Обложка Гусар не по уставу. Мсье Ищейка

Гусар не по уставу. Мсье Ищейка

Левиафан Кейн

0% прочитано
Стандартный
Левиафан Кейн

Гусар не по уставу. Мсье Ищейка

Глава 1.

Последнее, что я помню был выстрел, Выстрел в молодую девчонку, которую пытались обграбить. Когда я открыл глаза первое, что я услышал тоже был выстрел.

Пуля прошла над головой с тонким злым звуком, срезала ветку, и на щёку посыпалась мокрая труха. Рядом бился конь. Конь? Видимо бред. Передняя нога у него была перебита ниже колена, он пытался встать, заваливался на бок и снова пытался. Его крик забивал уши сильнее выстрелов.

Над канавой появилось широкое лицо с густыми тёмными усами, тронутыми сединой. У правой брови белел небольшой шрам.

— Ваше благородие! Живы?

— Девчонка вышла? — спросил я.

Усатый моргнул.

— Какая девчонка? Все вышли, ваше благородие. Вы одни лежите.

Я встал на колени, и справа под рёбрами тупо полыхнуло: ушиб, дышать можно, но вполсилы. Голова гудела, будто ею проверяли бетон на прочность. Бетона здесь не было. Не было ни лестницы, ни девчонки, ни ствола. Была мокрая глина, кусты вдоль канавы, дорога по склону и люди в киверах и коротких куртках со шнурами на груди, с саблями на боку. Гусары. Настоящие, в грязи по колено, и кони под ними дышали паром.

Если это ад, у него хороший костюмер.

Спорить с тем, что вижу, меня отучили ещё на первом выезде, лет пятнадцать назад. Есть гусары — значит, гусары. Как я сюда попал, что это вообще? Чистилище? Ладно, можно было выяснить позже. Сейчас по нам стреляли, а на стрельбу у меня был заученный порядок: укрытие, люди, выход. В него я и вцепился — больше держаться было не за что. Правее дороги, по голому склону, шли конные, парами, на рысях, и кто-нибудь из них время от времени стрелял с седла.

— Егеря, — сказал усатый. — От Ламбаха тянутся.

Дорога уходила на восток вдоль склона и метров через двести заворачивала за бугор. Канава с кустами шла по южной обочине, ниже дороги, и со склона её почти не было видно. Больше ничего полезного вокруг не нашлось.

— Что за поворотом?

— Наш двор, ваше благородие. Вёрсты не будет.

Рыжеватый гусар с коротким рубцом на кисти соскочил с гнедого и сунул мне повод.

— Берите моего, ваше благородие. Я дойду.

— Копылов, куда тебе пешим! — рявкнул усатый.

— Дойду, господин вахмистр.

По дороге пешком он не дошёл бы: до самого поворота склон лежал голый, как стол, а у французов были карабины. Зато канава тянулась вдоль всей дороги, и кусты прятали её от склона.

— Канавой, — сказал я Копылову. — Пригнись и иди, не останавливайся. Из кустов не высовывайся. За поворотом выйдешь к нашим. Мы прикроем.

— Слушаюсь.

Повод он отдал не сразу. Наклонился к конской морде и забормотал, думая, что за выстрелами никто не слышит:

— Не дури мне. Довезёшь его благородие — сухарь дам. Два.

Потом увидел, что я слышу, покраснел до самых бакенбард и съехал в канаву. Как зовут усатого, я не знал. Чин подсказал Копылов.

— Вахмистр. Бери четверых и к повороту. Как французы выйдут на ровное место — бей. Коротко, заряды попусту не трать.

— Удержим, — ответил вахмистр. — Только недолго. Их там поболе нашего, и кони свежие.

— Долго и не надо. Пока Копылов не пройдёт поворот.

— Прикрытие сниму сам. Последним.

— Последним, — согласился я.

Он посмотрел на меня так, будто видел впервые, но спорить вахмистр не стал: махнул четверым, а проезжая мимо моего коня, вынул из седельной кобуры пистолет, наклонился и выстрелил ему в голову. Крик оборвался. Стало слышно, как в кустах шуршит Копылов.

В седле я оказался быстрее, чем успел испугаться: ноги сами нашли стремя. На этом подарки кончились. Гнедой почуял чужую руку и пошёл боком, я потянул повод, он задрал голову и захрапел. Следующая пуля чавкнула в глину под его брюхом. Мне очень захотелось обратно в канаву, лицом вниз, руки на затылок.

Вместо этого я оглядел, что у меня осталось. У заднего края нашей кучки двое держали в поводу неосёдланных лошадей. Запасные.

Когда-то от нас ушёл грабитель: на лестнице он вытряхнул из сумки чужие деньги, и двое наших кинулись их подбирать. Я тогда ругался неделю. Лошадь на войне стоит дороже денег, и француз тоже кавалерист.

— Запасных — на французов, — сказал я. — Без седоков. Нахлестать и пустить по склону.

— Пропадут же, ваше благородие, — сказал тот, что был ближе.

— Лошадь своих найдёт. А француз на даровую лошадь отвлечётся. Ну!

Он хлестнул запасных по крупам, второй гусар гикнул, и две лошади рванули назад по дороге, а оттуда вверх, на склон, прямо на подходящие пары. Передняя пара сбилась. Один егерь круто взял в сторону, лошадь под ним заплясала; второй перегнулся с седла, ловя недоуздок. Задняя пара налетела на них и встала. На голом склоне сделалась толкотня, и в неё от поворота хлопнули карабины.

— За мной! — крикнул я. — Краем канавы!

Я повёл остальных ниже дороги, по самой кромке. Кусты закрывали коней по грудь, нас — нет. Гнедой то рвался вперёд, то пытался встать, и каждый раз мне приходилось решать за него, а заодно за себя. Впереди, в кустах, иногда мелькал рыжий бакенбард: Копылов шёл быстро, не поднимая головы.

Двое задержались у моего убитого коня. Огонь со склона в ту минуту ушёл к повороту, и им этого хватило: один полоснул саблей подпругу, второй сдёрнул седло вместе с дорожной сумкой и перекинул через холку своему коню. Догнали они нас уже галопом.

У поворота вахмистр поставил своих за бугор, и они стреляли по очереди: пока один перезаряжал, у другого карабин был готов. Французы перестали ловить нашу лошадь и снова пошли вперёд, но уже не рысью, а осторожно, растянувшись.

Пуля сбила ветку над моей головой.

— Ваше благородие, пригнитесь!

— Я сегодня уже раз в канаве заново родился, — ответил я. — Второй раз не тянет. Вахмистр, сколько заряжено?

— Два готовых, ваше благородие.

— Держи их для тех, кто сунется ближе.

Копылов вылез из канавы за бугром — мокрый до пояса, с прелыми листьями на кивере — и махнул рукой. На склоне обе наши запасные, сделав петлю, неслись обратно к своим, задрав хвосты.

— Вахмистр, снимай!

Он дождался, пока его люди отойдут, выстрелил последним и только тогда развернул коня. За поворот французы не пошли.

* * *

Во дворе я слез с гнедого и только у коновязи разжал пальцы. Повод стёр ладонь до красноты, под рёбрами ныло на каждом вдохе, в голове мерно стучало. Мой конь остался лежать у канавы. Я даже не знал, как его звали.

Двор был крестьянский, с каменным домом под черепицей и длинным сараем, где уже ставили коней. Копылов дошёл пешком, когда мы успели расседлать: мокрый, синий от холода и очень довольный. Следом двое пригнали наших запасных — поймали у ближнего двора.

— Горюнов с Орловым заводных привели, ваше благородие, — доложил вахмистр. — Тёмно-серого Копылову отдаю.

— Отдавай. Гнедого я у него пока возьму. — Я повернулся к Копылову. — Сухари за мной. Два.

Копылов снова покраснел до бакенбард, а вахмистр посмотрел на него, потом на меня и ничего не спросил.

— Алексей!

Во двор въехал офицер со светлыми бакенбардами и длинным носом, за ним его команда. Он соскочил с коня, не дождавшись, пока тот встанет.

— Мне сказали, тебя убили. Я уже сочинил речь над твоим гробом. Так трогательно вышло, что Зубов прослезился бы.

Вахмистр, расседлывавший рядом коня, обернулся.

— Никак нет, ваше благородие. Не прослезился бы.

Офицер махнул на него рукой и засмеялся, и на подбородке у него обозначилась ямочка. Потом смех кончился. Он посмотрел на меня внимательнее.

— А ты, говорят, у канавы сам командовал. — Он помолчал. — Ты ведь в огне всегда… ну, терялся. Не обижайся, Алексей, я любя.

Я провёл большим пальцем по краю манжеты. Обшлаг был сырой и чужой.

— Головой приложился, — сказал я. — Видно, на пользу.

— Тогда перед каждым делом буду прикладывать тебя об ворота. Для пользы службы.

Пока он рассказывал вахмистру, как держал свою дорогу, я открыл ташку. Рядом с огрызком карандаша лежала сложенная бумага.

«Поручику Павлоградского гусарского полка Алексею Павловичу Ветрову. С командою осмотреть боковую дорогу от Ламбаха к Вельсу, вернуться к эскадронному двору и донести виденное. Октября 20 дня 1805 года. Ротмистр Оболенский».

Алексей Павлович Ветров. Светлобакенбардый звал меня Алексеем, вахмистр — благородием, и бумага с ними не спорила. Я перечитал год. Год не изменился. И октябрь в бумаге был наш, по старому стилю: по-здешнему шло уже первое ноября.

Мама ждала меня в воскресенье к обеду. Я сложил бумагу по старым сгибам, ровно, уголок к уголку.

Тысяча восемьсот пятый. От школы про этот год у меня осталось что-то большое и плохое для наших, и название вертелось рядом, не даваясь в руки.

С крыльца сошёл офицер — гладко выбритый, с густыми тёмными бровями и маленьким белым следом над правой скулой. Гусары у коновязи подтянулись. Подпись под предписанием стояла ротмистрская, а докладывать полагалось тому, кто его дал.

— Поручик Ветров. Что видели?

Не «что было», а «что видели». Мне это понравилось.

— Конных егерей, господин ротмистр. Пар пять или шесть. Шли от Ламбаха склоном, на рысях, стреляли с седла. Подошли к нам на выстрел. Больше сам ничего не видел: первые минуты лежал в канаве.

— Люди?

— Все здесь. Коня я потерял.

— Ланской?

— Дальняя дорога чиста, господин ротмистр, — ответил светлобакенбардый. — Хвостов за нами не было.

Оболенский стянул перчатку и протянул руку. Я отдал ему предписание. Он развернул его, посмотрел на строчку с дорогой, будто сверял её с моими словами, и дважды стукнул пальцем по листу.

— Людей вывели всех. Хорошо, — сказал он. — Завтра с рассветом ваш разъезд идёт передом за Вельс, по большой дороге. Смотреть проезд для колонны. Докладывать так же: что видели сами.

— Слушаюсь, господин ротмистр.

Он натянул перчатку и ушёл в дом. Объяснять ему, кто я такой, не пришлось. Меня это устраивало.

* * *

К вечеру двор отсырел, у коновязи жевали, из дома тянуло дымом и чем-то варёным. С ворот был виден гребень над дорогой, по которой мы пришли, — длинный, голый, с одиноким деревом на конце.

Сначала в сыром воздухе потянуло духами, потом во двор въехал офицер на сытой рыжей кобыле, в чистых, несмотря на грязь, сапогах.

— Квартермистр, — негромко сказал Зубов, ни к кому не обращаясь.

Приезжий ещё от ворот раскрыл руки.

— Алексей Павлович! Голубчик! Говорят, вы нынче вывели людей, как сам Суворов! — Он достал платок и промокнул лоб, хотя было холодно. — Я всегда говорил: в Ветрове огонь. Говорил ведь, вахмистр?

— Не могу знать, ваше благородие, — сказал Зубов.

— Ну вот. — Квартермистр нисколько не смутился. — А теперь о приятном. Будущая пятница, голубчик. Триста рублей. Я бы и не напоминал, да вы ведь сами просили: Аким, напомни, а то забуду.

Говорил он негромко, но так, чтобы у коновязи слышали все. Копылов перестал чистить серого. Орлов у колодца поставил ведро.

— Масленников, побойся бога, — сказал от ворот Ланской. — Человек только из огня.

— Потому и напоминаю, господин штабс-ротмистр. Из огня люди выходят забывчивые.

Из-за борта мундира появилась сложенная бумага. Квартермистр развернул её, подержал у меня перед глазами и не выпустил из пальцев. Внизу стояла подпись с завитком — моя, если верить ему, а не верить ему у меня пока не было оснований.

Сколько у меня денег, я не знал. Судя по тому, что прежний Ветров занимал у квартермистра, немного.

Я взял его под локоть и повёл к воротам. Под локтем он оказался мягким и упирался.

— Да что вы, Алексей Павлович, тут все свои!

— Потому и отойдём.

У ворот я отпустил его рукав.

— Денег к пятнице не обещаю.

— Помилуйте, кто ж говорит о деньгах! Я о дружбе. — Он снова промокнул лоб. — Только дружба, голубчик, тоже бумагу любит.

— Бумага у вас. Я помню.

— Вот и славно. Прежде вы, бывало, забывали. — Он спрятал расписку за борт и похлопал по ней ладонью. — Я человек мягкий, Алексей Павлович. Мягкий, да памятливый.

Он засмеялся, и смех у него кончился позже шутки.

— Алексей. — Ланской так и стоял у столба ворот. — Глянь на гребень.

У одинокого дерева стоял всадник. Двое других держались поодаль, ниже по склону. Для карабина было далеко, для глаза — в самый раз: я разглядел прямую посадку и руку, упёртую в бедро. Всадник не торопился и смотрел прямо на наш двор.

Потом он снял шляпу и поднял её над головой.

— Ишь, кланяется, — сказал кто-то у коновязи и хохотнул.

Всадник не уезжал. Шляпу он держал поднятой, пока у коновязи не замолчали.

— Опять он, — сказал Ланской. — От самого Инна за нами ходит. Я его посадку теперь из тысячи узнаю.

— Кто такой?

— А кто ж его знает? Француз. Вежливый.

Масленников за моей спиной промокнул лоб и тихо ушёл в дом.

Всадник надел шляпу, повернул коня и пропал за гребнем. Зачем он приезжал, я мог только гадать. Шляпу он поднимал, глядя на ворота, а в воротах стоял я.

Слово наконец всплыло — из школьного сочинения про высокое небо, за которое мне поставили четвёрку.

До Аустерлица оставался месяц. Кроме меня, об этом не знал никто.

Глава 2.

Сапог я натягивал, держась за косяк: наклониться мешал бок. За ночь ушиб под рёбрами затвердел и отзывался на каждое движение, как больной зуб на холодное. Голова гудела тише. Это уже было похоже на утро.

Мы вышли затемно, передом, как велел Оболенский, и к рассвету отошли от Вельса на несколько вёрст. Большая дорога тянулась на восток между мокрыми полями, туман лежал в низинах. Колонна шла где-то позади, её было слышно раньше, чем видно: скрип, топот, чья-то ругань.

Горюнова на рассвете забрали в связные: ротмистру понадобился человек отвезти бумагу по постам. Зубов сам подогнал ему ремень у сумки и застегнул её, словно отправлял не гусара, а письмо.

Имена своих я собирал на слух: кто кого окликнул, кто за кого ответил. К утру я знал по имени больше половины. Зубов держался рядом, отвечал по уставу и ждал. Я чувствовал это затылком. Прежний поручик, видно, давал ему поводы ждать.

У развилки, где от большака уходила на юг полевая дорога, стояли гражданские повозки. Беженцы. Три воза с узлами, сундуками и привязанной сзади козой. На переднем, на мешках, сидела женщина в тёмном платке, с двумя детьми: девочкой в красной шапочке и мальчишкой помладше. Села она так, чтобы видеть всю поклажу сразу, и левую руку, со свежей царапиной через всю кисть, держала на ближнем узле. Возле второго воза худой человек в очках что-то чертил прутиком на дощатом борту, а девочка водила пальцем следом.

Я ещё разглядывал их, когда с востока на рысях прискакал Орлов. Крупный нос, густые брови, между передними зубами щербинка. Перед тем как заговорить, он расправил рукав.

— Ваше благородие! Французы впереди, у мельницы! Конный дозор!

— Кто видел сам?

— Так возчик говорит. — Орлов кивнул на седоусого возчика у второго воза, красноносого, в потёртом кожаном поясе. — Йозеф Линдль. Он верный, ваше благородие, третий день с нами идёт.

— А ты?

Орлов моргнул.

— Я — нет.

Возчик тем временем обходил свою повозку кругом, трогал колёса, упряжь, верёвки на сундуках. Передок его воза уже стоял на полевой дороге, и свежий след колеса загибал с большака на юг. Остальные возы готовились за ним.

— Ваше благородие, — сказал Зубов, — колонна скоро к развилке подойдёт. Ежели у мельницы французы, ротмистр свернёт в обход. И правильно сделает.

— Сколько у нас времени?

— Час, может, меньше. Они нынче шибко идут.

— Кузьмин! — Я обернулся. — К ротмистру. Доложи: весть о французах у мельницы непроверенная, проверяю. Прошу держать колонну у развилки.

Кузьмин повторил и ускакал. Я подъехал к повозкам.

Немецкого у меня было на полстраницы разговорника: «спасибо», «хлеб», «французы». Для дела этого не хватало.

Человек в очках выпрямился и отложил прутик. Худой, с высоким лбом, над которым редели волосы, и светло-карими глазами. Увидев, что я еду к нему, он снял очки и стал протирать их полой сюртука.

— Вы переводите для полка?

— Да, господин поручик. Карл Вебер. — Он надел очки. — Учитель. В последние недели больше переводчик.

— Переведите господину возчику вопрос, господин Вебер. Только вопрос, без добавлений.

— Я перевожу то, что сказано, господин поручик, — ответил Карл чуть суше, чем начал. — Иначе это уже не перевод.

С таким переводчиком можно было работать.

— Спросите его: кто видел французов сам?

Карл перевёл. Возчик снял шапку, почесал седую голову и начал с того, где стояли повозки. Говорил он долго, с остановками, и Карл переводил кусками.

— Он говорит: на рассвете возы стояли у часовни, за мельницей не ездили. Его воз был третьим. К ним подошёл Петер с мельницы, Петер Хольц, работник. Петер сказал ему про конных на большой дороге.

— Про французов?

Карл спросил. Возчик пожал плечами и ответил коротко.

— Он говорит: Петер сказал «конные». Французы — это сказала жена кузнеца, когда он передал другим. — Карл помолчал. — Он сам их не видел, господин поручик.

Женщина в платке на переднем возу слушала, не поворачивая головы. Когда Карл дошёл до жены кузнеца, она сжала губы.

— А господин Хольц где сейчас?

— На мельнице. Он вернулся к работе.

Французов не видел никто из стоявших у развилки. Поворачивать колонну по таким словам было рано, а до её подхода оставался час. Надо было успеть к Петеру.

— Господин Вебер, вы держитесь в седле?

Карл уставился на меня, будто я спросил, умеет ли он летать.

— Держусь, господин поручик. Недолго.

— Тогда недолго и поедем. Зубов, запасного господину Веберу.

Карл отдал прутик женщине в платке.

— Госпожа Майер, я ненадолго. Пусть Грета пишет дальше.

Женщина кивнула и взяла прутик, не спросив, куда и зачем его увозят. Девочка тут же потянулась к борту.

* * *

Карл сидел на нашем запасном, держась за гриву обеими руками, и мне было его жаль. Я ехал рядом шагом, чтобы не растрясти ни его, ни свой бок.

Проверить кое-что я мог прямо сейчас. Карл говорил по-французски, а прежний Ветров, судя по всему, тоже.

— Вы давно служите при полку, господин Вебер? — спросил я по-французски.

Фраза вышла легко, целиком, вместе с произношением, которого у меня никогда не было. Я даже не успел испугаться.

— С Браунау, господин поручик, — ответил он на том же языке и улыбнулся. — Ваш французский много лучше моей посадки. Впрочем, это нетрудно.

Значит, французский остался. Немецкий нет. Хоть что-то в этом теле было разложено по полкам.

Мельница стояла у большака, на ручье, за низким каменным мостком. Колесо не вертелось, у двери лежали мешки. Человек в обсыпанной мукой куртке таскал их под навес. Узкое лицо, редкая бородка, руки белые по локоть.

Зубов с двумя гусарами проехал дальше, к повороту большака: смотреть сам проезд. Я спешился у мостка, и бок напомнил о себе.

Карл заговорил с работником. Тот выслушал, отряхнул рукав и показал на мосток, потом на дорогу за ним.

— Он говорит: стоял вот здесь, на мостке, на рассвете. Туман ещё не сошёл. Конные шли оттуда, с востока, к повороту, потом свернули в поле, к стогам.

— Сколько?

— Шесть коней. Он смотрел на коней, людей не разбирал.

«Sechs» я разобрал и без Карла. Ещё «Pferde». На этом мой немецкий кончился.

— Какие мундиры?

Карл перевёл. Хольц покраснел и заговорил быстро, сердито, тыча пальцем в туман.

— Он говорит: мундиров не разглядел, туман ещё лежал. И что расхлёбывать суп, который заварили другие, он не станет. — Карл чуть замялся над словом. — У нас так говорят, когда не хотят отвечать за чужие дела. По-русски, кажется, кашу.

— Кашу, — подтвердил я.

Чужую кашу. Похоже, он уже слышал, во что превратились его слова по дороге, и заранее от них отказывался.

Когда-то у меня был свидетель — дворник, пожилой и обидчивый. Приезжий начальник перебивал его через слово, и дворник замолчал совсем. Я потом три часа пил с ним чай, дал договорить про внуков и про погоду, и он вспомнил номер машины.

— Скажите ему, господин Вебер: про мундиры я больше не спрашиваю. Пусть расскажет, что конные делали. С самого начала и сколько хочет, я не тороплюсь.

Колонна торопилась, а я — нет. Это была ложь, но Хольцу она пошла на пользу.

Он заговорил медленнее. Карл переводил фразу за фразой, ничего не сглаживая.

— Конные слезли у стогов. Двое держали лошадей, четверо вязали сено в вязанки и грузили на коней. Говорили между собой по-немецки, громко, бранились на сырое сено. Один кричал на другого, что тот вяжет как баба. — Карл кашлянул. — Это дословно, господин поручик.

— Он подходил к ним?

— Нет. Он сказал Йозефу: «Конные у стогов, сено берут, шестеро». И вернулся к мешкам. Никаких французов он не говорил. Он просит это передать.

Хольц стоял, скрестив белые руки, и ждал, передадут или нет.

— Передайте ему: я услышал. И что французов приплёл не он.

Карл передал. Хольц разжал руки, кивнул и впервые за весь разговор перестал отряхивать рукав.

— Danke, — сказал я ему.

Карл, сияя, вполголоса поправил мне ударение.

— Где вы научились так переводить, господин Вебер? Вместе с кашей.

— В классе, господин поручик. — Он смутился. — Дети редко говорят прямо, приходится слушать, каким словом они отвечают. Если ученик молчит, он или не понял вопроса, или боится ответить неправильно. Второе бывает чаще.

— У взрослых тоже.

— У взрослых — почти всегда, — ответил Карл и тут же покраснел, будто сказал лишнее на уроке.

С большака вернулся Зубов.

— Австрияки, ваше благородие. Фуражиры. Шестеро конных, сено со стогов вяжут, по-своему лаются. Ихний унтер нас увидел, рукой махнул, что свои.

— Значит, у мельницы французы вяжут австрийское сено и бранятся по-немецки, — сказал я.

— Нету там французов, ваше благородие, — ответил Зубов. — Одни австрияки.

Больше он ничего не сказал. Но смотреть мне в затылок перестал.

Слух можно было снимать. Оставалось понять, откуда он взялся. Жена кузнеца могла ошибиться сама. А могла услышать от кого-то, кто в это утро очень хотел, чтобы обоз и колонна ушли с большака на полевую дорогу.

Этот рассказ гнал всех в одну сторону, а такие рассказы редко рождаются сами.

* * *

— Кузьмина видели? — спросил я.

— Не вернулся ещё, ваше благородие.

Значит, ротмистр пока ждал. Или не ждал.

— Господин Вебер, возвращайтесь к повозкам. Скажите господину Линдлю: на большаке австрийцы, ехать можно. В обход пусть не сворачивает. — Я повернулся к Зубову. — Обходная дорога выходит обратно к большаку?

— Выходит, ваше благородие. Вон там, за мельницей, колея в гору, через бугор. Я поутру мимо ехал.

— Тогда так. Ты с Сорокиным, Беловым и Мельниковым становишься у этой колеи, где она к большаку выходит. Держишь её. Я с Копыловым, Орловым и Фоминым пройду обходом навстречу, до поворота. Если там пусто — встретимся у развилки. Если нет — выйду к тебе.

— А ежели вас там прижмут, ваше благородие?

— Тогда выйду быстро.

Зубов посмотрел на колею, на бугор и на меня.

— Колею удержим. Только с той стороны подъём крутой, кони вымотаются. Рысью не гоните, пока не надо.

Колея поднималась от большака на бугор с придорожным крестом, а за ним полевая дорога спускалась к ручью, обсаженному ивами, и уходила под лесистый холм. Там, у подножия, она круто заворачивала на запад, к развилке, и по обе её стороны стоял густой орешник. Три приметы, и все видны с бугра: крест, ивы, поворот. Если кто-то ждал колонну в обходе, ждать ему было удобнее всего у поворота.

Мы спустились к ивам шагом. Под копытами чавкало. Копылов ехал справа от меня и шептал серому что-то неразборчивое. Я сделал вид, что не слышу.

У ив я велел спешиться и вести коней в поводу: так тише, и над кустами не торчат кивера. Слезать оказалось хуже, чем ехать, — бок взял своё.

До поворота оставалось шагов двести, когда из орешника заржала лошадь.

Наши кони вскинули головы. Гнедой набрал воздуху, чтобы ответить, и я едва успел зажать ему ноздри стёртой ладонью. Копылов сделал то же со своим. Фомин не успел: его мерин коротко гукнул, и в орешнике стало тихо.

Слишком тихо для пустого места.

Сквозь голые ветки я разглядел зелёное сукно, белый ремень, ствол карабина. Ствол смотрел на запад, на дорогу от развилки. Туда, откуда должна была прийти наша колонна, свернув по слуху. Людей было больше, чем нас, а сколько точно, орешник не показывал.

— Сзади! Русские сзади! — крикнули в кустах.

Кричали по-французски. Я понял, не успев удивиться, что понял.

— По коням! — сказал я. — Залп по кустам, потом к кресту.

Из орешника ударили два выстрела, оба мимо, пуля сбила ивовую ветку над Орловым. Мы ответили: три карабина и мой левый пистолет, наугад, по зелёному в ветках. В седло я влез со второго раза, сквозь зубы.

— Отрежьте их от креста! — закричал в кустах тот же голос.

Спасибо, подумал я. Теперь хотя бы ясно, чего ждать.

В орешнике зашуршало, затопало, и из-за поворота вылетела пара конных. Они взяли не за нами, а наискось, по полю, к бугру, к нашей колее.

Подъём был крутой, как обещал Зубов. Кони пошли тяжело, копыта разъезжались в сырой глине. Гнедой хрипел, я гнал его, сколько смел, и бок отзывался на каждый толчок.

Копылов шёл рядом и нахлёстывал серого, хотя тот и так лез из последних сил. На середине склона серый оступился, сел на задние ноги и едва не опрокинулся вместе с седоком.

— Не гони! — крикнул я. — Сорвёшь коня — пешком пойдёшь, второй раз канавы не будет!

Копылов перестал хлестать, привстал в стременах, и серый, отдышавшись в два шага, полез дальше сам.

Пара шла по полю быстрее. Передний француз уже выпрямился в седле, вытянул руку с пистолетом. До креста нам оставалось шагов полсотни, ему до нас — меньше.

У меня оставался один готовый заряд — правый пистолет. Я вытащил его и не стал стрелять: с полусотни шагов, на скаку, я бы только потратил его зря.

— Фомин, Орлов — вперёд, к колее! Копылов, со мной!

Француз приблизился шагов на пятнадцать. Я видел его усы, белую перевязь, пену на конских губах. Тогда я выстрелил — в лошадь: она была крупнее всадника.

Попал или нет, я не понял. Лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы, француз повис на поводе. Второй сбил ход, чтобы не налететь на него.

С бугра, от креста, грохнули карабины. Это Зубов, не дождавшись нас, вывел своих наверх.

— Уходим! — крикнул я.

Мы перевалили бугор. Зубов со своими стоял у креста и перезаряжал; пропустив нас, он ещё раз дал по полю и тоже пошёл вниз, к большаку. Французы на поле повернули и ушли обратно к орешнику, не преследуя.

Орлов, весь красный, расправлял рукав, хотя докладывать было некому.

— Ну, — сказал я, переводя дух, — кто видел французов сам?

— Я видел, ваше благородие, — серьёзно ответил Орлов. — Зелёные. С белыми ремнями.

Копылов фыркнул в ладонь, Фомин засмеялся в голос. Зубов нахмурился, но спорить с весельем не стал.

С бугра было видно, как из орешника выезжают конные, по двое, и уходят вверх, лесной дорогой на юго-восток, за холм. Засада, которая не дождалась колонны, уходила целой. Я смотрел им в спину, пока последний не скрылся за деревьями.

Ошибиться жена кузнеца могла. Ошибиться так, чтобы ошибка привела колонну прямо под карабины, было уже трудно.

Я вспомнил вчерашнюю шляпу на гребне. Доказательств у меня не было, кроме одного: вежливые люди не ходят за тобой от самого Инна просто так.

* * *

Колонна стояла у развилки. Голова её успела повернуть на полевую дорогу, но Кузьмин доскакал вовремя, и ротмистр придержал. Возы стояли, лошади мотали мордами, кто-то в хвосте громко спрашивал, долго ли ещё. Гражданские повозки Линдля уже вернулись на большак.

Оболенский сидел в седле у самой развилки. Перчатку он снял и держал в кулаке.

— Ну, поручик?

— Большая дорога за мельницей чиста, господин ротмистр. У мельницы австрийские фуражиры, их приняли за французов. В обходе, у поворота под лесом, ждали французские конные егеря. Ждали колонну: карабины смотрели на развилку. Мы зашли им со спины. Перестрелка, потерь нет. Егеря ушли лесной дорогой на юго-восток.

— Кто что видел сам?

— Фуражиров — вахмистр Зубов. Егерей — я и трое моих.

Оболенский посмотрел на полевую дорогу, по которой собирался вести колонну.

— Большаком! — крикнул он назад, и от головы к хвосту побежала команда.

— Господин ротмистр. — Я дождался, пока он повернётся ко мне. — Весть первым привёз гусар Орлов. Привёз быстро и сразу назвал, от кого слышал. По этому имени мы и дошли до человека, который видел сам. А слова свидетеля точно передал господин Вебер, до последнего оттенка. Без него мы бы до сих пор стояли у мельницы.

Орлов за моей спиной выпрямился в седле. Карл у повозок, услышав свою фамилию, сначала оглянулся, будто искал другого Вебера, потом опустил голову.

Оболенский кивнул.

— Запомню.

Колонна тронулась. Зубов подъехал ко мне, когда мимо нас пошли первые возы.

— Ловко вышло, ваше благородие. С мельником-то. — Он помял ус. — Прежде вы так не умели.

— А теперь умею?

— Поглядим, ваше благородие.

Карл подвёл нашего запасного, держа повод на всю длину руки.

— Господин поручик. — Он отдал повод Зубову и повернулся ко мне. — Вы назвали ротмистру мою фамилию. Обычно от переводчика запоминают только чужие слова.

— Чужие слова вы передали точно. И суп, и кашу.

Карл улыбнулся — кажется, впервые за этот день.

— Тогда в следующий раз, — сказал он, — я тоже буду спрашивать сам. Если позволите.

— Для того вас и звал.

К развилке, обгоняя возы, подскакал гусар чужого эскадрона, на взмыленной лошади, и что-то доложил ротмистру. Оболенский выслушал, натянул было перчатку и снова снял.

— Ветров.

Я подъехал.

— Ваш Горюнов до поста не дошёл. Его ждали к полудню.

Горюнов — вчерашний, тот, что держал наших запасных и спорил со мной: «пропадут же». Запасные не пропали.

Зубов за моей спиной перестал мять ус.

— Я ему утром застёжку у сумки сам перешил, — сказал он в сторону. — Старая не держала.

— До ночлега вы нужны мне впереди колонны, — сказал Оболенский. — А лесом в темноте его не найти. На рассвете возьмёте своих и найдёте.

— Слушаюсь. Что было при нём, господин ротмистр?

Оболенский помолчал. Перчатка в его кулаке смялась.

— Маршрут полка. Стоянки и часы выхода, на три дня вперёд.

Он показал перчаткой на лесную дорогу, которая уходила за холм, на юго-восток. Горюнов поехал ею на рассвете.

Час назад той же дорогой ушли французы.

Глава 3.

Копылов вёл серого в поводу и шёл согнувшись, носом к самой земле. Лесную дорогу за холмом вчера перемесили французы, и где-то под их подковами лежал след Горюнова.

Мы вышли с первым светом, как велел Оболенский. Зубов ехал рядом со мной, за нами Орлов, Фомин и Кузьмин, последним трясся Карл на нашем запасном и держался за гриву обеими руками. Запасного я взял не для Карла: если гонец сутки не может доехать до поста, у него, скорее всего, беда с конём. Карла я позвал с вечера, на случай если придётся говорить с местными. Он согласился сразу и спросил только, долго ли ехать.

Утром я опять проснулся в тысяча восемьсот пятом году. Это начинало входить в привычку. Бок вёл себя прилично, пока я не садился в седло и не слезал с него, а голова гудела, стоило наклониться. Поэтому к земле наклонялся Копылов.

— Есть, ваше благородие.

Он присел у обочины. На мокром краю, куда французы не заезжали, тянулась цепочка подков: одна лошадь, шагом. Кое-где чужая подкова наползала на неё краем.

— Под французами лежит, — сказал Копылов. — Раньше их прошёл. Его, ваше благородие, больше тут никто в одиночку не ездил.

Две развилки мы проехали без остановки: след держался лесной дороги. За второй дорога спустилась к ручью, к броду из плоских камней. На верхнем камне белела длинная свежая царапина. За бродом, на мягком берегу, земля была вытоптана пятачком, а вокруг конских следов, вплотную, отпечатались сапоги.

— Тут споткнулся, — сказал Копылов. — Подкова по мокрому съехала. Слез, ногу щупал, стоял долго. — Он прошёл вперёд, не разгибаясь, и остановился. — А дальше хромает. Правую переднюю бережёт: ступит и сразу снимает. Носком мажет.

Отпечаток правой передней и правда стал мельче остальных, с размазанным краем. Рядом тянулись следы сапог: Горюнов вёл коня в поводу.

Французы прошли этой дорогой позже его. Если они не спешили, у брода они прочли то же, что прочёл Копылов. Я сжал повод, и стёртая ладонь отозвалась.

У следующей развилки стоял деревянный крест под двускатной крышей, с потемневшим от дождей распятием. Лесная дорога шла дальше, туда, где Горюнова вчера ждали к полудню. Вправо, в сырую низину, сворачивала колея. Перед крестом дорогу засыпали щебнем, и на щебне хромой след кончился. Французские подковы все до одной ушли лесной дорогой.

— Потерял, ваше благородие, — сказал Копылов. — Камень.

Орлов привстал в стременах и поглядел вдоль лесной дороги.

— К посту он пошёл, ваше благородие. Пешком, коня в поводу. Горюнов бумагу не бросит, я его знаю. — Он помолчал и добавил тише: — Это я так думаю. Сам не видел.

— А может, назад повернул, к своим, — сказал Фомин.

— Ежели по обеим дорогам рысью гонять, — сказал Зубов, — к полудню кони встанут. А нам ещё обратно.

Догадка Орлова мне нравилась. Горюнов, который позавчера спорил со мной из-за запасных, пошёл бы к посту хоть на коленях. Только нравилась она прежде всего нам самим.

Однажды зимой мы искали старика, который ушёл из дома в одной рубашке. Родня наперебой объясняла, куда он мог пойти: на кладбище к жене, на завод, где проработал сорок лет, к сестре на другой конец города. Нашли его в котельной соседнего дома, у тёплой трубы. На улице стоял мороз, и старику было холодно. Красивой причины не понадобилось.

Нужда у Горюнова была не в посте. Нужда хромала на правую переднюю.

— Зубов. У тебя конь разбил ногу о камни, до места далеко. Что ты делаешь?

Зубов ответил не сразу. Сперва поглядел вдоль лесной дороги, потом вниз, в низину.

— Веду к воде, ваше благородие. К холодной, чтобы текла. Ставлю по колено и держу, сколько выстоит. Не остудишь — к вечеру нога что колода, тогда хоть пристреливай. — Он помял ус. — Да конь и сам к воде тянет, когда больно. А Горюнов не глупее коня.

— Далеко он его уведёт на такой ноге?

— Шагом, с роздыхом — с версту. Лесной дорогой до поста ему коня не довести, только загубит.

Переспрашивать я не стал: про коней Зубов не ошибался.

Снизу, из низины, ровно шумела вода.

Карл повернул голову на шум.

— Это не ручей, господин поручик. Так шумит вода, когда идёт поверху, через запруду. — Он поправил очки. — Там мельница. Когда мельник уходит надолго, он закрывает затвор, чтобы колесо не било вхолостую, и тогда вся вода идёт через край. У нас в деревне так шумело всякий раз, когда мельник уезжал на ярмарку.

Мельница — это вода, стены и крыша. Мельница с закрытым затвором — вода, стены и крыша без хозяина.

— Колея к ней?

— К ней, господин поручик. К мельнице всегда ведёт своя дорога: по ней возят зерно.

— Копылов, колеёй. Смотри обочину.

Копылов спустился по колее туда, где на траву натекла глина, и поднял руку, не оборачиваясь.

— Здесь, ваше благородие. Хромает. Вниз пошёл.

Колея привела к ивняку на краю низины. Коней мы оставили Кузьмину, дальше пошли пешком, и последние ивы я раздвигал рукой.

Мельница стояла метрах в трёхстах от креста, в самой низине. С севера её подпирала плотина, за плотиной лежал серый пруд с ивами по дальнему берегу. Колесо стояло. Вода переливалась через край запруды и с шумом уходила в обводной рукав, который огибал мельничный сад с востока и тёк на юг, мимо дома у воды. Между мельницей и садом лежал двор, и из двора в сад вела узкая калитка.

В обводном рукаве, у самой садовой ограды, стоял конь под гусарским седлом. Стоял по колено в воде, повод был привязан к иве.

— Горюновский, — шёпотом сказал Копылов.

Зубов смотрел на коня в воде и молчал. Я тоже.

Потом со двора донеслось ржание, и ему ответил второй конь, за ним третий. У коновязи переступали чужие кони под чужими сёдлами, возле них ходили люди в зелёном, с белыми ремнями. У двери мельницы, в тени, кто-то сидел на мешке.

Французы пришли раньше нас.

Для полка их было мало. Похоже, передовые, а за передовыми обычно идут остальные; с их первым дозором разговаривать станет поздно. Ударить сейчас — первая пуля достанется тому, кто сидит у двери.

— Орлов, Фомин, Кузьмин, — сказал я. — Берёте всех коней и Карла. Кругом пруда, на тот берег, за плотину. В ивах не стоять, ходить. Чтобы с мельницы видели то коня, то кивер, то здесь, то там. Орлов, команды кричи. Громко, по-русски, каким хочешь взводам.

Орлов моргнул, потом понял и расправил плечи.

— А стрелять, ваше благородие?

— Только если начнут они. Зубов, Копылов — садом к калитке. Стоять за яблонями, пока я не подниму руку.

— А вы, ваше благородие? — спросил Зубов.

— Во двор. Разговаривать.

— Один?

— Одного сначала выслушают. Двоих сначала застрелят.

Спорить вахмистр не стал.

— Если нас разбросает, — сказал я, — через час все у креста. Если у креста занято — к своим, в эскадронный двор, ещё через час.

— Через час у креста, через другой — у своих, — повторил Орлов, и они ушли в ивняк с конями. Карл шёл последним и держал два повода на всю длину рук.

Я дождался, пока на дальнем берегу пруда между ивами мелькнёт первый кивер, и вышел на луг.

От ив до двора было метров пятьдесят голого луга. Руки я держал на виду, саблю не трогал; пистолеты остались в седле, у Кузьмина. Если меня убьют и здесь, любопытно, где я проснусь на этот раз.

— Не стрелять! — крикнул я по-французски. — Офицер к офицеру!

Егерь у садовой калитки развернулся и вскинул карабин. Второй ствол высунулся из-за угла мельницы. Я остановился у плетня, которым двор отгораживался от луга, и стал смотреть на дверь.

В тени двери, на мешке, сидел Горюнов. Узкое лицо, светлые усы, на краю левого уха — надрез. Кивер валялся у его ног, руки были связаны за спиной. Живой. Он увидел меня, дёрнулся и опустил голову. Стыдился он, похоже, больше, чем боялся.

У порога лежали выброшенные мешки, один распоротый, и мука белым языком растеклась по мокрой земле. Егерь у коновязи вытряхнул над ней кожаную сумку, потряс, заглянул внутрь и бросил её на мешок. Сумка была пустая.

Из-за коней вышел офицер. Молодой, русоволосый, с чуть сбитым набок носом. Своего коня он вёл в поводу и повода так и не выпустил.

— Лейтенант Арно, — сказал он по-французски. — С кем имею честь?

— Поручик Ветров. Я пришёл за своим гусаром.

— Ваш гусар — мой пленный, господин поручик.

— Пока.

Он поджал губы, и на щеке у него обозначилась ямка.

— За плотиной мой эскадрон, — сказал я. — Мне нужен живой гусар. Вам — живые егеря. Это можно устроить обоим.

Арно не обернулся к пруду. Он смотрел на меня.

— Эскадрон, который посылает поручика пешком и одного?

— Эскадрон, который не хочет, чтобы при первом выстреле вы убили пленного.

— Я не убиваю пленных! — Он вспыхнул. — Вы оскорбляете меня, господин поручик.

— Я вас не знаю, господин лейтенант. Поэтому говорю о свалке, а не о вас. В свалке никто не разбирает, у кого связаны руки.

Арно помолчал. Потом, не сводя с меня глаз, бросил через плечо команду. Егерь у двери полез по наружной лестнице к чердачному окну, из которого был виден пруд.

С того берега, через воду, долетел голос Орлова:

— Второй взвод! К плотине не высовываться! Третий — левее, за ивы!

Голос у Орлова был зычный, и взводов он не жалел.

Егерь на лестнице приложил ладонь к глазам и долго смотрел за плотину.

— Кони, господин лейтенант! — крикнул он вниз. — В ивах! Много, ходят!

— В саду тоже кто-то есть! — подал голос егерь у калитки.

— Что кричит ваш человек? — спросил Арно.

— «Второй взвод, к плотине не высовываться».

Я перевёл ему чистую правду. Пальцы Арно на поводе побелели.

— Он вёз бумагу, — сказал Арно. — Я пришёл за ней.

— И не нашли. — Я кивнул на распоротые мешки. — Иначе вас бы здесь уже не было.

Ямка на щеке пропала. Арно перевёл взгляд с мешков на пруд, с пруда на своих.

— Предлагаю так, господин лейтенант. Вы уходите дорогой на юг, мимо дома. Мои люди не тронутся с места, пока последний ваш егерь не скроется за пригорком. Гусар выходит через сад, к своим, и забирает своего коня.

— А если я возьму его с собой?

— Тогда у моего эскадрона будет причина вас догонять. Сейчас её нет.

Он молчал. Егерь на лестнице ждал, держась за перекладину, у калитки переминался второй. Наконец Арно выпрямился и заговорил так официально, словно диктовал рапорт:

— Господин поручик. Я ухожу. Вашему эскадрону я не верю: целиком я его не видел. Но мне приказано вернуться с людьми, а бумаги здесь нет. Класть егерей за пустую сумку я не стану. Это моё решение, и отвечать за него буду я.

— Принимаю, господин лейтенант.

— Оружие вашего гусара останется у двери. Возьмёте, когда мы будем за воротами. Заряженный карабин у себя за спиной я не оставлю.

— Справедливо.

— И ваш человек в саду…

— Мой человек в саду откроет калитку. Гусар выйдет через сад, ваши — через ворота. Так ни у кого никого не окажется за спиной.

Арно кивнул.

Я поднял руку, и бок сразу напомнил о себе.

Из-за яблонь вышел Зубов с двумя взведёнными пистолетами, за ним Копылов с карабином. Егерь у калитки попятился, оглянулся на Арно и отступил вдоль ограды к своим. Зубов встал в калитке. Узкий проём он занял целиком, и оба ствола смотрели во двор.

Арно сказал два слова. Егерь у двери разрезал Горюнову верёвку. Горюнов поднялся, надел кивер и пошёл через двор — мимо коновязи, мимо карабинов, не ускоряя шага. Руки он держал так, чтобы их было видно. Я стоял у плетня и смотрел на егерей.

Копылов тем временем спустился в обводной рукав, отвязал коня от ивы и потянул. Конь из холодной воды выходить не хотел, переступал, берёг ногу. Копылов наклонился к его уху, и я расслышал слово «сухарь». Мокрый повод скользил у Копылова в кулаке, он намотал его на руку. Конь вышел, оступился на скользком берегу и встал за оградой, поджав правую переднюю.

Горюнов прошёл калитку. Зубов посторонился, пропуская его, и снова встал в проёме.

Французы садились. Арно сел последним, когда его люди уже вытягивались за ворота, на дорогу к югу. Егерь в хвосте придержал коня, повернулся в седле, и ствол его карабина поплыл к садовой калитке.

Зубов не шелохнулся. Я тоже.

— Не сметь! — по-французски бросил Арно, и егерь опустил карабин.

Арно подъехал ко мне шагом и остановил коня у плетня. Он смотрел мне в лицо и не торопился уезжать.

— Я вас запомню, господин поручик.

— Взаимно, господин лейтенант.

Он тронул коня и поехал за своими. Дорога на юг огибала дом у воды и поднималась на пригорок, откуда был виден весь пруд. На пригорке Арно остановился и долго смотрел за плотину. Там, в ивах, Кузьмин с Карлом вели в поводу наших коней, а Орлов махал кивером взводу, которого не было.

Арно развернул коня.

— Сколько их было на самом деле? — крикнул он через двор.

— Достаточно, господин лейтенант!

Он постоял ещё мгновение, рванул повод и пропал за пригорком.

Сабля, карабин и пистолеты Горюнова лежали у двери, на мешке, как Арно и обещал. Рядом валялась пустая сумка.

— Догоним, ваше благородие? — Копылов уже стоял у калитки с конём Горюнова.

— Нет.

Наши кони были по ту сторону пруда, а этот хромал. И главное у нас уже было.

Горюнов вернулся во двор за оружием. Прицепил саблю, закинул карабин за спину, забрал пистолеты, поднял сумку и перекинул ремень через плечо.

— Бумага? — спросил я.

— В сапоге, ваше благородие. — Он нагнулся и вытащил из-за голенища сложенный лист, сырой по краю, но целый. — С вечера переложил. Сумку первую обшарят, а сапоги с живого снимают в последнюю очередь.

Лист он убрал обратно, за голенище, и выпрямился.

— Ваше благородие. Дозвольте довезти. Сутки опоздал. Сам и довезу.

Смотрел он мимо меня, на воду.

Расспросить его хотелось прямо здесь, у воды: что спрашивали, что говорили, кто нашёл его первым. Но бумага опоздала на сутки, а расспросы могли подождать до полудня.

— Довезёшь. На запасном, с Фоминым. Коня твоего Кузьмин поведёт к обозу, шагом.

— Слушаюсь. — Горюнов помолчал и сказал тише: — Спасибо, ваше благородие.

Обводной рукав мы перешли вброд, в ледяной воде по колено. Копылов вёл хромого первым, и по воде тот шёл охотнее, чем по земле.

У креста все сошлись через час, как условились. Карл слез с запасного сам, без просьбы, и отдал повод Горюнову.

— Обратно я пойду пешком, господин поручик, — сказал он. — С большим удовольствием. Сегодня я впервые в жизни был кавалерией.

— Не были, господин Вебер, — сказал Зубов. — Вы пешком шли. Кавалерия — это верхом.

Карл подумал и согласился, что так даже лучше.

Горюнов проверил застёжку сумки, сел на запасного и уехал с Фоминым лесной дорогой. Кузьмин повёл хромого назад, шагом. Карл пошёл рядом с ним и, кажется, рассказывал коню про мельницы.

* * *

К полудню эскадронный двор уже собирался в дорогу: после обеда эскадрон уходил дальше на восток, к Амштеттену. Оболенскому я доложил у крыльца, коротко. Он дослушал, спросил, кто из нас видел французов сам, и отпустил меня до выхода.

Горюнова с Фоминым ещё не было. Я ушёл в сарай за конюшней, где не дуло, сел на перевёрнутую кадку и принялся за хлеб с сыром, который выдал мне Зубов вместе с советом есть сидя.

Там меня и нашёл Ланской. Вошёл, прикрыл за собой дверь и заглянул за сено.

— Весь эскадрон уже знает, что поручик Ветров выиграл дело несуществующим эскадроном, — сказал он. — А меня даже не позвали. Я мог бы командовать несуществующим флангом. У меня к этому редкий талант, спроси кого угодно.

— Звать было некогда.

— Вот и я говорю: некогда. Так всегда и пропадают таланты.

Он сел на соседнюю кадку, отломил у меня половину хлеба и есть не стал. Повертел в пальцах, положил на колено. Потом тронул борт доломана, там, где был внутренний карман.

— Алексей. Ты обещал прочесть письмо.

Письма я не помнил. Я не помнил ни его сестры, ни того вечера, когда прежний Ветров что-то ему пообещал. Проще всего было кивнуть и сделать вид. Хуже тоже ничего не придумаешь.

— Что именно я обещал? — спросил я.

Ланской поднял брови.

— Прочесть, прежде чем отправлю. И сказать честно, не жалко ли выходит. Поправлять я тебе запретил: рука у тебя тяжёлая, ты бы мне вписал туда карты и какую-нибудь графиню. — Он прищурился. — Крепко ты, значит, головой приложился.

— Крепко. Раз обещал, прочту. Только скажи, зачем тебе понадобился я. И почему «не жалко»?

Ланской покраснел до ушей.

— А ты знаешь, отчего моя сестра пятнадцать лет не пускает в дом часовщиков?

— Нет.

— Никто не знает. — Он вздохнул. — Мне было шестнадцать, я уезжал в полк. Написал ей стихи. Не смешные, Алексей. Первые в жизни не смешные и последние. Отдать в руки духу не хватило. А часы в гостиной заводила только она, по воскресеньям, и ключ носила при себе. Я и спрятал листок в часы, за маятник. Думал: уеду, в воскресенье она откроет дверцу, найдёт и прочтёт одна.

— И?

— В первую же ночь листок сполз на маятник. Часы встали. Матушка решила — к покойнику: сын в дороге, а часы встали. Послали в уезд за часовщиком. Часовщик открыл дверцу при всех, нашёл листок и прочёл вслух. В гостиной. Матушке, тётке, сестре и кухарке, которая прибежала узнать, кто помер. С чувством прочёл, подлец, с остановками.

Он замолчал. Я ждал.

— «Коль я паду в бою, сестра, грусти в саду до самого утра», — быстро сказал Ланской в сторону, словно хотел проскочить. — Сестра мне потом написала. Часы идут, кухарка плакала, а сада у нас нет, есть огород, и сидеть в нём до утра холодно. С тех пор я пишу ей только смешное. Пятнадцать лет одно смешное.

Он, похоже, ждал, что я засмеюсь и всё станет как обычно. Я не засмеялся.

— А теперь?

— А теперь написал не смешное. Про то, как здесь. Про себя. И не знаю, не жалко ли выходит. Никому про часы не рассказывал. Даже тебе — до сего дня.

— Давай.

Ланской положил ладонь на карман и не достал.

— Не дописано. Третью неделю не дописано. Допишу — прочтёшь. Обещание в силе?

— В силе.

Дверь скрипнула. На пороге стоял Горюнов с кивером в руке. Ланской встал, убрал свою половину хлеба в карман — в другой, не в тот, где письмо, — кивнул Горюнову и вышел.

— Бумагу отдал, ваше благородие, — сказал Горюнов. — Кому велено, из рук в руки.

— Садись. — Я подвинул ему кадку. — Теперь с самого начала. Где тебя взяли?

Он сел на край кадки и положил сумку на колени.

— На мельнице, ваше благородие. Утром, как развиднелось. Конь у брода оступился, ногу зашиб, я его к воде свёл, студить. Дальше вести — загубил бы. Ночь на мельнице просидел. Мельника нет, затвор закрыт, пусто. А утром глядь — они уже во дворе.

— Что делали?

— Обшарили меня, сумку вытряхнули. Мельницу перерыли, мешки пороли. Офицер всё на меня кричал, по-своему. Я ни слова не понял.

— Ни слова?

Горюнов положил пальцы на застёжку сумки.

— Одно понял, ваше благородие. Француз знал, что я везу. Сказал по-русски: маршрут.

Глава 4.

Бритва шла по щеке туго: вода в колодце Гартнеров за ночь стала ледяной. Слово Горюнова я ещё вчера, на переходе, отнёс Оболенскому. Ротмистр выслушал, спросил, кто ещё слышал, и больше к нему не возвращался. Я возвращался всю ночь.

Хутор стоял западнее Амштеттена, у самой дороги: каменный дом, конюшня, сарай, за домом сад с калиткой на север. Ворота смотрели на восток, на дорогу. Эскадрон ночевал здесь, и к утру хозяева решили уезжать к Ибсу, подальше от войны, которая спала у них в доме.

Посреди двора стояла телега. Хозяин, Мартин Гартнер, седой у висков, широконосый, грузил на неё второй сундук, и телега заметно просела. Его сын Франц, долговязый, в веснушках, со светлыми вихрами, вязал на задке узлы длинными ловкими пальцами; стоило отцу обернуться, он торопливо перевязывал их заново. Дочь, Тереза, носила из дома корзины. Каштановые волосы выбились у неё из-под платка, на левой кисти белел старый след ожога. Толстый альбом в кожаном переплёте она держала под мышкой и не выпускала, даже когда брала корзину.

Карл со вчерашнего вечера звал их по именам. Я пока никак: по-немецки я умел сказать «спасибо» и «хлеб», а ни того, ни другого хозяева от меня слышать не хотели.

Масленников въехал в ворота на своей рыжей кобыле. За ним шли двое его солдат с уздечками в руках.

— Алексей Павлович! Голубчик! — Он раскинул руки, не слезая с седла. — Наслышан, наслышан. Вы вчера, говорят, у француза гусара из-под носа увели. Одними словами! Вот что значит порядочный человек: за своего хоть в огонь.

— Доброе утро, квартермистр.

— Доброе, голубчик, доброе. — Он слез, оправил мундир и кивнул на конюшню. — А я по пустяку. У полка за переход две лошади пали под возами, а возы бросать не велено. У хозяев же, гляжу, пара гнедых, сытых, хоть на выставку. Полковая надобность, голубчик. Вы уж помогите мне с немцами, вы с ними, говорят, ладите.

Солдаты с уздечками направились к конюшне.

Мартин Гартнер выпрямился над сундуком, положил обе руки на оглоблю и так и остался, словно телегу собирались увезти вместе с ним.

Тереза заговорила первой — быстро, резко, глядя мимо меня, на Карла. Немецкий сыпался из неё горохом, и я разобрал в нём одно слово: «Pferde».

— Госпожа Гартнер говорит, — начал Карл, — что ночью в её доме спали русские, и она не сказала ни слова. Утром русские пили её молоко, и она опять не сказала ни слова. Теперь русские пришли за конями. Она спрашивает, что русские возьмут после коней. — Он помолчал. — И просит перевести точно.

— Вы и перевели точно.

Масленников промокнул лоб платком и улыбнулся Терезе, будто она его хвалила.

Ответить ей было легко: приказ, полковая нужда, война. Однажды мой напарник с порога велел хозяйке квартиры открыть кладовку. Велел уверенно, как привык. Кладовку она открыла. Больше она не открыла ничего — ни рта, ни шкафа, ни двери в комнату жильца.

— Карл, спросите госпожу Гартнер, куда они едут и что им нужно, чтобы доехать. Пусть объяснит сама.

Карл перевёл. Тереза замолчала, впервые с той минуты, как во двор въехала рыжая кобыла. Потом заговорила медленнее, короткими кусками, и после каждого ждала, пока Карл переведёт.

— К Ибсу, там у них родня. Едут трое: отец, брат и она. На телеге то, без чего на новом месте не начать: постель, инструмент отца, семена, бумаги на дом. — Тереза что-то спросила у Карла, он коротко ответил. — Она спрашивает, понял ли господин офицер. Я сказал, что понял.

— Понял.

— Телега тяжёлая, одна лошадь её по такой дороге не вытянет. Если коней заберут, они останутся здесь, между русскими и французами. — Карл помолчал. — Она говорит: тогда пусть заберут заодно и их самих, на полковой фуре места хватит.

Тереза прижимала альбом к груди и смотрела на гнедых в дверях конюшни.

— Слышали, квартермистр? — сказал я. — Возьмёте пару — телега останется здесь, а с ней трое. Полк повезёт их на фуре?

Масленников развёл руками.

— Голубчик, Алексей Павлович! Вы человек благородный, это все знают, я первый скажу. Только благородство хорошо за свой счёт. А тут полковые возы. Мне что, полковое добро бросать ради немецкой перины?

— Я спросил про людей. Не про перину.

— Люди… — Он вздохнул и подбоченился. — Люди, голубчик, всегда как-нибудь доберутся.

Тереза сказала Карлу что-то короткое. Карл замялся.

— Переводите, Карл.

— Госпожа Гартнер говорит, что у них был индюк. Он стоял точно так же, когда думал, что двор принадлежит ему.

— Что она сказала? — спросил Масленников.

— Госпожа говорит о птице, господин поручик.

— А-а. Хозяйственная. — Масленников засмеялся и смеялся дольше, чем стоила шутка, которой он не слышал.

Солдаты уже стояли в дверях конюшни. Франц загородил им проход, растопырив длинные руки, и оглянулся на отца. Отец не отходил от оглобли.

Спорить с Масленниковым я мог до вечера: поручик против поручика, и квартермистром из нас двоих был он. Решить здесь мог тот, кто отвечал за двор.

— Карл, побудьте с ними. Квартермистр, прошу ваших людей пока не трогать коней. Я к ротмистру.

Оболенский уже стоял на крыльце: шум вызвал его раньше меня. Он выслушал, ни разу не перебив, спустился во двор и оглядел телегу, сундуки, гнедых.

— Сколько у вас коней? — спросил он Мартина через Карла.

— Пара, — перевёл Карл. — Других нет.

— Хозяйская пара остаётся хозяевам, — сказал Оболенский. — Повозка идёт за полковыми возами, вместе с гражданскими, своим шагом. Выход с обозом. Квартермистр, коней для полка ищите в другом месте. Командиру полка я доложу сам.

Масленников поклонился.

— Как прикажете, господин ротмистр.

Оболенский ушёл в дом. Солдаты отошли от конюшни. Масленников взял меня под локоть, как в первый день я брал его, и повёл к воротам.

— Вы нынче щедры, Алексей Павлович, — сказал он у ворот вполголоса. — За чужой счёт щедры, за полковой. — Он промокнул лоб и спрятал платок. — Я человек мягкий, голубчик, я не в обиде. Только пятница у нас на этой неделе тоже будет. Как всегда.

Он сел на кобылу и уехал.

Мартин снял руки с оглобли и пошёл вдоль телеги, пробуя верёвки на сундуках одну за другой. Франц посмотрел на отца и перевязал узел, который только что завязал. Тереза что-то сказала Карлу.

— Госпожа Гартнер благодарит господина ротмистра, — сказал Карл.

Ротмистра, не меня. Тереза ушла в дом за следующей корзиной, так и не взглянув в мою сторону.

* * *

С утра Оболенский послал пикету Прохорова приказ сниматься. Пикет стоял восточнее, на малом дворе у оврага, и к вечеру от него ждали вести. Вести не было.

Солнце уже садилось за сад, когда к воротам подошёл разносчик. Невысокий, в тёмном войлочном колпаке, шея короткая, словно голову вдавили в плечи. На ремне через плечо висел лоток с лентами, иголками и табаком, в руке была дорожная палка. Он улыбнулся Карлу, и во рту у него открылся щербатый зуб.

Говорил он долго и охотно, помогая себе палкой. Карл переводил.

— Его зовут Отто. Он говорит: господа ждут своих гусар с малого двора у оврага? Не надо ждать. Они ушли в полдень, восточной дорогой, все шестеро, с конями. Он сам видел. Дорога теперь чистая, господам незачем туда ездить, только коней томить. — Карл помолчал. — Он спрашивает, не стоит ли такая новость монеты.

— Где он их видел?

— На дороге, у их двора. Садились на коней и поехали на восток.

— Когда?

— В полдень. Он говорит, солнце стояло над самой рощей.

— А сам он откуда пришёл?

Карл спросил. Отто махнул палкой на ворота, на дорогу.

— Оттуда, господин поручик. С востока, по дороге, прямо сюда.

Из-за угла дома вышла Тереза с пустой корзиной. Отто она увидела раньше, чем он её, и остановилась. Потом заговорила с Карлом, быстро, вполголоса, на меня не глядя.

— Госпожа Гартнер говорит, что этот человек пришёл не с дороги, — перевёл Карл. — Она была в саду, снимала последние яблоки. Он вышел с их тропы, с той, что идёт от оврага, и прошёл мимо сада к дому. Совсем недавно: она ещё не донесла корзину до дома. — Карл слушал дальше. — За ним ехали двое верховых. На краю поля они остановились и повернули назад. Она говорит, что запомнила палку.

Отто заулыбался шире и заговорил, тыча палкой в сторону ворот.

— Он говорит, госпожа ошиблась. Он шёл дорогой.

Я подошёл к воротам. В грязи у створок лежали колеи от возов, следы копыт, сапоги гусар — и ни одной ямки от палки. Вдоль стены дома, от северного угла, тянулись чужие следы, и рядом с каждым вторым шагом в глине темнела круглая дырка. Палка Отто стояла сейчас в той же глине, у его ноги.

Пикет стоял один. Своей вести он не прислал. С той стороны, откуда к нему подходил овраг, ездили конные, а человек, вышедший оттуда, уверял нас, что ехать к пикету незачем. Похоже, кому-то очень хотелось, чтобы мы перестали ждать Прохорова.

Объявлять Отто французом было не с чем. Тропа и палка — ещё не мундир.

— Карл, скажите ему: спасибо за новость. Заплачу, когда мои вернутся с дороги.

Отто выслушал, улыбнулся щербиной и закивал.

— Он говорит: конечно, господин офицер. Он подождёт.

Он сел на скамью у ворот, поставил лоток на колени, а палку зажал между колен.

— Орлов, Кузьмин. Просёлком к малому двору у оврага. Только смотреть. Увидите наших — назад с вестью. Увидите чужих — назад без драки.

Орлов повторил, и они выехали за ворота.

— Карл, спросите госпожу Гартнер, куда ведёт их тропа.

Тереза ответила, не поднимая глаз от корзины.

— К оврагу и дальше по краю, до соседнего двора, где теперь стоят ваши. Они носили туда молоко, когда там ещё жили люди. — Карл чуть помедлил. — Она спрашивает, будет ли господин офицер забирать теперь и тропу.

— Скажите: тропу я только посмотрю.

Карл перевёл. Тереза дёрнула плечом и ушла к телеге.

Орлов с Кузьминым вернулись в сумерках.

— Французы на просёлке, ваше благородие. Конные, у огня, поперёк дороги. Нас увидели, один за карабин взялся, мы назад.

— Кто видел сам?

— Оба, ваше благородие, — сказал Орлов. — Я и Кузьмин.

Скамья у ворот была пуста. Отто ушёл, не дождавшись монеты, вместе с лотком и палкой, и никто не видел, в какую сторону.

— Пока Прохоров сам не скажет, что ушёл, — сказал я Зубову, — он там.

Полковые возы потянулись к Ибсу, когда совсем стемнело. Телега Гартнеров тронулась за повозками Линдля; перед самым выходом Тереза спрыгнула с неё, сбегала в дом и вернулась ни с чем — проверяла, не забыто ли что. Уже с телеги она оглянулась на ворота. Я стоял в воротах. Карл помахал мне с соседней повозки.

* * *

Оболенский сидел у стола в хозяйской комнате, перчатку снял и положил рядом с листом, на котором у него были записаны посты. Свеча оплыла на одну сторону.

Я доложил: что сказал Отто, откуда он пришёл на самом деле и что увидели на просёлке Орлов с Кузьминым.

— Прошу людей, господин ротмистр. Команду Ланского или кого дадите. До утра.

— Людей нет. — Оболенский провёл пальцем по листу и остановил его на одном месте. — Ланской со своими до утра держит дорогу при обозе. Остальные в охранении, пока эскадрон не снимется. Сниму хоть один пост — открою дорогу, по которой ушли возы. И гражданские.

— Французы на просёлке пришли не за сеном, господин ротмистр. Если пикет возьмут на рассвете…

— Возьмут, — согласился Оболенский. — Прохорова я ставил сам, поручик, и место выбирал сам. — Он постучал пальцем по тому же месту на листе. — А если я сниму Ланского, на рассвете возьмут обоз. Выбирать тут не вам. Я выбрал.

Спорить было не о чем. Он считал не хуже моего, только отвечал за всю дорогу, а я — за один двор.

— Тогда своими.

— Своими. — Он поднял на меня глаза. — Двенадцать человек, поручик, и все мне нужны живыми. Эскадрон снимется утром, когда придёт приказ. К тому часу вы и пикет должны быть на дороге. Позже ждать не будут.

— Слушаюсь. Сначала посмотрю, как к ним подойти. Ночью, сам.

Оболенский кивнул и посмотрел на Зубова, который стоял у двери с уздечкой в руках и пропускал повод сквозь пальцы, пядь за пядью.

— Ваш вахмистр, я вижу, уже всё решил.

— Никак нет, ваше благородие, — сказал Зубов. — Я только повод проверил.

Со мной шёл Копылов: в темноте он видел землю лучше, чем я днём.

Во дворе Зубов собрал всё, что могло звякнуть. Мне и Копылову велел снять шпоры, ножны подвязал к портупеям бечёвкой, чтобы не били о сапог. Пистолеты мы переложили из седельных кобур за пояс, карабин Копылов отдал Кузьмину.

— Прикрытие у верха оврага поставлю сам, ваше благородие, — сказал Зубов. — Я да Фомин. Кузьмин с конями ниже, за кустами.

— Если в овраге начнут стрелять, за нами не лезть. Держите верх, пока мы не выйдем или пока не рассветёт. Потом — к своим.

Зубов помолчал.

— Слушаюсь, — сказал он наконец. — Только вы уж выходите.

* * *

Овраг начинался в поле за садом Гартнеров и тянулся на восток, к пикету. Тропа шла по его краю, как говорила Тереза. По тропе мы не пошли. Край был открытый, и далеко впереди, у самого пикета, по нему ходили отсветы чужого огня.

Мы спустились ниже края, на склон. Под ногами было мокро и скользко, внизу, по дну, сочилась вода. Сухой лист под сапогом хрустел так, что хотелось извиниться. Копылов шёл первым, пробуя землю носком, прежде чем ступить, и где лист лежал толстым слоем, уводил ниже, на камни у воды. Там, где камни кончались и начиналась глина, он надламывал ветку на уровне колена и шёл дальше. К утру по этим веткам надо было пройти, не думая.

Холод забирался под доломан. Бок отзывался на каждый неловкий шаг вниз, и я держался за корни, чтобы не съехать.

Чужой огонь приблизился. На той стороне оврага, у самого обреза, французы развели в ямке огонёк — греть руки, — и отсвет ложился на верхнюю половину нашего склона. Тень от края кончалась у самой воды. Идти по склону значило идти по свету.

Копылов оглянулся на меня. Я кивнул и первым шагнул в ручей.

Вода была по щиколотку, потом по колено, ледяная, и холод от неё сразу ушёл вверх, к самому боку. Ручей журчал по камням, и каждый шаг надо было опускать так, чтобы он журчал по-прежнему. Копылов шёл следом, держась за мой пояс. Над нами, на том краю, кто-то кашлянул и сплюнул в огонь.

Светлый кусок кончился. Склон стал круче, овраг повернул, и над краем, справа от нас, поднялась тёмная ограда малого двора. В ограде, на нашу сторону, была калитка. За ней фыркнула лошадь, другая переступила, звякнув чем-то железным.

— Тише ты, леший, — сказали за оградой по-русски, шёпотом. — Услышат.

Живы. Сидят без огня, кони в сарае, у калитки свой часовой. Окликнуть их было нельзя: подняли бы и своих, и чужих.

Копылов тронул меня за рукав и показал наверх.

По краю оврага, чуть впереди, шёл человек с карабином. Остановился, постоял, повернул к нам. Шёл он прямо по краю, туда, где мы лежали, прижавшись к склону, под самым обрезом.

Я положил ладонь на пистолет за поясом. Рукоять была ледяная.

Сапоги остановились над нами. С края посыпалась земля, мне за ворот, Копылову на спину. Наверху завозились, звякнул ремень. Француз пристраивался к краю по нужде.

Выстрелить было просто. После выстрела отмеченный Копыловым проход не понадобился бы уже никому. Я не шевелился. Копылов тоже не дышал.

С поля его окликнули. Голос я узнал сразу: на мельнице этот голос спрашивал меня через двор, сколько нас было на самом деле.

— Не спать! — сказал Арно по-французски. — Смена через час. На рассвете начинаем с опушки. Калитку держать, оврагом никого не выпускать.

— Слушаю, господин лейтенант.

Сапоги ушли. Я разжал пальцы на рукояти и только тогда почувствовал, как они замёрзли.

Дальше овраг мельчал, и край над нами зарос кустами. Мы выползли под куст, на самый обрез, и я лёг щекой на мокрую траву.

Отсюда был виден весь малый двор и поле за ним. На дороге, к востоку от двора, горел огонь, и у огня сидели четверо — та самая дорога, по которой, если верить Отто, пикет давно ушёл. По краям оврага, у калитки и у ямки с огоньком, ходили двое часовых. Южнее, на поле, перебегали от темноты к темноте ещё трое. А у опушки, за полем, горел второй огонь, побольше, и там стояли под сёдлами кони. Возле коней возились пятеро: подтягивали подпруги, кто-то раздавал из сумки патроны. Арно прошёл от поля к этому огню, и свет на мгновение лёг на его русую голову.

Двор держали с дороги, с поля и с опушки. Со стороны оврага стояли только двое часовых.

Обратно мы шли по надломанным веткам. Копылов ни разу не ошибся. У светлого куска мы снова спустились в ручей, и тут на том краю кто-то подбросил в ямку хвороста. Огонь вскинулся, свет сполз по склону почти до воды. Мы встали по колено в ручье и стояли, пока хворост не прогорел. Ног я уже не чувствовал. Смена у часовых была через час, и смене незачем было знать, что под краем кто-то стоит в воде. Проход был: пешком, ниже края, до самой калитки — на четверых, не больше. Больше людей овраг не пропустил бы тихо.

У верха оврага из кустов поднялся Зубов.

— Ну что, ваше благородие?

— До рассвета шесть часов. Нас двенадцать, их пятнадцать.

Глава 5.

Сапоги сохли у остывающей печи в пустом доме Гартнеров, а я сидел на лавке босиком и чертил угольком по хозяйскому столу. Стол был выскоблен добела. Тереза, наверно, не простила бы мне этого рисунка.

— Вот овраг, вот двор, вот их огонь на дороге, — сказал я. — Опушка здесь.

Зубов стоял над столом и смотрел на уголь так, словно это была карта ротмистра.

— Ты со всеми, кроме Кузьмина и моих троих, — кругом, большой дорогой, к выходу на просёлок. К их огню выйдешь с востока, от изгиба. С первым светом покажись: кони, кивера, шум, будто строишься для удара. Бить — когда услышишь выстрел со двора. Не раньше.

— Нашуметь хватит, — сказал Зубов. — Только кони после вчерашнего не для долгой скачки, ваше благородие. Ударить ударим, гоняться не станем.

— Гоняться не надо. Надо, чтобы на дороге стало пусто. Пикет пойдёт к тебе северной обочиной. — Я повернулся к Кузьмину. — Ты берёшь наших четырёх коней и ведёшь полем, кругом оврага, с севера. Встанешь в кустах, где он мелеет. Туда мы и вернёмся. Начнут стрелять по кустам — отведи коней за бугор и жди.

— Слушаюсь, ваше благородие.

— Копылов, Фомин, Мельников — со мной. Оврагом.

Зубов поднял глаза от стола.

— Калитку, ваше благородие, и Копылов отворит. Вам бы при конях быть.

— Прохоров меня знает. А приказ у меня на словах, бумаги нет. Рядового он слушать не обязан. Поручика — обязан.

Зубов подумал и кивнул. Спорить ради спора он не любил.

Орлов, услышав про шум, расправил рукав.

Мельников сидел у двери — светлобородый, с красными от бессонницы веками — и разглаживал на колене крупными пальцами сложенный лист. Лист был чистый. Мельников сложил его по старым сгибам и убрал в сумку.

— Горюнов, — спросил он, не поднимая головы, — почты не было?

— Не было, Федя.

— Значит, со следующим.

Белов, круглолицый, светловолосый, с тёмным пятнышком на подбородке, перематывал портянки. Сухую он достал из-за пазухи и намотал на левую ногу, а мокрую сунул туда же, греться.

Вышли мы за два часа до рассвета. Зубов увёл свою семёрку большой дорогой, Кузьмин с конями ушёл в поле, а мы вчетвером спустились в овраг за садом.

Надломанные ветки Копылова нашлись все. Где лист лежал толстым слоем, мы уходили вниз, на камни, у светлого куска — в воду. Ямка с огоньком на том краю за ночь почти погасла, и в ручей я вошёл уже без вчерашнего страха, с одним холодом. Мельников шёл последним и ступал так тихо, что я дважды оглядывался проверить, здесь ли он. Он был здесь и оба раза отвечал мне взглядом.

Под калиткой мы легли на склон, в прошлогодний лист. Наверху, на краю, переминался часовой, на том краю у ямки — второй. За оградой беспокоились кони пикета: переступали, фыркали, и кто-то там уговаривал их шёпотом, по-русски, как детей.

Небо над опушкой начало светлеть. Я лежал и думал, что Зубову до изгиба дальше, чем нам до калитки, и что кони у него вымотаны. Потом думать стало некогда.

С востока, от изгиба дороги, заржали кони. Донёсся голос Орлова: он опять командовал взводами, которых не было, только на этот раз взводы отвечали ему топотом и звоном. Над изгибом поднялись кивера, в ряд, и пошли вдоль дороги, туда и обратно.

У огня на дороге вскочили. Кто-то закричал по-французски, кто-то уже бежал к коням. С поля, от опушки, рысью пошли верховые, и голос Арно перекрыл всех: он требовал коней и людей к дороге.

Часовой над нами повернулся на шум, шагнул к двору, чтобы видеть дальше, и встал к оврагу спиной.

— Пора, — сказал я Копылову одними губами.

Мы поднялись по склону в два прыжка. Копылов зажал часовому рот, я приставил ему к уху пистолет. От француза пахло дымом и мокрой шерстью.

Карабин выпал у него из рук. Он медленно поднял ладони, пустые, растопыренные, и держал их так, чтобы мы видели. Светлая щетина, круглые щёки, левое ухо потёртое, словно его годами задевал ремень.

— Не бейте, — прошептал он по-французски, когда Копылов убрал руку. — Покажите, что мне делать.

— Лечь. Руки на голову.

Он лёг и сложил руки на затылке так старательно, будто этому его учили всю жизнь.

На том краю второй часовой обернулся. Увидел нас и вскинул карабин.

Фомин выстрелил со склона из пистолета. Француз сломался в поясе и съехал с края в овраг, к воде.

Выстрел ушёл к дороге раньше, чем я его там ждал. Зубов ударит сейчас, а нам ещё идти от калитки до ворот.

На изгибе сразу ударили карабины, коротко и вразнобой, и Зубов повёл своих вперёд.

Я ударил кулаком в калитку.

— Прохоров! Свои! Поручик Ветров, от ротмистра Оболенского!

За калиткой щёлкнул взведённый курок. Там помолчали, потом откинули щеколду.

В проёме стоял унтер-офицер с карабином у плеча: впалые щёки, короткая седая борода, у левого уха срезана мочка. Позади него, в темноте двора, переступали осёдланные кони.

— Ваше благородие, — сказал он, разглядев меня. Карабин он не опустил. — Приказа на отход не получал.

— Ротмистр послал его вчера утром. Не дошёл. Передаю на словах: сниматься. Сейчас. Восточными воротами, северной обочиной, к вахмистру Зубову. Он на дороге.

— На словах, ваше благородие?

— На словах. Бумага до вас не дошла. Отвечать буду я.

— Слушаюсь. — Прохоров опустил карабин. — Видел так: у огня на дороге четверо было, теперь там ваши. На поле трое ходят. С опушки идут остальные, при офицере. — Он обернулся во двор. — Распоряжаюсь так: Быков, выводи. По одному, вдоль ограды, на обочину. Я последним.

Рыжий конопатый гусар с тяжёлой челюстью уже тянул из сарая первого коня. Конь упирался, задирал голову на выстрелы, и Быков повис у него на поводе, приговаривая что-то сквозь зубы.

— Копылов, пленный на тебе. Фомин, держи край. Мельников, со мной.

Я пробежал через двор к восточным воротам, Мельников — следом, с карабином наперевес. Створки были заложены жердью. Мы сбросили её вдвоём, и бок у меня полыхнул так, что на миг потемнело в глазах.

С ворот дорогу было видно до самого изгиба. У французского огня крутились кони. Зубов врезался в них первым, с пистолетом в каждой руке. Один француз, сбитый пулей, вылетел из седла у самого костра и больше не шевелился. Другой упал с конём на обочине, выбрался из-под него и сел в грязь, держась обеими руками за бедро. Двое ушли полем на юг, пригнувшись к гривам.

Белов на скаку вдруг осел в седле, и конь понёс его к канаве. Горюнов догнал, поймал повод и повёл назад, к изгибу, шагом, не оглядываясь на бой. Белов держался за луку обеими руками. Левая штанина у него ниже колена потемнела, и кровь капала с сапога.

Пикет выходил. Быков выводил из сарая коней и подавал повод одному, другому, третьему; те садились и шли в ворота. Кони шарахались от ворот, от дыма, от собственных всадников. Прохоров стоял у столба, держал своего коня в поводу и смотрел на каждого, кто проезжал мимо.

С поля, от опушки, на двор шли верховые. Шли развёрнутой рысью, и впереди, на гнедом, скакал Арно.

— К воротам! — кричал он по-французски. — Не дать им уйти!

Во дворе оставались ещё двое, Быков среди них, и Прохоров. Закрыть створки — они останутся во дворе. Держать — стоять у столбов под всей опушкой.

— Мельников, к столбу.

Он встал за левый воротный столб, я за правый. До опушки было с полверсты, и французы съедали их быстрее, чем выезжал пикет.

— Ещё двое, ваше благородие, — неспешно сказал Мельников, как говорил всё. — Потом унтер.

Он выстрелил первым, когда передние были уже у ограды. Передняя лошадь споткнулась и пошла боком, всадник повис на поводе. Я выстрелил в следующего и не разглядел, попал ли: дым от двух выстрелов лёг перед воротами.

Мельников опустил приклад к ноге и стал заряжать. Делал он это не торопясь, как на ученье: скусил патрон, сыпнул на полку.

Из дыма вылетел француз с поднятой саблей и полоснул по последнему, кто выезжал. Быков вскрикнул, прижал правую руку к груди и погнал коня по обочине дальше, не оглядываясь. Француз развернулся было за ним, но с дороги уже шли наши, и он отвалил в поле.

Прохоров оглянулся на Быкова, уже на обочине, потом на пустой двор за моей спиной и только тогда тронул коня. Мимо меня он проехал последним. На дороге он не повернул к выходу: развернул своих за углом ограды и вместе с Зубовым ударил сбоку по верховым, которые сунулись к воротам. Те откатились в поле.

Пикет был на дороге. Ворота оставались за нами, а нам самим надо было уходить через двор, к калитке.

— Все вышли, ваше благородие, — сказал Мельников.

— К калитке. Бегом.

Мы бежали через двор наискось, Мельников с недозаряженным карабином, я с разряженным пистолетом в руке и вторым, ещё готовым, за поясом. У калитки Копылов уже поднимал на ноги пленного, Фомин стоял на краю с саблей наголо.

Один из верховых с поля не ушёл. Он крутнул коня вокруг ограды и вылетел на край оврага, прямо к калитке, с пистолетом в руке.

Мельников был ближе. Он шагнул вперёд, закрывая проём, и вскинул карабин, словно тот был заряжен.

Француз выстрелил с седла.

Мельников сел у столба калитки. Потом лёг на бок.

Француз уже разворачивал коня обратно в поле. Я вытащил второй пистолет. Спина у него была широкая, в зелёном, и до неё было рукой подать.

Внизу, в овраге, лежал путь, по которому Копылову с Фоминым предстояло вести пленного и нести Мельникова. Заряд у меня оставался один. Когда-то нас учили на захватах: сперва путь к живым, всё остальное потом. Я опустил пистолет.

Француз скрылся за оградой.

Я встал на колени возле Мельникова. Пуля вошла ему под ключицу. Глаза у него были открыты, красные веки не моргали. Из сумки выпал и лежал в грязи сложенный чистый лист. Я поднял его, обтёр о колено и сунул ему обратно в сумку.

— Копылов, Фомин. Его — с собой. Пленный идёт сам.

Фомин поднял карабин Мельникова, недозаряженный, и повесил себе на плечо рядом со своим.

Француз с пустыми ладонями посмотрел на Мельникова, потом на меня.

— Покажите, — попросил он.

Я показал ему на склон. Он пошёл первым.

Мельникова несли вдвоём, по камням, по ручью, по надломанным веткам, и ни разу не уронили. Я шёл сзади, с последним зарядом, и смотрел на край. Наверху, над оврагом, проскакали двое, но вниз не глянули.

Кусты, где овраг мелел, были избиты пулями: на ветках белели свежие сколы. Кузьмин лежал за бугром и держал поводья трёх коней. Четвёртый, Мельникова, лежал в кустах на боку и уже не бился.

Гнедой, почуяв кровь, попятился и захрапел. Я поймал стремя со второго раза. Бок не дал сесть с первого.

Пистолет я сунул в кобуру и вытянул саблю.

С седла было видно всё поле. Французы уходили к опушке и дальше на юг, кто рысью, кто вскачь. Зубов со своими и с пикетом прошёл обочиной до самого двора и закрыл дорогу. Между дорогой и оврагом, на мокром лугу, остался один всадник на гнедом. Он повернул было к опушке, но там, на полпути, уже стояли наши. Повернул к оврагу — там был я.

Арно.

Я послал гнедого навстречу. Луг был мокрый, копыта скользили, и гнедой шёл тяжело, как по тесту. Арно поднял саблю, конь под ним заплясал.

На полном ходу я схватил его коня левой рукой под уздцы. Гнедые столкнулись плечами, меня рвануло в седле, повод обжёг ладонь. Арно качнуло. Моя сабля была у него у горла.

Он мог ударить. Глаза его метнулись к опушке, к нашим на полпути, ко мне.

— Сдавайтесь, господин лейтенант, — сказал я по-французски. — Саблю вниз.

Сказал я это тихо и очень вежливо.

Арно опустил саблю остриём к земле.

— Лейтенант Арно сдаётся, — сказал он. Лицо у него было белое, только ямка на щеке темнела. — Мои люди ушли по моему приказу. Я велел им уходить, когда увидел, что дорога ваша, а двор пуст. Последним остался я сам. Это тоже было моё решение.

С дороги закричали — Орлов, Сорокин, кто-то из пикета: разглядели, кого я держу под уздцы. Крик прокатился по обочине и стих. От дороги к нам рысью шёл Зубов.

Повода я не выпускал и саблю от горла Арно не отводил, пока вахмистр не встал с ним стремя в стремя.

— Саблю вахмистру, — сказал я. — Рукоятью вперёд. Потом пистолеты, по одному.

Арно перехватил саблю за клинок и подал Зубову. Тот положил её поперёк седла. Потом Арно вынул из кобур оба пистолета и отдал ему по одному, а Зубов сунул их за пояс. Только тогда я убрал свою саблю в ножны.

Рука, которой я держал повод, тряслась, и ладонь была содрана заново, поверх старой ссадины. Зубов посмотрел на Арно, потом на кусты у оврага, где Копылов с Фоминым поднимали Мельникова, и ни о чём не спросил.

С обочины кто-то позвал по-французски, тонко, сквозь зубы:

— Господин лейтенант!

Черноусый худой француз с тёмной повязкой на шее сидел в грязи у дороги и держался за бедро. Позвал он Арно, хотя рядом с ним стоял наш Егоров с карабином.

— Позвольте подойти к нему, — сказал Арно.

— Подойдёте. Под караулом.

Белова снимали с седла Горюнов и Орлов. Он не стонал, только морщился и всё пытался сам поставить левую ногу. Орлов достал нож, чтобы распороть сапог.

— Портянку не режь, — сказал Белов. — Сухая.

Быков у ограды держал на весу правую руку в окровавленном рукаве и всё порывался ею же поправить повод.

Мельников лежал поперёк седла Кузьминова коня. Кузьмин шёл рядом пешком и держал повод.

* * *

У выхода на большую дорогу, под навесом пустого сарая, Зубов докладывал мне коротко, загибая пальцы и тут же их разжимая.

— Живы все, ваше благородие, кроме Мельникова. Белов ранен в ногу, в седле не может. У пикета Быков рукой. Пленных трое: лейтенант, раненый в бедро да ваш, с оврага. Двое ихних там лежат. Конь Мельникова в кустах.

— Мельникова я сам взял в овраг, — сказал я. — Матери его напишу сам.

У коновязи под навесом, между конями Фомина и Копылова, осталось пустое место. Никто его не занял.

Прохоров подошёл, ведя коня в поводу. Четверо его гусар уже сидели в сёдлах на дороге.

— Своих уведу в часть, ваше благородие. — Он помолчал, и было видно, что следующее слово ему тяжелей приказа. — Быкова… довезёте до лекаря?

— Довезём.

Он кивнул, оглянулся на своих, на последнего в ряду, и сел в седло.

Раненого в бедро положили на солому под навесом. Арно попросил позволения подойти и сам перетянул ему ногу выше раны своим шарфом; Егоров стоял над ними с карабином. Раненый говорил быстро и сквозь зубы, Арно отвечал коротко: «Терпи». Потом вернулся на колоду у стены, вытер руки о колени и больше на солому не смотрел.

Француз со щетиной сидел рядом с ним, держал пустые ладони на коленях и следил глазами за каждым, кто проходил мимо, будто ждал, что сейчас начнётся настоящее.

— Господин лейтенант, — сказал я. — Вашу ташку. Бумаги.

Арно отстегнул ташку не сразу.

— Там личные письма, господин поручик.

— Личное я верну, не читая.

Он подал ташку. Зубов раскрыл её и стал вынимать по одной вещи: два письма, сложенные по-французски, огрызок карандаша, носовой платок. Письма я, не разворачивая, отдал Арно. Он взял их и убрал за борт мундира.

Последним Зубов достал лист, сложенный вчетверо, плотный, нашей серой бумаги.

Я развернул его.

«Октября 24 — у Ибса. 25 — Мельк. 26 — Санкт-Пельтен. 27 — по Кремской дороге».

Почерк был ровный, с нажимом. Русский.

Двадцать четвёртое октября по-нашему — пятое ноября по-здешнему. Сегодня. Ибс, куда ушли возы и Гартнеры. Дальше — наши ночлеги на четыре дня вперёд.

Горюнов, стоявший рядом, заглянул мне через плечо и нахмурился.

— Квартирный, ваше благородие, — сказал он. — Наш. Так у нас и пишут: число да место. Мне такие возить давали.

Я посмотрел на Арно. Он смотрел мимо меня, на дорогу.

— Откуда это у вас, господин лейтенант?

— Я не отвечу, господин поручик. — Он наконец поднял глаза. — Вы на моём месте тоже не ответили бы.

Зубов молчал. Молчал он так, что под навесом стало слышно, как Кузьмин за стеной снимает Мельникова с седла.

— У французов наш маршрут, — сказал я. — Написанный нашей рукой.

Глава 6.

Землю над Мельниковым Фомин пригладил лопатой, плашмя, раз и другой, и постоял, будто без него она могла осыпаться. Потом отнёс лопату хозяину двора. Кузьмин вбил в изголовье крест из двух жердей, стянутых ремешком, и качнул его ладонью. Крест стоял.

Похоронили мы его на рассвете, у кладбищенской ограды на восточном краю Ибса. Вчера в это время он стоял за воротным столбом и говорил мне, сколько ещё выезжает людей. Сегодня надо было довезти раненых до лекарей у Пёхларна, а до Пёхларна было километров двенадцать.

Глина здесь была жёлтая и липкая. У всех она осталась на сапогах до колена, и счищать её никто не стал.

Повозку нам выдали с вечера: двухконную, с соломой и попоной поверх соломы. Погонщик, рыжебородый, с обветренными до красноты щеками, начал ругать дорогу раньше, чем поздоровался, хотя дороги ещё не видел. Звали его Осип. Шея у него была короткая, и на раненых он оглядывался всем туловищем.

Белов лежал на спине, левая нога обмотана тряпками до колена. Быков сидел у борта и здоровой рукой держал полу собственного доломана, чтобы не трясло правую, примотанную к груди. Третьим лежал француз с тёмной повязкой на шее, вчерашний, с пулей в бедре. Вечером, когда я записывал пленных для Оболенского, Арно назвал мне обоих егерей: этого — Мерсье, щетинистого — Пети. Мерсье лежал лицом к борту и не открывал глаз.

Зубов обошёл повозку и остановился у задка. Левая нога Белова свисала с соломы на голую доску, и, когда упряжные переступали, пятка подпрыгивала. Белов морщился и молчал.

— Переложить надо было, — сказал Зубов.

— Ничего, господин вахмистр. Лежит.

— Висит она у тебя. Лежит — это когда под ней есть что.

Он стянул со своего седла торбу с овсом, взбил её кулаком и подсунул Белову под колено. Пятка легла на мешковину и подпрыгивать перестала.

— Спасибо, господин вахмистр.

— Лежи.

Горюнов вернулся, когда Осип уже разбирал вожжи. Уехал он к лекарям затемно, ещё до похорон, и конь под ним был в пене до подпруги. Горюнов спрыгнул в глину и начал, как всегда, с места.

— В Пёхларне, ваше благородие, в крайних дворах, у дороги. Лекарский помощник Нестеров принял меня сам. Раненых берут до полудня. В полдень медицинский обоз снимается и уходит. Велел передать: продления не будет, чтобы не надеялись.

— Сам тебе сказал?

— Сам, ваше благородие. Руки мыл в ведре и сказал.

Значит, к полудню. Я прикинул шаг Осиповых лошадей по такой глине и понял, что лишнего часа у нас нет.

Горюнов не уходил. Он расстегнул сумку, хотя застёжку проверил ещё в седле, и вынул письмо.

— Ещё вот. В эскадроне писарь отдал, для наших. — Он держал его обеими руками. — Мельникову.

Фомин, который всё оттирал ладони пучком травы, перестал оттирать.

— Я ж ему перед пикетом сказал: не было, Федя, — проговорил Горюнов. — Со следующим, говорю.

Письмо было толстое, сложенное пакетом в несколько листов и залепленное вместо сургуча хлебом. Адрес вывели крупно и старательно, с нажимом на каждой букве. Так пишет человек, который берёт перо раз в год и не для себя: писали, видно, за мать.

— Из дому? — спросил с повозки Белов.

— Из дому.

Я повертел пакет. Хлебную печать можно было сломать ногтем. Внутри, наверно, были поклоны от всей родни по очереди, корова, озимые, кто женился. Всё это писали ему. Читать это вслух при повозке и при пленных я не стал, и про себя тоже.

Сумка Мельникова висела у Зубова на луке седла: вещи убитого вахмистр взял на себя ещё вчера. Я расстегнул её. Сверху лежал сложенный лист — тот, что Мельников разглаживал на колене перед выходом к пикету и что я поднял потом из грязи у калитки. Письмо из дома я положил под него, на дно.

— Матери-то, ваше благородие, писарь отпишет, — сказал Зубов. — В Мельке. Как положено, по форме. — Он поглядел на мутное пятно солнца за облаками. — А нам до полудня.

Что такое «по форме», я знал. Фамилия, чин, «убит в деле с неприятелем», число. Бумага верная и короткая, и отдать её можно, не глядя матери в лицо.

Маме, наверно, позвонили в тот же вечер. Сказали правильные слова, тоже по форме. Как было на той лестнице и что я успел сделать, ей не напишет никто: кто видел, тот матерям не пишет, а сам я больше не напишу.

Я вынул из сумки сложенный лист и развернул его. Обе стороны были чистые.

— Четверть часа, вахмистр. Писарь пусть пишет своё.

Огрызок карандаша нашёлся у меня в ташке. Я сел на край повозки, у Беловых ног, положил ташку на колено, а лист на ташку.

Число смерти я поставил наше, двадцать четвёртое октября: матери незачем было считать по-здешнему. Написал, что её сын погиб на рассвете у ворот чужого двора. Что он стоял последним, пока выходили товарищи, и что вышли все. Что в ту ночь он ступал тише нас всех, и я дважды оглядывался проверить, здесь ли он.

— Напишите, что не мучился, — сказал над моим плечом Зубов. — Матери это первое.

Он не мучился. Я написал.

Про славу и победу я писать не стал: Мельников таких слов не говорил. Написал, что накануне он спрашивал о почте. Что её письмо пришло сегодня утром, через час после того, как мы его похоронили, и лежит при его вещах нераспечатанное. Подписался полностью, с чином и полком, чтобы ей было кому ответить, если захочет.

Зубов всё это время мял в пальцах хлебный мякиш. Катал его, сплющивал и снова катал, пока мякиш не стал серым. Есть не стал. Когда я сложил лист, он убрал мякиш в карман.

Письмо я спрятал в ташку, к русскому списку постоев, взятому у Арно; список вчера вечером видел Оболенский. Сдать его в полковое отправление можно было только у обоза.

— Трогай, Осип.

Осип выругал колею у ворот, причмокнул, и повозка пошла. На повороте Фомин оглянулся: он оглядывался на каждый пройденный поворот. Крест у ограды было ещё видно.

* * *

Дорога от Ибса шла низом, вдоль реки. Справа поднимался глинистый склон в мокром кустарнике, слева, за полосой ивняка, текла широкая серая вода. Орлов и Сорокин ушли вперёд смотреть ближний путь, Горюнов шагом поехал к лекарям — сказать, что мы едем. Кузьмин держался сзади, на краю, откуда дорогу было видно до самого Ибса. При повозке остались я, Зубов, Копылов и Фомин.

Метрах в двадцати за повозкой шёл пешком Арно, между конями Егорова и Грачёва. Своего гнедого он вчера сдал в обоз и теперь месил жёлтую глину сапогами для верховой езды. Шёл ровно и не жаловался. Пети брёл рядом и держал пустые ладони на виду, хотя никто его об этом больше не просил.

Гнедой подо мной шёл, опустив голову. Вчерашний мокрый луг и сегодняшняя глина сидели у него в ногах, и подгонять его я не стал. Бок у меня ныл на каждой выбоине.

Осип ругал дорогу без перерыва, но коней вёл бережно и на каждой яме придерживал. Раненые молчали.

Через час дорога сузилась. Склон подошёл к ней вплотную, крутой, в подмытой глине, а слева берег обрывался к ивам в рост человека. Между склоном и обрывом осталась колея на одну повозку. Посреди этого узкого места в склон уходил боковой съезд — открытая колея без единого куста, наверх, к лесу на гребне. До опушки по съезду было метров сто.

Осип остановил коней у начала узкого места, слез и пошёл вперёд. У левой колеи он присел и потрогал край сапогом. Край пополз и осыпался под обрыв.

— Промоина, — сказал Осип.

— Что с ней?

— Край подмыло, ваше благородие. Левым колесом сползём — ляжем под берег, с ранеными вместе. Правым пойду, по-над склоном, шагом. А левое держать бы.

Копылов с Фоминым спешились и встали у левого колеса. Осип взял коней под уздцы, и повозка поползла, кренясь к склону. Зубов остался в седле рядом со мной.

Мы были на середине узкого места, у самого съезда, когда из-за поворота впереди показался Орлов. С ним ехал ещё один всадник.

Орлов подъехал первым и расправил рукав.

— Ваше благородие, австрийский офицер. Старшего спрашивает. Говорит, от лекарей едет. — Он помолчал. — Откуда он ехал, сам я не видел. Встретили за поворотом.

— Ступай к Сорокину. Смотрите дорогу.

Орлов ускакал. Офицер подъехал шагом и остановил коня не на дороге, а у самого съезда, боком ко мне. Конь под ним был сытый, вычищенный и дышал ровно. Сидел офицер прямо, правую руку держал упёртой в бедро. Высокий лоб, узкие тёмные усы, на подбородке маленький белый шрам. Что-то в нём меня зацепило, и я не сразу понял что.

Он поздоровался по-немецки и назвался: капитан, фамилия длинная, с «фон» посередине. Из всей фамилии я удержал одно «фон».

— По-немецки я понимаю через слово, господин капитан, — ответил я по-французски. — Если вам удобно, по-французски.

— Охотно, господин поручик. — Французский у него был лёгкий и быстрый. — У вас пленный французский офицер, лейтенант Арно. Мне поручено принять его у вас для отдельного сопровождения.

Он стянул перчатку, достал из-за борта мундира сложенную бумагу и подал мне, держа её за самый краешек, чтобы не замарать о мои пальцы.

Бумага была немецкая. Печать, подпись с завитками, ровные строчки, и среди них, латинскими буквами, «Arnaud». Больше я в ней ничего не прочёл. Чужое удостоверение я в прошлой жизни проверял звонком. Здесь звонить было некуда, а прочесть бумагу мог Карл, и Карл был где-то впереди, с гражданскими.

— Кто вам сказал, что лейтенант у меня?

— Вся дорога, господин поручик. Русский офицер на полном скаку взял француза за повод — о таком рассказывают на каждой почтовой станции. — Он улыбнулся. — Признаться, я ожидал увидеть человека постарше.

— Лейтенант взят моим разъездом и идёт под моим караулом. Без слова моего ротмистра я его никому не отдам.

— Ваш ротмистр будет в Мельке к вечеру. А мне до темноты надо быть с лейтенантом совсем в другой стороне. — Говорил он терпеливо, с сочувствием. — Господин поручик, я старше вас чином, у меня приказ с печатью. А у вас раненые на возу и полдень на носу.

Он посмотрел на воз. Белов приподнялся на локтях, Быков держал свою полу, Мерсье не шевелился.

— Я только что от ваших лекарей, из Пёхларна, — продолжал капитан. — Там знают сегодняшний порядок, и я его знаю. Вам скоро будет не до пленного. Отдайте мне лейтенанта, и одной заботой у вас станет меньше.

Арно знал, откуда в его ташке взялся наш список постоев. Пока он шёл за моей повозкой, оставалась надежда, что когда-нибудь он это скажет. Отдавать его по бумаге, которую я не мог прочесть, я не собирался.

Позади воза Егоров тронул коня и встал так, чтобы видеть съезд.

— Тогда так, господин капитан, — сказал я. — Лейтенант едет со мной до лекарей. Там я передам его вам, после полудня, при свидетелях. Бумагу оставлю у себя, для ротмистра. Время есть: приём сегодня продлили до трёх. Вам, верно, сказали, раз вы оттуда.

Он не задумался ни на миг.

— Да, до трёх. Там только об этом и говорят: лекари довольны, возчики ворчат. — Он натянул перчатку, палец за пальцем. — Но в три, господин поручик, мне надо быть далеко отсюда. Лейтенант нужен мне сейчас.

Я сложил его бумагу по сгибам, ровно, уголок к уголку. Бумага меня больше не занимала. Меня занимал он.

* * *

— Зубов, — сказал я по-русски тем же голосом, каким говорил с капитаном. — Лейтенанта и второго — за воз, к склону. Егоров, Грачёв — с ними. Копылов, Фомин, колесо не бросать.

Зубов тронул коня, будто собрался поправить подпругу, и встал между съездом и возом. Егоров с Грачёвым без спешки повели Арно к склону, за задок повозки. Пети пошёл за ними сам.

Капитан проводил их глазами. По-русски он, похоже, не понимал, но слов ему и не требовалось.

— Приём кончается в полдень, господин капитан, — сказал я по-французски. — В полдень медицинский обоз уходит. Продлевать никто ничего не собирался. До трёх я придумал сам, сейчас, для вас.

Спорить он не стал. Тронул пальцем шрам на подбородке и подержал палец там.

Тут я понял, что меня зацепило. Прямая спина. Рука, упёртая в бедро. Я видел их с ворот эскадронного двора у Вельса — на гребне, под одиноким деревом.

— И руку вы держите так же, как на гребне, — сказал я. — Когда снимали перед нами шляпу.

Капитан засмеялся. Кажется, от души.

— Меня выдала не рука, мсье. Меня выдали часы вашего лекаря. — Он покачал головой. — Я приготовил ответы про печать, про полк и про имя моего генерала. А вы спросили, до которого часа принимают раненых. Непростительно. Для меня, разумеется.

Он снял шляпу и поднял её — так же, как тогда над гребнем.

— Капитан Валье, конные егеря. Мундир, к сожалению, чужой. Шляпа своя.

Копылов у колеса не понял ни слова, но шляпу понял. Он отпустил колесо и потянул с плеча карабин. Повозку тут же повело к обрыву, Осип заорал на коней, Белов вцепился в борт. Копылов снова навалился на колесо обеими руками, и карабин повис у него на ремне.

— Колесо, — сказал я по-русски. Громче не понадобилось.

Валье надел шляпу и поднял подбородок к опушке. Там, где кончался открытый съезд, из-за деревьев вышли конные. Несколько, с карабинами поперёк сёдел. Стволы смотрели вниз, на узкое место. Наша повозка стояла под ними как на ладони, и свернуть ей было некуда.

— Мои люди не стреляют в раненых, господин поручик, — сказал Валье. — Пока не стреляют в меня.

Зубов держал руку на седельной кобуре. Ему хватило бы мгновения. Капитану в бок, с трёх шагов, — и сверху по возу ударили бы все карабины разом: по соломе, по Белову, по Быкову, по французу с пулей в бедре.

— Не стрелять, — сказал я по-русски.

Зубов убрал руку с кобуры.

Валье тронул коня, неторопливо, вдоль воза, к задку.

— Позвольте хотя бы два слова лейтенанту.

Зубов развернул своего коня поперёк колеи, мордой к склону. Егоров с Грачёвым сдвинули коней, и Арно оказался между ними и глиняной стеной, как в коридоре. Проехать к нему теперь можно было только через вахмистра.

Валье остановился. Он посмотрел на Зубова, на его усы с проседью и шрам у брови, потом на меня. И засвистел сквозь зубы — тихо, какой-то короткий марш, — и оборвал его на середине.

— Люсьен, — сказал он поверх воза. — Вас кормят?

— Сносно, господин капитан, — ответил из-за повозки Арно.

— Сносно, — повторил Валье, словно брал это слово на память. — Хорошо.

Он повернул коня к съезду.

— Вы уедете, господин капитан, — сказал я. — Шагом. По этому съезду. Без лейтенанта.

Говорил я тихо и очень вежливо. Повод я при этом сжимал так, что вчерашняя ссадина на ладони открылась.

— Именно так я и собирался, мсье. — Валье улыбнулся. — Мы ещё поговорим. Вы задаёте превосходные вопросы.

И поехал вверх по съезду. Шагом.

— Ваше благородие! — Зубов привстал в стременах. — Дозвольте! Я да Копылов — до опушки возьмём!

Копылов смотрел на меня от колеса. Повозка стояла накренившись, Осип держал коней под уздцы, колесо держали двое. Сними одного — и Белов поедет под обрыв вместе с соломой. Наши кони шли от Ибса по глине, под капитаном был свежий, и на опушке его ждали карабины. А полдень был ближе, чем Пёхларн.

— Нет, — сказал я. — Воз — к лекарям.

Зубов опустился в седло и больше не сказал ни слова.

Валье поднимался по съезду, не оглядываясь. На опушке он остановил коня, повернулся и снова поднял шляпу, высоко, на всю руку. Конные за его спиной развернулись и ушли в лес. Он постоял ещё немного и уехал последним.

Нас было шестеро с оружием, и от нас он уехал шагом.

Осип выругал промоину ещё раз, по-новому. Зубов спешился и встал к колесу третьим. Край снова пополз, комья глины ушли вниз, к ивам, но колесо удержали.

Я подъехал к задку. Арно шёл между Егоровым и Грачёвым и смотрел прямо перед собой, на дорогу. На скулах у него горели два красных пятна. На меня он не взглянул.

* * *

В Пёхларн мы въехали, когда медицинский обоз уже запрягали. Горюнов стоял на дороге у крайнего двора и махал кивером над головой.

Нестеров вышел к повозке, вытирая руки. Лицо у него было бледное, русые волосы прилипли ко лбу, кисти красные от холодной воды. На левом плече у него лежала сложенная чистая тряпка, на правом — мокрая, в бурых пятнах.

— Что у этого? — спросил он, не здороваясь, и кивнул на Белова.

— Пуля в левую голень, — сказал я. — Вчера на рассвете.

— Ступать пробовал?

— Не дали, — ответил Белов.

Нестеров откинул тряпьё, посмотрел, потрогал выше колена и выпрямился.

— На вторую фуру, головой вперёд. Этого, — он показал на Быкова, — сажать, не класть. Француза — на третью.

Копылов, подхватывая Белова под плечи, спросил:

— А ногу-то ему оставят?

— Лекарь скажет, — отрезал Нестеров. — Несите. Не стойте у меня на свету.

Быков полез с повозки сам и первым делом упёрся в борт больной рукой. Зубов поймал его за пояс и снял, как мешок с овсом.

Мерсье, когда его подняли, позвал сквозь зубы: «Господин лейтенант!» — и только потом открыл глаза посмотреть, кто его несёт. От ворот, из-за конских морд, Арно ответил: «Терпи».

Белова уложили на вторую фуру. Он нашёл глазами Зубова и долго собирался что-то сказать.

— Портянка, — сказал он наконец. — Сухая, в сапоге. Пускай не выкидывают.

Зубов повернулся к Нестерову и встал навытяжку.

— Портянка у него сухая, в сапоге. Чтоб не выкинули.

Нестеров, уже взявшийся за Быкова, дёрнул щекой. Потом посмотрел на Белова.

— Положу к вещам.

Последнюю фуру запрягли, когда Мерсье уже лежал в ней.

За Пёхларном, у дороги на Мельк, Кузьмин нашёл сухой пригорок под липой, поставил на нём коней и уехал на край. Мимо шёл полковой обоз. Пети мы сдали обозному караулу; к унтеру он пошёл сам и на Арно оглянулся только раз. Арно остался у липы, между Егоровым и Грачёвым. Обозному писарю я отдал письмо для полкового отправления, а Зубов — сумку Мельникова, с письмом из дома на дне. Писарь записал и то и другое, не поднимая головы.

Когда обоз прошёл, Кузьмин вернулся с края. В широкой ладони он держал сложенную бумагу.

— Француз привёз, ваше благородие. С белой тряпкой на карабине. До меня доехал, отдал и назад. Велел — поручику, который при лейтенанте.

— Один?

— Один. Туда ушёл. — Кузьмин показал на холмы к югу.

Бумага была сложена вчетверо, и в ней лежало что-то твёрдое. Я развернул её. На ладонь мне выкатился маленький шахматный конь, белый, костяной, из дорожного набора. Грива у коня была вырезана тонко, прядь к пряди.

Записка была в две строки, ровным хорошим почерком, по-французски. Подписи под ней не стояло. Подписью был конь.

Я прочёл её про себя.

— Чего пишет, ваше благородие? — спросил Зубов.

Ус он крутил так, что седые волоски торчали врозь. Копылов, Фомин и Кузьмин стояли рядом и ждали.

— Ругается небось, — сказал Зубов. — Плюнуть да растереть?

Сказать «да» было проще всего. Он бы поверил. Или сделал бы вид, и остальные тоже.

— Нет, вахмистр. Не плюнуть.

Я прочёл им вслух, по-русски:

— «Вы забрали моего лучшего ученика. Я заберу у вас кого-нибудь равноценного».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге