Обложка Гусар не по уставу 2: Аустерлиц без приговора

Гусар не по уставу 2: Аустерлиц без приговора

Левиафан Кейн

0% прочитано
Стандартный
Левиафан Кейн

Гусар не по уставу 2: Аустерлиц без приговора

Часть первая. По обе стороны дороги. Глава 1. «По обе стороны дороги»

Фонарь поставили на лавку у самого моего лица, и кто-то тронул меня за сапог.

— Ваше благородие. От господина ротмистра.

Над фонарём висели седые усы постового унтера. Лапшин держал сложенный лист двумя пальцами и ждал, пока я сяду. За рогожей, которая заменяла этому дому дверь, переступали кони и кто-то вполголоса ругал пряжку.

Я развернул лист над огнём. Оболенский писал крупно и без росчерков:

«Поручик. Пост снимаю, ухожу с людьми к Раузницу, в передний дом за городом: северная обочина, перед домом рогатка. Донесение жду там до одиннадцати. Прочее как сказано. Оболенский. 17 ноября».

Ниже карандашом была проведена дорога, у дороги квадрат, перед квадратом два крестика. Семнадцатое по-нашему — двадцать девятое по-здешнему. Вчерашнее «донести мне сюда, на этот пост» кончилось, пока я спал. Поста больше не было. Был дом с рогожей, и в нём мы. Ладно. Передний дом так передний дом.

— Давно ушли?

— Как француз с платком отъехал, так и стали собираться, ваше благородие. Будить вас не велели. Велели дать поспать до последнего.

— А вы?

— Мне велено вас проводить и догонять своих.

Я сложил лист и сунул в ташку. Под пальцами стукнули друг о друга костяные кони Валье, все три. Третий, с отбитым ухом, лёг сверху.

— Передайте господину ротмистру: буду у него к десяти с четвертью.

Лапшин пошевелил усами.

— Не к одиннадцати, ваше благородие?

— В одиннадцать я привезу ему новость, с которой уже поздно что-нибудь делать. Пусть у него останется время.

— К десяти с четвертью, — повторил Лапшин и взял фонарь.

Во дворе было темно и сыро. Лужи за ночь прихватило, лёд похрустывал под сапогами. Мои уже стояли у коновязи: кони дожёвывали овёс, кто-то вытряхивал торбу, Грачёв дёргал свой повод у пряжки, там, где вчера шил.

— Держит? — спросил я.

— Держит, ваше благородие. — Он дёрнул ещё раз, сильнее. — Я все пальцы исколол, а ему хоть бы что.

Зубов вышел из темноты с котелком. Свет от фонаря Лапшина упал ему на широкое лицо, на мокрые от пара усы.

— Ешьте, ваше благородие. Люди поели, кони поели, вы один не евши.

— Почему не разбудил?

— Ротмистр не велел. — Он сунул мне ложку. — А я и не спорил.

Каша была горячая, со дна пригорелая. Я ел стоя. Зубов тем временем взял мою левую руку, повернул ладонью к свету и стал сматывать повязку.

— Сырая. Под себя клали ночью.

Новое полотно легло туже старого. Ладонь под ним горела, но пальцы сгибались: повод удержу. Плечо, ушибленное о возок, я ему показывать не стал. Он и так видел, как я поднимал котелок, и ничего не спросил.

Сабля снова была моя, та, что вернули после Ольмюца. Я затянул портупею и поймал себя на том, что трогаю эфес второй раз за минуту.

Копылов подвёл серого и поставил его так, чтобы морда пришлась точно против меня.

— Ваше благородие. Дозвольте напомнить.

— Напоминай.

— За вами серому полтора сухаря. С Кремса. — Он погладил коня по шее. — Он не попрошайка, он памятливый. Я ему говорю: офицер слово дал, офицер отдаст. А он не верит.

Серый и правда смотрел без доверия: обгорелая грива торчала клочьями, одно ухо развёрнуто ко мне. Я развязал суму. Полтора сухаря лежали сверху, отдельно, в тряпице: я отложил их ещё под Ольмюцем и возил так, чтобы не съесть самому.

Серый взял с ладони сперва целый, потом половину, хрустнул и ткнулся мне в грудь мокрыми губами — проверял, нет ли ещё.

— Всё, — сказал я. — В расчёте.

— Слыхал? — Копылов повернулся к коню. — В расчёте. Под Кремсом обещано, под Вишау получено. А ты говорил.

— Мне бы так платили, — сказал Грачёв от коновязи. — Я под Кремсом тоже мёрз.

— Ты, Антон, сухарей не просил. Ты смену просил. Тебе её и дали.

Своим я сказал у коновязи, пока затягивали подпруги: ротмистр ушёл вперёд, донесение везём к переднему дому за Раузницем. Северная обочина, перед домом рогатка. Быть там раньше его срока.

— А донести-то что, ваше благородие? — спросил Грачёв. — Француз, говорят, сам бежит.

— Вот и посмотрим, куда.

Горюнов, прежде чем сесть, тронул застёжку сумки. Егоров уже стоял у дороги, хотя туда его никто не ставил.

Выехали затемно. Лапшин поднял фонарь у рогатки, посветил нам на дорогу и опустил.

* * *

Вишау лежал впереди тёмный, с редкими огнями в окнах, и пах вчерашним дымом. У заборов стояли распряжённые фуры. У колодца часовой спал стоя, обняв ружьё, и даже не поднял на нас головы. По полям вокруг до самого неба горели костры, и где-то за домами пели вразнобой.

Армия ночевала здесь вся, сколько её было. Вчера она кричала «ура» над пленными французскими кавалеристами и легла спать с мыслью, что неприятель бежит. Я ехал мимо и знал день, когда эта мысль кончится. Часа не знал. Места толком не знал, только имя городка из школьного учебника и из Толстого. День знал.

Гнедая подо мной сбилась с ноги на мёрзлой колее, и я перестал думать о том, чего не мог изменить с седла.

За Вишау дорога пошла чёрная и пустая. Колеи прихватило. Ледок под копытами лопался с сухим треском, кони ступали высоко. На полпути я дал им постоять и напиться у ручья. Зубов обошёл всех, у каждого коня провёл ладонью по ногам ниже колена и только потом напоил своего.

Раузниц уже просыпался. В каждом дворе стояли кони, у ворот топтались часовые авангарда, у крыльца одного дома денщик чистил офицерские сапоги, поставив их на перила. За городом дорога пошла на подъём, и небо на востоке у нас за спиной начало белеть.

Передний дом я узнал по наброску: справа, у северной обочины, тёмный квадрат, перед ним рогатка. За домом фыркали кони, в окне горела свеча. Ротмистр был на месте. Заходить я не стал — везти ему пока было нечего.

* * *

За домом мы проехали по дороге дальше, до низины, где к ней подходила северная ложбина. Тут свернули вправо, проломив ледок на полевой колее, и поехали ложбиной вверх, на запад, под прикрытием её склонов. Дно было травяное, мёрзлое, колея вскоре кончилась. Ложбина тянулась вдоль большой дороги, отделённая от неё бугром, и упиралась в подножие возвышения.

Под самым возвышением в склоне была неглубокая выемка, заросшая молодым дубняком. Дубки в рост коня держали сухой бурый лист до весны, стояли густо и шуршали на ветру. Конь, заведённый туда, уходил в бурую листву по самую холку, а спина его оказывалась ниже края выемки.

Здесь я спешил людей. Из седельной ольстры я вынул пистолет, проверил, не ссыпался ли порох с полки, и сунул его за пояс: седло наверх с собой не возьмёшь. До южного края возвышения, откуда видна дорога, надо было подниматься пешком.

Мы с Зубовым поднялись до середины склона и осмотрелись, пока не рассвело совсем. Восточный скат возвышения уходил пологой травянистой спиной вниз, обратно в ложбину, туда, где она поворачивает к дороге. Оттуда, перейдя дорогу в низине, полем можно было обойти с востока сад на южной стороне и выйти к нему сзади. Это был наш обход. За садом начинался другой край, тот, которого с возвышения не видно.

— Уходим скатом, — сказал я. — Пешие первыми, ложбиной к дороге. Ты, Емельян, снимаешь коней, когда мы будем внизу. Сходимся за садом, у западной изгороди.

— За садом, у западной изгороди. Понял.

— Если чужие пойдут ложбиной, а нас застанут наверху, коней в дубняк, поглубже. Головы держать. Самим ни с места, пока я не приду. Не стрелять.

Зубов глянул вниз, на бурые дубки, и потом на меня.

— Это кому сказать?

— Фомину и Копылову. Фомин берёт троих: своего, моего и твоего. Копылов — серого.

— Серого одного Копылову и держать, — согласился Зубов. — Он у него один и слушается.

Он спустился и сказал. Сверху было видно: Фомин собрал все повода в одну руку и повёл коней в выемку. Копылов выслушал, наклонив голову, и тут же завёл серого следом, примеряясь, где встать.

Горюнова с Орловым я отправил верхом вперёд по обходу. Им следовало перейти большую дорогу в низине, обогнуть сад с востока и посмотреть, чисто ли за ним; Орлову остаться у сада, Горюнову вернуться к переходу. Егорова с Грачёвым поставил за дорогой, в кустах у перехода: держать обход. Без обхода всё остальное не стоило ничего.

Фомин оглянулся на поворот ложбины, которым мы пришли.

Потом мы с Зубовым поднялись наверх и легли.

* * *

С южного края возвышения мы смотрели на запад. Большая дорога выходила слева из-за нашего бугра и уходила прямо от нас, к пологому горбу вдали, за которым пропадала. Колеи на ней блестели ледком. Ни повозки, ни всадника. Солнце вставало у нас за спиной, над Раузницем, и тот, кто смотрел бы сюда с запада, смотрел бы прямо в него.

Позапрошлой ночью французские огни горели у самого Вишау. Этой ночью их не было вовсе, и теперь до горба не виднелось ни дыма, ни конского следа поперёк колей. Дорогу нам оставили чистой, как стол перед гостем.

— Пусто, — сказал Зубов. — Хоть шаром.

Я не ответил. Пустую дорогу показывали затем, чтобы на неё смотрели.

Всадник появился справа, из кустов на северной стороне дороги. Шёл рысью, не прячась, пересёк большую дорогу, поднялся на южную обочину и ушёл влево, за складку земли, и пропал. За складкой, судя по кустам, шёл проезд, но самого проезда отсюда видно не было: бугор закрывал его целиком.

Однажды, на прежней службе, мы задержали троих в квартире на пятом этаже. Все радовались, а я полчаса простоял у окна на лестнице и смотрел, кто отъезжает от соседних подъездов. Пустую квартиру караулить было уже незачем. Главное уезжало боковыми улицами.

— Видел? — спросил я.

— Видел, ваше благородие. Справа, от кустов. Через дорогу и за бугорок. Один, рысью.

— Дорогу больше не смотри. Смотри, где он перешёл.

— Так на дороге и смотреть нечего.

Мы лежали в мёрзлой траве. Солнце поднялось и пригревало спины, иней на былинках возле лица начал темнеть и таять, локти промокли. Внизу, в выемке, шуршал сухой лист.

Второй всадник прошёл тем же местом и в ту же сторону.

— Видел, — сказал Зубов, не дожидаясь вопроса. — Сам. Тем же следом, ваше благородие. След в след.

— Значит, нам за сад. Оттуда видно, куда он ныряет.

Я уже прикидывал, как снимать людей, когда на дороге показались четверо.

Они вышли из-за той же складки, слева, с юга, перешли дорогу на нашу, северную обочину и повернули не к кустам, а к нам, на восток. Поехали вдоль дороги шагом, растянувшись. Карабины поперёк сёдел. Под нами, у самого подножия, передний поворачивал голову, оглядывая склоны. Потом они миновали возвышение и поехали дальше, к низине, где в дорогу упиралась наша ложбина.

Там передний остановил коня, свесился с седла и показал рукой вниз.

На колее, где мы свернули в ложбину, лёд был проломлен нашими конями. С седла это было видно не хуже, чем с моего бугра.

Четверо повернули в ложбину. Сами и навели.

Восточный скат, которым я назначил уходить, спускался теперь прямо им навстречу. Двое пеших на голой травянистой спине — всё равно что флаг. Кони, выведенные из дубняка на дно ложбины, — ещё лучше. Догнать бы нас не догнали, но место мы бы потеряли, а французы поняли бы, откуда за ними смотрят.

— Не уходим, — сказал я. — Лежим.

Зубов только сжал губы под усами и лёг ниже.

Мы отползли на северную сторону бугра и легли за гребнем, в сухой траве. Отсюда выемка с дубняком была прямо под нами, ниже по склону. Сверху я различал только бурую листву, в одном месте — серое ухо над ней и рядом плечо Копылова. Спин видно не было.

Французы шли ложбиной вверх, дном, по нашей колее. Колея скоро кончилась. Передний опять свесился, поискал глазами на траве и выпрямился.

— Потерял, — одними губами сказал Зубов. — Трава мёрзлая, копыто не берёт.

— Не радуйся. Теперь он глазами искать будет.

Передний повёл своих краем ложбины, по склону, откуда видно и дно, и боковые скаты.

Один отделился, спустился на дно, проехал вдоль противоположного ската, заглядывая в каждую промоину, и вернулся к своим. Передний что-то сказал ему. Я видел, как шевельнулись у него губы под бакенбардами, но слов на таком расстоянии разобрать не мог.

Они подъехали к выемке.

Сухой лист шуршал на ветру. Серое ухо в листве стояло торчком, плечо Копылова рядом с ним не двигалось. Где-то в глубине выемки стояли кони Фомина. Их я не видел вовсе: значит, с края их тоже не видно.

Если кто-то из коней фыркнет или заржёт на чужих лошадей, придётся стрелять. А стрелять мне запрещено, и не без причины: разъезд, не вернувшийся к своему двору, скажет их начальству больше, чем разъезд, вернувшийся ни с чем. Я лежал, прижавшись щекой к мёрзлой земле, и держал ладонь на рукояти пистолета за поясом. Повязка на ладони намокла, холод шёл сквозь неё.

Французы поравнялись с дубняком. Шагов двадцать между ними и Копыловым, не больше. Передний придержал коня. Его лошадь повернула голову к кустам.

Серое ухо дёрнулось и повернулось на чужих лошадей. Плечо Копылова чуть подалось к нему и замерло.

Передний посидел, глядя на кусты, потом на склон, по которому только что вернулся его товарищ. Потом махнул рукой на север.

Они проехали вдоль дубняка, поднялись из ложбины на её северный край и рысью пошли к кустам, туда, откуда утром появлялись всадники. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись, и только тогда снял ладонь с рукояти. Пальцы не разгибались.

Зубов рядом выдохнул в траву.

Мы спустились к выемке. Фомин вывел из дубняка коней и подал мне повод, не говоря ни слова; светлые ресницы у него были мокрые от инея. Копылов вышел последним. Он всё ещё держал серого за оголовье у самых удил, а другой рукой гладил по шее, от гривы вниз. Серый шёл за ним вплотную, мотал головой и отфыркивался.

— Серый-то, ваше благородие, сухари отработал, — сказал Копылов и только теперь вытер лоб рукавом.

— Тогда за мной ещё один, — сказал я. — Ему.

— Запишем, ваше благородие.

Он сунул серому под губы пустую ладонь, и серый обнюхал её всю, до запястья.

Пистолет я вернул в ольстру и только тогда сел.

* * *

Снимались мы быстро и без бега: ложбиной вниз, к низине. За дорогой, в кустах у перехода, нас ждали Егоров с Грачёвым. Егоров стоял так, чтобы видеть и дорогу, и ложбину, и нас.

— Чисто, ваше благородие. Французы по дороге прошли, у ложбины свернули. Нас не видали. Горюнов вернулся, сказал: за садом тихо, Орлов на месте.

— Где сам Горюнов?

— Здесь, — сказал Горюнов из-за его спины. — Ждал, покуда вы сойдёте.

Дорогу мы перешли по одному: в низине её не видно ни с запада, ни с бугра. Дальше обход шёл полем на юг, потом изгибом на запад, к саду. По мёрзлой пахоте, шагом. Кони после ночного перехода шли тяжело, и я не торопил.

Сад был старый, запущенный, обнесённый жердяной изгородью. С западной его стороны, у изгороди, стоял Орлов, держа коня за повод.

— Тут чисто, ваше благородие. — Он расправил рукав, прежде чем показать рукой. — Двор вон. Ворота на нас. Через дорогу оттуда тропа, где ваши всадники ехали.

— Фомин, Горюнов — коней в сад, за деревья, — сказал я. — Копылов, Грачёв — в седле на обходе, держите обратную дорогу.

Остальные легли со мной за изгородью.

Отсюда было видно то, чего не видно с бугра. Большая дорога проходила севернее, за полем. С неё через поле на юг спускалась наезженная тропа, та самая, что пряталась за складкой земли. Тропа шла прямо к воротам двора. Двор лежал за полем, недалеко: длинный, обнесённый невысокой стеной, с глухим сараем на северной стороне и навесом на южной. Ворота смотрели на восток, на нас. Над трубой дома поднимался дым.

У ворот стояли пустые коновязи, за стеной ходили люди. Утренние посыльные ездили сюда.

— Остаёмся тут, — сказал я. Зубов подложил под локти шапку.

— У ворот часовой, — шепнул Орлов Егорову, не поворачивая головы.

— Двое, — так же шёпотом ответил Егоров. — Второй за створкой. Сапог из-под неё видать.

Солнце стояло над садом у нас за спиной, и тени яблонь лежали поперёк изгороди длинными полосами.

Я вынул из ташки записку Оболенского и продолжил его карандашную дорогу на запад: бугор, тропа поперёк дороги, квадрат двора. Карандаш на холоде скользил.

Тени яблонь укоротились вдвое, когда на большой дороге, где с рассвета не прошло ни одного воза, показались две подводы. Медленно, переваливаясь на мёрзлых колеях, они шли с запада, из французского тыла. Сено на них лежало горой, перехваченное верёвками, возчики шли рядом, держась за оглобли. У тропы подводы свернули и поползли через поле к воротам двора.

Отступающие сено вперёд не возят.

Глава 2. «Не в ту сторону»

Подводы вкатились в ворота одна за другой, и двор ожил. Из дома выбежали обозные, без шапок, в одних куртках, отвязали верёвки и полезли наверх. Сено поехало вниз пластами, его подхватывали вилами и носили под навес на южной стороне. Над стеной то поднимались, то пропадали чужие головы и вилы с сеном.

Отсюда, из-за изгороди, я видел ворота, край навеса и столько двора, сколько открывали ворота. Остальное закрывала стена. Сарай на северной стороне был глухой, без окон, и всё, что делалось за ним, в заднем углу, для нас не существовало.

— Емельян, — сказал я. — Мне надо ближе.

Зубов смерил глазами поле между садом и двором.

— Полем — увидят, ваше благородие. Там голо, каждую кочку видать.

— Не полем. Вдоль изгороди.

Изгородь сада тянулась от нас на запад и подходила к двору почти вплотную. Ближний к двору край её повалился: жерди лежали в бурьяне, кое-где ещё держась за колья. За ними, если ползти, можно было подобраться к самому углу.

— Орлов со мной, — сказал я. — Остальным лежать, где лежат. Если нас увидят, Емельян, уводишь всех тем же обходом, меня не дожидаешься.

— Не дожидаюсь, — повторил Зубов, и по его лицу было видно, что дожидаться он будет.

Мы с Орловым поползли.

Земля под бурьяном была мёрзлая сверху и мокрая снизу. Колени у меня скоро промокли насквозь, потом я перестал их чувствовать. Ладонь под повязкой ныла. Плечо отзывалось на каждый перехват. Орлов полз впереди, неслышно, раздвигая бурьян локтем, и время от времени замирал, прижимаясь щекой к земле.

У поваленных жердей мы легли.

Навес теперь был виден весь. Длинный, на столбах, крытый соломой, он стоял у самой стены, а стена у его столбов кончалась, и с нашего угла под него было видно с торца. Под ним, в глубине, стояли мешки — стеной, от земли выше человеческого роста, в несколько рядов. Перед мешками — сено, увязанное верёвками в тюки, тоже стеной. Обозные таскали новое сено с подвод и складывали поверх старого.

Один мешок в переднем ряду лопнул по шву, и из прорехи выкатились на землю тёмные круглые хлебы. Обозный подобрал их, обтёр о рукав и запихал обратно.

— Хлеб, — шепнул Орлов.

— Вижу.

Задние мешки были в пыли. На угловом, у столба, темнела прогрызенная дыра, и под ней на земле лежали крошки. Мыши за одну ночь столько не наедят. Хлеб копили не первый день.

— Сколько тут, по-твоему? — спросил я.

Орлов прищурился, потом молча вынул нож, срезал у себя над головой ивовый прут и очистил его от коры. Подумал и сделал на пруте зарубку.

— Это что?

— Десяток, ваше благородие. Мешков. Я в деревне так рожь сдавал, на бирку. Мне так вернее.

Я не стал спорить: та же база данных, только электричества не просит. Он смотрел на штабель и резал, медленно, с остановками, иногда шевеля губами. Резал только то, что видел: дальний конец кладки уходил в тень под навесом, и туда он не заглядывал. Я смотрел на сено: нижние тюки примялись и потемнели сверху, новые ложились на них светлыми. Сено здесь не кончалось, его доливали, как воду в бочку.

Прут у Орлова скоро стал похож на пилу.

Из калитки в стене вышел человек в коротком грязном переднике поверх куртки. Повар: за ним из калитки вытекал запах супа, и в руках у него был пустой мешок. Он постоял, сплюнул и пошёл вдоль изгороди. К нам. Ну конечно: сухие сучья на всём поле лежали только у нашей изгороди.

Орлов перестал резать. Мы вжались в бурьян.

Повар шёл неторопливо, подбирая с земли сухие сучья, ломал каждый на пробу и годные запихивал в мешок. Нагнулся у первой жерди, у второй. Мурлыкал что-то себе под нос, без слов, всё одно и то же, и на каждом конце строчки сбивался. Сапоги у него были старые, со стоптанными внутрь каблуками.

Прямо перед нашими жердями он остановился у куста бузины и стал обламывать сухие ветки, а сырые бросал. Ветки трещали. Я видел его колено и край передника в пятнах. Слышал, как он дышит. Орлов рядом не дышал вовсе.

Повар обломал куст, поглядел на поваленные жерди, за которыми мы лежали, и, видно, прикинул, не взять ли одну на растопку. Жердь была длинная и сырая. Он плюнул ещё раз, вскинул мешок на плечо и побрёл назад, к калитке, сбиваясь всё на той же строчке.

Калитка за ним хлопнула.

— Жердь пожалел, — шепнул Орлов. — Хозяйственный.

— Зубов бы не пожалел.

У Орлова дрогнули усы. Он снова взялся за прут.

Повар давно скрылся, когда ворота распахнулись шире. В них въехали всадники — утренние, из нашей ложбины. Передний, с бакенбардами, спешился первым и, разминая ноги, пошёл к дому. Почти сразу из-за сарая вывели свежих коней, и новая смена, в плащах внакидку, села в сёдла. Выехали шагом, повернули у ворот налево, на тропу, и пошли через поле на север, к большой дороге. Перешли её. Пропали в кустах на северной стороне — там, откуда утром появлялись посыльные.

— Кто видел сам? — спросил я.

— Сам, ваше благородие, — сказал Орлов. — Те вернулись, эти ушли. Через дорогу, по той тропе, на север. Смена.

Смена шла на пост, а хлеб и сено ложились под навес. Здесь не уходили.

Что делается за сараем, в северном углу, я не видел и, лёжа тут, увидеть не мог. Можно было полежать ещё. Подождать, не выедет ли оттуда что-нибудь, не выйдет ли кто. Солнце стояло уже высоко, а Оболенский ждал меня к сроку, который я назначил сам. Самый полный осмотр, привезённый к полудню, был бы хуже половины, привезённой вовремя.

— Уходим, — сказал я. — Тем же путём.

Орлов сунул прут за голенище.

* * *

Назад ползли быстрее. У дальнего конца изгороди Зубов поднялся нам навстречу, весь в бурьяне, оглядел, целы ли, и только потом стал отряхиваться. Фомин и Горюнов вывели коней.

Обход шёл тем же полем на восток, через дорогу в низине и дальше северной стороной, за бугром, к переднему дому. Кони шли тяжело. Копылов слез и вёл серого под уздцы, разговаривая с ним вполголоса. Я его не останавливал.

На большой дороге у Раузница, когда мы на неё выбрались, было уже не пусто.

Из города ротами выходила пехота авангарда и сразу за последними домами сворачивала с дороги в поле, на отведённые места: на бугор, к канаве, за плетни. Над головами у неё колыхались штыки. Обочиной, обгоняя её, рысили казаки, за ротами тянулись пушки, лошади налегали на хомуты. Кто-то в роте пел, роты подхватывали. Солдаты, мимо которых мы проезжали, весело оглядывались на наших забрызганных коней.

— Гляди, гусары с охоты, — сказал кто-то. — Много ль француза настреляли?

— Француз сам бежит, — ответили ему из соседней шеренги. — Его стрелять не надо, его догонять надо.

Засмеялись.

Я ехал обочиной и смотрел, как они становятся. Становились бодро, с песней, лицом на запад, туда, где у французов под навесом всё прибывал хлеб. У меня в ташке была записка с карандашной тропой, у Орлова за голенищем — прут с зарубками. Больше у меня не было ничего.

У переднего дома нас окликнул часовой. Из-за рогатки выглянул Лапшин — успел догнать своих раньше нас.

— Ваше благородие. Ждут.

Дверь дома была деревянная, рассохшаяся, и поверх щели в ней кто-то прибил рогожу. Ту самую, с ночного поста, — я узнал прожжённый край.

— Привезли? — спросил я.

— Так ведь дует, ваше благородие, — сказал Лапшин. — Дверь худая. Господин ротмистр не любят, когда по ногам тянет.

Успели, и даже с запасом. Зубов увёл людей и коней за дом, к коновязи. Я отвёл рогожу и толкнул дверь.

* * *

Оболенский сидел у окна за столом, на котором лежала служебная карта, прижатая по углам чем пришлось: чернильницей, пистолетом, кружкой и чьей-то шпорой. Он поднял голову. Лицо гладко выбрито, хоть ночь была без сна; густые тёмные брови сошлись, над правой скулой белел маленький старый след.

— Что видели сами?

Я положил перед ним его же записку, с моей карандашной тропой. Он снял перчатку, прежде чем взять её.

— Боковую связь, ваше благородие. С бугра вот здесь: по большой дороге за утро ни обоза, ни колонны, только их малый поиск вдоль обочины. Поперёк неё, с севера на юг, посыльные одним следом. Куда шли, с бугра не видно. Я перешёл за сад, вот сюда. Их тропа ведёт во двор, в двух верстах от вас. При мне туда же с запада пришли подводы с сеном.

— Фуражный двор, — сказал Оболенский. — Посты кормить. Малому посту тоже надо есть, поручик, и коням его тоже.

— Под навесом не только сено. Хлеб.

Я выложил на карту рядом с запиской прут Орлова. Оболенский посмотрел на прут, потом на меня.

— Это что?

— Счёт. Рядовой Орлов вёл, по-деревенски, на бирку. Каждая зарубка — десяток мешков с хлебом. Мы лежали у самого двора. Задние мешки в пыли, угол мыши прогрызли. Копят не один день.

Оболенский взял прут, повертел, провёл ногтем по зарубкам. Губы у него шевельнулись.

— За сотню, — сказал он.

— Это не всё, что там лежит. Это то, что видно с торца.

— Сколько в мешке?

— Не знаю. Не взвешивал.

— Тогда, может, пост на неделю вперёд запасся. Аккуратный интендант, поручик, ещё не армия.

Справедливо, подумал я.

— Может быть. Только аккуратный интендант не возит сено туда, откуда собрался уходить. А тут при нас привезли ещё и положили поверх старого. Старое уже лежалое. Склад не разбирают, его пополняют.

— Значит?

— Значит, за этим двором кормят больше, чем стоит на виду. Сколько — не знаю. Чьих — тоже. Знаю, что французский пост у этого двора не уходит. У меня на глазах сменился: вернулись те, что ходили к нашей ложбине, другие ушли на север той же тропой.

Оболенский положил прут и потёр пальцем крайнюю зарубку.

— А что за двором?

— Не знаю. С северной стороны глухой сарай. Задний угол за ним закрыт. Я мог лежать там и ждать, не покажется ли что. Тогда донесение было бы у вас к обеду.

Оболенский помолчал. Потом развернул ко мне записку и ткнул пальцем в мою карандашную тропу.

— Двор вот здесь?

— Здесь. Ворота, навес на юге, сарай на севере. Тропа от дороги через поле прямо в ворота.

Он дважды стукнул пальцем по листу.

— Поручение исполнено, поручик. Вовремя. — Он сложил записку и сунул себе за обшлаг, вместе с тропой. — Это пойдёт выше, с моей подписью и с вашей фамилией. Прут тоже.

— Прут рядового Орлова, ваше благородие.

— С фамилией Орлова, — сказал он без улыбки. — Вы слышали, что они там поют, на дороге?

— Слышал.

— Я тоже. Доложить я доложу. Решать будут не здесь.

Он повернул ко мне карту и повёл пальцем на восток, к Раузницу.

— Отсюда я днём перейду. Вечером сбор вот здесь: частный двор у восточного въезда в Раузниц, в стороне от большой дороги. Ворота к нам, на восток. Кухня на южной стороне. Ваших там поставят. Найдёте?

Я нашёл двор на карте: квадрат у самого края городка, в стороне от дороги, с воротами на восток.

— Найду.

— Скажите вахмистру.

Я вышел на порог. Зубов стоял у угла дома, будто случайно, и разглядывал небо.

— Емельян. Вечером на постой к восточному въезду в Раузниц. Частный двор в стороне от дороги, ворота на восток, кухня на южной стороне. Ротмистр там будет.

— На восточный въезд, ворота на восток, — повторил Зубов. — А покуда?

— Покуда коней расседлать, как остынут — поить. Людям есть и спать, кто сможет.

— Сможет всякий, ваше благородие. Ежели дадут.

Он ушёл за дом. Я вернулся в комнату.

У двери стоял солдат в чужом мундире, забрызганном до пояса, с кожаной сумкой через плечо. Брови у него были светлые, почти белые, и от этого лицо казалось испуганным. Лапшин придерживал его за локоть, хотя солдат никуда не рвался.

— Австриец, ваше благородие, — сказал Лапшин. — К господину ротмистру. С бумагой.

Солдат вынул из сумки сложенный лист и отдал Оболенскому. Сказал что-то по-немецки, быстро, кивая на бумагу. Из всего я разобрал одно слово — «гауптман».

Оболенский взял лист и стал читать. Читал медленно, держа лист к окну. Солдат стоял навытяжку и смотрел то на него, то на меня.

— Офицер связи при их авангарде, — сказал Оболенский, не отрываясь от листа. — Гауптман Матиас Райтер, это вроде нашего капитана, и при нём рядовой Ганс Пихлер. Утром ушли проверять связь по боковой дороге западнее Раузница и не вернулись. — Он перевернул лист. — При офицере сумка. В ней места их постов и порядок передачи донесений. Не диспозиция, но и такое отдавать нельзя.

— Где он видел их последний раз?

Оболенский спросил по-немецки. Солдат заговорил, показывая рукой в окно, на запад, потом изогнул ладонь, показывая поворот.

— Видел, как они свернули с большой дороги на боковую. Он ехал за ними до поворота, его оставили там ждать. Потом из-за рощи вышла французская партия, конная, и пересекла дорогу между ним и ними. Обратно. — Оболенский выслушал ещё. — Он ждал, сколько мог. Офицер не вернулся. Где они теперь, он не знает.

— Сколько было французов?

Солдат развёл руками и сказал длинно.

— Не считал. Много. Ехали быстро, он лёг в канаву. Стрельбы не слышал.

Стрельбы не было. Значит, Райтера ещё не взяли, или взяли тихо. Офицера с такой сумкой французы захотят живым и с сумкой. Пока он прячется, они будут ждать.

Оболенский положил лист на карту, рядом с прутом Орлова, и посмотрел на меня. Глаза у него были красные: спал он, видно, ещё меньше моего.

— Ваши всё утро в седле, — сказал он. — Кони?

— До вечера выдержат, если не гнать.

— Гнать придётся. Поручик Ветров. Найти обоих, гауптмана и рядового. Защитить. Вывести из опасности и доставить вместе с сумкой на вечерний постой, к восточному въезду. Мешающий малый заслон можете отбросить. За всей их сетью не гоняться. Проводником пойдёт он, — Оболенский кивнул на австрийца. — Покажет поворот. Дальше сами.

— Слушаюсь.

— Выйдете к одиннадцати.

Он сказал что-то солдату по-немецки. Тот выпрямился, посмотрел на меня внимательно, сверху вниз, будто прикидывал, много ли от меня толку, и ответил одной фразой.

Оболенский перевёл не сразу.

— Он говорит: французов на дороге было больше, чем вас. И уходить они не собирались.

Глава 3. «Второй выход»

Австриец ехал впереди и на каждой развилке придерживал коня. Поднимал руку, ждал, пока я подъеду, и показывал, куда. Мы сворачивали. За всю дорогу он не сказал ни одного слова, которое я понял бы, и ни разу не ошибся.

От переднего дома мы вышли к сроку, который назначил Оболенский. Кони простояли за домом меньше часа и теперь снова шли под седлом, второй раз за утро. Зубов ехал со мной стремя в стремя и молчал так громко, что я не выдержал первым.

— Говори уж.

— Да что говорить, ваше благородие. — Он похлопал своего коня по шее, там, где под гривой проступила соль. — Им бы до вечера стоять. А мы их опять тянем.

— Вечером постоят.

— Это ежели вечер нам дадут, — сказал Зубов. — Нынче всё не по-нашему.

Боковая дорога шла полями на запад, то поднимаясь на пологие бугры, то сползая в мокрые лощины. Большая дорога осталась по левую руку, и шум её — повозки, команды, чья-то песня — скоро отстал. Здесь было пусто. Однажды попался распряжённый воз без колеса, однажды — павшая лошадь у канавы, уже без подков и без седла. Грачёв проводил её глазами и перекрестился.

Около часа мы шли так, шагом, с короткими остановками. Потом колея перевалила через бугор и пошла вниз, к перелеску, и австриец остановился совсем.

Он показал рукой вперёд, потом изогнул ладонь — тем же жестом, что утром в комнате у Оболенского, — и показал пальцем на землю перед своим конём. Здесь. Здесь он ждал своего офицера, отсюда видел его последний раз, а дальше была французская партия поперёк дороги и канава, в которой он лежал.

— Дальше? — спросил я и показал за перелесок.

Он покачал головой и развёл руками. Потом выпрямился в седле, отдал честь и развернул коня назад, к своим. Его служба кончалась на этом повороте.

— Хоть бы удачи пожелал, — сказал Грачёв.

— Пожелал, — отозвался Егоров. — Ты в другую сторону глядел.

«Дальше сами», — сказал Оболенский. Ну что ж. Один поворот у нас уже был.

* * *

Прямо по колее я не поехал. За перелеском она выходила на открытое место, и тот, кто там стоял, увидел бы нас издалека. Справа от поворота уходила к северу неглубокая низина, заросшая по краям тёрном; дно у неё было травяное, сырое, и с колеи его не было видно вовсе. Туда я и свёл людей.

— Коням по половине торбы, — сказал я. — Не рассёдлывать. Подпруги отпустить.

Зубов пошёл вдоль коней, щупая ноги. Копылов уже подвязывал торбу серому, приговаривая ему что-то про овёс, который положен не всякому. Я вынул из ольстры пистолет, сунул за пояс и позвал с собой Орлова.

Мы пошли пешком по дну низины на запад. Она тянулась вдоль колеи, отделённая от неё пологим скатом, мелела и наконец упёрлась в сад: старые яблони за низкой изгородью, голые, с чёрными сучьями. За садом поднималась каменная стена, серая, в пятнах лишайника, а над стеной — длинная соломенная крыша.

Орлов тронул меня за рукав.

— Слышите, ваше благородие?

С той стороны стены, издалека, кто-то кричал. Голос был спокойный, громкий, привыкший, что его слушают. Слов я не разобрал.

Мы прошли садом к западному углу, пригибаясь под ветками, и легли за изгородью. Отсюда открывался двор с запада. Длинная овчарня под соломой, вокруг неё стена, в стене — широкие ворота. У ворот, прижавшись к столбам и к низкой поленнице рядом, сидели спешенные французы с мушкетонами наготове. Их кони стояли поодаль, под присмотром. Юго-западнее, там, где колея раздваивалась на бугорке, держались верховые. К одному из них подъезжали, наклонялись, отъезжали. Старший.

У ворот снова закричали, и теперь я разобрал.

— Господин гауптман! Мы никуда не уходим. Вы тоже.

Ответа не было.

— Двор не жгут, — шепнул Орлов. — Сидят, ждут. Чего ждут-то?

— Пока он сам выйдет.

Не жгут, не лезут. Значит, нужен живым, и сумка нужна вместе с ним.

Колея подходила к двору с юга, от большой дороги, и шла по голому месту. С ворот её видели целиком, с бугорка на развилке — тоже. С юга, вдоль стены двора, тянулась неглубокая канава, но и она лежала у развилки на виду. Кто поедет к воротам по колее, поедет под два огня. Восьмерых на такой дороге хватит ровно до ворот.

— Назад, — сказал я. — Вдоль стены.

Северная стена двора выходила прямо в сад. Яблони здесь росли гуще, в одном месте ветки лежали на самом гребне стены. Под ними, в стене, нашлась калитка — узкая, из почерневших досок, на кованых петлях. Засов был с нашей стороны: толстый деревянный брус в двух железных скобах.

Орлов глянул на засов, потом на меня. Я приложил палец к губам.

За стеной переступил конь. Стукнуло копыто о камень. Кто-то негромко сказал по-немецки два слова, конь фыркнул и затих.

Здесь. Прямо за этой стеной.

Отпереть засов и позвать было делом одной минуты. Я этого не сделал.

На прежней службе, когда вытаскивали человека, которого держали в чужой квартире, сначала занимали лестницу и чёрный ход, а уже потом стучали в дверь. Без готового выхода любое освобождение превращалось в торг, и торговались потом не мы. Старший у нас говорил: сперва дорога назад, потом дорога туда.

От калитки вдоль сада шла натоптанная тропа — на восток, к нашей низине. Мы пошли по ней назад, медленно, глядя под ноги. Тропа была узкая: с одной стороны садовая изгородь, с другой — тёрн. В одном месте ветка нависала так низко, что верховой лёг бы на шею коню. В другом под ногой чавкнула вода. Орлов на ходу разводил руки, мерил ширину, где-то нагибался и щупал землю. У последних яблонь, на углу сада, тропа сворачивала вниз и сбегала склоном в низину.

Там я остановился.

— Сам прошёл? — спросил я.

— Сам, ваше благородие. От калитки досюда, ногами. — Орлов отряхнул колено. — Конь в поводу пройдёт, ежели не торопить. Там, где ветка, — голову ему пригнуть. Верхом — нет, сшибёт. Повозку и думать нечего.

— С развилки тропу видно?

— Сад заслоняет. Крыша тоже. Я оглядывался.

Северная калитка выводила в сад, сад — на тропу, тропа — к нашим коням. Путь был. Теперь его надо было занять.

* * *

Люди ждали у коней. Торбы уже сняли, кони жевали, роняя овёс. Я собрал всех у куста, чтобы не повторять дважды.

— За стеной двора двое наших австрийцев с конями. У ворот французы, у развилки их начальник с верховыми. Прямо к воротам не идём: там стреляют с двух сторон. Выводим через заднюю калитку, садом, по тропе сюда.

Я присел и нарисовал прутиком на земле стену, сад, тропу.

— Фомин, Грачёв. Вы на выходе. Мою гнедую и коня вахмистра держите при себе. Кто выйдет на тропу с конём в поводу — принимайте и ведите вниз, к коням. Меня не ждать. Последний ваш ориентир — угол сада, где тропа сворачивает вниз. Дальше угла ни шагу.

— Угол сада, дальше ни шагу, — повторил Грачёв.

Фомин молча кивнул.

— Орлов, Егоров. Вы — южная канава. Огонь по воротам и по стене у ворот. Людей не выбивать: мне их надо развернуть к вам, а не уложить. Выстрелили — перезарядились — ещё раз. Начинаете, как только займёте канаву. Мы с вахмистром будем у калитки раньше вас.

— А как поймём, что хватит? — спросил Егоров.

— Когда французы начнут отвечать всерьёз. Тогда назад. Копылов, Горюнов — держите своих коней и коней этих двоих в кустах у начала канавы, чтобы с развилки не видно. Как те двое прибегут — в сёдла, и обходом сюда. Сходимся здесь, в низине.

— А ежели за нами погонятся? — спросил Горюнов.

— Не погонятся. Им двор держать. — Я встал. — А если погонятся, тем лучше: значит, у калитки их меньше.

Зубов проверил полки у обоих пистолетов, один сунул за пояс, второй оставил в руке, и поправил саблю.

— Мне где стоять, ваше благородие?

— На углу двора, у стены. Чтобы снаружи к калитке никто не подошёл.

— Снаружи никто не подойдёт, — сказал Зубов.

* * *

В саду пахло прелыми листьями и мокрой корой. Мы с Зубовым дошли до калитки по тропе и встали: я у засова, он дальше, на углу стены, откуда видно и вдоль северной стороны двора, и в сад. Он прислонился плечом к камню и замер. Широкое лицо под шапкой было спокойное, только усы шевелились, когда он дышал.

За стеной было тихо. Кони, люди — ничего. Потом опять тот же голос у ворот, далеко, через весь двор, и опять без ответа.

Ждать пришлось долго. Дольше, чем я рассчитывал. Повязка на левой руке отсырела, пальцы стыли, и я перехватил пистолет правой.

Выстрел ударил с юга, сухо, плоско. Сразу за ним второй.

У ворот закричали. Затопали. Кто-то коротко скомандовал по-французски, и в ответ с юга, со стороны развилки, хлопнули мушкетоны, один, другой, третий. Били туда, к канаве. Я слушал. Голоса у ворот не ушли все разом за выстрелами. Часть ушла, часть осталась на месте.

Не клюнули целиком. Толковый у них старший.

Орлов с Егоровым выстрелили ещё раз, оба почти вместе. У ворот стало громче.

Я приник к щели между досками калитки.

— Господин гауптман, — позвал я по-французски, негромко. — Русский офицер. Поручик Ветров, Павлоградский гусарский полк. Эта калитка открыта для вас. За ней сад и тропа до низины, там мои люди.

Тишина. Конь за стеной переступил.

— Кто показал вам дорогу? — спросил голос по-французски. Говорил он без суеты, с твёрдыми, чуть чужими окончаниями.

— Ваш ординарец. Светлые брови. Ждал вас на повороте, пока французская партия не прошла через дорогу между вами. Сам лёг в канаву, потом добрался до нас.

Проверяет. Правильно делает. Я бы на его месте тоже не открыл первому, кто заговорит по-французски.

— Хорошо, — сказал голос. — Я Райтер. Нас двое, с двумя конями. Сумка со мной.

— Засов с моей стороны. Как скажете — открываю. Коней ведите в поводу, по одному. Первым — ваш солдат. Вы — за ним.

— Почему я вторым?

— Потому что за вас они стрелять не станут, а за него — станут.

Он помолчал.

— Это верно, — сказал он и повернулся от калитки.

Я услышал, как он заговорил по-немецки — коротко, тремя фразами, раздельно. Я узнал в них только фамилию. Остальное перевели звуки за стеной: скрипнула подпруга, звякнули удила, конь недовольно мотнул головой, и чья-то ладонь шлёпнула его по шее, успокаивая.

С юга опять хлопнуло, уже с другого места: французы с развилки подались к канаве.

— Готовы, — сказал Райтер.

* * *

Засов разбух от сырости и шёл в скобах туго. Я рванул его правой, повязка на левой не держала. Брус подался, выполз, я бросил его в траву и потянул створку на себя.

Калитка открылась в сад ровно настолько, чтобы прошёл человек с конём. За ней лежала узкая полоса двора между стеной и задней стеной овчарни, в навозе и соломе. Там стояли двое.

Ближе — солдат в таком же чужом мундире, как у ординарца, коренастый, с широким подбородком и короткими светлыми усами. Он держал в поводу гнедого коня, низкого, крепкого, с белой звёздочкой. За ним — офицер. Светлые брови, густые усы темнее волос, через грудь — ремень кожаной сумки. Повод своего коня он держал левой рукой, и мизинец на ней торчал в сторону, кривой, со старым переломом.

Он посмотрел на меня, на мой ментик, на калитку, на сад за калиткой. Всё — за одну секунду.

— Пихлер, — сказал он.

Солдат шагнул вперёд и потянул коня. Конь упёрся. Проём был узкий, тёмный, в нём висели яблоневые ветки, и коню это не нравилось. Он задрал голову, попятился, ударил задом в стену овчарни.

Я отступил в сад, вбок, чтобы не стоять в проёме: сквозь человека лошадь не проведёшь. Пихлер заговорил с конём по-немецки, ровно и ласково, накрыл ему глаза ладонью и шагнул в калитку сам. Конь шагнул следом. Задел боком косяк, всхрапнул, и вот он уже в саду, отряхивается, косится на яблони.

— Тропой вниз, — сказал я Пихлеру по-французски и показал рукой.

Он не понял слов, но понял руку. Повёл коня по тропе, не оглядываясь.

— Вы, господин гауптман.

Райтер потянул своего коня. Тот пошёл охотнее, чем первый: видел, куда ушёл товарищ.

В этот момент на углу стены грохнуло.

Я обернулся. Зубов стоял на прежнем месте, дым от выстрела стелился вдоль стены, а он уже менял разряженный пистолет на второй, из-за пояса. На углу, у самого камня, белела свежая выбоина. Из-за угла кто-то заорал по-французски, отпрянул, затопали сапоги.

— Сзади! Они в саду!

Конь Райтера вздёрнул голову и встал в проёме, растопырив ноги. Райтер дёрнул повод. Конь не шёл.

Внутри двора, за овчарней, побежали. Много ног, по соломе, по камню. Голос старшего, уже не спокойный.

Я шагнул обратно к калитке, взял коня под уздцы у самых удил и потянул на себя. Ушибленное плечо отозвалось так, что потемнело в глазах. Конь мотнул головой, протащил меня шаг по грязи и пошёл. Боком, задевая стремя о косяк, но пошёл.

— Теперь вы, — сказал я Райтеру. — Быстро.

Он проскользнул за конём, прижимая сумку к груди. Я толкнул створку, она захлопнулась. Брус лежал в траве у ног. Я поднял его и вогнал в скобы.

С той стороны в калитку ударили плечом. Доски вздрогнули, засов удержал.

— Емельян!

Зубов, не опуская второго пистолета, глянул на угол, на калитку, на меня.

— Снимайся! За нами!

Он попятился, держа угол на прицеле, потом развернулся и пошёл к нам, тяжело, вразвалку, с саблей в левой руке, пистолетом в правой.

Мы пошли тропой. Райтер вёл коня, я шёл сзади, между ним и калиткой, с пистолетом в руке. По калитке ещё раз ударили, потом стало тихо. Кто-то крикнул: «В обход!» — и голоса ушли вдоль стены назад, к воротам.

Под веткой Райтер сам пригнул коню голову. Под ногами чавкнула вода. Угол сада.

У поворота тропы стоял Грачёв, а ниже по склону Фомин держал наших коней. Грачёв уже принял коня Пихлера; Пихлер стоял рядом и смотрел вверх, на нас. Грачёв шагнул навстречу, взял у Райтера повод и повёл обоих коней вниз, в низину, не оглядываясь, как было велено.

Зубов спустился последним.

С юга больше не стреляли.

* * *

Внизу, у коней, Фомин уже подтягивал подпруги на моей гнедой. Орлов с Егоровым и Копылов с Горюновым показались через несколько минут: шли обходом, рысью, по дну низины. Егоров на ходу заталкивал шомпол в гнездо.

— Все? — спросил я.

— Все, ваше благородие. — Орлов перевёл дух. — Нас не задело. Мы их тоже. Как вы велели.

— У ворот сколько осталось, когда вы стреляли?

— Половина, может. Они к нам повернулись, а от ворот не ушли.

Я поднялся по склону к углу сада и лёг под яблоней. Отсюда, через ветки, была видна развилка. Верховые там уже двигались. Старший проехал вдоль бугорка, остановился, посмотрел на сад, на канаву, на нашу сторону. Потом поднял руку.

Французы у ворот побежали к своим коням. Садились быстро, без суеты, без криков. Через минуту отряд вытянулся колонной по колее и пошёл на запад, туда, откуда пришёл. Не через наш тыл, не в обход. К своим.

Старший ехал последним. На краю бугра он обернулся на овчарню и пустил коня рысью.

Горюнов взобрался ко мне по склону и лёг рядом.

— Уходят, ваше благородие. Догоним?

— Не догоним, — сказал я. — И не надо.

Нам было велено найти двоих и привезти их с сумкой. За всей сетью не гоняться — это Оболенский сказал тоже. Конные, сколько бы их там ни было, против восьмерых на конях, которые второй раз за день под седлом. Догнали бы мы их разве что у их собственных постов.

Я спустился к коням.

Райтер стоял у своего коня с сумкой через плечо. Пихлер ощупывал ноги гнедого с белой звёздочкой. Оба коня были целы, только у коня Райтера на боку темнела ссадина от косяка. Сумка была застёгнута. Ремень цел.

— Все при вас, господин гауптман? — спросил я.

— Всё и все, — сказал Райтер.

* * *

Коням дали передышку. Подпруги отпустили снова, Копылов обтирал серого пучком сухой травы, Горюнов собирал по кустам сухие ветки и тут же бросал: костра я не разрешил. Грачёв сидел на кочке и разглядывал свой повод, тот самый, шитый. Шов держал.

Райтер отошёл чуть в сторону, сел на поваленный ствол и вынул из кармана маленький кожаный свёрток. Развернул: игла, моток тёмной нитки, напёрсток. Свёрток лежал у него отдельно от сумки, в другом кармане. Он стянул правую перчатку. Палец перчатки был разорван по шву.

— О засов? — спросил я, подходя.

— О косяк. — Он вдел нитку с первого раза. — Засов тут ни при чём. Засов был ваш.

Я сел рядом. Зубов остался стоять поодаль, у коней, и делал вид, что смотрит на дорогу.

— Матиас Райтер, гауптман, офицер связи при нашем авангарде, — сказал он и сделал первый стежок. — Моё поручение — дороги и посты между нашими частями и вашими. Утром я проверял эту дорогу. На обратном пути нас отрезали, и мы ушли к овчарне, потому что больше уходить было некуда.

— Мне приказано найти вас, вывести и доставить на вечерний постой. Вас и сумку.

— Доставить, — повторил Райтер и оторвался от шва. — Сумку доставите. Меня, если позволите, проводите. Я пойду сам.

Зубов у коней не понял ни слова, но по моему лицу понял, что сказано что-то смешное, и спрятал усмешку в усы.

— Провожу, — сказал я. — Что вы видели на этой дороге, господин гауптман?

— Немного. — Он сделал ещё стежок. — Французскую партию, конную. Она шла на юг, поперёк дороги, быстро. Это я видел сам. Куда она шла и чья — не знаю. Потом овчарню, изнутри. Её я теперь знаю хорошо.

— А их начальника?

— Голос. Лицо — издалека. Мне хватило голоса.

Он затянул узел и перекусил нитку. Шов вышел ровный, мелкий, лучше, чем у Грачёва на поводу.

— У меня к вам предложение, господин поручик, — сказал он. — Западнее отсюда есть дорога у Блазовица. Я ездил по ней по службе, ещё когда здесь не было ни французов, ни вас. Я знаю, как она выглядит пустой. Если по ней что-то идёт, я это увижу. Я хотел бы её проверить. С вами, если ваш начальник позволит.

— Почему со мной?

— Потому что вы сначала открыли выход, а потом позвали меня, — сказал Райтер. — Обычно бывает наоборот.

Я ничего не ответил. Он натянул перчатку и пошевелил пальцами.

— И чего вы хотите от этой проверки?

— Своего наблюдения. Что увижу сам — подпишу сам, своим именем, и отвезу своему начальству. Чего не увижу — не подпишу, кто бы ни просил. Ваших выводов, господин поручик, я подписывать не стану. И своих вам не отдам, чтобы вы везли их от себя.

— Меня это устраивает.

— Но вы чего-то не договорили. Назовите помеху.

— Помеха одна. Блазовиц — не моё решение. Я доложу ротмистру. Решит он. А может, и не он, а выше.

— Это помеха, которую я понимаю, — сказал Райтер. — Такую можно ждать.

— А сейчас — на постой, к ротмистру Оболенскому. Двор у восточного въезда в Раузниц, ворота на восток. Выходим, как кони отдышатся. Ваш солдат пойдёт в середине, вы — со мной.

Он перевёл Пихлеру по-немецки. Пихлер выслушал и спросил что-то одно, короткое.

— Он спрашивает, где ему ждать меня, если нас разведут, — сказал Райтер.

— Не разведут. Скажите ему: в середине, между вахмистром и Горюновым. — Я показал на Горюнова. — Рядом с ними его не потеряют.

Райтер перевёл. Пихлер нашёл глазами Горюнова, потом Зубова и, кажется, остался доволен выбором.

Солнце висело уже низко над бугром, за которым ушли французы, и тени от яблонь вытянулись через всю низину. Зубов подошёл и молча показал мне на коней: отдохнули, сколько могли.

— По коням.

Люди поднялись. Копылов затянул подпругу серому и что-то сказал ему на ухо. Фомин подвёл мне гнедую. Райтер встал с бревна, поправил ремень сумки и задержался.

— Ещё одно, господин поручик. — Он говорил тише, чем до этого. — Пока вас не было, французский офицер подходил к воротам и требовал, чтобы я вышел. Обещал, что со мной обойдутся как с офицером. Потом спросил, не жду ли я русского Ищейку.

— Кого?

Он повторил. По-французски, тем же самым словом.

— Я не знаю, кто это, — сказал Райтер. — Я ответил, что жду только своих. Он засмеялся и сказал, что тогда мне придётся ждать долго. — Он помолчал. — Вам это о чём-нибудь говорит?

— Говорит, что у французов хорошая память.

Райтер посмотрел на меня ещё секунду и спрашивать дальше не стал. Пошёл к своему коню.

Я взял повод. В ташке под рукой лежали костяные кони Валье.

Ищейкой меня прозвал Валье. Валье отозвали, и его сеть, как считалось, осталась без хозяина. А начальник заслона на чужой боковой дороге, держа в осаде австрийского гауптмана с сумкой, спрашивал не про русский авангард и не про австрийские посты. Он спрашивал про меня.

Значит, искали дальше. Без капитана.

Или не без него.

Глава 4. «Письмо без приказа»

Фонарь у восточных ворот постоя мы увидели издалека, и кони, почуяв жильё, сами прибавили шагу. От овчарни шли шагом, в темноте, по колее, которую кони находили лучше нас. Райтер ехал рядом и молчал. Пихлер держался в середине, между Зубовым и Горюновым, как ему велели, и ни разу оттуда не выехал.

Двор пах дымом и горячим варевом. Под навесом у кухни гремели котлом, у конюшни переступали чужие кони. Часовой поднял фонарь, разглядел ментики и отступил к створке.

Оболенский вышел на крыльцо без шапки. Я доложил у ступенек: оба здесь, кони при них, сумка при офицере, у нас потерь нет. Про дорогу у Блазовица и предложение гауптмана сказал одной фразой. Оболенский выслушал, посмотрел на сумку у Райтера на груди и только потом на самого Райтера.

— Хорошо, поручик. Блазовиц — утром.

Он ушёл в дом. Райтер проводил его взглядом.

— Ваш начальник не тратит слов, — сказал он по-французски.

— Он их бережёт для тех, кто ошибся.

— Значит, сегодня вы ему неинтересны, — сказал Райтер и слез с коня.

С крыльца главного дома спускался Масленников. Я узнал его раньше по запаху, чем по фигуре: в сыром воздухе потянуло фиалковой водой. В одной руке он нёс фонарь, в другой — платок. Свет падал снизу на круглые щёки, лоснившиеся от кухонного жара, и на редкие волосы, зачёсанные поперёк темени.

— Господин поручик! — Он развёл руками, и фонарь качнулся. — С удачей вас! Вытащили австрийца у француза из-под самого носа, и ни царапины. Об этом уже весь обоз говорит. Вот служба так служба.

Мои у коновязи перестали расседлывать. Грачёв так и замер с подпругой в руке.

— Спасибо, Масленников. Где моя комната?

— Вот о ней-то я и хотел. — Он приложил платок к губам. — Маленькая перемена, господин поручик. Комнату в главном доме, что вам назначил ротмистр, пришлось отдать. Свита. Господа из свиты ночуют сегодня здесь, а их куда же, как не в главный дом? Я вам приготовил другую, через переулок, в соседнем доме. Боковая, тёплая, вход отдельный. Мимо никто ходить не будет. По правде, даже лучше.

Свита. Польщён.

Спорить было не о чем и незачем. Постои отводил он, поручик он был такой же, как я, и приказать ему я не мог. Мог при всех улыбнуться в ответ. Это я и сделал.

— А вещи?

— Уже переносят. Я сам распорядился, сам. — Он махнул платком за ворота, в темноту. — Мы ведь с вами давние знакомые, господин поручик. Бумаги, говорят, горят, а приятельство остаётся.

И засмеялся. Шутка давно кончилась, а он всё смеялся.

Расписка прежнего Ветрова сгорела, новой Масленников не требовал. Но помнил он её, судя по всему, превосходно.

Зубов подошёл, когда квартермистр уже поднимался обратно на крыльцо.

— Это что ж, ваше благородие, вас выселили?

— Переселили. Через переулок.

— Через переулок, — сказал Зубов и посмотрел на крыльцо так, будто прикидывал, крепкие ли там ступеньки.

— Коней расседлывай. Я посмотрю, куда меня дели, и вернусь.

Переулок начинался сразу за воротами: узкий, между двумя плетнями, с колеёй посередине, налитой водой. Соседний дом стоял к нему боком, и дверь боковой комнаты выходила прямо в переулок, на две стёртые ступеньки. Обозные как раз выходили оттуда, отряхивая руки.

У двери стоял писарь с фонарём. Молодой, волосы прилизаны на пробор, на обшлаге чернильное пятно. Он быстро обежал взглядом меня, ташку, саблю и опустил глаза в лист, который держал у фонаря.

— Вещи вашего благородия внесены, — сказал он. — По списку, всё.

— Чей ты?

— Квартирный писарь господина поручика Масленникова, ваше благородие.

Он посторонился и ушёл по переулку к главному двору, держа фонарь у колена.

Комната оказалась маленькой, с низким потолком и окном в переулок. Кровать, лавка, табурет, печь, натопленная днём и уже остывающая. Мой вьюк стоял у кровати, перетянутый ремнями. Я снял портупею с саблей и ташкой, повесил на гвоздь у двери и постоял, разминая плечо. После калитки и чужого коня оно ныло так, что хотелось лечь сейчас же, в сапогах, поверх одеяла.

Лечь было нельзя: люди ещё не устроены.

* * *

Во дворе уже расседлали. Кони стояли под навесом конюшни, понурые, с тёмными от пота спинами. Копылов обтирал серого соломой и выговаривал ему вполголоса что-то про утреннюю калитку, которую серый, по его словам, видел и не одобрил. Фомин носил воду, но поить пока не давал. Зубов успел сходить к полковому возу и теперь раздавал у коновязи заряды, каждому в руку, Орлову с Егоровым первым: их карабины днём работали.

— Себе-то взял? — спросил я.

— Взял, ваше благородие. Один выстрел за день — это не расход, это баловство. А замену всё одно взял. Порядок.

Райтер ждал меня под навесом, у фонаря, повешенного на столб. На бочке перед ним лежал развёрнутый лист.

— Я обещал показать вам дорогу, господин поручик. Вот она.

Лист был старый, вытертый на сгибах, чернила побурели. Дороги на нём шли тонкими аккуратными линиями, с мелкими немецкими подписями. Раузниц — на восточном краю. От него на запад, через сад у Голубица, тянулся пунктир, у края сада стояли рядом два кружка, а за ними начиналась дорога у Блазовица.

— Это что? — Я тронул кружки пальцем.

— Две яблони. Старые, у края сада. Ночью, когда не видно ни дороги, ни крыш, их видно на небе. Мы по ним сверялись, когда возили почту.

Ориентир, который не спутаешь ни с чем. Я запомнил.

— А дальше?

— Дальше не моя дорога. — Райтер провёл ногтем по краю листа, где линии кончались. — Здесь я ездил сам. Что здесь сейчас, я не знаю. Этот рисунок показывает дорогу, господин поручик, а не тех, кто сегодня на ней стоит.

— Мне пока и дороги хватит.

— Вам — может быть. — Он сложил лист по старым сгибам. — Вашему начальству захочется большего. Если оно попросит рисунок, пусть попросит. Я покажу.

Он подозвал Пихлера, сказал ему несколько фраз по-немецки и отдал сложенную вчетверо записку. Пихлер сунул её за обшлаг, коротко ответил и пошёл к конюшне за своим гнедым.

— Наш пост недалеко, за полем, — сказал Райтер. — Моё начальство должно знать, что я жив и сумка цела. Ночью он вернётся.

Скоро гнедой со звёздочкой простучал мимо нас к воротам. Часовой поднял фонарь, Пихлер наклонился с седла, что-то сказал, и его не стало видно.

— Не заплутает? — спросил Зубов, глядя ему вслед.

Я перевёл. Райтер пожал плечами.

— Он австриец. Здесь его дорога.

— Ну-ну, — сказал Зубов, но больше ничего не сказал.

* * *

В офицерской комнате главного дома теперь ужинала свита, и ужинать мне выпало на кухне. Кухня стояла с южной стороны дома, рядом с навесом: печь, длинный стол, лавки, над столом связки лука. Кашевар ротмистра сперва поставил мою миску на дальний край стола, отдельно, как положено офицеру. Потом поглядел на лавки, где плечом к плечу сидели мои, почесал в затылке и подвинул миску к ним.

Щи были горячие, с салом. Зубов ел молча, пока не дошёл до середины миски, потом отложил ложку и повернулся к кашевару.

— Печь у вас какая? Под ровный?

— Ровный, господин вахмистр.

— А жар держит? Ежели с вечера заслонку прикрыть, к утру тёплая?

— Тёплая.

— Тёплая или горячая?

Кашевар растерялся и оглянулся на меня.

— Он печь собрался, — сказал я. — Отвечай как есть.

— Сдобу, ваше благородие, — поправил Зубов. — Хлеб и дурак испечёт. — Он снова взял ложку, но есть не стал, держал её над миской. — В прошлый-то раз поднялись. Сладкие. Я тесто мял, покуда не стало как надо, а потом ждал, чтоб само задышало. Не торопил. Раньше торопил — оттого и садились.

Напротив него сидел Дроздов, писарь майора Вяземского: узкие плечи под казённым сюртуком, густые брови, сошедшиеся над переносицей. Он принёс ротмистру бумаги и задержался у печи, пока ему наливали щей.

— Герасим, — сказал Зубов. — Ты человек письменный. Напишешь за меня жене?

Дроздов вытер губы.

— Напишу, господин вахмистр. Только не нынче: у меня бумаги майора до ночи. Завтра, до почты, — извольте. Почта от обоза идёт к вечеру. Час до неё — ваш.

Зубов посмотрел на меня. Завтрашний час был служебный, и он знал это лучше Дроздова.

— Бери, — сказал я. — Этот час твой.

— А пошлют вас куда?

— Поеду без тебя. Час без вахмистра я переживу.

— Вы-то переживёте, — согласился Зубов. — А кони?

Грачёв на дальнем конце лавки поперхнулся щами. Копылов постучал его по спине, не отрываясь от миски.

— Про что писать-то станете? — спросил Дроздов.

— Про сдобу, — сказал Зубов. — Хлеб она и без меня умеет. А про сдобу ей в диковину будет.

Дроздов уже открыл рот, видно, с готовым оборотом, но посмотрел на Зубова и закрыл.

За воротами заскрипели колёса, зазвенела упряжь, кто-то по-немецки уговаривал лошадь стоять. Пришёл обоз, которого ждал Оболенский. Вскоре в кухню, пригнувшись под низкой балкой, вошёл Карл: худой, в мокром дорожном плаще, с сумкой, которую он нёс перед собой обеими руками. Редеющие волосы над высоким лбом прилипли от сырости. Светло-карими глазами он отыскал меня через всю кухню.

— Господин поручик. — Он поклонился. — Я приехал, как писал господин ротмистр. С обозом.

— Садитесь, Карл. Сперва поешьте.

Он сел на край лавки, сумку оставил на коленях.

Ланской явился почти следом, из соседнего двора, без доклада, плечом распахнув дверь. Светлые бакенбарды, длинный нос, ямочка на подбородке — и вид человека, которому сейчас все должны.

— Ветров! — Он бросил плащ на лавку. — Я пришёл жаловаться. Меня поставили в сарай. Не в дом, Ветров, — в сарай, к моим же людям и к двум телятам, которые по ночам считают своим долгом мычать мне в ухо. Штабс-ротмистра! В сарай! Я уже написал об этом стихи, но прочту их после ужина, иначе у вас пропадёт аппетит.

— У тебя тоже свита?

— У меня телята. Это хуже: свита хоть по ночам молчит. — Он заметил Карла и просиял. — А это, если не ошибаюсь, учитель? Господин Вебер? Вы-то мне и нужны. Мне нужно немецкое приглашение. Учтивое. Самое учтивое, какое у вас бывает.

Карл отложил ложку.

— Кому, господин штабс-ротмистр?

— Одному почтенному семейству. — Ланской сел напротив и сложил руки на столе. — Пишите: «Штабс-ротмистр Фёдор Ланской, гроза французских аванпостов, почтительнейше просит…»

— Простите, — сказал Карл. — «Гроза» по-немецки выйдет погодой. Почтенное семейство решит, что вы обещаете им дождь.

Зубов фыркнул в миску. Дроздов уткнулся в щи.

— Тогда «ужас», — не смутился Ланской. — «Ужас французских аванпостов».

— Можно и так. Но ужас на порог не пускают, господин штабс-ротмистр. Его в гости не зовут. — Карл подумал. — Я напишу «известный своей храбростью». Это правда, и это вежливо. А куда приглашать?

— То есть?

— В приглашении пишут, куда прийти. Иначе это не приглашение. Это пожелание.

Ланской открыл рот и закрыл.

— Ко мне, — сказал он.

— В сарай? — спросил Зубов.

За столом грохнули. Кашевар уронил половник. Ланской переждал смех с каменным лицом и повернулся к Зубову всем корпусом.

— А вы, вахмистр, видели когда-нибудь, как гусарский офицер принимает гостей на сене? Нет? Был у нас под Ольмюцем корнет, который принимал на сеновале одну даму и уверял её, что в Париже это последняя мода. Дама поверила и прислала ему потом в подарок вилы, с бантом.

— А корнет? — спросил Копылов.

— Корнет вилы повесил над кроватью. Говорил — память. — Ланской подождал, пока отсмеются, и только тогда наклонился ко мне через угол стола. Голос у него стал другой, деловой. — Слышал про твоего австрийца. Говорят, ты завтра опять куда-то лезешь, на запад.

— Может быть. Решат утром.

— Если тебе дадут людей, Алексей, меня не проси.

— Отчего?

— Оттого, что я тебе не ещё одна пара рук, — негромко сказал он, чтобы не слышали за столом. — Я тебя люблю, ты знаешь. Но в твой разъезд я не пойду — ходить за тобой следом и подавать что велят. У меня своя команда. Если я понадоблюсь, пусть у меня будет свой участок. Своя развилка, своя дорога. И решать там буду я, а не посыльный от тебя.

Шутить он перестал совсем. Ямочка на подбородке и та пропала.

— Принято, — сказал я. — Если дойдёт до тебя, попрошу участок для тебя. Не тебя для себя.

— Вот так и проси. — Ланской откинулся и снова посмотрел на Карла. — Так на чём мы стали, господин Вебер? Куда приглашать?

— Вы мне этого ещё не сказали, господин штабс-ротмистр.

— Отложим. — Ланской встал и подобрал плащ. — Будет свой участок, будет и адрес.

Он ушёл к своим телятам. Дроздов собрал бумаги в папку.

— Герасим, — сказал я. — Ты при бумагах майора. Не знаешь, где завтра пройдёт караул поручика Рожнова, с пленными?

— Завтра после полудня станет у общего обоза, ваше благородие. На выгоне, за возами.

У меня во вьюке лежали письма Моро, перевязанные бечёвкой, с целыми печатями. Под Кремсом я дал Моро слово, что он получит их с целыми печатями.

Оболенский писал у себя при свече. Комната его выходила окнами во двор, и, пока я говорил, он смотрел не на меня, а в окно, на фонарь у конюшни.

— Завтра у общего обоза будет караул Рожнова, ваше благородие. С ним пленный Моро. У меня его личные письма, и я дал ему слово отдать их нетронутыми. Прошу разрешения.

— Это не мне разрешать. Пленный — дело майора.

— Потому и прошу через вас.

Он обмакнул перо и подержал его над чернильницей.

— Спрошу Вяземского. Утром.

— Благодарю.

— Пока не за что, — сказал Оболенский и стал писать дальше.

* * *

Когда я вернулся на кухню, мои уже разошлись к коням и на ночлег. Карл сидел один в конце стола, над пустой миской, и держал на коленях всё ту же сумку. Кашевар скоблил котёл.

Я сел напротив.

— Карл, вам сказали, зачем вас вызвали?

— Господин ротмистр писал: доставить письма и помогать при передаче сведений австрийским связным. — Он отвечал полной фразой. — Я хотел бы услышать от вас, что это значит на деле.

— На деле — вот что. Со мной теперь австрийский гауптман. Завтра, может быть, будут хозяева дворов, возчики, крестьяне. Они видели то, чего не видели мы. Мне нужно, чтобы вы переводили не одни слова. Крестьянин скажет «много». Мне надо знать, много — это телега или полк. Он скажет «вчера». Мне надо знать — утром или ночью, сам видел или сосед рассказал.

Карл выпрямился на лавке.

— Это совершенно верно. «Много» — ведь не число, господин поручик, это отношение того, кто говорит. Для бедного возчика десять мешков — много, для интенданта — ничего. Чтобы перевести «много», надо сперва понять, кто его произносит. У меня в классе был мальчик, который говорил «очень далеко» про соседнюю улицу, потому что…

Он осёкся и сложил руки на сумке.

— Простите. Я увлёкся. Сначала условия.

— Говорите.

— Мне нужны деньги. Я не стану делать вид, что приехал из любви к русской армии. Я хочу собрать свой класс. Дети беженцев сидят без дела по чужим кухням, учить их некому. Нужна комната, скамьи, бумага. Бумага особенно. — Он помолчал. — И мне нужен день, когда я вернусь.

— Будете нужны — будете здесь, — сказал я. — Пока нужны.

Так говорят всякому нанятому человеку, и я сказал это, не думая. Карл покачал головой.

— «Пока нужен» — это не срок, господин поручик. Это обещание отпустить, когда я стану неудобен. А удобный голос нужен всегда. — Он заговорил короче, без своих оборотов. — Так я не могу. Мои ученики ждут не «когда-нибудь».

— Назовите день.

— Четвёртое декабря. Вечером я дома. Значит, работа здесь — по второе число, а два дня — обратная дорога с обозом. Дорогу оплачиваете вы. Место в обозе — тоже ваша забота. Я посчитал.

Посчитал он, видно, ещё в дороге и приготовил ответ на каждый мой отказ. Это было видно по рукам: он держал сумку так, словно её сейчас начнут отнимать.

Срок, оплата, обратная дорога за счёт нанимателя. В прежней жизни я подписывал договоры и похуже.

— Согласен, — сказал я.

Карл открыл рот — доводы стояли наготове — и закрыл.

— Вы не будете торговаться?

— Вы назвали день. Мне нужен переводчик, которому есть куда вернуться. Такой не станет приукрашивать, чтобы задержаться подольше.

Он повторил медленно, давая мне время передумать:

— Четыре дня перевода и два дня пути.

— Четыре и два. Платить буду здешней монетой, из дорожных денег, что выдал ротмистр. Первую часть — завтра, когда вернёмся с дневного выезда. Остаток — по приезде домой. Место в обозе выпрошу у ротмистра. Четвёртого вечером вы у своих учеников.

Карл помолчал. Потом протянул мне через стол руку — неловко, по-штатски. Кашевар у котла поднял голову: офицеры с учителями руки не жмут. Я пожал.

— Тогда я ваш переводчик до четвёртого, господин поручик. Со всем, что из этого следует.

Он развязал сумку. Сверху, отдельно от книг, лежал сложенный лист, заклеенный облаткой.

— Это вам. От Терезы. Она отдала его перед самым моим выездом. Я обещал передать в руки.

Я взял письмо. Почерк был ровный, мелкий, с наклоном. Немецкие слова я узнавал через одно, а понимал через три.

— Прочтёте?

— Если позволите.

Он развернул лист и поднёс его к свече на столе.

— «Господин поручик. Карл обещал отвезти это письмо, и я пишу, пока он укладывает свои книги». — Карл чуть улыбнулся. — Это правда. Я укладывал. «Мы остаёмся у прежнего хозяина. Отец говорит, что от добра добра не ищут. Рядом нашлась комната со светлым столом у окна. Я хочу её снять, чтобы работать».

— Комната — для неё одной?

— Для работы. — Карл провёл пальцем по строке. — Она пишет «светлый». Это не про обои, господин поручик. Это про свет, при котором можно рисовать. Художники так говорят о северном окне.

Дверь кухни распахнулась, и ввалились люди Оболенского со смены — мокрые, шумные, с требованием щей. Кашевар загремел половником. Карл поморщился и опустил лист.

— Пойдёмте ко мне, — сказал я. — Там тише. Дочитаем.

* * *

В переулке было совсем темно. Карл шёл за мной, держась за плетень, и дважды ступил в колею. У двери я нащупал ступеньки, толкнул дверь и пропустил его вперёд, к печи, где ещё краснели угли. Свечу на табурете я зажёг лучиной от углей.

И остановился.

Портупея висела на гвозде, где я её оставил. Сабля была на месте. Ташка была раскрыта: клапан откинут, ремешок выдернут из пряжки. Вьюк стоял у кровати, где стоял, ремни затянуты. Только узел на верхнем ремне был не мой.

— Что-то не так, господин поручик?

— Стойте у двери, Карл. Ничего не трогайте.

Сначала я смотрел, не трогая. Пол был затоптан: обозные, писарь, я сам — здесь прошла половина обоза, и по грязи на досках прочесть ничего было нельзя. Окно закрыто изнутри. Дверь на щеколде, без замка: заходи кто хочет.

Потом ташка. Бумаги Лакруа лежали внутри, но сложенные не по своим сгибам: их вынимали, разворачивали и читали, а потом сунули обратно наспех. Под бумагами я привык чувствовать пальцами три костяных фигурки. Пальцы нашли кожаное дно.

Трёх белых коней не было. Не было и последней записки Валье.

Я развязал вьюк. Деньги, выданные Оболенским на дорогу, лежали в холщовом мешочке на самом дне, завязанные моим узлом. Мешочек никто не развязывал. Письма Моро в бечёвке, бельё, бритва — всё здесь, всё перебрано и всё на месте.

Вор взял бы деньги. Этот не взял.

Кому понадобились три костяные лошадки? Тому, кто знал, чьи они.

У этой двери вечером стоял писарь Масленникова — с фонарём и списком. Стоял по должности: ему велено показать квартиру, он показал. За то, что человек стоит у двери, которую ему велели показать, не судят. Из обозных любой мог зайти обратно за забытой верёвкой. Кто угодно из двора мог пройти переулком, пока я сидел на кухне.

Знать я ничего не знал. Догадываться мог сколько угодно, и толку в моей догадке было ровно столько же, сколько в пустой ташке.

— Вас обокрали? — спросил Карл от двери. — Надо сказать караулу.

— Нечего говорить. Пропало то, что ничего не стоит. Деньги на месте.

Он посмотрел на мои руки, на ташку и ничего больше не спросил.

Бумаги Лакруа я сложил по их настоящим сгибам и убрал под доломан, к груди. Туда же — письма Моро. Мешочек с деньгами завязал заново и сунул в карман. Больше в этой комнате ничего моего не будет лежать без меня.

— Читайте, Карл, — сказал я. — Дальше.

Он подошёл к свече, развернул лист и нашёл место.

— «Купец, для которого я копировала узоры, рекомендовал меня своей родне. Они хотят портрет детей. Платят до Рождества, и платят хорошо». — Карл поднял глаза. — Это настоящая работа, господин поручик. Своя.

— Дальше.

— «Мне любопытно, как прошла ваша служба. Ехать за полком я не обещаю». — Он задержался на строке. — Она пишет «любопытно», не «интересно». «Интересно» пишут из вежливости. «Любопытно» — когда правда хочется знать.

— Это вы сейчас придумали?

— Это я преподаю, — сказал Карл с достоинством. — «Отец знает и согласен. На днях, к началу декабря, мы с Францем едем к ним».

Едет. Посреди армии, по дорогам, где сегодня в овчарне держали австрийского офицера, едет девушка с рисовальной папкой. Во мне сразу поднялось простое и короткое: запретить.

Мать у меня в той жизни до последнего жила одна, в старой квартире на четвёртом этаже без лифта. Я трижды находил ей место поближе ко мне, с врачом во дворе, и трижды слышал одно и то же: «Где мне удобнее жить, я решу сама. Ты мне сын, а не домоуправ». Права была она. Я понял это, когда спорить стало уже не с кем.

Тереза не спрашивала разрешения. Она сообщала. Отец согласен, работа своя, решение её.

— Куда они едут? — спросил я.

— Это в последней строке. — Карл перевернул лист к свету. — «Городок маленький, вы его, верно, не знаете».

Он прочёл последнее слово вслух и протянул мне письмо. Я взял его. Пальцы перестали чувствовать бумагу.

Немецкий я разбирал плохо. Это слово я прочёл бы и без Карла, на любом языке.

Аустерлиц.

Глава 5. «Закрытая дорога»

Щеколда звякнула, и я сел на кровати, ещё не проснувшись. В дверях стоял Райтер со свечой — одетый, застёгнутый на все пуговицы, в шляпе. Спал ли он этой ночью, по нему понять было нельзя.

— Без четверти пять, — сказал он по-французски. — Пихлер вернулся. Я хотел, чтобы вы услышали это первым.

— Входите.

Он шагнул внутрь, пригнувшись под притолокой, и поставил свечу на табурет. Печь за ночь остыла, изо рта шёл пар. Я спустил ноги на холодный пол, и плечо тут же напомнило о вчерашней калитке.

— Наш передовой дозор у Голубица ночью видел конных егерей, — сказал Райтер. — У сада, на той дороге, что я вам показывал. Проход вдоль сада занят. У их офицера рубец. Вот здесь.

Он провёл пальцем по переносице.

— Дозор видел сам?

— Дозор видел. Пихлер слышал от дозора, я — от Пихлера. — Он помолчал. — Больше трижды пересказанного я вам сейчас не дам.

— А что думаете вы?

— Думаю, это тот, кто сидел у моих ворот. Лица я там не разглядел. Но до вашего прихода один из его людей окликнул его у ворот, и я слышал. Лейтенант Дельма.

Дельма. У начальника заслона появилась фамилия. Ближе он от этого не стал, но думать о человеке с фамилией всё-таки проще, чем о голосе за стеной.

— Вчера у овчарни вы сказали: голос.

— Вчера вы не спрашивали фамилию, — сказал Райтер. — Сегодня она пригодится.

Я натянул сапоги. Бумаги Лакруа вместе с письмами Моро лежали у меня под доломаном с вечера, мешочек с деньгами — в кармане.

На рисунке Райтера пунктир шёл от Раузница через сад у Голубица к двум яблоням и дальше, к дороге у Блазовица. Вечером Оболенский сказал: «Блазовиц — утром». Утро ещё не началось, а дорогу уже закрыли. Ночью, тихо, без единого выстрела.

— Идёмте к ротмистру.

В переулке было черно, лужи в колее схватились ледком. Окно Оболенского светилось. Он сидел за столом в накинутом на плечи доломане и писал; служебная карта лежала тут же, придавленная чернильницей. Нашему приходу он не удивился. Похоже, у ротмистров ночь кончается раньше, чем у поручиков.

Райтер доложил сам, по-французски, теми же словами, что и мне. Оболенский выслушал не перебивая и перевёл взгляд на меня.

— Дорога гауптмана, — сказал он. — С его рисунка.

— Она, ваше благородие. Через сад к двум яблоням, оттуда к Блазовицу. Другой дороги туда у нас нет.

— Теперь и этой нет.

— Пока на ней сидит пост, она есть. Пост можно снять. Если дать им устроиться, придёт смена, подтянутся ещё люди — тогда её придётся отдавать.

Оболенский потёр бровь костяшкой пальца.

— Сколько их там?

— Не знаю. Дозор видел егерей и офицера. Сколько — Пихлеру не сказали.

— Тогда так, поручик. — Он положил ладонь на карту, туда, где карандашом было помечено Голубиц. — Поезжайте со своими и посмотрите. Мне нужен доступ к этой дороге. Если её держит малый пост и мешает — отбросьте его. Если там больше поста, назад с докладом, и без удали.

— Слушаюсь.

— Людей и коней вернуть к докладу целыми. — Он повернулся к Райтеру. — Господин гауптман?

— Я поеду, — сказал Райтер. — Но смотреть буду со своего места. Что увижу, доложу сам.

Оболенский наклонил голову. Спорить с этим никто и не собирался.

* * *

Во дворе уже горели фонари. Зубов был на ногах, и, судя по его лицу, давно.

— Подъём, ваше благородие? — спросил он, глядя мне за плечо, на Райтера.

— Подъём. Седлать.

— Седлаем. — Он даже не обернулся, только поднял руку, и у коновязи зашевелились тёмные фигуры. — Заряды при всех, какие вчера раздал. Кони отдохнули мало, ваше благородие. Ежели далеко…

— Недалеко. К саду у Голубица.

— К саду — это ничего, — сказал Зубов. — Сады стоят смирно.

Грачёв зевал так, что хрустело в челюсти, и затягивал подпругу на ощупь. Копылов возился у серого и вполголоса объяснял ему, что приличные кони в такую пору спят, а гусарские — нет, и жаловаться тут некому. Серый слушал одним ухом и косился на фонарь.

Из двери кухни выглянул Карл, завёрнутый в чьё-то одеяло, с огарком в руке.

— Господин поручик, я нужен?

— Не сегодня, Карл. Там, куда мы едем, разговаривать с нами не станут.

Он подумал над этим.

— Тогда я подожду здесь. Ждать я умею.

Со двора выехали в темноте. Колеи за ночь окаменели, и кони ставили ноги осторожно, выбирая, где помягче. Шли шагом; там, где дорога была знакома и ровна, я ненадолго пускал рысью и снова переводил на шаг. Коням предстоял второй день таких выходов, и тратить их на пустой дороге я не хотел.

Райтер и Пихлер держались с нами. Зубов держался рядом со мной.

— Кто там, ваше благородие? — спросил он, не поворачивая головы. — Знаем?

— Егеря. Офицер с рубцом на переносице.

— С рубцом — это хорошо.

— Чем же?

— Приметный. Не спутаешь. — Он подумал. — А много их?

— Не знаю.

— Тогда нехорошо, — сказал Зубов и до самого поворота больше не разговаривал.

У поворота Райтер придержал коня. Впереди, на сером поле, темнел сад — длинная чёрная полоса деревьев за оградой.

— Я встану в тех кустах. — Райтер показал на тёмную гряду восточнее сада. — Оттуда виден южный конец прохода.

— А северный?

— Северного оттуда не видно. Северный увидите вы. — Он подобрал повод. — О том, чего не видел, я говорить не стану. Даже если вы мне всё расскажете, господин поручик.

— Особенно если я расскажу.

— Особенно, — согласился Райтер.

Пихлер пристроился за ним, и скоро их не стало видно.

* * *

Подошли мы с севера, низиной, когда небо только начало сереть. Коней оставили в низине за кустами, при Фомине и Грачёве. Мы с Орловым пошли вперёд пешком, а последний кусок ползли по заиндевевшей траве.

Проход тянулся вдоль западной ограды сада, каменной, человеку по грудь. С другой стороны его поджимал высокий край поля, и у северного входа ограда выпирала углом: там двум верховым было не разъехаться. В этом горле сидели егеря. Спешенные, в тёмных плащах, с мушкетонами — кто за камнем, кто в выемке откоса. Смотрели на север, в сторону Голубица. На нас.

— Шестеро, — шепнул Орлов.

— Вижу. А коней видишь?

Орлов поискал глазами и мотнул головой.

Коней не было. Конных егерей пешком сюда не пригнали, значит, кони стояли где-то дальше по проходу, за поворотом, которого отсюда не видно. А при конях кто-то был. Сколько — тоже не видно.

Въехать в это горло значило идти по одному под шесть мушкетонов, в проход, где не развернёшься. В такую дверь не входят.

Был у нас на прежней службе двор с одной аркой, и в эту арку смотрело окно, где с утра сидел человек, который никуда не торопился. В арку мы не пошли. Накануне я сам, с батоном в пакете, обошёл соседние дворы, нашёл в заборе калитку на ржавом засове и проверил, открывается ли. Утром вошли оттуда, пока окно смотрело на арку.

У сада, кроме прохода, был ещё и сам сад.

— Назад, — шепнул я Орлову. — К углу. Там калитка.

Калитка была в северной стене, за углом, с нашей стороны — из горла её не видно. Узкая, только в одного, деревянная, на ременных петлях. Изнутри её держал колышек в скобе. Орлов перегнулся через камень, нащупал колышек и вынул его без звука.

— Где научился? — шепнул я.

— У нас в деревне, ваше благородие, у попа сад был, — отозвался Орлов. — Яблоки хорошие.

В саду тянуло мокрой корой и палым листом. Старые яблони стояли редко, трава между ними побелела от инея. Вдоль западной ограды, изнутри, шла дорожка, утоптанная, без единой колеи, и я пошёл по ней на юг, держась у самого камня. За оградой, совсем рядом, кашлянул егерь. Мы замерли. Кашель повторился и затих.

Ограда дальше изгибалась. Там, где горло осталось позади, за изгибом, северному стрелку нас было уже не видать, даже если бы он встал на камень в полный рост.

Южный конец сада упирался в ту же ограду. В ней был пролом — широкий, конному пройти, — и его закрывали жерди: три, одна над другой, концами в гнёздах двух вкопанных столбов. Со стороны сада сквозь кольцо на верхней жерди и скобу на столбе был пропущен деревянный запор.

Я вынул запор наполовину и вставил обратно. Приподнял верхнюю жердь на палец — она пошла легко, без скрипа, — и опустил на место. Нижние сидели в гнёздах свободно: стоит снять верхнюю, выйдут сами. Хозяин сада, кто бы он ни был, держал свои жерди в порядке. Дай бог ему здоровья, где бы он сейчас ни ночевал.

Между жердями был виден проход: мёрзлая колея, пустая. Южнее, недалеко, ограда кончалась каменным углом, и проход за ним поворачивал. Что было за поворотом, я не видел. Зато тот, кто стоял за поворотом, не видел ни пролома, ни запора, ни дорожки в саду: угол закрывал всё.

— Кто там за углом, не видать? — шепнул Орлов.

— Тогда он нас не видит. И мы его.

— Это по-честному, — сказал Орлов.

Жерди я оставил как были. С прохода пролом выглядел так же, как вчера и неделю назад: закрытый и никому не нужный.

Назад мы пошли восточной стороной, вдоль изгороди. Там тянулась сухая канава, по колено, с двумя земляными перемычками. Первая держала: я притопнул, и она не дрогнула. На второй нога у меня ушла в рыхлую землю по щиколотку. Если в проходе пойдёт не так, уходить придётся здесь, и знать, какая перемычка держит, лучше заранее.

* * *

У коней я собрал всех.

— Орлов, Егоров. Северный вход ваш, спешенными. Ложитесь за угол ограды, где мы лежали. Начинаете, когда Горюнов пройдёт калитку: он последний. Бить по горлу, голов не поднимать. Держать, пока не позову.

— Пока не позовёте, — повторил Орлов.

— Фомин, Грачёв, вы при конях. Отсюда ни шагу.

— Слушаюсь, — сказал Фомин, оглядев низину.

— Копылов. У пролома слезаешь, повод Зубову. Запор изнутри — вон, на себя. Верхнюю жердь вверх и в сад, нижние выйдут сами, их тоже в сад, не в проход. Потом в седло. Всё быстро, но без суеты: я пробовал, они идут легко.

— Запор на себя, верхнюю вверх, кидать в сад, — сказал Копылов. — Понял, ваше благородие.

— Емельян, ты примешь у него серого.

Серый и Зубов оглядели друг друга.

— Не любит он меня, — сказал Зубов.

— Ему не любить, ему стоять, — сказал Копылов и наклонился к серому уху. — Слышишь? Стоять будешь, как у Вишау в кустах стоял. Тихо и с умом.

— Горюнов, ты за Копыловым. Как выйдем, держись меня. Как Орлов начнёт — все рысью садом, к пролому.

Горюнов поправил ремень карабина.

Орлов с Егоровым ушли вперёд, пригибаясь, и пропали за углом ограды. Я подождал, сколько нужно, чтобы двое улеглись, и повёл свою четвёрку к калитке.

* * *

Калитку проходили по одному, низко пригнувшись к шее, чтобы не задеть верх головой. Мой конь протиснулся, царапнув стременем по камню. За мной Зубов, потом Копылов: серый под ним прижимал уши. Горюнов прошёл последним.

Выстрел ударил почти сразу, сухо и близко, за оградой. Второй. Из горла ответили — тяжело, гулко, раз и ещё раз. Где-то посыпался камень.

— Рысью.

Дорожка шла вдоль ограды, и кони пошли по ней цепочкой. Ветки хлестали по ментикам, иней сыпался за ворот. Повод в левой руке тянул повязку, и рука горела до локтя. Сзади, у горла, стреляли. Выстрелы шли теперь реже: там кто-то перестал отвечать.

У пролома я осадил коня в сторону.

— Копылов, жерди!

Копылов соскочил, сунул повод Зубову и взялся за запор.

Запор вышел.

Верхняя жердь пошла вверх и полетела в траву. Нижние выскочили из гнёзд, Копылов швырнул их туда же, одну за другой. Серый стоял, прижав уши, Зубов держал его коротко у самых удил.

Копылов взлетел в седло.

Я выехал в проход первым.

К северу, за изгибом ограды, плыл дым. Там, у горла, двое егерей лежали за камнем и стреляли на север, по углу, где лежали мои. Ближе, уже миновав пролом, бежали ещё четверо, пешие, с мушкетонами в руках — от горла на юг, к повороту. Ко мне спинами.

Из-за каменного угла на юге выезжали всадники. Офицер и двое. Четвёртый, увидев меня, сразу повернул обратно за угол.

Значит, вот где кони. Вот кто при конях.

Четверо бегущих добежали до угла и скрылись за ним. Двое у горла остались. Между ними и углом теперь был я.

— Зубов, Горюнов — ко мне! Копылов, назад смотри!

Зубов встал справа. Горюнов слева, почти задевая стременем камень. Копылов развернул серого мордой к горлу. Поперёк прохода нас четверых как раз хватило.

Офицер шёл прямо на меня. Двое — за ним, чуть отставая. Он не кричал и саблю держал низко, у колена.

Рубец на переносице я разглядел, когда он был уже близко. Белый, старый, поперёк.

Я взял повод коротко, и левую руку свело от пальцев до плеча.

Он ударил первым, сверху, с потягом.

Я принял на клинок. Сталь лязгнула, его сабля соскользнула к моей гарде.

Кони сошлись боками. Его лицо было совсем рядом.

Я рубанул с возврата, наискось.

Конец клинка задел его над глазом. Бровь разошлась, и кровь сразу залила ему глаз и щеку.

Он откинулся в седле. Рядом лязгало: Зубов принял второго егеря. Горюнов крутился с третьим у самой стены.

Офицер выпрямился. Посмотрел на меня одним глазом, вторым ничего не видя.

— Назад! — крикнул он по-французски, не мне, своим. — Назад, к коням!

Он повернул коня. Его двое оторвались от наших и пошли за ним, прикрывая его с боков. Они уходили не спеша, рысью, и до самого угла оглядывались.

За углом простучали копыта, много, вразнобой. На миг в просвете за поворотом показалась вереница коней без седоков — их тянули в поводу на запад, по колее, уходившей от прохода. Потом и они пропали.

Я не пошёл за ним. Вчетвером за угол, в чужую колею, против всех, кто там при конях, — с этого начинается совсем другой разговор, и вёл бы его уже он.

Двое у горла перестали стрелять.

У северного угла замолчали и наши карабины. В горле поднялся дым, медленно, в сером воздухе. Из-за камня показался мушкетон, стволом вверх. Потом второй. Егерь встал, положил свой на камень и отступил от него на шаг. Второй сделал то же самое.

Горюнов тронул коня к ним, держа саблю на отлёте.

— Горюнов! Стой! — крикнул я. — Не трогать! Сдаются!

Он осадил так резко, что конь присел на задние ноги, и медленно опустил клинок.

— Орлов! — позвал я. — Егоров! Выходи!

Двое пленных стояли у камня, подняв пустые руки. Один был совсем молодой, без шапки, с оцарапанной щекой: каменная крошка от наших пуль досталась и ему. Второй постарше, с усами, глядел в землю.

Зубов подъехал ко мне, вкладывая саблю в ножны, и оглядел меня: сначала руки, потом лицо.

— Цел, ваше благородие?

— Цел. Свои?

— Все целы. Горюнову по рукаву чиркнуло. Сукно, не он.

Горюнов поднял руку и показал распоротый рукав ментика. Под ним была рубаха, целая.

— Шить будешь сам, — сказал Зубов. — Грачёв тебе не швея.

* * *

Пленных разоружили тут же, у камня. Мушкетоны, сабли, по паре пистолетов, лядунки — всё сложили в кучу, и куча вышла внушительная. Орлов с Егоровым вышли из-за угла, закопчённые, с карабинами за плечами. Орлов подобрал мушкетон, поглядел в ствол.

— По нам били, ваше благородие. Да камень-то крепкий.

Фомин с Грачёвым привели коней. Над восточными кустами рассвело, и оттуда шагом выехали Райтер с Пихлером.

Райтер остановился у пролома, посмотрел на жерди в траве, на двух пленных у камня, на тёмные капли на мёрзлой колее у поворота.

— Я видел, как вы вышли, — сказал он. — И видел, как он ушёл. Горла я не видел.

— Горло видели мои.

Райтер ничего не ответил. Со стороны горла ещё тянуло дымом.

Обратно шли медленно. Пленные шли пешком, между Орловым и Егоровым, и шаг всей колонны теперь задавали они. Кони тянули головы к земле: второй день подряд они ходили туда, где стреляют, и отдыхали урывками. Солнце поднялось прямо перед нами, над Раузницем, и било в глаза. Колеи оттаивали, и под копытами зачавкало.

— Пешком-то они нас и задержат, — сказал Зубов.

— Пусть. Нести я их не собираюсь.

— Нести — нет. А вот кормить придётся. — Он покосился на молодого егеря. — Этот-то, гляжу, со вчерашнего не евши.

— Откуда знаешь?

— На коней смотрит, ваше благородие. На торбы. Кто сыт, тот на торбы не смотрит.

* * *

Караул на постое нас уже ждал. Лапшин вышел к нам из-за створки, оглядел колонну, пленных, кучу трофейного железа на седле Фомина и подтянулся.

— С возвращением, ваше благородие. Пленные?

— Двое. Принимай с оружием.

— Приму.

Я слез. Ноги затекли, левая рука в повязке ныла до самого плеча. Зубов уже уводил людей и коней к коновязи.

Райтер спешился рядом и отдал повод Пихлеру.

— Господин поручик. Одну минуту, пока вы не пошли к ротмистру.

— Говорите.

— Я прошу, чтобы ваш ротмистр выслушал меня отдельно. Своим именем, своими словами, по-французски. Отход видел я, мне за него и отвечать.

— Будет два доклада, — сказал я. — Мой и ваш. Так ротмистру и скажу.

Он кивнул и пошёл к крыльцу — ждать ротмистра.

Лапшин тем временем обыскивал пленных у створки. Делал он это не спеша, с хозяйственным видом, будто проверял, хорошо ли уложен воз. У старшего нашлись огниво, табак в кисете и сухая горбушка. У молодого — гребень, медная ложка и тряпица, в которую было что-то завёрнуто.

Лапшин развернул тряпицу на ладони и поднял брови.

— Это что ж такое, ваше благородие? Игрушка?

На его широкой ладони лежал костяной конь. Белый. Ухо целое, грива прорезана тонко, каждая прядь отдельно. Под ним — сложенный вчетверо листок.

Молодой егерь смотрел на коня и молчал.

Лапшин подал мне и то и другое. Конь был тёплым: его везли у тела всю ночь и всё утро. Я развернул листок. Две строки по-французски, без даты и без подписи.

«Меня отозвали, мсье Ищейка. Оказалось — к вам».

Подпись была не нужна. Этот почерк, ровный, без единой помарки, я знал.

Три коня у меня украли вечером. Четвёртого принесли утром, в кармане пленного, к самому докладу.

Валье вернулся.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге