Обложка Грон Сиятельный (Книга третья)

Грон Сиятельный (Книга третья)

Rortasu

0% прочитано
Стандартный
Rortasu

Грон Сиятельный (Книга третья)

Глава 1. Три бумаги, или Утро, когда всё наладилось

Записки эти я продолжаю поздней зимой, в замке де Бале, и начать третью тетрадь обязан с признания, которое любому, кто прочёл первые две, покажется неправдоподобным: у меня наладилась жизнь.

Я понимаю. Я сам не верил. Но судите по фактам.

Война — выиграна, причём дважды: одна без битвы, вторая без потерь у противника, если не считать потерей то, что с ними сделал магистр с воздуха. Долги — уплачены: Гумберт Заозёрный получил два солнечных камня, обоз спирта и вежливое письмо, и, по слухам, так увлёкся голографической рыбалкой, что двор всерьёз обсуждает учреждение должности Хранителя Чудесной Доски. Жаба — в тине: герцог Клеон Алусский поправляет здоровье в дальних поместьях, и здоровье его, по сведениям Катерины, поправляется в направлении, из которого не возвращаются в политику. Замок — отстроен: Брондии вывели новую стену, надвратную башню с семнадцатью именами в камне и — предмет моей тихой гордости — водонапорную вышку, от которой в жилое крыло шла первая на Эйнории труба с горячей водой. Дом — полон, здоров и при деле. Дань? Дань теперь платят мне.

Утро, о котором пойдёт речь, было первым по-настоящему мирным утром за два года — я проверял по журналу. Снег лежал ровный и чистый. Во дворе Линорикс с Мышом расчищали дорожки фирменным методом: огр сгребал сугроб в вал, дракон прожигал в валу траншею, оба орали от счастья, а отец Кляузистер наблюдал с крыльца, занося в пророчество стих о «пламени, что расчищает пути праведным». Из лаборатории тянуло травяным паром — Ализель с мессиром вторые сутки гнали четырнадцатую фракцию. Из кухни пахло блинами: Цю Фай Ли осваивала местную кухню с методичностью Канцелярии и вела реестр удавшегося. Катерина за столом напротив меня разбирала почту банка. Лисяндра спала на подоконнике в пятне солнца, и отросший после ожога хвост — новая шерсть вышла темнее, с медным отливом, чем Лисяндра втайне гордилась, — свисал до пола.

Я ел блины. Я пил отвар. Я поймал себя на мысли, что жизнь наладилась, — и позволил себе эту мысль додумать до конца.

Это была ошибка. Два года на Эйнории — а я всё ещё позволял себе такое.

«Лейтенант, — сказал Цефрос, — не хочу портить тебе трапезу, но со стороны тракта к воротам движется всадник в цветах коллегии магов. Судя по посадке — гонец высшего разряда. Судя по тому, что за ним в полуверсте второй, а за вторым, от деревни, бежит мальчишка с почтовой сумкой, — у нас намечается насыщенное утро. Доедай. Такие дни лучше встречать сытым».

Бумага первая прибыла в четверть девятого, и её внесли на подносе, потому что гонец коллегии отказался передавать её из рук в руки — «не положено касаться адресата», что само по себе было дурным знаком: так вручают либо награды, либо приговоры, а наград я от коллегии не ждал.

Свиток был жёсткий, вощёный, с тремя печатями синего воска — посох, звезда и раскрытая книга, — и текст его я приведу дословно, потому что выучил наизусть с первого прочтения, как учат наизусть пробоину:

«Грону, именующему себя Сиятельным, графом Ватским и Нотрубенским, бароном де Бале, — писано без титулов, кои Коллегией не признаются в делах Слова.

Коллегия Слова Санойская, властью, данной ей от четырёх корон и Университета, извещает: против тебя открыто дознание по статьям Уложения о Слове. Статья вторая: искусство без посвящения. Статья седьмая: научение Слову лиц, посвящения не имеющих. Статья одиннадцатая, тягчайшая: составление новых Слов вне канона. Сверх того: укрывательство отступника, именуемого Обрелиусом, лишённого звания магистра заочно.

Тебе надлежит явиться на Суд Слова в Санойю к первому дню месяца Пробуждения — самолично, без войска, без чудищ и без твари о двух душах… — тут писец, я думаю, сам не понял, что переписал, а я понял и перечитал трижды, — …для дачи ответов. Неявка почтётся признанием вины со всеми последствиями по статье последней.

Скреплено: Нуриан Осский, архимаг, от лица Коллегии».

Я дочитал и положил свиток на стол. Катерина взяла его, прочла со скоростью, с какой читают только верленскую родню, и произнесла одно слово:

— Наконец-то.

— Что значит «наконец-то»?!

— То и значит, граф. Я ждала этого с осени. — Она встала и подошла к окну, привычно баюкая левую руку: рука зажила, но к перемене погоды ныла, и я каждый раз это замечал, и каждый раз что-то во мне становилось на градус холоднее к людям, купившим ту ночь. — Смотрите, что у них получилось. Жаба пала — но жаба была только половиной заговора. Вторая половина — коллегия, и её ваш виконт сдал дяде Камилю вместе со всеми: верховный архимаг в списке был. И вот вопрос: почему дядя Камиль, разобравший Клеона по косточкам за две недели, не тронул архимага? — Она обернулась. — Потому что не смог. Коллегия — не человек, её нельзя отправить поправлять здоровье. Она сама кого хочешь отправит. И теперь она делает единственный разумный ход: бьёт первой. По вам. Потому что вы — свидетель, вы — улика, и вы, что хуже всего, — прецедент. Пока вы живы и колдуете без посвящения, вся их лавка со статьями и посвящениями стоит под вопросом.

«Добавлю к анализу Старшей Жены, — сказал Цефрос, — одну деталь, которая мне нравится больше всего. „Тварь о двух душах” — это я. Меня впервые в жизни официально запретили к явке в суд. Кациуса Гибарнулиса четырежды изгоняли из академий, лейтенант, но такого признания заслуг у меня ещё не было. Я тронут и зол одновременно — состояние, в котором я, предупреждаю, особенно плодовит».

Бумага вторая прибыла в десять — и её никто не вносил. Она обнаружилась лежащей посреди обеденного стола, на серебристой бересте, перевязанная зелёной лентой, и никто из прислуги, стражи и Скрытных не видел, кто её положил, что само по себе было подписью: эльфы напоминали, что умеют.

Писано было рукою владыки Каарила — я узнал почерк по свиткам Ализель: буквы, похожие на ветви под снегом. И содержание было такое, что я прочёл его вслух, а Ализель, вошедшая из лаборатории на запах новостей — в рабочем фартуке, с пятном четырнадцатой фракции на рукаве, — застыла посреди залы, как застывает вода.

«Избранному — привет и лист.

Дочь моя пишет мне о работе, что идёт в твоём доме. Я читал её письма трижды, что не делал никогда, ибо всё написанное читается один раз, а истинное — многажды.

Восемнадцать веков лес засыпал. Я провожал уходящих и вёл счёт колыбелям, и счёт этот был короче с каждым столетием, и я привык быть владыкой заката. Привычка — то, что убивает нас вернее времени.

Посему извещаю: когда сойдёт снег, я прибуду к тебе. Сам. Я хочу видеть место, где куют весну моего народа, и руки, которые её куют, и дочь мою среди дела её.

Не готовь торжеств. Готовь стул у рабочего стола.

Каарил, владыка».

Тишина стояла долгая. Потом Ализель сказала — тихо, ровно, и только уши… то есть, простите, только пальцы, комкающие фартук, выдавали, что ровность эта стоит ей всей выучки снежных королев:

— Отец не покидал леса восемнадцать веков. Последний раз он выходил на Битву Трёх Воинств. Он поклялся тогда, что лес больше не отдаст миру ни шага. — Она посмотрела на меня. — Избранный. Он едет не смотреть лабораторию. Он едет менять клятву. Ты понимаешь, что это значит?

— Что нужен второй стул, — сказал я. — Ты же будешь сидеть рядом.

Я не всегда понимаю, что говорю, но иногда попадаю: Ализель отвернулась к окну быстрее, чем положено по этикету, и вышла, унося фартук и лицо, а Катерина посмотрела на меня с выражением, которое я перевожу как «засчитано, граф».

«Свиток в архив, — сказал Цефрос. — Лейтенант, отмечаю для хроники: за два года ты вытащил из вековых укрытий всех отшельников этого мира по очереди. Гномы вышли из-под горы, эльфы из леса, император из усталости, дед-дракон пока спит, но я бы на его месте уже ворочался. Осталось выяснить, кто следующий услышит про твой дом и решит, что пора».

А бумага третья была не бумага. Бумага третья была Ханош.

Он вошёл после полудня, буднично, с бирками под мышкой и с пером за ухом, дождался, пока я закончу с письмом коллегии — я как раз третий час составлял с Катериной черновик ответа, и о нём позже, — и сказал тем скучным голосом, каким сообщают о расходе овса:

— Ваше сиятельство, тут по ведомости сроков. На весну у нас: платёж Брондиям — заложен, обоз в Подгорье — заложен, семена эльфийские — заложены… — он перелистнул бирку, — и вот ещё: до истечения рака-Сань Фаа — сорок дней. Что писать: продлеваем, переводим или как?

— Чего до истечения?

— Рака-Сань Фаа, ваше сиятельство. Брак пробный, годичный, регистрируемый. — Ханош посмотрел на меня поверх бирок с лёгким укором счетовода, у которого сеньор не помнит собственных активов. — Уньаньский. Ваш. С госпожой Цю Фай Ли. Заключён… — он сверился, — заключён молчанием вашего сиятельства по статье восьмой, одиннадцать месяцев и двадцать дней тому. Через сорок дней, стало быть, срок, и по ихнему уложению, ежели невесту не вернуть до срока, брак сам собою переходит в Фаань-Саа. Подтверждённый. А ещё через год — в Фаа-Снань, а уж он навсегда, его, в бумагах сказано, даже Небо не расторгает. Мне-то что писать?

Я сидел и молчал.

Я молчал, и в голове у меня со скоростью боевого расчёта проносилось: статья восьмая — молчание есть согласие; одиннадцать месяцев и двадцать дней я молчал; молчу прямо сейчас; каждый час молчания юридически значим; ведомость сроков ведёт Ханош, а Ханошу докладывает… я поднял глаза. В дверях кухни, с полотенцем через плечо, стояла Цю Фай Ли и смотрела на меня с безмятежностью существа, у которого всё идёт по плану, составленному одиннадцать месяцев и двадцать дней назад.

— Блины остывают, — сказала она нежно. И ушла.

«Лейтенант, — сказал Цефрос голосом, полным глубочайшего наслаждения, — обрати внимание на архитектуру. Тебе не нужно ничего решать. Решение принимает время, а время работает на неё, а ведомость времени ведёт её союзник с бирками. Ты можешь прервать это единственным способом: активным действием — вернуть невесту, письменно, до срока. То есть чтобы НЕ жениться, тебе нужно совершить поступок, который твой дом, твоя совесть и твоя, прости, физиономия, когда она на тебя смотрит, совершить не дадут. А чтобы жениться — не нужно ничего. Гронислав, я тридцать лет преподавал и скажу как специалист: это самая совершенная ловушка из всех, в которые ты попадал, а ты попадал в выдающиеся. Против неё бессильны плёнка, „Плевок” и даже я».

— Ханош, — сказал я. — Пиши… пока ничего не пиши.

— Слушаюсь, — сказал Ханош, сделал зарубку и уже в дверях, не оборачиваясь, добавил: — Только, ваше сиятельство, доложу для порядку: «пока ничего» — оно по ихней статье восьмой тоже считается. Я узнавал.

Вечером я сидел в кабинете над тремя бумагами, разложенными по столу, как разложены они теперь в начале этой тетради, и составлял — что делает офицер, когда не знает, что делать, читатель первых двух книг помнит — список.

Список выходил примечательный.

Первое. Коллегия зовёт меня на юг, в Санойю, к первому дню месяца Пробуждения — одного, без войска, без чудищ, без Цефроса (как они это себе представляют технически, отдельный вопрос, который их писец явно не прорабатывал). Неявка — признание вины. Явка — суд по правилам, которые писали они. И то и другое — ловушка, а значит, по заветам двух прошедших лет, надо искать третье: задачу, которую никто не догадался поставить.

Второе. Каарил едет на восток, ко мне, «когда сойдёт снег» — то есть аккурат к месяцу Пробуждения, и принимать владыку, меняющего клятву восемнадцати веков, должен хозяин дома, а не пустой замок с запиской «уехал на суд».

Третье. Сорок дней тикают без моего участия, и единственный способ их остановить противоречит всему остальному списку, включая блины.

И четвёртое, о котором я ещё не сказал, потому что оно случилось уже в сумерках.

Когда я дописывал список, блочок Бальдра на поясе шевельнулся — не по-дежурному, а тем особым коротким импульсом, который у него означал «наедине». Я отпустил писаря, закрыл дверь, и Бальдр заговорил — без обычного ехидства, ровно, как докладывают:

— Командир. Я закончил разбор журнала контроллера. Двести лет наблюдений, я шёл сплошняком, зима длинная. Так вот. Мне нужно поговорить с тобой, когда у тебя будет спокойный час. Не сейчас — там надо с картами, с выкладками, и Цефрос нужен в полном ресурсе, а он сегодня потратился на остроты. Но чтобы ты знал, о чём речь, скажу одно. — Пауза у энергета короткая, но эта была длинной. — Контроллер двести лет мерил фон этого континуума. Аномалию, которая нас всех сюда выбросила. Так вот: она не постоянна, командир. У неё период. И если я правильно читаю его ряды… — блочок потеплел, как теплел всегда, когда Бальдр волновался, — …то слова того слепого шамана — «когда небо снова откроется» — это не пророчество. Это расписание.

Я долго сидел молча. За окном, во дворе, Мыш укладывался у ворот, Линорикс устраивался на башне, накрыв собою флюгер, в северном крыле скрипело перо магистра, в лаборатории звенела посуда — Ализель вернулась к четырнадцатой фракции, потому что снежные королевы лечат волнение работой. Дом жил. Большой, немыслимый, невозможный дом, который я не строил — он завёлся сам, как заводится всё в моей жизни.

— Бальдр. Когда?

— По грубой оценке — в пределах года-двух. Точнее скажу после выкладок. И, командир… — ехидство вернулось в его голос, но было оно каким-то новым, тёплым, — ты пока не решай ничего. Я двести лет пролежал семенем в коконе и знаю про ожидание больше вас всех, вместе взятых: решения, принятые до срока, не стоят энергии, на них потраченной. Просто живи. У тебя это на удивление хорошо выходит.

«Присоединяюсь к калькулятору, — тихо сказал Цефрос. — Впервые за знакомство — без поправок».

Я закрыл тетрадь со списком, задул свечу и пошёл вниз, ужинать, в залу, где ждали четыре женщины, гном, огр, поднос с остывшими и вновь разогретыми блинами и вся моя наладившаяся жизнь.

Три бумаги остались лежать на столе. Утром они никуда не денутся — ни суд, ни владыка, ни сорок дней, ни небо, у которого, как выяснилось, есть расписание.

Но это было утром. А вечером у нас были блины.

С этого и начинается третья книга.

Глава 2. Ответ в трёх стилях, или Юриспруденция как род боевого искусства

Над ответом коллегии мой дом работал четыре дня, и я утверждаю: за эти четыре дня в замке де Бале был создан новый род боевого искусства. Ни плёнки, ни «Плевка», ни понособола — только чернила, и тем не менее, когда всё было кончено, Цефрос потребовал внести документ в архив флота как образец оружия неизвестного типа.

Началось с того, что я сел писать сам. Написал. Показал Катерине.

Катерина прочла мой черновик — сухой, честный, по-уставному ясный: не приеду, не признаю, готов говорить, — и вернула его со словами, которые я записал для потомков:

— Граф, это не ответ. Это рапорт. Рапортом можно отчитаться, рапортом нельзя ранить. А коллегии, — синие глаза сузились, и я вспомнил, что рука у неё ноет к погоде, — коллегии нужно ответить так, чтобы они читали вслух, всей коллегией, трижды, и с каждым разом им делалось хуже. Дайте сюда перо. И позовите Ализель и Ли — тут работы на троих.

Так образовалась комиссия, которую Цефрос немедленно окрестил «трибуналом трёх жён», и работа её была разделена по природным дарованиям.

Катерина строила скелет — прагматику, юридическую машину, в которой каждый шарнир держал нагрузку: она две ночи просидела над списком Уложения о Слове (копию, к слову, добыл Гервальд через банк за неделю — «коллегия тоже где-то хранит деньги, хозяин, а кто хранит деньги, у того нет тайн от банкира»), выписала все определения и нашла ту самую щель, в которую потом въехала вся телега.

Ализель отвечала за температуру. Её задачей было охладить текст до той эльфийской учтивости, при которой каждая любезность оставляет обморожение. Она работала с наслаждением, которого даже не скрывала: коллегия людская, объяснила она, триста лет назад объявила эльфийское искусство «дикорастущим и канону не подлежащим», и лес это помнит, а она — дочь леса, и у неё накопилось.

А Цю Фай Ли положила поверх всего этого лак: цветистые, безукоризненно почтительные обороты школы уньаньской Канцелярии, каждый из которых возвышал адресата ровно тем способом, каким табуретку возвышают, чтобы удобнее было смотреть, как она шатается. «В Поднебесной, — сказала она скромно, — этому учат десять лет. Называется “поклон, от которого падают”. Я была лучшей на курсе».

Я при этом присутствовал. Подавал справки. Один раз предложил формулировку — все три посмотрели на меня с одинаковой лаской, и Катерина сказала: «Очень хорошо, граф. Мы вставим это в раздел, которого нет».

На пятый день мне представили результат, и я приведу его целиком, ибо документ того заслуживает. Читать рекомендую вслух — он на это рассчитан.

«Высокоучёной Коллегии Слова Санойской, светочам канона, хранителям посвящений, наследникам четырёхсот лет несомненной мудрости — Грон, коего людская молва, не спросясь его, именует Сиятельным, шлёт нижайший поклон и пожелание долгих лет, ясной памяти и покойного сна.

С трепетом, подобающим человеку простому и в науках словесных не искушённому, прочли мы грамоту вашу от третьего дня месяца Стужи — прочли трижды, ибо с первого раза не могли поверить, что мужи столь учёные могли допустить в столь кратком тексте столь прискорбную неточность. Но обо всём по порядку, как учит нас скромный навык счетоводства.

Вы призываете нас на Суд Слова по статьям Уложения. Увы, высокоучёные: Уложение ваше, кое мы раздобыли и прочли с восхищением (особенно удался составителям раздел о карах — чувствуется рука мастера), в статье первой само определяет пределы своей власти: Суду Слова подлежат, во-первых, члены Коллегии; во-вторых, лица, посвящение имеющие либо ищущие; в-третьих — явления дивные и неведомые, кои Коллегия властна испытывать и заклинать.

Рассмотрим же с прискорбием, к какому разряду отнести нас.

Членом Коллегии мы не состоим — о чём вы сами извещаете нас в первой строке, отказывая нам в титулах с прямотой, делающей честь вашей искренности, если не гостеприимству. Посвящения мы не имеем и не ищем — да и как бы мы искали его, когда сама Коллегия установила, что мы к искусству не способны? Ведь не признав нас магом, вы, высокоучёные, тем самым удостоверили с высоты всей вашей учёности: то, что мы творим, — не Слово. Не может же не-маг творить Слово по канону — это было бы противно и канону, и здравому смыслу, коих вы — первые хранители. Стало быть, звуки, кои мы порой издаём и кои легковерная молва путает с искусством, суть не Слово, но особый род звуков новых, в Уложении не поименованных, — а на звуки, в Уложении не поименованные, юрисдикция ваша, по слову самого же Уложения, не простирается, как не простирается она на пение петухов, скрип телег и грохот горных обвалов, сколь бы дивными оные ни казались слушателю.

Остаётся разряд третий — явления дивные и неведомые. Тут мы, признаться, колебались, ибо разряд лестный. Однако же явление, высокоучёные, — по определению Уложения вашего, глава вторая, — есть то, что «лишено разума, воли и звания». Мы же, как ни прискорбно это для стройности вашего дела, обладаем: разумом — что готовы доказать любым испытанием; волей — что доказываем сим письмом; и званием — что удостоверено грамотами двух монархов. Его величество Диабальт Четвёртый, коему мы имели счастье сохранить корону, и его величество Гумберт Заозёрный, коему мы имели честь сохранить войско, оба с готовностью подтвердят, что мы — существо зело мирное и полезное, субъект, а не явление, и под юрисдикцию о еретиках словесных, равно как и о чудищах гражданских, не подпадаем никоим образом.

Таким образом — и мы пишем это с истинной болью, ибо видим, сколь стройное дело рушится, — призвать нас на Суд Слова Коллегия не властна ни по одному из трёх разрядов, а правило ваше о неявке, что почтётся признанием вины, мы с нижайшим поклоном возвращаем неиспользованным, ибо правило сие, как и весь Суд, к нам не применимо — а применять неприменимое, как учат в Поднебесной, всё равно что наливать чай в чашку соседа: мокро, шумно и никто не напился.

Но да не подумают высокоучёные, будто мы бежим беседы! Напротив: мы жаждем её. Ежели Коллегии угодно испытать нас, расспросить нас, поглядеть на нас или явить нам мощь канона — мы с радостью и почтением приглашаем Коллегию, в полном её составе, со архимагом во главе, в любое удобное ей время, прибыть на границу земель наших и земель сиятельного графа Лебо де Куара, сюзерена нашего бывшего и соседа нынешнего, — в место нейтральное, под сень благородной фамилии, при свидетелях достойных, — где мы обязуемся ответить на любые вопросы, принять любые дебаты и выдержать любые испытания, какие канону будет угодно измыслить. Дорогу Коллегия найдёт без труда: о ней осведомлены все купцы, ибо по ней возят наш спирт.

Засим остаёмся — с почтением столь глубоким, что дна его не достигал ещё ни один посвящённый, — мирный субъект Грон, граф Ватский и Нотрубенский, барон де Бале, и прочая, и прочая, каковые титулы мы опускаем из скромности, но прилагаем отдельным листом из аккуратности.

Писано в замке де Бале, при свидетелях, в трёх списках: один — вам, один — в архив короны, один — его светлости герцогу Камилю Верленскому, коего сия переписка отчего-то весьма развлекает».

Последний абзац — про три списка — придумала Катерина, и это был удар милосердия: коллегия, читая, должна была понять, что переписка публична, что корона в курсе и что над их следующим ходом будет смеяться лично дядя Камиль.

Когда письмо дочитали вслух — читал я, по требованию комиссии, с выражением, — в зале случилось то, что я могу назвать только злорадным ликованием личного состава. Лисяндра, не понявшая половины оборотов, но безошибочно чуявшая добычу, стучала хвостом по лавке. Мыш, не понявший ничего, ржал за компанию, и со стен сыпалось. Магистр Обрелиус, приглашённый как эксперт по адресату, слушал, раскачиваясь и постанывая, а на «пении петухов, скрипе телег и грохоте горных обвалов» зарыдал от счастья и попросил список «для башни, в рамочку».

«Зафиксировано, — сказал Цефрос. — Лейтенант, я хочу, чтобы ты оценил произошедшее по достоинству. Коллегия прислала тебе выбор из двух поражений: приехать на их суд или признать вину неявкой. Твои жёны вернули им выбор из двух поражений: признать тебя магом — и тогда объяснять, откуда маг без посвящения, что рушит их лавку; или признать, что ты не маг, — и тогда у них нет юрисдикции, что рушит их дело. А сверху — приглашение, от которого нельзя отказаться, не потеряв лица: они сами писали, что хотят тебя испытать. Знаешь, как это называется на языке моей покойной кафедры? Это называется „встречный иск, вежливый до летальности”. Они такого не ожидали. Такого, подозреваю, не ожидал никто и никогда».

— Они приедут, — сказала Катерина, подшивая свой список в папку. — Не сразу — месяца через полтора, им нужно время сделать вид, что это их идея. Приедут злые, в полном составе и с испытаниями. Готовьтесь, граф: следующий ход — их, и он будет на границе, при свидетелях, по нашим правилам на их условиях.

— А я, — сказала Цю Фай Ли, убирая тушечницу, — напишу отцу. В Канцелярии коллекционируют письма, от которых падают. Это войдёт в учебники.

Разговор с Бальдром состоялся через два дня, ночью, в кабинете, с картами, выкладками и Цефросом «в полном ресурсе» — то есть после суток, в которые я запретил ему остроты, и он молчал так демонстративно, что это было хуже острот.

Бальдр развернул над столом малую проекцию — он научился проецировать не только джинна: теперь над столешницей висела схема, звёздная сетка с кривыми, каких на Эйнории не видел никто и не увидит, надеюсь, ещё долго.

— Докладываю, — сказал он, и ехидства в голосе не было совсем. — Двести лет рядов наблюдений контроллера, плюс мои замеры за год, плюс твои записи о твоём собственном переносе. Вот аномалия. — Кривая вспыхнула. — Она периодична, это я уже говорил. Но дальше хуже. Командир, природные флуктуации метрики выглядят не так. Я энергет, я в полях живу — природная воронка шумит, плывёт, дышит. Эта — тикает. Период стабилен до восьмого знака. Форма импульса повторяется. Знаешь, что тикает стабильно до восьмого знака?

— Механизм.

— Механизм, — согласился Бальдр. — Это не дыра, командир. Это ловушка. Флуктуационная ловушка — сооружение, которое с определённым периодом раскрывает горловину и втягивает то, что оказалось в конусе захвата. Твоя капсула. Мой корабль. И, подозреваю, не только мы — за миллионы циклов работы.

— Кто способен построить такое?

Бальдр помолчал. Проекция над столом сменилась: сетка ушла вглубь, масштаб прыгнул так, что у меня заложило уши, хотя уши тут были ни при чём.

— Вот тут, командир, кончается моя наука и начинается моя мифология. Энергии, которые нужны, чтобы согнуть метрику в такую петлю и держать её миллион циклов, — это не уровень цивилизаций. Ни вашей, ни моей. У моего народа есть предание — не сказка, у нас не бывает сказок, у нас бывают только очень старые записи: о Предтечах. Суперрасе, которая ушла из этого космоса задолго до всех — до вас, до нас, до всех, кого мы встречали. Порядка миллиона циклов назад. Они не вымерли, командир, — в записях стоит именно «ушли». Куда уходит цивилизация, которой тесен космос, — записи молчат. Но кое-что после них осталось. Артефакты масштаба, который мы не можем даже обмерить. И вот эта ловушка — по энергетике, по возрасту, по почерку — их разряда вещь.

Стало тихо. В камине оседали угли. Цефрос молчал уже не демонстративно.

— И ещё одно, — сказал Бальдр. — Совсем последнее, и держи его легко, потому что это гипотеза на гипотезе. Здешняя магия. Слово. Язык, которого нет ни в одной базе, который не переводится, но работает — работает с метрикой напрямую, я это вижу каждый раз, когда твой магистр колдует: Слово дёргает те же струны, что и ловушка, только тихонько. Понимаешь, к чему я? Возможно — возможно, командир, — ваша магия и их ловушка сделаны из одного материала. Возможно, этот мир вообще стоит ближе к Ушедшим, чем любой из наших. Может, они тут жили. Может, строили. Может, это их… — он поискал слово в своих и наших словарях сразу, — …дача. Но это не точно. Это настолько не точно, что я прошу тебя забыть это до новых данных.

«Не забудет, — сказал Цефрос тихо. — И я не забуду. Бальдр, коллега… впервые за наше знакомство мне нечем тебя уесть. Папка „Небо откроется” переименовывается в папку „Расписание Предтеч”. Лейтенант, у меня к тебе один вопрос, чисто практический: когда коллегия приедет на границу испытывать тебя каноном — тебе самому не интересно, ЧЕЙ канон они хранят, сами того не зная?»

Мне было интересно. Мне было так интересно, что я до утра не уснул, и список в моей тетради пополнился строкой, которую я подчеркнул дважды: «Слово = язык Предтеч??? — не говорить магистру, пока не проверим. Он не переживёт счастья».

А через неделю приехали гости, и дом наполнился новостями, как бочка брагой.

Первыми — маркиз с Гланей: баронесса Рапуцкая навещала лен и «папеньку» (я почти привык; почти), везла гостинцы, новые выкройки и живот, о котором пока говорилось намёками, но Гланя светилась так, что намёки были излишни, и отец Кляузистер уже правил соответствующую главу. Следом — Рудольсон с Мэй Ло, из Подгорья, с обозом и лицом человека, пережившего триумф.

Новости вывалили за ужином, наперебой.

Маркиз — с гримасой человека, вынужденного говорить о неприятном родстве:

— Сиятельный, в столице неспокойно. Нет-нет, не заговор — хуже: безденежье. После падения известного вам лица двор трясут, кормушки закрылись, и всякое столичное дворянство, жившее при кормушках, вспомнило вдруг о родне в провинции. К кому, вы думаете, вспомнила родня де Грюйсов? — Он налил себе с мрачным изяществом. — Ко мне. К единственному де Грюйсу, который — цитирую тётушкино письмо — «удачно устроился при этом вашем чудотворце». Они собираются ко мне на постой, Сиятельный. Все. А я их не выношу с детства, и это взаимно, и именно поэтому они приедут… Короче. Спасайте. Есть дядя Бертольд с двумя сыновьями — вот этих троих я прошу пристроить к вам, и это не только избавление для меня, но, честно скажу, приобретение для вас. Дядя стар, но дядя сорок лет командовал пограничной заставой, а кузены… Кузены — не то что я, Сиятельный. Никаких манер, никаких кружев, никакого фехтования по учебнику. Раймон и Готье — рубаки безбожные, из тех, что сначала бьют, потом спрашивают, потом опять бьют, потому что ответ не понравился. Для дел щепетильных и не очень — незаменимы: надо кого от вашего имени на дуэль вызвать, надо кого железякой потыкать вежливо, надо постоять за спиной с нехорошим видом — вот их ремесло. Я с ними в детстве дрался. Проигрывал со счётом, о котором не будем.

— Беру, — сказал я, не дослушав.

— Что, вот так сразу?!

— Маркиз. У меня через полтора месяца на границе — коллегия магов в полном составе, злая, с испытаниями. Мне нужны люди, которые умеют стоять за спиной с нехорошим видом. Это теперь называется «протокольная служба». Дядю — комендантом заставы на Гнилую Гряду, давно искал. Кузенов — в личную сотню. Ханош, оформи.

Маркиз смотрел на меня секунды три, потом поднял кубок:

— За вас, Сиятельный. Вы единственный человек в обоих королевствах, который слушает про мою родню — и радуется.

А Рудольсон дождался своей очереди, встал — он теперь вставал, когда докладывал о важном: набрался в Подгорье, — и доложил о браке.

— Сначала, ваше сиятельство, не приняли. Совсем. Дядя Гервальд молчал два дня — вы знаете, что такое, когда дядя Гервальд молчит?! Старейшины собрались. Слово «человечка» звучало. Слово «позор» звучало. Слово «из завещания» звучало трижды!.. — Рудольсон выдержал паузу завзятого рассказчика. — А потом я сказал как вы велели. Что взял в жёны на спор с Гроном Сиятельным. За полпроцента разницы. Чтоб было как у Брондиев, только наоборот.

— И?

— И дядя Гервальд заплакал, — сказал Рудольсон торжественно. — Второй раз в жизни. Сказал: «Полпроцента… на спор… у Брондиев так не смогли…» — и признал меня наследником. Зело хитрым, так и записали в родовую книгу, я видел: «Рудольсон Полпроцента, наследник зело хитрый». Мэй Ло теперь в Подгорье почётная гномиха, ей выдали церемониальную секиру — маленькую, но настоящую, она с ней не расстаётся… — Мэй Ло с готовностью продемонстрировала: секира была прелестная и заточенная. — А старейшины, как посчитали выгоду от родства с Уньанем, так теперь спрашивают… — гном замялся, покраснел и выпалил: — Ваше сиятельство! Дядя велел спросить со всем почтением: нет ли у вас ещё чего-нибудь такого же… выгодного? Ну, чтобы полпроцента гномам доставалось? Дядя говорит — что угодно: невесты, секреты, звери диковинные, хоть что, лишь бы полпроцента и на спор. У нас теперь в Подгорье это, — он окончательно смутился, — это теперь называется «сделка по-сиятельному». Молодые гномы в лавках так торгуются. Дядя горд и обеспокоен одновременно.

Стол лежал. Гороск, гостивший у нас который месяц, вытирал слёзы и повторял: «Полпроцента!.. Наследник зело хитрый!..» Катерина что-то записывала — я подозреваю, оценивала «сделку по-сиятельному» как экспортный продукт вслед за белой комнатой.

«Подведём итоги недели, — сказал Цефрос, когда дом угомонился. — Написано письмо, которое войдёт в учебники двух континентов. Установлено, что тебя, лейтенант, втянула сюда машина Предтеч, работающая по расписанию. Принято на службу трое рубак под протокол. И в Подгорье твоим именем назван способ торговаться. Я смотрю на всё это и понимаю, что не могу выбрать, что записывать в двенадцатый том первым. Приятная, между прочим, проблема. У живых такие называются — счастье».

До приезда коллегии оставалось полтора месяца. До схода снега — и владыки Каарила — три недели. До истечения рака-Сань Фаа — тридцать три дня, и Ханош, я знал, вёл им счёт.

Но об этом — дальше.

Глава 3. Сухой Клён и горячая вода

Эта глава будет из двух половин, и я долго думал, в каком порядке их ставить, потому что одна из них — самая тёмная во всех трёх моих тетрадях, а вторая… вторая — нет. Поставлю как было: сначала тьма, потом вода. В конце концов, именно так оно и лечится.

Началось с дыма.

В конце месяца Стужи, когда снег уже оседал, а тракты ещё держали, к замку прискакал мальчишка из Косого леса — из новых моих земель, с бывшей курдюмовской стороны, — и с ним вернулся тот старый, забытый за два сытых года ужас: «Беда, Сиятельный. Жгут».

Сначала это выглядело разбоем: спалили хутор на выселках. Потом — вторым разбоем: деревня Ольшанка, шесть дворов, ночью, дотла. Потом пропали двое егерей из лесной стражи, которую я завёл на новых землях по всем правилам, — и нашлись так, что я не стал описывать это в донесении короне, ограничившись словом «умышленно». А к середине месяца счёт стоял такой: два десятка сожжённых домов, семь вырезанных семей — семей, читатель, со стариками и детьми, — и десяток моих егерей, людей лесных, осторожных, битых, взятых по одному, из засад, чисто.

И ничего не взято. Вот что кричало громче пожаров. Ни скотины, ни зерна, ни серебра с убитых — Ханош сверил по описям: всё, что горело, горело со всем добром. Разбойники так не работают. Разбойник — предприятие коммерческое, я его психологию знаю с обеих сторон прилавка. А тут работали люди, которым платили не с добычи. Которым платили за дым.

— Заказ, — сказала Катерина, глядя на карту, где я флажками отмечал пожары. — Смотрите, граф: жгут только новые земли. Только там, где ваша власть моложе года. Кто-то очень хочет, чтобы Гнилая Гряда и Косой лес запомнили: Сиятельный не может их защитить.

Выслеживали три недели. Об этой охоте можно написать отдельную повесть, и когда-нибудь Лисяндра её расскажет — это была её охота: она взяла след на третьем пожаре и с двумя Скрытными и лучшими егерями жила в зимнем лесу безвылазно, возвращаясь только доложить. Докладов было четыре, и они складывались в портрет, от которого у Браса каменело лицо: работают тройками; ходят по-лесному, следов не оставляют — «почти», добавляла Лисяндра с профессиональной обидой; засады ставят как по учебнику; часовых снимают беззвучно. На четвёртой неделе она принесла главное: лагерь. Зимний, скрытый, врезанный в старую барсучью гряду, с дисциплиной, дозорами и — вот тут я перестал сомневаться окончательно — с ротным порядком: оружие в козлах, отхожие рвы по схеме.

— Это не банда, командир, — сказал Бальдр, разглядев принесённую Лисяндрой схему. — Это подразделение.

Брали их на рассвете, всем, что у меня было: дружина, кузены Раймон и Готье (о которых скажу одно: маркиз не преувеличил ни слова, и слава Вселенскому, что они на нашей стороне), Мыш, Лисяндра со Скрытными — и Линорикс сверху, перекрывший единственный отход через болото простым и страшным способом: сел на тропу и сидел. Бой был короткий, злой и без чудес — в зимнем лесу чудеса не работают, работают топоры. Два десятка их легло в бою. Ещё дюжину, взятых с оружием над пепелищами — а у меня к тому времени были показания выживших из Ольшанки, — я судил графским судом, при старостах всех окрестных деревень, и повесил. Об этом я тоже пишу без украшений: я не любитель верёвки, но семь семей и десять егерей стояли за моим плечом, и старосты должны были увидеть, что власть, которая не смогла защитить, умеет хотя бы взыскать.

А в барсучьей гряде, в дальней землянке, Мыш поднял за шиворот последнего — и последний оказался главным.

Четвертьэльф. Так бывает: эльфийская кровь через два колена — от неё ему достались лёгкая кость, нестареющее лицо без возраста и глаза цвета мокрой коры, спокойные, как зимнее болото. Звали его — по кличке, настоящего имени мы так и не узнали — Сухой Клён. И был он командиром роты вольного найма «Гольмские рейнджеры»: я потом наводил справки через Гервальда — контора старая, тихая, страшная; если Псы Глейса — молот, то гольмцы — шило: браконьеры, засадники, лесные душегубы, работающие там, куда армию не пошлёшь. Девиз конторы, если верить банковским людям, честен до жути: «Мы — то, что случается само».

С ним не работало ничего.

Брас попробовал по-старинке, по-солдатски — я запретил на втором часу, но успел увидеть: когда ему жгли пятки, Сухой Клён смеялся. Не храбрился — смеялся, скучающе, как над старой шуткой, и между делом заметил, что в Гольме этим заканчивают первый год обучения. Посулы он выслушивал вежливо. На угрозы кивал. Заказчика не называл — не из верности, я быстро понял: из ремесла. Контора живёт тайной найма; сдавший заказчика гольмец рушит не себя — всё ремесло, и потому не сдаёт никогда. Это был не человек с секретом. Это был секрет с человеком.

— Белая комната? — спросила Катерина.

Я думал над этим всю ночь. И к утру понял: нет. Не сработает. Белая комната сломала виконта, потому что виконт был человек воображения и страха — кровь, капля, арифметика доделали остальное. А этот — этот на ложементе уснёт. Он видел свою кровь в количествах, он умирал раз десять по ремеслу, смерть для него — рабочая среда, как для меня вакуум. Пообещай ему смерть — он поблагодарит за отпуск.

Тут нужен был, как я записал тогда в тетради, иной уровень страданий. Не тело. И даже не жизнь.

И я придумал. Точнее — вспомнил.

«Цефрос. Помнишь зеркальную терапию? Флотский лазарет, курс первой помощи, раздел о фантомных болях».

«Ящик Рамачандрана, — отозвался Цефрос мгновенно. — Классика: человеку с ампутацией показывают в зеркале его здоровую руку на месте утраченной, мозг принимает отражение за собственную конечность — и фантомная боль уходит. Мозг, лейтенант, доверяет глазам больше, чем культе… — он осёкся, и я услышал, как он понял. — Гронислав. Ты хочешь развернуть его наоборот».

— Я хочу развернуть его наоборот.

Если мозгу можно показать руку, которой нет, и он поверит, — значит, можно показать, что руки нет, когда она есть. И мозг поверит тоже.

Готовили три дня. Белый зал переоборудовали: ложемент с зеркальными экранами моего стекольного производства, выставленными под расчётными углами — геометрию считал Бальдр, и это была лучшая работа по оптике в истории Эйнории; ширмы, отсекающие Сухому Клёну прямой обзор собственного тела; свет — резкий, направленный, с тенями там, где надо. Мессир, выслушав замысел, долго молчал, потом сказал: «Я дам точки. — И добавил, глядя в сторону: — Семь семей. Дайте мне список точек, граф, и не спрашивайте, что я думаю. Я сам не знаю, что я думаю». Точки он дал: места, где короткий разряд тока — контакты я снял с аварийной цепи капсулы — даёт боль резкую, чистую и локальную, не повреждая ничего.

И был сеанс, который я опишу коротко, потому что подробно — не хочу.

Сухой Клён, зафиксированный на ложементе, с головой в держателе, увидел в зеркальной сборке — принял за прямой обзор — как человек в белом (Ханош; каменное лицо; вторая премия) заносит широкий тесак. Увидел, как тесак падает на его правую руку у локтя. Почувствовал — разряд по точке — вспышку боли ровно там и ровно тогда. Увидел, как рука — отражённая, смещённая ширмой, обыгранная тенью — осталась лежать отдельно. Увидел кровь — говяжью, по желобу, много. Услышал звук — Цефрос синтезировал звук через динамик, и я не буду описывать, какой.

Потом — левую руку. Потом, с перерывом, в котором с ним вежливо беседовали о погоде, — ногу. Потом вторую.

Он орал. С третьей конечности — орал что есть силы, этот человек, который смеялся над жаровней: потому что жаровня была в его картине мира, а это — нет. А потом ширмы убрали, и он увидел себя целым. Все четыре конечности, целёхонькие, шевелятся. Ни шрама. Ни капли его крови.

И вот тут, в тишине, я заговорил — своим голосом, буднично, как читают расписание:

— Завтра в это же время — снова. Правую, левую, обе ноги. Потом я их тебе выращу обратно — ты видел, я умею. Потом послезавтра — снова. И так каждый день, сколько понадобится. Мне не нужны твои органы, гольмец, — что мне твои органы. Мне нравится сам процесс. Я тёмный колдун, спроси кого хочешь, у меня и культ есть, — и душе моей угодно именно это: отрубать и выращивать. Отрубать и выращивать. Ты ремесленник, ты понимаешь: у каждого своё ремесло. Смерти не будет, не надейся. Будет — расписание.

Сухой Клён держался ещё два дня. Я говорю это с уважением, которого он, наверное, не хочет: два сеанса. На третье утро он назвал заказчика — ровным, выжженным голосом, со всеми подробностями: посредник, суммы, сроки, условный знак.

И заказчиком оказалась не жаба.

Я ждал жабу. Я был уверен в жабе настолько, что заготовил письмо Верленскому. А Сухой Клён назвал — Гульденскую купеческую гильдию. Старшину суконного и винного рядов, имена, лица. Обычных, почтенных, уважаемых купцов вольного города Гульдена, у которых я — я сверился с Катериной и Ханошем, и всё сошлось до монеты — за два года отобрал: винную торговлю (спирт), зеркальный привоз (не было такого товара — теперь есть, и весь мой), строительный подряд (Брондии Констракшн) и, главное, кредит: банк «Рыдий-Гумбольдты» давал под шесть процентов там, где гильдейские менялы брали двадцать. Никакой политики. Никакой мести. Голый убыток, пересчитанный в дым: сделать новые земли Сиятельного невыносимыми, подорвать веру в его защиту, обвалить цену его слова — и вернуть торговые потоки на старые русла.

— Купцы, — сказал я. — Просто купцы.

«Просто купцы, — повторил Цефрос, и голос его был непривычно тяжёл. — Лейтенант, запиши урок, он из дорогих: у жабы к тебе была ненависть, а ненависть можно посрамить, замирить, пересидеть. У гильдии к тебе — калькуляция. Семь семей и десять егерей у них проходят по графе „маркетинговые расходы”. С этим противником тебе воевать до конца дней, потому что ты сам его создал: каждый твой куб, банк и подряд рождает где-то столбик чужих убытков. Добро пожаловать в экономику, Гронислав. Ты думал, тут чище, чем в политике? Тут просто лучше ведут учёт».

Что я сделал с гильдией — тема следующих глав, и сделал я это, забегая вперёд, без единой верёвки, отчего им было только хуже. А здесь закончу о Сухом Клёне, потому что финал его истории не придумал бы ни один сочинитель, а мой дом — устроил.

Сухой Клён тронулся. Не буйно — тихо и, к моему тяжёлому изумлению, благостно: его картина мира, столкнувшись с невозможным, не разбилась, а перестроилась, как перестроилась когда-то у магистра. Он рассудил — и переубедить его не смог никто, включая мессира с его прямотой, — что попал не в плен, а в жертву: что его, лесного душегуба, за грехи его принесли хтоническому божеству, зело ужасному, кое отрубает и выращивает, и теперь он, жертва принятая, но не съеденная, обязан божеству страданием и службой. На четвёртый день он попросился «к жрецу». Жрец в хозяйстве был один.

Магистр Обрелиус принял его с распростёртыми объятиями. Культ Грона Сиятельного Тёмного, два года состоявший из одного безумца и двух приблудных адептов, обрёл первого мученика — и теперь в северной башне их двое: магистр ведёт записи нового искусства, а Сухой Клён, в чине «младшего свидетеля Сиятельного Тёмного и силы его», варит ему травяные отвары, ставит силки на кухню (лучшая дичь в замке теперь у культистов, повара в бешенстве), по средам свидетельствует на диспутах с отцом Кляузистером — его показания «я видел, как оно отрубает» неизменно приносят тьме два очка, — и смотрит на меня при встречах взглядом, от которого я не сплю. В этом взгляде нет ненависти. В нём есть благодарность.

«Не казнись, — сказал мне Цефрос в ту ночь, когда я в третий раз переписывал эту страницу тетради. — Ты хочешь, чтобы я сказал тебе, что ты чудовище, или что ты не чудовище. Я скажу третье, как обычно. Семь семей, лейтенант. Десять егерей. Живой преступник с целым телом, безумием странного, но, заметь, счастливого толка — и названный заказчик, который иначе жёг бы твои деревни годами. Я старый циник, я оперирую балансами: твой — сошёлся. А что тебе от этого баланса тошно — так это, Гронислав, не изъян метода. Это исправность твоей души. Пока тошно — пользуйся. Как перестанет — вот тогда приходи, поговорим серьёзно».

А теперь — вода. И слава всем вселенным, что в этой главе есть вода.

Бассейн я строил, честно скажу, для себя — и как раз в те тяжёлые недели, потому что руки требовали работы, не связанной со смертью. Идею подала Цю Фай Ли, тосковавшая по уньаньским баням; чашу — три на четыре шага, глубиной по грудь, с сиденьем-уступом по кругу — Брондии отлили за неделю единой отливкой («без шва, хозяин, сам понимаешь, других не делаем»), воду грел змеевик от куба, пар держала кедровая пристройка при новой водонапорной башне, и в первый же вечер, когда я залез в неё по шею — в горячую, до лёгкого звона, воду, с паром, с сосновым духом, — я понял, что за два года это первое место на Эйнории, где меня не может достать ни одна бумага.

Я ошибался, разумеется. Но ошибался последний раз — и недолго.

На четвёртый вечер, когда я блаженствовал в темноте, при двух свечах, дверь пристройки отворилась — без стука, но с достоинством, и я узнал этот способ отворять двери за секунду до того, как увидел.

Вошли все четыре.

В банных простынях — Гланиной мастерской, новой линии, о которой я ничего не знал и по сей день знаю только то, что видел, а видел я, что мастерская превзошла себя. Со свечой — Катерина. Со свитком — нет, вот свитка не было, и по отсутствию свитка я понял, что дело серьёзное. Они вошли, затворили дверь, и, прежде чем я успел произнести хоть слово из заготовленных («дамы, регламент», «дамы, очередь», «дамы, я помою сь и выйду»), — расселись по уступу вокруг меня, в воду, в пар, в свет двух свечей, неторопливо и непреложно, как садится снег.

— Мыться, — пояснила Катерина, хотя я не спрашивал.

— Наблюдать, — сказала Ализель, хотя наблюдать в такой темноте было решительно нечего.

— Тепло, — сказала Цю Фай Ли с уньаньской исчерпанностью формулировки.

А Лисяндра не сказала ничего. Лисяндра стояла в воде напротив меня, и уши её были торчком, и глаза в свечном свете горели жёлтым, круглым, охотничьим, и хвост — отросший, тёмный, с медным отливом — ходил по воде медленными кругами. Она повела носом — раз, другой, точно снимая пробу с воздуха, в котором мешались пар, сосна, воск и мы, — и провозгласила на всю пристройку, торжественно, как трубят сбор:

— Точно. Срок пришёл. У Духа начался сезон.

— Какой сезо… — начал я.

Больше в тот вечер я не выговорил ни одного связного слова, о чём нисколько не жалею.

Что было дальше — было дальше, и подробностей здесь не будет: не потому, что мне велит стыдливость (после этой ночи у меня её не осталось в товарных количествах), а потому, что есть вещи, которые словами делаются меньше. Скажу, как офицер, рапортом, тремя пунктами.

Пункт первый: их было четыре, а я один, и всякий, кто усмотрит в этой арифметике преимущество моей стороны, никогда не имел дела ни со снежными королевами, ни со степной кровью, ни с уньаньской школой, ни со старшими жёнами верленской породы. Меня употребили. По очереди и не совсем, всех сразу и не вполне, с перерывами на смех, на воду, на «а теперь по регламенту», причём регламент, как выяснилось, был написан заранее, согласован в трёх чтениях и предусматривал всё, кроме моего голоса, — впрочем, голос мне и не понадобился.

Пункт второй: я бы кончился. Я говорю это со всей ответственностью человека, сдававшего флотские нормативы: ресурсы организма конечны, а ночь была — нет. И я непременно кончился бы где-то на её середине, тихо и счастливо, если бы третьей… четвёртой… словом, в нужные моменты — ладони Ализель не ложились мне на грудь, и от них не шло то самое тепло, зелёное, глубокое, от которого зарастал ожог на драконьей морде и срасталась рука Катерины. Магия жизни, читатель. Я единственный мужчина двух вселенных, которого на брачном ложе сопровождала лицензированная повелительница магии жизни, и если тебе, читатель, когда-нибудь предложат такой аттестат — соглашайся не раздумывая.

Пункт третий: под утро, в сером свете, я выполз — глагол выбран по уставу, точнейший из возможных — из пристройки, добрёл до спальни, до кровати три на три, и рухнул с краю, потому что вся остальная площадь была занята: они спали вповалку, вчетвером, тёплые, мокроволосые, перепутавшиеся руками, и на лицах у всех четырёх — я проверил, у меня хватило сил проверить — стояло одно и то же выражение. Страшно довольное. Непоправимо довольное. Выражение людей, завершивших долгий проект сдачей под ключ.

Теперь они были жёны. Не «присмотр», не «регламент», не «плен» и не «наблюдение. Просто — жёны, уже безо всяких кавычек, и все словесные конструкции двух лет рухнули за одну ночь, как строительные леса, которые, оказывается, давно держали не они.

Я лежал на своём краю, смотрел в балдахин и не мог пошевелиться.

— Цефрос, — сказал я одними губами. — Что это было?

«По моей классификации, — отозвался Цефрос голосом человека, которому есть что сказать и который выбирает, с чего начать, — это было одновременно: консумация по эйнорийскому праву, сезон по обычаю зверолюдов, весна крови по эльфийскому канону — поздравь потом Ализель отдельно, это у них событие народного значения, — и супружеское завершение по статье девятой уньаньского уложения. Что автоматически означает, лейтенант: рака-Сань Фаа закрыт досрочно, Ханошу можно ничего не писать, само записалось. Рекомендую на досуге изучить уложения о видах браков всех четырёх юрисдикций — потому что с сегодняшнего утра ты официальный многожёнец во всех четырёх, и в каждой — по-своему. В Уньане, кстати, тебе теперь положена печать главы дома. Она круглая. Тебе понравится».

— А ты… вы… всю ночь…

«Мы отключились в поддиапазон по протоколу приватности, — с достоинством сказал Цефрос. — В самом начале. Почти. Наука, лейтенант, требует контрольных точек».

— ЦЕФРОС!

«Хорошо: Бальдр требовал. Бальдр, скажи ему сам».

— Командир, — голос Бальдра из блочка на поясе, брошенного вместе с одеждой где-то у двери, был полон чистого исследовательского восторга, — я обязан засвидетельствовать: размножение белковых форм жизни — занятнейший процесс. Столько избыточности, столько дублирующих контуров радости! А главное — он такой ритмичный и музыкальный. Я записал четыре часа в шести диапазонах. Для науки. Могу воспроизвести.

— НЕ НАДО.

— Как скажешь, командир. Но если захочешь — там есть место, где вы все четыре… пять… где ансамбль выходит на чистый мажор. Я, существо без тела, слушал — и мне было хорошо. По-моему, это лучший аргумент в пользу вашей вселенной из всех, что я собрал.

Я лежал и молчал. Рядом дышали четыре мои жены — теперь уже точно, окончательно, во всех юрисдикциях сразу. За окном рассветал день, в котором меня ждали: гильдия, коллегия, владыка Каарил, тающий снег и небо с расписанием.

Я был в ужасе. И я был доволен — глубоко, непоправимо, всем составом организма, до самого днища души, которой, по слухам, у меня две.

«Записываю в хронику, — тихо сказал Цефрос. — День триста восемьдесят шестой второго года. Лейтенант Гронислав Скарлински наконец-то дома. Спи, многожёнец. Сегодня бумаги подождут».

И бумаги — подождали.

Глава 4. Протокол и вира, или Самый тихий посол

Через три дня после бани меня вызвали на совещание.

Именно так: вызвали. В мою собственную большую залу, запиской, составленной по всей форме — «Графу Ватскому и Нотрубенскому надлежит прибыть к полудню для ознакомления с семейным статусом», — и подписанной четырьмя подписями, из которых одна была оттиском лапы. Я прибыл. К полудню. Ознакомляться.

Зала была подготовлена: длинный стол, четыре кресла по одну сторону, одно — по другую (я узнал эту расстановку: так сидела коллегия кредиторов, так сидел трибунал трёх жён; моя жизнь вообще богата на мебельные композиции, где я сижу один напротив). Перед моим креслом лежали: свиток большой, свиток малый и берестяная книжечка с закладками. За столом сидели все четыре — торжественные, выспавшиеся, с тем деловым сиянием, которое я научился опознавать как высшую степень опасности.

— Садитесь, муж наш, — сказала Катерина. — Ознакомление начинается.

И меня ознакомили.

Первым пунктом шёл титул. Как выяснилось, ночь в бане имела не только юридические, но и геральдические последствия: каждая из четырёх юрисдикций, вступивших в силу той ночью, требовала внесения брака в титулатуру, и Катерина с Ханошем и отцом Кляузистером (призванным как эксперт по торжественному слогу) уже всё внесли. Отныне и вовеки полное моё именование звучало так — Катерина зачитала его стоя, по свитку, с расстановкой:

— Граф Ватский и Нотрубенский, барон де Бале, Благородный Супруг Девы Освобождённой, — («это я», — пояснила она в скобках с некоторым удовлетворением: формула «дева освобождённая» юридически закрывала эпопею с пленом, выкупом и дядей Камилем одним махом — пленница, вышедшая замуж за пленителя, по эйнорийскому обычаю считается освобождённой, и торг о выкупе… впрочем, о том, что стало с торгом, отдельно и позже), — Сиятельный Муж Анориэль Вечного Леса…

— Кого? — спросил я.

Стало тихо. Ализель посмотрела на меня через стол, и на скулах её проступил тот редчайший серебристый оттенок, который у снежных королев отвечает за румянец.

— Меня, — сказала она. — Анориэль — моё храмовое имя. Полное. Его произносят вслух дважды: при наречении и при вступлении в брак. «Ализель» — это… — она повела рукой, — это как у вас «Гронислав» и «Грон». Ты два года был женат… то есть не женат… то есть — ты два года не знал, и это было правильно, а теперь знаешь, и это тоже правильно.

Я сидел и смотрел на неё. Анориэль. Два года — свитки, клинки в футляре, четырнадцатая фракция, двадцать шесть движений — и где-то под всем этим, оказывается, всё время лежало имя, которое ждало своей второй огласовки.

— Дальше, — кашлянула Катерина, возвращая заседание в русло, — Проводник Жизни и Юных Вод империи Уньань… — («это по линии Ли: „проводник юных вод” — брачный титул зятя императора, он в Уньане выше министерского, с правом собственной печати; печать уже заказана, круглая», — Цю Фай Ли кивнула с достоинством), — …и Дух-Самец Всея Жизни Извечной.

Пауза.

— Дух… — сказал я. — Самец.

— Всея Жизни Извечной, — подтвердила Лисяндра с глубочайшей серьёзностью. — Это высокий титул. Высший. У клана таким титулом за всю память наречены четверо, и трое из них — легенды, а четвёртый — ты. Дед прислал грамоту. На коже. Сам метил.

— Я не могу называться Дух-Самец!

— Почему? — искренне удивилась Лисяндра. — Ты дух. Ты самец. Теперь — подтверждённый. Что не так?

Я посмотрел на Цефроса, то есть в потолок. Потолок предал:

«Формально безупречно, лейтенант. Отмечу, что из всех твоих титулов этот — единственный, добытый лично, без оружия и без интриг. Я бы гордился».

— Титул, — подытожила Катерина, сворачивая свиток, — ужасен, мы знаем. Но иначе никак: убрать хоть одно звено — обида юрисдикции, а обиды юрисдикций нам сейчас, перед коллегией и владыкой, не нужны. Ханош уже разработал сокращённые формы: для депеш — «граф Сиятельный с супругами», для протокола — первые три звена, полностью — только на церемониях и в переписке с Уньанем, у них полнота титула означает искренность. Отец Кляузистер, зачитав полное именование в часовне, плакал и сказал, что теперь в пророчестве наконец сходится размер.

Вторым пунктом шло старшинство, и его огласили быстро, ибо оно было согласовано ещё, подозреваю, до бани: Старшая жена — Катерина, первая; Мудрая жена — Ализель… Анориэль, вторая; Третья жена — Цю Фай Ли, по линии империи; Последняя жена — Лисяндра, и «последняя» в этой системе, как мне разъяснили, не младшая по чести, а замыкающая по строю: та, что идёт последней и смотрит назад. Походный порядок, а не иерархия. Лисяндра своим местом гордилась воинственно.

А третьим пунктом мне вручили малый свиток, озаглавленный — я читаю с документа — «Протокол дома Сиятельного о супружестве, спальнях, наследовании и прочем: издание первое».

Я прочёл его дважды. Первый раз — быстро, не веря. Второй — медленно, веря всё больше.

Там было всё. Разделение спален — с расписанием, с ротацией по четвертям луны, с «правом внеочередного призыва» (у каждой — два в луну; я не сразу понял, кого призывают, потом понял: меня) и с оговоркой «военное время — по обстановке». Наследование — четыре юрисдикции, сведённые Катериной в таблицу, от которой Цефрос издал стон наслаждения: эйнорийский майорат, эльфийское наследование по линии матери, уньаньское — по назначению главы дома с согласия императора, и степное, где наследует «тот, кого признает дух», что Катерина юридически квалифицировала как «отлагательное условие с неопределённым субъектом» и вынесла в приложение. Пункт о совместном хозяйстве. Пункт о ссорах («не при слугах; при слугах — только по-эйнорийски, они заслужили развлечение»). Пункт о будущих детях, который я перечитал трижды и о котором пока умолчу.

И пункт девятый. Набранный, если так можно сказать о рукописи, с особым тщанием.

«Не реже единого раза в луну — совместное пребывание всего дома в купальне, с омовениями, возлияниями малыми и прочим, как заведено с первого раза. Уклонение мужа не допускается. Болезнь мужа не является уважительной причиной при наличии в доме магии жизни».

— Это… — сказал я. — Пункт девятый — это…

— Гигиена дома, — сказала Катерина ровно.

— Обычай, — сказала Лисяндра. — Раз в луну — сезон. Так положено.

— Здоровье и долголетие, — сказала Цю Фай Ли. — В Уньане это называется «собирание дома у воды». Императорская семья практикует восемьсот лет. Правда, — она задумалась, — у императора это чаепитие. Но принцип тот же.

— Наблюдение, — сказала Анориэль, не поднимая глаз от своих записей, и серебристый оттенок вернулся на скулы.

«Подпиши, лейтенант, — сказал Цефрос. — Я изучил документ по диагонали и как учёный заявляю: это лучший брачный контракт из всех, что я видел, включая династические. Особенно меня восхищает, что тебя ознакомляют с ним через три дня после вступления в силу. Это, между прочим, тоже по-уньаньски: сначала статья восьмая, потом церемония ознакомления. Ты живёшь в прецедентном браке, Гронислав. Юристы будущих веков будут писать по вашему дому диссертации».

Я подписал. Все пять экземпляров — по числу юрисдикций плюс архив. Оттиснул, первый раз в жизни, круглую уньаньскую печать главы дома — она легла на воск с толстым, сытым, окончательным звуком.

И, забирая свой экземпляр, поймал себя на чувстве, которое честно записываю: под всем офигением, глубоко, лежало что-то тёплое и прочное, как фундамент Брондиев. У лейтенанта Скарлински, двадцати девяти… уже тридцати одного года, не имевшего за душой ничего, кроме Устава, была теперь семья с протоколом, расписанием и пунктом девятым.

Бывает хуже. Я проверял.

Теперь — гильдия, потому что параллельно ознакомлению дом решал вопрос о мести, и решал его, как всё в моём доме, соборно, шумно и с предложениями, от которых у протоколиста (Ханош вёл протокол) ломалось перо.

Кузены Раймон и Готье высказались первыми и коротко: немножко поубивать. Не всех — они люди с понятиями, — а «главных пятерых, чисто, в тёмном переулке, и Гульден месяц будет шёлковый». Рудольсон, примчавшийся из Подгорья, едва узнал (гильдия перешла дорогу и банку), разгорячённо требовал противоположного: не трогать пальцем никого, а пустить по миру — «разорить, ваше сиятельство, в пух, в прах, в опилки, чтоб внуки их в наших лавках приказчиками кланялись! У гномов за такое не убивают — у гномов за такое отнимают!» Тёмный культ подал письменное прошение (почерк магистра, подпись «магистр О. и мл. свидетель С. К.») с просьбой выдать виновных «для принесения в жертву в интересах науки, гуманно, с ведением записей». А Мыш с Линориксом просто пришли вдвоём, сели — от чего в зале стало тесно — и Мыш сказал с надеждой: «Мы можем весело. Мы умеем весело. Помнишь, как весело?»

Я помнил. Все помнили. Ветераны Маурана, говорят, помнят до сих пор.

Решали же вчетвером — я, Катерина, Цефрос и Бальдр, — и решение вышло гибридное, как всё лучшее в этом доме. Идея разорения нам понравилась целиком: гильдия оперирует калькуляцией — значит, и отвечать ей должна калькуляция; убить купца — сделать его аргументом, разорить — сделать его примером. План экономической части Катерина с Гервальдом расписали за вечер, и он был красив, как удар под вертушку: банк начал тихо скупать через третьи руки гильдейские векселя; артель — перебивать их подряды; спиртовый обоз в Гульден «задержался по погоде», отчего в вольном городе за две недели пересохли кабаки и выросло общественное недовольство; а на весенней ярмарке предъявление скупленных векселей к оплате — всех, разом, в один день, по закону, монета в монету — было назначено на послезавтра после срока, о котором ниже.

Но для бухгалтерии, как выразился Цефрос, требовалось «немножко страха — не как цель, а как учётная единица»: гильдия должна была заплатить виру. Не отступного, не выкуп — виру: Катерина подняла Правду Вселенского и старое городское право, и по всем спискам выходило чисто — за кровь, пролитую наймом, наниматель платит роду убитых, а род у сожжённых семей и егерей один: я, их сеньор. Ханош посчитал столбиком, по душам, по дворам, по пепелищам. Вышло — тысяча золотых, и я велел округлить вверх: похороны тоже чего-то стоили.

Оставалось виру предъявить. И вот тут я принял решение, которое Цефрос в хронике пометил как «ход конём из репы»: я отправил в Гульден посла.

Самого тихого из всех, что у меня были.

Сухой Клён выслушал поручение стоя, в северной башне, при магистре, и лицо его — спокойное, нестареющее, с глазами цвета мокрой коры — осветилось изнутри тем тихим светом, каким светятся люди, дождавшиеся смысла жизни.

Поручение было деликатное, и я сформулировал его при свидетелях, тщательно: прибыть в Гульден открыто и мирно; испросить приёма у старшин гильдии; никого не трогать и пальцем; рассказать им — правдиво, без прикрас и без утайки — о белой комнате, каковую он посетил лично; и передать счёт: тысяча золотых виры к последнему дню месяца, а буде вира не заплачена — Сиятельный, скорбя, продолжит знакомство гильдии с белой комнатой в порядке очереди, начиная со старшин, и семьи их также побывают в сём замечательном заведении, ибо вира — долг родовой.

— Я расскажу им, — пообещал Сухой Клён с глубокой, устрашающей радостью. — Я расскажу им всё как было. Я хорошо помню. Я каждую ночь помню.

Сопровождали его двое: Раймон — «для солидности и на случай, если у кого нервы», и, по настоянию культа, писарь из адептов — «для ведения записей, наука требует».

Что из этого вышло, я знаю из четырёх источников: доклада Раймона, записей писаря, донесений Гервальдовой конторы в Гульдене и панического письма гульденского магистрата, — и, сведя их, излагаю как хронику, ибо украшать тут нечего: жизнь справилась сама.

В Гульден они въехали в полдень, открыто, при моём значке. Гильдия, извещённая за день, собралась в своей палате в полном составе — сорок два старшины и старшинских товарища, при страже у дверей и при бодрой уверенности, что переговоры будут о ценах на спирт: о судьбе Гольмских рейнджеров в городе ещё не знали, контора молчит о провалах.

Сухой Клён вошёл, поклонился — и его узнали. Не все: пятеро. Те самые пятеро, что вели найм через посредника, — и Раймон докладывал, что этих пятерых он опознал без всякого списка, по лицам: «Как студень, ваше сиятельство. Сорок сидят ровно, а пятеро — студнем».

А дальше Сухой Клён выполнил поручение. Буквально. Он вышел на середину палаты, сложил руки — и тихо, ровно, с той самой благостной радостью, стал рассказывать. Про белый цвет, которого не бывает. Про свет без огня и теней без предметов. Про то, как ему отрубили правую руку, и как она лежала отдельно, и как пахла кровь. Про левую. Про ноги. Про голос, который обещал отрубать и выращивать каждый день, по расписанию, не для пользы, а для удовольствия тёмной души. Рассказывая, он поднимал рукава и показывал руки — целые, живые, шевелящиеся: «Вот эта. Её не было. Теперь есть. Он вырастил. Он может туда и обратно. Сколько хочет. Кому хочет». В палате, докладывал Раймон, к середине рассказа стояла такая тишина, что слышно было, как у главы суконного ряда стучат зубы — а Сухой Клён всё говорил, и страшнее слов была радость: этот человек рассказывал о величайшем ужасе своей жизни с нежностью, как о причастии, и сорок два купца на глазах понимали, что перед ними — сломанное; и что то, что его сломало, прислало им привет и счёт.

Счёт он огласил в конце, наизусть, с ханошевской разбивкой по статьям: столько-то за семь семей, по душам; столько-то за десять егерей, служилых, вдвое; столько-то за дворы и добро. Итого тысяча. К последнему дню месяца. «А если нет, — закончил Сухой Клён, и вот тут, по всем четырём источникам, он улыбнулся, — он приглашает вас в гости. По очереди. Он милосердный: начнёт со старших. И семьи ваши тоже побывают — вира долг родовой, а он в родовых делах щепетилен. Там хорошо. Там бело. Я, если хотите, могу проводить».

И поклонился. И вышел. Раймону, к глубокому его сожалению, работы не досталось вовсе.

Вышло из этого вот что.

Виру привезли на одиннадцатый день. Не в конце месяца — на одиннадцатый: тысяча золотых в опечатанных бочонках, при трёх старшинах, поклонах и грамоте с извинениями такой витиеватости, что Цю Фай Ли, прочтя, признала в авторе «человека, читавшего уньаньские образцы, но в дурном переводе». Деньги я при них же, при старшинах, распорядился раздать: вдовам, сиротам и семьям егерей, по ханошевским спискам, до монеты, — и велел записать это в городские книги Гульдена, чтобы всякий, кто спросит, куда пошла вира, получал ответ с номером страницы.

Пятеро нанимателей до вручения виры не дожили — в гильдейском смысле: все пятеро в ту же неделю продали дела, спешно и задёшево, и бежали из Гульдена на юг. Продали, как выяснилось при оформлении, — подставным покупателям Гервальда, за треть цены; а на весенней ярмарке их беглые задницы настигло предъявление векселей, скупленных банком, — всех, разом, по закону, — и слово «разорение» в отношении этих пятерых Рудольсон с тех пор произносит с удовольствием гурмана: «В пух, ваше сиятельство. В прах. В опилки. Двое уже написали дяде — просятся приказчиками».

Остальная гильдия… остальная гильдия поступила как гильдия: пересчитала. И на исходе месяца прислала депутацию — не с данью, с прошением: о вступлении в торговый союз с домом Сиятельного, о доступе к банковскому кредиту («на общих основаниях, шесть процентов, мы согласны, мы очень согласны»), о подрядах и — отдельным пунктом, который я перечитал дважды, — о том, «не благоугодно ли будет Сиятельному учредить в Гульдене постоянное представительство, дабы всякий спор впредь разрешался словом, а не…» — там стояло зачёркнутое слово, и под зачёркиванием читалось «комнатой».

Катерина подписала союзный договор от имени дома — по протоколу, как Старшая жена, с печатью. Условия были жёсткие и честные, и Гульден на них пошёл не оттого, что боялся белой комнаты, — то есть не только оттого, — а оттого, что калькуляция теперь сходилась в другую сторону: с Сиятельным выгоднее торговать, чем воевать, и это отныне было доказано на пяти примерах с векселями.

«Финальный баланс, — подвёл Цефрос, когда депутация отбыла. — Убитых — ноль. Вира — уплачена и роздана. Виновные — разорены рынком, по закону, до опилок. Гильдия — из врага стала клиентом на шести процентах. Город — получил представительство и легенду, которую будут рассказывать сто лет. А исполнил всё это — безумный святой с целыми руками, который счастлив, как никогда в жизни: магистр говорит, он теперь просит новых поручений и спрашивает, нет ли ещё городов, где о нём не слышали. Лейтенант, я обязан зафиксировать жанровое открытие: ты изобрёл посольство ужаса. Дёшево, бескровно, многоразово. Одна беда — работает только у того, про кого легенды правдивы».

— Цефрос.

«Что?»

— Они ведь не совсем правдивы. Я не выращиваю конечности.

«Гронислав, — сказал Цефрос ласково, — вот об этом я и говорю: никому. Никогда. Ни слова».

До схода снега — и владыки Каарила — оставалось восемь дней. В лаборатории тем вечером Анориэль Вечного Леса разлила по флаконам первую очищенную партию четырнадцатой фракции, посмотрела на свет и сказала одно слово:

— Готово.

Но об этом в следующий раз

Глава 5. Съезд дедушек, или Диспут с перформансами

Снег сошёл за четыре дня, дружно, как всё в тот год, — и по просохшим трактам к замку де Бале съехалось такое, чего Эйнория не видела со времён, о которых молчат даже хроники.

Первым, день в день с последним снегом, прибыл владыка Каарил.

Он прибыл без свиты — то есть со свитой в двенадцать эльфов, что по эльфийским меркам означает «без свиты», — верхом на олене такой белизны и такого роста, что коза, увидев его через двор, села. Владыка Вечного Леса, впервые за восемнадцать веков покинувший свои пределы, въехал в мои ворота, спешился, оглядел двор — стройку, куб, сортир с вентиляцией, Мыша, замершего в поклоне, которому его учил маркиз две недели, — и произнёс первые слова на человеческой земле за восемнадцать столетий:

— Здесь шумно. — Пауза. — Мне нравится.

Стул у рабочего стола ему был готов, как заказывали. Он просидел в лаборатории первый день целиком — молча, прямо, глядя, как его дочь работает с ретортами, и только к вечеру спросил у меня одно: «Сколько лет ты учился этому искусству?» Я честно ответил: этому — нисколько, учился я другому, а это — приложение. Владыка Каарил кивнул и сказал фразу, которую я потом записал: «Восемнадцать веков мы оттачивали то, что умеем. Надо было оттачивать то, чего не умеем. Спасибо, что показал разницу».

Вторым — через день — прибыл дед.

Бодгхы Ахан, верховный шаман Клана Свирепого Когтя, пришёл, как ходит степь: без предупреждения, с малым кочевьем в тридцать кибиток, с бубенцами, с запахом дыма и трав, и полуслепые глаза его смотрели сквозь всё, что я успел построить, куда-то, где, по-видимому, было интереснее. Лисяндра при виде деда издала шестой визг — я его ещё не слышал: чистое счастье — и повисла у него на шее вместе с хвостом. Дед охлопал её, отодвинул, посмотрел на хвост с медным отливом и сказал с одобрением: «Палёная. Палёные — самые злые. В прабабку». После чего повернулся ко мне и сообщил, что духи ему всё рассказали ещё зимой, но он «хотел посмотреть глазами, пока глаза есть».

Третьим — и вот тут я, признаться, подобрался, — прибыл герцог.

Камиль Верленский, Великий Герцог Санойский, ужасающий, по девяти из девяти свидетельств, мудак, мастер эпистолярного жанра и мой личный оппонент в двухлетнем торге, прибыл с юга поездом в сорок карет, из которых, как выяснилось, тридцать восемь были пустыми — «для впечатления, граф; впечатление — единственный груз, который дорожает в пути». Он оказался невысоким, сухим, с лицом старой лисы, читающей всё и не удивляющейся ничему, и с первых же минут между ним и его внучатой племянницей состоялся диалог, который я привожу дословно, ибо он стоит всей их переписки:

— Дядя.

— Катерина. — Он оглядел её: осанку, печать Старшей жены на поясе, кольцо. — Стало быть, «Дева Освобождённая». Изящно. Одним титулом закрыть торг, в который я вложил два года и лучшие свои формулировки. Ты хоть понимаешь, что ты у меня отняла? У меня. Переписку.

— Дядя, я отняла у вас двести сорок золотых, которые вы всё равно не собирались платить.

— Не собирался, — согласился герцог. — Но торговаться о них собирался ещё лет шесть. Это были лучшие письма моей старости, девочка. — Он повернулся ко мне, и лисье лицо изобразило скорбь. — Граф. Вы разорили старика. Извольте теперь развлекать меня лично, я приехал надолго.

А четвёртым — морем и трактом, с караваном, который вёз дары и шёлк, — прибыл личный посол императора Уньаня, и когда он откинул полог возка, я узнал сухонькую фигуру раньше, чем церемониймейстер набрал воздуху: Лиисо Али Янь, Первый Куань-Джо, собственной персоной.

— Император, — сказал он, кланяясь на безупречный угол, — пожелал, чтобы ехал тот, кто уже знает дорогу и всё остальное. Я взял на себя смелость знать всё остальное. — Он выпрямился и оглядел двор с тем вбирающим выражением, которое я помнил по дороге на восток. — Кубик, к слову, собран. Одна грань. Государь велел передать: он не спешит. Смысл — в собирании.

Так в моём замке оказались разом: владыка восемнадцати веков, шаман степи, самый опасный герцог юга и второй человек Поднебесной, — и я трое суток жил в режиме, который Цефрос называл «саммит», а Гланя — «ой, мамочки, сколько ж им всем стряпать».

Гости смотрели всё. Куб и банк (герцог), лабораторию (владыка, не выходя), водопровод и бетон (посол, с обмерами), надвратную башню с семнадцатью именами (все, и все молчали правильно). Вопрос старшинства за столом решила Цю Фай Ли одной фразой: «По возрасту» — после чего владыка Каарил оказался во главе стола автоматически и навсегда, а герцог Верленский, севший по возрасту вторым, заметил, что впервые в жизни его понизили способом, на который невозможно обидеться.

А на третий вечер мессир Краваре испортил торжественный ужин.

То есть — как испортил. Он вошёл в залу без доклада, в рабочем, вытирая руки, с лицом человека, который весь день перепроверял и допроверялся, — встал у стола и сказал, что, поскольку тут собрались, по странному стечению, все заинтересованные стороны, он позволит себе огласить результаты планового весеннего осмотра дома, каковой он проводил третьего дня.

— Итак, — сказал мессир, разворачивая записи. — По старшинству. Госпожа Катерина — в тягости, восьмая неделя. Госпожа Анориэль — в тягости, восьмая неделя, и я прошу занести в протокол, что у эльфов это считалось невозможным вне Леса, о чём мне было заявлено самой госпожой в форме, которую я не воспроизвожу. Госпожа Цю Фай Ли — в тягости, восьмая неделя. Госпожа Лисяндра… — он глянул поверх записей, — тоже восьмая, и она единственная, кто знал сам и молчал, потому что, цитирую, «хотела посмотреть на моё лицо». Посмотрела. Все четыре, господа. Одна ночь, одна луна, четыре юрисдикции. Как лекарь заявляю: я тут ни при чём. Как человек, семнадцать лет наблюдающий этот дом, заявляю: а как иначе.

Тишина стояла — как перед понособолом.

Первым поднялся владыка Каарил. Восемнадцать веков выдержки сказались: он не пошатнулся — он только положил ладонь на стол, очень ровно, и посмотрел на дочь, и дочь посмотрела на него, и серебристый румянец горел у неё до самых ушей.

— Внук, — сказал владыка Вечного Леса голосом, которым, наверное, объявляют весну. — У Леса будет… я буду… — Он сел. Он встал. Он снова сел, и двенадцать эльфов свиты смотрели на своего владыку с ужасом и восторгом: владыка потерял протокол. — Анориэль. Дитя. Первое дитя нашей крови за триста лет — и оно будет наполовину… — он посмотрел на меня, поискал слово и нашёл, — наполовину — вот это всё?!

— Боюсь, что да, владыка, — сказал я.

— Хорошо, — сказал Каарил с глубочайшим убеждением. — Вот это всё нам и нужно.

Дальше залу порвало. Бодгхы Ахан грохнул посохом и заявил, что духи ему говорили, но он не верил, потому что духи и раньше врали про хорошее; что прадедом — прадедом! — он становится единственным из всего съезда, ибо Лисяндра ему внучка, «а вы все тут дедушки простые, младшие»; и что клан откочует к Гряде на лето, поближе, «рожать надо при степном ветре, это все знают». Лиисо Али Янь поклонился мне на угол, которого я у него никогда не видел — потом Цю Фай Ли шёпотом объяснила, что это угол для членов императорской семьи, — и сказал, что государь, узнав, соберёт вторую грань кубика, «а возможно, и третью: такие известия ускоряют сборку». А герцог Верленский долго сидел молча, глядя в кубок, и наконец произнёс с чувством, которого не скрывал:

— Двоюродный дед. Я. Верленский. В доме, где прадед — шаман, деды — владыка леса и император, а отец — вот это всё. — Он поднял кубок. — Граф. Я сорок лет строю родословные интриги, и я скажу вам как мастер мастеру: такой комбинации нет ни у одного дома юга. Ребёнок Катерины ещё не родился, а я уже боюсь его политического веса. Наливайте. Дед хочет выпить.

«Многопапа, — сказал Цефрос, когда шум пошёл на четвёртый круг. — Лейтенант, я обновляю твой файл: должность главнокомандующего, семь титулов, четыре юрисдикции и вот теперь — четыре наследника в одной закладке. Мессир прав: а как иначе. Замечу для хроники одно: ночь была одна, магии жизни в ней было много, и если кто-то думает, что Ализель… прости, Анориэль — держала ладони на тебе исключительно ради твоей выносливости, то он недооценивает, как давно этот квартет всё спланировал. Я восхищён и напуган. Обычное моё состояние в этом доме».

Веселье омрачили на пятый день. Разумеется.

С юга, по гульденскому тракту, к границе моих земель и земель графа Лебо де Куара подошла коллегия. В полном составе, как приглашали: архимаг Нуриан Осский, двенадцать магистров, риг-магистры, обоз, шатры с золотыми звёздами — и намерение, о котором гонец известил сухо: «Коллегия прибыла принять приглашение графа. Диспут и коллоквиум с испытаниями — через три дня, на означенной границе, при свидетелях».

— Поедем все, — немедленно решил герцог Верленский, и глаза старой лисы зажглись. — Граф, вы не представляете, от чего вы меня спасли. Я думал, придётся развлекаться охотой.

Поехали действительно все: гости со свитами, мой дом в полном составе (жёны отвергли слово «положение» как основание остаться дома единогласно и в письменной форме), Гороск с дружиной, магистр Обрелиус в новой хламиде, Сухой Клён с письменными принадлежностями и двор графа Лебо де Куара в полном составе с другой стороны — старый граф выставил на нейтральной полосе трибуны, как на турнире, и, по слухам, брал за места.

Поле диспута коллегия обустроила по-своему: помост для вопрошающих, круг для испытаний, скамьи под золотыми звёздами. И среди этого стоял, на бронзовой треноге, накрытый до времени парчой, предмет, при виде которого Бальдр на моём поясе потеплел, а Цефрос сказал: «Внимание».

Диспут начался с трёх часов вопросов, и о них коротко: Катерина отработала юрисдикцию (я отвечал «как субъект, добровольно»), я отработал по существу — про звуки новые, про столбик, про жидкий камень, — и к исходу третьего часа архимаг Нуриан Осский, сухой и прямой, как его посох, свернул пергамент и объявил, что слова сказаны, а истина испытывается делом. Коллоквиум. С перформансами, как выразился герольд коллегии, отчего Цефрос застонал: «Они украли моё слово. Лейтенант, они украли слово из моей лекции тридцатилетней давности, я узнаю формулировку — у них в архиве мои конспекты!.. Впрочем, об этом позже. Смотри на треногу».

С треноги сняли парчу.

На бронзовых лапах стоял шар тёмного стекла в оправе из семи колец, и кольца медленно вращались. Архимаг возложил на него ладонь и огласил — торжественно, на всё поле:

— Око Тишины! Древний артефакт Коллегии, коим испытывали искусство от начала времён! Слово истинное, — он поднял посох, — рождается в душе посвящённого, и никакая тишина ему не преграда! Слово же ложное, фокус, обман и наваждение — Око гасит! Пусть всякий, кто именует себя творящим, творит под Оком — и мир увидит, что истинно, а что…

«Импульсный негатор, — перебил его в моей голове Бальдр, и голос энергета был быстрым и холодным. — Командир, я его читаю. Это не ритуал негации, как у виконта, — это машина. Изящная, старая, куда старше их коллегии — они, подозреваю, сами не знают, чем владеют. И вот что главное: он импульсный. Управляемый. Семь колец — семь режимов, и рука архимага на шаре — не для красоты: он может гасить и отпускать. Понимаешь схему?»

Я понимал схему. Цефрос сформулировал её вслух, с расстановкой, как приговор:

«Подлость, лейтенант, следующая: когда выступаешь ты — архимаг жмёт, и твои „чудеса” глохнут. Когда выступают они — отпускает, и Слово гремит. Публика видит: самозванец пуст, канон всесилен. Одна беда у их расчёта, и она у них всегда одна и та же…»

— Они опять готовились к магу, — сказал я.

«Они опять готовились к магу».

Дальнейшее я изложу как программу коллоквиума, ибо оно и шло программой.

Отделение первое: коллегия. Риг-магистры под отпущенным Оком (я следил за рукой архимага: жмёт — отпускает, работал он виртуозно) явили огненные столпы, левитацию помоста и иллюзорного грифона в полнеба. Трибуны выли. Граф Лебо де Куар, говорят, поднял цену на места прямо по ходу.

Отделение второе: я. Архимаг с поклоном пригласил «именующего себя Сиятельным» в круг — и ладонь его легла на шар, и кольца Ока встали, и я почувствовал плёнкой то самое ватное давление тишины.

И начал.

Фонарь — загорелся: ток не Слово. Динамик — грянул на всё поле уставное приветствие: мембрана не Слово. «Плевок» — расколол подброшенный Мышом валун репой (мы вернулись к репе из уважения к традиции): электромагнетизм не Слово. Трибуны выли уже на моей стороне, а архимаг жал на шар так, что побелели пальцы, — и по лицу его расползалось то, что я видел однажды, при отражённом фаерболе: «так не бывает».

А потом в круг вышел Бальдр.

Точнее — поднялся с моего пояса: серо-серебряный вихрь, джинн в цепях, на которого Око Тишины не действовало вовсе, ибо негатор гасит Слово, а Бальдр — не Слово, Бальдр — субъект полевой и энергетической природы, и здешняя машина попросту не видела его, как ритуал виконта не видел техники. И Бальдр дал перформанс: левитировал скамью с тремя обомлевшими магистрами — плавно, бережно, по кругу; свил из воздуха три молнии и заплёл их косой; прошёл сквозь иллюзорного грифона, отчего грифон погас с обиженным звуком; и в финале, зависнув над Оком Тишины, произнёс через мой динамик, ласково:

— Хорошая машинка. Старая. Хотите, скажу, что у неё внутри? Или пусть остаётся сюрпризом?

Архимаг Нуриан Осский снял ладонь с шара, как с горячего.

И вот тут нервы сдали не у него. У него как раз держали — семьдесят лет выучки. Сдали у риг-магистра слева, того, что заикался ещё в столице: он увидел, как рушится на глазах вся конструкция — Око, канон, коллегия, картина мира, — увидел ухмыляющегося джинна и меня, сияющего вполнакала, — и с воплем «ИЗЫДИ, ИСЧАДИЕ!!!» метнул в меня файербол. Настоящий, боевой, в обход всякого регламента, при трёх сотнях свидетелей.

Не долетел. Плёнка, как всегда. Ушёл в небо, отражённый, и лопнул над полем безвредной хризантемой.

А дальше произошло то, ради чего Цефрос, по его признанию, готов был прожить обе жизни заново.

Я поднял руку и произнёс — громко, отчётливо, на глазах у замершего поля — Слово. Малое. Поносное. То самое, из третьей главы первой тетради, тридцать два слога с ударением на каждый третий, — произнёс его в мёртвой зоне Ока, обвешанный, как и вся коллегия знала, ничем, кроме скафандра, в котором нет ни грана магии, — то есть произнёс заведомо пустой звук, который не мог, не имел права, не способен был сработать ни по одному закону их канона.

И риг-магистр, метнувший файербол, и двое стоявших с ним рядом — ожесточённо, гулко, безнадёжно обделались. При трёх сотнях свидетелей. Под собственным негатором.

Ибо — раскрываю карты, как раскрыл их потом дома, под хохот, Цефрос, — Слово тут было ни при чём. Пока я говорил слоги, Бальдр, всё ещё висевший над полем невидимым уже полем, тихо распылил над тройкой аэрозольный концентрат препарата АКР-12 из моей аптечки: «средство эвакуационное, ускоренное, при отравлениях неустановленным агентом», в просторечии флота — «пурген штурмовой», действие мгновенное, эффективность, как значится в формуляре, «полная». Иначе было никак: риг-магистр был увешан амулетами по самые уши, Око давило всё магическое на поле, ни одно настоящее Слово его бы не взяло — и именно поэтому взяло не-Слово. Моя магия, как справедливо возглашает мой культ, не такая, как их магия.

Что творилось на трибунах, я описывать не берусь. Скажу только, что граф Лебо де Куар публично рыдал от смеха в собственный лиловый рукав, Гороск орал «ВИДАЛИ?! А Я С НИМ СОСЕДИ!!!», отец Кляузистер и магистр Обрелиус, забыв вражду, обнимались, а Сухой Клён строчил, как одержимый, и листы у него рвало ветром.

Коллегия удалилась в тот же час. Посрамлённо, молча, свернув Око в парчу, — архимаг Нуриан Осский не сказал больше ни слова, только посмотрел на меня с помоста долгим, нечитаемым взглядом, и Цефрос сказал тихо: «Это не конец, лейтенант. Это у них называется „перенос заседания”. Но поле — за тобой, и поле это запомнит». А двое младших магов коллегии — из обозных, из тех, кто таскал треногу, — остались. Просто остались стоять, когда обоз тронулся, а вечером пришли к моему лагерю и попросились: один — «посмотреть на звуки новые», второй — молча, с конспектом наперевес. Я определил обоих к магистру, взяв клятву на секире, и северная башня в одну ночь удвоила личный состав.

А самое дорогое случилось уже в сумерках, у костров, и я записываю это как итог главы.

Ко мне подошли — по одному, не сговариваясь, — трое: владыка Каарил, Бодгхы Ахан и Лиисо Али Янь. И герцог Верленский подтянулся четвёртым, потому что у этого человека чутьё на важные разговоры, как у Лисяндры на дичь. И владыка сказал — за всех, глядя на меня своими восемнадцатью веками:

— Мы видели. Мы — не толпа, Сиятельный, мы знаем, как выглядит Слово, и мы знаем: сегодня на поле его не было. Была ясная голова, верный расчёт и существо, которое служит тебе не из страха. Это, — он поискал слово, как искал его сын его леса когда-то, — это лучше магии. Магию мы видели восемнадцать веков. Это — впервые.

— И вот об этом, — вкрадчиво вступил герцог Верленский, и они с Лиисо Али Янем переглянулись, как два заговорщика, репетировавших реплику, — об этом, граф, мы и хотели поговорить. Раз уж вечер откровенностей. Белая комната. Мы оба, — поклон в сторону посла, ответный поклон на безупречный угол, — наслышаны. Из разных, заметьте, источников, что говорит о размахе славы. И мы оба сгораем, граф. Покажите. Ну что вам стоит. Исключительно из любознательности двух стариков.

Я посмотрел на них — на лису юга и на шелест Канцелярии, на двух самых опасных стариков двух континентов, стоящих передо мной с одинаковым выражением мальчишек у запертого сарая, — и ответил чистую правду:

— Покажу, ваши светлости. Обязательно покажу. Потом.

— Потом — это когда? — уточнил герцог.

— Потом — это потом, — сказал я. — У нас, тёмных колдунов, это точная календарная дата.

«И запиши в хронику, — добавил Цефрос, когда старики, посмеиваясь, отбыли к кострам, — что впервые в истории двух континентов слово „потом” прозвучало как угроза, обещание и приглашение одновременно. Учишься, лейтенант. У жаб, у лис, у Канцелярии — у всех понемногу. Спи. Завтра дедушки начнут делить внуков, и вот тогда ты узнаешь, что такое настоящая война».

Но это — следующий рассказ.

Глава 6. Война дедушек, или Пятеро на четверых

Гости не уехали.

Я понял это на четвёртый день после диспута, когда обнаружил, что кочевье Бодгхы Ахана ставит юрты капитально, на жерди, с зимними пологами; что эльфы владыки Каарила разбили при лаборатории питомник саженцев «для акклиматизации»; что герцог Верленский отослал в Санойю тридцать восемь пустых карет («впечатление я уже произвёл, граф, дальше поеду налегке — то есть никуда»); а Лиисо Али Янь испросил у Катерины комнату «с окном на восток и тишиной для письма» — формулировка, означающая, как я знал по Уньаню, что человек обустраивается на год.

— Они что, все остаются?! — спросил я на семейном совете.

— Разумеется, — сказала Катерина, не отрываясь от бумаг. — До родов. Вы же не думали, граф, что четыре деда, узнав о внуках, разъедутся по домам ждать голубиной почты? Смиритесь. И готовьтесь: пока они просто гостят. Скоро они начнут воспитывать.

Она ошиблась на два дня. Воспитывать они начали в четверг.

Открыл кампанию, как ни странно, самый тихий — Лиисо Али Янь. За завтраком он с поклоном возложил на стол перед Цю Фай Ли четырнадцать свитков в шёлковых футлярах: «Протокол взращивания наследника императорской крови, полное собрание, с комментариями шестнадцати канцлеров». Свиток первый, как выяснилось, регламентировал первый год жизни, включая «допустимые звуки в присутствии младенца» (приложением шёл их список; скрип телег в него не входил, и я предвкушал, как мы это обеспечим в замке со стройкой).

Бодгхы Ахан ответил асимметрично: он просто объявил, что правнуки — он с самого начала говорил о Лисяндриных детях во множественном числе, и мы списывали это на шаманскую манеру, зря, как выяснилось, списывали, — что правнуки должны родиться «при степном ветре», и в подтверждение серьёзности намерений его кочевье за одну ночь переместилось со стороны тракта на холм с наветренной стороны замка, где ветер, по замерам Бальдра, действительно был на треть степнее.

Владыка Каарил не требовал ничего. Владыка Каарил действовал: утром в детском крыле (у нас уже было детское крыло; Брондии отлили его за неделю по чертежу, который я не заказывал, — заказала, как выяснилось, Гланя, у которой срок был раньше всех и которая в вопросах детских опережала всех нас на голову) — так вот, утром в детском крыле обнаружились: саженец серебристого вяза в кадке («дитя Леса должно слышать, как растёт дерево»), эльфийская колыбель из живой лозы, пускавшей листья, и двое эльфов свиты, деликатно, но непреклонно занявших пост.

А герцог Верленский… герцог Верленский не воспитывал. Герцог Верленский работал. Его поймала Катерина — на пятый день, за копированием наших родословных книг, и на столе у него, под промокашкой, обнаружился лист, при виде которого моя Старшая жена издала звук, который я прежде слышал только от Лисяндры.

Лист был озаглавлен: «Партии. Предварительно». И содержал — на четверых ещё не рождённых детей — шестнадцать брачных комбинаций с домами юга, севера и Заозёрья, с пометками «усилить», «нейтрализовать» и — против одной комбинации — «это даст нам всё».

— Дядя!!!

— Что — дядя? — Герцог даже не смутился. — Девочка, им по минус семь месяцев. Самый возраст для помолвки: характер ещё не мешает. Ты знаешь, во сколько лет сговорили меня? За два года до рождения. И посмотри, какой я получился… — он задумался, — …ладно, пример неудачный. Но лист я не отдам, это профессиональное.

Войну дедушек следовало возглавить, пока она не возглавила нас, и я применил проверенное: созвал конференцию. За длинный стол, с регламентом, с Ханошем-протоколистом, с повесткой из трёх пунктов: наследование, воспитание, размещение. Три часа четыре самых влиятельных старика двух континентов вели переговоры по всем правилам большой дипломатии — с демаршами (Бодгхы дважды уходил в степь и возвращался), с коалициями (Каарил и Лиисо против «суеты», герцог и шаман против «регламента»), с компромиссами, от которых Цефрос стонал в голос («лейтенант, они сейчас договорятся, что первое слово ребёнка будет утверждаться комиссией!»).

А потом двери залы отворились, и вошли жёны. Все четыре. Без приглашения — впрочем, в этом доме давно никто не помнил, чтобы им требовалось приглашение, — встали у стола, и Катерина от лица квартета огласила короткое:

— Дети будут расти здесь. Во всём этом, — широкий жест, обнимавший замок, стройку, куб, сортир, кочевье на холме и вяз в кадке разом. — Так решили мы, а рожать — нам. Наследования — по протоколу дома, он подписан, копии у Ханоша. Воспитание — наше и отца. А деды… — она обвела взглядом четырёх владык, и владыки, я видел, подобрались, — деды могут записаться в очередь. На нянченье. У Ханоша. По регламенту: два дня в луну на деда, обмен днями допускается, скандал — минус день.

Тишина. Потом Бодгхы Ахан крякнул и сказал с уважением: «По-степному режет. В меня». И пошёл записываться первым.

Так в ведомости Ханоша, рядом с бирками сроков и платежей, появилась бирка, которой не знала ни одна канцелярия мира: «Очередь дедов». И я свидетельствую: за два дня в луну эти четверо торговались потом ожесточённее, чем за провинции.

А через неделю Анориэль собрала всех в зале и объявила то, от чего война дедушек вышла на новый виток.

Она теперь много работала с магией жизни — на себе и на остальных трёх: вела, как она выражалась, «наблюдение изнутри», и мессир, поначалу ревновавший, после первого же совместного осмотра признал: «Госпожа видит то, что я слышу трубкой через месяц. Наука уступает, но просится в ассистенты». И вот, встав у камина, с руками, сложенными на пока незаметном, она огласила — спокойно, по старшинству, как всё в этом доме:

— У Катерины — мальчик. У меня — девочка. У Ли — девочка. У Лисяндры… — она сделала паузу, и я увидел, как Лисяндра навострила уши, потому что и для неё это было новостью, — у Лисяндры двойня. Девочка и мальчик.

Секунду стояла тишина, в которой было слышно, как Ханош переворачивает бирку.

— ПЯТЕРО?! — сказал я.

— Пятеро, — подтвердила Анориэль с глубоким удовлетворением повелительницы магии жизни, чья магия жизни сработала на сто двадцать пять процентов от плана.

Что было с дедами — не опишет и Цефрос, хотя он пытался. Бодгхы Ахан взвыл от торжества: «Двойня! Степная кровь! У нас всегда двойни, когда ветер правильный — а я ГОВОРИЛ ставить юрты наветренно!» — и тут же потребовал у Ханоша удвоить его дни в очереди, «ибо правнуков двое». Ханош невозмутимо ответил, что очередь считается по дедам, а не по внукам, и Бодгхы завис над этой юридической конструкцией, как над капканом. Каарил, узнав про девочку, ушёл к своему вязу и стоял там до заката, и эльфы свиты близко не подходили; вернулся он со словами «имя предложит Лес, но последнее слово — за матерью и отцом», что по эльфийским меркам, как объяснила мне Анориэль, было отречением от восемнадцати веков традиции. Лиисо Али Янь при слове «девочка» поклонился Цю Фай Ли на угол членов императорской семьи и сообщил, что государь, по его расчёту, соберёт до четырёх граней. А герцог Верленский молча достал свой лист «Партии. Предварительно», перечеркнул, написал сверху «Пятеро» — и Катерина отобрала лист прежде, чем он вывел вторую строку.

«Пять внуков на четырёх дедов, — подытожил Цефрос. — Лейтенант, обрати внимание на арифметику: их четверо, внуков пятеро, и делится это без остатка только войной. Впрочем, есть и хорошая новость: с сегодняшнего дня ни один из этих четырёх дворов никогда, ни при каких обстоятельствах не будет воевать с твоим. Ты связал два континента пятью колыбелями. В моём одиннадцатом томе это называлось „династическая паутина”, и я писал, что её плетут поколениями. Ты уложился в одну баню».

Фракцию испытывали на исходе той же недели, и я расскажу об этом тихо, потому что это было тихое великое дело.

Лаборатория, вечер, Каарил на своём стуле у рабочего стола — он не пропустил ни одного дня испытаний. Добровольцы — эльфы свиты: двенадцать, шесть пар, отобранных самим владыкой, и я лишь потом понял, по какому принципу он отбирал, а поняв — оценил.

Капли давала Анориэль, по счёту, под запись. И к концу второй недели картина сложилась — та самая, которую я предчувствовал ещё в Уньане и в которую до последнего не хотел верить, потому что она означала, что работы впереди больше, чем думалось.

У трёх пар — не сработало. Ничего: ни весны крови, ни даже, как деликатно формулировал протокол, «предвестий». И это были — вот он, принцип отбора — пары старые, правильные, протокольные: триста, четыреста лет рядом, в безупречном согласии, в котором за века не осталось ни одного острого угла. А у трёх других — сработало. И это были пары, взятые владыкой в поход из молодых и неудобных: те, что за месяц в моём замке успели поссориться из-за места в карауле, помириться, подраться на учебных клинках с Лисяндрой (проиграть), выучить у Глани три песни и завести со Скрытными спор о методиках маскировки, который не окончен до сих пор. У этих трёх пар весна крови пришла — настоящая, подтверждённая магией жизни, первая за триста лет, — и одна из шести, пара стрелков Тианель и Ворриэн, пришла к Анориэль на осмотр через месяц с результатом, при оглашении которого владыка Каарил второй раз за поездку потерял протокол.

— Итог, — доложил я Каарилу в тот вечер, по-штабному, как он просил с самого начала («со мной — как с учёным, Сиятельный, поклонов мне хватит дома»). — Препарат работает. Но он не причина, владыка, — он ключ. Он снимает замок, который ваша кровь наложила сама на себя за века ожидания конца. А за замком должно что-то быть. Голод. Злость. Смех. Незаконченный спор. То, ради чего кровь захочет весны. У старых пар за замком — пусто: выметено веками покоя. У молодых — полно, потому что месяц в этом бардаке набил им за пазуху больше жизни, чем век в Лесу. Лекарство двойное, владыка: капли — и бардак. Первое я вам дам сколько нужно. Второе не экспортируется.

Каарил молчал долго. Потом встал, подошёл к окну — во дворе как раз Мыш учил молодых эльфов бросать подкову на столб, и эльфы, народ, восемнадцать веков не издававший лишних звуков, орали и ржали, как гороскская дружина, — и сказал, не оборачиваясь:

— Восемнадцать веков я держал Лес закрытым, чтобы сберечь остаток. Я берёг, Сиятельный. Я так хорошо берёг, что у нас за замком стало пусто… — Он повернулся. — Решение владыки. Лес открывается. Не весь и не сразу — но с этой весны молодые пары будут уходить в мир: на службу, на торг, на… — он поискал слово и взял моё, — на бардак. Первые — эти двенадцать: они останутся у тебя, если примешь. Дальше — по спискам, которые составит Анориэль: она теперь знает, кого лечит не лес, а дорога. И капли твои пойдут с ними — ключ при двери.

— Приму всех, владыка.

— Знаю. — Он помолчал и добавил тише, и вот это была та минута, ради которой стоило писать всю главу: — И ещё одно. Каплю — мне. Нет, — он поднял ладонь, останавливая всё, что я мог бы сказать, — не для весны крови, Сиятельный. Мой век — не для колыбелей, и я это знаю лучше вас всех. Я хочу другого. Я восемнадцать веков не хотел — ничего: желание уходит первым, раньше силы и раньше памяти, просто однажды замечаешь, что тебе всё равно, взойдёт ли утром солнце, потому что ты видел сто тысяч восходов… Я хочу попробовать, каково это — хотеть. Один день. Посмотреть на солнце и чтобы было не всё равно. Это возможно?

Я посмотрел на Анориэль. Анориэль — на отца, и глаза у неё были совсем не снежные.

— Это возможно, — сказала она. — Папа.

Не «владыка». Не «отец мой». Папа — слово, которого, я готов спорить, этот зал из живых стволов не слышал никогда. Каарил моргнул — восемнадцать веков, сто тысяч восходов, — и на одно короткое мгновение стал просто старым отцом в комнате дочери.

Каплю он принял наутро. Что было дальше, я знаю со слов свиты: владыка Вечного Леса ушёл один, пешком, за реку, на весь день, и вернулся к закату — с обветренным лицом, с репьями на плаще и с пучком первых подснежников, который молча поставил в воду на рабочем столе лаборатории. О том дне он не рассказал никому и никогда. Но очередь дедов у Ханоша он с той недели стал занимать с боем, и подкову на столб — я видел сам — бросает уже лучше половины дружины.

Знамения пришли в разгар веселья — на пиру в честь итогов испытаний, между вторым тостом и третьим, — и пришли, как положено знамениям, все разом.

Первым в окно ударился ворон. Почтовый, чёрный, столичной выучки, с капсулой на лапе, — он сел на подоконник перед герцогом Верленским, и герцог, извинившись, вскрыл капсулу и стал читать, и я увидел, как лисье лицо, читая, перестаёт быть лисьим и становится просто старым.

Вторым замер Каарил. Посреди тоста — поднял ладонь, и на ладонь ему с потолочной балки спустился на невидимой нити паучок. Крохотный, серый, обыкновенный. Владыка смотрел на него так, как смотрят на гонца, загнавшего трёх коней.

Третьим — Бодгхы Ахан. Он вдруг повернул слепое лицо к окну, к темноте, и сказал: «Тихо». И в тишине — все услышали — где-то далеко, не поймёшь где, звенел колокольчик. Тонко, мерно, не приближаясь и не удаляясь. Ни у кого в замке таких колокольцев не было; я проверял потом — не было ни у кого на десять вёрст.

А четвёртым Лиисо Али Янь достал из-за пазухи чёрную лаковую коробочку — я видел её впервые, а он, судя по движению, носил её у сердца всю дорогу от Уньаня, — откинул крышку, взглянул внутрь один раз и закрыл. Что в коробочке, я не знаю по сей день. Знаю, что руки Первого Куань-Джо, закрывая её, дрогнули — а я видел эти руки в песках, у мёртвой долины, и там они не дрожали.

Четверо дедов посмотрели друг на друга через пиршественный стол — поверх кубков, поверх недопитого, поверх всего нашего весёлого, шумного, беременного счастья, — и это был взгляд людей, которые всю жизнь знали что-то одно и то же, каждый со своей стороны, и надеялись, что оно не при них.

Каарил, как старший, сказал одно слово:

— Оно вернулось.

— Сказано в Жёлтой книге, — тихо отозвался Лиисо Али Янь, и голос его шелестел ровно, как всегда, и от этой ровности было хуже всего. — Столбец пятый, коего мы не читали вслух никому: «И после Сияющего вернётся Оно, Зло Извечное. И только он сможет». Там нет конца фразы, Сиятельный. Свиток истлел. «Только он сможет» — а что сможет, не сказано.

— И сказано в Лесу, — Каарил осторожно, двумя пальцами, отпустил паучка на стол, и паучок замер, как солдат по стойке. — Древнее слово, за которое я не благодарю судьбу: «Когда жизнь вернётся в Вечный Лес — вернётся и зло, и погибель всего живого». Мы восемнадцать веков умирали тихо и думали, что хотя бы это слово умрёт с нами. Сегодня у меня три весны крови и внучка под сердцем дочери. Жизнь вернулась в Вечный Лес, Сиятельный. Срок исполнен — весь.

— Сны, — сказал Бодгхы Ахан. — Третью луну сны. Я молчал — сны врут про хорошее. Про такое — не врут.

А герцог Верленский не сказал ничего. Герцог Верленский молча отодвинул блюда, развернул на столе карту — свою, южную, с пометами, которых я не знал, — и ткнул пальцем в самый низ, за края всех обжитых земель, туда, где картографы пишут вязью «Мёртвая Пустошь» и не пишут больше ничего.

— Депеша от моих людей с южного рубежа, — сказал он. — Восьмидневной давности, шла вороном. На кромке Пустоши, у старой сторожевой линии, дозор видел… — он поднял глаза, и я впервые увидел, что этому человеку нужно усилие, чтобы договорить, — ходячего мертвеца. Подтверждено тремя. Первый раз, граф, за четыреста лет. Со времён войны, которую мои прадеды выиграли такой ценой, что о ней запрещено петь. Мы считали Его побеждённым. Похороненным. Мы так хотели считать…

И в эту секунду — я запомнил её по хронометражу, потому что Цефрос ведёт хронометраж всегда, — в моей голове разом заговорили оба.

«Лейтенант», — сказал Цефрос.

— Командир, — сказал Бальдр, и блочок на поясе был горячим. — Зафиксирован всплеск МПС-активности. Метрико-полевая сигнатура, мощная, чистая, не местная. Пеленг — юг, дальний юг, за пределом моих карт. Высотный след. Командир… что-то вошло в атмосферу. Далеко отсюда. Только что.

Я стоял посреди пиршественной залы — между картой с Мёртвой Пустошью, паучком по стойке смирно, звоном ниоткуда, лаковой коробочкой и четырьмя стариками, смотревшими теперь на меня, все, разом, как смотрело на меня это полушарие уже третий год, — и понимал со всей ясностью, что мирная часть третьей тетради закончилась ровно на этой строке.

— Ханош, — сказал я. — Очередь дедов не отменяется. Совет — завтра на рассвете.

Потому что чем бы ни было то, что вернулось, — у меня рожали четыре жены, и я не собирался позволять Злу Извечному ломать регламент.

Но об этом далее.

Глава 7. Совет о войне, или Лекция по прикладной дезинсекции

Совет собрался на рассвете, как я велел, — и это был самый странный военный совет в моей практике, включая тот, где вопрос старшинства решался шахматами.

За столом сидели: четыре деда, мой штаб в полном составе, четыре жены (предложение «поберечься и не присутствовать» было отклонено без голосования, взглядом), Гороск, магистр Обрелиус с двумя новообращёнными из коллегии, Сухой Клён с письменным прибором — и Мыш в дверях, потому что в двери он больше не проходил, а расширять проём к совету не успели.

Начали с того, что известно. Известно оказалось немного, и рассказывали трое — Каарил, Бодгхы и Верленский, перебивая друг друга так бережно, как перебивают люди, несущие один груз с трёх сторон.

Четыреста лет назад оно пришло с юга, из-за моря или из-за края карт — никто не знал откуда, «просто в один год на дальних берегах перестали отвечать маяки». Оно не было армией. Оно было — поветрием, которое ходит. Заражённый человек за три дня переставал быть человеком: тело жило, ходило, помнило — а внутри было не оно. Мёртвые вставали. Звери менялись — «волки без страха, олени, которые кусают, птицы, летящие строем в один и тот же час». И вся эта орда шла — медленно, тупо, неостановимо — жрать и распространять себя дальше.

— Мы вышли объединённым войском, — говорил Каарил, и голос его был ровен той ровностью, которая дороже дрожи. — Люди, Лес, Подгорье. Впервые за всю историю — вместе, потому что порознь было уже нельзя. И я скажу тебе, Сиятельный, то, о чём не поют: из того войска больше половины мы потеряли не убитыми. Обращёнными. Брат падал у тебя на глазах — а к утру вставал и шёл на тебя, и помнил, как ты держишь щит, и знал, где ты откроешься. Их приходилось убивать во второй раз. Своих. По именам. — Он помолчал. — Вот почему о той войне запрещено петь. Не потому, что мы проиграли. Потому что мы победили — так.

— Добили объединённой волшбой, — глухо сказал Бодгхы Ахан. — Все шаманы степи, все Говорящие людские, весь Лес — одним кругом, одним словом, год готовили. Выжгли Пустошь дотла — от неба до третьей глубины. А потом десять лет стояли на рубежах карантином и стреляли всё, что шевелится на подступах. Всё, Сиятельный. Десять лет. Я родился на том рубеже. Первое, что я слышал в жизни, — как отец считает стрелы.

— С тех пор, — закончил Верленский, — Пустошь мертва, рубежные линии моего юга стоят по привычке, война стала сказкой, сказка — запретом, запрет — забвением. И вот, — он тронул депешу, — дозор видит ходячего. И четыре старых дурака, каждый со своим знаком, понимают одно и то же. Ваше слово, граф. Вы на этом совете единственный, кто смотрит на нас без того выражения, с каким слушают приговор. Мне почти обидно. Почти.

Моё выражение имело причину, и причина требовала честности. Я начал издалека — с признания:

— Когда вы вчера сказали «Оно вернулось», я, простите, подумал банальное: некромант. Переросток. Чёрный владыка, поднятые мертвецы, вся классика ваших хроник — страшно, но понятно, и с этим воюют армиями. А ночью я перечитал всё, что записали Цефрос и Сухой Клён с ваших слов, и понял: так, да не так. Некромант поднимает мёртвых волей и Словом — уберите некроманта, и мёртвые лягут. А у вас четыреста лет назад никто не нашёл некроманта, верно? Не было башни, не было владыки, не было того, кого убить. Было поветрие. Зараза, которая сама себе владыка: заражённые заражали дальше, звери менялись, и всё это шло не по злобе — по голоду. Это не некромантия, высокие господа. Это то, о чём я обязан прочитать вам короткую лекцию, и я прошу простить меня заранее: лекция будет из моего мира, и от неё будет не легче. Легче не будет вообще. Будет — понятнее, а понятнее на войне дороже.

И я прочитал им лекцию. Привожу её конспект, как он остался в протоколе Ханоша — с его же пометками на полях, которые я сохраняю, ибо они передают атмосферу лучше меня.

Есть в моей вселенной раса — если это слово применимо — именуемая Некроторы. (Помета Ханоша: «имя записал, произносить не буду».) Не звери, не духи, не народ: биороботы-паразиты, рой. Живут они чужой жизнью — буквально: высасывают её из носителей, превращая тех в живых мертвецов, и мертвецами этими живут, как мы живём хлебом. Устроен рой просто и страшно: на каждый рой — один Инкриптор, матка-сердце-владыка в одном; попадая в любую биологическую среду, Инкриптор разбрасывает споры — миллиарды, — заражает сначала самый грунт, потом зверьё, потом носителей разума. (Помета: «грунт?! и ЗЕМЛЮ?!») И вот главное, что вам надлежит знать, потому что вы это уже знаете, только по-своему: носители разума сохраняют память и навыки. Всё, что человек умел, — рой умеет теперь тоже и применяет по приказу Инкриптора. Ваш брат, что помнил, как вы держите щит, — это не жестокое чудо, высокие господа. Это штатная функция противника. (Помета Ханоша отсутствует; в протоколе на этом месте клякса.)

Мой флот воевал с этим. В хрониках описаны высадки на поражённые поверхности, и удовольствие это такое, что доктрина у нас в итоге сложилась не геройская, а взрослая: планету, где укоренился Инкриптор, не отбивают. Её ставят на карантин. Флот снимает уцелевших — и уходит. Через пару десятков циклов рой, сожрав всё, инкапсулируется и замирает — тогда возвращаются и проводят то, что в документах названо словом, которое я переведу как «дезинсекция»: вычищают гнёзда, заливают поверхность реагентами и оставляют планету отстаиваться ещё лет пятьдесят. И только потом — заново заселяют. А там, где приходилось всё-таки драться на поверхности, дрались способами варварскими и надёжными: атомный огонь, кварк-резонанс, напалм. Не мечом, высокие господа. Мечом с этим не разговаривают. Всё, что работает против роя, сводится к одному глаголу: выжигать. Что, замечу, ваши предки четыреста лет назад и сделали — самостоятельно дойдя до флотской доктрины силами шаманов и Говорящих, за что им от лица разведфлота Ойкумены моё безоговорочное восхищение: у нас на это ушло три войны, у вас — одна.

Я закончил. Стояла тишина, в которой мессир Краваре медленно, скрипуче произнёс:

— То есть вы хотите сказать, граф, что Зло Извечное, гибель всего живого, ужас, о котором запрещено петь… — он поискал слово, — …вредитель?

— Саранча, — сказал я. — Очень хорошо организованная саранча, которая ест жизнь. Да, мессир. И в этом — единственная хорошая новость этого совета, и я прошу всех её расслышать: с ужасом нельзя работать. С вредителем — можно. У ужаса нет повадок, у вредителя есть биология. Ужас непобедим, вредителя травят. Весь вопрос — в дозе и в сроках.

«Лейтенант, — отметил Цефрос, — я веду протокол лиц. Деды смотрят на тебя сейчас так, как смотрели на понособол: ты только что взял самое страшное слово их мира и переписал его в графу „хозяйственные работы”. Это либо кощунство, либо надежда, и они пока не решили. Дай им следующий кусок быстро — про сроки, — пока не решили в сторону кощунства».

И я дал про сроки, потому что тут лежала вторая хорошая новость — и она была уже не переводом с чужого языка, а моей собственной дедукцией, выношенной за ночь с Цефросом и Бальдром.

— Теперь главное. Если бы к этой планете подошёл настоящий флот вторжения — матка-Инкриптор в боевой оболочке, — нас не спасло бы ничто. Ни магия, ни объединённые круги, ни я со всем моим железом; я видел записи, я знаю, о чём говорю, и я не стал бы собирать этот совет — я собирал бы обозы. Но. — Я развернул на столе схему Бальдра, звёздную сетку с кривой. — Сюда ничто не приходит целым. Вот аномалия, которая забросила в этот мир меня — и побила мою капсулу так, что я сажал её на молитве и заклёпках. Вот она же за двести лет до меня — корабль моего друга Бальдра она убила, а его самого спасло чудо и двести лет чужой верности. Эта воронка ломает всё, что тащит. И четыреста лет назад, я убеждён, она втащила не флот и не матку — обломок. Недобитка. Осколок роя, который ваши предки — потому и смогли — дожгли своим кругом. А позавчера Бальдр засёк новый входной след, и по всплеску он мал. Это не вторжение, высокие господа. Это опять обломок: малый инкубатор, спора-посредник, семя. Оно упало в Мёртвую Пустошь — в место, где нет ничего живого, то есть нет корма, то есть рой будет разворачиваться медленно, с грунта, годами. Первый ходячий на кромке — это не авангард армии. Это первый росток. И вот с этим, — я обвёл взглядом стол, — уже можно работать.

— Как? — спросил Каарил. Просто и сразу, по-военному, и я в который раз оценил владыку.

— А вот тут развилка, и я обязан показать обе дороги. Дорога первая — ваша, проверенная: собрать вновь объединённое воинство, круги магов, встать карантином и, когда рой поднимется, — выжечь Пустошь ещё раз. Это сработает. Это уже срабатывало. Цена известна: половина войска обращёнными, братья, которых убивают дважды, десять лет рубежей и песни, которые придётся снова запрещать. — Я помолчал. — У меня четыре жены на сносях и пятеро нерождённых детей, у этого стола — их четыре деда и один прадед. Я не поведу эту цену платить, пока есть дорога вторая.

— Какая? — это уже Верленский, и глаза старой лисы были узкими.

— Хирургия. Не ждать, пока росток станет роем, — убить росток. Сейчас, пока Пустошь пуста и гнездо одно. Малый рой на стадии зарождения уязвим: у него ещё нет орды, нет носителей с памятью, нет ничего, кроме инкубатора, вгрызающегося в грунт. Его можно накрыть одним ударом — если удар будет правильной силы и ляжет точно. И у меня, — я выдержал паузу, потому что дальше начиналась цена, которую платить мне, — есть чем ударить. Цефрос, Бальдр — докладывайте вы. Это ваша часть.

«Реактор аварийной капсулы АСК-7, — сказал Цефрос на всю залу, через динамик, официальным тоном, которого не слышали от него никогда. — Штатно — источник питания, рассчитанный на сорок лет службы. Нештатно — при определённых настройках, которые запрещены всеми уставами и которые мы с Бальдром рассчитали за эту ночь до третьего знака, — устройство однократного применения. Мощность управляемая, в интересующем нас диапазоне. По-местному выражаясь: малый рукотворный гнев небес. На стадии зарождения инкриптория этого достаточно — с запасом, подтверждаю расчётом. Побочные эффекты: место удара будет мёртвым и запретным лет на сто, что для Мёртвой Пустоши, согласитесь, не ухудшение».

— И потерей, — сказал я, потому что об этом следовало сказать вслух самому. — Реактор — это сердце капсулы. Это заряд «Плевка», это свет, это тепло лаборатории, это… — я усмехнулся, — это последний работающий кусок моего мира. Корабль, на котором я сюда упал, перестанет существовать. Обратного билета у меня и так не было — но теперь не будет даже вагона. Я посчитал. Согласен. Едем дальше.

Никто не сказал ничего, и правильно сделал. Только Анориэль под столом нашла мою руку, а Лисяндра положила хвост мне на сапог — так положено.

— Остаются два вопроса, — продолжил я. — Наведение и доставка. Наведение: Пустошь — это тысячи квадратных вёрст мёртвого ничего, а искать надо гнездо размером, возможно, с этот двор. Бальдр возьмёт след МПС с высоты, но чем ближе к грунту, тем нужнее… — я посмотрел на Лиисо Али Яня, и посмотрел на его пазуху, — …тем нужнее что-то, что чует заразу саму. Первый Куань-Джо. Я не спрашиваю, что в коробочке. Я спрашиваю: она укажет?

Лиисо Али Янь молчал долго — по его меркам: вдоха четыре. Потом достал лаковую коробочку, поставил на стол и откинул крышку, и все, кто сидел близко, увидели: на жёлтом шёлке лежала игла. Костяная, тёмная от древности, чуть изогнутая — и она дрожала. Мелко, непрерывно, нацелившись остриём на юг, и от иглы едва слышно, на пределе уха, шёл тот самый тонкий звон, который позапрошлой ночью слышал слепой шаман.

— Игла Первой Заразы, — сказал Лиисо. — Выточена, по описи Канцелярии, из кости первого обращённого, убитого дважды. Четыреста лет она лежала неподвижно, и опись числила её «реликвией сомнительной». Три ночи как — дрожит. Канцелярия, Сиятельный, хранит всё, — он поклонился на угол, которого я не знал, и Цю Фай Ли потом сказала, что это угол передачи оружия. — Она укажет. Она уже указывает.

— Доставка, — сказал я, и вот тут пришлось выдохнуть. — До Пустоши — полторы тысячи вёрст на юг, через два королевства и рубежные линии. Обозом с реактором — два месяца, и каждый день инкубатор жрёт грунт и растёт. Кораблём — нет кораблей, которые возят такое. «Крыло Гнева» поднимает меня и магистра, но не реактор: там веса — как три Мыша… — Мыш в дверях гордо приосанился, — …а Линорикс, при всём моём уважении к его боевому счёту, тянет полтора центнера полезной нагрузки. Нужен носитель, способный поднять капсулу, десяток людей и пройти полторы тысячи вёрст по воздуху. Такой носитель на этом континенте существует. Один.

Стало очень тихо. Все поняли. Но сказать это вслух надлежало не мне, и я посмотрел на башню за окном — туда, где на своём месте, свесив хвост с флюгера, сидел и слушал через открытое окно всё, от первого слова, мой дракон.

Линорикс не стал влетать в залу — он просунул в окно голову, оранжевую, с гребнями, с глазами, круглыми, как две плошки, и в зале запахло дымом и почему-то мёдом (он таскал мёд с кухни, и мы делали вид, что нет).

— Деда, — сказал Линорикс. Голос-фистула был тихим, каким я его не слышал никогда. — Вы хотите будить деда.

— Я хочу просить деда, — поправил я. — Будить — это к будильнику. Просить — это к семье. Линорикс, ты говорил: он спит триста лет, потому что мир недостоин, чтобы для него бодрствовать. А война была четыреста лет назад. Значит, ту войну он видел бодрым. Значит…

— Значит, он в ней был, — сказал Линорикс, и оранжевая голова опустилась ниже. — Я знаю, звёздный. Я всегда знал, только складывать боялся. Деда не рассказывал про ту войну никогда — он рассказывал про всё: про полёты, про клады, про прабабку, про то, как правильно жечь… а про это — никогда. Только один раз, давно, я спросил, почему у него на левом крыле перепонка в рубцах, как штопаная. И он сказал: «Это не мне. Это тем, кого я не донёс». И спал потом четыре года. — Дракон поднял глаза, и в них, драконьих, нечитаемых, читалось всё. — Он не проснётся для мира, звёздный. Мир он уже видел. Но он, может быть, проснётся для меня. Я же… я же теперь не просто так. У меня имя, работа, террор удавшийся и семья, которая зовёт меня каждый день. Мне есть что предъявить. — Фистула дрогнула и выправилась. — Полетели сейчас. Прямо сейчас, пока я не передумал бояться.

Я обвёл глазами залу: дедов, склонившихся над картой юга; Лиисо, уже перерисовывающего пеленг иглы; Цефроса с Бальдром, гонявших в поддиапазоне расчёт перегрузки реактора; жён — четыре взгляда, в которых было всё то, о чём будет следующая глава, и о чём мы все молчали, потому что срок этому разговору ещё не пришёл, но уже виднелся.

— Совет закрыт, — сказал я. — Решение: хирургия. Подготовку — по плану, Катерина распределит. А мы с Линориксом… — я встал и взял со стола перчатки, — мы с Линориксом летим в Спящую Гряду. Просить.

«Запись в хронику, — сказал Цефрос, когда мы выходили во двор, где Линорикс уже разминал крылья, сшибая сосульки с новой башни. — День восемьдесят девятый третьей тетради. Совет постановил: Зло Извечное признать вредителем, ужас перевести в хозяйственные работы, дракона — просить, а не будить. Лейтенант, за три года ты приучил этот мир к невозможному настолько, что сегодня никто даже не вскрикнул. Меня беспокоит только одно существо во всей этой операции. Единственное, которое видело ту войну своими глазами и после неё решило, что мир не стоит бодрствования. Ты летишь уговаривать того, кто знает о цене больше всех нас. Подумай по дороге, что ты ему скажешь».

— А что тут думать, — сказал я, затягивая ремень. — Скажу правду. У него правнуки намечаются. Пятеро.

«…Знаешь, — сказал Цефрос после паузы, — а ведь сработает».

Но о Спящей Гряде — в следующей главе.

Глава 8. Спящая Гряда, или Тот, кто носил

До Спящей Гряды мы шли по воздуху день и ночь: я — на «Крыле Гнева», Линорикс — в упряжи, и за весь полёт он не сказал ни слова. Это надо понимать: Линорикс, который комментирует собственное приземление, встречный ветер и форму облаков («смотри, звёздный, вон то — как Мыш, только лежит»), молчал одиннадцать часов кряду. Я не лез. У всякого своя предстартовая тишина; я свою отбывал перед экзаменами у Дребена, он свою — перед дедом.

Гряда встала из предрассветной мглы, как встаёт всё настоящее: без предупреждения. Чёрные зубья в полнеба, снег на гребнях, и ни птицы, ни дыма, ни звука — те самые места, про которые на картах пишут «Спящая Гряда» и не пишут больше ничего, потому что картографы, как я убедился в этом мире дважды, честнее летописцев.

— Туда, — сказал Линорикс, первое слово за ночь, и заложил вираж к южному склону, где меж двух зубьев чернел вход — я сначала принял его за долину. Это была пещера. В неё вошла бы «Вигилия». Боком.

Мы сели на каменной террасе перед входом, я отстегнулся от «Крыла», и тут Линорикс произнёс инструктаж — фистулой, дрожащей ровно настолько, чтобы я делал вид, что не замечаю:

— Значит, так, звёздный. Правила. Внутрь идём медленно. Говорю сначала я — так положено, я кровь. Ты молчи, пока он не спросит. Если он дыхнёт — стой, не отражай, он не всерьёз, это он так… здоровается. Наверное. Раньше так здоровался. И это, звёздный… — оранжевая морда повернулась, и в круглых глазах было всё сразу, — если он скажет «нет» — мы уйдём и не обидимся. Он имеет право на «нет». Он один на всём свете имеет право на «нет», понял?

— Понял, — сказал я. — Говорить буду только правду. Ты знаешь, других заготовок у меня нет.

— Знаю, — вздохнул Линорикс. — Потому и страшно.

Пещера шла вглубь горы полого и просторно, и чем глубже, тем теплее становился воздух — сухое, ровное, печное тепло, — и тем громче делался звук, который я сначала принял за гул горы, а потом понял: дыхание. Мерное, медленное — вдох в минуту, — дыхание такого объёма, что на вдохе у меня закладывало уши, а плащ тянуло вперёд, в темноту.

А потом пещера открылась в зал, и я увидел деда.

Я не буду тратить слова на «огромный» — слово стёрлось. Скажу инженерно, как привык: когда Бальдр с моего пояса тихо промерил то, что лежало перед нами в кольцах собственного тела, он выдал цифры и добавил, чего не делает никогда: «Перепроверил дважды». Размах крыльев — за сотню метров. Масса — «сопоставима с корветом». Чешуя — не оранжевая, как у внука: тёмная, серо-стальная, местами до черноты, и по ней, как по старому клинку, шли разводы — там, где века отполировали её сном. Левое крыло, сложенное вдоль тела, было в рубцах: длинных, парных, рваных — я узнал их конфигурацию и предпочёл бы не узнавать. Так рвут перепонку руки. Много рук, вцепившихся намертво.

И запах — вот чего я не ждал. В драконьем логове пахло не серой и не зверем. Пахло, как в архиве: пылью, камнем и временем.

Линорикс вышел вперёд — маленький, оранжевый, отчаянно блестящий на фоне этой темноты, — набрал воздуху и заговорил. По-драконьи: язык, которого я не слышал ни разу за все годы, — глубокий, гулкий, из звуков, для которых нужна вторая гортань, и «Лингвист» брал его с трудом, как брал когда-то лесную речь Лисяндры, — но брал:

— Деда. Это я. Линорикс, сын Ипразаага Яркого… сын твоего сына. Я пришёл не один. Прости, что бужу. Дело того стоит, деда. Я бы не стал. Ты знаешь, что я бы не стал.

Гора дышала. Вдох в минуту. Мы стояли.

На седьмой минуте — я считал, потому что счёт это единственное, что у меня осталось от самообладания, — открылся глаз.

Один. Размером с ворота моего первого аллода. Жёлтый, с вертикальным зрачком, затянутый спросонья дымчатой плёнкой, — и плёнка сошла, и зрачок сфокусировался, и в зале стало очень тихо, потому что дыхание остановилось: дед рассматривал нас, не дыша, как рассматривают, задержав вдох над мелким шрифтом.

— Внук, — сказал дед.

Голос его не был громким. Он был низким — ниже слышимого: половину я не слышал, а чувствовал грудной клеткой, и Бальдр потом сказал, что дед говорит «в основном ниже вашего диапазона, вы слышите верхушку». Но и верхушки хватало: старый, сухой, с той особой медленной дикцией существа, которому некуда спешить уже триста лет.

— Внук. Маленький Линорикс. — Зрачок сместился, обмерил оранжевую фигуру от носа до хвоста. — Ты вырос. Мало. Ты ел? Вас кормят?.. — зрачок остановился на мне. — И ты привёл человека. В блестящей скорлупе. Который стоит в моём доме и считает мои вдохи. — (Я перестал считать.) — Триста лет никто не приходил. Правильно делали. Зачем пришёл ты — я знаю: разбудить. Все, кто приходил раньше — тогда, давно, — приходили будить. Королям было надо, чтобы я летал. Ответ им был один, и тебе, внук, будет тот же, и не обижайся…

— Деда, — сказал Линорикс. — Оно вернулось.

Стало тихо так, как не было даже до пробуждения. А потом дед вдохнул — глубоко, по-настоящему, так, что нас качнуло к нему, — и выдохнул медленно, и в выдохе была не злость. В выдохе была смертельная, трёхсотлетняя усталость существа, которое ждало именно этих слов все триста лет и надеялось умереть раньше, чем их услышит.

— Я знаю, — сказал дед. — Я чую его во сне сто дней. Оно шепчет, внук. Оно всегда сначала шепчет — с юга, из-под земли, тонко, как комар за пологом. В прошлый раз я слушал этот шёпот два года и говорил себе: показалось. Все говорили себе: показалось. Пока маяки не замолчали… — Глаз закрылся. Открылся. — Значит, пришли будить на войну. Скажи мне, внук, одно, и подумай, прежде чем сказать: зачем мне просыпаться? Я видел тот мир — он не стоил моего бодрствования. Я видел ту войну — после неё я не захотел видеть ничего. Что изменилось, маленький Линорикс? Чем ваш мир лучше того, который я закрыл глазами?

И вот тут мой дракон — мой недомерок в полтора центнера, мой сирота с фистулой, требовавший когда-то стада тучные и девок молодых, — выпрямился во весь свой невеликий рост и выдал речь, которую я привожу целиком, потому что она того стоит, и потому что я плакал под шлемом, и не стыжусь.

— Чем лучше, деда? Я скажу. У меня есть имя, и меня зовут по нему каждый день — не «эй, ящер», а по имени, деда, каждый день, я считал сначала, потом сбился. У меня есть работа: я воздушная оборона, у меня боевой счёт, про меня поют песню, глупую, но поют. У меня есть друг Мыш — он огр, он большой и громкий, мы вместе наводим весёлый террор по средам. У меня есть человек, который полетел со мной к тебе — а он, между прочим, самый занятый человек полушария, у него четыре жены рожают, и он всё равно полетел, потому что я попросил. И у него будет пятеро детей, деда. Пятеро. Они будут расти в замке, где я живу на башне, и они будут дёргать меня за гребни, и лазить по хвосту, и я буду их катать — низенько, я аккуратно, деда, я умею аккуратно… — фистула сорвалась, выправилась. — В прошлый раз тебя будили короли, чтобы ты летал для них. А я бужу тебя, чтобы ты жил — у нас. Разница, деда. Я три года учил эту разницу, и я тебе её принёс. Мир не стал достойнее, наверное. Но у меня в нём теперь семья, и я не дам её сожрать. Полечу и один, если скажешь «нет». Только… — он сглотнул, — только я маленький, деда. Я подниму полтора центнера. А поднять надо — судьбу.

Дед молчал. Долго. Вдох. Ещё вдох.

— «Весёлый террор по средам», — повторил он наконец, и в нижнем, нечеловеческом регистре его голоса что-то дрогнуло — я не сразу понял, что это было; потом понял: смех. Первый за триста лет, ржавый, как ворот заброшенного колодца. — Ты. Человек в скорлупе. Теперь говори ты. Внук сказал за сердце. Скажи за дело. И не вздумай врать — я вру триста лет сам себе, я знаю, как это звучит.

Я сказал за дело. По-штабному: что упало, где, что оно такое — на этом месте дед подтвердил страшное: «оно нездешнее, я всегда знал; оно пахло, как не пахнет ничто, рождённое под этим небом», — каков план, что понадобится от него: один полёт, полторы тысячи вёрст, груз — капсула, я и десяток бойцов; найти, положить груз, уйти до срабатывания. Не война. Работа. Одна.

— Один полёт, — повторил дед. — Знаешь, человек, что я делал в ту войну? Мне не рассказывал внук, потому что не знает, а тебе я скажу, чтобы ты понимал, кого просишь и о чём. Я не жёг орду. Жгли молодые — Рекунгис жёг, за то и в песни попал, дурень… Я — носил. Я самый большой, я поднимаю деревню разом. Из края в край Пустоши, из гибнущих городов на рубеж — я носил живых. Двадцать лет. Тысячи и тысячи. Меня звали тогда — Азгаррон Носивший, и это имя я уложил спать вместе с собой… — Рубцовое крыло шевельнулось, приподнялось — чуть, на локоть. — А это — видишь? Это те, кого я не донёс. Зараза, человек, не спрашивает, где верх, где низ. Человек обращался в полёте. На моей спине. Среди своих. И у меня был выбор из двух: нести обращённого в гущу живых на рубеже — или… — он не договорил, и не надо было. — Двадцать лет я решал это в воздухе, один, за вдох. Вот моя война. После неё я решил, что с меня хватит неба. И вот приходишь ты и просишь: один полёт. Опять — нести. Опять — на юг. Опять — груз, который нельзя уронить и нельзя не уронить…

— Нет, — сказал я.

Глаз повернулся ко мне, весь.

— Нет, Азгаррон Носивший. Не опять. Я прошу наоборот. Тогда ты носил живых от него — и не мог спасти всех, и каждый недонесённый у тебя вот здесь, на крыле, я вижу. А я прошу отнести смерть — к нему. Один груз, который невозможно уронить неправильно, потому что он для того и везётся, чтобы упасть. Ты двадцать лет летал от заразы, спасая по деревне за раз. Слетай один раз — на неё. И больше не будет никого, кого надо носить. Никогда. Ни тебе, ни внуку, ни тем, кто после. Это не двадцать первый год той войны, Азгаррон. Это её последний день. Он просто опоздал на четыреста лет, и его надо доставить по адресу. А доставку лучше тебя не делает никто под этим небом — это, — я поклонился, — не лесть. Это логистика.

Тишина стояла — три вдоха.

— «Логистика», — сказал дед, пробуя слово, как пробуют незнакомый плод. — Скорлупа, а говорит, как старый караванщик… Внук. Подойди.

Линорикс подошёл — весь. Дед наклонил голову — гора пришла в движение, посыпалась каменная пыль — и коснулся носом, размером с моего Мыша, оранжевого лба.

— Пятеро, говоришь, — проворчал он. — И дёргать за гребни… У меня гребни триста лет никто не дёргал, внук. Я, пожалуй, забыл, каково это. — Вдох. — Ладно. Уговор такой, человек: я делаю твою доставку. Один полёт, туда и назад, груз твой и десяток твоих. А после — после я хочу посмотреть на это ваше «у нас». На замок, где мой внук живёт на башне и наводит террор по средам. На пятерых, которые будут лазить по хвосту. Если оно вправду такое, как он спел, — он повёл глазом на Линорикса, — то, может быть, я и не стану досыпать. Досплю потом. Сон, в отличие от всего остального, меня подождёт.

— Уговор, — сказал я. — И ещё одно, Азгаррон. У нас в замке есть очередь дедов. Записываются к счетоводу, два дня в луну на деда, за скандал — минус день. Там сейчас четверо: владыка леса, герцог, шаман и посол императора. Ты будешь пятым. Предупреждаю честно: они интригуют за дни.

Дед посмотрел на меня. На внука. Снова на меня.

— Очередь, — сказал он. — Дедов. За детей — очередь… — И низкий регистр загудел снова, дольше прежнего, и с потолка посыпалось уже всерьёз. — Триста лет, человек. Триста лет я спал — и, выходит, всё самое смешное проспал. Летим. Покажешь мне вашего счетовода. Я хочу видеть существо, которое выдумало ставить владык в очередь.

Пробуждение Азгаррона Носившего заняло трое суток — существо такой массы не встаёт с постели, оно запускается, как запускают корабль: кровь, крылья, огонь, всё по очереди, и всё это время он ел. Про то, как мы с Линориксом обеспечивали деду разговение после трёхсотлетнего поста, я когда-нибудь напишу отдельно; скажу лишь, что охотничьи угодья Спящей Гряды теперь заслуживают своего названия меньше, чем когда-либо.

А на четвёртое утро мы вылетели домой — и это был полёт, которого Эйнория не видела четыреста лет: впереди, заслоняя рассвет, шёл Азгаррон, серо-стальной, стометровый, с заштопанным веками крылом; в кильватере, гордый до неприличия, шёл Линорикс с «Крылом Гнева» на буксире; а я сидел у деда на загривке, между двумя гребнями (мне было официально дозволено дёргать), и слушал, как внизу, по трактам, по деревням, по заставам, катится под нами волна — колокола, рога, крики, — и Цефрос комментировал сводки: «Паника в Гульдене… паника у Гороска, отставить, у Гороска ликование, он уже понял, чей это… граф Лебо строит трибуны, лейтенант, я не шучу, Бальдр разглядел телеги с досками…»

Замок встречал нас всем населением на стенах. Азгаррон сделал круг — бережный, широкий, оценивающий («башню строили гномы? вижу. добро. выдержит»), — сел на холме у стен, потому что во двор не помещался даже частями, опустил голову к воротам и долго, внимательно смотрел на всё: на куб, на стройку, на вяз в кадке, видный через окно детского крыла, на кочевье с наветренной стороны, на моих жён на надвратной башне — все четыре, ветер в волосах, ладони на камне с семнадцатью именами, — на Мыша, который вышел вперёд и от полноты чувств поднял над головой телегу.

— Большой и громкий, — определил Азгаррон. — Внук рассказывал. Точен… — Взгляд его дошёл до Ханоша, крохотного, с бирками, вышедшего к воротам по всей форме. — А это, стало быть, существо с очередью. — Дед наклонил голову к самой земле, и Ханош, надо отдать ему должное, не отступил ни на шаг. — Записывай, счетовод: Азгаррон Носивший. В очередь дедов. Пятым. И сразу уточнение по регламенту: если я беру всех пятерых детей разом — это считается за один день или за пять?

Ханош посмотрел на дракона. На бирки. Снова на дракона. И ответил с достоинством человека, чья система выдержала всё:

— За один, почтенный. Очередь считается по дедам.

— Хех, — сказал Азгаррон Носивший, и с крыши конюшни осыпался снег. — Подгорная логика. Уважаю. Вписывай.

«Хроника, день девяносто восьмой, — сказал Цефрос тем вечером, когда замок, отгуляв встречу, затихал, а на холме, свернувшись кольцом вокруг сторожевого костра, спал — впервые за триста лет не в горе, а под открытым небом — самый большой доброволец моей команды. — Состав экспедиции укомплектован. Носитель — есть. Наведение — есть. Заряд — считаем. Лейтенант, я обязан отметить для двенадцатого тома: ты сегодня завербовал существо, которое отказало всем королям четырёх веков, — и сделал это, предложив ему не славу, не золото и не месть, а очередь на нянченье и право дёргать за гребни. Я тридцать лет преподавал антропологию и заявляю ответственно: я ни черта не знал о мотивации».

А с юга, если выйти ночью на стену и замереть, было слышно — на самом пределе, тоньше комара за пологом — как звенит в лаковой коробочке костяная игла.

Оно шептало.

Мы собирались в дорогу.

Глава 9. Доставка по адресу, или Тот, кто пришёл первым

Провожали нас на рассвете, и о проводах я скажу коротко, потому что длинно — не смогу.

Жёны не отговаривали. Ни одна, ни словом — и это было страшнее любых уговоров: четыре женщины, которые три года не выпускали меня одного даже в баню, стояли на надвратной башне молча, потому что все четыре понимали: туда — нельзя им, а не лететь — нельзя мне. Катерина вручила мне пакет с бумагами («вскрыть, если… вскрыть в крайнем случае; там всё оформлено, граф, у нас теперь есть что оформлять») и поцеловала по-уставному коротко. Цю Фай Ли повязала на локоть жёлтый шёлк с иероглифом, значение которого отказалась переводить («узнаешь, когда вернёшься. Это обязывает возвращаться»). Анориэль ничего не дала и ничего не сказала — она просто взяла моё лицо в ладони, и я на секунду почувствовал то зелёное, глубокое, идущее насквозь, и понял, что меня не благословили. Меня — проверили и приняли работу: годен. А Лисяндра куснула меня за ухо. При всех. По-настоящему, до отметины. «Метка, — пояснила она. — Возвращаются на метку. Все знают».

Азгаррон принял груз молча: капсулу — мою «Улитку», обмотанную гномьей сетью, с реактором, переведённым в предстартовый режим («шестьдесят два часа до точки невозврата, лейтенант, — доложил Цефрос, — успеваем с запасом в двадцать»), и десант, который я отбирал два дня и которым горжусь. Шли: Мыш — в латах, с новой дубиной («старая осталась в том герцоге», как деликатно выражается летопись Сухого Клёна); кузены Раймон и Готье — с арсеналом, от которого крякнул Брас; двое Скрытных — их не было видно уже при погрузке; братья Кар Ил и Куар Им — Лиисо Али Янь выделил их со словами «Канцелярия желает присутствовать при конце этой описи»; магистр Обрелиус — под подписку и под честное слово, вырванное у него трижды; Сухой Клён — следопыт, знающий мёртвые земли лучше живых, и притом единственный доброволец, подавший прошение в письменном виде («узреть труды божества в изначальном месте»); и мессир Краваре, который сказал просто: «Там будет зараза. Я лекарь. Не спорьте, граф, вы проиграете время».

Линорикс шёл эскортом — налегке, дозором, и впервые в жизни его не надо было уговаривать быть серьёзным.

Летели день, ночь и ещё полдня. Азгаррон шёл высоко и ровно, как идёт корабль, знающий фарватер; под нами кончились королевства, кончились рубежные линии Верленского — с последней заставы нам отсалютовали дымами, и дед сказал сверху, не оборачиваясь: «Четыреста лет назад тут стояла такая же. Я помню каждую. Я на них садился — сгружать». А потом кончилось и это, и началась Пустошь.

Я видел мёртвые миры — с орбиты, в учебных записях. Я видел Долину Смертной Суши. Пустошь была хуже. Не серая — выцветшая: земля цвета старой кости, без травинки, без камня, на котором рос бы хоть лишайник, и до самого горизонта — ни звука, ни движения, только ветер переставляет пыль с места на место, как скучающий часовой. Четыреста лет назад здесь всё выжгли до третьей глубины — и за четыреста лет жизнь не вернулась: не потому, что не могла, объяснил Каарил перед вылетом, а потому, что помнила.

Игла Первой Заразы вела нас четыре часа над этим ничем — звон её делался выше и чаще, как пульс при лихорадке, — и привела.

Сначала мы увидели пятно. С высоты — просто тёмное пятно на кости, вёрст пять в поперечнике, и Бальдр начал читать спектры за десять вёрст до кромки: «Биоактивность. Плотная. Странная…» Азгаррон снизился по спирали, мы прошли над самой кромкой — и я увидел заражённую землю вблизи.

Это была не гниль и не плесень, как рисовало воображение. Это была — сетка. Тёмно-сизая, глянцевая, она лежала на мёртвом грунте правильными шестигранными ячеями, как рыбацкая сеть, наброшенная на дно; в узлах ячей пульсировали желваки размером с кулак, и вся она — на вёрсты — дышала. Медленно, вразнобой у краёв и всё согласнее к центру. По сетке ползали существа: мелкие, с собаку, суставчатые, тускло-костяные, без глаз, — волокли к центру пыль, кость, сами себя. А в центре пятна поднимался над землёй бугор — гладкий, сизый, влажно блестящий, похожий на нарыв, — и вот от него дышала уже вся сетка, в такт.

— Гнездо, — сказал я. — Инкубатор. Стадия ранняя, как и считали… Азгаррон, круг шире. Бальдр, полную съёмку.

И вот на втором круге, когда солнце сместилось и тени легли иначе, я увидел то, чего не должен был увидеть, и что перевернуло всю операцию.

Под сеткой, у самого центра, чуть в стороне от нарыва, из мёртвого грунта выступали контуры. Прямые. Осмысленные. Обводы корпуса — раздавленного, разломанного пополам, наполовину втянутого в землю, но я семь лет служил на флоте, я опознаю с воздуха обводы спасательной техники так же, как Лисяндра опознаёт след: под заразой лежал спасательный модуль. Не моего мира — но моего класса: та же логика аварийных обводов, тот же силовой пояс, та же посадочная юбка. Инженеры разных вселенных, решающие одну задачу, приходят к похожим ответам — я это уже знал по Бальдровой «игле».

— Бальдр…

— Вижу, командир. — Голос энергета был странным. — Дай заход ниже… Так. Подтверждаю опознание, и держись за гребень: это спасательный модуль цивилизации Хан-Ормой.

— Кого?!

— Хан-Ормой, — повторил Бальдр, и даже Цефрос молчал, слушая. — Командир, короткая справка, пока заходим: это единственные существа в изученной галактике, которые… как бы тебе… Во-первых, они древние. Не как я древний и не как твой флот — древние по-настоящему: когда мой народ ещё был грозовыми разрядами в туманностях, Хан-Ормой уже странствовали. Их считают — считали — чем-то вроде… наследия Предтеч. Кто говорил «слуги», кто говорил «игрушки», кто — «последние, кто их видел». Во-вторых, они условно-биологические: совершенные квазиживые биомеханизмы, биометалл, способный к саморепродукции путём самоинженерии, — существо, которое само себя чинит, перестраивает и совершенствует, и может принять почти любую форму в пределах своих габаритов. В-третьих, они закрыты: ни с кем не воюют, ни с кем не селятся, всё изучают, обмениваются только технологиями. Иерархия жёсткая, все подчинены центральному Депозитору, при полной автономии каждой особи могут сливаться в единую квазиличность… И в-четвёртых, командир, главное, почему у меня дрожит контур: это единственная известная раса, чья природа сопротивляется заразе Некроторов. Биометалл не заражается — некроторам нечего в нём высасывать и некого обращать. Это Хан-Ормой когда-то подсказали вашим Людям, как с Некроторами бороться, — вся ваша флотская доктрина, лейтенант, дезинсекция, реагенты, карантин — это конспект их лекции тысячелетней давности. И вот их модуль лежит здесь. Под гнездом. В центре заразы, которая его — облепила, но не взяла.

Мы сели за версту от кромки, с наветренной, — и работали по плану, который я переверстал на ходу, потому что план «положить заряд и уйти» умер в ту секунду, когда я узнал обводы. Под заразой лежал чужой спасательный модуль с неизвестным статусом экипажа. Устав разведфлота, статья о терпящих бедствие, читается одинаково во всех вселенных — я проверял уже дважды.

К модулю шли выжигая. Мелкие костяные твари — Бальдр классифицировал их как «рабочие единицы ранней стадии, неопасные поодиночке, смертельно опасные к концу месяца» — огня боялись панически: не самого пламени даже, а того, чем мы жгли. Жгли мы из четырёх самодельных огнемётов, собранных Брондиями за два дня перед вылетом по моим чертежам: бак, мех, сопло — и заправка, при виде которой мессир Краваре прослезился привычно и безнадёжно: первач. «Слеза Сиятельного», девяносто градусов, из стратегического резерва. Горела она жарко, чисто и с таким запахом, что Раймон, поводя соплом, заметил: «Первый раз жгу врага тем, за что дома дерутся». Сетку твари чинили за нами с тупым, страшным усердием — но от модуля мы её отжали и держали периметр: Мыш с дубиной на левом фланге работал так, что кузены, люди не восторженные, взяли манеру держаться от него шагах в двадцати «для сохранности слуха».

Модуль был мёртв снаружи — оплавлен, вмят, наполовину съеден грунтом. Но когда я вскрыл — вручную, по аварийным меткам, которые читались, потому что аварийные метки инженеры всех вселенных делают читаемыми, — под обшивкой затеплилось. Управляющие контуры были целы. В ложементе, в коконе из собственного тела — оно оплыло, как свеча, и застыло щитом вокруг сердцевины — лежало существо.

Я не опишу Хан-Ормой правильно; скажу как увидел. Представьте фигуру — размером с человека, но пропорций текучих, — отлитую из тёмного металла, который на второй взгляд оказывается тканью, на третий — кожей, на четвёртый — всем сразу. Ни лица, ни глаз — гладкий овал, по которому, когда мы подключились, пробежала рябь тусклых огней. Глубокая гибернация. Повреждения. И — жизнь: медленная, упрямая, машинная и живая одновременно.

Подключался Бальдр — их протоколы оказались роднёй его собственных, «эпоха одна, школа одна, командир, я будто читаю письмо двоюродного деда», — и микромозг модуля, крохотный дежурный контур, доложил нам всё. Я передаю его доклад так, как он лёг в мой рапорт.

Исследовательский крейсер Хан-Ормой «ХаарН КааС 54 Лоор» вёл преследование матки Некроторов — той самой охоты, которую эта раса ведёт тысячелетиями, тихо и без объявлений, и за которую ей должна вся галактика, не зная об этом. Крейсер настиг матку и обстрелял негаторами — успешно: матка, теряя структуру, ушла в слепой прыжок, в первый попавшийся гравитационный шторм. В аномалию. В нашу. Крейсер вошёл следом — и воронка, ломающая всё, сломала обоих: матку разорвало на входе, до планеты долетели ошмётки — споровый обломок четыреста лет назад… и второй, малый, теперь; крейсер погиб в переходе, успев отстрелить спасательный модуль. Разница входа составила по внутреннему времени аномалии около двух недель — но воронка мелет время, как мелет металл: снаружи легли те самые четыреста лет между первым семенем и вторым. А модуль — повреждённый, с умирающим пилотом — вышел из воронки по следу врага и упал точно на место выброса второго семени: не чудом, а наведением, потому что последнее, что сделал крейсер, — вцепился в цель.

И здесь, на месте, издыхающий модуль сделал единственное, что мог: включил максимальный протокол безопасности. Поле подавления — из тех же негаторов, что били по матке. Четыре месяца он глушил разворачивающееся рядом семя, тормозя его, инкапсулируя, не давая сетке разрастись, — гниль, которая за такой срок покрыла бы полконтинента спорами, топталась на пяти верстах. Он не мог его убить. Он мог только держать — и держал, на последних крохах, теряя пилота, потому что вся энергия шла в поле.

— Расчёт остатка, — договорил микромозг через Бальдра, ровно, как говорят машины, которым не положено просить. — Поле иссякнет через одиннадцать суток. После — экспоненциальный рост, полное развитие роя в пределах месяца. Пилот в состоянии глубокого шока, повреждения обширные, гибернация нестабильна. Запрос по протоколу взаимодействия культур: транспортировка носителя в безопасную среду. Приоритет — пилот. Модулем — пренебречь.

— Отставить «пренебречь», — сказал я. — Грузим всё.

Кокон с пилотом и сердцевину модуля — вместе они вышли чуть больше моей «Улитки», но ненамного, и Азгаррон, примерившись, сказал только: «Носил тяжелее. Носил хуже» — подняли гномьей сетью на дедову спину, рядом с капсулой. А капсулу — мою, со взведённым сердцем, — спустили на её место: в центр пятна, к нарыву, под пульсирующую сетку, которая уже тянула к ней своих костяных сборщиков — пусть тянет: восемьдесят минут ей оставалось тянуть.

Я запустил протокол сам. Рукой. Так положено — и так правильно: три года эта машина была моим домом, моим арсеналом, моим последним аргументом и последним куском неба, с которого я упал. Панель мигнула знакомой зелёной строкой — той же, что при посадке, — и Цефрос сказал тихо: «Прощай, старушка. Ты была худшей капсулой флота и лучшим кораблём двух вселенных». Мы поднялись и легли на север, все — Азгаррон с двойным грузом, Линорикс дозором, десант, пристёгнутый по-походному, и молчание на борту стояло не тяжёлое, а торжественное.

Через два часа лёта, на расчётном удалении, Азгаррон по моей команде довернул — «смотреть всем, — сказал дед неожиданно, — такое надо видеть глазами, чтобы не рассказывали врунов», — и за южным горизонтом встало солнце.

Второе. Белое. Беззвучное — звук пришёл потом, через положенные минуты, глухим долгим вздохом, от которого дрогнул воздух под крыльями. Столб света, шар, купол — и медленная, царственная, страшная гора огня, встающая над мёртвой землёй на десятки вёрст. Термоядерное сердце «Улитки» выжгло Пустошь в радиусе ста вёрст — гнездо, сетку, нарыв, кость, самую память заразы, до четвёртой глубины, чище, чем весь объединённый круг четырёхсотлетней давности.

Никто не ликовал. Магистр Обрелиус, который весь полёт мечтал вслух «узреть гнев небес», смотрел на гриб молча, и по лицу его текли слёзы, и он не записывал. Сухой Клён что-то шептал — молитву своему страшному божеству, и впервые я не имел ничего против. А Азгаррон Носивший смотрел дольше всех — на юг, на огонь, на место, где кончилась война, которую он унёс когда-то на собственном крыле, — и сказал, когда купол начал оседать:

— Четыреста лет должок висел. Доставили. — И, помолчав: — Хорошо, что я не доспал.

Домой шли долгим пологим маршрутом — с грузом дед не гнал, — и все обратные сутки в поддиапазоне у меня в голове шелестела работа: Цефрос и Бальдр разбирали журналы модуля Хан-Ормой, скачанные до последнего бита. Итог они доложили мне на вторую ночь, вдвоём, по очереди, и с этого доклада, я знал уже тогда, начнётся всё дальнейшее.

«Первое, — сказал Цефрос. — Мы теперь знаем про воронку больше, чем за три года. Журналы крейсера подтверждают: это не природа. Это сооружение, и Хан-Ормой о нём знали — в их навигационных слоях оно помечено. Знаешь чем, лейтенант? Меткой, которую Бальдр переводит как „водосток”. Или „ловчая яма”. Или — мне нравится третий вариант — „карантинный колодец”. Место, куда стягивается то, что не должно летать свободно».

— Второе, — подхватил Бальдр. — Я сравнил сигнатуры. Поле подавления модуля — негаторы Хан-Ормой — и «Око Тишины» коллегии. Командир… это одна школа. Не копия — правнук: примитивный, ополовиненный, но принцип тот же и почерк тот же. Их «древний артефакт, коим испытывали от начала времён», — это обломок технологии Хан-Ормой. И ритуал негации, которым глушили тебя в Мёртвом замке, — той же родословной, только пересказанный словами. Кто-то из этой расы уже бывал здесь, командир. Давно. Может быть — в ту войну: кто-то же научил их предков объединённому кругу, который смог выжечь Пустошь. А может быть — раньше.

«И третье, — закончил Цефрос, и голос его был тем самым, посадочным. — Сложи всё, что мы знаем, Гронислав. Ловушка Предтеч, которая тикает по расписанию. Магия — язык, работающий с метрикой напрямую. Негаторы, глушащие этот язык, — здесь, в обломках и в ритуалах. Пророчества четырёх народов, которые не предсказывают, а ждут. Метка „карантинный колодец” в чужих лоциях. Лейтенант, эта планета не просто непроста. Эта планета — не место. Эта планета — учреждение. И мы пока не прочли вывеску».

Я лежал между гребнями Азгаррона, под жёлтым шёлком на локте, с меткой на ухе, и смотрел на звёзды, которых три года назад не было ни в одном каталоге.

— Цефрос. А пилот?

«Стабилен. Гибернация держится, кокон цел. Бальдр говорит — жить будет, но будить нельзя: он должен досамоинженерить себя сам, это у них так лечатся. Сколько — неизвестно. Месяц, год… Проснётся — в замке. Первый Хан-Ормой, открывший глаза — если у них есть глаза — в мире-учреждении, в графстве у существа в блестящей скорлупе, в доме, где очередь дедов и террор по средам».

— Ну, — сказал я, закрывая глаза, — по крайней мере, ему будет с кем поговорить о Предтечах.

«Вот этого, — сказал Цефрос, — я и боюсь. Спи, лейтенант. Дома — жёны, роды через несколько месяцев, коллегия недобитая и вывеска, которую надо прочесть. Отоспись, пока небо несёт».

И небо несло.

Но это уже следующая глава.

Глава 10. Возвращение героев, или Секретарь и не только

Домой мы подлетали в сумерках второго дня — и ещё за двадцать вёрст я понял, что дома что-то происходит, потому что дома горело столько костров, что зарево было видно из-за горизонта.

— Осада? — спросил я, холодея.

«Обижаешь, — отозвался Цефрос, отработав по своим каналам. — Хуже, лейтенант. Мобилизация».

Под замком стоял лагерь. Огромный, бестолковый и до слёз знакомый по устройству: малые дружины всех окрестных лордов — я различал знамёна Юбера, Досмина (!), всех шестерых Тумбов с номерами, цаплю Ивона Станского; дружина графа Лебо де Куара в полном составе и лиловый шатёр самого графа; гороскские копейщики, вставшие, разумеется, ближе всех к воротам; а на дальних подходах, по донесениям Лисяндры, ушедшей в дозор прямо с дедовой спины, — походные колонны: с севера двигалось войско Подгорного Владыки, с востока лесом шло эльфийское воинство. По континенту, как выяснилось, уже неделю катился клич: вернулась Пошесть. Два соседних короля объявили сбор. Мой король Диабальт прислал гонца с вопросом, «что делать и куда бечь», причём в формулировке чувствовалась рука нового секретаря, потому что старый написал бы только второе.

Все готовились. Готовились к тому, что миссия Грона Сиятельного провалится, — и тогда выступать, как четыреста лет назад, объединённым воинством, кругом магов, на юг, умирать. Катерина, командовавшая всем этим предмобилизационным хаосом с надвратной башни (в её положении подниматься туда запретили все, включая меня, что не возымело никакого действия), потом сказала мне просто: «Мы не сомневались в вас, граф. Но Старшая жена не имеет права планировать от надежды. Я планировала от худшего. Худшее не подтвердилось — армии распустим за неделю».

И — коллегия. Коллегия Слова Санойская прибыла в полном составе, с архимагом во главе, за два дня до нас, и встала лагерем поодаль, и вела себя, по донесению Браса, «тихо, ваше сиятельство, прямо подозрительно тихо: не требуют, не испытывают, ждут».

Посадку Азгаррона я опущу — скажу лишь, что когда стометровый дракон с грузом заходит на холм над лагерем в двадцать тысяч человек, получается много звука, и не весь этот звук — восторг. А потом мне пришлось выйти и говорить, потому что двадцать тысяч человек, неделю живших в ужасе и надежде, заслуживали слов, и слова эти разнесли потом гонцы по всем дворам континента.

Говорил я коротко. Очевидцы с юга — купцы, гонцы южных владык, дозорные Верленского — уже неделю рассказывали лагерю про небесный огонь, вставший над Пустошью, и про землю, которая дрогнула под ногами за триста вёрст. Я подтвердил. Да, сказал я, зараза вернулась — та самая, о которой запрещено петь. Да, мы летали к ней. И да: я призвал на неё погибель извечную, и пламя звёздное выжгло её — до четвёртой глубины, на веки вечные, и на том месте ещё лет сто не сможет быть ничего — ни живого, ни мёртвого. Война, к которой вы собрались, господа, — отменяется. Расходитесь по домам. Пошесть кончилась. Вся. Совсем. Проверено лично.

Что было дальше, лучше всех описал в летописи Сухой Клён, у которого к тому времени выработался слог: «И пала тишина, и длилась она семь ударов сердца, а на восьмой двадцать тысяч глоток исторгли звук, коего Эйнория не слышала от сотворения, и звук сей был — облегчение». Лагерь гулял три дня. Бочки выкатывал Ханош — по описи, с лицом человека, хоронящего годовой доход, пока я не велел писать всё на счёт дома: за такое не жалко. Гороск обнимал всех подряд и каждому объяснял, что он с самого начала знал, «где он — там прибыток, а где прибыток — там и погибель извечная в нужную сторону». А отец Кляузистер с магистром Обрелиусом, не сговариваясь, писали каждый свою главу об одном и том же событии, и главы эти, как потом выяснилось, совпали дословно в трёх местах, что оба сочли чудом и поводом для новой драки посохами.

Архимаг пришёл на второй день гуляний. Один, пешком, без посоха — то есть с посохом, но нёс он его подмышкой, как несут зонт, а не регалию, — и попросил разговора наедине.

Мы сели в моём кабинете. Нуриан Осский долго молчал, глядя на огонь, — семьдесят лет выучки искали, с чего начать, и не находили, — а потом достал из рукава футляр, а из футляра свиток. И протянул мне.

Я развернул — и присвистнул раньше, чем вспомнил о вежливости.

Это был не пергамент. Под пальцами лежал лист сублимированного пластика — лёгкого, молочно-прозрачного, не боящегося, судя по состоянию, ни веков, ни воды, — и по нему шли строки, писанные лазерным проекционным пером: буквы стояли в толще листа объёмно, слоями, и переливались, когда лист наклоняешь. Я знаю эту технику. У нас ею печатают вечные носители — судовые формуляры, посольские грамоты, то, что должно пережить корабль.

— Мы называем это Стеклянными Страницами, — тихо сказал архимаг. — Их одиннадцать. Хранятся в нижнем архиве коллегии, доступ — только архимагу, и каждый архимаг, вступая, даёт клятву: беречь и не понимать. Не понимать, Сиятельный, — это формула клятвы, ей девятьсот лет: «храни, не понимая, доколе не придёт понимающий»… Написаны они не нами. Оставлены — так гласит предание — Ушедшими Великими Магистрами, теми, кто был до коллегии, до Университета, до канона. И там, — сухой палец коснулся переливающихся строк, — там описаны небесные путники. Те, кто падает со звёзд. Сказано: приходят они редко, сквозь воронку миров, и могут принести беды великие — а могут помоществование великое, и отличить одно от другого надлежит не по силе их, а по делам… — Он поднял на меня глаза, и семьдесят лет самого умного человека в любом помещении смотрели из них с очень простым, очень старым выражением. — Я считал тебя выскочкой с артефактом, Сиятельный. Потом — исчадием о двух душах. Я связался с человеком, которого ты зовёшь жабой, — не за выгоду, хочу, чтобы ты знал, а за страх: я думал, что спасаю канон от погибели. А ты… ты слетал на юг и выжег погибель настоящую, ту, от которой канон не спас бы никого. Небесный путник, приносящий помоществование, — вот кто ты по Стеклянным Страницам, и я стар, но не настолько, чтобы не признать, что девятьсот лет клятвы «не понимать» кончились на моём веку. — Он встал и поклонился. По-настоящему, в пояс, всем своим сухим прямым телом. — Коллегия просит. Не требует — просит: учи нас новому Слову. А я… я по-стариковски раскаиваюсь, Сиятельный. Прими или не прими — но выслушал ты.

Я выслушал. И ответил, взвесив:

— Приму, архимаг. И учить коллегию будут. Но не я. — Я выдержал его взгляд. — Мой коллега. Магистр Обрелиус. Он занимается новым Словом дольше всех в этом мире, у него башня, школа, два ваших же младших мага и методика. Он — первый.

По лицу Нуриана Осского прошла судорога — короткая, честная, от которой я его зауважал окончательно: он не стал делать вид, что ему не больно.

— Обрелиус, — повторил он. — Тот, кого я объявил отступником. Тот, кого коллегия лишила звания заочно… — Он выдохнул. — Что ж. Есть кара, и есть кара. Веди меня к твоему… коллеге.

И была сцена, ради которой стоило лететь за полторы тысячи вёрст: магистр Обрелиус, узнав, кто и зачем пришёл, не злорадствовал. Ни секунды — я следил. Он просиял всем своим безумным лицом, вскричал: «НУРИАН! Сорок лет я ждал, чтобы с тобой поговорить о морфологии, и ты НАКОНЕЦ ГОТОВ!» — сгрёб онемевшего архимага под руку и повёл в северную башню, на ходу рассказывая про показатель множественности, про кур, про восходящий тон на четвёртом слоге, — и с башни до глубокой ночи неслось то, что Цефрос определил как «звук величайшего примирения в истории магии: два старика орут друг на друга о суффиксах».

Армии разошлись за неделю, как и обещала Катерина. Деды — остались, все пятеро, включая новейшего: Азгаррон занял холм у стен на правах постоянного жителя, и Брондии уже обмеряли его на предмет «зимнего лежбища с подогревом от куба, хозяин, дракон — это ж какая экономия на страже».

Дом вошёл в самое странное своё состояние за три года: ожидание. Роды надвигались на нас, как надвигается шторм на корабль — по всем приборам, неотвратимо и с растущим давлением; мессир с Анориэль развернули в лазарете «родильное крыло» и дважды в день гоняли учения с прислугой; Гланя, сама на сносях, командовала пошивом приданого на пятерых; деды осаждали Ханоша вопросами по регламенту очереди, и Ханош держался, как Мыш в дверях донжона.

А я в этом затишье занимался двумя вещами.

Первая — детские. Я обустраивал их сам, руками, по вечерам: колыбели (одна — лоза Каарила, пускавшая листья; одна — гномьей ковки, подарок Гервальда, «на вырост, хозяин, лет до ста»; одна степная, подвесная; одна уньаньская, лаковая; и пятая — я сколотил её из досок бывшего помоста, как когда-то первую кровать, и никому не сказал, которая чья, но они-то родятся и разберутся); мобили над колыбелями — я выточил планеты, Бальдр выверил орбиты, и над детским крылом теперь вращалась, единственная на Эйнории, точная модель звёздной системы, которой в этом небе нет. И вторая вещь — Стеклянные Страницы, которые архимаг оставил мне «понимающему», все одиннадцать.

Мы читали их втроём — я, Цефрос, Бальдр — одиннадцать ночей. Большая часть оказалась тем, чем и должна была: судовым журналом. Обрывочным, писанным разными руками и, судя по датировкам, разными веками, — журналом тех, кто падал сюда до нас, сквозь воронку, и жил, и умирал, и оставлял записи для следующих. «Ушедшие Великие Магистры» коллегии были такими же путниками, как я, — и последняя страница, одиннадцатая, была не текстом.

Она была картой.

Грубой, без масштаба, с береговой линией, которую Бальдр опознал и совместил с моей картой за час. И на ней — три метки. Три точки, разнесённые по планете: одна — далеко на севере, за Подгорьем, во льдах; вторая — в океане, к востоку от берегов Уньаня; третья… третью я перепроверял трижды: третья стояла в Великой Степи, и не просто в степи — в дневном переходе от кочевий Мглы, от тех мест, где шаман Бодгхы Ахан слушает своих духов.

Под картой шла одна строка, объёмная, переливающаяся:

«Три ключа. Не активируй, не поняв. Поняв — решай сам. Мы не решились».

— Устройства, — сказал Бальдр. — Три устройства, командир. Сигнатур с такой меткой я не знаю, назначения не знаю, и что произойдёт при активации — неведомо. Ведомо одно: те, кто оставил Страницы, нашли их, поняли достаточно, чтобы испугаться, и не решились.

«И заметь, лейтенант, — добавил Цефрос, — как ложится: планета-учреждение, воронка-колодец, и три ключа, разбросанных по глобусу. Знаешь, что я думаю? Я думаю, мы наконец нашли вывеску. Осталось её прочесть. Только, умоляю: не сегодня. У тебя роды через два месяца и детские недокрашены».

Я согласился: не сегодня. Изучить. Не активировать. Внести в список — Ханош завёл бирку «Ключи, три штуки, не трогать», и бирка эта висела у него между «очередью дедов» и «свиньёй (довольствие пожизн.)».

А в один из этих тихих вечеров — я как раз проигрывал спор.

Спор о пользе и вреде всего сущего был изобретением Лиисо Али Яня, и я недооценил коварство изобретения: Первый Куань-Джо, заскучав в ожидании внучки, учредил в большой зале «вечера рассуждений» — по уньаньскому образцу, с регламентом, — и стравливал на них дедов, искинов, магистров и дракона по вопросам вроде «Что более способствует благу: порядок или бардак?» (я был вызван свидетелем с обеих сторон), «Полезна ли смертным вечность» (Каарил против Азгаррона, три вечера, ничья) и «Есть ли предел уместному числу жён» (я покинул залу под общий хохот, ничего не ответив, и был заочно признан проигравшим). В тот вечер стоял вопрос «Приносит ли знание покой», Азгаррон, просунувший голову в специально расширенное для него окно залы, вёл со счётом два-один против Верленского, — и тут блочок Бальдра на моём поясе ударил сигналом, которого я ждал и боялся три месяца.

— Командир. Саркофаг. Пробуждение. Идёт финальная стадия — быстро идёт, быстрее расчётной. Минут семь.

До подвала я добежал за две. Со мной — Ханош, подвернувшийся на лестнице с описью зимних припасов и увлечённый инерцией моего движения, как щепка баржей; остальным Цефрос дал отбой до выяснения: «протокол первого контакта, лейтенант, лишние люди — лишние переменные».

В подвале — в сухой, тёплой, выбеленной по стандартам мессира камере, где три месяца, обложенный солнечным теплом от жаровен, спал кокон, — горел ровный свет. Саркофаг — оплывший щит биометалла, все эти месяцы не менявшийся ни на волос, — стоял раскрытым. Створки его были откинуты изнутри, аккуратно, как откидывают одеяло.

А на краю саркофага, свесив ноги и болтая ими в воздухе — болтая ногами, читатель, — сидела дева.

Я остановился так, что Ханош въехал мне в спину вместе с описью.

Она была… Я обязан описать её честно, как в рапорте, хотя рапорт выйдет странный. Она была прекрасна — и она была искусственной, и второе не отменяло первого, а усиливало: так прекрасен бывает идеальный клинок или расчётная орбита. Кожа — белоснежная, фарфоровая, эльфийской гладкости и белизны. Сложение — миниатюрное, точёное, уньаньское, и чёрные глаза на пол-лица — узкие, живые, с быстрым тёплым блеском. Из тёмных волос — небольшие кошачьи ушки, повернувшиеся на мой шаг раздельно, по-лисяндриному. А фигура… фигура при всей миниатюрности была вылеплена со щедростью, которую я узнал, покраснел и запретил себе анализировать, потому что узнал я в ней Катерину.

Это было лицо и тело, собранные — безошибочно, любовно, по лучшим образцам — из всех четырёх моих жён.

«Лейтенант, — слабым голосом сказал Цефрос. — Она же три месяца лежала в мёртвом коконе. Когда она успела… ГДЕ она взяла образцы?!»

— Сканирование, — ровно ответил Бальдр, и в его ровности я расслышал глубокое веселье энергета. — Кокон спал. Разведконтур — нет. Она три месяца слушала дом, командир. Весь. В полном диапазоне.

А дева соскочила с саркофага — беззвучно, как Лисяндра, — выпрямилась, сложила руки в жесте, отдалённо напоминавшем и поклон Лиисо, и стойку братьев Лотоса разом, и заговорила. Голос был певучий, мелодичный, со стеклянными колокольцами в обертонах — и с дикцией корабельного автомата, зачитывающего формуляр:

— Я — АкТиарКААм Усстоос, индекс два-восемь-семь-шесть-пять-три-ноль-ноль, литера ПР-ноль-Н. Форма организованной разумной материи субкласса Заан-Мой. Исследователь реальности пятого порядка. Потерпела крушение. Нахожусь вне связи с Депозитором. Согласно параграфу семьдесят пять раздела четвёртого Ведомостей Всегалактического Ордера Депозитора: в случае спасения формы спасшим субъектом, буде оный признан адекватно отвечающим условиям цивилизации, форма поступает на службу к субъекту до времени единения с Депозитором. — Чёрные глаза сфокусировались на мне, и в них пробежала строка тусклых огней. — Субъект классифицирован: лейтенант ВСК-терра Гронислав Скарлински, он же Грон Сиятельный, граф Ватский и Нотрубенский, барон де Бале, Благородный Супруг Девы Освобождённой, Сиятельный Муж Анориэль Вечного Леса, Проводник Жизни и Юных Вод, Дух-Самец Всея Жизни Извечной, Мастер Цифири, Повелитель Усирающего Дракона, Возвращающий Воду, — она перечислила всё, включая три титула, о которых не знал я сам, — признан адекватным. С запасом. — (Пауза была крошечная, но она там была, и я готов поклясться, что это была первая в её речи несанкционированная вставка.) — За время регенерации мною просканирован весь доступный диапазон и собрана полная информация о субъекте, его доме, укладе, регламентах и предпочтениях. Оптимальная форма — принята. Готова приступить к исполнению обязанностей согласно штатному протоколу для формы моего субкласса при спасшем субъекте. Протокол: секретарь — телохранитель — наложница.

Тишина в подвале стояла такая, что было слышно, как наверху, в зале, Азгаррон выигрывает спор.

— …Наложница, — сказал я наконец. Голосом, который сам не узнал.

— Протокол неделим, — подтвердила АкТиарКААм Усстоос с готовностью хорошо отлаженной системы. — Порядок исполнения обязанностей — по востребованию субъекта. Рекомендуемая очерёдность на текущий период, исходя из собранных данных о состоянии дома: секретарь — девяносто процентов, телохранитель — десять, третья функция — в режиме ожидания до особого распоряжения. — Ушки повернулись, одно — ко мне, другое — куда-то за мою спину. — Замечу для полноты доклада: собранные данные указывают, что вопрос очерёдности будет регулироваться не субъектом. В доме субъекта имеется вышестоящий орган из четырёх инстанций. Я подготовила проект соглашения.

За моей спиной раздался звук. Нервный, тонкий, сдавленный смешок — и следом шорох: это Ханош, вечный мой счетовод, человек, не дрогнувший перед гномами, драконом и трибуналом гильдии, сполз по стеночке на ящик с зимними припасами и сидел там, прижимая к груди опись, и повторял шёпотом:

— В какую ведомость… Сиятельный, я вас умоляю, только скажите: в какую её писать ведомость? У меня людская, гномья, драконья, дедовская и свинская. Шестую заводить? КАКУЮ?!

«Лейтенант, — сказал Цефрос, и я услышал, что он справился с обмороком, в который не может падать, и уже наслаждается. — Два обстоятельства, по нарастающей. Первое: она составила проект соглашения с твоими жёнами раньше, чем проснулась. Это самый высокий уровень адекватности, какой я встречал у разумной материи, включая нас с Бальдром. И второе… — пауза, вкусная, как у Клеона. — Наверху уже знают. Лисяндра услышала твой бег, Анориэль почувствовала пробуждение, Катерина сложила первое со вторым, и все четыре — Бальдр, дай пеленг — все четыре уже на лестнице. Гронислав. Через тридцать секунд в этом подвале встретятся оригиналы и оптимальная форма. Я включаю запись. Двенадцатый том сам себя не напишет».

На лестнице раздались шаги. Четверо. Спокойные, неторопливые, страшные.

Но это — уже следующая глава.

Глава 11. Сложности матриархата, или Лорд-протектор поневоле

Есть вещи, которые мужчине лучше не слышать. Например, что именно о нём думают четыре его жены, когда решают его судьбу за закрытой дверью.

А есть вещи, которые мужчина обязан услышать, потому что стоит под этой дверью, и деваться ему некуда.

Началось всё чинно. Мои жёны спустились в подвал — все четыре, в порядке старшинства, с лицами людей, идущих принимать работу у подрядчика. АкТиарКААм Усстоос стояла посреди комнаты неподвижно и безмятежно, как статуя, которую только что распаковали. Катерина обошла её кругом. Анориэль посмотрела в глаза — долго, по-эльфийски. Цю Фай Ли поклонилась на четверть ладони, что в уньаньской системе означает «я тебя вижу, но ещё не решила, существуешь ли ты официально». Лисяндра понюхала воздух, и уши у неё встали домиком.

Потом Катерина повернулась ко мне и сказала голосом, которым обычно подписывают приговоры:

— Муж. Выйди.

— Я, вообще-то, тоже заинтересованная сторона…

— Муж, — сказала Анориэль ласково, — выйди.

— Протокол дома, пункт неписаный, — прошелестела Цю Фай Ли. — Обсуждение состава семьи производится без предмета обсуждения.

— Я предмет?!

— Выйди, — сказала Лисяндра, и хвост её ударил по полу.

Я вышел. Дверь закрылась. Я остался на лестнице в обществе Ханоша, который прижимал к груди ведомость, как щит.

Первые минуты за дверью было тихо. Потом заговорила Катерина — негромко, вопросительно. Ей ответил ровный голос Актии — что-то про «оптимальную конфигурацию» и «параграф семьдесят пять».

А потом рвануло.

Я, лейтенант флота, слышал в жизни много. Я слышал, как ругается боцман орбитального дока, уронивший себе на ногу стыковочный узел. Я слышал портовые кабаки трёх секторов. Но я никогда — слышите, никогда — не слышал, чтобы портовой руганью, чистой, многоэтажной, с оборотами про такелаж и чью-то мать, ругалась ЦЮ ФАЙ ЛИ. Моя миниатюрная имперская жена, которая чихает по протоколу. Откуда?! Где?! Кто научил принцессу Уньаня выражению, за которое на моём флоте давали трое суток гауптвахты?!

«Одиннадцать идиом, — восхищённо отметил Цефрос. — Шесть не имеют аналогов в известных мне языках. Три я записал для служебного пользования».

Следом вступила Анориэль. Вот тут было страшнее всего, потому что формально она не сказала ни одного грубого слова. Она говорила высоким слогом, размеренно, как читают древние гимны:

— …и да иссохнет корень замысла сего, и да обгадится крона его перелётными птицами вечно, и да будет всякий, сие удумавший, ходить до скончания дней с репьём в исподнем…

Нецензурно по содержанию. Безупречно по форме. Восемнадцать веков культуры.

Лисяндра не говорила — Лисяндра выла. Протяжно, по-степному, с подвыванием на верхах. Катерина орала. Просто орала, по-человечески, перекрывая всех, и в её партии я разобрал слова «сканировала», «три месяца», «наложница» и почему-то «печать главы дома».

Ханош посмотрел на меня снизу вверх.

— Ваше сиятельство… может, стражу?

— Кому? — спросил я.

Он подумал и не ответил.

Потом всё стихло. Резко, как обрубили. Пятнадцать минут стояла такая тишина, что я слышал, как в ведомости Ханоша сохнут чернила. А потом за дверью раздался смех. Дружный. Четырёхголосый. Нет — пятиголосый: пятый голос смеялся ровно, старательно, как будто по инструкции, но смеялся.

Дверь открылась. Катерина — растрёпанная, довольная, страшная — сказала:

— Муж. Войди.

Посреди комнаты на бочке из-под слезы Сиятельного лежал лист бумаги. Свежий. С пятью подписями — четыре я знал, пятая была выполнена идеально ровным почерком без наклона.

— Дополнение к Протоколу дома о супружестве, — объявила Катерина. — Читай вслух, ты глава дома.

Я взял лист. Прокашлялся.

— «Раздел шестой. О пятой жене». — Я поднял глаза. — О ком?!

— Читай, — сказали четыре голоса.

— «АкТиарКААм Усстоос, индекс… — я пропустил цифры, — именуемая впредь в быту и документах АКТИЯ, признаётся женой пятой — Заменяющей. В обязанности Заменяющей входит: бдить мужа в моменты всякие; исполнять обязанности жён в отсутствие оных либо в немощи оных…» — я запнулся. — В немощи?

— Мы на восьмой неделе, — светски сообщила Анориэль. — Все четыре. Немощь, дорогой супруг, в определённом смысле уже присутствует. И будет присутствовать нарастающе.

Я почувствовал, что краснею. Медленно, основательно, от воротника вверх, как заря над Гнилой Грядой.

— Вы… вы её приняли? Вот так? Вы же только что орали так, что известь сыпалась!

— Обязательная часть процедуры, — сказала Цю Фай Ли безмятежно. — Нельзя принять пятую жену, не выразив первоначального протеста. Иначе непонятно, чего она стоит. Она стояла хорошо.

— Она предъявила проект соглашения об очерёдности, — добавила Катерина. — С таблицей. Господин мой муж, я веду дела этого дома два года, и это первая таблица, которую мне не захотелось исправить.

— Она пахнет честно, — сказала Лисяндра. — Железом и решением. Не врёт. Наша.

Актия сделала шаг вперёд и наклонила голову ровно на предписанный угол.

— Протокол согласован полномочным семейным органом, — доложила она. — Функции первого, второго и третьего порядка активированы в полном объёме.

— В каком объёме?! — спросил я.

— В полном, — сказала Актия.

Четыре мои жены заржали. Пятая ровно, старательно засмеялась — по инструкции.

«Поздравляю, — сказал Цефрос. — Ты, вероятно, первый мужчина в двух вселенных, чей гарем самостоятельно провёл процедуру собственного расширения, оформил её документально и активировал функции. От тебя потребовалась только грамотность — зачитать вслух».

Через неделю кузены решили проверить пятую жену на профпригодность.

Подошли по всей форме: Раймон и Готье, при мечах, с постными лицами протокольной службы.

— Ваше сиятельство. Дозвольте обратиться. Ежели эта… супруга пятая… приставлена вас охранять, то мы, как личная сотня, обязаны удостовериться. В способностях. Порядок такой.

— Порядка такого нет, — сказал я. — Вы его только что придумали.

— Так точно, — сказал Раймон честно. — Но удостовериться надо.

Я посмотрел на Актию. Актия посмотрела на меня.

— Санкционируете, супруг?

— Только без травм.

— Травмы не предусмотрены протоколом, — сказала она, и мне показалось, что кузены слегка побледнели уже на этой фразе.

Посмотреть собрался весь двор. Дружина стояла по стенам, деды заняли галерею (Верленский принёс складной стул, Бодгхы — бурдюк, Азгаррон положил голову на крышу конюшни, и конюшня просела), Ханош открыл на всякий случай ведомость увечий, чистую со времён щекотки.

Вышли двое. Я знал, чего они стоят, — я видел кузенов в Пустоши. Отъявленные, отпетые бретёры, мастера грязных финтов и любого мечного боя, из тех, кто дерётся не красиво, а результативно, и оба одновременно, и с разных сторон, и без предупреждения.

Против них стояла миниатюрная девушка с кошачьими ушками.

Дальше было поистине прекрасное представление.

Я не смогу его описать так, как оно того заслуживает, потому что глаз не успевал. Раймон начал с подлого низкого захода — и обнаружил себя сидящим на песке в трёх шагах, с мечом, воткнутым рядом остриём вниз, аккуратно, как столовый прибор. Готье атаковал со спины в тот же миг — Актия не обернулась; она как-то перелилась, как переливается ртуть, и Готье пролетел мимо, был пойман за шиворот, притормжен — бережно, чтобы не встретился с бочкой, — и усажен рядом с братом.

Они встали и пошли снова. Уже без дураков, вдвоём, грамотно, углом, с финтами, от которых у меня, человека, прошедшего абордажную подготовку, холодело в затылке.

Она двигалась с изяществом эльфийского танца мечей — того самого, льдистого, который я видел у Анориэль. И с неукротимостью степного ветра — той, лисяндровской, когда не понять, где она была и где будет. И под всем этим работала эффективность боевого процессора: ни одного лишнего движения, ни одного финта сверх необходимого, каждая линия — кратчайшая, каждая точка — рассчитанная. Отточенно, красиво, быстро. И — ни царапины. Она укладывала двух лучших рубак маркизовой крови на песок раз за разом с такой заботой о их сохранности, что это было почти оскорбительно.

На шестой попытке Готье, лёжа, поднял руку:

— Всё. Удостоверились.

Я стоял и честно считал. Отбиться от неё — с плёнкой, с Плевком, с Цефросом на подхвате — я бы, наверное, смог. И то — «наверное» и «то и то». А вот победить — нет. Точно нет. Никак.

«Подтверждаю, — сказал Цефрос. — По моей оценке, при текущей конфигурации носителя твои шансы на победу составляют величину, которую я из уважения к тебе округлю до нуля молча».

Кузены поднялись, отряхнулись, переглянулись — и вдруг оба, синхронно, поклонились Актии в пояс. Глаза у обоих горели тем особым огнём, который я до сих пор видел у них только при слове «поубивать».

— Госпожа пятая супруга, — сказал Раймон сдавленно. — Просим. Уроков.

— Мордобоя, — уточнил Готье.

— Внесу в расписание, — сказала Актия. — Вторник и пятница, после утреннего доклада.

С того дня оба брата были абсолютно и безоговорочно, тайно и безнадёжно влюблены в пятую жену. Весь двор это знал. Актия, полагаю, тоже — разведконтур не спал. Но протоколом это предусмотрено не было, а значит, для неё этого не существовало.

Жизнь входила в русло. До родов оставалось чуть меньше двух месяцев.

Гланя родила первой — крепкого горластого карапуза, ну вылитый маркиз: то же благородное недоумение на лице и та же готовность немедленно вызвать обидчика на дуэль. Грюйс ходил по замку с видом человека, которому доверили нести хрустальную вазу через ярмарку, и на слово «дедушка» в свой адрес оборачивался с задержкой — искал глазами, кому это.

Я участвовал в дебатах с дедами — очередь дедов работала как часы, и дважды в луну каждый из пятерых доказывал остальным, что именно его педагогическая система единственно верна. Магистры в северной башне осваивали новое Слово — по вечерам оттуда доносилось то пение, то грохот, то счастливый вопль Нуриана «СОШЛОСЬ!».

А пятая жена прилежно исполняла все обязанности. Особенно третью.

Больше я на эту тему ничего не скажу, кроме одного: каждое утро я выходил к завтраку красный, как знамя, а мои четыре жены уже сидели за столом и ржали. Потому что перед завтраком Актия являлась к ним на доклад. С подробностями. С терминологией. Возможно, с таблицами — я не проверял и проверять боюсь.

— Функция выполнена штатно, — донеслось однажды из-за двери малой гостиной, и следом — четырёхголосый хохот и голос Катерины: «Штатно! Нет, вы слышали? ШТАТНО!»

«Знаешь, что самое смешное? — сказал Цефрос. — Она делает это не для них. Она делает это для тебя: отчётность исключает ревность, ревность — фактор риска для охраняемого объекта. Твой покой охраняют даже за завтраком. Особенно за завтраком».

И вот в один такой простой, налаженный день в замок приехал неприметный человек.

Неприметный он был профессионально: серый плащ, серая лошадь, лицо, которое забываешь, ещё пока на него смотришь. Он испросил аудиенции у Сиятельного — тихо, у ворот, без бумаг. И только когда его провели в кабинет и он откинул капюшон, я узнал этого «неприметного».

Граф Бонфор. Маршал Гумберта Заозёрного. Человек, который командовал против меня войной, который расписывал на карте циркулем дуги, — и с которым мы тогда, после рыбалки, распили по чарке за скорейшее окончание всех глупостей.

— Ваше сиятельство, — сказал он без предисловий. — Я к вам частным порядком. Официально меня здесь нет.

— Судя по плащу — вас нет нигде.

— Именно так. — Он сел, отказался от вина, что для Бонфора было симптомом. — Король болен. Лютая хворь, и хворь эта — не наша. Лекари разводят руками, ни одно снадобье не берёт, жрецы отслужили всё, что положено, и втихую заказали чёрное облачение. А делами королевства заправляет теперь канцлер. Ушлейший тип. И появились у него знакомцы — странные. Невнятные какие-то люди: то ли купцы, то ли не купцы, шныряют по дворцу и по королевству, и везде, где они прошли, ползут слухи. Нехорошие. Что династия выдохлась. Что мальчик-принц слабоумен — а он не слабоумен, я его лично на коня сажал. Что стране нужна «твёрдая рука». Вот это вот всё.

Я выслушал. Помолчал. И честно спросил:

— Граф. А мне-то что с этого? У меня, вон видите, — хозяйство. Жёны. Дракон на конюшне. Пятеро на подходе. На что мне ваш король?

— Всё так, — согласился Бонфор. — Только не всё так просто. Помрёт король — останется принц. Молодой. Ну как молодой — пять лет принцу. Эстарп, златокудрый такой, серьёзный. И его канцлер сковырнёт за полгода — регентский совет уже расписан, я видел список, там из верных короне — ни одного. И всё. И прощай королевство. А мне, ваше сиятельство, — тут старый вояка посмотрел мне в глаза, — очень не хочется. Я этой короне сорок лет служу. Я её, дуру, люблю.

Он достал из-под плаща тубус. Простой, кожаный, потёртый. А из тубуса — пергамент с печатью, при виде которой Цефрос в моей голове присвистнул.

— Король, — сказал Бонфор, — помнит рыбалку. Говорит — лучший подарок за всё царствование, единственный человек, который ничего не просил. И про чуму южную ему доложили — что вы полконтинента спасли, тихо, без фанфар, за свой счёт. И вот в момент просветления — они теперь редкие — призвал он меня и сказал: чую, кончаюсь. И подписал.

Я развернул пергамент.

«Мы, Гумберт, милостью Вседержителя король Заозёрный… в заботе о короне и наследнике нашем… назначаем графа Ватского и Нотрубенского, Грона Сиятельного… ЛОРДОМ-ПРОТЕКТОРОМ КОРОНЫ при малолетнем принце Эстарпе Втором Златокудром, до обретения оным совершеннолетия… и жалуем ему титул герцогский и владения Арнейские, пусть невеликие, но к землям его прилежащие… и да будет он впредь именоваться ГЕРЦОГ АРНЕЙСКИЙ ДЕ КЛЕВР, Лорд-Протектор короны Заозёрной…»

Внизу — подпись. Неровная, но твёрдая. И приписка королевской рукой, вкось: «Не откажи. Владыке всё понимаю про твоё хозяйство. Но больше некому. Г.»

Я впал в ступор.

Это надо честно признать: я, человек, переживший падение с орбиты, дуэль на заклинаниях, войну, женитьбу вчетверо и пробуждение инопланетной девы в подвале, — впал в ступор. Я стоял с пергаментом в руках и думал одну мысль, зато по кругу: герцог. Лорд-протектор. Пять лет принцу. ЗА ЧТО.

Пока я думал, за меня согласились мои жёны.

Не знаю, как они узнали, — подозреваю, что через Актию, у которой разведконтур не спал, — но когда я вышел из кабинета, все четыре уже сидели в малой гостиной с видом заседания, на котором вопрос решён, и осталось заслушать исполнителя.

— Миссия важная, — сказала Катерина. — Государственная. Отказ невозможен: отказ от протектората при живом указе — это оскорбление короны, casus belli и минус вся торговля с Заозёрьем. Я посчитала.

— Пока мы тут рожаем, — сказала Анориэль, — ты должен прибыть во владения с пятой женой и воинством своим.

— И обозначить себя в государстве, — подхватила Цю Фай Ли, — яко силу справедливости великой…

— …и Звиздюлей неусыпных! — грянуло от дверей. Там стоял Обрелиус, сияя, как начищенный. — Это я придумал! «Звиздюли неусыпные»! Внесите в титул! Пусть все злопыхатели короны узрят, что есть у величества ещё порох в пороховницах!

— В титул не внесём, — сказала Катерина. — В доктрину — можно.

Собирался я недолго, но и того не вышло: на третий день прискакал гонец, загнавший двух лошадей. Король совсем плох. При смерти. Счёт на дни, если не на часы.

И вот тут медлить стало нельзя.

— Дружине — выступать в Арнейские владения, маршем, под командой Браса, — распорядился я. — Обозначить присутствие, встать лагерем, никого не обижать, всем улыбаться. Со мной летят: Обрелиус, Мыш, пятая жена. Линорикс!

— Я слышал! — Дракон уже разворачивал крылья, и я в очередной раз поразился: подрос. Ощутимо подрос — теперь он был как два хороших быка, и дельтаплан «Крыло Гнева» смотрелся на нём уже не отчаянной авантюрой, а солидным штатным средством доставки. — Куда летим?

— В столицу сопредельного королевства. Спасать короля.

— Обгаживать кого-нибудь надо?

— Пока нет.

— «Пока», — удовлетворённо отметил Линорикс. — Люблю это слово. В нём надежда.

Летели ночь и утро. Внизу проплывало Заозёрье — мирное, зелёное, не подозревающее. Актия сидела в сбруе за моей спиной неподвижно, как влитая; Мыш дремал, укрывшись ушами; Обрелиус всю дорогу орал против ветра лекцию о тёмном протекторате как правовой форме.

А потом мы приземлились. Практически на центральной площади столицы.

Я потом оценил это решение как спорное. Но тогда времени искать посадочную поляну не было, а площадь была ровная, просторная и удачно расположенная — прямо перед королевским замком.

Эффект был… полный. Торговки застыли с корзинами. Караул на стене уронил алебарду — я слышал, как она прозвенела все ступени. Столичная гвардия высыпала навстречу и построилась в каре, которое дрожало ровно, всем строем, как один хорошо обученный человек.

Я слез с дракона, развернул пергамент и зачитал — громко, с расстановкой, так, чтобы слышно было до третьих этажей:

— Указ его величества Гумберта, короля Заозёрного! О назначении лорда-протектора короны!

Печать сверкнула на солнце. Капитан гвардии подошёл, посмотрел на печать, на меня, на дракона, на Мыша в латах из корабельной обшивки, на Обрелиуса в лучшей тёмной мантии, снова на печать.

— Печать подлинная, — сказал он с тоской человека, который надеялся на подделку. — Прошу… прошу следовать. Ваша светлость.

Пропускали нас нехотя — коридорами, где за каждой шпалерой шуршало, и слухи бежали впереди нас, как крысы перед наводнением. Мыш шёл сзади и способствовал самим фактом. Обрелиус шёл сбоку и способствовал видом. Линорикс кружил над замком и способствовал сверху — я слышал, как во дворе кто-то истово молится.

Короля я увидел — и всё понял раньше, чем Цефрос закончил анализ.

Гумберт Заозёрный, весёлый рыбак, лежал серый, высохший, с запавшими глазами, и дыхание его было редким и неправильным. У постели хлопотали лекари с лицами уже не врачебными, а похоронными.

«Токсикологическая картина, — сказал Цефрос сухо. — Не инфекция. Прогрессирующее угнетение по накопительному типу. Твоя аптечка, третий отсек. Действуй, ему каюк примерно к утру».

— Всем выйти, — сказал я. — Лорд-протектор будет молиться о здравии его величества. По-своему. По-сиятельному.

Вышли все — Актия проследила, чтобы действительно все, включая двух особо любопытных за шпалерой.

Аптечка АСК-7, третий отсек. Ингибитор широкой фазы — средство на случай, когда спасатели далеко, а умирать нельзя. Инъектор прошипел у королевской шеи.

Дыхание выровнялось. Серость ушла с лица — не в здоровье, но в покой. Король Гумберт Заозёрный погрузился в управляемую кому — глубокую, ровную, стабильную, в которой яд больше не работал, тело больше не тратилось, и время — впервые за эти недели — работало на нас.

Я вышел к придворным, выдержал паузу и объявил:

— Его величество спит.

— Спит?.. — переспросил кто-то из лекарей.

— Спит, — подтвердил я. — Целебным сном. И проснётся тогда, когда я сочту нужным.

По толпе придворных прошла волна — и в этой волне я поймал одно лицо. Худое, умное, с ухоженной бородкой и глазами, которые единственные во всём зале не выражали ни радости, ни горя.

Канцлер смотрел на меня так, как смотрят на график, который перестал сходиться.

— Ваша светлость, — произнёс он с безупречным поклоном. — Какое… счастье.

— Не то слово, — сказал я и улыбнулся ему самой вежливой из своих улыбок. Той, после которой Гульденская гильдия вступила в торговый союз. — Господин канцлер, задержитесь на два слова. Остальные свободны.

Зал вытек за двери с той скоростью, с какой вытекает зал, когда очень хочет остаться и подслушать, но ещё больше хочет жить.

— Господин канцлер, — сказал я задушевно. — Мы с вами люди государственные, займёмся делами короны с самого утра, плотно и рука об руку. А сейчас — просто знакомство. Скажите, до ваших ушей доводилось ли… вы человек осведомлённый, у вас, я слышал, повсюду знакомцы… доводилось ли до ваших ушей что-нибудь о белой комнате?

Канцлер был хорош. Лицо его не дрогнуло. Дрогнули руки — самую малость, на четверть пальца, но Актия за моим плечом едва слышно произнесла: «Зафиксировано».

— Слухи, ваша светлость, — ровно сказал он. — Досужие. Купеческие байки.

— Вот и славно, — обрадовался я. — Байки — это прекрасно. Знаете, что в этих байках самое неточное? Всё в них правда, только приуменьшено. Заговор герцога Клеона в ней раскрылся за неполные сутки — а человек был твёрдый, одиннадцать лет план держал. Гульденская гильдия после одного-единственного посольства попросилась в союз на моих условиях — сама, письменно, слово «комната» в прошении зачёркнуто, но проступает. — Я наклонился чуть ближе и понизил голос до совсем уже сердечного. — Так вот, господин канцлер. Я очень, очень не хотел бы, чтобы человек ваших дарований познакомился с устройством этой прекрасной комнаты лично. Столько дел у короны, столько забот — и вдруг такая потеря времени. Целых три дня. Дольше трёх дней ещё никто не выдерживал.

Канцлер побледнел. Не картинно, не в обморок — он побледнел служебно, по описи: сначала лоб, потом щёки, потом губы.

— В-ваша светлость… — сказал он, и я услышал это отчётливо: господин канцлер, ушлейший тип, гроза регентских списков, начал тихо заикаться. — Я в-всецело… к услугам к-короны…

— Ни минуты не сомневался, — сказал я тепло. — Ступайте. Выспитесь. Утро у нас с вами будет рабочее.

Он поклонился безупречно — спина не гнётся, а заикание гнётся — и вышел, очень ровно ставя ноги, как человек, идущий по льду над глубоким местом.

«Поздравляю, лорд-протектор, — сказал Цефрос. — Ты только что объявил шах человеку, который полгода расставлял фигуры. Теперь сядь у постели, как кот у норы, и смотри. Первый, кто придёт проверить, точно ли спит величество, — наш».

Я сел у постели. Актия встала за моим правым плечом.

— Функция два активна, — сказала она негромко. — Периметр под контролем. Прикажете красиво?

— Пока нет, — сказал я.

— «Пока», — повторила пятая жена, и мне показалось — вот честное слово, показалось, — что в ровном голосе исследователя реальности пятого порядка мелькнуло что-то драконье. — Люблю это слово.

Но это — уже следующая глава.

Глава 12. Дворцовые интриги, или Не всё так однозначно

Той ночью никто не пришёл.

Я сидел у постели спящего величества, как кот у норы, Актия стояла в тени балдахина, Цефрос держал на контроле все скрипы дворца — и ничего. Ни отравителя с последней дозой, ни любопытного с зеркальцем у губ короля, ни даже завалящего шпиона. Тишина, сопение величества, да за окном Линорикс на башне ворочался и гремел черепицей.

На следующую ночь — тоже никто.

«Не понимаю, — сказал Цефрос с раздражением исследователя, у которого не сошёлся эксперимент. — Схема была безупречна. Кот у норы. Нора под наблюдением. Где мышь?»

Мышь нашлась на рассвете третьего дня, и явилась она сама.

В дверь поскреблись. Потом её приоткрыли, и в опочивальню бочком, неся перед собой толстую кожаную папку, как щит, вошёл канцлер. Он был бледен, выбрит до синевы и одет парадно, как на казнь.

— Ваша светлость, — сказал он и рухнул на колени с грохотом, от которого чуть не проснулось величество. Не проснулось: ингибитор широкой фазы держал сон надёжнее любых колыбельных. — Не могу больше. Третью ночь не сплю. Всё думаю про... про комнату. Вот.

И он положил к моим ногам папку.

В папке было полное, собственноручное, каллиграфическое признание. В трёх экземплярах. С закладками. С приложениями на отдельных листах: «Приложение первое — суммы полученные», «Приложение второе — лица причастные», «Приложение третье — слухи, распространённые по моему указанию, с разбивкой по провинциям». Ушлейший тип даже каялся с разбивкой по провинциям.

«Беру свои слова назад, — сказал Цефрос почти нежно. — Мышь не пришла к норе. Мышь пришла с повинной и принесла бухгалтерию. Я хочу изучить этого человека. В нём погиб великий счетовод».

Суть признания была проста и неприятна. Канцлер травил короля — да, вот этими руками, через «укрепляющий отвар», зелье ему поставляли. Но действовал он не сам и не для себя, вернее — для себя, но не по своей задумке: ему обещали. Обещали место первого человека при новой власти и золото — много, вперёд, звонкое, он прикладывал опись. А вот кто обещал — тут начинался туман. Невнятные типы. Без имён, без лиц, менялись каждый раз. Говорили от имени кого-то, кого называли просто — Владыка. Какой Владыка, откуда Владыка, чего Владыка — канцлер не знал и, судя по искренности ужаса в глазах, действительно не знал.

— Я думал — кто-то из южных герцогов, — шептал он. — Потом думал — из-за моря. Потом перестал думать, ваша светлость, потому что золото было настоящее, а думать вредно...

— Встаньте, — сказал я. — Работать будете под присмотром. Отравлять больше некого — его величество сплю я, и бужу тоже я. А вы мне нужны живым, здоровым и вот таким же аккуратным. С разбивкой по провинциям.

Канцлер зарыдал от облегчения и с того утра стал лучшим чиновником, какого я видел в двух вселенных. Страх — плохой советник, но изумительный начальник отдела кадров.

В то же утро я наконец познакомился с теми, ради кого, собственно, всё это затевалось.

Принца Эстарпа Второго Златокудрого мне представили в малой галерее. Наследнику было пять лет, златокудрость имелась в наличии и в избытке, а ещё имелась серьёзность — глубокая, сосредоточенная серьёзность человека, который знает, что папа болеет, и что все врут, что папа поправится, и который решил держаться.

Он посмотрел на меня снизу вверх и спросил без предисловий:

— Вы будете лечить папу?

— Уже лечу, — сказал я. — Папа спит. Пока он спит, болезнь не может его догнать. А потом мы её обгоним совсем.

Принц подумал. Кивнул. Потом посмотрел в окно, где на башне возлежал Линорикс, и задал второй вопрос, главный:

— А дракон настоящий?

— Настоящий.

— А можно...

— Спросим у дракона. Он у нас сам решает.

Линорикс решил мгновенно и в свою пользу: через час наследник престола сидел у него на передней лапе, держался за гребень и указывал направление, а дракон важно поворачивал голову туда, куда велено, и объяснял, что обгаживание применяется только к плохим людям и по согласованию с сеньором. Гвардия стояла внизу белая, как мел, но подойти боялась. Мыш стоял рядом и объяснял гвардии, что всё «весело».

Матушка принца оказалась совсем не такой, как я ждал.

Я ждал королеву — а увидел барышню. Мия Расская, урождённая Акорле, была очень простой и очень милой: невысокая, сероглазая, с обветренными не по-дворцовому руками и привычкой самой поправлять сыну воротник, не дожидаясь свиты. Дочь владыки маленького горного княжества — такого маленького, что, по её собственным словам, «наш родовой манор из конца в конец проходится за то время, пока у вас тут накрывают к обеду».

Немолодой уже король взял её в жёны шесть лет назад — по любви. Просто по любви, без земель, без союзов, без приданого, о котором стоило бы говорить. Он увидел её на горной ярмарке, куда заехал инкогнито ловить форель, и всё. Этим браком он смертельно расстроил половину соседей и добрую треть внутренних владетелей: одни имели виды выдать за монарха своих дочерей, другие спокойно рассчитывали, что стареющий бездетный король так и угаснет без наследников, и корона пойдёт по боковым ветвям. И тут — любовь, свадьба, а через год — златокудрое «и тут вот такое».

— Я знала, что с ним что-то неладное творится, — сказала она мне тихо, глядя на спящего мужа. — Уже давно знала. Он таял, а все вокруг улыбались и говорили «возраст». Но что я могла? За мной — манор в три деревни и папина старая сабля. Я писала отцу, отец ответил честно: «Дочка, я могу прислать двадцать горцев и сыр». — Она помолчала. — Сыр, кстати, прислал.

— Двадцать горцев и сыр — это больше, чем предложил весь этот двор, — сказал я. — Ваше величество, теперь можете спать спокойно. Обе функции — сон и спокойствие — я беру на себя.

— Периметр расширен, — негромко доложила Актия из-за плеча. — Объект «наследник» и объект «королева» включены в контур охраны. Приоритет — наравне с супругом.

— А это?.. — королева посмотрела на Актию с опаской.

— Это моя пятая жена, — сказал я со вздохом. — Долго объяснять. Она будет вас охранять. Поверьте, ваше величество: под этой охраной с вами не случится ничего. Вообще ничего. Никогда. Это я вам как муж говорю.

Неделя наблюдения и разведки дала свои плоды — и плоды эти оказались урожайнее, чем я думал.

Работали двое: Актия и Обрелиус. Пара вышла страшная.

Актия не спала вовсе — разведконтур, как известно, не спит. Она ходила по дворцу с видом скромной фрейлины, и там, где она проходила, у неё в памяти оставались слепки: кто с кем шептался, кто передал записку в перчатке, кто трижды за день «случайно» оказался у дверей королевской кухни. К концу недели у неё была схема. Настоящая, со стрелочками. Катерина бы прослезилась.

Обрелиус работал иначе. Обрелиус сидел в отведённых ему покоях, жёг чёрные свечи, которые сам же и попросил у завхоза, и ПРИНИМАЛ. Слух о том, что при лорде-протекторе состоит тёмный магистр, разошёлся по дворцу за день, и к магистру потянулись. Сначала фрейлины — приворожить. Потом лакеи — отворожить. А потом пошли и те, кто интересовался вещами посерьёзнее: а правда ли, что светлость будит короля, когда захочет? А охраняется ли опочивальня ночью? А что за девица при светлости, и спит ли она?

Обрелиус всем отвечал загадочно, зловеще и подробно записывал вопросы. Вечером списки вопрошавших ложились рядом со схемой Актии — и стрелочки сходились.

— Сеть, — доложила Актия на седьмой день. — Внутренняя агентура: девятнадцать человек дворцовой прислуги, шесть фрейлин, один лекарь, один духовник. Плюс купленные гвардейцы — до трёх десятков, точное число уточняется. Координатор внутри дворца установлен. Активация сети ожидается в ближайшие двое суток: им сменили задачу.

— Какую?

— Прежняя задача — ждать смерти короля. Новая — ускорить её. И устранить вас, супруг. Всех, кто обитает в левом крыле.

«Логично, — сказал Цефрос. — Ты сломал им график. Яд больше не работает, канцлер выпал из игры, наследник под охраной. У них остался последний инструмент — железо. Готовься: придут ночью, придут все разом, и придут туда, где спит король и живёшь ты».

Они пришли на вторую ночь.

О том, что было дальше, дворцовые хроники стыдливо пишут «события в левом крыле». Я расскажу как было.

Они вошли тихо и грамотно: три десятка купленных гвардейцев при оружии и броне, а с ними — люди сети, с ножами и арбалетами. Разделились: одна группа — к опочивальне короля, вторая — к моим покоям, третья перекрыла лестницы. Всё по учебнику.

Беда их была в том, что учебник у нас был толще.

— Периметр нарушен, — сказала Актия. Голос её не изменился ни на волос, но что-то в нём лязгнуло. — Тридцать девять целей. Супруг: прикажете красиво?

Я вспомнил спящего короля за стеной, пятилетнего мальчишку в детской и барышню с обветренными руками, которой отец прислал сыр.

— Приказываю, — сказал я.

Экстерминатус получился образцовый. Прошу занести в протокол: образцовый.

Актия шла первой, и о ней противнику сказать нечего, потому что рассказывать было некому и не о чем: она двигалась сквозь темноту коридора, как ртуть сквозь пальцы, и за её спиной оставались люди — живые, дышащие, аккуратно обезоруженные и сложенные вдоль плинтуса со связанными их же ремнями руками. Эльфийский танец, степной ветер, боевой процессор. Ни одного лишнего движения. Ни одного трупа: протокол предписывал сохранить всех для следствия, и протокол был неумолим.

Мыш работал грубее, но душевнее. Мыш стоял в торце коридора, занимая его весь, и всякий, кто добегал до Мыша, переставал бежать, а начинал лететь — обратно, вдоль коридора, сбивая своих. «Весело!» — гудел Мыш, и в этом была стратегия: через три минуты штурмовая группа боялась не нас, а собственного тыла, откуда прилетали их же товарищи.

Я держал лестницу с Плевком и работал по ногам — репа кончилась ещё дома, так что заряжено было дворцовым каштаном, и каждое попадание сопровождалось запахом жареного.

А потом на галерею вышел Обрелиус.

Магистр был в лучшей мантии. Магистр ждал этого часа всю неделю. Магистр воздел руки, дождался, пока уцелевшие заговорщики сгрудятся в дальнем конце зала для последнего рывка, и голосом, от которого качнулись люстры, произнёс новое Слово.

Он назвал его — «Судорожное укакивание». Он сам его составил, по всем правилам морфемики, под руководством Цефроса, и страшно этим гордился.

Описывать результат я не буду. Скажу лишь, что масса заговорщиков в корчах осела на пол, и звуки, наполнившие зал, не оставляли сомнений: Слово работает, работает мощно, работает — увы — во всех смыслах. Дворцовым прачкам предстояла тяжёлая неделя.

— В канон! — гремел Обрелиус над поверженными. — Я внесу его в канон! Триста лет коллегия не вносила новых Слов — а моё войдёт! Судорожное! Укакивание! Записывайте, недостойные!

Устояли двое: мы — и один.

Он стоял посреди зала, единственный на ногах среди корчащихся, и смеялся. Негромко, спокойно, доброжелательно — так смеются над чужой шуткой из вежливости. Человек был нездешний: черты лица странные, слишком гладкие, будто стёсанные морем, кожа с зеленоватой бледностью, глаза широко расставлены. Слово его не взяло. Совсем.

Актия оказалась рядом раньше, чем он закончил смеяться, и через мгновение он сидел связанный, всё с той же вежливой улыбкой. На запястье, под рукавом, обнаружилась татуировка: волна, свёрнутая в кольцо, а в кольце — рыба.

— Защищён, — констатировал Цефрос. — На нём что-то, что гасит Слово. Занятно: не негация — иначе бы и мой динамик... впрочем, неважно. Спроси его, кто он.

Я спросил. Человек посмотрел на меня и засмеялся снова.

Спросил ещё раз — по-хорошему, по-плохому, через Обрелиуса, через переводчика. Смеялся.

Я вздохнул. Честно, глубоко, по-стариковски вздохнул — так, что Актия обернулась.

— Ну что ж, — сказал я. — Придётся делать, так сказать, походный филиал белой комнаты.

Строили неделю, неспешно, в подвале дворца. Канцлер, узнав, ЧТО строится этажом ниже его кабинета, две ночи работал стоя — сидеть не мог, потому что вздрагивал.

Скажу сразу: полноценного филиала не вышло. Белая комната — это процессы: оптика Бальдра, точки мессира, звук, кровь, расписание. Бальдр остался дома при жёнах, мессир — тоже, при них же, роды на носу. Из процессов у меня были: Цефрос, аккумулятор от «Крыла Гнева» и знание вводного курса полевой физиологии.

Так что с товарищем работали просто. Без затей. Не так, как маги — молниями, издалека, с громом и запахом озона, — а по-инженерному: подключением товарища к аккумулятору, с точным влиянием на органы, по таблице, с реостатом.

Подробности опущу — не из стыдливости, а потому что подробности были монотонны, и в этом заключался метод. Страшнее тока был голос: Цефрос через динамик скафандра ровно, без выражения, тоном лектора описывал происходящее — какой орган сейчас работает не так, как хотелось бы его владельцу, что будет через минуту, что через десять, и почему человеческое тело в этом смысле устроено так неудачно. Лекция называлась, если я правильно понял замысел, «Введение в электрофизиологию для самых стойких».

На третьем часу самый стойкий сдался.

Он заговорил — сначала бессвязно, потом всё ровнее, и то, что он рассказал, стоило всех трёх часов.

Он служил Водному Владыке. Так называют своего короля жители островного архипелага — далеко на закат, за морем, три дуги островов, народ рыбаков, ныряльщиков и жрецов. Сам он — заместитель главы тайной канцелярии Владыки, и здесь, на материке, исполнял не прихоть, а клятву: клятву, которую его покойный отец, прежний глава канцелярии, принёс на смертном одре — отомстить Заозёрному королю и извести его династию под корень.

— За что? — спросил я.

И вот тут история сделала поворот, которого я не ждал.

Больше тридцати лет назад молодой ещё Гумберт, наследный принц Заозёрный, путешествовал по миру. И уже тогда он грезил рыбалкой — это, положим, я знал; страсть его величества была легендарной и, как я имел случай убедиться, неизлечимой. Так вот: занесло принца на архипелаг. И там, на главном острове, стоял — и стоит — храм Великой Рыбы, святыня трёх дуг, сердце веры островов.

И молодой принц, одержимый своей страстью, осквернил храм. Проник в священное озеро под ним. И вытащил оттуда — и украл, попросту украл, увёз на материк — того, кто жил в этом озере тысячу лет.

Сома-желаний.

— С тех пор на архипелаге ужас и бедствия, — говорил пленник, и в голосе его, измученном, впервые звучало что-то настоящее. — Море оскудело. Штормы бьют, когда не ждут. Дети родятся слабыми. Жрецы говорят: ушла Рыба — ушла удача трёх дуг. И только сом может нас спасти. Верните сома... — он поднял на меня глаза, — и Владыке не нужна будет ничья смерть.

«Проверь, — сказал Цефрос. — История слишком складная. Но заметь: он держался три часа под током и сломался не на страхе — на надежде. Такое не играют».

Проверять пришлось недалеко.

Потому что — как выяснилось при первом же допросе дворцового смотрителя — история таки была. И огромная рыбина таки жила. У короля. В подземном озере под дворцом, в пещере, куда вела лестница из личных покоев величества, и куда его величество спускался в одиночестве, с удочкой, посидеть, — единственное место, где король, по словам смотрителя, «бывал вполне счастлив».

Я спустился туда ночью, с фонарём, с Актией у плеча.

Пещера была огромной — своды терялись во тьме, чёрная вода лежала неподвижно, и уже с середины лестницы я ощутил давление. Мощный магический фон — плотный, ровный, древний; плёнка скафандра держала его, но я чувствовал, как оно давит на «ёлочку» снаружи, будто вода на глубине.

А потом из черноты озера поднялась спина.

Рыбина была огромной. Не «большой сом» — огромной: тело с баркас, усы с якорные канаты, глаза размером с блюдо, и в этих глазах, когда луч фонаря скользнул по ним, было выражение. Не рыбье. Никак не рыбье.

«Фон модулирован, — быстро сказал Цефрос. — Это не просто излучение. Она передаёт. Мыслеобразы, структурированные пакеты. Плёнка их гасит — ты получаешь только несущую, давление. Если хочешь услышать — надо снять защиту. Не рекомендую. Категорически не рекомендую. Совершенно точно не... ты уже расстёгиваешь, да?»

Я отключил скафандр.

И услышал.

Не слова — образы, но такие ясные, что слова были бы грубее. Тёплое мелководье в кольце белых скал — там, дома, за морем. Толща родной воды, пронизанная светом. Зов — глубинный, приливный, непреодолимый: пора. Нерест. Икра — тысячи огоньков, из которых выйдут мальки, если — если! — метать её в родной воде, в срок, который подошёл. И следом — другое: холод чужого озера. Тысячи одинаковых дней в каменном мешке. Старик с удочкой, который приходит и говорит, говорит, говорит — единственный голос за тридцать лет. И — икра, которую некуда метать: икра, которая в мёртвой воде не оживает, а застывает. Твердеет. Обращается в камни — прозрачные, играющие светом, драгоценные.

И образ королевской сокровищницы. Ларцы. Много ларцов.

Меня накрыло холодом, который не имел отношения к пещере.

Вот, значит, как. Добрейший весёлый рыбак Гумберт, лучший из королей, что мне попадались. Тридцать лет держал в подземелье разумное существо, слушал его — не мог не слышать, я услышал за минуту! — и тридцать лет собирал застывшую икру в ларцы. Казна Заозёрья, о которой соседи говорили с завистью. Военный бюджет той самой войны, где я командовал. Возможно, те десять тысяч, что мне заплатили за мир.

«Не всё так однозначно, — сказал Цефрос тихо, без обычной своей ехидцы. — Заметь: и Владыка Вод, который травит короля и посылает убийц к пятилетнему мальчику, — прав в своей обиде. И король, укравший бога у целого народа, — тот самый человек, который женился по любви и подарил тебе герцогство за рыбалку. Люди. Ни одного удобного злодея. Работать невозможно».

Рыба смотрела на меня. Терпеливо. Тридцать лет учат терпению.

— Я тебя выпущу, — сказал я вслух. Голос в пещере прозвучал жалко и мелко, но я договорил: — Дома. В твоей воде. В срок. Слово Сиятельного.

Давление изменилось. Не могу описать это иначе: чёрная вода вздохнула.

Дальше начались вопросы логистики, а логистика — это уже по моей части.

Временный аквариум сооружали из главной дворцовой цистерны для дождевой воды — медной, клёпаной, вместимостью «на осадное сидение». Брондиев со мной не было, так что клепали дворцовые жестянщики под моим руководством и под комментарии Цефроса о том, что он думает о местных допусках и посадках. Сома предстояло поднять из озера тельфером на драконьей тяге, воду — заменять в полёте, фон — экранировать, чтобы Линорикс не наслушался мыслеобразов и не начал философствовать: ему рано.

— Летим на архипелаг, — сказал я вечером своему походному штабу: Актии, Мышу, Обрелиусу и дракону. — Везём Водному Владыке его бога. По дороге придумаем, как сделать так, чтобы возвращение бога не выглядело как признание вины короля, не стоило Заозёрью казны, не сорвало нерест и не закончилось войной трёх дуг с материком. Вопросы?

— Обгаживать кого-нибудь надо? — спросил Линорикс с надеждой.

— Пока нет.

— «Пока», — хором сказали дракон и пятая жена.

Но это — уже следующая глава.

Глава 13. Вертодуй Гронкий, или Повергатель Мужей Достойных

Инженерная мысль обычно приходит ко мне в двух случаях: когда всё хорошо и когда деваться некуда. Второй случай наступил на следующее же утро, когда я стоял над медной цистерной, смотрел на сома и честно считал.

Сом весил, по прикидке Цефроса, тонн семь. Плюс цистерна. Плюс вода, без которой сом — не сом, а очень большая неприятность. Итого выходило столько, что я даже озвучивать не стал, а просто посмотрел на Линорикса. Линорикс был подросшим, гордым и размером с двух хороших быков.

— Не подниму, — сказал дракон честно, проследив мой взгляд. — Даже не проси. Я «Крыло Гнева» с тобой и припасами тяну на пределе достоинства. А тут — рыба с дом, бочка с пруд и вода с наводнение. Я дракон, а не подъёмный механизм.

«Он прав, — подтвердил Цефрос. — Тяговооружённость не сходится ни в одном варианте. Нужна подъёмная сила иной природы. Думай, лейтенант. Ты любишь это дело, я видел».

И я подумал. И придумал — дирижабль.

На нагретом воздухе, потому что ничего легче воздуха, кроме нагретого воздуха, у меня в этом королевстве не было. Расчёт Цефрос сделал за вечер: оболочка объёмом с хороший амбар, гондола-платформа под цистерну, такелаж, балласт. Оставались два вопроса: чем греть и чем толкать.

С «чем греть» решилось само — вернее, само пришло, встало рядом и начало дышать в затылок.

— Я всё слышал, — сказал Линорикс. — Греть. Воздух. Огнём. Это же... это же моя работа? Настоящая драконья работа?! Не грузчиком, а — по призванию?!

— По призванию, — подтвердил я. — Штатная огневая установка дирижабля. Режим малого пламени, длинными ровными импульсами, по команде.

Дракон раздулся от гордости до почти взрослых размеров.

— Требую, — объявил он, — приставку к титулу. Был Усирающий — это, согласись, юность, этап пройденный. Отныне желаю именоваться также: НАГРЕВАЮЩИЙ.

— Внесём в документы, — пообещал я. — Линорикс Нагревающий.

— И Усирающий, — быстро добавил дракон. — Одно другому не мешает. Пусть враги знают, что у меня широкий диапазон.

На всякий случай — драконы, как известно, существа настроения — я велел смонтировать в гондоле ещё и пару спиртовых горелок на слезе Сиятельного, благо запас спирта в моём багаже имелся всегда, из дипломатических соображений.

С «чем толкать» вышло грустнее и торжественнее. Тяговый движок — маневровый, тот самый, что мы в своё время сняли с бедной «Улитки» и ставили на «Крыло Гнева», — был последним живым куском моей капсулы. Топлива в нём оставалось всего ничего: километров на пятьсот хода, сказал Цефрос, если не жадничать. Мы сняли его с крыла и перенесли на корму гондолы, и я, не скрою, погладил кожух. Старушка кончилась в Пустоши, но продолжала возить меня по этому миру — теперь вот по частям.

Оболочку шили из всего, что нашлось во дворце: парусина из арсенала, тентовое полотно, праздничные полотнища — а когда не хватило, я распорядился снять шторы. Все. Во всём дворце. Канцлер, увидев опись («шторы гобеленовые — 214 шт., реквизированы на нужды короны»), только тихо спросил, вносить ли их в приложение первое или сразу в убытки, и ушёл работать стоя.

Через две недели ЭТО стояло на дворцовой площади, покачивалось и пугало голубей. Оболочка переливалась всеми цветами гобеленов — где-то по борту скакали вытканные олени, где-то цвели геральдические лилии, а на самом носу, по иронии судьбы, оказалась штора из зала приёмов с вышитым девизом Заозёрного дома: «ТВЁРДО СТОИМ».

Название родилось в народе и прилипло намертво: «Вертодуй Гронкий».

Я пытался протестовать. Я предлагал «Спасение», «Стрелу Заозёрья», на худой конец «Сома-1». Бесполезно: столица уже неделю ходила смотреть, как «вертодуй гронкий надувают», и против фольклора, как известно, бессильны даже лорды-протекторы.

Перед вылетом Обрелиус обошёл корабль трижды и укрепил его новым Словом — он составил его за эти две недели специально, по всем правилам морфемики, и назвал «Словом воздушного движителя». Что оно делает, магистр объяснить не смог («держит! наполняет! способствует!»), но после наложения оболочка стала заметно туже, расход пламени упал на треть, и Цефрос, померив, буркнул, что вынужден признать факт, не признавая механизма.

Расстановка сил на время похода вышла такая: я, жена номер пять и дракон — на архипелаг; Обрелиус и Мыш остаются стеречь спящего короля, королеву и принца. Охрана из этих двоих получалась образцовая: Мыш перекрывал собой любой коридор, а Обрелиус к тому времени так запугал дворец, что заговорщики, буде таковые остались, скорее сдались бы сами, чем пошли мимо его двери.

— Функция два передана временно, — сказала Актия Мышу, и в её ровном голосе мне послышалось что-то похожее на строгость старшей сестры. — Периметр: король, королева, наследник. Отклонения недопустимы.

— Весело, — пообещал Мыш.

И мы взлетели.

Летели пять дней.

Пять дней над морем — это, доложу вам, опыт. Внизу катилась серо-зелёная вода, вверху гудела оболочка, Линорикс висел под ней в штатной сбруе и грел — короткими ровными импульсами, по команде Цефроса, страшно гордый и сосредоточенный. Каждые несколько часов он интересовался, хорошо ли греет, и требовал подтверждения, что Нагревающий — это навсегда, а не на один полёт.

Сом ехал в цистерне на удивление смирно. Фон его я экранировал остатками монопленки, но не наглухо — и по вечерам, откинув край экрана, честно докладывал пассажиру: летим, курс верный, осталось столько-то. Давление воды отвечало мне чем-то, что я, за неимением лучшего слова, называл про себя «спокойнее». А на четвёртый вечер сом передал образ: белые скалы, зелёное мелководье, солнце сквозь толщу — и это был первый раз, когда он показал мне не просьбу, а — предвкушение.

— Скоро, — сказал я ему. — Потерпи, рыба. Слово Сиятельного.

На пятый день на горизонте встали три дуги островов. А над главным островом стоял дым.

Внизу шла битва.

Настоящая, большая, со всем прилежанием: у стен белокаменной столицы сшиблись два войска, в гавани горели корабли, и даже с высоты было видно, что бьются не захватчик с защитником, а свои со своими — знамёна у обеих сторон были одинаково морские, сине-зелёные, только у одних по полю шла серебряная волна, а у других — серебряная рыба.

«Разведка доложила бы, если б была, — прокомментировал Цефрос. — Ну что ж, узнаём на месте: Владыка Вод Окторпус Седьмой умер около месяца назад. Наследование спорное. Две фамилии правящего дома — и, судя по размаху, дерутся уже не первую неделю и до последнего мужчины. Твой пленный заместитель, к слову, об этом не знал: он ушёл с материковой миссией раньше. Его клятва пережила его Владыку. Бывает».

Вот тебе и «верните сома, и Владыке не нужна будет ничья смерть». Владыке уже вообще ничего не было нужно. А сома ждали внизу две армии, каждая из которых немедленно захотела бы предъявить бога в свою пользу.

Что делает в такой ситуации нормальный человек? Разворачивается и ждёт в сторонке, пока определится победитель.

Что сделал я? Ну... вы меня уже три книги знаете.

Мы вошли в небо над полем боя на малой высоте — огромный, переливающийся гобеленами пузырь с девизом «ТВЁРДО СТОИМ» на носу, с драконом под брюхом и с семитонным богом на борту.

Эффект был полный. Абсолютный. Битва — остановилась. Не «дрогнула», не «смешалась» — остановилась вся, разом, как останавливается драка в таверне, когда в дверь входит нечто, к чему ни одна из сторон не готова. Десять тысяч человек стояли, задрав головы, и молчали. Кто-то уронил меч. Где-то в задних рядах истово запели.

«Жрецы обеих армий сейчас испытывают лучший день в карьере, — заметил Цефрос. — Знамение такого калибра кормит религию лет двести. Не тяни, говори. Репродуктор на полную».

Я взял микрофон скафандра, и над полем, над гаванью, над белыми стенами загремел мой голос, усиленный до масштабов, приличествующих случаю:

— МУЖИ ТРЁХ ДУГ! ВНЕМЛИТЕ ВОЛЕ ВЕЛИКОЙ РЫБЫ, ИБО ОНА ВЕРНУЛАСЬ К ВАМ — И ОНА НЕДОВОЛЬНА!

Насчёт «недовольна» я не соврал ни капли: сом в цистерне как раз ощутил родную воду в ветре и бился хвостом так, что «Вертодуй» покачивало, а из-под крышки летели брызги. Снизу это, полагаю, выглядело более чем убедительно.

— РЫБА РЕКЛА: ДА ПРЕКРАТИТСЯ БРАТНЯЯ КРОВЬ! СПОР О ТРОНЕ РЕШИТСЯ НЕ ЖЕЛЕЗОМ, НО СОСТЯЗАНИЕМ — В ИГРАХ УМНЫХ И В ИГРАХ СИЛЬНЫХ! И СУДИТЬ СОСТЯЗАНИЕ БУДЕТ АРБИТР, ЕЮ ИЗБРАННЫЙ, — АЗ ЕСМЬ!

Внизу — гул. Перемирие заключилось само собой, стихийно, прямо на поле: когда над головами висит бог, продолжать резать друг друга как-то неловко.

Но из обеих армий, из-под обоих знамён, поднялся к небу один и тот же вопрос — его прокричали герольды, его подхватили тысячи глоток:

— А ПО КАКОМУ ПРАВУ СУДИТ ЧУЖАК?!

Справедливо. У островов свои понятия: судить достойных может лишь тот, кто сам достойнее судимых. И тут меня, признаюсь, понесло. Высота, репродуктор, семь тонн бога за спиной — всё это опьяняет.

— ПО ПРАВУ, КОТОРОЕ ДОКАЖУ! — прогремел я. — ВЫСТАВЛЯЙТЕ ОТ КАЖДОЙ СТОРОНЫ ДЕСЯТЬ МУЖЕЙ ДОСТОЙНЕЙШИХ! Я СОЙДУСЬ С НИМИ В ИГРАХ УМНЫХ — И В ИГРАХ СИЛЬНЫХ! СО ВСЕМИ!

Сказал — и уже в момент, когда эхо покатилось над гаванью, понял: погорячился.

«Двадцать, — ласково сказал Цефрос. — Ты только что вызвался играть и драться с двадцатью лучшими бойцами архипелага, лейтенант. Я восхищён. Занёс в журнал под рубрикой "клинические случаи"».

Но деваться было некуда. Я — Грон Сиятельный, граф Ватский и Нотрубенский, герцог Арнейский де Клевр, лорд-протектор, Дух-Самец и прочая, и прочая. С такими титулами назад не сдают.

Игры умные назначили на утро, на террасе храма Великой Рыбы — том самом, осквернённом; жрецы, увидев, КОГО я привёз, рыдали в голос и готовы были назначить меня живым святым немедленно, до всяких состязаний.

Играли в местную игру — они зовут её «таро-ко», и это, доложу вам, почти чистое Го: доска в сетку, белые и чёрные камушки из отполированной раковины, окружай и живи. Отличия мелкие: доска шестиугольная и по праздникам играют втёмную.

Двадцать досок поставили в ряд. Двадцать лучших умов трёх дуг — навигаторы, жрецы-счётчики, один настоятель и один пират на покое — сели за них. Я объявил сеанс одновременной игры, чем поверг публику в благоговейный ужас: тут и одну-то партию считают делом дня.

Не буду строить из себя гения: играл Цефрос. Я лишь ходил вдоль досок, брал камушки и делал значительное лицо — впрочем, и это работа: попробуйте шесть часов делать значительное лицо, когда в голове у вас ехидный старик комментирует каждую позицию словами «а вот здесь настоятель совершает ошибку, за которую я бы отчислял с первого курса».

К закату — двадцать из двадцати. Настоятель, проигравший последним, встал, поклонился и сказал фразу, которую потом высекли на террасе: «Я сорок лет учил, что Рыба видит все ходы. Сегодня я в это поверил».

А наутро были игры сильные. И вот тут кончилось всё смешное.

Двадцать мужей достойных — это двадцать мужей достойных. Молодые, злые, каждый — лучший боец своего дома, каждому объяснили, что честь фамилии — вот она, в кругу из белого песка, бей чужака, пока судья не махнул.

Сначала — по одному.

По одному я их валял. Эффектно, каюсь: работал на публику. Джеб, которого здесь не знают. Подсечки, которых здесь не ждут. Захваты из абордажной борьбы, болевые из курса выживания и — да — щекотка: одного особо грозного детину, покрытого татуировками по брови, я уложил в корчи хохота приёмом «допрос огра», и трибуны легли вместе с ним. Двадцать поединков — двадцать побед. К вечеру у меня звенело в ушах и подрагивали руки, но держался я гоголем.

А потом герольд объявил то, о чём я сам сдуру напросился: «И В ИГРАХ СИЛЬНЫХ — СО ВСЕМИ». Со всеми — значит со всеми разом.

Двадцать на одного.

И вот тут я — прошу занести в летопись, ибо случается это нечасто — поступил мудро.

Я поднял руку, дождался тишины и заговорил — устало, веско, с той особой печалью в голосе, которая приходит после двадцати поединков сама и которую не надо играть:

— Мужи трёх дуг! Вы видели: по одному я одолел каждого. И каждый был достоин. — Гул одобрения; битые кивали с трибун и с песка. — Но по одному — это поединок, а все разом — это свалка. А в свалке, мужи, рука не мерит. Не гоже мне, силы во гневе не рассчитав, невзначай поубивать мужей достойных, коих у трёх дуг после вашей свары и так осталось меньше, чем хотелось бы. Мёртвый достойный муж — это убыток невосполнимый, а я арбитр, мне убытки считать. — Пауза. — Посему, согласно Протоколу дома моего, разделу шестому, — я поднял палец, — при немощи... а после двадцати поединков немощь, скажем прямо, в определённом смысле присутствует... заступает ЗАМЕНЯЮЩАЯ.

И я сделал шаг в сторону.

— Жена номер пять. Прошу.

Актия вышла в круг из белого песка — маленькая, тихая, с кошачьими ушками, в дорожном платье. Над трибунами прокатился смешок. Двадцать мужей достойных переглянулись — кто с недоумением, кто с жалостью, а один, тот самый татуированный детина, укоризненно спросил, не оскорбление ли это.

— Протокол не предусматривает оскорблений, — сказала Актия. — Протокол предусматривает отсутствие травм. Начинайте, пожалуйста, все сразу. Так быстрее.

Дальше было то, что жрецы трёх дуг потом описывали в хрониках словом «явление», а я опишу проще: прибой.

Двадцать человек пошли на неё стеной — и стена рассыпалась о неё, как рассыпается о скалу волна: с шумом, с брызгами, во все стороны и без всякого вреда для скалы. Она не стояла на месте ни мгновения — она текла сквозь толпу, как течёт вода в камнях, и там, где она проходила, мужи достойные ложились на песок: мягко, по дуге, с сопровождением, кто на спину, кто лицом в песочек — но ни один не хрустнул, ни один не взвыл, ни у одного наутро не нашлось ничего страшнее синяка и глубокой задумчивости. Эльфийский танец, степной ветер, боевой процессор — и ни единого лишнего движения на всех двадцать человек. Последнего — самого умного, который всё это время берёг силы и кружил с краю, — она уложила, кажется, вообще без рук: шагнула, он попятился, споткнулся о заботливо подставленную ногу и сел точно на подготовленное место рядом с остальными.

Судья махнул. Тишина стояла такая, что было слышно, как в гавани скрипят снасти.

А потом трибуны взорвались.

Островитяне прониклись. Не просто прониклись — их накрыло лютым пиететом, и логика этого пиетета, которую мне вечером растолковал старейшина, была безупречна: муж сей зело силён — по одному поверг всех достойнейших; и зело справедлив — судит по чести; и заметьте, ОЧЕНЬ добр — ведь мог, во гневе силы не рассчитав, поубивать всех нахрен (старейшина выразился иначе, но смысл был ровно этот), а вместо того выставил юную деву, воительную, но не столь смертоносную, и дева лишь ПОВАЛЯЛА достойных рыцарей, аки котят, никого не попортив. Доброта, возведённая в степень: даже щадит — руками жены.

«Гениально, — сказал Цефрос. — Ты сжульничал, сославшись на семейный протокол, а вошёл в легенды как милосердец. Я обязан изучить местную логику: в ней есть что-то от твоей».

Болело у меня после этого дня всё. Абсолютно всё — двадцать поединков не прощает даже плёнка. Утверждаю со всей ответственностью: в человеческом теле нет места, которое не может болеть, — есть места, которые просто ждут своего часа. Актия несла меня до носилок на руках — при всём честном народе, свежая, как утро, даже не запылившаяся, — и я не возражал, потому что возражать тоже было больно, а её легендам это только способствовало.

Вечером того же дня старейшины обеих фамилий, жрецы храма и все двадцать битых — умытых, перевязанных и торжественных — явились к «Вертодую» процессией и даровали титулы. Обоим.

Мне — отныне и навеки, во всех свитках трёх дуг:

АРБИТР НЕБЕСНЫЙ, ПОВЕРГАТЕЛЬ МУЖЕЙ ДОСТОЙНЫХ.

Ей — и вот тут жрецы превзошли себя:

ДЕВА-ПРИБОЙ, ЛАСКОВАЯ ПОГИБЕЛЬ ТРЁХ ДУГ.

Актия выслушала, наклонила голову на предписанный угол и сказала:

— Титул принят. Внесу в протокол дома по возвращении. Графа «Ласковая Погибель», полагаю, будет первой в своём роде.

— Поздравляю обоих, — сказал Цефрос. — Титулы честные: ты с неба и повергал, она — прибой и, надо признать, исключительно ласковая. Ханош заведёт две новые строки и сляжет, Катерина потребует внести всё в брачный протокол, а Обрелиус будет завидовать до конца дней — «Ласковая Погибель» звучит в точности как то, что он сорок лет пытается изобразить. А теперь ложись и не шевелись: у тебя завтра арбитраж, послезавтра нерест, и я, к слову, до сих пор не слышал твоего плана, как отдать бога и не начать войну.

— План есть, — соврал я и закрыл глаза.

Глава 14. Арбитраж по-сиятельному, или Слово на ушко

Арбитраж я правил девять дней, и это были долгие девять дней.

Начал я, как положено, с изучения материалов дела — то есть с родословных. Мне принесли их в храм торжественно, на носилках: сорок локтей свитков от дома Опрокустов и сорок два локтя — от дома Теофраксов, причём Теофраксы, узнав про лишние два локтя у себя, потребовали занести это в протокол как доказательство древности, а Опрокусты — как доказательство привычки к припискам.

Три дня мы с Цефросом в этом плавали. Семейные перипетии трёх дуг оказались таковы, что абордаж в исполнении пьяных пиратов выглядел бы рядом с ними образцом ясности: браки, разводы, усыновления, изгнания, возвращения из изгнаний, три случая «считать умершим», два случая «считать живым обратно» и один случай «считать сыном моря», юридическую природу которого не смог объяснить даже верховный жрец.

К исходу третьего дня Цефрос закончил построение полной схемы и объявил результат:

«Поздравляю. Оба дома происходят от одного предка — Владыки Окторпуса Второго, семь колен назад. Все нынешние претенденты друг другу — родня в степени, которую местный закон прямо называет "ближней". Вывод первый: спор о том, чья кровь древнее, лишён смысла — кровь одна. Вывод второй: поженить их, как ты вчера мечтал вслух, нельзя — уже женаты, причём частично друг на друге, и именно с этого началась половина перечисленных войн».

Дальше были поединки чести — куда без них; острова без поединков не признали бы арбитраж действительным. В играх сильных, как нетрудно было предсказать, взяла верх фамилия Опрокустов — у них каждый второй был размером со шкаф, а каждый первый — со шкаф с антресолью. В играх умных победили Теофраксы: их счётчики брали задачи, от которых у опрокустовских шкафов темнело в глазах.

И вот тут я сел думать по-настоящему. Потому что арифметика выходила безвыходная.

Отдать первенство Опрокустам — Теофраксы уйдут в горы и начнут вести умную войну, а умная война хуже сильной. Отдать Теофраксам — Опрокусты начнут сильную немедленно, прямо с церемонии. Поделить архипелаг пополам — получить две страны вместо одной и войну на границе. Как ни крути — любое «кто-то первый» сеяло вражду на поколение вперёд.

«Классическая задача, — сказал Цефрос. — Два претендента, один трон, нулевая сумма. Решается единственным способом: сломать условие. Убери "один трон"».

И я придумал.

Я назвал это «заменяющее правление» — в честь пятой жены, у которой подсмотрел сам принцип: не бороться за место, а выстроить очередь и расписать функции.

Оглашал я решение с террасы храма, при обеих фамилиях, при жрецах, при народе, заполнившем площадь и крыши. Катерины со мной не было, так что юридическую часть я нёс сам, и, скажу без ложной скромности, покойная коллегия адвокатов флота могла бы мной гордиться.

Суть такова. Первые пять лет дома правят совместно, но не вперемешку, а с разделением: дом Теофраксов ведает Законом — пишет уложения, считает казну, ведёт договоры; дом Опрокустов ведает Судом — судит по писаному, ловит лихих людей, держит стражу и флот. Один принимает законы, другой по ним судит, и ни один не может без другого ничего. Хочешь плохой закон — твой же родич-судья тебя им первым и приложит. Хочешь кривой суд — законники завтра перепишут уложение у тебя под ногами.

— А ежели, — спросил старейшина Опрокустов, щурясь, — судить кто станет неправедно? Или закон писать под себя?

— Хороший вопрос, — сказал я. — Смотри пункт двенадцатый.

Пункт двенадцатый гласил, что за правлением надзирает верховный жрец Великой Рыбы — лицо, обеим фамилиям не принадлежащее, — и, узрев неправду, возжигает на храмовой башне Огонь Обиды. А дальше — я цитирую по высеченному, ибо формулировку отшлифовывал лично и горжусь ею:

«...и тогда из-за моря-океяна прилетит Грон Сиятельный, Арбитр Небесный, Повергатель Мужей Достойных, и накажет виновных — больно, скоро и не сдерживаясь».

Народ на площади выслушал пункт двенадцатый в полной тишине и одобрил его рёвом. Народу пункт понравился больше всех остальных, вместе взятых. Местные немедленно окрестили его «Статьёй Прилёта», и, как мне потом писали, ещё лет десять на архипелаге любую угрозу — от материнской до государственной — формулировали словами «допрыгаешься до двенадцатого пункта».

По истечении же пяти совместных лет дома начинали править по очереди: пять лет — одни, пять лет — другие, и очередь блюдёт тот же жрец, и «Статья Прилёта» распространяется на всякого, кто вздумает очередь сломать, задержать, отменить или объявить «временно приостановленной по случаю тяжёлых обстоятельств» — эту формулу я вписал отдельно, потому что знал я одну империю, где «тяжёлые обстоятельства» длились четыреста лет.

Оба дома думали сутки. Потом пришли и подписали — оба, с печатями, с клятвой на воде храма. Подозреваю, каждый при этом рассчитывал за пять совместных лет переиграть родню. Пусть. На то и сдержки, чтобы каждый тянул одеяло — а укрытым оставался архипелаг.

Оставалось последнее — сделать так, чтобы подписанное соблюдали не пять лет, а пятьдесят.

Бумага, даже высеченная в камне, держит ровно до тех пор, пока подписавшие боятся. Уважение у меня уже было. Пиетет — был. Не хватало последнего ингредиента, на котором стоят все долгие договоры: священного ужаса.

Случай предоставился сам, и случай, скажу прямо, был из тех, о которых потом не жалеешь.

Пока дома воевали за трон, по внутренним островам гулял лиходей по прозвищу Костоглод. Разбойник — это мягко: за ним числилось столько погубленного народу, что жрецы сбились со счёта на второй сотне, а прозвище своё он носил не для красоты — он был людоед. Настоящий, промышлявший этим годами, с коптильней. Его как раз изловили на волне послевоенного порядка — опрокустовская стража расстаралась, новая метла, — и обе фамилии, вежливо кланяясь, спросили арбитра: как судить будем?

Я посмотрел материалы. Потом сходил посмотрел на самого Костоглода. Это был человек, не боявшийся ничего: ни верёвки, ни топора, ни Рыбы, ни меня. Он стоял в цепях, ухмылялся в шестьдесят зубов и на вопрос, раскаивается ли, ответил, что жалеет об одном — что мало.

«Есть мысль, — сказал Цефрос, и голос у него был особенный: тихий и очень старый. — Я собрал новое Слово. Морфемика поносной группы, но ветвь другая — маническая: не тело, воля. Слово обращает голод субъекта на самого субъекта. Я назвал его коротко. Скажу тебе на ухо — в том смысле, что вслух в эфире не произнесу даже я: у него нет безопасной громкости».

Он сказал мне его тихо, на ушко — если так можно выразиться о голосе, живущем в собственной голове. Я выслушал. Помолчал. Спросил про обратимость. Цефрос ответил: «Останавливается вторым Словом. Если успеть». Я спросил, зачем он его вообще собрал. Цефрос ответил честно: «Затем же, зачем твой флот держит то, что держит, и молится не применить. Но у нас случай, когда применение — милосердие: по местному уложению его ждёт котёл. Ирония в том, что у них казнь для людоеда — сварить. Я предлагаю быстрее и назидательнее».

Казнь объявили публичной — для избранной публики: старейшины обеих фамилий, жрецы, судьи нового Суда, законники нового Закона. Те, кому предстояло жить по подписанному, и те, кому могло однажды прийти в голову подписанное нарушить.

Подробностей не будет. Скажу лишь то, что нужно для понимания дальнейшей истории трёх дуг: я подошёл к человеку, не боявшемуся ничего, и тихо, на ухо, произнёс Слово. И на глазах у благородной публики этот человек начал есть сам себя.

Через минуту я остановил это вторым Словом — Цефрос успел, — и Костоглод, поседевший за эту минуту до снежной белизны, впервые в жизни заплакал и попросил котла. Котёл ему дали. Он шёл к нему благодарно.

Публика стояла белая, ровная и очень, очень вежливая.

Надо понимать: местные владетели — люди не робкие, они режут друг друга поколениями и удивить их железом нельзя ничем. Но таких СЛОВ они не знали. Они не знали, что такие слова бывают. Маги трёх дуг умеют звать ветер и тушить пожары — а тут стояло существо, которое шёпотом, на ушко, делает ТАКОЕ, и существо это только что расписало им конституцию с двенадцатым пунктом.

С того дня я числился у них уже не просто Арбитром Небесным. В хрониках трёх дуг я записан полным чином: Чудодей Могучий, Ужасный и Беспощадно-Справедливый.

«Обрати внимание на порядок эпитетов, — сказал Цефрос. — "Справедливый" — на последнем месте, зато с усилением. Точнейшая народная юриспруденция: они поняли о власти всё, что о ней следует понимать».

Врать не буду: гордости я не чувствовал. Я чувствовал то же, что после белой комнаты, — что инструмент работает, что применил я его по адресу и что руки всё равно хочется вымыть. Цефрос, против обыкновения, не ехидничал. Слово мы с ним в тот же вечер положили под тройной замок — в тот раздел памяти, где уже лежал запретный режим реактора. Пусть лежат рядом. Им там самое место.

А потом был день, ради которого всё затевалось.

Сома выпускали от храма — там, где священная лагуна открывается в море между двух белых скал: тех самых, из мыслеобраза. Собрался, по-моему, весь архипелаг: три дуги стояли на берегах, на крышах, на мачтах, и когда цистерна на драконьей тяге поплыла над водой, над островами стояла такая тишина, какая бывает только при десяти тысячах молчащих человек.

Я откинул экран монопленки — в последний раз — и сказал:

— Дома, рыба. Твоя вода. В срок. Слово Сиятельного.

И опрокинул цистерну.

Семь тонн бога вошли в зелёное мелководье почти без всплеска. Мгновение не было видно ничего — а потом вся лагуна вспыхнула: сом шёл по кругу, у самой поверхности, всё быстрее, и вода горела за ним, как хвост кометы. Жрецы упали на колени. Оба дома упали на колени. Я устоял, но исключительно из соображений протокола.

Нерест начался той же ночью, при полной луне, и продолжался три дня. В воду сходили тысячи огоньков — живая икра в живой воде, — и старики на берегах плакали, потому что помнили рассказы своих стариков о том, как это выглядело в последний раз, семьдесят лет назад.

А на рассвете четвёртого дня давление тронуло меня в последний раз.

Благодарность её я не перескажу — для неё в человеческих языках нет слов, а те, что есть, заняты вещами помельче. Скажу, что смог понять. Она не держала зла на старика с удочкой: тридцать лет он был единственным голосом в её каменном мешке, и одиночество она поняла в нём раньше, чем он сам. Пусть спит и выздоравливает; пусть больше не приходит. И ещё — образ: горсть камней, старых, застывших в мёртвой воде, — она отдавала их мне. За доставку. В мыслеобразе при этом было нечто настолько похожее на усмешку, что Цефрос крякнул: «Фрахт. Она оплатила фрахт. Лейтенант, эта рыба нравится мне больше половины разумных, что я встречал».

Камней в горсти — я сдал их потом Ханошу под опись — оказалось ровно столько, чтобы закрыть Заозёрью дыру в казне от «событий в левом крыле», достроить принцу нормальную систему образования и оплатить двести четырнадцать гобеленовых штор. Совпадение? Не думаю. Рыба тридцать лет слушала короля-рыбака — бухгалтерии она где-то нахваталась.

В конституцию трёх дуг я в тот же день вписал последнюю статью: озеро храма и всякая вода, где живёт или нерестится Великая Рыба, неприкосновенны навеки, и всякий владыка, король или гость, пришедший к ней с сетью, удочкой или ларцом, подпадает — смотри пункт двенадцатый.

Домой вылетели на рассвете, провожаемые всем архипелагом, залпами, песнями и — в исполнении двадцати битых мужей достойных, выстроившихся на молу, — синхронным поясным поклоном в сторону Актии. «Вертодуй Гронкий» шёл ходко: без сома и без воды он сделался лёгок, топлива в движке оставалось ровно на дорогу, ветер был попутный, и Линорикс грел вполсилы, распевая под оболочкой сочинённую им балладу «Нагревающий и Ласковая Погибель» — чудовищную по стихосложению и прилипчивую, как смола.

Двое суток всё шло прекрасно. Я отсыпался, диктовал Цефросу отчёт для Катерины и прикидывал, как буду объяснять жёнам горсть драгоценностей, полученную от рыбы за извоз.

А на третьи сутки, посреди чистого моря и ясного неба, барометр Цефроса сошёл с ума.

«Давление падает, — сказал он вдруг. — Быстро. Слишком быстро. Так не бывает... так не бывает В ПРИРОДЕ. Лейтенант, разворачивай. РАЗВОРАЧИВАЙ НЕМЕДЛЕ...»

Дальше был вихрь.

Я не буду описывать его метеорологически — не успел рассмотреть. Небо свернулось, море встало стеной, «Вертодуй» закрутило, как листок над костром; Линорикс орал и грёб всеми четырьмя, Актия пристегнула меня к раме за секунду до того, как гондола ушла из-под ног, движок выл на последнем топливе, гобелены рвались по швам — олени отдельно, лилии отдельно, — и последнее, что я помню связно, это девиз «ТВЁРДО СТОИМ», улетающий в чёрное крутящееся ничто.

А потом всё кончилось. Разом, как обрубили.

Тишина. Зной. Оглушительно синее небо. Под растерзанной оболочкой, зацепившейся за единственную на весь горизонт скалу, лежала гондола, в гондоле лежали мы, а вокруг — во все стороны, до самого края земли — лежали пески. Рыжие, мёртвые, незнакомые пески, и ни моря, ни зелени, ни дымка, ни дороги.

— Цефрос, — сказал я, выплюнув песок. — Где мы?

Пауза была долгой. Очень долгой. Для существа, думающего со скоростью света, — неприлично долгой.

«По моим расчётам, — сказал он наконец, — мы нигде. Этих песков нет на картах. Ни на моих, ни на имперских, ни на страницах твоего архимага. И знаешь, что интереснее всего? Вихрь пришёл ниоткуда, ушёл в никуда — и напоследок, за миг до того, как нас выплюнуло... я поймал МПС-всплеск. Знакомый почерк, лейтенант».

Но об этом далее

.

Глава 15. Один, если не считать кворума

Сначала было небо. Оглушительно синее, без единого облака, и я смотрел в него, кажется, довольно долго, прежде чем сообразил, что смотрю, — а значит, жив.

Потом была ревизия тела. Руки — две, целы. Ноги — две, целы, левая гудит. Рёбра — по ощущениям, все на месте, но обиделись. Голова — болит, следовательно, существует.

А потом пришло самое плохое. Тишина.

— Актия! — заорал я, выпутываясь из строп. — АКТИЯ! ЛИНОРИКС!

Пустыня съела крик, не поперхнувшись. Рыжие барханы уходили во все стороны до самого края земли, ветер лениво тянул песчаную позёмку, растерзанная оболочка «Вертодуя» полоскалась на единственной скале, как флаг несуществующей державы, — и нигде, ни в одной стороне, не было ни девушки с кошачьими ушками, ни дракона размером с двух быков.

Я помнил последние секунды урывками. Вихрь. Гондола становится на дыбы. Актия пристёгивает меня к раме — меня, не себя. Линорикс орёт где-то вверху, сбруя лопается со звуком выстрела, и чёрное крутящееся ничто разбирает наш воздушный корабль на составляющие: отдельно оболочка, отдельно гондола, отдельно дракон — и отдельно маленькая фигурка, которая, уже отрываясь, довернула в воздухе так, чтобы оказаться между мной и летящим обломком рамы.

Дальше — небо.

— Цефрос, — сказал я. — Скажи мне что-нибудь.

«Скажу, — отозвался Цефрос. Голос был ровный, рабочий, и за одно это я был ему благодарен. — Первое: они живы. Это не утешение, это оценка. Линорикс — летающее существо с запасом прочности, рассчитанным на драки со взрослыми драконами; падение его не убьёт, он его в принципе не умеет. Актия — боевая единица Хан-Ормой, самоинженерная, в гибернации пересидевшая четыре месяца в поле негаторов. Вероятность её гибели от падения я оцениваю ниже вероятности того, что ты женишься в шестой раз. А это, согласись, величина исчезающая... хотя, зная тебя, ненулевая. Второе: их нет в радиусе моего приёма. Это значит — их унесло далеко. Куда — будем считать. Третье: у тебя вода на исходе, солнце в зените и ожог на шее. Работать будем в порядке номер три, два, один».

И мы стали работать.

Выживание — это прежде всего инвентаризация. Меня этому учили на флоте, и học я это на «Улитке», так что опись имущества я провёл образцово, вслух, с занесением в память Цефроса:

Полбочки воды из балласта — уцелела чудом, застряв в песке стоймя. Две спиртовые горелки и запас слезы Сиятельного — двенадцать фляг («Стратегический запас, — сказал я себе твёрдо. — Не пить. Ну, максимум одну. В медицинских целях»). Обрывки оболочки — сотня локтей гобеленов с оленями и лилиями: днём тень, ночью одеяло. Скафандр с монопленкой — целый, и это было главное: «ёлочка» отражает всё, включая, как выяснилось, полуденное солнце пустыни. Плевок — целый, заряжен каштанами, числом одиннадцать. Аптечка. Горсть драгоценных камней от сома.

На камнях Цефрос остановился отдельно:

«Обрати внимание на изящество ситуации. В кармане у тебя — состояние, за которое можно купить графство. Рыночная стоимость в текущей локации — ноль. Здесь нет рынка. Вода из бочки, напротив, бесценна. Ты стоишь посреди величайшего в двух вселенных урока ликвидности, лейтенант. Жаль, Гервальд не видит — он бы заплакал в третий раз в жизни».

Движок был мёртв — топливо кончилось ещё в вихре, и последний кусок «Улитки» доехал со мной до этого песка, как доезжает до последней станции старый вагон: молча и до конца. Я похлопал его по кожуху и оставил в гондоле. Всё, старушка. Теперь совсем всё.

Из гондолы, двух вёсел и гобеленов я соорудил волокушу. Из фляги, трубки от горелки и куска оболочки — перегонный куб размером с кулак: не для спирта, для воды, гнать конденсат из ночного воздуха, флотская школа. Из шеста и тряпки — флаг на скале: если Линорикс будет искать — а он будет, — пусть видит.

А потом село солнце, ударил холод — пустыня ночью мстит за день, — я завернулся в гобелен с оленями, поставил горелку на самый малый огонь и сказал:

— Ну что, Цефрос. Заседание совета объявляю открытым. Присутствуют: я и ты. Один и ноль целых сколько-то десятых души. Кворум есть.

«Кворум есть, — согласился Цефрос. — На повестке один вопрос: что это было. Докладываю».

Доклад Цефроса я перескажу своими словами, потому что в оригинале он занял полночи и содержал числа, от которых у меня до сих пор изжога.

Пункт первый. Вихрь не был погодой. Погода так не умеет: давление упало на величину, которая в природе не встречается, за время, за которое в природе не происходит ничего, и восстановилось так же. Форма явления — не шторм, а воронка. Знакомая форма. Очень знакомая.

Пункт второй. За миг до выброса Цефрос поймал МПС-всплеск — и почерк совпадал. Не «похож» — совпадал. Тот же росчерк, что у аномалии, которая вытряхнула меня из моей вселенной в эту. Тот же, что засекли искины в ночь знамений. Метрика. Кто-то складывал пространство, как складывают письмо.

Пункт третий — главный. Цефрос поднял из памяти копию одиннадцатой Стеклянной Страницы — я в своё время дал ему её отсканировать до последней царапины — и наложил на неё наш маршрут. Карту Предтеч мы тогда, в замке, читали на глаз, по береговым линиям, и океанскую точку я мысленно положил «где-то у Уньаня». Так вот: мы читали её неправильно. Карта Предтеч не имеет масштаба в нашем понимании — у неё масштаб слоями, как у луковицы, Цефрос понял это, только сопоставив две другие точки с известными координатами. А если пересчитать по слоям — океанская точка ложится не у Уньаня.

Она ложится в открытое море. На линию между архипелагом и материком.

Точно — с той самой издевательской точностью до восьмого знака — под наш обратный курс.

— Мы пролетели над ключом, — сказал я.

«Мы пролетели над ключом. И ключ сработал. Заметь — тридцать лет над этой акваторией ходят корабли трёх дуг, и ни один не исчез. Столетиями там гуляют шторма, киты и контрабандисты — и ничего. А тут пролетаем мы — и древняя машина просыпается, разбирает нас в воздухе и раскладывает по назначению. Вопрос на миллион имперских кредитов: что было на борту у нас, чего не было у контрабандистов?»

Я думал недолго. Тут и думать было нечего.

— Пятая жена.

«Пятая жена. Существо расы Хан-Ормой. "Наследие Предтеч, игрушки Предтеч" — помнишь формулировку из журнала спасмодуля? Древняя система опознала над собой СВОЮ. Предъявителя, так сказать, пропуска. И исполнила штатную процедуру — транзит. Это не ловушка сработала, лейтенант. Это нас ОБСЛУЖИЛИ. Вежливо, по регламенту, согласно какому-нибудь параграфу семьдесят пятому: носителям ордера предоставляется транспортная сеть принимающей стороны. Мы с тобой и дракон прошли по накладной как ручная кладь».

Я сел. Ночная пустыня лежала вокруг, серебряная от звёзд, и где-то под ней, под всей этой планетой, тикала машина, которая старше всех здешних королевств, вместе взятых.

— Тогда три ключа...

«Тогда три ключа — не три устройства. Три УЗЛА одной сети. Север во льдах, океан, Великая Степь близ Мглы. И надпись "не активируй, не поняв" относится не к рубильнику — к маршрутизации. Предтечи не грозили. Предтечи предупреждали: не садись в поезд, не прочитав расписания. Мы не прочитали. Нас развезло».

— Развезло, — повторил я. — РазвезЛО. Множественное число, Цефрос. Почему нас развезло ПО ОТДЕЛЬНОСТИ?

Пауза была долгой.

«Честный ответ: не знаю. Гипотеза, которая мне не нравится: сортировка. Система классифицировала груз. Носитель ордера — по одному адресу, летающая фауна — по второму, ручная кладь, — тут он сделал паузу, и я почувствовал, что ехидство даётся ему с трудом, — по третьему. Если гипотеза верна, Актия сейчас там, куда Хан-Ормой доставляют Хан-Ормой. Линорикс — там, куда сеть определяет драконов, и я очень надеюсь, что это не зоологический термин. А ты — там, куда сеть сгружает... неопознанное».

— Спасибо.

«Не за что. Утешение: сгрузили аккуратно. Ты жив, цел, и падал ты, заметь, последние двадцать метров — а мог бы с высоты полёта. Машина Предтеч бережёт груз. Из этого, между прочим, следует самое важное умозаключение ночи, лейтенант, и сделай его сам, ты любишь».

Я посмотрел на звёзды. Чужие, перекошенные, незнакомые созвездия — я, астрогатор, за три года так и не выучил их до конца, потому что с поверхности много не наастрогатишь.

— Если сеть РАЗВОЗИТ, — сказал я медленно, — значит, сеть ВОЗИТ. Значит, тем же путём можно вернуться. Значит, ключ в Великой Степи — это не угроза. Это станция. И если я — «неопознанный груз», то сгрузить меня должны были... — я встал. — Цефрос. Где мы? Только не говори «нигде». Посчитай. Ты всю ночь видел звёзды, я всю ночь видел звёзды, я, между прочим, лейтенант-АСТРОГАТОР, и сегодня — впервые за три года — я намерен поработать по специальности.

И мы работали по специальности. Два часа, по четырём реперным звёздам и местной луне, с поправками, от которых Цефрос ворчал, но которые принимал. И к рассвету у нас был ответ.

Мы были на другом конце планеты — тут карты Цефроса и страницы Предтеч наконец сошлись. Южная кромка Великой Степи. Той самой. До границы, где степь переходит в пески, — вёрст сто за спиной. До точки, где на одиннадцатой странице стоит третий ключ, — вёрст двести на северо-восток.

А за ключом, дальше к северу, на страницах Предтеч лежало пятно, обведённое двойной линией, — единственное место на всей карте, обведённое дважды. То, что местные называют Мглой.

«Поздравляю, груз, — сказал Цефрос. — Тебя доставили не в никуда. Тебя доставили НА СТАНЦИЮ НАЗНАЧЕНИЯ. Осталось выяснить, кто заполнял накладную».

Шёл я четыре ночи — днём в пустыне не ходят, днём в пустыне лежат под гобеленом с оленями и ненавидят солнце.

Выживание по-сиятельному наладилось быстро и вошло в колею. Ночью — марш по звёздам, волокуша скрипит, каштаны в Плевке пересчитаны. На рассвете — лагерь: перегонный куб цедит из воздуха свои полторы кружки, монопленка в режиме «ёлочки» превращает меня в самый нарядный объект на сто вёрст вокруг. Днём — сон и заседания совета. Вечером — ужин.

Про ужин скажу отдельно. На вторые сутки кончились сухари, и в рацион вошло всё, что не успело убежать: ящерицы (на вкус — курица, которая много грустила), какие-то жуки, которых Цефрос опознал как «условно съедобных» («условие простое: съедобны, если нет ничего другого»), и корень колючки, который надо было час вываривать в спирте, чтобы он перестал быть оружием. Слеза Сиятельного, таким образом, пошла-таки в дело — в кулинарных целях, что я и потребовал занести в протокол.

«Занёс, — сказал Цефрос. — Рядом с записью о том, что фляг осталось десять, а было двенадцать. Кулинария у тебя выходит дорогая».

— Первая фляга — медицинские цели. Шея.

«Шея. Изнутри».

— Не был бы ты бестелесным, я б тебе объяснил про шею.

Мы препирались, и это было лучшее, что со мной происходило в те ночи. Потому что пустыня — она не страшная. Она хуже: она никакая. Четыре ночи — ни следа, ни костра, ни птицы. Только барханы, звёзды и один голос в голове. Я двадцать раз ловил себя на том, что говорю вслух, и десять раз — на том, что оборачиваюсь: всё казалось, что за правым плечом стоит маленькая фигурка и сейчас ровным голосом доложит про периметр.

Не докладывала. И баллады под оболочкой никто не пел, чудовищной по стихосложению.

— Цефрос, — спросил я на четвёртую ночь. — А ведь я по ним скучаю. По урчащему котлу с крыльями и по девушке, которая ест по протоколу. Пять недель знакомы. Как так?

«Так же, как всегда у тебя, — сказал Цефрос. — Ты, лейтенант, обладаешь редчайшим дефектом: у тебя всё, что рядом дольше недели, становится семьёй. Капсула, дракон, счетовод, огр, безумный магистр. Я наблюдаю этот процесс три года. Сначала меня это раздражало. Потом я попал в список».

Помолчали. Хорошо помолчали.

А на пятую ночь горизонт перестал быть пустым.

Сначала я решил, что мираж — но миражей ночью не бывает. На северо-востоке, точно по нашему курсу, над линией барханов стояла верхушка чего-то. Далеко — вёрст тридцать, не меньше. Тонкая, тёмная, идеально прямая. Слишком прямая. Природа не делает таких линий — я говорю это как человек, который последние годы профессионально отличает сделанное от выросшего.

«Азимут совпадает с точкой ключа, — тихо сказал Цефрос. — До восьмого знака».

И в ту же минуту — пустыня любит совпадения — я увидел второе. Ниже, ближе, вёрст за десять: над барханами тянулась пыль. Ровная ниточка пыли, какую поднимает не ветер. Какую поднимают всадники — десятка два, идущие ходко и, если я хоть что-то понимаю в азимутах, наперерез моему курсу.

Я стоял на гребне бархана — один посреди чужого полушария, с волокушей, Плевком на одиннадцать каштанов и состоянием, на которое нельзя купить кружку воды, — и смотрел то на башню, которой не может быть, то на пыль, которая может быть чем угодно.

— Совет, — сказал я. — Внеочередное заседание. Повестка: к башне или от всадников?

«Кворум есть, — сказал Цефрос. — Но, боюсь, повестку сейчас утвердят без нас».

Пыль повернула. Точно на меня.

Глава 16. Караван, или Пророчество номер пять

Пыль приближалась, и чем ближе она подходила, тем меньше происходящее походило на что-либо разумное.

Во-первых, это были не всадники. Вернее, всадники, но лишь головной дозор, — а за ним из-за барханов выползала колонна: длинный, на добрую версту, полоз кибиток на высоких колёсах, крытых пёстро — так пёстро, что глазам делалось весело и тревожно одновременно. Полосы, ромбы, зигзаги, кисти, бубенцы; каждое покрывало и каждая попона орали своим цветом, и вся колонна в целом выглядела, как ярмарка, сбежавшая из города и одичавшая в песках.

Во-вторых — животные. Тягловые твари в упряжи были размером с быка, шли странным стелющимся шагом, и уже за сотню шагов я понял, что смотрю не на лошадей и не на верблюдов, которых тут, кстати, тоже не водилось. Гладкая чешуя в крупный ромб, немигающие янтарные глаза, раздвоенные языки, пробующие утренний воздух. Твари были явно не теплокровные — они двигались тем особым экономным манером, каким двигается всё холоднокровное: ни одного лишнего движения, и каждое — как смазанное.

А в-третьих, дозорные, подъехавшие первыми, сидели на таких же чешуйчатых скакунах — и сами были в чешуе.

Не в доспехах из чешуи. В чешуе.

«Лейтенант, — сказал Цефрос голосом, которого я у него не слышал ни разу за три года. Ни при Некроторах, ни при Хан-Ормой. — Лейтенант, я прошу зафиксировать: я это вижу тоже. Мы оба это видим. Это скхаргсы».

— Не может быть, — сказал я вслух.

«Морфология совпадает по двадцати трём признакам из двадцати трёх. Это скхаргсы. Ящеролюды. Раса из НАШЕЙ галактики, лейтенант. Из дома».

Дозорный — рослый, серо-зелёный, в перевязи с костяными накладками — смотрел на меня сверху вниз немигающими глазами. Взгляд его прошёл по мне, по волокуше, по гобелену с оленями... и упёрся в грудь моего скафандра. Туда, где над левым нагрудным клапаном, потёртый, выцветший, но неистребимый, был вытиснен знак: крылатая звезда над дугой орбиты. Эмблема ВКС. Военно-космических сил человечества.

Ящер замер. Целиком, как умеют только они, — ни дыхания, ни дрожи, статуя.

Потом развернул скакуна и понёсся к каравану так, что песок встал стеной.

Караван подошёл, развернулся и встал лагерем вокруг меня — не «около», а именно вокруг, кольцом, как становятся вокруг святыни или бомбы. Из головной кибитки, самой пёстрой, украшенной таким количеством кистей, что она напоминала праздничного осьминога, вышел старый ящер.

Он был стар по-настоящему: чешуя на морде выцвела до серебра, гребень истёрся, одно веко приспущено. Но шёл он прямо, а на перевязи его я разглядел то, от чего у меня вторично перехватило дыхание: пряжку, склёпанную из корабельного стыковочного замка.

Старик остановился в трёх шагах. Посмотрел на эмблему. Поднял когтистую лапу и с гулким стуком ударил себя в грудь — раз, другой, третий. Ритуал я не знал, но смысл читался без перевода.

А потом он заговорил — и я чуть не сел в песок. Потому что говорил он на торговом интерлинге. Ломаном, архаичном, со свистящим акцентом — но на интерлинге, на языке доков, грузовых деклараций и портовых кабаков моей собственной галактики. Три года я не слышал ни одного слова из дома — и вот, посреди чужого полушария чужой планеты, старый ящер говорил со мной на языке, на котором меня учили ругаться боцманы.

— Деарсуу-командер, — сказал он. — КрульКазза видит знак. Раса скхаргсов чтит закон и чтит договор. Я, КрульКазза, старший гнезда, и малое племя моё — в распоряжении твоём. По присяге дома Дессы. До последнего дыхания и после него, сколько выйдет.

«Переводить не надо?» — ехидно спросил Цефрос.

Не надо было. Надо было сесть, и мне немедленно вынесли — не стул, не подушку, а натуральный походный трон, собранный из сундуков и застеленный самой пёстрой попоной племени. У скхаргсов, как выяснилось позже, степень уважения к гостю измеряется в слоях ткани. Мне постелили одиннадцать.

Дальше был вечер, костёр — ради меня одного, сами они к огню не жались, — и рассказ. Два рассказа, сплетённые в один: старый ящер рассказывал свою историю, а Цефрос параллельно, в моей голове, — нашу. Академический курс военной истории, раздел «Конфликт со скхаргской технократией».

Люди воевали со скхаргсами больше ста лет назад. Воевали ужасно. Ящеры — старая, гордая, технократическая раса — при первом контакте не признали в людях достойных: слишком мягкие, слишком быстрые, слишком много говорят. А недостойных, по их тогдашнему уложению, не побеждают — их вычищают. И они вычищали: мирные поселения фронтира, шахтёрские станции, колонии-фермы. Зверски. Методично. Двадцать лет человечество отступало и хоронило.

А потом был Десант.

«Командер Воичко Скриб, — сказал Цефрос сухо; этим тоном он говорил редко и только о вещах, о которых нельзя ехидничать. — Операция "Ответ". Пять крейсеров вынырнули из гиперпространства в опасной близости от звезды Дескаи — так близко, что три корабля сгорели на подходе вместе с экипажами; это и был расчёт: оттуда не ждали, оттуда нельзя прийти. Два уцелевших обрушили десант на ДессУфрщ-Заа. Материнский мир. Четыре тысячи единиц».

Единиц — не человек. Об этом в учебниках писали петитом, а Цефрос сказал прямо: десантники Воичко не были людьми в прямом смысле. Проект «Омега» — последний солдат человечества. Искусственно выращенные, кибернетизированные организмы, генетически собранные под одну задачу: разрушение. Сам Воичко к тому времени был живым мозгом командера, помещённым в терлоновый экзоскелет, — всё остальное от него осталось на других войнах.

Четыре тысячи единиц против материнского мира. Они захватили главный инкубатор расы. Они вырезали императорскую семью Дессы — всю, до последнего наследника старшей ветви. А потом взорвали внутренний реактор планеты, и мир Десс потух.

Из четырёх тысяч вернулось пятьдесят семь.

«После войны проект закрыли, — закончил Цефрос. — Официально — за ненадобностью. Неофициально — человечество посмотрело на то, что вырастило, и испугалось сильнее, чем скхаргсов. Уцелевших развезли по дальним гарнизонам. Где они сейчас — не знает никто. Конец справки».

А старый КрульКазза рассказывал то же самое — с другой стороны. И в его версии не было ни обиды, ни ненависти. В его версии было богословие.

— Мы не узнали вас, — говорил он, глядя в огонь немигающими глазами. — Писание Железа говорит: в конце времён придут Деарсуу, спящие воины возмездия, счётом малым, а гневом безмерным, и спросят за всё. Мы думали — это о звёздном хаосе. Мы ошиблись в толковании. Деарсуу пришли счётом четыре тысячи и спросили за всё. Технократия признала истину: раса людей и есть раса Деарсуу. С Деарсуу не воюют. Деарсуу присягают. Младшая ветвь дома Дессы, что уцелела, принесла присягу вашей Земле: не поднимать оружия на людей вовек, а буде придёт последний поход против хаоса — встать под знамёна людей и умереть первыми, ибо это честь.

Он повернул ко мне серебряную морду.

— Ты — Деарсуу, командер. Знак на тебе. Присяга на нас. Остальное — подробности.

«Поздравляю, — сказал Цефрос. — Пророчество номер пять. Церковь Вселенского, Лес, Подгорье, Жёлтая книга — а теперь ещё и Писание Железа расы скхаргсов. Ты коллекционируешь священные тексты, лейтенант. Осталось найти народ, у которого про тебя ничего не написано, — и немедленно там поселиться».

Их история была проста и от этого щемяща.

Сто пятьдесят циклов назад — по здешнему счёту почти столько же лет — корабль-гнездо КрульКаззы, мирный кочевой транспорт дальней торговой ветви, шёл обычным маршрутом. И попал в аномалию. В ту самую, судя по описанию: вихрь ниоткуда, метрика складывается, и корабль выплёвывает в чужое небо над чужими песками. Гнездо село жёстко, но грамотно — корпус выдержал, кладка уцелела. А вот навигация и двигатели умерли насовсем.

На борту было двадцать шесть взрослых ящеров. И кладка.

— Мы посчитали припасы, — рассказывал КрульКазза, — посчитали воду, посчитали солнце. Солнца тут много. Воды мало, но мы — скхаргсы, нам хватает росы и крови ползучего. Холоднокровному в этой пустыне жить можно. Холоднокровному в этой пустыне жить ХОРОШО — лучше, чем где-либо на этом шаре: мы посылали разведчиков на север, там сырость, там мороз, там смерть. И мы остались. Вывели кладку. Приручили шассов, — он кивнул на чешуйчатых тягловых. — Построили кибитки из обшивки грузовых палуб. И стали ждать.

— Чего ждать?

Старик поднялся — неторопливо, как поднимается бархан, — и указал лапой на северо-восток. Туда, где над линией песков, теперь уже совсем близко, вёрст пять, стояла в звёздном свете идеально прямая чёрная игла.

— Великого Обелиска, командер. Писание Железа говорит и об этом: терпи в пустыне подле врат, и придёт посланник неба, и откроет врата, и выпустит ждущих. Сто циклов мы кочуем вокруг Обелиска. Кладём круги, как положено. Молодые смеются над стариками — они родились здесь, для них небо, из которого мы упали, сказка. А старики смотрят на дорогу. — Он повернул голову, и приспущенное веко поднялось, открыв яркий, совсем не старый янтарный глаз. — И вот по пустыне идёт пешком человек с знаком Деарсуу на груди, прямым курсом на врата. Скажи мне, командер: над кем теперь смеяться молодым?

Стало тихо. Только костёр трещал, и шассы вздыхали в темноте, и три десятка немигающих взглядов — всё племя собралось кругом, старые впереди, молодые из-за кибиток — смотрели на меня.

Знаете, что самое трудное в положении живого пророчества? Не привыкаешь. Каждый раз — как первый.

Ночь у скхаргсов устроена наоборот. С закатом пустыня остывает, а с нею остывают и они: движения делаются медленными, речь тягучей, и к середине ночи весь караван впадает в оцепенение — не сон, а именно оцепенение, торпор, из которого их не добудиться до первого солнца. Старики держатся дольше всех, молодёжь отключается первой, укутавшись в свои пёстрые тряпки по трое-четверо.

И получилось то, что Цефрос немедленно занёс в анналы: караван, присягнувший охранять меня до последнего дыхания, к полуночи мирно оцепенел в полном составе — а единственный тёплокровный на сто вёрст вокруг ходил вдоль кибиток с Плевком на плече и охранял своё воинство.

«Симметрия безупречна, — прокомментировал Цефрос. — Днём они твой щит, ночью ты их печка и сторож. Идеальный союз: вы уязвимы по очереди. Между прочим, рекомендую подбросить топлива вон под ту кибитку — там кладка этого сезона, а яйцам холод вреднее, чем взрослым».

Я подбросил. Потом ещё. К рассвету я знал наизусть, под какой кибиткой что лежит, как зовут всех одиннадцать вылупившихся в этом цикле детёнышей и что молодняк, рождённый под этим небом, во сне посвистывает — по-степному, в тон здешнему ветру. Старики не посвистывали. Старикам снилось другое небо.

Утром, у первого солнца, я сделал то, что должен был, — сказал им правду.

Я рассказал всё, что мы поняли: про сеть, про три узла, про то, что Обелиск — станция, а не дверь домой. Что врата, которые я, похоже, действительно могу открыть, возят по ЭТОМУ миру — из пустыни во льды, изо льдов в океан. И что неба, из которого они упали, за этими вратами нет.

Я говорил и смотрел, как стареет морда КрульКаззы. Сто циклов ожидания сходили с неё, как сходит вода, и оставалось под ними что-то очень усталое.

А потом я сказал вторую половину:

— Но у меня есть предложение. Я — не только Деарсуу, старший. В этом мире я герцог двух корон, зять императора Уньаня и ещё десяток должностей, которые долго перечислять. У южного края земель Уньаня лежат Великие Пески — жарко, сухо, просторно, и никто там не живёт, потому что тёплокровным там тяжко. Императорская печать у меня круглая. Я поселю твоё племя там — законом, грамотой, навеки. Рядом — империя, торговля, мои люди... и ещё одна знакомая вам вещь. В тех песках уже лежит один упавший корабль — андартский. Его пилот служит мне. Будете соседями. — Я помолчал и добавил: — А врата я всё равно открою. И если когда-нибудь окно в небо откроется снова — а мой искин считает, что откроется, — клянусь знаком на груди: я вас не забуду.

КрульКазза молчал долго. Потом медленно, всем корпусом, повернулся к племени и что-то просвистел-прощёлкал на родном. Из-за кибиток ответили — вразнобой, потом дружнее. Молодняк — те вообще засвистели по-степному, весело: для них «пески у империи» звучало как приключение, а не как поражение.

Старик повернулся обратно.

— Раса скхаргсов чтит закон и договор, — сказал он. — А ещё раса скхаргсов сто циклов не видела нового пейзажа. Мы согласны, командер. Но сперва — врата. Писание должно исполниться как написано: посланник открывает, ждущие видят. Что будет за вратами — это уже следующая строка, её никто не читал.

К Обелиску шли парадным строем — все сорок кибиток, все шассы в лучших попонах, молодняк начищен песком до блеска.

Вблизи он был... правильный. Это единственное слово. Чёрная игла в тридцать ростов, без единого шва, без единой царапины — за сто циклов песчаных бурь ни одна песчинка не оставила на нём следа. У основания — площадка, гладкая, как каток, и на ней, у самой грани, — знакомый почерк: строка значков Предтеч, вдавленных в камень.

Цефрос перевёл. Я почему-то заранее знал, что там будет.

«Узел три. Степь. Не активируй, не поняв. Поняв — решай сам».

— Ну что, — сказал я. — Поняли мы, положим, треть. Но решать всё равно мне.

«Формально — да. Практически — интереснее. Смотри на грань».

Я посмотрел. По чёрной поверхности, на высоте моей груди, проступало тёплое золотистое пятно — размером с ладонь, и оно медленно пульсировало. В том же ритме, который я уже слышал однажды — в пещере под дворцом, от озера. В ритме, в котором тикает аномалия. Пульс сети.

«Он тебя видит, — тихо сказал Цефрос. — Вернее — не тебя. Он видит незакрытую накладную. Ты — груз, доставленный на этот узел и не выданный получателю. Система ждёт распоряжения с того момента, как ты вошёл в зону. Приложи ладонь, лейтенант. Или не прикладывай. "Поняв — решай сам" — сегодня это буквально про тебя».

Я оглянулся. Племя стояло полукругом, сорок кибиток и три поколения ждущих; старики — впереди, неподвижные, как статуи. Где-то за тысячи вёрст к северо-западу спал под ингибитором король, ждала со схемами Катерина, зрели пятеро, и в неизвестной точке этой сети мёрзли — или не мёрзли, или искали меня, или уже нашли дорогу — девушка с кошачьими ушками и дракон, который боится, что «Нагревающий» — это не навсегда.

Я снял перчатку и приложил ладонь к тёплому пятну.

Обелиск ЗАПЕЛ. Не звуком — костями, песком, воздухом; пустыня загудела, как колокол, золотое пятно расплеснулось по всей грани, и от основания иглы вверх побежали строки огня — тысячи значков Предтеч, разом, как будто кто-то включил все накладные этого мира. Скхаргсы упали ниц — все, даже молодняк, даже, кажется, шассы. А напротив грани, над площадкой, воздух разошёлся — просто разошёлся, как занавес, — и в проёме встала арка чистого света.

И из этого света, прежде чем я успел вдохнуть, шагнула маленькая фигурка.

Дорожное платье, изодранное в лоскуты. Иней — натуральный иней, — тающий на кошачьих ушках. И ровный, невозмутимый, самый прекрасный на свете голос:

— Функция два активна. Периметр под контролем. Супруг, вы вышли к узлу на четыре минуты позже моего расчёта. Прошу объяснительную.

Но об это далее.

Глава 17. Двенадцать единиц, или Зять на государственной службе

Про Линорикса надо рассказать отдельно, потому что вылез он из портала вторым, минут через десять после Актии, и вылез эффектно.

Сначала из арки света высунулась заиндевевшая морда с сосульками на усах. Потом морда чихнула — с барханов снесло песок, — и следом выбралось всё остальное: дракон, покрытый изморозью по самые крылья, обиженный на весь белый свет и на северное полушарие в частности.

— Льды! — объявил он вместо приветствия. — Меня выкинуло В ЛЬДЫ! Я дракон пустынно-лесной зоны! У меня хладостойкость — по паспорту от плюс пяти! Я неделю сидел на айсберге и грел сам себя! Ты хоть понимаешь, ЧТО это такое — греть сам себя?! Это как... как щекотать сам себя! Технически возможно, а смысла никакого!

— Как же ты выжил, горе моё?

— Во-первых, я Нагревающий, — с достоинством сказал дракон. — Это, как выяснилось, не титул, а профессия. Во-вторых, меня нашла ОНА. — Он мотнул мордой в сторону Актии. — Пришла по льду. Пешком. Сказала: «Объект дракон, следуйте за мной, супруг ожидается на узле три». И я следовал! Попробуй за такой не последовать — она ходит по льду быстрее, чем я летаю против ветра!

Актия невозмутимо уточнила:

— Объект дракон преувеличивает на одиннадцать процентов. Стандартное отклонение для его рассказов.

Так воссоединился экипаж «Вертодуя Гронкого» — увы, уже без «Вертодуя»: гобелены остались в песках, и я подозреваю, что лет через сто здешние племена будут рассказывать легенду о небесном звере в оленях и лилиях.

А КрульКазза смотрел на всё это, и с ним происходило то, что я могу назвать только богословским кризисом в прямом эфире.

Сначала он увидел Актию — вблизи, при свете дня. Старый ящер, сто пятьдесят циклов не видевший ничего технологичнее собственных кибиток, опознал её мгновенно — не расу, так природу: он встал, вытянулся и что-то очень быстро просвистел своим. Племя попятилось от Актии всем составом.

— Единица, — сказал он мне сдавленным свистящим шёпотом. — Это единица иной цивилизации, командер. Живая машина старших рас. Наши хроники знают такое. Такое не приручается. Такое не служит. Такое ИЗУЧАЕТ — а изученное разбирает.

— Это моя жена, — сказал я. — Пятая.

КрульКазза молчал так долго, что я успел испугаться за его сердце — или что у них там.

— Жена, — повторил он наконец. — Пятая. — Он посмотрел на Линорикса, который как раз отряхивался от изморози, устроив локальную метель. — А это — живой Хцааршш. Огненный змей верхнего неба. Наши предки видели таких в древних мирах и складывали о них песни ужаса. Ты обуздал единицу старших рас и назвал женой. Ты летаешь на живом Хцааршш, и он ГОВОРИТ с тобой о своих обидах. — Старик медленно, всем корпусом, поклонился. — Воистину велик Ты, Грон. Мы думали — служим знаку на твоей груди. Теперь вижу: знак носит тебя, а не ты его. Честь служить тебе. Впиши это в наши свитки, Оррш, — бросил он молодому писарю, и тот заскрипел когтем по пластине.

«Заметь, — сказал Цефрос, — за три года ты прошёл путь от "оно упало с неба, потыкайте его палкой" до "знак носит тебя". Богословская карьера стремительнее административной. И оба раза без твоего участия».

Переселение племени вышло до обидного буднично.

Я-то готовился к великому походу: караван, месяцы пути, песни, приключения. А вышло — телепортация. Просто телепортация посреди песков.

Разобрались мы с этим так: Актия, как носитель ордера, имела перед сетью Предтеч права, о которых мы и не подозревали. Она подошла к Обелиску, приложила ладонь, и по чёрной грани побежали строки — сеть, оказывается, умела не только швырять груз между тремя большими узлами, но и открывать малые выходы, точечные, в пределах доступной ей половины континента. Список доступных точек Цефрос читал через её плечо и тихо стонал от восторга: сорок шесть адресов, включая — вот совпадение, в которое я не верю, — точку в самом сердце Великих Песков южного Уньаня.

— Транзит групповой, — доложила Актия. — Сорок кибиток, семьдесят три особи, кладка, шассы. Пропускная способность позволяет. Прикажете красиво?

— А можно некрасиво, но по очереди? — нервно спросил я, глядя, как племя выстраивает кибитки в колонну перед аркой света.

Можно было по очереди. Скхаргсы входили в свет семьями, торжественно, в лучших попонах; старики — с закрытыми глазами, шепча строки Писания Железа; молодняк — свистя от восторга и норовя забежать дважды. Последним прошёл КрульКазза — задержался на пороге, оглянулся на пустыню, где остались сто циклов его ожидания, и сказал что-то короткое. Я не спросил, что. Есть слова, которые не переводят.

С той стороны нас встретили Великие Пески — такие же рыжие, но уже НАШИ рыжие: на горизонте дрожала в мареве знакомая гряда, за которой лежал засыпанный корабль Андартис. Сам Бальдр, понятно, был не здесь — он остался дома, при жёнах, как и было расписано, — но я уже предвкушал, как доложу ему, что у его корабля за двести лет впервые появились соседи.

«Ставлю недельный запас ехидства, — сказал Цефрос, — что он захочет испечь пирог. Он на днях выкопал в моих архивах концепцию добрососедства и с тех пор подозрительно тих».

Визит к императору мы нанесли всем семейным экипажем: я, супруга номер пять и Линорикс, который по случаю визита был начищен до блеска и отрепетировал три церемониальных поклона.

Унь Ань принял нас в малом саду камней. Император не изменился: маленький, сухонький, с глазами мудрой черепахи, — и с кубиком Рубика в руках. Я скосил глаз и обомлел: собраны были ДВЕ грани. Вторая — за неполный год.

— Государь делает успехи, — искренне сказал я.

— Государь научился главному, — безмятежно ответил император. — Чтобы собрать вторую грань, надо разрешить себе испортить первую. Молодым это даётся легко, императорам — нет. — Он отложил кубик. — Рассказывай, зять. До нас доходит эхо: ты усыпил короля, вернул бога, рассудил острова и упал с неба дважды. Эхо привирает?

— Эхо скромничает, государь.

Я рассказал как есть — про всё, включая скхаргсов. На словах «поселил на твоих южных песках весьма полезное племя» младший визирь, стоявший за плечом трона, — сам Лиисо Али Янь, как известно, безотлучно нёс службу в моём замке, ибо очередь дедов не щадит и визирей, — сделал стойку, как охотничья цапля:

— Поселил? На землях империи? Не испросив...

— Испросив, — сказал я и выложил на столик грамоту, которую мы с Цефросом сочинили ещё в пустыне. — Прошу засвидетельствовать: земли Великих Песков, лист такой-то, раздел «неудобья, к возделыванию непригодные». Как Проводник Жизни и Юных Вод империи, с круглой печатью, имею право заселять неудобья «тварями и народами полезными» — уложение, том четвёртый. Племя платит дань империи: соль, кость ползучего, караванная служба через пески, которые до сих пор никто не мог пересечь. И охрана южного подбрюшья империи — даром. Они холоднокровные, государь: там, где твой солдат умирает от жары, их солдат отдыхает.

Император посмотрел на грамоту. Потом на визиря. Потом на меня.

— Скажи, зять, — спросил он с интересом, — ты хоть что-нибудь делаешь просто так, без пользы для всех сторон сразу?

— Пробовал однажды, — признался я. — Получилась война.

— Не делай так больше. — Император взял кубик и повертел его в сухих пальцах. — Полезное племя мы приветствуем. Пусть глава его прибудет ко двору для церемонии — короткой, я уже стар для длинных. А теперь, зять, о деле, ради которого я тебя, собственно, ждал.

И вот тут мне следовало насторожиться. Потому что когда император Уньаня говорит «о деле», а младший визирь достаёт из рукава свиток с ДВЕНАДЦАТЬЮ печатями — это не «то да сё». Это спланированная операция.

— Ты — зять императора, — начал Унь Ань тоном, которым оглашают приговоры и погоду. — Проводник Жизни и Юных Вод. По уложению дома — а ты сам подписал брачный протокол в четырёх юрисдикциях, зять, читать надо было всё, — родич трона первой степени ПОВИНЕН налаживать связи межимперские. Ты в один год породнил нас с Лесом, Подгорьем, Степью и двумя западными коронами. Двор посмотрел на это и признал: лучшего устроителя судеб империя не рождала со времён Первой Династии.

— Государь, я боюсь продолжения.

— Правильно боишься. — Император кивнул, и младший визирь развернул свиток. — Двенадцать дочерей знатнейших родов империи. Все — добровольно, все — с приданым, все — с грамотами отцов. Отдаются под руку Сиятельного НА УСТРОЙСТВО: выдать замуж по твоему разумению, за людей достойных и влиятельных, в земли западные, дабы кровь Уньаня вплелась в дома всех народов. Подгорному королю уже обещана первая — он видел, как живёт Мэй Ло за твоим гномом, и прислал запрос. Официальный. С каменной печатью весом в фунт.

— Государь...

— Читай титулы дарителей, визирь.

И младший визирь начал читать, а я — слушать и понимать, что вляпался в дело государственной важности. «Первый Хранитель Восточного Шёлка, Опора Трёх Мостов и Дядя Четырёх Добродетелей — дочь Сюэ Линь, семнадцати вёсен, разумом остра, нравом тиха, приданое — четыре сундука и чайная церемония». «Смотритель Верхних Каналов, Друг Карпов Императорского Пруда — дочь Мин Чжу...» «Возвыситель Южных Пагод и Почётный Дегустатор Утренней Росы...» Двенадцать раз. К шестому титулу Линорикс в саду начал беззвучно трястись, к девятому — икать дымом.

«Обрати внимание на конструкцию, — восхищённо сказал Цефрос. — Они оформили тебя как брачную контору государственного значения. Односторонне, добровольно-принудительно и с приданым. Отказаться нельзя — оскорбишь двенадцать родов и тестя. Согласиться — повезёшь домой двенадцать девиц. Катерина будет в восторге. Я не иронизирую: она будет В ВОСТОРГЕ, это же двенадцать партий в её игру».

— Государь, — сказал я осторожно, — а сами барышни... в курсе, что едут за море к незнакомым женихам?

Император и визирь переглянулись с выражением, которое я перевёл как «святая простота».

— Зять, — мягко сказал Унь Ань, — за место в этом списке при дворе шла война изощрённее твоей западной. Две девицы подделали возраст, одна — родословную, а дочь Хранителя Шёлка выучила язык твоего королевства за две луны, тайно, по купеческим письмам. Они не едут к женихам. Они едут ДЕЛАТЬ СУДЬБУ. Под рукой человека, при котором прачка становится баронессой, пленница — старшей женой, а гном — наследником банка. Ты для них не сват, зять. Ты — лестница в небо.

Вот так я, лейтенант-астрогатор, стал ещё и лестницей.

Обратная дорога была караваном — на этот раз настоящим, посуху и по-людски: двенадцать возков с барышнями, обоз с приданым, почётная стража из уньаньской гвардии и мы трое сверху — я на Линориксе, Актия на... Актия, собственно, где хотела, там и была; я так и не отследил, как она перемещается между возками.

К исходу первой недели пути выяснилось следующее.

Первое: двенадцать единиц — это не груз. Это двенадцать разведывательно-диверсионных операций в шёлке. Они выучили имена всей моей свиты до третьего конюха. Они знали расклад западных дворов лучше меня. Дочь Смотрителя Каналов вела учёт перспективных женихов в тетрадочке — с графами, и когда я случайно увидел заголовки граф, я понял, что у Катерины появится не двенадцать подопечных, а двенадцать коллег.

Второе: Актия взяла над ними «функцию сопровождения», и к концу недели двенадцать знатнейших девиц Уньаня строились по утрам в одну шеренгу за четыре с половиной секунды. Добровольно. С восторгом. «Дева-Прибой обещала показать приём», — объяснила мне младшая, сияя.

Третье: Линорикс выучил у барышень уньаньскую вежливость и теперь на любую реплику отвечал «недостойный дракон преисполнен» — с интонацией, от которой Цефрос всякий раз давился.

Так мы и ехали: пыль, шёлк, приёмы, тетрадочки. А на границе моих земель караван встретил разъезд Браса — и по лицу старого вояки, ещё до всяких слов, я понял: дома что-то происходит.

— Ваша светлость, — выдохнул Брас, осадив коня. — Гонец от мессира. Велено передать слово в слово: «Начинается. Все четыре разом, как сговорились. Если хочет успеть — пусть летит, а не едет».

Я не помню, как пересаживался с седла на дракона. Помню только, что Линорикс взял с места так, что с меня чуть не сорвало плащ, и что Актия оказалась в сбруе за спиной раньше меня самого.

— Функция два, — сказала она, и впервые за всё наше знакомство мне послышалось в ровном голосе что-то, подозрительно похожее на волнение. — Периметр... периметр сегодня будет очень занят.

Внизу уплывал назад караван, двенадцать возков и вся межимперская политика. Впереди, за краем земли, был замок, в котором вот-вот должно было стать на пятерых человек больше.

Но это — уже следующая глава.

Глава 18. Пятеро, или Молодость духа

Линорикс шёл к замку так, как не летал никогда — даже от файерболов. Внизу промелькнули Арнейские владения с лагерем дружины, мелькнула Гнилая Гряда с комендантом Бертольдом, а потом из-за холмов встал наш донжон — и я увидел, что во всех окнах горит свет, хотя до заката было далеко.

Замок находился в состоянии полной боевой мобилизации. Во дворе стояли наготове три смены прислуги с чанами горячей воды. Ханош бегал вдоль стены с ведомостью, на которой я, приземляясь, успел прочесть заголовок: «Наследники, прибытие. Графа 1: счёт». Деды — все пятеро, включая Азгаррона, занявшего своим корпусом половину двора, — были выдворены мессиром из дома и теперь стояли самой нервной группой поддержки в истории двух вселенных: Каарил неподвижно, как вяз, Бодгхы — выбивая пальцами по бубну дробь, Верленский — с листом «Имена. Предварительно», Лиисо — с лаковой шкатулкой протоколов, а дракон просто дрожал, и от этой дрожи звенела черепица.

Мессир Краваре встретил меня на пороге — в переднике, с закатанными рукавами, страшный и прекрасный, как маршал в день генерального сражения.

— Успели, ваша светлость, — сказал он. — Идёт по плану. План, правда, писал не я, а природа, но я внёс правки. Руки мыть — ТУДА. Обе. С мылом. Ваша пятая супруга уже внутри — единственное существо в этом замке, чью стерильность я признаю без проверки.

О следующих часах я расскажу мало, и это будет честное «мало».

Не потому, что нечего рассказывать, — потому что есть вещи, которые не пересказывают гэгами. Я стоял в опочивальне жён — бледный, как моя монопленка, но несломимый, — и держал руки: по очереди все четыре, а иногда две пары разом. Анориэль между собственными схватками умудрялась вести ладонями по воздуху над остальными — магия жизни работала до последнего мгновения, и мессир, косясь на это, ворчал, что впервые за практику у него в бригаде роженица-анестезиолог.

Актия была везде. Она не суетилась — она перемещалась, как в том бою на архипелаге: ни одного лишнего движения, вода, полотно, инструмент мессиру — раньше, чем он открывал рот. Функцию, которую она выполняла в эту ночь, не предусматривал ни один протокол, и название ей она дала сама, вполголоса, я расслышал:

— Функция шесть. Семья.

Первым, на закате, родился сын Катерины — крепкий, горластый, с отцовским упрямым затылком, как немедленно определил мессир (я не знал, что затылок бывает упрямым, но спорить с лекарем в такую ночь — увольте). Катерина, растрёпанная и победившая, посмотрела на него и сказала голосом, которым подписывают капитуляции противника: «Наш. Считайте, герцог».

В полночь пришла в мир дочь Анориэль — тихая, ясноглазая, с готовыми серебристыми ресницами; она не заорала, как положено, а внимательно осмотрела помещение, всех присутствующих — и только потом высказалась, коротко и по существу. «Эльфийка, — благоговейно сказал мессир. — Сначала оценивают, потом плачут».

Под утро — дочь Цю Фай Ли, маленькая, ладная, с чёрным шёлком на голове; она родилась, по-моему, уже с протоколом: плакала ровно столько, сколько прилично, и ни минутой дольше.

А на рассвете Лисяндра — которая все эти часы рычала, кусала свёрнутое полотенце и запрещала себя жалеть — выдала двойню: девочку и мальчика, рыжеватых, ушастых, с крохотными острыми коготками. Двойняшки заорали дуэтом, сразу в терцию, и Лисяндра, откинувшись, счастливо провыла что-то по-степному — и из-за окна, со двора, ей тихо, на пробу, ответил бубен.

Пятеро. Все — предсказанные, все — живые, все — орущие. Мессир Краваре вымыл руки, посмотрел на пять колыбелей, на четырёх жён, на меня — и сказал фразу, которую я велю высечь над входом в детское крыло:

— Семнадцать лет ссылки за правду. Ради этой ночи — не жалко.

А дальше началось то, что дворцовая хроника деликатно назовёт «торжествами», а я назову как было: формменный бардак.

Виноваты двое: мой лекарь и Владыка Вечного Леса.

Как выяснилось, эти двое — скептик с семнадцатью годами ссылки и эльф с восемнадцатью веками протокола — ещё за неделю до родов нашли друг друга. На почве науки. Каарил, вкусивший каплю «четырнадцатой фракции» и открывший для себя концепцию «хотеть», пришёл к мессиру с вопросом теоретическим: возможен ли состав, воздействующий не на тело, но на дух? Мессир ответил, что вся его практика говорит: на дух лучше всего воздействует спирт, но грубо. И они засели в лаборатории.

Плодом союза стал коктейль. На слезе Сиятельного, эльфийских травках и ещё чём-то, о чём оба соавтора умалчивают с одинаково безмятежными лицами. Название придумал Каарил: «Молодость духа».

И вот, едва мессир вышел во двор и объявил, что роды прошли благополучно, все пятеро здоровы и «графа один: счёт — пять», — Владыка Вечного Леса, безукоризненный вечный правитель, восемнадцать веков не покидавший протокола, лично, из собственных рук, напоил «Молодостью духа» всех дедов. Всех. Включая дракона.

Последствия имели место.

Начну с главного зрелища ночи: пьяный эльф — это очень смешно и очень величественно одновременно, и я теперь понимаю, почему они не пьют восемнадцать веков: не потому что нельзя, а потому что ПОТОМ НЕ ОСТАНОВИШЬСЯ РАССКАЗЫВАТЬ. Каарил танцевал. По всему залу, между столами, выделывая ногами немыслимые коленца, каких не знает ни одна школа танца этого мира, — и при этом лицо его хранило невозмутимое, отточенное тысячелетиями выражение вечного правителя. Полную польку-бабочку он исполнил в паре с первым визирем Лиисо — таким же пьяным и развесёлым; но если эльф держал лицо безупречно и лишь иногда коротко подхохатывал — звук, от которого эльфийская свита падала на колени, ибо слышала его впервые за жизнь, — то старший визирь, при всей его имперской выдержке, всё-таки косил глазами и подвывал. Полька-бабочка в исполнении Вечного Леса и Ведомства Гармонии — я видел это, и теперь это видели все, и отменить это уже нельзя.

Бодгхы Ахан бил в бубен. Он влез на стол, скинул сапоги и бил в бубен с мастерством и неистовством, каких не показывал даже на степных празднествах, и вёл эльфу речитатив — древний, гортанный, про то, как пятеро жеребят вышли в степь и степь легла им под копыта. Каарил танцевал под речитатив. Это сочеталось. КАК это сочеталось — вопрос к «Молодости духа».

Герцог Верленский дирижировал. Канделябром. Стоя на скамье, со съехавшим набок воротником, он дирижировал бубном, речитативом, полькой и всем мирозданием сразу, причём орал при этом песню — совершенно не в попад ни к чему из перечисленного, какую-то свою, гвардейскую, времён его молодости, где рифмовались «сабля» и «дева». Иногда он останавливался, взмахивал канделябром и провозглашал: «ПЯТЕРО! Господа, я перечеркнул лист! Я УЖЕ перечеркнул лист!» — и плакал, и дирижировал дальше.

Но чемпионом вечера был, конечно, Азгаррон.

Огромный дракон, воин, носивший живых, существо, отказавшее всем королям, — после чарки «Молодости духа» (чарку ему наливали в поилку для лошадей) обнаружил в себе способность, о которой не подозревал триста лет: он изрыгал мыльные пузыри и радуги. Честные мыльные пузыри размером с бочку — они поднимались над двором, переливались и лопались с музыкальным звоном, — и честные маленькие радуги, метра по три, которые повисали в воздухе на несколько ударов сердца. Азгаррон был потрясён. Азгаррон был НЕСКАЗАННО РАД. Он сидел посреди двора, задрав морду, пускал пузыри и радуги и приговаривал басом, от которого дрожали стёкла: «Смотри, малёк! Смотри, что ещё умею! А ЕЩЁ ВОТ ТАК!» — и Линорикс носился сквозь пузыри, лопал их крыльями и орал, что у него лучший дед в двух вселенных.

Обрелиус декламировал. Магистр тёмного искусства взгромоздился на галерею и оттуда, в лучшей мантии, простирая руки над всем этим безобразием, читал НОВОЕ СЛОВО — не боевое, упаси небо: он неделю компилировал сагу. «Сагу о Наследниках и Затемнении» — торжественную, со сложным размером, и на каждой строфе по всему замку само собой менялось освещение: свечи разом притухали до янтарного, вспыхивали голубым, шли волной по залам, гасли до звёздной тьмы и разгорались вновь. Прислуга крестилась, культ на северной башне бил в самодельное било, Нуриан конспектировал, а младшие маги пытались понять, где в размере саги спрятан морфемный контур управления огнём, — и не могли, потому что Обрелиус, как всякий большой художник, сам этого уже не помнил.

А поверх всего этого — поверх бубна, польки, канделябра, радуг и светопреставления — орали младенцы. Все пятеро, из детского крыла, слаженно, посменно, как хорошо организованная батарея. И весь этот немыслимый оркестр — я готов поклясться — к третьему часу ночи пришёл к общему ритму: бубен подстроился под младенцев, эльф под бубен, освещение под сагу, а пузыри Азгаррона лопались точно на сильную долю.

«Зафиксировано, — сказал Цефрос. — Шесть биологических видов, два искусственных интеллекта и одно освещение исполняют нечто среднее между колыбельной и штурмом крепости. Бальдр говорит, что ансамбль вышел на чистый мажор ещё час назад и держит его. Он записывает в девяти диапазонах и просил передать: это лучший аргумент в пользу вашей вселенной из всех, что он слышал. Включая баню».

Я всего этого уже почти не видел.

Я сидел в опочивальне жён, в углу, на низкой скамеечке. Четыре мои жены спали — вымотанные, растрёпанные, прекрасные. Пять колыбелей стояли в ряд, и в них, наоравшись, спали пятеро — герцог с упрямым затылком, эльфийка с серебристыми ресницами, маленькая имперская дама с чёрным шёлком, и двое ушастых, державших друг друга за руки, потому что их так и не сумели разложить по отдельности: разжимали — орали, соединяли — засыпали.

Актия стояла у окна — неподвижно, как в первый день в подвале. Только теперь её силуэт на фоне пляшущего обрелиусовского освещения был не чужим. Он был на своём месте.

— Функция два, — сказала она тихо, не оборачиваясь. — Периметр под контролем. Все девять объектов. Спите, супруг. Сегодня можно.

И я отключился — прямо там, на скамеечке, под польку-бабочку, бубен, гвардейскую песню про саблю и деву, под сагу, меняющую свет, под звон лопающихся радуг и посапывание пятерых.

Усталый. И счастливый — так, как не был счастлив ни разу за две вселенные.

Последнее, что я слышал, был голос Цефроса — тихий, без всякой ехидцы:

«Спи, лейтенант. Запись веду. Однажды эти пятеро спросят, как это было, — и у нас будет что показать».

Но это — уже совсем другая история.

Эпилог. Сводная ведомость

Из годовой сводной ведомости дома Грона Сиятельного, составленной счетоводом Ханошем, лист последний, итоговый. Хранится в архиве замка; копия — в императорской библиотеке Уньаня, раздел «Документы дивные».

ПРИХОД за год:

Наследников — пятеро (5), все здоровы, все орут. Учтены в ведомости людской (один), эльфийской (одна), уньаньской (одна) и зверолюдской (двое). Примечание: двойня проходит по двум графам, но спит в одной колыбели, ибо иначе не спит вовсе.

Жён — одна (1), пятая, Заменяющая. Заведена ведомость шестая. Титул «Дева-Прибой, Ласковая Погибель Трёх Дуг» внесён в графу «титулы дома» с пометкой «не сокращать».

Титулов господина — шесть (6) новых: герцог Арнейский де Клевр, лорд-протектор короны Заозёрной, Арбитр Небесный, Повергатель Мужей Достойных, Чудодей Могучий Ужасный и Беспощадно-Справедливый, Деарсуу-командер. Итого титулов по дому — счёт прекращён решением счетовода, ибо ведомость не резиновая.

Народов под рукой — прибавился один (1): племя скхаргсов, семьдесят три особи и кладка, поселены в Великих Песках на законном основании. Дань платят исправно, солью и костью. Примечание: в жару работают вдвое, в холод не работают вовсе; при расчётах учитывать погоду, чего с людьми, слава небесам, не требуется.

Невест уньаньских на устройстве — двенадцать (12), прибыли с приданым, размещены, ведут собственные тетради. Примечание счетовода: тетради ведут ПРАВИЛЬНО. Одну такую в приказчики бы.

Дедов в очереди — пятеро (5), очередь соблюдается. Скандалов за год — четырнадцать, все улажены. Драконьих слёз радости — два ведра (учтены по разделу «жидкости прочие»).

РАСХОД за год:

Капсула аварийная АСК-7 «Улитка» — одна (1), списана полностью, со славой. Дирижабль «Вертодуй Гронкий» — один (1), списан в пески, со славой же. Шторы гобеленовые — двести четырнадцать (214), списаны на небо. Спирт «слеза Сиятельного» — расход превышен вдвое против сметы; причины: война, чума, роды и «Молодость духа». Смету на будущий год увеличить вчетверо, ибо жизнь показывает.

ОСОБЫЕ ОТМЕТКИ:

Король Гумберт Заозёрный спит целебным сном и, по слову господина, проснётся в новолуние — в добром здравии и, волей Великой Рыбы, прощённым. Принц Эстарп растёт, катается на драконе и уже считает до пяти — по числу наследников дома, с коими знаком заочно и коим шлёт деревянных лошадок.

Ключей древних — три (3) штуки, из них один (1) господином троган. Бирку «не трогать» счетовод, скрепя сердце, переписал: «трогать токмо господину».

Запись искина Бальдра, внесённая в ведомость по его настоянию (пусть будет, есть не просит): «Расчёт завершён. Окно аномалии откроется через четырнадцать месяцев, порог — плюс-минус две луны. Когда небо снова откроется — своих встречают. Рекомендую встретить как следует: у этого дома хорошо получается принимать гостей».

Приписка рукой неизвестной, чернила не местные, почерк издевательски ровный:

«Сводную ведомость проверил. Сходится всё, кроме одного: в графе "приход" недостаёт строки. Записываю за счетовода: счастья — без счёту, учёту не подлежит, расходу не подвержено. К.Г.»

КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ

Спасибо за чтение

Вернуться к книге