Обложка Государь поневоле 3. Восточный ветер

Государь поневоле 3. Восточный ветер

Левиафан Кейн, Арсений Громов

0% прочитано
Стандартный
Левиафан Кейн, Арсений Громов

Государь поневоле 3. Восточный ветер

Глава 1. Линия на карте

Промеры оказались чужие.

Справку из Азиатского департамента подали двадцать восьмого мая к полудню. В ней стояло, что глубины у Порт-Артура и в Талиенванском заливе нанесены на нашу карту по имеющимся изданиям. Какие это издания, департамент указать не мог. Кто по ним ходил с лотом — тем более. Карту составляли в Петербурге, и составитель пользовался тем, что было под рукою.

Я прочёл справку дважды и велел привести того, кто её писал.

Привели коллежского асессора лет тридцати. На левой манжете у него было чернильное пятно. Держался он спокойно, как держится человек, знающий своё дело и ни разу не слыхавший, чтобы за это дело спрашивали.

— Линию через Маньчжурию кто провёл?

— Я, ваше величество.

— Чем?

Он поискал в вопросе подвох и не нашёл.

— Карандашом. По линейке.

— Отчего по линейке?

— В задании стояло: показать общее направление. Изысканий не производилось. И не будет их: местность чужая, землемера туда без китайского согласия не пустят. Показывать нечего, кроме направления.

— Сколько вёрст?

— По масштабу около полутора тысяч. По местности выйдет больше. Насколько — неизвестно. Местность никем не пройдена.

Я поблагодарил его и отпустил.

Он поклонился, но у двери задержался: дежурный пропускал Свешникова с депешей. Я остался с бумагой, из которой следовало, что путь через землю, где мы шесть дней назад обязались вести дорогу, ещё предстоит пройти и промерить.

Свешников положил депешу рядом со справкой.

Нынешним числом в Москве князь Лобанов-Ростовский и японский чрезвычайный посол подписали протокол о Корее. Обе стороны признают там за собою равные права советовать и обязуются впредь совещаться.

За шесть дней на один стол легли две бумаги об одном полуострове. По первой мы обязались за Корею воевать с Японией. По второй — о Корее с Японией советоваться. Подписывали их люди в здравом уме, и обе были верны.

— Пётр Иванович. Сколько идёт депеша до Владивостока?

Он начал говорить, что это зависит от линии и от времени года и что он справится в Главном управлении почт и телеграфов.

— Не справляйтесь. Скажите, как думаете.

— Полагаю, сутки. Может быть, двое.

Чертёжник не дошёл до дверей, обернулся и сказал: трое.

Дежурный офицер у притолоки припомнил, что в прошлом году депеша из Хабаровска шла четверо суток. И оговорился: не поручится, принимал не он.

Три человека в одной комнате. Три числа. Ни одного бланка с отметкою часа.

— Завтра в час, — сказал я. — Витте, Ванновский, адмирал Чихачёв, князь Лобанов. И генерал-адмирала.

— Великий князь Алексей Александрович отбывает в среду.

— Значит, отбудет в четверг.

* * *

Они собрались в кабинете, и рассаживание заняло у них больше времени, чем сам вопрос.

Первым сел дядя Алексей. Он снял перчатку медленно, как снимают её, когда хотят, чтобы это увидели, и положил ладонью вверх у самого края стола, и больше её не трогал. Князь Лобанов опустился в кресло тяжело и долго устраивал ноги; ему шёл семьдесят второй год, и всякое кресло было для него отдельным делом. Ванновский сел прямо и не откинулся ни разу за весь час. Обручев сел позади него и вынул из папки лист, сложенный вчетверо. Чихачёв, правивший министерством при генерал-адмирале восьмой год, расправил загнутый угол ведомости и положил её перед собою. Витте сел последним и не сразу, будто выбирал, откуда ему будет удобнее говорить.

Окно стояло отворённым в сад, и оттуда несло липою и пылью, а всякий раз, когда под окном проезжали, разговор приходилось начинать сначала. Свешников устроился в стороне за карточным столиком, с четырьмя листами и чернильницей.

На большом столе не лежало ничего, кроме карты дальневосточных берегов и справки о промерах.

— Дорогу мы проведём, — сказал я. — Кто её защитит и через сколько дней?

Витте начал прежде, чем я договорил, говорил без бумаги и ни в одном числе не сбился. Дорогу будет строить Общество. Общество китайское по бумаге и русское по деньгам. У Общества будет своя охранная стража, содержимая из его же средств, и всякий китайский чиновник от Пекина до Гирина знает разницу между стражею при дороге и русским батальоном на китайской земле. Ввести туда войска — значит объявить всему свету, чего мы хотим, за десять лет до того, как мы это сможем.

— Дорога сама себя защитит, ваше величество. Она дороже войны для всех, кто на ней зарабатывает.

Ванновский дождался конца и ответил, что стража Общества не войско и что при первой серьёзной беде отвечать за неё будут не акционеры, а Приамурский округ, в котором войск мало и раскиданы они по постам вдоль реки; и что местного продовольствия округу не хватает, а при перебоях подвоза недостачу покрыть нечем.

— Прикажите усилить округ, ваше величество, и я скажу вам, сколько лет и сколько миллионов.

Дядя Алексей заговорил тише всех, и от этого его слушали внимательнее. Говорил он, не глядя на карту: путь с Балтики к этим берегам на ней не помещался.

— Господа рассуждают о вёрстах. Туда не ходят вёрстами.

— Эскадра у нас там есть.

— Отряд, Ники. Отряд, которому приходится искать зимнюю стоянку на чужом берегу. Владивосток зимою во льду, а корабль во льду не корабль, а склад.

— Сколько времени строится броненосец?

— Четыре года. Спорить о нём можно десять. Японцы своё заказали в Англии и получат к новому столетию.

Он повёл ладонью в сторону перчатки и перчатки не тронул.

— Дайте флоту деньги, Ники. Всё остальное разговоры.

Князь Лобанов говорил последним и меньше всех.

За шесть дней Россия связала себя на востоке двумя обязательствами, и оба хороши ровно до той поры, пока никто не может сосчитать, чем они обеспечены. В Токио и в Лондоне считают наши силы по слухам и считают выше действительных. Всякий заказ, всякая новая рота на Уссури переводят нас из области слухов в область цифр.

— Не делайте ничего, ваше величество. Это самое дорогое, что вы можете сделать в нынешнем году.

Каждый крючок ловит свой кусок.

Свешников исписал два листа из четырёх. Против сроков на обоих стояло тире.

* * *

— Господа. Рота пехоты, Одесса. Приказ подписан сегодня в полдень. Когда она сойдёт на берег во Владивостоке?

Витте ответил: сорок дней.

Ванновский ответил: около пятидесяти.

Чихачёв опять расправил тот же угол ведомости и ответил, что это зависит от фрахта, от угля и от того, чьим пароходом идти, и что число он берётся назвать только по отряду и по времени года.

Лобанов не ответил ничего.

— Николай Николаевич?

Обручев развернул свой лист:

— Я не знаю, ваше величество. И покажу вам, отчего не знаю.

— От Челябинска до Оби дорога есть, — сказал он. — От Оби до Иркутска строится, и раньше девяносто девятого её не будет. У Байкала разрыв. Паром для него заказан в Англии в декабре, и когда он пойдёт, не знает никто. За Байкалом до Сретенска рельсов нет, есть тракт. От Сретенска идут Амуром, а Амур пять месяцев в году стоит. Уссурийская доведена до Имана; до Хабаровска её обещают к будущему году. Сплошного пути нет, ваше величество, и до нового столетия не будет.

— Стало быть, морем.

— Морем. Одесса, Суэц, Сингапур, Нагасаки, Владивосток. Добровольным флотом. По рейсам Общества выходит сорок с лишним суток. Людей оно тоже возит. Но нам нужен срок для роты с обозом: от получения приказа до высадки, вместе со сбором, погрузкой и ожиданием парохода. Такого сведения у меня сейчас нет.

— А в военное?

— В военное канал чужой, уголь чужой и порты по дороге чужие. Наш путь на Дальний Восток перерезают в первый месяц, и перерезает его не флот противника, а угольный агент в Порт-Саиде.

Дядя Алексей заметил, что генерал сгущает.

Обручев сложил лист вчетверо и спорить не стал.

Тогда заговорил Лобанов, и заговорил, глядя не на меня, а на карту.

— Всё это, ваше величество, было бы весьма полезно знать до двадцать второго мая.

Никто ему не возразил. Витте перестал стучать пальцем по колену. Чихачёв смотрел в свою ведомость так, будто в ней что-то переменилось.

Договор был подписан. Обязательство лежало на бумаге и имело силу с числа подписи, а срока под ним не стояло никакого, и ни у кого за столом его тоже не было.

Я встал, они начали вставать, и я велел им сидеть.

— С нынешнего дня, — сказал я, — всякая бумага, в которой написано «необходимо занять», «необходимо утвердиться» или «необходимо приобрести» и не написано, сколько до того места идут дни, ко мне не поступает. Кто желает владения — приносит время. Не принёс времени — принёс сочинение.

Витте открыл рот и закрыл.

— Мне нужны три календаря. Депеша, вагон и эскадра. Сколько дней идёт до Владивостока моё слово, сколько идёт рота и сколько идёт отряд кораблей. Не исчислить. Замерить.

— Замерить как, ваше величество? — спросил Чихачёв.

— Так, как меряют. Депешу отправить нынче же, отметить час подачи, потребовать час вручения и час, в который получен ответ; и не одну, а в Хабаровск, в Иркутск и во Владивосток. Эшелон провести настоящий: рота с лошадьми, обозом и хлебом, от Челябинска сколько дойдёт, и на всякой остановке записать, отчего стояли и сколько. Отряд вывести с Балтики и записать уголь, поломки и дни.

Ванновский слушал, не откидываясь. Когда я договорил, он положил обе ладони на колени.

— Вы получите числа, ваше величество. Все они будут дурные. И тогда вы прикажете сделать невозможное, а я отвечу «слушаюсь», и через год у вас будет бумага о том, что оно исполнено.

— Отчего же будет?

— Оттого, что её напишут. Не со злого умысла. Просто исполнить нельзя, а доложить надо.

— Тогда всякий срок будет помечен: замерен он или исчислен. Замеренный — с бланком и часом. Исчисленный — с именем того, кто исчислял.

Ванновский потребовал, чтобы под исчисленным сроком стояли чин и фамилия исчислявшего, а не «по сведениям Главного штаба».

— Флот не почтальон, — сказал дядя.

— Флот не почтальон, — согласился я. — Флот есть то, что должно прийти в назначенное место к назначенному числу. Я хочу знать, к какому.

Он помолчал и попросил, чтобы морской замер производился средствами и порядком Морского ведомства и чтобы записывал его флот.

— Записывать будет флот, — сказал я. — Проверять буду я.

Перчатку он взял со стола не сразу.

Прежде чем разойтись, назвали ответственных: за депеши — Главное управление почт и телеграфов, за эшелон — Главный штаб, за отряд — Морское министерство.

Витте спросил, из каких средств оплачивать поверки.

— Из назначенных на перевозки и учения. Что придётся отложить ради этого, скажите сегодня.

— Тогда военное ведомство должно дать мне состав эшелона.

— Даст, — сказал я. — И получит вагоны. Если вы не сойдётесь, я разрешу спор нынче же. По два раза ходить из одного министерства в другое никому не придётся.

Ванновский повернулся к Обручеву. Тот снова развернул свой лист и подвинул стул к Витте; Чихачёв остался с ними. Лобанов ушёл первым. Когда я вернулся в кабинет, спорили уже о том, что повезут лошадям в дорогу.

* * *

В ночь на тридцатое поезд шёл в Петербург, и я не ложился, потому что в поезде хорошо думается о расстояниях: за окном идёт та самая земля, которую на карте закрывают ладонью, и идёт она восемь часов подряд, и это ещё не Сибирь, и даже не Волга, а всего лишь дорога от Москвы до Твери.

Витте пришёл около полуночи, один и без папки, и это было хуже, чем с папкой, потому что человек, пришедший с папкой, хочет получить подпись, а человек, пришедший без неё, хочет получить согласие, которого после нельзя будет предъявить.

Он вернулся к тому, с чего начал днём: охрана дороги должна быть своя, обществом нанятая и обществом же плаченая, — люди отставные, форма не армейская, подчинение правлению, и ни одного русского солдата на китайской земле, а стало быть, ни одного повода ни для Токио, ни для Лондона, ни для тех господ в Пекине, которые подписывали с нами договор, зажмурившись.

— Сколько человек?

— Сколько понадобится, ваше величество. Дело хозяйственное, оно растёт вместе с дорогою.

— Этого не будет.

Он поднял брови и стал слушать иначе.

Я ответил, что число будет стоять в бумаге; что переменять его будет не правление и не министр финансов, а тот, кто его утвердил; и что всякая просьба переменить пойдёт через совещание, а не через кассу, и пойдёт с указанием, что переменилось на местности, а не в смете.

— Вы связываете мне руки в предприятии, за которое отвечаю я.

— Я развязываю их себе. Ваша стража стреляет русскими пулями, Сергей Юльевич. За первый выстрел отвечать будете не вы и не правление, и спросят не в Петербурге.

Он посидел молча, и было слышно, как под полом идут стыки, и как дрожит в стакане чай, которого никто не пил, и как в соседнем отделении кто-то из свиты уронил и поймал что-то жестяное.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Тогда извольте назначить срок, ваше величество. Всякий срок, какой угодно. Заплачу по нему я.

Ни один из прочих не мог сказать мне «заплачу» с такою уверенностью. С Витте нельзя было покончить одним отказом: деньги на исполнение моего же решения всё равно предстояло искать вместе с ним.

Когда он ушёл, я развернул карту на вагонном столе и придавил углы чернильницей и двумя стаканами.

Линия шла через Маньчжурию прямо, как проводят по линейке люди, никогда не видавшие того, что под линейкою; Талиенванский залив был размечен чужими промерами; Хабаровск стоял на своём месте, а готовая ниточка дороги тянулась с юга, от Владивостока к Иману, а дальше на полторы тысячи вёрст было пусто, и пустота эта была нарисована очень чисто.

Я свернул карту, вложил её в футляр и велел на совещания её не приносить, покуда под линией не станет чисел.

Из Ильинского пришло письмо на двух листах: в доме сирень и тихо, погода прекрасная, Ольга здорова и целые дни на воздухе; Элла говорит, что мне следует приехать хоть на три дня, и Аликс это передаёт, потому что обещала передать.

Я написал, что приеду в воскресенье, отдал письмо фельдъегерю и лёг в четвёртом часу, не зная, удастся ли исполнить обещание. Она, должно быть, тоже не очень на него рассчитывала.

* * *

Тридцатого в Петербурге я подписал повеление об учреждении временного Особого совещания о дальневосточной готовности.

Состав остался вчерашний; председателем я назначил себя. В пределах утверждённых средств спор о людях, подвозе или работе разрешался в совещании и тем кончался: возвращать исполнение в ведомство на новое согласование я запретил. Новой канцелярии не завели — дела оставались у Свешникова.

Книгу Свешников купил на Невском, в холстинном переплёте, и разлиновал сам. Третья графа вышла узкой и на всех листах кривила книзу; в неё он ставил против срока «замерено» или «исчислено».

Такая книга у меня уже была. Переплетённая, со ста двадцатью записями о том, чего в мае не случилось. Предъявить её некому. Эту будут читать шестеро.

Первую запись я велел сделать со своих слов и со своим именем, и Свешников её сделал, и против срока в сорок дней от Одессы до Владивостока поставил «исчислено».

— Чьё имя, ваше величество?

— Моё. Я его повторил вслух, стало быть, оно моё.

Он записал и переспросил, вести ли журнал ему самому.

— Самому. И никому его не отдавать. Ни министру, ни великому князю, ни мне на ночь.

Князь Лобанов задержался, когда прочие вышли, и стоял у стола, опираясь на него ладонью.

— Ваше величество изволили назначить себя председателем.

— Изволил.

— Прежде всякая несходимость между этими господами была спором ведомств, и разрешало её ваше величество, когда находило нужным. С завтрашнего дня всякая несходимость между ними будет вашею ошибкой. Другого имени ей уже не подберут.

Ладони от стола он не отнял.

— Я знаю, Алексей Борисович.

— Дай Бог, — сказал он и пошёл к дверям, и шёл долго.

Депешу Духовскому я написал сам, в семи словах, и на бланке отметили час подачи: два часа семнадцать минут пополудни. Я велел вернуть мне этот самый бланк с отметками часа вручения и часа ответа, а не выписку из телеграфного журнала.

Дядя Алексей уехал в четверг, как я и назначил, и перед отъездом заехал проститься.

Он находил, что считать дни дело полезное, но что прежде государю надлежит увидеть флот; что он смотрит на него сам пятнадцатый год и что бумага и эскадра вещи разные. Смотр в Кронштадте, десятого июня.

Я поблагодарил и согласился.

У самой лестницы я спросил Чихачёва, сколько времени нужно отряду, чтобы выйти в море.

— Двое суток, ваше величество.

— От чего считать?

Он подумал.

— От приказания.

Я записал на бланке депеши, ниже часа подачи: сорок восемь часов. И час, в который это было сказано.

Глава 2. Сорок восемь часов

Смотр десятого июня начался в одиннадцать, и до половины первого я не услышал ни одного слова, которого не мог бы сказать за них сам.

Палубы были вымыты до белого дерева. Медь горела так, что против солнца на неё было больно смотреть. Команды стояли во фронт, и когда я шёл вдоль строя, лица поворачивались за мною ровно, как поворачивается за солнцем подсолнух, и ни одно не глядело мне в глаза дольше положенного.

Вице-адмирал Сергей Петрович Тыртов, флагман второй флотской дивизии, докладывал коротко и без бумаги. За ним шёл дядя Алексей, и по тому, как он держал руки за спиной, видно было, что доклад ему нравится. Адмирал Чихачёв приехал из Петербурга особо и держался на полшага позади дяди, что для управляющего министерством означало ровно то, что означало.

Оркестр играл на юте, и играл хорошо.

Я шёл вдоль строя и не мог понять, всех ли мне показали. Ряды были ровны, но численности рот я не знал; недостающих всё равно объяснили бы нарядом, госпиталем или отпуском. Любое из этих объяснений могло оказаться правдой. Мне же нужно было узнать, сколько людей соберётся, когда кораблю понадобится уходить.

Мне показали кубрик, где койки были подвешены и заправлены одинаково. Мне показали камбуз и дали попробовать щи, и щи были хороши. Мне показали орудийную башню, и расчёт по свистку развернул её на правый борт за столько секунд, сколько было обещано накануне в записке.

Всё это было правдой. В этом и состояла трудность.

Ходынку мне показывали так же. Чертёж был прекрасен, доски лежали ровно, и человек, который его чертил, не лгал ни одной линией.

— Ваше высокопревосходительство, — сказал я Тыртову. — Через сколько времени этот отряд может выйти в море?

— Двое суток, ваше императорское величество.

То самое число, что мне назвали в Петербурге у лестницы одиннадцать дней назад. Стало быть, оно не выдумано и не подогнано под меня: его знают все, и оно везде одно.

— От чего считать?

— От приказания.

— А уголь?

— Уголь по наряду, ваше величество, с берега. На «Наварине» полный, он к дальнему походу готовится. На прочих по кампанийной норме.

— Что значит по норме?

Тыртов ответил не сразу, и эта пауза была первою настоящею вещью, которую я получил за всё утро.

— Норма положена для практического плавания в заливе. Для похода берут вдвое.

— А люди?

— Люди по спискам полны, ваше величество.

Дядя Алексей заметил, что государю показывают эскадру, а не ведомость, и что ведомость он может затребовать во всякий час из-под Адмиралтейского шпица.

Я поблагодарил и ведомости не потребовал.

В четвёртом часу команды развели: часть в береговые работы, часть в увольнение, часть на угольную баржу, которая почему-то стояла у другой стенки и второй день никуда не двигалась. Офицеры разъехались обедать. К шести на кораблях осталось столько людей, сколько остаётся на корабле в порту летним вечером, то есть довольно, чтобы нести вахту, и мало, чтобы что-нибудь делать.

В семь я отдал Тыртову пакет.

Пакет был заклеен сургучом и надписан моею рукой: «Вскрыть в одиннадцать часов вечера сего числа при старшем офицере».

— Что в нём, ваше величество?

— Узнаете в одиннадцать.

Дядя Алексей стоял в трёх шагах и слышал всё.

* * *

В одиннадцать пакет вскрыли.

В нём стояло: отряду в составе, какой изберёт начальник эскадры, выйти в море и быть готовым к переходу в десять суток. Отсчёт с настоящей минуты. Всякую задержку заносить в вахтенный журнал с часом и с указанием предмета.

Первый катер отвалил в одиннадцать двадцать.

Свешников сел в адмиральском салоне «Гангута» с той самой конторской книгою и часами и до утра писал одно: час, корабль, предмет. Больше от него ничего не требовалось.

К полуночи по Кронштадту пошли шлюпки за людьми.

Их искали в трактирах и в бане. Искали у родни в слободе. Искали на огородах за валом. Двоих привели из Ораниенбаума в четвёртом часу утра, и они шли смирно и трезвые. Никто не бежал, никто не прятался. Их просто не было там, где они значились.

Угольную баржу подвели к «Гангуту» в час пятнадцать.

Уголь по наряду числился принятым восьмого числа. В ямах его оказалось на треть меньше, чем в ведомости.

Разницу эту никто не крал. Её никто не пересчитывал. Принимали по накладной, а грузили из другой баржи, и та ушла с недогрузом, и о недогрузе есть запись, только запись эта у берегового начальства, а не на корабле.

Грузили всю ночь и весь день.

Мешок берут вдвоём. Поднимают лебёдкою сеткою по десять. Ссыпают в горловину. Из горловины идёт чёрная пыль, и через час пыль эта на всём: на лицах, на белых поручнях, в чае, на воде вокруг борта. К утру Кронштадт пахнет углём на версту. Матросы работают в одних штанах, и по спинам у них текут чёрные полосы, и никто не поёт, потому что при такой работе не поют.

Такой корабль на ходу сжигает сто тонн в сутки. За ночь взяли сто девяносто.

Боцман по фамилии Хлебников стоял у горловины восемь часов и восемь часов считал сетки вслух, и голос у него к утру сделался как у простуженного дьякона, и когда я подошёл, он досчитал до конца сетки и только потом повернулся.

— Сколько принято?

— Сто шестьдесят две, ваше императорское величество. Считаю сетками, в сетке десять мешков.

— А в мешке?

— Как насыплют.

— А в ведомости сколько?

— В ведомости я не пишу.

Он всю жизнь считает сетки, и никогда никто не сводил его счёт с бумагою берегового начальства, и оттого два числа сорок лет живут в одном порту и не встречаются.

Боезапас пошёл вторым порядком.

Артиллерийский офицер «Гангута» не принял снаряды прежде, чем кончили уголь: угольная пыль и погреб вещи несовместные. Он задержал корабль на четыре часа. Фамилию его я велел записать отдельно от прочих задержек.

Миноносцы развели пары к пяти утра.

«Наварин» грузился спокойнее всех. Третью неделю он грузился к Средиземному морю, и половина работы была на нём сделана до всякого пакета.

На «Адмирале Ушакове» проверили машины, подняли пар и доложили о готовности через двадцать шесть часов.

Дядя Алексей смотрел на всё это со стенки, стоя, часа полтора, и уехал в третьем часу ночи, не сказав никому ни слова.

* * *

Тринадцатого к полудню у нас были все сроки.

Миноносцы вышли на рейд через пять часов сорок минут. Угля они приняли на четырнадцать часов хода.

Четырнадцать часов — это меньше, чем «Гангуту» понадобилось на то, чтобы просто выйти. И потому первое из добытых мною чисел есть и самое обманчивое: быстрее всех вышли те, кому дальше всех нельзя.

«Наварин» снялся через тридцать один час. Из этих тридцати одного двадцать два были съедены людьми, которых свозили с берега, и ничем больше.

«Гангут» вышел через шестьдесят один час.

Тринадцатью часами позже обещанного. Шесть из этих тринадцати стоила угольная баржа у чужой стенки. Четыре — погреб, который нельзя открывать в угольную пыль. Три — то, что старший офицер трижды посылал за одним человеком, ибо человек этот был в списке, а в слободе его не было.

«Адмирал Ушаков» не вышел вовсе.

При этом он был готов. Он развёл пары раньше всех, кроме миноносцев. У него была команда, уголь и вода. В списках судов Балтийского флота он стоял наравне с «Наварином».

— Стрелять он может?

— Никак нет, ваше величество.

— А значится?

— Значится. Корабль на плаву, в кампании и в списке судов. Орудия главного калибра поставят ему в будущем году.

— Что же у него в башнях?

— Башни, ваше величество.

Произнёс он это ровно, как произносят затверженное, а стоявший позади мичман не улыбнулся, а отвернулся к борту.

Свешников прочёл вслух свою книгу: девятнадцать записей, и всякая с часом и с предметом. Три о людях, четыре об угле, две о погребах, одна о барже, одна о буксире, семь о мелочах вроде шлюпочных талей и сходней, одна о том, что ключ от кладовой сухой провизии был у ревизора, а ревизор был в Петербурге.

Чихачёв слушал стоя и на девятнадцатой записи расправил угол своей ведомости, которого никто не загибал.

— Ваше величество, всякую из этих девятнадцати я объясню.

— Я в этом не сомневаюсь. Объясните мне не задержку, а число. Двое суток вы назвали мне у лестницы в Петербурге. Отчего вы назвали двое?

— Оттого, что двое суток есть срок по положению.

— А шестьдесят один час есть что?

Он ответил не сразу:

— Шестьдесят один час есть то, что было.

Вечером тринадцатого способные выйти суда были в море. С моря пришло донесение: одним угля хватит на десять суток, другим понадобится пополнение в пути. Не вышедший «Ушаков» в походный счёт не шёл вовсе.

Я велел вернуть отряд в Кронштадт и никакого перехода не делать.

Мне нужен был не переход. Мне нужны были три числа: пять часов сорок минут, тридцать один час, шестьдесят один час. И четвёртое число, которого нет.

Двое суток, сказанные мне дважды и в двух городах, были правдою. Они считались от приказания, а приказание во флоте есть та минута, когда на корабле уже есть люди и уголь. Ни людей, ни угля в одиннадцать часов вечера не было ни на одном корабле, кроме того, который случайно собирался в Средиземное море.

* * *

Четырнадцатого утром нарочный привёз из Петербурга три телеграфных бланка с приложенным ответом Духовского. Я просидел с ними до завтрака. На копиях все часы были приведены к петербургскому времени: иначе мы сравнивали бы не скорость депеш, а часы в разных городах.

Депеша в Иркутск: подана тридцатого мая в два часа семнадцать минут пополудни, вручена тридцать первого в семь часов сорок минут утра, — семнадцать с половиною часов через всю Сибирь, и это, если вдуматься, чудо, которого мы не замечаем оттого лишь, что оно стоит на столбах вдоль тракта и никому не бросается в глаза.

Депеша в Хабаровск: вручена второго июня в одиннадцатом часу утра.

Депеша во Владивосток: вручена второго июня в час пополуночи, — двое суток одиннадцать часов от Петербурга до берега Тихого океана.

Внизу третьего бланка стояла приписка чиновника, которого я не знаю и чью фамилию велел узнать: по проводу депеша шла немногим более пяти часов, а прочие двое суток пролежала на промежуточных станциях.

Что именно происходило на каждой станции — ждали свободной линии, сверяли шифр или откладывали лист, — из этих бланков я узнать не мог. Но теперь знал, о чём спрашивать: провод уже лежал через всю Сибирь, а добираться до человека на другом конце моё слово продолжало сутками.

Духовской ответил в тот же день, как получил.

Ответ его лежал отдельно и был короток: людей столько-то, судов столько-то, угля на столько-то, и в конце строка, которой я не просил: «Осмелюсь донести, что за все годы моего управления сие есть первый запрос из Петербурга о сроках, а не о суммах».

Я долго держал этот лист и думал о том, что человек этот сидит на другом конце земли, командует округом, который кормится пароходом, и за три года управления краем получил из столицы ровно столько вопросов о времени, сколько я задал ему в один день; и что писал он свою последнюю строку, вероятно, часа полтора, и, вероятно, дважды переписывал, и, вероятно, до последней минуты думал, не вычеркнуть ли, потому что человек, служащий далеко, знает цену лишней строке лучше, чем тот, кто её прочтёт.

Строку он оставил.

И ещё я положил рядом в то утро все полученные сроки.

Двое суток одиннадцать часов идёт до Владивостока моё слово. Шестьдесят один час нужен броненосцу, чтобы выйти из Кронштадта, где всё под рукою — уголь, вода, люди, порт и мастерские. Сорок с лишним суток идёт рота морем через чужой канал и чужие угольные станции. А по суше единого срока пока нет: дорога разорвана, и груз придётся перегружать с рельсов на воду и на тракт.

Всякое из этих чисел в отдельности объяснимо и никого не пугает. Вместе они означают, что война на Дальнем Востоке начнётся и кончится прежде, чем мы успеем в неё приехать.

* * *

Дядя Алексей приехал на «Гангут» к полудню.

Он снял перчатку, положил её ладонью вверх на карту, лежавшую в адмиральском салоне, сел и долго молчал. Я ему не мешал.

— Ники. Ты вчера при иностранных консулах, при кронштадтских купцах и при всём городе показал, что не веришь своему флоту.

— Я захотел узнать, когда он действительно сможет выйти.

— Для всякого, кто смотрел с берега, это одно и то же. Флот стоит на чести. Честь руками не щупают: начнут щупать — испортится. А другой награды у меня для этих людей нет, Ники.

— Дядя. Броненосец, у которого в башнях нет орудий, третий год стоит в списках наравне с «Наварином». Это чья честь?

— Это бухгалтерия Государственного контроля, и до чести ей дела нет.

— Значит, и мне до неё дела нет. Я не спрашивал, храбр ли Тыртов. Я спросил, через сколько часов он выйдет. Он ответил честно то число, которое ему подали снизу. Обманул не он. Обманула бумага, по которой считают.

Он взял перчатку и не надел её.

— Хорошо. Пусть будет по-твоему, и пусть будет скоро. Я нынче же подпишу циркуляр: судам практических отрядов состоять в постоянной сорокавосьмичасовой готовности, о чём еженедельно доносить.

Я едва его не поблагодарил.

Циркуляр не прибавит на кораблях ни угля, ни людей. Он прибавит еженедельное донесение о том, что готовность соблюдена. Через месяц у меня будет сорок бумаг, в которых стоит «сорок восемь часов», и всякая будет подписана честным человеком, и ни одну из них нельзя будет проверить, не выведя корабль в море.

— Циркуляр подпишите, — сказал я. — И прибавьте в нём одну строку: с чего начинается отсчёт. Своими словами, дядя, не канцелярскими. Чтобы всякий командир прочёл и понял, с какой минуты его считают.

— Отсчёт начинается с приказания.

— Нет. Отсчёт начинается с той минуты, когда на корабле нет ни людей, ни угля, потому что война начинается именно в эту минуту, а не в ту, когда мы к ней готовы. Так и напишите.

Он посмотрел на меня внимательнее, чем за всё утро.

— Тогда ни один командир не подпишется под сорока восемью часами.

— Значит, я узнаю их настоящее число даром и без второго пакета.

— Проси меня впредь предупреждать.

— О цели — буду. Всякий раз и заранее. О минуте — нет.

— Тогда я буду знать цель и не буду знать минуты, и подчинённые мои увидят, что генерал-адмирал узнаёт о поверке своего флота вместе с ними.

— Увидят.

Он поднялся и у самой двери сказал, не оборачиваясь, что за всю его службу к нему приезжали трое государей и всякий раз спрашивали, сколько кораблей, и что о часах не спросил ни один.

Дверь он закрыл за собою сам.

На катере я спросил Тыртова, где будут стрельбы в будущем месяце.

— На Транзундском рейде, ваше величество. Их там правят с шестьдесят девятого года.

— Кто мерил там глубины?

Он поглядел на воду.

— Рейд известный, ваше величество.

— Я спрашиваю, кто и когда опускал там лот.

Он обещал справиться и записал.

Последним я спросил о механике «Гангута», который в четверть третьего ночи записал в журнал, что уголь принят по ведомости, а в ямах его нет, и назвал недостающее число тонн.

— Что будет с ним?

— Дознание, ваше величество.

— За что?

— За несвоевременное донесение.

Жалует царь, да не жалует псарь.

Фамилию его я записал на том же телеграфном бланке, где у меня с тридцатого мая стояло «сорок восемь часов». Места оставалось мало, и написал я поперёк.

Глава 3. Сто двадцать записей

Список подали седьмого июля, вместе с утренними бумагами, и он был короче, чем я ждал.

Одиннадцать фамилий. Против каждой — чин, корабль, статья и предлагаемое взыскание.

Я прочёл его дважды и стал считать чины.

Лейтенант — один. Мичман — один. Младший инженер-механик — один. Прочие восемь — кондукторы, боцман и нижние чины, и один из них тот самый Хлебников, восемь часов считавший сетки вслух, а вина его в том, что он не донёс о недостаче угля старшему офицеру немедленно, а донёс, когда кончил грузить.

Выше лейтенанта в списке не было никого.

Список был безупречен. Всякая статья стояла к месту, всякое взыскание было соразмерно, и всякий из одиннадцати действительно нарушил то, что там написано. Я мог бы утвердить его не читая, и ни один военно-морской суд в мире не нашёл бы в нём ошибки.

— Кто составлял?

— Комиссия при штабе, ваше величество. По вахтенным и машинным журналам и по записям вашего чиновника.

Вот это было хуже всего. Свешников писал час и предмет, а из часа и предмета в штабе сделали статью и фамилию, и сделали честно, потому что для того статьи и существуют.

— Отчего нет фамилии того, кто держал угольную баржу у чужой стенки?

— Баржа портовая, ваше величество. Портовое начальство командующему отрядом по строевой части не подчинено.

— Отчего нет фамилии того, кто подписал накладную на уголь, которого в барже не было?

— Дознание не окончено. По прошлым делам такого рода срок дознания около полугода.

— А эти одиннадцать?

— Эти на виду.

Он поправил бумаги и стал ждать резолюции.

Наверху стоял механик с «Гангута». Взыскание — арест на семь суток с содержанием на гауптвахте, за несвоевременное донесение. То есть за то, что он в четверть третьего ночи взял перо и написал правду, которой до него не писал никто.

Против фамилии артиллерийского офицера, не пустившего снаряды в угольную пыль, стояло «замечание с занесением».

Я спросил, кто из одиннадцати оспаривает своё взыскание.

Оказалось, никто. Все одиннадцать признали вину, и признали в один день, и признали по форме, и прокурор в своей записке отметил это как обстоятельство, свидетельствующее о добром состоянии дисциплины.

Свешников стоял у дверей со своей книгою и молчал. Я велел ему прочесть вслух свою запись за четверть третьего.

— «Два часа пятнадцать минут. „Гангут“. Уголь. Заявлено, что в ямах менее ведомости на треть; названо число тонн; погрузка продолжается».

— А в списке это как называется?

— Несвоевременное донесение, ваше величество.

Одна и та же строка. Разница в том, кто её переписывал.

Я велел списка не исполнять и созвать на завтра всех, кого он касается по службе.

Не бойся суда, бойся судьи.

* * *

Восьмого они собрались в том же кронштадтском доме: дядя Алексей, Чихачёв, Тыртов-младший, начальник штаба и военно-морской прокурор Кронштадтского порта, человек в очках, знавший наизусть всё, что можно сделать с человеком по закону.

Дом стоял окнами на гавань, и оттуда несло стоячей водой и смолой. Мухи бились в верхнее стекло, и денщик два раза за утро приносил новую воду, потому что в графине она делалась тёплой прежде, чем кто-нибудь успевал налить.

Я положил на стол список.

Рядом с ним я положил тетрадь.

Тетрадь была переплетена в Москве в мае, в тёмный коленкор, и стоит в ней сто двадцать записей, и все они об одном — как восемнадцатого мая останавливали давку. Кто где стоял, кто что видел, в котором часу отменили раздачу, до какого места отмена дошла и до какого не дошла. Я привёз её с собою и до этой минуты не показывал никому, кроме двоих.

— Господа. Этой тетради в открытом деле нет. Четверо на Ходынке погибли, двадцать девять человек остались в больнице. Здесь записано, как не дали погибнуть тысячам. Назвать эту заслугу открыто значило признать, к чему мы сами подвели людей. Я этого не сделал. Сто двадцать человек написали в неё, что видели и что успели сделать. Кузьмин получил чин по выслуге, Шеин — перевод за полезную службу, остальные — деньги по статье работ на поле. За что именно, знает эта тетрадь. А общего правила, которое защитит следующего человека, решившего вовремя вмешаться, как не было, так и нет.

Прокурор смотрел на тетрадь так, как смотрят на предмет, не имеющий процессуального значения.

— А теперь взгляните на список. Здесь одиннадцать человек, и всякий из них тоже написал правду, и всякому из них правда эта стоит ареста, выговора или задержки в чине. Там за предотвращённую катастрофу пришлось награждать по другим статьям, а здесь запись об опасности сама стала виной. Записанное вовремя не даёт ни награды, ни защиты — только статью.

— Ваше величество, — сказал Чихачёв, — вы хотите, чтобы запись избавляла от взыскания.

— Нет. Я хочу, чтобы за самую запись не взыскивали.

— Это одно и то же через три месяца.

Об этом я думал три дня и всё равно не приготовил ответа заранее.

— Извольте объяснить.

— Извольте. Дайте команде понять, что записанная неисправность не наказуема, и через три месяца у вас будет корабль, на котором записано всё: расшатанная дверь, текущий сальник, кривой болт. И всякий раз, как надо будет выходить, командиру предъявят книгу и скажут: помилуйте, у нас же записано. Вы получите не исправный флот, ваше величество, а неуязвимый.

— Хорошая мысль. Кто его лечит?

— Что?

— Кто чинит то, что записано? Дверь, сальник, болт.

Прокурор поднял руку и опустил, потому что вопрос был не по его части.

— Порт, — сказал Тыртов. — Мастерские Кронштадтского порта.

— Стало быть, запись есть требование к порту. Тогда пишите так: в книгу заносится не жалоба, а предмет, час, что именно неисправно и что нужно, чтобы исправить. Книгу эту читает не только командир, но и тот, кто обязан прислать болт. И если через месяц против записи не стоит ни исправления, ни отказа с причиной — отвечает не тот, кто записал, а тот, кто не прислал.

— А ежели запишут пустое?

— Пустое обнаружится само. Пустая запись требует пустого болта, и порт скажет об этом первым, и скажет громко, потому что порту это стоит денег.

Тут прокурор попросил слова и поставил единственное настоящее препятствие за всё утро.

— Ваше величество изволит запретить взыскание за запись. Но по уставу командир, знающий о проступке и не наложивший взыскания, сам подлежит ответственности. Стало быть, командир, прочитавший запись о неисправности и не давший ей хода, попадает под статью не за неисправность, а за молчание. И всякий командир, чтобы себя обеспечить, будет всякую запись обращать в дело. Вы запретите взыскание сверху, а оно вернётся снизу и по закону.

Говорил он ровно, глядя в свою записку, и я четверть часа не знал, что ему ответить.

Ответ нашёлся простой и неприятный.

— Тогда напишем, что запись в этой книге и есть тот ход, которого требует устав. Командир, занёсший неисправность в книгу и отправивший требование в порт, своё исполнил. Проступком будет не молчание командира, а пустая вторая графа у того, кто обязан прислать.

— Это надобно провести отдельным положением, ваше величество, и провести через Адмиралтейств-совет.

— Проведите.

— Полгода, ваше величество.

— Пока идёт полгода, книгу вести опытным порядком и взысканий за записи не налагать. Приказом по ведомству. Кто подпишет приказ?

Все посмотрели на дядю.

Дядя Алексей до сих пор молчал. Он сидел, не сняв перчаток, и это тоже было ответом.

— Ники. В море командир один, и берег ему ни советом, ни милостью не поможет. Ты отнимаешь у него единственное, чем он держит корабль. Взыскание есть его инструмент, и другого у него нет.

— Взыскание остаётся, дядя. За нерадение, за пьянство, за умысел, за ложь в журнале. Всё, что стоит в уставе, стоит в уставе и завтра. Я вынимаю оттуда одну вещь: нельзя взыскивать за то, что человек записал неисправность вовремя и по форме. За неисправность отвечает тот, кто её сделал или не починил. За запись — никто.

— И журнал этот будет читать твой чиновник.

— Журнал будет вести флот. Копию раз в неделю — в совещание.

Он подумал и сказал, что тогда книга эта станет секретной, ибо иначе первый же газетчик вычитает из неё, что во всём Балтийском флоте нет ни одного исправного корабля.

Возразить тут было нечего, и я не возразил.

Секретная книга останется доступна начальству и суду, но сам матрос не сможет вынести свою запись на свет, если его всё-таки начнут теснить за неё. Придётся следить, чтобы обещанная защита не кончалась у двери секретной части.

— Пусть будет секретная.

Приказ по Морскому ведомству он подписал в тот же день, к вечеру, и подписал сам, не передав Чихачёву, и я понимаю, для чего он это сделал: подпись генерал-адмирала под опытным журналом означает, что журнал этот флоту не навязан со стороны, а введён своим. Он проиграл спор и забрал себе авторство, и это было единственное, что в его положении стоило забирать.

Так рядом с моей частной московской тетрадью появился официальный журнал. Его уже нельзя было спрятать вместе с неудобным поручением; зато почти всё, что в нём случится с человеком, останется внутри ведомства.

* * *

Девятого мы были на «Верном».

Судно новое, в строю с мая, пахнет краской и горячим маслом, и на нём учат комендоров, отчего людей на борту вдвое против положенного и все молодые.

Комендоры ходят по палубе бочком, потому что палуба им ещё чужая. У орудия стоит унтер и объясняет наводку словами, каких в наставлении нет и быть не может, и после третьего раза трое из шести понимают. Койки в кубрике подвешены тесно, в два ряда, и пахнет там не краской, а тем, чем пахнет всякое место, где спят двести человек.

Командир водил меня и всё время оглядывался на старшего офицера, а тот на старшего механика, и цепочка эта была видна с первой минуты.

Книгу привезли утром: конторская, в холстинном переплёте, как та, что Свешников купил на Невском, только с иною разграфкой. Предмет. Час. Что неисправно. Что нужно. Кем и когда исправлено или отказано и почему.

Первую запись сделали в десять сорок.

Младший инженер-механик Кульбицкий, двадцати четырёх лет, третий год на службе, записал, что у машины течёт сальник циркуляционной помпы, что подтягивать набивку более нельзя, что нужна новая набивка такого-то размера и что до её получения ход держать можно, но не полным и не долее двух часов.

Он писал это у столика в машинном отделении, при командире, старшем механике, вахтенном начальнике и при мне. Лист лежал ровно, хотя держать его пришлось второй рукой; уши у Кульбицкого были красные.

Дописав, он выпрямился и стал ждать.

Ждали все. В машинном сделалось так тихо, как в машинном не бывает: слышно было, как капает то самое, что он записал.

— Ход судна вы этим задерживаете? — спросил командир.

— Так точно. На стрельбу выйти можем, на переход не выйдем.

— Стало быть, отменяется переход в Транзунд.

— Так точно.

Командир повернулся ко мне.

Я думаю, он ждал, что я скажу что-нибудь. Государю в такую минуту полагается что-нибудь сказать, и слова эти всегда одинаковы, и после них всякий чувствует себя хорошо и ничего не меняется.

— Что нужно, чтобы исправить? — спросил я.

— Набивка нужного размера, ваше императорское величество. В порту она есть.

— Сколько времени?

Старший механик ответил, что заявка в мастерские идёт по форме через ревизора, ревизор подаёт в понедельник, мастерские отвечают в течение недели, и всего выходит от десяти до четырнадцати дней.

— Сколько времени нужно работы?

— Работы — четыре часа.

Четыре часа работы и четырнадцать дней бумаги.

— Пошлите за набивкой.

Командир посмотрел на старшего механика.

— По требованию, ваше величество. Без требования склад не отпустит.

— Механик его напишет. Катер идёт сейчас. Кто откажет выдать имеющийся материал, приедет сюда и объяснит мне, отчего корабль должен ждать понедельника.

Вахтенный вышел наверх. Кульбицкий потянул к себе лист, и я положил ладонь на край столика, чтобы ему не пришлось придерживать бумагу.

— Размер проверьте ещё раз. За него отвечаете вы, а не я.

Он кивнул и стал писать. Старший механик глядел через его плечо; на этот раз оба были заняты одним делом.

Кульбицкий дописал требование и опять выпрямился. Я ещё стоял возле него, и он не знал, чего я жду.

— Что вы записали бы месяц назад?

Он молчал секунды три.

— Месяц назад я подтянул бы ещё раз, ваше императорское величество.

— И оно потекло бы в море.

— Так точно. Через сутки.

Уши у него были красные до самого воротника, а голос ровный, и я подумал, что этот, пожалуй, доживёт до адмирала, если раньше не станет умнее.

* * *

После обеда я спустился в машинное ещё раз. Старую набивку положили у столика на ветошь; она была расплющена и почернела. Кульбицкий провёл пальцем под сальником и показал сухую ладонь.

— Дали машине поработать, ваше императорское величество. Держит.

Я спросил командира, можно ли теперь идти.

— Можно. По прежнему расписанию уже не успели.

— Пойдёте по новому. До моря это чинить лучше, чем в море.

Наверху я велел Тыртову распространить тот же порядок на срочные ремонты отряда. Имеющееся на складе выдавать по требованию ответственного механика, выбор материала оставлять ему; обычный расходный учёт вести после выдачи. Если на складе нет нужного, так и отвечать. Слово «понедельник» причиной отказа больше не считалось.

Тыртов записал коротко и показал командиру прежде, чем отдать на переписку.

К вечеру привезли первый счёт, и был он по одному только отряду: к новым записям прибавили неисправности, оставшиеся после июньской поверки, и в нём стояла сорок одна позиция: двадцать девять — ремонт наличным материалом, в том числе уже починенная помпа, девять — материал, которого в порту нет и который заказывают на заводах в Петербурге и в Финляндии, и три — работа, для которой корабль надобно ставить в док, а док один, и очередь в нём расписана до сентября.

Общая сумма вышла в восемь с чем-то тысяч рублей, и суммы этой я не испугался: она была меньше, чем стоит один парадный обед на коронации, и много меньше, чем пенсия, назначенная мною в мае одному отставленному обер-полицмейстеру.

Прежде эти неисправности жили порознь: в требованиях порту, в машинных журналах, в разговоре с боцманом и в привычке подтянуть ещё раз. Теперь было видно, что можно исправить наличным материалом, за чем надо идти на завод и какие корабли ждут дока.

Первый из них уже не ждал набивки. Я узнал его в перечне по размеру, который утром писал Кульбицкий, и отодвинул лист к Тыртову. С остальными предстояло сделать то же — начинать с того, что в наших силах, и давать мастерским работу, а не только требования.

Чихачёв попросил меня принять его отдельно и говорил недолго.

Он сказал, что назначен членом Государственного совета указом от четырнадцатого мая, то есть за месяц до кронштадтской поверки, и что бумага эта лежит и ждёт, и что ему было бы легче уйти по ней теперь, когда всякий поймёт, отчего он уходит, чем через год, когда никто не поймёт ничего.

— Вы полагаете, я вас гоню?

— Я полагаю, ваше величество, что вы задали в июне вопрос, на который управляющий министерством обязан был ответить сам и десять лет назад. Я ответил на него честно, но не первым, и это хуже, чем не ответить.

Мы простились. Тринадцатого он сдал министерство Павлу Петровичу Тыртову, и всё было исполнено спокойно, и в приказе стояло об увольнении согласно прошению.

* * *

Дядя на этом, по видимости, не потерял ничего. Только новый управляющий был обязан местом не ему.

Список я вычеркнул весь. Все одиннадцать.

Аресту не подвергся никто. Хлебникову объявлено, что доносить надлежит немедля, а не по окончании работы. На том дело кончено.

Механику Кульбицкому отдельной награды я не назначил. Зато он получил право требовать нужное для своей работы, а командир при всём машинном отделении велел впредь о таких неисправностях докладывать сразу. Книга оставалась секретной; сухую помпу видели все, кто к ней спускался.

Вечером я сидел с двумя книгами.

Слева тетрадь в тёмном коленкоре. Сто двадцать записей о людях, не давших Ходынке превратиться в массовую катастрофу.

Справа новая, почти пустая. Сорок одна позиция о том, что в Кронштадте ещё не сломалось.

Я сложил их одну на другую. Вышло невысоко.

Эту стопку я мог показать немногим. Зато отныне командир не мог ответить мне одним словом «исправно»: рядом с ним лежали записи его собственных людей.

Двадцать пятого Морское ведомство подаёт годовую смету. Сумму я знал уже тогда.

Задания под нею не было.

Глава 4. Цена узла

Смета пришла двадцать пятого, как и было обещано.

В Адмиралтействе окна открыты во двор, и со двора слышно, как в мастерской бьют по железу, — редко, вразнобой, без всякого расписания, как бьют, когда работы мало. Сукно на столе зелёное и вытертое по краю до основы: за этим столом торговались о кораблях при Александре Николаевиче.

Смета лежала передо мною, я держал перо, и мне хотелось подписать.

Это надобно записать честно, потому что после будет казаться, будто я с самого начала знал, чего хочу.

Восемь строк. Четыре эскадренных броненосца, два крейсера первого ранга, два — второго. Сроки закладки, сроки готовности, распределение по заводам казённым и частным. Внизу — сумма, разбитая по трём годам.

Я смотрел на эти восемь строк и видел не строки.

Я видел эскадру, которой у нас нет и через восемь лет не будет, и которой в известном мне будущем не хватило четырёх кораблей и восьми лет; и рука сама тянулась к перу, и никто в комнате не сказал бы мне слова против, потому что все они хотели того же.

— Ваше величество желает прибавить? — спросил дядя Алексей.

Он видел мою руку.

— Отчего вы просите восемь, а не двенадцать?

— Оттого, что двенадцать нам не дадут.

— А ежели дадут?

— Тогда двенадцать.

Он сказал это спокойно и с полной готовностью, и в готовности этой не было ни жадности, ни хитрости, а было ровно то, что бывает у всякого начальника ведомства: чем больше дадут, тем лучше, а во что это обойдётся, есть предмет заботы другого ведомства.

— Кто писал задание к этим восьми?

Пауза вышла короткая, но я её услышал.

— Задание, ваше величество, вырабатывается порядком. Морской технический комитет сводит требования частей: артиллерийской, минной, механической, кораблестроительной, штурманской. Всякая часть подаёт своё.

— И кто сводит?

— Комитет и сводит.

— Я спрашиваю не учреждение. Я спрашиваю человека. Кто из живых людей взял пять требований и сделал из них одно?

Тыртов, вторую неделю управлявший министерством, ответил вместо дяди, и ответил так, как отвечают, когда решили не хитрить с первого дня.

— Никто, ваше величество. Требования не сводятся в одно, а складываются одно на другое. Артиллерия просит башен, механическая — угольных ям, минная — аппаратов, кораблестроительная — водоизмещения. Всякое требование законно. Корабль выходит суммою всех, и оттого выходит тяжелее, чем задумано, и на испытаниях недобирает хода.

— И так на каждом?

— На всяком, ваше величество, где спорят пять частей и не спорит никто шестой.

Я положил перо.

С июня я ездил в Кронштадт и слушал про последствия. Устройство беды мне назвали здесь и в одну минуту.

Подписывать восемь строк, под которыми нет ни одного человеческого имени, значило заказать восемь тяжёлых, тихоходных, дорогих кораблей — и заказать их не по злому умыслу, а порядком.

— Смету оставьте. Решения не будет до августа.

Дядя встал.

— Ники. Казённые верфи заняты тем, что заложено позапрошлой осенью, и заняты будут ещё года три-четыре. Новых нарядов после того нет ни одного. Клепальщики уходят на частные заводы и на мосты, и уходят семьями, потому что за семьёй квартира. Ты можешь думать о задании сколько угодно. Через полгода тебе будет нечем его исполнять: людей соберут, но собирать будут три года, и это будут другие люди.

Он не грозил и не торговался. Он говорил своё ремесло.

* * *

Двадцать седьмого я поехал к Витте сам.

Он этого не ждал и первые полминуты соображал, что это значит, а потом перестал соображать, потому что дело было интереснее.

На столе у него лежала не смета. На столе у него лежала карта с отметками по участкам, и он повёл по ней пальцем, не спрашивая, интересно мне или нет.

— Челябинск — Обь готово. Обь — Красноярск идёт. Красноярск — Иркутск идёт, и там мосты. Байкал — паром, парома нет. Забайкальская — начата. Амурской нет вовсе. Уссурийская до Имана.

— Сколько до сплошного пути?

— По деньгам — четыре года. По деньгам, каких у меня нет, — восемь.

— Смета была в триста пятьдесят миллионов.

— Смета была в триста пятьдесят миллионов золотом и была неверна в тот день, когда её утверждали. Она и не могла быть верна: считали по вёрстам равнины, а строят по мерзлоте, по наводнениям и по подвозу за тысячу вёрст. Я не жалуюсь, ваше величество. Я говорю, что всякий рубль, который вы дадите флоту сверх нынешнего, есть месяц, снятый с дороги.

— А ежели я дам обоим?

— Тогда извольте сказать, откуда.

Он ждал этого вопроса и уже держал ответ.

— Заём, ваше величество. Парижский, весною. Условия будут недурны: после указа о золотом обращении нам верят. Или — если угодно скорее и дешевле — часть металлического запаса.

— Нет.

— Я не договорил.

— Договаривать не нужно. Запас перестал быть казённою кассой двадцать первого мая. Всякий рубль, который мы оттуда возьмём, есть рубль, за который мы обещали разменять бумагу. Возьмём один раз по нужде — возьмём и второй, и третий, и на третий раз в Берлине это сосчитают быстрее, чем в Петербурге.

— Ваше величество говорит моими словами, — заметил он без всякого удовольствия. — Я эти слова говорил три года. Мне странно слышать их от вас в ту минуту, когда они мне мешают.

— Они мешают нам обоим, Сергей Юльевич. Мне — оттого, что я не могу купить флот. Вам — оттого, что вы не можете купить дорогу.

— А что вы можете купить?

Тогда я ещё не знал.

Он это увидел. И сделал ход, которого я не ждал.

— Ваше величество. Позвольте мне внести в ваше совещание одну записку.

— Вносите.

— Записка будет о том, что дальневосточное дело есть дело единое. Дорога, порт, флот, охрана, переселение. И что платить за него должно из одного источника и по одному расписанию, а не из четырёх смет, которые спорят между собою.

— Из одного — значит из вашего.

— Из того, у которого есть деньги. Другого признака у источника не бывает.

Витте закрыл папку и улыбнулся, словно просил не целое восточное расписание, а одну подпись.

Он не просил флот. Он просил счёт.

Тот, кто ведёт единое расписание восточного дела, через три года решает, чему быть, а чему подождать, и решает не указом, а очередью платежей, и никакого совещания на это не нужно.

— Вносите, — сказал я. — Записку я прочту в совещании и отвечу в совещании.

— Иного я и не прошу.

Уходя, я спросил его, во что обошёлся казне один Байкал — не паром, а сам разрыв: перегрузка, перевозка, простой.

Число он назвал не сразу.

За это число можно было выстроить крейсер второго ранга.

У приказного за рубль правды не купишь. У Витте за рубль правду покупают — и получают её вместе с его собственным делом, которое к ней приложено.

* * *

Тридцатого Тыртов привёз недельные копии.

За три недели, что журнал вёлся опытным порядком, по одной Практической эскадре записано было двести двенадцать позиций. Из них исправлено сорок девять. Отказано с причиною — восемнадцать. Остальные сто сорок пять стояли с пустою второю графой.

— Отчего пусто?

— Оттого, что порт не может, ваше величество. Кронштадтские мастерские берут в работу столько, сколько брали при моём предшественнике и при его предшественнике. Людей столько же, станков столько же, доков два, и один в ремонте.

— Прибавить людей.

— Прибавить можно. Прибавлять надобно вместе со станками, с помещением и с мастерами, а мастера учатся семь лет. Через год я вам прибавлю четверть. Через три — половину.

Он говорил это, глядя в свои ведомости, и ни разу не сказал «невозможно». Он перечислял, что придётся остановить.

— Ваше величество желает восемь новых корпусов. Извольте посчитать вместе со мною, что они потребуют, кроме стапеля.

И он посчитал.

Экипажи: на восемь кораблей — сверх нынешнего комплекта не менее пяти тысяч человек, из них специалистов, которых учат по три года, — около тысячи двухсот.

Уголь: годовой расход эскадры такого состава вдвое против нынешнего запаса кронштадтских складов.

Ремонт: всякий новый корабль прибавляет к очереди в доке столько-то дней в год, а доков два.

База: если корабли строятся для Тихого океана, всё вышеназванное потребно там, где большого дока ещё не достроили, а складов, мастерских и подготовленных людей на новую эскадру не хватит.

— Стало быть, вы говорите мне, что заказывать нельзя.

— Никак нет, ваше величество. Я говорю, что заказанное придёт к нам через шесть лет, а всё прочее к нему — через десять. Шесть лет мы будем платить за постройку, а потом готовые корпуса ещё четыре года простоят у стенки, ожидая и команд, и базы.

— И это, ваше величество, — прибавил он, — при том, что нынешние сто сорок пять позиций с пустою графой никуда не денутся. Они будут ждать те же доки и тех же мастеров.

Он замолчал. За стеной пробило половину, и никто не пошевелился, пока не отбило.

Я спросил, что он предлагает.

— Три вещи, ваше величество, и все три скучные. Доки. Мастерские. Люди, которых учат семь лет. Это не строится к сроку и не показывается на смотру, и оттого этого нет ни в одной программе, какую я видел за тридцать лет службы.

— Сколько это стоит против восьми корпусов?

— Меньше. И потому никто этого не просит: за такую просьбу не дают ни ленты, ни имени на борту.

Я хотел, чтобы он был неправ.

С конца мая я шёл к тому, чтобы заказать эти корабли. Я знал наперёд, чем кончится, если их не заказать, и сказать ему этого не мог. Я перебрал его счёт дважды, по экипажам и по углю, и второй раз считал уже нарочно медленно, отыскивая, где он преувеличил.

Он нигде не преувеличил.

Своей же книгой я себя и остановил.

В тот же вечер я послал Свешникова в Морское ведомство — сличить смету с журналом. Он работал два дня и вернулся третьего августа с папкой, и папку не открыл.

— Ваше величество, я не могу.

— Чего вы не можете?

— Я могу сложить эти столбцы. Я могу сказать, что в смете на ремонт положено меньше, чем стоит уже записанное в журнале, — это я проверить умею. Но вы желаете знать, что это значит, а этого я не знаю. Я не знаю, дорого ли двенадцать тысяч за котельный ремонт или дёшево. Я не знаю, сколько должен стоить док. Я всю жизнь считал по казённой палате, и если я вам отвечу, вы мне поверите, потому что вы мне верите, и это будет хуже, чем если бы я солгал.

Он стоял и ждал, что я рассержусь.

Я думал не о том, прав он или нет. Я думал о том, что за полтора года ни разу не спросил себя, чему именно он обучен, и посылал его туда, куда мне было удобно, и он ездил, потому что отказать мне ему нечем.

— Кто может ответить?

— Инженеры, ваше величество. Те, что строят. И приёмщики, которые принимают. Только они друг другу не верят, и оба служат в одном ведомстве.

— Отчего вы не сказали мне этого в мае? Или в марте?

Он посмотрел в пол и ответил тише.

— Оттого, ваше величество, что вы посылали, а я ездил.

Папку он оставил на столе. В ней действительно была одна страница: положенная сумма рядом с уже заявленной потребностью. Сложено верно. Сказать, чего стоит ремонт и где можно обойтись без него, эта страница не могла.

* * *

Пятого августа решение было подписано, и не понравилось оно никому, чего, впрочем, и следовало ожидать от решения, которое отказывает сразу двум сильным людям, привыкшим уходить от меня с чем-нибудь в руках.

Восемь строк остались на бумаге и заказаны не были.

Вместо них ассигновано шесть месяцев работы на то, чтобы выработать одно задание на корабль для Тихого океана — одно, а не пять сложенных одно на другое; и вырабатывать его должен не комитет вообще, у которого нет ни рук, ни имени, ни памяти, а названный человек с названными помощниками, и под заданием этим будет стоять его собственная подпись, и по ней с него спросится через четыре года, когда корабль выйдет на пробу и покажет то, что покажет.

Вторым пунктом положено, что всякий проект, поданный по этому заданию, испытывается моделью в опытовом бассейне прежде, чем на стапеле будет поставлен хоть один шпангоут, — и положено это не в виде благого пожелания, каких в морских бумагах довольно, а в виде условия, без исполнения которого наряд заводу попросту не выдаётся и деньги по нему не идут.

Бассейн этот стоит в Новой Голландии третий год, построен при Чихачёве, осматривал его покойный государь в девяносто четвёртом году, и обошёлся он казне дешевле одной башни среднего калибра; за три года через него прошло столько моделей, сколько прошло. Я хотел перенести испытание к той минуте, когда результат ещё способен изменить чертёж.

Третьим пунктом металлический запас не трогать ни на рубль и ни под каким предлогом, и предложений о том не вносить, — и этот пункт я велел вписать отдельною строкою, хотя никто в тот день его и не оспаривал, ибо оспаривать его будут через год и через три, и оспаривать будут люди достойные и по нужде, которая покажется им неотложной.

— А до февраля вы предлагаете сидеть? — спросил я Тыртова.

Он подвинул к себе лист со ста сорока пятью неисправностями.

— Мастерские не сидят, ваше величество. Им тесно. Есть что переустроить и есть кого учить. По базам можно начинать изыскания и проекты; строить прежде них я бы не взялся.

— Что из этого оплатим нынешними ассигнованиями?

Он назвал работы и остановился там, где потребовались бы новые деньги. Я утвердил первую часть. Помещения для мастерских, нужное им оборудование, подготовку людей — начинать теперь; задания на будущие базы передать инженерам. Учить будущие команды можно было, не дожидаясь этих кораблей.

— Рабочих для переустройства возьмите с верфей, где кончается наряд. Кого можно употребить — решите с мастерами. Держать без работы не позволю, увольнять прежде этой проверки — тоже.

Тыртов собрал листы, а я впервые за весь день взял перо без желания вернуться к восьми строкам.

Всё сразу от этого не помещалось в казённый счёт.

Витте не получил дороги: восточный заём отложен до весны и обвязан условиями, и целую зиму строительные партии будут работать на том, что осталось от прошлогодних кредитов, а один мост, который мог быть готов к осени девяносто седьмого, теперь будет готов к весне девяносто восьмого, и в этот мост упрётся всё, что пойдёт на восток в первый военный месяц, если он случится раньше срока.

Дядя не получил нового заказа на корпуса. Нынешние на стапелях продолжали расти; из сверхштатных рабочих Тыртов мог занять лишь часть. Остальные уйдут на частные заводы и мосты, и обратно придут уже не все — дядя сказал мне это прямо.

На задание оставалось полгода. За эти месяцы мастерские должны были прибавить работы, а будущие команды — учёбы. Мне предстояло отвечать не только за восемь неподписанных строк, но и за то, что началось вместо них.

И считать эти шесть месяцев следует не с августа девяносто шестого года, а с той весны, когда в Токио была подписана их программа и первые её корпуса стали в стапеля на английских верфях; а японские верфи ждать нашего задания не станут. До февраля следовало закончить то, чего мы не сделали прежде; ещё одной такой отсрочки я себе позволить не мог.

Дядя Алексей уехал, не оставшись к обеду.

А через восемь дней по хозяйственной части Морского ведомства вышло распоряжение о расчёте временных рабочих, нанятых на казённых верфях сверх штата, ввиду неполучения новых нарядов.

Распоряжение было правильное. Держать сверхштатных людей без наряда казна не обязана, и всякий начальник хозяйственной части подписал бы его не думая. Дядя его и не подписывал, и, вероятно, о нём даже не докладывался.

Я велел Тыртову принести вместе с распоряжением назначения на уже утверждённые работы. В списке на расчёт стояли и люди, которых мастера согласились взять для переустройства помещений. Их оставили. Остальных пришлось отпустить; я не мог сделать каменщика из всякого клепальщика одним росчерком.

В тот день, когда мы выходили из ведомства, во дворе уже складывали снятые перегородки. Рабочий протащил мимо нас доску, и Тыртов придержал меня за локоть, отводя с дороги. Здесь моё решение заняло место — его надо было обходить.

* * *

Тыртов задержался и повёз меня в Новую Голландию, потому что я хотел видеть, за что заплатил.

Бассейн — длинная крытая канава с рельсом поверху, и по рельсу ходит тележка, и от тележки идёт тяга к модели, и всё вместе похоже на очень дорогую детскую забаву, и в первую минуту мне сделалось стыдно за свои деньги.

Вдоль стены на опорах стояли модели — гладкие парафиновые корпуса, длинные и непривычно лёгкие на вид. У каждого свой ярлык. Я потянулся к ближайшему, и заведующий придержал мою руку:

— За корпус не берите, ваше величество. Повредите форму.

Он сам повернул ко мне ярлык.

На ярлыке стоял год, номер и корабль, который по ней строился. Год был девяносто третий.

— Что показала?

Заведующий ответил не сразу.

— Показала, ваше императорское величество, что при заданном водоизмещении корабль недоберёт хода против расчётного. Мы донесли.

— И что?

— И ничего. Корабль был уже заказан.

Я наклонился к корпусу, уже не трогая его. По этой гладкой вещи можно было узнать, чего ждать от корабля, ещё до того, как на него потратят годы. Здесь узнали — и всё равно не успели остановить заказ.

— Сколько таких на полке?

— Одиннадцать, ваше императорское величество.

Глава 5. Шепетовка

Из Вены выехали семнадцатого августа вечером, и всю ночь князь Лобанов не спал, и я тоже не спал, и мы просидели в салон-вагоне до третьего часа, потому что оба знали: другого случая говорить без свидетелей и без бумаг в этом году уже не будет.

Он был очень стар в ту ночь.

Днём, у Франца Иосифа, он держался так, что никто не дал бы ему его лет: стоял прямо, отвечал вовремя, дважды повернул разговор в ту сторону, в какую нам было нужно, и один раз сделал это так, что старик-император засмеялся и не заметил, что ему возразили. А в вагоне он сел боком, положил руки на стол ладонями вниз и больше их не перекладывал, и я видел, что руки эти лежат так не от покоя, а оттого, что иначе они мешают.

Говорили о дороге.

Он сказал мне вещь, которую я потом четыре года повторял чужими словами и всякий раз вспоминал, чьи они, — и повторял неточно, потому что в ту ночь он сказал длиннее и хуже, и оттого вернее.

— Ваше величество, концессия не есть граница. Это единственное, что вам надобно держать в голове, когда вам будут докладывать об этой дороге, а докладывать будут много и охотно. Мы получили право строить и право охранять построенное. Мы не получили ни вершка земли в суверенное владение и не получили права судить на ней китайца.

— И его нельзя получить?

— Его нельзя получить, ваше величество. Его можно взять, и это разные вещи, и мы возьмём его непременно, — не потому, что кто-нибудь так решит в Петербурге, а потому, что этого потребует всякий день дороги. Полоса отчуждения сама сделается уездом. Стража сама сделается гарнизоном. Начальник участка сам сделается начальником над людьми, и он не будет злодеем: у него будут воры, драки, самовольные порубки, и ему надо будет с этим что-нибудь делать, а суда у него не будет никакого, кроме собственного.

— И тогда?

— И тогда, лет через шесть или восемь, вы получите доклад, в котором будет написано, что положение на линии требует упорядочения. И вы его упорядочите, потому что всё, что там будет написано, окажется правдой.

Он замолчал и после прибавил, что в мае, подписывая договор в Москве, знал это и подписал.

— Отчего?

— Оттого, что выбор был не между дорогой и отсутствием дороги. Он был между нашей дорогой и японской армией в Корее через десять лет. Я выбрал то, что дальше по времени. Дурного выбора я не отменял, ваше величество. Я его отсрочил.

Я спросил его тогда — спросил без всякой задней мысли, просто потому, что в вагоне ночью спрашивается легче, — кого он полагает за собою.

Он не удивился и, кажется, ждал этого вопроса не первый месяц.

— Ваше величество, за мною полагается кто угодно, и в этом вся беда. Наше дело устроено так, что министром иностранных дел может быть всякий, кто хорошо говорит по-французски и никого не раздражает. Дурного вы узнаете через год, а хорошего — через двенадцать, потому что хороший ничего не делает шумно.

— Назовите имя.

— Не назову.

— Отчего?

— Оттого, что вы его назначите, и через полгода станете сноситься с ним моими словами и требовать от него моего почерка. А ему надобно писать своим. Возьмите человека и полгода не спрашивайте его ни о чём, кроме того, чего он не знает. Тогда через год у вас будет министр, а не мой список.

Потом мы говорили о пустяках, о венской опере и о том, что Франц Иосиф встаёт в четыре утра, и я ушёл к себе в начале четвёртого.

В дверях он окликнул меня.

— Ваше величество. Когда будете подписывать контракт на постройку — а его подпишут скоро, в Берлине, и подпишут не вы, — извольте потребовать, чтобы в нём стояло число.

— Число охраны я требовал у Витте ещё в мае.

— Требовали. А в тексте, что мне прислали из Берлина, его нет. Должно стоять: сколько людей мы вправе держать на линии и кто разрешает прибавить ещё. Если этого нет, начальник на месте всякий раз окажется прав: ему действительно понадобятся люди. Свяжите его сейчас, покуда он ещё не просит помощи. И себя свяжите, ваше величество: прибавить стражу вам будет легче, чем объяснить Пекину, откуда взялся русский гарнизон.

Это было последнее, что он мне сказал.

* * *

Восемнадцатого поезд остановился под Шепетовкой, и князь вышел пройтись.

Мне сказали об этом уже после, когда за доктором бежали по вагонам. На прогулке ему стало дурно; его принесли обратно. Я успел только спросить, в сознании ли он, и никто не ответил.

Я пошёл к нему.

В коридоре пришлось пропустить доктора. Тот вышел из купе, увидел меня и остановился, не закрыв двери.

— Сердце, ваше величество.

Я хотел пройти мимо него, словно он мешал мне поспеть вовремя. Потом понял, зачем он вышел.

За его спиной поправляли подушку. Князь лежал на спине, ещё в том платье, в котором вышел из вагона. Убрать руки с одеяла человеку, склонившемуся над ним, было, кажется, труднее, чем мне переступить порог.

На столике часы, очки и раскрытая книга по-французски, заложенная конвертом.

Конверт был пустой. Я это после проверил, сам не знаю зачем.

Я простоял в дверях, наверное, с минуту.

Ничего величественного тут не было и ничего страшного. Был старый человек. Вчера он смеялся вместе с австрийским императором. Только что его не сумели спасти люди, стоявшие теперь в двух шагах от меня. Я мог велеть им сделать что угодно и не мог назвать ни одной вещи, которую ещё следовало сделать.

Пока решали, как ехать дальше, поезд стоял.

Начальник станции, рыжий, с бакенбардами, всё это время бегал вдоль состава и распоряжался, и распоряжался толково: телеграф очистили, лишних отогнали, платформу закрыли, на переезде поставили сторожа.

Один раз он остановился передо мною и снял фуражку.

Он хотел что-то сказать. Он не сказал. Надел фуражку и побежал дальше.

В Киев мы приехали с покойным. Девятнадцатого служили панихиду; двадцатого мне предстояло быть на освящении собора, и этого никто не отменял.

Пакеты князя опечатали при мне.

Их было три. Два — обычная почта. Третий — берлинский, с текстом контракта на постройку дороги, посланный ему на заключение.

На обороте его рукой был начат карандашом перечень замечаний. В перечне стояло два пункта. Третий обрывался на середине слова.

Докладчика у этого пакета больше нет.

* * *

Девятнадцатого я подписал указ о назначении Шишкина управляющим министерством.

Он был товарищем министра шестой год, ехал с нами от самой Вены, и о смерти узнал вместе со всеми, и когда я его позвал, он вошёл с лицом человека, который всю дорогу от станции до вагона считал, чего от него потребуют.

— Николай Павлович. Управляющим, не министром.

— Слушаюсь, ваше величество.

— Вы понимаете разницу?

— Понимаю, ваше величество. Министр решает, управляющий исполняет и докладывает.

— Не только. Управляющий может сказать мне, что чего-то не знает, и это не будет стоить ему места. Министр этого сказать уже не может. Мне нынче нужнее первое.

Он выслушал это стоя и с тем же осторожным лицом. Убедил ли я его хоть в чём-нибудь, понять было нельзя.

Двадцатого в Киеве освящали Владимирский собор.

Стояли три часа. Пели хорошо, служили торжественно, роспись новая, и краски в ней такие, каких в старых храмах не бывает, — там Богоматерь идёт по облакам с ребёнком на руках и смотрит прямо на тебя, куда бы ты ни встал. Я разглядывал её и держал в голове одно: человек, над которым вчера служили панихиду, ещё несколько дней назад в Вене трижды за один вечер спас мне разговор, которого я не умел вести.

Ни на одном лице в соборе этого не было видно, и на моём, надеюсь, тоже.

Аликс стояла рядом, а в карете, когда возвращались, спросила, спал ли я.

— Часа три.

— Тебя спросили в соборе, где князь.

— Я ответил, что скончался восемнадцатого на станции Шепетовка.

— Ты сказал это так, как говорят число вагонов.

Я хотел ответить, что при трёхстах свидетелях иначе нельзя и что говорить об этом иначе я буду не в карете и не в этот день.

— Ты всё думаешь, можно ли было что-нибудь сделать, — сказала она вместо меня. — А спросить уже некого.

До гостиницы мы больше не говорили, и руки она не отняла.

Вечером двадцатого пришла депеша из Берлина.

Всё готово. Китайский посланник в Европе имеет полномочия. Правление банка имеет полномочия. Текст согласован. Подписание может состояться в любой день, и всего лучше — немедля, покуда в Пекине не переменилось настроение.

Витте телеграфировал следом, и телеграмма была короче и яснее: медлить нельзя, всякий день стоит денег, и китайская сторона тоже умеет ждать не бесконечно.

Мягко стелет, да жёстко спать.

* * *

Двадцать первого я ответил: подписания не открывать до особого приказания.

Ответ шёл в Берлин четыре часа. Я отметил это на своей записке, потому что теперь отмечаю такие вещи всегда: четыре часа до Берлина и двое с половиною суток до Владивостока, и обе меры про одну державу.

Двадцать второго пришли три депеши. Из Берлина — что задержка непонятна и вредна. От Витте — что банк несёт неустойку по фрахтам, уже законтрактованным на будущую весну. От Шишкина — почтительная записка на трёх страницах о том, что он не находит в тексте ничего противного видам министерства.

Я вызвал Шишкина и положил перед ним берлинский пакет с карандашными пометками покойного.

Первый пункт был написан целиком и разобран нами сразу: князь требовал, чтобы русский текст и французский были признаны равно обязательными, а не один определяющим. Второй, тоже целый, касался пошлин.

Третий обрывался. Начато было слово «Охран», и последний штрих уходил вниз, не закончив буквы. Когда и почему князь оторвал карандаш, теперь было не узнать.

Мы просидели над этим обрывком с четверть часа. Шишкин предположил охранную стражу. Я предположил то же. Что́ князь хотел о ней написать — предельное ли число, подчинение ли, право ли схода с полосы, — этого не знал ни один человек на свете.

— Стало быть, будем писать своё, — сказал я.

— Ваше величество, а ежели он имел в виду обратное? Ежели он хотел просить, чтобы охрану не связывали?

— Тогда он ошибался, и мы поспорим с ним потом.

— С покойным не спорят, ваше величество.

— С покойными только и спорят, Николай Павлович. Живые уступают.

Он опустил глаза в бумагу и с той минуты работал не как человек, ожидающий отставки.

— Николай Павлович. Три страницы вашей записки говорят, что противного нет. Я спрашиваю не об этом. В каком месте этого контракта стоит число, которого правление не может переменить само?

Он взял текст и читал его при мне двадцать минут, и я ему не мешал, и это были очень длинные двадцать минут, потому что человек читал не для меня, а для того, чтобы ответить.

— Такого места нет, ваше величество.

— Ищите дальше.

— Я нашёл, ваше величество, обратное. Полоса отчуждения определяется по потребности сооружения. Число служащих охраны не определяется вовсе. Срок работ считается от начала, а начало правление объявляет само.

— Стало быть, всё, что там есть, правление меряет само.

— Так точно.

— И через сколько лет это станет уездом?

Он ответил не сразу, и ответ был не служебный.

— Мой предшественник говорил — через восемь.

Двадцать четвёртого в Берлин пошли два условия.

Первое: в контракте назначается предельное число служащих охранной стражи, и число это утверждается не правлением банка и не министром финансов, а порядком, установленным для дел, идущих через Особое совещание; всякое превышение требует нового утверждения и объявляется китайской стороне.

Второе: срок работ считается не от объявления правления, а от дня, отмеченного русской приёмкой на месте, и приёмка эта производится людьми, которые банку не подчинены.

Витте приехал в Киев сам и говорил два часа.

— Вы обвязываете условиями предприятие, которого ещё нет.

— Оттого и обвязываю. После будет поздно.

— Китайцы прочтут в этом недоверие к себе.

— Китайцы прочтут в этом число. Числа читать легче, чем намерения.

— Предельная охрана есть подарок англичанам. Они станут считать наших людей на линии.

— Пусть считают. Я тоже хочу их считать и не имею чем.

Он встал и прошёлся.

— Приёмка вне банка удорожит дорогу и замедлит её на год.

— На сколько именно?

— Я не знаю на сколько. Я знаю, что замедлит.

— Тогда это исчислено, а не замерено. Так и запишем.

Он остановился. В первый раз за два часа ему нечего было положить на стол.

В его счёте дорога по-прежнему сходилась; не сходился только уезд, которого в банковской смете не было.

— Сергей Юльевич. Одно. Через восемь лет вы согласны отвечать за то, что там будет?

— Я буду отвечать за дорогу.

— За дорогу — да. А за уезд?

Он не ответил.

Двадцать седьмого в Берлине подписали. От Китая — посланник в Европе. От банка — двое, и ни одного казённого лица: акт частный, банковский, и Россия в нём формально ни при чём.

Оба моих условия в текст вошли.

* * *

Князя похоронили двадцать шестого августа в Москве, в Новоспасском монастыре. Вещи его разобрали, и часть отослали наследникам, а часть, относившуюся к службе, вернули в министерство, и вот эту служебную часть я велел показать мне прежде, чем она разойдётся по столам и по шкапам, где всякая бумага делается принадлежностью того стола, на который её положили.

Среди служебного была походная карта.

Ту самую карту он развернул передо мною в апреле девяносто пятого года, в кабинете, и показал полуостров с незамерзающей гаванью, и я спросил его, чего это будет стоить, если японцы уступят, и он ответил, что ничего, и ответил на тот вопрос, какой был задан; неверен был вопрос, а неверные вопросы задавал в том году в этом кабинете один человек, и это был не он.

Карту принесли мне в конце сентября, вместе с описью в четырнадцать номеров.

Сложена она была по старым сгибам и протёрлась на них до дыр так, что на двух пересечениях бумага держалась на подклейке, и видно было, что её возили с собою годами и разворачивали не для показа, а для работы; Ляодун, гавань, промеры — всё лежало, как я помнил, и даже пятно от чего-то жирного на левом поле было то самое, которое я разглядывал тогда, покуда он говорил.

А в стороне, много севернее, на Сунгари, стояла карандашная отметка, которой полтора года назад на этом листе не было и быть не могло, потому что я тогда полчаса смотрел в тот самый угол, слушая вполуха и занятый своим: крестик, и рядом две буквы, писанные ни по-русски, ни по-французски.

Я показал её Шишкину.

Он смотрел долго, поворачивал лист к свету, потом отошёл к окну и смотрел там, и сказал наконец, что не знает; что почерк, без сомнения, княжеский, потому что так он ставил кресты на всех своих картах; и что эта пометка темнее прочих, но когда её сделали, он судить не берётся.

Спросить теперь некого.

Кресло министра иностранных дел я оставил незанятым, и Шишкин управляет министерством, и в указе стоит именно это слово — управляет; и держать так я буду до тех пор, пока не научусь понимать, о чём следует спрашивать человека, которому отдаёшь восточное дело, ибо назначить туда сильного и не уметь его проверить есть тот же самый способ проиграть, каким я едва не проиграл флот в июле, только медленнее и приличнее с виду.

Сознаться в этом мне некому.

Есть, впрочем, один человек, который живёт в Абастумане, пишет мне раз в два месяца, не служит никому и ничего от меня не хочет.

Ему я и написал в тот вечер, и спросил о том, чего не решился спросить у министра: что стоит на Сунгари.

Глава 6. Переписной лист

Письмо, отправленное в Абастуман в сентябре, шло двадцать три дня. Ответа я ждал до самого Рождества. За эти три месяца успел, между прочим, сделаться переписным хозяйством: в декабре государство добралось со своими вопросами до Александровского дворца.

Двадцатого декабря в Александровский дворец принесли переписные листы, и принесли даже раньше обычного предварительного обхода: дворцовая канцелярия желала всё приготовить заблаговременно, чтобы в самый день осталось только выправить перемены в семье; мы числились владельческим хозяйством, лист наш был формы «Б», и от крестьянского отличался он одною заглавною страницей, а всё, что внутри, было то же самое, что и во всех тридцати миллионах прочих.

Листы положили на стол в кабинете, и на верхнем из них всё уже было написано.

Написано карандашом, аккуратно и чужою рукой: имя, семейное состояние, отношение к главе хозяйства, пол, возраст, сословие, вероисповедание, место рождения, место приписки, место жительства, родной язык, грамотность, занятие, физические недостатки, — четырнадцать граф, и все четырнадцать заполнены заранее, дабы государю осталось только просмотреть и подтвердить.

Спросил я, кто это сделал, и мне ответили, что канцелярия заготовила по формулярным спискам, не желая утруждать.

Против графы о роде занятий стояло: «Император Всероссийский».

Я велел принести чистые листы и заготовленные унести, и по лицу принёсшего видно было, что унести их совестно, ибо труд положен, а вины никакой.

Аликс сидела тут же, у окна, с письмом от сестры, и читала его с тем выражением, какое бывает, когда третий раз перечитывают одно и то же место, ничего нового в нём не находя.

— Ты будешь заполнять сам?

— Сам.

— Все четырнадцать?

— Все четырнадцать. И на тебя, и на Ольгу.

Она сложила письмо вчетверо и встала, и с минуту постояла у окна, глядя в парк, где к четырём часам уже темнело и где по расчищенной дорожке шёл садовник с ведром.

— Ники. За две недели я слышала от тебя семнадцать слов, не считая нынешних. Одиннадцать из семнадцати были про уголь.

Считать она выучилась у меня, и приём я узнал, и не нашёлся, что сказать.

— Заполняй, — сказала она. — Только после не читай мне вслух, что там вышло.

Дверь она притворила тихо, а тихо она притворяет её лишь тогда, когда хочет, чтобы это было замечено.

Я остался с чистыми листами и просидел над ними до третьего часа ночи, и трудность оказалась вовсе не там, где я её ждал.

Двенадцать граф из четырнадцати заполняются в одну минуту и заполняются у всех одинаково: возраст, сословие, вероисповедание, родной язык, грамотность, место приписки — всё это у меня устроено ровно так же, как у крестьянина Тверской губернии, и меряется теми же словами, и в этом и состоит вся сила затеянного дела, и потому нельзя подменять вопрос удобным для себя ответом. Если я напишу титул, другой напишет чин, третий — родительское сословие, сведут нас в одну таблицу и не узнают ничего о том, чем мы живём.

А в графу о занятии положено писать, чем человек кормится и что он делает.

Полковник — это чин, а не занятие; землевладелец — правда, но правда побочная, и так я после и написал; а главное моё занятие названия в русском языке не имеет вовсе, ибо оно не занятие, а положение, и всякое слово, какое я перебрал в ту ночь, оказывалось либо чином, либо титулом, либо должностью, которой нет ни в одном расписании должностей.

* * *

Ответ из Абастумана пришёл к Рождеству и был на трёх листах, и Сунгари не касался ни один.

Первый — про погоду. Зима там сухая. Доктора наконец перестали запрещать ему ходить, и он ходит: час утром и час перед закатом. Оба часа считает. Считать — единственное, чем он занят, кроме чтения.

Второй лист — про наш последний разговор в девяносто четвёртом. Здесь я его не привожу.

Третий начинался так:

«Ты спрашиваешь меня про реку, о которой я знаю ровно столько же, сколько ты. Стало быть, дело не в реке».

Дальше стояло, что спрашивать ему в этом деле нечего; что от Абастумана до Маньчжурии ровно столько же, сколько от Петербурга, только без телеграфа под рукою; и что если брат пишет из Петербурга в Абастуман вопрос по географии, то это значит одно из двух: либо в Петербурге не осталось никого, кто ответит, либо остались все, но ни одному нельзя показать, чего ты не знаешь.

«Первое поправимо, второе нет. Напиши мне, которое».

Ниже, отдельной строкой и другим пером, — стало быть, писано в другой день:

«Считай меня в переписи по Тифлисской губернии. Здесь и живу».

Он в Абастумане уже несколько лет. Он знает, что оттуда не выедет.

Мать пишет ему, что весной непременно приедет. Приезжает. Он отвечает ей так, будто верит, что это лечение.

Мне таких писем он не пишет.

В этом вся разница между нами и вся моя перед ним вина: я единственный, кому он позволяет себе не врать, — и потому пишу ему реже всех.

* * *

В первую январскую неделю Свешников принёс мне золотой империал.

Положил на край стола и не отнимал пальца, чтобы монета не покатилась.

— Из Государственного банка, ваше величество. Сегодня разменял.

Я взял её. Старая монета, на ней десять рублей.

— Сколько отдали?

— Пятнадцать, кредитными билетами. Как положено с нового года.

— Сами пошли?

— Мне по дороге было. Хотел посмотреть, как пойдёт.

— И как?

— Кассир пересчитал, выдал. За мною ещё человек стоял, торопил.

Свешников улыбнулся одним углом рта. Его, привыкшего ждать у всякой двери, в кои-то веки торопили оттого, что дело уже сделано.

Я покатал монету между пальцами и вернул. Кассы и весы, о которых мы спорили с Витте, обученные люди, которых месяцами не могли найти, — всё это теперь позволяло человеку прийти со своими билетами и уйти с тем, что ему было обещано. Без моего присутствия, без особого приказа о нём. Пятнадцать рублей не сделались шестнадцатью. Они стали теми пятнадцатью, на которые можно положиться.

— Оставите себе?

— Пока, ваше величество. Покажу дома.

Он спрятал империал в карман и подал мне остальные бумаги.

* * *

В январе я взял переписной лист и попробовал сделать по его образцу другой.

Мысль была простая до глупости. Перепись сильна не тем, что умна, а тем, что одинакова. Четырнадцать вопросов, одни слова, один день, сто пятьдесят тысяч счётчиков — и после обработки мы будем знать про империю то, чего прежде не могли собрать в одном своде, и знать сопоставимо: Тверь можно будет положить рядом с Пермью и не соврать.

А военные округа считают каждый по-своему.

Это я узнал в декабре, когда затребовал из четырёх округов сведения о запасах и получил четыре бумаги, из которых складывалось всё, кроме сравнения. Один считал дневными дачами, другой пудами, третий числом людей, на которых запаса хватит, четвёртый — суммой в рублях по местным ценам. Всякий отвечал верно. Сложить их между собою было нельзя.

Я сел и написал девять вопросов.

Сколько людей вы можете посадить в вагоны в первые сутки от получения приказа. Сколько во вторые. Чем вы их кормите на четвёртые сутки пути и откуда берёте. Сколько при вас лошадей и сколько для них овса на сколько дней. Где ближайший склад, который вы не видели своими глазами. Кто в вашем округе умеет исправить паровоз. Сколько у вас телеграфных аппаратов и сколько при них людей, умеющих принять депешу ночью. Что вы сделаете, если приказ придёт с опозданием на сутки. Чего вам не хватит первым.

Девять. Могло быть двенадцать, но я вычеркнул три, где начинал спрашивать не о людях, а о мнениях.

Четвёртая бумага, забайкальская, была лучше прочих и хуже всех сразу. Там честно стояло, что местного запаса на столько-то дней, а ниже, помельче, что счёт ведётся по ведомостям складов, а склады с девяносто третьего года не поверялись натурою, ибо поверка требует людей и подвод, которых не отпущено.

То есть человек написал мне и число, и цену этого числа, и сделал это по собственной воле, и никакой награды за это не будет, потому что графы для такой прибавки в бумаге не положено.

Ванновский прочёл девять вопросов и вернул мне лист через два дня.

— Ваше величество, на восьмой и девятый вам ответят неправду.

— Отчего?

— Оттого, что это единственные два, где спрашивается не число, а суждение. На семь первых соврать трудно: их проверяют складом и ведомостью. На последние два соврать легко, и соврут не из хитрости, а из приличия: командиру округа неловко писать государю, чего ему не хватит.

— Вычеркнуть их?

— Никак нет. Оставить, но не считать за ответ. Считать за подпись.

Я взял его правку и вписал её в приказ теми же словами.

— Пётр Семёнович. Ещё одно. Кто у вас в округах будет отвечать на седьмой?

— Про телеграф?

— Про людей при телеграфе, умеющих принять депешу ночью.

Он подумал.

— Никто, ваше величество. Такого счёта у нас не ведётся. Телеграфисты числятся по инженерной части, а ночные дежурства — по внутреннему распорядку начальника штаба округа, и это разные ведомости в разных шкапах.

— Стало быть, ответа не будет?

— Ответ будет. Его составят, сведя два шкапа в один, и это займёт у них дней десять.

— И если ночью у аппарата никого нет — ещё десять дней будут писать, кто должен сесть?

— Это можно поправить без переписки.

— Тогда поправляйте. Всё, что устраняется наличными людьми и средствами, делайте, не дожидаясь общего итога. О том, чего нет, донесёте отдельно.

Ванновский забрал лист с собой. На этот раз я ждал от него не только ответа.

Тройницкий, к которому я послал спросить о самом устройстве переписных вопросов, ответил вежливо и испуганно: он просил не смешивать перепись с чем бы то ни было, ибо всякая прибавка к её вопросам, даже полезная, портит сопоставимость, а сопоставимость есть единственное, ради чего всё это затевалось. Он думал, что я хочу дописать что-нибудь в его лист.

Я ничего не хотел дописывать. Я хотел украсть приём.

До переписного дня Ванновский привёз первую проверку из штаба Петербургского военного округа. Аппарат там был исправен, а приём ночью зависел от того, кого удастся разбудить. Начальник инженерной части переставил дежурства, не прибавив людей; телеграфист заступал вечером и сдавал смену утром. Пробную депешу приняли среди ночи, ответ принесли мне к завтраку.

Ванновский сам положил его передо мною.

— Здесь сделали. По прочим ещё проверяем.

Время приёма я посмотрел, а бланк вернул ему. Один такой пункт не исправлял Сибири. Но теперь министр знал, что ему не требуется ждать моей пометы, чтобы посадить к исправному аппарату обученного человека.

* * *

Двадцать восьмого января счётчик пришёл в третьем часу.

Титулярный советник, лет сорока, в вицмундире, с сумкой через плечо. Пальцы у него были обморожены в декабре, и он их прятал.

Фамилия — Пыляев. Служит по акцизному ведомству, в счётчики пошёл сам, за медаль и за две недели отпуска.

Он вошёл и стал бледнеть.

— Садитесь.

— Никак нет, ваше императорское величество.

— Садитесь. Будете проверять, а писать буду я.

Он сел на край.

— Спрашивайте, как спрашиваете у всех.

— Ваше императорское величество, у меня в участке двести шестьдесят хозяйств...

— Тем же порядком. Слово в слово.

И он спросил.

Имя, отчество, фамилию — я ответил. Про семейное состояние — женат. Кем прихожусь главе хозяйства — тут он запнулся, и я вписал: «сам». Про сословие — подумал секунду и ответил, как в законе.

Дальше он спросил, грамотен ли я.

— Грамотен.

— Где обучался?

— Дома.

Так пишут про половину моего участка, сказал он. Он это сказал не мне, а себе, и сейчас же испугался.

На тринадцатой графе он поднял глаза от листа.

— Род занятий, ваше императорское величество.

Я думал об этом месяц.

— Хозяин земли русской.

Я написал это сам и подвинул к нему лист. Он прочёл, потом посмотрел на меня, словно ждал поправки.

— Побочные занятия?

— Землевладелец.

Дальше пошло легче. Мы сверили оставшиеся пометы, и Пыляев перестал вздрагивать всякий раз, когда я брался за перо.

На Аликс и на Ольгу он спрашивал уже спокойнее. Ольгин возраст я назвал сам: год и неполных три месяца. Он напомнил, что в этой графе нужны полные годы; я вписал единицу и впервые за всё время почувствовал себя обычным хозяином дома, которому терпеливо объясняют его же лист.

Уходя, он остановился в дверях, и я думал, что он скажет то, чего они все хотят сказать.

— Ваше императорское величество. Дозвольте доложить: в моём участке шестнадцать дворов, где не знают, сколько человеку лет. Спрашиваю, кто из родни помнит; сверяю с тем годом, когда был пожар или неурожай. А иной раз всё равно остаётся только прикинуть. Это войдёт в итог.

— Много таких участков?

— Полагаю, все, ваше императорское величество. У нас который год родился, помнят по снегу и по покойникам. Много снегу — много хлеба, а сколько тому лет, никто не считал.

— И что вы делаете?

— Ставлю. Иначе графа пустая, а пустых не принимают.

— Ставьте. И где ставили на глаз, помечайте себе. Не в лист, а себе.

— Помечаю, ваше императорское величество. Четвёртый месяц помечаю.

Он сказал это и испугался сильнее, чем в первый раз.

Я не стал спрашивать, что у него там.

* * *

Через неделю мне подали к подписи список представлений к медали за труды по переписи.

Медаль эта учреждена двадцать первого ноября — за два месяца до самой переписи. Счётчики ещё не закончили работы, а порядок представления к награде уже был известен.

Я подписал не читая — там были тысячи имён, и Пыляева среди них я не искал, — а после сидел с этим списком и думал.

Здесь заранее знали, какую работу хотят получить. Можно было назвать её, поручить человеку и после спросить, сделана ли она. Пыляев шёл в счётчики за медалью и не скрывал этого; оттого его обмороженные пальцы и его неловкий доклад о неизвестных возрастах не становились менее достойными.

А в мае прошлого года сто двадцать человек не дали случиться на Ходынском поле тому, что там должно было случиться по всем расчётам и по всему устройству того дня, и наградить их открыто за предотвращённую давку я не решился. Пришлось дать деньги за работы на поле, провести чины и переводы по другим основаниям. Люди своё получили. Но следующий начальник, встретив такую опасность, не узнает из их наградных бумаг, что именно они сделали и почему это заслуживало награды.

С июля на флоте уже действовало другое правило: за своевременную запись о неисправности не взыскивают, а наличный материал на срочный ремонт выдают сразу. Кульбицкий испробовал обе части на своей помпе. Этого было мало для наградных правил всей империи, но начинать мне теперь было с чего.

Свешников, вошедший с чем-то другим, посмотрел на список и сказал, что по переписи представлений будет тысяч до сорока.

— А по Ходынке?

Он загнул угол бумаги, которую держал, и разогнул обратно.

— С таким основанием не подали ни одного, ваше величество. Всё провели иначе.

— Отчего же вы это помните наизусть?

— Оттого, что я их считал в июне. Составил отдельный список — кто что предотвратил. Наградные бумаги ушли без этого, а мой черновик я сжёг.

Я это записал и подчеркнул, и вернусь к этому в своё время.

Матушка приехала в Царское шестого февраля и в первые же четверть часа сказала, что строку мою уже повторяют.

— Где повторяют?

— Везде, Ники. У Воронцовых повторяли за ужином. В Копенгагене повторят через неделю. Через месяц её напечатают в английской газете, и напечатают не со злобы, а потому, что она смешная.

— Она верная.

— Она верная, и оттого смешная. Верные вещи, сказанные вслух не тем языком, всегда смешны. Твой дед написал бы «Император», и никто бы не заметил, и все были бы довольны, и через сто лет об этом никто бы не вспомнил.

— Я не могу написать «Император». Это не занятие. Это то, кем я поставлен.

— Милый мой, они и не спрашивали, чем ты занят. Они дали графу, куда ты обязан был вписать неправду вместе со всеми. Ты один в целой империи отнёсся к этой графе всерьёз.

Смеяться начали через неделю. В Копенгагене, как мне после писали, тоже. Всё вышло по её счёту.

Потом она спросила про Георгия.

Спросила не как мать, а как спрашивают о деле: как он, что доктора, и что будет, если.

— Что будет, если — на это есть закон.

— На это есть закон, — сказала она. — А есть ещё Миша, которому восемнадцать лет и который вчера при мне не сумел ответить, из чего складывается дворцовое содержание. Ты этот закон читал?

Читал я его в девяносто четвёртом, один раз, и с тех пор не открывал.

* * *

На полный свод потребуются годы. Первые итоги появятся раньше, но для военных расчётов мне нужны были проверенные местные сведения.

Я запретил спрашивать у Тройницкого предварительные цифры. И запретил ссылаться на перепись в военных расчётах прежде, чем выйдет свод.

Соблазн был велик. Один умный человек уже предлагал мне прикинуть по участкам.

Прикинутая цифра тем и дурна, что проверить её нельзя, а поверят ей сразу — потому что она первая.

Девять вопросов пошли в округа двадцать девятого января.

Отвечать в один день, двадцатого февраля. Одними словами. Не сводкой из штаба, а по каждому пункту, где лежит то, о чём спрашивают.

Двадцатого февраля я узнаю, чего нам не хватит первым.

Если только Пётр Семёнович не прав насчёт последних двух.

Георгию я ответил ещё под Рождество, в тот вечер, когда пришло его письмо. Ответ вышел в одно слово.

«Второе».

Глава 7. Четыре года

Задание легло на стол двенадцатого февраля — на неделю позже назначенного срока. С августа под него удерживали будущие заказы, и ещё неделю я уступил только после того, как Кубасов показал, какие расчёты не успевает закончить.

Задание. Одно. Двадцать две страницы, и на последней — подпись: корабельный инженер Кубасов, Гаврила Иванович, сорока одного года, старший судостроитель, из тех, кого в ведомстве знают все и не помнит никто.

Он сам её и принёс.

— Ваше императорское величество, обязан доложить: под этим никто, кроме меня, не подписался.

— Отчего?

— Оттого, что тут двадцать две страницы, и семь из них таковы, что через четыре года меня по ним будут судить.

Он выложил задание и стоял, и руки держал по швам, и в руках у него ничего не было, и это в кабинете, где всякий держит папку, как щит.

Первые страницы я читал полчаса.

Ни одного имени корабля. Ни одной строки про славу. Там стояло: назначение — Тихий океан; расчётный противник — броненосный флот, построенный по английским чертежам, с ядром, готовым к началу нового столетия; условия — переход в двенадцать тысяч миль с угольными станциями, которых у нас нет; требование — держать эскадренный ход не менее стольких-то узлов не на пробе, а после трёх месяцев в море и с обросшим днищем.

Дальше шли семь страниц, где всякое требование стояло вместе с тем, чем за него платят.

Прибавить броню — потерять узел. Прибавить уголь — потерять броню. Прибавить дальность — потерять калибр. И под каждой парой — что выбрано и по какому основанию.

Одну пару он расписал целиком, на полторы страницы, и я прочёл её дважды.

Речь шла о запасе угля. Если считать по бою в своих водах, довольно нормального запаса, и тогда корабль выходит легче, ходче и лучше защищён в поясе. Если считать по театру, где своих угольных станций нет ни одной, надобен запас усиленный, а он сидит в корпусе мёртвым грузом, топит корабль на четверть аршина глубже расчётного и съедает у пояса ту самую четверть, где он всего нужнее.

Внизу стояло: принято второе. Основание — сорок суток перехода и ноль своих станций по дороге.

Слова «желательно» в этой бумаге не встречалось вовсе.

В тех бумагах, которые прежде доходили до меня, этих семи страниц не было.

— Гаврила Иванович. Кто это придумал — писать цену рядом?

— Никто не придумал, ваше императорское величество. Так считает про себя всякий инженер. В бумагу этого не пишут, потому что тогда видно, чем пожертвовали, и всякий, кому пожертвовали, обижается.

— Кто на вас обидится?

— Артиллерийская часть, ваше императорское величество. И минная. И на четвёртой странице — механическая. Я им всем показывал.

— И что они?

— Артиллерийская написала возражение на девять страниц, и возражение дельное, и я его приложил целиком, вот тут, седьмым приложением. Минная сказала на словах, что так дела не делаются. Механики согласились, но своего представителя под общей подписью ставить не захотели.

Он сказал это ровно, как читают опись.

* * *

Того же дня, к четырём, собрались считать срок.

Макаров — старший флагман первой дивизии, — сел не за стол, а сбоку, и первое, что он сделал, это спросил, можно ли ему говорить прямо и до конца.

— Говорите.

— Ваше императорское величество. К девятьсот первому году в России этого не построить.

— Отчего?

— Извольте, я покажу.

Он взял чистый лист.

«Пересвет» заложен двадцать первого ноября девяносто пятого года на Балтийском. Сегодня на стапеле. По его расчёту, спуск придётся на девяносто восьмой, а вступления в строй раньше девятьсот первого ждать не следует.

«Ослябя» заложен в тот же день в Новом Адмиралтействе. Спуск тоже рассчитывали на девяносто восьмой; достройка, по мнению Макарова, затянется до девятьсот второго, а то и третьего.

— Пять лет и шесть лет, ваше императорское величество. И это не худшие корабли и не худшие заводы. Это средний наш срок.

— Отчего шесть?

— Оттого, что корпус — это треть дела. Броню катает Ижорский. Орудия делает Обуховский. Механизмы — Балтийский или заказ за границей. Всякий из них работает на всех сразу и никому не подчинён по этому наряду. Корпус ждёт брони, броня ждёт очереди, очередь ждёт того, кто в прошлом году получил свою плиту раньше. Ускорить постройку корпуса можно вдвое. Срок от этого не переменится ни на месяц.

— А если приказать заводам?

— Прикажете — они возьмут наряд. Возьмут и мой, и чужой, и распишут по годам так, как им удобно, и вы об этом узнаете на четвёртом году.

— Отчего на четвёртом?

— Оттого, что до третьего всё идёт по бумаге. Корпус растёт, деньги идут, отчёты чисты. Заминка видна только тогда, когда корпус готов и стоит, а плиты нет. До этой минуты никто не лжёт и всё в порядке.

Он положил карандаш.

— Ваше императорское величество, я двадцать лет слышу, что у нас воруют. Воруют, конечно. Но вот это, — он показал на свой лист, — не воровство. Это очередь. Она никому не принадлежит, и оттого её никто не сторожит.

— Сколько времени идёт плита от Ижорского до стапеля?

— Сутки, ваше императорское величество. Идти сутки. Ждать своей очереди — от полугода до полутора лет.

— А если завод остановить и сделать только наши?

— Тогда встанет Чёрное море и встанут крепости. Плита у нас одна на все ведомства, и заказчиков у неё три, и ни один из трёх не знает, что заказали двое других, покуда не приедет за своей.

Он подвинул мне лист.

— Извольте взглянуть, как это выглядит по годам. Вот корпус — растёт ровно. Вот механизмы — идут с опозданием на восемь месяцев, и это обычное опоздание, на него все закладываются. А вот броня. Она приходит не с опозданием. Она приходит, когда придёт.

— И это никем не считается?

— Считается, ваше императорское величество. Каждым — своё. Завод считает свои плиты, верфь считает свои месяцы, ведомство считает деньги. Сложить это некому, потому что складывать — ничья должность.

Кубасов слушал и в одном месте наклонился к столу.

— Дозвольте. Ускорить можно на два года и одним способом.

— Каким?

— Строить одинаковое. Три корпуса по одному чертежу на трёх стапелях. Тогда плита с Ижорского годится любому, и станок на Обуховском не перенастраивается, и приёмщик знает, что мерить.

— А теперь?

— А теперь у нас на четырёх стапелях четыре разных корабля, и это не оттого, что мы дураки, а оттого, что всякий раз, покуда строим, наука уходит вперёд, и всякий раз нам жаль строить вчерашнее.

Макаров сказал, что за одинаковые корабли его ведомство будут ругать десять лет, и что ругать будут по делу, потому что четвёртый в серии всегда хуже того времени, в котором он спущен.

— И всё-таки?

— И всё-таки стройте одинаковое. Одинаковое приходит вовремя. Лучшее не приходит вовсе.

— Степан Осипович. Что японцы?

— Японцы, ваше императорское величество, крупные корабли заказывают в Англии. Своим заводам они пока не могут поручить такую работу и потому берут испытанные английские решения. Разницы между кораблями хватает и у них, но им не приходится учиться строить броненосец одновременно с его постройкой. В этом их выигрыш.

— К какому сроку?

— Ядро — к девятьсот первому и к девятьсот второму. Считал я по спускам и по обычному английскому сроку достройки, и ошибаюсь тут разве что на полгода в ту или другую сторону.

— На чьи деньги?

— На китайские. Значительную часть китайской контрибуции они пустили на вооружение. За свою следующую войну они уже отчасти заплатили деньгами проигравшего.

Я слушал и держал руки на столе, потому что иначе они бы мешали.

Он оставлял мне четыре года. Я помнил войну позднее и до сих пор утешался этим запасом, хотя уже знал, чего стоит моя память на подробности. Макаров считал не до первого выстрела, а до готовности чужого флота. Его срок был ближе, и проверить его можно было по заказам, спускам и обычной английской достройке.

* * *

Шестнадцатого приехал дядя со своим списком.

Список был широкий и красивый.

Балтийскому морю — столько-то, ибо иначе немец нас не станет считать за державу. Чёрному — столько-то, ибо там Босфор и там наши старые обязательства. Тихому океану — столько-то, а сверх того учебные суда, транспорты, минные, и всё это в одной таблице, и всё это верно с точки зрения флота вообще.

— Дядя. Сколько из этого в девятьсот первом году будет стоять на Тихом океане?

Он повёл ладонью по таблице.

— Часть.

— Назовите число.

— Ники, флот не делится по морям, как имение по наследникам. Корабли ходят. Балтийский корабль через сорок суток есть тихоокеанский.

— Через сорок суток и через одиннадцать чужих угольных станций.

— Уголь покупается.

— В мирное время.

Он снял перчатку и положил её на таблицу, поверх чёрноморского столбца.

— Хорошо. Тогда слушай меня, и слушай не как дядю. У Чёрного моря есть обязательство, которого ты не отменял: если завтра турок закроет пролив, мы должны иметь там силу, способную его открыть. Это не моя выдумка и не моя честь. Это записано, и записано до тебя. У Балтики есть немец, который в прошлом году спустил на воду больше нашего. Я могу отдать тебе оба эти моря на четыре года. Но отдать их должен ты, вслух и на бумаге, потому что через четыре года спросят с того, чья подпись.

— Я подпишу.

— Ты не понял. Я не о вине. Я о том, что через два года кто-нибудь придёт к тебе с турецкой депешей в руках, и придёт в дурную минуту, и ты вспомнишь этот разговор и захочешь переложить. И вот тогда всё, что мы нынче сделали, кончится, потому что четырёхлетний срок нельзя выдержать три года.

Он назначил цену тому дню, когда я дрогну, и назначил её при семи свидетелях.

— Пишите: прочие моря на четыре года остаются при наличном составе. Перевод средств с тихоокеанского счёта на всякий иной допускается не иначе как отдельным решением совещания, с изложением, какая контрольная точка сдвигается и на сколько.

Дядя надел перчатку.

— Вот это, — сказал он, — уже похоже на программу.

* * *

Восемнадцатого Витте принёс платежи, разложенные по тем же годам, что и работы. Я попросил его положить оба листа рядом.

— Это мы можем исполнить? — спросил я.

— Первые работы — из утверждённых сумм. Эти деньги уже наши, их не надо ни искать, ни выпрашивать. Дальше пойдут очередные поступления и заём, который ещё предстоит разместить. Заёмных денег на столе у меня нет, ваше величество. Срок, к которому они понадобятся, есть.

Он показал его ногтем.

— А чужим заводам платить всё равно золотом?

— Золотом или векселем на золото. Но рублёвый счёт для этих платежей больше не придётся всякий раз начинать заново. То, что мы держали курсом и разрешениями, с января держится законом и разменом.

— Стало быть, майская подпись здесь нам пригодилась.

— Для этого я её и просил, ваше величество.

— Я помню, Сергей Юльевич. Благодарю.

Он кивнул и перевернул лист: там стояли первые платежи, с которых предстояло начинать.

Ближайшие платежи Витте подтвердил. Деньги на подготовительные работы и модельные испытания пошли в назначенный день; ожидать будущего займа, чтобы начать оплаченное, заводам больше не требовалось. Заказ на корпуса до проверки модели по-прежнему не выдавался.

Девятнадцатого мы утвердили программу целиком. Три корпуса пойдут по одному чертежу, часть заказов — на иностранные верфи. Задание Кубасова стало обязательным; отступать от него можно было только за его подписью, с указанием, чем платим за перемену. Приёмка одна для своих и чужих, а приёмщик за границей не подчиняется ни заводу, ни посольству, ни банку.

Модель оставалась первым препятствием перед нарядом; последней проверкой служил уже выстрел на Тихом океане. Между подъёмом флага и ним лежало от сорока до пятидесяти суток перехода. До конца девятисотого года предстояло закончить работы, в девятьсот первом — привести и испытать корабли на месте. Спуск или поднятый флаг сами по себе готовности больше не означали.

Деньги на базу от корпусов отделили. Изменить это могло только новое решение совещания, с указанием остановленных работ. Начатое в августе переустройство мастерских и учёба людей получили продолжение на четыре года; через полгода мы должны были смотреть первые выполненные работы. Существующий отряд продолжал службу — ему готовили подкрепление.

* * *

Иностранные заказы куплены зависимостью. Через три года половина того, что нам нужно, будет строиться в чужих эллингах, у людей, которые подчиняются не мне, и всякая ссора с их правительством отнимет у меня месяцы, которых нельзя добрать никаким приказом.

А свои верфи получили не славу, а сравнение. Отныне каждые полгода предстояло сравнивать сроки и ход сопоставимых работ здесь и на иностранных верфях. Разницу проектов надлежало учитывать, но скрывать за нею всякое отставание больше не позволялось. Кубасов сказал мне об этом прямо: первые два года нас будут бить в этом сравнении, и бить заслуженно, и людям на заводах будет обидно, и часть уйдёт.

Дядя Алексей на подписании не спорил ни разу.

Он получил программу, деньги и четыре года. Он же получил и то, что отныне всякий срок в его ведомстве сравним с чужим, а всякое отступление стоит подписи инженера, которого можно вызвать и спросить.

Что из этого он считает выигрышем, я не знаю, и он мне не скажет.

Кубасову назначили двойное жалованье и дали помощника, которого он выбрал сам. Ни чина, ни ордена пока не было. Он спросил, когда сможет получить заводские расчёты, и Тыртов при мне распорядился передавать их ему без повторного запроса через комитет.

Свешников, разбирая бумаги, спросил меня в тот вечер одну вещь.

— Ваше величество, а ежели инженер Кубасов через три года умрёт?

— Тогда его задание останется.

— Останется бумага. Подписи не останется. Я к тому, что у вас теперь всё стоит на подписях, а подпись есть человек, а человек смертен, и мы это в августе видели.

Я велел завести второго. Не заместителя — второго подписавшего, который ведёт то же задание отдельно и отвечает за него так же. Кубасов, когда ему сказали, пожал плечами и назвал фамилию в ту же минуту, будто держал её наготове.

* * *

Двадцатого я поехал в Кронштадт, где стоял лёд и где Макаров показал мне, как выглядит очередь на броню, когда она лежит на земле.

Плиты, снег, номера мелом. Двадцать шесть штук. Три помечены прошлым годом, восемь позапрошлым, остальные без пометы.

Сторож при них — отставной унтер, третий год.

— Чьи?

— Разные, ваше императорское величество. Вон те четыре с осени ждут, за ними приедут весной. А эти три — не знаю чьи. Про них никто не спрашивал.

— Как же вы их бережёте?

— Так и берегу. Считаю утром и вечером. Плита сама не уйдёт, а по числу спокойнее.

Про эти плиты он знал то, чего не знало о них Адмиралтейство, и знал единственно потому, что считал их дважды в день третий год подряд.

Я попросил Макарова позвать портового приёмщика. По клеймам тот нашёл старые наряды: плиты ждали своих работ, а работы — ответа на посланные когда-то требования. Ничейных среди них не оказалось.

— Годятся? — спросил я.

— После осмотра скажу. И только на те места, для которых их делали.

— Осматривайте. Что годится — отправляйте по назначению. Для новой серии у инженера свой расчёт.

Когда мы возвращались к саням, у первого штабеля уже отгребали снег. Позднее Тыртов принёс мне извещение об отправке принятого; плиты ушли по своим старым нарядам, не прибавив на бумаге ни одного нового корабля.

Уже у саней, на льду, Макаров задержался.

— Ваше императорское величество. Дозвольте последнее.

— Дозволяю.

— Мы нынче назначили, где эти корабли будут воевать, из чего строиться и в какой день прийти. Мы не назначили только одного.

— Чего?

— Где они станут зимовать, ваше императорское величество.

Он показал варежкой на восток, будто оттуда что-то видно, и там ничего не было, кроме льда до самого горизонта.

— Владивосток замерзает на три месяца с лишним, и всё это время из него не выйти. Стало быть, к девятьсот первому году у нас будет эскадра, которой негде стоять зиму, — и это, ваше императорское величество, не морской вопрос и не мой.

Глава 8. Вторая дочь

Двадцать девятого мая, с шести утра, в Александрии никто не делал вида, что занят чем-нибудь другим.

Дом невелик, и всё в нём слышно. Наверху ходили, внизу стояли; лакеи носили горячую воду и делали это так, как носят горячую воду люди, которым нечем больше помочь; в нижней гостиной сидели те, кому по положению надлежало быть в доме, и сидели молча, и всякий раз, как наверху хлопала дверь, все поворачивали головы к лестнице и после отворачивались обратно.

Я был при ней с половины седьмого и вышел только раз, когда меня попросили выйти.

О том, что было наверху, я здесь писать не стану, потому что это её дело, а не моё, и потому что из всего, чему я был свидетелем за эти три года, это единственное, чего я не умею изложить порядком: там нет ни причин, ни следствий, ни распорядка, а есть только время, которое идёт втрое медленнее обыкновенного, и чужая боль, против которой у самодержца всероссийского ровно столько же средств, сколько у мужика в Тверской губернии, то есть никаких.

Ольгу увели к семи, чтобы не слышала. Ей полтора года, и она ничего бы не поняла, и всё-таки увели, и правильно сделали, потому что дети не понимают слов, а понимают дом.

Доктор выходил трижды. В первый раз сказал, что всё идёт своим порядком. Во второй — что всё идёт своим порядком. В третий не сказал ничего, а посмотрел на часы, и вот это мне не понравилось больше всего, что было в то утро.

В десять часов сорок минут родилась дочь.

Мне сказали об этом в дверях, и первое, что я сделал, — посмотрел на Аликс, а не на ребёнка. Она в ту минуту смотрела на меня и только тогда разжала руку, которой держалась за край простыни.

Мы условились об этом ещё в марте.

Условились так: чего бы ни вышло, в этом доме не будет произнесено ни одного слова о том, что ждали другого. Ни вслух, ни глазами, ни через сожаление о ней, которое хуже всякого слова. Я обещал ей это в марте и в мае повторил, и она сказала тогда, что верит мне про слова и не верит про лица.

Лица я в тот день видел все.

Салют считали в парке.

Считали не мы: считала прислуга, считали садовники, считали в караулке, и считали, я думаю, по всему заливу от Ораниенбаума до Стрельны, потому что счёт этот в России умеет вести всякий, кто хоть раз слышал его прежде.

Сто один выстрел значит — дочь.

Триста один значил бы наследника, и тогда в тот же час переменился бы порядок наследования, и за поздравлениями потянулись бы представления о милостях. Курьеры поедут и сегодня, и молебны будут; только ожидание, которым жил двор третий год, останется при нём.

На сто первом выстреле в парке стало тихо, и тишина эта была не печальная и не обидная. Она была деловая. Люди дослушали, поняли и пошли работать.

Я стоял у окна и слушал до конца, и на восемьдесят каком-то сбился, и считать перестал.

Её принесли мне через полчаса, обмытую и туго завёрнутую, и она была тяжелее, чем я помнил Ольгу, и лицо у неё было недовольное и сосредоточенное, как у человека, которого разбудили для важного разговора.

Аликс сказала — Татьяна.

Об именах мы спорили в апреле, и спорили долго, и она называла три, и я называл два, и мы ни на чём не сошлись; а тут она сказала это, ещё не открыв как следует глаз, и я согласился в ту же секунду, и никаких оснований у меня не было, кроме того, что она первая произнесла имя вслух.

* * *

Пакет привезли в двенадцатом часу.

Из Петербурга. С фельдъегерем. С надписью о безотлагательности.

Что в нём, я знал: сам назначил на конец мая решение о председателе приёмной комиссии по программе.

Дежурный принёс его наверх и остановился в дверях.

— Ваше императорское величество, из Адмиралтейства. Помечено безотлагательным.

— Положите.

Он положил на столик и не ушёл.

— Что ещё?

— Осмелюсь доложить: велено сказать, что ответ ждут нынче же, к вечернему поезду.

— Кто велел сказать?

Он замялся, и я не стал его мучить.

Пакет пролежал на столике до вечера.

Я на него не смотрел. Через два часа заметил, что смотрю.

Тогда я перевернул его надписью вниз. Это помогло.

К шести Аликс уснула.

Я взял пакет и вышел с ним в парк, и там его вскрыл, и там же прочёл, стоя, потому что сесть было не на что.

Ничего в нём безотлагательного не было.

Представление о назначении председателем приёмной комиссии генерал-майора по адмиралтейству Загряжского, с изложением послужного списка на две страницы и с указанием, что назначение желательно произвести до начала работ, дабы не терять времени.

Срок назначил я сам, и пакет могли отправить прежде, чем узнали о родах. Но требование ответить к вечернему поезду делало своё дело: у постели жены я был готов подписать, лишь бы перестали ждать и дали вернуться к ней.

В парке эта готовность прошла. Я прочёл представление ещё раз и не нашёл причины, по которой назначение не могло подождать до первого числа.

В Адмиралтействе могли этого и не знать: довольно было моего обычая — то, что я сам велел принести к сроку, я считал уже проверенным.

Ответа к вечернему поезду я не дал.

Я послал две строки: рассмотрено будет первого числа в присутствии комиссии в полном составе.

* * *

Первого июня собрались в Петергофе, в нижнем кабинете, семеро.

Комиссия по программе набрана была в апреле, и набрана порядком, о котором я тогда думал, что он хорош: председателя назначает государь, членов представляет ведомство, всякий член имеет право возразить и требовать, чтобы возражение его было занесено.

Это право я привёз из январских девяти вопросов.

Ответы на них пришли двадцатого февраля, все в один день по приказанию, и вышло с ними ровно то, что предсказал Ванновский. На семь первых ответили числами, и числа эти были дурные, но сравнимые между собою, и это одно уже стоило всей затеи. На восьмой ответили общими словами. На девятый — «чего вам не хватит первым» — из тринадцати округов двенадцать написали, что при должном напряжении хватит всего.

Тринадцатый написал: воды.

Не хлеба, не патронов, не сапог, а воды, — потому что на его участке дороги водокачки поставлены через перегон, считая по расписанию мирного времени, и при двойном движении вторая половина эшелонов будет стоять и ждать, покуда наберут первые.

Фамилию писавшего я велел узнать и держать при себе, и он покуда об этом не знает.

Тогда мне казалось, что правом возражать я даю людям бумажную возможность. Оказалось, что даю им нечто другое: я даю им обязанность, и обязанность эту, как выяснилось, некоторые исполняют.

Читали послужной список Загряжского. Список был отличный: тридцать один год службы, две кампании, ни одного взыскания.

Когда кончили, я спросил, есть ли возражения.

Их не было.

Я спросил во второй раз, и во второй раз их не было, и я уже собирался закрывать, когда капитан второго ранга Ладыгин, сидевший четвёртым слева и до того не сказавший ни слова, положил ладони на стол.

— Ваше императорское величество. Возражение есть, и я прошу занести.

— Заносите.

— Возражение не по службе генерал-майора. По службе он безупречен, и я это подтверждаю. Возражение по свойству.

— Говорите.

— Дочь генерал-майора замужем за Николаем Андреевичем Корневым. Контора Корнева ведёт срочные поставки по морскому ведомству четвёртый год: сталь, лес, такелаж, а с прошлой осени и котельные трубки. Через эту контору пойдёт часть того, что комиссия будет принимать.

В кабинете сделалось очень тихо.

Кто-то сказал, что свойство не есть родство и что закон о совместимости должностей здесь не нарушен.

— Не нарушен, — согласился Ладыгин. — Я и не говорю, что нарушен. Я говорю, что года через два мы станем принимать трубки, за которые заплачено зятю председателя, и что принимать их будем при нём, и что я, приняв их, не смогу доказать никому, включая себя, что принял по совести.

— Отчего вы не сказали этого раньше?

— Оттого, ваше императорское величество, что раньше меня не спрашивали два раза подряд.

Он это сказал без всякой дерзости, ровно и с оттенком удивления к самому себе.

Воеводою быть — без мёду не жить; и человек, тридцать один год служивший безупречно, вовсе не обязан отказываться от зятя. Загряжский не сделал ничего дурного и, вероятно, о трубках не думал ни разу.

Дело было не в нём.

Дело было в том, что я едва не подписал это в парке, стоя, одною рукой, в тот день, когда меня можно взять голыми руками.

Загряжского я велел позвать.

Он приехал через два часа, из Петербурга, в чём был, и вошёл с тем спокойствием, какое бывает у человека, который тридцать лет ходит по этим коридорам и знает, что за ним ничего нет.

Я изложил ему возражение Ладыгина слово в слово и назвал того, кто возразил.

Он выслушал стоя.

— Ваше императорское величество, дозвольте спросить: меня в чём-нибудь обвиняют?

— Ни в чём.

— Тогда позвольте доложить, что о трубках я слышу от вас в первый раз. Дочь моя замужем шестой год. Чем занят её муж, я знаю в общих словах и в дела его не входил ни разу, ибо это неприлично.

— Верю.

— Ежели верите, то отчего же отводите?

Вопрос был законный, и ответить на него я мог только правду.

— Оттого, что трубки эти когда-нибудь будут приняты или не приняты, и всякий, кому это станет невыгодно, произнесёт вашу фамилию и фамилию вашего зятя в одной фразе. И будет прав по форме, хотя неправ по существу. Я не могу этого допустить ни для вас, ни для комиссии, ни для себя.

Он помолчал.

— Стало быть, я наказан за то, чего не делал и делать не собирался.

— Вы не наказаны. Вы отведены. Разница в том, что взыскания нет, послужного списка это не касается, и я объявляю причину при тех же людях, при которых объявлял бы назначение.

— Разница, ваше императорское величество, в том, что мне пятьдесят четыре года и другой такой комиссии не будет.

Я посмотрел на лежавший передо мною послужной список: пятьдесят четыре года, служит с шестьдесят шестого, ни одного взыскания. Возражать я не стал.

Он поклонился и уехал, и по дороге к дверям ни на кого не посмотрел, и я не знаю, что он говорил после и говорил ли что-нибудь вообще.

Назначение я отвёл. Основание записано так: не по службе и не по чести, а по совпадению интереса; и оговорено, что отвод не есть обвинение и в послужной список не вносится.

Председателем назначен другой, и назначен на восемь дней позже, чем предполагалось, и эти восемь дней задержали начало работы комиссии, и мне об этом было доложено дважды.

Спрашивать о возражениях дважды, второй раз поимённо, я оставил правилом. Но ждать, пока кто-нибудь осмелится при государе, больше не следовало. По всей программе заранее выяснять, не связан ли принимающий поставку с тем, кому за неё заплатят. Свойство само по себе никого не лишало службы; принимать работу, от которой прямо выигрывает твоя семья, я не позволял. Предлагать другого человека ведомство обязано было до начала приёмки, а не после общего молчания за столом.

* * *

Второго июня приехала матушка.

Она посмотрела на внучку, посидела с Аликс, была со всеми ровна и хороша, и уже перед отъездом сказала мне в кабинете то, ради чего, я полагаю, и приезжала.

— Ники, ты отвёл человека, у которого тридцать один год службы и ни одного взыскания, из-за того, за кого вышла замуж его дочь.

— Да.

— Ты понимаешь, что теперь всякий, у кого есть женатый сын или выданная дочь, будет считать, годится ли он ещё тебе. И считать будет вслух.

— Пусть считает.

— Ты не слышишь меня. Я не о Загряжском. Я о том, что за один год ты снял московского генерал-губернатора, отставил обер-полицмейстера, отпустил управляющего министерством и отвёл этого. Всякий раз по делу. Всякий раз по делу, Ники, — и оттого страшнее.

— И чем же это кончится, по-вашему?

— Тем, Ники, что годика через два ты останешься с людьми, у которых нет ни родни, ни свойства, ни знакомых, — а таких людей на свете, ты уж мне поверь, немного, и они не всегда лучшие. Твой отец держал при себе тех, кого знал с юности, и половина их была не хуже твоих, а вторая половина не мешала первой.

— И оттого мы не знаем, сколько на казённых складах брони.

Она поглядела на меня — так глядят в гостиной на верное и оттого неуместное слово — и надела перчатки, а в дверях задержалась.

— Твой отец, доживи он до рождения Ольги, всё равно стал бы ждать внука. Я его знаю.

Она посмотрела уже без той гостиной усмешки.

— А я дочерей люблю, Ники. И любила всегда. Это я тебе говорю один раз, больше не спрашивай.

Я ни о чём не спрашивал. Она и сама это знала, но ей, видно, нужно было сказать именно так.

Работа комиссии началась с тем самым опозданием. На первой приёмке, куда я приехал позже, новый председатель велел вскрыть ящик, который выбрал Ладыгин, а не тот, что заранее открыли для показа. Поставщик пожал плечами и позвал рабочих.

Трубки вынимали, мерили, откладывали на подкладки. Мне оставалось посторониться, когда несли длинную, блестящую от масла связку. Партия оказалась годной; её приняли и дали ход оплате. Ладыгин подписал вместе с прочими, а председатель перед тем спросил, всё ли он успел посмотреть.

Никто не оправдывался, и никто не искал, кого бы поймать. Люди делали то, для чего я их назначил.

К этому надобно прибавить и то, чего в ведомости нет. За месяц по Петербургу разошлось, что в комиссии спрашивают дважды и второй раз поимённо, и что от второго раза бывает толк; и три человека, до которых я не имею никакого касательства, в июне и в июле сказали при мне то, чего прежде не сказали бы. Один из них ошибался, и ошибался громко, и я выслушал его до конца нарочно, при свидетелях, чтобы видели, чем это кончается для ошибшегося.

Ничем это для него не кончилось. Это и было главное.

Аликс спросила про пакет вечером.

Не в тот же день и не на другой, а третьего, когда её впервые вынесли в кресле на воздух и когда мы полчаса сидели на солнце и молчали.

— Что было в том конверте?

Я рассказал: и про безотлагательность, и про вечерний поезд, и про зятя, и про то, что отвёл.

Она выслушала до конца и не сказала ни слова о комиссии, о Загряжском и о трубках.

— Ты вскрыл его в парке.

— В парке.

— Отчего не здесь?

— Оттого, что здесь я бы его подписал.

Она подумала и кивнула — не мне, а чему-то своему, — и после этого разговора в доме что-то переменилось, и я до сих пор не умею сказать, что.

Кажется, она поверила мне про лица.

Глава 9. Попадание

Стреляли восемнадцатого августа, на морском полигоне за Охтой.

Полигон этот отведён морскому ведомству ещё при покойном государе Александре Николаевиче: правая половина Охтинского поля, вёрст на шестнадцать вглубь, до Токсовских высот. Действует он с семьдесят девятого года. Земля там ровная, вытоптанная, в августе жёлтая.

Батарея — два шестидюймовых Канэ на бетонном основании. Щит стоял в глубине поля; дорогу к нему закрыли до конца стрельбы.

Стреляли короткими сериями, с остановками для осмотра и записи. Внутри серии люди работали без заминки, и за первые двадцать минут я увидел лучшую орудийную работу за всё время моих поездок на флот.

Команда «к орудиям» прошла по цепи, и цепь эта не сбилась ни разу.

Патрон весит пуда четыре. Его подают снизу, из погреба, по элеватору, а дальше на руках. Двое берут, третий принимает, четвёртый досылает. Замок закрывается с коротким лязгом, вроде того, с каким запирают амбар.

Выстрел.

Отдача. Дым идёт вбок, под боковым ветром. Гильза со звоном на настил, и её тут же откатывают ногой, потому что через семь секунд на это место станет подающий.

Второй.

Третий.

На четвёртом я перестал слышать отдельные выстрелы и стал слышать ритм, и ритм этот был как у молотобойцев в кузнице: ровный, скорый, без пауз, и всякий, кто хоть раз слышал плохую работу, сразу понимает, что это работа хорошая.

Считали по часам, вслух.

Восемь в минуту с первого орудия. Семь с половиной со второго.

По наставлению положено десять.

Отчего не десять — видно всякому, кто постоит четверть часа рядом. Платформа тесна. Замок открывается туда, где стоит подающий. Человек, чтобы не мешать соседу, всякий раз переступает — на полсекунды.

После каждой серии я смотрел уже на это движение: подающий успевал убрать локоть, пропустить соседа и вернуться. Ни один не толкнул другого, хотя место заставляло их всякий раз расходиться.

Начальство было довольно, и довольно по праву. Восемь в минуту есть цифра отличная, и в Англии её показывают не всякий раз.

Подняли сигнал прекратить. Дождались ответа с постов и пошли к щиту.

Пробоин в нём было четыре.

* * *

У щита пахло разогретой парусиной и сухой землёй. Мы подошли впятером; полковник отогнул край полотна и показал мне пробоины.

Четыре дыры на девяносто с чем-то выпущенных снарядов. Три в парусине по краю, одна почти в середине.

— Ваше императорское величество, — сказал полковник, ведавший стрельбой, — прошу принять во внимание: щит есть щит. Он мал. В бою корабль вчетверо длиннее и втрое выше, и всякое из этих трёх падений было бы попаданием.

Три дыры и вправду пришлись у самого края парусины.

— Так все четыре и засчитаны?

— Все четыре. Я о том, что большая цель собрала бы и часть близких промахов. Здесь их не видно: парусины там нет.

Протокол лежал у него под мышкой, и я попросил дать посмотреть.

Протокол был написан заранее.

То есть не весь: числа проставили только что, чернила ещё блестели. Но текст — «упражнение выполнено, скорострельность достигнута, орудия к приёмке годны» — был вписан прежде, чем начали стрелять, потому что иначе за двадцать минут его не переписать таким почерком.

Я спросил, кто писал.

Ответили, что содержатель ведомостей, накануне, по образцу прошлогоднего.

— А ежели бы вышло дурно?

— Тогда переписали бы, ваше императорское величество.

Он ответил спокойно и не понял, что сказал.

За протоколом стояли премии.

Заводу — за досрочную поставку станков к орудиям; офицерам полигона — за упражнение; расчётам — по рублю на человека сверх. Всё это было расписано в июле и утверждено, и утверждено мною, потому что я в июле подписал представление, не читая, вместе с сорока другими.

Я перечёл представление в тот же вечер, и оно было составлено безукоризненно.

Завод поставил станки на месяц раньше срока — это правда, и правда редкая. Офицеры полигона готовили упражнение полтора месяца — тоже правда. Расчёты стреляли лучше прошлогодних — и это правда.

Все условия они исполнили. Я сам заранее одобрил упражнение и теперь впервые смотрел на то, что одобрил.

Дядя Алексей приехал на полигон к вечеру, посмотрел на щит, посчитал дыры и сказал, что четыре из девяноста при таком темпе есть обыкновенный результат для первой стрельбы новых станков и что во всяком флоте мира считается так же.

— Ники, ты смотришь на дырки. Смотри на минуту. Восемь в минуту — это то, чего у нас пять лет не было.

Макаров всё это время молчал и трогал ногтем край пробоины, где парусина разлохматилась.

— Степан Осипович. Скажите, что не так.

— Всё так, ваше императорское величество. Стреляли отлично.

— Скажите второе.

Он вытер ноготь о шинель.

— Второе то, что они знали дистанцию.

* * *

Девятнадцатого мы просидели с ним и с полигонными до полуночи, и он объяснил мне устройство обмана, в котором никто никого не обманывал.

Расстояние до щита было известно заранее. Его промерили с утра, выставили вехи, доложили, и наводчик получил его готовым числом.

В море так не бывает.

В море расстояние определяют микрометром — прибор ручной, в одну трубку, и работает он так: наводчик берёт известную высоту неприятельской мачты или трубы, укладывает её в угловые деления и по таблице получает дистанцию.

— Известную высоту, — сказал я. — Откуда?

— Из книги, ваше императорское величество.

— У нас есть такая книга?

Макаров молчал дольше, чем я ждал, и молчание это было длиннее всякого ответа.

— Есть справочные издания. Английские, по большей части. В них высоты даны не для всех и не всегда верно, а для новых кораблей их нет вовсе, потому что новые корабли строятся быстрее, чем печатают справочники.

— Стало быть, японские корабли, спущенные в прошлом году, у нас в таблицах...

— Отсутствуют.

— Стало быть, наши наводчики будут мерить дистанцию до японского броненосца по высоте мачты, которой никто из нас не видел.

— По той, которую напечатали в Лондоне года три назад, ваше императорское величество. Ежели напечатали.

— Что нужно, чтобы у нас была своя книга?

Он задумался надолго.

— Немного и очень много. Высоту трубы и мачты можно снять с фотографии, ежели на снимке есть человек или шлюпка для масштаба. Можно снять с чертежа, ежели чертёж достанешь. Можно измерить с моря самому, когда чужой корабль стоит на якоре в общем порту, — и это делают, только делают всякий по своей надобности и в свою тетрадь.

— И где эти тетради?

— У тех, кто их вёл. У агентов в Лондоне и в Токио, у командиров, которые ходили в те воды, у нашего человека в Нагасаки. Свести их в одну книгу никому не поручено.

Ничья должность, подумал я. Опять ничья должность.

Я приказал внести это отдельным пунктом, и после жалел, что не приказал ещё в июне: свести книгу — дело двух лет, и эти два года начались бы тогда, а не теперь.

Дальше он разложил остальное.

Щит стоял. Корабль ходит и меняет курс. Батарея стояла на бетоне. Корабль качается, и на качке орудие приходит на цель дважды в период, и хороший наводчик ловит момент, а посредственный стреляет когда придётся.

Расчёт был отборный, тот же самый, что стрелял в прошлом году и в позапрошлом. В бою у орудия будет тот, кто есть.

И последнее, о чём он говорил дольше всего.

— Ваше императорское величество, всякая стрельба, какую я видел за двадцать лет, устроена так, чтобы её не прерывать. В тех отчётах, что мы сейчас разбираем, не измерено, как расчёт возвращается к работе после сбоя. А в бою всё дело в этом.

— В сбое или в том, что после сбоя?

— В том, что после, ваше императорское величество. Первое попадание неприятеля отнимает не только людей. Оно может остановить и тех, кто остался у орудия. Разбило элеватор, заклинило замок, убило подающего — и хорошая батарея на две минуты делается никакой. Две минуты. Мы их не считаем. Мы их вовсе не знаем.

Я спросил, что он предлагает.

Он предложил три вещи и предложил без всякой пышности, будто просил починить дверь.

Первое: дистанцию не сообщать. Пусть меряют сами, микрометром, по щиту, высоту которого им не скажут.

Второе: стрелять с корабля на ходу, а не с бетона.

Третье: в середине упражнения, в неизвестную минуту, останавливать одно орудие — вынимать из расчёта человека, ставить на его место другого, и считать, за сколько секунд батарея вернётся к своему темпу.

— И считать всякий выстрел, — прибавил он. — Не залпы. Всякий выстрел: час, минута, кто наводил, куда легло.

* * *

Двадцатого стреляли уже в заливе, с «Верного», на ходу. Здесь были свои, меньшие пушки — семидесятипятимиллиметровые. Сравнивать их с шестидюймовыми по числу выстрелов Макаров не позволил: орудия разные, а вот способность расчёта справиться с неизвестной дистанцией и сменой людей предстояло проверить ту же.

Ветер западный, три балла. Волна короткая. Пасмурно.

Щит вывели с ночи и поставили в неизвестном месте.

Наводчик правого орудия взял микрометр — прибор в одну трубку, вроде подзорной, только короче, — и стал ловить рангоут щита в угловые деления.

Поймал. Отнял трубку от глаза. Назвал число.

Число было неверное.

Ошиблись на треть, и ошиблись не по неумению. Мерили хорошо. Высоту рангоута взяли из головы — по щиту, который видели на предыдущем упражнении.

А щит был другой. Рангоут на нём с ночи опустили на полторы сажени. Макаров распорядился накануне и не сказал никому, включая меня.

Первый выстрел.

Всплеск встал далеко за щитом, и встал не там, где смотрели: белый столб, потом второй, ниже, и оба ушли.

Второй. Третий.

Одиннадцать выстрелов легли в полутора кабельтовых за щитом.

На двенадцатом начали пристреливаться по-настоящему — не по книге, а по всплескам, скидывая и прибавляя. На семнадцатом накрыли.

Девять с половиной минут на то, чтобы попасть в неподвижную мишень.

На ходу и по неизвестной дистанции выходило пять выстрелов в минуту.

Это ожидали. Макаров сказал, что пять на ходу есть цифра приличная, и сказал без всякого удовольствия.

В тридцать четвёртую минуту он сделал то, ради чего всё затевалось.

По его знаку вахтенный подошёл к левому орудию сзади, тронул первого наводчика за плечо и увёл вниз. Без объяснений. Как уводят раненого.

Левое орудие встало.

Второй номер полез на место наводчика — так положено. Третий год он работает у замка, а в глазок смотрел последний раз в позапрошлую кампанию.

Дистанцию ему передали. Ту, что была.

Командир плутонга сообразил не сразу, что передавать надо не ту, что была, а ту, что теперь, — потому что за эти минуты корабль прошёл своё.

Две минуты сорок секунд.

Всё это время правое орудие стреляло по старой поправке; два его выстрела легли мимо.

Из тридцати одного выстрела после смены попали шесть.

Три из шести — подряд. С сорок первой по сорок третью минуту. Все три сделал один человек: комендор Ерофеев, у правого орудия, до того ничем не отличавшийся.

Я спросил его после, что он сделал.

— Ничего, ваше императорское величество. Как левые встали, я перестал слушать, что кричат, и стал смотреть сам.

* * *

Вечером спорили в кают-компании, и спорили три часа, и спор этот стоил всей стрельбы.

Дядя Алексей сидел во главе стола и первые полчаса не говорил ничего, и это было хуже, чем если бы он спорил.

Полигонные говорили, что по такому упражнению нельзя принимать орудие, ибо орудие тут ни при чём: оно исправно, оно даёт свои восемь в минуту, и всё, что не сошлось, есть дело людей, обучения и приборов.

По условиям приёмки завод не отвечал ни за людей, ни за обучение, ни за приборы.

— Стало быть, — сказал я, — орудие мы примем, а бой проиграем, и виноватых не будет ни одного, потому что орудие исправно, люди обучены по наставлению, а приборов не завезли.

Полковник ответил, что мерить надо то, за что отвечает изготовитель.

Макаров ответил, что мерить надо то, что убивает неприятеля.

Тут дядя и заговорил.

— Степан Осипович, вы предлагаете мерить не орудие, а корабль. Хорошо. А кого вы предлагаете за это наказывать?

— Никого, ваше императорское высочество.

— Так не бывает. Всякая мера рано или поздно делается основанием, и через год по вашим двум минутам сорока секундам будут снимать командиров. Я знаю это ведомство сорок лет. Всё, что можно записать в число, будет употреблено против человека.

Он повернулся ко мне.

— Ники, ты вводишь показатель, которым командир не владеет. Он не выбирает себе людей. Он не выбирает приборов. Он не назначает, кого убьют первым. И через год он будет отвечать за то, чего не выбирал.

Дядя отнял у меня обе готовые отговорки. За ним стояло сорок лет наблюдения; за мною — три стрельбы и один комендор.

— Тогда сделаем так, — сказал я. — Показатель этот в первые два года не идёт ни в аттестацию, ни в представление, ни к взысканию. Он идёт в книгу, и он мой. Я хочу знать число. Наказывать по нему я не буду и запишу это в приказе.

— В приказе, — сказал дядя.

— В приказе.

— А тот, кто будет после тебя?

Ответа у меня не было, и я его не дал.

Просидели бы так до утра, если бы Кубасов, приехавший из Петербурга к вечеру и всю дорогу молчавший, не сказал одну фразу.

— Господа, тут два разных дела, и оттого вы не сойдётесь. Изготовителю — приёмка. Флоту — упражнение. Разница в том, кому платят.

Дальше стало просто.

Орудие принимается по своим условиям: даёт положенное — принято, изготовитель получил своё, и премия его законна.

А в задание — то самое, кубасовское, за двумя подписями — вносится новый показатель, и вносится не к орудию, а к кораблю: сколько времени батарея возвращается к своему темпу после потери одного человека из расчёта, и сколько попаданий даёт в первые пять минут после этого.

Показатель этот к приёмке орудий не относится. Он показывает, чему ещё нужно учить расчёт и что мешает ему на этом корабле. Оценкой командира он по нынешнему приказу не станет.

— И его будут ненавидеть, — сказал Кубасов. — Оттого что орудие можно починить, а это чинится только людьми и временем, а командир всё равно примет дурной результат на свой счёт. Одной оговоркой в приказе от этого не избавишь.

* * *

Двадцать первого я отменил премии офицерам полигона и расчётам, и отменил дурно.

Заводу премия осталась: он поставил станки в срок и ни в чём не виноват. А людям, которые восемнадцатого числа отработали образцово и получили за это отличную цифру, было объявлено, что упражнение переигрывается и что премия отложена до нового упражнения.

В приказе всё сходилось: новое упражнение — новый результат, а премия следует за результатом.

С точки зрения ста двадцати человек, которые в июле уже знали про рубль и, вероятно, про этот рубль дома говорили, это было отнято ни за что: они сделали своё лучше всех, кого я видел, а виноват оказался порядок, который их об этом просил.

Полковник просил переменить решение и просил не за себя.

Он говорил четверть часа. В середине стало ясно, что говорит он не о премии.

— Ваше императорское величество, вы отняли у них не рубль. Рубль — это рубль. Вы отняли у них то, что они восемнадцатого числа вечером считали сделанным. Человек может работать без премии. Человек не может работать, когда сделанное отменяют задним числом, потому что тогда он в следующий раз не станет делать хорошо, а станет делать так, чтобы после нельзя было отменить.

Отмену я снял всю — и для расчётов, и для офицеров. Условия задавал я; они их выполнили.

И порядок переменил по его словам: впредь всякое упражнение объявляется до стрельбы вместе со всеми условиями зачёта, и переигрывать объявленное нельзя. Хочешь переменить условия — переменяй прежде, чем люди вышли к орудиям.

Микрометры и переделки оплатили отдельно, из средств программы: второй прибор в каждую батарею, место под замок, подачу, при которой люди не мешают друг другу. Тыртов подтвердил расход и назначил мастерские.

Новое упражнение я велел провести на всех кораблях практического отряда. Условия объявить прежде, людей готовить к ним открыто; неизвестными оставались дистанция и минута смены в расчёте. Макаров получил и срок для работы, и средства на то, без чего учить было нечем.

Расчётам выдали по рублю, офицерам — премии по июльскому представлению. За работу восемнадцатого числа, которая была отлично сделана и после новых испытаний хуже не стала.

При выдаче я остался на полигоне. Люди подходили по одному, расписывались и отходили, пряча деньги. Один долго искал карман под расстёгнутым воротом, нащупал и похлопал себя по груди. Ему было куда деть этот рубль, и объяснять ему устройство нашей ошибки больше не требовалось.

Полковник стоял рядом со мною. За себя он так и не попросил.

Ерофеева я приказал внести отдельно — не к награде, а в тот самый секретный журнал, где с июля прошлого года отмечают неисправности, возражения и имена тех, кто за них отвечает. Теперь там появится запись об удачном действии — о том, что стоило бы научиться повторять.

Строка получилась такая: комендор, у которого после сбоя вышло три попадания подряд, ничему особенному не обучен и своё действие объясняет тем, что перестал слушать, что кричат, и стал смотреть сам.

Против неё во второй графе, где полагается стоять исправлению или отказу с причиною, я оставил пустое место — под то, что мы с этим сделаем, когда поймём, что тут вообще можно сделать и передаётся ли это другому человеку хоть каким-нибудь способом.

Пока стояло одно число: три. Макарову я поручил дать Ерофееву показать свой приём другим на следующих занятиях. Что именно из него можно перенять, надлежало выяснить там, у орудия. Назначать человека учителем всех наводчиков за три попадания подряд я не собирался.

Макаров, прочитав, сказал только, что двух минут сорока секунд у нас в бою не будет, и что за эти две минуты сорок секунд с нас когда-нибудь спросят поимённо.

Глава 10. Киаочжоу

Телеграмма пришла тридцатого октября, вечером, и была она частная, шифрованная по домашнему ключу, и начиналась словами о том, как хорошо мы провели время в Петергофе.

Дальше стояло про убитых миссионеров.

Двадцатого числа в Шаньдуне, в уезде Цзюйе, убиты двое немецких католических священников. Германия почитает своим долгом оградить христиан и вынуждена принять меры, каковые мерами вражды к Китаю не являются.

И вопрос, ради которого всё это было написано.

«Имеешь ли ты что-нибудь против того, чтобы я послал мою эскадру в Киао-Чао? Ты знаешь, что я не сделаю ничего, что было бы тебе неприятно».

Я прочёл это трижды и велел позвать Муравьёва.

Он приехал через полтора часа, в одиннадцатом часу, и первое, что я у него спросил, было не про Германию.

— Михаил Николаевич, что у нас есть в Киао-Чао?

Он ответил, что справку составят к утру.

— Мне нужно нынче.

Тогда он сел и стал вспоминать вслух, и вспоминал минут двадцать, и сложилось вот что.

Зимою девяносто пятого года китайские власти дали нашей эскадре разрешение становиться в этой бухте. Разрешение было дано на словах и подтверждено бумагою местного начальства. Наши корабли этим пользовались; сколько раз и в какие месяцы — он сейчас сказать не мог: следовало запросить журналы кораблей.

Договора нет. Аренды нет. Права первого захода, оформленного как право, нет.

Есть бухта, в которой мы зимовали, и есть память об этом у моряков.

— Отчего не оформили?

— Оттого, ваше величество, что в девяносто пятом и в девяносто шестом мы были заняты Ляодуном и займом, а бухта эта считалась запасною. Её берегли на потом. Теперь выяснилось, что откладывать можно лишь до тех пор, пока никто другой не потребовал того же берега.

— Кто именно не оформил?

Он помолчал и ответил прямо, что не знает, ибо не было такого лица, которому это вменялось бы в обязанность: Азиатский департамент вёл договор, морское ведомство вело стоянку, и всякий полагал, что другой сделает бумагу.

Тут я и услышал то самое слово, которое слышу с июня девяносто шестого года во всяком деле, куда ни ткни.

Ничья должность.

Я спросил, много ли у нас ещё таких бухт — где стоим, пользуемся и не оформили.

Муравьёв сказал, что справку составят.

— К утру?

— К весне, ваше величество. Если считать честно.

— Стало быть, я могу ответить, что бухта наша?

— Нет, ваше величество.

— А что я не имею ничего против?

— Тоже нет.

— Отчего?

Он подумал и ответил тем ровным голосом, каким выговаривают заведомо неприятное.

— Оттого, что вас спрашивают не о согласии. Вас спрашивают о том, чтобы вы это согласие произнесли. Немцы пойдут в Киао-Чао и с вашим ответом, и без него; корабли их, вероятно, уже в море. Разница вся в том, будет ли у них в бумагах ваша фраза.

На языке мёд, а под языком лёд.

* * *

Тридцать первого мы разбирали, что́ выходит при всяком ответе, и за полдня исписали три листа, ни на одном не получив безопасной фразы.

Ответить «не возражаю» — значит дать германскому канцлеру право показать нашу телеграмму англичанам, японцам и китайцам, и всякий из них прочтёт её одинаково: русские знали и согласились. После этого мы не защитники Китая, а участники раздела, и всё, что мы говорили в Пекине с мая девяносто шестого года, стоит бумаги, на которой написано.

Ответить «возражаю» — значит дать ту же телеграмму англичанам с другою пользой: русские возражали, а немцы всё равно пошли, и Россия на Востоке не может остановить даже друга. Хуже этого для нас нет ничего.

Ответить уклончиво, вроде того, что мы не можем ни одобрить, ни осудить, — значит выбрать первое, но без своей подписи; Вильгельм сможет прочесть уклончивость как согласие, если ему будет выгодно, а мне потом придётся доказывать, чего я не имел в виду.

Ловушка была не в вопросе. Ловушка была в том, что вопрос задан лично и по-родственному, а отвечать на него приходится государству.

Витте, узнав, приехал сам и говорил час.

Он говорил, что отвечать надо коротко и уклончиво, что телеграмма эта частная, что частные телеграммы государей к делу не приобщаются и что об этом через месяц никто не вспомнит; что Германия в Шаньдуне нам не соперник, а, напротив, отвлечение, ибо всякий немецкий батальон на китайском берегу есть батальон, который не стоит против нас в Европе; и что покуда Берлин занят Циндао, у нас развязаны руки в Маньчжурии, куда идёт дорога и куда идут деньги.

В его счёте сходились деньги, вёрсты и батальоны; не было в нём только бумаги, которую предъявят через восемь месяцев.

О частных телеграммах государей вспоминают всегда, и вспоминают тогда, когда это всего неудобнее; и вспоминают их не в Берлине, а в Пекине, где нам предстоит просить, и в Лондоне, где нам предстоит занимать.

— Сергей Юльевич, а если через восемь месяцев нам понадобится сказать Китаю, что мы его защищаем?

— Скажем.

— С этой телеграммой в германском архиве?

Он подумал и ответил, что в германском архиве лежит много такого, чего не показывают, и что показывают тогда, когда это выгодно предъявителю, а не пострадавшему.

— Вы сами назвали разницу, — сказал я. — Выгодно предъявителю, не пострадавшему.

Ответ я послал первого ноября утром, и составлял его сам, и Муравьёв правил три слова.

Смысл был такой.

Что о печальном событии в Шаньдуне я извещён и сожалею. Что защита своих подданных есть право всякой державы и в этом праве я Германии не отказываю. Что бухта Киао-Чао не есть русское владение и русским владением никогда не объявлялась, но что суда наши становились там по разрешению китайских властей с зимы девяносто пятого года, и разрешение это не отменено. Что посему я прошу моего друга иметь в виду: всякий порядок, который он там установит, будет тем самым порядком, на который сошлётся Россия, когда ей самой понадобится стоянка на китайском берегу.

И одна строка в конце, которую Муравьёв просил снять, а я оставил.

«Прошу тебя сообщить мне, на какой срок».

* * *

Первого числа германские корабли вошли в бухту.

Наутро высадились. Около пятисот человек.

Заняли Циндао. Спустили китайский флаг. Перерезали телеграфные провода.

Провода перерезали в первый час.

Не в третий, не к вечеру, не когда управились с прочим. В первый.

Оттого известие пошло к нам не по прямому проводу с востока, а кругом: Шанхай, Гонконг, Лондон, Петербург.

В Лондоне оно полежало.

Первое сообщение я получил вечером пятого — из английской газеты, привезённой курьером.

Из своих рук — шестого утром. Посланник доносил, что подробностей сообщить не может: сношения с Циндао прерваны.

Прерваны они были не бурей и не поломкой.

Я разложил это на столе и посчитал.

От высадки до первого известия — три с половиною суток. Сколько из них занял провод, сколько передача из рук в руки и сколько ожидание чужого решения, мы ещё не знали. Муравьёв предполагал, что на саму передачу ушли часы, а не дни; подтвердить это отметками всех станций было нечем.

Зато высадка успела стать совершившимся делом прежде, чем я получил первое известие.

Общий срок я велел внести в журнал с пометой «замерено». Разложение по причинам — отдельно, как предположение. Иначе мы опять выдали бы удобное объяснение за то, что видели сами.

А ниже вписал вопрос, на который у меня нет ответа и по сей день: сколько суток покупает себе тот, кто перережет наш провод во Владивостоке.

* * *

Шестого и седьмого Петербург требовал порта.

Не бунтом и не криком. Тем способом, каким Петербург требует: всякий, кто входил ко мне в эти два дня, начинал с Циндао и кончал одним и тем же.

Витте: брать немедля и брать Ляодун, покуда не взяли другие. Дорога всё равно пойдёт туда. Банк готов. Деньги есть. Через полгода поздно.

Военное ведомство: порт без войск бесполезен, но войска найдутся, если приказать.

Морское: порт нужен был позавчера.

Двор молчал и смотрел.

Газеты писали о германском вероломстве, и писали правду, и всякая статья кончалась вопросом, отчего Россия медлит.

Один только Муравьёв говорил не о том, а именно о том, что нужно: что Китай нам союзник по договору мая девяносто шестого года, что военную помощь мы обещали на случай нападения Японии, а нынешнее дело под эту статью не подходит; но Китай всё равно смотрит, как поведёт себя его союзник, и что через десять дней после германской высадки мы придём просить у него гавань — и это будет прочитано в Пекине так, как только и можно прочитать.

— Как?

— Что мы такие же, ваше величество. Только медленнее.

Он сказал это и не отвёл глаз, и я вспомнил, как в январе решил первые полгода спрашивать его прежде всего о том, чего он не знает, — по слову покойного князя. Полгода кончились в июле. С июля он отвечает и на другие.

Я спросил, чего он от меня хочет.

— Ничего не предлагаю, ваше величество. Порт мы возьмём, и вы это знаете, и я это знаю, и знает Пекин. Я прошу только, чтобы мы взяли его не в ноябре и не под немецкий барабан. Всякий месяц, который мы простоим, будет стоить нам меньше, чем неделя спешки.

Дядя Алексей в те дни был краток и внятен.

Эскадра к переходу готова. Довольствие есть. Приказ он ждёт.

Он не спорил и никого не убеждал. Он просто дал понять, что флот один из всех может исполнить решение немедленно, — а всё прочее требует месяцев.

Из этого следует вещь, которую я записал себе тем же вечером и с тех пор проверял не раз.

Решение всегда принимается о том ведомстве, которое может исполнить его завтра.

Не о том, которое нужнее. Не о том, которое право. О том, у которого готово.

Так что вторую ловушку ноября устроил не Вильгельм, и устроил её человек, ничего дурного не замысливший: он просто сказал правду о своей готовности, и правда эта весит больше всех доводов Муравьёва, потому что доводы требуют времени, а эскадра стоит под парами.

* * *

Восьмого я собрал совещание и не позволил говорить о престиже.

Началось с того, что я велел убрать со стола карту.

Ту самую, в футляре, с линией по линейке, — я привёз её нарочно и нарочно велел не разворачивать, и, кажется, половина присутствующих сочла это причудой.

— Господа. Порт мы, вероятно, возьмём. Разговор будет не о том, брать или не брать, а о том, что мы берём. Всякий порт, какой здесь назовут, отвечает на пять вопросов прежде, чем я услышу его имя во второй раз.

Пять вопросов я составлял три дня.

Первый. Чем этот порт снабжается зимою и летом: откуда идут уголь, вода, мясо и мука, сколько суток идут и чьей землёю.

Второй. Что́ прикрывает его с суши: какая местность, какие высоты, сколько вёрст обвода и сколько людей нужно, чтобы этот обвод занять, — не в бою, а просто чтобы стоять.

Третий. Где ближайший док, способный принять большой корабль, и если его нет, то сколько лет и сколько денег стоит его построить.

Четвёртый. Как он связан с Россией: телеграф, дорога, море, — и что из этого перерезается одним неприятельским отрядом или одним чужим угольным агентом.

Пятый. Что мы обязаны будем сделать, если местное население этого порта решит, что мы ему не нужны.

На пятом в комнате поднялся шум. Одни услышали вопрос о беспорядках и стали говорить о гарнизоне, другие — о праве Китая на собственный берег. Я дал им договорить: обе стороны отвечали по своему делу, а между ответами оставалось всё то, что начнётся после высадки, когда ни распоряжение о гарнизоне, ни договор сами по себе людей не успокоят.

— Ваше величество, — сказал кто-то из морских, — это вопрос политический.

— Это вопрос о числе людей в гарнизоне. Если мы им не нужны, гарнизон нужен вдвое, и стоять ему придётся всегда, а не до замирения. Я хочу знать это число теперь, а не через восемь лет.

По первому вопросу заговорили сразу.

— Снабжение зависит от того, чей берег. Чей берег — станет известно только после занятия. Прежде ответить нельзя.

— Ответьте по обоим случаям. Если берег наш и если берег чужой. Два столбца.

По третьему, о доке, встал начальник строительной части. Большой док во Владивостоке открыли седьмого октября, и первым в него ввели «Дмитрия Донского». Это было своё, настоящее дело: повреждённый корабль уже не обязательно отсылать на чужой берег.

— Тогда чего нам недостаёт?

— Дока при южной стоянке, ваше величество. Владивосток остаётся далеко. Повреждённому судну надо ещё дойти до него, и зимой путь тяжелее. Если неприятель будет между ними, расстояние станет уже не главным препятствием.

— Сколько строить второй?

— По первым расчётам — пять лет при благоприятных обстоятельствах. Надобно знать место и грунт.

— А при неблагоприятных?

— Может выйти и семь. Точный срок прежде изысканий я не назову.

— Значит, южная гавань сама по себе ремонта нам не даёт.

— Не даёт, ваше величество. Малый док большого корабля не примет. До сих пор пользовались и японскими.

Тут в комнате стало тихо. Нагасаки был удобен, пока там соглашались чинить наши суда. При войне с Японией южному отряду останется либо переход к своему доку, либо помощь иной державы, которой тоже может стать выгодно отказать. Владивостокского открытия никто не умалял; оно просто не сокращало моря между доком и будущей стоянкой.

Витте заметил, что при таком порядке мы не возьмём ничего и никогда.

— Возьмём. Но возьмём, зная цену, и цену эту я желаю видеть на бумаге прежде, чем корабли снимутся с якоря. Иначе через десять лет мы будем содержать четыре порта, из которых работает один, и удивляться, отчего нет денег на дорогу.

Ответы из Приамурья, эскадры, Азиатского департамента и Главного штаба я назначил к первому декабря. Приказа о занятии до того не будет. Но подготовку зимнего перехода откладывать тоже не позволил.

Отдельным пунктом велено ответить и на шестой вопрос, которого в списке нет и который я задал устно: где чинится наш повреждённый корабль на всём протяжении от Владивостока до Сингапура, если в этот год мы с кем-нибудь воюем.

Дядя записал себе и заметил, что готовность за месяц он обеспечит, а погоду — нет.

Погода на Жёлтом море в декабре, прибавил он, вещь не тяжёлая, а вот лёд у Владивостока становится в декабре же. Уходя на юг, рассчитывать надо на зимовку там; возвращение до весны потребует отдельного обеспечения.

— Значит, приказ о переходе — сразу приказ готовить зимнюю стоянку.

— Именно, Ники. На карте мы всё ещё выбираем гавань, а флоту уже придётся жить там, куда ты его пошлёшь.

— Довольствие на выход у вас есть, — сказал я дяде. — На зимовку?

— Это другой запас, Ники. И другой подвоз.

— Готовьте. Сергей Юльевич, расходы на эту подготовку обеспечьте из назначенного флоту. За берег пока не платим и строить на нём ничего не начинаем.

Витте придвинул к себе записку морского ведомства. Он уже знал, какие платежи сможет провести, не дожидаясь решения о гавани, и назвал их дяде. Они договорились при мне. Уголь и провизия требовались отряду при любом выборе стоянки; ждать ради них ещё одного политического спора было незачем.

Деньги, которые Витте приготовил для восточного дела, начали служить ему прежде, чем мы выбрали кусок чужого берега.

* * *

Десятого пришли два ответа. Оба не те, которых я ждал.

Вильгельм ответил на мою последнюю строку.

Ответ длинный, тёплый, остроумный. Про срок — ничего: срок зависит от поведения китайских властей и от безопасности христиан, и он надеется, что всё кончится скоро и по-доброму.

Про мою фразу о порядке, на который сошлётся Россия, — ни слова.

На эту строку он не ответил. Я мог принять молчание за согласие, но предъявить его потом как обещание было бы нечего.

Второй ответ пришёл из Токио. Шесть строк.

Известие о Киао-Чао произвело там впечатление, какого посланник прежде не наблюдал. В газетах германское занятие называют образцом, а не преступлением.

И одна фраза, слышанная им не в министерском доме.

Теперь всякий видел, сколько времени нужно европейской державе, чтобы взять на китайском берегу то, что ей нужно, — и сколько нужно остальным, чтобы это признать.

Восемь суток.

Я сложил это с тем, что уже лежало на столе.

Три с половиною суток прошло, прежде чем я узнал о высадке.

Восемь суток — всё дело: от высадки до молчаливого признания.

Двое с половиною суток идёт моё слово до Владивостока. Столько же обратно.

Пять суток, чтобы спросить и услышать ответ. Восемь — чтобы всё кончилось.

К двадцать второму ноября пришло извещение из эскадры: первую партию зимнего довольствия приняли, следующий подвоз назначен. Витте подтвердил оплату. Адмирал готовил отряд к жизни на юге, пока министры ещё спорили, где именно ему жить.

Полных ответов на пять вопросов я ждал к первому декабря. Для выбора гавани они были нужны; для уже начатой подготовки ждать их не требовалось.

Германская эскадра стояла в Киао-Чао двадцать первые сутки после высадки.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге