Громов. Смутное время
ПРОЛОГ
Москва, март 2025 года. Кабинет полковника Громова.
Весна в тот год пришла рано. За окном, выходящим во внутренний двор Кремля, уже таял снег, и на голых ветвях старых лип набухали почки. Громов стоял у окна и смотрел, как солнце медленно опускается за кремлёвские башни. На столе, за его спиной, лежала раскрытая папка с грифом «Особый отдел» и тонкая стопка бумаг, которые он только что прочитал.
Дверь открылась без стука. Вошёл координатор — без обычного сопровождения, один, что случалось редко.
— Новое задание? — спросил Громов, не оборачиваясь.
— Нет. — Координатор помолчал. — Вернее, не совсем. Аналитики зафиксировали темпоральный разрыв. Точка бифуркации. Критическая.
— Где и когда?
— Россия. Самое начало семнадцатого века. — Координатор подошёл к столу, но садиться не стал. — Ты знаешь это время. Смута. Борис Годунов уже на троне, но дни его сочтены. Самозванец уже идёт с запада. Поляки уже точат ножи. Если всё пойдёт как в нашей истории — страна выстоит. Но есть возмущение. Что-то или кто-то пытается изменить ход событий.
— Моя задача?
— Отправиться туда и устранить угрозу. Как обычно. — Координатор сделал паузу. — Но есть нюанс. Разрыв нестабилен. Мы не можем гарантировать, что ты вернёшься в то же тело, что и раньше. И не можем гарантировать, что переход будет контролируемым. Возможно, ты окажешься там надолго.
— Это меня никогда не останавливало.
— Я знаю. Поэтому и пришёл лично. — Координатор протянул ему небольшой предмет — старинный серебряный крестик на цепочке. — Это якорь. Разработка лаборатории. Если будет совсем плохо — сожмёшь его, и он выдернет тебя обратно. Но только один раз.
Громов взял крестик, взвесил в ладони.
— Вы думаете, будет плохо?
— Я думаю, что Смутное время не зря так называется. — Координатор повернулся к двери. — У тебя сутки на подготовку. Вопросы?
— Один. — Громов убрал крестик в нагрудный карман. — Там, в том времени, есть кто-то из наших?
— Нет. Ты будешь один. — Координатор помедлил, уже взявшись за ручку двери. — Но это не значит, что ты не найдёшь там тех, кто станет твоими.
Он вышел. Громов ещё некоторое время стоял у окна, глядя на закат. Потом сел за стол и начал перебирать бумаги. Смутное время. Голод. Разорение. Самозванцы. Поляки. Шведы. Боярские заговоры. Народные восстания. Эпоха, когда Россия стояла на краю гибели — и не упала. Эпоха, когда решалась судьба нации.
Он вздохнул, закрыл папку и откинулся на спинку кресла. Он знал, что делать. Всегда знал. Закрыть глаза. Сосредоточиться. И шагнуть в темноту.
Он закрыл глаза.
И шагнул.
Осень 1604 года. Где-то под Новгородом-Северским.
Он открыл глаза на земле. В прямом смысле — на сырой, холодной земле, присыпанной первым снегом. Над ним висело низкое серое небо, и в этом небе кружило вороньё — много, очень много, словно над полем после битвы.
Поле и вправду было. Вернее, то, что от него осталось.
Громов сел, ощупывая тело. Чужое, но уже привычно чужое. Молодое. Сильное. Одетое в кафтан, подбитый мехом, и высокие сапоги. На поясе — сабля, не парадная, а боевая, с потёртой рукоятью. У пояса — кисет с серебром и подорожная грамота на имя Алексея, сына боярского. Значит, так теперь его зовут. Алексей. Просто Алексей. Без фамилии, без отчества. Дворянин средней руки, один из тысяч, что служили при государевом дворе.
Вокруг него расстилалось пожарище. Вернее, то, что осталось от деревни — несколько обгорелых срубов, опрокинутая телега, разбитые горшки. Пахло гарью, сырой землёй и той особой, сладковатой гнилью, которая бывает только там, где не успели похоронить мёртвых.
Он медленно поднялся. Прислушался. Тишина была почти полной — только каркали вороны да где-то далеко, на западе, ухали пушки. Война. Она уже началась. Лжедмитрий с польскими отрядами пересёк границу и двигался на Москву. А здесь, на южных рубежах, пока было тихо. Но эта тишина была обманчивой.
Громов пошёл через пепелище, перешагивая через обгорелые брёвна. Он не знал, куда идти. Просто шёл, потому что нужно было идти. Потому что в такие минуты всегда нужно идти вперёд. Куда — покажет дорога.
У крайнего сруба, того, что чудом уцелел, он услышал звук. Тихий, едва различимый. Не плач, не стон. Скорее — всхлип. Так мог всхлипывать только ребёнок.
Он обошёл сруб и увидел его.
Мальчик. Лет семи, не больше. Одетый в рваный тулупчик, слишком большой для него, и лапти, подвязанные верёвками. Он сидел на корточках у стены, обхватив колени руками, и смотрел перед собой. На земле перед ним лежало тело — женщина в тёмном платке, застывшая в неестественной позе.
Громов опустился на колени рядом с мальчиком. Тот не пошевелился, не обернулся. Только всхлипнул ещё раз.
— Как тебя зовут? — тихо спросил Громов.
Мальчик молчал.
— Меня зовут Алексей. Я воин. Я не причиню тебе зла.
Мальчик наконец повернул голову. У него были светлые волосы, перепачканные сажей, и голубые глаза — те самые, что Громов слишком хорошо знал. Глаза человека, который уже потерял всё, но ещё не разучился надеяться.
— Ивашка, — прошептал он. — Меня зовут Ивашка.
— Ивашка, — повторил Громов. — Хорошее имя. Сильное. Ты один?
Мальчик кивнул.
— Деревню сожгли. Матушку убили. Я спрятался в подпол. Они не нашли.
— Кто?
— Ляхи. — В голосе мальчика мелькнула ненависть, неожиданная для такого маленького существа. — Поляки. Они пришли вчера. Жгли, грабили, убивали. Я видел.
Громов сжал зубы. Поляки. Наёмники Лжедмитрия. Они уже здесь. Значит, фронт ближе, чем он думал.
— Пойдёшь со мной? — спросил он.
— А куда?
— Куда-нибудь, где нет поляков. И где можно найти еду и кров.
Мальчик посмотрел на него долгим, изучающим взглядом — так смотрят дети, которые уже научились не доверять взрослым, но ещё надеются, что встретят кого-то настоящего. Потом встал, отряхнул тулупчик и кивнул.
— Пойду.
Громов поднялся, протянул ему руку. Мальчик взял её — маленькую ладошку, холодную, но цепкую. И они пошли. Через пепелище, через поле, через лес — туда, где, по ощущениям Громова, должен был быть тракт. Где-то там, на востоке, лежала Москва. Где-то там, за горизонтом, была армия. Были люди, которым нужна была помощь. Была страна, которую снова нужно было спасать.
Но сейчас Громов думал не о стране. Он думал о мальчике, который шёл рядом, вцепившись в его руку. О том, что у него самого был сын — там, в другом времени, в другой жизни. И что теперь, кажется, у него появился ещё один.
Он покрепче сжал ладошку Ивашки и ускорил шаг.
Впереди была Смута. Самая страшная из всех, что он видел. Но он знал: они пройдут через неё. Вместе.
ГЛАВА 1. ОГНЕННАЯ ОСЕНЬ
Октябрь 1604 года. Под Новгородом-Северским.
Они шли уже третий час. Мальчик, назвавшийся Ивашкой, почти не разговаривал — только иногда останавливался, чтобы перевести дух, и снова семенил за Громовым, цепляясь за его руку. Громов не торопил. Он знал: после того, что пережил этот ребёнок, молчание — лучший собеседник. Слова придут позже. Если вообще придут.
Лес, сквозь который они пробирались, был глухим и тёмным. Октябрьская листва уже облетела, и голые ветви сплетались над головой в сплошную серую сеть. Под ногами хлюпала грязь, перемешанная со снегом — первым, робким, ещё не зимним. Пахло прелью, сырой корой и дымом далёких пожарищ.
Громов шёл, ориентируясь по едва заметным приметам: старая колея, вбитая в землю телегами, след копыт на размокшей глине, обломанная ветка. Дорога, пусть и заброшенная, вела на восток. А восток означал Москву. Москва означала армию. Армия — возможность действовать.
— Дядя Алексей, — вдруг подал голос Ивашка. Голос был тихим и хриплым, словно мальчик давно не пил.
— Да?
— А ты кто? Ты не из наших мест. У нас так не говорят.
Громов усмехнулся про себя. Мальчик был наблюдательным. В семь лет не каждый заметит чужой выговор.
— Я издалека, — ответил он. — Очень издалека.
— Откуда?
— С востока. Из-за Волги.
— Там хорошо?
— По-разному. Сейчас везде плохо.
Ивашка помолчал, переваривая ответ. Потом спросил:
— А ты правда воин?
— Правда.
— У тебя сабля. Ты можешь убить ляхов?
Громов остановился, присел перед мальчиком на корточки и заглянул ему в глаза.
— Могу, — сказал он. — Но воин — это не только тот, кто убивает. Воин — это тот, кто защищает. Понимаешь?
Мальчик нахмурился, обдумывая услышанное.
— Матушка говорила, что убивать — грех.
— Твоя матушка была права. Убивать — грех. Но защищать тех, кого любишь, — это не грех. Это долг.
— А ты кого любишь? — спросил Ивашка с той детской прямотой, от которой у Громова что-то дрогнуло внутри.
Он помолчал, глядя на серое небо.
— Многих, — ответил он наконец. — Тех, кто остался там, куда я не могу сейчас вернуться.
— А я?
— Что «ты»?
— Ты меня защитишь?
Громов положил руку на плечо мальчика.
— Защищу, — сказал он. — Пока я жив — ты в безопасности. Договорились?
Ивашка кивнул, и они пошли дальше.
К вечеру выбрались на тракт. Дорога была пустынной — ни обозов, ни всадников, ни пеших. Только ветер гонял по колее сухую листву да где-то на обочине валялась опрокинутая телега с пробитым колесом. Громов осмотрел её. Следы были свежими — телегу бросили не больше суток назад. Рядом, в грязи, отпечатались копыта — много, не меньше дюжины лошадей. Судя по ширине следа, лошади были подкованы. Не крестьянские. Военные. И шли они туда же, куда направлялся Громов, — на восток, к Москве. Или, наоборот, с востока. В любом случае, это означало, что где-то рядом — люди. Возможно, враги. Возможно, свои. Пока не разберёшь.
— Дядя Алексей, я пить хочу, — прошептал Ивашка.
Громов достал из-за пояса флягу. Воды оставалось на донышке. Он отдал мальчику, и тот жадно выпил, даже не заметив, что воды почти нет. Громов подождал, пока он напьётся, потом спрятал флягу обратно.
— Потерпи ещё немного. Скоро найдём ночлег.
— Где? Тут же никого нет.
— Найдём. — Громов не был уверен, но не мог позволить себе сомневаться вслух.
Они снова двинулись в путь. Через полчаса, когда сумерки начали сгущаться, Громов заметил впереди огонёк. Одинокий, тусклый, он мерцал где-то за деревьями, у самой дороги. Громов насторожился. Огонь в это время и в этом месте мог означать что угодно — от заезжего двора до разбойничьей засады.
— Держись за мной, — тихо сказал он Ивашке. — И что бы ни случилось — молчи.
Мальчик кивнул, и они медленно, стараясь не шуметь, двинулись к огню.
Огонь горел у полуразрушенной избы, приткнувшейся на краю оврага. Изба была старая, с провалившейся крышей и выбитыми окнами. Но внутри кто-то был — из трубы тянулся дымок. Громов приложил палец к губам, велел Ивашке оставаться за деревьями, а сам подкрался ближе и заглянул в щель.
Внутри, вокруг очага, сидели пятеро. Вид у них был самый разбойничий: рваные кафтаны, сабли на поясах, у одного — пистоль за кушаком. На полу, у их ног, лежали узлы с награбленным добром — ткани, посуда, какие-то мешки. Один из разбойников, самый плечистый, с косым шрамом через всё лицо, рвал зубами кусок хлеба и что-то втолковывал остальным. Громов напряг слух.
— ...говорю вам, завтра пойдём к Белёву. Там купцы с обозом стоять будут. Брать надо ночью, пока стража спит.
— А ежели нас царёвы люди нагонят? — спросил второй, щуплый, с бегающими глазами.
— Какие там царёвы люди! — отмахнулся плечистый. — Царь Борис помирает, говорят. Войско разбегается. Ляхи идут. Сейчас самое время наживаться, пока власть не встала. Поняли?
Разбойники загоготали. Кто-то достал флягу, и пошла по кругу.
Громов отполз обратно к Ивашке.
— Там плохие люди, — прошептал он. — Мы обойдём их стороной. Пойдём дальше, поищем другое место.
— Ты их боишься? — спросил мальчик. В его голосе не было насмешки, только искреннее удивление.
— Нет, — ответил Громов. — Но я не хочу убивать без нужды. Они не напали на нас. Они нас даже не видели. А я не палач.
Ивашка помолчал, переваривая услышанное.
— А если бы напали?
— Тогда другое дело. Тогда — защита. А пока — уходим.
Они уже двинулись в обход, когда из темноты раздался окрик:
— Стоять! Кто такие?
Громов обернулся. Из кустов, сжимая в руке саблю, вышел шестой разбойник — тот самый, что ходил в дозор и которого Громов не заметил за деревьями. Видимо, их шаги или шорох выдали путников раньше, чем они успели отойти.
— Путники, — спокойно ответил Громов, задвигая Ивашку за спину. — Идём своей дорогой. Не хотим неприятностей.
— Путники? — Разбойник оглядел его, перевёл взгляд на саблю. — С оружием? А ну, пошли к старшому. Там разберёмся.
Громов понял: драки не избежать. Эти люди не отпустят его просто так. Но он не хотел убивать всех. Достаточно обезоружить, напугать, заставить уважать.
— Хорошо, — сказал он. — Веди.
Они вошли в избу. Пятеро разбойников уставились на вошедших. Плечистый поднялся, оглядел гостей с ног до головы и ухмыльнулся.
— Кого ты там нашёл, Фома? — спросил он у дозорного.
— Путники, — ответил тот. — Говорят, своей дорогой идут. Но сабля у него знатная. И серебро, поди, есть.
— Серебро? — плечистый шагнул ближе. — А ну, покажи.
— Серебро — моё, — спокойно ответил Громов. — А сабля — тем более. Мы просто шли мимо. Не хотели вам мешать.
— Не хотели, — хмыкнул плечистый. — А теперь захотели. Ты как думаешь, ребята? — Он обернулся к своим. — Пустим их погреться? Или пусть идут?
— Пусть платят за проход! — крикнул кто-то. — И саблю оставят!
Громов вздохнул. Он знал, чем кончаются такие разговоры. Но убивать — не хотел. Не здесь. Не сейчас. Не при мальчике.
— Послушайте, — сказал он, обращаясь к главарю. — Я не ищу ссоры. У меня нет желания проливать кровь. Но если кто-то тронет меня или мальчика — я буду защищаться. И тогда пощады не ждите.
Плечистый прищурился. Что-то в голосе этого странного путника заставило его замешкаться. Не страх — чутьё. Чутьё старого волка, который понимает: перед ним не добыча.
— Дай серебро, — сказал он наконец. — И саблю. Тогда уйдёшь.
— Не дам, — ответил Громов.
— Тогда пеняй на себя!
Плечистый выхватил саблю. Его люди тоже схватились за оружие. Громов не стал ждать. Он шагнул вперёд, уходя от первого выпада, перехватил руку главаря и резким движением выкрутил её, заставляя выронить оружие. Второй разбойник, щуплый, бросился на него с ножом — Громов встретил его ударом локтя в лицо и отшвырнул к стене. Третий замахнулся саблей — Громов блокировал удар своим клинком и коротко, без замаха, ударил нападавшего в колено. Тот рухнул с криком.
Прошло меньше минуты. Четверо разбойников корчились на полу, пятый — дозорный Фома — стоял у дверей с побелевшим лицом. Плечистый, прижатый к стене, тяжело дышал и держался за вывихнутую руку.
— Я не хотел этого, — сказал Громов, тяжело дыша. — Я предлагал разойтись миром.
— Кто ты? — прохрипел главарь. — Ты не простой путник. Кто тебя послал?
— Никто. Я сам по себе.
Он оглядел разбойников. Все живы. Покалечены, но живы. Ивашка стоял в углу, вцепившись в косяк, и смотрел на происходящее с изумлением и восторгом.
— Уходим, — сказал Громов, протягивая мальчику руку. — Здесь нам больше нечего делать.
— А они? — спросил Ивашка, глядя на поверженных разбойников.
— Они останутся здесь. И, надеюсь, подумают о своём ремесле.
Громов подобрал упавшую саблю плечистого, осмотрел её — грубая работа, но в хороших руках сгодится, — и бросил в угол. Обезоруженные, но живые. Пусть помнят.
Они вышли из избы и снова двинулись на восток. Утром, когда рассвело, они вышли к большому селу. Село было полупустым — многие дворы стояли заколоченными, а те, что ещё жили, смотрели на путников с опаской. Громов нашёл постоялый двор — длинную избу с конюшней, — и снял угол за три копейки. Хозяйка, молчаливая вдова с лицом, изрытым оспой, принесла им горячей похлёбки и ржаного хлеба.
Ивашка ел жадно, обжигаясь и давясь. Громов смотрел на него и вспоминал сына — маленького Алексея, который остался в заснеженной обители. Тот тоже ел так же — жадно, быстро, словно боялся, что еда исчезнет. Громов надеялся, что там, в четырнадцатом веке, Алтана заботится о нём. Что монахи присматривают. Что князь помнит своё обещание.
— Дядя Алексей, — сказал Ивашка, отодвигая пустую миску. — Ты не убил их. Почему?
— А зачем? — Громов отхлебнул горячего взвара. — Они были жалкими. Глупыми. Злыми, да. Но не врагами. Просто людьми, которых война сделала хуже, чем они есть. Убивать таких — последнее дело.
— Но они хотели нас ограбить.
— Хотели. Но не смогли. А я не воюю с теми, кто уже побеждён.
Ивашка задумался. Он смотрел на свои руки, сложенные на столе, и что-то обдумывал. Потом поднял глаза:
— А ляхов? Ляхов ты убьёшь?
— Если придётся — да. Потому что они пришли на нашу землю с мечом. И я буду защищать её. А это — другое.
Мальчик кивнул. Он, кажется, начинал понимать. Громов не был уверен, что правильно объяснил, — но в семь лет, наверное, и не нужно больше. Главное — пример. А пример Ивашка видел.
— Ты меня научишь? — спросил он. — Ну, с саблей. Как ты.
— Научу. Но сначала — отдохнём. Нам предстоит долгий путь.
— Куда?
— В Москву. Там есть люди, которым нужна наша помощь.
— А потом?
— Потом — посмотрим.
Ивашка кивнул и, свернувшись калачиком на лавке, почти мгновенно уснул. Громов укрыл его своим кафтаном и долго сидел, глядя в тёмное окно. На дворе выл ветер. Где-то вдалеке лаяли собаки. Где-то ещё дальше, на западе, ухали пушки.
Смута только начиналась. И он знал, что самое страшное — впереди.
Но пока — был мальчик, который мирно спал на лавке. Была сабля у пояса. Была дорога, ведущая в Москву. И был долг, который никто не отменял.
Он задул свечу и закрыл глаза. Завтра предстоял долгий день.
ГЛАВА 2. ВОЛЧЬЯ СТАЯ
Октябрь 1604 года. Где-то между Черниговом и Москвой.
Утро выдалось серым и промозглым. С неба сыпала мелкая ледяная крупа, и ветер, пробиравший до костей, завывал в голых ветвях придорожных берёз. Громов поднялся затемно, разбудил Ивашку — мальчик спал, свернувшись калачиком под его кафтаном, — и они снова двинулись в путь.
Дорога, ещё вчера пустынная, сегодня ожила. Навстречу то и дело попадались телеги — крестьяне уезжали с насиженных мест, спасаясь от войны. Громов всматривался в их лица: страх, усталость, безысходность. Женщины кутались в платки, прижимая к себе детей. Мужики, вооружённые кто топором, кто рогатиной, хмуро глядели на двух путников, но не заговаривали. Война не располагает к беседам.
— Дядя Алексей, — Ивашка дёрнул его за рукав, — а почему они все едут? От кого бегут?
— От войны, — коротко ответил Громов. — От ляхов. От голода. От всех сразу.
— А мы?
— А мы идём навстречу.
Мальчик помолчал, обдумывая услышанное.
— Значит, мы не бежим.
— Нет. Не бежим.
Ивашка, кажется, остался доволен этим ответом. Он расправил плечи — насколько мог расправить их семилетний мальчик в рваном тулупчике, — и зашагал увереннее.
К полудню они вышли к переправе через небольшую речку. Мост был деревянный, старый, с прогнившими перилами. На том берегу стояла корчма — приземистый сруб с покосившейся вывеской, на которой кто-то углём намалевал петуха. Из трубы валил дым, пахло кислым пивом и жареным мясом.
— Зайдём, — решил Громов. — Перекусим и разузнаем, что впереди.
Внутри корчмы было сумрачно и накурено. За длинным столом сидело несколько человек — возчики, судя по одежде, и двое мужиков, похожих на беглых крестьян. В углу, надвинув на глаза шапку, дремал старик с клюкой. Корчмарь, толстый и краснолицый, протирал засаленной тряпицей глиняные кружки.
Громов заказал похлёбки и хлеба себе и мальчику, сел за свободный стол и прислушался. Разговоры в корчме крутились вокруг одного: самозванец. Лжедмитрий. Кто говорил, что он — истинный царевич, спасшийся от убийц в Угличе. Кто — что это беглый монах Гришка Отрепьев, подосланный поляками. Истина, как всегда, терялась где-то между.
— Говорят, он уже Чернигов взял, — вполголоса докладывал один возчик другому. — И Путивль ему ворота открыл. А войска-то царёвы разбегаются. Князь Мстиславский ранен, говорят. Дела плохи.
— Да уж куда хуже, — вздохнул второй. — Царь Борис болен. Бояре грызутся, как псы. А народ голодает. Вот тебе и царство.
Громов слушал, не вступая в разговор. Новости были неутешительными, но он знал, что будет дальше. Годунов умрёт. Лжедмитрий войдёт в Москву. Потом его убьют, и начнётся настоящая Смута — с поляками, с ополчением, с десятком новых самозванцев. Изменить ход истории он не мог, но он мог помочь тем, кто окажется рядом. Как всегда.
Когда они уже собрались уходить, дверь распахнулась. В корчму, громко топая сапогами, ввалились четверо. Все при оружии — сабли, у одного пистоль за поясом. Одеты добротно, но не по-военному. Скорее, как люди, которые взяли всё это с боя. Громов сразу понял: ещё одна шайка. Здесь, на дорогах, они плодились как грибы после дождя.
Главный — высокий, с рыжей бородой и наглыми, чуть навыкате глазами — обвёл зал взглядом и остановился на Громове. Вернее, на его сабле.
— Эй, путник! — окликнул он. — Откуда такой?
— С юга, — коротко ответил Громов, не вставая с лавки.
— С юга? — Рыжий хмыкнул. — А что это у тебя за сабля? Не простая, видать.
— Обычная. Служит верой и правдой.
— Дай-ка глянуть.
Громов медленно поднялся. Он понимал, что мирно уйти не получится. Эти люди пришли не за похлёбкой.
— Сабля не продаётся, — спокойно сказал он. — И не дарится. Извини, брат.
— Брат? — Рыжий осклабился. — Ты мне не брат. Ты мне — путник на дороге. А на дороге всякое бывает. Может, ты лазутчик? Может, от ляхов бежишь? А может, от царских воевод? Давай-ка, покажи, что у тебя в кошеле. И саблю заодно. Для проверки.
Его подручные загоготали. Один из них — щуплый, с гнилыми зубами, — уже положил руку на рукоять ножа.
Громов не шелохнулся. Краем глаза он заметил, как Ивашка, сидевший в углу, сжался в комок, но не закричал. Молодец.
— Послушай, — сказал Громов, и в его голосе прозвучала та самая сталь, которую он выработал за три войны. — Я не ищу ссоры. Я просто проезжал мимо. Но если ты попытаешься меня ограбить — я буду защищаться. И тогда пощады не жди. Ты понял?
Рыжий на мгновение замешкался. Что-то в глазах этого странного путника заставило его дрогнуть. Но отступать перед своими людьми он не мог — и он бросился вперёд, выхватывая саблю.
Громов ждал. Он знал: первый удар всегда самый опасный, но и самый предсказуемый. Рыжий рубанул сверху — и клинок Громова встретил его, отвёл в сторону. Второй удар — колющий — Громов ушёл вбок, одновременно ударив противника локтем в лицо. Рыжий отшатнулся, выронил саблю и рухнул на пол, зажимая разбитый нос.
Подручные бросились на помощь, но Громов уже стоял над ними. Двое получили по удару рукоятью — быстро, точно, без лишней крови. Третий, гнилозубый, попытался выхватить нож, но замер, увидев у своего горла остриё сабли.
— Я мог бы убить вас всех, — тихо, но так, что слышали все в корчме, произнёс Громов. — Но не стану. Вы — не враги. Вы просто дураки. Запомните: я мог. И ушёл.
Он убрал саблю, бросил на стол монету — за похлёбку и за испуг — и кивнул Ивашке. Мальчик, бледный, но с горящими глазами, поднялся и последовал за ним.
У дверей Громов обернулся.
— И ещё, — добавил он. — Если кто из вас захочет честно послужить — в Москве набирают ополчение. Там платят серебром. А здесь вы сгниёте.
Он вышел, не дожидаясь ответа.
На улице Ивашка наконец выдохнул.
— Дядя Алексей! Ты их всех! А тот, рыжий, как упал! А ты его — раз, и готово! Ты как будто из сказки!
— Из сказки, — повторил Громов, и в его голосе мелькнула лёгкая усмешка. — Только из очень длинной.
— А что ты им сказал? Ну, в конце. Про Москву и ополчение.
— Сказал правду. Может, кто-то из них и вправду передумает. А может, нет. Но я попытался.
Ивашка помолчал, глядя под ноги.
— А разбойники, которые нападают — они тоже русские? Как мы?
— Русские.
— Так почему же они на нас? Мы же свои.
Громов остановился, присел перед мальчиком.
— Потому что война, Ивашка, — это не только когда чужие нападают. Иногда свои становятся чужими. От голода. От страха. От отчаяния. И тогда самое трудное — не стать таким, как они.
— Ты не стал.
— Я стараюсь. — Громов поднялся. — Пойдём. До темноты надо найти ночлег.
К вечеру они вышли к деревне. Вернее, к тому, что от неё осталось. Пожарище было свежим — обгорелые срубы ещё дымились. На околице, у покосившегося плетня, сидели трое: старик с пустыми глазами, женщина с младенцем и молодой парень с перевязанной головой. Увидев путников, парень вскочил и схватился за топор.
— Свои, — спокойно сказал Громов, поднимая пустые руки. — Мы не грабим. Мы идём в Москву.
Парень пригляделся и опустил топор.
— Были тут одни... тоже говорили «свои». А потом всю деревню под корень. Кто не спрятался — тех на вилы.
— Кто? — спросил Громов.
— А шут их знает. Не ляхи, те хоть по-своему говорят. Эти по-нашему, а творят хуже татар. Человек десять. Пришли вчера, стали хватать, что под руку попадёт. Дед мой заступился — убили. Мамку — тоже. Я сестру с дитём в лес увёл, тем и спаслись.
Громов сжал челюсти. Вот она, Смута. Когда свои режут своих. Когда нет власти, нет закона, нет правды — только сила и отчаяние.
— Куда они пошли?
— На север. К Белёву, кажись. — Парень вдруг осёкся. — А ты что, догонять их будешь?
— Буду.
— Один?
— Я не один. — Громов кивнул на Ивашку, который стоял рядом, вцепившись в его руку. — У меня напарник.
Парень невесело усмехнулся, но в его глазах мелькнула искра надежды.
— Тогда дай Бог тебе удачи. За нас отомсти.
— Я не мщу, — ответил Громов. — Я защищаю. Это другое.
Он оставил крестьянам немного серебра — совсем чуть, сколько мог, — и они с Ивашкой двинулись на север.
Шайку они нагнали на следующее утро. Разбойники расположились лагерем в овраге, у ручья. Их было одиннадцать. Громов долго лежал на краю оврага, изучая лагерь. Люди были вооружены, но дисциплины никакой: костёр жгли средь бела дня, дозорных не выставили, оружие сложили в кучу. Обычная банда, возомнившая себя хозяевами жизни.
— Жди здесь, — сказал он Ивашке. — Я пойду один.
— Но их много!
— Много, — согласился Громов. — Но они не воины. Они — мясники. А с мясниками у меня разговор короткий. Ты же помнишь, чему я тебя учил?
— Помню. Не убивать без нужды. Защищать тех, кто не может защититься.
— Верно. Эти люди убили стариков и женщин. Они не остановятся. Я должен их остановить.
— А если тебя убьют? — тихо спросил Ивашка.
— Не убьют, — ответил Громов. — Я ещё нужен.
Он спустился в овраг, не прячась. Разбойники заметили его, когда он был уже в двадцати шагах. Кто-то закричал, кто-то схватился за саблю. Но Громов не дал им времени. Он шёл сквозь них, как нож сквозь масло. Первого, бросившегося с топором, он обезоружил ударом в кисть. Второго опрокинул подсечкой. Третьего — главаря, огромного мужика с лицом, заросшим грязной бородой, — Громов ударил рукоятью сабли в висок, и тот рухнул как подкошенный.
Остальные побежали. Громов не преследовал. Он стоял посреди лагеря, тяжело дыша, и смотрел, как последние разбойники скрываются в лесу.
На земле остались лежать четверо. Главарь был мёртв. Ещё один, раненый, стонал, зажимая рану на плече. Громов подошёл к нему.
— Ты был в деревне?
— Был, — прохрипел тот. — Не убивай!
— Я не палач, — сказал Громов. — Но ты запомни: если ещё раз возьмёшься за оружие против своих — я тебя найду. Понял?
— Понял...
Громов оставил его и пошёл обратно. У края оврага его ждал Ивашка. Мальчик смотрел на побоище с изумлением и ужасом.
— Ты их всех... один... — прошептал он.
— Не всех. — Громов вытер саблю. — Только тех, кто нападал.
— А те, что убежали?
— Думаю, они запомнят этот день. И, может быть, передумают разбойничать.
Ивашка помолчал, глядя на мёртвого главаря.
— Ты защитил тех, кого уже нет? — спросил он.
— Защитил тех, кто ещё есть, — ответил Громов. — И тех, кто будет. Пойдём. Нам ещё долго идти.
Они снова двинулись на восток. Дорога шла через лес, и Громов, поглядывая на небо, прикидывал, сколько ещё осталось до Москвы. Дня три. Может, четыре. Если не будет новых задержек. Но он знал: задержки будут. Смута — не то время, когда можно пройти спокойно.
— Дядя Алексей, — вдруг сказал Ивашка. — А ты был... ну, там, где ты жил раньше... ты был кем? Таким же воином?
— Таким же.
— И ты всегда побеждал?
— Не всегда. — Громов помолчал. — Но я всегда возвращался.
— И сейчас вернёшься? Туда, к своим?
— Вернусь. Когда придёт время.
Мальчик задумался. Он смотрел на дорогу, на серое небо, на голые деревья и о чём-то размышлял. Потом сказал:
— Тогда научи меня, как возвращаться. Чтобы я тоже мог. Даже если меня убьют.
Громов невесело усмехнулся.
— Этому нельзя научить, Ивашка. Это даётся... по-разному. Но ты не бойся смерти. Бойся не успеть сделать то, что должен.
— А что я должен?
— Вырасти. Стать хорошим человеком. Защищать тех, кто слабее.
— Как ты?
— Лучше. — Громов впервые за долгое время улыбнулся. — Ты можешь лучше.
К вечеру они вышли к большому селу. Здесь было оживлённо: скрипели телеги, ржали лошади, у постоялого двора толпились люди. Громов снял угол в избе — на этот раз отдельную каморку с печью, почти роскошь по здешним временам.
Ночью, когда Ивашка уснул, он сел у окна и долго смотрел на улицу. В темноте мерцали редкие огни. Где-то лаяли собаки. Где-то далеко, на западе, снова ухали пушки — глухо, размеренно, как сердцебиение войны.
Он думал о том, что завтра снова в путь. Что впереди — Москва, и Смута, и долгие месяцы борьбы. Что где-то там, в других временах, его ждут Алтана и маленький Алексей. Что Карлос, наверное, уже ворчит без него, а Ли Вэй курит свою траву и цитирует Лао-цзы.
Он достал из нагрудного кармана маленький крестик — тот самый, что дал координатор. Якорь. Возможность вернуться, если станет совсем плохо. Но он знал, что не воспользуется им. Не сейчас. Не в этот раз.
Он убрал крестик обратно и закрыл глаза. Завтра — новый день.
ГЛАВА 3. ЦАРЁВ СЛУГА
Ноябрь 1604 года. Москва.
Москва встретила их шумом, многолюдьем и тревожным оживлением, какое бывает в городах накануне большой беды. По кривым улочкам Китай-города сновали торговцы, кричали разносчики, переругивались возчики. На папертях церквей толпились нищие. У Лобного места, где обычно зачитывали царские указы, теперь стояли глашатаи, выкрикивавшие последние новости с юга — одну тревожнее другой.
Громов шёл сквозь эту толпу, держа Ивашку за руку. Мальчик, впервые оказавшийся в большом городе, крутил головой, разглядывая каменные палаты, золочёные купола, боярские колымаги, запряжённые цугом. В его глазах читался восторг пополам с испугом.
— Дядя Алексей, — прошептал он, — тут столько людей! И дома какие... выше дерева!
— Москва, — коротко ответил Громов. — Столица.
— А царь где живёт?
— В Кремле. Вон там, — он указал на кирпичные стены, возвышавшиеся над крышами. — Но мы пока не к царю. Мы — к воеводе.
Он знал, куда идти. Ещё на подъезде к Москве, на последнем ямском стане, ему рассказали: князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, молодой, но уже прославленный полководец, набирает войско для отпора самозванцу. Именно к нему и лежал путь Громова.
Палаты Скопина-Шуйского стояли на Варварке — высокий терем с резными наличниками и дубовыми воротами. У ворот толпились просители: кто с челобитной, кто с жалобой, кто просто в надежде на кусок хлеба. Громов протиснулся сквозь толпу и обратился к стражнику — рослому детине в кольчуге и островерхом шлеме:
— Я к князю. По делу.
— Все по делу, — равнодушно ответил стражник. — Князь не принимает. Иди с Богом.
— Передай, что я из-под Новгорода-Северского. Был в бою. Знаю, как воюют ляхи.
Стражник прищурился, оглядел его саблю, его выправку. Что-то, видимо, его убедило — то ли взгляд, то ли тон, — и он, буркнув: «Жди», скрылся за воротами.
Через несколько минут ворота отворились. Стражник вернулся не один — с ним вышел молодой человек в тёмном кафтане, с умным, острым лицом и быстрыми глазами.
— Ты из-под Новгорода-Северского? — спросил он. — Сражался?
— Сражался, — ответил Громов.
— Кто командует?
— Князь Мстиславский ранен. Войска отступают к Москве. Ляхи идут следом.
Молодой человек помолчал, оценивая услышанное.
— Идём за мной. Князь примет тебя.
Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский оказался неожиданно молод — лет двадцати пяти, не больше. У него было открытое, располагающее к доверию лицо, но в глазах, серых и цепких, читался ум, далеко превосходивший его возраст. Он сидел за дубовым столом, заваленным картами и грамотами, и при виде вошедшего поднялся навстречу.
— Ты тот самый Алексей, сын боярский? — спросил он. — Мне доложили. Говорят, знаешь, как воюют ляхи.
— Знаю, — ответил Громов. — Я видел их под Новгородом-Северским. Они сильны в конном бою, но уязвимы в пешем строю. Их гусарские хоругви хороши на открытой местности, но теряются в лесах и на переправах. Их можно бить из засад, если знать, где и когда ударить.
Князь выслушал, не перебивая. Потом кивнул:
— Ты говоришь как опытный воин. А по виду — молод. Где служил?
— В разных местах, — уклончиво ответил Громов. — Долгая история.
— У нас нет времени на долгие истории. — Скопин-Шуйский прошёлся по горнице. — Самозванец взял Чернигов, Путивль, Рыльск. Его поддерживают поляки и папа римский. У него десять тысяч сабель. У нас — вдвое меньше, и те разбегаются. Царь Борис при смерти. Бояре грызутся. Что скажешь?
Громов помолчал. Он знал, что будет дальше — знал лучше, чем кто-либо в этой комнате. Но сказать правду не мог. Поэтому он сказал то, что мог:
— Скажу, что война ещё не проиграна. Но нужно готовиться к худшему.
— К худшему? — Князь прищурился. — К чему именно?
— К тому, что Москва может пасть. Не сейчас — позже. Когда самозванец войдёт в столицу.
Скопин-Шуйский долго смотрел на него, и в его взгляде читалась напряжённая работа мысли. Наконец он произнёс:
— Ты странный человек. Ты говоришь так, будто знаешь будущее.
— Я просто анализирую, — ответил Громов.
— Хорошо. — Князь сел за стол и взял перо. — Я зачисляю тебя в свой полк. Будешь сотником. Твои люди — сотня пехоты. Обучишь их тому, что знаешь сам. Времени мало — самозванец будет под Москвой через пару месяцев.
— Принято, княже. — Громов поклонился. — И ещё просьба. Со мной мальчик. Сирота. Пусть будет при мне.
— Пусть. — Скопин-Шуйский махнул рукой. — Ступай. Завтра представлю тебя сотне.
На выходе из терема Ивашка, всё это время молча стоявший в углу, дёрнул Громова за рукав:
— Дядя Алексей! Ты теперь сотник? У тебя будут свои воины?
— Будут.
— А меня научишь? Как ты обещал?
— Научу. С завтрашнего дня. — Громов обернулся к мальчику. — Первый урок: воин начинается не с сабли. Воин начинается с умения ждать и слушать. Понял?
— Понял, — кивнул Ивашка. — Ждать и слушать.
— Вот и молодец.
Сотня, которую дали Громову, представляла собой зрелище одновременно трогательное и удручающее. Сто пятьдесят мужиков, набранных из московских слобод и окрестных деревень. У половины не было даже сабель — только топоры и рогатины, принесённые из дома. Кольчуги имелись у считанных единиц. Но в глазах этих людей, несмотря на всё, горел огонь. Они хотели защищать свой дом. И это было главное.
Громов построил сотню на заднем дворе Кремля и обвёл строй взглядом.
— Слушайте меня, — заговорил он, и голос его, негромкий, но ясный, разнёсся над строем. — Я — ваш новый сотник. Зовут меня Алексеем. Фамилии не спрашивайте — нет у меня фамилии. Я буду учить вас воевать. Не так, как воюют на парадах, — так, как воюют насмерть.
Он прошёлся вдоль строя.
— Ляхи сильны. У них хорошая конница, у них сабли, у них пушки. Но у них нет того, что есть у нас. У нас — своя земля. У нас — наши семьи. У нас — правда. А правда, мужики, — это такая вещь, которая стоит десяти пушек. Поняли?
Строй одобрительно загудел.
— Но правды мало, — продолжал Громов. — Нужно ещё умение. Я научу вас, как держать строй. Как уходить от конной атаки. Как бить в уязвимые места. Как не бояться. Страх — это нормально. Все боятся. Но тот, кто боится и всё равно идёт вперёд, — тот воин. А тот, кто не боится ничего, — дурак. Таких у нас не будет. Вопросы есть?
Вперёд выступил немолодой мужик с окладистой бородой.
— Сотник, а правду говорят, что ты один целую шайку разбойников разогнал?
— Правду, — ответил Громов. — Но это не значит, что я бессмертный. Это значит, что я хорошо умею то, чему научу вас. А теперь — к делу. Строимся в шеренги. Учимся держать щит.
Начались тренировки. Громов гонял сотню до седьмого пота, не делая скидок никому — ни старым, ни молодым. Он учил их строиться клином против конницы, учил работать копьём, учил простейшим приёмам рукопашного боя. Ивашка крутился рядом, подавал оружие, носил воду, а по вечерам, когда все расходились, Громов занимался с ним отдельно.
Спустя несколько дней, во время вечерней тренировки, Ивашка, запыхавшись после очередного упражнения, спросил:
— Дядя Алексей, а ты знаешь князя Скопина-Шуйского? Какой он?
— Хороший полководец, — ответил Громов. — Один из лучших. И честный человек. Таких сейчас мало.
— А ты?
— Что «я»?
— Ты хороший полководец?
Громов усмехнулся.
— Я — хороший солдат. Полководец из меня так себе.
— Почему?
— Потому что я привык сам ходить в бой. А полководец должен сидеть в шатре и двигать флажки на карте.
— А ты не сидишь?
— Не сижу.
— Значит, ты всё-таки воин, — заключил Ивашка. — Самый настоящий.
Вечером того же дня Громова вызвал к себе Скопин-Шуйский. Князь выглядел усталым, но довольным. На столе перед ним лежала раскрытая грамота.
— Я слышал о твоей сотне, — сказал он без предисловий. — Говорят, за две недели ты сделал из мужиков почти воинов. Как?
— Терпение и труд, княже. Больше ничего.
— Терпение и труд, — повторил князь. — Ты знаешь, что о тебе уже слухи ходят? Говорят, ты не простой сын боярский. Говорят, ты появился ниоткуда. Что ты сражаешься, как древний витязь.
— Люди любят сказки, — пожал плечами Громов.
— Я тоже люблю, — неожиданно сказал князь. — Но ещё больше я люблю правду. Скажи, Алексей, — он пристально посмотрел на него, — кто ты на самом деле? Я не выдам твоей тайны.
Громов долго молчал, глядя в огонь свечи. Он устал лгать. Устал скрывать. И что-то в глазах этого молодого князя, который был честен и смел, заставило его ответить почти правдой:
— Я — человек, который хочет помочь, княже. Я пришёл издалека. Я видел другие войны. Я знаю, что будет дальше — не всё, но многое. И я останусь здесь, пока нужен. А когда перестану быть нужен — уйду.
Скопин-Шуйский долго смотрел на него, потом медленно кивнул.
— Странно, — сказал он. — Но я тебе верю. — Он встал, подошёл к окну. — Тогда слушай. У меня есть дело. Опасное. Требующее не просто воина, а того, кто умеет думать и действовать скрытно.
— Я слушаю.
— В окружении царя, среди бояр, есть люди, которые тайно помогают самозванцу. Они пересылают ему сведения о наших войсках, о планах, о настроениях в столице. Я хочу, чтобы ты выяснил, кто это. Сможешь?
Громов вспомнил, как ловил шпионов в лагере Дмитрия Донского накануне Куликовской битвы. Вспомнил, как вычислял предателей под Лейпцигом. Вспомнил контрразведывательные операции сорок первого года. И спокойно ответил:
— Смогу, княже. Дайте мне неделю.
— Даю. — Князь протянул ему небольшой мешочек с серебром. — Это на расходы. Людей не дам — пойдёшь один. Узнаешь что — сразу ко мне.
— Принято.
На следующий день Громов начал расследование. Он не стал допрашивать слуг или подкупать писарей. Он просто начал наблюдать. Часами сидел в приёмных палатах, слушал разговоры, запоминал лица. Ходил по торговым рядам, где купцы, сами того не ведая, были лучшими источниками сведений. И к концу недели он знал достаточно.
В измене были замешаны трое: думный дьяк, который копировал секретные грамоты и передавал их через третьи руки; богатый купец, снабжавший деньгами людей самозванца; и боярин, чьё имя Громов не решился назвать даже себе. Все трое были связаны с польским посольством, которое всё ещё находилось в Москве под видом мирных переговоров.
Он доложил князю. Скопин-Шуйский выслушал его молча, и с каждым словом лицо его становилось всё мрачнее. Когда Громов закончил, он произнёс только одно:
— Боярин, — повторил он. — Я знаю, о ком ты говоришь. Это... это тяжело.
— Предательство всегда тяжело, княже.
— Да. — Он встал. — Я доложу государю. Ты своё дело сделал. А теперь — отдыхай. Скоро ты мне понадобишься для другого.
Спустя несколько дней, в начале декабря, до Москвы донеслась весть: царь Борис скончался. Скоропостижно, во время обеда. Удар. В столице началось смятение. Бояре, ещё вчера клявшиеся в верности Годуновым, теперь спешно искали себе новых покровителей. Войска, стоявшие под Новгородом-Северским, начали переходить на сторону самозванца.
Громов сидел в своей каморке при казарме, когда в дверь постучали. На пороге стоял Ивашка — бледный, с широко раскрытыми глазами.
— Дядя Алексей! Там на площади кричат! Говорят, царь умер! И что теперь Москву будут брать!
— Будут, — спокойно ответил Громов. — Но не сразу. И не так, как они думают.
— А что нам делать?
— Готовиться. — Громов встал, взял саблю. — Сегодня у нас дополнительная тренировка. Потому что теперь всё будет всерьёз.
Ивашка, помолчав, кивнул. Он уже начинал понимать, что значило это слово — «всерьёз».
Над Москвой сгущались сумерки. Где-то на площади кричали глашатаи, зачитывая царский указ о престолонаследии. Где-то бояре спешно совещались, решая, кому присягнуть. А где-то на западе, во главе десятитысячного войска, к столице приближался человек, называвший себя сыном Ивана Грозного.
Смута набирала силу.
ГЛАВА 4. ТЕНИ У ТРОНА
Январь 1605 года. Москва.
Зима в Москве выдалась снежной и ветреной. Сугробы намело в рост человека, и по утрам стрельцы разгребали дорожки от Кремля до торговых рядов, но к полудню их снова заметало. Громов стоял у окна в отведённой ему каморке и смотрел, как снег укрывает город белым саваном. В такую погоду хорошо сидеть у печи. Но у него были другие планы.
Прошло две недели с тех пор, как он взялся за расследование по поручению князя Скопина-Шуйского. За это время он успел многое: изучил распорядок боярской думы, запомнил в лицо всех ключевых чиновников, выяснил, кто из дьяков ведает перепиской с южными городами. Но главное — он нашёл ниточку, которая вела к измене. Тонкую, почти невидимую, но прочную.
Ниточку эту звали Афанасий Власьев. Думный дьяк, умный и осторожный, он ведал царской перепиской и имел доступ к секретным грамотам. Именно через него, как подозревал Громов, сведения о планах русского командования уходили на юг — к самозванцу и его польским покровителям. Но подозрений было мало. Нужны были доказательства.
— Дядя Алексей, — подал голос Ивашка, сидевший на лавке с деревянной саблей в руках, — мы сегодня опять пойдём следить?
— Сегодня — да. Но ты останешься здесь.
— Почему? — Мальчик нахмурился, и его серые глаза потемнели от обиды. — Я же помогал тебе в прошлый раз! Я стоял на стрёме и всё видел!
— В прошлый раз мы следили за купцом, — терпеливо объяснил Громов. — Купец — человек простой, у него стража не ходит по пятам. А дьяк Власьев — фигура иная. За ним могут следить так же, как мы за ним. И если нас заметят — нам не поздоровится. Ты мне нужен живой и целый, а не в пыточной избе.
Ивашка замолчал, переваривая. Он уже научился понимать: если Громов говорит «нет» — значит, так надо. Но смириться всё равно было трудно.
— А когда я вырасту, — сказал он наконец, — я тоже буду следить. И меня никто не заметит.
— Когда вырастешь — обязательно. — Громов накинул поверх кафтана неприметный овчинный тулуп. — А пока — тренируйся. К моему приходу чтобы сто раз повторил тот приём, что мы учили вчера. Проверю.
Он вышел на улицу. Снег скрипел под сапогами, морозный воздух обжигал лёгкие. Москва жила своей обычной жизнью: у торговых рядов переругивались купцы, на Лобном месте били батогами какого-то вора, у кремлёвских ворот толпились челобитчики. Но во всём этом чувствовалась тревога. Люди оглядывались. Говорили вполголоса. Ждали дурных вестей.
Власьев жил на Ильинке, в добротном каменном доме с высоким забором. Громов устроился в трактире напротив — захудалом заведении с мутными окнами и кислым пивом, — и принялся ждать. Он знал: терпение — главное оружие разведчика. Можно быть лучшим бойцом, но если не умеешь ждать — ты не разведчик.
Ждать пришлось долго. Только ближе к вечеру, когда начали сгущаться ранние январские сумерки, ворота дома Власьева отворились, и оттуда вышел человек. Не сам дьяк — тот был пониже и поплотнее, — а кто-то другой: высокий, сутулый, в дорогой шубе, но без боярской шапки. Слуга. Приближённый. Громов запомнил его лицо — острое, с глубоко посаженными глазами и тонкими, вечно поджатыми губами.
Слуга огляделся и быстрым шагом направился к Китай-городу. Громов двинулся следом, держась в отдалении.
Слуга петлял по узким улочкам, явно стараясь запутать возможную слежку. Но Громов умел ходить бесшумно — этот навык он оттачивал ещё в сорок первом, в разведроте, а потом шлифовал на протяжении трёх жизней. Он скользил в тенях, прятался за выступами стен, и слуга ни разу не обернулся.
Наконец тот вышел к неприметному дому на Варварке — старому, но крепкому, с глухими воротами. Трижды стукнул условным стуком. Ворота приоткрылись, и слуга исчез внутри.
Громов обошёл дом, нашёл неприметную щель в заборе и заглянул. Внутренний двор был пуст, если не считать двух саней, запряжённых сытыми лошадьми. У крыльца курили двое — судя по одежде, не слуги, а скорее наёмники. Поляки. В Москве, где их официально не должно было быть.
Громов ждал. Через час слуга вышел и направился обратно. Громов не пошёл за ним — теперь он знал главное: адрес. Дом на Варварке. Именно сюда стекались нити.
На следующий день он доложил князю Скопину-Шуйскому. Тот слушал молча, и с каждым словом его лицо становилось всё мрачнее. Когда Громов закончил, князь долго молчал, глядя в тёмный угол горницы. Потом произнёс глухо:
— Ты понимаешь, что это означает? Власьев — один из ближних людей государя. Если он замешан...
— Я понимаю, — ответил Громов. — Но факты таковы: его слуга встречается с поляками в доме на Варварке. Я видел это своими глазами. Нужно брать.
— Нельзя, — отрезал князь. — У тебя нет доказательств, кроме твоих слов. А слово сотника против слова думного дьяка — это ничто. Власьев вывернется. Более того — он обвинит тебя в клевете. И тогда пострадаешь ты, а не он.
— Что же делать?
— Ждать. — Скопин-Шуйский сжал кулак, и Громов увидел, как побелели костяшки. — Ждать и искать неопровержимые доказательства. Письма. Грамоты. То, что можно предъявить государю.
— Если ждать, они успеют передать самозванцу все наши планы.
— Знаю, — почти простонал князь. — Знаю. Но иначе нельзя. Закон, Алексей. Даже в такое время, как сейчас, есть закон.
Громов кивнул. Он не спорил. Он знал, что князь прав, но знал и другое: ждать — значит проигрывать. На войне, которую он вёл всю жизнь, решения принимались быстро. Здесь, в Москве, всё было иначе: интриги, протоколы, субординация.
Он вернулся в свою каморку поздно вечером. Ивашка, как и было велено, отрабатывал приём — деревянная сабля так и мелькала в воздухе. Увидев Громова, мальчик тут же опустил оружие.
— Дядя Алексей! Ты хмурый. Что случилось?
— Ничего особенного. — Громов сел на лавку, стянул сапоги. — Просто дела идут не так быстро, как хотелось бы.
— Это из-за предателей?
— Из-за них.
— А почему их не схватят?
— Потому что у нас нет доказательств. А без доказательств их слово сильнее моего. Они — важные люди. Я — простой сотник. Так устроен мир.
Ивашка задумался. Он отложил саблю, сел рядом и посмотрел на Громова своими серьёзными, не по годам взрослыми глазами.
— Это неправильно, — сказал он наконец.
— Да, неправильно.
— Но ты же всё равно найдёшь эти доказательства? Ты же всегда находишь?
Громов усмехнулся.
— Ты слишком хорошо обо мне думаешь.
— Нет. — Ивашка покачал головой. — Я просто вижу. Ты другой. Ты не как они. Ты не боишься.
— Все боятся. И я боюсь.
— Чего?
— Боюсь не успеть. Боюсь, что те, кого я должен защитить, пострадают. Боюсь, что эти тени у трона — Власьев, его сообщники, поляки — погубят страну. — Он помолчал. — Но я не боюсь сражаться. Это — никогда.
Он поднялся, взял со стола свою саблю, вынул из ножен. Клинок блеснул в свете свечи.
— Знаешь, Ивашка, чему меня научили три войны? Не важно, сколько у тебя доказательств. Не важно, какой у тебя чин. Важно только одно: когда приходит час — ты должен быть готов. А этот час обязательно придёт.
— И ты будешь готов?
— Всегда. — Громов вложил саблю в ножны. — И ты учись. Не только саблей махать. Учись видеть. Учись слышать. Учись понимать людей. Это оружие посильнее любого клинка.
Они сидели у печи, и Громов рассказывал — не о прошлых войнах, не о других временах, а о простых вещах. О том, что такое честь. О том, почему нельзя предавать. О том, что Россия — это не царь и не бояре. Россия — это люди. Такие, как Ивашка. Такие, как крестьяне, которых они встретили на дороге. Такие, как ополченцы, которых он учил держать строй.
— И пока такие люди есть, — закончил он, — страну нельзя победить. Никакими самозванцами. Никакими поляками. Никакой смутой.
Ивашка слушал, и в его глазах горел тот самый огонь, который Громов уже видел раньше — в глазах Ковалёва, в глазах Фёдора, в глазах всех, кто шёл за ним в разные времена. Огонь верности. Огонь долга. Огонь, который не гаснет.
— Я запомню, — сказал мальчик. — Всё запомню.
— Я знаю. — Громов подбросил дров в печь. — А теперь спать. Завтра будет трудный день.
Ночью, когда Ивашка уснул, Громов долго сидел у окна. За стеклом, разрисованным морозом, падал снег. Тихий, мирный, совсем не похожий на тот, что летел в лицо под Сталинградом или засыпал окопы под Москвой в сорок первом. Но суть была та же. Всегда одна и та же. И он снова был здесь, чтобы делать свою работу.
ГЛАВА 5. ПАДЕНИЕ
Апрель 1605 года. Москва.
Весна в тот год пришла поздно. Снег лежал до середины марта, а когда начал таять, улицы Москвы превратились в грязное месиво. Люди говорили — дурной знак. Природа скорбит вместе с царством.
Государь Борис Фёдорович Годунов скончался тринадцатого апреля, в час пополудни, в своих покоях в Кремле. Говорили разное. Одни — что от удара. Другие — что от яда, подсыпанного боярами-заговорщиками. Третьи — что сам, своею волей, принял отраву, не вынеся позора поражений. Истина, как всегда в таких случаях, осталась за стенами дворца.
Громов стоял в толпе на Соборной площади, когда глашатаи объявили о смерти царя. Тысячи людей — бояре в собольих шубах, купцы в добротных кафтанах, простой люд в рваных зипунах — слушали, затаив дыхание. А потом площадь взорвалась криком. Кто-то плакал. Кто-то крестился. Кто-то, пригибаясь, пробирался к выходу — спешил убраться из Москвы, пока не началось.
Ивашка, стоявший рядом, дёрнул Громова за рукав:
— Дядя Алексей! А что теперь будет?
— Плохое, — честно ответил Громов. — Очень плохое.
Он знал, что говорил. Со смертью Годунова исчезла последняя преграда, удерживавшая страну от пропасти. Наследник, Фёдор Борисович, был юн и неопытен. Воеводы сомневались. Бояре интриговали. А самозванец, уже взявший Путивль и Рыльск, двигался к Москве, и его войско росло с каждым днём.
Первые перебежчики появились уже через неделю после смерти царя. Сначала — одиночки. Потом — десятки. Потом — целые полки. Воеводы, ещё вчера клявшиеся в верности Годуновым, теперь слали гонцов к Лжедмитрию с изъявлениями покорности.
Громов наблюдал за этим из казармы, где его сотня, уменьшившаяся почти вдвое, продолжала тренироваться. Люди были подавлены. Слухи, один страшнее другого, ползли по городу, и даже самые стойкие начинали сомневаться.
— Сотник, — обратился к нему немолодой ополченец, которого Громов помнил ещё с первого набора. — Говорят, царевич Дмитрий — истинный государь. Что нам делать? За кого стоять?
— За землю, — ответил Громов. — Не за царя. Не за бояр. За землю Русскую.
— Так ведь царевич — он и есть земля...
— Царевич, — перебил Громов, — приведёт с собой поляков. А полякам земля наша не нужна. Им нужна добыча. Ты этого хочешь?
Ополченец задумался. Громов не стал давить. Он знал: убеждение, добытое собственным трудом, — самое прочное.
В конце апреля его вызвал к себе Скопин-Шуйский. Князь выглядел измученным — глаза ввалились, лицо осунулось, — но держался прямо.
— Всё, Алексей, — сказал он без предисловий. — Армия переходит на сторону самозванца. Я больше не могу удерживать людей. Власьев арестован? Нет. И не будет. Сейчас не до него. Сейчас каждый думает, как спасти свою шкуру.
— Что прикажете, княже?
— Ничего, — горько усмехнулся Скопин-Шуйский. — Я больше не командую. Меня самого скоро могут арестовать, если бояре решат, что я опасен. — Он помолчал. — Ты хорошо служил, сотник. Я помню это. И хочу дать тебе совет: уходи из Москвы. Забирай мальчика — и уходи. Здесь скоро будет резня.
— Я не ухожу от боя.
— Это не бой. Это бойня. — Князь посмотрел ему прямо в глаза. — Ты нужен России, Алексей. Не сейчас — потом. Когда Смута кончится. А она кончится, я знаю. Но для этого такие, как ты, должны выжить.
Громов долго молчал. Он знал, что князь прав. Но не мог уйти просто так.
— У меня есть одно дело, — сказал он наконец. — Семья опального воеводы. Они здесь, в Москве. Если начнётся резня, их убьют первыми. Я хочу вывезти их.
— Вывози, — кивнул князь. — У тебя есть несколько дней. Потом будет поздно.
Воеводу, о котором шла речь, звали Иван Андреевич Хворостинин. Он был из старинного рода, но имел неосторожность выступить против самозванца ещё в прошлом году, когда тот только объявился. Годунов его не наказал, но бояре запомнили. Теперь, когда власть менялась, семья Хворостинина оказалась под ударом.
Громов нашёл их в старом тереме на окраине Москвы — вдову воеводы, Марфу Петровну, и двоих детей: мальчика лет десяти и девочку, совсем ещё кроху. Они жили в страхе, каждый день ожидая ареста или хуже.
— Собирайтесь, — сказал Громов с порога. — Завтра на рассвете мы уходим из Москвы.
— Куда? — спросила вдова, прижимая к себе детей.
— В мою вотчину. Под Москвой. Там тихо, и там вас никто не найдёт.
— Почему вы помогаете нам? — спросила она, и в её глазах, усталых и заплаканных, мелькнуло недоверие.
— Потому что так надо, — коротко ответил Громов. — Собирайтесь. Много не берите — только самое ценное. Выезжаем завтра.
На следующее утро, едва рассвело, небольшой обоз — две телеги, пяток лошадей, Громов, Ивашка, вдова с детьми и трое верных людей из его сотни — выехал из Москвы. У городских ворот их попытались остановить, но Громов показал подорожную, выданную ещё Скопиным-Шуйским, и их пропустили.
Дорога была пустынной. Крестьяне, прослышав о приближении самозванца, попрятались по лесам. Деревни стояли заколоченными. И только ветер гонял по колее прошлогоднюю листву.
Ивашка, сидевший на передней телеге рядом с Громовым, спросил:
— Дядя Алексей, мы теперь бежим?
— Отступаем, — поправил Громов. — Это другое.
— А князь Скопин-Шуйский? Он тоже отступает?
— Нет. Он остаётся.
— Его убьют?
Громов помолчал.
— Нет. Он нужен. Он ещё сделает многое.
Ивашка кивнул. Он уже научился понимать, когда Громов говорит то, что знает наверняка, а когда — то, во что верит.
К вечеру добрались до небольшой деревеньки, где у Громова, вернее, у человека, чьё тело он занимал, была вотчина — старый дом с садом, заколоченный на зиму. Открыли, протопили печи. Вдова с детьми разместились в горнице. Громов и Ивашка — в людской.
Ночью, когда все уснули, Громов вышел на крыльцо. Звёзд не было видно — небо затянули тучи. Где-то далеко, на западе, ухали пушки. Лжедмитрий приближался.
Он думал о том, что завтра, возможно, придётся вновь брать в руки оружие. О том, что Ивашка, ещё недавно бывший просто сиротой, стал ему почти родным. О том, что где-то там, в других временах, его ждут Алтана и маленький Алексей. И о том, что он обязательно вернётся к ним.
Дверь скрипнула. На крыльцо вышел Ивашка, кутаясь в тулуп.
— Не спится? — спросил Громов.
— Не спится.
Они стояли рядом, глядя в темноту.
— Дядя Алексей, а ты когда-нибудь уйдёшь?
— Уйду, — честно ответил Громов. — Когда придёт время.
— А я останусь?
— Останешься. Но ты уже будешь готов. Ты сможешь сам. Без меня.
Ивашка помолчал. Потом сказал — тихо, почти шёпотом:
— Можно, я буду тебя звать... батей?
Громов почувствовал, как к горлу подступает ком. Он вспомнил маленького Алексея, который так же, в заснеженной обители, смотрел на него и ждал. Вспомнил Ковалёва, который когда-то, в другой жизни, сказал почти те же слова. И ответил:
— Можно.
Ивашка ничего не сказал. Просто взял его за руку и стоял так, маленький и упрямый, глядя в темноту. И в этом молчании было больше слов, чем в иных речах.
А наутро пришли вести: Москва открыла ворота самозванцу.
Смута продолжалась.
ГЛАВА 6. САМОЗВАНЕЦ
Июнь 1605 года. Москва.
В Москву Громов вернулся через три недели после того, как её ворота открылись перед самозванцем. Он оставил Ивашку в вотчине, под присмотром вдовы Хворостининой — мальчик протестовал, но Громов был непреклонен. В столице сейчас опасно, а у него здесь дело, которое не требовало лишних глаз.
Он въехал в город через Серпуховские ворота под видом купца средней руки: неприметный кафтан, телега с товаром — несколько бочек мёда, выменянных по дороге, — и подорожная на имя Алексея, торгового человека из-под Коломны. Стражники у ворот, лениво глянув на грамоту, махнули рукой: проезжай.
То, что он увидел внутри, заставило его сжать челюсти.
Москва изменилась. Не внешне — те же кривые улочки, те же каменные палаты и деревянные слободы, те же золочёные купола над Кремлём. Изменилась атмосфера. По городу разгуливали польские гусары в крылатых шлемах, и москвичи шарахались от них, как от чумных. На перекрёстках стояли караулы — не стрелецкие, а наёмные, говорившие по-польски и по-немецки. У Лобного места, где ещё недавно зачитывали царские указы, теперь висела чья-то порванная шапка — не то шутка, не то знак чьей-то казни.
Громов проехал через Китай-город, миновал торговые ряды. Купцы торговали, но как-то испуганно, оглядываясь. Покупателей было мало. На паперти церкви Николы Мокрого толпились нищие — их стало больше, чем прежде. Война и голод сделали своё дело.
У Никольских ворот Кремля он спешился, привязал коня и пошёл пешком. Ему нужно было увидеть главное. То, ради чего он, собственно, и вернулся.
Новый государь — Дмитрий Иванович, как его теперь величали, — поселился в Кремле, в царских палатах. Громов не пытался проникнуть внутрь — это было бы самоубийством. Но и снаружи было видно достаточно. У крыльца толпились бояре — те самые, что ещё месяц назад клялись в верности Годуновым, а теперь наперебой искали милости нового царя. Среди них Громов заметил и знакомое лицо: думный дьяк Власьев, всё такой же подобострастный и скользкий, кланялся кому-то из польских вельмож. Значит, он не только уцелел, но и процветал.
Громов сплюнул под ноги и пошёл прочь. Он увидел достаточно.
Вечером, сидя в трактире на Варварке, он слушал разговоры. Трактир был полон — люди пили, ели, спорили. Говорили о новом царе. Кто-то хвалил: молод, весел, обещал милости. Кто-то ругал: окружил себя поляками, не чтит русских обычаев, в церковь не ходит. Кто-то шептался о том, что царица-мать, Мария Нагая, признала в нём своего сына. Кто-то — что признала под страхом смерти.
— А я тебе так скажу, — вполголоса докладывал соседу пожилой купец с окладистой бородой, — царь не царь, а поляков на нашу землю привёл. Вон, у меня лавку вчера разграбили. Гусары. Я к воеводе — а он мне: «Потерпи, купец, то союзники наши». Союзники! Они себя хозяевами чувствуют.
— А что новый царь? — спросил сосед.
— Царь? — Купец горько усмехнулся. — Царь с ними на пирах сидит. Ему, видать, весело.
Громов слушал, запоминал. Картина складывалась ясная. Лжедмитрий пока держался у власти, но недовольство зрело. Поляки бесчинствовали. Бояре интриговали. А простой народ, который поначалу верил в «истинного царевича», начинал понимать: его просто обманули.
На следующий день он отправился в Кремль — но не к царским палатам, а к терему, где раньше жил Скопин-Шуйский. Князя он нашёл во дворе, у конюшни. Тот был одет просто, без боярской шапки, и сам седлал коня. Увидев Громова, он поднял бровь:
— Ты? Я думал, ты давно покинул Москву.
— Я вернулся. Под видом купца.
— Смело. — Князь огляделся, не подслушивает ли кто. — Зачем?
— Посмотреть. И, может быть, помочь. Я слышал, вы, княже, не в милости у нового государя.
Скопин-Шуйский горько усмехнулся:
— Я — Шуйский. А Шуйские для этого государя — кость в горле. Меня пока не трогают. Но скоро тронут. Поэтому я уезжаю — в свою вотчину, подальше от глаз.
— Это разумно.
— Разумно, — согласился князь. — Но трусливо. А я не привык трусить. — Он помолчал. — Знаешь, Алексей, я всё думаю: что будет дальше? Этот... государь... он ведёт себя так, будто Россия — его вотчина, а поляки — его гости. Но Россия — не вотчина. И поляки — не гости. Они — захватчики. Рано или поздно народ это поймёт. И тогда...
— И тогда начнётся восстание, — закончил Громов.
— Да. — Князь посмотрел ему прямо в глаза. — Ты, я вижу, это понимаешь. Поэтому, когда начнётся, ты будешь нужен. Не здесь, — он кивнул в сторону Кремля, — а там, на улицах. С простыми людьми. Ты умеешь с ними говорить. Умеешь вести. Обещай, что будешь готов.
— Я всегда готов, княже.
— Тогда прощай. — Скопин-Шуйский протянул руку, и Громов пожал её. — Увидимся, когда придёт время. Или не увидимся. Как Бог даст.
Он вскочил на коня и выехал со двора. Громов проводил его взглядом. Он знал: они ещё встретятся. Знал, что этот молодой князь ещё скажет своё слово. Знал, что Смута ещё не достигла своего пика. И что его собственная миссия здесь далеко не завершена.
Вернувшись в вотчину, он застал Ивашку на заднем дворе. Мальчик, высунув язык от усердия, отрабатывал удары деревянной саблей по старому пню. Увидев Громова, он бросил оружие и побежал навстречу.
— Батя! Ты вернулся!
— Вернулся, — Громов подхватил его на руки. — Ты тренировался?
— Каждый день! — с гордостью ответил мальчик. — Я уже могу сто раз подряд! Хочешь посмотреть?
— Позже. Сначала — разговор.
Они прошли в дом. Громов сел за стол, Ивашка устроился напротив. Вдова Хворостинина принесла им горячего взвара, поклонилась и вышла, понимая, что у них свои дела.
— Слушай, Ивашка, — начал Громов. — Я был в Москве. То, что я там видел, мне не нравится. Новый царь — не тот, за кого себя выдаёт. С ним пришли поляки. Они грабят, убивают, бесчинствуют. И рано или поздно народ поднимется.
— Восстание? — Глаза мальчика загорелись.
— Да. И когда это случится, я должен быть там. А ты... — он помолчал. — Ты останешься здесь. С Марфой Петровной.
— Нет! — Ивашка вскочил. — Я пойду с тобой! Я уже умею сражаться! Я не боюсь!
— Я знаю, что не боишься. — Громов положил руку ему на плечо. — Но я не могу рисковать тобой. Ты — мой сын. Ты должен вырасти. Должен стать воином. А для этого нужно время.
Ивашка молчал. Глаза его блестели — не от страха, от обиды. Но он сдержался.
— Ты уйдёшь? — тихо спросил он.
— Пока нет. У нас есть ещё время. — Громов пододвинул к себе чистый лист бумаги, взял перо. — Я говорил тебе, что воин — это не только сабля. Воин — это ещё и голова. Ты умеешь читать?
— Немного. Меня матушка учила. Но я забыл.
— Вспомним. Садись.
И они начали урок. Громов писал буквы, Ивашка повторял, старательно выводя их на восковой дощечке. Потом перешли к словам, потом — к целым фразам. Мальчик схватывал на лету. Голова у него была светлая, и Громов в который раз подумал, что из этого ребёнка вырастет незаурядный человек. Если выживет. Если Смута пощадит.
Вечером, когда Ивашка уснул, Громов вышел на крыльцо. Звёзды над вотчиной горели ярко, и где-то далеко, в стороне Москвы, вспыхивали зарницы — не то далёкие грозы, не то зарево пожаров. Он думал о том, что самозванец пока правит, но дни его сочтены. Что бояре уже плетут новый заговор. Что поляки, сами того не ведая, роют себе могилу.
И что он, Алексей Громов, снова окажется в центре событий. Как всегда.
Он достал из нагрудного кармана маленький крестик — якорь, подаренный координатором. Повертел в пальцах. Нет. Ещё не время. Он нужен здесь. Нужен Ивашке, нужен Скопину-Шуйскому, нужен тем простым людям, которые скоро поднимутся против захватчиков.
Он спрятал крестик обратно и вернулся в дом. Завтра будет новый день. И новые заботы.
ГЛАВА 7. УЧЕНИК
Осень 1605 года. Подмосковная вотчина.
Осень в тот год выдалась сухой и ясной, и листва на берёзах долго держалась золотом, прежде чем упасть под ноги. В вотчине, затерянной среди лесов к северу от Москвы, жизнь текла размеренно и тихо — настолько тихо, что иногда Громову казалось, будто никакой Смуты нет. Будто он просто живёт в этом времени, в этом теле, в этом доме, и всё, что от него требуется, — растить сына.
Но он знал: тишина обманчива. Где-то там, за лесами, самозванец продолжал пировать в Кремле. Поляки продолжали бесчинствовать. Бояре продолжали плести заговоры. И скоро — очень скоро — эта тишина взорвётся.
Пока же он использовал каждую минуту.
Ивашка просыпался затемно. Громов будил его сам — не криком, не тычком, а просто клал руку на плечо и тихо говорил: «Пора». Мальчик вскакивал мгновенно. За те месяцы, что они провели вместе, он научился вставать быстро и без капризов. Воинская наука начинается с умения просыпаться.
Утренняя тренировка проходила на заднем дворе. Старый пень, на котором Ивашка отрабатывал удары, уже покрылся глубокими зарубками. Громов учил его не просто махать саблей — он учил чувствовать клинок. Вести его, а не бросать. Вкладывать в удар ровно столько силы, сколько нужно — не больше, не меньше.
— Ты опять перенапряг руку, — говорил Громов, поправляя стойку мальчика. — Сабля — не дубина. Она должна быть продолжением твоей руки. Лёгкой, быстрой. Удар идёт от плеча, но заканчивается в кисти. Вот так. Смотри.
Он показывал — медленно, плавно, — и Ивашка повторял, стараясь уловить каждое движение. У него получалось. За лето мальчик вытянулся, окреп, и деревянная сабля в его руках уже не казалась игрушкой.
— А когда ты дашь мне настоящую? — спросил он, закончив упражнение.
— Когда будешь готов.
— А когда я буду готов?
— Я скажу.
Ивашка вздыхал, но не спорил. Он уже понял: батя зря слов не тратит. Скажет — значит, время придёт.
После тренировки — завтрак. Вдова Хворостинина, Марфа Петровна, поила их горячим взваром с мёдом, подавала ржаной хлеб, кашу. Она оказалась женщиной тихой, но благодарной и работящей. Всё время, что они жили в вотчине, она вела хозяйство, смотрела за детьми — своим сыном и дочкой, — и никогда не жаловалась. Громов уважал таких людей. Тех, кто не ноет, а делает.
После завтрака наступало время уроков. Громов усаживал Ивашку за стол, доставал бумагу, перо, чернила. Они начинали с чтения — мальчик уже разбирал Псалтырь, и Громов терпеливо объяснял ему смысл прочитанного. Потом переходили к письму. Ивашка старательно выводил буквы, хмуря лоб, и иногда от усердия высовывал кончик языка.
— «Честь», — диктовал Громов. — Пиши. Честь — это то, что нельзя купить и нельзя продать. Её можно только сохранить или потерять.
— А как её сохранить? — спрашивал Ивашка, не отрываясь от листа.
— Делать то, что должно. Даже когда трудно. Даже когда страшно. Даже когда никто не видит.
Мальчик кивал. Он ещё не до конца понимал смысл этих слов, но запоминал. Придёт время — поймёт.
После письма — тактика. Громов расстилал на столе карту, которую сам начертил по памяти, и они разбирали битвы. Не настоящие — вымышленные. Громов рисовал расположение войск и спрашивал: «Что бы ты сделал?» Ивашка думал, предлагал, ошибался, снова думал. Громов поправлял, объяснял, хвалил, когда мальчик находил верное решение.
— Ты говоришь так, будто сам воевал, — заметил как-то Ивашка.
— Воевал, — коротко ответил Громов.
— Где?
— В разных местах. — Он помолчал. — Была одна война, очень давно. Там враг шёл на Москву с запада. Как сейчас. И мы его остановили.
— Расскажи!
— Не сейчас. Когда-нибудь расскажу.
Ивашка надулся, но допытываться не стал. Он знал: батя никогда не говорит «нет» просто так. Скажет — значит, ещё не время.
Вечером, после ужина, они сидели на крыльце. Солнце садилось за лес, и небо над вотчиной окрашивалось в золотые и багряные тона. В такие минуты Громов позволял себе расслабиться — совсем чуть-чуть. Он смотрел на закат, слушал, как стрекочут кузнечики, и думал. О том, что Ивашка растёт быстро. Что скоро ему понадобится настоящий учитель — не только воин, но и человек, который сможет объяснить, как жить в мире. О том, что где-то там, в четырнадцатом веке, его сын Алексей тоже, наверное, сидит на крыльце обители и смотрит на закат. И Алтана, наверное, стоит рядом.
— Батя, — прервал его мысли Ивашка, — а что такое Родина?
— Родина? — Громов задумался. — Это земля, на которой ты родился. Это люди, которые говорят на твоём языке. Это могилы твоих предков. Это то, за что ты готов отдать жизнь.
— А ты готов?
— Я уже. Много раз.
Ивашка помолчал.
— Я тоже готов, — сказал он тихо. — Если надо будет.
— Я знаю. — Громов обнял его за плечи. — Поэтому ты и есть мой сын.
В середине осени в вотчину пришёл гонец — один из людей Скопина-Шуйского, усталый, запылённый, на взмыленном коне. Он привёз новости, и новости были тревожными.
В Москве зреет заговор. Бояре недовольны самозванцем. Поляки бесчинствуют. Народ ропщет. Князь просит Громова быть наготове. Скоро может понадобиться его помощь.
Громов выслушал, кивнул. Гонца накормили, дали отдохнуть, и наутро он уехал обратно.
— Что это значит? — спросил Ивашка, когда они остались вдвоём.
— Это значит, что скоро всё изменится, — ответил Громов. — Ты хотел в настоящее дело? Похоже, оно скоро будет.
Мальчик ничего не ответил. Он смотрел на дорогу, по которой уехал гонец, и в его глазах горел тот самый огонь, который Громов слишком хорошо знал.
— Не бойся, — сказал он. — Ты готов.
— Я не боюсь, — ответил Ивашка. — Я с тобой.
Через несколько дней, холодным октябрьским утром, на вотчину напали.
Их было около дюжины — остатки одной из разбойничьих шаек, что всё ещё рыскали по лесам. Они появились на рассвете, когда туман ещё стелился над полем, и попытались ворваться в дом. Но Громов ждал их. Он знал, что рано или поздно это случится, и подготовился.
Первого, сунувшегося в дверь, он встретил ударом сабли. Второго — выстрелом из пистолета, который всегда держал заряженным. Третьего свалил Ивашка, выскочивший из-за угла с дубиной. Мальчик ударил нападавшего по ногам, опрокинул и отскочил, как учили. Быстро, точно, без лишних движений.
— Молодец! — крикнул Громов, отбивая атаку четвёртого.
Бой был коротким. Разбойники, потеряв половину людей, бежали в лес. Громов не стал их преследовать — не было нужды. Он стоял на крыльце, тяжело дыша, и смотрел на Ивашку, который всё ещё сжимал в руках дубину.
— Ты как? — спросил Громов.
— Нормально. — Мальчик вытер пот со лба. — Я не испугался.
— Я видел.
— Батя, — Ивашка вдруг улыбнулся — широко, открыто, как давно не улыбался. — Я попал! По ногам, как ты учил!
— Попал, — подтвердил Громов. — Чисто.
Он обнял сына, прижал к себе. И в этот момент понял: мальчик действительно готов. И скоро ему предстоит это доказать — не здесь, в тихой вотчине, а там, в Москве, которая вот-вот вспыхнет.
Вечером, сидя у печи, Ивашка спросил:
— Мы поедем в Москву? Помогать князю?
— Поедем. Когда придёт время.
— Я хочу поехать с тобой.
— Я знаю. — Громов посмотрел ему в глаза. — И ты поедешь. Ты уже не маленький. Ты — мой ученик. Мой сын. Мой воин.
Ивашка выпрямился. В его глазах, серых и серьёзных, не было страха. Только решимость. Та самая, которую Громов видел в глазах лучших из тех, кто шёл за ним в разные времена.
— Тогда я готов, — сказал мальчик. — Поехали.
— Пока не пора. — Громов подбросил дров в печь. — Но скоро.
Ночью, когда все уснули, он долго сидел у окна и смотрел на звёзды. Над вотчиной стояла тишина — глубокая, почти осязаемая. Он знал, что это — затишье перед бурей. Что впереди — Москва, и бунт, и кровь. Что Ивашке предстоит пройти через испытание, которое сделает его мужчиной.
Он был готов. И сын был готов.
Завтра они начинали собираться в дорогу.
ГЛАВА 8. ЗАГОВОР
Май 1606 года. Москва.
В Москву они въехали ранним утром, когда солнце только поднималось над кремлёвскими башнями. Громов, Ивашка и трое верных людей из бывшей сотни — всё, что осталось от его отряда после весеннего разброда. Одеты были как купцы средней руки: неприметные кафтаны, никаких доспехов, сабли спрятаны под полами. Громов знал: в Москве сейчас лучше не привлекать внимания.
Город встретил их напряжённой, звенящей тишиной. Такая тишина бывает перед грозой — когда воздух уже сгустился, а первого грома ещё нет. На улицах было малолюдно. Редкие прохожие жались к стенам, оглядывались. Торговые ряды стояли полупустыми. У Лобного места, где ещё вчера зачитывали царские указы, теперь топтались польские гусары — пьяные, наглые, громко хохочущие. Москвичи обходили их стороной.
— Батя, — тихо спросил Ивашка, — почему они так себя ведут? Они же гости.
— Они не гости, — ответил Громов. — Они захватчики. Только пока не знают об этом.
Он остановился у знакомого трактира на Варварке — того самого, где зимой следил за людьми Власьева. Трактирщик, толстый и краснолицый, узнал его, но ничего не сказал. Просто кивнул и отвёл им комнату на втором этаже.
— Твои люди здесь уже были, — вполголоса сообщил он, ставя на стол кувшин с квасом. — Князь велел передать: жди. Скоро всё начнётся.
— Когда? — спросил Громов.
— Не знаю. Но готовься.
Вечером того же дня, когда стемнело, в трактир пробрался человек — высокий, сутулый, в надвинутой на глаза шапке. Громов узнал его сразу: один из доверенных людей Скопина-Шуйского, с которым он встречался ещё зимой.
— Князь велел передать, — зашептал он, оглядываясь на дверь. — Завтра. Всё начнётся завтра.
— Что именно?
— Бояре ударят в набат. Народ поднимется. Поляков будут бить. — Он перевёл дух. — Князь просит тебя быть у Никольских ворот. Там, в слободах, много мастеровых. Они пойдут, если кто-то их возглавит. Ты — сможешь.
— А сам князь?
— Он будет в Кремле. У него своя задача.
Громов кивнул. Он знал, что задача князя — не просто выгнать поляков, но и захватить самозванца. Живым или мёртвым. И что именно там, в Кремле, решится судьба всего заговора.
— Я буду у Никольских ворот, — сказал он. — Передай князю.
Когда человек ушёл, Ивашка, всё это время сидевший в углу и делавший вид, что спит, открыл глаза.
— Завтра?
— Завтра.
— Ты возьмёшь меня?
Громов посмотрел на него долгим взглядом. Ему очень хотелось сказать «нет». Оставить мальчика здесь, в безопасном трактире, под присмотром хозяина. Но он знал: Ивашка не останется. Убежит. Найдёт его в толпе. Бросится в самую гущу. Потому что он — его сын. Потому что он — воин.
— Возьму, — сказал Громов. — Но ты будешь слушаться. Беспрекословно. Что бы ни случилось.
— Буду, — твёрдо ответил мальчик.
— Тогда спи. Завтра будет долгий день.
Утром семнадцатого мая Москва взорвалась.
Набат ударил сразу с нескольких колоколен — тревожный, надрывный, перекрывающий все прочие звуки. Громов, уже стоявший у Никольских ворот во главе небольшого отряда из посадских, услышал его и понял: началось.
— Люди! — крикнул он, и его голос, усиленный многолетней привычкой командовать в бою, разнёсся над толпой. — Слушайте меня! Сегодня мы гоним поляков! Сегодня мы возвращаем себе Москву! Не убивайте без нужды, но и не давайте пощады тем, кто сопротивляется! Держитесь вместе! Слушайте моих людей! Вперёд!
Толпа, ещё минуту назад колебавшаяся, взревела и хлынула вперёд. Громов бежал первым, Ивашка — справа от него, сжимая в руке короткую саблю, которую Громов дал ему вчера вечером. Настоящую, не деревянную.
— Держись рядом! — крикнул Громов. — Не отставай!
— Не отстану!
Они ворвались в Китай-город через Никольские ворота. Там, на узких улочках, уже кипел бой. Посадские били поляков — кто дубиной, кто топором, кто просто кулаками. Гусары, застигнутые врасплох, пытались организовать оборону, но их было слишком мало, а москвичей — тысячи. Со всех сторон неслись крики, звон оружия, стоны раненых.
Громов со своим отрядом пробивался к Кремлю. Он двигался быстро, не ввязываясь в мелкие стычки. Его цель была — кремлёвские ворота. Там, по сведениям князя, поляки должны были попытаться прорваться.
У Фроловских ворот они столкнулись с отрядом гусар — человек двадцать, хорошо вооружённых, построившихся клином. Громов крикнул своим: «В стороны!» — и первым бросился вперёд. Он ударил в стык между двумя всадниками, опрокинул одного, второго. Ивашка, как учили, держался за его спиной, отбивая атаки с фланга.
Бой был коротким и жестоким. Гусары, потеряв половину людей, отступили к Кремлю. Громов, тяжело дыша, оглянулся на Ивашку. Мальчик стоял, прижавшись спиной к стене, и держал окровавленную саблю. Его лицо было бледным, но глаза — ясными.
— Ты как?
— Нормально. — Голос дрожал, но рука, сжимавшая оружие, была твёрдой. — Я одного... он на тебя бежал... я его ударил.
— Молодец. — Громов положил руку ему на плечо. — Ты правильно сделал. Ты защитил. Это главное.
К полудню всё было кончено. Поляки были перебиты или бежали. Самозванца, пытавшегося выпрыгнуть из окна, схватили и растерзали — Громов не видел этого, но слышал рассказы. Лжедмитрий был мёртв. Его тело выволокли на Лобное место, и над ним ещё долго глумилась толпа.
Громов стоял у кремлёвской стены, глядя на всё это, и чувствовал странную пустоту. Не радость, не торжество — скорее, усталость. Он знал, что это ещё не конец. Что впереди — новые самозванцы, новые интервенты, новые испытания. Что Смута не закончилась — она только набирает обороты.
Ивашка стоял рядом. Он уже не выглядел испуганным — скорее, задумчивым. Мальчик повзрослел за этот день. Сильно повзрослел.
— Батя, — сказал он, — а что теперь?
— Теперь — новый царь. И новые заботы.
— Мы останемся в Москве?
— Нет. — Громов покачал головой. — Мы вернёмся в вотчину. Там тихо.
— А потом?
— Потом — посмотрим.
Вечером, когда город начал затихать, а на улицах ещё догорали костры, у которых москвичи праздновали победу, Громов сидел на крыльце трактира и смотрел на небо. Звёзд не было видно из-за дыма. Ивашка, уставший до изнеможения, спал в комнате наверху, даже не сняв сапог.
Подошёл человек — тот самый связной от князя. Он был ранен — рука на перевязи, — но держался прямо.
— Князь велел благодарить тебя, — сказал он. — Ты сделал многое. Твои люди дрались храбро.
— Что с князем?
— Жив. Теперь он — один из ближних бояр нового государя.
— А Власьев? — спросил Громов. — Думный дьяк? Тот, что передавал сведения полякам?
Связной помрачнел.
— Власьев бежал. Вместе с поляками. Его видели на смоленской дороге. Князь послал погоню, но...
— Ушёл, — подвёл итог Громов.
— Ушёл. Но ненадолго. Предателей везде найдут.
Громов кивнул. Он знал, что так будет. Не всё можно исправить. Не всех можно поймать. Но тех, кто остался, — можно защитить.
Ночью, когда связной ушёл, он поднялся в комнату. Ивашка спал, раскинувшись на лавке. Его лицо, ещё недавно такое детское, теперь казалось старше. Первый бой оставляет след. Всегда оставляет.
Громов укрыл его плащом, сел рядом и долго сидел, глядя в темноту.
Он думал о том, что этот мальчик, ещё вчера дрожавший от страха при виде разбойников, сегодня стоял рядом с ним в настоящем бою. Что он растёт. Что он учится. И что рано или поздно ему придётся отпустить его — туда, где он будет сражаться сам.
Но пока — он здесь. Пока — они вместе.
Этого было достаточно.
ГЛАВА 9. МОСКОВСКИЙ ПОЖАР
17 мая 1606 года. Москва.
Набат ударил на рассвете.
Громов услышал его сквозь сон — тяжёлый, мерный гул, от которого дрожали стёкла. Он вскочил мгновенно, рука легла на рукоять сабли раньше, чем сознание окончательно проснулось. Рядом, на соседней лавке, уже сидел Ивашка, натягивая сапоги. Лицо мальчика было бледным, но сосредоточенным.
— Началось? — спросил он.
— Началось.
Они вышли на улицу. Москва уже не спала. Из всех переулков, со всех дворов бежали люди — кто с топором, кто с дубиной, кто просто с кулаками. Колокола гудели, перекрывая друг друга, и в этом грохоте тонули отдельные крики. Где-то на Ильинке уже занялся пожар, и в небо поднимался столб чёрного дыма.
— Ко мне! — крикнул Громов, и его голос перекрыл шум. Вокруг него начали собираться люди — те самые, которых он вёл вчера. Посадские, мастеровые, несколько стрельцов, примкнувших к восставшим. — Слушайте меня! Мы идём к Кремлю. Поляки попытаются прорваться через Фроловские ворота. Наша задача — не дать им уйти. Держитесь вместе! Не лезьте под сабли поодиночке! Вперёд!
Толпа взревела и хлынула за ним.
Они бежали по узким улочкам Китай-города, и с каждым шагом к ним присоединялись новые люди. Москвичи, ещё вчера боявшиеся поднять глаза на польских гусар, теперь шли с голыми руками против сабель. В их глазах горел тот самый огонь, который Громов видел в разных временах и в разных городах — огонь народа, который устал терпеть.
У Фроловских ворот уже кипел бой. Поляки, застигнутые врасплох, пытались организовать оборону. Гусары построились клином и медленно отступали к Кремлю, отбиваясь от наседавшей толпы. Их сабли мелькали в воздухе, оставляя кровавые полосы. Но москвичей было слишком много. Они лезли со всех сторон, и польский клин таял на глазах.
— Ивашка! — крикнул Громов, перекрывая шум. — Держись за мной! Не отставай!
— Держусь!
Мальчик бежал справа, сжимая в руке короткую саблю. Его лицо было напряжённым, но страха Громов в нём не видел. Только решимость. Ту самую, которую он воспитывал в нём все эти месяцы.
Они врезались в гущу боя. Громов рубился молча, без криков, без ярости — так, как привык за три войны. Удар, отвод, ещё удар. Первый поляк упал с разрубленным плечом. Второй — с рассечённым лицом. Третьего Громов обезоружил, выбив саблю из рук, и толкнул в толпу — пусть москвичи сами решают его судьбу.
Рядом, плечом к плечу, дрались его люди. Старый ополченец с окладистой бородой, тот самый, что когда-то спрашивал Громова, за кого стоять, орудовал рогатиной, не подпуская гусар. Молодой парень, вчерашний подмастерье, бил цепом — неумело, но яростно. Ивашка, прикрывая Громова с фланга, отбил удар, направленный ему в спину. Звон стали, крики, стоны раненых — всё смешалось в один непрерывный грохот.
А потом случилось то, чего Громов боялся.
Из-за угла, от Никольской башни, вылетел отряд крылатых гусар — человек двадцать, в полном вооружении, на свежих конях. Они ударили в тыл восставшим, и толпа дрогнула. Люди побежали. Громов крикнул: «Стоять! Держать строй!» — но его уже не слушали. Паника, как искра, разлетелась по толпе, и через минуту он остался почти один — только Ивашка и трое его людей ещё держались рядом.
— Батя! — крикнул мальчик. — Они нас окружат!
— Держись!
Гусары приближались. Впереди, на вороном коне, скакал их командир — огромный, в сверкающих доспехах, с длинным копьём наперевес. Громов понял: сейчас или никогда. Он выхватил из-за пояса пистолет — тот самый, что всегда держал заряженным, — прицелился и выстрелил. Пуля ударила в плечо командира, и тот, покачнувшись, выронил копьё. Но не упал. Он выпрямился, выхватил саблю и с рёвом бросился на Громова.
Они схлестнулись. Громов дрался молча, экономя силы. Его сабля встречала каждый удар, отводила, била в ответ. Но противник был силён и опытен. На мгновение Громов открылся — и польская сабля полоснула его по левому плечу. Он покачнулся, но устоял. А в следующую секунду Ивашка, проскочив у него под рукой, ударил гусара по ноге — коротко, точно, как учили. Командир взревел от боли и на мгновение потерял равновесие. Этого хватило. Громов, превозмогая боль в раненом плече, вонзил саблю в щель между доспехами. Гусар рухнул.
— Ты как? — крикнул он мальчику.
— Нормально! — Ивашка стоял, тяжело дыша, но на лице его не было страха. Только азарт. И что-то ещё — то, что Громов узнал с первого взгляда. Гордость. Мальчик впервые в жизни сражался по-настоящему — и не подвёл.
— Молодец. А теперь — за мной. Уходим.
Поляки, потеряв командира, замешкались. Этого хватило, чтобы отряд Громова отступил к ближайшему переулку и скрылся в лабиринте московских улочек. Громов прижимал раненое плечо рукой, кровь текла по пальцам, но он не останавливался. Ивашка бежал рядом, и в его глазах Громов читал тревогу.
— Батя, ты ранен!
— Пустяки, — ответил Громов. — До свадьбы заживёт.
— У тебя кровь...
— Остановим. Сейчас.
Они укрылись в подворотне старого купеческого дома. Громов сел, прислонившись спиной к стене, и Ивашка, разорвав свою рубаху, начал перевязывать его плечо. Руки у мальчика дрожали — не от страха, а от пережитого напряжения, — но он работал быстро и аккуратно, как учил Громов.
— Ты хорошо дрался, — сказал Громов, глядя на сына.
— Ты правда так думаешь?
— Правда. Ты спас меня. Если бы не ты, этот гусар достал бы меня.
Ивашка поднял на него глаза. В них стояли слёзы, но он не плакал. Только часто моргал.
— Ты мой батя, — сказал он. — Я должен был.
— Никто никому ничего не должен. — Громов положил здоровую руку ему на плечо. — Но ты сделал то, что должен был. Это и есть честь.
К полудню восстание охватило весь город. Поляков били повсюду — в Кремле, на улицах, во дворах. Лжедмитрия, пытавшегося бежать, схватили у Фроловских ворот. Громов не видел этого, но слышал рассказы. Самозванца растерзала толпа, его тело выволокли на Лобное место, и над ним ещё долго глумились москвичи. Громов не испытывал ни жалости, ни торжества. Он знал, что смерть этого человека — не конец. Смута только начиналась.
Вечером, когда бои затихли, он стоял у кремлёвской стены и смотрел на город. Москва горела — не вся, но несколько кварталов были объяты пламенем. В небо поднимались столбы дыма, и в их отсветах лица людей казались багровыми. Ивашка стоял рядом, держась за его здоровую руку.
— Батя, а мы победили?
— Победили, — ответил Громов. — Но это ещё не всё.
— Что теперь?
— Теперь — новый царь. Новые заботы. А нам с тобой пора возвращаться в вотчину. Отдохнём, залечим раны. А потом — посмотрим.
Ивашка кивнул. Он выглядел усталым, но спокойным. Сегодня он прошёл через бой. Сегодня он впервые убил человека — не для того, чтобы отнять жизнь, а для того, чтобы защитить. И Громов знал: это меняет всё. Мальчик перешагнул черту, отделявшую ребёнка от воина.
Ночью, сидя у костра, разведённого во дворе трактира, Громов сказал:
— Знаешь, Ивашка, я горжусь тобой.
Мальчик поднял голову. Его глаза, серые и серьёзные, смотрели на Громова с тем особым выражением, какое бывает только у детей, которые любят своих родителей.
— Правда?
— Правда. Ты вырос. Ты стал воином. Не просто мальчиком, который умеет махать саблей. Ты стал тем, кто защищает. Это самое главное.
— Это ты меня научил.
— Я только показал дорогу. А прошёл её ты сам.
Ивашка помолчал, глядя в огонь. Потом сказал:
— Батя, а когда всё кончится... когда не будет войны... что ты будешь делать?
Громов долго не отвечал. Он думал о том, что война не кончается никогда. Что после этой битвы будет другая, и ещё одна, и ещё. Что он, Алексей Громов, — солдат на все времена. Но вслух он сказал другое:
— Я вернусь домой. Туда, где меня ждут.
— Там, за Волгой?
— Там, за Волгой, — повторил Громов и улыбнулся. — Там моя семья. Жена. Сын. Он чуть старше тебя.
Ивашка долго молчал, переваривая услышанное. Потом спросил:
— А я? Я тоже твой сын?
— И ты тоже. — Громов обнял его. — Ты навсегда мой сын.
Утром они покинули Москву. Город ещё дымился, но на улицах уже наводили порядок. Новый царь, Василий Шуйский, венчался на царство, и бояре спешили принести ему присягу. Громов не остался на торжества. Он знал, что Шуйский — не тот человек, который нужен России. Но пока — пусть будет так. Его миссия здесь подходила к концу.
Впереди была тихая вотчина, и раненое плечо, и долгие разговоры у печи. А потом — прощание. Он чувствовал, что переход близок. Что скоро его выдернет из этого времени.
Но пока — он был здесь. И он был нужен.
ГЛАВА 10. ПОСЛЕ БУРИ
Конец мая 1606 года. Москва, затем подмосковная вотчина.
Буря утихла так же внезапно, как и началась. На улицах ещё дымились головешки, у Лобного места ещё толпились зеваки, разглядывая то, что осталось от самозванца, а бояре уже собирались в Кремле, чтобы присягнуть новому государю — Василию Шуйскому. Громов наблюдал за всем этим со стороны, стоя у кремлёвской стены. Его левая рука висела на перевязи, плечо ныло, но рана заживала быстро — сказались годы тренировок и удивительная живучесть тела, которое он занимал.
Ивашка стоял рядом. Мальчик молчал, но Громов чувствовал его напряжение. За последние дни Ивашка сильно изменился. Из мальчишки, который ещё недавно махал деревянной саблей, он превратился в юного воина, прошедшего через настоящее сражение. Он убил человека — не ради мести, а для защиты, — и это наложило отпечаток на его лицо. В глазах, всё ещё детских, теперь читалась какая-то новая, взрослая серьёзность.
— Батя, — спросил он, глядя на толпу, — а что теперь будет?
— Теперь, — ответил Громов, — бояре посадят на трон Шуйского. Он будет править. Долго или нет — не знаю. Но Смута на этом не кончится.
— Почему?
— Потому что явится новый самозванец. Потому что поляки не успокоятся. Потому что народ ещё не наелся войны. — Он помолчал. — Но это уже будет не наша забота.
Ивашка поднял на него глаза.
— Как это — не наша?
Громов не ответил. Он не знал, как сказать то, что должен был сказать. Не сейчас. Позже.
Вечером, в трактире, их нашёл связной от князя Скопина-Шуйского. Тот самый, с перевязанной рукой. Он выглядел усталым, но довольным.
— Князь велел благодарить тебя, — сказал он, усаживаясь на лавку. — Ты сделал многое. Твои люди дрались храбро. Князь это запомнит.
— Что с Власьевым? — спросил Громов.
Связной помрачнел.
— Ушёл. Видели на смоленской дороге. Видно, прознал, чем пахнет, и бежал вместе с поляками. Князь послал погоню, но пока никаких вестей.
— Жаль, — спокойно сказал Громов. — Но не страшно. Предатель рано или поздно попадётся. Такие всегда попадаются.
— Дай-то Бог. — Связной перекрестился. Потом встал, поклонился. — Прощай, сотник. Может, ещё свидимся.
— Может, — ответил Громов, но в его голосе не было уверенности.
Когда связной ушёл, Ивашка, сидевший у печи, спросил:
— Ты говорил с ним так, будто прощался. Мы уезжаем?
— Завтра, — ответил Громов. — Возвращаемся в вотчину. Отдохнём, залечим раны. А там — посмотрим.
Ночью, когда мальчик уснул, Громов долго сидел у окна. Он думал о том, что его время здесь подходит к концу. Он чувствовал это — не умом, а тем особым чутьём, которое выработалось за несколько жизней. Так уже было перед уходом из четырнадцатого века. Так было перед возвращением из наполеоновских войн. Сначала — лёгкое головокружение. Потом — короткие провалы в сознании, когда перед глазами вспыхивают чужие картины. Потом — переход.
Пока ещё ничего не начиналось. Но он знал: это скоро случится. Может, через неделю. Может, через месяц. Может, завтра.
И нужно было успеть сделать главное. Подготовить Ивашку. Оставить ему не только меч, но и знания. Не только память, но и направление.
Утром они покинули Москву. Дорога была тихой — ни разбойников, ни польских разъездов, ни царских патрулей. Смута, выплеснувшаяся в майском восстании, на время затихла. Но Громов знал, что это затишье перед новой бурей.
В вотчине их встретила вдова Хворостинина. Она поклонилась, прижала руки к груди.
— Живы! Слава Богу! А мы уж всякого надумались...
— Живы, — подтвердил Громов. — И даже почти здоровы. Как дети?
— Слава Богу, здоровы. Вас ждут.
Дни потянулись размеренно и тихо. Плечо заживало. Громов снова начал тренировать Ивашку — уже не основам, а тонкостям: как двигаться в строю, как читать поле боя, как командовать людьми. Он учил его тому, чему когда-то учил Ковалёва в сорок первом. Тому, чему учил Фёдора в четырнадцатом веке. Тому, что передавал из поколения в поколение.
Ивашка схватывал на лету. Он был талантлив — Громов видел это всё отчётливее. Из него мог выйти хороший командир. Может быть, даже великий. Если выживет.
Вечерами они сидели у печи, и Громов рассказывал. Не о себе — о войне. О том, как держать строй. О том, как уходить от конницы. О том, как бить врага не числом, а умением. Ивашка слушал, затаив дыхание, и запоминал.
— Батя, — спросил он однажды, — а откуда ты всё это знаешь?
— Долго жил, — ответил Громов. — Много видел.
— Ты говоришь, как старик. А выглядишь молодо.
— Это потому что я много раз умирал и много раз рождался.
Ивашка замолчал, обдумывая услышанное. Потом спросил:
— Ты скоро умрёшь? Опять?
Громов не стал лгать.
— Не умру. Но уйду.
— Туда? За Волгу?
— За Волгу. И дальше.
Мальчик долго смотрел в огонь. Потом сказал:
— Я так и знал. Я чувствовал. Ты с самого начала был... не такой, как все. Ты как будто из сказки. Из той, где воин приходит из ниоткуда и уходит в никуда.
— Это не сказка, Ивашка. Это жизнь.
— Значит, жизнь — тоже сказка. Только длинная.
Громов усмехнулся. Он вспомнил Ли Вэя с его Лао-цзы. Вспомнил Карлоса, который философствовал на свой бразильский манер. Вспомнил Анну, которая чувствовала время, как звук. И подумал, что Ивашка, сам того не зная, тоже стал частью этого странного братства. Братства тех, кто понимает.
— Когда ты уйдёшь, — тихо спросил мальчик, — я останусь один?
— Нет. — Громов обнял его. — Ты останешься здесь, с Марфой Петровной. У тебя будет дом. Еда. Крыша над головой. И меч.
— Меч у меня уже есть.
— Будет ещё один. Настоящий. Я оставлю тебе свой.
Ивашка поднял на него глаза. В них блестели слёзы, но он не плакал. Он уже научился не плакать.
— Я буду помнить тебя, батя. Всегда.
— Я знаю. — Громов прижал его к себе. — И я тебя не забуду. Ты — мой сын. Навсегда.
В начале июня Громов почувствовал это снова. Лёгкое головокружение по утрам. Короткие провалы, когда перед глазами вспыхивали чужие картины: бетонный потолок, лицо Карлоса, дым сигареты Ли Вэя. Он знал, что это значит. Переход приближался.
Он не боялся. Он давно перестал бояться переходов. Но на этот раз было иначе — горько. Он привязался к этому мальчику сильнее, чем думал. И уходить от него было тяжелее, чем от многих взрослых, с кем сводила его судьба.
Но он знал: нужно. Всегда нужно. Потому что там, впереди, его ждали другие времена, другие войны, другие люди. И он ещё был нужен.
ГЛАВА 11. ПРОЩАНИЕ
Июнь 1606 года. Подмосковная вотчина.
Утро выдалось тихим и ясным, словно сама природа решила подарить им этот день — без дождя, без ветра, без тревожных знаков на горизонте. Солнце только поднялось над лесом, и его лучи золотили верхушки берёз, когда Громов вышел на крыльцо и понял: пора. Он чувствовал это каждой клеткой тела. Не головокружение, не слабость — что-то иное, более глубокое. Словно невидимая рука мягко, но настойчиво тянула его прочь из этого времени.
Ивашка уже ждал его на заднем дворе. За те месяцы, что они провели вместе, мальчик привык вставать затемно — воинская наука, которой учил его Громов, начиналась с умения просыпаться. Он стоял у старого пня, сжимая в руке деревянную саблю, и отрабатывал удары. Увидев Громова, он опустил оружие и улыбнулся — той самой улыбкой, которая когда-то, в первый день, показалась Громову робкой, а теперь стала открытой и уверенной.
— Батя! Ты сегодня поздно. Я уже сто раз сделал.
— Молодец. — Громов подошёл ближе, взял у него деревянную саблю, повертел в руках. — Ты хорошо потрудился. Сегодня у нас будет особый урок.
— Особый? — Ивашка насторожился. Он уже научился различать интонации Громова и сейчас почувствовал: этот урок — не такой, как всегда.
— Особый, — подтвердил Громов. — Садись.
Они сели на крыльцо. Вокруг щебетали птицы, где-то в доме гремела посудой Марфа Петровна, но здесь, на заднем дворе, было тихо. Громов долго молчал, глядя на берёзы, на небо, на старого пса, дремавшего у забора. Потом заговорил. Он говорил о том, что значит быть воином. Не просто человеком, который умеет махать саблей, а тем, кто защищает. Тем, кто не отступает. Тем, кто помнит.
— Ты уже знаешь, что я не отсюда, — сказал он. — Ты догадывался об этом с самого начала. Я пришёл из другого времени. Я прожил несколько жизней. Я сражался в разных войнах. И везде, где я был, я делал одно: защищал свою землю.
Ивашка слушал, не перебивая. Его серые глаза, такие похожие на глаза Алтаны, смотрели на Громова с тем особым выражением, какое бывает у детей, которые слышат правду — не сказку, не легенду, а настоящую, выстраданную правду.
— Ты уходишь? — тихо спросил он, когда Громов замолчал.
— Да.
— Навсегда?
— Не знаю. Может быть, я смогу вернуться. Может быть, нет. Но даже если не смогу — ты не будешь один. У тебя есть дом. Есть Марфа Петровна. Есть то, чему я тебя научил. И есть это.
Громов поднялся, прошёл в дом и вернулся с тем, что держал завёрнутым в чистую холстину. Он развернул ткань — и Ивашка ахнул. В руках у Громова была та самая сабля, с которой он прошёл через все бои этого времени. Клинок блестел в утреннем свете, и на его лезвии, у самой гарды, виднелась небольшая зарубка — след от польского палаша, полученный у Фроловских ворот.
— Это тебе, — сказал Громов. — Ты уже не мальчик. Ты воин. И воину нужно настоящее оружие.
Ивашка протянул руки. Он принял саблю бережно, словно величайшую драгоценность. Пальцы его дрожали, но лицо оставалось спокойным. Он поднял клинок, посмотрел на него, потом перевёл взгляд на Громова.
— Я не подведу тебя, батя.
— Я знаю. — Громов сел рядом и положил руку ему на плечо. — Я знаю.
Он достал из-за пазухи сложенный лист бумаги — то самое письмо, которое написал ночью, пока Ивашка спал. Протянул мальчику.
— Здесь всё, что я хотел тебе сказать. Прочитаешь, когда я уйду. Не сейчас. Потом.
Ивашка взял письмо, бережно спрятал за пазуху. Он не спрашивал, что там написано. Он уже научился доверять Громову.
— Когда ты уйдёшь? — спросил он.
— Сегодня. Сейчас.
— Так скоро?
— Так надо. — Громов встал. — Пойдём, попрощаемся с Марфой Петровной.
Вдова ждала их в горнице. Она, кажется, тоже чувствовала, что этот день — особенный. Глаза её были красными, но она держалась прямо. Громов подошёл к ней, поклонился.
— Спасибо тебе, Марфа Петровна. Ты сделала для нас больше, чем кто-либо. Если бы не ты, мы бы пропали.
— Что ты, Алексей... — Она прижала платок к губам. — Это вы меня спасли. И детей моих. Я век за вас Бога молить буду.
— Молись за него. — Громов кивнул в сторону Ивашки. — Ему это нужнее.
— И за тебя, — твёрдо сказала она. — За вас обоих.
Громов обнял её — неловко, по-солдатски, — потом повернулся к детям. Сын Хворостининой, десятилетний Петруша, смотрел на него с восхищением. Дочка, совсем кроха, пряталась за материнскую юбку.
— Слушайтесь мать, — сказал Громов. — И помогайте ей. А ты, Петруша, если захочешь учиться воинскому делу, — Ивашка тебя научит. Он теперь за старшего.
Петруша кивнул. Он не совсем понимал, что происходит, но чувствовал торжественность момента.
Настал черёд Ивашки. Громов повернулся к нему и долго смотрел в глаза — те самые серые глаза, которые он запомнил навсегда ещё там, на пепелище, два года назад.
— Ты — мой сын, — сказал он. — Я горжусь тобой. Чтобы ни случилось, помни, чему я тебя учил. Защищай тех, кто слабее. Не убивай без нужды. Не предавай. И никогда не сдавайся. Понял?
— Понял. — Голос мальчика дрогнул, но он сдержал слёзы. — Я всё запомнил. Всё, чему ты учил.
— Тогда прощай.
Он обнял Ивашку — крепко, по-отцовски, — потом отстранился и, не оглядываясь, вышел за ворота.
Лес встретил его тишиной. Высокие сосны стояли, как колонны старого собора, и сквозь их кроны пробивалось солнце, разбрасывая по мху золотые пятна. Громов шёл по едва заметной тропе, уходя всё дальше от вотчины, и слушал тишину. Он не оглядывался. Знал: если оглянется — не сможет уйти.
Он думал о том, что этот мальчик, найденный на пепелище, стал ему родным. Что там, в заснеженной обители четырнадцатого века, его ждёт Алтана с другим сыном — маленьким Алексеем. Что в двадцать первом веке его ждут Карлос, Ли Вэй, Михась и новые задания. И что он, Алексей Громов, — самый богатый человек на свете. Потому что у него есть те, кого он любит. И те, кто любит его.
Он остановился на небольшой поляне. Здесь было тихо, только ветер шумел в кронах да где-то далеко куковала кукушка. Громов сел на поваленное дерево, закрыл глаза и сосредоточился. Он уже умел это делать — вызывать переход усилием воли, без удара, без ранения, без шока. Нужно было просто вспомнить. Вспомнить ту реальность, куда он хотел вернуться. Вспомнить лица. Вспомнить запахи. Вспомнить, кто он такой на самом деле.
Перед внутренним взором возникли образы: кабинет с табличкой «Полковник А. Громов. Особый отдел», лица Карлоса и Ли Вэя, заснеженная Москва за окном, координатор, склонившийся над картой. И Алтана — там, в обители, ждущая его. И маленький Алексей с деревянным мечом.
Он глубоко вздохнул. Мир вокруг начал терять краски. Звуки стали глуше. Свет померк. И знакомая волна подхватила его, унося прочь из этого времени.
Последнее, что он услышал, был далёкий крик кукушки. Или это был голос Ивашки, долетевший сквозь лес? Он не знал. Но он улыбнулся.
---
Москва, лаборатория темпоральных исследований. Март 2025 года.
Сознание возвращалось плавно, без рывков. Громов открыл глаза и увидел белый потолок с рядами ламп дневного света. Знакомый потолок. Знакомая лаборатория. Рядом стоял Сергей Павлович с планшетом в руках, а за его спиной маячили Карлос, Ли Вэй и Михась. Все трое смотрели на него с тревогой и облегчением одновременно.
— Командир! — Карлос шагнул вперёд. — Ты вернулся! Мы уж думали, ты там навсегда остался.
— Сколько меня не было? — хрипло спросил Громов, садясь на кушетке.
— Около часа, — ответил Сергей Павлович, сверяясь с планшетом. — Вы ушли в переход в четырнадцать ноль-ноль и вернулись в пятнадцать десять. На том конце, судя по темпоральным маркерам, прошло около двух лет.
— Два года, — повторил Громов. — Да. Почти два.
— Вы выполнили миссию?
— Да. — Он встал, ощущая знакомую тяжесть тела — своего тела, полковника спецназа. — Точка бифуркации ликвидирована. Смута идёт своим чередом. Россия выстоит.
— Это мы знаем, — кивнул Сергей Павлович. — Но вы там... оставили что-то?
Громов помолчал. Потом достал из нагрудного кармана маленький крестик — якорь, который так и не использовал. Положил на стол.
— Сына, — сказал он. — Я оставил там сына. Он вырастет и станет воином. Я уверен.
В комнате повисла тишина. Карлос опустил глаза. Ли Вэй выпустил струйку дыма и пробормотал: «Лао-цзы говорил: "Тот, кто возвращается, не уходил. Тот, кто уходит, не возвращается". Ты нарушил это правило. Опять». Михась, как всегда, молчал, но в его взгляде читалось уважение.
Громов подошёл к окну. За стеклом шумела Москва — та самая, которую он защищал в разных веках. Он думал об Ивашке. О том, как тот, повзрослевший и возмужавший, встанет в строй ополчения. О том, что его меч — его, Громова, меч — будет разить врагов и через шесть лет, и через шестьдесят.
— Я вернусь к нему, — тихо сказал он. — Когда-нибудь.
И пошёл к двери. Его ждали новые задания. Новые переходы. Новая война. Но это было потом. А сейчас — он просто был дома.
ЭПИЛОГ
Нижний Новгород, октябрь 1612 года.
Юноша стоял в строю, сжимая в руке старую саблю. Клинок, некогда блестевший серебром, теперь был тёмным от времени, но всё ещё острым. На лезвии, у самой гарды, виднелась небольшая зарубка — след от польского палаша, полученный в далёком майском бою у Фроловских ворот. Юноша помнил этот след. Он знал его историю. Он знал человека, который оставил его.
Звали юношу Иван Алексеев. Ему шёл пятнадцатый год. Он был высок, широк в плечах, с серыми глазами и упрямой складкой губ — той самой, которую старый монах в обители назвал бы «громовской». Но здесь, в Нижнем Новгороде, никто не знал этого слова. Здесь знали другое: что этот юноша умеет драться, как взрослый муж, что он обучен грамоте и тактике, и что старый меч на его боку — не украшение.
Ополчение, собранное Мининым и Пожарским, готовилось выступить на Москву. Тысячи людей — дворяне, стрельцы, казаки, простые крестьяне — стояли плечом к плечу на заснеженном поле. В воздухе пахло морозом, конским потом и той особой, торжественной тревогой, какая бывает только накануне великих битв. Впереди, на помосте, говорил Кузьма Минин — невысокий, коренастый, с горящими глазами. Его голос, хриплый и сильный, разносился над притихшим строем:
— Братья! Не пожалеем животов наших за землю Русскую! За веру православную! За жён и детей наших!
Тысячи голосов ответили ему единым криком, и этот крик взлетел над Волгой, над Нижним, над всей Русской землёй. Иван кричал вместе со всеми. Он думал о том, что где-то там, впереди, — Москва. Та самая, которую он последний раз видел в дыму и огне, когда они с батей дрались у Фроловских ворот. Та самая, из которой они ушли вдвоём, держась за руки, — в далёкую тихую вотчину, где прошли лучшие годы его жизни. Теперь он возвращался. Один. Но не одиноким.
Рядом с ним стояли товарищи — молодые ополченцы, с которыми он успел сдружиться за последние недели. Петруша Хворостинин, сын той самой вдовы, что приютила их с батей, теперь тоже вырос и пошёл в ополчение. Он был на полголовы ниже Ивана, но держался храбро и мечом владел неплохо — всё-таки уроки не прошли даром. Чуть поодаль стоял старый знакомый — бывший ополченец из сотни Громова, тот самый, с окладистой бородой. Он узнал Ивана ещё в Нижнем, подошёл, обнял, долго тряс руку, а потом сказал: «Я ж тебя помню, мальцом ещё был. А теперь — гляди-ка, вымахал. Весь в батю». Иван тогда ничего не ответил, только кивнул, пряча повлажневшие глаза.
— Иван, — тихо спросил Петруша, — ты волнуешься?
— Нет, — ответил Иван. — Я готов.
Он не лгал. Он действительно был готов. Готовил себя к этому дню шесть лет — с того самого утра, когда стоял на крыльце вотчины и смотрел, как фигура отца исчезает за деревьями. Тогда он ещё плакал. Теперь — нет.
Вечером, накануне выступления, он отошёл в сторону от лагеря, к старой берёзе на краю поля. Достал из-за пазухи сложенный вчетверо лист бумаги — тот самый, что Громов оставил ему много лет назад. Он перечитывал это письмо каждый год, каждый месяц, иногда — каждую неделю, когда становилось особенно тяжело. Чернила выцвели, бумага истрепалась на сгибах, но слова оставались теми же:
«Иван. Ты — мой сын. Я горжусь тобой. Помни, чему я тебя учил. Защищай тех, кто слабее. Не убивай без нужды. Не предавай. И никогда не сдавайся. Я вернусь, когда смогу. Если не смогу — ты продолжишь без меня. Ты сможешь. Твой отец Алексей».
Он сложил письмо и спрятал обратно. Потом вытащил саблю из ножен и посмотрел на клинок. Зарубка у гарды. Польский палаш. Фроловские ворота. Там, в том бою, он впервые спас отца. И отец тогда сказал: «Ты молодец. Ты сделал то, что должен был».
— Я сделаю, — прошептал Иван. — Обещаю.
Наутро ополчение выступило на Москву. Длинные колонны растянулись по зимней дороге, и Иван шёл в первых рядах, держа руку на рукояти старой сабли. Впереди были бои — тяжёлые, кровавые, долгие. Впереди была Москва, которую нужно было освободить. Впереди была целая жизнь, которую он должен был прожить.
Но он знал, что справится. Потому что там, в небесах — или где-то ещё, за гранью этого мира, — на него смотрел отец.
---
Москва, апрель 2025 года.
Громов стоял у окна в своём кабинете и смотрел на город. Весна в Москве была ранней и солнечной. Снег уже сошёл, и на кремлёвских газонах пробивалась первая трава. На Спасской башне били куранты, и их бой разносился над площадью, отражаясь от старых стен.
Кабинет был небольшим, но светлым. Стол, несколько стульев, шкаф с бумагами. На стене — карта России, исчерченная пометками. На столе — фотография группы: Карлос, улыбающийся во весь рот; Михась, серьёзный, как всегда; Ли Вэй с неизменной сигаретой. И он сам — усталый, но довольный. Снимок был сделан после кавказской операции, и Громов держал его на видном месте. Напоминание. О том, что он не один.
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошёл Сергей Павлович. Он держал в руках папку с бумагами и выглядел непривычно взволнованным.
— Алексей, я понимаю, что вы только вернулись, но есть кое-что, что вам стоит увидеть.
— Что такое?
Сергей Павлович подошёл к столу и раскрыл папку. Внутри лежала фотография старинной гравюры — одной из тех, что украшали летописные своды XVII века. Гравюра изображала вступление ополчения Минина и Пожарского в Москву. Толпы народа, конные всадники, развевающиеся знамёна. Но Сергей Павлович ткнул пальцем не в общий план. Он указал на фигуру в первом ряду — молодого воина с саблей в руке.
— Посмотрите внимательно.
Громов взял фотографию, поднёс ближе к свету. Молодой воин. Высокий, широкоплечий. Лицо — юное, но суровое, с тонким шрамом на скуле. В руке — сабля, и на её лезвии, у самой гарды, видна небольшая отметина. Зарубка.
Громов долго смотрел на изображение. Потом улыбнулся — той самой улыбкой, какой улыбался всегда, когда вспоминал сына.
— Это он, — сказал он. — Ивашка. Я знал, что он справится.
— Мы нашли эту гравюру в архивах два дня назад, — сказал Сергей Павлович. — Эксперты подтвердили: сабля на изображении соответствует той, что вы описывали. Это ваш клинок.
— Значит, он прожил хорошую жизнь. — Громов отложил фотографию и снова посмотрел в окно. Солнце заливало Кремль золотым светом. — Он стал тем, кем должен был стать.
— Вы хотите... вернуться к нему? — осторожно спросил Сергей Павлович. — Лаборатория может попробовать.
Громов покачал головой.
— Нет. Его время прошло. А моё — продолжается. — Он встал, поправил китель. — У нас ведь есть новые задания?
— Всегда есть, — кивнул Сергей Павлович.
— Тогда — за работу.
Он взял со стола папку с текущими сводками и вышел из кабинета. На пороге обернулся, бросил последний взгляд на фотографию гравюры. Юноша с саблей смотрел на него сквозь века — сероглазый, упрямый, совсем как в детстве.
Громов улыбнулся, закрыл дверь и пошёл по коридору. Впереди была новая миссия. Новая война. Новая жизнь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
