Обложка Хирург из будущего

Хирург из будущего

Федор Серегин, Андрей Корнеев

0% прочитано
Стандартный
Федор Серегин, Андрей Корнеев

Хирург из будущего

Глава 1. Агония инвалида

Белый потолок. За год я выучил каждую трещинку на нём. Плафон под потолком опять надоедливо помаргивал, видно барахлил блок питания. В палате как всегда пахло спиртом и моющим средством с хлоркой. Мой личный букет — запах безнадёги.

Руки лежали поверх одеяла. Когда-то этими пальцами я сшивал сосуды тоньше человеческого волоса, а теперь они не могли удержать ложку. Правая кисть скрючилась, как птичья лапа. Левая выглядела получше, но этот проклятый тремор не давал ни писать, ни держать стакан, ни застегнуть пуговицу.

Полинейропатия на фоне запоя, так сказали врачи. Объяснили, что нервные волокна разрушаются быстрее, чем печень. Спасибо, я и сам знаю. Сам когда-то лекции читал про токсические энцефалопатии.

В позвоночнике были вкрючены титановые штифты в четырех позвонках, на пояснице клетка. Ноги тоже были не лучше. Левая после аварии слушалась через раз, а правая вообще лежала ватная, будто чужая. Металлоостеосинтез, сказали тогда. Красивое слово для куска арматуры в костях.

Я лежал и смотрел на струйку конденсата, которая стекала по оконному стеклу. За окном Москва, январь 2026-го. Серое небо, серая девятиэтажка, верхушки антенн и чей-то тазик спутниковой тарелки. Палата была одноместная, ВИП-отделение. Друзья расстарались, мои на старые связи. Одна из лучших клиник в столице.

Дверь открылась. Я не стал поворачивать голову, сразу узнал по шагам.

— Сём, ну что ж ты...

Сашка. Александр Игоревич Горелов. Мой коллега по кафедре, бывший однокашник по Первому меду. Ровесник, сорок шесть, но выглядит моложе: подтянутый, седина на висках, очки в тонкой оправе. Хирург-абдоминальщик. Когда-то мы вместе начинали в ЦКБ, потом я ушел в ЧВК, а он остался в гражданской медицине, но связь держали. Сейчас он мял в руках шапку и смотрел на меня как на покойника. Впрочем, так оно и было. Ну почти.

— Привет, Сашка. — Голос у меня охрип. — Я никого не просил укладывать меня в больницу. Решил бы всё сам.

— Что бы ты решил? — он бросил шапку на тумбочку и присел на стул у кровати. — Чтобы тебя добило первым: цирроз или панкреонекроз? Или ты решил сдохнуть под забором, как последний бомж? Этого ты хочешь, Сёма?

Я отвернулся к окну.

— Это моё дело. Вам не понять.

— Знаешь, Семён... — голос у него дрожал от едва сдерживаемой злости. — Честно, сил моих уже нет. Посмотри, в кого ты превратился. Что ты делаешь со своей жизнью?

— Вот именно что моей! — я дернулся, пытаясь приподняться, но правая рука сразу заболела, и я рухнул обратно. — А что я могу? Хожу и то с трудом. Писать не могу, понимаешь? Даже подпись поставить целая проблема!

— Ах ты ж бедненький. — Сашка вскочил, и стул с противным визгом отъехал назад. — Да, случилась трагедия! Да, ты больше не можешь оперировать после аварии! Но ты живой, Сёма, живой! Тебя же буквально по кускам собрали! Земцов лично восемь часов у стола стоял, твой позвоночник из осколков складывал. А ты что? Оскотинился, пьёшь, убиваешь и себя, и тех, кто у тебя остался!

— А что мне светит? Если бы я мог сам себя починить вернул бы руки. А сейчас я кто? Великий хирург-неудачник?

— Тебе предлагали вести лекции у студентов! Опытом делиться!

Я замолчал. Он стоял надо мной и тяжело дышал. На мониторе пикал пульс: восемьдесят четыре удара в минуту. Врёт, гад. По ощущениям далеко за сто двадцать.

— Чему я их научу? — наконец сказал я. — Как конспекты писать? Когда-то я мог бы воспитать поколение отличных хирургов. А сейчас я сам даже аппендикс не удалю...

— Да когда ты успел таким стать? — Сашка покачал головой. Он вытащил из кармана пачку сигарет, глянул на неё и спрятал обратно. Всё-таки не у себя в больнице, чтобы курить где попало. — За год превратился в нытика и размазню. Я тебя не узнаю. Где тот мужик, что раненых из-под огня вытаскивал? Где тот, кто резал на ящиках с патронами и ни разу не пожаловался?

— Тот мужик умер, Саш. Под колесами «Лексуса» на Садовом.

— Да хватит уже нагнетать! Мы же беспокоимся о тебе!

— Да пошёл ты! — рявкнул я. — И всем передай: я сам решу, как мне жить. Мне подачки ваши не нужны!

Хотел добавить ещё что-то резкое и обидное, но воздух застрял в горле. В груди сжалось, да так сильно, будто не привычная за год невралгия, а старшина в учебке дал поддых.

— Семён? — лицо у Сашки вмиг переменилось. Появился страх, профессиональный врачебный страх. Он увидел то, что я видел на лицах пациентов перед остановкой. — Семёныч!

Я не мог ответить. Перед глазами всё поплыло. Сашка метнулся к двери и заорал на весь коридор:

— Сестра! Реанимацию, быстро!

Последнее, что я услышал, был топот его шагов. Последнее, что увидел — белый потолок. Потом наступила темнота, и где-то на грани слуха ровный писк изолинии...

А затем резкое, как во сне, чувство падения с высоты. Удар.

Глава 1.

Удар. Качка. Грохот.

Я открыл глаза. Потолок был уже не больничный, белый, а бревенчатый и темный. Под ним раскачивалась масляная лампа. В нос ударила смесь запахов: гарь, порох и что-то резкое и лекарственное — не то йод, не то карболка.

Подо мной все ходило ходуном. Пол уходил из-под ног, меня качало вверх-вниз, вправо-влево. Я вцепился в край койки. Она оказалась деревянной и узкой, с жёстким тюфяком. Одеяло грубое и колючее. Подушка набита чем-то вроде соломы. На больничную палату это точно не походило.

Поднял руки и уставился на них: молодые, худые, но жилистые. Пальцы длинные, бледные, ни единого шрама. Я сжал кулак — получилось. Разжал. Никакого тремора, ни боли, ни скованности.

Что за чертовщина?

Я попытался сесть и получилось. Ноги слегка ватные, но никакого онемения. Позвоночник гнулся легко, словно и не было в нём титановых штифтов. Я встал, и меня тут же шатнуло, да так, что я чуть не впечатался лицом в стену. Качка, самая настоящая. Неужели и правда корабль?

— Носилки! Врача! — проорал за дверью грубый, прокуренный голос.

Врача? Это что, меня?

Я огляделся. Крошечная каюта два шага в длину, два в ширину. Кроме койки, здесь были сундук с медными углами и маленький стол, привинченный к переборке. На столе стопка книг в кожаных переплётах, чернильница с пером, фарфоровая кружка с отбитым краем. На сундуке лежали ремни, затянутые пряжками.

Я потрогал лицо и оно было чужим. Кожа другая, нос длиннее. Под пальцами кололись усы, явно не бритые несколько дней.

Я что, умер? Или это всё кома, и мой мозг за секунду до остановки прокручивает какой-то сюрреалистичный сценарий агонии?

Снова грохнуло — но уже совсем близко, где-то над головой. Корабль дёрнулся сильнее прежнего, и я едва устоял. В коридоре что-то покатилось, кто-то завопил: «Пожар в кормовом!»

Я приоткрыл дверь. В коридоре стоял дым и темнота, только из открытого люка падал тусклый свет. Пробежал босой матрос в тельняшке на голое тело, с ведром в руках, за ним ещё один. Пол мокрый, липкий.

— Вашбродь! — дверь распахнулась пинком, и на пороге возник матрос. Лицо чёрное от гари, на лбу кровь, размазанная рукавом. Глаза белые, выпученные от страха. — Сделайте же что-нибудь! Помирает!

Он тащил за собой раненого. Тот ввалился в каюту боком, повис на матросе. Рукав у него был разорван в клочья, и под лохмотьями я увидел руку. Вернее, то, что от неё осталось. Кровавое месиво, из которого торчали белые осколки кости. Дистальный отдел лучевой, кровь хлестала толчками: яркая, алая. Артерия.

Внутри вдруг что-то щелкнуло.

Дальше тело все сделало само. Я рванулся к сундуку, сдернул ремни, откинул крышку. Внутри лежал хирургический набор — допотопный, но до боли знакомый. Скальпели с деревянными ручками, пинцеты, зажимы, иглы, моток шёлка и моток кетгута. Пальцы сами нащупали резиновый жгут Эсмарха.

— Держи его! — крикнул я матросу.

Руки работали чётко. Наложил жгут на плечо на границу верхней и средней трети, три тугих витка — кровь сразу перестала хлестать. Раненый застонал, дёрнулся и обмяк. Болевой шок. Сознание ушло, и это было к лучшему.

Я смотрел на свои руки. Чужие, молодые, целые. Пальцы сжимали жгут и ничуть не дрожали. Я снова мог работать. Черт подери, я снова мог резать и шить!

— Вашбродь... а вы... это... как же так? — матрос испуганно крестился, глядя на меня.

Видимо, я невольно улыбался.

— Молчи, потом всё. — Я вытер руки о штаны. — Что у нас с кораблём?

— Попадание в корму, вашбродь. Руль заклинило. Кренимся на правый борт. Командира ранило.

Командир. В голове что-то смутно промелькнуло — не моё воспоминание, а будто отголосок чужой памяти. Дурново. Лейтенант Дурново. Откуда я это знаю?

Дед. Я вдруг вспомнил его: совсем старого, с тростью, сидит на кухне в хрущевке и рассказывает, как его отец воевал. «Цусима это мясорубка, Сёма. Кого там только не положили...» Голос у деда был звонкий, а глаза мутные. Он очень любил рассказывать о своем отце, которого я не застал живым.

Стоп, Цусима?

— Веди! — скомандовал я.

Мы побежали. Качка, дым, крики. Переборки дрожали, где-то наверху ухали орудия. На палубе матросы тащили раненых. Орали: «Пожар! Пожар в кормовом кубрике!» Один из матросов плакал, забившись в угол, какой-то совсем молодой парень. Пахло палёным мясом.

К горлу подкатила тошнота, но я сглотнул. Не сейчас. Сейчас работа.

Если выживу, потом проблююсь.

Каюта командира оказалась чуть больше моей. Дурново лежал на койке — молодой офицер с перекошенным от боли лицом, лет двадцати пяти. Светлые волосы слиплись от пота. Вся правая штанина насквозь промокла от крови, и лужа на полу росла и разливалась в такт качке.

— Ты... — он скосил на меня мутные глаза. — Врач... Туманов, кажется?

Туманов.

Внутри всё сжалось. Это же моя фамилия. Не может быть.

Я сдёрнул с него остатки штанины. Рана в верхней трети бедра. Осколок снаряда прошёл касательно, но глубоко: разорвал портняжную мышцу и перебил бедренную артерию. Кровь тёмная, почти вишнёвая, течёт толчками, но уже не так сильно, как могла бы: организм теряет давление, пульс слабеет. Он умирает.

Затянул жгут на бедро высоко, в паху. Кровь не остановилась. Артерия повреждена выше в тазу, там где жгут не наложишь.

— Держите его, — бросил я матросам.

Двое навалились. Третий стоял в дверях и крестился. Дурново закричал. Я нащупал точку пульсации в паховой складке и прижал пальцем. Кровь остановилась.

Надо оперировать здесь и сейчас.

Карболка. В моём времени я бы вымыл рану тёплым физраствором, но тут только она. Я стиснул зубы и плеснул разбавленным фенолом на края разорванной мышцы. Ничего, выживет, а шрамы не главное. Инструменты бы прокипятить, да нет времени. Протёр спиртом из другой склянки.

Скальпель лёг в руку как родной. И пусть рука не моя, но навык и память мои. Разрез по ходу сосуда — вдоль, в проекции бедренной артерии. Кожа разошлась. Лезвие углубилось в подкожную клетчатку. Кровь заливала всё поле, я работал вслепую. Анатомия одна и та же, что в 190... а какой год интересно? Что в 2026-м. Вот она, артерия — разорванный конец, обрывок, из которого толчками выплёскивалась кровь. Я взял кровоостанавливающий пинцет Пеана, спасибо хоть это не изменилось за сто лет и перехватил культю.

Тишина.

Кровь остановилась. Дурново дышал часто, прерывисто. Матросы замерли. Качка на секунду утихла, словно море решило подыграть мне. Дальше лигирование. В сундуке взял моток шёлка. Я оторвал кусок, продел в иглу, прошил артерию у основания. Завязал узел и снял зажим.

Артерия держала.

Теперь рана. Иссечение размозжённой мышцы ещё четыре движения скальпелем. Убрал нежизнеспособные ткани. Промыл карболовой. Послойный шов: мышцы, фасция, кожа. Кетгут на мышцы, шёлк на кожу. Руки работали, а я вдруг поймал себя на мысли, что снова улыбаюсь.

Я только что спас человека. Я снова оперировал. Я снова хирург.

— Жить будешь, — сказал я, закончив и вытирая руки о какую-то тряпку.

Дурново попытался что-то ответить, но провалился в сон. Я вышел в коридор, прислонился спиной к переборке и сполз на корточки. Ноги дрожали, руки были в крови по локоть.

Где я?

Ответ всплыл сам собой, будто я всегда это знал. Корабль назывался «Бравый». Командир — лейтенант Дурново. Где-то рядом японцы. 1905-й. Цусимское сражение. Я читал про этот бой, изучал, даже видел старые мутные фотографии у деда. На одной из них молодой мужчина в форме флотского врача. Подпись на обороте: «С.С. Тумановъ. Портъ-Артуръ, 1904 г.»

Прадед.

Я полез в нагрудный карман кителя. Там лежали мятые бумаги. Развернул. Витиеватый почерк с ятями и ерами: «Семёнъ Семёновичъ Тумановъ, младшій судовый врачъ эскадреннаго миноносца «Бравый»». Внизу дата: «Мартъ 1905 года».

Я засмеялся. Сначала тихо, а потом всё громче, пока это не перешло в истерический хохот. Матрос поодаль испуганно попятился.

— Вашбродь... вы чего? Всё нормально?

— Нормально, нормально, иди. — Я вытер рот ладонью.

Семейная шутка ещё от прапрадеда: называть всех мальчиков Семёнами. Меня звали так же, как и его. Семён Семёнович Туманов. Сорок шесть лет. Профессор. Инвалид. А теперь младший судовой врач на миноносце в самом разгаре Цусимского сражения.

Я сжал кулаки. Тело было целым. Какое же это наслаждение — просто не чувствовать постоянной боли!

Снаружи донёсся крик: «Прорываемся! Курс на Владивосток!»

Я сунул бумаги обратно в карман и уже взялся за дверь, когда в коридоре снова затопали. Дверь распахнулась — на пороге стоял тот самый давешний матрос.

— Вашбродь! Там вас мичман кличет! Срочно!

— Какой мичман?

— Кольцов, ну Алексей Степанович. Грит: «Тащи врача, пока есть кого спасать!»

Я шагнул мимо, но матрос придержал меня за рукав.

— Вашбродь, а вы как же так? Ну, руки у вас...

— Что руки?

— Да то! Я ж вас помню. Вы ж раньше тихой сапой, всё книжки читали, и руки у вас на перевязках даже дрожали. А тут раз, и капитана выходили. Я думал всё, конец ему.

Он осёкся, не зная, обижусь я или нет.

— Дрожали, говоришь? — я криво усмехнулся. — А теперь, видишь, перестали. Сложное время вынуждает меняться. Вчера дрожали сегодня окрепли. Усёк, матрос?

— Матрос... Ишь ты... — он потёр переносицу, размазывая сажу. — Вы, наверно, головой при качке ушиблись? Забыли? Меня Илья звать, Морозов. Боцман я. Ежели что надоть окликните.

Я кивнул. Морозов, надо запомнить.

— Вот что, Морозов: найди мне ещё одного целого матроса, с крепкими нервами. Будет ассистировать. И скажи ему, чтоб руки как следует вымыл!

— Так точно, вашбродь!

Он выбежал в коридор.

Я глянул в иллюминатор: серое море и дым на горизонте. Значит, 1905-й. До «Потёмкина» считанные недели. До революции полгода. Интересное же время выбрала судьба...

Но это все потом. Сейчас работа.

Я пошёл в кают-компанию, где прямо на обеденном столе лежали раненые. Матросы уставились на меня с надеждой и уважением. Я взял скальпель, протёр спиртом.

— Инструменты в спирт, перевязочный материал на стол. Раненых подавайте по одному. Пока я здесь никто не умрёт. Всем ясно?

— Так точно, ваше благородие! — гаркнул кто-то из сидевших рядом.

И они задвигались.

... я склонился над следующим раненым — совсем ещё пацаном с осколочным ранением живота — и впервые за долгое, очень долгое время почувствовал, что я на своём месте.

Второй шанс, Семён Семёныч. Не просри его.

И в этот момент корабль снова дернуло.

Я едва устоял на ногах. В кают-компании что-то рухнуло. Один из раненых закричал от боли. Сперва раздался треск, потом звон, а затем топот ног и отчаянный крик:

— Пробоина ниже ватерлинии! В машинном вода!

Я смотрел, как в один миг меняются лица матросов. Та надежда, что только что зажглась у них в глазах, снова погасла.

Второй шанс, значит. Ну-ну.

Глава 2. Лазарет на волнах

Крик ещё висел в воздухе, а я уже бежал.

Не шёл, именно бежал. Ноги несли меня сами, перескакивали через комингсы, уворачивались от летящих навстречу матросов. Чужое тело работало быстрее мысли. Качка швыряла «Бравый» с борта на борт, палуба уходила из-под ног, но я держал равновесие, как будто родился на этом корабле. Может, так и было. Точнее, прадед родился.

— Морозов! — рявкнул я на бегу. — Пластырь, парусину, доски! Всё, что найдёшь! В машинное, живо!

— Есть! — гаркнул сзади.

Люк в машинное отделение был распахнут настежь. Оттуда валил горячий пар пополам с дымом и мелкой водяной пылью. В нос шибануло раскалённым железом, мокрой угольной пылью и горелым маслом. Чистый производственный ад. Я ухватился за скобы трапа и полез вниз. Ступени скользили от конденсата, ноги то и дело соскальзывали.

Вода стояла по колено, такая ледяная, что я аж зубами застучал. В свете единственного фонаря метались тени: трое матросов, матерясь, подводили доски под брусья, пытались прижать пластырь к пробоине. Доски ходили ходуном, парусина намокла и провисла. В дыру с шипением влетала очередная порция воды.

Один из матросов обернулся. Лицо чёрное, только белки глаз блестели.

— Вашбродь! Не держит пластырь! Надо бы ещё досок, а где ж их взять!

— Тихо! — я шагнул ближе. Края обшивки загнуло внутрь — осколок видимо прошёл по касательной, снаряд разорвался рядом, а не пробил навылет. Уже повезло. — Вон ту доску, толще! И брус поперечный, вон у котла валяется. Тащи!

Матросы засуетились. Я остался у пробоины, упёрся спиной в горячий трубопровод и стал считать. Раз-два — вдох. Раз-два — удар молотка. Качка то усиливалась, то стихала.

— Вашбродь, — подал голос матрос, — а если не удержим?

— Удержим, — отрезал я. — Не ссать!

— Да я и не ссу, — он дёрнул грязный ворот тельняшки. — Только долбят, сволочи, ещё как долбят. Может, ещё пробоина будет? Тогда кранты нам.

Я повернулся к остальным.

— Кто за старшего в машине?

— Я, вашбродь, — отозвался пожилой, с седыми проборами в бороде. — Машинный квартирмейстер Чиж.

— Докладывайте, что с ходом.

— Правый вал заклинило, но левый пока тянет. Идём малым ходом, узлов пять-шесть. Если ещё раз долбанёт точно встанем.

— Долбанёт починим. — Я глянул на пробоину: доски встали плотнее, парусина разбухла, течь заметно уменьшилась. — Пять-шесть узлов это хорошо. Будем ползти до Владивостока своим ходом, авось и доползём. Продолжайте. Если что сразу за мной.

— Так точно, — Чиж кивнул.

Я полез обратно. Мышцы ног гудели, руки дрожали от напряжения.

На палубе меня встретил холодный ветер с солёными брызгами. Сразу стало легче дышать. Дым рассеивался. Море вокруг серое, неспокойное, на горизонте ни огонька. Бой кончился. Или затих, или ушёл в сторону. Японцы то ли потеряли нас из виду, то ли добивали тех, кто послабее.

Я доковылял до ближайшего ящика, опустился на него спиной к надстройке и закрыл глаза. Гул в голове понемногу стихал.

И тогда накатило.

Я знаю, где я. Знаю, кто я. Знаю, что корабль — «Бравый», командир — лейтенант Дурново. Но откуда? Я ведь не историк флота. В моей голове всегда обитали только общие контуры: даты ключевых событий, фамилии вождей, важнейшие события. А тут — Дурново, Морозов, Кольцов — они сидели где-то глубоко, будто я всегда их знал.

Я поднёс ладони к лицу. От пальцев пахло махоркой, так резко и сухо, но знакомо до головокружения. Я не курил махорку никогда в жизни. Даже сигареты бросил после первой командировки. А тут я знал этот запах, знал, как скручивать козью ножку. Откуда?

И Морозов. Когда он назвался, я ведь напрягся. Но я уже знал его имя. Знал, что он с Балтики, из Кронштадта, что у него двое детей и что он вечно ворчит, но никогда не жалуется. Откуда?

В голове будто распахнулась незаметная дверца, и оттуда хлынули чужие воспоминания.

— Господи... — прошептал я, растирая лоб.

Это не я их помню. Это тело помнит. Тело младшего судового врача Семёна Туманова. Его мозг, его нейронные связи. Они никуда не делись — остались, когда моё сознание влезло в эту черепную коробку. Как будто поставили новую операционную систему поверх старой, не удалив прежнюю. И теперь все файлы оттуда мне доступны. Только в беспорядке, разбросанные.

Мышечная память, рефлексы, имена и лица. Даже вкусовые ощущения — я вдруг вспомнил, как вчера (для этого тела вчера) ел флотский борщ. Вкус капусты и жира. Я не хочу этого помнить, а помню.

И одновременно мои собственные воспоминания: Сашка, палата, изолиния, операции... Они здесь же, сверху, яркие и чёткие. Два пласта. Два «я». Только одно подчиняется, а второе шумит фоном.

Я попытался копнуть глубже. Что из своего будущего я знаю о прадеде? Дед, старый Семён Семёнович, сидит на кухне, стучит тростью и рассказывает: «Мой отец в Цусиме был судовым врачом. Спасся чудом. Если б не спасся нас бы и не было всех сейчас». И фотография: мутная, с заломами, молодой мужчина с усами в форме. Подпись: «С.С. Тумановъ». И всё. Детали стёрлись.

А теперь эти детали лезут изнутри. Запах махорки. Имя боцмана. Шрам на лбу у Дурново, который я заметил, ещё когда разрезал ему штанину.

— Вашбродь? — раздалось над ухом.

Я дёрнулся.

Морозов стоял рядом и смотрел с опаской.

— Вы чего? Вам бы поесть, что ли. Бой-то кончился пока. Я камбуз нашёл, там печка целая. Кашу могу сварганить.

— Кашу? — я с трудом оторвал ладони от лица.

— Гречневую, с маслом. И чай. Чай у нас есть, с сахаром.

— Давай кашу. И чай тоже буду. — Я помедлил. — Морозов.

— Чего?

— Ты из Кронштадта, верно?

Он замер.

— Так точно. Вы запомнили?

— Да, ты говорил. Я просто не сразу вспомнил.

Морозов недоверчиво покачал головой, но ничего не сказал. Ушёл.

А я остался сидеть на ящике и думать: если я помню то, что помнит это тело, я могу этим пользоваться. Только аккуратно. Не спалиться. Иначе примут за сумасшедшего или что хуже за шпиона.

На палубу вышел молодой офицер с перевязанной головой. Повязка уже запачкалась, на виске проступило свежее пятнышко. Он двигался быстро, и на лице у него была странная смесь восторга и ужаса. Так выглядят студенты-медики после первой успешной операции: только что видели смерть, но уже готовы обсуждать технику.

— Господин врач! — окликнул он. — Мичман Кольцов, Алексей Степанович. Я слышал, что вы сделали с командиром! Это невероятно!

Я поднял голову. Кольцов. Имя знакомое. Теперь хоть понятно откуда.

— Что у нас с рулём? — спросил я хмуро.

— Ремонтируют! — он не сбавил тона. — Двое рулевых убиты, ещё один ранен. Но унтер-офицер говорит, к утру восстановят. Повезло, что машина не встала. А вы... как вы это сделали? У вас даже рука не дрогнула!

— Дрогнула. Ещё как дрогнула. Просто меньше, чем у вас.

— Но артерия! Вы пережали пальцем! Где такому учат?

Вот он, первый тест. Сколько их ещё будет...

— В медицинском институте, — ответил я ровно. — А ещё в госпитале и на войне. Но вам это знать незачем.

Кольцов запнулся.

— Вы... — начал он и осёкся. — Простите, когда вы стали таким резким?

— Когда устал. И когда вокруг люди мрут. Доложите обстановку.

Он взял себя в руки — видно было, как по-офицерски напряглась спина.

— Потери: двое убитых в машинном, девять раненых, включая командира. «Бравый» лишился кормового орудия, руля и части обшивки. Но держимся. Командир без сознания, старший офицер убит. Остался я, мичман Кольцов, и лейтенант... лейтенанта тоже нет. Так что я за старшего.

— Поздравляю, — сказал я без иронии. — Тяжело быть капитаном в двадцать... сколько вам?

— Двадцать три.

— Отлично. Курс на Владивосток?

— Так точно. Прорыв.

— Прорыв это по-флотски. — Я поднялся, придерживаясь за переборку. — По-медицински: трое при смерти, остальные дотянут, если повезёт.

Кольцов открыл рот, но ничего не сказал. Я пошёл в кают-компанию, бросив через плечо:

— Идите, мичман. На вас корабль.

В кают-компании меня встретили семеро раненых. Они лежали на тюфяках прямо на полу — стол был занят под инструменты, да и качка не позволяла класть людей без креплений. Я осмотрел каждого. Триаж в действии.

Первым — безнадёжный. Матрос лет сорока, осколок в позвоночнике, грудной отдел. Он лежал на спине и дышал часто, поверхностно. Грудная клетка поднималась, живот нет. Ниже пупка ничего. Я опустился рядом, взял за запястье. Пульс слабый, но ровный.

— Болит? — спросил я тихо.

— Не чую, вашбродь. — Голос у него был спокойный, почти умиротворённый. — Ноги как чужие. И не холодно даже.

— Это хорошо. — Я достал из сундука ампулу с морфином, набрал в шприц. — Сейчас станет ещё лучше. Поспишь.

Он чуть кивнул. Я ввёл раствор. Через минуту он задышал глубже и затих. Морозов перекрестился.

— Безнадёжен? — спросил он шёпотом.

— Да. Часа два-три, потом остановка дыхания. Я не могу срастить спинной мозг. Никто не может. Даже у нас, в буду... — я осёкся. — Даже в Петербурге не могут.

Следующий парнишка с животом. Светловолосый, лет девятнадцати. Кожа бледная, губы сухие, пульс частит, но стабильный. Внутреннее кровотечение. Я пропальпировал живот: твёрдый, болезненный при малейшем касании. Перитонит ещё не разлитой, но уже близко.

— Этого беру первым. — Я выпрямился, вытер руки ветошью. — Готовьте стол. Морозов, будешь ассистировать.

— Я? — боцман вытаращил глаза.

— Ты. Ты крепкий, не брезгливый и не падаешь в обморок. Это главное.

Я велел принести утюг и прогладить простыню — нашлось и то и другое в каюте командира. Стол протёрли спиртом, застелили. Инструменты разложил на отдельной табуретке: скальпель с деревянной ручкой, зажимы Пеана, иглы, шёлк, кетгут. Рядом плошка с разбавленной карболовой кислотой.

Парнишку уложили. Я наложил маску с эфиром. Несколько вдохов и он обмяк, зрачки сузились. Можно работать.

Лапаротомия. Поперечный разрез над лобком — Пфанненштиль, классика. Кожа, подкожная клетчатка, апоневроз. Кровь заливала операционное поле, но я работал быстро — в ЧВК привык и не к такому. Морозов промокал края бинтами, подавал инструменты и, надо отдать ему должное, ни разу не перепутал зажим с пинцетом.

— Скальпель, — бросил я.

Он подал.

— Теперь зажим. Нет, маленький. Вот этот. Держи здесь, оттягивай.

— Ага, — он сделал всё точно.

Брюшина. Вскрыл. Внутри гематома в области тонкой кишки. Осколок задел подвздошную кишку, прошёл по касательной. Я извлёк маленький кусочек металла. Затем осмотрел кишку: перфорация, но края раны не размозжены.

— Резекция. — Я отмерил по сантиметру в обе стороны от раны, отсек повреждённый участок. Анастомоз конец-в-конец. Шёлк, крохотные стежки, каждый узел с двойным захватом. Пальцы слушались идеально. Я выводил стежок за стежком и ловил себя на мысли: откуда такая точность? Год не мог ложку удержать, а тут шью тонкую кишку, будто никуда не уходил.

— Тампон, — бросил я.

Морозов подал.

— И ещё зажим. Держи здесь.

Через сорок минут я зашил брюшину. Послойно: фасция, кожа. Парнишка задышал ровно, пульс окреп.

— Всё. — Я выпрямился и потянулся. — Переложите на койку. Остальным вода, тёплое питьё и не трогать.

Морозов выдохнул, вытирая лоб.

— Ну, вашбродь... вы точно колдун.

— Нет, — я усмехнулся. — Просто руки мою.

Вечером я сидел в своей каюте. Масляная лампа коптила, блики плясали на переборках. За крохотным иллюминатором чернота, редкие звёзды, отблеск луны на волне. Качка утихла, море успокаивалось. Корабль мерно поскрипывал, как старый дом.

Я разложил на койке бумаги прадеда. Удостоверение личности, назначение на должность, пара писем — одно неоконченное, к какой-то женщине (невесте?), другое от матери. Почерк везде один: витиеватый, с ятями и ерами. Я мог бы прочесть без труда, спасибо памяти тела. Но странное дело: некоторые обороты, интонации в письмах были мне смутно знакомы. Словно я сам их когда-то писал. Да нет, не писал. Просто тело помнит, как выводить эти буквы.

Я сжал кулак и разжал. Пальцы слушались идеально. Молодые, длинные, худые — не такие мощные, как у меня в прошлом теле, но зато здоровые. Я мог бы писать ими, оперировать, стрелять.

Второй шанс, Семён Семёнович. Как в фантастическом романе.

Я лёг на койку, заложил руки за голову. В голове по-прежнему мутило от мешанины воспоминаний, но я начал сортировать: это моё, это чужое. Моё: Сашка, больница, авария, работа в ЧВК, кафедра, лекции. Чужое: Морозов, Кольцов, Дурново, запах махорки, вкус флотского борща, воспоминание о шторме у Занзибара, куда «Бравый» заходил по пути на Дальний Восток.

В дверь постучали.

— Не заперто.

Вошёл Морозов с подносом. Гречневая каша с маслом дымилась и пахла так, что желудок свело. Рядом чай в мятой железной кружке.

— Вот, вашбродь. Как обещал.

Я сел, взял кружку. Чай горячий и сладкий, с привкусом какой-то травы: не то чабрец, не то душица.

— Спасибо, Илья Егорыч.

Он чуть улыбнулся.

— Вы уж извините, что я тогда, при первом знакомстве, «вашбродь» да «вашбродь». Вы не такой, как другие офицеры. Вы другой.

— Другой, — согласился я. — А какой?

— Ну, простой. И не гнушаетесь нами. И руки у вас золотые. Раньше, бывало, вы всё дрожали, в книжки смотрели, а теперь... Это вы после боя так? Или как?

Я отхлебнул чай.

— После боя, Илья Егорыч, всё меняется. И люди, и руки.

— Это точно. — Он вздохнул. — Ладно, пойду. Завтра тяжёлый день.

— Морозов, — окликнул я его уже в дверях.

— Чего?

— Ты молодец, всё верно делаешь. Понял?

— Так точно. — Он кивнул и вышел.

Я остался один. Каша быстро кончилась, чай тоже. Я лёг и долго смотрел в деревянный потолок, где дрожали тени от лампы.

Какая возможность. Пусть это и предсмертные образы, но я ведь могу изменить историю. Помню, как в школе историк рассказывал о событиях пятого года: про Зимний, про стремления... Помню, он даже задавал нам задание: какие действия могли приблизить события и какую роль мог сыграть Ульян...

Разбудил меня крик. Кто-то бежал по коридору, колотил в двери.

— Подъём! Корабль на горизонте! Все наверх!

Я вскочил, даже не успев продрать глаза. Ноги сами понесли меня к выходу. На палубе уже толпились: Морозов, Кольцов и несколько матросов. Небо на востоке только-только начинало светлеть. Ветер посвежел, море стало беспокойным.

Кольцов держал бинокль.

— Что там? — я подлетел к нему.

— Силуэт. Однотрубный, на малом ходу. Сигналят. Вроде... красный крест на борту.

— Красный крест? Госпитальное что-то?

— Похоже на то. Идёт с креном. Кажется его подбили.

Я выхватил у него бинокль. И правда небольшое судно, однотрубное, с белой полосой по борту и красным крестом. Госпитальное. Крен на левый борт градусов десять-двенадцать. На корме дым, надстройки повреждены. На палубе люди, машут руками.

— «Орёл» или «Кострома», — пробормотал я. Слова выскочили из чужой памяти, будто я всегда их знал.

— Что? — Кольцов покосился на меня.

— Госпитальные суда эскадры. Были приписаны к Второй Тихоокеанской. Видимо, тоже попали под раздачу.

— Читаю сигнал! — крикнул сигнальщик. — «Терпим бедствие. Просим помощи. Много раненых».

Кольцов повернулся ко мне.

— Что скажете, господин врач?

— Идём на сближение. У них красный крест значит не комбатанты. И у нас лазарет полупустой. Возьмём, кого можно.

— А если ловушка? — он прищурился.

— С красным крестом? — я покачал головой. — Японцы, конечно, не ангелы, но госпитальные суда пока не топят. Да и не похоже на ловушку. Судно еле держится.

Кольцов кивнул.

— Добро. Морозов, готовь шлюпку. Кого брать?

— Тяжелораненых, — сказал я, уже пробираясь к трапу. — У них на борту наверняка перегруз. Если крен, значит пробоина и вода. Оборудование и медикаменты тоже на «Бравый». И персонал.

Через полчаса мы подошли к госпитальному судну вплотную. Теперь я видел название: «Княжна Ольга». Не «Орёл» и не «Кострома» — частное, мобилизованное по войне. Палуба разворочена, труба в копоти. На корме двое матросов торопливо крепили заплату поверх пробоины. По борту суетились люди в белых халатах поверх флотской формы.

Спустили шлюпку. Морозов сел на вёсла, я и двое матросов с носилками взялись за борта.

— Давай, Илья Егорыч, греби.

Шлюпка закачалась на серой волне. В лицо летели брызги, холодно, пахло солью и дымом.

У борта «Княжны Ольги» нас встретил пожилой врач с замотанной щекой. Рукав халата в крови.

— С «Бравого»? — крикнул он сверху.

— Так точно! Судовой врач Туманов. Готов принять раненых!

— Слава богу. У нас перегруз, половина команды посечена осколками. Оперировать негде, качает. Есть тяжёлые.

— Спускайте! — скомандовал я.

Началась эвакуация. Сперва спустили на тросах троих на носилках — двое матросов и молодой офицер без сознания. Потом по штормтрапу сошли две санитарки: одна пожилая, вторая молодая, с косынкой на голове. Потом ещё раненые, ходячие.

Я не смотрел на санитарок до последнего. Руководил погрузкой, распределял места. Первый рейс, второй. На третьем Морозов взмок, но не жаловался. Мы работали.

И только когда последнюю партию подняли на борт «Бравого» и я сам полез по штормтрапу, то заметил: одна из санитарок стояла у борта и смотрела на меня.

— Вы врач? — спросила она.

Голос тихий, но не робкий. Скорее уставший, но твёрдый. Я обернулся.

Девушка лет двадцати пяти. Серая косынка сбилась на затылок, открывая светлые волосы. Лицо бледное, глаза серые, с красными прожилками от недосыпа. На щеке грязное пятно — кажется, копоть. Халат заляпан кровью и йодом. Сумка с красным крестом через плечо.

— Судовой врач миноносца «Бравый», — сказал я. — Семён Семёнович Туманов. А вы?

— Сестра милосердия Власьева Мария Андреевна.

Я чуть не споткнулся о палубу. Мария. Имя ударило в голову, и где-то в глубине чужой памяти отозвалась тёплая, смутная тень. Прадед помнил это имя. Или эту женщину. Или похожую на неё.

— Вам плохо? — она чуть нахмурилась.

— Нет, просто качка. — Я взял себя в руки. — Вы ранены?

— Нет, только устала сильно. Трое суток без сна.

— Тогда идите в кают-компанию. Там тепло, я распоряжусь, чтоб вас покормили. Потом поможете с ранеными, у меня рук не хватает.

Она кивнула. Я отвернулся и пошёл к Кольцову, который уже выстроил матросов для приёма раненых.

— Грузите в лазарет всех. Ходячих в кубрик, там места больше. Морозов, проследи.

— Есть.

Я оглядел палубу. «Княжна Ольга» осталась за кормой. Крен у неё был уже градусов пятнадцать, но экипаж ещё боролся за живучесть. Я подозвал сигнальщика.

— Передайте: «Следуйте во Владивосток. Держитесь на виду. В случае дальнейшего затопления сниму экипаж». Пусть знают, что мы рядом.

— Так точно.

Я вернулся в кают-компанию. Там уже лежали новые раненые: трое тяжёлых, один совсем плохой. И у стола стояла Мария Андреевна. Она держала в руках моток бинта и разглядывала мои инструменты.

— Вы позволите? — спросила она, кивая на раненого матроса с рваной раной плеча.

— Работайте.

Она развернула бинт быстро, ловко и без суеты. Движения точные, как у человека, привыкшего к перевязкам. Я молча смотрел несколько секунд, потом взял скальпель и подошёл к своему столу.

Работа пошла.

Где-то посреди ночи, когда последний раненый был перевязан, а тот, что был совсем плох, умер у меня на руках (осколок в печени, ничего нельзя было сделать), я вышел на палубу. Ветер стих, море стало спокойным. За кормой мерцали огни «Княжны Ольги», она ещё держалась.

Рядом остановилась Мария Андреевна. Она сняла косынку, и ветер тронул её светлые волосы.

— Вы хорошо работаете, — сказала она тихо.

— Вы тоже.

— Я знаю. Меня учили этому.

Я усмехнулся.

— Меня тоже.

Она помолчала.

— Спасибо, что взяли нас. Ещё немного и мы бы затонули.

— Не за что. Мы все здесь в одной лодке. Точнее, на одном миноносце.

Она чуть улыбнулась. Улыбка вышла усталая, но настоящая.

Я смотрел на море и думал: «Мария Андреевна, значит. Ну, здравствуй, первая женщина 1905 года. Посмотрим, что из этого выйдет».

Глава 3. Принятие

Вода в машинном прибывала быстро. Миноносец всё сильнее валился на правый борт. На трапе я чуть не сорвался — ступени были скользкими от пара и масла, нога поехала, и я повис на поручне, едва не раскроив себе лоб.

— Помпу! — орали с разных сторон, перекрикивая плеск. — Помпу давай, мать твою!

Матросы хватались за леера, кто-то упал на колено, но тут же вскочил.

Чиж мокрый насквозь высунулся из люка по пояс заорал так, что перекрыл общий шум:

— Вашбродь! Не держим пробоину, пластырь отошёл!

Я сиганул в люк, даже не нащупывая скобы. Просто прыгнул в эту кашу из темноты и грохота. В машинном лампа на потолке мигала, захлёбывалась паром, и по котлам метались рваные тени. Вода стояла уже по пояс, и в пробоину, где разошлись доски, а парусина вздулась пузырём, с воем влетала ледяная волна.

Чиж держал фонарь над головой. Рядом возились двое: молодой совсем пацан, даже без бороды, и тот, что ныл в прошлый раз. Этот хоть злой был, а не испуганный. Доски ходили ходуном, молоток скользил в мокрых пальцах, а третий матрос, пожилой, тащил от котла поперечный брус и матерился себе под нос.

— Тряпки! Любые! — рявкнул я. — Шинели, робы, рубахи — всё в пробоину! Забивать, конопатить, чем угодно!

— Да где ж взять-то, вашбродь? — крикнул молодой.

— С себя сымай, дурья башка! В мундире на дно захотел?!

Он замешкался на секунду. Я схватил с трубы чью-то промасленную робу и сам сунул в щель. Вода фонтаном ударила в лицо, солёная, обожгла глаза.

— Пробку! Живо!

Чьи-то руки — уже не разобрать, чьи — подали деревянную чурку. Я вогнал её поверх тряпья, пристукнул до треска. Молоток плясал в руке, но я бил ещё и ещё. Сзади матерился Чиж, подтягивая новую доску.

— Давай, родимая! — приговаривал он, загоняя клин под последний упор. — Держи, сволочь, держи!

Вода перестала хлестать, только булькала и плескалась где-то за переборкой. В машинном повисла та тишина, которая бывает после аврала: слышно, как дышат люди, как стучит пар в трубах, и больше ничего. Фонарь в руке Чижа перестал метаться. Я вытер лицо рукавом — мокрый, холодный и злой. Но живой.

— Чиж, доклад.

— Течь уменьшилась, вашбродь. — Голос у него сел. — Откачивать надо, помпой.

— Вот и качайте. Все, кто стоять может за работу. По очереди, пока сухо не будет. И у пробоины поставь дежурного. Если снова даст течь — кричать сразу. Понял?

— Так точно.

На палубу я выбирался уже на ватных ногах. Мышцы снова гудели, но ветер с брызгами ударил в лицо, и стало легче. Дым рассеивался, море вокруг было серое и неспокойное.

Кольцов стоял у гакаборта и смотрел на меня, будто я с луны свалился. В его взгляде читался целый ворох вопросов, он переминался с ноги на ногу, хотя по званию был выше меня.

— Господин врач... — начал он.

— Потом. — Я опять вытер лицо. — Что с рулём?

Кольцов сглотнул и вытянулся по стойке смирно. Была у него такая привычка: когда нервничал, становился ещё официальнее и говорил сухо, как на параде.

— Руль восстановлен. Ход малый. Идём помаленьку.

— Вот и славно. Курс на Владивосток. Держите меня в курсе.

— Есть. — Он помялся, потом выпалил: — Разрешите вопрос?

— Ну?

— Вы раньше никогда не командовали на палубе. А сегодня и в машинном, и здесь. Откуда вы знаете, что делать?

Я посмотрел на него. Двадцать три года, перевязанная голова, глаза горят. Не враг он, просто молодой очень.

— Я не знаю, мичман. Я просто действую. Думаете, в медицинском институте только анатомию учат? Там учат не стоять столбом, когда вокруг люди мрут.

— Но морское дело...

— Море та же операционная. И там, и там надо работать быстро и не паниковать. Остальное приложится. Идите, на вас корабль.

Он набрал в грудь воздуха, сжал кулаки, но выдохнул, проглотил несказанное и ушёл на мостик. Правильно, хороший офицер умеет вовремя заткнуться.

Я остался на палубе, глядя на море. Внутри колотилось от холода, от напряжения, и от того, что я снова избежал разоблачения. С терминами было трудно. Я их помнил, но память была чужая. Каждый раз, когда хотел крикнуть «трап», на язык лезло «лестница». Когда нужно было рявкнуть «лево на борт!», мозг выдавал просто «налево!». Приходилось задерживаться на долю секунды, выуживать нужное слово — как из проруби рыбу голыми руками. А матросы ведь не дураки, они замечают, когда офицер запинается. Хорошо, что в аврале не до того.

Подошёл Морозов. Он двигался бесшумно, как все боцманы. В руках кружка.

— Чай, вашбродь. Горячий с сахаром.

Я сжал кружку, и пальцам стало хорошо, тепло. Контраст с ледяной водой был такой, что я чуть не застонал.

— Спасибо, Илья Егорыч.

Он потоптался рядом, пытаясь что-то сказать. Я ждал.

— Вы это... простите, что лезу. Но команда говорит про вас.

— Что именно?

— Что вы другой. Раньше, дескать, тихий был, всё по книжкам. Даже когда матрос зуб выбил — вы его полчаса уговаривали рот открыть. А теперь... — он замялся, покрутил в пальцах трубку. — Как подменили.

Я отхлебнул чай. Горячий, сладкий — Морозов явно от себя добавил, уставная норма такого не предусматривала.

— А ты сам что думаешь?

— Я думаю это война. Она всяких меняет. Кого ломает, а кого крепче делает. Вас, видать, покрепче. — Он помолчал. — Я в Китайском походе был, в девятисотом. Там у нас один мичманок был, тихий, бледный, всё за мамкину юбку прятался. А как попал под огонь — вон какой стал, батареей командовал. Я это к тому, что...

— Всё ты правильно понял. Видно, я под второй тип подхожу, надоело мне бояться.

— Вот и правильно, — кивнул Морозов. — Ладно, пойду. А вы не стойте на ветру, простудитесь. Доктор нам ещё нужен.

Каюта командира встретила запахом карболки и пота. Дурново лежал на койке, бледный, с заострившимся носом, но глаза смотрели уже осмысленно. Так смотрят пациенты, которые перевалили кризис и теперь осознают, что выжили. Он даже попытался приподняться, но я мягко уложил его обратно.

— Лежите, а то шов разойдётся, и второй раз штопать будет больнее.

— Туманов. Садитесь. — Голос слабый, но твёрдый.

Я опустился на табурет. Следом вошёл Кольцов и замер у двери, вытянувшись так, будто шест проглотил.

— Докладывайте, — потребовал Дурново.

Кольцов откашлялся.

— Трое убитых в машинном, девять раненых, вы в их числе. Руль восстановлен, ход малый. Пробоина заделана. Идём на Владивосток.

— А госпитальное судно? Мне доложили, вы кого-то подобрали.

— Так точно, — я поставил кружку на стол. — «Княжна Ольга». Частное, мобилизовано по войне. Подобрали раненых и персонал. Само судно на плаву, следует за нами. Связь держим через сигнальщика.

Дурново нахмурился.

— «Княжна Ольга»? Не помню такой в списках. Откуда она?

— Видимо, мобилизовали уже после нашего выхода из Ревеля, — сказал я. — Таких судов много было по частной инициативе. Владивостокское общество Красного Креста фрахтовало всё, что могло плавать и держать лазарет. «Ольга», кажется, из Одессы.

— Возможно, — пробормотал он. — Ладно. Сколько раненых на борту?

— Двенадцать. Один тяжёлый — угольщик с «Ольги», подозрение на тампонаду сердца. Состояние стабильное, но может ухудшиться в любой момент. Пойду оперировать, как только сестра закончит подготовку. Остальные легко ранены, через неделю встанут на ноги.

— Тампонада? — Дурново прищурился. — Как вы собираетесь его спасать здесь?

— Иглой и спасу.

— Смело. Где учились?

— В анатомическом театре, господин лейтенант. И практика была хорошая.

— Хорошая практика, — он впервые усмехнулся за разговор. — Ладно, медицина ваше дело. Что с персоналом «Ольги»?

— Две сестры милосердия. Одна толковая, уже ассистирует — Мария Андреевна Власьева. Вторая постарше, пока приходит в себя после контузии.

— Женщины на боевом корабле, — Дурново покачал головой. — Небывалое дело. Но военное время... пусть работают.

Он перевёл дыхание. Было видно, что каждое слово даётся ему с трудом. Кольцов ждал.

— Что с ходом? — спросил Дурново.

— Пять-шесть узлов, — ответил Кольцов. — Правый вал заклинило, левый тянет. Чиж говорит, нужен док, на ходу не разобрать.

— Пять узлов. Сколько идти до Владивостока?

— Порядка трёх дней, — сказал Кольцов. — Если море будет спокойным и ветер не изменится.

Дурново перевёл взгляд на карту. Мысленно считал мили, узлы, часы.

— Три дня это много. Но терпимо. Уголь есть, хватит?

Мы с Кольцовым переглянулись. Морозова в каюте не было, точных цифр я не знал.

— Запасы есть, — сказал я. — Боцман должен уточнить.

— Пусть уточнит и доложит мне. — Дурново повернулся ко мне. — А теперь скажите прямо, Туманов: что с вами произошло?

Я ждал этого вопроса, но не от него. Думал, спросит Кольцов или Морозов. Но командир всегда видит глубже.

— В каком смысле, господин лейтенант?

— В прямом. Я помню вас другим. Тихим и книжным. Вы в походе всё время сидели в каюте, читали учебники. Даже когда мы грузили уголь в Носси-Бей, не выходили на палубу. А теперь оперируете, как профессор. Командуете на палубе. Принимаете решения. Матросы смотрят на вас, как на капитана. Я не жалуюсь, не подумайте. Я просто хочу понять.

Кольцов замер у двери. Он тоже хотел это услышать, наверное даже больше, чем Дурново.

— Война быстро учит, — сказал я спокойно. — Бой, кровь, люди, умирающие у меня на столе. Я понял, что моя нерешительность это смертный приговор для тех, кого я мог бы спасти. И сделал выводы. Перестал бояться. Перестал ждать чьего-то приказа, когда ситуация требовала действий. Перестал прятаться за учебники.

— Это не объясняет знание морского дела.

— Я и не знаю морского дела. Я знаю, как работать с людьми. А люди везде одинаковы: и в операционной, и в машинном. Им нужен кто-то, кто скажет, что делать.

Дурново долго смотрел на меня. Потом перевёл взгляд на Кольцова.

— Мичман, вы подтверждаете?

— Так точно. Господин врач действовал решительно. Без него мы могли потерять машинное отделение. А возможно, и «Бравый».

— Хорошо. — Дурново прикрыл глаза. — Туманов, в срочных вопросах на время моей болезни ваше право помогать. Никто не смеет оспорить. Кольцов, вы продолжаете командовать. Я пока не в строю. Но докладывать мне обо всём.

— Слушаюсь, — сказали мы почти хором.

Я поднялся.

— Разрешите идти? У меня тяжёлый в лазарете, нужно проверить.

— Идите. И... Туманов. Спасибо. За жизнь и за корабль.

Я кивнул и вышел в коридор. У двери перевёл дух: этот разговор вымотал меня больше, чем последняя операция. Кольцов вышел следом.

— Алексей Степанович, я хотел...

— Понимаю, — перебил он тихо. — Действительно, небывалое дело, чтобы младший врач так командовал. Но вы правы. Людям в сложной ситуации нужно твёрдое плечо. Я рад, что им оказались вы.

— Спасибо.

— Не за что. Я на вашей стороне. — Он помолчал. — Но вы правда другой. Не знаю почему, но я рад, что вы теперь такой.

Он пожал мне руку и ушёл на мостик.

В кают-компании было тепло. У трубы отопления сушились шинели раненых. На тюфяках лежали двенадцать человек: семеро наших и пятеро с «Княжны Ольги». Катастрофически много для миноносца с экипажем в семьдесят душ.

Мария Андреевна стояла у стола и раскладывала инструменты. Рукава закатаны до локтей, движения точные, без суеты. Она не металась между ранеными, а делала всё по очереди — это говорило о хорошей выучке.

— Вас Морозов спрашивал, — сказала она, не оборачиваясь. — Говорит, в кубрике что-то обсуждают.

— Уже знаю. — Я снял мокрый китель, накинул халат. — И ещё у нас один тяжёлый. Угольщик с вашей баржи, осколок в груди. Вероятно уже тампонада сердца.

Она повернулась, в серых глазах мелькнул страх.

— Вы уверены? Тампонада это почти всегда...

— Смерть? Да. Но не всегда. Готовьте инструменты: длинная игла, самая тонкая, шприц, йод. И таз.

— Таз?

— Таз, для крови. И чистую тряпку на стол.

— Вы... вы будете пунктировать сердце? Иглой?

— Именно.

— Я слышала об этом, но никогда не видела. И не знаю никого, кто бы делал такое на флоте.

— Теперь знаете. Мы рискнём. Если ничего не сделать он умрёт. Если сделаем, то возможно выживет.

Мария кивнула. В её глазах уже не было страха — только напряжение.

Я прокипятил длинную иглу с широким просветом, обработал йодом грудину. Тот лежал без сознания, дышал прерывисто, поверхностно. Кожа серая, пульс на запястье едва прощупывался.

— Свет поближе.

Мария поднесла лампу. Я нащупал точку вкола — под мечевидным отростком, чуть слева.

— Сейчас мы пощекочем его сердце. Если забьётся, будем жить. Если нет, тоже успокоится.

Мария бросила на меня короткий взгляд.

— Вы всегда так шутите во время операции?

— Всегда. Это помогает, привыкнете. Держите таз ровнее, это вам не самовар.

Она не ответила, но уголок губ дрогнул.

Игла вошла под кожу. Я вёл её медленно, очень медленно, под углом к левому плечу. Ткани сопротивлялись, потом поддались. Сопротивление — провал — перикард.

Тёмная кровь пошла в шприц.

— Таз.

Мария подставила таз. Кровь вышла — немного, граммов тридцать, но достаточно. Сердце, освобождённое от сдавления, забилось ровнее. Дыхание угольщика выровнялось. Пульс на запястье наполнился.

— Готово. — Я вытащил иглу, прижал тампон. — Плотно перевяжите.

Мария выполнила всё молча, потом вытерла руки и посмотрела на меня.

— Где вы этому научились, Семён Семёнович?

— В анатомическом театре.

— Пункция сердца? В анатомическом театре?

— Хороший был театр. С хорошими актёрами.

— Вы странно шутите.

— Я вообще странный. Привыкайте.

Она помолчала, потом сказала тихо:

— Я один раз видела, как пытались такое сделать. В Порт-Артуре. Умирал молодой офицер. Хирург сказал тампонада, надо пунктировать. Но не решился. И офицер в итоге умер. А вы вот решились.

— Я много чего решил в последнее время. Смерть вообще способствует решительности.

— Чья смерть?

— Своя, — я усмехнулся, увидел её взгляд и добавил: — Шучу. Просто когда работаешь с умирающими, начинаешь чувствовать себя так, будто сам там побывал. Ничего мистического.

Она ничего не сказала. Я кивнул на раненого.

— Следите за ним. Если пульс ослабнет бегите сразу за мной.

— Хорошо, он, кажется, спит.

— Вот и пусть спит. — Я взял полотенце, вытер руки. — Вы сами-то ели?

— Нет. Некогда было.

— Потом обязательно поешьте. Я распоряжусь, чтобы Морозов принёс вам ужин. Вы нужны мне сильной.

— Я в форме, — сказала она. — Я умею долго не есть.

— Это не навык, которым стоит гордиться. Поешьте.

Она чуть улыбнулась, взяла стопку чистых бинтов и пошла проверять раненых. Я смотрел ей вслед.

Вечером в кубрике было почти уютно. Масляные лампы покачивались в такт килевой качке, пахло махоркой, потом и гречневой кашей с маслом. Команде дали отдых, и боцман Морозов разлил чарки — по уставной норме, но сегодня, в честь спасения, чуть щедрее. Матросы сидели вокруг сдвинутых рундуков: кто на полу, кто на подвесных койках.

Я заглянул проверить раненых. Двое легкораненых спали, укрывшись шинелями. Остальные сидели в общем кругу.

— О, вашбродь! — матрос Бублик, рыжий и конопатый, поднял кружку, как флаг. — Садитесь с нами. Чайку? Или, может, чего покрепче?

— Чайку, — сказал я, опускаясь на край рундука.

Мне подвинули жестяную кружку. Рядом сидели Морозов с трубкой, Чиж, уже обсохший и выпивший чарку, сигнальщик Кротов с оттопыренными ушами, как у летучей мыши, и ещё один матрос, молчаливый, с тяжёлыми руками. Ещё двое тихо переговаривались в углу.

— Садитесь, садитесь, — суетился Бублик. — Вы ж наш теперь.

— С каких это пор? — я понюхал чай — крепкий, с травами.

— С тех самых, как в машинное полезли, — сказал Чиж. — Я такого не видел с Порт-Артура. Там у нас доктор был, ну до вас, Соколов, тот тоже в огонь лез. Но тот бывший военный, а вы учёный.

— Учёный, — повторил я. — Ну да.

— А я гляжу, вы не брезгуете с нами, — заметил Морозов, выбивая трубку. — Другие офицеры в кубрик не заходят. Боятся, что ли, запаха?

— Я его сам источаю, — сказал я.

Бублик хохотнул, Чиж ухмыльнулся. Морозов покачал головой, но было видно, что шутка понравилась.

— Раньше вы, Семён Семёнович, и чай-то с нами не пили, — заметил он. — Всё по книжкам. Бывало, дрожали при виде крови.

— Дрожал. А теперь перестал.

— Отчего ж? — спросил Кротов, хлопая светлыми ресницами.

— Испугался сильно, что по моей вине люди умрут. Помогло. От глупости помогает. И от желания спрятаться, когда надо действовать.

— А вам страшно было? — спросил Морозов. — Ну, когда вы капитана резали?

— А тебе?

— Мне страшно. Я как кровь увидел, чуть сам за борт не сиганул. Вы ж ему чуть не до кости...

— И что? Не сиганул же. Вот и я не сиганул. Значит, оба справились.

— Это да, — протянул он. — Но вы и в машинном командовали. Я-то думал, вы тихий, а вы... злой.

— Злость как топливо. Когда угля нет, можно и на злости идти.

— И долго так можно? — спросил Чиж.

— До Владивостока. Если повезёт.

— Мрачно шутите, вашбродь, — сказал Морозов, снова набивая трубку.

— Работа такая. — Я допил чай и встал. — Ладно, завтра тяжёлый день. Отдыхайте.

У двери обернулся.

— Если кто спросит про сегодняшнее — про меня, про то, как я командовал, про все... Говорите: доктор своё дело знает. И не больше. Незачем начальству знать, как именно мы тут выживали. Ясно?

Матросы закивали. Морозов молча поднял кружку — не то в знак согласия, не то в знак уважения. Чиж что-то понял. Кротов кивал, как болванчик. Бублик смотрел с открытым ртом.

Я вышел в коридор и прикрыл дверь. За спиной загудели голоса — тише, чем раньше, но горячо. Я не стал прислушиваться.

Ночью я стоял на палубе. Море лежало тихое, почти зеркальное. Звёзды над головой висели крупные, чужие — не такие, как в Москве. Без светового загрязнения и смога Млечный Путь сиял над мачтами белой дорогой. Я держал трубку во рту, вдыхал горький дым и думал.

Внутри мне почти пятьдесят. Снаружи тридцать. Я умер однажды: авария, инвалидность, запой, остановка сердца. А теперь стою на палубе миноносца в чужом теле и чужом веке. Кто мне это поручил? Дед? История? Я сам? Да никто не поручал. Просто так вышло.

— Вам не спится? — голос Марии раздался за спиной.

— Не спится. А вы что?

— Тоже. Привыкаю к новому месту.

Она встала рядом, протянула кружку.

— Чай. Горячий, осторожно

Я взял. Руки на секунду коснулись друг друга, ее пальцы были холодными.

— Спасибо, Мария Андреевна.

Она поправила косынку и посмотрела на звёзды.

— У вас лицо человека, который решает сложную задачу.

— Нет, просто смотрю на небо.

— И что вы там видите?

— Ничего нового. Те же звёзды, что и всегда. Но отсюда они кажутся ближе. Может, потому что над морем ничего нет — только небо.

— Или потому что здесь иначе смотришь на вещи, — сказала она тихо. — Я заметила: в море всё иначе. И люди, и мысли.

— Вы часто так стоите по ночам?

— Раньше нет. Теперь, думаю да. После смерти начинаешь ценить тишину.

— После чьей смерти?

Я помолчал, глядя на гладкую воду.

— После любой, Мария Андреевна. В нашей работе смерть дело привычное.

Она кивнула. Потом вдруг сказала:

— Я помню, как мы выходили из Одессы. Было тепло, солнечно. «Княжна Ольга» была целой, новой. А теперь, возможно, не дойдёт до порта.

— Вы злитесь?

— Нет. Я грущу... Люди гибнут, корабли тонут, война. А я... я не могу привыкнуть.

— Если привыкнете это будет плохо. Значит, закончилось сердце.

Она посмотрела на меня.

— Вы сказали про свою смерть. Это была шутка?

— Шутка. Всего лишь шутка.

— Но вы сказали это так, будто...

— Мария Андреевна. — Я обернулся к ней. — Когда работаешь с умирающими, начинаешь чувствовать себя так, словно сам побывал на том свете. Это профессиональная деформация. Как я и сказал сразу. Вот и всё. Хорошо?

— Хорошо, — сказала она, но по глазам было видно: не поверила.

Она ушла, оставив меня одного. Я докурил трубку и затушил её о железный планширь.

Тишину разорвали быстрые, тяжёлые шаги. Так бегают только с плохими новостями.

— Вашбродь! — перед мной вырос запыхавшийся вестовой. — Капитан требует вас и господина мичмана. Срочно!

— Что случилось?

— Не могу знать! Приказано передать: немедленно!

В каюте Дурново уже были Кольцов и Морозов. Боцман стоял у двери с таким лицом, что я сразу понял: хороших новостей не будет. Вид у него был напряжённый и виноватый — так смотрят люди, которым предстоит сообщить непоправимое.

— Садитесь, — сказал Дурново.

Командир был бледнее, чем днём, но все еще держался прямо.

— Морозов только что доложил. Докладывай, боцман.

Морозов откашлялся.

— Угля почти нет. То, что было в ямах, смыло водой, когда затапливало машинное. Часть ушла на ремонт: грели воду, откачивали, сушили. Я думал, хватит. А вышло под расчёт.

— Сколько осталось? — спросил Дурново.

— На сутки хода. Может, чуть больше, если ветер позволит идти под парусами. Но до Владивостока не дотянем.

В каюте стало тихо. Так тихо, что я слышал, как плещется море за переборкой и далеко в машинном стучит помпа.

— Этого не может быть! — вырвалось у Кольцова. — Мы же считали всё после выхода! Я лично проверял!

— Мы считали до пробоины, — тихо сказал Морозов. — И до аврала. А вода всё путает. Угольные ямы затопило, а сколько ушло на осушение, я не учёл. Виноват я.

— Виноватых потом будем искать, — оборвал его Дурново. — Сейчас важно решить, что делать. Сколько нам нужно?

— На двое суток хода. Может, чуть меньше, если с ветром повезёт.

Дурново медленно встал. Его качнуло, но он удержался, опершись о переборку.

— Мы не дотянем до Владивостока. До ближайшего берега — Корея. Но там японцы.

Кольцов сжал кулаки. Морозов молча смотрел в пол.

— Есть ещё вариант, — сказал я.

Все обернулись ко мне.

— Идти к ближайшему нейтральному берегу, Шанхаю, например. Интернироваться. Но это значит потерять корабль. Или сдаться в плен — но это для всех нас трибунал после войны.

— Не пойдём, — отрезал Дурново. — Мы офицеры русского флота. Что вы вообще такое предлагаете?! Нужны еще идеи.

Я посмотрел на карту.

— Шторм. Если попадём в шторм — можем выиграть сутки-двое под парусами. Рискованно, но лучше, чем японский плен.

— Шторм, — повторил Кольцов. — Вы предлагаете идти в шторм на повреждённом корабле?

— Я ничего не предлагаю. Я просто перебираю варианты.

Дурново молчал. Потом поднял голову.

— Будем думать. Все свободны. Туманов, задержитесь.

Кольцов и Морозов вышли. Я остался.

— Что вы на самом деле думаете? — спросил Дурново тихо.

— Что мы в дерьме, господин лейтенант. Но я предпочитаю решать проблемы по мере поступления. Сейчас проблема это уголь. Завтра будет другая.

— Вы странный человек, Туманов.

— Мне говорили.

— Идите. Спасибо, что не паникуете.

Я вышел. За иллюминатором темнело море. Где-то впереди, за горизонтом, лежал вражеский берег, а угля не было. Но где-то там же был Владивосток. И я собирался до него добраться во что бы то ни стало.

Глава 4. Прорыв

Сон разорвало звуком толи колокола толи сирены. Я вскочил раньше, чем проснулся. Ноги сами влетели в сапоги, а руки в рукава. В коридоре уже топали так, что дрожали переборки, кто-то матерился в голос, кто-то читал «Отче наш», и всё это перекрывал топот ног по деревянному настилу.

На палубе творилось чёрт-те что. Туман буквально стоял стеной. Мачты тонули в нём, флаг обвис мокрой тряпкой. В десяти шагах ни черта не видно. Я вылетел из люка и сразу врезался в чью-то спину, едва не сбив матроса с ног.

— Куда прёшь! — рявкнул я.

Матрос обернулся — молодой, безусый, глаза выпучены, губы дрожат. Узнал меня и побледнел.

— Простите, вашбродь... там... японец...

— Где?!

— По правому борту...

Я рванулся к лееру. В этой непроглядной серой каше, метрах в трёхстах, висел тёмный размытый силуэт. Три трубы, низкий борт. Миноносец или истребитель — не разберу, но точно не наш.

— К бою! — заорали с мостика. Кольцов кричал громко и увернно: — Право руля! Полный ход! Орудию — фугасным заряжай!

«Бравый» дёрнулся, меня качнуло, я схватился за леер. Кто-то упал, загремел ведром. Я смотрел на японца. Тот тоже нас заметил. На секунду всё замерло — два корабля в тумане, как дуэлянты перед командой «пли». А потом японец выстрелил. Вспышка высветила ржавый борт. Грохот. Снаряд лёг с недолётом, у самого носа, и столб воды рухнул на палубу ледяным водопадом. Меня окатило по грудь.

— Сволочь! — проорал кто-то рядом. Голос похоже Морозова. — Сволочь косоглазая!

Второй залп сразу с двух стволов. Один снаряд просвистел над головой, я пригнулся, матерясь. Второй лёг у левого борта, и осколки застучали по обшивке, как град по жестяной крыше. Кто-то вскрикнул.

— Раненый! — донеслось с носа.

Я выпрямился, стряхивая воду.

— Семён Семёнович!

Мария вынырнула из тумана: в одной руке сумка, в другой фонарь. Волосы выбились из-под косынки, прилипли к мокрому лбу, глаза собранные, цепкие. Красивая даже сейчас.

— Куда раненых?

— В кают-компанию. Готовь йод, бинты, иглы. Если что зови.

Она исчезла. И вовремя — новый залп лёг у самой кормы. «Бравый» тряхнуло, я упал на колено, в ушах зазвенело, на палубу посыпались щепки.

Кольцов на мостике орал в переговорную трубу, перекрикивая грохот:

— Лево руля! Держать на волну! В машине — выжать всё! Плевать на вал!

И они выжимали. Миноносец скрипел, стонал каждой доской, но шёл: пять узлов, шесть, шесть с половиной. Медленно, но шёл. И маневрировал. Я смотрел на Кольцова и не узнавал вчерашнего мальчика. Он читал волны и туман, каждый залп встречал поворотом, угадывал, где окажется враг через минуту, и уводил «Бравый» в другую сторону. Раз, другой, третий. Четвёртый залп японец дал наугад и промахнулся. Пятый накрыл корму.

Меня швырнуло лицом в палубу. Я вскочил и увидел, как двое матросов тащат кого-то, пригибаясь под осколками.

Чиж.

Он лежал на мокрых досках и смотрел в небо. Лицо землистое, губы сжаты. В животе, чуть ниже пупка, торчал рваный осколок длиной с палец, и вокруг уже расползалась лужа тёмной, вишнёвой крови. Я присел, ощупал живот. Чиж тихо сквозь зубы застонал. Пальцы ушли в мокрое, тёплое. Пульс нитевидный, частый, кожа холодная. Плохо, очень плохо.

— Носилки! — заорал Бублик. — В лазарет его! Быстро!

— Не трогать! — гаркнул я.

— Как не трогать?! — он вытаращился на меня. — Это же Чиж! Он кровью истечёт! Нести его надо!

— Тронешь его и он умрет! Осколок застрял в брыжейке. Любое движение и артерия лопнет. Он умрёт у тебя на руках за минуту!

Бублик часто дышал, губы у него тряслись.

— Так оперируйте! Чего встали-то?!

— Инструменты на палубу! — бросил я Морозову. — Всё, что есть. Воду, бинты, йод, фонари: всё сюда. И найди Марию!

Морозов побежал. Я прикинул угол входа осколка. Бублик не унимался, нависал надо мной, сжимал кулаки.

— Это Чиж! — орал он мне в лицо. — Он мне жизнь спас! Он мне за отца был! А вы сидите! Вы врач или кто?!

— Отойди, — сказал я тихо.

— Не отойду! — он схватил меня за китель, рванул в сторону. — Если ты его не спасёшь...

Договорить он не успел.

Мой кулак влетел ему в скулу без замаха. Бублик отлетел на пару шагов, рухнул и замер, держась за разбитую губу.

На палубе стало очень тихо.

— В следующий раз будет сильнее, — сказал я, не повышая голоса. — А теперь заткнись и не мешай.

Морозов молча оттащил Бублика в сторону и что-то прошипел ему на ухо. Тот стоял, держась за скулу, и смотрел на меня ошарашенно.

Через минуту прибежала Мария. Инструменты разложили прямо на палубе, на чистой тряпке. Она опустилась на колени рядом, даже не взглянула на лужу крови.

— Иглу. Шёлк. Держи таз.

— Сейчас.

Японец снова выстрелил. Снаряд лёг у левого борта, «Бравый» качнуло, Мария схватилась за мой локоть. Я не шевельнулся.

— Нижнесрединный разрез, — заговорил я, вскрывая брюшную стенку. — Начну с низа и поднимусь выше. Вот здесь брыжейка. Осколок вошёл под углом, прижал артерию, но не разорвал. Сантиметром левее и он бы уже умер. А так шанс есть.

— Вы всегда комментируете? — тихо спросила она.

— Всегда в такой ситуации. Помогает думать.

Пинцетом я раздвинул мышцы и вошёл в брюшную полость. Кровь заливала всё, но осколок был виден — сидел глубоко, прижав брыжеечную артерию. Если бы Чижа потащили — сместился бы, и тогда всё.

Я подвёл зажим.

— Таз.

Мария подставила таз. Осколок звякнул о металл. Хлынула кровь, но я тут же наложил зажим на повреждённый сосуд.

— Резекция. Шёлк.

Она подала иглу. Я иссек размозжённый участок кишки и начал накладывать анастомоз. Стежок за стежком, пальцы работали сами.

В голове всплыло: ночь, горы, Чечня. Командир отряда, мужик лет сорока, с простреленным животом, лежит на ящиках с патронами. Вокруг темень, свет только от фонарика в зубах у санитара. Пулемёт стучит где-то за стеной, сыплется штукатурка. И я оперирую. Командир орёт: «Сёма, если не получится — пристрели меня, не дай этим уродам...» А я ему: «Заткнись, Коля. Ты мне ещё живой пригодишься». И штопаю. И он выжил. Там. Тогда. А здесь...

— Готово, — выдохнул я, накладывая последний шов.

Мария вытерла пот со лба.

— Вы всегда так работаете?

— Как?

— Будто... вальс танцуете. Вокруг такое творится, а вы... спокойный.

— Всегда. Особенно в миноре.

Послышались шаги. Тяжёлые, с приволакиванием. Дурново стоял у выхода с мостика, опираясь на бог знает где взятую палку. Бледный, и по правой штанине расползалось красное — шов разошёлся.

— Туманов... — начал он.

— Назад! — рявкнул я. — У вас кровь! Если сейчас не уйдёте привяжу к койке!

Он моргнул. Привык командовать, а тут младший врач орёт, как адмирал. Но боль сделала своё — Дурново кивнул и ушёл.

— Унесите командира в каюту и держите там, — бросил я матросам. — Чтоб я его на палубе больше не видел.

Когда я закончил с Чижом и его унесли, канонада уже стихла — японец потерял нас в тумане. Я поднялся на мостик. Кольцов, мокрый и чёрный от пороха, стоял у штурвала и едва держался на ногах.

— Угля почти нет, — доложил он, не оборачиваясь. — На прорыве выжали последнее. Если японец снова найдёт, то уйти уже не сможем.

Поднялся Морозов.

— Что делать будем, вашбродь?

— Жечь, — сказал я.

— Чего?! — он вытаращил глаза. — Вы про что?

— Про дерево. Доски, запасные реи, мебель, офицерские столы. Всё, что горит.

Морозов побагровел.

— Сдурели?! Мебель в топку? Это ж добро казённое, за него спросят!

— Если не дойдём, то и спрашивать будет не с кого.

— Не потянет дерево! Пар не тот будет, мы только машину угробим!

— Потянет, — отрезал я. — Если загружать топку полностью и не давать ей остыть. А за каждый сожжённый рундук я отвечу лично. Если дойдём.

Морозов хотел что-то возразить, но осёкся. Видно было, что внутри у него борются привычка беречь казённое добро и простой мужицкий инстинкт выживания. Инстинкт пока проигрывал.

— Не нравится мне это, — пробурчал он. — Дерево оно ж не уголь. Прогорит быстро, а жару даст мало. Чиж бы сказал... — он осёкся, — Ладно. Дело ваше.

Кольцов молчал всё это время. Потом поднял голову.

— Такое решение не нам принимать, — сказал он тихо. — Я согласен с врачом. Но последнее слово за командиром.

— Командир еле на ногах стоит, — заметил я.

— Значит, пойдём к нему.

И мы пошли.

Дурново лежал в каюте, и выглядел он хуже. Лицо посерело ещё сильнее, под глазами залегли синие тени. Повязка на бедре насквозь промокла кровью.

— Опять вы, — выдохнул он, увидев нас.

— Господин лейтенант, — начал Кольцов, — положение критическое. Угля осталось на пару часов хода, не больше. Господин врач предлагает пустить в топку всё, что горит: дерево, мебель, запасные реи. Другого выхода нет. Но решение за вами.

Дурново закрыл глаза. Я тем временем уже стоял рядом с ним и разматывал повязку. Он не сопротивлялся.

— Сдурели вы все, — прошептал он. — Сжечь корабль, чтобы спасти корабль. Это не стратегия. Это... это...

— Это вынужденная мера, — закончил я за него. — Лежите спокойно.

Повязка отошла, и я увидел то, чего опасался. Один шов, самый нижний, почти у паха, — разошёлся полностью. Кровь текла из-под него тонкой струйкой, не пульсирующей — значит, не артерия, но тоже опасной. Рана воспалилась, края отекли. Плохо. Очень плохо.

— У вас шов разошёлся, — сказал я спокойно, накладывая плотный тампон. — Я прижму давящей повязкой. Будет больно.

— Уже больно, — сквозь зубы ответил Дурново.

— Будет ещё больнее. Терпите.

Я надавил сильно, фиксируя тампон бинтом. Дурново зашипел, но не закричал. Крепкий мужик.

— А теперь о нашем предложении, — сказал я, затягивая последний узел. — Угля нет, японцы где-то рядом, до Владивостока идти сутки минимум. Риски я понимаю: дерево даст меньше жара, чем уголь, машина может встать, нас может догнать японский патруль. Но если мы не сделаем этого, то мы гарантированно не дойдём. Никак.

— А если сделаем всё равно можем не дойти, — прохрипел Дурново.

— Верно. Но тогда у нас будет шанс.

— Какой?

— Один из десяти. Может, один из двадцати. Но это лучше, чем ноль. А ноль у нас будет, если мы ничего не сделаем и будем дрейфовать, пока японцы нас не найдут.

Дурново молчал. Смотрел в потолок. Я знал, о чём он думает: о трибунале, о карьере, о том, что скажут в Адмиралтейств-коллегии. О том, что младший судовой врач вообще не имеет права предлагать такое.

— Спросят с меня, — глухо произнёс он. — И с Кольцова. С вас, Туманов, спросу не будет. Вы лицо нестроевое, вам что корабль, что баржа — лишь бы лазарет работал. А мы офицеры. За каждый сожжённый рундук ответим. За каждый.

— Ответите, — согласился я. — Но знаете, господин лейтенант, что я вам скажу? Я много раз видел, как умирают люди. И на войне, и после неё. И я понял одну простую вещь: лучше отвечать перед начальством за сожжённую мебель, чем перед самим собой за то, что не сделал всё возможное. Выживание это не про героизм. Это про способность жрать собственный страх и превращать его в топливо. Как это дерево! Оно вам конечно не уголь, шо оно будет гореть. И гореть медленно. И пока оно горит мы будем двигаться. Пока мы двигаемся мы живы. А пока мы живы у нас есть шанс. Небольшой, один из двадцати, но он есть.

Кольцов молчал, глядя на меня. Морозов уставился на Дурново и пальцы у него дрожали. Дурново перевёл взгляд на мичмана.

— Алексей Степанович, вы поддерживаете?

— Так точно, — не колеблясь, ответил Кольцов. — Я считаю, что врач прав. Другого выхода у нас нет. Если сядем без хода это конец. Я принимаю на себя ответственность перед вами и перед вышестоящим командованием.

Дурново помолчал, потом медленно, превозмогая боль, повернул голову ко мне.

— Делайте что хотите. Но если мы дойдём — вы, Туманов, напишете рапорт. Подробный. И я приложу к нему своё особое мнение. Поняли?

— Так точно, господин лейтенант.

— Тогда идите. И чтоб я вас больше не видел до Владивостока. Разве что с хорошими новостями.

Через час «Бравый» превратился в адскую кузницу. Матросы выстроились живой цепочкой: одни рубили ящики и рундуки на щепу, другие кидали в топку. Запасные реи пошли под топор вместе с офицерскими столами.

Я спустился в кают-компанию. Чиж лежал на койке, дышал тяжело, с присвистом. Пульс едва прощупывался. Мария стояла рядом, сжимая чистый бинт, который был уже не нужен.

Когда всё закончилось, она всхлипнула. Я молча закрыл Чижу глаза.

— Почему? — спросила она шёпотом, сдерживая слезы.

— Потому что мы не боги. У каждого врача есть своё кладбище. Это нормально.

— Как вы можете так говорить?!

— А что я должен? Рыдать? — я посмотрел на неё. — Я своё отрыдал, голубушка. Теперь просто работаю.

Она глотала слёзы. Я вздохнул.

— Слушайте, Мария Андреевна. Плакать и грустить это нормально. Но главное уметь вовремя отпустить. Если за каждым ушедшим тащиться, как за гробом, никакой жизни не хватит. Я живу просто: если ничего не могу сделать — отпускаю ситуацию. Иначе она сожрёт меня изнутри. Я лучше буду вспоминать, как вкусно ел вчера, как пахнет море на рассвете или вкус любимой женщины. Чем лица тех, кого не спас.

Она вытерла щёки.

— Вы странный, Семён Семёнович.

— Мне говорили.

Хоронили ночью. Море стихло, туман рассеялся. Звёзды на небе крупные. Тело Чижа, зашитое в парусину с грузом в ногах, положили на доску. Команда выстроилась на палубе — человек сорок мужиков, хмурых и уставших. Дурново вышел на костылях с моего разрешения, Кольцов встал рядом. Морозов снял шапку, ветер трепал его волосы.

Я читал молитву, которой научил дед. Вроде и не верил, а слова всплыли сами.

— Со святыми упокой...

Доска накренилась. Тело ушло в воду без всплеска. Бублик плакал, не скрываясь, слёзы текли по щекам. Анна Тимофеевна, вторая сестра милосердия, подошла и положила руку ему на плечо.

— Сыночек, — прошептала она. — Ты держись. Он теперь там, где спокойно.

Бублик вытер нос рукавом и, сгорбившись, ушёл в кубрик.

На следующий день мы шли. Дерево в топке горело жарко, машина тянула. Кольцов не отходил от штурвала, я влил в него чай, велел Марии принести поесть, но он только мотал головой.

— После, Семён Семёнович. Сейчас нельзя расслабляться.

Мария работала без отдыха, спала урывками. Анна Тимофеевна взяла на себя уход за ранеными: поила, перевязывала, утешала. Угольщик с пункцией сердца уже сидел на койке и требовал есть. Шов чистый. Повезло чертяке.

— Доктор, — окликнул он меня. — Говорят, вы меня с того света вытащили.

— С этого. Ты ещё не умирал до конца.

Он не понял, но на всякий случай заулыбался.

Марию я нашёл на корме — она стояла, облокотившись на леер, ветер трепал волосы.

— Как вы?

— Нормально.

— Врёте.

— Вру, — согласилась она. — Думаю о «Княжне Ольге». Мы её потеряли, когда начался бой. Может она утонула. Может, японцы подобрали. Может, ещё держится.

— Может, ещё увидимся, — сказал я.

— Вы верите в это?

— Я верю, что море большое. И что иногда корабли находят друг друга. Даже когда кажется, что всё кончено.

Она посмотрела на меня.

— Это вы серьёзно?

— На этот раз да.

К вечеру снова наполз туман. Видимость упала, «Бравый» шёл малым ходом. После утреннего боя каждый шорох казался атакой. Кольцов стоял на мостике с красными от недосыпа глазами, Дурново опирался на костыль.

— Силуэт! — заорал Кротов с марса. — Прямо по курсу!

Я впился глазами в туман. Тёмный размытый контур. Трубы. Мачты.

— Наш? — голос Кольцова дрогнул.

— Не разберу. Флагов не видно.

— Может, дозорный крейсер, — сказал Дурново. — Мы должны быть у Приморья.

— Может, и японская засада, — добавил я.

Все замерли.

— Что делать, господин лейтенант? — спросил Кольцов.

Дурново выпрямился, бледный, но прямой как штык.

— Курс прямо. Малый ход. Если наши, встретят. Если японцы...

Он не договорил. «Бравый» двинулся вперёд. Я смотрел в туман и сказал вполголоса:

— Вот и всё. Либо конец либо начало.

Глава 5. Владивосток

Тишина стояла такая, что я слышал, как трещат доски палубы. Все замерли. Кольцов стиснул поручень мостика, казалось, ещё немного, и поручень треснет. Дурново застыл, опираясь на костыль, будто каменное изваяние. Морозов, который вечно бурчал себе под нос, сейчас притих.

— Ну? — выдохнул кто-то сзади.

— Тихо, — оборвал я, не оборачиваясь.

Туман неохотно расползался, открывая серую воду. И в этом сером месиве я наконец разглядел флаг. Андреевский. Обвисший, мокрый, но наш.

— «Алмаз», — выдохнул кто-то.

По палубе прокатился общий выдох облегчения. Кто-то засмеялся. Кто-то перекрестился, бормоча «слава те, Господи». Бублик всхлипнул, даже не пытаясь скрыть слёз.

Но Кольцов не улыбнулся. Он уже был в деле.

— Сигнальщик, — бросил он. — Передать: «Миноносец "Бравый". Следовали из Цусимы. Имеем повреждения. Угля нет». Запросить помощь.

— Есть!

Кротов застучал ключом. Прошла минута, ещё минута. Время вдруг стало тягучим. Крейсер висел в тумане молчаливым призраком, но аппарат молчал.

— Ну? — Кольцов начал терять терпение.

— Ответа нет, вашбродь. Бью настойчиво, и ни слова в ответ. Может, у них аппарат повреждён? Или не слышат нас?

— Или слышат, а мы их нет, — мрачно добавил Морозов. — Туман, помехи... кто его знает.

Кольцов сжал кулаки. Вся эйфория разом сошла на нет. Мы видели спасение в трёх кабельтовых, но не могли до него докричаться.

— Что делать будем? — спросил Морозов. — Сами не дойдём.

Я молчал, глядя на серое небо.

— Змей, — вдруг сказал Кольцов.

— Чего? — Морозов уставился на него.

— Воздушный змей. Поднять антенну выше, усилить сигнал. Мне рассказывали, на «России» так делали, когда связь теряли в шторм.

— Дельная мысль, — кивнул я. — Если поднять антенну метров на сто, сигнал пробьёт помехи. Нужен каркас полегче, рейки, парусина и длинный линь. Метров сто, лучше полтораста.

— Где ж столько взять? — Морозов почесал затылок. — Мы ж всё сожгли. Ни рундука, ни стола, ни запасной реи. Голые доски да зола.

— Лини есть запасные, — неожиданно подал голос Кротов. — Сигнальные фалы жгли, а лини к ним остались. И такелаж с кормы цел.

— Тащи, — бросил Кольцов. — Всё, что есть.

Кротов убежал и через минуту вернулся с охапкой мокрых, спутанных концов. Морозов уже доставал парусину из запасного пластыря — единственный кусок, который не пошёл в топку, потому что лежал отдельно в аварийном ящике.

— Рейки, — сказал я, оглядывая палубу.

— У нас в лазарете, — подала голос Мария. — Ящик из-под медикаментов можно разобрать. Там тонкие, лёгкие дощечки. Я сейчас.

— Давай.

Кольцов уже раздавал указания: Кротов сращивал лини, Бублик разбирал ящик, Морозов кроил парусину. Я сидел на корточках и прикидывал конструкцию: две рейки крест-накрест, брезент, хвост из тряпок для устойчивости. В голове, совсем некстати, всплыло воспоминание из детства — как мы с Васькой запускали змея на пустыре. Правда, тогда он упал и разбился. Сейчас упасть не имеет права.

Через полчаса змей был готов. Корявый, неказистый, сшитый на живую нитку, он лежал на палубе, как подбитая птица. Я посмотрел на него и вдруг поймал себя на мысли, что горжусь этой нелепой конструкцией.

— Ветер усиливается, — сказал Кольцов. — Давай.

Морозов взял катушку с последним, самым длинным линем. Кротов и Бублик подняли змея на вытянутых руках. Я отошёл к лееру.

— Пошёл!

Змей дёрнулся, клюнул носом и поймал поток. Медленно, неуверенно он полез вверх. Антенна, примотанная к хвосту, поблёскивала в лучах солнца. Линя у Морозова оставалось всё меньше.

— Хватит! — крикнул я. — Держи так!

Кротов уже сидел за аппаратом и бил ключом. Прошла минута. Две.

Я смотрел, как наш корявый змей, сшитый из остатков пластыря, поймал поток, и отчего-то верил: пробьётся. Должен пробиться.

— Есть! — заорал он. — Ответ! Читаю: «Бравый», оставайтесь на месте. Высылаю шлюпку с буксировочным концом. Готовьтесь принять».

Кольцов переглянулся со мной.

— Буксировочный конец... а у нас и принять-то не на что. Все наши порвало ещё в бою!

— Твою-то... — я потёр переносицу. — Значит, будем импровизировать. Илья Егорыч, есть идеи, из чего сплести серьгу или хотя бы временный гак?

Боцман насупился, почесал затылок.

— Да из чего тут сплетёшь... всё ж сожгли. Хотя... — он обернулся, оглядывая палубу. — Остатки линя с якорного шпиля срезали, когда руль заклинило. Они там, под кормовым орудием валяются. Если их срастить да скрутить в несколько прядей, глядишь, и выдержат. Не как настоящий конец, но на пару часов хода надеюсь хватит.

— Вот и займись, — сказал Кольцов.

Морозов с Кротовым убежали к корме. Я наблюдал, как от «Алмаза» спускают шлюпку, и чувствовал, как понемногу отпускает напряжение.

Через полчаса всё было готово. Морозов с матюгами и помощью Бублика скрутил внушительную петлю из сращённых линей и закрепил её на кнехте. Шлюпка с «Алмаза» подошла к борту, передали тяжёлый пеньковый конец. Морозов принял его, продел в импровизированную серьгу и зафиксировал.

— Готово, — доложил он. — Только вы уж, Алексей Степанович, скажите им, пусть тянут плавно. Рванёт и разойдётся наша красота к чертям собачьим.

— Скажу, — пообещал Кольцов и пошёл к телеграфу.

«Алмаз» дал малый ход. Конец натянулся, заскрипел. «Бравый» дёрнулся и медленно, нехотя пополз за крейсером. Я стоял у леера и смотрел, как нос миноносца режет серую воду, оставляя за кормой пенный след.

Команда расслаблялась на глазах: кто присел, кто просто смотрел на море, кто свернул цигарку. Я сидел на ящике у борта, в голове было пусто. Подошёл Морозов, помялся, покрутил трубку в руках.

— Разрешите обратиться?

— Давай, Илья Егорыч.

— Там Бублик сегодня сам не свой. Ни с кем не говорит. Боится парнишка.

— Чего боится?

— Вас. Что рапорт напишете за то, что он тогда на палубе... схватил вас.

— Час от часу не легче... Где он?

— В кубрике сидит.

Я помолчал, потом встал и пошёл в кубрик.

Бублик сидел в углу, сгорбившись, рыжие волосы слиплись в сосульки от солёной воды. Когда я подошёл, он не поднял глаза, только сжался ещё сильнее.

— Доктор... я это... ну... я ж не хотел...

— Да заткнись уже, — сказал я спокойно.

Он заткнулся. Я присел рядом на корточки.

— Слушай сюда, Бублик. Что было в море, то в море и остаётся. Рапорт я писать не буду. Забудь.

— Но я ж вас... — он осёкся.

— Ты помогал мне держать раненого, когда качнуло, — сказал я. — Так и запишем. Я Морозову скажу, чтобы другие матросы про это не писали. Понял?

Бублик поднял глаза, в них стояли слёзы.

— Понял.

Я протянул руку, и он ответил крепким рукопожатием. Выйдя на палубу, я увидел Морозова у кормы, кивнул ему и он кивнул в ответ. На душе стало странно легко.

Первые лучи солнца пробили туман, когда «Бравый» на буксире втягивался в пролив. Из серой мглы проступили очертания: сопки, поросшие лесом, домики, маяк на мысу. И трубы кораблей в гавани.

Владивосток.

Кто-то всхлипнул. Бублик стоял у борта и плакал, не скрываясь. Морозов снял шапку и крестился, глядя на берег. Кротов просто стоял и улыбался, щурясь от солнца. Мария подошла и встала рядом. Я заметил, что она скинула шинель и надела чистое платье.

— Красиво, — сказала она тихо. — Жаль, не на прогулку.

— Ничего. Главное, что живые пришли.

Швартовка заняла около часа. «Бравый» приткнулся к стенке, и матросы набрасывали швартовы на кнехты. На берегу уже собирался народ: портовые рабочие, офицеры в белых кителях, штатские. Сухой, подтянутый человек с медицинскими эмблемами на петлицах поднялся на борт первым, едва спустили трап.

— Судовой врач? — спросил он, оглядев палубу.

— Так точно, — я представился.

Он назвал свою фамилию — коллежский советник, — но я пропустил её мимо ушей.

— Количество раненых?

— Двенадцать. Один умер вчера. Четверо тяжёлых, остальные средней тяжести и лёгкие. Инфекционных нет, изоляция с первого дня. Санитарная обработка: карболовая кислота, кипячение инструментов, перевязочный материал гладили утюгом. Мыло — два раза в день на всех.

Портовый врач поднял бровь, немного нахмурился.

— Покажите.

Я провёл его в кают-компанию, где Мария уже успела подготовить пациентов: перевязки чистые, тюфяки ровные. Он осмотрел раненых, задал несколько уточняющих вопросов и, кажется, остался доволен.

— Вы справились, — сказал он, когда мы вышли на палубу. — Честно говоря, я ожидал хуже. После Цусимы многие приходят в таком состоянии, что хоть сразу в карантин. А у вас порядок.

— Это наш персонал. — Я улыбнулся. — И сестра Власьева.

— Не скромничайте, — он подписал разрешение на выгрузку. — Раненых примет Морской госпиталь. Вы сопровождаете пациентов?

— Так точно.

— Тогда добро пожаловать.

Я остался у трапа. Мимо шли санитары с носилками, прошёл Кольцов, о чём-то тихо говоря с Морозовым, прошла Мария с сумками инструментов. Я выдохнул и посмотрел на небо: высокое и синее, не чета серой мути, что висела над нами последние дни.

Наконец я ступил на причал. Твёрдая земля под ногами не качалась, и от этого меня слегка шатнуло. Кольцов заметил и усмехнулся.

— Отвыкли от земли, Семён Семёнович?

— Отвык.

— Пройдёт. У меня после первого перехода два дня голова кружилась.

Мы шли через портовую территорию мимо складов, угольных куч, пакгаузов. Мария чуть отставала, разглядывая город.

А потом мы вышли на улицу. И я замер.

Владивосток жил обычной жизнью, которая не останавливалась, даже когда в Корейском проливе гибли корабли. По улицам ездили пролётки, газетчики выкрикивали последние новости, и я разобрал обрывки: «...героический прорыв...», «...адмирал ранен...», «...подробности сражения...».

— Последние новости! — надрывался мальчишка лет двенадцати. — «Владивостокский вестникъ»! Цусимское сражение! Список погибшихъ кораблей!

Я взял газету, развернул. «Броненосецъ "Князь Суворовъ" погибъ». «"Александръ III" перевернулся». «"Бородино" взорвался». Список был длинным, очень длинным.

Мария заглянула через плечо.

— Что там пишут?

— Ничего хорошего.

Она прочла несколько строк и побледнела. Я сложил газету и сунул в карман — читать дальше не хотелось.

Мы шли по Светланской. Магазины с яркими вывесками, лавки, чайные. Офицеры прогуливались с дамами под зонтиками, где-то играла шарманка. И среди всего этого — витрина с дамскими шляпками. Мария остановилась, разглядывая манекен в платье с кружевным воротником.

— Красиво, — выдохнула она, и я впервые увидел на её лице не усталость, а простой интерес.

— Нравится?

— Глупо, наверное. После всего, что было...

— Не глупо. Хотеть красивую шляпку после войны это нормально.

Она повернулась и улыбнулась уже смелее.

Морской госпиталь встретил нас запахом уже привычной карболки. Длинные коридоры, забитые ранеными, сёстры милосердия, белые от усталости, скользили между койками. Дежурный врач, пожилой, с красными глазами, встретил нас в вестибюле.

— С «Бравого»? — спросил он сипло.

— Так точно. Двенадцать раненых на передачу, четверо тяжёлых. Карты заполнены.

Я провёл его по рядам своих пациентов: подробно, чётко, как в былое время. Характер ранения, что сделано, прогноз, рекомендации. Мария шла рядом и подавала бумаги.

— Осколочное ранение брюшной полости с повреждением тонкой кишки, — докладывал я. — Резекция с анастомозом конец-в-конец. Послеоперационный период без осложнений, швы чистые. Рекомендую наблюдение.

Когда я дошёл до угольщика с пункцией сердца, дежурный врач остановился.

— Пункция перикарда? На миноносце? Вы серьёзно?

— Вполне. Доступ под мечевидным отростком. Пациент стабилен.

— Кто делал?

— Я.

Он помолчал, потом кивнул.

— Занятно, крайне занятно! Покажете потом методику? У нас тут такого не делают.

— Разумеется, коллега.

Оформление заняло ещё час. Мы сидели в крохотном кабинете, заполняли ведомости, сверяли списки, и Мария работала молча, сосредоточенно. Когда последняя бумага была подписана, она отложила перо.

— Семён Семёнович, можно с вами поговорить?

— Конечно.

— Я за эти дни увидела операции, которые никогда в жизни не видела. Пункция сердца, резекция кишки на палубе. Я думала, что видела всё: Порт-Артур и Одессу, но вы делаете то, чего никто не делает. — Она перевела дыхание. — Я не хочу возвращаться в прошлую жизнь. Я хочу стать вашим ассистентом. Учиться и помогать!

Я смотрел на неё. Взгляд серьёзный, даже очень.

— Это будут не лекции, Мария Андреевна. Это будет работа: тяжёлая, грязная, а иногда и безнадёжная.

— Я... я готова.

Я помолчал.

— Хорошо. Будете моим ассистентом.

Она улыбнулась, широко и открыто, и в мрачном госпитальном кабинете как будто стало светлее.

Кольцов ждал нас у входа, прислонившись к стене.

— Ну, как прошло?

— Всех приняли.

— Отлично. Тогда новость: нам выделили квартиру. Небольшую, правда, на троих. Пойдёмте.

— Мария Андреевна, а вас где поселят? — спросил я пока мы не ушли.

— Как раз пойду узнавать. Должно быть, в одном из крыльев, где живут сёстры.

— Хорошо, тогда увидимся позже. — Она улыбнулась в ответ и удалилась. — Идём, Алексей Степаныч.

Квартира, это две комнаты, кухня, печка, обстановка казённая: три койки, стол, облупленный шкаф. Дурново уже сидел на одной койке, вытянув больную ногу.

— Осваивайтесь, — кивнул он. — Я пока тут покомандую. С койки.

Мы с Кольцовым переглянулись и расхохотались. Дурново, сидя на койке, только покачал головой, но было видно, что он и сам едва сдерживает улыбку.

— Ладно, — сказал Кольцов, отсмеявшись. — Завтра у нас рапорты, бумаги, вся эта канцелярщина. А сегодня... Семён Семёнович, как вы смотрите на то, чтобы отметить прибытие?

— Смотрю крайне положительно.

— Вот и отлично. Зайдём за Морозовым, он должен быть в казармах Сибирского экипажа, на Экипажной улице, тут недалеко.

— А деньги? — спросил я. — У меня ни гроша.

— В портовой канцелярии аванс выдают, — пояснил Кольцов. — В счёт будущего жалованья. Пятнадцать рублей на брата. Нам, офицерам, по чину положено.

Я хмыкнул про себя. Пятнадцать рублей это полтора обеда в хорошем ресторане. Но в трактире этих денег хватит на хороший вечер с запасом. Что ж, и на том спасибо.

Мы вышли на Светланскую. Вечерний Владивосток жил своей жизнью. Газовые фонари уже зажглись, их жёлтый свет отражался в лужах на мостовой. Пролётки цокали копытами по булыжнику.

Казармы Сибирского флотского экипажа на Экипажной улице представляли собой длинные приземистые здания с белыми наличниками и запахом казённой капусты из распахнутых окон. Морозов сидел на крыльце, покуривая трубку. Увидев нас он поднялся, одёрнул робу.

— Вашбродь! А я уж думал, не свидимся. Чего это вы тут?

— За тобой, Илья Егорыч, — сказал Кольцов. — Идём. Посидим, помянем.

Морозов кивнул и выбил трубку о перила.

Мы выбрали трактир «Тихий океан» на Светланской — не слишком дорогой, но приличный для военных. Там было тепло, накурено и шумно. За соседним столом сидела компания портовых артиллеристов, за дальним углом спорили о чём-то два штатских в потёртых сюртуках.

Кольцов взял на себя переговоры с половым. Через минуту на столе появился графин с казённой водкой, три рюмки, тарелка с солёной корюшкой и чёрный хлеб. Кольцов разлил по первой.

— За тех, кто не дошёл, — сказал он негромко.

Мы выпили молча, не чокаясь. Водка обожгла горло и провалилась в желудок тёплой тяжестью.

— За Чижа, — тихо добавил Морозов, глядя в рюмку. — Хороший был мужик. Машину чуял, как никто иной.

— За Чижа, — повторил я.

Кольцов снова наполнил рюмки.

— Знаете, — сказал он, глядя куда-то в стену, — я ведь когда нас накрыли в тумане, думал всё. Кончилась наша миноноска. А вы, Семён Семёнович, просто встали и начали резать. Под обстрелом. Не представляете, как это воодушевило меня, да и всю команду.

— У меня выбора не было.

— У вас никогда выбора нет, — усмехнулся Кольцов. — А у других он есть, и они его делают. А вы нет. Вы просто делаете то, что должны. И знаете... я рад, что мы встретились.

— Я тоже, Алексей Степанович, я тоже.

Выпили по второй. Помолчали. Где-то далеко, в порту, прогудел буксир.

Морозов отодвинул пустую тарелку.

— А что теперь? — спросил он. — С «Бравым»-то нашим что будет?

— Отремонтируют, я думаю, — ответил Кольцов. — Повреждения не фатальные. Руль починят, машину переберут. Через пару недель снова в строй. А там и войне конец. Перемирие, говорят, вот-вот подпишут. Вернёмся домой или куда пошлют.

— А вы куда хотите? — спросил я, глядя на него.

Кольцов задумался.

— Я хочу командовать кораблём. Не миноносцем, а чем-то большим. Крейсером, может. Чтобы выйти в океан и знать, что ты ведёшь его сам. А вы?

Я покрутил рюмку в пальцах.

— Я врач. Я хочу лечить, оперировать, учить.

— Учить? — переспросил Морозов. — Кого это?

— Марию Андреевну для начала. Она попросилась в ученицы, а я согласился.

Морозов понимающе кивнул. Кольцов посмотрел на меня с лёгким прищуром.

— Я так и знал, что она не просто так вокруг вас крутилась.

— Она не крутилась. Она работала. И будет работать дальше.

За соседним столом грохнули кружками — артиллеристы затянули песню. «Раскинулось море широко...» — выводил чей-то высокий голос. Я прислушался. Песня была про смерть, про кочегара, который умирает на вахте. Хорошая песня. Правильная.

— Знаете, что я думаю? — сказал я, когда пение стихло. — Мы все сейчас как этот кочегар. Мы все устали. Мы все потеряли друзей. Мы все видели смерть. Но мы дошли. И это главное.

— До Владивостока, — сказал Морозов. — Это ж край земли. Дальше только океан.

— Дальше дом, — возразил Кольцов. — Когда-нибудь.

Мы помолчали. Морозов налил уже без церемоний.

— А ты, Илья Егорыч? — спросил я. — Чего ты хочешь?

— Я? — Морозов удивился, словно его впервые спросили о таком. — Я хочу внуков понянчить. У меня в Кронштадте двое. Девчонки. Старшая уже буквы знает. Может, скоро и на покой.

— Рано тебе на покой, — сказал Кольцов.

— Рано, — согласился Морозов. — Да и флот не отпустит. Флот он как репей: прицепится, да не отдёрнешь.

Мы выпили. За окнами трактира совсем стемнело.

Возвращались по ночной Светланской. Фонари горели уже тускло, пролётки попадались всё реже. Где-то далеко, в порту, перекликались пароходы. На душе было спокойно. Может, водка тому виной. А может, мысль, что мы всё-таки дошли.

И кто бы мог подумать, что такое станется, а, Семён?

Утро началось с рапортов. В портовой канцелярии нас собрали в большом кабинете, за длинными столами уже сидели офицеры с прорвавшихся кораблей. Каждому выдали стопку бумаг, чернильницу и перо.

— Пишите, господа, подробно, — объявил канцелярист. — Всё, что было после боя: манёвры, повреждения, расход угля.

Я сел за стол и отвинтил крышку чернильницы. Писал сухо: перечень раненых, пункция перикарда отдельной строкой, резекция кишки на палубе — с объяснением обстоятельств. И про уголь. Как жгли мебель. Что альтернативой была смерть.

Кольцов заглянул через плечо.

— Про Бублика не пишете?

— Нет. Не о чем писать, мы всё решили.

Он кивнул и больше не спрашивал.

Вызов к адмиралу Греве пришёл на следующий день. Кабинет командира порта был обшит дубовыми панелями, на стенах — портреты императоров и карта Тихого океана. Контр-адмирал, сухой, с холодными глазами, сидел за массивным столом. Рядом начальник штаба и флаг-офицер.

— Господа, — начал адмирал, когда мы выстроились перед ним, — я ознакомился с вашими рапортами. Лейтенант Дурново, вы берёте всю ответственность на себя. Это похвально, но не до конца честно. Мичман Кольцов, вы поддержали инициативу, но не вы её предложили. — Он перевёл взгляд на меня. — Младший судовой врач Туманов. Это вы предложили жечь мебель?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Вы осознаёте, что это нарушение всех инструкций? Что за порчу казённого имущества можно пойти под трибунал?

— Осознаю.

— Что скажете в оправдание?

Я выдержал паузу.

— Я врач, ваше превосходительство. Моя задача сохранять жизнь. В том числе и кораблю, от которого зависели жизни пациентов. Когда кончился уголь и машина встала, альтернативой был дрейф и гарантированная гибель. Дерево дало ход, ход — манёвр, манёвр — возможность уйти. С медицинской точки зрения выбирать из трёх смертельных исходов, не есть выбор. Я предложил альтернативу. И готов отвечать.

В кабинете стало тихо. Адмирал смотрел на меня. Начальник штаба что-то черкал в блокноте.

— Интересная логика, — произнёс Греве наконец. — Медицинская. А операция на палубе под обстрелом? Тоже расчёт?

— Так точно. Раненого нельзя было нести — осколок сдвинулся бы и разорвал артерию. Он умер бы за минуту. Риск был оправдан.

Адмирал помолчал, потом откинулся в кресле.

— Господа. Ваши действия признаны оправданными ввиду крайней необходимости. Трибунала не будет. За мужество и находчивость вы будете представлены к наградам.

Адмирал замолчал, перебирая бумаги на столе. Потом поднял голову и посмотрел прямо на меня.

— И ещё одно. Господин лекарь Туманов. Ваш миноносец встаёт на ремонт — месяц, а то и два. Врач на нём пока не нужен. А вот Морскому госпиталю нужны хирурги. — Он взял со стола отдельный лист. — Согласно рапортам, вы провели две сложнейшие операции в условиях, для операционной не предназначенных. Пункция перикарда. Резекция кишки на палубе под обстрелом. Я не медик, но даже я понимаю, что это не рядовая полевая хирургия.

— Так точно.

— Посему, впредь до особого распоряжения, вы временно прикомандировываетесь к Владивостокскому Морскому госпиталю в качестве хирурга. Приказ будет готов завтра. Главный врач госпиталя уведомлён. Сестру милосердия Власьеву можете оставить при себе ассистентом — вижу по рапортам, вы сработались.

— Согласен, — тихо сказал я.

— Вот и славно. — Адмирал отложил бумагу. — Надеюсь, на берегу вы принесёте не меньше пользы, чем в море. Все свободны.

Мы вышли из кабинета. Только на лестнице я заметил, что у меня дрожат руки.

— Поздравляю, Семён Семёнович, — сказал Кольцов. — Теперь вы почти штатский. Почти береговой.

— Почти, — ответил я и вдруг понял, что не знаю, радоваться этому или нет.

Выйдя на улицу, мы закурили.

— Семён Семёнович, вы, оказывается, скала, — сказал Кольцов. — Я думал, он нас живьём съест.

— Я тоже так думал, — признался Дурново. — Но вы говорили с адмиралом, будто с интерном на обходе.

— Просто я видел вещи и пострашнее адмиральского гнева, — сказал я, и это было чистой правдой.

— Надо это отметить, — Кольцов просиял. — Сегодня в Морском собрании вечер. Пойдёмте?

— Я пас, — Дурново кивнул на костыль. — Не танцор.

— Тогда мы с вами. И Марию Андреевну позовём.

Вечером в зале Морского собрания гремел оркестр, на контрасте общего траура в городе. Хрустальные люстры заливали помещение светом, офицеры в белых кителях кружились с дамами в вечерних платьях, и воздух дрожал от музыки и звона бокалов.

Мария, шедшая рядом, ахнула.

— Как красиво...

— Идите танцевать, — подтолкнул нас Кольцов, исчезая в сторону буфета. — А я лимонаду выпью.

Я подал Марии руку.

— Позволите?

Вальс я помнил. Не мастер, но тело двигалось само, и мы закружились по залу. Мария смотрела на меня, в её глазах отражались люстры.

— О чем вы думаете? — спросила она.

— Что мы выжили. А еще я думаю, что вы сегодня очень красивая.

Она улыбнулась, чуть смущенно.

— Спасибо. Вы сегодня другой. Не как там, на корабле.

— Там я работал. А здесь я просто рад, что мы выбрались.

— Я тоже рада, — сказала она тихо. — Что встретила вас.

Ночью я лежал на жёсткой койке и смотрел в потолок. Дурново спал, Кольцов посапывал на соседней кровати. Я думал о завтрашнем дне: о раненых, о Марии, о том, что мир 1905 года, жестокий и медленный, теперь мой. И мне в нём жить.

Только я закрыл глаза, как в дверь застучали. Громко, настойчиво. Кольцов вскочил.

— Кого там черти носят?

Я накинул китель и открыл. На пороге стоял посыльный в флотской форме.

— Господин Туманов? Предписание явиться к главному врачу Морского госпиталя. Немедленно.

Я развернул пакет. Сухой приказ, без объяснений.

— Что там? — Кольцов заглянул через плечо.

— Вызывает главный врач. Срочно.

Я оделся и вышел в ночной город. Владивосток спал, погружённый в туман. Госпиталь был освещён. Я прошёл через пустой вестибюль, поднялся на второй этаж. В коридоре было тихо, из бокового крыла доносились приглушённые голоса.

Я знал это крыло. Там, в нескольких комнатах, разместили сестёр милосердия — тех, кто, как и Мария, остался без своего госпиталя. У знакомой двери я на мгновение остановился. Мария, должно быть, уже спала. Завтра у неё начнётся другая жизнь — не сестры милосердия с погибшего судна, а ассистента хирурга при Морском госпитале. Я обещал её учить, и теперь, когда адмирал официально утвердил её при мне, это обещание обрело вес.

Я тряхнул головой, отгоняя мысли. Сейчас меня ждал совсем другой разговор. У массивной дубовой двери с медной табличкой «Главный врачъ Морского госпиталя...» я перевёл дух и постучал.

— Войдите! — раздался чуть взволнованный голос.

Я взялся за ручку. Сердце, как ни странно, билось ровно.

Глава 6. Эволюция

Дверь отворилась без скрипа. Я перешагнул порог и остановился. Кабинет был обставлен основательно: шкафы с медицинскими книгами, заваленный бумагами письменный стол, портрет императора на стене, карта Владивостока с флажками. Пахло карболкой и табаком.

За столом сидел человек, которого я прежде не видел. Сухой и подтянутый, с седыми волосами. Он не предложил мне сесть.

— Лекарь Туманов. Семён Семёнович, — произнёс он.

— Так точно.

— Моя фамилия Вельяминов. Я главный врач этого госпиталя. — Он взял со стола какой-то рапорт, пробежал глазами, снова отложил. — Мне доложили о вас. Из портовой канцелярии, из Адмиралтейства... и от коллеги Самойлова, принимавшего ваших раненых с «Бравого». Говорят, вы делаете невозможное.

— Я просто делаю свою работу.

Вельяминов чуть приподнял бровь:

— Пункция перикарда на миноносце. Резекция кишки на палубе под обстрелом. Это не «просто работа». Это то, чего здесь не делает никто. — Он помолчал. — Я не вызывал бы вас среди ночи без крайней нужды, но у меня нет выбора.

— Я понимаю, так что случилось?

— Пойдёмте, лучше сразу показать.

Он поднялся и, не оборачиваясь, вышел в коридор. Я последовал за ним.

Нас встретил приемный покой. Под потолком горели масляные лампы. На скамьях и прямо на полу сидели и лежали разные люди: матросы, портовые рабочие, пара штатских. Пахло йодом, кровью и мокрой одеждой. Где-то в дальнем конце кто-то стонал.

Вельяминов подвёл меня к отдельной каталке, отгороженной ширмой.

— Полчаса назад доставили. Офицер с «Громобоя». Взрыв парового котла при ночных учениях. Осколок обшивки ударил в живот.

Я подошёл ближе. Молодой, лет двадцати пяти, не больше. Лицо бледное, с испариной. Дышал часто, поверхностно, при каждом вдохе раздувались крылья носа. Губы синели. Классическая картина дыхательной недостаточности. Я откинул простыню — в правом подреберье зияла рваная рана с неровными краями. Живот вздут, при пальпации резкая боль. Но хуже другое: при каждом выдохе из-под края рёберной дуги выпячивалось что-то мягкое. Я прижал ладонь и почувствовал под кожей характерное урчание. Желудок. Часть желудка вышла через разрыв диафрагмы в плевральную полость.

— Чёрт, — прошептал я.

— Вот именно, — раздался голос за спиной.

Я обернулся. У входа стоял невысокий плотный человек в заляпанном кровью фартуке. Лет пятидесяти, с брюзгливым лицом и усталыми, но злыми глазами.

— Руднев, — представился он, не подавая руки. — Коллежский советник, старший хирург госпиталя. Это я отказался его оперировать.

— Почему отказались?

— Потому что это не операция, а аутопсия. — Руднев подошёл ближе. — Вы хоть понимаете, что там? Диафрагма разорвана. Желудок в грудной клетке. Лёгкое сдавлено. Если вскрыть грудную клетку, то лёгкое схлопнется и пациент умрёт на столе. Если не вскрывать он задохнётся сам. В любом случае он труп.

— Он ещё жив.

— Это ненадолго.

Я обернулся к Вельяминову:

— Мне нужна операционная и инструменты. Сейчас же.

Вельяминов перевёл взгляд с меня на Руднева и обратно:

— Вы уверены?

Вместо меня ответил Руднев. Он скрестил руки на груди:

— Он не уверен. Он просто хочет покрасоваться. Я практикую двадцать лет. Я видел такие ранения раньше и знаю, чем они заканчиваются. Если вы его разрежете, он умрёт еще быстрее.

— Если я ничего не сделаю он умрёт гарантированно. — Я не повышал голоса. — У него нет и часа. Лёгкое сдавлено, диафрагма не работает. Каждый вдох даётся через боль. Да он уже синеет. Вы хотите, чтобы я стоял и смотрел, как он задыхается?

Руднев побагровел:

— Я хочу, чтобы вы не превращали операционную в балаган! Вскрыть грудную клетку значит убить его собственными руками! Вы понимаете, что такое пневмоторакс? Лёгкое схлопнется, и всё! Finitа еst соmоеdiа!

— Я знаю, что такое пневмоторакс, — отрезал я. — И знаю, как с ним бороться.

— Как? — в голосе Руднева звенел сарказм. — Молитвой?

— Ваш сарказм здесь ни к месту, коллега. Иглой бороться.

Он замер.

— Игла, трубка, флакон с физраствором. Сделаем дренаж по Бюлау, водный клапан в общем. Воздух выйдет, лёгкое расправится. Я делал это раньше.

Я ведь не врал. Делал в прошлой жизни, в полевом госпитале под Ханкалой, когда осколок пробил грудную клетку нашему санинструктору. Только там был плевральный дренаж фабричного производства. Здесь придётся изобретать его самому.

Вельяминов сверлил меня взглядом. Руднев молчал, переваривая услышанное.

— Дайте мне инструменты, — повторил я. — Или я уйду, и молитесь за его душу. Я так полагаю, вы, Руднев, это умеете хорошо.

Вельяминов выдержал паузу. Потом кивнул.

— Операционная номер два свободна. Сестру Власьеву уже подняли — на ваше имя пришёл приказ о ее прикомандировании. Кто вам ещё нужен?

— Ассистент и санитар. И чтобы все молчали, пока я работаю.

Руднев хмыкнул. Я повернулся к нему:

— Вы можете присутствовать. Но если будете мешать мигом вылетите за дверь.

Он побагровел ещё сильнее, но промолчал. Я пошёл к операционной.

Операционная номер два была небольшой, но чистой: побеленные стены, яркий свет масляных ламп, операционный стол в центре. Пахло хлорной известью. На отдельном столике уже раскладывали инструменты. Мария стояла у окна, кутаясь в наброшенный на плечи халат. Волосы убраны под косынку на скорую руку, глаза заспанные, но уже сосредоточенные. Увидела меня и всё поняла без слов.

— Что за случай? — спросила она, закатывая рукава.

— Торакоабдоминальное ранение. Желудок в плевральной полости. Нужна лапаротомия и торакотомия.

— Торакотомия? — она чуть побледнела. — Вы уверены? Пневмоторакс же...

— Знаю. Справимся. Готовьте инструменты и найдите мне резиновую трубку — любую, от капельницы, от клизмы. И стеклянный флакон с пробкой.

— Зачем?

— Будем делать водяной клапан.

В операционную начали подтягиваться зрители. Ночной вызов, экстренный случай, отказ Руднева, эта новость разнеслась быстро. Несколько врачей, пара фельдшеров, санитары — все хотели посмотреть, чем это кончится.

Руднев вошёл последним, встал у дальней стены, скрестил руки на груди. На лице застыло выражение: «Ну-ну, давайте, удивите меня».

Я осмотрел инструменты. Скальпели, зажимы, иглодержатели, шёлк, кетгут. Всё допотопное, но добротное.

— Прокалить на спиртовке обязательно, — бросил я через плечо. — Бактерии не выдерживают высокой температуры.

Прожёг скальпели. Обработал руки щеткой, затем зеленым мылом, а затем и спиртом. Кивнул санитарам:

— Заносите.

Офицера переложили на стол. Он уже был без сознания. Мария стояла у изголовья, готовая подавать инструменты.

Я заметил в толпе знакомое лицо, тот пожилой врач... Самойлов кажется.

— Доктор Самойлов, вы будете ассистировать?

Он вышел вперёд.

— Но... — начал было Руднев.

— Вы отказались от пациента, — перебил я, не оборачиваясь. — Значит, вы здесь зритель. А мне нужен ассистент, который будет делать, что я скажу, а не рассуждать о молитвах.

Руднев осёкся. Самойлов, помедлив секунду, подошёл к столу:

— Я готов, коллега.

— Отлично. Тогда начали. Скальпель.

Лапаротомия. Разрез по белой линии живота — длинный, от мечевидного отростка до пупка. Кожа разошлась, я углубился в подкожную клетчатку. Кровь заливала поле, но Самойлов работал тампонами чётко и без суеты.

— Зажим.

Я раздвинул мышцы и вошёл в брюшную полость. Диафрагма разорвана косой рваной раной сантиметров восемь. Через неё в плевральную полость ушла часть желудка. Стенка желудка синюшная — на лицо ущемление, нарушение кровотока. Ещё час-два, и начался бы некроз.

— Видите? — бросил я Марии. — Вот диафрагма. Вот желудок, он ущемлён. Если не вернуть его сейчас, начнётся некроз, потом сепсис. И тогда всё.

Она кивнула, не отрывая глаз от операционного поля. Я заметил как сильно она сжимала край операционного стола, но голос был спокойный:

— Что дальше?

— Торакотомия. — Я услышал, как за спиной Руднев шумно выдохнул. — Надо вскрыть грудную клетку, иначе не добраться.

— Это смерть, — громким шёпотом произнёс кто-то из врачей. — Лёгкое спадётся, он задохнётся.

Я не ответил. Сделал разрез по межреберью. Кожа, мышцы, плевра. Как только я вошёл в плевральную полость, раздался характерный свист — воздух устремился внутрь, и лёгкое на наших глазах опало, как проколотый воздушный шарик.

— Всё! — выкрикнул кто-то. — Он не дышит!

Пациент действительно перестал дышать. Грудная клетка замерла. В операционной началась паника: кто-то охнул, кто-то отшатнулся, санитар выронил таз, и он с грохотом покатился по полу.

— Тихо всем! — рявкнул я.

Все замерли.

— Он не дышит, потому что лёгкое схлопнулось. Это ожидаемо, продолжаем работу! Доктор Самойлов, тампон. И готовьте иглу.

Я работал быстро. Низвёл желудок обратно в брюшную полость. Осмотрел — стенка была отёчной, но жизнеспособной. Кровоток восстанавливался на глазах. Затем диафрагма. Ушил разрыв двухрядным швом: шёлк на внутренний слой, кетгут на внешний. Стежок за стежком. Тихо и спокойно. Никто в операционной не дышал.

— Готово. Теперь лёгкое.

Я взял иглу с широким просветом и резиновую трубку, которую отыскала Мария, соединил их. Другой конец трубки опустил во флакон с физраствором, продырявив пробку.

— Да что это? — не выдержал Руднев.

— Водяной клапан. Сейчас увидите сами.

Я ввёл иглу в плевральную полость, ровно туда, где только что было схлопнутое лёгкое. Через трубку пошли пузырьки. Воздух выходил, булькая через воду, а обратно не заходил. И лёгкое начало расправляться. Медленно, нехотя, оно раскрывалось, заполняя плевральную полость. Прошла минута и пациент сделал вдох. Сам, без помощи. Грудная клетка поднялась и опустилась. Потом ещё раз. И ещё...

По операционной прокатился вздох.

— Боже мой... — прошептал Самойлов.

Я наложил последний шов на грудную клетку и отошёл от стола. Руки вдруг задрожали, оно и понятно.

— Мария Андреевна, проследите за повязкой. Доктор Самойлов спасибо, вы отлично работали. Все молодцы!

Руднев стоял у стены, лицо серое. Он ничего не сказал, просто развернулся и вышел.

Вельяминов, всё это время молча наблюдавший из угла, подошёл ко мне:

— Я думал, вы его убьёте.

— Я тоже так думал первые пару минут.

Он посмотрел на меня, и в его взгляде что-то изменилось, похоже что исчезло снисхождение.

— Доктор Туманов. Я не знаю, где вы учились. Но я рад, что адмирал прислал вас ко мне.

Он ушёл. Я остался в опустевшей операционной. Мария заканчивала перевязку. Самойлов с санитаром укладывали пациента на каталку. Я присел на край стола и закрыл глаза.

Операция заняла пять с половиной часов. Когда я вышел в коридор, за окнами уже светлело. Раннее утро, самое глухое время суток, когда даже сторожа клюют носом.

Мария стояла у окна, глядя на просыпающийся город. Увидела меня и обернулась:

— Вы как сами-то?

— Нормально. Устал маленько.

— Я думала, он умрёт. Когда лёгкое опало... все были уверены.

— Я не был.

— Вот поэтому вы и делаете то, чего никто не делает.

Я устало пожал плечами.

— Я не успела вас поблагодарить, — сказала она наконец.

— За что?

— За то, что разрешили быть здесь. Могли бы взять любого другого. Но вы послали за мной. Значит, доверяете.

— Доверяю. Вы лучше всех, кто здесь есть.

— Вы серьёзно?

— Я никогда не шучу о таком.

Она улыбнулась:

— Идите спать, Семён Семёнович. Вы еле на ногах стоите.

Я кивнул и пошёл к выходу. В спину донеслось:

— И спасибо. За то, что показали мне это.

Я поднял руку, не оборачиваясь. Она поняла.

Дом встретил тишиной. Я осторожно приоткрыл дверь, стараясь не скрипеть, но в гостиной горел свет. Кольцов сидел за столом с книгой. Дурново полулежал на койке, закинув ногу на подушку, и курил.

— Ну наконец-то! — Кольцов вскочил. — Мы уж думали, вас там на опыты пустили!

— Почти угадал. — Я опустился на стул. Ноги гудели так, будто я пробежал марафон.

— Что стряслось? — Дурново затушил папиросу и сел. — Такая срочность, мы уже думали о худшем. Мы до утра не спали.

— Несчастный случай на «Громобое»... Осколок пробил живот и диафрагму. Желудок ушёл в грудную клетку.

Дурново присвистнул:

— Это вообще лечится?

— Теперь лечится.

Я коротко пересказал операцию. Они слушали молча. Когда я закончил, Кольцов покачал головой:

— Знаете, Семён Семёнович, я ведь видел вас тогда, на «Бравом», когда вы Дурново резали. Думал, ну повезло. А теперь понимаю: не везло. Вы просто... другой. Из другого теста.

— Из того же самого. Просто хорошо промешанного.

Кольцов хмыкнул. Дурново потёр заросшую щёку:

— Мне бы шов посмотреть, беспокоит что-то. Дёргает часто.

— Приходите в госпиталь, осмотрю как полагается.

Кольцов тем временем поставил чайник, разлил чай по кружкам.

— А мы тут новости узнали, — сказал он. — «Бравый» наш уже в доке. Ремонт обещают начать на той неделе. Но это надолго.

— Месяца на полтора, не меньше, — добавил Дурново. — Руль менять полностью, машину перебирать. Так что мы пока в резерве. Прикомандированы к портовым службам.

— Это как?

— Это скука смертная. Бумажки, инспекции, учения в порту. Я хотел в море, хоть куда-нибудь.

— Успеете ещё, — сказал я. — Война, как я понимаю, заканчивается.

— Говорят, государь ищет мира, — кивнул Дурново. — Переговоры вот-вот начнутся.

Я промолчал. Внутри засвербило. Портсмутский мир где-то в начале сентября. До «Потёмкина» уже всего две недели. До декабря жалких полгода. Мало. Очень мало времени в запасе.

— Что с вами? — Кольцов заметил мой взгляд.

— Ничего. Устал просто. Пойду ка я спать.

Они не стали расспрашивать. Я ушёл в свою комнату, рухнул на койку и уставился в потолок. Мысли скакали как бешеные. Госпиталь. Мария. «Потёмкин». Восстание. Ленин. Две недели на подготовку. Я закрыл глаза. Сон пришёл мгновенно, организм брал свое.

Утро встретило солнцем в окно, ломотой в спине и ощущением, что я проспал часа три, не больше. За стенкой гремел чайник, Кольцов что-то напевал, Дурново, кажется, ругался на костыль. Жизнь продолжалась. Я помылся, натянул китель и вышел в гостиную. Кольцов разливал чай, Дурново мрачно глядел в кружку.

— Доброе утро, вернее, уже день.

— День, — подтвердил Кольцов. — Вы спали как убитый. Мы решили не будить, любому нужен сон.

— Правильно. — Я взял кружку, глотнул. Чай был горячий и сладкий, то что нужно.

— В госпиталь? — спросил Дурново.

— В госпиталь. Надо вводить новые правила.

Кольцов присвистнул:

— Новые правила? Это вы про что?

— Мыть руки чаще. Прокаливать инструменты. Обрабатывать перевязочный материал. Разделить чистых и гнойных больных.

Дурново хмыкнул:

— Думаете, послушают?

— А куда им деваться? Приказ есть приказ.

— Ну-ну, — протянул Кольцов. — Удачи вам, Семён Семёнович. По-моему, вы нарываетесь...

— Возможно. Но если не нарываться ничего не изменится.

Вспомнилась армейская мудрость: инициатива наказывает инициатора. Что ж, мне не привыкать...

В госпитале меня встретил Самойлов. Вид он имел уставший, видимо сам и не ложился после операции, но держался бодро.

— Доброе утро, коллега. Пациент ваш жив. Дышит. Пульс стабильный. Я только что от него.

— Отлично. — Я скинул китель, закатал рукава. — А теперь у меня к вам серьёзный разговор.

— Конечно, слушаю вас.

— Я хочу изменить порядки в этом госпитале. Хотя бы в нашем отделении. То, что я видел вчера, это не медицина, а скотобойня.

Самойлов нахмурился.

— Руки не моют, инструменты не стерилизуют. Раненых с чистыми ранами кладут рядом с гнойниками. Никакого учёта осложнений. Мы теряем людей не от ран, а от инфекций. И это можно исправить.

— Каким образом?

Я начал загибать пальцы:

— Первое: мытьё рук. Щётка, зелёное мыло, пять минут до и после каждого пациента. Второе: обработка инструментов. Прокаливание на спиртовке или кипячение. Третье: триаж. Чистые раненые отдельно, гнойные отдельно. Четвёртое: журнал учёта осложнений. Каждый случай нагноения, сепсиса или рожи записывать и анализировать.

Самойлов усмехнулся:

— А вы знаете, что половина персонала вас возненавидит? Если не весь...

— Знаю. Но я не за этим сюда пришёл. Я пришёл спасать людей, а не играть в политику.

— Знаете... а хорошо. Я с вами, после увиденного у меня нет сомнений в вас. — Он протянул руку. — Что надо делать?

Я протянул в ответ:

— Собирай санитаров и сестёр. Через десять минут в главном коридоре.

Через десять минут там собрались все, кто был в эту смену. Санитаров человек шесть, сонные и хмурые. Сёстры милосердия четыре, с настороженными взглядами. Фельдшер, пожилой мужичок. Мария стояла чуть в стороне. Я заметил, что она единственная, кто не выглядел раздражённым. Я вышел вперёд.

— Господа. С сегодняшнего дня мы меняем порядок работы.

По коридору прокатился ропот. Я подождал, пока стихнет.

— Первое. Отныне каждый, кто приближается к раненому, моет руки. С щёткой, с зелёным мылом, мыть строго пять минут. До локтей. До и после каждого пациента. Без исключений.

— Это ещё зачем? — буркнул кто-то из санитаров. — Руки чистые, я ж не в угле копаюсь.

— Ты не видишь грязи, но она есть. И она убивает.

— Скажете тоже...

— Я сказал так и точка! Второе, инструменты отныне прокаливаются или кипятятся. Никаких «просто протёр тряпкой». Третье, раненых разделяем. Чистые раны в левое крыло. Гнойные в правое. Четвёртое, заводим журнал учёта осложнений. Каждый случай нагноения, сепсиса, рожи, смерти от заражения — записываем. С датой, фамилией пациента и фамилией того, кто делал перевязку.

Фельдшер поднял бровь:

— Это что же, доносительство?

— Нет, это учёт. Без него мы не поймём, где ошибаемся. А ошибаемся мы много.

— И кто всё это будет проверять? — спросила пожилая сестра с заострённым носом.

— Я, самолично. Два раза в день, утром и вечером. Увижу нарушение буду наказывать.

— Как?

— Для начала выговор. Потом докладная Вельяминову. Потом отстранение. И господа... я не шучу.

Ропот усилился. Санитары переглядывались, фельдшер покачал головой. Но никто не возразил вслух. Я видел по лицам что они недовольны, но терпят. Потому что я офицер. Потому что меня назначил адмирал. Потому что вчера я сделал то, чего здесь не делал никто.

— Вопросы?

Никто не ответил.

— Тогда приступайте. Мария Андреевна, вас я попрошу задержаться.

Когда коридор опустел, Мария подошла ближе.

— Вы как ураган, Семён Семёнович, — сказала она тихо.

— Это плохо?

— Это... необычно. — Она улыбнулась. — Но я рада. Я думала, вы будете медленнее.

— Времени нет. — Я потёр переносицу. — Я хочу, чтобы вы взяли на себя журнал учёта. Будете записывать каждую перевязку, каждое осложнение. Сможете?

— Смогу.

— И ещё. Помогите с протоколом мытья рук. Напишите крупно на листе и повесьте в коридоре. Пять минут щёткой, зеленое мыло, мылить до локтей. Пусть видят всегда перед собой.

— Сделаю.

Я пошёл в палату к ночному пациенту. Офицер лежал бледный, но в сознании. Дышал сам, ровно. Я проверил швы — чистые, без воспаления. Дренаж работал.

— Жить будешь долго и скучно, — сказал я ему. — Месяц в койке, потом месяц без строевой. Но жить будешь.

Он слабо улыбнулся:

— Спасибо, господин лекарь.

— Не за что. Лежи.

К вечеру в коридоре уже висел плакат: «Мойте руки пять минутъ. Щеткой и зеленым мылом до локтей». Санитары ворчали, но мыли. Сёстры переглядывались, но выполняли. Фельдшер демонстративно завёл журнал — толстую амбарную книгу, на первой странице вывел: «Учётъ осложненiй. Iюнь 1905 г.». Я стоял в дверях ординаторской и смотрел на этот новый, непривычный для них порядок.

Вечером заглянула Мария:

— Там к вам пришли. Двое офицеров с «Бравого». Сказали, вы ждете их.

— Да, пропустите.

Кольцов вошёл первым, бодрый, как всегда. Дурново за ним, прихрамывая, но почти уже без опоры костыля. Я заметил, что он старается ступать на ногу ровнее.

— А мы к вам на экскурсию, — объявил Кольцов. — Покажете своё царство, господин врач?

— Покажу. Только сначала осмотр.

Я усадил Дурново на кушетку, проверил шов. Заживление шло хорошо, края сомкнулись, воспаления нет. Я довольно кивнул:

— Ещё неделя и сможете ходить без палки.

— Уже могу, просто берегусь пока.

— И правильно, не форсируйте.

Кольцов тем временем осматривал ординаторскую, заметил плакат на стене, хмыкнул:

— Вы тут революцию устроили. Мытьё рук, журналы...

— Не революцию, а эволюцию. Медицина должна двигаться вперёд.

— А персонал не бунтует?

— Бунтует, но пока терпит.

Я провёл их по отделению. Показал разделённые палаты, журнал учёта, операционную. Кольцов смотрел с любопытством, а Дурново с уважением.

— Я ведь думал, что вы просто хороший хирург, — сказал Кольцов, когда мы вернулись в ординаторскую. — А вы ещё и организатор. Вам бы эскадрой командовать.

— Мне пока хватит госпиталя. С эскадрой вы справитесь лучше.

Мария заварила чай. Мы сидели в ординаторской, пили горячий, сладкий чай из жестяных кружек, и на несколько минут всё стало по-домашнему. Кольцов рассказывал о ремонте «Бравого», о том, что портовые чиновники волынят с поставками. Дурново вставлял редкие, но точные замечания. Мария слушала, чуть улыбаясь.

— А что с экипажем? — спросил я. — Морозов, Бублик, Кротов?

— В казармах, скучают. Морозов говорил, вы обещали навестить его.

— Водка видимо забрала память, но раз обещал, обязательно навещу.

За окнами сгущались сумерки, когда в ординаторскую вошёл Вельяминов. Лицо напряжённое.

— Господа, прошу внимания.

Я поднялся:

— Что случилось?

— Только что сообщение из портового карантинного пункта. В бараках на Первой Речке вспышка желудочной инфекции. Четверо умерли за сегодня. Ещё двенадцать в тяжёлом состоянии.

— Какие симптомы?

— Рвота, диарея, обезвоживание. Смерть в течение суток.

Холера? В голове откуда-то сразу вспыхнуло это слово.

— Госпиталь переводят на карантинный режим, — продолжал Вельяминов. — Строгий санитарный контроль. Никто не входит и не выходит без обработки. — Он повернулся ко мне. — Вы, лекарь Туманов, вместе с коллежским советником Рудневым, отправляетесь в очаг. Оцените обстановку, организуйте карантин.

— Руднев? — переспросил я.

— Да. Вы двое лучшие врачи госпиталя. Сейчас не время для разногласий. Будете работать вместе.

Я молча кивнул. Вельяминов помолчал и добавил:

— И вот ещё что, господин Туманов. Я надеюсь, ваши правила гигиены работают не только в операционной. Потому что если это то, о чём я думаю, мы все в большой беде.

Он развернулся и вышел. В ординаторской повисла тишина. Я повернулся к Марии:

— Остаётесь за старшую. Журнал, перевязки, мытьё рук всё как я говорил. Справитесь? Нужно быть твердой.

— Справлюсь. — Голос дрогнул, но взгляд был уверенным.

Я надел китель, взял саквояж с инструментами и вышел в коридор. Там уже стоял Руднев, хмурый и молчаливый. Мы встретились взглядами. Никто не сказал ни слова. Я шагнул в ночь. Где-то впереди, в бараках на Первой Речке, умирали люди. Времени на разговоры больше не было.

новая жизнь.

Глава 7. Честью имею

Вонь ударила в нос ещё на подходе. Не просто запах, а именно вонь: смесь испражнений, рвоты и карболки. Я переступил порог холерного барака и задержал дыхание, но это не помогло. Вонь просочилась сквозь стиснутые зубы, и я почувствовал её вкус, еле сдерживая рвотный позыв.

— Осмелюсь заметить, коллега, — раздался за спиной голос Руднева, — вы слишком стремительно шагаете. Холера не любит суеты.

— Холера вообще никого не любит.

Он хмыкнул. Я не обернулся. Мы стояли на пороге ада, и мне было не до любезностей.

Барак оказался длинным. Дощатые нары в два яруса вдоль стен, керосиновые лампы под потолком, тусклый свет. И люди, десятки людей: кто-то лежал неподвижно, кто-то скрючился на боку, кто-то свесился с нар и хрипло дышал. У дальней стены молодая сестра милосердия поила лежачего матроса с ложки. Рука у неё дрожала, вода проливалась на подбородок больному, и она тихо ругалась.

Я шагнул в эту гущу и замер на секунду. Передо мной были врачи. Не те, что сидят в частных клиниках, обвешанные дипломами, и выписывают ненужные анализы за бешеные деньги. Эти стояли в заляпанных халатах, с красными от недосыпа глазами, и рисковали жизнью просто потому, что не могли не делать этого. Потому что настоящий врач лечит не за деньги, а за идею, за клятву. За то, что не может просто пройти мимо.

— Сестра, — окликнул я ту, что поила матроса. — Как вас зовут?

— Анна, — ответила она, не оборачиваясь. Рукава её халата были закатаны до локтей, и я заметил, что кожа на запястьях красная и воспалённая от постоянной обработки карболкой. — А вы тот самый доктор с «Бравого»?

— Тот самый. Как вы догадались?

— У вас взгляд человека, который знает что нужно делать, и нет этого... ужаса в глазах.

— Он есть, просто не время для него. Сколько здесь больных?

— Сорок три. Ещё десять в соседнем бараке. Четверо умерли сегодня утром.

— Среди персонала заболевшие есть?

Она на мгновение замерла. Потом ответила глухо:

— Двое санитаров и фельдшер. Вчера увезли, а фельдшер... ночью он умер.

Вот так. Врачи здесь тоже умирали. Не только лечили, но и умирали сами. А те, что оставались, продолжали работать. С красными запястьями, с недосыпом, с дрожащими руками. Я смотрел на сестру Анну и думал: вот ты — настоящий врач. Не я, со своими знаниями из будущего. А ты, простая сестра милосердия, которая поила матроса с ложки и ругалась, когда вода проливалась. Потому что тебе было не всё равно.

Руднев, стоявший у двери, прочистил горло:

— Предлагаю не предаваться лирике, коллега. Здесь вам не театр. Давайте разделимся. Вы в правое крыло, я в левое.

— Согласен. Но сначала сортировка.

Я прошёл в центр барака и заговорил громко, чтобы слышали все. Сестра Анна, подняв голову, вытерла руки о передник. Два санитара: пожилой мужик с обветренным лицом и молодой парень с испуганными глазами, замерли у коек. Даже Руднев перестал хмуриться и повернулся в мою сторону.

— Работаем по цветам, — начал объяснять я. — Красный значит тяжёлые. Те, кто не пьёт, без сознания, пульс нитевидный. Им внутривенные вливания. Жёлтый — средней тяжести. Пьют, но с трудом, слабость, диарея. Им отпаивание раствором с ложки каждые полчаса. Зелёный ходячие, лёгкое обезвоживание. Им пить самим, много. Чёрный — агония. Им морфин и покой. Вопросы?

Санитар постарше поднял руку:

— Чего вливать-то? Раствор этот... который с солью?

— Физраствор, или изотонический раствор: литр кипячёной воды, чайная ложка соли, две сахара. Размешать, остудить. Тяжёлым внутривенно, остальным внутрь.

— Физраствор? — спросил санитар санитар.

Я чуть не поперхнулся. Физраствор. Это слово из моего времени. Неужели я сам его произнёс и не заметил? Я оглянулся на Руднева. Тот стоял, скрестив руки, и на лице его медленно проступало выражение крайнего скепсиса.

— Физраствор? — переспросил он. — Вы, кажется, оговорились, коллега. Но то, что вы предлагаете, — он медленно, с расстановкой покачал головой, — это даже не терапия. Это эксперимент.

— Это лечение, — возразил я.

— Нет, позвольте. — Руднев шагнул вперёд, и я впервые заметил, что у него не просто брюзгливое лицо. Уставшие глаза, глубокие морщины у рта. Он не был карикатурным злодеем. Он был врачом школы. — Вы предлагаете вливать внутривенно. Латта ещё в тридцать первом пробовал вливать солевой раствор, и ничего не вышло! А вы закачиваете раствор налево и направо, как будто это святая вода. Вы утопите их солью.

— Бездействие убьёт их быстрее.

— Да, убьёт. Но это естественный ход болезни. А то, что предлагаете вы, есть эксперимент на живых людях. Вы понимаете, как это выглядит?

Я молчал.

— Я двадцать лет лечу, — продолжал он уже спокойнее. — Видел холеру в девяносто втором. Мы тогда ничего не могли сделать. Просто поили водой и молились. Но мы не вредили. А вы берёте иглу, втыкаете в вену и закачиваете воду с солью. Откуда мне знать, что это не убьёт его быстрее болезни?

— А откуда вам знать, что убьёт? — спросил я тихо.

— Что?

— Вы говорите о вреде. Но вы не видели, чтобы этот метод вредил. Вы просто не видели, чтобы он помогал. А я видел.

— Где? — он прищурился.

Я помедлил. Врать не хотелось, но и правду сказать было нельзя.

— Далеко, — ответил я наконец. — Очень далеко.

— Это не ответ, — отрезал Руднев. — Но я вам скажу вот что. Я не могу вам запретить. Вы здесь по приказу адмирала, у вас полномочия. Но я буду наблюдать. И если увижу, что ваш метод вредит, немедленно остановлю вас своей властью!

— Договорились.

Он кивнул и пошёл в левое крыло. Я остался в правом.

— Сестра Анна, — позвал я. — Первый тяжёлый. Готовьте инструменты.

Я подошёл к койке матроса лет сорока. Он лежал без сознания, кожа серая, губы потрескавшиеся, глаза запавшие. Пульс на запястье едва прощупывался. Я наложил жгут, нащупал вену.

— Иглу.

Я ввёл иглу, закрепил, открыл зажим на трубке. Раствор потёк медленно. Я смотрел, как жидкость уходит в его тело и думал: вот сейчас, в эту секунду, решается, жить ему или нет. Если ошибся — умрёт быстрее. Если прав — выживет.

— Следите за ним, — сказал я сестре Анне. — Если очнётся сразу зовите.

Я перешёл к следующему. Молодой парень, почти мальчик, лет восемнадцати. В сознании, но очень слаб. Губы шевелились, он пытался что-то сказать. Я наклонился:

— Пить... — прошептал он.

— Сейчас.

Сестра Анна уже держала кружку. Я приподнял парню голову, поднёс к губам. Он сделал глоток, второй, третий и закашлялся. Вода потекла по подбородку.

— Ничего, — сказал я ему. — Понемногу, не спеши. Каждые полчаса будешь пить. Понял?

Он слабо кивнул. Я вытер ему подбородок и перешёл к третьей койке.

Третий был безнадёжен. Мужчина лет пятидесяти лежал на спине и дышал редко и поверхностно. Пульс почти не прощупывался. Зрачки не реагировали на свет. Агония.

— Морфин, — сказал я сестре Анне.

Она молча подала раствор. Я ввёл. Через минуту дыхание стало ещё реже, ещё тише. Через пять минут его не стало.

Я закрыл ему глаза и накрыл лицо простынёй. Сестра Анна перекрестилась.

— Следующий, — сказал я.

Мы работали час за часом. Я вливал, отпаивал, успокаивал, объяснял. Переходил от койки к койке, и каждая требовала своего подхода: одному резкий окрик, чтобы вывести из апатии, другому шутка, третьему просто молчаливое присутствие. Сестра Анна работала рядом, и я заметил, что у неё перестали дрожать руки. Чёткие команды давали ей опору, которой не хватало раньше.

Руднев работал в левом крыле. Я слышал его голос — он отдавал приказы, иногда ворчал, но не вмешивался. И, что важнее, соблюдал мои правила: мыл руки после каждого пациента, обрабатывал инструменты, разделял больных. Скрежеча зубами, но соблюдал.

Через несколько часов я подошёл к койке первого тяжёлого и замер. Матрос лежал с открытыми глазами. Взгляд мутный, но осмысленный. Он смотрел на меня и пытался что-то сказать.

— Пить, — прошептал он.

— Дадим, дорогой. Сестра, раствор.

Он выпил полкружки и снова закрыл глаза. Но он был жив. И пульс уже не нитевидный. Я выпрямился. Внутри отпустило.

— Работает, — сказал я вслух.

Руднев, проходивший мимо, остановился. Посмотрел на матроса, потом на меня. Ничего не сказал, только поджал губы и ушёл в левое крыло. Но я заметил, что он не перекрестился. А это для него, как я уже понял, было равносильно признанию.

Прошло ещё несколько часов. Солнце за окнами село, зажгли дополнительные лампы. Тени на стенах стали длиннее. Я обходил своё крыло третий раз за день и чувствовал, как гудят ноги.

Руднев встретил меня в центре барака. Рубашка взмокла, волосы прилипли ко лбу, но держался он прямо.

— Ну что, коллега? — спросил я. — Как ваши?

— Двое умерли, — сухо ответил он. — Остальные держатся. У вас?

— Один. Тяжёлый был, не успели.

— Итого трое. Для такого ада немного.

— Согласен.

Мы замолчали. Он смотрел на ряды коек, а я на него. И в этой тишине что-то назревало.

— Знаете, Туманов, — произнёс он наконец, — я не могу понять, кто вы. Весь день наблюдал. Вы работаете как проклятый. Не спите, не отдыхаете. И ваши растворы... — он запнулся. — Я не могу отрицать, что тот матрос жив. И ещё несколько, похоже, выживут.. Резать у вас правда получается хорошо, это я признаю. Но всё остальное... Оставьте это тем, кто умеет. То есть мне, ваши методы в любом случае сомнительны.

— Что именно «всё остальное»?

— Эти ваши внутривенные вливания. Вы меняете протокол на ходу, ставите опыты на людях. А ведь вы не инфекционист, не эпидемиолог. Вы судовой врач. Отличный, спору нет, но вы лезете в область, в которой ничего не понимаете. Я видел, как такие новаторы заканчивали. А хуже всего — их пациенты.

— Я не самоуверенный, — сказал я тихо. — Просто я знаю, что это работает.

— Откуда? — он поднял бровь. — Откуда вы можете это знать?

Я помолчал. Правду сказать нельзя, но можно сказать то, что станет правдой здесь и сейчас.

— Я видел, — сказал я. — В Порт-Артуре, во время осады. Там был один врач, француз, который вливал солевые растворы холерным. И они выживали. Тогда я не понимал, как это работает. Теперь понимаю.

Это была ложь. Но ложь, которую нельзя проверить. Руднев прищурился:

— Француз в Порт-Артуре? Не слышал о таком.

— Вы не всё слышали.

Он покачал головой:

— Даже если так — один случай не доказательство. И вы хотите, чтобы я изменил методику на основе того, что вы когда-то видели какого-то француза?

— Я хочу, чтобы вы дали мне шанс. Смотрите на результаты, считайте смертность. Через два дня сравним цифры. Если мой метод окажется хуже — я признаю это и извинюсь.

Руднев долго смотрел на меня. Что-то в его глазах изменилось — не то чтобы поверил, но засомневался в своём неверии.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Два дня.

Я кивнул и шагнул к своему крылу, когда он вдруг тихо добавил:

— И знаете... У меня есть друзья на должностях.

Я остановился, не оборачиваясь.

— К чему это вы?

— К тому, что если ваши эксперименты приведут к смертям, я доложу. Не из личной неприязни — из профессионального долга.

— Докладывайте, — сказал я ровно. — Но сначала дайте мне два дня.

Ночь тянулась бесконечно. Стоны не стихали. Кому-то становилось хуже, кому-то лучше. Я переходил от койки к койке, вливал растворы, поправлял подушки, отвечал на вопросы. Санитары и сёстры держались из последних сил. У пожилого санитара тряслись руки, когда он набирал раствор в кружку. Молодой парень с испуганными глазами на секунду присел на корточки и закрыл лицо ладонями. Сестра Анна подошла к нему, что-то тихо сказала, положила руку на плечо — он встал и продолжил работать.

Я смотрел на них и думал: вот она, настоящая медицина. Не в блестящих операционных, не на кафедрах, не в диссертациях. Здесь, в грязном бараке, где врачи умирают наравне с пациентами. Где сестра милосердия продолжает поить больного с ложки, даже когда руки сводит судорогой.

Перед рассветом умер ещё один больной. Четвёртый за сутки. Я закрыл ему глаза и посмотрел на часы. Без четверти пять. Где-то на востоке уже светлело. Я вышел на крыльцо, вдохнул холодный утренний воздух. Пахло морем — далёким и невидимым, но всё равно ощутимым.

За спиной скрипнула дверь. Руднев вышел следом.

— Не спится? — спросил я, не оборачиваясь.

— Здесь не уснёшь.

Мы стояли и смотрели на серое небо и молчали. И в этом молчании было что-то, чего не могло быть ещё сутки назад. Не дружба, но уже и не вражда. Скорее, взаимное признание права на существование.

— Сколько у вас? — спросил Руднев.

— Ещё один умер час назад. У вас?

— Один. Итого четверо.

— Много.

— Могло быть больше.

Он помолчал, потом добавил:

— Я не знаю, правы вы или нет. Но то, что вы делаете, — это хотя бы не бездействие. А это уже кое-что.

Я повернулся к нему:

— Знаете, коллега, в моей практике был случай, когда один старый врач сказал мне почти то же самое.

— И чем кончилось?

— Я оказался прав.

— Посмотрим, — сказал Руднев, но на этот раз без сарказма.

Мы вернулись в барак. Работа продолжалась.

Прошло трое суток — трое бесконечных, слипшихся в один непрерывный кошмар. Я спал урывками по два-три часа, не раздеваясь, прямо на лавке в предбаннике. Руднев тоже почти не отдыхал. Мы работали как проклятые, и постепенно холера начала отступать.

На второй день умерло ещё двое. На третий — один. На четвёртый день утренний обход показал всего два новых случая, а смертность за последние двенадцать часов упала до нуля. И тут в барак вошёл санитар с пакетом.

— Господин Туманов, — протянул он бумагу. — Из госпиталя. Срочно.

Я развернул. Приказ о моём переводе в Севастополь для обмена опытом. Подпись: контр-адмирал Греве.

— Что там? — спросил подошедший Руднев.

Я молча показал. Он прочёл, поджал губы и отвёл глаза.

— Вы ведь этого добивались? — спросил я.

— Нет, клянусь. — Он запнулся. — Но, возможно, это к лучшему.

— Почему?

— Потому что мы не сработаемся. Слишком разные методики и виденье.

— Это да, — согласился я. — Но одно я вам скажу, Руднев. Вы хороший врач. Просто привыкли к старым методам. А мир меняется, и медицина меняется. Если не будете меняться вместе с ней — останетесь позади. Подумайте об этом.

Он помолчал. Потом вдруг сказал:

— Я видел вашу статистику. У вас за трое суток умерло пятеро из двадцати двух. У меня девять из двадцати. Это существенная разница.

— Согласен.

— Я до сих пор не уверен, что это не случайность. Но... — он тяжело вздохнул, — я не могу игнорировать цифры. Я распоряжусь, чтобы ваш протокол соблюдали и после вашего отъезда, тогда мы сможем достоверно посчитать и решить.

Это было самое близкое к признанию, что я от него слышал. Я протянул руку:

— Спасибо, коллега.

Он помедлил секунду, потом пожал.

— Удачи в Севастополе. И еще, Семен Семенович, мой вам совет: не лезьте там в политику. Я слышал от друзей о неких волнениях и вы правы, мир меняется, но не только в медицине. В вас есть потенциал и необходимая дерзость и смелость принимать решения, но в наше время нужно быть аккуратным.

— Я врач. Мне всё равно, что там в политике.

— Вот и правильно. — Он кивнул и пошёл к себе. У двери обернулся. — И, кстати... Туманов.

— Да?

— То, что вы сказали про француза в Порт-Артуре... Я проверю.

— Проверяйте, — ответил я без улыбки.

Вечером я сидел в ординаторской и смотрел на приказ. В голове крутились цифры: выехать завтра утром, поезд на Москву, пересадка, Севастополь. Если повезёт, к четырнадцатому буду на месте.

В дверь постучали. Вошла Мария.

— Вы уже знаете? — спросил я.

— Знаю. Мне Вельяминов сказал.

— Я думаю это из-за Руднева. У него связи, хотя сам отрицает.

— Я так и думала. — Она присела напротив. — Вы расстроены?

— Нет. Честно говоря, я даже рад. Севастополь большой порт, я смогу принести больше пользы. А здесь я уже сделал что мог. Остальное за Рудневым.

— Вы странный человек, Семён Семёнович. Другой бы злился или жаловался, а вы рады.

— Я прагматик. — Я отложил приказ. — Мария Андреевна, я хочу вас попросить об одном. Оставайтесь здесь. Работайте, учитесь дальше. Вы отличный ассистент, но вам нужно ещё много узнать. И помогите Рудневу — он не плохой врач, просто старый, ему трудно меняться.

Она помолчала, глядя на свои руки:

— Я хотела бы поехать с вами. Учиться дальше.

— Я знаю. Но пока не готов. У меня есть важное дело, я должен разобраться с ним один.

— Какое дело?

— Пока не могу сказать, но когда-нибудь расскажу. Обещаю.

Она подняла глаза:

— Вы не такой, как все. И я не понимаю, что с вами происходит. Но я верю вам.

Она встала, шагнула ко мне. Я тоже поднялся. Мы стояли друг напротив друга, и между нами было полшага — самое трудное расстояние.

— Я буду ждать вашего возвращения, — сказала она.

— Я вернусь.

Мы обнялись, но не страстно, а как два уставших человека, которые нашли друг в друге опору. Она прижалась щекой к моему плечу, и я почувствовал запах карболки и травяного чая. Мы стояли так, наверное, с минуту. Потом она отпустила меня, вышла, и я остался у окна. На улице темнело. Где-то в порту гудел пароход.

Я вошёл в знакомый кабинет с дубовыми панелями. Главный врач сидел за столом, перебирал бумаги и выглядел уставшим, даже более уставшим, чем я.

— Садитесь, Туманов. Разговор есть.

Я сел. Он откинулся в кресле:

— Прежде всего хочу вам кое-что о себе рассказать. Я не просто главный врач — я лейб-хирург его величества, академик Военно-медицинской академии. Здесь нахожусь временно, с инспекцией. Завтра уезжаю, и новым главврачом назначен Руднев.

— Вот оно как, теперь картина прояснилась, Руднев...

— И о вашем переводе знаете? Уже вручили бумаги?

— Знаю.

Вельяминов подался вперёд:

— Тогда начистоту. Ваш перевод — инициатива Руднева. Он использовал связи. Я пытался оспорить, но у него влиятельные друзья в Адмиралтейств-совете. Формально это «обмен опытом». По факту — ссылка.

— Я понимаю.

— И не злитесь?

— Нет, для чего мне злиться? Злоба требует траты сил, а мне есть куда направить их. Да и Севастополь город неплохой, думаю, найду чем там занять свой ум.

Он пристально посмотрел на меня и вдруг усмехнулся:

— А вы интересный человек, Туманов. Другой бы бесился. А вы спокойны как удав. — Он снова откинулся в кресле. — Ну, раз так — слушайте. Мне понравилось, как вы работаете. И в операционной, и в холерном бараке. Я видел вашу статистику, и знаете, впечатляет. Жаль, что уезжаете, но в Севастополе вы тоже нужны. У них там полный раздрай в санитарной части.

— Рад это слышать.

— И ещё одно. — Он взял со стола бумагу. — Я написал на вас подробную характеристику. Лестную. Очень лестную. Копию отправлю в Севастополь, чтобы знали, кого принимают. И не вздумайте там скромничать. Такие, как вы, нужны везде. А такие, как Руднев... — он поморщился, — они есть в каждом госпитале. Но есть и те, кто хочет работать по-новому. Найдите их.

— Обязательно.

Вельяминов встал и протянул руку:

— Рад был познакомиться, Семён Семёнович. Бог даст ещё свидимся.

— Буду ждать, — я пожал его руку.

И уже у двери услышал за спиной:

— И удачи вам. Рудневы приходят и уходят. А врачи как вы остаются.

Утро выдалось солнечным и ветреным. На вокзале пахло углём и паром. Меня провожали Кольцов, Дурново, Морозов и Бублик. Мария стояла чуть поодаль в шинели.

— Ну вот и всё, — сказал Кольцов, протягивая руку. — Без вас будет скучно, Семён Семёнович.

— Без меня вам будет спокойнее, — я усмехнулся, но руку пожал крепко.

— Не говорите ерунды. Кто теперь будет рассказывать, как правильно мыть руки?

— У вас есть Мария Андреевна. Справится.

Дурново шагнул вперёд, уже почти не хромая:

— Спасибо за всё. За жизнь, за ногу, за то, что научили... многому.

— Это меньшее, что я мог сделать.

Морозов молча стиснул мою ладонь своей огромной ручищей. Бублик шмыгнул носом и не выдержал — обнял меня, не по-уставному, а по-простому, по-братски.

— Вы это... возвращайтесь, вашбродь. Мы тут без вас... ну, скучно.

— Обязательно вернусь.

Я обернулся к Марии. Она подошла ближе. Глаза сухие, но покрасневшие — держалась из последних сил.

— Берегите себя, Мария Андреевна.

— И вы себя, Семён Семёнович. — Она помолчала. — Я буду ждать. И помните: вы обещали меня учить.

— Помню.

Паровоз дал гудок. Я поднялся в вагон, бросил саквояж на полку. За окном поплыли пакгаузы, товарные составы, серая вода Золотого Рога.

Я сделал здесь что мог. Спас людей, научил других, нажил врагов. Но главное — понял, что такое настоящая медицина. Не та, что в учебниках, и не та, что в частных клиниках. А та, что в грязных бараках, где врачи умирают наравне с пациентами.

Теперь Севастополь. До восстания на «Потёмкине» около двух недель.

Я достал из кармана приказ, перечитал и улыбнулся. Судьба сама ведёт меня к цели. Только бы успеть.

За окном проплывали сопки, покрытые лесом. Где-то впереди лежала Россия — огромная, незнакомая, живущая своей жизнью. И где-то в конце этого долгого пути ждал броненосец «Потёмкин». Я закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Поезд уносил меня на запад, а впереди была новая жизнь и новая возможность.

Глава 8. Экспресс

— Третий класс, вашбродь, в хвост состава.

Я прошёл через тамбуры, перешагивая через чьи-то узелки и корзины. Третий класс оказался длинным открытым вагоном: деревянные нары в три яруса, обитые потёртым дерматином, пятьдесят четыре места. Никаких перегородок, только узкий проход, забитый людьми, мешками и детьми.

Я забрался на свою полку на второй ярус у окна и огляделся. Соседом снизу оказался пожилой мужик в потёртом пиджаке, из-под которого виднелась косоворотка. Рядом стоял деревянный сундучок, перевязанный верёвкой. Напротив, на боковой полке, устроился молодой парень в картузе, читавший книжку. Ещё дальше две бабы в платках, тихо переговаривавшиеся о своём, и солдат с перевязанной рукой, мрачно глядевший в окно.

Всё это было до боли знакомо. Я поймал себя на мысли, что этот вагон почти точная копия плацкартных вагонов, в которых я мотался в командировки ещё в прошлой жизни. Те же полки, те же торчащие сверху ноги в носках, тот же храп, тот же запах варёных яиц и курицы в фольге. Только тогда был «доширак», а сейчас махорка и чеснок. Суть не менялась. Люди везде люди, и российская железная дорога — машина времени, которая не меняется столетиями.

— Дозволите присесть, вашбродь? — пожилой мужик поднял на меня глаза.

— Садись, — я спрыгнул с полки и опустился рядом. — Только давай без «вашбродь». Я врач, а не генерал.

— Врач? — он оживился. — Это хорошо. Меня звать Дронов, Степан Ильич. Мастеровой я. Три года на Дальнем Востоке отпахал, теперь домой, в Тверь. А вы, значит, доктор?

— Доктор. Семён Семёнович Туманов. Еду в Севастополь.

В разговор тут же встрял парень в картузе:

— В Севастополь? Это ж на самый юг! А я в Иркутск, домой. Отвоевался. — Он кивнул на перевязанную руку. — Под Мукденом зацепило. Теперь по чистой.

— Давно воюешь?

— С самого начала. Второй год пошёл. — Он помрачнел. — Только толку-то? Всё равно гонят нас и гонят.

Дронов покивал, скручивая цигарку:

— Правду парень говорит. Я в порту работал, грузил уголь на эскадру. Видел, как они уходили — красивые, грозные. А теперь что? Половина на дне.

Я молчал. Дронов закурил и продолжил, понизив голос:

— Народ-то ропщет. В Питере, говорят, бастуют. В Одессе тоже. Государь-то наш... — он осёкся, покосился на меня. — Вы уж простите, я ж не знаю, каких вы взглядов.

— Я врач, — повторил я. — У меня взглядов нет. Только пациенты и их проблемы.

Мастеровой усмехнулся:

— Хитрый вы человек, доктор. Но я таких уважаю.

Поезд набирал ход, за окном проплывали сопки, редкие деревеньки, серое небо. Я сидел, пил чай из жестяной кружки, услужливо принесённой проводником, и слушал разговоры. Они были разными, но сводились к одному: усталость от войны, от власти, от бедности. Люди роптали тихонько, без открытого бунта, но в этом ропоте уже слышалось отдалённое эхо будущей грозы.

Ночью вагон затих. Храп, вздохи, скрип колёс. Я лежал на полке и смотрел в деревянный потолок, сон не шел. Мария, Кольцов, Руднев — все остались там, на краю земли. А я ехал навстречу тому, о чём они пока не догадывались. До восстания на «Потёмкине» как раз около двух недель. Если поезд не задержится, к двенадцатому июню буду на месте. Впритык.

Утром поезд остановился на крупной станции, кажется, в Харбине. В вагон вошли жандармы с проверкой документов. Атмосфера мгновенно сгустилась, люди затихли, прижались к полкам. Только дети, не понимавшие происходящего, продолжали шуметь.

Жандармы шли по проходу медленно, придираясь к каждому. Один из них — унтер с рыжими усами и глазами как у хищника остановился у полки парня в картузе. Тот сидел, вжав голову в плечи.

— Документы! — рявкнул унтер.

Парень дрожащими руками полез в карман, достал бумаги. Унтер долго вертел их, потом нехорошо ухмыльнулся:

— А ну, встать! Что в вещах? Открывай!

— Господин жандарм, да что ж вы... Я ж раненый, с фронта еду...

— Молчать! Раненый? А может, дезертир?

Он схватил парня за плечо и рывком поставил на ноги. Начался обыск. Перетрясли весь скарб: книжку, бельё, кусок хлеба, завёрнутый в тряпицу. Ничего запрещённого. Но унтера это только раздосадовало.

— Что читаешь? — он схватил книжку. — «История государства Российского»? Ишь ты, грамотей. А ну, пойдём-ка с нами, разберёмся.

— Господин жандарм, я ж ничего...

— Пойдём, кому сказано!

Я поднялся с полки.

— Унтер-офицер, — произнёс я спокойно. — Этот человек раненый фронтовик. Вы уверены, что хотите арестовать его за чтение Карамзина?

Жандарм обернулся, увидел офицерский китель и на мгновение смешался.

— А вы, собственно, кто такой?

— Судовой врач миноносца «Бравый». — Я достал документы. — Следую по приказу командования в Севастополь. А это, — я кивнул на парня, — солдат, а не дезертир. У него справка о ранении, если вы не заметили.

Унтер взял мои бумаги, прочёл. На лице отразилась борьба между желанием настоять на своём и нежеланием связываться с офицером. Второе победило.

— Ладно, — буркнул он, возвращая документы. — Но вы, господин врач, лучше в чужие дела не лезьте. А ты, — ткнул пальцем в парня, — сиди тихо.

Жандармы ушли. В вагоне повисла тишина. Парень смотрел на меня с благодарностью:

— Спасибо, господин врач. Если б не вы...

— Пустяки, — я снова забрался на полку. — Просто не люблю, когда обижают раненых.

Дронов, сидевший внизу, хмыкнул:

— Вы, доктор, я смотрю, смелый. Жандарма и так осадить...

— Просто у меня документы в порядке. А у страха глаза велики.

Мастеровой усмехнулся и ничего не сказал. Но посмотрел на меня с уважением и с лёгким прищуром, будто что-то понял, но не спешил делиться.

На третьи сутки, когда поезд шёл где-то в районе Читы, в вагон вбежал запыхавшийся проводник.

— Господа! Нет ли среди вас врача?! В первом классе женщина умирает!

Я спрыгнул на пол:

— Я врач. Что случилось?

— Супруга купца Терентьева! Без сознания, бледная... кровь у неё, кажется...

— Не теряй времени, — перебил я его, — Веди.

Первый класс разительно отличался от того, что я видел в своем. Мягкие вагоны с отдельными купе обитые бархатом, ковровые дорожки, бронзовые светильники. Нижняя часть вагона усилена металлом. Тишина, чистота, запах дорогого табака. Совсем другой мир.

В купе на широком диване лежала женщина лет тридцати пяти. Бледная, в испарине. Дышала часто и поверхностно. Рядом стоял муж — богатый купец лет сорока пяти, с ухоженной бородой и испуганными глазами. У двери топтался начальник поезда с золотыми пуговицами на мундире.

— Господин врач! — купец бросился ко мне. — Ради бога, помогите! Я заплачу, сколько скажете... Акулина моя...

Я взял женщину за запястье. Пульс нитевидный, частый. Кожа холодная, липкая. Живот при пальпации напряжён, болезнен. Я откинул плед и увидел характерное пятно на платье.

— Как давно?

— Часа два назад... Побледнела вдруг, сказала что больно, и сознание потеряла.

Я снова проверил пульс. Давление падает, внутреннее кровотечение. Внематочная беременность, разрыв трубы. Без операции умрёт через несколько часов, и смерть будет мучительной.

— Нужна срочная операция, — сказал я. — У неё внутреннее кровотечение. Если не остановить она умрёт.

Купец побледнел ещё больше:

— Операция? Здесь? В поезде?!

— Да, здесь и сейчас.

— Но как же... — он беспомощно оглянулся на начальника. — Можно остановить поезд? На ближайшей станции? Я заплачу!

Начальник покачал головой:

— Ближайший полустанок с врачом в четырёх часах езды. А останавливать экспресс я не имею права — нарушит расписание, да и телеграфа на разъездах нет, чтобы предупредить встречные составы.

— Но она же умрёт! — купец почти кричал.

— Я не могу задержать экспресс на два часа из-за одной жизни, — сухо ответил начальник. — Таков порядок.

— Тогда я буду оперировать на ходу.

Начальник уставился на меня:

— Вы в своём уме? Качка с тряской! Вы ж её убьёте!

— Если я ничего не сделаю, она умрёт гарантированно. Если попробую, то шанс есть. — Я повернулся к купцу. — Мне понадобятся чистые простыни, водка или спирт, таз, иголки и нитки. И двое крепких мужиков держать её, пока поезд швыряет. Найдётся?

— Всё найдётся! — вскинулся купец. — Ванька! Петро! Сюда, живо!

Я подошёл к женщине и начал готовить всё необходимое. Внематочная беременность в 1905 году почти гарантированная смерть. Лапаротомию при таких обстоятельствах начали применять недавно, и то в условиях стационара. А я собирался резать в трясущемся вагоне, на диване, при свете керосиновой лампы. Но выбора не было.

— Мне нужен свет. Много света. Все лампы, что есть в вагоне, несите сюда.

Через минуту купе было залито светом. Я разложил инструменты, велел купцу и его слуге держать женщину за плечи и за ноги.

— Если меня качнёт держите крепче. От этого зависит её жизнь.

Скальпель лёг в руку как родной. Лапаротомия — разрез по белой линии живота. Кожа разошлась. Качка швыряла поезд с рельса на рельс, и каждый раз скальпель отклонялся на долю миллиметра. Я стиснул зубы и продолжал.

Внутренняя картина открылась та, что я и ожидал. Разрыв правой фаллопиевой трубы. Кровь в брюшной полости. Я вскрыл брюшину, убрал кровь тампонами, нашёл источник и наложил на трубу швы. Затем иссек повреждённый участок, проверил, что кровотечение остановлено. В этот момент поезд дёрнуло особенно сильно, и я чуть не выронил зажим. Женщина застонала.

— Держите её сильнее! — рявкнул я.

Операция продолжалась. Я промыл брюшную полость, зашил послойно. Стежок за стежком

Наконец я наложил последний шов и отошёл от дивана. Женщина дышала. Пульс на запястье прощупывался.

— Жить будет, — сказал я, вытирая руки. — Но нужен покой. Когда прибудем в Москву сразу в больницу.

Купец бросился ко мне, схватил за руку:

— Господин врач! Я не знаю, как вас благодарить! — Он полез в карман, достал толстую пачку ассигнаций. — Вот, возьмите! Сколько скажете!

Я отодвинул деньги.

— Уберите. Я не за этим стал врачом.

— Но я же должен...

— Ничего вы мне не должны. Хотите отблагодарить наймите хорошую сиделку для жены в Москве. Ей нужен уход, хотя бы неделю.

Он растерянно смотрел на меня, потом кивнул. Я вышел из купе. В коридоре стояли проводники и несколько пассажиров из соседних купе пришли посмотреть, что за шум. Увидев меня, расступились. Кто-то спросил: «Доктор, она жива?» Я кивнул, не останавливаясь.

Я шёл обратно в свой вагон, и в голове крутилась мысль: я только что сделал операцию, которая в 1905 году считалась почти невозможной. В трясущемся вагоне, без нормального света, без ассистента. А ведь ещё год назад не мог держать ложку. Вот что значит второй шанс.

Вечером я сидел на своём месте и пил чай. Новость о докторе, который режет в поезде, уже разнеслась по всему составу. На меня смотрели с любопытством, с уважением, а некоторые с суеверным страхом. Я старался не обращать внимания.

Дронов сидел напротив и задумчиво крутил цигарку:

— Вы, доктор, человек необычайного склада.

— Приму за любезность.

— Офицер, а не гнушаетесь с простым людом. Врач, а режете прямо в вагоне. И денег не берёте.

— Деньги... Это не главное.

— А что главное?

Я помолчал.

— Делать своё дело хорошо. И помогать тем, кому можешь помочь. Остальное приложится.

Мастеровой кивнул каким-то своим мыслям:

— Это правильно. Я вот тоже своё дело делаю. Три года на Дальнем Востоке пахал, теперь домой, к внукам.

— Сколько их?

— Двое, девчонки. Старшая уже буквы знает, младшая совсем кроха, меня и не помнит.

— Хорошо, когда есть к кому возвращаться.

— А у вас?

Я помолчал.

— У меня только работа и долг.

Он понимающе кивнул и больше не спрашивал.

Я забрался на полку и долго лежал, глядя в потолок. Мысли текли вяло, но в одном я был уверен точно: я на своём месте. В этом поезде, в этом времени, в этом теле. И что бы ни ждало впереди я справлюсь.

Поезд мчался сквозь сибирскую ночь, унося меня на запад. Я закрыл глаза и заснул.

На Ярославский вокзал Москвы поезд прибыл ранним утром, когда солнце только начинало золотить купола окрестных церквей. Я вышел на перрон и на мгновение замер. Москва, но не моя. Ни метро, ни высоток, ни вечно спешащей толпы с гаджетами. Вместо этого извозчики на привокзальной площади, городовые с шашками, дамы в длинных платьях и шляпках с перьями, разносчики газет.

Ярославский вокзал был новеньким, в неорусском стиле с башенками, кокошниками и резными наличниками, похожий на сказочный терем. Я прошёл через зал ожидания, где на скамьях сидели крестьяне с мешками, чиновники с портфелями, офицеры с саквояжами. Пахло углём, паровозным дымом и горячей сдобой из буфета.

До поезда на Севастополь оставалось около трёх часов, отходил он от Курского вокзала. Я решил не сидеть в зале ожидания, а выйти в город размяться, перекусить.

На привокзальной площади сразу заметил трактир с вывеской «Извозщичий» — дешёвый, шумный, с запахом горячей еды и махорки. Я вошёл, нашёл свободный столик у окна и заказал чай с баранками.

За соседним столиком двое мастеровых обсуждали последние новости. Я прислушался.

— Слыхал, на фронте сколько кораблей потеряли? — говорил один, пожилой, с седыми усами. — Говорят, уже с половину судов потопили, а японец все лезет! Говорят государь задумал мир с ними подписать.

— Да ну? — не поверил второй, помоложе. — Откуда знаешь?

— В газетах пишут. Правда, мельком.

— Ладно, наше дело малое, идем работать.

Допив чай, я вышел из трактира, купил у газетчика свежий номер «Московских ведомостей» в дорогу.

Курский вокзал встретил меня суетой. Здесь было больше военных, чем на Ярославском. Я нашёл свой поезд и устроился у окна. Напротив сел пожилой чиновник с портфелем, тут же завёл разговор. Я отвечал односложно, не вступая в беседу. Мысли были далеко.

Поезд тронулся. За окном поплыли подмосковные дачи, потом поля и перелески. Я смотрел на этот мирный пейзаж и думал, что скоро здесь всё изменится. Если у меня получится. Где-то впереди уже горел красный флаг над «Потёмкиным», и где-то там меня ждала судьба.

В Севастополь поезд прибыл ранним утром. Солнце палило нещадно, пахло морем, углём и горячей землёй. Чайки орали над головой. Где-то вдалеке, за пакгаузами, виднелась бухта и мачты кораблей. Город русской морской славы. Отсюда уходили эскадры, здесь решалась судьба империи. И где-то здесь, прямо сейчас, стоял броненосец «Потёмкин».

Я взял саквояж и зашагал к выходу. У трактира на углу толпились матросы, о чём-то горячо споря. Обрывки фраз долетели до меня: «...червивое мясо...», «...опять экономия...», «...доколе терпеть?..». Я прошёл мимо, запоминая лица. Эти люди ещё не знали, что через несколько часов станут участниками события, которое войдёт во все учебники истории. А я знал.

У газетного киоска купил свежий номер «Крымского вестника». Пробежал глазами — никаких упоминаний о восстании. Значит, пока тихо. Значит, я успел.

Я поселился в дешёвой гостинице на Корабельной стороне, недалеко от порта. Комнатка крохотная, с облупленными обоями и скрипучей кроватью, но мне большего и не требовалось. Бросил саквояж на стул и подошёл к окну.

Внизу, в бухте, стоял он. Огромный, чёрный, с двумя трубами и двумя башнями главного калибра. Броненосец «Князь Потёмкин-Таврический». Самый мощный корабль Черноморского флота. Будущий символ революции. Я смотрел на него и чувствовал, как сердце колотится.

Вот он мой шанс.

Я отошёл от окна и сел на кровать. В голове уже складывался план: утром найти способ проникнуть на борт под видом санитара, матроса, кого угодно. А дальше убедить Матюшенко и команду не сдаваться, идти в Феодосию, поднимать восстание на всём флоте.

Я закрыл глаза. Завтра начнётся главное. А пока спать, просто спать.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге