Обложка Гражданская рапсодия. Цветы на морозе

Гражданская рапсодия. Цветы на морозе

Олег Велесов

0% прочитано
Стандартный
Олег Велесов

Гражданская рапсодия. Цветы на морозе

1. Поезд Париж — Марсель, вагон второго класса, 1967 год

За окном со скоростью проходящего поезда мелькали люди, дома, автомобили, нескончаемо тянулись поля. На далёких холмах ровными красно-жёлтыми рядами застыли виноградники. В стекло бился ветер, гудел. Раскалённое солнце ослепляло. Екатерина Александровна прикрыла глаза ладонью. Я привстал, задёрнул верхнюю шторку.

— Ça ne vous dérange pas (Вы не возражаете)? — спросил я у читающего господина.

Тот сделал вид, что не услышал.

— Да, так будет лучше, — сказала Екатерина Александровна. — От яркого света у меня начинают слезиться глаза.

— Может быть, набегут тучки.

— Может быть.

Я осторожно выгнул спину, повёл плечами. Дальние поездки утомляют, особенно в жару. Хочется встать, размяться, но кругом чужие глаза, которые, кажется, следят за каждым твоим движением и мечтают уличить в неловкости, и приходится вести себя подобно статуе — прямо и неподвижно. Но Екатерина Александровна не вызывала ощущения чужой. Впрочем, поначалу я именно так её и воспринимал — чужая, несоветская. Эта её горделивая дворянская стать, полный открытого превосходства взгляд. Воспитание. Но вот уже несколько часов беседы позади, и я начинал осознавать, что стать не такая уж горделивая, а во взгляде доверие… Эта дворянка вызывала симпатию. Пусть она не друг, но и не враг точно.

— Знаете что, давайте выпьем, — я достал из саквояжа бутылку Лафита, откупорил и разлил по чашечкам. Коммивояжёр покосился на нас, фыркнул и снова уткнулся в журнал.

Екатерина Александровна следила за моими действиями с улыбкой.

— Вы недавно во Франции, Виктор?

— Почему вы так решили?

— Здесь не принято поступать подобным образом. Вино нужно пить из бокалов и с таким видом, будто вы только что нашли тысячу франков. В противном случае у окружающих это вызовет недовольство. Французы весёлые люди, но всё же не итальянцы.

— Ничего, потерпят, — буркнул я.

Мы выпили. Во рту переплелись яркость миндаля и свежесть фиалки.

— Такое вино следует подавать к мясу, но никак не к круассанам, — произнесла Екатерина Александровна.

— А мы с вами по-русски.

— По-русски, — улыбнулась она. — Выражение, которое ни одному иностранцу ничего не сможет объяснить. Они будут пожимать плечами, морщить носы и оспаривать его состоятельность. Но на самом деле, как много смысла заложено в его основание. В нём сокрыта вся наша душа — идти наперекор правил, против ветра, против течения, не жалея себя. Именно этого не понимают иностранцы, и боятся те русские, которые перестали быть русскими. Это их злит и раздражает. Они уже не могут, как раньше, жить душой, им приходится каждый свой шаг согласовывать с целесообразностью, и это раздражает их ещё больше. За это они ненавидят тех, кто продолжает считать себя русским, и хочет жить так, как считает правильным, а не так, как ему пытаются навязать со стороны. Вы даже не представляете, Виктор, сколько драм развернулось после того, как мы были вынуждены эмигрировать. Кто-то смирился с новой жизнью, кто-то остался верен себе, иные пустили пулю в голову.

— Вы не смирились.

Екатерина Александровна кивнула.

— Да, мы не смирились. Мы прошли с мужем всю Гражданскую. В двадцать первом году мы эвакуировались из Крыма в Турцию, оттуда в Сербию, потом в Бельгию, во Францию. Помотало нас. В сороковых мы боролись с фашистами во французском Сопротивлении, едва не погибли. Но потому и не погибли, что не смирились.

— Мы тоже не смирились, — подливая ей в чашку вина, сказал я. — Давайте за победу. Она у нас общая.

— Давайте.

Мы чокнулись, чашечки издали мелодичный звон, колёса сказали «ты-тынь», коммивояжёр скрипнул зубами. Череда этих звуков показалась нам смешной, и мы рассмеялись. От смеха шапочка на голове Екатерины Александровны немного съехала на бок. Она поставила чашку, повернулась к окну. На лицо снова набежала задумчивость. Я ждал от неё продолжения рассказа. Ждать пришлось не долго.

— Уходить в неизвестность, Виктор, всегда страшно, — заговорила Екатерина Александровна. — Что там впереди? Что нас ждёт? Когда я переходила Дон, то слышала, как трещит лёд под ногами. Я схватила Алексея Гавриловича за руку, а он так покачал головой, словно она у него держалась на одной только ниточке, и сказал, что бояться нужно не этого. И как обычно оказался прав… Ольгинская походила на табор. Улицы были запружены повозками, людьми, животными. В каждом курене беженцы. Вчерашние чиновники, промышленники, интеллигенция. На лицах потерянность. Уходили семьями, со скарбом. На телегах дорогая мебель, посуда, одежда. Беженцев было едва ли не больше, чем добровольцев. Части перемешались, рассеялись, в некоторых насчитывалось всего несколько человек. И тогда генерал Корнилов принял решение реорганизовать армию. Был устроен общий смотр. Все офицерские роты были сведены в единое подразделение и получили название Офицерский полк. Представляете, Виктор, полк, состоящий из одних только офицеров. Едва ли не единственный случай в мировой истории. Корнилов был очень недоволен таким своим решением. Он считал это пустым расходованием ценного командного ресурса. Но куда деваться, если офицеров оказалось на порядок больше солдат? Командиром полка стал генерал Марков, или, как его называли за глаза, Белый генерал. Это за огромную белую папаху, которую он носил чуть набекрень. Из остатков партизанских отрядов сформировали Партизанский полк под началом генерала Богаевского, из ударных частей — Корниловский полк подполковника Неженцева. Юнкерский батальон Васи Парфёнова и Студенческий батальон генерала Боровского свели воедино и переподчинили Боровскому. Василия это сильно оскорбило. Ему предложили занять место командира роты, но всё дело в том, что штабс-капитан Парфёнов стоял у истоков создания Добровольческой армии. Именно он в начале ноября семнадцатого года по приказу генерала Алексеева собрал из прибывших на Дон добровольцев сначала Офицерскую роту, а потом и Юнкерский батальон. Юнкера Васю обожали, и он любил их не меньше, и отдавать начало над ними генералу пусть заслуженному, храброму, но пришедшему со стороны… Это очень, очень трудное решение.

2. Область Войска Донского, станица Ольгинская, февраль 1918 года

Армия целиком уместилась на Соборной площади. Офицерские части, порой состоящие всего из нескольких человек, но от того не менее гордо именующиеся ротой, стояли вперемешку с юнкерами и вольноопределяющимися. Партизанские отряды, в основе своей те же юнкера и донские кадеты, выстроились вдоль церковной ограды. За ними расположились немногочисленные конные подразделения, и вся эта разнородная ватага, походившая на армию лишь благодаря наличию оружия, в волнении ожидала приговора главнокомандующего.

Корнилов стоял на сколоченной из досок и ящиков трибунке. Предполагалось, что он скажет несколько слов по поводу прошедших событий и, возможно, что-то о предстоящих. Неопределённость настораживала. Что будет дальше? Куда двинется армия? Будет ли новый штурм Ростова или она останется здесь, на новых рубежах, прикрывая от большевиков южные районы Донской Области и Кубань? Вопросов было много, настолько много, что некоторые из них висли над головами хриплым бесконечным гулом и перекрывали все прочие звуки.

Позади армейских подразделений сбивались в толпу гражданские. Они ручейками стекались из узких проулков и широких улиц, и расплывались по закраинам площади. Среди модных воздушных шляпок и английских котелков мелькали серые шали и фуражки с синими околышами. Судьба беженцев так же была под вопросом. Ходили слухи, что Корнилов потребовал отправить их дальше в Сальские степи, и многие генералы поддержали его в этом. Но куда идти, если по округе шастают конные ватаги, грабившие всех, кто не мог себя защитить? И невозможно было понять, кто это: прорвавшиеся из-за Дона красные или расшалились местные казаки, решившие поправить своё хозяйство за счёт беззащитных беженцев.

Вопросы катились над площадью волнами и, не находя ответов, утекали в степь навстречу серому хмареву нового дня.

Корнилов сошёл с трибунки так ничего и не сказав. По сдвинутым бровям было понятно, что главнокомандующий не в настроении. Вокруг него суетились офицеры штаба, отбегали к подразделениям, кричали что-то, размахивали руками, после чего отдельные отряды начинали выстраиваться в полноценные взвода и роты. Солнце постепенно поднималось над соборными куполами, а масса людей с оружием превращалась в настоящую армию. Толкачёв увидел полковника Борисова, отчаянно спорившего с Марковым. Полковник явно говорил на повышенных тонах, чего Марков терпеть не мог. Он стоял, по обыкновению заложив руки за спину и слегка покачиваясь на каблуках. Едва Борисов замолчал, как Сергей Леонидович указал ему в сторону Дона. Борисов махнул на него, дескать, обойдусь без вас, и быстрым шагом, едва не бегом, покинул площадь.

Перестановка длилась часа два и к полудню докатилась до Юнкерского батальона. Подошли Марков, Боровский и Кутепов. Марков сказал:

— Приказ главнокомандующего: Юнкерский батальон объединяется с остатками Ростовского студенческого батальона под общим руководством генерал-майора Боровского. Штабс-капитан Парфёнов, вы можете взять под командование любую из рот в новом подразделении. Вы, Толкачёв, можете остаться при своей должности.

Парфёнов нервно сжал кулаки.

— Простите, я, верно, чего-то не понимаю… Мой батальон переходит в подчинение генералу Боровскому, а сам я ухожу с понижением на роту?

— Так и есть, — кивнул Марков. Боровский что-то проговорил ему на ухо, но Марков махнул рукой. — Пустое.

— Простите, Сергей Леонидович, — замотал головой Василий, — но это мой батальон, и я по-прежнему не понимаю, почему я должен передавать его генералу Боровскому.

— Потому что, — Марков начал терять терпение, — есть приказ главнокомандующего Добровольческой Армии генерала Корнилова о переподчинении батальона Боровскому. Что здесь может быть непонятным, Парфёнов?

— Мне не понятно, где был генерал Боровский, когда я создавал батальон. Он приходит на всё готовое, в то время как я должен уйти. Да кто он вообще, этот генерал Боровский?

Толкачёв уже несколько раз предостерегающе дёргал друга за рукав, но тот как будто не понимал смысла посылаемых сигналов.

— Забываетесь, господин штабс-капитан! Мы здесь не на базаре. Это армия! — Марков повернулся к Кутепову. — Объясните мне, Александр Павлович, почему полковник Морозов, во всех отношениях человек достойный, с лёгкостью идет рядовым в стрелковую роту, а все прочие начинают кочевряжиться? Свербит у них что ли? — Марков вновь обратился к Парфёнову. — Если вы не желаете подчиняться приказу командования, то можете последовать примеру полковника Борисова и идти из армии ко всем чертям. Никто вас силой не держит.

Марков неодобрительно покачал головой. По вырвавшемуся вздоху было понятно, что подобные эксцессы ему порядком надоели.

— Я отношусь к вам с большим уважением, Сергей Леонидович, — пошёл Василий на попятную, — поэтому не буду спорить. Но видит бог, это несправедливо.

— У нас полковники на ротах, — уже мягче сказал Марков, — а вы артачитесь. Выберите любую роту и командуйте на здоровье. Бог даст, развернём батальон в полк, и вас же на этот полк поставим.

— Благодарю за доверие, но если идти в понижение, то я готов рядовым в любое другое подразделение по вашему выбору. Только так.

— Как знаете. А вы, Толкачёв? Вижу, вы так же недовольны? Куда бы предпочли направиться вы?

— Извините, Ваше превосходительство, но штабс-капитан Парфёнов мой друг, и я хотел бы продолжить службу вместе с ним.

— Это достойно, — похвалил Марков. — Предлагаю вам обоим место в моём полку, — и вновь обратился к Кутепову. — Александр Павлович, примите сих офицеров в свою роту?

— С радостью, Сергей Леонидович. Ступайте, господа штабс-капитаны, во взвод пешей разведки к Болотину. Скажете, что это мой приказ.

На том и разошлись.

Третья рота Офицерского полка расположилась на постое в ближних к Дону хатах. В связи с реорганизацией былое расположение частей расстроилось, и свой новый взвод Толкачёв и Парфёнов нашли лишь к вечеру. Стемнело. Обильная луна, не жалея света, освещала степь, рождая длинные тени от стоявших по бескраю стогов. В хате, где квартировал взвод Болотина, светились окна, возле амбара лаяла собака. Парфёнов толкнул калитку и первым вошёл во двор. С крыльца подхватился кучерявый казачонок и юркнул в хату, почти сразу в дверь выглянул седобородый старик.

— Чего припёрлись на ночь глядючи? — прохрипел он натужно.

— На постой к вам.

— Стоят уже у нас. Аж взвод цельный, шоб они прямиком в штаны обдристались.

Старик был не в духе, квартиранты ему были не по нутру.

— Отец, мы люди подневольные, — поднимая руки в примирительном жесте, заговорил Парфёнов. — Нам куда начальство приказало, туда и идём.

— Отец твой не иначе бес мордатый, а я тебе и не дед вовсе.

— Вообще-то, — Парфёнов переглянулся с Толкачёвым, — род мой происходит из дворян Новгородской губернии…

Но старик его не слушал. Процеживая сквозь губы ругательства, он поковылял к амбару. Пёс заскулил радостно, завилял хвостом перед хозяином.

— Гостеприимство, ничего не скажешь, — фыркнул Парфёнов.

В хате пили чай. Во главе стола сидел Болотин, держал в руках блюдце, дул на него и осушал мелкими глоточками. Ещё пять человек сидели по бокам, все в исподнем, после бани, с красными лицами. Кроме Болотина, Толкачёв лично был знаком с двоими: прапорщик Плетёнкин и поручик Аверин, остальных в той или иной степени видел во время отступления армии от Безсергеновки к Ростову: поручик Грушин, подпоручик Мискевич и прапорщик Гольцев. Все молодые, двадцать — двадцать три года. На их фоне они с Парфёновым выглядели стариками.

Переступив порог, Василий вскинул руку к виску.

— Позвольте доложить: штабс-капитан Парфёнов и штабс-капитан Толкачёв прибыли для дальнейшего прохождения службы.

— Чьё приказание? — не отрывая глаз от блюдца, спросил Болотин.

— Полковника Кутепова.

— Ясно. Винтовки ставьте в угол, садитесь к столу. Ежели в баню желаете, так ступайте на разу, покуда не остыла.

— Нам бы перекусить для начала. С утра ничего не ели.

На столе стоял чугунок с отварным картофель, жаренная рыба, молоко, вареники. Толкачёв ничего подобного со времён своего вынужденного заточения в квартире Домны Ивановны не видел, и почувствовал, как рот наполняется слюной.

— Это пожалуйте, — Болотин кивком указал на стол.

Толкачёв снял шинель, сложил её на лавку у печи. Разуваться не стал, чтобы не смущать новых сослуживцев портянками недельной давности. Сел рядом с Грушиным. Поручик покосился на него.

— Выпьете, штабс-капитан? Для аппетита.

Он подвинул Толкачёву гранёный стакан. Судя по виду и запаху, в стакане был самогон.

— Спасибо, не хочу.

— А я не откажусь, — потянулся за стаканом Парфёнов. — Намёрзся сегодня.

Он выпил, ткнул вилкой вареник.

— Наш человек, — хмыкнул Грушин.

После ужина сходили в баню. Василий наподдавал так, что Толкачёв, не привыкший к крепкому пару, несколько раз выходил в предбанник отпыхиваться. Холодный воздух окутывал тело, дыхание становилось лёгким, небо прозрачным, а мысли свободными, и в каждой из них почему-то виделась Катя. Ах, Катя, как бы её увидеть.

Катя сошла со ступеней притвора, обернулась и перекрестилась на купола: Господи, сделай так, чтобы всё это скорее завершилось и мы смогли вернуться домой.

Из храма выходили люди, кланялись, крестились. Очень много было офицеров, но как не искала Катя среди них Владимира, её окружали лишь незнакомые лица. Толкачёв на службу не пришёл. Наверное, он в карауле или генерал Марков снова угнал его с каким-нибудь поручением. Сам Марков в обществе Корнилова, Деникина и Алексеева стоял у амвона и в числе первых принимал благословение батюшки.

Как это ни странно, но отныне Катя считалась подчинённой Маркова. На общем сборе армии её вместе с Машей, Алексеем Гавриловичем и доктором Черешковым назначили служить в Офицерской полк. Всех их приставили к лазарету, и доктор Черешков с присущей ему скрупулёзностью принялся проверять наличие медикаментов, перевязочных материалов, продовольствия. Маша подключилась к нему, а Катя, словно забывшись, весь вечер ходила потерянная по станице. Ей хотелось увидеть Владимира, хотя бы издалека, убедиться, что с ним всё в порядке, что он тоже здесь, в Ольгинской. После того поцелуя…

Да, после того поцелуя, такого неожиданного и долгожданного, она поняла, что этот штабс-капитан с грустными глазами ей нужен. Очень. Ей хотелось, чтобы он взял её под руку, хотелось почувствовать его тепло, его силу, его любовь, наконец… Алексей Гаврилович выяснил, что Толкачёва с Парфёновым из Юнкерского батальона перевели в роту полковника Кутепова рядовыми. С чем было связано это безусловное понижение, она не понимала, да и не пыталась понять, зато нашла, где квартировала рота, и целый час в темноте ходила по улице, надеясь встретить Владимира. А сегодня пришла в храм.

И вот разочарование, а следом горькая мысль: Толкачёв к ней равнодушен. Да, да, именно так. Будь всё по-другому, он непременно искал встречи с нею, как ищет этой встречи она сама. Но он… Он где-то… Может быть, в дозоре, или в карауле, или в секрете, иначе бы обязательно нашёл её. Алексей Гаврилович наверняка должен об этом что-то знать.

Катя поискала взглядом Липатникова. Тот спорил с мужчиной в тяжёлой мутоновой шубе с широким собольим воротником, по всей видимости, бывшим депутатом или чиновником министерства. Таковых среди беженцев было много, и все они, за редким исключением, имели недовольный вид и чуть что бросались с осуждениями то на Корнилова, то на Алексеева, то на Деникина, словно во всех бедах, обрушившихся на страну, были виноваты именно они.

— Родина, Родина, Родина… Нет, уважаемый Алексей Гаврилович, имею право не согласиться, — отмахивался мужчина от подполковника. — Обратите внимание, кто идёт в армию: офицеры, студенты, гимназисты. От земства, от мещан — почти никого. Казаки по хуторам разбежались. Несмотря на все призывы и воззвания, всенародного ополчения, как у Минина и Пожарского, не получилось. Увы-с! У нас начинается не гражданская война, у нас, извините, классовая война. Война сословий! Как некогда с Пугачёвым, с Болотниковым. Дворяне против крестьян, офицеры против солдат, — он помолчал, кусая губы, и добавил с сожалением. — Война ещё толком не началась, а мы уже проиграли.

Он развёл руки и повёл плечами, дескать, полюбуйтесь, что происходит. Липатников нервно кусал губы и качал головой.

— Позвольте так же не согласиться с вами. Почему проиграли? Проблема в том, что многие, кто хочет вступить в армию, не в силах пробиться сквозь большевистские заслоны. Дороги перекрыты, на станциях аресты, расстрелы. Словами не передать чего мы только не насмотрелись, покуда ехали до Новочеркасска. Сами, можно сказать, чудом вырвались.

— Ай, это здесь совершенно ни при чём. Какие заслоны? Вспомните ростовские и новочеркасские рестораны. Битком забиты офицерами! Где они все? Правильно сказал Марков, из трёхсоттысячного офицерского корпуса в армию записалось всего-то тысячи две человек. И с этим количеством вы хотите чего-то добиться?

— И добьёмся. Непременно добьёмся! И победим, как бы вы не думали обратное. А сословия совершенно не имеют значения. Дворяне против крестьян — какая глупость! — Липатников вскинул руки в эмоциональном порыве. — Кто такой Корнилов, позвольте узнать? Не скажете? А я скажу. Простой уральский казак! Из самых низов поднялся, образно говоря, от сохи. А генерал Алексеев? Наипервейший генерал русской армии — сын отставного солдата. О каких сословиях вы говорите? Всё строится на идее!

— Идея? Тоже скажете. Народу плевать на идею, как бы красиво она не была изложена. Народ красоты не понимает, да-с. Он верит в материальное, и только. Вы читали большевистские декреты? Фабрики рабочим, землю крестьянам. А что предлагаем мы? Свободу совести? Свободу слова? Так сейчас этих свобод и без наших разрешений полно.

— Но вы же не думаете, что они дадут им фабрики и землю?

— А это уже не имеет значения. Может, и не дадут. Даже скорее всего не дадут. Но они обещают, и люди идут за ними. Вот в чём главная проблема. Мы никогда не победим, ибо мы призываем драться за Отечество, а большевики — за собственность.

— Знаете, уважаемый, с такими мыслями лучше сразу ехать за границу, искать пристанища там. Вы такие же, как те офицеры в ресторанах. От вас ни пользы, ни помощи, одни только сомнения. Отправляйтесь-ка в Европу, а мы уж тут сами постоим за свою веру и за свою Россию.

Мужчина побагровел, открыл рот, но лишь выдавил слабое: «Ах!» — и отвернулся. Катя взяла Липатникова под руку, отвела в сторону.

— Алексей Гаврилович, право же, не стоит тратить нервы и объяснять подобным господам, в чём заключается любовь к Родине. Они этого не поймут. Они сколь угодно долго будут рассуждать над тем, как нужно бороться с большевиками, но сами палец о палец не ударят. Они всего лишь болтуны.

— Всё так, Катенька, всё так. Вы правы, не стану тратить нервы, — Липатников глубоко вдохнул, выдохнул, стёр испарину со лба. — Болтуны. Как тонко вы подметили. Они и в самом деле не способны понять, в чём заключается любовь к России. Чуть что сразу бегут в Европы. А потом выговаривают: мы, дескать, из Берлину да из Парижу ох как любим! Но разве можно любить Россию издалека? Болтуны. Истинно, болтуны!

Подошёл Звягин. Катя видела его в церкви, он стоял за спиной генерала Эльснера, и несколько раз оборачивался к ней и улыбался. Улыбка у него была лёгкая, притягательная, и при иных обстоятельствах Катя решила бы, что Звягин человек весьма харизматичный. Душка. Но глаза его — совершенно пустые — никак с улыбкой не вязались, а служебная деятельность полковника вызывала отторжение.

Звягин поклонился.

— Позвольте, Екатерина Александровна, завизировать вам своё почтение.

Он ожидал, что Катя протянет ему руку, и даже подался навстречу, но Катя лишь слегка наклонила голову в знак приветствия. Впрочем, столь холодный приём Звягина не смутил.

— Слышали, господа, что учудил ваш знакомец Толкачёв? Лично расстрелял большевичку. Поднёс револьвер ей ко лбу, и так, знаете, без напутствий отпустил грешную душу на Суд Божий.

Он вытянул перед собой указательный палец и спародировал звук выстрела: «Паф!».

— К чему вы это, господин полковник? — спросил Липатников.

— Это характеризует его.

— А на мой взгляд, это характеризует вас. И у меня складывается впечатление, что вы Владимиру Алексеевичу в чём-то завидуете.

— Я? — искренно удивился Звягин. — Бог с вами, господин Липатников, в чём я могу завидовать безвестному штабс-капитану? Какая совершеннейшая глупость!

— Ну хотя бы в том, что некоторые девушки обращают на него больше внимания, чем на вас.

— Скажете тоже... — покачал головой Звягин.

Но слова Алексея Гавриловича его задели. Он закусил губу, но тут же расправил плечи и обратился к Кате:

— А что вы скажете, Екатерина Александровна?

— На что?

— По поводу этого происшествия.

— Я думаю, что не моё дело разбирать поступки штабс-капитана Толкачёва. И вообще, некрасиво обсуждать кого-либо за его спиной.

— Да, вы правы, понимаю вас. Но я вынужден это делать, — со вздохом великомученика сказал Звягин. — В этом заключается моя служба. Я просто обязан расследовать данное происшествие.

— Что тут нужно расследовать? — обернулся к нему Липатников. — Штабс-капитан Толкачёв выполнял приказ полковника Кутепова. Так что для начала обратитесь за разъяснениями к Александру Павловичу.

— Непременно, господин Липатников, именно так я и намереваюсь поступить.

— Толкачёв хорошо воспитанный и приличный молодой человек, — с уважением проговорил Алексей Гаврилович. — И хороший офицер. Он вывел из Таганрога взвод юнкеров, в одиночку отбил атаку советских от Гниловской, спас от смерти десятки наших раненых бойцов…

— Расстреливая сестёр милосердия, героем не стать, — перебил его Звягин.

— В этой войне героев не будет, — покачал головой Липатников. — Невозможно стать героем, воюя со своим народом.

Катя ловила каждое слово Липатникова. Ничем нельзя оправдать казнь, пусть даже казнённый — враг. Алексей Гаврилович и не оправдывал. Но из его слов, а скорее, из общего посыла выходило, что Толкачёв был вынужден пойти на этот шаг, и, конечно же, сожалеет об этом. Он всего лишь выполнял приказ, а приказы на войне не обсуждают. Но может ли это служить оправданием?

Небо над Ольгинской наполнилось колокольным звоном - мягким, певучим, малиновым. Редкие облака вздрагивали и разбегались, от чего солнце горячилось сверх меры, расплавляя снег. Толкачёв шёл в церковь. Служба уже завершилась, люди расходились, и он торопился. Торопился увидеть Катю.

Последний раз он видел её вчера, мельком, во время смотра. Она стояла рядом с Липатниковым и Машей в компании прочих врачей и сестёр милосердия. Полковник Всеволожский проводил их распределение по новым частям. Толкачёв пытался выяснить потом, куда определили Катю, но ответить ему не мог никто.

Сейчас он спешил в церковь, потому что только там мог встретить Катю. Она обязательно туда придёт, и он сможет поговорить с ней или хотя бы увидеть и кивнуть издалека.

— Володя, можно не так быстро? — тяжело дышал ему в спину Парфёнов.

— Я тебя с собою не звал. Так что терпи. Мы опаздываем.

— С каких пор ты стал посещать утреннюю службу? Или я чего-то не знаю?

— Неизвестно, когда в следующий раз нам выпадет возможность посетить храм.

— Посетить храм… Боже ж ты мой. С каких пор ты стал настолько верующим?

— Не богохульствуй, — без злобы осадил его Толкачёв.

— Прости, Володя, дурацкая шутка. Но твоей спешки никакая вера не объясняет.

— Там должна быть Катя.

Парфёнов хихикнул.

— Как же я сразу-то не догадался?

Возле ограды стояла девушка в бекеше. Толкачёв признал в ней Софию де Боде, подругу Кати по Смольному. Неожиданная встреча. Можно было только предполагать, какой игривый бес завёл её на этот край станицы, но, видимо, тот же самый, который привёл сюда и их с Василием. Девушка стояла, немного склонив голову, и не заметить подходивших от станицы офицеров не могла, однако даже не соизволила бросить в их сторону короткий взгляд. Из-под серой папахи выбивался тёмный локон; лицо казалось настолько обворожительным, что не влюбиться в неё было просто невозможно. Парфёнов схватил Толкачёва за рукав и прошептал:

— Володя, я погиб.

— Таких погибших по всей армии знаешь сколько?

— Володя, это не имеет значения. Я готов стреляться с каждым, кто осмелится прикоснуться к ней взглядом!

— Даже со мной?

— У тебя Катя, ты вне подозрений. И ты обязан мне помочь.

— Каким образом?

— Представь меня.

— Да я сам виделся с ней лишь однажды...

— Это уже много. Представь меня.

— Как знаешь.

Толкачёв подошёл к девушке.

— Добрый день, баронесса.

София обернулась к нему и во взгляде её читались непонимание и раздражение. Толкачёв попытался разъяснить ситуацию.

— Мы встречались несколько ранее, видимо, вы меня не помните.

— Отчего же, помню. Сначала на вокзале в Новочеркасске, а потом в приёмном лазарете по случаю Нового года. И погоны ваши я тоже помню. Это я помогала Катеньке разрисовывать их.

— Вот как, не знал. Для меня это честь. Но дело в другом. Понимаете, София Николаевна, я бы хотел представить вам вон того недальновидного штабс-капитана в белой кубанке.

— Почему же недальновидного?

— А как иначе? Только недальновидный человек имеет право влюбляться на войне.

София окатила Парфёнова таким холодом, что тот поёжился, и отвернулась.

— Передайте ему, что я с вами полностью согласна. На войне влюбляться — величайшая глупость!

— И всё же позвольте... Штабс-капитан Парфёнов Василий Дмитриевич, полный Георгиевский кавалер, бывший командир Юнкерского батальона, а ныне рядовой взвода пешей разведки третьей офицерской роты полковника Кутепова.

Парфёнов сделал шаг вперёд.

— Очень рад быть представленным вам, София Николаевна, — быстро заговорил он. — Я имею честь быть знакомым с вашим батюшкой Николаем Андреевичем.

— С моим отцом? — взгляд Софии не потеплел ни на градус, но заинтересованность в голосе всё же прозвучала. Это давало надежду. — И где вы познакомились?

— В Петербурге. На скачках. Я участвовал в них в качестве наездника и победил. А ваш батюшка соизволил сделать на меня ставку и, соответственно, тоже победил. Так и познакомились.

— Странно, отец никогда не любил скачки. Вы не лжёте?

— Я? За кого вы меня принимаете?

По выражению лица Софии не сложно было понять, за кого она его принимает, но воспитание не позволяло ей назвать вещи своими именами. Некоторое время она сдерживала себя, надув щёки и губы, а потом вдруг рассмеялась — открыто, в голос — и Парфёнов рассмеялся вместе с ней. И этот обоюдный смех решил всё.

Толкачёв прошептал, что ему пора идти, откланялся и быстрым шагом направился к храму.

Служба уже закончилась, люди расходились. Толкачёв обыскивал глазами лица. Знакомых было много, за последние два с половиной месяца большинство из них примелькались, стали близкими, надёжными или просто известными. Вон ротмистр Шапрон дю Ларре в кавалерийской шинели. Возле него капитан Чернов закуривает папиросу. Чуть дальше генерал Эльснер спорит с Марковым, и, конечно же, полковник Звягин, куда без него. Он всё время поворачивает голову к церковной сторожке. Там…

Там стояла Катя. Рядом Липатников, ещё какой-то господин в шубе.

Толкачёв напрягся. Да, это Катя. Она прижимала руки к груди и смотрела на него. Взгляд… её взгляд… Господи, как он соскучился по нему — небесно-голубому, откровенному. И по этим губам, и по прядке волос, выбившейся из-под апостольника. Катя, Катя…

Может ли он подойти к ней? После того случая на вокзале, когда он в очередной раз так бездумно оставил её, можно сказать, бросил среди толпы мешочников, дезертиров, беженцев… Может ли он хотя бы просто поприветствовать её и справиться о здоровье?

— Владимир Алексеевич! — сквозь шум толпы долетел до него голос Липатникова. — Как хорошо, что мы встретились. Идите к нам.

Толкачёв подошёл, пожал руку Алексею Гавриловичу, поклонился Кате.

— Здравствуйте, Екатерина Алекс…

— Правда, что вы застрелили женщину? — тут же ошарашила его девушка.

Толкачёв невольно шагнул назад. Он ожидал чего угодно — упрёков за то, что бросил её на вокзале, обвинений в эгоизме, в отсутствии внимательности — но только не этого. Несколько тягучих, как смола, секунд он смотрел на неё, не зная, что ответить, и наконец, вымолвил:

— Катя, я… На одной станции я видел, как вели на расстрел офицеров. Я не знал, что делать. Не понимал. Броситься на конвоиров? Глупо. Я безоружный, их четверо. Стоять и смотреть? Но просто смотреть на это... Я даже не знаю, какое определение можно к этому подобрать. Стыдно? Вряд ли. Обидно? Но за что? Но я именно стоял и смотрел. И кипел внутри. И ничего не сделал.

— Зачем вы мне это рассказываете?

— Не знаю. Наверное, потому, что мне всё-таки стыдно. Я ничем не помог тем людям.

— Но вы не в силах были им помочь.

— Это не важно — в силах, не в силах — я не помог. И знаете, Катя, я часто думаю об этом. Не только, разумеется, о тех людях. Вообще думаю: о тех, кого расстреляли они, кого расстреляли мы...

Степь лежала перед ними тихая, белая и безмолвная, и настолько девственная, что, казалось, именно отсюда начнётся новое возрождение России.

— Это неправильно, Катя, казнить людей. Подобное не может красить, не сделает доброго имени, скорее уж наоборот. Но сейчас от этого никуда не деться, увы.

— Как же вы правы, Володя, — кивнул, соглашаясь, Липатников. — Когда между тобой и человеком, не разделяющим твои взгляды, всего несколько шагов, и при этом у тебя в ладони рукоять нагана, а у него связаны руки, то проще нажать на спусковой крючок, чем развязать верёвку. Когда придёт время осознать происходящее, мы пожалеем об этом, а пока придётся довольствоваться тем, что есть.

Алексей Гаврилович тяжело выдохнул и тут же улыбнулся:

— Что-то я расфилософствовался, а между тем пора бы и отобедать. Казачка, у которой мы встали на постой, готовит замечательный борщ. А, как вам, Володя? Борщ! С гренками, со сметаной. Не желаете присоединиться?

Толкачёв меньше всего думал сейчас о еде. Он хотел остаться с Катей, вдвоём, наедине. Алексей Гаврилович со своим приглашением был не к месту, как и полковник Звягин. Тот стоял неподалёку и прислушивался, вернее, пытался прислушиваться к разговору. Вокруг шумели, обсуждали прошедшие перемены, и вряд ли ему удавалось что-то услышать, но Толкачёву казалось, что он понимает, о чём идёт речь.

— Извините, Алексей Гаврилович, но как-то не до обеда сейчас. Завтра выступаем, слышали об этом? Вот, пришёл отстоять заутреннюю, однако опоздал. Даже не знаю, когда теперь снова удастся попасть в храм.

— Чего ж оттягивать? Сейчас и ступайте, а Екатерина Александровна, предполагаю, будет не против составить вам компанию. Так, Екатерина Александровна? Только вы, Володя, непременно потом её проводите. А я, с вашего позволения, до хаты. Уж очень борщ уважаю.

Алексей Гаврилович подмигнул плутовским образом и направился к станице.

Толкачёв переступил с ноги на ногу.

— Если вы и в самом деле не против… Неплохо бы прогуляться. Как вам? Можно пройти по улице, посмотреть на дома. Тут нет такого архитектурного разнообразия как в Ростове…

— Я не против.

И они до вечера бродили по запруженным улицам, не замечая никого и ничего и разговаривая только о себе. Толкачёв рассказывал что-то о прошлой жизни, о кадетстве, о семёновских урочищах, о тёткином поместье. Катя восторженно описывала жизнь в Смольном, свои маленькие радости, победы, поражения. Сейчас им казалось очень важным поведать другому как можно больше о своих интересах, мыслях, мечтах, потому что в будущем это поможет им сгладить углы и недочёты. А у них есть будущее, и оно непременно будет светлым. И общим.

Проводив Катю, Толкачёв вернулся во взвод. Все спали и только Плетёнкин пил чай. После каждого глотка он обсасывал кусок сахара, не разгрызая его, а потом завернул в платок и спрятал в карман. Заметив недоумённый взгляд Толкачёва, извиняющимся голосом сказал:

— Так на дольше хватит. Довольствие плохое, а казаки сахаром делиться не хотят.

— А вы тогда вприглядку пейте. Вообще никогда не закончится.

Спустя час вернулся Парфёнов. Толкачёв уже устраивался спать. Он забрался в сенник и закутался в тулуп, взятый у хозяев. В таком положение его и нашёл Василий.

— А мне сказали, ты сбежал из хаты.

— Уж слишком Грушин храпит. Как там София Николаевна?

— Всё так же прекрасна. Я влюбился. Бесповоротно! Я ей так и сказал.

— А она?

Парфёнов улыбнулся.

— И она тоже. Только пока не признаётся. Ну ничего, дай время.

Толкачёв усмехнулся:

— Ты, Василий, оказывается лгун. Наговорил барышне про скачки, отца вплёл.

— Я не врал, я лишь немного подретушировал правду.

— Насколько немного?

— Это был не её батюшка, а её дядюшка. Кстати, тоже генерал.

— Проныра.

— Ради любви я и не на такое готов. Между прочим, София Николаевна позволила проводить её до хаты, где она квартирует. Пока шли, я читал ей Бальмонта, потом разговорились о лошадях. Она в этом большой знаток, хоть и женщина. И она тоже любит скачки. А когда она узнала, что до Новочеркасска я служил в команде конных разведчиков лейб-гвардии Измайловского полка, я стал её кумиром!

— Опять преувеличиваешь, Василий.

— Совсем чуть.

— Как обычно. Ладно, давай спать. На рассвете выходим.

— Куда хоть идём? — зевнул Парфёнов.

— Говорят, на Екатеринодар.

3. Область Войска Донского, станица Хомутовская, февраль 1918 года

Из Ольгинской выходили помпезно, колонной по шесть, как на параде. Собственно, это и был парад, и не важно, что форма одежды не соответствовала Уставу, важно другое: шла армия.

На обочине под знаменем стоял Корнилов, за его спиной растянулись в шеренгу конные текинцы[1].

Первыми перед главнокомандующим промаршировали офицерские роты во главе с Марковым, лихо печатая шаг по расползающемуся донскому чернозёму, только клочья грязи летели. Следом гнедые упряжки протянули два орудия батареи подполковника Миончинского, за ними прошла Техническая рота, Корниловский ударный полк подполковника Неженцева, Чехословацкий инженерный батальон с Галицко-русским взводом, Сводный Юнкерский батальон Боровского, армейский обоз, походный лазарет, отдельные части кавалерии. В арьергарде выступил Партизанский полк генерала Богаевского. Всего армия насчитывала около трёх тысяч штыков и две сотни сабель, и глядя на марширующие колонны со стороны, можно было подумать — вот она сила, никто не помешает ей добиться поставленной задачи. Лишь генерал Эльснер качал головой подсчитывая на бумаге армейские запасы, которых не хватало не то что на поход до Екатеринодара, но и на более-менее приличную войсковую операцию.

В двух верстах от Ольгинской встали походным порядком. Обоз Офицерского полка пристроился в хвост замыкающей роте. Возницы вели лошадей в поводу, наравне с ними утопая по щиколотки в грязи, и только сёстрам милосердия было дозволено сесть на подводы. Катя отказалась воспользоваться своим правом и шла рядом с Липатниковым. Чернозём расползался под ногами густым студнем, и Кате всё время приходилось наклоняться и придерживать сапоги за ушки, чтобы не оставить их торчащими посреди дороги.

— Великовата обувка-то, — с сочувствием резюмировал Липатников.

— На семь размеров больше, — чуть не плача ответила Катя. — Интендант сказал, что сапог меньше сорокового размера в армии нет. А по таким дорогам в другой обуви не походишь.

— Так и есть. Но вы не переживайте Екатерина Александровна, на привале привяжем к вашим сапогам лямки, закрепим на поясе, будут держаться как влитые.

— Скорей бы этот привал.

Катя уже жалела о своём скоропалительном решении идти пешком. Ноги в сапогах с непривычки гудели и от налипшей грязи казались пудовыми. А теперь поздно что-то менять. Получится совсем некрасиво, если она вдруг заберётся на подводу к Маше. Что подумают санитары и возницы: что она смалодушничала?

Но хуже всего приходилось артиллеристам. Лошади, надрываясь, тащили тяжеленные пушки, хрипели, рвали постромки, и каждые пятьдесят саженей останавливались в изнеможении. Тогда батарейная прислуга разом хваталась за станину, за щит, подполковник Миончинский начинал отсчёт: раз и-и, два и-и… Упряжка срывалась с места, проходила очередные пятьдесят саженей и снова останавливалась.

С молодых артиллеристов вчерашних юнкеров вёдрами лил пот. Не позавидуешь.

Катя в очередной раз подтянула сапоги и посмотрела на Липатникова. Тот двигался с трудом, дышал громко, с посвистом, но спину держал прямо и за край подводы не хватался, как делали это многие санитары.

— Алексей Гаврилович, а для чего вы отправились с поход? Остались бы подле Домны Ивановны в тихой уютной квартирке, в сытости да в тепле.

— В такое время, Катенька, в сытости да в тепле сидят только трусы и предатели. Скажите, я похож на кого-то из них?

Катя отрицательно замотала головой.

— Нет, что вы, Алексей Гаврилович. Совсем нет. Но вы такой… — она задумалась над определением.

— Старый? — прищурился Липатников.

— Почтенный, — нашлась Катя. — Вы наверняка заранее знали, что представляет собой этот поход, понимали грозящие трудности. Извините, Алексей Гаврилович, но люди в вашем возрасте в подобные предприятия стараются не ввязываться.

— Конечно, знал, Катенька. Но как же я оставлю вас с Машей? Да и Андрей Петрович человек слабо подготовленный к подобного рода передрягам. Без меня вам никак. А Домна Ивановна женщина понимающая, даже уговаривать меня не стала, лишь перекрестила на прощанье. Завершим поход, и вернусь к ней. Она только письма просила чаще писать, — Липатников грустно улыбнулся. — Хотя какие могут быть письма в таких обстоятельствах? Почта совсем не работает, разве что с оказией удастся отправить.

О работе почты говорить не хотелось. Катя так и не получила из дома ни одного письма несмотря на то, что сама отправила не меньше десяти. Как там мама, что с ней? Хоть весточку, записку, несколько слов: у меня всё хорошо. И этого бы хватило, чтобы чувствовать себя пусть не счастливой, но успокоенной.

Подъехала София. Мечта её наконец-то сбылась, она получила перевод в дивизион полковника Гершельмана. Верхом на высокой гнедой кобыле, в бекеше и папахе, с шашкой на боку София выглядела не иначе как амазонка. И лакированные сапоги под стать ноге. Загляденье! На неё оборачивались все, мимо кого она проезжала, и Кате становилось немного завидно. Ей тоже хотелось внимания и восхищённых вздохов в спину, может тогда Толкачёв станет более напористым и откроется ей хоть немного. А то это широченное пальто и огромные сапоги напрочь сокрыли в ней женщину.

— Здравствуйте, Алексей Гаврилович! — София перекинула ногу через седло и села, как на лавке.

— Добрейшего дня, София Николаевна. Давно вас не было видно, — поклонился Липатников. — Теперь вы настоящий кавалерист.

— Ага, поучила новое назначение. Ужас как рада! А у вас что интересного?

— У нас всё по-прежнему, голубушка моя. Ничего не меняется. Я вот возничим при обозе состою, Екатерина Александровна, стало быть, сестрой милосердия. Да мне в моём-то возрасте и менять ничего не стоит.

— Что вы, Алексей Гаврилович, какой у вас возраст, — София спешилась, пошла рядом, прихватив кобылу под уздцы. — Вот генерал Алексеев действительно старый, ему к крылечку коляску подают, а вы пешком по такой грязюке тащитесь, и даже не вспотели.

— Уважаемому Михаилу Васильевичу на то и коляска, что генерал. По статусу иначе не полагается. А меня вот Екатерина Александровна не далее, как пять минут назад обозвала почтенным.

София засмеялась.

— Ну а как иначе, Алексей Гаврилович? Вы же почтеннейший из почтеннейших. Вас вся армия знает. Говорят, вы на Шипке стояли?

— Довелось, — кивнул Липатников. — Хотя это не значит, что я уж совсем… почтеннейший. Но, чувствую, Сонечка, вы не о годах моих говорить пожаловали. Вам, стало быть, с Екатериной Александровной посекретничать нужно. Что ж, пойду гляну, что по ту сторону подводы твориться, вроде как постромки ослабли.

Липатников подмигнул баронессе, чем вызвал ещё одну её улыбку, и сбавил шаг, отставая.

— Я и в самом деле к тебе пошептаться, — прижалась София к Кате. — Ты ведь знакома с этим кубанцем Парфёновым?

— Не все, кто носит кубанки — кубанцы.

— Да знаю я, знаю, — махнула ладошкой София. — Кто он, откуда? Твой Толкачёв дружен с ним, может, рассказывал что-то?

— С чего такая заинтересованность?

— Катя… Катюш, ну что ты в самом деле? Просто интересно. Познакомились недавно. Вчера. Он весёлый.

— В армии столько весёлых интересных офицеров, а ты заметила только этого?

София игриво вскинула голову.

— Я сейчас ругаться начну! А ты ведь знаешь, какова я в гневе.

— Ладно, ладно. Что знаю? Родом из Новгородской губернии, потомственный дворянин, начинал службу рядовым в лейб-гвардии Измайловском полку в команде конных разведчиков. За отличие и храбрость награждён всеми солдатскими Георгиями. Орден первой степени вручал ему лично государь и тут же при всех произвёл в офицеры…

— Лично государь? — в голосе Софии звучала неподдельная заинтересованность.

— Я точно это знаю, — уверенно кивнула Катя. — Владимир говорил об этом. Он очень уважает Парфёнова, считает его лучшим другом, хотя знакомы они всего-то с лета, когда Владимир прибыл в столицу с фронта…

— Да что ты мне про своего Толкачёва? Его жизнь — твоя головная боль. Мне не интересно куда и когда он прибыл. Что Василий делал в столице?

— Ну знаешь, — надула губы Катя. — Тогда твой Парфёнов — твоя боль!

— Не обижайся, родная, — София чмокнула Катя в холодную щёку. — У меня к нему глубокий интерес.

— Я гляжу, очень глубокий, — продолжая дуться, проговорила Катя. Минуту она смотрела строго перед собой, сведя брови к переносице, потом оттаяла. — Ну хорошо… Что ещё ты хочешь знать? Что он делал в столице? Сначала восстанавливался после ранения, потом ждал нового назначения. Ждал, сама понимаешь, не сидя на стульчике. Владимир говорил, что познакомились они в «Приюте комедиантов», так что делай выводы, чем заполнял он своё ожидание.

— Злая ты. Хочешь опорочить приличного человека. Может он просто любит поэзию. Я, между прочим, тоже туда заходила, и угадай, кстати, с кем.

— Да мы были там всего-то два раза! — в притворном гневе воскликнула Катя, и тут же прыснула смехом.

— Три! — в тон ей засмеялась София. — А потом ещё в августе, помнишь? Тот худой, в цилиндре, с задумчивым взглядом? Как он смотрел на тебя, - и продекламировала:

В последний раз я видел Вас так близко.

В пролеты улиц Вас умчал авто.

И снится мне – в притонах Сан-Франциско

Лиловый негр Вам подаёт манто.

Они болтали целый час, не замечая того, что происходило вокруг: всего этого бесконечного хлюпанья грязи, унылых взглядов, криков, остывшей чёрно-белой степи, чувства голода, мутного неба — и отдушина этой дружеской встречи позволила им хоть ненадолго выпасть из настоящего и ощутить себя прежними, когда из всех неурядиц были лишь наказы учителей и материнские вздохи.

В Хомутовскую вошли вечером. Благодаря отправленным загодя квартирмейстерам без проблем разместились по хатам. Первым делом Катя привела себя в порядок: сходила в баню, почистила одежду. Потом распаренные и чистые пили чай с Машей и с другими полковыми сёстрами милосердия. Хозяйка попалась радушная, смотрела на них большими грустными глазами и вздыхала: дети ведь совсем, а туда ж, воевать…

Утром вместо петухов разбудила стрельба. Катя всполошено вскочила. В теми да спросонья невозможно было разобрать, кто нападает, кто защищается. А может это учения? Нащупала сапоги, сунула ноги. Рядом так же неуклюже копошилась Маша, кто-то шептал молитву:

— Господи Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя…

Хлопнула дверь, хозяйка зажгла лампу.

— Девоньки, там охфицер ваш просит собираться шибче.

Через пять минут, кое-как одевшись, выскочили из хаты. На улице сгрудились подводы, ржали лошади, кричали люди. Стрельба то усиливалась, то затихала, и по-прежнему не было понятно, что происходит. Маша схватила Катю за локоть и не отпускала, покуда в предрассветных сумерках не разглядела Липатникова.

— Алексей Гаврилович!..

Подполковник подбежал и потянул обоих со двора.

— Быстро на подводу!

Едва сели, где-то неподалёку зарокотал пулемёт. Стену соседней хаты расчертили пули, звякнуло стекло. Липатников силой надавил Кате на голову, вжимая её в жёсткую солому, и ещё навалился сверху, закрывая девушку своим телом. Катя замерла, закусила губу, чтоб не завыть от страха. Рядом слышалось прерывистое дыхание Маши. Катя нащупала её ладошку, сжала. Стало чуть легче, но сердце продолжало биться словно сумасшедшее, готовое вот-вот выпорхнуть из груди напуганной бабочкой.

Громыхнул взрыв, да так громко, что по всей станице разом закудахтали куры. Щёлкнули бичи, подвода качнулась, дёрнулась из стороны в сторону и затряслась на дорожных колдобинах. Лошади несли так быстро, что невольно думалось, что подвода сейчас перевернётся. Катя на мгновенье представила, как хрустят кости, попавших под колёса людей, и от этой мысли в душе родилось такое отчаянье, что захотелось спрыгнуть и убежать в степь, зарыться с головой в снег, в грязь и сжаться, чтоб не слышать ни выстрелов, ни конского ржания, ни каких-то иных звуков, и если бы Липатников по-прежнему не давил на неё всем телом, она так бы и поступила…

Стрельба начала стихать. Раздалось ещё несколько артиллерийских выстрелов, но разрывы прозвучали где-то далеко. Липатников наконец-то отпустил Катю и она, словно вырвавшийся из-под опеки клуши цыплёнок, встрепенулась и завертела головой. Рассвело. Вдоль по дороге стояли подводы, некоторые возницы держали лошадей под уздцы, другие смотрели в южную сторону. Катя тоже посмотрела. По разморенной степи, лишь едва прикрытой снегом, двигалась пехотная цепь. До них было очень далеко, в высоту человеческие фигуры казались не больше ноготка на мизинце, и разобрать наши это или…

— Наши, — уверенно сказал Липатников.

— Почему вы так думаете?

— Двигаются прочь от дороги, значит, наши.

Катя не стала оспаривать, Алексей Гаврилович всяко лучше её разбирался в передвижениях военных, да и фигурки становились меньше, что косвенно подтверждало его правоту.

Вдоль колонны проехал вестовой с новенькими погонами на замызганной шинели. Перед выходом из Ольгинской Корнилов своим приказом присвоил всем юнкерам первые офицерские звания и вручил им заготовленные ещё в Ростове погоны с одной звёздочкой поверх просвета. Теперь они всячески демонстрировали это. Прапорщики. Катя уже научилась отличать одно звание от другого.

— Господин прапорщик! — окликнула она вестового.

Тот охотно обернулся и приложил руку к фуражке:

— К вашим услугам, барышня.

— Скажите, что произошло? Мы все в таком страхе.

— О, не стоит бояться. Красные пытались атаковать нас со стороны станицы Злодейской, но получили по зубам. Видите цепи? Это Офицерский полк. Главнокомандующий приказал Маркову выдвинуться, чтобы прикрыть армию от советской кавалерии. Больше нет повода к волнениям, вы под надёжной защитой.

Катя привстала на подводе и снова посмотрела в степь. Офицерский полк. Значит, там, среди этих низкорослых фигурок должен быть Толкачёв. Сейчас он идёт по этому размокшему чернозёму с винтовкой наперевес, чтобы защитить их всех: Машу, Алексея Гавриловича, доктора Черешкова. Но в первую очередь её. Именно её. И понимание этого так глубоко вошло в сознание, что Катя почувствовала, как страх отступает и в душу возвращается мир.

[1] Личная охрана генерала Корнилова из остатков Текинского конного полка (в Ледяном походе принимали участие до взвода кавалеристов и около десяти офицеров).

4. Область Войска Донского, станица Кагальницкая, февраль 1918 года

Ближе к вечеру вошли Кагальницкую. Толкачёв чувствовал себя не просто уставшим, но дико измотанным. Не хотелось ничего: ни есть, ни пить, только спать, спать, спать… Донская земля, такая вязкая, высасывала из него все силы.

На постой отвели крайнюю хату возле дороги на железнодорожную станцию. Хата как хата, не богатая, не бедная: двор, амбар, собака на цепи. Хозяин, седобородый казак лет шестидесяти с гаком, встретил приветливо, сразу велел проходить в дом, не стоять на пороге.

Зашли. Толкачёв без сил опустился на лавку, откинулся спиной к тёплой печке. Болотин прошёл к столу, сел, попросил чаю. Хозяйка засуетилась, Мискевич вызвался помочь.

С полатей выглянула бабка, даром, что слепая, прошипела:

— Грязищи-то нанесли.

Парфёнов прислонил винтовку к косяку, снял шинель, попросил умыться. Сходил на двор, привёл себя в порядок, снова оделся.

— Собрался куда-то? — без особого интереса спросил Толкачёв.

— Володя, я должен закрепить свою победу, иначе она может обернуться поражением.

— Какая победа? О чём ты?

— Разумеется, о Софии Николаевне. Необходимо напомнить ей о себе. Эскадрон Гершельмана прибыл в станицу раньше нас, пойду разыщу их.

— Сумасшедший, — выдохнул Толкачёв. — Откуда в тебе силы? Мы несколько часов ползали по степи, потом дорогу сапогами месили… А ты куда-то собрался.

— Это любовь, — расплылся в улыбке Парфёнов. — Слышал о таком чувстве?

Толкачёв попытался рассмеяться, не получилось.

— Ладно, ступай. Я сейчас передохну и…

Он подумал, что тоже хотел бы увидеть Катю. Просто увидеть. А если удастся подержать её за руку… Сегодня он устал сильнее, чем тогда в Таганроге. Глаза закрылись сами собой, тело повалилось на лавку… Надо только передохнуть немного. Час. Полчаса…

Парфёнов снял с гвоздя хозяйский полушубок, скатал и сунул под голову другу.

— Отдыхай, Володя.

Взялся за винтовку, подумал — брать, не брать — а, не надо. И вышел.

На улице царил бардак. Сновали люди, толкались повозки. За околицу выехал казачий патруль и длинной вереницей двинулся в сторону Мечетинской.

После нападения на станицу Хомутовскую, Корнилов приказал на каждом привале и днёвке ставить караулы и отправлять в степь конные разъезды. Оно и верно. Красные давили на пятки. От Тихорецкой навстречу добровольцам выдвинулись поддержавшие большевиков части тридцать девятой пехотной дивизии и несколько полков Юго-Восточной революционной армии под общим командованием бывшего подъесаула Сорокина. Численность их была неизвестна. Штаб армии предполагал, что противник имеет не менее пятнадцати тысяч штыков при сорока орудиях и двух бронепоездах. Это почти в пять раз превосходило силы добровольцев. В этих обстоятельствах Корнилов стремился как можно скорее занять Екатеринодар и соединиться с отрядами Кубанской Рады полковника Покровского, что позволило бы взять под контроль Кубань с её запасами зерна, и получить выход к Кавказу, где находились главные оружейные склады русской кавказской армии.

Перешагивая через лужи, Парфёнов добрался до центра станицы, где в здании администрации расположился штаб армии. Над крыльцом висел триколор, означающий, что Корнилов уже прибыл.

Подморозило, сыпал мелкий снежок, покрывая надоевшую грязь белёсым налётом. Воздух настолько сильно пропитался влагой, что его можно было пить.

Возле крыльца топтался часовой, Парфёнов признал в нём Некрашевича. Штабс-капитан натянул на голову башлык, замотал концы вокруг шеи и стоял, обнимая винтовку, словно жену.

— А ты что делаешь здесь, старый матершинник?

Некрашевич сморщил нос.

— Назначили в комендантский взвод. И это в благодарность за то, что я целый день таскался по степи за советскими, — и тут же выругался. — В бога их через игольное ушко! Продрог как пёс.

Парфёнов не удержался от иронии:

— Кто-то должен приглядывать за начальством. Это, знаешь ли, весьма почётная обязанность.

— Поменяемся? Так и быть, уступлю тебе эту обязанность, и даже готов приплатиться. У меня пол фунта табаку осталось, выменял в Ольгинской у казаченьки на старые сапоги. Возьмёшь?

— Нет уж, брат, тебе повезло, ты и наслаждайся.

— Спасибо на добром слове, Василь Дмитрич. — Некрашевич переступил с ноги на ногу. — Сам-то чего здесь блудишь? Потерял что-то?

— Эскадрон Гершельмана ищу.

— Так уж и эскадрон? А может, Софию Николавну?

Парфёнов нахмурился, и Некрашевич торопливо махнул рукой:

— Ладно, ладно, не скрипи зубами. Видел я вас в Ольгинской. Молодец Васька, раскусил орешек. Никому не давался, а ты взял и... Прими мои поздравления. Искренние. Рад за тебя. Только…

Некрашевич замолчал.

— Что «только»? — подался к нему Парфёнов.

— Ты, главное, не волнуйся. В целом-то всё в порядке, лишь малая сложность возникла…

— Григорий, не тяни кобылу за хвост. Зарублю!

— Не зарубишь, у тебя шашки нет. В-общем, арестовали Софию Николаевну. Такие, друг мой ситный, дела.

Парфёнов растеряно отступил.

— Арестовали?

— Ну да, по приказу Корнилова. За мародёрство. Наорал на неё при всех, обещал повесить. Уже и суд состоялся. Видел бы ты, брат, как Звягин радовался, когда наказывал посыльному верёвку из обоза нести. Ну как же, баронессу вешать! У неё в родственниках через одного сплошь генералы да особы приближённые к императору, а это тебе не толокно ложкой черпать.

— Повесили? — холодея от ужаса, выдохнул Парфёнов.

— Окстись, — перекрестился Некрашевич. — За драного петуха? Под домашний арест определили. Сидит сейчас в церковной сторожке, даже охрану не поставили…

Дослушивать Парфёнов не стал и, не разбирая дороги, бросился к церкви, золотыми куполами нависавшей над станицей. Кого-то едва не сбил, сам чудом не попал под колёса гужевой подводы. Влетел на церковный двор, ринулся к сторожке. Дверь приоткрыта, часового нет. На лавочке у печки-голландки сидела София, размазывая по щекам слёзы. Подняла на Парфёнова влажные глаза, и отвернулась к стенке.

— София! Сонечка…

Парфёнов опустился перед ней на колени, взял её руки в свои, сжал.

— Что случилось, родная?

— Я…

Сначала ничего, кроме всхлипываний и бессвязных фраз, разобрать было невозможно, потом рассказ обрёл более стройные формы, и Парфёнов увидел общую картину. Полковник Гершельман отправил Софию в Кагальницкую в качестве квартирмейстера, чтобы к приходу основных сил армии она успела застолбить несколько хат для постоя эскадрона. В первом же дворе София увидела петуха: роскошный, золотисто-синий, с пушистым хвостом! Рука сама собой потянулась к револьверу. На выстрел выбежали хозяева, устроили скандал. София протянула им трёхрублёвую ассигнацию — десяток таких пушистых купить можно — но казаки упёрлись: не надо нам денег!

Из размазанного по всему рассказу контекста, Парфёнов понял, что до денег София успела нелицеприятно отозваться и о хозяевах, и об их родственниках; именно это, а не гибель петуха разозлило станичников. История дошла до Корнилова, тот вызвал Софию и отчитал, а Деникину приказал провести следствие. Тут же на месте созвали военный трибунал. Звягин, как председатель, используя своё красноречие потребовал для Софии высшей меры. С его слов, Добровольческая армия — это не сборище мародёров, она не имеет права заниматься грабежами и разбоем в отношении местного населения, что непременно скажется на лояльности казаков, а поэтому любое преступление должно жестоко караться. Остальные члены трибунала его не поддержали, и приговор прозвучал исключительно мягко: сутки домашнего ареста. Местом отбывания определили церковную сторожку.

София плакала, прикрываясь от Парфёнова рукавом бекеши.

— Я же просто так… — всхлипывая, оправдывалась она. — А Корнилов… Он на меня, как на девку. А я всё-таки баронесса... — и заныла, словно маленькая девочка.

Парфёнов сидел растерянный. Ему хотелось сказать, что так поступать нельзя, что баронессы кур не воруют, но понимал, это вызовет ещё большие слёзы и, наверняка, размолвку, а сказать что-то другое не мог, потому что не знал, какие слова сейчас подойдут, чтобы успокоить Софию, и он гладил её ладошки, её хрупкие пальчики и вздыхал.

В какой-то момент в глазах Софии блеснул гнев, и она выкрикнула, выплёскивая на Парфёнова всю свою горечь:

— Ты ничего не можешь! Ты трус!

Это обвинение было тем обиднее, что Парфёнов ни коим образом не был виновен в происшедшем, и не в его силах было изменить что-либо. Но обвинение прозвучало. Ни говоря ни слова, он встал и пошёл прочь, рыдания за спиной стали громче.

Толкачёв так и проспал до утра на лавке. На рассвете проснулся: тело деревянное, одна нога затекла. С трудом поднялся. Из угла доносилось сопение, кажется, Мискевич и Аверин. На полу свернувшись калачиком спал Плетёнкин. За столом в свете керосиновой лампы сидел Парфёнов. Лицо осунувшееся, пальцы сжаты в кулаки.

В душе заколыхалось недоброе.

— Случилось чего-то, Василий?

Парфёнов поморщился:

— У тебя водки нет? Мы тут с Грушиным… Гольцев куда-то делся. А Плетёнкин — слабак. А ещё в гвардии служил. Как его приняли? Пить совсем не умеет.

На столе стояла пустая четверть, тут же миска с квашенной капустой, ломаный хлеб, чеснок, четыре стакана в ряд. Пахло перегаром.

— Э, брат, да тебе сейчас не водка нужна, а долгий и продолжительный сон. Ты, никак, всю ночь бодрствовал. Скажешь, что случилось?

Парфёнов выдохнул, перегаром запахло сильнее.

— София подстрелила петуха. А я трус.

— И что?

— И ни что. Хозяева петуха нажаловались Корнилову, тот взбесился, накричал на Софию, назвал её мародёршей и приказал провести расследование.

Он снял кубанку, вытер лоб.

— Она сказала, что я ничего не могу. А чего она хочет? Чтобы я потребовал объяснений от генерала Корнилова? Или, не дай бог, вызвал его на дуэль? Бред.

— Согласен. Только ей этого не говори.

— Так я и не сказал, Володя. Я и не сказал! — он хлопнул ладонью по столу. — И поэтому я трус. Понимаешь? Я вообще только узнал. Эта сука… Звягин… хотел её повесить. Баронессу де Боде, твою мать! Звягин… Звягин… Вот кого бы я пристрелил... Трибунал наградил её сутками ареста, сидит теперь в сторожке при церкви, плачет, меня видеть не хочет. А в чём я-то провинился? Меня даже рядом не стояло, когда она того петуха расстреливала!

В хату вошёл Грушин, на сгибе локтя, бутылка самогона.

— Поздравляю, господа, у нас пополнение.

Из-за его спины выглядывал Осин — на плечах серые погоны без вензелей и одинокая звёздочка на просвете. Офицер. Толкачёв слышал, что всех юнкеров после переформирования армии в Ольгинской произвели в прапорщики. Что ж, бои под Ростовом и в Батайске доказали их право на это. Но вместе с получением первого офицерского звания Осин как будто переменился. Взгляд потерял детскую ошалелость, стал задумчивым и уверенным, и вслед за этим поменялось выражение лица — это стало лицо взрослого человека, осознавшего свою значимость. Да, Осин повзрослел, и все изменения мгновенно бросались в глаза. Даже шрам на правой щеке, полученный в бою под Ростовом, подчёркивал мужественность.

Мальчик стал мужчиной.

— Где ты только достаёшь их, Грушин, — сонным голосом пробормотал Аверин.

— Да вышел из хаты, а он стоит у порога...

— Я про водку.

— А-а-а, — протянул поручик. — Ну так, от пополнения за пополнение, так сказать. Каждый новоприбывший обязан проставиться. Традиция, господа. Нарушать нельзя. Тем более сегодня никуда не идём, армии велено отдыхать. Так что отдыхаем.

Грушин поставил бутылку на стол, оглянулся в поисках стаканов.

— Ох уж мне эти казаки. Всё попрячут, ничего на видном месте не оставят. Хозяйка, стакан не дашь?

Женщина выглянула из упечи:

— Вот же на столе стоят.

— Ох, — Грушин сел рядом с Парфёновым, потянулся к стакану. — Ты уж и закусить чего дай, любезная. Что ж мы, русские офицеры, как нищие в подворотне рукавом занюхивать будем?

Казачка вынесла полное блюдо вареников, плошку сметаны.

— Другое дело. Прелесть, а не хозяйка. Эй, Аверин, подъём, друг мой, без тебя не начнём. И ты, господин бывший юнкер, присоединяйся. Отныне мы все братья.

— Плут ты, Грушин, — усмехнулся Аверин.

— Это да, это про меня. Давайте за стол дружно, пока господин капитан не вернулись, иначе будет нам… И вы, Владимир… как там… Алексеевич? Присоединяйтесь. А то с вечера к лавке прилип…

Пить Толкачёв не стал, только пригубил, а вот от вареников не отказался: горячие, пахнущие чесноком и сыром. Этот запах поднял всех. Проснулся даже Плетёнкин. Обвёл стол мутным взором и, спотыкаясь, побрёл на двор. Минут через десять вернулся и подошёл к Толкачёву.

— Там до вас пришли, штабс-капитан.

— Кто?

— Девушка. Красивая. Как звать не сказала, хоть я и спрашивал.

Толкачёв, не одеваясь, выскочил за дверь, ни мгновенья не сомневаясь, кого увидит.

— Катя?

Она пришла. Она… Что-то стряслось? Не может такого быть, чтобы она пришла без цели, просто так, ради него. Или может?

На улице подморозило, зима возвращалась. Катя спрятала ладони в широкие рукава пальто, и топталась на месте. Большие солдатские сапоги смотрелись на ней нелепо.

— Здравствуйте, Владимир. Я не помешала?

— Что вы, Катенька, ни в коем случае. Очень рад вас видеть.

— Я к вам с просьбой.

— Всё что угодно, Катенька.

— Володя, попросите Парфёнова сходить к Софии. Вы уже наверняка слышали эту анекдотическую историю о петухе? София очень расстроена тем обстоятельством, что обидела Василия Дмитриевича. Это эмоции, не со зла. Сама она в этом не признается, вы же понимаете, но если Василий Дмитриевич придёт к ней, то они непременно помирятся.

— Хорошо, я ему объясню. А как вы? У вас всё хорошо?

— Спасибо, у меня всё хорошо. Нас поселили через три дома отсюда, хозяева очень дружелюбные, кормят на убой. Я должна идти, Владимир. Андрей Петрович воспользовался тем, что сегодня мы никуда не уходим, и выхлопотал позволение у Маркова дать сёстрам милосердия несколько уроков по врачебной практике. Меня отпустили буквально на пол часа. Я должна возвращаться.

— Конечно. Был рад увидеть вас, Катенька.

— И я…

Катя стояла перед ним точно так же, как тогда на тормозной площадке вагона: открытая, податливая. Самый подходящий момент, чтобы сказать, как он любит её, как она прекрасна, но слова застряли в горле ледяным комом, и всё, на что он осмелился, не спрашивая позволения, взять её руку и поцеловать. Он приник губами к пальцам. От них пахло лекарствами, и этот запах действовал настолько притягательно, что Толкачёв никак не мог оторваться. Лишь когда наступило понимание того, что момент прощания затягивается, он с трудом заставил себя сделать шаг назад.

— Катя, может быть, мы увидимся… завтра?

— Да, наверное, — кивнула девушка. — До завтра, Володя.

Она ушла, ветер потёк за ней снежной позёмкой, а Толкачёв остался у калитки. Прикрыв глаза, он продолжал чувствовать запах лекарств, прикосновение её пальцев, её взгляда. Это вызывало в душе целую палитру эмоций: счастье, радость, цветение…

— Толкачёв! — раздался за спиной резкий голос.

Совсем не обязательно было оборачиваться, чтобы узнать обладателя. Голос знакомый, обильно сдобренный подростковой визгливостью. Осин. Юноша подошёл вплотную. Лицо бледное, губы дрожат. Он выпил; немного, но достаточно, чтобы осмелеть, и эта разница в запахах — лекарство и самогон — настолько сильно диссонировала между собой, что Толкачёв поёжился: бррр…

Осин ухватился одной рукой за плетень, как будто боялся упасть.

— Я хочу… Господин штабс-капитан, я хочу, чтоб вы знали, я люблю Катю. Да, именно так. И я попросил о переводе в вашу часть, чтобы быть ближе к ней.

Юноша был однозначно на взводе и искал скандала, а так не хотелось портит столь прекрасное утро склокой. И не дай бог ещё, чтобы склока переросла в дуэль. Что угодно, только не это. Вот уж Звягин обрадуется, если подобное произойдёт.

— В таком случае, молодой человек, вам следовало проситься в полковой лазарет. Екатерина Александровна служит там.

Толкачёв развернулся и направился к хате.

— Теперь мы на равных! — в спину ему выкрикнул Осин, голос стал более визгливым. — Я тоже офицер. И я говорю вам как офицер офицеру: я не отдам вам Катю! Когда вы вошли в наш вагон, я сразу почувствовал к вам неприязнь. Сразу! Зачем вы вошли тогда, зачем?

Толкачёв не ответил. Неприязнь Кирилла он чувствовал всегда, и прекрасно понимал, чем она вызвана, но значения этому не придавал. Не придал и сейчас. Что должно случится — то случится непременно, и свой выбор Катя сделает самостоятельно. Он ни в коем случае не будет ей навязываться. Если она выберет Кирилла, то пусть так и будет.

5. Ставропольская губерния, село Лежанка, февраль 1918 года

Далеко в небе распахнулось облако — светло-серое, пушистое — и вслед за его появлением послышался притушенный расстоянием грохот артиллерийского залпа. Шрапнель. Через минуту новый залп, и новое облако распахнулось и опало так же далеко и правее. Полк остановился. Стреляли со стороны Лежанки. Стреляли неумело, торопливо, без корректировки. Кто-то рассмеялся и погрозил незадачливым артиллеристам кулаком.

В голову колонны побежали командиры рот. Толкачёв впервые видел, как бегают полковники — грузно, с отдышкой, прижимая рукой шашку к бедру. На серой лошадёнке примчался вестовой от Корнилова, козырнул Маркову, прокричал что-то и рванул обратно. Полк, не дожидаясь команды, развернулся поротно[1]. Идущий следом обоз замер в нерешительности и начал оттягиваться влево в балку под прикрытие земляных откосов.

Двадцать минут спустя вернулся Кутепов.

— Ну всё, господа, начинается. Идём колонной вперёд.

Поднялись на холм. Внизу блеснула речка. Последняя оттепель растопила лёд; вода, наполненная ледяным крошевом и илистой мутью, текла вяло, от берега до берега шагов двадцать, края поросли камышом. По нынешней погоде и ввиду отсутствия плавсредств преграда серьёзная.

Слева на взгорье разворачивалась батарея. Подполковник Миончинский забрался на зарядный ящик и, приложив бинокль к глазам, рассматривал Лежанку. Село вольготно раскинулось на плоскоземье, справа поднимались кирпичные трубы и приземистые бараки какого-то заводика. Ещё дальше высилась земляная дамба, к ней уже двигался Корниловский ударный. Прямо отсвечивала куполами церковь, напротив неё перекинулся через речку деревянный мост.

Вдоль сходящих к реке огородов протянулась ровная линия окопов. Большевики подготовились к встрече основательно: обустроили пулемётные гнёзда, на площади у церкви на открытых позициях установили два горных орудия, на южной окраине ещё два. Со снарядами у советских артиллеристов недостатка не было, орудия били без передыха, облака шрапнели одно за другим раскрывались над пашней, там, где маршировал Партизанский полк Богаевского.

— Третья рота, слушать меня! — выкрикнул Кутепов, выхватывая из ножен шашку. — Идём вброд справа от моста. Болотин, ваш взвод правофланговым.

Колонна разошлась в цепь и двинулась на Лежанку. Вторая рота выдвинулась к мосту, первая медленно накатывала сзади вторым эшелоном. Идти предстояло не менее трёх километров. Большевики не стреляли, и лишь когда цепь подошла к реке, открыли плотный огонь. Залегли. Пули рвали камыш, пузырили воду, с противным свистом рассекали воздух над головами.

Кутепов взмахнул шашкой:

— Не кланяемся, господа, не кланяемся, не в церкви. Вперёд! Вперёд!

— Да как же не кланяться, господин полковник? Они вон как из пулемёта густо кладут.

— А вы, Мискевич, молитесь. С нами Бог!

— Это точно, — хмыкнул Парфёнов. — С безбожниками ему не по пути. Ну что, господа, подъём. Хватит в грязи варапаться. Ей богу, как свиньи.

Он встал и первым шагнул в реку, мгновенно погрузившись в холодную воду по колено. Толкачёв, чертыхаясь, шагнул за ним. В сапоги потекла густая леденистая жижа. Ноги обожгло, по телу покатились судороги.

Сбоку клацнул зубами Аверин:

— Ну всё, простуда обеспечена.

— Не боись, — недобро усмехнулся Грушин, — пара свинцовых примочек от большевичков излечат тебя навечно.

— Сплюнь.

Раздвигая камыш, выбрались на открытую воду, пули защёлкали чаще. Батарея Миончинского скатилась с холма и прямой наводкой ударила шрапнелью по окопам, заставив красных на несколько минут умолкнуть. Это дало время перейти реку. Выбравшись на берег, Болотин прошипел:

— В штыки берём краснопузых…

Огонь батареи сместился к церкви. Красные, подняв головы над бруствером, увидели перед собой плотную офицерскую цепь, молча надвигающуюся на окопы с выставленными для рукопашной штыками. Сорок, может быть, пятьдесят шагов. Лица перекошены злобой, сведены холодом. Кто-то из красных в испуге вытаращился, отпрянул. Одного движения хватило, чтобы душа надломилась. И побежали, отбрасывая прочь винтовки, скидывая на бегу шинели, лишь напротив моста продолжал, не умолкая, бить пулемёт.

С фланга на предмостные укрепления двинулся взвод капитана Згривца, и пулемёт, наконец, замолчал. По всему берегу загремело: Ур-р-р-а-а-а!

Оборона большевиков посыпалась. Первая и третья офицерские роты, смешавшись, сообща полезли через огороды в село. Навстречу из-за забора ударили винтовки. Аверин опрокинулся на спину, но тут же поднялся.

— Всё в порядке, господа, поскользнулся.

Толкачёв опустился на колено, прильнул к прицельной планке. До забора не более двухсот шагов, расстояние как на полигоне. Поймал в прорезь папаху с красной полосой, надавил спусковой крючок. Папаху отбросило. Передёрнул затвор, снова надавил, снова передёрнул. Достал из подсумка запасную обойму, вставил в ствольную коробку и побежал догонять ушедшую вперёд цепь. Перед забором остановились. На земле лежали двое. Один ещё дышал и пытался отползти. Подскочил Мискевич, добил штыком.

— Хорошо стреляешь, Толкачёв, — одобрительно кивнул Болотин.

Сзади, опираясь на шашку как на трость, подобрался Кутепов.

— Болотин, атакуйте завод. Второй взвод вам в подмогу. Только не схлестнитесь с корниловцами, не хватало нам друг друга пострелять.

По улице шли открыто. Ворота, калитки, двери домов — нараспашку. Вещи валялись как после погрома, во дворах металась скотина. Людей никого, село словно вымерло. Добравшись до северной окраины, разбились на группы и пригнувшись, короткими перебежками обошли заводик с трёх сторон. Взяли на прицел окна, дали залп, разбивая ставни в щепу.

Из проулка выскочили двое верховых. Вид их заставил насторожиться: офицерские шинели, погоны на плечах, красные банты в петлицах. Закричали:

— Товарищи, отходите на Белую Глину!

— Товарищи? — хмыкнул Болотин. — Ты за кого нас, сукин сын… А ну слазь с коняги! Будут вам зараз товарищи.

Ухватил одного под уздцы. Всадник потянул поводья на себя, лошадь захрапела, попятилась.

— Эй, а ну пусти!

Замахнулся нагайкой.

— Да чего с ними!.. — выкрикнул Грушин. — Коли!

Закололи обоих. У того, что призывал отходить, вытащили из грудного кармана несколько писем и удостоверение. На типографском бланке было отпечатано: «Предъявитель сего есть действительно прапорщик 154-го Дербентского полка барон Лисовский Борис Николаевич». И добавлено синими чернилами от руки: «Командир роты революционной красной армии». Письма швырнули в грязь, удостоверение Болотин сунул в карман, чтобы потом передать Кутепову.

— Вот тебе и офицеры, — качнул головой Гольцев. — Вот она и присяга.

— Переметнулись, стало быть, — сплюнул Грушин. — Ну и в добрый час, что закололи.

От дамбы подошли корниловцы. Ещё на подходе изготовились к штыковой, пришлось кричать, что свои и посылать для сверки парламентёра.

Пока проводили сверку, из узкого окна барака высунулась белая тряпка и затрепыхалась. Дверь медленно приоткрылась, наружу выбрался паренёк в сине-серой шинели и дребезжащим голосом прокричал:

— Nicht schießen!

Грушин поднял винтовку, взял сине-серого на прицел.

— Не русский что ли?

— Похоже, немец, — проговорил Парфёнов. — Просит не стрелять.

— В немца — и не стрелять? Ну уж нет.

Парфёнов надавил на его винтовку, наклоняя ствол к земле.

— Погоди Грушин, разберёмся сначала. Господа, кто-нибудь говорит по-немецки?

Переводчик нашёлся среди корниловцев. Седоусый капитан с помеченным оспой лицом подошёл к бараку, переговорил с пареньком и наскоро передал суть разговора:

— Это австрияки, из пленных. Их тут человек пятьдесят. Говорит, они в нашу усобицу не вмешиваются, а здесь работают на заводе и на ветряных мельницах. В общем, как и наши казачки, держат нейтралитет.

— Тогда пусть в бараке сидят, на улицу не суются. Перебьём ещё ненароком.

От окраины двинулись к центру села. Со всех стороной петушиной перекличкой доносились выстрелы, то ли добивали кого, то ли праздновали победу. Вдоль плетней валялись трупы. Толкачёв взялся считать, но после третьего десятка остановился.

— Много, много, — поглядывая на них, кивал Болотин, и вздыхал. — Сидели б по хатам, по-иному жисть сложилась. А ныне…

Его сердобольство к убитым большевикам никто не разделял, только Осин хмурился, непривычный к такому количеству убитых.

На площадь согнали пленных. Среди серой массы солдатских папах и теплушек[2] выделялись офицерские фуражки. Вдоль строя ходил Марков, нервически стегая нагайкой по высоким голенищам генеральских сапог.

— Ну что, господа иуды, доигрались в революцию? Мало вам февраля оказалось, октябрь устроили?! Ну так я вам тоже устрою. Все бывшие офицеры выйти из строя! Полковник Кутепов, комендантский взвод мне через пятнадцать минут. Всех, чёрт бы вас побрал, в распыл пущу!

Подъехал Корнилов, устало махнул рукой:

— Сергей Леонидович, отставить. Каждый офицер, даже преступивший присягу, может быть казнён лишь по приговору военно-полевого суда.

— Время на них тратить, — поморщился Марков, демонстрируя недовольство решением главнокомандующего. Но был вынужден подчиниться. — Хорошо, Лавр Георгиевич, как прикажете. А с остальными что?

— Мы не можем обременять себя пленными. Но раз уж обзавелись сим хозяйством, необходимо соблюсти все формальности. Разберитесь с этим лично. Виновных — расстрелять.

В чём виновных, уточнять не стал, да этого и не требовалось. Марков понимающе кивнул и указал на церковный двор.

— Гоните всю шайку туда. И где этот, как его… тот полковник… В общем, вы поняли. Тащите его из обоза, пусть начинает дознание.

Офицерскому полку отвели для постоя южную часть села. Определившись с хатой, первым делом затопили баню. Мыться, стираться. После купания в реке хотелось почувствовать тепло. Толкачёв с блаженством развалился на кутнике и дышал, глубоко втягивая в себя горячий банный дух. Потом сидели в хате на лавках, пили травяной чай, отпыхивались. Плетёнкин пытался штопать рукав шинели, пробитый в нескольких местах пулями. Грушин подтрунивал над ним.

— Повезло тебе, Плетёнкин.

— Чем же?

— Ты маленький, в тебя попасть сложнее. Если бы вся наша армия состояла из таких как ты недомерков, она была бы воистину бессмертна.

— Не смешно, — фыркнул Плетёнкин.

Мискевич и Гольцев колдовали над чугунками в упечи. Из хозяйских запасов набрали картошки, моркови, луку и теперь разжигали печь, чтобы сварить похлёбку. Осину доверили ощипывать курицу. Бывший юнкер коленом придавил её к полу и ножом пытался побрить. Глядя на эти потуги, Толкачёв понимал, что ужин в лучшем случае придётся на завтрак.

Дверь отворилась, и с матовым клубом пара в горницу вошла молодуха. Замерла на пороге. Из-за подола выглянули две девчачьи мордашки, по самые носы замотанные пуховыми платками.

Болотин поднялся, кашлянул в кулак.

— Мы тут на постой… малость похозяйничали, – увидел, как молодуха стрельнула глазами на курицу, и снова кашлянул. — Ты не боись, молодка, мы за всё заплатим.

— Да кому ныне деньги треба? — сморщилась хозяйка, но когда в руке Болотина зашуршали ассигнации, немного оттаяла. — Ладно, чево уж, сидайтэ.

Быстренько скинула шубейку, раздела детей и направилась в упечь. Дела пошли скорее. Не прошло и часа, а похлёбка уже стояла на столе в широком чугунке, исходя аппетитным паром.

Утром, едва развиднелось, всех разбудил Болотин.

— Подъём!

Когда он успел встать и сбегать куда-то, одному богу ведомо, но собран он был по полной форме, при оружии и настроен весьма решительно. Лоб расчертили глубокие морщины, похоже, в штабе нагоняй дали.

— Чего без пользы развалились, заняться нечем? Все бока отлежали, — зарычал он с порога. — Собирайсь! Нынче нас в комендантский взвод назначили.

Плетёнкин оторвал голову от подушки, промычал недовольно:

— Где ж мы так нагрешили?

— Где нагрешили, о том лишь богу ведомо. А шоб у меня у штабу сейчас же были! Штаб, ежели кто запамятовал, в хате сельского старосты. Второй дом от церквы.

Пришлось вставать. Перекусили наскоро остатками ужина, посмотрели с сожалением на закипающий самовар и отправились на площадь.

Село оживало, многие жители ночью вернулись. Угрюмые с виду мужички оттаскивали от плетней трупы, навешивали на окна новые ставни и с недоверием косились в сторону проходивших мимо добровольцев. Во взглядах читалась откровенная ненависть. Многие из тех, кто валялся сейчас вдоль по обочинам, были уроженцами Лежанки и соседних сёл, а кровь своих прощается не скоро.

Если вообще прощается.

Пока армия шла по землям области Войска Донского, люди встречали добровольцев пусть не с распростёртыми объятьями, но как своих. Охотно делились продуктами, отправляли подводы в обоз. Помогать делу материально не отказывался никто. Однако стоило завести речь о том, чтобы оторваться от подолов и пойти против большевиков, сразу возникали трудности. Желающих воевать не находилось. Но ладно хоть против не выступили.

Лежанка стала первым не казацким селом на пути Добровольческой армии. Село большое, крестьянское, отправившее на Великую войну ни одну сотню рекрутов. Вернувшись с фронтов, бывшие солдаты, распропагандированные большевиками, приняли новую власть как родную, и без долгих увещеваний встали на её защиту… Теперь вот расплачивались.

На площади скрипела сколоченная наспех виселица, на перекладине покачивались трое. Повесили недавно, падающий снег всё ещё таял на щеках, оставляя по себе влажные следы. Вокруг сбились в кучку штабные, среди них Звягин. Тут же два десятка казаков верхом. Поодаль застыли в скорбных позах бабы, подвывали, прикрывая рты красными от холода ладонями. Возле хаты местного старосты стояли наготове подводы и несколько мужичков с лопатами.

Звягин крикнул:

— Где вас носит, Болотин? Время к завтраку, а мы начать не можем, — и кивнул казакам. — Давайте первую партию!

С церковного двора вывели четверых и подогнали к амбару.

— О чём задумались, Болотин? — вновь подал голос Звягин. — Забыли, как приводить приговор в исполнение? Спросите у Толкачёва, он объяснит.

Болотин ощерился:

— Ну, замёрзли? Становись в ряд!

Затея с расстрелом не понравилась никому. Осин побледнел и в немой надежде повернулся к Толкачёву, словно тот мог что-то изменить. Аверин выругался сквозь зубы. Плетёнкин поёжился и сдвинул брови.

Первым к амбару шагнул Парфёнов.

— Это приказ, господа. Приказы надо исполнять. А с совестью после войны договариваться будем.

— Патронов бы, — проговорил Грушин. — Патронов мало. У меня всего обойма.

Звягин, устав ждать, быстрым шагом подошёл к расстрельной команде.

— Что тянете, а? Что тянете? Ждёте, когда все мы тут окоченеем? Приступайте!

— Патронов нет, — хриплым голосом ответил Болотин.

— Патроны, патроны! — Звягин сплюнул и пошагал к виселице. — Будут вам патроны. Ротмистр…

Минут пять топтали снег, поглядывая на вставших у стены амбара пленных. Те смотрели смело, в глаза, предстоящая смерть не пугала никого. Или делали вид, что не пугает. В любом случае, это вызывало уважение.

— Порубать их, и всех делов, — проговорил кто-то из казаков. — Свояк рассказывал, в Великокняжеской офицерив порубали да в колодезь сбросили. А тут суд, мать его, придумали.

Подбежал ротмистр Шапрон дю Ларре, протянул фуражку полную винтовочных обойм.

— Разбирайте, господа. И покончим, наконец, с этим, — столкнулся взглядом с Толкачёвым, качнул головой. — И вы, Владимир Алексеевич, здесь. Не везёт вам…

Толкачёв захватил горсть обойм, сунул в карман.

— Мало принесли, господин ротмистр. Пленных вчера нагнали не меньше сотни, на всех одной фуражки не хватит.

— Хватит, Владимир Алексеевич, не беспокойтесь. Многих отпустили как непричастных. И без того, знаете ли, трупов наплодили. Ночью галичане и чехи перерезали всех австрияк, тех, что на заводике местном работали. У галичан с австрийцами свои счёты. Ночью ворвались в барак и…

Болотин подал команду:

— Готовьсь!.. Цельсь!.. — выждал мгновенье и крикнул. — Пли!

Короткий залп, четверо легли под стеной пластами. Со двора вывели следующих.

Приведение приговора в исполнение походило на фабричный конвейер. Залп, подбегали мужички, хватали трупы, оттаскивали на телеги, казаки подгоняли следующих. Снова залп, снова мужички, снова следующих. Толкачёв уже вставлял третью обойму. Сколько ещё? Осин заряжал винтовку трясущимися руками. Не каждому дано, как Грушину или Парфёнову, вот так хладнокровно, отодвинув совесть куда-то вбок, убивать людей. Для этого нужны годы тренировок, или хотя бы одна война, чтобы приучить себя мгновенно, не раздумывая ни секунды разделять людей на своих и чужих.

Подвели ещё двоих, совсем мальчишки, лет семнадцать-восемнадцать — те же юнкера, только с другой стороны. Один опустил голову, стоял, словно скала, слившись подошвами сапог с подножной грязью; второй смотрел по сторонам, искал сочувствующие взгляды, не находил и трясся в ознобе.

— Пли!

Снова подошёл Шапрон дю Ларре, подал каждому бутылку настоящей водки.

— Всё, господа, от лица председателя военно-полевого трибунала благодарю вас за оказанную услугу. Примите в качестве благодарности.

— А не плохо так, — усмехнулся Грушин. — За полчаса работы аж девять бутылок водки. Да я хоть каждый день так.

— Язык у тебя, Грушин, что помело, — процедил сквозь зубы Парфёнов.

— А чё я?.. Василь Дмитрич, так после такого надо бы и это… чтоб взбодриться. А то и меланхолия может произойти. Вон, глянь на Осина, ему всяко выпить не помешает.

— Выпить никому не помешает, — подвёл черту Болотин. — На взвод выдана казённая водка, стало быть, положено её употребить для успокоения, так сказать, нервических моментов. Кто не желает, тот отправится копать могилы для убиенных краснопузых. Есть такие?

Копать могилы не захотел никто. Вернулись в хату и, не снимая шинелей, сели за стол. Хозяйка выставила чугунок с варёным картофелем, сковороду с жаренной рыбой, спросила робко:

— Что ли опять стреляли? Не угомонитесь никак.

— Время ныне такое — неугомонное, — ответил за всех Гольцев.

[1] Офицерский полк состоял из четырёх рот общей численностью около восьмисот человек.

[2] Телогрейка, так же использовалось наименование «ватный бешмет».

6. Кубанская область, дорога на Тихорецкую, февраль 1918 года

Дни проходили в монотонном однообразии: переходы, переходы, днёвки, привалы, станицы, грязь, снег, грязь, трупы лошадей на обочинах, снова грязь, холодный ветер. От Лежанки двинулись на Плоскую, переночевали, и бесконечной вереницей потянулись к Ново-Ивановке. На этот раз Офицерский полк следовал в арьергарде. День был на редкость сухой, тёплый, дорога плотно утоптана, лошади тянули ровно, без устали, и Катя решилась наконец взобраться на телегу. Липатников шёл сбоку, намотав вожжи на кулак. Голову он держал прямо, но глаза задумчиво опустил долу.

— Что так невеселы, Алексей Гаврилович? — окликнула подполковника Катя.

Липатников причмокнул, словно рассасывал конфету, и со вздохом ответил:

— Да понимаете, Екатерина Александровна, покоя мне вся эта камарилья вокруг генерала Корнилова не даёт.

— Что так? Опять Звягин чем-то отличился?

— Да знаете ли… Я тут подсчётами занялся, со вчерашнего вечера ещё. Вся наша армия вместе с возничими и сёстрами милосердия, стало быть, составляет чуть более трёх тысяч душ. Конечное число, думаю, вам и генерал Эльснер не сообщит, хотя уж он-то знать обязан наверняка. Ну да Бог с ним. Большая часть наших сил состоит из пехоты, то бишь, выражаясь языком стратегии, штыков. И двести пятьдесят примерно сабель.

— Одна из них София, — задорно воскликнула Катя.

— Вот-вот, именно так.

— Не понимаю, что же вас тревожит? Мы сейчас гораздо сильнее, чем под Ростовом. Армия собралась воедино и готова дать отпор любому недругу.

— Разумеется, готова, этого у нас не отнять. Но тревожит меня, Катенька, то, что для борьбы с превосходящими силами противника сии пропорции не подходящи. Уж поверьте старому вояке, пусть и интенданту, в таких вопросах я понимаю. Бои в Хомутовской и в Лежанке показывают совсем не красивую картину. Будь у нас кавалерии эдак сабель с тысячу хотя бы, задали бы мы им трёпку. И не просто бы отодвинули с дороги, нет, а разгромили в пух и прах. А иначе что получается?

— Что?

— Иначе получается, что советские отступили и ждут своего часа, дабы вновь ударить по нам. А будь в распоряжении генерала Корнилова кавалерия достойным числом, так порубала бы отступающего врага, и тот думать забыл снова глянуть в нашу сторону.

— Что ж поделать, Алексей Гаврилович, откуда взяться кавалерии? Придётся довольствоваться чем есть.

— В том-то и дело, милая Екатерина Александровна, что кавалерия-то имеется, и даже в большом количестве, никак не менее полутора тысяч сабель. Но ушла она с походным атаманом Поповым в Сальские степи. Не смогли договориться Корнилов, уральский казак, с Поповым, донским казаком, дабы объединить силы и бить врага сообща. А виной тому, я считаю, сговор генералов и штаб-офицеров вокруг Корнилова, возжелавших идти на Екатеринодар для соединения с отрядом полковника Покровского. И вроде главный аргумент у них достоин уважения: поднять кубанских казаков на борьбу с большевизмом. Дончан, стало быть, поднять не удалось, а вот кубанцы поднимутся разом. Вполне возможно, они и правы, не спорю. Генерал Корнилов умеет наставлять людей, глядишь, и растормошит казачков, заставит лежебок очнуться от спячки. Но почему именно Кубань, а не, скажем, Ставрополь или дерзкий Терек?

Катя слушала Липатникова и вздыхала. Она не понимала разницы между Поповым и Алексеевым, между Алексеевым и Корниловым, между Корниловым и Покровским. Все они большие начальники, облечённые властными полномочиями, дающими им право вести людей на смерть. Но при этом ни один из них не в состоянии договориться друг с другом. Разве так должно быть?

Катя придвинулась к Маше.

— А ты что такая смурная?

Подруга не ответила, лишь прислонилась щекой к Катиному плечу и вздохнула. Кажется, она до сих пор переживала из-за кончины отца. Но она хотя бы знает судьбу своих близких, Катя о своих не знала ничего.

— Брось, Машенька, всё у нас будет хорошо, вот увидишь, — и повторила с сомнением. — Вот увидишь.

В Ново-Ивановке дали роздых лошадям, перекусили на скорую руку и двинулись дальше. Вечером вошли в Незамаевскую. Как и во всех казачьих станицах, походников встретили тепло и угостили на славу, тем более что во всю праздновали Масленицу. Корнилов выступил на сходе, разъяснил старикам суть претензий к новой власти, и станичники приняли решение выставить в помощь армии сотню конных и пеших казаков. Это была пусть маленькая, но победа, и Катя подумала, что Алексей Гаврилович не совсем прав в своей оценке решения командующего.

Воспользовавшись праздничной атмосферой, Катя надумала сходить на площадь за станицей, откуда уже давно лилась музыка, смеялись, пели. Позвала Машу с собой, но та сослалась на дела. Нет так нет, возможно, придёт Владимир. Офицерский полк встал на постой где-то в заречной части станицы, и как добраться туда, чтобы найти и пригласить штабс-капитана, Катя не знала. Но на гулянья он должен прийти, хотя бы из расчёта встретить там её.

Чучело Масленицы уже сожгли, остался лишь разломанный шест и кусочек обгоревшей ткани. Людей было много, горели костры, неподалёку женские голоса выводили звонко:

Как на масленой неделе

На столы блины летели!

С пылу, с жару, из печи,

Все румяны, горячи!

Масленица, угощай!

Всем блиночков подавай!

Подходите, разбирайте,

Похвалить не забывайте!

Первым желанием было присоединиться к хору, петь хотелось жуть как. Но вторгаться в чужие распевки Катя не решилась. Всё у казачек было слажено и поделено по голосам, и певичке со стороны вряд ли кто обрадуется. Катя встала с краю, спрятав ладошки в широкие рукава пальто, и притоптывая, радовалась общему веселью.

— Екатерина Александровна, доброго вечера вам, — послышался голос полковника Звягина. — Как хорошо гуляют казаки, любо-дорого посмотреть. Ещё бы и воевали так, цены б им не было.

Колкость Звягина Кате не понравилась. Впрочем, ей ничего в нём не нравилось.

— Зачем же вы так резко, господин полковник? Казаки воюют отменно. В Лежанке они показали себя во всех отношениях достойно.

— Что же такого достойного они смогли показать? — словно не чувствуя Катиного недовольства спросил Звягин. — В офицерских стрелковых цепях я не видел ни одной казацкой папахи и ни одной фуражки с синим околышем.

— Видимо, вы не туда смотрели. Партизанский полк генерала Богаевского, в котором служат казаки, наступал на левом фланге и был плохо заметен со стороны обоза, с которым вы, по всей видимости, и находились.

— Это так, — ничуть не смущаясь, согласился Звягин, — признаю вашу правоту. Но что ж мы всё о войне? Сегодня большой праздник. Предлагаю вам, Екатерина Александровна, прогуляться. Чины из Технической роты обещали устроить фейерверк. Тут недалеко, у реки. С вашего позволения, готов выступить провожатым.

Катя улыбнулась. Фейерверк? Ну, наверное, да, было бы интересно взглянуть. Давно она не любовалась фейерверком, со времён Смольного, и было бы славно вновь подивиться на рассыпающееся зарево разноцветного огня. Жаль, что Маша не пошла с ней, вдвоём было бы веселее. А если бы пришёл Толкачёв… Но он, как всегда, не пришёл. Или задерживается. Может быть, ищет её в лазарете? Но тогда Алексей Гаврилович непременно направит его сюда.

Катя осмотрела площадь. Костры горели ярко, отсвечивал снег. Люди переходили с места на место, много знакомых лиц. Даже Кирилл Осин пришёл, смотрел на неё печальным взглядом поэта. Возле стола с закусками стайкой сбились сокурсницы Софии по Алексеевскому училищу: Юля Пылаева, Саша Бирюкова, Маша и Верочка Мерсье, Наташа Семёнова, Зина Готгард. Пили чай, ели блины. Где-то рядом мелькала бекеша самой Софии и кубанка Парфёнова.

А Толкачёв не пришёл.

— Ну так что, Екатерина Александровна? — Звягин протянул ей руку.

Катя вздохнула и… приняла предложение.

— Только не долго, господин полковник. Взглянем одним глазком, и я тут же назад в лазарет. Дел полно, надо ещё корпию нащипать, бинты выстирать.

— Ну разумеется. Я провожу вас потом.

Звягин не обманул, Техническая рота действительно добыла где-то бенгальских свечей, петард и устроила пусть небольшое, но представление, более рассчитанное на станичников никогда подобного чуда не видавших. Дети указывали на огни пальцами, широко распахивали глаза. Казачки замерли в нерешительности, качали головами, вздыхая. Кате больше понравилась их реакция, чем сам фейерверк.

А потом полковник проводил её до лазарета. По дороге рассказывал о службе в Петербурге, о приближённых к императорской семье людях, подчёркивая, что лично знаком со многими из них. Хотел произвести впечатление, указать на свои связи. Но, во-первых, Катю это нисколько не волновало, во-вторых, все приближённые ныне разлетелись по заграницам, и лишь немногие остались в России, принимая участие в её судьбе.

С утра выдвинулись к станице Весёлой. Не прошли и пары вёрст, как впереди и чуть правее зарокотал пулемёт. Два пулемёта. Катя в испуге обернулась к Липатникову. Тот вытянул шею, вслушиваясь в звуки стрельбы. Продолжалась она недолго, минуты четыре или пять. Колонна остановилась, потом снова пришла в движение. От авангарда передали, что наткнулись на кавалерию красных, но беспокоиться больше не о чем. Атака отбита с серьёзными для противника потерями. Когда проезжали мимо места боя, Катя увидела на раскисшем поле валяющиеся вперемешку человеческие и лошадиные трупы.

В Весёлой остановились на днёвку, а в ночь двинулись на Павловскую. Офицерский полк снова шёл в арьергарде. Видно было плохо, снег почти весь стаял и на обочинах не отсвечивал. От Маркова пришёл приказ: соблюдать тишину, огней не зажигать. Армия подходила к железной дороге, пересекать её планировали где-то между Тихорецкой и Сосыкой. Обе станции занимали крупные силы большевиков, по железнодорожным путям курсировал бронепоезд.

Поступил новый приказ: за хутором Упорным во избежание столкновения с противником сворачивать влево на Новолеушковскую. Приказ доставил тот же молоденький прапорщик, который встретился им в Хомутовской, и Катя поздоровалась с ним как со старым знакомым.

У моста через речку Поповку движение застопорилось. Оттепель превратила берега в трясину, мост захлёстывала вода. Офицерский полк вслед за армией перешёл на другой берег, батарея подполковника Миончинского напрочь увязла в грязи. Пришлось рубить кустарник, вязать фашины, подкладывать их под колёса орудий.

Обозу пришлось тяжелее. Пока последняя подвода переправилась, армия растворилась в степи. Не было слышно ни хрипа лошадей, ни скрипа повозок.

Перекрестившись, двинулись дальше. Поворот на Новолеушковскую в темноте не заметили. Ошибку поняли лишь увидев перед собой на фоне серого неба соломенные крыши Павловской. В спешке начали заворачивать.

Из станицы вышли несколько человек с винтовками. Минута — и зазвучали выстрелы. Пуля попала в борт телеги, Катя вскрикнула и застыла, боясь шевельнуться. Маша дёрнула её за руку, попыталась оттащить в сторону, но Катя с силой вцепилась пальчиками борт, и только дышала быстро и отрывисто. Подбежал Липатников, подхватил её и перебросил в телегу. Крикнул:

— Езжайте, езжайте!

Маша схватила вожжи, лошади натужно захрипели, ещё одна пуля ударила в край, третья с чавканьем разворошила грязь возле колеса.

Санитары и возницы встали заслоном поперёк дороги. Без суеты и толканий выстроились двух шереножным строем. Липатников, как старший по званию, взял на себя командование.

— Первая шеренга — на колено. Заряжай…

Щёлкнули затворы.

— Залп!

Три десятка винтовок одновременно выстрелили, заставляя противника упасть в грязь. Из станицы выбежали ещё несколько человек, двое тянули за собой пулемёт. Липатников скорректировал огонь:

— Господа, целимся в пулемётчиков… Залп!

Один пулемётчик упал, второй пригнулся и рванул назад к станице. Остальные побежали за ним. Эту маленькую победу встретили дружным: ура! Потом закинули винтовки за спину и бросились догонять обоз. Слава Богу, красные из Павловской на преследование не решились, то ли их было слишком мало, то ли посчитали, что добровольцев слишком много, и принялись создавать линию обороны вдоль по околице.

Новолеушковской достигли, когда совсем рассвело. Перед железнодорожным переездом скопились подводы, орудия, офицерские роты. Корнилов и Марков стояли возле будки обходчика, следили, как подразделения одно за другим переходят рельсы и, выстраиваясь в колонны, начинают движение в сторону Старолеушковской. Прошёл Партизанский полк Богаевского, за ним Корниловский ударный подполковника Неженцева, потянулись подводы Армейского полевого лазарета. Параллельно им на рысях проехал дивизион Гершельмана. Катя вглядывалась в серые от усталости лица кавалеристов, надеясь увидеть Софию, но все они казались одинаковыми.

Со стороны станции Сосыки послышался пронзительный паровозный гудок и следом грохот орудийного выстрела. Снаряд упал с недолётом, вздыбив землю метров за семьдесят до переезда. Катя взвизгнула и присела за телегой, Липатников ухватил лошадей под уздцы, сдерживая их и успокаивая:

— Ну, ну, голубушки, что ж вы… Тихо, тихо…

Маша, наоборот, вытянулась во весь рост, всматриваясь в горизонт.

Следующий снаряд вздыбил землю чуть ближе, третий развалил сложенные в штабель шпалы. Маша проговорила негромко:

— Смотрите, там бронепоезд.

Катя осмелилась выглянуть. Переезд опустел, справа на деревянном настиле разворачивалась батарея Миончинского. Корнилова не было, Марков стоял рядом с орудием и о чём-то говорил с подполковником. Наконец махнул рукой и отошёл к будке. Миончинский встал за наводчика, закрутил маховик. Выстрел — снаряд ударил прямо под колёса паровозу, разворотив перед ним рельсы. Отчаянно засвистел гудок, и бронепоезд попятился. Второе орудие батареи помчалось вдогонку. Развернули передки посреди поля и произвели ещё несколько выстрелов. Катя видела, как продолжая пятиться, бронепоезд скрылся в лесопосадке, и только чёрный дым из трубы паровоза указывал его путь.

Переезд снова ожил, откуда-то вдруг появились повозки и потянулись по дороге на Старолеушковскую.

7. Кубанская область, станица Ирклиевская, февраль 1918 года

Офицерский полк встал на западной окраине Старолеушковской. Вторая и четвёртая рота расположились на постой по казачьим хатам, третья и первая развели костры вдоль дороги на Ирклиевскую. Обозы остались по ту строну Челбаса, и до следующего утра реку переходить не собирались. Пришлось развязывать вещмешки, доставать скудные пайки, кто чего сэкономил.

Кутепов обошёл каждый взвод, раздавая наказы, у костра взвода пешей разведки присел на услужливо подставленный чурбачок.

— Огонь понапрасну не жечь, господа офицеры. Повечеряли, и гасите.

— Так холодно ж, господин полковник, — жалобно проговорил Грушин, — а так хоть один бок да греется.

— Вы на передовой, Грушин, а не в запасном полку. Выйдут на свет большевики, согреют вам оба бока. Белые полосы на головные уборы все нашили? Командующий приказал сделать это в срочном порядке, чтоб своих в бою не постреляли.

— Так точно, нашили, — за всех ответил Болотин. — А что, Александр Павлович, завтре, говорят, это… вроде как с Тихорецкой до нас тридцать девятая дивизия идёть. Так ли?

Кутепов скрываться не стал.

— Идёт. Поджимают с юга, хотят перекрыть путь на Екатеринодар. Но ничего, прорвёмся. Пусть нас и мало, зато цель ясная: сбросить гнёт большевиков, вернуть Россию в лоно православия. А в Екатеринодаре находится отряд полковника Покровского, объединившись с которым мы вдвое увеличим наши силы, и используя город как базу сможем начать новое наступление на Ростов.

Он перекрестился, достал из-под нательной рубахи простенький крест, поцеловал.

— А нужен ли нам Екатеринодар? — спросил Парфёнов, помешивая в котелке жидкую похлёбку. — Путей в степи много. Не проще ли в Сальские степи отправиться, в Задонье? Перезимовали бы, а как дороги просохнут, со свежими силами снова на Ростов. К этому времени, глядишь, и казачки очухаются.

Кутепов покачал головой.

— Ей Богу, Василий Дмитриевич, Великую войну прошли, батальоном командовали, проявили себя должным образом. Генерал Марков в вас большие перспективы видит, а вы «перезимовать», «очухаются». Вы, как офицер, как командир, обязаны знать, что армия в состоянии бездействия подвержена разложению, тем более в нынешней ситуации, когда потуги социалистических идей кишат в воздухе. Ваши юнкера с ростовскими студентами уже передраться готовы, и иначе как социалистами их не называют. А бои и походы армию сплачивают, делают её единой.

— Людей много погибнет, пока дойдём до Екатеринодара.

— Погибнет, — согласился Кутепов. — Может, и мы с вами погибнем.

К костру подошёл прапорщик первой роты.

— Господа, я у вас солью не разживусь? Наловили рыбки, понимаете, пожарили, а посолить нечем. А без соли в горло не лезет.

— Несите нам, у нас полезет, — быстро нашёлся Плетёнкин.

— Это вы когда успели наловить, Блохин? — спросил Кутепов. — Молодцы. Аверин, отсыпьте прапорщику из своих запасов. Вы припасливый, я знаю.

— Побойтесь Бога, господин полковник, откуда у меня соль?

— Не жадничайте, подпоручик, отсыпьте. При случае, и первая рота нам добром отплатит. Так ведь, Блохин, отплатите?

— Не сомневайтесь, Александр Павлович. Уж мы-то никогда жадными не были.

Аверин, ругаясь сквозь зубы, развязал вещмешок, достал кулёк с солью.

— Куда вам?

Блохин подставил составленные вместе ладони.

— Не слишком ли? — нахмурился Аверин.

— Сыпь, не жалей.

— Тебе, Блохин, палец протяни, ты руку оттяпаешь.

Кутепов поднялся, поправил съехавшую на бок фуражку.

— Болотин, четыре часа вам на отдых, потом отправляйтесь в Ирклиевскую. Поглядывайте по сторонам, зря не рискуйте. Если увидите красных, в станицу не суйтесь. Осмотритесь, и назад.

Громче всех возмущался Плетёнкин. Он шёл, повесив винтовку на шею и положив на неё руки, и ворчал:

— Они чем там думают? Думцы… А нельзя было доблестную нашу кавалерию в дозор послать? Если красные верхом налетят, что делать будем? Тут намедни на чехов наскочили, тоже так же шли. Но у них хоть два пулемёта с собою было, мигом спесь с красных согнали. А мы? Девять винтовок. Да нас порубают прежде, чем мы выстрелить успеем.

Грушин обернулся к нему и в раздражении произнёс:

— Слушай, заткнись уже. Вот её Богу, надоел своим нытьём. Ноешь и ноешь. Не нравится, попроси перевода в другой взвод, или вообще в обоз. Только нас не изводи своими стонами.

— А тебе что за дело? — вспыхнул Плетёнкин. — Сам ты ноешь! Сам в обоз иди! А я говорю, ежели что, так нас порубают!

Грушин пробурчал, дескать, надоел уже этот нытик, и отвернулся. Кто-то, кажется, Аверин, тоже тихонько подтрунивал над опасениями прапорщика, его поддержал Гольцев. Но в чём-то Плетёнкин был прав. В открытой степи пешая разведка особой пользы принести не может, не для таких просторов она предназначена. Толкачёв напряжённо всматривался в рассветную хмарь, в исчерченную холмами линию горизонта и надеялся, что не увидит конный разъезд красных. Не то чтобы он боялся получить удар шашкой и навеки остаться на этой грязной дороге. Нет. Люди во взводе опытные, бой у Лежанки наглядным образом показал это. Даже Осин и ноющий по поводу и без Плетёнкин не дрогнут и сделают всё как надо, чего уж говорить о Василии, который половину войну прошёл рядовым разведчиком и заслужил все четыре солдатских Георгия. Девять опытных бойцов пусть и с трудом, но отразить атаку двух десятков кавалеристов сумеют. Кутепов, посылая взвод в дозор, прекрасно это понимал. Но если доведётся столкнуться с крупным подразделением, настроенным вполне серьёзно, то ни устоять, не сообщить о нём они попросту не успеют. В этом Толкачёв был полностью согласен с Плетёнкиным: в дозор нужно было отправлять кавалерию, а не пешую разведку.

Но как бы там ни было, а приказ выполнять нужно. Болотин с Осиным шли первыми, замыкали Толкачёв и Парфёнов. Шли неспеша, негромко переговариваясь и внимательно поглядывая по сторонам. Парфёнов посвистывал, судя по выражению лица настроение у него было приподнятое, и нытьё Плетёнкина никак на нём не отражалось.

— С чего ты такой довольный, Василий? — Толкачёв пихнул друга локтем.

— А с чего грустить? — он подмигнул. — Вчера написал Софии записку, приложил к ней сухую травинку вместо букета и отправил с посыльным.

— О чём записка?

— О погоде разумеется.

— Ответила?

— Пока нет, — он снова подмигнул. — Но ответ будет однозначно, даже не сомневайся. Как я жду этого ответа, дружище. У неё такой слог! Получил от неё уже две записки, перечитываю каждый день на ночь и сплю как младенец.

— Вот как, а мне ни слова не сказал. Друг.

— Говорю: получил от Софии две записки. А как у тебя с Катей? Видел её в Незамаевской на гуляньях. Звягин вокруг крутился. Услужливый такой. Не боишься, что уведёт?

— Только не Звягин, — покачал головой Толкачёв.

— Это почему же?

— Пресный он. Глаза пустые.

— Зато положение. Да и грудь в орденах, связи хорошие. Полгода, год — и генералом станет. А для молоденькой девицы это весьма серьёзно. Посмотри на жену Деникина.

— Ты только Звягина с Деникиным не сравнивай. Деникин боевой офицер, в штыковые лично ходил, герой Великой войны. Да что я тебе толкую, ты же сам говорил с Катей, должен понимать, что она на таких героев и смотреть не станет. А вот…

Толкачёв замолчал.

— Что «вот»? Начал, так уж доводи мысль до конца.

— У Осина на неё виды, он мне честно в этом признался.

— Этот мальчишка?

— Осин — партия для неё куда более удачная. Молод, богат, воспитан, впереди большое будущее. Поверь, Василий, у Осина шансы намного выше, чем у Звягина, — он закусил губу. — И чем у меня.

— Чушь. Если Осин и будет с Катей, то только по твоей вине.

— Почему же по моей?

— Потому что ты не замечаешь её, вернее, делаешь вид, что не замечаешь. Ты её боишься?

— Василий, я объяснял тебе…

— Да, да, помню. Там что-то вроде: ты никогда не решишься подойти, потому что она идеальна во всех отношениях и что тебе вполне достаточно смотреть на неё издали. Так?

— Почти. Я… Мне кажется… Если бы она дала какой-то знак.

— Какой тебе должен быть знак? Может ей раздеться, чтобы ты наконец заметил её? Вспомни, как ты атаковал Лару.

— С Ларой всё было по-другому. Она смотрела с вызовом, как будто предлагала: возьми меня. И я взял, и все отношения наши были построены именно на этом. Катя совсем не такая.

— А какая?

— Она, — Толкачёв вздохнул. — Она настоящая. Я хотел бы сделать ей предложение.

— Так сделай.

— Я же говорю, у меня нет шансов получить её согласие.

— Тьфу ты чёрт! — выругался Парфёнов. — Опять вернулись к началу. Знаешь, Володенька, с таким подходом она точно выйдет замуж за Осина.

Посыпал снег; сначала мелкий, острый, словно иголки, затем повалил крупными хлопьями. Они ложились на землю чистым намётом, превращая грязь в студень. Через час тучи развеялись, проглянуло солнце, но топить выпавший снежок не торопилось.

Впереди показались крыши Ирклиевской, потянуло дымком, залаяли собаки. Болотин встал у куста на пригорке, приложил к глазам бинокль и долго всматривался в очертания станичных хат. Всё, что видел, он комментировал на свой офицерско-крестьянский манер.

— Кажись, бричка… ну да, бричка… Чего ей тут потребно? Тоже что ль как мы… Ай нет, поповская. Вон поп в рясе. Садится. Поехал. Вожжами больно яро дёргат. А вон колодезь… казачка с вёдрами. Красных не видать. Зайти что ль, осмотреться…

В станицу заходили с опаской. Улицы пустые, только собаки крутились по дворам, да казачёнок вёл в поводу норовистого жеребца.

От плетня к хате дёрнулась тень. Грушин с Мискевичем дёрнулись следом, и через минуту подтащили паренька в солдатской шинели и кирзовых ботинках.

— Кто таков? — нацелился на него Болотин.

— Вашбродь, это... Вашбродь...

От страха паренёк едва выговаривал одно-единственное слово.

— Часть? Какая часть? Дивизия? Тридцать девятая?

Паренёк закивал.

— Большевик, — констатировал Болотин и выдал приговор. — В расход.

Паренёк сглотнул и вытянулся.

— Вашбродь, никак нельзя. Никак! Я деморализованнай! Слышате? Деморализованнай я!

— Мискевич, выполнять!

Подпоручик потянул паренька за рукав, тот упирался, плакал. Мискевич похлопал его по плечу.

— Ну, полно, полно, идём.

— Погодьте, вашбродь! Мамка у мене в Тихорецке. Мне до ею надо. А? Да погодьте ж вы!

— Чего годить? Всё уже за нас с тобой решили. Слышал господина капитана? То-то...

Мискевич толкнул паренька к плетню. Тот кривился и ныл: погодьте, погодьте. Мискевич взял винтовку наперевес и без замаха ударил штыком. Паренёк захрипел, повалился на колени. Мискевич ударил ещё раз, ещё, и не остановился пока тот не перестал дёргаться и не затих.

У плетня стояла бабка, на узкое морщинистое лицо набегала ночь. Перекрестилась и простонала гнусавым голосом:

— Шо ж вы, сыночки, робити?

— Война, мать.

— Та какая ж це вiйна? Це вбивство.

Мискевич побежал догонять взвод. В станицу вступал Корниловский ударный. Колонны проходили мимо хат, хлюпали драными сапогами по грязи, а бабка стояла, сложив на животе руки, жмурилась на покойника и вздыхала.

В Ирклиевской оказалось всего с полсотни дворов, мест в хатах хватило не всем, и Офицерскому полку вновь пришлось размещаться на воздухе. Исходя из положения, Марков приказал выдать на каждый взвод по бутылке водки для сугрева. Грушин встретил эту новость с печалью в глазах. Бутылка на девять глоток, пусть даже минус Толкачёв — всё равно мало. Хотя в других взводах, где численность доходила до сорока человек и больше, это вообще было ни о чём.

Ночь прошла тихо, лишь под утро сон растревожила стрельба. Минут пятнадцать без устали хлестали трёхлинейки, ржали кони, кричали люди. Отзывчивая ночная степь разносила шум на десяток вёрст в округе. Куда-то в темноту умчался дивизион Гершельмана. Парфёнов с беспокойством проводил его взглядом. Когда рассвело выяснилось, что на заставу у мельницы вышел обоз красных. Ночью заплутали, перепутали дороги. Стоявшие на заставе бойцы Корниловского ударного не растерялись и встретили обозников дружными залпами. Те пытались отстреливаться, но не устояли и разбежались. Кавалеристы проводили их до речной заводи. На поле боя осталось не меньше трёх десятков большевиков и пять телег с патронами.

Взяли двух пленных, допросили. Выяснилось, что патроны везли в Березанскую, где добровольцев ждал крупный отряд красных. Насколько крупный, пленные сказать не могли, но сообщили, что окопов вокруг станицы вырыли на целую дивизию. Больше ничего путного добиться не получилось и их тут же подвесили на мельничном колесе.

На рассвете к Березанской ушёл дивизион Гершельмана, остальным объявили отдых. За последние двое суток армия прошла без малого пятьдесят вёрст, люди вымотались, и отдых действительно требовался. Корниловский полк выдвинулся к хутору Заречному, а освободившиеся хаты заняли марковцы. Пол дня отсыпались, потом затопили баньку. Вернувшись, Толкачёв развалился на лавке, за столом сидели Гольцев и Плетёнкин, ели холодную кашу. Хозяйка гневливо смотрела на них из упечи и что-то нашёптывала. Плетёнкин скосился на неё и пробурчал набитым ртом.

— Вот же глядит, ведьма. Пожрать спокойно не даст.

Толкачёв вздохнул:

— Вы разве свинья, Плетёнкин?

Прапорщик подскочил на месте, рука потянулась к кинжалу.

— Что? Что вы сказали? Это оскорбление, господин штабс-капитан! — он задышал часто и громко. — Пусть вы и старше меня по званию, но я не позволю так разговаривать со мной. Немедленно объяснитесь!

Толкачёв поднялся и снова сел. Спорить, а тем более ссориться с Плетёнкиным желания не было. Но прапорщик обиделся очень сильно, глаза горели, а пальцы на рукояти кинжала дрожали, того и гляди выхватит из ножен и кинется. Это вызывало иронию, однако доводить ситуацию до абсурда не стоило.

— Хотите объяснений? Извольте. Если вы свинья, Плетёнкин, то вы жрёте, а если человек, то едите. Так что решайте сами, оскорбление это или нет.

— Я… Я… — Плетёнкин задёргался, вытянул кинжал наполовину. — Я требую извинений! Или…

Дверь открылась, в хату вошёл Грушин.

— Что происходит?

— Кажется, у нас назревает дуэль, — зевнул Аверин.

— И кто с кем?

— Штабс-капитан Толкачёв назвал прапорщика Плетёнкина свиньёй.

— За дело?

— Думаю, да. Но пускай победит сильнейший, а то со скуки скоро сами стреляться начнём.

— О, — Грушин оживился. — Только… Плетёнкин, послушай моего совета. Не выбирай, как оскорблённая сторона, пистолеты. Я видел, как Толкачёв владеет револьвером. У тебя против штабс-капитана ни единого шанса.

— Я думаю, — с видом знатока заговорил Аверин, — на шашках у него тоже ни единого шанса. Я думаю, если только они будут стреляться из пушек… да и то не уверен.

— Я… Никто не собирается стреляться, — затряс головой Плетёнкин. — Я просто требую… я прошу… я… Господин Толкачёв, я требую ваших извинений!

— Я не могу сделать этого, господин прапорщик, — пожал плечами Толкачёв.

Ситуация начинала казаться смешной и глупой одновременной. И бессмысленной. Возможно, не следовало так резко реагировать на слова Плетёнкина, но всё случилось слишком быстро и непроизвольно. Родители часто говорили, что люди обязаны вести себя за столом соответственно своего внутреннего восприятия, и не должны уподобляться низшим существам. И сейчас он всего лишь хотел объяснить то же самое этому наивному прапорщику, но, видимо, сделал сие чересчур резко.

— Почему же не можете? Вы меня прилюдно унизили…

— Ни в коем случае. Да, я был слишком резок, признаю это, но поймите: покуда вы сами не научитесь уважать себя, никто вокруг не станет уважать вас. Если вы ведёте себя как животное, к вам и относиться будут соответственно. Тем более я не называл вас свиньёй напрямую, я лишь спросил, не свинья ли вы? Но если вы по-прежнему считаете, что вы жрёте, то да, я считаю вас свиньёй. Так что ж, господин прапорщик, вы жрёте или вы едите?

— Ем! — мгновенно выпалил Плетёнкин. Он стоял красный, потный и искал благовидный предлог ухода от конфликта, но найти не мог. Толкачёв дал ему такую возможность.

— В таком случае вы человек, и предлагаю на этом завершить наш спор.

Толкачёв протянул Плетёнкину руку, тот быстро пожал её и вздохнул облегчённо.

— Вот и прекрасно, — заулыбался Грушин, — теперь можно выпить за мировую. Я тут реквизировал у местного населения бутылочку замечательного самогона, — он поставил на стол бутылку. — Как вам предложение?

Предложение было принято с восторгом.

8. Кубанская область, станция Выселки, март 1918 года

С рассветом выступили к Березанской. Корниловский полк следовал в авангарде. Не доходя до станицы около версты, корниловцы развернулись в цепь и пошли вверх на гребень холма. Их встретили плотным ружейным огнём. Цепь залегла, а потом и вовсе начала отползать. Большевиков это вдохновило, и отступление добровольцев встретили громогласным «Ура!». Самые отважные полезли из окопов в штыковую, но командиры благоразумно вернули бойцов назад.

Корнилов приказал Неженцеву отойти вправо, перегруппироваться и атаковать левый фаз обороны красных. Офицерский полк разворачивался по центру. Марков лично возглавил атаку. Спотыкаясь о смёрзшуюся грязь, он прошёл вдоль первой цепи. Ему явно хотелось к чему-то придраться; не из-за скверности характера, а ради поднятия общего духа. Глаза перебегали с одного офицера на другого, выискивая причину. Наконец, нашёл.

— Толкачёв, вы в своей чёрной шинели, как…

Он призадумался.

— Бельмо на снегу, ваше превосходительство, — подсказал Парфёнов.

— Спасибо, штабс-капитан, — поблагодарил Марков. — Слышали, Толкачёв? Поменяйте.

— Так точно, ваше превосходительство. Разрешите оставить эту шинель.

— Основание?

— Да, признаться, без оснований. Просто нравится.

— Что ж, принято. Желаете быть убитым? Ваше право. Но живой вы нравитесь мне больше.

— Так точно, ваше превосходительство, живой я тоже нравлюсь себе больше!

Марков кивнул:

— Вот и оставайтесь таковым. По-о-олк, слушай мою команду! В атаку… дистанция четыре шага по фронту[1]… шагом… арш! И запомните, сукины дети: патроны беречь, огонь открывать только с расстояния ста шагов до противника! Толкачёв, вас это не касается, я знаю, вы и с версты не промахнётесь.

Цепи начали взбираться на гребень. Слева, нацеливаясь на правый фланг большевиков, выстраивался дивизион Гершельмана. Снова поднялась стрельба. Пули тюкались под ноги, задевали подолы шинелей. Слава Богу, молчала артиллерия; или её не было у большевиков, или она не успела выйти на позиции. А вот батарея Миончинского успела. Как надежда на долгую и счастливую жизнь громыхнули в унисон орудия, накрывая окопы шрапнелью. Это позволило добровольцам дойти до последней стрелковой позиции. Вторая цепь сблизилась с первой, занимая места выбывших, после чего был открыт прицельный огонь. Марков вскинул шашку, и полк пошёл в штыковую. Как и в бою при Лежанке, красные стойкость не проявили и побежали, сбрасывая на ходу оружие и шинели.

Поднявшись на гребень, увидели замёрзший ручей, за ним станицу. Беглецы пытались прятаться во дворах, в огородах, в камышах у реки. Дивизион Гершельмана обхватывал станицу по задворкам и загонял их в степь.

От Корнилова поступил приказ в Березанской не задерживаться и двигаться дальше на Журавскую. Двинулись. Заняв станицу, начали подсчитывать потери. Почти сразу пришла новость: под Березанской погиб штабс-капитан князь Чичуа, гордый сын Мегрелии, Георгиевский кавалер. Убит первой же пулей. Толкачёв запомнил его по отступлению на Левенцовскую и рассказ, как шли в атаку на немцев дозорной цепью. После такого, казалось бы, погибнуть невозможно, но поди ж ты…

Утром поползли слухи, что к Екатеринодару со всеми силами подходит красный командарм Сорокин. Удерживающему город полковнику Покровскому срочно требовалась помощь, и Корнилов принял решение занять ближайшую крупную железнодорожную станцию, погрузить армию в эшелоны и единым рывком достигнуть Екатеринодара. Чтобы сосредоточенные на Тихорецкой полки тридцать девятой дивизии и действующий на железнодорожной линии бронепоезд не помешали задумке, следовало прежде захватить Выселки, прикрыв таким образом свои тылы, а потом идти на Кореновскую, на станции которой скопилось несколько составов.

К Выселкам направился третий батальон Корниловского ударного и две офицерских батареи. Небольшой отряд противника занимал станционные постройки и высокое кирпичное здание паровой вальцовой мельницы. Стремительным броском корниловцы выбили красных, после чего передали станцию под охрану подошедшему дивизиону Гершельмана, а сами отошли на хутор Казаче-Малёваный. Гершельман проявил несвойственную ему беспечность, и вместо того, чтобы взорвать рельсы и установить заслоны, распорядился устроить днёвку.

В сумерках от Тихорецкой подошёл бронепоезд и дал по станции несколько залпов. Гершельман не стал вступать в бой и приказал дивизиону отходить. На станцию высадился крупный отряд тридцать девятой дивизии и моряки-черноморцы.

Корнилов, взбешённый отступлением Гершельмана, отчитал полковника как мальчишку и сместил с должности, передав дивизион полковнику Глазенапу, после чего приказал атаману Богаевскому немедленно вернуть станцию.

К трём часам ночи Богаевский вывел свой полк на позиции. В темноте цепи партизан двинулись на Выселки. Их ждали. С крыши станции и из мельничных окон забили пулемёты. Наступавшим на левом фланге бойцам из бывшего отряда полковника Чернецова удалось зачистить несколько прилегающих к станции построек, но на встречу вышли черноморцы. Не поддержанные никем, чернецовцы начали отступать. Отступление практически превратилось в бегство. Моряки залегли на окраине посёлка и расстреливали партизан на выбор, как мишени в тире.

Толкачёв вслушивался в звуки стрельбы стоя на дороге в общей полковой колонне. Корнилов, словно чувствуя, что партизаны Богаевского не справятся, приказал Маркову сосредоточить Офицерский полк на восточной околице Журавской. К нему присоединилась Техническая рота и батальон Корниловского ударного. Сюда же выдвинулась батарея Миончинского. Через час быстрым шагом двинулись к Выселкам. За версту до станции разошлись в цепи. Навстречу попадались разрозненные группы партизан. Лица хмурые, в крови.

— Не повезло, — сочувственно вздохнул Осин.

— Заткнись, — шикнул на него Грушин. — Скоро сами умоемся…

Красные не стреляли, вознамерившись решить дело по-мужски — в штыковой. Марков вызов принял и крикнул:

— Господа, огонь не открывать! Идём в рукопашную.

Восходящее солнце било в глаза. Толкачёв чуть повернул голову, чтобы лучи не так сильно затмевали взгляд и увидел идущие навстречу цепи большевиков. Серые солдатские шинели перемежались с чёрными матросскими бушлатами. Это не разудалая молодёжь и не запасники, каковых били в Лежанке и Березанской. Шли ветераны Кавказского фронта, походным шагом бравшие на штыки турецкую пехоту. Шли без криков, без знамён, злые. Десять шагов, восемь, пять… Толкачёв коротким движением вправо отклонил нацелившийся в грудь штык. Шаг вперёд, укол, шаг назад в сторону. Снова шаг вперёд, укол. Слышны были только хрипы, мат, лязг железа, редкие выстрелы. Мёртвые падали без стонов, раненные старались отползти, а их старались добить.

Краем глаза Толкачёв увидел Осина. Не имея опыта рукопашного боя, прапорщик растерялся. Худощавый матрос пытался дотянуться до него штыком, и Осин отступал, отмахиваясь от него винтовкой словно палкой. Споткнулся, вскинул руку защищаясь. Толкачёв сверху всадил штык в бок матроса, повернул и всадил ещё раз.

— Осин, за спину мне. Быстро!

Прапорщик вскочил и встал позади Толкачёва, прячась за него как за стену. Двое пехотинцев зашли слева. Толкачёв легко перехватил трёхлинейку первого, подцепил остриём штыка под ложе и ударил снизу в живот. Второй отпрыгнул, вскинул винтовку и выстрелил. Пуля оцарапала плечо. Толкачёв боли не почувствовал, сделал длинный выпад и дотянулся до противника штыком. Укол пришёлся в бедро, не глубоко, но болезненно. Припадая на раненную ногу, солдат попятился. Осин кинулся добивать, но Толкачёв придержал его.

— Стоять, прапорщик. Имейте уважение к раненым русским солдатам.

Красные начали отступать. Над головами, прикрывая их отход, длинными очередями ударил пулемёт. Огонь вёлся с верхнего этажа мельницы. Толкачёв поднял винтовку, выглядывая в прорезь прицела пулемётчика, но разглядеть удалось лишь ствол и кромку щита. Выстрелил, целясь в кожух, над окном поднялось белёсое облачко пара, но стрельба не прекратилась.

Цепи залегли. Сзади долетел крик Миончинского:

— Номера на передки садись!.. Орудие рысью марш!

Мимо на скорости промчалось орудие, лихо развернулось и замерло стволом к мельнице. Ездовые потянули лошадей в укрытие, засуетились номера, лязгнул замок. Миончинский упал на колено и не отнимая бинокля от глаз снова закричал:

— Наводи… Огонь!

Оглушительно прозвучал выстрел, содрогнулась земля, слева от мельницы вздыбился столб пыли и снега.

— Мажете, подлецы! Поправка… Огонь!

Снаряд угодил в соседнее с пулемётом окно. Наружу полетела штукатурка, щепа, потекли струи чёрного дыма. Пулемёт заткнулся, цепи поднялись. Но красные успели перегруппироваться и вновь пошли в атаку. Справа из балки выскочила казачья полусотня, принялась рубить бескозырки. Офицерские цепи ускорились и вновь смешались с солдатскими шинелями в рукопашной.

Вторая сшибка закончилась быстрее. Миончинский передвинул орудия ближе к железнодорожной насыпи и прямой наводкой ударил по бронепоезду. Тот огрызнулся и сдал назад, оглашая окрестности длинным тревожным гудком. К нему бежали уцелевшие. Толкачёв пытался разглядеть среди них чёрные бушлаты — не увидел ни одного.

Прихрамывая, подошёл Кутепов. Снял фуражку, обтёр лоб рукавом шинели. По скуластому лицу стекал пот, от головы шёл пар, как от загнанной лошади.

— Толкачёв… Уф, взопрел… Болотин ранен, принимайте взвод.

— Так точно, господин полковник. А где он сейчас?

Кутепов махнул рукой.

— Болотин? А-а-а… уволокли в обоз. Санитары. Какая разница? Осмотрите мельницу. Только повнимательней, Толкачёв, чтоб в спину нам не ударили.

— С повышением тебя, друг мой, — ухмыльнулся Парфёнов. — Теперь я в твоём подчинении.

— Не всё же тебе командовать. Кстати, если думаешь воспользоваться знакомством с начальством, то ничего не выйдет. Никакого панибратства. С вас, господин штабс-капитан, отныне двойной спрос.

Парфёнов подмигнул Аверину и произнёс назидательно:

— Вот таким образом друзья и познаются! — и оба засмеялись.

Но смех смехом, а к мельнице подбирались молчком. Здание казалось нахмурившимся: выбитые окна, двери, со второго этажа по-прежнему сочится дым, хотя уже не так густо. Толкачёв вошёл в приёмный зал, прислушался. Тихо. Между заиндевевшими паровыми агрегатами трепетала мучная пыль.

Поднялись на второй этаж. Так же тихо. Красные, те, кто выжил, сбежали на бронепоезд, только пулемётный расчёт лежал, отброшенный взрывом к стене.

Аверин склонился над пулемётом, осмотрел и покачал головой:

— Груда железа.

Обыскали трупы. В вещмешках нашли несколько пачек патронов, сухари, луковицу, чистые портянки. Поделили согласно потребностям и поспешили вслед за уходящей на станицу Суворовскую ротой.

[1] В данном случае: расстояние между двумя бойцами в цепи должно быть не менее четырёх шагов.

9. Кубанская область, станица Кореновская, март 1918 года

Полки выстроились в цепи. Не прошло и нескольких часов после боя за Выселки, а они снова шли с винтовками на ремне, и где-то среди этих маленьких тёмных фигурок шёл сейчас Толкачёв. Катя искала его взглядом, его приметную чёрную шинель или хотя бы кубанку Василия, ведь он всегда рядом. Но слишком далеко, слишком… страшно. Как же это должно быть страшно — идти навстречу пулям.

Крики, нескончаемая канонада, стрельба, вертлявые движения конных вестовых, разрывы, падающие люди… Катя внутренне сжалась, представляя летящий в лицо свинец, и прошептала: Господи, только сохрани его!

Она перекрестилась, прижала пальцы к губам и начала шептать подряд все молитвы, которые могла вспомнить, потом села, закрыла уши руками, но звуки выстрелов и орудийных разрывов всё равно прорывались сквозь ладони, и Катя начала дрожать. Господи, только сохрани его! Только сохрани!

Подошёл Липатников.

— Екатерина Александровна... Катенька... Вас Андрей Петрович зовёт. Привезли первых раненых.

Первых! Катя встала. Ещё только первых. А потом вторых, третьих, десятых!

Обоз спрятался в неглубокой балке, поросшей по краю хлипким кустарником. Когда Катя подошла, Черешков сказал, не глядя на неё:

— Хватит, голубушка, за моей спиной прятаться. Отныне лёгкие операции будете проводить самостоятельно. Вы достаточно опытны, квалификация у вас имеется, так что дерзайте.

— Андрей Петрович, я не врач. Я даже не фельдшер.

— Армии не хватает врачей. Готовить новые кадры нет никакой возможности, а у вас большая практика. Так что без споров.

— Но если я и смогу, кто будет мне ассистировать?

— Нашли проблему. Для того чтобы ассистировать, не надо быть семи пядей во лбу. Возьмите любого санитара. Или лучше... Алексей Гаврилович, вы человек образованный, будьте любезны помогать Екатерине Александровне при операциях.

Липатников развёл руками.

— Что ж, можно и так. Эка невидаль. Кем я только за эту войну не побывал. Складом заведовал, подводой управлял, теперь вот un docteur, — и вздохнул. — Seulement un non client (Лишь бы не пациентом).

Через час принесли ещё двух офицеров. Один дышал глубоко, часто и кривился от боли. Осколок пробил верхнюю часть живота и застрял в печени. Черешков склонился над ним, осмотрел рану и крикнул:

— Маша, будете ассистировать мне!

— Андрей Петрович, Маша ушла в цепь, — напомнил ему Липатников.

— Хорошо, тогда… пусть Вера Пархоменко. А Маше передайте, дорогой Алексей Гаврилович, что её место здесь, а не в цепи.

Катя занялась вторым. Он покачивался, сидя на земле и морщил лоб. Левый рукав вокруг маленькой дырки пропитался кровью. Катя взрезала ткань. Осколок вошёл в предплечье и застрял в кости, рана не страшная, но болезненная.

— Алексей Гаврилович, пожалуйста, щипцы и корпию. И ещё, пожалуйста, винный раствор.

— Винный? — скривил офицер побелевшие губы. — Надеюсь, внутрь?

— Не надейтесь, поручик.

— Жаль. Очень жаль. Внутрь сейчас было бы в самый раз.

Катя очистила кожу вокруг раны и резко без предупреждения выдернула осколок. Поручик всхлипнул и хлопнул ладонью по земле.

— Как же… больно-то…

— Больно вашему товарищу, — Катя кивком указала на телегу, где проводил операцию Черешков.

— Ну да, ну да, — согласился поручик. — А вы, Екатерина Александровна не помните меня?

— Вас? — Катя всмотрелась в его лицо — серое от усталости, осунувшееся, но гладко выбритое. — Извините…

— Вы уже изволили лечить меня однажды, в санитарном поезде. Рана так себе, пустяковая. Мы стояли на Гниловской, пришёл штабс-капитан Толкачёв, и мы отбивались от красных.

Катя всплеснула руками.

— Ах да, вы тот поручик… Мы кричали, чтобы вы садились на поезд…

— Увы, поезд двигался слишком быстро, а я, в силу обстоятельств, слишком медленно.

— И как вы спаслись?

— Спрятался в балке, дождался темноты и направился в город. По дороге встретил подводу, довезли до Аксайской. А господин штабс-капитан как? Я переживал за вас. Почему-то мне казалось, что вы тоже не успели на поезд.

Катя пожала плечами, опустила глаза, вспоминая тот день: снег, холод, первый поцелуй...

— Мы успели. И я рада, что с вами всё в порядке. Рана несерьёзная, несколько дней придётся провести в обозе, а потом сможете вернуться в строй.

— Скорей бы, — вздохнул поручик.

Катя взглянула на него с прискорбием. Что ж вы все так торопитесь навстречу к этим свинцовым ливням, словно без вас там не обойдутся? Словно вы потеряете что-то, если вдруг не успеете. И зачем вообще стрелять друг в друга, разве нельзя свои разногласия решить миром?

Шли цепью, уступом к станции, под сильным артиллерийским обстрелом. Противник бил с бронепоезда, укрывшегося в ложбине. Каждую минуту прилетал снаряд. Один угодил прямо в цепь, разбросав людей словно тряпичные куклы. Батарея Миончинского вылетела было на бугор, рассчитывая ответным огнём заставить бронепоезд заткнуться или хотя бы отойти, но большевики сманеврировали и ударили уже по самой батарее. Пришлось браться за передки и смещаться вправо.

Впереди возвышался холм, сразу за которым открывался путь на Кореновскую. Марков приказал ускорить шаг, выкрикнув:

— Кто первым взойдёт на холм, за тем и победа будет!

Толкачёв не видел всей картины боя, но слышал, что справа стрельба не утихала ни на миг, и возможно этот холм действительно являлся если не ключом, то хотя бы зароком победы. Со стороны станции к нему едва ли не бегом двигался отряд матросов. Они шли не пригибаясь, и если займут вершину первыми, то офицерские цепи окажутся под перекрёстным огнём. Атака захлебнётся. Но отступать нельзя, потому что некуда. Вся стратегия маленькой армии заключалась в том, чтобы идти вперёд. Только вперёд! Стоит повернуть назад, и дух неуклонно начнёт падать — прав полковник Кутепов — и тогда они станут лёгкой добычей большевиков. А их много, тысячи, десятки тысяч, и снабжают их за счёт складов Кавказского фронта. У них снаряжение, боеприпасы, продовольствие. Чтобы одержать победу в таких условиях, нужно всегда и безусловно идти вперёд.

С вершины забил пулемёт, заставив матросов споткнуться. Они залегли, открыли ответную стрельбу. Пулемёт захлебнулся, матросы поднялись, но время было выиграно, и офицеры первыми достигли вершины. Чёрные бушлаты, огрызаясь, отступили к бронепоезду.

С холма картина стала более-менее ясной. Впереди на расстоянии полуверсты виднелась кривая линия окопов. Она уходила далеко влево, полностью закрывая подходы к Кореновской с юга. Справа тянулась вторая заградительная линия, которую штурмовали Юнкерский батальон и Корниловский ударный. Во фланг им со стороны станицы двигались цепи красных. Первая офицерская рота подполковника Плохинского вплотную подобралась к железнодорожному полотну и укрываясь за ним как за бруствером, открыла ружейный огонь. Красные отступили. Воспользовавшись этим, Корниловский полк двинулся вперёд, взял окопы, но под огнём бронепоезда, был вынужден вернуться на прежние позиции. Плохинский попытался организовать новую атаку, однако Марков приказал ротам остановиться. В который уже раз оживился бронепоезд. Стуча колёсами, он подъехал к краю ложбины, дал залп из двух орудий и отошёл прежде, чем батарея Миончинского успела ответить.

Превосходство большевиков чувствовалось во всём, и в первую очередь в количестве. Ещё утром Марков предупреждал, что из Екатеринодара прибыл командарм Сорокин и с ним несколько полков, в том числе стрелковые подразделения четвёртой кавалерийской дивизии. Теперь это наглядно показывало поле боя.

Прапорщик Плетёнкин, вытянув шею, разглядывал позиции. Страха в нём не было, всего лишь обычное любопытство. Глаза поблёскивали, перескакивая с одного участка фронта на другой, и вся картина воодушевляла на нечто поэтичное. Он проговорил медленно и с пафосом:

— И Бог не знал, на чью сторону ему встать.

— Послушай, Плетёнкин, только Бога в это не вмешивай. Вся эта кровавая канитель ему явно не по душе.

— Это была аллегория, Мискевич. Всего лишь аллегория.

— Аллегория... Ты хотя бы знаешь значение этого слова?

— Послушай!

— Да что мне тебя слушать...

Не долетев метров десять до залёгшей цепи, взорвался снаряд. И Мискевича, и Плетёнкина засыпало снегом и мёрзлыми комьями земли. Один прилетел в голову Грушина, и тот выругался:

— Вот такая, вашу мать, аллегория. Заткнитесь уж лучше оба.

На бугре, где Миончинский устроил наблюдательный пункт, мелькнула папаха Маркова. Там же показался Корнилов. Толкачёв толкнул локтем Парфёнова.

— Смотри.

Генералы, словно бы не замечая обстрела, что-то обсуждали.

— Ну, готовься, — хмыкнул Василий, — сейчас чего-нибудь придумают.

— Давно пора, — отозвался Аверин, — а то как бы ночевать здесь не пришлось.

Время давно перешло за полдень, скоро вечер, стемнеет, действительно пора что-то делать. Гладить животами присыпанную снегом степь не было никакого смысла.

— Как тогда под Нахичеванью, — негромко проговорил Толкачёв.

— Что? — не понял Парфёнов.

— Да так, вспомнилось. Первый бой за Ростов.

— А, вон ты о чём. Тогда холоднее было.

— Скоро согреемся, — сквозь зубы прошипел Грушин.

Справа усилилась стрельба, корниловцы и юнкера снова пошли в атаку. На западной окраине Кореновской тоже наметилось движение, не иначе Партизанский полк обошёл станицу и давил на красных.

Подбежал Кутепов.

— Приказ генерала Маркова силами роты взять станцию.

— Не многовато нас для этого? — съехидничал Аверин.

— Вот и проверим, — резко ответил Кутепов. — Поднимаемся, господа, хватит бока отлёживать.

Поднялись дружно. До станционных построек оставалось шагов триста. На ходовом пути стоял эшелон из шести вагонов, паровозная бригада развела пары, машинист по укоренившейся годами привычке дал протяжный гудок, эшелон дёрнулся. На него навелась батарея Миончинского. Первый же снаряд угодил в сцепку между тендером и вагоном. Паровоз рванул вперёд, вагоны встали. Из двух последних начали выпрыгивать солдаты. Некоторые занимали вокзал, другие легли вдоль насыпи. Захлопотали винтовки, будто хозяйки у печки. Огонь был настолько плотный, что офицеры начали приседать, оглядываться, кто-то лёг в грязь, за ним остальные. Кутепов затряс шашкой.

— Парфёнов, Мискевич! Что же вы, господа? Вам ли пули боятся? Толкачёв, дружочек! Вперёд! Вперёд!

Парфёнов резко поднялся и закричал: ура-а-а! Клич подхватили. Из-за насыпи навстречу цепям рванула тёмная масса, тоже закричали «ура», ударили в штыки. Толкачёв столкнулся с седобородым мужичком, парировал выпад, нанёс ответный. Штык пронзил седобородого как бумагу и так же легко вышел. Толкачёв ударил обмякшее тело ногой, отбросил в сторону. Справа набегал следующий — и снова бумага. Парфёнов прыгнул на третьего. В руке мелькнула сапёрная лопатка, маленькая, остро отточенная. Он махнул ей крест на крест, папаха с красной полосой полетела под ноги.

В спешке и суматохе перешагнули насыпь, вошли на станцию. Вдоль рельс забился в истерике пулемёт. Мискевич всхлипнул, схватился за пах.

— Подпоручик?

— Всё в порядке, всё в порядке, — процедил он сквозь зубы. — Кажется, задело... не серьёзно. Я догоню…

К нему уже подбиралась сестра милосердия с большой холщовой сумкой и красным крестом на клапане. Толкачёв мельком отметил — Маша. Мискевич сжался, лёг на бок, Маша начала расстегивать на нём шинель, отвела руки. Мискевич улыбнулся, значит, действительно ничего серьёзного.

Мимо проскочил на сером жеребце Миончинский, за ним пролетела, подпрыгивая на кочках, батарея. Первое орудие установили прямо на путях, второе чуть дальше в степи. Ударили по выползающему из ложбины бронепоезду. Тот в ответ. Разрывы глушили приказы командиров, но и без того было ясно, что делать.

Толкачёв первым ворвался в здание станции. Узкий зал был наполовину заполнен гражданскими: женщины, дети, мужчин совсем немного. На полу лежало несколько тел, непонятно, застреленные или заколотые. Справа через разбитое окно выпрыгивали солдаты. Толкачёв не спеша подошёл к окну, положил винтовку на подоконник и расстрелял вслед бегущим всю обойму.

— Завидую тебе, Володя, — хмыкнул за спиной Парфёнов. — Ты когда-нибудь промахиваешься?

— Я тоже не безупречен.

Толкачёв повернул к выходу и едва не споткнулся о труп. Полный мужчина, заросшее щетиной лицо, английский котелок возле головы. Присмотрелся.

— Вот и свиделись.

— Знакомый? — спросил Парфёнов.

— Не то, чтобы… Встречались в Петербурге на вокзале. Говорил, что ехать надо в Турцию.

— Почему в Турцию?

— Кто ж его теперь спросит.

С улицы долетела команда:

— К бою!

Из перелеска слева от станции появились новые цепи красных. Советские командиры собрали бойцов, перегруппировали и вновь бросили в бой. Толкачёв смотрел на них сощурившись. Шли уверенно, с винтовками на перевес. Это уже не те дезорганизованные части, которые встретили добровольцев под Лежанкой и у Березанской, нынче они объединены единым замыслом и общим командованием. Без крови ни от чего не откажутся. Бронепоезд, успевший отойти к Платнировской, вернулся к переезду и оттуда открыл огонь.

Снаряды легли ближе к Кореновской. Из станицы рассыпным строем выезжал дивизион Глазенапа. С западной окраины выдвигался полк Богаевского, и вместе с ним ещё одна артиллерийская батарея. Значит, станица взята. Давление на бронепоезд усилилось, один из снарядов повредил орудийную башню, её заклинило, и бронепоезд попятился. Следом за ним лишившись поддержки попятилась и пехота.

Бой закончился. Толкачёв присмотрел лавочку возле стены, сел, положил винтовку на колени. Рядом сел Парфёнов, расстегнул шинель, обтёр платком шею. Подошёл Грушин, опустился на корточки. За ним появились Осин и Плетёнкин, последними пришли Аверин и Гольцев.

— Мискевича никто не видел?

— Вроде как в лазарете.

— А где лазарет?

— А чёрт его знает. Говорили где-то в балке у реки. Вроде не сильно его зацепило.

От Маркова прискакал вестовой, крикнул, не сходя с седла:

— Полк остаётся на станции. Заночуем здесь.

— Там внутри гражданских полно.

— И что с того? Потеснимся.

Но отдохнуть не получилось даже в тесноте. Кутепов вызвал Толкачёва и приказал:

— Отправляйтесь к переезду, организуйте заставу. На запасном пути я видел дрезину, используйте её.

— Александр Павлович, люди устали. Целый день бой, вчера тоже. С ног валятся.

— Понимаю вас, штабс-капитан, но ничего поделать не могу. Устали все. По армии большие потери, много убитых, раненых. К утру заменим вас. На завтра объявлен день отдыха, отоспитесь.

Дотянуть бы до завтра. Толкачёв уже сейчас чувствовал, как тело деревенеет, а глаза слипаются так, что хоть подпорки ставь.

— Как прикажете, господин полковник. Разрешите выполнять?

— Выполняйте.

Новость о том, что нужно идти в дозор, взвод встретил сдержанным матом. Вставали нехотя, через не могу. Плетёнкин уже успел свернуться калачиком на лавке, и сладко посапывал. Грушин и Гольцев взяли его под руки и не объясняя ничего поволокли вслед за Толкачёвым к дрезине. Парфёнов с Осиным взялись за ручной привод. От станции до переезда расстояние было не более двух вёрст, доехали быстро. Снимать дрезину с рельс не стали, наоборот застопорили колёса башмаками на тот случай, если бронепоезд красных вновь попробует прорваться к Кореновской, хоть какая-то задержка получится. Парфёнов посетовал, что нет ручных гранат, можно было бы для успокоения души подорвать рельсы за переездом.

Стемнело. Грушин предложил разжечь костёр, Толкачёв запретил, да и дров всё равно не было. Из снега соорудили подобие заслона, нарубили кустарника, сделали подстилки. От станции дул пронизывающий ветер, захлёстывал за воротники снежную пыль. Плетёнкин и в таком положении умудрился задремать.

— Плетёнкин, не спать.

— Я не сплю, господин штабс-капитан.

— Просто храплю с открытыми глазами, — хихикнул Грушин.

— Да не сплю я!

— Тогда расскажи что-нибудь.

— Что?

— Что-нибудь лирическое, например, выпускной бал. Помнишь? Скрипит паркет, дрова в камине потрескивают, управляющий объявляет вальс…

— Ночь, свечи, шестая соната Бетховена, — подхватил Аверин. — В кресле у камина старый генерал. Дремлет. Ты выбегаешь в сад, а там — Она. В белом бальном платье, с веером, с хитринкой в глазах.

— Ты сейчас о себе? — съехидничал Плетёнкин.

— Ну не о тебе же! Или ты самолично желаешь облачиться в белое бальное платье?

Лицо Плетёнкина вытянулось, видимо, представил себя в платье, и все засмеялись.

Осин вдруг поднял руку и продекламировал:

Конечно, я умру,

Глаза закрою, лягу,

Священник прочитает

Молитву, и тогда

Жена моя заплачет

И дети зарыдают,

Прощаясь с бывшим близким

Покойным навсегда.

— Господи, Осин, чьё это убожество? — воскликнул Гольцев. — Как ты вообще додумался прочитать такое и в такую минуту? Мы, чёрт возьми, вспоминаем светлое прошлое.

Осин покраснел.

— Я... сам... думал...

— Так это твоё? — Гольцев смутился. — Да вы поэт, господин прапорщик. Прошу прощения, брякнул глупость, обидеть не хотел. Надеюсь, со временем ваши стихи станут более… э-э-э…

Он задумался, подбирая верное слово.

— Совершенными, — подсказал Плетёнкин.

— Именно так, — согласился Гольцев. — Совершенными. Не отчаивайся, Осин, у тебя всё ещё впереди.

Аверин выразился прозаичнее:

— Тебе, Осин, не стихи писать, а эпитафии.

Утром, когда уже рассвело, подошёл взвод корниловцев, одним из бойцов оказался Мезерницкий. Обычно подтянутый щеголеватый штабс-капитан сейчас выглядел понуро. Под глазами круги, шинель заляпана грязью. Впрочем, так сейчас выглядели все. Он кивнул Парфёнову, Толкачёва, казалось, не заметил, и отошёл к заслону. Старший по команде пожилой ротмистр приказал собрать дров для костра, расспросил об обстановке и сказал на прощанье:

— С Богом, господа, ступайте отдыхать.

Хотели взять дрезину, чтоб скорее добраться до станции, но ротмистр попросил оставить, так что возвращаться пришлось пешим порядком.

10. Поезд Париж — Марсель, вагон второго класса, 1967 год

Екатерина Александровна подпёрла подбородок ладонью и несколько долгих минут смотрела в окно.

— Память людская наивна, как ребёнок. Она помнит не всё и не всегда так, как было на самом деле. Воспоминания наслаиваются одно на другое и сплетаются настолько крепко, что отличить их друг от друга спустя такое количество лет невозможно. Мы помним, что в тот день шёл снег, а на самом деле это ветер поднимал снежинки с обочины и швырял нам в лица, а мы мечтали о доме и горячем чае.

Она глубоко вдохнула и медленно выдохнула, как будто собираясь с мыслями.

— Раненых было много, все подводы были заняты ими. Стоны, крики... К нам поступали бойцы не только из Офицерского полка — из других тоже. Из Студенческого батальона, например. Там служили гимназисты и студенты ростовских и новочеркасских учебных заведений. Самому старшему едва ли было семнадцать. Но воевали они смело, пулям не кланялись, и было страшно видеть, как они идут в атаку. В бою за станицу Кореновскую Студенческий батальон понёс самые большие потери, потому что эти мальчишки, обученные лишь заряжать винтовку, не умели ложится на землю и не умели поворачивать назад. И поэтому гибли, гибли, гибли… Гибли…

Екатерина Александровна посмотрела на меня.

— После операции и перевязки большую часть раненых отправляли в армейский лазарет, а наиболее тяжёлых старались распределить по казачьим станицам. Брали их неохотно, боялись. Дороги были плохие, и тех, кого не удавалось пристроить, нещадно трясло. И они умирали.

11. Кубанская область, дорога на Усть-Лабинскую, март 1918 года

Кричал мальчик. Голос был хрупкий, ломкий и звенящий. Он отдавался в голове болезненной пульсацией, и Кате хотелось зажать уши ладонями, чтобы не слышать этого крика, а ещё лучше, чтобы вообще всё исчезло, пропало и не появлялось больше никогда. Почему она поехала сюда, почему не осталась дома? Машенька так красиво говорила об Отчизне, о праве на выбор, о свободе слова. Мама отговаривала, Лида напекла в дорогу пирожков. Какой выбор? Какие слова?! Всё решают эмоции. Она поддалась им. Поддалась и…

И вот теперь этот крик.

Как легко было в столичном лазарете: просторные палаты, уравновешенные доктора, дамы из благотворительных обществ, раненные чистые, упокоенные. А здесь даже йода не хватает, а бинты приходится перестирывать на привалах. Руки огрубели, шелушатся и болят. Господи, когда же это кончится: эта проклятущая война, этот поход. Когда же можно вернуться домой, к прежней жизни... Но что-то говорило ей, что прежней жизни уже не будет. После всего, что она видела, после того, что слышала... Опять этот крик! Пусть он прекратиться, пусть он умрет, наконец! Этот мальчик…

Он перестал кричать лишь под утро. Подошла Маша и, не говоря ни слова, одним взглядом сказала: умер. Отмучился. Катя выдохнула. Господи, прими душу его исстрадавшуюся, а нам дай сил идти дальше.

Катя подошла к подводам с ранеными. Умерший лежал на земле, руки сложены на груди, голова чуть откинута в сторону, лицо жёлтое. Бескаравайный бинтом подвязал челюсть. Двое санитаров у обочины копали могилу. Вот так просто: без отпевания, без гроба и без креста. Холмик. И ни мать, ни отец никогда не узнают не только, где он похоронен, а что он вообще не жив.

Более всего Катя боялась, что после очередного боя в обоз принесут Владимира. Каждый раз, когда от передовой подъезжали возы с ранеными и убитыми, ей хотелось убежать в степь. Но каждый раз она пересиливала себя, шла к возам, осматривала раненых, определяла, кого куда, потом помогала доктору Черешкову в операциях или делала перевязки. Андрей Петрович всё чаще настаивал, чтобы лёгкие операции Катя проводила самостоятельно, и тогда она вынимала пули, осколки, сшивала края ран. Раненые, глядя ей в глаза, кусали до крови губы и молчали. Даже не стонали, боясь выдать боль перед своей юной врачевательницей. Катя понимала их боль, понимала молчание, и старалась делать всё как можно быстрее, чтобы муки, причиняемые её руками, скорее прекратились.

И вот снова, в который уже раз генерал Марков поднял Офицерский полк в атаку. Из рассветных сумерек начали выплывать крыши очередной станицы. По околице неровной линией пролегли окопы, в небе вспыхивали облака от разрывов шрапнели. Катя стояла на склоне холма, смотрела на офицерские цепи, шагающих вперёд с настойчивостью самоубийц, и боялась остановить взгляд на какой-либо отдельной фигуре. Вдруг это Толкачёв? Вдруг он упадёт? И тогда она станет невольным свидетелем его гибели. Но она не хотела этого — не хотела! — и в то же время не могла оторвать взгляда от этих однообразно тёмных и колеблющихся в рассветной мгле фигур.

— Екатерина Александровна, вы бы отошли подальше, а то шальная пуля... — стоя у Кати за спиной, вздыхал Липатников. — Мне и без того забот хватает. О себе не думаете, подумайте обо мне. О раненых, в конце концов.

Катя не слышала его. Она думала о войне. Как-то раз Маша пыталась подсчитать дни, в которые боёв не было, и смогла назвать только шесть или семь. Всё остальное время: битвы, сражения, мелкие стычки, наскоки, обходы с флангов. Катя ненавидела эти обозначения и ненавидела генерала Маркова, ибо Офицерский полк всегда шёл первым. А вот офицеры Маркова обожали. Они называли его «Наш»: «Наш опять бушевал сегодня», «Наш первым пошёл в атаку». Марков не жалел своих бойцов и не жалел себя. Но пули его не искали, ибо с лёгкостью находили других, и Катя однажды при встречи наговорила генералу колкостей. Он выслушал её внимательно, покачал головой, а потом улыбнулся и пошёл дальше. Ни слова не сказал. И только спустя день или два кто-то из санитаров передал ей его реакцию: молодец девчонка!

Катя возмутилась: какая она девчонка? Она сестра милосердия. У неё опыт, каковому любой земский фельдшер позавидует…

— Катерина Лександровна! — окликнул её Бескаравайный. — Бумаги того мальчонки, что помер давеча.

Катя в раздражении обернулась.

— Почему вы несёте их мне?

— А иначе как? — виновато пробормотал санитар.

— Могли бы отдать Андрею Петровичу... Впрочем, давайте. Спасибо.

Бескаравайный протянул ей выпачканный землёй сложенный вчетверо лист бумаги. Катя раскрыла его и прочитала вслух:

— Тихонов Алексей, 1902 года рождения. Донской кадетский корпус... Господи, сколько же ему было лет?

— Да считай, дитё суще, — перекрестился Бескаравайный.

Катя кивнула — дитё — и пошла к повозке, где лежал реестр, в котором отмечали умерших.

От станицы в очередной раз долетело протяжное «Ур-а-а-а!». Катя остановилась. Кто это кричал? Наши или… те, другие, которые не так давно тоже были нашими, но амбиции политиков и людские чувства перевели их в разряд врагов. Крик отдалялся, значит… наши, не другие, значит, снова пора двигаться вперёд навстречу новым станицам, новым атакам, новым могилам.

Катя взяла Липатникова под руку и пошла, прижимаясь щекой к его плечу. Как бы хотелось, чтобы все мысли исчезли, а в голове и сердце возникла пустота. Нужен был отдых, и не столько для тела, сколько для души. В ней сейчас так много грязи и крови, что вычищать придётся ни один год.

— Алексей Гаврилович, — слабым голоском заговорила она, — как же вы решились пойти в поход? Ведь могли остаться, и никто бы не осудил. В вашем-то возрасте…

— Я русский офицер, Катенька, это мой долг. Я давал присягу.

— А Домна Ивановна? Вы же наверняка ей тоже давали какие-то обещания.

— Что ж, придётся ей подождать. Сначала нужно выплатить долги Отечеству.

— Ну, Алексей Гаврилович, вы-то уж наверняка их давно выплатили.

— Долг своему Отечеству, Катенька, очень большой. Очень-очень большой. Его нужно выплачивать всю жизнь, и многим не удаётся погасить даже малую толику. Да-с.

На обочине лежал мёртвый солдат. Лежал он неестественно вывернув правую ногу. Рядом небольшая воронка, видимо, от гранаты. Сначала Кате показалось, что это девушка, слишком уж милое лицо, и совершенно не тронутое смертью. Липатников склонился над погибшим, вынул из внутреннего кармана шинели затёртый лист гербовой бумаги и прочитал:

— Предъявитель сего есть действительно рядовой-доброволец Страумаль Людвиг... Страумаль. Надо ж имя какое. С таким именем музыку сочинять, а не в цепь становиться, — и подозвал санитаров. — Давайте, друзья, похороним. Негоже ему тут неприбранным…

За день это была вторая могила. Санитары принесли лопаты. Копали быстро и неглубоко, накрыли лицо погибшего его же собственной папахой, и заваляли землёй. Двинулись дальше. Катя плотнее прижалась к Липатникову, закрыла глаза, может быть, так удастся обмануть усталость. Но едва веки смежились, пальцы разжались, ноги подкосились, и Катя едва не упала.

— Голубушка, давайте-ка на телегу, поспите часок.

— Нет-нет, — встряхнула головой Катя. — Лошадь и без того едва бредёт, а со мной совсем остановится. Как же раненые тогда? Потерплю до привала.

И она продолжила идти к едва виднеющимся на горизонте крышам очередной станицы.

12. Кубанская область, станица Усть-Лабинская, март 1918 года

К вечеру поступил приказ выдвигаться на Усть-Лабинскую. Нормально не спали уже три дня, не ели два, патронов осталось по обойме на винтовку. Перед выходом Толкачёв сходил к Кутепову, попросил боеприпасы, командир роты распорядился выдать ещё по четыре обоймы. Но этого мало, этого и на один бой не хватит. Толкачёв просил ещё, однако Кутепов в гневе заявил, что у него нет с собой патронного заводишки, и что если кому-то нужны патроны, то пусть добудут их в бою.

— Мы бы с радостью, Александр Павлович, только для этого тоже патроны нужны.

— Ну нет у меня лишних припасов, — вскинул руки полковник. — Нашли в отбитом у красных эшелоне несколько ящиков, и тут же раздали по армии. Все в одинаковом положении. Устали, раздражены. Терпите, вот всё, что я могу вам предложить.

Терпение вещь для военного обязательная, однако усталость высосала её досуха. Хотелось всё бросить, упасть прямо здесь на дощатый помост станции и не вставать хотя бы два дня, а ещё помыться, поесть горячего. Увы, всё это было недосягаемо, а из еды осталось только несколько сухарей, которые разделили на взвод и сгрызли тут же на ходу.

Из Кореновской уходили в темноте. Сначала думали, что идут на Платнировскую, за ней ещё рывок — и вот она долгожданная столица Кубани. Но поступило сообщение, что Екатеринодар взят большевиками, идти к нему смысла нет. Корнилов принял решение повернуть на юг и соединиться с отступившим от города отрядом полковника Покровского.

Армия двинулась на Усть-Лабинскую. Предстояло переправиться через Кубань, а в станице находился единственный подходящий для этого мост, и его требовалось взять как можно скорее.

Едва добровольцы покинули Кореновскую, полки командарма Сорокина тут же заняли её. От Платнировской выдвинулся крупный отряд пехоты при поддержке артиллерийской батареи и принялся теребить обстрелами хвост колонны. В первую очередь от обстрелов страдал обоз. Большое количество раненых увеличило его вдвое против прежнего. Корнилов приказал генералу Богаевскому развернуться и сдерживать противника насколько это возможно.

Обоз Офицерского полка следовал в начале колонны в относительно спокойной обстановке. Под утро задул холодный ветер, нагнал туч, сверху на степь посыпался мелкий дождик. Катя шла рядом с Липатниковым, Маша по другую сторону. На подводе лежали двое офицеров. У одного была прострелена левая ступня, и он костерил почём зря и судьбу, и большевиков, и погоду.

— Что ж вы так ругаетесь, господин капитан? — спросила Маша. — Рана у вас чистая, операция прошла успешно. Доктор так старался, а вы ругаетесь. Через две недели сможете ходить.

— Через две недели? — хмыкнул тот. — Через две недели… И что я тут буду делать две недели? Мои там, а я… Может костыль какой найдёте, барышня? Я бы и с ним в атаку пошёл.

— Господи, какая атака? Рану вашу нельзя тревожить, иначе не заживёт никогда.

Второй офицер лежал молча, и только скрипел зубами, когда подводу подбрасывало на кочке. Кате доводилось встречать его раньше — подпоручик Мискевич из взвода Толкачёва. Пуля попала ему в пах. Маша в одиночку вывела его из боя и дотащила до обоза. Доктор Черешков осмотрел рану и покачал головой:

— Только не в таких условиях, нет.

Катя принялась уговаривать, но Андрей Петрович делать операцию отказывался.

— Екатерина Александровна, о чём вы? Он потерял много крови, а при операции потеряет ещё больше. К тому же, у нас закончился хлороформ. Сердце не выдержит боли, остановится.

— Он молодой, сильный, сердце здоровое. Андрей Петрович, вы обязаны попробовать. Пулю необходимо вынуть, иначе пойдёт заражение крови, разовьётся перитонит, — Катя перешла на шёпот. — Это убьёт его точно.

Доводы веские, но всё равно Черешков отказался оперировать и перешёл к другим раненым. Однако по завершении боя, когда обоз перебрался на станцию, всё-таки решился. В кабинете начальника станции устроили операционную, зажгли несколько фонарей.

— Водки ему дайте.

Катя налила из запаса полный стакан и поднесла Мискевичу. Подпоручик выпил мелкими глотками, лёг и закрыл глаза. Процедил сквозь зубы:

— Теперь режьте.

Черешков кивнул Бескаравайному:

— Вы, голубчик, на ноги ему навалитесь и держите крепко. Алексей Гаврилович, ну а вы, соответственно, руки.

Операция продлилась недолго. Мискевич терпел, сколько было сил, потом начал кричать, потом потерял сознание. Пулю вынули. Черешков перекрестился:

— Отныне на всё воля Божия.

В себя подпоручик пришёл уже возле Усть-Лабинской от первых артиллерийских залпов. Он резко открыл глаза, попытался встать, но зашипел от боли. Катя погладила его по щеке.

— Лежите, вам нельзя двигаться.

— Я… — Мискевич заёрзал, выискивая удобную позу, — поправлюсь?

— Разумеется. Всё будет замечательно.

Катя осмотрела повязку, ощупала живот. Подпоручик дышал с трудом, кожа бледная, от боли он сжимался и старался лечь на бок, но Бескаравайный терпеливо и молча переворачивал его на спину.

Впереди сквозь сизую хмарь проявились станичные хаты. Обоз остановился, возчики начали заводить подводы в три ряда, больше не позволяла ширина дороги. Сзади и слева стреляли. Катя различала уханье орудий, пулемётную трель. Однажды послышался отдалённый гудок паровоза, а через некоторое время раздалось протяжное «ура-а».

Впереди обоза стояла колонна Офицерского полка и Кате привиделось, что в просвете сизой мороси мелькнула чёрная морская шинель. Она решила подойти ближе, но подъехал Марков, началось движение, колонна распалась на несколько частей, на дороге осталась лишь Техническая рота. По узкой длинной дамбе рота направилась к мосту, и почти сразу прозвучала команда начать движение. Алексей Гаврилович щёлкнул вожжами, заскрипела упряжь, лошади захрапели. Повозка дёрнулась, колесо попало в яму, и подпоручик застонал.

Стрельба усилилась. Особенно громко она звучала со стороны железнодорожной станции. Паровозные гудки, словно сигналы, предвещали артиллерийскую канонаду; снаряды ложились совсем неподалёку, и от их разрывов Катя каждый раз вздрагивала.

Обоз поднялся на дамбу. Двигались медленно, несколько раз останавливались и подолгу ждали, когда снова дадут отмашку. Кто-то из вестовых проезжая мимо сказал, что мост впереди повреждён и его сейчас ремонтируют, отсюда и задержки.

Подводу догнал Черешков, пошёл рядом с Липатниковым. За последний месяц Андрей Петрович сильно сдал, тяготы похода на земском докторе отражались сильнее, чем на ком-либо ещё: скулы обострились, глаза впали, некогда аккуратная чеховская бородка стала совсем не чеховской, а настоящей крестьянской. Он шёл, поглядывая по сторонам и, натыкаясь глазами на разбросанные по земле трупы, хмурился.

Липатников проследил его взгляд и вздохнул:

— Да уж, вид не самый… Не пастораль, стало быть. Вы представляете, Андрей Петрович, как будут ненавидеть тех, кто проиграет эту войну? Как сильно их будут ненавидеть. И не потому, что они были плохими, а потому что таковыми их назовут. И на уроках истории в гимназиях и университетах седые преподаватели скажут светлым юнцам, что их отцы герои, положившие жизнь на алтарь свободы, а те, другие, дикие варвары, палачи, душители всего живого, и будут доказывать это с пеной у рта, при том что сами они ничего этого не видели и как было на самом деле не знают. Но утверждать будут. И после таких слов никто уже не сможет сказать, когда наступит мир в душах и закончится эта ненависть, и закончится ли вообще когда-либо.

Черешков покачал головой:

— Вы такие вопросы поднимаете, Алексей Гаврилович, чисто философия. А я вам скажу так: сейчас бы выжить. А что будет потом — потом и будем думать. У меня бинтов нет, лекарств. Спирт водой разбавляем, чтоб на дольше хватило. Он уж и не пахнет совсем! А вы об уроках истории.

— Ну а как же сейчас об этом не думать, уважаемый Андрей Петрович? За все дела внукам нашим расплачиваться достанется, и если мы сейчас сами себя останавливать не начнём, не прекратим, стало быть, бессмысленные убийства и казни, то как бы внуки меж собой не передрались. А передерутся — и что? Новая война? Не должно́ такого повторится. Не должно́.

— Право, Алексей Гаврилович, в России каждые сто лет революция. Пугачёв, Разин, теперь вот Ленин. И как прикажете обо всём этом заботиться? Меня, право, раненные более беспокоят. Я давеча пробовал у местных жителей трав лекарственных выпросить. Хоть ромашку луговую, и то польза. Не дали. Сказали: свои болячки лечить нечем. А ведь есть у них! Не может такого быть, чтоб не было. В погребах сгноят, свиньям скормят, а не дадут. Вот вам и вся история.

Они говорили каждый о своём, не слыша друг друга. Липатников сглотнул, некоторое время шёл молча, глядя на раскисшую дорогу, и наконец, подытожил собственные мысли:

— Всё так, всё так. Мы любим Россию, но и советские её тоже любят. Поэтому и бьются — в кровь, насмерть. И мы бьёмся. Любовь наша одинаковая, только финалы разные, и каждая сторона считает, что их финал для России лучше. Вот потому и получается, что мы — патриоты и они патриоты так же. Это очень сложно понять, но именно так оно и получается.

До моста обоз добрался лишь к вечеру. Ещё не стемнело, но сумерки уже густились в синем от влаги воздухе. Пока ждали своей очереди на переправу, принесли раненых. Катя занялась юношей из Юнкерского батальона. Он стоял, поджимая под себя ногу, и крепко сжав губы. Было видно, что ему больно, глаза наполняли слёзы, но юнец сдерживался и даже пытался придать себе бравурный вид.

—Так, что у вас? — приглядываясь к ноге, спросила Катя.

Юнкер не ответил, только сильнее сжал губы и часто задышал носом. Боялся расплакаться. Катя отметила про себя: совсем мальчик, лет четырнадцать от силы. Винтовка, на которую он опирался, была выше его на пол ладони. Как ему вообще удавалось ходить с ней наперевес в атаку?

— Что ж, молодой человек, не хотите отвечать, я и сама всё увижу. Сядьте, прошу вас, на подводу.

— Я не молодой человек! — с вызовом простонал юноша.

— Вот как? И кто же вы есть в таком случае?

— Я… Приказом по армии мне присвоено звание «походного юнкера»!

— Ах, ну да, слышала что-то об этом. Присядьте на повозку, господин походный юнкер, я должна осмотреть вашу рану. Только прошу, не скрипите так сильно зубами, а то я ненароком подумаю, что вам больно.

— Мне? Я никогда не чувствую боли!

— Вот сейчас и узнаем. Снимите сапог.

Рана находилась в нижней части икры. Катя разрезала штанину, полила на ногу воды. Небольшой осколок пробил голенище и увяз в мышце. Отверстие маленькое, не глубокое, сочащееся кровью. Юнкер побледнел и отвернулся. Катя попросила Липатникова приготовить бинт, взяла зажим, ухватила кончик осколка и выдернула его. Юнкер пискнул, Катя промыла рану и наложила повязку. Все действия уже давно были отработаны до автоматизма, и былого страха перед ответственностью не вызывали.

— Посидите пока здесь, господин походный юнкер. Чуть позже отправим вас в армейский лазарет.

— Мне необходимо срочно вернуться в цепь! — с прежним вызовом потребовал юнец.

Катя вздохнула. Какие же они все неугомонные: хоть этот юнкер, хоть капитан, хоть Толкачёв. Вот что там, спрашивается, в той цепи такого особенного? Что их туда тянет? Ведь ничего кроме грязи и смерти там нет. Отдохните, раз уж выпала возможность.

— Позвольте спросить: в чём заключается ваша срочность?

В его глазах возникло непонимание: как это в чём? Это же так ясно.

— Я солдат, я обязан помочь. Обязан… я…

— Тогда, конечно, возвращайтесь, — разрешила Катя. — Раз вы обязаны... Только помните: через пятьдесят шагов рана откроется, ещё через пятьдесят кровь заполнит сапог и начнёт хлюпать. К тому времени, когда вы доберётесь до своей части, вы обессилите, потеряете сознание и умрёте. Это будет очень большая помощь. Ступайте.

Липатников вслушивался в разговор и посмеивался.

— Но я должен, — вновь пискнул юнец, и с надеждой стал оглядывать окрестности, словно надеясь увидеть тех самых своих, которые ему непременно помогут вернуться в строй.

— Прислушайтесь к доброму совету врача, юнкер, — мягко проговорил Алексей Гаврилович. — А если вам его недостаточно, то считайте, что получили приказ от старшего по званию сидеть на этой повозке вплоть до особого распоряжения. Впоследствии вы сможете обжаловать мой приказ, но сейчас обязаны выполнить. Вам ясно?

— Так точно, господин подполковник, — поник головой юнец.

— Вот и хорошо. Катенька, давайте займёмся другими раненными.

Армия постепенно переправлялась на другой берег Кубани. Стрельба стихала. Прошёл армейский лазарет, за ним Партизанский полк, дивизион Глазенапа. Катя увидела Софию. Баронесса сидела в седле сгорбившись, намотав повод на руку, и дремала. Следом двигался Юнкерский батальон, за ним выстроились роты Офицерского полка. Они шли мимо обоза тёмной безликой массой: мокрые, грязные, голодные, уставшие, подчинённые своей недосягаемой человеческому разуму цели. С каждым днём, после каждого боя их становилось меньше, но утром они продолжали идти вперёд, выставив перед собой винтовки и уничтожая на пути любые преграды. Но пугало не это. Пугало то, что те, другие, такие же грязные и мокрые точно так же шли вперёд — и две эти волны накатываясь друг на друга разливали вокруг себя такое море крови, в котором тонули не только они сами, но и все, кто находился рядом…

Катя вдруг увидела Маркова. Он стоял на пригорке и смотрел за реку. Липатников подошёл к нему.

— Ваше превосходительство…

— Алексей Гаврилович? — обернулся генерал. — Неожиданно. Я был уверен, что вы остались в Ростове.

— Горячая кровь ногам покою не даёт. Решил, что без меня вы никак не справитесь, и вот пожалуйте.

Марков обрадовался ему искренне, даже взял под локоть.

— Если такие люди с нами, то это лишний раз подтверждает, что дело наше верное и мы непременно добьёмся победы. При каком подразделении состоите?

— Да вот возницей при обозе, а в последнее время ещё и ассистирую при операциях. Не иначе фельдшером скоро стану.

— То есть, вы ещё и в моём полку? Обязательно похвалюсь перед главнокомандующим, он это оценит. Когда поход завершится, непременно вызову вас в штаб чайку попить или покрепче чего. А сейчас увы, в закромах пусто, да и времени нет.

Подбежал вестовой.

— Ваше превосходительство, здесь у мельницы какая-то часть. Вон они стоят.

— Простите, Алексей Гаврилович…

Марков отошёл к обочине, крикнул:

— Эй! Подойдите ко мне.

Подбежала девушка в длинной не по росту шинели, в болтающихся сапогах. Серая папаха с белой полосой сваливалась на затылок, за пояс можно было засунуть кулак, но при этом нигде ничего не топорщилось, всё было ладно и аккуратно, и даже на лице отражалась не усталость, как у многих бойцов, а готовность стоять до конца. Девушка вскинула руку к папахе и отчеканила:

— Ваше превосходительство, прапорщик Пылаева!

Марков поперхнулся и закашлялся, увидеть девушку он не ожидал. А на лице прапорщика мгновенно отразилось участие. Кате подумалось, что она сейчас постучит генерала по спине или предложит пастилку от кашля. Марков справился сам.

— Простите... Сколько вас здесь?

— Отдельная пулемётная команда Корниловского ударного полка, ваше превосходительство!

Голос её звенел от напряжения и гордости, что сам Белый генерал обращается к ней.

— Ладно, ладно, — Марков потряс пальцем, — не стоит так уж официально и так... кхе... громко. Кто старший по команде?

— Старшая у нас Машенька Мерсье, — уже тише и совсем не по уставу заговорила прапорщик, — но она ушла смотреть позиции у реки. А вы чего-то хотели, Сергей Леонидович?

— Отставить у реки. Пулемёт установить на возвышенности у дороги. Пока подрывная команда не заложит взрывчатку под опоры, красных на мост не пускать. Ясно?

Прапорщик кивнула и бросилась к мельнице.

— Девочки! — вновь зазвенел её яркий голосок. — Тащите пулемёт сюда!

Навстречу ей, хлюпая сапожищами по грязи, поскакала воробьиная стайка таких же прапорщиков в длинных не по росту шинелях. Глядя на них, кто-то из проходивших мимо офицеров рассмеялся: пехота в юбках, — а Липатников нахмурился и пробурчал в ответ собственным мыслям:

— Не бабье это дело.

13. Кубанская область, станица Некрасовская, март 1918 года

Шли всю ночь. Вдалеке то и дело вспыхивали огни, поднимаясь ввысь высокими яркими столбами. Дозорные по возвращении сообщали, что казаки жгут хутора иногородних. С приходом безвластия вскрылась старинная обида, вызванная несправедливым, по мнению казаков, дележом войсковых земель — и вот справедливость восторжествовала. По всем правилам следовало остановить беззаконие, но задумываться об том сейчас не хотелось, придёт время — всему будет дана оценка, а сегодня была нужна передышка. Очень нужна.

Под утро подошли к Некрасовской — богатая станица на правом берегу Лабы. Казалось, что после недели ежедневных боёв и маршей удастся, наконец, отдохнуть. Первая мысль — в баню. Смыть грязь, усталость, а потом уснуть во всём чистым не на полу, не в сапогах, не в шинели, а хотя бы на лавке. Однако поступила команда «к бою», станица оказалась занята неприятелем. Роты Офицерского полка растянулись в цепи и мерным шагом двинулись вперёд.

Грянул залп, цепи залегли. По флангам заработали пулемёты, пули с глухим чавканьем вязли в грязи. В ответ никто не стрелял, ждали приказов командиров. На лицах людей ничего кроме безразличия не было, от усталости едва не засыпали на месте. Вторые сутки без сна…

Толкачёв нащупал в подсумке последнюю обойму, и ещё одна в магазине. Десять выстрелов. Что ж… Приладил винтовку на травяную кочку, попытался поймать в прицел папаху с красной полосой. Хорошо, что красные назвали себя красными и нашили на себя красные полосы. Великолепная мишень. Но сейчас перед глазами всё расплывалось. Он зажмурился, встряхнул головой. Нет, не помогает. По-прежнему ничего, кроме смутной рассветной полосы, не видно.

Справа вдруг протяжно запела труба. В Кореновской корниловцы каким-то чудом умудрились раздобыть несколько духовых инструментов, собрали оркестр, и сейчас в отзывчатой утренней степи зазвучал марш «Прощание славянки»! Под его звуки батальоны Корниловского ударного пошли на Некрасовскую — в полный рост, без криков, под знамёнами. Следом не дожидаясь приказа поднялись офицерские роты, и двинулись так же молча, выставив перед собой штыки. Не встречая сопротивления перешагнули окопы, одним безумным рывком заняли окраину и двинулись вдоль улиц. Красные, не выдержав этого молчаливого безумия, прыгали в реку, и кто вплавь, кто держась за брёвна переправлялись на другой берег. Преследовать их не стали, сил не было. Постреляли немного вслед и вернулись в станицу.

Надеялись отдохнуть, но от Горелого леса и от Мокрой балки появились свежие силы красных. Кто-то выругался:

— Да сколько можно? Они когда-нибудь кончатся?

А Плетёнкин прохрипел:

— Мы как будто в осиное гнездо залезли. Прут и прут, прут и прут. Сволочи.

Однако новые части оказались нестроевыми. Поддёвки и пальто с красными повязками на рукавах и бантами на картузах указывали на гражданских. Они не стали подходить близко, красные командиры прекрасно осознавали, что набранные в городах и сёлах необученные рекруты противостоять офицерским подразделениям, пусть даже сильно уставшим, не смогут. Залегли на подходе к южной и восточной окраинам станицы и открыли стрельбу. Когда офицерские цепи приближались, они сразу отступали, отказываясь принимать ближний бой. Возможно, это выглядело как трусость, но задачу свою — изматывать силы противника — красные выполняли. Лишь к вечеру офицерские роты удалось отвести в Некрасовскую на отдых.

Полковой квартирьер указал:

— Толкачёв, вон та хата ваша. Занимайте.

Взвод остановился. За калиткой находился широкий двор, слева амбар, телега и колода, возле которой копошились куры. Прямо — хата, на крыльце казачка. Волосы убраны в кугулю, поверх кружевная файжонка с двумя хвостами, на плечах тёплый платок. Казачка держалась настороженно, в чёрных глазах таилась опасность. Толкачёв постарался сказать как можно непринуждённее:

— Мы, хозяйка, на постой к тебе. Пустишь?

— А коли не пущу, что сделаешь?

— На дворе возле костра погреемся.

Казачка повела плечами и бросила сурово:

— Вот ещё удумали. Спалите хату, — и добавила. — Заходь, чего уж. Много вас?

— Семь.

— Семь не восемь, поместитесь.

В хату вошли словно в храм. Встали на пороге, перекрестились. На лавке трое мальцов, четвёртый в подвешенной к матице люльке.

— А муж твой где?

— На дальний хутор уехал, к куму.

— Воевал?

— Не воевал. Хворый он.

В глазах снова возникла опасность, и Толкачёв решил больше не испытывать судьбу пустыми вопросами.

Чтоб не затоптать чистые половики сапогами, разулись.

— Вонищи от вас! — зажала нос женщина.

— Извини, хозяйка, мы к тебе не из бани, — развёл руками Грушин. — Кстати, как бы нам на счёт бани договориться?

— Воды нагрею, мойтесь в кадушке.

— Ну хоть в кадушке. А то, пардон за подробность, срам так и чешется.

Но помыться не довелось. Едва сняв шинели, развалились на полу и уснули. В ночи проснулись от грохота канонады. Где-то неподалёку разорвался снаряд, задребезжали чугунки в упечи. Кот на лавке выгнул спину и зашипел.

— В ружьё! — не понимая спросонья, что происходит, выкрикнул Толкачёв.

Похватав винтовки и застёгиваясь на ходу, выбежали во двор. Следующий снаряд разорвался на площади возле церкви. Зазвенели колокола, по улице к южной окраине бежали юнкера. Парфёнов узнал одного, окликнул:

— Ларионов, что происходит?

— Василь Дмитрич? — он махнул рукой. — Красные установили по ту сторону реки орудия и закидывают нас бомбами. От Боровского поступил приказ готовиться в полночь к переправе. Василь Дмитрич, я побегу, нам ещё плоты сколачивать.

У церкви снова разорвался снаряд. Грушин втянул голову в плечи.

— Что ж наши-то не отвечают?

За соседней хатой ухнуло орудие, Миончинский спокойным голосом дал наводчику поправку. Лязгнул затвор, громыхнул выстрел.

— Ан нет, отвечают.

Со дворов выбегали люди. Никто не понимал, что нужно делать и в какую сторону двигаться. Наконец появился Кутепов.

— Третья рота, строиться!

Полковник прошёл вдоль строя, оглядел заспанные, серые от усталости лица, тряхнул головой недовольно и приказал:

— Господа офицеры, пройдите по дворам. Нужно собрать всё, на чём можно переправиться на другой берег. Наш участок переправы, — он развернулся и указал на реку, — здесь. К рассвету всё должно быть готово.

Делать нечего, приказ есть приказ. Понимая, что поспать больше не удастся, пошли по дворам. Собрали доски, бочки, старые сухие колоды, сволокли ближе к берегу. Ни гвоздей, ни молотков, пришлось связывать всё это не понятно во что, но хотелось думать, что получился плот. Пока связывали, рассвело. Справа защёлкали выстрелы. Кутепов проговорил с досадой:

— Юнкерский батальон на переправе. Поторапливайтесь, господа, надо помочь им.

Сбросили плот на воду, первым начал переправляться взвод разведки. Привязали к корме верёвку, встали по краям, стараясь соблюсти баланс, оттолкнулись от берега. Загребали обломками досок. Течение сильное, волны перехлёстывали через настил. Первая попытка оказалась неудачной, плот развернуло и оттащило к берегу. Попробовали снова, только на этот раз срубили несколько слег. Глубина реки оказалась метра полтора, чуть больше, ширина двадцать шагов. С молитвами и матом добрались до противоположного берега, закрепили конец верёвки за дерево и отправили плот обратно. Не дожидаясь, пока переправится вся рота, разошлись цепью и двинулись в степь.

Далеко справа разглядели цепи юнкеров. Парфёнов закусил губу, нахмурился; никак не мог забыть, а может и простить, что Корнилов так запросто отнял его мальчишек и передал Боровскому, и теперь эти мальчишки, которых он собирал, учил и воспитывал, шли в бой не под его началом.

Добравшись до небольшой лощины, увидели наступающих во фронт красных. Отряд небольшой, человек сорок. Встретили залпом. Красные развернули пулемётный расчёт и начали бить длинными очередями. Пулемётчик оказался искусным, пули ворошили жирную землю по самому краю лощины, сбивая ковыль и сухие головки типчака. Пришлось залечь и ждать, когда кончится лента. За это время пехота красных обошла лощину слева и нацелились на фланг взвода. Толкачёв первым заметил возникшую на склоне фигуру в солдатской папахе. Вскинул винтовку, выстрелил, тут же поймал в прицел следующую папаху. Выстрел — и второй труп скатился на дно лощины.

Парфёнов с Авериным и Осиным прошли вправо и, пригибаясь, поднялись по склону. Выждали немного и открыли стрельбу по пулемётчику. Через минуту Парфёнов поднял винтовку и крикнул:

— Отходят!

— Да быстро-то как, — хмыкнул Аверин.

Грушин скользнул вниз к распластанным телам убитых красноармейцев, обшарил карманы, худые вещмешки. Толкачёву никогда не нравились подобные моменты. Он считал это мародёрством, но… Ни еда, ни патроны мёртвым уже не нужны, а живым без них не обойтись. Приходилось терпеть и, более того, молча принимать свою долю.

— Опять осуждаете, штабс-капитан, — вздохнул Грушин, протягивая ему три обоймы.

— Не осуждаю, поручик, просто не люблю.

— Не мы, так похоронные команды всё одно по карманам пройдутся. Или казачки местные. Эти, как только уйдём, всю округу обшарят.

— Во-во, обшарят, — согласился Гольцев. — Шарить они мастера. Лишь бы не воевать. В Некрасовской, говорят, всего-то восемь человек в армию записалось, остальные на печках лежат, бока греют.

— И за это им аз есьм воздастся! — басом проблеял Плетёнкин.

Подошла рота. Кутепов в бинокль осмотрел степь, заметил под холмом соломенные крыши хат и указал в их направлении:

— Продолжаем движение в ту сторону.

Пока шли, дважды вступали в перестрелку с отрядами красноармейцев. Стрельба доносилась отовсюду: и слева, где наступал Партизанский полк Богаевского, и справа, где на фоне отмирающей степи легко различались пунктиры цепей Юнкерского батальона.

Красные появлялись со всех сторон отрядами до нескольких сотен человек, демонстрируя численное превосходство. Расходились в цепи и с винтовками наперевес под «ура», под знамёна шли в атаку. Однако стойкостью не отличались. Стоило надавить на них — тут же отступали, не проявляя героизма, что был присущ защитникам Выселок и Кореновской. Кутепов ругался сквозь зубы, тактика большевиков выматывала. Постоянное присутствие противника в пределах видимости действовало угнетающе. Возникало ощущение, что они бессмертны.

А может, они действительно бессмертны? Как Гидра. Отрубил голову, вместо неё появляются две, отрубил две — четыре. И так до бесконечности, до тех пор, пока никого кроме них в этих степях не останется, и не только в степях, но и по всей земле…

К середине дня перестрелка начала стихать. Партизанский полк, усиленный ротой корниловцев, занял Филипповское, дивизион Глазенапа вошёл в Царский Дар. Роты Офицерского полка совместно с Юнкерским батальоном разместились в хуторах за Ширванским лесом вдоль течения Белой. Приказ от Корнилова поступил однозначный: сдерживать наступление противника если таковой появится.

Третья рота заняла хутор Назаровский, взвод разведки разместился в крайней хате. Хозяев не было, то ли сбежали с большевиками, то ли просто ушли от греха подальше. Во дворе у овина валялся труп собаки. Плетёнкин потыкал его штыком, словно проверяя, действительно ли псина сдохла, и убедившись констатировал:

— Аминь.

В хате было тепло, в печи рдели угли. На столе стоял глиняный горшок с пшённой кашей и крынка молока, по всей видимости, хозяева ушли перед самым приходом добровольцев. Что ж, спасибо за ужин. Сели, не снимая шинелей, и застучали ложками.

Когда горшок опустел, Толкачёв проговорил вяло:

— В караул по часу. У кого часы?

— У меня, — отозвался Гольцев.

— Хорошо. Остальным спать. Я к командиру роты.

Кутепова Толкачёв нашёл у околицы. Полковник смотрел в затихающую вечернюю степь, сложив руки за спиной. В этой позе он напоминал полковника Мастыко, когда тот вот так же смотрел на приближающееся авто с вооружёнными рабочими. Как и тогда, добровольцам приходилось сражаться в окружении. От Некрасовской к хуторам подходили части Сорокина, со стороны Гиагинской и Белореченской наступали местные отряды Красной гвардии. То, что Добровольческую армию до сих пор не вязли в плотное кольцо и не уничтожили, виноваты были сами большевики. Их численное превосходство сходило на нет из-за отсутствия объединённого командования. Как и в предшествующих событиях у Кореновской и Усть-Лабинской, противник наступал, не координируя совместных действий, позволяя добровольцам бить их по частям и выскальзывать из уготованных клещей. Но постоянные атаки и бесконечные марши всё-таки сказывались. Люди вымотались, износились, оголодали. Нужен был отдых, хотя бы короткий, на два дня, без него не было жизни. Но именно в движении и заключалась жизнь. Парадокс: пока они идут и атакуют — они живут. Стоит остановиться, как отряды красногвардейцев моментально сожмут клещи и уже не позволят из них выбраться.

— Видите огни костров, Толкачёв? — не глядя на штабс-капитана, спросил Кутепов.

Степь была абсолютно темна, ни единого огонька, если не считать звёзд и света в окнах.

— Не вижу, Александр Павлович.

— Это потому, что советские тоже устали. Они тоже не из железа, и им требуется отдых, — он повернул голову. — Как ваши?

— Поели, теперь спят. Я велел менять караул каждый час.

— Правильно. Вы тоже отдыхайте. Силы вам завтра ох как понадобятся. Всем нам понадобятся.

Вернувшись в хату, Толкачёв увидел за столом одного Парфёнова. При свете керосиновой лампы тот писал письмо.

— Кому пишешь?

— Софии.

— Зачем?

— Это единственный способ хоть как-то поговорить с ней.

— Как собираешься отправлять?

— Передам с оказией. Кого-нибудь ранят, отправлю с ним в армейский лазарет, оттуда найдут способ передать адресату.

Парфёнов склонился над листком, обмакнул перо в чернильницу:

«Милая моя София. Вот уже несколько дней я не видел тебя. Ты даже не снишься мне, потому что усталость настолько крепко смежает мои веки, что я не сплю, а проваливаюсь в яму. Толкачёв спросил, зачем я пишу. Ему хорошо, он видит Катю каждый день, или хотя бы её силуэт. Всякий раз, когда на очередном переходе мы поднимаемся на холм, весь обоз нашего полка виден как на ладони, и он видит Катю, хотя, конечно, узнать её среди тёмных бредущих возле повозок фигур невозможно. Но он может посмотреть на любую из этих фигур и представить, что это она. А я так не могу. Вчера кто-то сказал, что ваш дивизион где-то у хутора Саратовского, от нас это вёрст восемь, и я, как не напрягал зрение, не смог разглядеть ни то что тебя — самого хутора. А я так хочу тебя увидеть. Кажется, посмотри я тебе в глаза, и не страшно умирать, не страшно снова вытягиваться в цепь под пули. София, милая, я так тебя люблю, выходи за меня замуж».

Парфёнов сложил листок вдвое, написал на обратной стороне: «Прапорщику баронессе Софии Николаевне де Боде, дивизион Глазенапа». Заклеивать письмо не стал. Во-первых, нечем, во-вторых, своих чувств он не скрывал, София тоже. Если кто-то прочитает, пусть порадуется за них и пожелает счастья.

14. Кубанская область, Филипповские хутора, март 1918 года

Небо очистилось, туманная муть ушла, воздух стал прозрачно-чистым. Катя давно не видела такого воздуха. Она повела руками, как будто взмахнула крыльями, но не резко, как делает это птица, намереваясь взлететь, а мягко, плавно. Это движение более всего походило на танец. Катя повела плечами, сделала поворот направо, налево, вокруг себя; руки поднялись над головой, и только кисти, словно уставшие, уныло свисали вниз. Катя зажмурилась, вдохнула глубоко-глубоко, задержала дыхание на несколько секунд и с выдохом опустила руки. Какая всё-таки радость — тишина. Не стреляют пулемёты, не рвутся снаряды, не кричат раненые…

И в этот момент на улице раздался взрыв. Звук получился хлёсткий; воздух раскололся надвое и зазвенел. Уши от этого звона лопнули. Катя присела на корточки, обхватила лицо ладонями и застыла. Она словно закрылась в непроницаемую ни для каких звуков скорлупу, и именно в этом положении нашёл её Липатников.

— Катя, голубушка, что с вами? Вы ранены?

Катя не отвечала. Сердце захолонуло; ей казалось, что мир погиб и что она снова переместилась в то непонятное место, в котором всё по-другому, неправильно и где каждый норовит убить её. Ей хотелось крикнуть во весь голос: за что? Но спазмы свели скулы, и она лишь тихонько мычала сквозь стиснутые зубы. Липатников подхватил её на руки и понёс к сараю.

Новый выстрел — и близкий взрыв разворошил землю, забросав двор тяжёлыми чёрными комьями. Поднялся переполох, заржали лошади, с улицы донеслись команды:

— Корниловский полк, к переправе! Бегом! Бегом!

Все звуки смешались в один бесконечный монотонный гул: взрывы, выстрелы, крики, топот ног. Катя смотрела в глаза Липатникова, видела, как шевелятся его губы, но что он говорил… что говорит? Что?

— …голубушка, очнитесь…

И Катя очнулась, на глаза навернулись слёзы:

— Алексей Гаврилович, я…

Она зарыдала, давясь словами и слезами, и Липатникову потребовалось несколько минут, чтобы успокоить её.

— Милая моя, милая, ну что же вы…

Постепенно к Кате вернулась возможность говорить разборчиво, и она проговорила:

— Я так испугалась… так… Я подумал, что взорвалось тут, совсем рядом… Мне так страшно, так страшно… Алексей Гаврилович, я трусливая, очень трусливая…

— Ну что вы, — Липатников гладил её по голове. — Наоборот, вы смелая, вы отчаянно смелая. Вокруг рвутся снаряды, а вы не спрятались как многие где-то в тихой, уютной квартирке, не отгородились от всего дверями и засовами. Несмотря на свой страх, вы продолжаете идти вперёд. Уж поверьте, это очень смелый поступок, очень, я знаю.

Катя продолжала бояться, но слова Липатникова постепенно находили дорожку к её сознанию и вытягивали на свет ту смелость, о которой он говорил. И она нашла наконец в себе силы подняться. Грохот взрывов сместился к реке, оттуда же долетала беспорядочная и бесконечная стрельба, и эта удаляющаяся перебранка постепенно наполняла душу надеждой.

— Да, да, Алексей Гаврилович, — вытирая слёзы, закивала Катя. — Да, я понимаю… Я постараюсь больше не бояться.

Во двор забежал Черешков и замахал руками на санитаров:

— Собирайтесь, друзья, собирайтесь. Пожалуйста! Запрягайте лошадей, выносите раненых. Поступил приказ от главнокомандующего двигаться к дамбе и переправляться на левый берег Белой. Силы Корниловского полка сейчас расчищают плацдарм, и мы должны успеть перейти на него до того, как подойдёт армейский лазарет.

Санитары зашевелились и начали формировать на улице колонну. Когда Катя вышла со двора, то первым, что бросилось в глаза, была воронка от взрыва. Диаметром около метра, глубиной по колено. Вроде бы невелика, Кате доводилось видеть воронки и больше. Но никогда раньше снаряды не разрывались так близко. Она на миг представила, каково приходится Толкачёву в наступающей цепи. Это какую надо иметь выдержку и силу, чтобы продолжать идти вперёд, на каждом шагу осознавая, что в любой момент может прилететь пуля или снаряд.

Двое санитаров вынесли Мискевича и положили на телегу. Катя взяла его руку, нащупала пульс — вялый, почти неживой. Белки глаз пожелтели, взгляд потускнел. На внешние раздражители поручик не реагировал, только стонал и сипел сквозь зубы от боли. Черешков, проходя мимо, взглянул на него, покачал головой и не сказал ничего.

Катя осмотрела всех раненых. В начале похода обоз Офицерского полка состоял из двадцати телег и двуколок, но после каждого боя потери росли, количество раненных увеличивалось, и вот уже число повозок превысило сорок. Чтобы обойти все, понадобилось полчаса. Катя осматривала раны, назначала перевязки, потом взяла реестр и начала отмечать тех, кто поступил, и тех, кто убыл. Ещё не успели тронуться в путь, а от реки уже привезли первых раненных. Осматривать их пришлось уже на ходу. Поступила команда на отправление, и Катя забралась в телегу, чтобы провести первичный осмотр. Ранения оказались не тяжёлые, это радовало, однако двум бойцам требовалась операция по удалению осколков. Сделать это во время транспортировки было сложно, каждое неловкое движение причиняло острую боль.

— Ты, дочка, смелее, — вцепившись пальцами в борт телеги, подбадривал Катю пожилой солдат. — Я ж понимаю: надо.

Он говорил, а сам не мог оторвать слезящихся глаз от своей раны на правом плече. Катя срезала рукав шинели, вспорола гимнастёрку. Осколок торчал из разбитой кости, и было удивительно, почему солдат до сих пор не блажит на всю округу, а наоборот, улыбается, хотя слёзы потоком текли по щекам.

Катя промыла рану водой, щипцами выдернула осколок и быстро перебинтовала.

— Сейчас я примотаю руку к телу, а вы ни в коем случае ничем её не нагружайте.

Раненный кивнул и пробормотал на выдохе:

— Спасибо, дочка. Дай бог тебе счастья.

У моста обоз остановился. Справа на пригорке Катя увидела Корнилова. Главнокомандующий разглядывал в бинокль противоположный берег. Там чёрные точки на белом снегу упорно взбирались на холмы. Треск пулемётов не умолкал ни на секунду, более того, такой же треск послышался сзади, со стороны хуторов. Лошади нервно пряли ушами, вскидывали головы.

Корнилов выглядел спокойным, но судя по командам, по резким движениям даже непосвящённым становилось понятно, что бой протекает не так, как того ожидалось. Деникин бесконечно поправлял лацканы пальто, генерал Алексеев подслеповато щурился.

Кто-то проговорил:

— Корниловский полк потерял двести человек…

Катя встрепенулась. Двести? Это же… А где тогда раненные? Ведь не может того быть, чтоб все двести — убиты! Может, они на том берегу?

Подбежал ротмистр Шапрон дю Ларре и двинулся вдоль вереницы повозок.

— Господа, требуются добровольцы… Сил не хватает, господа. Кто может держать оружие в руках и способен передвигаться, просьба главнокомандующего встать в строй.

Он прошёл вдоль всего обоза, монотонно-просящим тоном повторяя одни и те же слова, и направился к приближающимся телегам армейского лазарета.

— Алексей Генрихович, — окликнул его Липатников, — неужто всё так плохо?

Ротмистр обернулся, развёл руками, но прояснять ситуацию не стал, и без того всё было понятно.

С повозок начали подниматься люди и отходить на обочину. Поднялся и прооперированный только что солдат.

— Куда вы? — встрепенулась Катя.

— Ты уж прости, дочка, видно не судьба мне долечится.

Подобрал левой рукой винтовку и встал в общую колонну.

Впереди закричали:

— Пошли, пошли!

Липатников щёлкнул вожжами, лошадь напряглась и сдёрнула повозку с места. Катя спрыгнула на дорогу, пошла рядом с подполковником. Рядом с ним она чувствовала себя увереннее, словно он своим худым телом мог прикрыть её от любой беды. Она осмотрелась, выискивая Машу. Подруги не было. Липатников уловил её беспокойство и пояснил:

— Мария Александровна ещё с рассветом ушла в полк. Взяла подводу, Бескаравайного и ушла. Сказала, если будут раненные, то сразу привезёт.

Сразу за мостом свернули на заболоченную пойму и сгрудились в общую кучу. До передовых позиций оставалось километра полтора, и пули нет-нет да плюхались в грязь. Но Катя этого не замечала. Подводили раненых. Кто-то после перевязки возвращался в строй, кого-то укладывали на подводы. Оперировали на составленных вместе столах, укрытых от сыплющей с неба зябкой мороси широким куском брезента. Операции проводил Черешков, Катя ассистировала. Наркоза не было, резали на живую, санитарам приходилось держать пациентов, наваливаясь на них всем телом. Крики порой перекрывали пальбу установленной по другую сторону дороги батареи подполковника Миончинского, но всё это стало уже настолько привычным, что полностью отключало эмпатию. Катя погрузилась в работу и не чувствовала ни времени, ни страха, и лишь когда прооперировали последнего раненного, она с удивлением обнаружила вокруг себя сумерки.

Выстрелы больше не раздавались, только хлюпала грязь на дороге. Мост, по которому несколько часов назад переправились на эту сторону реки, горел. Отблески пламени ложились на воду, на землю, на лица людей, разрисовывая небо длинными ярко-алыми всполохами…

— Как Северное сияние, — тихим голосом произнёс Черешков. — Только у нас оно… зелёное.

15. Кубанская область, аул Шенджий, март 1918 года

Большевики отступили. Преследуя их, корниловцы заняли станицу Рязанскую. Офицерский полк свернул влево, сходу форсировал реку Пшиш и встал лагерем в ауле Габукай, после этого удалось наконец-то немного отдохнуть. Перед рассветом поднялись и двинулись дальше. Отряды красногвардейцев то ли отстали, то ли взяли передышку; лишь изредка на арьергард выезжали конные отряды, гарцевали на виду, показывая, что они здесь, стреляли для острастки и тут же исчезали в пойменных зарослях.

Через два дня вошли в Шенджий. Жители встретили добровольцев насторожено, ещё свежи были в памяти события полуторамесячной давности, когда советские части учинили карательную экспедицию по черкесским аулам в отместку за то, что те посмели выступить против большевиков. Старики говорили, что добровольцы скоро уйдут и оставят их один на один с советской властью, и постановили припасами не делиться, дабы не навлечь на себя новых бед.

Хорошо хоть не выгнали — и на том спасибо.

Толкачёв по обыкновению зашёл к командиру роты за новыми указаниями, Кутепов приказал отдыхать, приводить себя в порядок. Вернувшись во взвод, увидел во дворе Грушина. Поручик сидел на лавке у сарая, обнимая винтовку и едва сдерживая зевоту.

— Где остальные?

— В сарае. Сено разложили, спят. Я на часах.

Толкачёв шагнул к двери, но Грушин его придержал.

— Пока вас не было, головку сыра овечьего купили. Не пармезан, конечно, но вкусно. Умеют делать, сукины дети, — он протянул кусок весом с полфунта. — Ваша доля, штабс-капитан.

Толкачёв спрятал сыр в карман.

— Спасибо.

— Ешьте, зачерствеет.

— Потом.

— На потом времени может не случиться. Впрочем, поступайте, как знаете.

Весь день отдыхали, чистились, удалось даже разогреть воды в котле и кое-как смыть грязь с тела. Плетёнкин посетовал на отсутствие свежих портянок, ему посоветовали постирать старые.

Вечером Толкачёв, побритый и очищенный от грязи, снова зашёл в штаб роты, но Кутепова не нашёл. Денщик сообщил, что Александр Павлович отправился в обоз, там, дескать, концерт. От околицы действительно доносились странные звуки, вроде бы как бренчала гитара. Толкачёв подошёл ближе. Подводы были составлены в полукруг на манер древнегреческих театров, а перед ними на ящике стояли Катя и, прижав ладони к груди, пела:

Не уходи, побудь со мною,

Здесь так отрадно и светло.

Я поцелуями покрою

Уста и очи, и чело.

Я поцелуями покрою

Уста и очи, и чело.

Не уходи, побудь со мною,

Я так давно тебя люблю,

Тебя я лаской огневою

И обожгу, и утомлю.

Тебя я лаской огневою

И обожгу, и утомлю.

Исполняя романс, Катя покачивалась, и, стоя на ящике, более всего походила на маленькую девочку, поющую детскую песенку деду Морозу. Это казалось настолько милым и трогательным, что вызывало слёзы умиления. Многие слушатели слёз и не скрывали, и странно было видеть, как пропахшие потом солдаты вытирают жёсткими ладонями уголки глаз. В этот момент они, несомненно, думали каждый о своём и в то же время об одном и том же: о детях, жёнах, родителях.

Кате аккомпанировал на гитаре поручик с забинтованной головой. Дребезжание струн не всегда совпадало с голосом, а порой и вовсе входило с ним в диссонанс, но слушателям это не мешало. Люди сидели не шевелясь: кто-то опустил голову, кто-то смотрел в степь, а кто-то не сводил с Кати влюблённых глаз.

Не уходи, побудь со мною,

Пылает страсть в моей груди.

Восторг любви нас ждет с тобою,

Не уходи, не уходи.

Восторг любви нас ждет с тобою,

Не уходи, не уходи…

Толкачёва заметил Липатников, подошёл к нему медленно и осторожно, чтобы чавканье грязи не нарушило волшебную нить романса.

— Вот, стало быть, Владимир Алексеевич, открыли новый талант, — шёпотом и не без гордости сказал подполковник, как будто именно он являлся первооткрывателем означенного таланта. — Вторая Вяльцева, не иначе! Кроме того, что Екатерина Александровна замечательная сестра милосердия, она ещё и поёт прекрасно.

— И давно?

— Да уж полчаса как. Люди даже с иных полков подходят.

— А кто аккомпанирует?

— Интересная история приключилась, — так же шёпотом продолжил Липатников. — В Корниловском полку контузило офицера. Слух потерял полностью. Так мы, стало быть, пишем ему на ладони, какой романс следует исполнять, и он, представьте, исполняет. Да как! Сами слушайте.

Толкачёв согласился, для глухого музыканта исполнение было в самом деле недурственным. Тем не менее, он не удержался от замечания:

— Мне кажется, вы переоцениваете труд музыканта. История знает подобные примеры, и они были гораздо искуснее.

— Вы о Бетховене? Нет, тут другой случай.

Катя закончила петь, аплодисменты и крики «браво» стали ей наградой. Кто-то протянул букетик ковыля, и Толкачёв почувствовал, как ревниво дёрнулось сердце. Мог бы и сам догадаться и нарвать этого несчастного ковыля и преподнести ей хотя бы просто в знак дружбы. Вон его сколько колышется в степи. Но не догадался. К тому же, в человеке, подарившем Кате букет, Толкачёв узнал Осина, от чего ему стало неприятно вдвойне, и он проговорил брезгливо:

— Какая дешёвая профанация. Пучок травы вместо цветов.

— Этот юноша — поэт. В его руках и трава цветы.

Толкачёв не удержался от сарказма:

— Бальмонт — поэт, Брюсов — поэт, Гумилёв — согласен. А это, извините, не поэт. Это, извините, рифмоплёт, и к поэзии его поэзия никакого отношения не имеет.

— Если бы я не знал вас, Володя, — лукаво замурлыкал Липатников, — то подумал, что вы ревнуете.

— Я? Ревную? Алексей Гаврилович, бог с вами. К этому юнцу?

— Так я и не говорил, что вы ревнуете. Я лишь сказал, если бы не знал вас, — всё так же лукаво улыбаясь, произнес Липатников. И по глазам, и по лицу было видно, что этот разговор доставляет ему удовольствие. — Я же, напротив, знаю вас прекрасно, вы на такое не способны. Более того, вы даже не способны хотя бы намекнуть о своих чувствах Екатерине Александровне. Поэтому, помилуйте, ни о какой ревности речи быть не может, тем более что стихи господина Осина в самом деле лишены той изысканности, каковая имеет быть в творениях поэтов, чьи имена вы только что привели.

Толкачёв едва удержался от смеха, ибо Липатников явно иронизировал, однако вовремя спохватился, так как смех ни коим образом не мог соответствовать той пасторальной атмосфере, которую создала своим пением Катя. Он хотел продолжить разговор о поэзии, но Алексей Гаврилович уже забыл об Осине, его волновало другое. Он вздохнул, как показалось Толкачёву, глубокомысленно, и повёл речь о более вечном, чем поэзия.

— Мы окружены войной, а что такое по сути своей война, Владимир Алексеевич? Грязь, кровь, убийства. Человек, чтобы пережить это, обязан черстветь душой, чернеть глазами. А он? Он мечтает о любви. Те романсы, которые исполняет Екатерина Александровна, большинство её нынешних поклонников в мирное время восприняли бы как естественный фон в ресторане. А сейчас они впитывают в себя каждое слово и плачут. Вы представляете, Володя, — плачут!

Липатников говорил и, похоже, сам был готов расплакаться. Что ж, с возрастом сентиментальность только укрепляет позиции, поэтому ему подобное не возбранялось. Старик стёр слезу со щеки и снова вздохнул. Катя тем временем запела новый романс. Возникший было гул стих, слушатели замерли, подались вперёд, и Толкачёв увидел Звягина. Тот стоял у самой «сцены». Усы щеголевато подкручены, в руках бумажный свёрток. Наверняка внутри презент. Что такого он приготовил на этот раз? Продукты? Тёплый платок? Впрочем, что бы там ни было, в нынешней ситуации для Кати это станет большим подспорьем.

Осин стоял неподалёку, теребил пуговицу на шинели. К нему подошёл толстощёкий штабс-капитан, сказал что-то на ухо, после чего оба посмотрели на Звягина. Толкачёв понимающе усмехнулся: полковник решил воспользоваться служебным положением и через посредника предложил прапорщику отойти в сторону. Интересно будет посмотреть: отойдёт?

Осин чётким движением вскинул руку к виску и вновь вернул взгляд Кате. Не отойдёт. Что ж, достойно уважения, но не дальновидно. Звягин высокий чин в контрразведке, Осин для него лишь досадное недоразумение. Проглотит и не подавится. Да-с…

Под овации Катя спустилась со «сцены», пришло время уступить место следующему исполнителю. Осин и Звягин шагнули к ней одновременно. Звягин подал руку, помогая сойти на землю, и тут же начал совать свёрток:

— Екатерина Александровна, дорогая, это было восхитительно. Правда! Примите, прошу вас, этот скромный дар. Здесь тушёнка, хлеб и немного шоколада.

— Благодарю вас, господин полковник. По нынешним временам это не просто дар, а целое состояние. Если вы не против, я передам это раненым.

— Разумеется, сделайте милость.

Осин молчал, не смея перебить старшего по званию. Но это был не страх перед большими погонами, а дисциплина, выработанная годами обучения в военном училище. Чтобы остановить Звягина и крикнуть ему, как когда-то Толкачёву: я не отдам вам Катю! — ему не хватало водки в крови. Но может оно и к лучшему.

Толкачёв протиснулся сквозь ряды зрителей, небрежно подвинул плечом Звягина и поклонился:

— Екатерина Александрова, позвольте выразить вам своё восхищение. Я поражён. Ваш голос сродни роднику в весеннем лесу. Это истинное удовольствие — слушать вас. Вы не против, если я провожу вас до дому?

Толкачёв говорил словами, которыми когда-то говорил с Ларой — легко, непринуждённо. Он сам не ожидал от себя подобного, тем более в нынешней ситуации, когда галантность, казалось бы, должна отступить в прошлое. Липатников прав: война, кровь — всё это не способствует красоте и чувствам. Но что-то взыграло в нём, что-то заставило на мгновенье вернуться в прошлое, и… Катя смотрела на него удивлённо.

— Да, конечно. Я буду рада. Извините, господа, мне нужно идти, завтра трудный день.

Ни Звягин, ни тем более Осин не посмели возразить. Оба молча отступили, но если Осин с какой-то обречённостью в глазах, то Звягин заиграл желваками. Не обращая на него внимания, Катя взяла Толкачёва под руку, и они пошли, но не к домам, а к реке. Свёрток Звягина Катя положила на телегу, даже не подумав заглянуть в него.

— Вы удивили меня, Владимир. Вы никогда не были таким…

— Я испугался.

— Испугались? Чего?

— Кого. Я испугался Осина. Я испугался, что вы обратите на него внимание.

— На Осина? Не на Звягина?

— Звягин посредственность, он блистает при штабах и дворцах, а вот Осин интересен на любом фоне. Вы знаете, что он поэт?

— Да, он читал мне некоторые свои стихи.

— И как вам?

Катя пожала плечиками.

— Я плохо разбираюсь в поэзии. Но у него есть интересные строки, возможно, я запишу их в свою тетрадь.

— Можете что-то прочесть?

— Нет, только не это… Но если пожелаете, я могу прочесть что-нибудь из… из того, что я когда слышала в «Привале комедиантов».

— Пожелаю.

— Тогда слушайте.

Катя глубоко вдохнула, правая рука медленно поднялась…

Мы живём, точно в сне неразгаданном,

На одной из удобных планет…

Много есть, чего вовсе не надо нам,

А того, что нам хочется, нет…[1]

— Северянин.

— Вам он тоже нравится? Согласитесь, когда поэт нравится обеим сторонам, его стихи приобретают особый шарм.

Катя улыбалась, Толкачёв никогда не видел её настолько радостной и красивой, хотя скулы обострились, под глазами образовались круги, а лицо хранило печать постоянного недоедания и усталости.

— Вы, верно, голодны, Катя… Я, конечно, не Звягин, но знаете… Вот. — Он протянул ей кусок сыра. — Возьмите.

— Сыр? Господи… Откуда это у вас?

— Купили у хозяев. Берите.

Катя вздохнула, на глаза навернулись слёзы. Словно драгоценность она взяла кусок, поднесла к носу.

— Как пахнет. Я совсем забыла, как пахнет настоящая еда. Я отдам половину Маше, хорошо?

— Конечно.

Катя разломила сыр, одну часть убрала в карман, от другой начала отщипывать крохи и отправлять в рот. Толкачёв смотрел, как Катя есть, и ему подумалось, что именно ради таких моментов стоит жить.

Возле реки они остановились. Вода сердито бурчала у ног, земля по ту сторону выглядела набухшей; снега почти не осталось, лишь в ложбинах лежали чёрно-белые клочья, больше похожие на грязь.

— Владимир, как вы думаете, когда всё это закончится?

— Поход или война? Если поход, то в Екатеринодаре, а война, думаю, через год, не раньше.

— Да, наверное, через год… Владимир, скажите, вы смелый человек?

Толкачёв не сразу нашёлся, что ответить. Он смотрел на заходящее солнце и совсем не понимал, что значит быть смелым. Не то, чтобы он не думал об этом — думал, но объяснить для себя, что же это такое, совершенно не стремился, ибо преподаватели в кадетском корпусе, а потом и в училище никогда не говорили о смелости, но только о долге и чести. Этих двух понятий вполне хватало, чтобы пойти навстречу врагу. А смелость в их устах являлась синонимом глупости, ибо была способна разрушить чёткий и выверенный военный план. Не из-за подобной ли смелости — Толкачёв закусил губу — весь кадровый офицерский состав был выбит в первый же год войны, что несомненно стало одной из причин разложения армии три года спустя.

Наконец он спросил:

— Почему вы спрашиваете об этом, Катя?

— Машенька всё время ходит в цепь, чтобы немедленно оказать помощь раненым. А я боюсь. Я так сильно боюсь, что хочется плакать. Я даже сейчас боюсь. Стоит представить...

— Не думайте об этом. Просто не думайте. У каждого своя смелость. Ваша заключается в том, чтобы помогать доктору Черешкову. Делать операцию, зная, что лежащий перед вами человек от ваших рук испытывает нестерпимые муки, и всё равно продолжать, — не каждый так сможет. Для меня уж лучше под пули. И вообще, знаете, когда нужно идти в атаку... Иной раз хочется смалодушничать. Подняться не первым, а вторым, а ещё лучше третьим. Когда смотришь в спины идущих впереди, в душе появляется ощущение защищённости. Вроде бы они перед тобой как щит, сквозь который ни одна пуля тебя недостанет. А когда Марков перед всем строем благодарит за службу, становится стыдно. И не важно, что поднялся ты всё-таки первым. Мысль-то была… Пусть даже знаешь о ней только ты. Так как вы считаете: я смелый?

— Да. Мне кажется, да. Вы смелый. Но сумасшедший.

— Почему?

— Потому что поднимаетесь всё-таки первый.

[1] Игорь Северянин. СТРАННО.

16. Кубанская область, дорога на станицу Калужскую, март 1918 года

Вечером в Шенджий прибыл командующий Кубанской армией генерал-майор Покровский. Толкачёву довелось однажды встречаться с ним на германском фронте. В то время в звании штабс-капитана тот командовал двенадцатым армейским авиационным отрядом. За проявленную смелость Покровский был награждён орденом Святого Георгия четвёртой степени и имел репутацию человека волевого и предприимчивого, носил кожаную куртку, маузер и большие очки на лётном шлеме. Сейчас он походил на горца: высокая папаха, черкеска, кавказская шашка, вороной жеребец под седлом. Вид уставший, но бравый. Быстро же он долетел из штабс-капитанов до генерала, настоящий лётчик, вот только аэроплан сменял на лошадь. Его сопровождала черкесская полусотня. Возле дома, где расположился штаб Добровольческой армии, натянули поводья, лошади забили копытами. Комендантский взвод взял оружие на изготовку, но вышедший на крыльцо Деникин дал отбой и пригласил Покровского в дом.

Как проходил разговор, осталось неизвестным, однако по его итогам полковые командиры довели до личного состава новость о том, что две армии договорились действовать сообща. На утро был назначен выход. Весь армейский обоз направлялся на юго-восток в станицу Калужскую, где в данный момент располагалась Кубанская армия. Сопровождать обоз было предписано черкесам, которые соединившись с основными силами, в ночи должны были подойти к станице Новодмитриевской и ударить по ней с юго-восточной стороны. К этому времени полки Добровольческой армии, совершив обходной марш, должны нанести удар по Новодмитриевской с севера и северо-запада. По данным разведки в станице находился Варнавинский полк численностью около трёх тысяч человек, разгром его мог существенно облегчить дальнейшее продвижение к Екатеринодару.

Утром пятнадцатого марта поднялся сильный ветер, пошёл дождь. По разбитым, превратившимся в сплошное месиво дорогам, армейский обоз двинулся в сторону станицы Калужской. Катя, придерживаясь одной рукой края подводы, смотрела, как Офицерский полк выстраивается в походную колонну и начинает движение на северо-запад к Новодмитриевской. По обыкновению, она попыталась отыскать чёрную шинель Толкачёва, но сегодня все шинели выглядели чёрными. Где-то там сегодня была и Маша, и ещё несколько сестёр, решивших последовать за полком. Кате оставалось лишь перекрестить их и вернуться в свою реальность.

А реальность была не из лучших. Над головами текли тучи, дождь усилился. Одежда промокла и отяжелела, но если медицинский персонал и возничие благодаря движению ещё могли как-то согреться, то раненым приходилось совсем плохо. Над некоторыми подводами пытались натянуть тенты, однако в большинстве своём они либо протекали, либо крепление оказывалось настолько слабым, что сильный ветер срывал их и сбрасывал на дорогу. В конце концов идею с тентами пришлось оставить, полностью предоставив раненых непогоде.

Холод пытались сгладить разговорами.

— Алексей Гаврилович, вы откуда будете родом? — спросила Катя, втягивая голову в плечи.

Липатников усмехнулся.

— Интересный вопрос. Кхе… Родился в Астрахани, кадетский корпус окончил во Пскове, потом Александровское училище, Шипка, Туркестан, Порт-Артур. Покидало меня по свету, Катенька. Германскую начал в дивизии генерал-лейтенанта Торклуса в должности полкового интенданта, заведовал обозом первого разряда. Такая вот биография.

— А семья?

— Что вы, Катенька, какая семья. Армия, и больше никого. Не сподобился, кхе… — он посмотрел на Катю искоса. — Осуждаете?

— Нет, что вы. Просто... Одному? Это, наверное, тяжело.

— Привычка, Катенька, ко всему есть привычка.

— Вы так просто говорите об этом.

— А чего ж усложнять? Таков мой долг перед Отечеством.

Некоторое время шли молча. Лужи под ногами превратились в одно сплошное болото, и если в начале пути их старались обходить по сухому, то теперь ступали прямо по воде, не заботясь о промокшей обуви.

— Алексей Гаврилович, — вновь обратилась Катя к Липатникову, но на этот раз голос её звучал пришибленно, как будто то, о чём она хотела спросить, было очень важным, — как вы считаете… а те, по другую сторону, они тоже отдают долг Отечеству?

— Разумеется.

— Но как же, получается, у нас Отечества разные?

— Ни в коем случае. Отечество всегда одно. Люди разные, Катенька, — он помолчал, словно собираясь с мыслями. — По-разному мы будущее своё видим, вот и стоим друг против друга. Им кажется, что их любовь правильнее, а нам, что наша. А уж кто прав, — Липатников развёл руками, — только время покажет. Но уж поверьте, со всеми бедами разберёмся, вернём Русь-матушку, своего не отдадим.

— Не отдадим, как же, — буркнул Черешков, пытаясь плотнее запахнуть полы войлочного пальто. — Попалась мне намедни газетка французская. Уж не знаю, какими путями она в наши края проникла, ну да не в этом дело. Статейка в той газете есть, автор некто Свистунов, пишет, что в бедах нынешних Россия сама виновата, и что только союзники европейские способны ей помочь. Может оно и так, но только союзники задарма помогать не станут, потребуют землицы себе отрезать. И эти Свистуновы им обещают: Англии — Север, Франции — Чёрное море. И ведь отдадут, подлецы, если власти добьются. Им на землю русскую плевать, лишь бы властью упиться да карманы набить, остальное неважно.

— Не читайте вы газет с такими статейками, — вздохнул Липатников. — Любовь к Родине, Андрей Петрович, величина безусловная, она либо есть, либо её нет, кхе... Для всяких Свистуновых Россия не существует, она для них всего лишь место зарабатывания средств. Заработают — и на Елисейские поля тратить, да-с…

— Что ж тогда для них Родина? — нахмурилась Катя. — Родители разве не научили любить? А в гимназии, в университете? Ведь те, кто статьи в газетах пишут, должны были где-то учиться.

— Увы, голубушка, нельзя просто взять и научить человека любить Родину. Вдобавок к словам должно быть в груди нечто… Огонёк, я думаю. Помните, как в старину говорили: вырусь? Это про тех, кто, отказавшись от Отчизны своей, поливает её в частных беседах или в европейских газетёнках грязью. Они думают, что им за это станется. И ведь правы, подлецы, станется. Ещё как станется, кхе… Только иначе, чем они себе представляют. Нельзя безнаказанно хулить страну, за которую твои предки кровь лили. Не по-божески это. Забывают многие, что предательство есть величайший грех, единственный из всех, который не прощается. Оправдывают они слова свои и действия несогласием с тем, что происходит. Но всё это чушь полнейшая. Просто, когда нет в груди любви к своей Отчизне, там вместо огня грязь образуется. Она затопляет человека изнутри, и чтобы не захлебнуться, тот начинает исторгать из себя эту грязь. Заплёвывает всех, кхе... Но грязи от этого только больше становится, и в итоге человек всё одно захлёбывается. Плохо они кончат, плохо… Вспомните Мазепу. Он же не героем из жизни ушёл — вши зажрали. И этих то же ждёт.

Катя прищурилась:

— Алексей Гаврилович, как вы думаете, а у красных в груди грязь или огонь?

— Огонь, Катенька, такой же огонь, как у нас, потому мы и схлестнулись. Эх, Катенька, эту бы силу да против извечных врагов России-матушки, вот где польза была бы. А сейчас… кхе…

Липатников поднял воротник, обхватил плечи руками.

— Что-то холодать начало, вам не кажется?

С неба сыпал снег. Катя поёжилась, действительно стало холоднее, земля под ногами уже не хлюпала, а разъезжалась студнем. Лошади и люди покрылись коркой льда, на которую быстро намерзал белёсый налёт. Обоз едва двигался, а до станицы, где можно было обсушится и поесть горячего, оставались ещё километры пути. Со всех сторон слышался сиплый кашель, хрипы, бормотанье. Раненые на подводах старались придвинуться ближе друг к другу, хотя это вряд ли могло согреть их. Кто-то вовсе лежал не шевелясь. Катя стряхивала с них снег, прислушивалась к дыханию.

— Андрей Петрович, посмотрите… Этот поручик, Мискевич… Он не дышит, кажется… Умер?

— Что ж вы, Екатерина Александровна, голубушка, не ведаете как определить первичные признаки смерти? — Черешков говорил медленно, словно засыпая и едва не роняя голову на грудь. — Дышит, не дышит. Сами, голубушка, сами.

Катя поднесла к губам Мискевича пальцы, надеясь ощутит тепло его дыхания, но то ли пальцы слишком сильно замёрзли, то ли дыхание было чересчур холодным… Нет, так не определить. Нащупала сонную артерию, ожидая почувствовать пульсацию… Нет… Приподняла веко. Зрачок расширен, на свет не реагирует. Лицо побледнело, снежинки на коже не таяли.

— Он умер, Андрей Петрович.

— Значит, умер, — вяло констатировал Черешков. — По такой погоде многие умрут. Переохлаждение, да-с. Самим бы не помереть.

— Но надо что-то делать?!

— Екатерина Александровна, что же мы сделаем, дорогая моя? Ни помещений, ни сухой одежды. Желаете, отдайте своё пальто, но больному это не поможет, а вас погубит. На одного покойника станет больше. Так что я бы не советовал…

Слова доктора звучали цинично, они коробили и возмущали, но такова была правда. Прав он, да, да, прав, ибо кругом ничего кроме грязи, снега, льда, воды и высоких горных пик на горизонте…

17. Кубанская область, станица Новодмитриевская, март 1918 года

С неба сыпал снег. Лошади и люди покрылись коркой льда, на которую быстро намерзал белёсый налёт. Шли промокшие и промёрзшие насквозь. Толкачёв периодически проверял затвор, двигая его взад-вперёд. По такой погоде железу не долго и смёрзнуться, а в бою это смерти подобно.

— Чего застыл, Володя? — ткнул его в бок Парфёнов.

— Думаю.

— О чём?

— О печке.

— Добрая думка, — кивнул Парфёнов, — и, главное, своевременная. Только сдаётся мне, думаешь ты всё же не о печке, а о Кате. Угадал? Ладно, не хмурься, видел вас вчера у реки, и на концерте тоже видел. И не я один. Хорошо смотритесь.

— Подглядывал?

— Упаси Господь. Мне и без того было чем заняться. Поздравь, вчера удостоился чести дважды поцеловать руку Софии Николаевны. Я, кстати, самолично передал ей своё письмо, и она ответила согласием на моё предложение.

— Поздравляю.

— А чего так хмуро? Или не рад за нас?

— Я же сказал: поздравляю. Чего тебе ещё надо?

— Блеска в глазах. А то ты совсем окоченел. Хочу, чтоб ты был шафером у меня. Пойдёшь?

— Что, всё настолько серьёзно?

— Ага.

— Тогда пойду… — Толкачёв распрямился. — Знаешь, Василий, это действительно хорошая новость… Уф… Даже настроение улучшилось. А то сначала дождь, теперь вот снег… Господа, — обернулся он ко взводу, — слышали новость? Баронесса де Боде приняла предложение руки и сердца от штабс-капитана Парфёнова, и вскоре всех нас ждёт праздник.

— Да ладно? — оживился Грушин. — По этому случаю неплохо бы и накатить, а, Василь Дмитрич?

— Поздравляю, Василий, дружище…

— Вот так радость…

— Это в самом деле нужно отметить. Но не тем, на что настроился Грушин, а шампанским. За молодых надо пить шампанское!

— Всё будет, друзья, всё будет, — улыбнулся во всю ширь рта Парфёнов. — Обязательно шампанское, фрукты. Не сегодня, конечно, может, завтра, а скорее всего, в Екатеринодаре. Объявим о помолвке, и уж тогда…

Однако улыбки быстро унёс несносный ветер. Стало заметно холоднее, поднялась настоящая пурга. В стремительной белёсой мути наткнулись на остановившуюся батарею. Номера облепили станины, стараясь сдёрнуть орудие с места, но колёса настолько крепко вмёрзли в грязь, что сил расчёта не хватало. Миончинский, упираясь руками в щит, командовал:

— Раз… Два… Поднажали… Толкачёв, помогите…

Взвод присоединился к артиллеристам, общими усилиями удалось-таки сдвинуть пушку с места. Лошади натянули постромки, Миончинский стёр снег с лица.

— Ну и погодка. Спасибо, Толкачёв, должен буду.

— В бою сочтёмся.

— Это уж как водится.

Впереди раздалось несколько выстрелов, едва слышных сквозь вой ветра. Колонна прибавила шаг и вскоре вышла к реке. Вода вперемешку со льдом неслась куда-то в сторону Кубани. Ни моста, ни гати. Летом тут наверняка текло нечто вроде ручья, к которому пастухи скот на водопой гоняют, а сейчас тугие струи разошлись в ширь метров на двадцать пять.

— Как бы не унесло, — попятился Плетёнкин.

— Что встали?

Из снежной пелены выехал Марков. Облепленный снегом он больше походил на снеговика, морковки только не хватало.

— Река, ваше превосходительство…

— И что, рек никогда не видели? Или ноги замочить боитесь? Так и без того насквозь мокрые, чего бояться?

Он соскочил с седла и не раздумывая шагну в реку. Тут же провалился по колено, но не остановился, пошёл дальше. Рота двинулась за ним. Преодолевая течение, выбрались на берег. Марков принялся командовать:

— Первая рота прямо, третья забирайте вправо. Кутепов, заходите с севера и двигайтесь к центру. Стрельбу не поднимать, бейте мерзавцев штыками.

Торопливо двинулись вперёд. После вынужденного купания тела окостенели, зубы стучали. Хотелось кипятку и огня, а ещё лучше зарыться в порошу и уснуть навечно, лишь бы не терпеть этот бесконечный холод. Но командиры, окоченевшие не меньше остальных, покрикивали:

— Шире шаг, господа, шире шаг. Остановимся — замёрзнем.

Подгоняемые приказами взошли на пригорок. Пурга утихла, по ровным полям ветер мёл позёмку, вдалеке проглядывали присыпанные снегом хаты. До них оставалось версты две, расстояние длинною в жизнь.

— Что ж за день сегодня, — простонал Плетёнкин.

Кутепов взмахнул рукой и прохрипел:

— Колонной, господа… не останавливаемся…

Как дошли, Толкачёв не помнил. Винтовку нёс словно ребёнка, прижимая к груди. Лишь когда различил в вечернем воздухе первые хаты и почувствовал запах идущего из трубы дыма, воспрял. Оттянул затвор до упора, вставил обойму и утопил патроны в магазинную коробку. Пальцы не гнулись, процесс заряжания занял времени втрое больше обычного. Сможет ли он в таких условиях надавить на спусковую скобу, если возникнет необходимость?

Кутепов оживлённо заговорил:

— Толкачёв, идите по левую сторону улицы. Проверяйте каждый дом, сараи, дворы. Второй взвод, ваша сторона правая. В домах не задерживаемся. Всё понимаю, замёрзли, но пока большевички не очухались, надо проредить их ряды. Вроде бы тихо, не ждут нас… Третий взвод, двигайтесь по закраине. Там две мельницы, видите? Осмотрите.

— Что с пленными делать, господин полковник?

— Нет в этой войне пленных.

Залаяли собаки, где-то вдалеке прогремел орудийный выстрел, похоже, около реки. Его раскатистый звук долетел до станицы и растаял. Толкачёв открыл калитку ближнего двора, указал Грушину на овин, сам направился к хате. В окнах горел свет, на шум никто не среагировал, даже занавесочки не дёрнулись. Толкнули дверь, вошли. В передней за столом сидела семья, ужинали. Увидев зашедших с мороза вооружённых людей, замерли. В люльке над матицей заплакал ребёнок. К нему клушей кинулась женщина, начала успокаивать.

Толкачёв постарался проговорить как можно доброжелательнее:

— Добрый вечер, хозяева, чужие в доме есть?

Дородный казак в косоворотке медленно поднялся с лавки, выпучил глаза.

— Чужие? — взгляд скользнул по винтовке, кадык непроизвольно дёрнулся. — Нет чужих… только свое… Вот, думали, повечерять да спать.

— А у соседей?

— А у соседей? — казак глубоко вдохнул. — Так дальше там… Есть, да… и в правлении тоже… Ждут вас, с утра ещё, но только от Калужской. Там и окопов понарыли. А у нас нема никого.

— Ясно. Ладно, ужинайте, не будем мешать. Выходим, господа.

— Володя, кипяточку бы глоток, а? — покосился Парфёнов на дышащий паром самовар. — И у печки постоять минуту.

От печки волнами исходило тепло и тянуло к себе как магнит железо, а уж кипяточком сам бог велел согреться. Но Толкачёв понимал: стоит прильнуть к горячим кирпичам, и уже никакая сила не выведет людей на мороз.

— Выходим! — повторил он уже жёстче. — Штабс-капитан Парфёнов, будьте любезны, возьмите себя в руки.

— Деспот, — то ли шутя, то ли на полном серьёзе прошептал Парфенов, и первым вывалился в дверь.

Снаружи сразу же обдало жёстким порывом ветра. Хорошо хоть не в лицо, а в спину. Под его напором обошли ещё три двора. Из четвёртого выскочил мужчина в гимнастёрке без погон, но с шашкой на плечевой портупее, и заорал:

— Кто такие?! Какого чёрта тут делаете? Был приказ стоять на южной окраине!

В глазах метались спесь и вызов, дескать, всех вас сейчас…

— Сам кто будешь? — спокойно спросил Толкачёв, поочерёдно дуя на сложенные в горсть пальцы.

— Я? Кто я? Я председатель Реввоенсовета Варнавинского полка Никаношин…

Грушин ударил его штыком. Председатель с хрипом втянул в себя воздух и опрокинулся на спину. Засучил ногами, словно пытаясь встать, протянул Толкачёву руки…

— Осин, добейте комиссара.

— Эй! — из дома выбежал ещё один. — Вы что? Вы что?

— А ты кто будешь?

— Секретарь! Секретарь Реввоен…

Этого тоже закололи и пошли дальше.

Слева грохнул выстрел, за ним ещё один. По всей станице зазвучали сухие хлопки, перемежаемые криками. Чуть дальше отозвался пулемёт. Пули швейной машинкой прострочили середину улицу. Взвод дружно прыгнул под плетень, кто-то всхлипнул.

— Кого задело? — тут же воскликнул Толкачёв.

— Меня, — отозвался Аверин. — Меня… В ногу… кажется… не сильно…

— И меня, — процедил сквозь зубы Плетёнкин. — Тоже. А-а-а…

— Грушин, Гольцев, помогите. В дом их! Вася, ты за мной, надо добраться до пулемётчика. Осин, не отставай.

Толкачёв начал пробираться вдоль плетня к центру станицы. Пулемёт он не видел, только яркие вспышки указывали положение. Судя по ним, шагов сто пятьдесят, не больше, дистанция убойная. Офицеры второго взвода, выскочившие было на улицу, юркнули обратно во двор.

Послышались команды Кутепова:

— Господа, не лежать. Шевелитесь, шевелитесь… Залпом по вспышкам…

Прогремел куцый залп, но он, скорее, раззадорил противника, а не унял. Длинная очередь прострочила правую сторону улицы, взвизгнула собака.

Толкачёв ползком подобрался к заиндевевшему колодезному срубу, встал на колено, приладил винтовку к верхнему венцу. Пулемёт примолк, похоже, меняли ленту. Возник силуэт над щитком. Лязгнул затвор, ещё раз. Короткая очередь распотрошила снег у калитки. Толкачёв выдохнул: только бы хватило сил надавить на спуск.

Выстрел.

Пулемёт захлебнулся. Мелькнула тень, возникло копошение. Секунда, две — стрельба продолжилась. Вскочившие было добровольцы, залегли снова.

Выстрел…

Толкачёв поднялся и быстрым шагом двинулся к пулемёту. Рядом два тела: одно чуть в стороне с раскинутыми руками, второе уткнулось лбом в затыльник.

— Осин, проверь ленту.

Стрельба усилилась. Уже не было понятно кто стреляет и откуда. На восточной окраине громыхнуло орудие, оттуда же долетела серия винтовочных выстрелов.

Из небытия выскочила Маша с огромной холщовой сумкой на боку. Менее всего в разгар боя Толкачёв ожидал увидеть её.

— Маша? Господи… Как вы здесь?

— Владимир Алексеевич, вы целы?

— Да, всё в порядке. Но у нас раненные. Двое.

— Где? Я осмотрю их.

— Хата за колодцем.

Маша пропала, вместо неё как по волшебству возник Кутепов.

— Не стойте, Толкачёв, продолжайте продвигаться к правлению. Только осторожно, там уже могут быть наши.

Офицерский полк занял северные окраины станицы и начал медленно стягиваться к центру. Сопротивление противник оказывал слабое. Сначала его не было вообще. Рвущуюся к Екатеринодару Добровольческую армию ждали с юга — юго-востока, где были обустроены позиции и установлена артиллерия. Тылы к обороне подготовлены не были, и в этом плане беспечность большевиков поражала. Толкачёв объяснял это отсутствием у их командиров должного опыта командования крупными войсковыми соединениями. Офицеры, перешедшие на сторону Советов, чаще всего имели за плечами лишь трёхмесячные курсы школы прапорщиков, на которых давали минимум знаний, полагающихся при обучении в военных училищах. И это сыграло добровольцам на руку. К полуночи северная и центральная части станицы находились под их контролем. В то же время Корниловский полк совершив глубокий охват атаковал Новодмитриевскую с запада. Сопротивление красных было окончательно сломлено, большая часть солдат бежала по дороге на Григорьевскую и Смоленскую.

Оставалась восточная часть, её зачистку отложили до утра. Требовался отдых, хотя бы кратковременный. Выматывающий переход, дождь, снег, форсирование реки по грудь в ледяной воде, последующий бой — всё это сказывалось на состоянии людей. Выставив заслоны, разошлись по хатам. Роты перемешались, кто где находится сейчас было не важно. Едва попадали в тепло, сразу ложились на пол и засыпали. При первых проблесках света вездесущий генерал Марков, похоже, не спавший всю ночь, поднимал людей, сбивал их в группы и отправлял на позиции. Снова поднялась стрельба. Лишь к полудню шестнадцатого марта генералу Корнилову доложили, что станица зачищена полностью.

После этого был объявлен отдых. Топили бани, сушили бельё. Следующим утром Толкачёв проснулся поздно. Первое, что увидел открыв глаза, развешанные над головой вещи: подштанники, гимнастёрки, портянки — и, соответственно, запах, тяжёлый, как свежезаваренный свиной навоз. Легче нашатырного спирту нюхнуть. Толкачёв чихнул, хата грохнула смехом.

— Вставай, Володя, проспишь всё на свете. От Кутепова уже дважды прибегали.

Весь взвод разместился за столом, даже Плетёнкин с Авериным сидели довольные и улыбчивые. Пили чай, давились блинами. Из упечи выглянула хозяйка с раскрасневшимся лицом и спряталась назад.

Толкачёв спустил ноги с лавки. Странное это чувство — тепло. Оно нежило, делая волю вялой и слабой. Не привыкнуть бы. Слабость — вот основная причина, почему красные вчера проиграли. Бросили залитые водой окопы и разошлись по домам греться. Именно это сгубило их. Они не были готовы в пургу в обледеневших шинелях отстаивать свою правду. Понадеялись, что противник проявит такую же слабость, и в итоге эта ошибка стоила им победы. Фортуна штука загадочная, она не любит теплоту и посторонние мысли, ей подавай напряжение; и лишь тем, кто готов выплеснуть из себя все силы до последней капли, позволяет насладиться горячим чаем и блинами. Господи… чтобы потом опять отправить под шрапнель и пули.

Толкачёв прошёл к столу, ощущая голыми ступнями мягкость половиков, и сел за стол. Парфёнов подвинул ему кружку, указал на стопку блинов.

— Подкрепись, Володя, — и словно прочитав его недавние мысли, добавил. — Скоро опять в бой.

Толкачёв свернул блин, макнул в сметану.

— А с чем от Кутепова приходили?

Парфёнов отмахнулся:

— Нормально всё. Спрашивали о потерях, я сказал, что обошлось. А во второй раз велели получить патроны и денежное довольствие. Грушин сбегал, получил.

— Много выдали?

— Если б не инфляция, стали б богачами… Хозяйке всё отдали. За блины. Ты ешь, поторапливайся, а то ведь она про инфляцию пока не знает, как бы иным чем расплачиваться не пришлось.

Снова раздался смех. Плетёнкин прошамкал набитым ртом:

— Чего же такого она сможет с нас взять?

— Она найдёт, — хмыкнул Грушин. — Баба крепкая, глазищами стреляет почище батареи Миончинского. Каждый выстрел наповал. Хозяйка, эй, без мужика уж сколько времени маешься?

За столом в очередной грохнули смехом, а из упечи донеслось глухо:

— Бесстыжие.

— Полегче, поручик, — одёрнул Грушина Толкачёв. — Не в кабаке сидите, в гостях.

Грушин пожал плечами, дескать, а чё такого, и тут же забыл. Заговорили о рваных сапогах, о сопревших подштанниках, о генерале Маркове, который так ловко сиганул с лошади в реку и показал всему полку, как надо форсировать водные преграды. Вспомнили Мискевича, как он, где? Вроде бы говорили, что в армейском лазарете. Попросили Осина почитать стихи. Он почитал, но не свои:

Еще не раз вы вспомните меня

И весь мой мир волнующий и странный,

Нелепый мир из песен и огня,

Но меж других единый необманный.

Он мог стать вашим тоже и не стал,

Его вам было мало или много,

Должно быть, плохо я стихи писал

И вас неправедно просил у Бога…[1]

Прочтение вызвало негромкие аплодисменты, читать стихи у Осина получалось лучше. Даже хозяйка выглянула из упечи, чтоб послушать.

Толкачёв допил чай и подошёл к печке. Нашёл среди общих вещей свою гимнастёрку, натянул. Потрогал шинель. Сухая.

— Куда собрался, Володя?

— Дойду до полкового обоза, — краем глаза он заметил, как нервно дёрнулся Осин. — Хочу узнать, что с Мискевичем.

Взял винтовку, вышел на улицу. Небо всё так же было затянуто тучами, падал снег, но ветер утих. На калитке умостилась кошка, за калиткой кипела жизнь. Мчались вестовые, стучали колёсами подводы. Станица жила армейской жизнью. Гражданских почти не было, зато военных невпроворот. Утром в Новодмитриевскую вошла Кубанская армия генерала Покровского и встала на квартиры. Возле правления выстроилась в ряд черкесская полусотня, на крыльце Деникин разговаривал с худощавым мужчиной в пенсне. Разговор вёлся на повышенных тонах, до Толкачёва долетело несколько фраз, одна из них …знаете, где я видел вашу раду… прозвучала как сарказм. Очевидно, человек в пенсне председатель Кубанской рады, объявившей Кубань независимой республикой. Этот новоявленный правитель держался величаво и даже нагловато, всей позой стараясь показать несуществующее величие. Именно благодаря таким правителям Россия сейчас разваливалась на куски. Всевозможные национал-социалисты рвали потрясённое государство на части, стремясь утвердить своё единоличное «я» пусть над маленькой, но всё же территорией. Земля — вот главная власть. Парфёнов, по своим убеждениям являвшийся монархистом, предлагал таких правителей вешать… Наверное, так было бы правильно. Однако генерал Корнилов либеральничал, хотел, чтобы всё было в рамках закона, на основании чего даже отказался реквизировать из государственного банка Ростова запасы золота. А большевики не постеснялись, и это правильно — не время сейчас играть в либералов. Война.

Толкачёв увидел Шапрона дю Ларре.

— Алексей Генрихович.

Ротмистр оглянулся.

— А, это вы, Толкачёв. Могу чем-то помочь?

— Пожалуй… Не знаете, где находится обоз Офицерского полка?

С западной стороны донеслась пальба. Прогремел залп, второй, прокатилось раскатистое «ура», и снова залп. Зарокотал пулемёт.

Шапрон дю Ларре взмахнул рукой и выкрикнул на бегу:

— Посмотрите на восточной окраине, там должны быть все… — и скрылся в правлении. Деникин с председателем рады последовали за ним.

— Что за стрельба? — окликнул Толкачёв проходившего мимо офицера.

— А-а-а… Большевики, сучье племя! Мало получили, ещё хотят… От Григорьевской прут, с утра никак не успокоятся. Корниловцы их сдерживают.

— Что ж всю армию не поднимут? Отогнали бы.

— А зачем? Пусть депутатики в штаны наложат, сговорчивее станут.

Видимо, разговор в правлении шёл жёсткий, раз Корнилов решился на подобную авантюру: подпустить красных к станице, дабы правительство самопровозглашённой республики на собственной шкуре почувствовало всю шаткость своего положения. Без добровольцев они никто, красные уничтожат их в течении нескольких недель. Но и добровольцы в одиночку ничего сделать не смогут. Если армии не объединяться под единым командованием, ни о каком взятии Екатеринодара не может быть и речи. Добровольческая армия пусть сплочённая и взматеревшая в многочисленных боях, но совершенно обескровленная, в одиночку захватить город не сможет.

Впрочем, это уже политика, лезть в неё Толкачёв не собирался. Он свернул в проулок, и лицом к лицу столкнулся с Катей. Схватил её за руки, обрадованно вздохнул:

— Екатерина Александровна…

— У нас беда, Володя, — всхлипнула Катя. — Алексей Гаврилович тяжело заболел.

— Заболел? Что случилось?

— Андрей Петрович предполагает крупозное воспаление лёгких на фоне сильного переохлаждения. Болезнь развивается стремительно. Лекарств нет, да ещё возраст… Всё очень серьёзно. Я в общем-то вас искала. Мне сказали, что Офицерский полк расквартирован на северной окраине. Алексей Гаврилович просил зайти вас по возможности.

— Где он?

— Здесь недалеко, на соседней улице. Там дом приходского священника, в нём устроили госпиталь для тяжёлых больных.

— Тогда идёмте быстрее.

Катя взяла его под руку и, пока шли, пояснила:

— Прибыли позавчера в Калужскую насквозь заледенелые. Алексей Гаврилович всё время кашлял, потом слёг. В Новодмитриевскую уже везли на подводе. Он шутил, дескать, из санитаров в больные, — Катя едва не плакала. — За один только переход от Шенджия в Калужскую столько раненых умерло — считать страшно. Дождь, ветер, потом снег, мороз. Настоящий ледяной ад!

— Ледяной, говорите... — Толкачёв кивнул. — Что ж, пожалуй, что и ледяной. А не знаете, что с поручиком Мискевичем?

— Умер.

Толкачёв покачал головой:

— Судьба.

Возле дома священника стояли телеги всего обоза. Санитары, пользуясь моментом, занимались починкой; на земле валялись деревянные заготовки, сломанные колёса, доски. У входа в дом курил Черешков. Увидев Толкачёва, затушил самокрутку и попросил дрожащим голосом:

— Владимир Алексеевич, я только прошу не долго. Он слаб, ему нужен покой.

— Понимаю, Андрей Петрович.

Толкачёв поднялся на крыльцо, обернулся к Кате:

— Вы со мной не пойдёте?

Катя замотала головой.

— Нет, вы один, Володя, я сейчас не могу… — по её щекам ручьями текли слёзы. — Мне надо что-то сделать… что-то важное… я потом…

Толкачёв кивнул и дёрнул дверь на себя.

Липатников лежал на лавке у окна, укутанный своею шинелью. Пробивающиеся сквозь занавеску солнечные лучи выплясывали на золотых погонах словно расшалившиеся детишки. Рядом на старенькой табуретке стояла миска с остывшей кашей и кружка с чаем, в головах на стене висела икона. Когда Толкачёв вошёл, Липатников приподнялся на локтях, но тут же бессильно упал.

— Представляете... — прошептал он, — представляете, Володя... Кругом война, а я… умираю от простуды.

— Что вы, Алексей Гаврилович...

— Володя, — перебил его Липатников, — вы уж проследите, чтобы мне в гроб шинельку постелили. Хорошо? Кхе… Всё-таки, знаете, не хочется на голых досках лежать.

— Алексей Гаврилович, я, конечно, прослежу. Но что вы о смерти? Вы поправитесь.

— Вашими устами, Володя... — он немного отдышался и сказал. — Не надо меня успокаивать, я спокоен, поверьте. Я знаю, что будет дальше, видел подобное и на Шипке, и потом у… кхе-кхе… в других местах тоже.

Липатников закрыл глаза и задышал не глубоко и часто.

— Володя, чаю, будьте любезны. Там в кружке, на табурете.

— Он остыл, я подогрею на печке.

— Нет… дайте так… холодного. Только помогите подняться.

Толкачёв подхватил его под плечи, приподнял, поднёс к губам кружку. Липатников сделал глоток и благодарно улыбнулся.

— Спасибо, Володя… кхе… Знаете, после шестидесяти стал побаиваться, что в немощи никто воды не подаст. Ан нет… Сначала Екатерина Александровна, теперь вот вы… Рад видеть вас, Володя, очень рад. Всегда было приятно поговорить с вами… Что хмуритесь? Спросить чего хотите?

Толкачёв сцепил пальцы, вздохнул.

— Не то, чтобы хотел. Впрочем, знаете, наверное, хотел. Хотел спросить вас, давно, но всё не решался, а теперь может и случая не предвидится, — Толкачёв посмотрел на Липатникова и быстро пояснил. — Красные возле станицы, как бы опять в наступление не отправили... Алексей Гаврилович, почему вы тогда позвали меня с собою? Помните? Ведь имели полное право пройти мимо. Ещё название у станции такое хитрое...

— Лиски, — произнёс Липатников. — Нашли о чём думать. Не думайте… Вы хороший человек, Владимир Алексеевич, — он снова попытался приподняться. — Берегите Катеньку. Вы с ней… вы как два цветка на холоде. Замёрзли. Вам согреться надо... Согрейтесь... Володя...

Липатников закрыл глаза. Он дышал громко, со скрипом, грудь вздымалась, будто закваска в тесте. Толкачёв поднялся, поправил сползшую шинель.

— Выздоравливайте, Алексей Гаврилович. Я буду навещать вас.

Что сказать ещё, Толкачёв не знал. Кроме этого банального «выздоравливайте», которое никоим образом не могло повлиять на истинное выздоровление, в голову не приходило ничего.

— Шахматы мои заберите... — прошептал Липатников. — Я распорядился отдать...

Толкачёв вышел на улицу. Кати не было, Черешков всё так же стоял у крыльца, сжимая в пальцах затушенную самокрутку.

— Андрей Петрович, как считаете, он поправится?

Черешков посмотрел на Толкачёва, вдохнул глубоко.

— Не знаю. Молодые с таким диагнозом... А уж в его возрасте.

[1] Николай Гумилёв.

18. Поезд Париж — Марсель, вагон второго класса, 1967 год

Поезд подъезжал к станции. Мелькнула вывеска с названием «Chalon-sur-Saône». Раздался гудок, зашипели тормоза, вагон вздрогнул, и мы вздрогнули вместе с ним.

— Липатников умер ночью, — медленно проговорила Екатерина Александровна. Лицо её стало задумчивым, как будто она увидела в окне странную картину и теперь пыталась разгадать сокрытый в ней смысл. Это длилось минуту, в течении которой я старался не дышать, и только коммивояжёр брезгливо шелестел страницами. — Для всех нас это стало ударом, хотя мы уже были готовы к этому. — Владимир, как и обещал, постелил в наскоро сколоченный гроб шинель и положил папаху в изголовье. Доски для гроба дали станичные казаки, они же установили поминальный стол и заказали молебен в церкви. На похороны собрался весь полк. Пришли Алексеев, Эльснер. Оба, как ни странно, знали Алексея Гавриловича ещё по германскому фронту. Хотя почему странно? Я уже давно перестала удивляться тому обстоятельству, что Липатников был знаком со многими чинами в армии. Алексеев, не смотря на слабость и боль в коленях, поднялся на сооружённую из артиллерийских ящиков трибуну, и сказал несколько добрых слов, как напутствие умершему и наказ живым. Мы плакали… Господи, как мы плакали. Маша закрыла лицо ладонями. Доктор Черешков стоял в стороне, жевал губами. Мне кажется, он считал себя главным виновником смерти Алексея Гавриловича…

В купе заглянул проводник:

— Excusez-moi, y a-t-il de nouveaux passagers? (Прошу прощения, новых пассажиров нет?)

Коммивояжёр сделал вид, что целиком поглощён чтением журнала, я отрицательно покачал головой:

— Non (Нет).

Екатерина Александровна замолчала, продолжая смотреть в окно и видеть там свою картину. Я проследил её взгляд. Возле здания вокзала стоял полицейский, сложив руки за спиной, и жмурился на солнце. Справа от него в широком окне висела афиша нового фильма с Луи де Фюнесом «Фантомас против Скотланд-Ярда». Я присмотрелся к афише, стараясь различить детали, но снова раздался гудок, поезд дёрнулся и начал быстро набирать ход. Екатерина Александровна повела головой и заговорила так же быстро:

— Гроб положили на артиллерийский лафет и отвезли на станичное кладбище. Марков, встал в изголовье. Офицеры Корниловского полка связали из соломенных снопов венок, обвили его чёрными лентами и, как дань уважения, поставили в ноги покойного. Снова начали говорить. Я уже не обращала внимания кто и о чём, но говорили много. Потом раздался залп, второй, третий. По крышке гроба застучали комья земли. Всё это настолько памятно, настолько… словно произошло только вчера…

19. Кубанская область, станица Новодмитриевская, март 1918 года

На следующий день стали известны итоги очередных переговоров с кубанцами. Главная и весьма позитивная новость заключалась в том, что объединение армий состоялось. Со скрипом, с претензиями, на повышенных тонах, но всё-таки пришли к единому мнению. Кубанское правительство согласилось передать права командования своими вооружёнными силами в руки генерала Корнилова. Поговаривали, что от солдат и офицеров кубанских подразделений поступил недвусмысленный намёк, что если правительство откажет Корнилову, то они перейдут на его сторону безо всяких разрешений.

После объединения началась очередная реорганизация. На этот раз не было никаких построений, просто до личного состава довели новую конфигурацию боевых частей. Все пехотные соединения были сведены в две бригады. Первую возглавил генерал Марков, в неё вошли Офицерский полк, увеличенный за счёт бывшего Юнкерского батальона до шестиротного состава, и Кубанский стрелковый при общей поддержке батареи подполковника Миончинского. Вторую бригаду из Партизанского, Корниловского ударного и Пластунского батальона полковника Улагая, Корнилов поручил генералу Богаевскому. Ему же передали батарею полковника Ерогина.

Из дивизионов Глазенапа и Гершельмана был создан Первый конный полк. Из кубанских кавалерийский частей собрали Кубанский и Черкесский конные полки. Кавалерию свели в бригаду, которую возглавил генерал Эрдели. Общая численность Добровольческой армии выросла до шести тысяч штыков.

На должность командира Офицерского полка вместо ушедшего Маркова был назначен генерал Боровский. Услышав его фамилию, Парфёнов сплюнул:

— И здесь он преуспел.

Полковник Кутепов был назначен к Боровскому заместителем, командиром третьей роты стал полковник Хованский. К нему претензий не было. Толкачёв помнил его по боям за Ростов. После них он куда-то пропал, но перед самым походом появился вновь и прошёл весь путь от Ольгинской до Новодмитриевской на должности рядового солдата. Вместе со всеми ходил в цепи, форсировал реки, грелся у костров, мок под дождём, и потому прекрасно знал, что чувствуют люди вокруг.

Хованский собрал командиров взводов, велел провести опрос личного состава, проверить состояние амуниции и оружия и к вечеру доложить. Толкачёв мог составить докладную записку не сходя с места и передать новому командиру роты, но Хованский, похлопав его по плечу, сказал:

— Владимир Алексеевич, я прекрасно знаю, кто и в чём нуждается. Моя просьба — это требование генерала Боровского. Он хочет знать, с чем идти к командиру бригады.

— А то Боровский не знает, в чём мы нуждаемся. А уж тем более генерал Марков! В первую очередь нужны сапоги и патроны, остальное потерпит.

— Тогда будем считать, что свои нужды вы уже озвучили.

Возвращаясь во взвод, Толкачёв услышал:

— Владимир Алексеевич!

Голос доносился из примыкающего к дороге сарая. Узкое волоковое окошко выходило на улицу, в его глубине светился взгляд. Толкачёв подошёл ближе, присмотрелся.

— Кто вы?

— Не узнаёте, господин штабс-капитан? Не удивительно, столько времени прошло. Да-с… А я вас сразу признал. Видел вчера с Екатериной Александровной, но позвать не осмелился, а сегодня… Неужто забыли? Купе, чай, долгие разговоры о прошлом и будущем. Вы, помниться, вышли в Новочеркасске, а я проследовал до Ростова. Ну, по-прежнему не помните?

— Будилович?

По ту сторону окна рассмеялись:

— Что ж, вот и вспомнили.

Толкачёв придвинулся ближе. Голос и манера общения действительно походили на Будиловича, но разглядеть его не получалось.

— Что вы делаете в сарае, господин ротмистр?

— А вы как думаете, Толкачёв? Нахожусь под арестом.

— За что?

Будилович хмыкнул:

— За что… Хороший вопрос. Предполагаю, что за противоречие взглядов на существующую политическую систему. За отсутствие, скажем, верной позиции по дальнейшему устройству российской общности… Не понимаете? Я за красных, Толкачёв. Позавчера в ночном бою был взят в плен. Вчера состоялся военно-полевой суд, теперь жду вердикт, — он помолчал. — Раз уж мы встретились… — голос его стал виноватым. — Не могли бы вы, Владимир Алексеевич, узнать, какой приговор вынесли по моему делу? Неизвестность хуже занесённого топора. Страшно сидеть вот так в полутьме и ждать непонятно чего. Устал, знаете ли…

Судебная система армии находилась в руках полковника Звягина, встречаться с ним, а тем более просить о чём-то не хотелось совершенно. Но Будилович, пусть они и были знакомы всего несколько дней и за всё время пути почти не общались, представлялся своим. Он был тем человеком, который сидел с ним в том маленьком купе и который ни разу не высказался против нового попутчика.

— Я попробую. Не буду обещать, но попробую.

Быстрым шагом Толкачёв направился к правлению станицы. Если уж и придётся говорить со Звягиным, то сделать это желательно быстрее, не откладывая встречу на «после обеда». На успех он не надеялся.

Возле крыльца и у соседних хат собралось много офицеров: командиры рот, батальонов. Заметил он и Хованского. Тот стоял в одной компании с подполковником Плохинским, что-то обсуждали. Толкачёв прошёл мимо, поднялся на крыльцо и лицом к лицу столкнулся с Марковым.

— Вот как, Толкачёв?! — воскликнул генерал. — Не ожидал увидеть вас здесь. Решили вернуться к штабной службе? Мне как раз требуется офицер для связи, готовы вернуться на прежнюю должность?

— Никак нет, ваше превосходительство, — вскинул Толкачёв руку к фуражке. — Нынешнее положение меня вполне устраивает. У меня дело к полковнику Звягину.

— К Звягину? — Марков скривился. — Вот уж с кем менее всего хотелось бы иметь дела. Что вас к нему привело?

Толкачёв замялся. Сказать не сказать Маркову? Одного его слова будет достаточно, чтобы Звягин сообщил все нужные сведения.

— Что молчите, штабс-капитан? Не желаете делиться секретами?

— Боюсь, вы неверно меня истолкуете, Сергей Леонидович.

— А вы попробуйте. Вроде бы не так уж я и глуп.

— Дело не в силе ума. Понимаете… Вы же знаете мою историю, как я добирался на Дон…

— Допустим. И что?

— Сегодня я встретил одного из своих прошлых попутчиков. Не ожидал подобного, но так случилось… Оказалось, он служит у красных. Служил. Ротмистр Будилович. Во время атаки на Новодмитриевскую его взяли в плен, был суд, он… Он хочет знать приговор. Неведенье…

— …хуже занесённого топора, — кивнул Марков.

— Именно так он и сказал.

— Что ж, помогу вам. Именно вам, Толкачёв, а не этому вашему попутчику. Хотя какой он теперь попутчик… Ждите здесь.

Марков скрылся в правлении. Ждать пришлось долго, и вряд ли по причине того, что канцелярия работала медленно. Примерно через час на крыльцо вышел тот самый штабс-капитан, который подходил к Осину на концерте.

— Вы Толкачёв?

— Так точно.

Он протянул бумагу.

— Пропуск, покажете казакам. А насчёт приговора… Вы не хуже моего знаете, что случается с теми, кто нарушил присягу и покусился на государственные устои.

Этого было достаточно, чтобы всё понять. Толкачёв молча кивнул и направился обратно к сараю. Казак на входе встретил его неприветливо, даже наставил карабин, когда штабс-капитан заходил в калитку, однако взглянув на бумагу кивнул:

— Проходи, чё ж теперь.

Откинул задвижку, открыл дверь. Толкачёв вошёл.

Будилович сидел в углу на куче грязных мешков, видимо, заменявших ему постель. Воздух был пропитан гнилостной влагой, в дыры в крыше сочились солнечные лучики, в которых играла поднятая пыль.

— А, это вы, Толкачёв, — вяло протянул ротмистр. Его энтузиазм, наблюдавшийся во время первой встречи, заметно снизился. Теперь он вновь стал тем самым Будиловичем, которого Толкачёв помнил по поездке в поезде. — Я думал, Липатников. Думал, вы всё ему рассказали, успел пожалеть, что окликнул вас.

— Он не придёт.

— Ну и хорошо. Менее всего я хотел бы видеть его. У вас есть папиросы?

— Не курю.

— Что же вы ходите к пленным без папирос. Ну а водки? Только не говорите, что не пьёте.

— Водки тоже нет... Но я могу попросить у караула.

— Сделайте милость.

Толкачёв выглянул в дверь:

— Казак, самогона в долг не дашь?

— Кто ж нынче самогон одалживает, — усмехнулись в ответ.

— Погоди, — Толкачёв достал из внутреннего кармана шинели шёлковый платок, развернул. В свете солнца сверкнул серебряными лучами орден. — Вот. Как тебе?

Казак взял орден, кивнул понимающе.

— Вещица стоящая.

— Самогону и папирос.

Казак недоверчиво сощурился, дескать, шутишь, вашбродь, но Толкачёв смотрел на казака прямо, не мигая, и тот сказал:

— Погодь малость, принесу.

Толкачёв прошёл в угол, ногой подвинул ведро, перевернул и сел. Надо было о чём-то говорить, иначе к чему он затеял всё это? Можно было просто подойти к окну, сообщить о приговоре и отправиться дальше. Впрочем, именно так он и собирался поступить изначально, но Звягин почему-то выписал ему пропуск.

— Как же вас угораздило, Будилович?

— Что?

— Перейти на сторону врага.

— Врага? — резко вскинулся ротмистр. — А может это вы — враг?

Но тут же потух.

— Послушайте, Толкачёв, вы всерьёз полагаете победить? Это же смешно. Сколько вас вышло из Ростова? Три тысячи? А сколько их?

— У них сброд, а не армия.

— Это сейчас сброд. Большевики кинули им кость вседозволенности — нате, грызите. И они грызут, и ржут довольные… Я видел, что они вытворяют с пленными. Не дай бог вам, Толкачёв, попасть им в руки… Но придёт время, их так прижмут, что ни один не посмеет пискнуть. А сейчас да, конечно, делайте, что хотите. И они делают. И воюют при этом. И у них есть всё, что нужно для войны, а у вас лишь то, что отобьёте, хе-хе, — он вскинул руки и возопил елейным голоском. — Какое счастье, мы отбили у красных вагон с патронами!.. Да у них этих вагонов десятки. Десятки! И каждый патрон в них предназначен для вас.

Будилович вытер рот ладонью и усмехнулся:

— А знаете что, Владимир Алексеевич? Плевать. На всё плевать. Надоело. Красные, белые, серо-буро-малиновые, грязь, кровь, голод, тупые приказы… Сейчас бы в Париж. А? Хотите в Париж? Монпарнас, Монмартр, Мулен Руж, Шатле, Одеон. Господи, как я хочу в Париж… Вы были в Париже хоть раз? Один единственный раз? Толкачёв... Хотя бы в предместьях? Огни, пробки от шампанского, девочки в чулочках. Клоун с улыбкой до ушей подаёт сигару, а ты… ты швыряешь ему под ноги горсть монет, и он начинает ползать, подбирая их…

В дверь просунулся казак, протянул тряпичный узелок.

— Держи, вашбродь, как просил. Самогон и махорка. Вонючая, как портянки Максимыча, но такая же крепкая. И перекусить кое-чего. За вещицу свою мало ты попросил. А папиросок нету, уж звиняй. Их давно ни у кого нет.

— Спасибо, казак.

— Слышь, вашбродь. Ты уж если передумаешь, так найди Ухатова. Это я, стало быть. Орденок-то не за просто так получил, верно?

— Верно.

— Ну так принесёшь там деньжат сколько, я тебе орденок и верну. Всё по чести.

Толкачёв кивнул, хотя понимал, что никаких деньжат он казаку не принесёт, и вообще, завтра этот казак может погибнуть в бою, или волею начальства, а то и своею волею отправится куда-то далеко. А фамилию его он к утру и не вспомнит.

Толкачёв положил узелок на пол, развязал: махорка в бумажном кульке, сало, хлеб, луковичка, полбутылки самогона. Будилович взял бутылку, вырвал зубами бумажную пробку, встряхнул содержимое, сказал:

— На половину пустая, — отхлебнул. — Какая едкая…

Отщипнул хлеба, зажевал.

— Что со мной будет? Я понимаю, что казнят. Как?

— Вас повесят, Будилович.

Ротмистр сел, сцепил руки в замок, начал раскачиваться. Встал, прошёл в угол, вернулся. Глаза его растерянно метались.

— Вы не можете так поступить, — заговорил он нервно. — Я офицер. Я русский офицер. Меня должны расстрелять.

— Вы предатель, Будилович. Вы дали присягу. Вы её нарушили.

— Какую присягу, о чём вы? Царя нет, Временного правительства нет. Власть у большевиков, им я служу. Им я дал присягу, Корнилову я присягу не давал. Я не нарушил ничего!

— Правители значения не имеют, вы давали присягу России. Ваши большевики — узурпаторы, они сами называют свои действия переворотом. Вам ли не понимать разницу? Вы предали Россию, Будилович.

— Это всё слова. Слышите? Слова! А меня должны расстрелять. Рас-стре-лять!

Он произнёс последнее слово по слогам, и движения его — короткие, резкие — тоже походили на слоги, и было в этом что-то неживое. Толкачёв как будто снова очутился в купе вагона третьего класса. Будилович сидел у окна в своей синей поддёвке и бездумно смотрел на сказочные картинки присыпанных снегом донских степей. Напротив сидел Липатников и улыбался по-доброму, сжимая в ладонях кружку с чаем, перед ними лежала шахматная доска, и расставленные фигурки удивительно напоминали комбинацию Венгерской защиты…

— Толкачёв, я только очень вас прошу, не говорите обо мне Липатникову. Не надо. Пусть он… не знает.

— Не скажу.

Будилович кивнул рассеяно, прислонился плечом к стене. К самогону он больше не притронулся. Когда Толкачёв уходил, он произнёс опустошённым голосом:

— Что такое жизнь? Глупость какая-то. Дверь открыл, порог переступил — и всё. И живёшь, покуда переступаешь, — он провёл ладонью по лбу. — Толкачёв, пожалуйста, придите завтра. Мне кажется, если вы встанете рядом с эшафотом, мне будет не так страшно.

— Хорошо, я приду.

Будиловича повесили утром. Сделали это походя, без помпезности, без зевак, без зачтения приговора. Двое казаков, охранявшие бывшего ротмистра, подвели его к воротам, кинули верёвку с петлёй через перекладину, подтянули брыкающееся тело повыше и привязали конец к столбу. Толкачёв на казнь не пришёл.

20. Кубанская область, переправа через Кубань, март 1918 года

Все последующие дни превратились в сплошной ералаш.

В ночь на двадцать четвёртое марта бригада Маркова двинулась на станцию Георгие-Афипскую. Поступил приказ взять её в лихой ночной атаке, дабы открыть себе путь к паромной переправе у станицы Елизаветинской — а дальше Екатеринодар и конец похода. Но на Кубань вернулась весна, растопила снег, развезла дороги; орудия вязли в грязи, мелкие ручьи превратились в реки. Под ногами плескалось болото, засасывая на каждом шагу, поэтому с атакой задержались и к станице вышли уже засветло. Большевики заняли позиции вдоль извилистого русла реки от железнодорожной станции к станице. От Екатеринодара подошёл бронепоезд, следом эшелон с солдатами. Выгрузившись, те отошли влево, растягивая фронт и не позволяя марковцам охватить себя с фланга.

До противника оставалось полторы версты. Офицерский полк наступал поротно четырьмя колоннами. Ударили пулемёты, и колонны рассыпались в цепи, а потом и вовсе залегли. Лежали, вжимаясь в грязь, и слушая, как над головами жужжит свинец.

Генерал Боровский поднялся в полный рост, прошёл вдоль цепи и взмахнул шашкой.

— Что, сукины дети, разлеглись? Устали? Так я вас всех выхолощу… А ну встать, мать вашу! Под знамя… дистанция… парадным шагом… вперёд… арш!

— Он пьяный что ли? — сквозь зубы процедил Парфёнов.

— Похоже на то, — буркнул Аверин.

Но делать нечего, встали и пошли. Не парадным, а малодушно пригибаясь, но всё же вперёд. Шли через яблоневый сад. Покорёженные и побитые пулями яблоневые стволы казались умершими. Впереди проступали очертания железнодорожной насыпи. От станции отошёл бронепоезд, загудел, выбросил в небо чёрный столб дыма.

— Прибавить шаг!

Прибавили. Когда бронепоезд разразился орудийным залпом, перешли на бег. Бежали задыхаясь, отплёвываясь, не обращая внимания на пулемётные трели, лишь бы быстрее успеть к насыпи.

Успели.

Упав под насыпь, Толкачёв минуту глубоко дышал, восстанавливая дыхание, потом, перекрестившись, взобрался на гребень. До красных оставалось шагов шестьсот, прямо перед их позициями бурлила речка, единственный мостик был разобран, виднелись только деревянные концы опор и поперечные балки. Бронепоезд стоял в прямой видимости, слегка окутанный белыми клубами пара.

На рысях подкатила батарея Миончинского. Орудия развернули, ездовые увели лошадей с позиции. Подполковник крикнул снизу:

— Что видите, Толкачёв?

— Да так сразу и не расскажешь. У вас есть бинокль? Забирайтесь.

Миончинский взобрался на гребень, вынул из замызганного футляра бинокль, приложил к глазам. Долго приглядывался, потом кивнул:

— Подготовились большевички, однако… Слева пулемётные гнёзда… Видите, у станционного здания мешки с песком? — указал он направление, и тут же обернулся к батарее. — Первое орудие: заряжай. Остальным приготовиться.

И снова прильнул к биноклю.

— Эти гнёзда мы разорим, плёвое дело, а вот бронепоезд цель более сложная и маневренная. Но тоже попробуем.

Левее метрах в десяти на гребень поднялся Боровский, вскинул шашку над головой:

— По-о-олк!..

Офицерская цепь заёрзала, карабкаясь вверх по склону.

— В атаку, мать вашу суки ленивые… арш!

Под дрожащий крик «ура» цепь выплеснулась за насыпь. Рявкнуло орудие, снаряд угодил в реку, взметнув столб воды и грязи. Миончинский быстро дал поправку, и следующий снаряд разворошил первое пулемётное гнездо. С бронепоезда открыли ответный огонь. Над головами рванула шрапнель, цепь залегла и начала расползаться в поисках кустов и ямок. Боровский бегал по фронту с шашкой на голо, пытаясь поднять людей, на него не обращали внимания. Наступать по открытому полю на бронепоезд было безрассудством.

Наступление захлебнулось. Генерал Корнилов, глядя на Маркова, не удержался и высказал упрёк, наверное, впервые за всё время знакомства:

— Сергей Леонидович, я просил вас о ночном налёте, а вы решили устроить дневной бой.

Корнилов был раздосадован. Пехотные цепи ползали по земле как сонные мухи, не имея сил продвинуться ни на шаг вперёд. Весь план, изначально построенный на внезапности, отправился чертям под хвост.

— Всё исправлю, Лавр Георгиевич, — козырнул Марков и верхом помчался к насыпи.

Первым делом осадил Боровского:

— Господин генерал, ваша индивидуальная храбрость ничего не даст, кроме новых потерь. Успокойтесь и займитесь изучением позиций.

Следующий приказ поступил Миончинскому:

— Подполковник, этот бронепоезд мне изрядно надоел. Избавьте нас, наконец, от его присутствия.

Миончинский закусил губу:

— Ваше превосходительство, снарядов всего семнадцать штук. Для уничтожения постоянно маневрирующей цели этого мало.

— Дмитрий Тимофеевич, вы не артиллерист, вы ювелир, я знаю это точно, ну так покажите своё искусство!

Миончинский навёл бинокль на бронепоезд и проговорил отрывисто:

— Первому орудию… Фугасным заряжай… Поправка… Выстрел!

Снаряд угодил в дровяной склад рядом с водонапорной башней. Раздался взрыв, пошла детонация, и склад разнесло в щепки. К небу поднялся огромный огненно-чёрный гриб, взрывная волна докатилась по насыпи, сорвав фуражку с головы Миончинского.

Грушин перекрестился:

— Там у них запас снарядов был что ли?

Бронепоезд загудел, дал задний ход, следом за ним огрызаясь отступала пехота.

— Не совсем то, чего я хотел, — выдохнул Марков, — но и так сойдёт. Объявляю благодарность всей первой батарее… Офицерский полк, а вы что застыли? Вперёд!

Взяв железнодорожную станцию, роты вступили в станицу Георгие-Афипскую. С каждой улицы, из каждого двора красных выбивали с кровью. Как будто прикипели они к кубанской земле, слились с ней воедино, сроднились и уходить не желали. Стояли намертво. Возле изгородей, на дорогах, в степи валялись трупы — искажённые, искривлённые смертью. Разверзлось небо, залило землю водой, тела вспухли и поплыли, потому что собирать и хоронить их было недосуг.

К ночи бой завершился. Лишь после флангового маневра бригады Богаевского и выхода на линии снабжения, красные командиры начали отвод своих войск. Офицерский полк получил двухчасовую передышку, после чего третья рота и батальон кубанцев были направлены к станции Энем. Добрались быстро, расстояние не превышало семи километров. Из-за крайней постройки навстречу офицерским цепям вышли матросы. Не более взвода. Зажатые в зубах ленточки и тяжёлые взгляды говорили, что они не остановятся и не побегут. Наперерез им двинулись кубанцы. Короткая штыковая схватка, и кубанцы пошли дальше, а в грязи у железнодорожных путей остались лежать тела в чёрных бушлатах. Проходя мимо, Толкачёв подумал, что даже по окончании этой жестокой войны, кровь литься не перестанет, и потомки победителей и проигравших долго будут укорять друг друга за дела дедов своих.

Кубанский батальон остался на позициях перед станцией, офицерская рота взяла левее, и в обход широкого лимана вышла к Кубани. Река текла плавно, без всплесков, абсолютно неслышная. По другую сторону горели огни большого города. Они как лампа мотыльков притягивали армию.

Утром по дороге на аул Панахес прошли колонны кавалерийской бригады генерала Эрдели. Парфёнов стоял на обочине, искал взглядом Софию. Отыскал. Баронесса бросила поводья соседу, соскочила с седла и кинулась Парфёнову на шею. Долгий поцелуй, короткие фразы — и снова прыжком в седло. Всё это действо сопровождало протяжное: У-у-у-у-у! И улыбки.

— Я так понимаю, приглашение в шаферы по-прежнему в силе, — усмехнулся Толкачёв. — А я-то думал, обойдётся.

— Не надейся, мой друг, — подмигнул Парфёнов, — не отвертишься.

Колонны двигались по дороге весь день. Следом за кавалерией прошёл Корниловский ударный, потом Кубанский стрелковый, Партизанский, отдельный Чехословацкий батальон. За ними потянулся обоз — нескончаемый поток подвод и двуколок, и почти на всех сидели-лежали раненные. С каждым боем потери росли. Только под Георгие-Афипской Офицерский полк потерял более ста шестидесяти человек, а впереди Екатеринодар. По слухам, красный командарм Автономов сосредоточил там более двадцати пяти тысяч штыков, двадцать орудий, три бронепоезда. По эту сторону Кубани действовали части командарма Сорокина численностью до пятнадцати тысяч человек. Не слишком ли это много для отряда в шесть тысяч измождённых долгими переходами бойцов? Почему Корнилов не двинул армию на Майкоп или Ставрополь, где по тем же слухам красных не было?

Толкачёв старался не задавать себе подобных вопросов, и не потому, что боялся ответов, а потому что отвечать на них никто не станет. Да и какая разница? Есть приказ — вперёд! — остальное не важно, тем более что Толкачёв увидел Катю. Он не ждал, что она, как София, кинется ему на шею, но просто увидеть её уже было счастьем.

— Володя!

Он шагнул к ней, она к нему, и вместе они пошли по обочине.

— Как вы, Катенька?

— Всё хорошо. Грустно, что нет Алексея Гавриловича. Его не хватает.

— А я, представьте, встретил Будиловича…

Толкачёв сказал и осёкся. Наверное, не стоило упоминать о ротмистре. Всё-таки в какой-то степени тот являлся близким для всех них человеком, и в свете пережитых событий это была не лучшая новость, но Катя уже ухватилась за неё.

— Будиловича? Что с ним? В каком он полку?

— Понимаете… Ни в каком. Он за красных. Был. По приговору военно-полевого суда его… повесили.

Катя распахнула глаза и скосилась в сторону, словно не понимая, как реагировать на услышанное.

— Повесили? Вот как… Что ж, очень жаль… Жаль, что он не с нами.

— Каждый сам выбирает свою сторону в этой войне.

— Да, так и есть. Был бы жив Алексей Гаврилович, он бы дал этому верную оценку.

А на следующий день бригада Эрдели с ходу переправилась через Кубань и без боя овладела станицей Елизаветинской. Удалось захватить два парома. Вместе с гражданскими и беженцами предстояло переправить около девяти тысяч человек, четыре тысячи лошадей и шестьсот повозок. Офицерский полк встал на позиции в ауле Панахес, прикрывая переправу от атак красных с юга. Одновременно бригада Богаевского наступала на предместья Екатеринодара. Ожесточённые бои протекали у западной окраины города. Красные пытались наступать, и поначалу у них получалось неплохо. Корниловский полк, стоявший в охранении Елизаветинской на её северной окраине, едва сдерживал напор атакующих. Лишь после того, как Партизанский полк выбил советские части с кирпичного завода и близлежащих хуторов, наступило затишье. Но временное. Обе армии сосредотачивали силы для новых рывков. Сорокин укреплял подходы к Екатеринодару с юго-запада, со стороны станции Энем. Автономов стягивал отряды красногвардейцев в центр города с намерением направить их туда, где обозначится прорыв. Корнилов торопил с завершением переправы. Бригада Маркова по-прежнему оставалась на левом берегу Кубани и принять участие в предстоящем штурме не успевала. Требовалось время, а его катастрофически не хватало. К большевикам прибывала помощь из соседних станиц, количество их увеличивалось как в сказке — каждый час. Корнилов объявил мобилизацию для казаков Кубанской области.

Напряжение росло. Все ждали штурма.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге