцы. Норис установил расписание, которому следовал неукоснительно: три занятия в неделю, по утрам, пока солнце ещё не начинало печь слишком сильно. Остальное время он, как и прежде, тренировался сам – бегал за холмами, метал камни, стрелял из лука, – но теперь его тренировки обрели новый, более глубокий смысл. Он не просто занимался развитием собственного тела ради будущих битв; он готовился к тому, чтобы быть достойным наставником для тех, кто доверился ему.

Ученики прогрессировали по-разному, и это было по-своему поучительно. Фиччо, как и следовало ожидать от Тука, рвался вперёд с отчаянной, безрассудной храбростью, но часто переоценивал свои силы и, нахлебавшись воды, возвращался к берегу, кашляя и отплёвываясь. Однако он никогда не жаловался и никогда не просил поблажек, и Норис, глядя на него, невольно вспоминал себя в первые месяцы тренировок. Толли двигался медленно, со скрипом, но верно; его страх был глубже, чем у остальных, и каждый шаг в воду давался ему с видимым усилием. Норис, памятуя о своём собственном опыте, не подгонял его, не стыдил и не ставил в пример других – он просто был рядом, терпеливо объясняя одно и то же, пока Толли наконец не перестал дрожать. Петуния же оказалась прирождённой пловчихой. К концу второй недели она уже держалась на воде увереннее обоих мальчиков, двигалась плавно, размеренно, почти грациозно, и Норис, наблюдая за её гребками, невольно вспоминал себя – не теперешнего, а того, из прошлой жизни, который когда-то легко и бездумно скользил по водной глади бассейна.

На пятой неделе, когда все трое уже могли проплыть от берега до середины излучины и обратно, не касаясь дна, Система наконец отозвалась. Норис сидел на траве у воды, вытирая лицо льняным платком, пока его ученики, весело перекликаясь, выжимали мокрые волосы, – и вдруг перед внутренним взором вспыхнуло знакомое беззвучное оповещение.

Прогресс к достижению «Наставник»: 1/3 За передачу сакрального умения представителю своего народа.

Он замер, перечитывая строки. Он ожидал этого – и всё же, увидев подтверждение, ощутил тот самый знакомый «щелчок», который означал, что он на правильном пути.

Реакция Шира на его «школу плавания» была предсказуемо смешанной, но Норис, пожалуй, впервые в жизни совершенно не обращал на неё внимания. Мельник Сандимен, проезжая мимо излучины с телегой муки, остановил пони и долго, минут пять, не меньше, смотрел, как четверо хоббитов плещутся в воде. Затем покачал головой – тяжело, обречённо, – и пробормотал: «Вода – не место для хоббита». Старая Дора Сэндимен, разумеется, распустила слух, что Норис «заманивает детей в реку и подвергает их смертельной опасности, а сам стоит и смотрит, как они тонут». Но нашлись и защитники. Белла Тук, мать спасённого Тодди, на общем сходе заявила во всеуслышание, что если бы не Норис, её сына уже не было бы в живых, и что тот, кто называет его безумцем, пусть сперва научится плавать сам, а потом уже открывает рот. Старая Роза Тук поддержала её с той же язвительной прямотой, что и всегда, добавив, что «некоторые готовы языком молоть, а как до дела – так в кусты». А старый Оддо, когда Норис в очередной раз зашёл к нему поправить покосившуюся изгородь – он старался помогать старику при любой возможности, – долго молчал, орудуя стамеской, а потом изрёк, не поднимая глаз: – Говорят, у тебя там уже трое учеников, и среди них, что особенно забавно, девчонка, – протянул он, опираясь на жердь изгороди и щурясь на солнце с ленивой усмешкой, какая бывает у хоббитов, когда они слышат новость, достойную пересказа за кружкой эля. – Настоящая девчонка, с косой и характером, которая, говорят, даже не пискнула, когда ты расписывал им, как они будут тонуть. – После этого его взгляд немного потух, а улыбка сошла с его старого лица, но всего мгновение спустя его взгляд снова обрел ясность и стал будто бы твёрже. – Знаешь, раньше холббиты всегда плавали, просто забыли, а теперь, стало быть, вспомнили, и, помяни моё слово, другие тоже вспомнят, потому что дурной пример заразителен. Дай только срок, и к твоей излучине выстроится целая очередь из босоногих сорванцов, мечтающих нахлебаться речной воды.

Меригольд, узнав о «школе», сперва устроила ему выговор – но на сей раз не столько из-за воды, сколько из-за того, что он «не предупредил бедную старуху, и ей пришлось узнавать обо всём от соседок, словно она чужая какая-то». Норис, памятуя о том, как тяжело ей далось известие о его собственном плавании, пообещал впредь быть откровеннее. И, что удивительно, она смягчилась быстрее, чем он ожидал – быть может, потому что видела: он делает это не для себя, а для других. «Если уж ты взялся их учить, – сказала она, поджимая губы, – то учи как следует. Чтобы ни один не утонул. А если утонет – я тебя сама утоплю, и это не шутка, мой мальчик». Он рассмеялся и пообещал.

В один из особенно жарких дней, когда солнце палило нещадно и даже вода в излучине казалась тёплой, как парное молоко, Норис, отпустив учеников по домам, задержался на берегу. Ему нужно было побыть одному, чтобы вызвать Систему и проверить текущие значения – он делал это регулярно, но никогда при посторонних. И когда он уже собирался мысленно произнести команду, его внимание привлекло лёгкое, почти бесшумное движение в кустах у самой воды.

Из зарослей ольхи, ступая мягко и почти беззвучно, вышла енотиха.

Он узнал её сразу – по тёмной полоске на морде, чуть более широкой, чем у её сородичей, и по тому особому, внимательному взгляду, каким она смотрела на него почти год назад у поваленного дерева. Она изменилась за это время: похудела, быть может, после зимы, но выглядела здоровой, и в её движениях чувствовалась та же осторожная, но не враждебная настороженность, что и прежде. Она остановилась в нескольких шагах от Нориса, села на задние лапы и уставилась на него с выражением, которое он, быть может, и преувеличивал, но в котором ему мерещилось что-то похожее на узнавание.

– Ты, – произнёс он тихо, почти шёпотом, не делая резких движений. – Я помню тебя. Ты пришла.

Енотиха склонила голову набок, словно обдумывая его слова, и её умные, блестящие глаза ни на миг не отрывались от его лица. А затем из-за её спины, переваливаясь с боку на бок, выкатился маленький, пушистый детёныш. Тот самый, подумал Норис с внезапным, острым приливом тепла, чью лапку он освобождал из стеблей вьюнка. Детёныш заметно вырос за прошедший год – теперь он был размером с небольшую кошку, – но всё ещё сохранял ту же трогательную, угловатую нескладность, какая бывает у всех звериных подростков. Его шёрстка, всё ещё по-детски пушистая, топорщилась в разные стороны, а нос, влажный и блестящий, беспрестанно двигался, втягивая незнакомые запахи. Он, не обращая на мать ни малейшего внимания, деловито обнюхал камень у воды, громко чихнул – и уставился на Нориса с тем же выражением, что и мать, только более доверчивым, более открытым.

Норис медленно, очень медленно, стараясь не спугнуть, опустился на корточки. Детёныш, поколебавшись ровно секунду, сделал шаг в его сторону – и тут же отскочил обратно, словно испугавшись собственной смелости. Енотиха издала низкий, ворчащий звук, но не двинулась с места.

– Ты вырос, – сказал Норис, обращаясь к детёнышу и не сводя с него глаз. – И, кажется, больше не путаешься в стеблях.

Детёныш, разумеется, ничего не ответил, но его нос задвигался ещё быстрее. Затем, повинуясь какому-то внутреннему, не до конца осознанному импульсу, он снова шагнул вперёд – на сей раз увереннее, – и остановился на расстоянии вытянутой руки. Норис, стараясь дышать как можно тише, протянул ему раскрытую ладонь. Не для того, чтобы коснуться. Просто чтобы показать: я не опасен, я не сделаю тебе больно. Детёныш, склонив голову набок точь-в-точь как мать, обнюхал его пальцы – осторожно, деликатно, – фыркнул и, по-видимому, удовлетворённый осмотром, уселся прямо на песок, словно говоря: «Ну, и что дальше?»

В этот миг перед внутренним взором Нориса беззвучно развернулось оповещение:

Прогресс к достижению «Укротитель малых тварей»: 2/3 За признание диким существом, получившим от вас помощь.

Он замер, перечитывая строки снова и снова, пока они не отпечатались в памяти. Ещё одна встреча с енотами – вернее, признание детёныша, который не просто узнал его, но и подошёл, доверился, сел рядом, – и Система засчитала это. Он не планировал, не ожидал, но прогресс случился – так же тихо и незаметно, как сама встреча. Оставался последний, третий шаг. Что это будет? Новая встреча? Помощь в ещё более серьёзной ситуации? Или, быть может, что-то совсем иное, чего он пока не мог предугадать? Он не знали и никак не мог этого узнать, пока это не произойдет.

Енотиха, словно решив, что визит затянулся, бесшумно развернулась и исчезла в зарослях ольхи. Детёныш ещё на мгновение задержался – бросил на Нориса долгий, почти изучающий взгляд, – и последовал за матерью. Норис остался сидеть на корточках, глядя им вслед, и на его губах играла, тихая, сдержанная улыбка, которая всегда появлялась в минуты, когда мир показывал ему свою тайную, дружелюбную сторону.

К середине лета его ученики плавали уже уверенно, почти свободно. Фиччо больше не захлёбывался и не паниковал, даже когда вода попадала в нос; его гребки стали сильными и размеренными, хотя до изящества Петунии ему было ещё далеко. Толли перестал бояться глубины и теперь, к собственному изумлению, мог проплыть от берега до середины излучины и обратно, не чувствуя того ледяного комка в груди, который ещё недавно сковывал его движения. Петуния же, казалось, готова была переплыть Водью в самом широком месте, и Норису стоило немалых трудов удержать её от опрометчивых экспериментов.

И однажды вечером, в конце июля, когда за окном уже сгущались сумерки и первые светлячки начинали свой безмолвный танец над травой, Норис, сидя у очага с кружкой остывшего чая, вызвал Систему. Строки проступили, как всегда, беззвучно и чётко, и он увидел то, что ожидал – и чего в то же время немного опасался:

Прогресс к достижению «Наставник»: 2/3 За подготовку учеников к самостоятельному плаванию.

Так почти незаметно для самого Нориса его первые ученики полностью освоили навык, который, казалось бы, противоречит их собственному нутру.

Он вызвал полный интерфейс, чтобы окинуть взглядом общую картину.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: «Нестеснённый страхом».

Сила – 3.400.Вы способны поднять ведро воды и даже не расплескать. Почти.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 5.000.Стащить печенье? Легко. Увёртываться от летящей сковороды кухарки? Уже можно пробовать.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 4.100.Вы можете пробежать вокруг рощи, не рухнув замертво. Правда, лучше не просить вас повторить это немедленно.[Лимит: 8.000]

Интеллект – 4.500.Вы знаете, что мир за холмами большой, и уже предвкушаете, как однажды это проверите.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.800.Вы всё ещё иногда съедаете третий ужин, но теперь это происходит всё реже, и вы корите себя за это.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.500.Ваши уши всё ещё вызывают умиление, но теперь к нему примешивается уважение.[Лимит: 8.000]

Прогресс к достижению «Укротитель малых тварей»: 2/3

Прогресс к достижению «Наставник»: 2/3

Он перечитал строки, задержав взгляд на двух дробях, которые висели в интерфейсе, словно два созвездия на ночном небе. Но независимо от этого, прямо сейчас перед ним стаяла чаша теплого чая. Взяв его в руку, он подбросил в очаг ещё одно полено и, глядя на пляшущие языки пламени, позволил себе тихую, почти незаметную улыбку.

Глава 11. Наставник

Лето 2936 года перевалило за свою макушку и, словно устав от собственной щедрости, начало понемногу сбавлять обороты. Дни всё ещё стояли долгие и тёплые, но по утрам над Водьёй уже клубился туман – сперва лёгкий, полупрозрачный, а ближе к концу августа всё более густой и плотный, – и в воздухе, особенно после заката, начинал проскальзывать едва уловимый холодок, который напоминает о приближающейся осени лучше всякого календаря. Листва на дубах ещё держалась, но уже потеряла сочный, изумрудный оттенок и кое-где, на самых старых ветвях, начинала желтеть. Шир готовился к Яблочному Сбору, и в садах, окружавших Хоббитон, уже слышался стук лестниц, приставляемых к ветвям, да голоса хоббитов, обсуждающих виды на урожай.

Для Нориса это лето стало особенным – не только потому, что он впервые выступил в роли наставника, но и потому, что само понятие «роста» обрело для него новое, более глубокое измерение. Раньше он думал о развитии исключительно в терминах собственных характеристик. Теперь же, наблюдая за тем, как его ученики – Фиччо, Толли и Петуния – день за днём преодолевают свой страх и обретают уверенность, он понял, что истинный рост – это не только цифры в интерфейсе. Истинный рост – это когда твои усилия меняют кого-то ещё. И это понимание, тихое и спокойное, грело его душу лучше любых прибавок.

Ученики его к исходу лета плавали уже вполне сносно. Фиччо, чья отвага наконец уравновесилась некоторой долей осмотрительности, мог переплыть излучину вдоль и поперёк. Толли, самый осторожный из троих, перестал вцепляться в береговую траву при каждой попытке зайти глубже пояса и теперь плавал пусть медленно, но уверенно. Петуния же, как он и предполагал, превзошла обоих мальчиков: её движения в воде стали плавными, почти грациозными, и Норис, глядя на неё, невольно думал, что если бы хоббиты устраивали соревнования по плаванию – сама мысль об этом в Шире показалась бы кощунственной, – Петуния взяла бы первый приз без особого труда.

И всё же, несмотря на очевидный прогресс, Норис чувствовал, что до завершения не хватает чего-то важного. Система дважды отметила его успехи – прогресс 1/3 и 2/3, – но третий, последний шаг оставался недостигнутым. Он знал, в чём дело: достижение «Наставник» требовало не просто обучения, а реального, жизненного применения навыка учеником в критической ситуации. До сих пор, его подопечные плавали только в тепличных условиях – на мелководье, под присмотром, в хорошую погоду. И Норис, с одной стороны, ждал, когда его ученики применят эти навыки, а с другой – опасался, ибо любое настоящее испытание сопряжено с риском.

Случай, как это часто бывает, произошёл неожиданно и в самый будничный день.

Был конец августа – один из тех прозрачных, чуть зябких дней, когда лето уже отступает, но осень ещё не решается заявить о себе в полный голос. Норис, отпустив учеников по домам – занятие закончилось раньше обычного, потому что вода в излучине заметно остыла, – возвращался в Тукборо по тропе, ведущей мимо мельницы. Он шёл неспешно, обдумывая планы на вечер: нужно было перебрать связки сушёного королевского листа, проверить, не завелась ли плесень, да подлатать прохудившийся навес над сарайчиком, где он хранил инструменты. Мысли его текли ровно и спокойно, и ничто не предвещало тревоги.

Крики он услышал издалека – сперва неразборчивые, потом всё громче и отчётливее. Кричали от реки, с той стороны, где Водья огибала старую иву, известную среди хоббитов как Древо Утопленников, – место, пользовавшееся дурной славой из-за глубокого омута и коварного течения. Норис, забыв и о травах, и о навесе, сорвался на бег.

У старой ивы уже собралась небольшая толпа. Несколько хоббитов стояли на берегу, размахивая руками и что-то крича; одна из женщин – миссис Брейсгедл, узнал он, приблизившись, – держалась за голову, раскачиваясь из стороны в сторону. А в воде, шагах в пятнадцати от берега, виднелась перевёрнутая лодка – маленькая, рыбацкая, – и рядом с нею, судорожно цепляясь за борт, барахтались двое. Вернее, барахтался один – тот, что поменьше, – а второй, тот, что покрупнее, держал его за шиворот и, работая свободной рукой, медленно, но верно толкал и лодку, и своего товарища к берегу.

Норис, ещё не добежав, узнал их. Тот, что покрупнее, был Фиччо Тук. А тот, что поменьше, вцепившийся в борт лодки с выражением ужаса на бледном лице, – его младший брат, пятилетний малыш по имени Динни, которого Норис видел всего пару раз.

Позже, когда всё уже закончилось, Норис восстановил картину происшествия по обрывкам рассказов. Фиччо, желая похвастаться перед братом своим новоприобретённым умением, взял отцовскую лодку – старую, рассохшуюся, но ещё державшуюся на плаву – и отправился с Динни на середину реки, чтобы половить плотву. Однако лодка, давно требовавшая ремонта, дала течь; Фиччо, занятый удочкой, заметил это слишком поздно. Когда вода начала заливать дно, он попытался грести к берегу, но лодка, накренившись, перевернулась, и оба брата оказались в воде.

И вот тут случилось то, ради чего Норис, собственно, и затевал все эти уроки.

Фиччо не запаниковал. Он, по его собственным словам, «просто сделал, как их всех учил Норис»: перевернулся на спину, чтобы отдышаться, потом, удерживая брата за ворот курточки, заработал ногами и свободной рукой, и медленно, но верно поплыл к берегу, толкая перед собой перевёрнутую лодку. Течение, коварное в этом месте, пыталось утащить их в омут, но Фиччо, благодаря тренировкам, не выдыхался, а размеренно дыша, греб сохраняя определенный ритм, пока не почувствовал под ногами дно.

Когда Норис, запыхавшись, добежал до берега, всё уже было кончено. Фиччо, шатаясь, выбирался на сушу. Мокрая одежда облепила его худое, по-мальчишески угловатое тело, сделав его похожим на выброшенного штормом на сушу тюленя. С его тёмных, прилипших ко лбу волос стекали струйки воды, смешиваясь на лице с каплями пота и брызгами реки. Он вёл за руку дрожащего, но целого и невредимого Динни. Маленький Динни, всё ещё всхлипывая и размазывая по щекам слёзы пополам с речной водой, испуганно озирался по сторонам, но, судя по всему, был лишь до смерти напуган, а не ранен.

Миссис Брейсгедл, причитая на одной высокой, вибрирующей ноте, словно чайка над раненым птенцом, уже металась вокруг мальчика. Она накинула на его трясущиеся плечи большую, колючую на вид шаль, пахнущую сухим теплом и лавандой, и принялась энергично растирать ему спину и руки, бормоча сквозь слёзы то ли молитвы, то ли упрёки. Кто-то из мужчин, кряхтя и упираясь в мокрый песок босыми ногами, уже переворачивал обратно тяжёлую деревянную лодку, из которой вниз, на гальку, с шумом выплёскивалась вода. Вокруг царила атмосфера нервной, суетливой разрядки – той самой, что приходит после только что миновавшей опасности, когда страх отступает, уступая место лихорадочной деятельности и громким, срывающимся голосам.

Фиччо, заметив Нориса, остановился. Его грудь всё ещё тяжело вздымалась, а дыхание было рваным и неглубоким, словно лёгкие никак не могли вместить нужное количество воздуха. Он поднял на Нориса глаза – уже не испуганные, какими они были в лодке, а наполненные удивительной, почти ликующей радостью. В них светился проблеск того особого, горделивого торжества, какое бывает лишь у тех, кто добивается желаемого, используя собственные силы, кто прошёл через настоящую борьбу и вышел из неё победителем. Это был взгляд человека, совершившего поступок, на который, возможно, не считал себя способным.

Он выпрямился, насколько позволяло сбитое дыхание, и сказал, стараясь придать голосу ту самую горделивую уверенность, что переполняла его изнутри:

– Норис! Видел! Я плыл и даже спас Динни!

Но фраза, начатая с таким торжеством, оборвалась. Кое-как прокричав слова радости, Фиччо сорвался на сухой, надсадный кашель, сотрясший всё его тело. Проведя такой отчаянный заплыв в одном бешеном, рваном темпе, его дыхание окончательно сбилось, а лёгкие, обожжённые холодной водой и перенапряжением, начали усиленно требовать кислород, заставляя его сгибаться пополам и хватать воздух широко открытым ртом, словно выброшенная на берег рыба.

Норис не успел ответить, потому что в этот самый миг перед его внутренним взором развернулось то, чего он ждал долгие месяцы.

Достижение получено: «Наставник» За успешную передачу чуждого умения представителю своего народа и его применение в миг смертельной опасности. Отныне при обучении хоббитов навыкам, противоречащим их врождённым страхам или культурным запретам, ваше слово воспринимается с меньшим недоверием, а ученики быстрее преодолевают внутреннее сопротивление. Кроме того, когда обученный вами впервые применяет полученный навык для спасения жизни – своей или чужой, – лимит соответствующей характеристики навсегда немного повышается.

И ниже, отдельной строкой, словно примечание к основному тексту:

Лимит Выносливости повышен: 8.000 → 8.010

За первое применение переданного вами умения в критической ситуации.

Норис перечитал это оповещение дважды, стоя на берегу, пока вокруг него суетились хоббиты, пока миссис Брейсгедл причитала о том, что Фиччи вместо радости должен стыдиться, что чуть не утонул вместе с братом из-за желания покрасоваться. Другие не слушали ее слов и хлопали Фиччо по мокрому плечу и называли героем.

Норис же поняв, что опасность миновала, отошел в сторону и переключился на совсем другое. Во-первых, достижение «Наставник» было получено. Графа в интерфейсе, которая ещё недавно вмещала лишь одно название, теперь пополнилась вторым, и это, разумеется, радовало. Во-вторых – и это было куда важнее, – лимит Выносливости сдвинулся. Всего на одну сотую, на жалкую, почти незаметную долю, но сдвинулся. Раньше его потолок был равен восьми ровно – и это был абсолютный, незыблемый предел, установленный родословной. Теперь же этот предел составлял восемь и одну сотую – и это означало, что пределы родословной не являются непреодолимыми и их можно изменять.

Он стоял и смотрел на воду, и в его голове, словно шестерёнки в хорошо смазанном механизме, проворачивались выводы. Если обучение плаванию повысило лимит Выносливости – той характеристики, которая была задействована в плавании, – то, вероятно, обучение другим навыкам повысит лимиты других характеристик. Если он научит кого-нибудь стрелять из лука – подрастёт лимит Ловкости. Если он научит кого-нибудь распознавать травы – подрастёт лимит Интеллекта. Это была не одноразовая награда, а системное свойство достижения «Наставник», и оно открывало перед ним новую стратегию развития. Он мог не просто развивать собственное тело и знания, но и делится навыками, знаниями и умениями с другими хоббитам. И чем большему числу хоббитов он научит, чем шире распространятся его навыки, тем выше станут его собственные пределы.

Эта мысль была настолько ошеломляющей, что он на мгновение закрыл глаза и несколько раз глубоко вздохнул, успокаивая сердце.

Весть о происшествии с братьями Тук разнеслась быстро – даже быстрее, чем весть о спасении Тодди, потому что теперь в истории фигурировали не только сам Норис, но и его ученик. Фиччо, вчерашний мальчишка, которого многие считали бесшабашным и несерьёзным, в одночасье превратился в героя – и это обстоятельство, как ни странно, сильнее всего повлияло на общественное мнение.

Если раньше старшие хоббиты могли говорить, что Норис – «чудной одиночка» и «сам себе на уме», то теперь его умения доказали свою полезность не на нём самом, а на другом. И это меняло всё. Теперь взрослые хоббиты смотрели на Нориса, как на настоящего спасителя. Хотя это и не самая большая проблема, но хоббиты на самом деле плохо относятся к воде и большая часть Шира, особенно дети не умеют плавать и случаи, когда молодежь тонет по глупости и правда бывают, в конце концов взрослый хоббит понимает опасность воды, не то, что молодежь. Поэтому сейчас, зная, что есть тот, кто может научить детей плавать безопасным путем, у многих с души упал камень и на сердце стало спокойнее. Даже те, кто ещё недавно ворчал о «заманивании детей в реку», теперь либо молчали, либо переводили разговор на другую тему.

Родители Фиччо и Динни – дюжий хоббит по имени Одо Тук и его жена Лобелия (не та, знаменитая, а другая, простая и добрая) – пришли к норе Нориса тем же вечером. Одо долго тряс ему руку, называл «спасителем» и норовил сунуть в благодарность то корзину с яблоками, то кувшин сидра, то и вовсе старого, но ещё годного пони. Норис, смущаясь, отказался от всех подарков, кроме яблок, и сказал то, что говорил всегда в таких случаях: «Я лишь научил их как, а уж сделал он все сам».

Старая Роза Тук, прослышав о случившемся, заявила – на сей раз не на сходе, а просто у себя в норе, но так громко, что слышали все соседи: «Я всегда говорила: этот мальчик – благословение для нашего рода. И ученик его – тоже. Два благословения в одном поколении! Это неспроста». Старый Оддо, когда Норис в очередной раз зашёл к нему, изрёк всего одну фразу: «Ты действительно другой хоббит, Норис, и знаешь, это совсем не плохо» И от этой скупой, почти сухой похвалы у Нориса потеплело на душе так, как не теплело от самых пышных благодарностей.

Меригольд, когда он пришёл к ней на обязательный еженедельный ужин, не стала его хвалить. Она просто поставила перед ним тарелку с его любимым пирогом – с голубятиной и тмином, – налила чаю и, пока он ел, сидела напротив, молча глядя на него поверх очков. А когда он доел, произнесла задумчиво: Твоя мать, Примула, часто говорила, что мир меняют не великие правители, а простые люди и тогда я совсем не понимала, о чем она говорит. А теперь мне все стало ясно.

Норис хотел что-то ответить, но понял, что никакие слова сейчас не смогут выразить и малой доли того, что творилось у него в душе. Любые фразы показались бы жалкими, пустыми, ненужными. Поэтому он просто кивнул. И Меригольд, всё так же глядя на него поверх очков, едва заметно улыбнулась – уголками губ, одними глазами, – и в этой улыбке было больше слов, чем в самых длинных речах.

Вечером, в своей норе, когда все поздние визитёры разошлись и над Тукборо опустилась тишина, нарушаемая лишь стрекотом сверчков да далёким уханьем совы, Норис уселся в своё старое кресло у очага и вызвал Систему. Ему нужно было увидеть всё целиком, осмыслить перемены и подвести итог.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: «Нестеснённый страхом», «Наставник».

Сила – 3.500.Вы способны поднять ведро воды и даже не расплескать. Почти.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 5.100.Стащить печенье? Легко. Увёртываться от летящей сковороды кухарки? Уже можно пробовать.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 4.300.Вы можете пробежать вокруг рощи, не рухнув замертво. Правда, лучше не просить вас повторить это немедленно.[Лимит: 8.010]

Интеллект – 4.600.Вы знаете, что мир за холмами большой, и уже предвкушаете, как однажды это проверите.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 2.900.Вы всё ещё иногда съедаете третий ужин, но теперь это происходит всё реже, и вы корите себя за это.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.700.Ваши уши всё ещё вызывают умиление, но теперь к нему примешивается уважение.[Лимит: 8.000]

Прогресс к достижению «Укротитель малых тварей»: 2/3

Он долго вглядывался в эти строки, задержав взгляд на лимите Выносливости. 8.010 – это хоть и немного, но возможность стать сильнее чем ты мог бы быть, оправдывает любые трудности, встреченные на пути.

Неспешно как, какой-то старичок, Норис разжег огонь в камине, подвинул чуть ближе к очагу кресло и спокойно откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза, тихонько попивая теплый травяной чай.

Глава 12. Кровь на листве

Осень 2936 года, едва успев развесить по лесам первые золотые полотна, начала вдруг сбавлять темп, словно природа задумалась, не слишком ли она торопится. Дни стояли тихие, безветренные, с прозрачным светом, какой бывает лишь в сентябре, когда солнце ещё греет, но уже не жжёт, а небо над холмами Шира наливается такой синевой, что, кажется, тронь – и зазвенит. Урожай в этом году выдался на славу: яблоки налились сладостью до того, что ветки трещали, не выдерживая собственного груза, тыквы раздулись до размеров пивных бочонков, а зерна в колосьях было столько, что мельник Сандимен, поговаривали, даже перестал ворчать – ненадолго, но всё же. Шир готовился к Яблочному Сбору, и повсюду, от Приречной улицы до самых дальних хуторов Западной Чети, чувствовался запах спелых яблок, да слышались весёлые голоса, перекликающиеся поверх садовых оград.

Для Нориса эта осень стала временем, когда его жизнь, до того сосредоточенная в основном на тренировках и учениках, неожиданно расширилась – не географически, а скорее внутренне. Он всё чаще ловил себя на мысли, что Шир перестал быть для него просто местом жительства, просто зелёным пятном на карте, окружённым враждебным миром. Шир стал домом. Не абстрактным, не временным, а настоящим. И это чувство, тёплое и немного пугающее в своей силе, заставляло его относиться ко всему, что здесь происходило, с удвоенным вниманием.

Одним из таких событий, нарушивших привычный ритм Ширской жизни, стал проезд каравана гномов. Это случилось незадолго до того дня, который навсегда врезался в память Нориса, – в начале сентября, когда листва ещё только начинала желтеть по краям, а воздух был напоён запахом поздних яблок и влажной земли. Караван, состоявший из пяти тяжело гружённых повозок и примерно дюжины гномов, двигался по Восточному Тракту от Брендивайнского моста в сторону Бри. Гномы были из Синих Гор, судя по синему отливу их капюшонов и характерному узору на пряжках, – народ нечастый в здешних краях, и потому их появление вызвало в Хоббитоне изрядный переполох.

Норис, возвращаясь с утренней тренировки, увидел их у постоялого двора «Плавучее Бревно», где караван сделал короткую остановку, чтобы дать отдых пони и пополнить запасы воды. Гномы держались особняком – не высокомерно, но с той спокойной, чуть отстранённой деловитостью, какая свойственна тем, кто привык к дальним переходам и не ждёт от чужаков ничего, кроме мимолётного любопытства. Однако хоббиты, разумеется, не могли просто так пройти мимо. Вокруг повозок собралась небольшая толпа: дети глазели на бородатых путешественников, женщины обсуждали диковинную упряжь и богато расшитые попоны, а старики, щурясь на солнце, припоминали, когда в последний раз видели гномий караван – «дай бог памяти, лет двадцать назад, не меньше».

Норис, присоединившись к зевакам из чистого любопытства, услышал обрывки разговоров. Гномы везли изделия из металла – топоры, гвозди, подковы, – а также несколько тюков с шерстью и, кажется, бочонок-другой эля собственного изготовления. Взамен они скупали зерно, мёд и табак, причём табак – «Старый Тоби» – особенно хвалили, утверждая, что «ничего подобного по эту сторону Мглистых Гор не сыщешь». Один из гномов, пожилой, с длинной седой бородой, заплетённой в две косы, заметил Нориса, стоявшего чуть поодаль с луком за спиной, и, кивнув на оружие, поинтересовался, не охотник ли он. Норис ответил, что, скорее, ученик, и гном, хмыкнув, заметил, что «лук у тебя добрый, но тетиву пора менять – вон, махрится уже». Завязался короткий, но полезный разговор: гном, которого звали Фалин, дал несколько дельных советов по уходу за тетивой и даже показал, как правильно натирать её воском, чтобы служила дольше.

Этот случайный разговор натолкнул Нориса на мысли, которые он весь остаток дня обкатывал в уме, словно речную гальку. Он вдруг осознал, насколько замкнутой была его жизнь до сих пор. Он готовился, тренировался, учил других – но всё это происходило внутри Шира, внутри маленького, уютного мирка, почти не соприкасавшегося с большим миром. А большой мир, между тем, жил своей жизнью: гномы торговали, люди строили, эльфы покидали Средиземье, тьма сгущалась на востоке. И он, Норис Тук, со всеми его характеристиками и достижениями, пока ещё не сделал ни шагу за пределы родных холмов.

Эта мысль была отрезвляющей – и в то же время бодрящей. Он знал, что однажды выйдет за границы Шира. Но когда? И что для этого нужно? Вопросы эти пока оставались без ответа, но сам факт их появления говорил о том, что в скоро он всерьез возьмется за это и наконец, увидит и остальной мир.

Другим открытием, пришедшим к нему примерно в те же дни, стало осознание собственного финансового положения. Вернее, его отсутствия – в том смысле, в каком он привык понимать финансы в прошлой жизни. В Шире деньги, разумеется, существовали: серебряные пенни, медные гроши, изредка – золотые монеты, которые здесь называли «драконами» за то, что на них был изображён не то змей, не то ящер. Но хождение они имели куда меньшее, чем в Гондоре или даже в Бри. Большая часть товаров и услуг обменивалась по бартеру: мешок муки – за починку крыши, маленький бочонок сидра – за два десятка яиц, связка сушёных трав – за пару кроличьих шкурок. Деньги использовались в основном при расчётах с чужаками – теми же гномами или заезжими торговцами, – а внутри Шира служили скорее мерой стоимости, чем реальным платёжным средством.

Норис, перебрав однажды вечером содержимое старого кошеля, доставшегося ему от родителей, обнаружил там тридцать семь серебряных пенни и двенадцать медных грошей – сумма, которую Меригольд сберегла для него за все эти годы. По хоббитским меркам, это было небольшое состояние. Многие семьи жили годами, не видя в глаза ни одной серебряной монеты. И тем не менее, Норис за всё время, что жил самостоятельно, не потратил из этого наследства ни гроша – просто потому, что не было нужды. Еду он менял на свою помощь по хозяйству, да и Меригольд частенько давала ему еды с собой, сейчас даже ученики в благодарность за уроки стали приносить чего-то по мелочи; одежду он донашивал старую или выменивал у соседей за разные травы и труд; инструменты добывал тем же способом. Даже лук и стрелы он изготовил сам, из подручных материалов. Шир, как он с удивлением понял, был устроен так, что здесь можно было жить без денег вообще – если, конечно, ты готов трудиться и делиться.

А делиться здесь было принято. Более того, это считалось не жестом щедрости, а нормой. Если у тебя уродился избыток репы, ты относил часть соседям – не потому, что так велел закон, а потому, что завтра у них мог уродиться избыток моркови, и тогда уже они поделятся с тобой, да и тот самый избыток у тебя скорее всего и испортиться, а так, сделал доброе дело. Это была негласная, но незыблемая система взаимопомощи, делавшая деньги почти ненужными. И Норис, осознав это, проникся к ширскому укладу ещё большим уважением. В его прошлом мире, где всё измерялось деньгами, такая жизнь показалась бы утопией. Здесь же она была просто жизнью – обычной, повседневной, не требующей ни оправданий, ни объяснений.

И всё же, размышляя об этом, он не мог не думать о будущем. Однажды он покинет Шир. И там, за его пределами, без денег не обойтись. Тридцать семь пенни – невелик капитал для путешествия, но это лучше, чем ничего. Он решил, что не будет тратить наследство родителей на повседневные нужды, а сохранит его для того дня, когда оно действительно понадобится.

Эти мысли всё ещё крутились в его голове, когда одним прохладным утром, в середине сентября, он отправился в лес за Дальние Холмы – проверить тренировочный лагерь, подлатать шалаш и, возможно, впервые поохотиться на кролика, ведь и мясо, и шкуру можно будет обменять. Лук, как всегда, был при нём – тот самый тисовый лук, к которому он прикипел душой и который, благодаря совету гнома, теперь щеголял новой, хорошо навощённой тетивой. За спиной, в заплечном мешке, лежала праща и с десяток отборных голышей. Он шёл знакомой тропой, вдыхая влажный, терпкий воздух осеннего леса, и чувствовал, как внутри разливается особое, ни с чем не сравнимое спокойствие, такое возникает только в лесу, когда тебя не беспокоят ни домашние заботы, ни бытовая суета, чистое спокойствие внутри и природа вокруг.

Он не знал, что этому спокойствию скоро придёт конец.

Первым признаком неладного стал звук – вернее, его отсутствие. Норис, наученный годами блужданий по лесу, давно привык к тому, что лес полон шорохов, свистов, писков и стрекота. Но сейчас, подходя к тому месту, где ручей делал крутой изгиб и где он обычно встречал енотов, он вдруг заметил, что птицы умолкли. Тишина стояла такая плотная, что, казалось, её можно пощупать. И в этой тишине, пробиваясь сквозь неё слабым, едва уловимым эхом, он услышал рычание.

Низкое, утробное, горловое рычание. Так рычит только один зверь в лесах Эриадора, и имя ему – волк.

Норис замер. Сердце его, до того бившееся ровно и спокойно, ускорило бег. Он не боялся волков – во всяком случае, не так, как боялся воды до получения «Нестеснённого страхом». Но он никогда не встречался с ними лицом к лицу. Его страх, если это и был страх, походил скорее на то инстинктивное напряжение, какое охватывает человека перед дракой: тело готовится, но разум остаётся холоден. Он снял лук с плеча, наложил стрелу на тетиву и, ступая почти бесшумно, двинулся в ту сторону, откуда доносился звук.

То, что он увидел, выйдя из-за старой, замшелой ели, заставило его кровь сперва похолодеть, а затем вскипеть.

На небольшой поляне, у того самого поваленного дерева, где год назад он впервые помог енотам, разворачивалась сцена, которую он не мог бы представить в самых мрачных кошмарах. Старый, отощавший волк – видимо, выгнанный из стаи за немощность, – прижал к земле ту самую енотиху. Она, даже сейчас, в лапах хищника, не сдавалась: на морде волка виднелись кровавые полосы, а одно ухо было разорвано почти до основания – следы её отчаянного сопротивления. Но силы были неравны. Волк, глухо рыча, сжимал челюсти на её загривке, и бурая шерсть енотихи на глазах пропитывалась кровью.

А чуть поодаль, у корней поваленного дерева, лежал детёныш – тот самый, теперь уже почти взрослый, но всё ещё узнаваемый. Он не был ранен, но, казалось, оцепенел от ужаса, прижавшись к земле и не в силах ни бежать, ни драться.

Норис действовал раньше, чем успел что-либо обдумать.

Первая стрела сорвалась с тетивы почти без прицеливания – но годы тренировок, сотни и тысячи бросков и выстрелов сделали своё дело. Рука не дрогнула и глаз не подвел. Стрела, пропев свою короткую, злую песню, вонзилась волку в брюхо – глубоко, по самое оперение. Зверь взвизгнул, тонко и пронзительно, – и от неожиданности разжал челюсти. Енотиха, получив секунду свободы, попыталась отползти, но лапы её подкосились, и она рухнула на бок, тяжело дыша и истекая кровью.

Волк, шатаясь, развернулся к обидчику. Его глаза, мутные от старости, теперь блестели от боли и ярости, встретились с глазами Нориса. На мгновение – всего на одно короткое, как удар сердца, мгновение – Норис ощутил тот самый глубинный, первобытный ужас, что дремлет в каждом живом существе при встрече с хищником. Но страх этот, словно волна, разбился о невидимую стену – достижение «Нестеснённый страхом» работало, – и Норис, чуть помедлив, наложил вторую стрелу.

Второй выстрел был труднее. Волк, шатаясь, двинулся чуть в сторону, смотря и рыча на Нориса – медленно, неуверенно, но всё ещё грозно. Норис стрелял почти в упор, целясь в грудь. Стрела вошла в тело зверя с глухим, влажным звуком. Волк замер на полушаге, пошатнулся, но не упал, а, развернувшись, бросился прочь – в заросли ольхи, туда, откуда пришёл. Он бежал, спотыкаясь, оставляя за собой кровавый след, и Норис понимал, что, если не добить его сейчас, раненый хищник может представлять опасность для всего Шира.

Третья стрела догнала волка уже на краю поляны. Она вошла ему в бок, пробив лёгкое, и зверь, сделав ещё два неверных, заплетающихся шага, рухнул на землю. Ещё несколько мгновений его лапы слабо скребли опавшую листву, а затем замерли навсегда.

Норис стоял, тяжело дыша, всё ещё сжимая лук в побелевшей руке. Перед его внутренним взором беззвучно вспыхнуло оповещение:

Ловкость повышена: 5.100 → 5.243

За применение дальнобойного оружия в реальном бою.

Но он едва заметил его. Его взгляд был прикован к енотихе, которая лежала на боку у поваленного дерева.

Он подошёл к ней медленно, стараясь не делать резких движений, хотя понимал, что теперь это уже не имеет значения. Енотиха, услышав его шаги, с трудом подняла голову. Её глаза, затуманенные болью, встретились с его глазами – и в них, несмотря ни на что, горел всё тот же знакомый, внимательный, почти разумный огонёк. Тот самый, что он видел год назад, когда впервые помог её детёнышу.

– Я здесь, – сказал Норис тихо, опускаясь на колени. – Я здесь. Ты спасена.

Но он знал, что это не так. Раны были слишком серьёзны – кровь, тёмная и густая, уже пропитала землю вокруг неё. Енотиха, собрав последние силы, повернула голову к детёнышу, который всё ещё лежал у корней дерева, дрожа и не решаясь двинуться с места. Она издала низкий, горловой звук – не рычание, а что-то похожее на звук кошки, – и слабо боднула детёныша в сторону Нориса.

Детёныш, повинуясь безмолвной команде матери, медленно, шаг за шагом, приблизился к Норису. Он всё ещё дрожал, но в его глазах, устремлённых на человека, читалось уже не оцепенение, а что-то иное – быть может, надежда. Или доверие, или и то, и другое вместе.

Енотиха ещё раз посмотрела на Нориса. В этом взгляде, долгом и спокойном, не было ни страха, ни мольбы – лишь тихая, почти торжественная благодарность. Затем её глаза медленно закрылись, а дыхание, до того прерывистое и хриплое, остановилось. Лесная тишина сомкнулась над поляной, словно вода над упавшим камнем.

Норис сидел на корточках, не в силах отвести взгляд от мёртвого зверя, и чувствовал, как в груди его разливается странная, горькая пустота. Он не знал эту енотиху, она была диким существом, живущим по своим, непостижимым для людей законам. И всё же – она узнала его. Она доверила ему самое дорогое, что у неё было. И теперь её не стало.

Детёныш, постояв немного над телом матери, тихо, жалобно заскулил. Затем он повернулся к Норису и, приблизившись вплотную, лизнул его руку – шершавым, тёплым языком. Норис вздрогнул от неожиданности, но тут же, поддавшись порыву, протянул ладонь и осторожно, едва касаясь, погладил зверька по голове. Шерсть его оказалась на удивление мягкой, а сам он, прижавшись к руке, тихо заурчал.

И в этот миг перед внутренним взором Нориса развернулось то, о чем он совсем забыл.

Достижение получено: «Укротитель малых тварей»

За бескорыстное спасение дикого существа от смертельной опасности и установление с ним связи на основе взаимного доверия. С одним избранным питомцем устанавливается эмпатическая связь: вы ощущаете его эмоции и физическое состояние на расстоянии до нескольких километров. Питомец стареет медленнее, чем его дикие сородичи, и обретает зачатки разумного поведения. Связь утрачивается навсегда, если вы предадите доверие зверя.

И ниже, словно примечание к основному тексту:

Избранный спутник: Енот (имя не выбрано).

Желаете присвоить имя?

Норис, всё ещё гладя зверька по голове, перечитал оповещение дважды. Эмпатическая связь, он не совсем понимал, что именно это будет делать, однако это стало почти сразу понятным. Сейчас, когда его ладонь лежала на тёплой шёрстке енота, он чувствовал, как бьётся маленькое сердце, как колотится страх, постепенно уступающий место доверию, и как разливается по звериному тельцу усталость – смертельная, выматывающая усталость, какая бывает лишь после пережитого ужаса.

– Я пока не знаю, как тебя назвать, – произнёс Норис тихо. – Подождешь еще немного, ладно?

Енот, словно поняв его слова, прижался к его ладони ещё сильнее и закрыл глаза. Норис же, подняв взгляд к небу, проглядывавшему сквозь поредевшие кроны, подумал о том, что этот день изменил всё. Он впервые убил. Не ради тренировки, не ради забавы – ради защиты. И впервые по-настоящему ощутил, что значит нести ответственность за чужую жизнь.

Он похоронил енотиху здесь же, на поляне, под корнями поваленного дерева, которое когда-то служило ей домом. Могила вышла неглубокой – он не взял с собой лопаты, пришлось орудовать крепкой веткой и собственными руками, – но он постарался, чтобы земля легла ровно, и чтобы место это было не забыто. Сверху он положил несколько камней – не в качестве памятника, а чтобы лисы не раскопали. Енот всё это время сидел рядом, наблюдая за его действиями с тем же внимательным, почти изучающим взглядом, каким когда-то смотрела его мать.

Когда последний камень лёг на место, Норис поднялся, отряхнул руки от земли и, бросив взгляд на мёртвого волка, лежавшего на краю поляны, подумал, что шкуру стоит снять. Волчья шкура в хозяйстве пригодится, а мясо, если не годится в пищу, можно скормить собакам. Но это будет завтра. Сейчас он слишком устал – и телом, и душой.

Он повернулся к еноту.

– Ну что, маленький, – сказал он, присаживаясь на корточки. – Пойдёшь со мной?

Енот, услышав его голос, открыл глаза и, поколебавшись лишь мгновение, шагнул к нему. Норис осторожно взял его на руки – зверёк оказался на удивление лёгким, – и, поправив заплечный мешок, зашагал по тропе обратно в Тукборо. Енот, прижавшись к его груди, тихо урчал, и это урчание дарило покой и умиротворение.

Глава 13. Мисти

Возвращение в Тукборо в тот вечер вышло долгим и молчаливым. Норис шагал знакомой тропой, чувствуя на груди тёплый, живой комочек, и мысли его, обычно ясные и упорядоченные, текли вразброд. Он убил. Впервые в жизни он сознательно, целенаправленно лишил жизни другое существо. Сделал, он это не ради забавы, не по ошибке – ради защиты. И хотя рассудок его, холодный и аналитический, подсказывал, что поступок был правильным, необходимым, что волк, раненый и обезумевший, представлял угрозу не только для енотов, но и для любого хоббита, оказавшегося в лесу, – всё же где-то в глубине души шевелился червячок сомнения. Он не знал, должен ли чувствовать что-то иное. Вину, быть может, или раскаяние. Но не чувствовал. Он сделал то, что должен был сделать. И это было… правильно?

Енот, пригревшись у него на руках, тихо посапывал. Норис, опустив взгляд, заметил, что зверёк свернулся калачиком, уткнувшись носом в сгиб его локтя, и спит – спит так доверчиво, словно всю жизнь только и делал, что засыпал на руках у хоббитов. Это зрелище, простое и умиротворяющее, разогнало мрачные мысли лучше любых самокопаний.

Уже у самого дома, когда он переступил порог и, стараясь не разбудить зверька, осторожно опустил его на старую шерстяную попону, служившую половиком в прихожей, он заметил то, чего не видел прежде. Зверёк, потянувшись во сне, перевернулся на спину, и Норис, при свете масляной лампы, разглядел то, что упустил в суматохе. Это была девочка.

– Ну вот, – пробормотал он, присаживаясь на корточки и разглядывая спящего енота.

Енотиха-младшая, не просыпаясь, зевнула, показав розовый язычок, и снова свернулась калачиком. Норис, глядя на неё, невольно улыбнулся. Имя, которое он начал было придумывать ещё по пути, теперь требовало пересмотра. Грэбби? Нет, для девочки старовато. Полоска? Слишком просто. Мисти? Он вгляделся в густую, пушистую шёрстку зверька, в тёмные полосочки, разбросанные по бокам, в характерную маску на мордочке – и вдруг понял, что имя уже есть. Оно просто пришло, как приходят самые верные слова.

– Будешь Мисти, – сказал он тихо, и Система, словно только и ждавшая этого, беззвучно отозвалась.

Имя избранного спутника: Мисти.

Связь закреплена. Эмпатический канал активен.

Мисти, услышав его голос, приоткрыла один глаз, сонно моргнула и снова заснула. Норис, поднявшись, вытащил из заплечного мешка остатки хлеба и сыра, наскоро перекусил и, не раздеваясь, рухнул на кровать. Сон пришёл мгновенно – глубокий и без сновидений.

Утро следующего дня принесло с собою хлопоты, к которым Норис оказался не вполне готов. Мисти, проснувшись раньше него, успела обследовать всю нору: перевернула плошку с водой, стащила со стола забытую с вечера ложку и, судя по следам, попыталась залезть в камин, но вовремя одумалась. Норис, пробуждённый грохотом упавшего горшка, сел на кровати и несколько мгновений ошарашенно наблюдал, как его новый питомец деловито пытается затащить под буфет его собственный, ещё вчера целый, ремень.

– Мисти! – воззвал он, и в его голосе смешались укоризна и смех. – Ты что творишь?

Мисти, заслышав своё имя, замерла на месте – ремень всё ещё в зубах – и уставилась на него с выражением, в котором читалось нечто среднее между «я ничего не делаю» и «это само». Затем, бросив ремень, она подбежала к кровати, встала на задние лапки и, упершись передними в край матраса, требовательно запищала.

– Есть хочешь? – догадался Норис.

Вместо ответа он ощутил, той самой эмпатической связью, – как в его сознании вспыхивает что-то, похожее на голод. Не его собственный голод, а чужой, довольно близкий к собственному. Это было странно, почти неуютно, но в то же время – удивительно.

– Понял, – сказал он, поднимаясь. – Пойдем поищем чего-нибудь.

И Мисти радостно пискнув последовала за ним на кухню.

Завтрак они делили по-честному: Норис сварил себе кашу, а для Мисти достал из запасов кусок вяленого мяса, которым его снабдила Меригольд после последнего визита. Енотиха, схватив угощение передними лапками, принялась грызть его с такой сосредоточенной деловитостью, что Норис, глядя на неё, невольно рассмеялся.

– Ты ешь так, будто тебя неделю не кормили, – заметил он. – А ведь вчера, между прочим, я спас тебе жизнь. Могла бы быть и повежливее.

Мисти, не отрываясь от мяса, что-то неразборчиво проворчала.

Эмпатическая связь донесла до Нориса смутное ощущение удовольствия, и он, удовлетворившись этим, принялся за собственную кашу.

После завтрака нужно было разобраться с волком. Эта мысль, ещё вчера казавшаяся ему почти невыносимой, сегодня, при свете дня, выглядела просто задачей. Он не стал брать с собой Мисти – слишком свежа была для неё память о вчерашнем, – и, оставив её в норе, отправился обратно в лес.

Волк лежал там же, где и упал. Норис, приблизившись, впервые смог как следует разглядеть его. Это был старый самец – седая морда, стёртые зубы, шрамы на боках, говорившие о долгой и, вероятно, нелёгкой жизни. Выгнанный из стаи, слишком слабый, чтобы охотиться на оленей, он, должно быть, пришёл в эти леса откуда-то издалека – с севера, может быть, или даже с юго-западных склонов Синих гор, – и здесь, в мирной Ширской роще, надеялся найти лёгкую добычу. Еноты подвернулись ему случайно. И эта случайность стоила ему жизни.

Норис, скрепя сердце, снял шкуру. Работа была грязной и неприятной, но он заставил себя сделать её тщательно, как мог. Шкура, если её как следует выделать, могла пригодиться зимой – волчий мех был густым и тёплым. Мясо же он, разрубив тушу на части, закопал под старым дубом на краю поляны – не в пищу, но в удобрение; по крайней мере, так оно быстрее разложится и не привлечёт других хищников. На самом деле он просто не мог заставить себя ни съесть его, ни скормить кому-либо. Мясо волка жесткое и жилистое, а этот волк старый и вполне возможно больной, поэтому решив не рисковать он поступил именно так.

Когда работа была закончена, и земля утрамбована, он выпрямился, отряхнул руки и долго стоял, глядя на то место, где ещё вчера лежал мёртвый хищник. Лес вокруг снова ожил: птицы, умолкшие было при его появлении, завели свою обычную перекличку; где-то в кронах застучал дятел; ветер, пробежав по верхушкам дубов, осыпал его ворохом жёлтых листьев. Жизнь продолжалась.

Следующие несколько недель стали для Нориса временем узнавания. Он никогда прежде не держал животных – в прошлой жизни у него не было ни кошки, ни собаки, ни даже хомяка, – и теперь, в свои шестнадцать с лишним лет, он с удивлением открывал для себя, что ухаживать за живым существом – это и труд, и радость одновременно.

Мисти оказалась существом с характером. Она была любопытна до крайности: всякий новый предмет в норе подвергался тщательному обследованию – обнюхиванию, ощупыванию лапками и, если предмет того заслуживал, попытке утащить в укромный угол. Особую страсть она питала к блестящим вещам. Однажды Норис, вернувшись с тренировки, обнаружил, что исчезла его ложка – та самая, оловянная, которую он оставил на столе. Поиски заняли полчаса; ложка нашлась в старом, рассохшемся башмаке, стоявшем в кладовке без дела. Как Мисти дотащила её туда и зачем – осталось загадкой.

– Ну и зачем тебе ложка? – спросил он, демонстрируя пропажу. – Ты же не ешь кашу.

Мисти, сидя на задних лапках, склонила голову набок и посмотрела на него с выражением, которое он мог бы назвать «а почему бы и нет?». Эмпатическая связь донесла смутное ощущение удовлетворения, почти эстетического удовольствия. Кажется, ей просто нравилось обладать блестящей вещью.

– Ладно уж, – вздохнул Норис, убирая ложку на полку повыше. – Только больше не таскай. Это моя любимая.

Мисти чихнула, что, по-видимому, означало согласие.

Но больше всего его поражало другое: Мисти действительно становилась умнее. Не так, как становятся умнее дрессированные собаки, выучивающие команды, – нет, это было что-то иное, более тонкое. Она начала понимать не только жесты, но и интонации. Когда Норис, раздражённый очередной пропажей, строго выговаривал ей, она прижимала уши и смотрела виновато; когда хвалил – урчала и тёрлась о его ногу. Она запоминала места: уже через два дня ей не нужно было показывать, где стоит плошка с водой, – она находила её сама. Она даже, казалось, научилась отличать день от ночи: по вечерам, когда Норис садился у очага, она сворачивалась у его ног и тихо посапывала, не требуя ни игр, ни внимания.

Однажды он решил проверить пределы их связи. Взяв Мисти с собой на тренировку, он оставил её у шалаша, а сам отбежал на добрую милю – туда, где начинался подъём к Дальним Холмам. Остановившись, он закрыл глаза и сосредоточился. И ощутил тёплый, пульсирующий комочек где-то в стороне, направление – юго-восток, состояние – лёгкое любопытство, смешанное с нетерпением. «Ждёт», – понял он.

– Поразительно, – пробормотал он вслух.

Он чувствовал её. Чувствовал Мисти – так же отчётливо, как чувствовал собственное сердцебиение после долгого бега.

Когда он вернулся, Мисти встретила его у шалаша, сидя на том же месте, где он её оставил, и вид у неё был донельзя гордый, словно она хотела сказать: «Видишь, я никуда не ушла. Я хорошая».

– Ты хорошая, – подтвердил Норис, наклоняясь и почёсывая её за ухом. – Самая хорошая.

С приходом зимы жизнь Нориса вошла в привычную колею – но теперь в этой колее появился дополнительный, пушистый элемент. Тренировки, прерванные лишь самыми ненастными днями, продолжались: он бегал по скрипучему, подмёрзшему снегу, метал камни из пращи, упражнялся с луком, а вернувшись домой, первым делом проверял, не перевернула ли Мисти что-нибудь в его отсутствие. Обычно – перевернула. Это становилось своего рода ритуалом: Норис входил, оглядывал нору, находил очередную пропажу или беспорядок, вздыхал и произносил одну и ту же фразу: «Ты невозможна». Мисти, услышав знакомые слова, радостно бежала к нему, тёрлась о ноги и, кажется, ничуть не раскаивалась.

Его школа плавания, разумеется, зимой не работала – вода в Водье остыла до такой температуры, что даже он, при всей своей закалке, не рисковал в неё заходить. Но ученики его не забыли. Фиччо, Толли и Петуния время от времени заходили его проведать, и эти визиты неизменно превращались в посиделки у очага: пили чай, болтали о пустяках, обсуждали новости. Именно от них Норис узнал, что после случая с Фиччо к нему хотят записаться ещё несколько желающих – «как только потеплеет». Весть о том, что его ученик спас брата благодаря умению плавать, разнеслась по Ширу окончательно и бесповоротно, и теперь даже те, кто ещё недавно осуждал «чудного Тука», нет-нет да и заговаривали о том, не записаться ли к нему на уроки.

Одним из таких неожиданных визитёров стал сам мельник Сандимен. Он явился в один из декабрьских дней – хмурый, краснолицый, закутанный в тяжёлый шерстяной плащ, – и, переминаясь на пороге, долго не мог начать разговор. Норис, удивлённый этим визитом не меньше, чем сам мельник, пригласил его в дом, усадил у очага и, следуя законам гостеприимства, предложил чаю.

– Я это, – начал Сандимен, принимая кружку и глядя в неё так, словно там плавала не заварка, а как минимум золотая рыбка, – я чего пришёл-то. Мальчишка мой, Толли. Ты его знаешь. Он, это…

– Он плавает, – подсказал Норис. – Я знаю. И плавает хорошо.

– Вот! – Мельник поднял палец. – Хорошо! А я-то думал, ты его утопишь. – Он шумно отхлебнул чаю и скривился – то ли от вкуса, то ли от неловкости. – Короче, парень, я чего хотел сказать. Ты это… Ты его научил. И других научил. И выходит, что вода – не всегда к беде.

Норис молчал, не перебивая.

– Я погорячился тогда, – выдавил мельник, не поднимая глаз. – Дурак был. Ты извини, если что не так.

Эта короткая, неуклюжая речь, произнесённая с тем же трудом, с каким выкорчёвывают старый пень, была, пожалуй, самой искренней похвалой, какую Норис когда-либо получал от старого мельника. Он кивнул, не желая продлевать неловкость, и ответил просто:

– Всё в порядке, мастер Сандимен. Я не в обиде.

Мельник, явно испытывая облегчение, допил чай, отказался от добавки и, уже стоя на пороге, бросил через плечо:

– У тебя там… это… зверь какой-то? Пушистый?

– Енот, – подтвердил Норис. – Мисти зовут. Она теперь у меня живёт.

– А, – сказал мельник, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на уважение. – Ну, бывай. И это… если что надо будет – ты заходи.

В другой раз к норе Нориса заглянул Фиччо – уже не один, а в компании Петунии и Толли. Они принесли с собой корзину яблок из последнего урожая, и Норис, принимая подарок, невольно подумал, что ещё год назад такие визиты были бы немыслимы. Он был одиночкой, «чудным Туком», от которого шарахались. Теперь же в его норе, у его очага, сидели трое хоббитов, которых он научил плавать, и смеялись, глядя, как Мисти пытается стащить у Толли ремешок от заплечного мешка.

– Она у тебя совсем ручная, – заметила Петуния, с умилением наблюдая за борьбой Толли с енотом.

– Не то, чтобы ручная, – ответил Норис. – Скорее, договороспособная.

– Норис, а это правда? – Спросил Фиччо, сделав сильный акцент на слове “волк”. – Ну, что ты её от волка спас? Говорят, ты его из лука уложил! Прямо как в сказаках о эльфах!

– Правда, – коротко ответил Норис. Он не любил распространяться об этом, после того как его увидели со шкурой волка, из-за этого поднялся такой шум на весь Тукборо.

– С ума сойти, – выдохнул Фиччо. – Настоящего волка. Из лука! Тремя стрелами. Я б так не смог.

– С ума сойти! – выдохнул он так громко, что пара голубей, дремавших на крыше ближайшей норы, с шумом взметнулась в небо. – Настоящего волка! Из лука! И говорят, тремя стрелами! Первая в брюхо, вторая в бок, а третья – добивная, прямо в легкое. Мне Сэм с мельницы рассказывал, он сам видел ту шкуру, что ты притащил тогда – огроменная, серая! – Фиччо раскинул руки, показывая размеры. – А я, наверное, со страху дал дёру. Ты как только не струсил, Норис?

– Не знаю, – со вздохом сказал Норис. – Как увидел там Мисти и ее маму, о страхе и не вспоминал.

Фиччо замер, даже дышать перестал. Это было уже больше, чем он ожидал. Норис редко распространялся о своих подвигах. Он ожидал бравурной истории, а услышал исповедь. Но в груди у него разлилось странное уважение.

В середине зимы случилось событие, которого Норис ждал с некоторой тревогой: Меригольд решила его навестить. Она редко покидала свою нору, предпочитая, чтобы он сам приходил к ней на еженедельный ужин, но на сей раз что-то – может быть, слухи о волке, может быть, любопытство, – заставило её проделать неблизкий путь от Хоббитона до Тукборо.

Она явилась без предупреждения, закутанная в свою парадную шаль, и Норис, открыв дверь, на мгновение замер от неожиданности.

– Тётушка! Ты что здесь?

– А что, нельзя? – Она, не дожидаясь приглашения, прошла внутрь и принялась оглядывать нору с пристальным, всё подмечающим взглядом, который он так хорошо знал. – Проверить пришла, не зарос ли ты грязью по самые уши. Живёшь один, без присмотра… О, а это что за чудо?

Мисти, разбуженная голосом, высунулась из-под кресла и, увидев незнакомку, настороженно замерла. Меригольд, сдвинув очки на лоб, уставилась на енота с выражением, в котором смешались удивление и любопытство.

– Это Мисти, – пояснил Норис. – Она у меня живёт.

– Енот, – констатировала Меригольд. – Ты завёл енота.

– Скорее, она меня завела.

Меригольд хмыкнула и, опустившись на корточки, протянула Мисти ладонь. Енотиха, поколебавшись ровно секунду, обнюхала пальцы и, видимо, сочтя гостью безопасной, позволила себя погладить.

– Ну-ну, – произнесла Меригольд, поднимаясь. – Ладно, показывай хозяйство.

Он провёл её по всей норе. Показал садик, укрытый на зиму слоем соломы; показал грядки с травами, которые ютятся у южного окна в глиняных горшочках; показал запасы – аккуратно сложенные связки сушёных трав, мешочки с зерном, бочонок с мёдом. Меригольд осматривала всё молча, иногда кивая, иногда чуть заметно хмурясь, и лишь когда они вернулись в главную комнату, изрекла свой вердикт:

– Чисто, прибрано, запасы есть и даже енот. – Она помолчала и добавила, и в голосе её прозвучало что-то, похожее на гордость: – Из тебя вышел неплохой хоббит, Норис, не смотря на все твои странности.

Для неё это была высшая похвала.

К концу зимы Норис подвёл итоги. Вот уже почти два года, как он покинул дом Меригольд и начал самостоятельную жизнь. За это время он обучился многому – и не только тому, что касалось стрельбы, бега и плавания. Он научился вести хозяйство, договариваться с соседями, учить других. Он спас две жизни – маленького Тодди и Фиччо с братом, – и потерял одну, которую не смог спасти. Он обзавёлся питомцем, который стал ему ближе, чем кто-либо мог вообразить. Он получил три достижения – и на каждом из них, оглядываясь назад, он видел не просто прибавки к характеристикам, а реальные, осязаемые изменения в себе и вокруг себя.

Он сидел у очага, привычным жестом вызвав Систему, и читал строки, которые стали для него чем-то вроде дневника – сухого, лаконичного, но удивительно правдивого.

Норис Тук.

Раса: Хоббит.

Родословная: Хоббит – 3 ступень.

Текущие достижения: «Нестеснённый страхом», «Наставник», «Укротитель малых тварей».

Сила – 3.600.Вы способны поднять ведро воды и даже не расплескать. Почти.[Лимит: 8.000]

Ловкость – 5.300.Стащить печенье? Легко. Увёртываться от летящей сковороды кухарки? Уже можно пробовать.[Лимит: 10.000]

Выносливость – 4.500.Вы можете пробежать вокруг рощи, не рухнув замертво. Правда, лучше не просить вас повторить это немедленно.[Лимит: 8.010]

Интеллект – 4.800.Вы знаете, что мир за холмами большой, и уже предвкушаете, как однажды это проверите.[Лимит: 8.000]

Мудрость – 3.100.Вы всё ещё иногда съедаете третий ужин, но теперь это происходит всё реже, и вы корите себя за это.[Лимит: 8.000]

Харизма – 2.900.Ваши уши всё ещё вызывают умиление, но теперь к нему примешивается уважение.[Лимит: 8.000]

Мисти, свернувшаяся у его ног, тихо посапывала во сне. Её тепло, передававшееся через эмпатическую связь, было мягким и успокаивающим. Норис откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и подумал о том, что жизнь, кажется, наконец-то вошла в колею. Он не знал, что ждёт его завтра. Не знал, когда и как пробьёт его час. Но он знал одно: он готов. Готов к тому, что однажды его путь поведёт его дальше, за холмы, за границы Шира, навстречу тому, о чём он грезил все эти долгие, мирные годы. А пока – пока у него были очаг, енот, ученики, яблони под снегом и тихая, глубокая радость от того, что он прожил этот день не зря.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге