Обложка Город Заводов

Город Заводов

Алексей Онищенко

0% прочитано
Стандартный
Алексей Онищенко

Город Заводов

1

Город заводов

Расставаниям и дорогам, ушедшим и живым, нашему прошлому и нашему настоящему, нашей любви и нашей боли, нашим мечтам и нашим мыслям… Нашим – нам всем, о ком я пишу здесь… Посвящается…

1

Дед вышел из душа, замер прямо передо мной, смотрел мне прямо в душу. Я подскочил с дивана, как ошпаренный, забыл, как мне было неудобно на нем лежать. Я подбежал к деду и обнял его. Он казался мне таким огромным, а мне словно опять было десять лет.

– Деда! – воскликнул я.

Мои маленькие ручонки вроде бы как снова не могли соединиться на его широкой спине. Он обнял меня своими огромными ладонями.

– Ну чего, чего… – ласково проговорил он.

– А я знал, я знал! Всегда знал!

Я не мог надышаться этим мгновением. Я верил так подлинно и беспечно, ведь он правда стоял передо мной, я обнимал его, а потом, когда он подымет меня на руки, я прикоснусь к его колючей щеке своей щекой. Я видел это мгновение так ясно, так отчетливо, а потом дед сказал мне голосом отца:

– Вставай, сынок.

Я отпрянул назад. Лицо деда стало походить на лицо моего отца. Он незримо отдалялся от меня. Как завороженный я не мог пошевелиться. Глаза деда все еще смотрели на меня, полные доброты и спокойствия. А потом мой отец повторил:

– Вставай, уже почти девять.

Я лежал в своей комнате под теплым зимним одеялом, хотя по календарю уже наступила весна. Убедившись, что я услышал его, моей отец пошел по коридору дальше на кухню. Моя голова утонула в подушке. Я уже давно перерос те дни, когда готов был в этот момент разрыдаться. Да и не пристало мужчине. Как будто бы двери в душ ведут на тот свет. Лицо моего деда совершенно исчезло из той картинки, что я видел перед собой. Я дома. Уже утро. И пора бы заняться делом.

2

Ветер дул в лицо, пальцы замерзли и от того только сильнее вцепились в руль велосипеда. Зачем я решил ехать на нем? Не знаю, похоже просто захотелось тех моих старых ощущений. Я крутил педали, наматывая метры на цепь. Этот мой старый маленький город уже спал. В дни, когда день был не многим длиннее ночи, он засыпал около восьми-девяти вечера.

Фонари зажглись вдоль дороги, от этого не было совсем темно. Одинокие фары проносились мимо меня на смежных проспектах, светофоры безразлично моргали им желтым огоньком. Моя куртка трепыхалась в такт с голыми кронами деревьев. Я оторвал от руля замерзшую левую руку, зачем-то показал другим отсутствующим участникам движения свой поворот, прождал секунды две по привычке и повернул.

Дорога шла вгору. Мои плотные брюки, не приспособленные для езды на велосипеде, сковывали движения. Красивая синяя ткань то и дело цеплялась о запачканную маслом и грязью цепь. А мне было совершенно плевать на новые брюки, купленные специально для университета. «Отмою», – думал я.

Я катил мимо остановки, старого аграрного техникума, такого же старого гусеничного трактора, что еще с раннего моего детства стоял тут на постаменте. Рядом проплыла неспящая забегаловка с парой алкашей за душевной беседой перед входом, красивое новое белое здание с крестом, принадлежащее какой-то местной секте. Перекресток. Фонари своим лимонно-желтым светом освещают дорогу. По главной дороге прямо передо мной проносится какой-то джип, и через секунду его ходовые огни исчезают за поворотом, что ведет на местное кладбище.

Дорога перестает быть уложенной асфальтом. Я карабкаюсь по сыпучему грунту наверх, с хрустом переключаются передачи, ноги бросает то в жар, то в холод, наконец, подъем заканчивается, и я скатываюсь вниз. Ветер снова хлещет меня по щекам. Вот я и дома. У моей бабушки. Звонок в дверь, и по ту сторону забора слышатся небыстрые тихие шаги. Собака прыгает мне на руки.

– Привет, бабуль.

3

Уехал из Киева. На недельку. Я уехал из большого города. Сказал себе, что заболел, устал, умер и имею право пропустить неделю бешеной жизни. Как уехал? Да разве это важно? Просто уехал и все. Так сидел пил чай, это был, кажется, вторник. А потом подумал, что я очень давно не был в лесу ранней весной. Не просто в лесу, а в своем родном лесу, что был возле Славянского курорта. Я решил, что все равно спать совсем не хочется – допил оставшийся чай, сполоснул чашку, закинул в рюкзак ноутбук, пару тетрадей (чтобы меня потом не съели преподы), джинсы, две рубашки, футболку и мой блокнот со стихами. Я надел свои красивые новые синие брюки, такую же синюю рубашку, такой же синий ремень, синюю куртку с красной и белыми незаметными полосами вдоль молнии, и только мои туфли были коричневые. Я протер их воском, закинул в передний карман техпаспорт, страховку и права, потом еще какую-то мелочь в рюкзак.

Двери квартиры остались позади. На улице было уже темно и прохладно, но машины отчаянно сигналили – на большой Васильковской, как всегда, было людно. Я завел подаренный отцом белый фольксваген, кинул рюкзак на заднее сиденье. Минуту двигатель грелся, а через полчаса мы с машиной миновали Московский мост.

Почти не было пробок. Девяносто. Сто. Сто десять. Сто двадцать. Мы въезжаем в Борисполь, педаль тормоза, и стрелка спидометра сваливается до отметки сорок. Светофоры. Неспящие никогда бориспольские светофоры каждые сто метров. Наконец тянучка заканчивается, и под правой ногой я снова чувствую свободу и мощь. Сто. Сто двадцать. Сто сорок. Круиз-контроль и фары прорезают длинными белыми лучами вечерний сумрак. Через каждые пару километров населенный пункт, высокие красивые яркие фонари, скорость сброшена – где-то на обочине тоскливо дремлют в своей полицейской машине «гайцы».

НП заканчивается, и снова в двигателе оживает турбина, фольксваген рвет с места и уносится в темноту заступающей в свои права ночи. В преддверии чего-то неизведанного спать совершенно не хочется. Я включаю себе бодрящие ритмичные песни Цоя. Примитивный, но искренний текст качает. Акселератор аккомпанирует песни «Лето». Через восемь часов – я дома. На своей малой Родине.

4

Бабушка пила чай. Я ел макароны с мясом, которые она мне приготовила. Я до этого отогревал ладони в теплой воде, но они все равно слушались меня с трудом. Макароны были с тем же вкусом, что бабушка добавляла в них, когда кормила меня на квартире. В той квартире, где сейчас живут мои отец и мама, раньше жили бабушка и дедушка. Потом дед построил дом, и они переехали туда. Раньше никто и не подумал бы, что меня с родителями и сестрой в один несладкий год именно в эту квартиру надолго зашвырнет судьба, бездумно вырвав нас из родного Донецка.

Эта квартира была тем местом, куда мы приезжали с сестрой, когда были маленькие. Тут все напоминало мне детство. Я очень болезненно относился к любым перестановкам и ремонтам. Ведь каждая деталька здесь – была частью старого меня.

Я молча смотрел в свою тарелку. Эти короткие толстые трубочки макарон были и впрямь такими же, как и лет десять назад. Я встал из-за стола, чтобы не заставлять бабушку делать лишние движения, перенес сахарницу поближе к себе. Я все еще был сладкоежка. Посыпал макароны сахаром, и они стали совсем такие же, как тогда. Вот только место было другое. Но эта проблема решалась проще всего – закрываю глаза, облокачиваюсь на спинку, и мне опять лет восемь-девять, я жую с удовольствием эти сладкие макароны, какая-то вкусность ждет меня после ужина. На стеклянной дверце шкафа висит маленький витраж, что я нарисовал для бабушки год назад, на своем месте висят все картинки, на духовке висит пахнущее кухней полотенце, кипит тот самый старый чайник, в соседней комнате моя сестра собирает конструктор, дедушка смотрит футбол – и еще все живы.

5

Дыры в заборе от осколков не заросли со временем. Свет луны пробивался через рваные овальные отверстия в бетоне и падал на выложенную плиткой дорожку. Когда-то по обе стороны этой дорожки росли цветы – Чернобривцы всех цветов радуги. И мы, и гости всегда вслух и про себя восхищались этим садиком. Сейчас не было Чернобривцов: бабушка говорила, что слишком они трудоемкие. Их давно уже не было.

Я прошел почти на ощупь по дорожкам, которые знал как свои пять пальцев, обошел дуб и сел на качель. Было холодно. Я сразу накинул на плечи плед, захваченный в гостиной. Отсюда, с качели, неба не было видно совсем – его закрывали ветки. Я тихонько покачивался и смотрел перед собой. Легкий ветер пронизывал тонкие ночные штаны и скользил по ногам. Я ни о чем не думал, ничего не вспоминал. Эта качелька была частью прошлой жизни, которая теперь в моих воспоминаниях осталась только солнечной и теплой.

Дуб поскрипывал своим тяжелым стволом и замерзшими ветками. Ночной мороз пробирал меня все сильнее. Я достал из кармана телефон. Его минимальная яркость мало не ослепила меня. «Всего-то час ночи», – подумал я. Гудки длились даже меньше, чем я ждал.

– Алло, привет. Не разбудил?

– Нет, не разбудил, – ответил заспанный и малость раздраженный голос.

– Ты где?

– Вроде бы дома, – ответила моя собеседница.

«Дома». Аня была одна из тех, кто свою общагу привык называть домом. Тем не менее я с надеждой уточнил:

– Дома в общаге в Харькове?

– Ну да, а где же еще, – ответила Аня. Услышав, что я промолчал дольше десяти секунд, она нетерпеливо спросила, – а что ты хотел?

– Приезжай ко мне, – просто попросил я.

– К тебе в Киев? – искренне удивился голос в моем телефоне.

– Нет, я в Славянске.

– Ну… вообще я не собиралась приезжать на этих выходных. А что такое?

Я бы и сам хотел знать ответ на этот вопрос. И еще на много других вопросов, которые вставали передо мной со вторника. Я пожал в темноте плечами.

– Ничего. Приезжай ко мне просто так.

– Ладно… – протянул Анин голос, – ты мне за этим позвонил?

– Да, наверное, – растерянно ответил я.

– Я ничего не могу обещать, но подумаю об этом. Спокойной ночи, – ласково сказала Аня.

– Спокойной ночи.

В трубке пикнуло, и абонент отключился. Телефон на мгновение сверкнул экраном, чтобы потом снова оставить меня наедине с темнотой. Я был почти уверен, что она не приедет. Я, конечно, надеялся, но здравый смысл, еще не полностью выключенный за последние пару дней, обоснованно считал, что все это глупости. Зачем я сам сюда приехал? Зная всю тщетность, я и не пытался искать ответ на этот вопрос. Просто какое-то неведомое чувство гнало меня сюда, в мой старый родной город. С каждым годом в Киеве его образ становился все более далеким и сказочным, добрым и подлинным. Похоже, я стремился сюда, как в место, где не бывает ни зла, ни разочарования, ни всяких других несчастий.

6

Утро, в котором не надо никуда спешить. День, который начинается с первыми лучами рассвета – такой непривычный для обитателя большого города. Мартовское солнце еще не успело осветить все углы моей комнаты, а я уже глядел в потолок широко открытыми глазами. Это был кабинет моего деда. На стене висели четыре маленьких чёрно-белых портрета их с бабушкой родителей. За стеклом, рядом с красивыми лицами, на которых была различима невидимая отметина самой страшной войны, висели медали и боевые ордена. Я помню, как в детстве восторженно и бережно держал в руках «орден Славы 3-ей степени» – одну из самых престижных солдатских наград того времени. Гвардейская ленточка, на которую крепился орден, в далеком прошлом запеклась от огня, и до сих пор ее края были сморщенные и черные. Уже давно не было в живых хозяина этого ордена. И он, точно летучий голландец, плыл через десятилетия на красной подушке за стеклянной рамкой; и жалел, что он не смертный, и никогда больше не будет ловить своими оконечностями майское солнце Победы, уважительные взгляды сослуживцев и восхищенные улыбки девушек, гордо красуясь на правой половине гимнастерки одного из миллионов – воина-победителя.

7

Прохладный чай. Пальцы почти хаотично бегают по клавишам. Еще одно какое-то дело, не терпящее отлагательств. Я не придал бы значения негромкому разговору моей бабушки по телефону, если бы интонация была такой как всегда. Слишком деловая. А бывших бухгалтеров, как и бывших кого-угодно, не бывает.

– Нет, нет, мне очень жаль, предприятия больше нет.

Видимо еще кто-то нашел телефон на не редактированном каком-то сайте, где они все еще числятся как предприятие.

– Да, увы, мы закрылись шесть лет назад.

Еще в начале девяностых мой дед организовал предприятие. Иногда он рассказывал мне о нем истории. Времена были, как всегда, тяжелые, но упорный труд – и небольшой полиуретановый завод из маленького городка знали и в Украине, и в России, и дальше за рубежом.

– К сожалению, хозяин умер… – в кухне и в доме повисло молчание, было слышно только приглушенную работу насоса. – Спасибо… Три года уже прошло… Да… Ладно Вам, не извиняйтесь, всегда так… Наверное, там просто какая-то ошибка у них, мы уже давно не работаем… Мы закрывались, но я уже не помню, какие проволочки произошли в минюсте, кажется, мы еще где-то числимся, хотя уже много лет прошло.

Как должно быть больно человеку говорить такие слова о том, на что было потрачено полжизни. А может, бабушка и устала от той работы, и просто без лишних эмоций констатировала обстоятельства.

– Валерий Самсонович умер, к несчастью… Да, спасибо… Сердце – инфаркт… Да, у нас были невысокие цены, думаю Вы найдете себе достойного поставщика, я могу ошибаться, но, кажется, в Днепре работает одно предприятие… Да не за что… Да, спасибо. Удачи и Вам.

На кухне замолчали. Насос тоже перестал качать воду. Предприятие. Я еще не раз о нем вспомню. Бабушка зашла ко мне. От чего-то ее лицо мне показалось таким же серым, как на чёрно-белой фотографии.

– Звонили из Харькова. Видимо мой номер еще где-то висит, – вздохнула бабушка, – мы с ними работали очень давно. Потом они закрылись, а сейчас женщина позвонила мне, говорит, что они открываются снова и ищут поставщика. А ведь мы никого никогда не подводили.

Я даже не понял, чего больше в ее улыбке: гордости или горечи. Да, они никого никогда не подводили. Ни клиентов, ни рабочих. Одна только налоговая не могла найти хоть одну ошибку в отчётности, чтобы влезть в свой регламент «необходимого количества ошибок в месяц». Они даже просили: «ну, сделайте одну ошибку, мы выпишем самый маленький штраф». Главный бухгалтер в лице моей бабушки всегда отвечала: «найдите ошибку, и мы заплатим штраф, делать ошибки – не буду». Совсем уже наглеет эта налоговая. Один или два раза за двадцать лет работы им все-таки повезло. Радовались ошибке как малые дети.

8

Не помню, что потребовалось забрать из гаража. Какую-то штуку, которая была нужна бабушке, чтобы починить что-то в насосной станции. Обычно мы ездили в гараж, чтобы отвезти на это кладбище старых вещей очередной хлам, который жаль выбросить. Вот только я, держа в руках эти старые вещи, искренне не считал их хламом. Они будто смотрели на меня добрыми, уставшими, несуществующими глазами, им хотелось попросить не отправлять их на кладбище, но они понимали, что их время пришло.

Пустой рюкзак болтался у меня за плечами. Колеса велосипеда с приспущенными шинами осторожно и медленно объезжали ямы на дороге. Встречные машины проезжали мимо меня, бухали своими корпусами о дыры в асфальте и скрывались где-то за поворотом. Мне ехать было совсем недалеко, и скоро я свернул на грунтовую дорогу. Справа и слева от меня плыли ряды приземистых построек. В нескольких рядах разорванными кирпичными коробками стояли те гаражи, которые так никто и не восстановил после того, как их разбило артиллерией. Здесь, на окраине, никому не было дела до посеченных осколками бетонных стен.

Я спрыгнул на землю, прислонил велосипед к стенке гаража и достал со дна рюкзака здоровый тяжеленный ключ, который легко сошел бы за небольшую булаву. После одного оборота руки уперлись во что-то твердое. Одномоментное напряжение трицепсов, дельтовидных, грудных и еще нескольких мышц – после чего замок издает скрип и поддается. Широкие железные двери гаража открываются, и из предоставленного свету пространства вырывается запах прошлого.

Здесь – всё. Так пахнет нафталин, старые доски, черные шины, пыль и загустевший с годами клей. Я нахожу выключатель на стене. Щелчок – гараж освещается равномерным грязно-желтым светом. Покрытые пылью вещи, нерушимо лежащие на длинных полках, отходят от полугодовалого сна и все начинают смотреть на своего единственного гостя. Точно боясь кого-то потревожить, я осторожно захожу вовнутрь. На полу длинная узкая яма, выложенная сверху досками. Такие ямы есть почти в каждом гараже. Да, были времена, когда чинить машину приходилось самостоятельно. Там, на дне, наверняка все еще лежат какие-то инструменты, которые просто нецелесообразно было поднимать наверх.

В гараже холодно, но от этого не менее уютно. Я нахожу табуретку, ставлю ее посередине того места, где раньше стоял дедушкин жёлтый «Жигуленок», уже давно потерянный в оторванных листиках календаря и на сотнях тысяч пройденных за свою автомобильную жизнь километрах бесконечных раздолбанных дорог.

Лампочка неуверенно мерцает под потолком. Гараж наполняется говором старых вещей. Они говорят со мной все сразу, рассказывают о своих воспоминаниях, жалуются, как темно и сыро здесь, просят заходить к ним чаще, и наполняют… наполняют прохладный воздух нескончаемыми историями из своей удивительной, и в то же время – такой заурядной жизни. Я встаю с пыльной табуретки, прохожу мимо полок со старыми вещами. Я иду медленно, и кажется, что они никогда не закончатся. Самые разные вещи, из самых разных лет, из рук самых разных владельцев – они все тут. Раскинув некогда белоснежные крылья на полке стоит моделька самолета, склеенная моим отцом в те годы, когда он был много моложе теперешнего меня. Хотя и покрытый пылью – он все такой же красивый и гордый, ни одна деталька, ни одна наклейка не оставила своего места, не дезертировала. Старый, поеденный молью зонт с заржавевшими спицами стоит, прислонившись к ящикам. Над ним лежит стопка книг неизвестных мне авторов, перевязанная вдоль и поперек тонкой веревочкой. Многие из этих переплетов мой дедушка делал собственноручно. Так объединялись в тома книги, которые публиковали в газете отдельными главами. На оранжевых форзацах другой стопки видны надписи: «библиотека пионера» и фигуры мальчиков в красных галстуках, которые и много лет спустя отдают честь смотрящему на них.

Несколько тарелок с немодным узором – остатки какого-то сервиза; старые железные игрушки, которыми игрались мой отец с его братом; несколько пар прогнивших ботинок; сдутый футбольный мяч, который помнит еще Льва Яшина; хлипкая картонная коробка с исписанными почти до металлического наконечника карандашами; чернильца уже многие десятилетия не помнящая чернил; палочка для ходьбы какого-то давно умершего человека; картина неизвестного художника, в тусклую краску которой медленно въелась пыль – сотни больших и маленьких предметов, признанные старыми и негодными еще в той, далекой и непонятной жизни, которую проживали их владельцы в этом же городе, но в другой стране, в другом времени, в других идеалах, но, похоже, с теми же безжалостными определениями слов «ненужный хлам».

«Ненужный хлам» разрыдался бы, будь у него глаза, словно за ту вину, по которой он не своею волей стал этим «ненужным хламом», гуманно брошенным догнивать свои последние, самые мерзкие годы в открываемом раз в эпоху гараже. Мне хотелось забрать их отсюда все. Оттереть от пыли, расставить на привычные места в чистой квартире, где живет и смеется родная их взорам семья. А они, широко и гордо расправив невидимые белые крылья, продолжали бы исполнять свое прямое назначение, а не занимать лишнее место на кладбище выброшенных вещей. Время беспощадно для всех. Я трижды обошел гараж, взял в руки каждый предмет, что тут находился. Не вытекающие из глаз слезы душили меня – слишком трогательны старые беспомощные вещи.

Я забрал того, избранного, который случайно понадобился моей бабушке. И еще я забрал старый фотоаппарат «Зоркий-4» в большом кожаном коричневом чехле с затвердевшими от времени ремешками. Судя по серийному номеру, эту модель сделали в 1963-м. Когда еще не был убит Кеннеди, когда еще не была построена чернобыльская АЭС, когда еще не была проведена Олимпиада в СССР, когда еще не стал президентом Рейган, когда еще не воссоединилась Германия, когда еще не была принята Конституция моей страны, когда еще не узнала планета Рональдо и Месси, когда еще не был объявлен всемирный карантин… Это было так давно, но я клацнул пару раз затвором, прокрутил пустой барабан, посмотрел, как медленно ползет шторка – и поверил, что этот осколок прошлого достоин хотя бы на пару дней вернуться к своей лучшей, давно забытой жизни.

9

Старик гнал через поле свое стадо. Я притормозил, чтобы их пропустить. Он был всего один, а коз у него было почти три десятка. Когда мой дед только начал строить свой дом, этот старик подошел к нему с вопросом:

– Ты уже старый, зачем тебе такой большой дом?

– Ты тоже старый, зачем тебе такое большое стадо? – поразмыслив ответил мой дед.

И, кажется, они оба были правы. Стадо – это для продажи, да и внуков подкармливаю. Вот и дом – тоже для внуков. Прошло уже лет десять с того диалога. Этот погонщик стада остался, а мой дед ушел. Говорят, что надо жалеть живых. А я и так всегда с трепетной нежностью относился к старикам. Он шел, сгорбившись под тяжестью прожитых лет, гнал хлыстиком перед собой блеющих коз. Он, как ребенок, ступал осторожно и медленно. Но ребенок вырастет и будет бегать, а этому старику – не бегать уже никогда. У меня сжималось сердце, когда я смотрел на них и видел, как они хотят быть сильными. Ведь старики были частыми визитерами глазного отделения моей мамы, где я иногда бывал и сколько мог работал. Вот он делает усилие, распрямляет некогда сильные длинные руки, волевым напряжением сглаживает горб на спине, обвисшие черты лица снова становятся суровыми и непоколебимыми, как те времена, что им пришлось пережить. И вот передо мной уже не оплот беспощадной немощной старости, а тот, чьи скулы и глаза выражают отчаянную решимость и несгибаемый характер. Он снова красивый и сильный, и лишь жизнь добавила седины на его висках, состарила кожу и зубы, но его человеческая сущность – не подвластна времени. Он собирает волю в кулак, делает еще один шаг навстречу истории и грозит невидимому врагу жилистым кулаком:

– Не сейчас!.. Не сейчас!.. Мы с тобой еще повоюем!..

Он расцветает на минуту, на пару секунд, иногда на пару незримых мгновений, чтобы показать старости: рано еще! Этого жестокого противника нельзя победить – он сковывает воздухом руки, навешивает прозрачные тяжелые гири на ноги и шею, высушивает кожу и суставы, замедляет биение сердца, туманит разум. Но только не сдаваться научила стариков жизнь. Рано еще! Сколько будет возможно, они будут вставать, чтобы показать старости: я сильный, я не боюсь тебя, и я уйду, как равный с тобой.

Я ругаю себя за проявление жалости к ним. Я считаю, что жалость оскорбляет их, опускает их до уровня беспомощных тряпичных кукол, определяет их на тот статус, с которым они отчаянно дерутся, мобилизуя свои последние силы. Я запрещаю себе жалеть их. Я отношусь к ним, как к равным – несломленным, несгибаемым, бескомпромиссным. Не для того они выстояли тогда и выстаивают сейчас, чтобы я смел унижать их своим снисхождением.

Пока будет возможность – он будет идти. Пусть медленно, пусть с палкой, пусть останавливаясь на каждом десятом метре, но пока есть хотя бы толика сил – каждый уважающий себя человек будет идти.

10

Конь выразительно хрипнул. Его голова качалась вверх-вниз на длинной мощной шее. Я отпустил поводья, и он с удовольствием вытягивался во всю свою длину. Это был конь моей сестры. Его звали Кронштадт. Всегда, стоило мне только сесть на него, как в груди возникало непреодолимое желание завести его сильные мышцы, двинуть вперед, еще раз раскрыть спортивный потенциал, и вообще – весь мой спорт основывался на том, чтобы было движение, интрига и математически выверенный риск, не слишком грозящий перерасти в авантюру. А сегодня я сел на него, и мне просто захотелось медленно ехать по полю.

Кронштадт даже удивился. Он несколько раз напряг спину, сделал несколько пружинистых шагов, словно спрашивая, почему все не как всегда. Я погладил его по шее, и он быстро успокоился.

– Расслабляйся, Крошка, – сказал я.

Поля. Бескрайние поля. Мы проехали по лесным дорожкам, пригибаясь от низких веток, постучали копытами об асфальт возле какого-то брошенного розового кирпичного строения за невысоким серым забором; и после, пройдя по краю целины под высоковольтными проводами, выехали на необъятный простор. Стройные незасеянные ряды земли тянулись из-под ног Кронштадта до самого горизонта, на сколько хватало глаз. Около километра в ширь, где-то там за реденьким заборчиком гудела моторами машин трасса Харьков-Ростов. По другую сторону были верхушки леса и самые высокие столбы с проводами, а там, дальше – виднелись крыши моего города.

Кронштадт ускорил шаг. Его мускулистые ноги стали двигаться размашистей и энергичнее. В какой-то момент без команды он перешел на рысь. Вначале мелкую. Потом, все сильнее выбрасывая передние копыта вперед, его аллюр сделался необычайно красивым и быстрым. Мы подумали с ним почти одновременно:

– Вперед.

Зависая на мгновение в воздухе, Кронштадт поплыл по полю размашистым манежным галопом. Я встал из седла, чтобы ему было легче. Он нес меня навстречу ветру, навстречу невидимому за облаками закату, навстречу недосягаемому ровному горизонту. Несколько минут Кронштадт вспахивал мерзлую землю ударами своих копыт. Я не толкал его и не сдерживал. Я смотрел, как угрюмые серые облака закрыли все пространство выше черты, проведенной вдалеке полем. Начинало темнеть. Мартовский холод пролезал в рукава куртки и в неплотные футоры сапог, но пока от большого лошадиного тела исходило тепло, не чувствовалась ни зябь, ни ветер.

Кронштадт перешел на рысь, когда решил, что ему хватит. Я сел в седло, немного нагрузив ему поясницу. Он перешел на шаг, натужено фыркая большими шевелящимися ноздрями. Я погладил темно-гнедую шерсть на скатах его шеи.

– Домой, – тихо произнес я.

Пройдя километра полтора бескрайнего поля, мы не прошли и десятой его части. Кронштадт сделал еще пару шагов и развернулся на месте. Лошадь своими длинными живыми ушами понимала меня так, как никто больше не понимал. Кронштадт сам двинулся рысью, чтобы успеть вернуться до темноты – он не любил ходить по лесу с фонариком. Облака тем временем сделались совсем серые и тусклые. Когда мы дошли до основания поля и повернули назад на дорожку под высоковольтными проводами, небо разразилось мелким плачущим дождем. Кронштадт понурил голову, не желая лишний раз мокнуть.

Дождь стучал по лысым веткам деревьев, гудел в закрытом бетонном дворике неизвестного здания, стекал длинными тонкими ручейками с козырька моей каски. Скоро жиденькая грива Кронштадта намокла. Дождевая вода намочила и мои штаны, и мою куртку, и высокие носки-гетры. Одна радость – до дома было совсем недалеко. Да и под синими лапами елей не так уж и сильно капало.

11

Я шел по Васильевской улице. Она вначале была Васильевской, потом стала Октябрьской Революции (но все продолжали говорить: «магазин на Васильевской»), а потом на стены домов опять вернулись таблички: «Васильевская 10, 11, 12…». Я никогда не любил таких изменений, но это новое-старое название улицы мне очень нравилось. Я шел домой к родителям от бабушки, я специально оставил там у нее велосипед и шел пешком. Фонари горели белым электрическим светом. Я шел по той улице, где столько раз возвращался домой с английского. Эта улица была особенной для меня, ведь здесь я всегда шел почти рядом с ней. Моя пассия тех дней не испытывала никакого удовольствия, когда я позволял себе идти у ее плеча. А я слишком любил ее, чтобы отказывать в этой незначительной услуге. Я шел сзади, видел, как она заходила во двор дома, доходила до дверей парадного и через минуту знакомый голос в домофоне впускал ее внутрь. И тогда я, незаметно замедлив шаг на несколько секунд, снова начинал идти быстро и в очередной раз исчезал из ее жизни в темноте холодного весеннего вечера.

Сегодня я шел один. Де-факто – я все время шел один, но сегодня ее не было и не могло быть в обозримом пространстве. Конечно, был шанс, что она случайно приехала посреди рабочей недели из Киева сюда, что она сейчас не где-то с друзьями и не сидит дома, а выйдет из дома и случайно встретится со мной. Но этот шанс был сопоставим с удачей выиграть лотерею. Голос разума твердил, что я не хочу ее видеть. И все-таки я хотел с ней встретиться. Хоть мельком. Еще раз взглянуть в эти большие голубые глаза, которые всегда смотрели на меня через суженные зрачки. Я любил эти глаза. И несмотря ни на что после – я говорил, что после нее у меня никого не было. И именно к ней лично был обращен мой старый стих: «Позвони мне сегодня хоть в три часа ночи…»

Разумеется, были другие. Красивые, умные, утонченные, гармоничные, обворожительные. И я любил многих из них. Мне нравилось прикасаться к ним, целовать их нежные восторженные губы, говорить о чем-то в полуночной тишине, проводить пальцами по напряженным волнением телам. Они были лучше нее, и я не скрывал от себя этот факт. Если бы мне пришлось выбирать сейчас, то прагматичный голос мозга без сомнений выбрал бы одну из них. Но это был бы он – разум. А вот моя душа с тех пор осталась такой же юной и пылкой, бездумной и ранимой.

Я сжал ладонью воздух, вспоминая, какое тактильное ощущение мне приносили ручки портфеля с английского. Фонари загорелись желтым цветом, таким, какой был раньше. Я снова был в том мартовском весеннем вечере. Я шел домой по пустынным улицам. Иногда мимо меня проносились машины, озаряя на мгновение мои брюки и туфли ярким светом фар. Моей спутницы сегодня не было. Значит по каким-то причинам она не пришла на урок. Я шел быстро, не боясь обогнать ее. Тротуар сменял освещенные и неосвещенные свои части. Накануне прошел дождь, и я боялся вступить в лужу.

Витрины магазинчиков проплыли мимо, позади остался перекресток двух дорог, я почти подошел к ее дому. Сегодня я не стал сворачивать во двор, чтобы удостовериться, что с моей маленькой хрупкой спутницей не случилось чего-то дурного перед подъездом. Я прошел широкими шагами поворот в ее двор. Нет, не случилось чуда, и она не вышла оттуда мне навстречу. Я семенил дальше по тропинке, стараясь не замочить замшевую обувь. На лицо то и дело прилетали мелкие соленые капельки не то с неба, не то с деревьев. Мне было шестнадцать. Впереди еще три месяца школы, потом ЗНО, потом 1-й спортивный разряд, потом поступление в университет, потом первая пара, потом первые новые знакомства, первый день рождения не дома, первый Новый год не на привычном месте, мои первые предложения встретиться с ней где-то не в нашем маленьком уютном городе. Мне было шестнадцать. Еще не написаны тысячи строк, еще не продуманы тысячи мыслей, еще не появилось на безымянном пальце обручальное кольцо, еще не появилась своя собственная любимая семья, которая затмит собой последние – самые робкие надежды и воспоминания моей юношеской уязвимой души о той пассии, что была в моей жизни, когда мне было шестнадцать.

Телефон завибрировал в кармане. Свет фонарей снова был белый. Я возвращался от бабушки, и встретить сейчас ту, воспоминаниями о которой пестрил этот город, было сопоставимо с удачей выиграть лотерею.

– Алло, – сказал знакомый голос в телефоне.

– Привет, Ань, – совсем безразлично ответил я.

– Ты не поверишь, но я нашла возможность приехать, – с ноткой восторга сообщила она.

– Отлично, – зачем-то кивнул я.

– Значит, встретимся?

– Конечно. Пускай будет завтра в десять утра.

– Утра? – мне показалось, что Аня сощурилась.

– Да. От вечеров я устал.

– Ну ладно, будь по-твоему.

– Тогда до завтра, – поспешил прощаться я.

– Пока.

Телефон исчез в кармане. Чудо произошло. Я прошел еще несколько метров. Моргнул. Фонарный свет над головой стал желтый. Мне снова было шестнадцать.

12

Утро. Первые лучи субботнего солнца освещали комнату сквозь задернутые прозрачные шторы. Домашние еще спали. Я обвел взглядом стены. Напротив меня, от окна до дверей, длинной метров в пять тянулся шкаф с книгами – дедовская библиотека. В деревянных дверцах на подобие окошек были стеклянные вставки, сквозь которые на меня глядели корешки книг с фамилиями Уэллс, Шолохов, Кончин, Тургенев, Маяковский, Гоголь, Толстой, Лондон… Их уже давно никто не открывал, хотя дед наверняка прочел их все. Помню, когда моя прабабушка еще была жива, она периодически находила себе там что-нибудь, чтобы разукрасить досуг. Одним из последних произведений, что она прочла – был «Петр Первый» за авторством Толстого.

Говорят, что книги развивают нашу голову, расширяют наше сознание и потому их надо читать. А зачем их тогда читают старики? Если так подумать: им-то что, зачем развиваться, когда весь пул их обязанностей ограничивается домом, внуками и поддержанием себя в том состоянии, чтобы детям было легче? Думаю, что книги ничего не развивают. Если отбросить то самолюбование, которое получаем мы, молодые члены общества, а именно: понт – «я прочитал», то книги приносят нам удовлетворение, когда мы находим между строчек себя, когда всецело разделяем действия героя, когда понимаем, что никогда не знавший нас автор описал и кусочек наших переживаний тоже. Книга поддерживает в нас ощущение приверженности к обществу, дает необходимое осознание того, «что не только мы так делаем». А если это так – значит мы здоровый, полноправный член общества. И сколько бы мы ни говорили, что хотим выделяться, подавляющее большинство из нас стремится иметь что-то общее с тем социумом, в котором мы существуем непосредственно. Не хочу идти на совещание. Двое моих коллег тоже не хотят. Значит, это нормально – не хотеть. Я – нормальная единица социума. Книга, как часть глобализации, дает понять, что автор на том конце планеты – очень на нас похож, ведь мы бы поступили так же, как и его герои.

По крайней мере – это часть моих личных рассуждений. О других рассуждениях – позже. В чем-то я не прав, наверное. Может быть, во всем. Как это модно сейчас говорится – имхо.

С одной из полок на меня смотрел спрятанный в чехле объектив фотоаппарата «Зоркий-4». Я решил, что сегодня должен найти мастера. Непросто было найти его в маленьком городе, где нет специализированных заведений. Но тут у меня были знакомые старики, которые занимались проектированием ракетных двигателей, а значит фотоаппаратных дел мастер – это вообще пустяк.

13

Я лежал у Ани на коленках и смотрел вверх. Дерево над головой качалось из стороны в сторону, поскрипывало, будто извиняясь, что не может укрыть меня от солнечных лучей кроной зеленых листьев. Мне было тепло, мягко и хорошо. Аня смотрела куда-то вдаль перед собой. Мы молчали о курорте нашего города.

Он был красивый и ухоженный. Когда-то давно. Теперь он просто был большим: захватывал пару гектаров леса, и так уж случалось, что каждый год я находил новые, неизведанные мною ранее тропинки, а иногда мне попадались на глаза здания заброшенного санатория, огромные квадратные коробки которых прятались за бесчисленными зелеными насаждениями где-то в глубине курорта. Некоторые отделения санатория еще работали, обслуживая хронических больных, но заколоченные окна и разбитые стекла бывших номеров гостиницы вгоняли в печаль. На унылых балкончиках вилась от ветра не убранная никем облупившаяся со стен пыль, а над ними висели, прогибая старую растянутую веревку, не понятно с какой целью вывешенные простыни. Может, там обосновались какие-нибудь бездомные, но я не испытывал никакого желания подойти ближе, чтобы это проверить. Просто от охлажденных зимним морозом стен веяло тоской и одиночеством.

Дорожки были выложены большими квадратными плитами метр на метр каждая. В промежутках между ними уже пробивалась какая-то самая живучая трава. Кое-где, где вместо плит был положен асфальт, его пласты были приподняты такими же маленькими и очень мощными ростками. Каждое лето около сорняковые виды зелени все больше и больше залазили на дорожки. Как и всё, не имеющее доброго хозяина, парк медленно агонизировал.

И даже теперь, овеянный ветрами лет, с облупившимися лавочками и пошарпанными стенами беседок, с неубранными тропинками и неподстриженными деревьями – славкурортский парк по-прежнему был очень красивый. В его старых скульптурах дракона, Ивана-царевича, жар-птицы, обнаженных девушек, богатырей и казаков чувствовалась эпатажность давно ушедшей эпохи, в которую они были построены. Они были малопримечательные в отдельности, но все очень красивые вместе. Наверное потому, что вместе они составляли то прекрасное место, которое осталось в теплых солнечных воспоминаниях из моего раннего детства, когда я залазил на одну из голов дракона, бабушка стояла рядом, страхуя, чтобы я не упал, а дедушка стоял напротив с фотоаппаратом в руках. Да, это были те дни, когда трава была зеленее, когда скульптуры были на пятнадцать лет ближе ко дню своего создания, когда фотографии не делались с телефона и когда еще все были живы.

14

Дороги у нас сделали ровные. Почти везде в городе. Не приходилось объезжать ямы, и мой фольксваген рассекал холодный белый свет фонарей. Я был несказанно благодарен моей сегодняшней спутнице за то, что после первых тридцати минут встречи мы не произнесли более ста слов на двоих. Просто еще одну страничку моего странного вояжа я перевернул вместе с ней.

Дорога повернула направо, впереди открылся подъем, и я, будто бы ослабляя неподвижный хват в узде, давлю сильнее педаль акселератора, давая кратковременную свободу гудящему и рвущемуся с места вперед двигателю. Машина взмывает вверх, авантюрно и маняще тащит меня пролететь длинные и уже пустынные дороги микрорайона Артема со скоростью, начинающейся по крайней мере с цифр 1 и 5. Незаметно и легко Аня кладет ладонь на мою руку, переключающую передачи, я быстро подавляю в себе опасный мальчишеский задор и так и не включаю наивысшую – шестую передачу.

Если ночная жизнь Киева начинается в девять-десять вечера, то в Славянске она умирает, не зародившись, и остается только в редких очагах кипения, таких как немногочисленные кафе, рестораны, бары и клубы. А вот улицы уже после восьми вполне были пригодны для проведения на них раллийных гонок, и только светофоры одиноко и брошено мигали уснувшим улицам желтым светом.

Оранжевый поворотник отразился в треугольнике знака «уступи дорогу», мигнул несколько раз отсутствующим другим участникам дорожного движения, и погас, когда фольксваген свернул за угол. Я игрался педалями тормоза и газа, машина скользила по асфальту, поглощая мягкой подвеской мелкие горбы загородного асфальта. Скоро впереди появилась скульптура рыбака в высоких ботфортах, держащего в руках здоровенную золотую рыбину. Скульптура означала въезд на территорию рыбхоза, вернее на территорию того, что от него осталось.

Я остановил машину возле одно из домиков длинной полосы частной застройки и выключил фары. Аня вздохнула, быстро наклонилась ко мне и поцеловала меня в щеку.

– Спасибо, – тихо шепнула она и открыла дверь фольксвагена.

Через окно я видел, как загорелся фонарь на заборе, скрипнули петли калитки, и скоро в гостиной, чьи окна выходили на улицу слева от входа, включилась невидимая мне люстра. Секунду я думал, а потом, вместо того, чтобы завести мотор, я нащупал рукой рычаг на левой поверхности сиденья и опустил спинку кресла. Находясь в лежачем положении, я дотянулся рукой до ключа, чтобы активировать приборную панель и нажать кнопку, которая убрала шторки на окне, устроенном в потолке фольксвагена. Когда приборная панель потухла, мне стало видно небо, по которому плыла бескрайняя, бесконечная россыпь звезд.

Мне было непередаваемо тепло и уютно лежать в машине, чувствуя, как куртка не дает моему телу остыть, в то же время не перегревая. Глаза со временем привыкли к темноте, и звезд становилось все больше. Через полчаса они стали напоминать мне крупный сахар, рассыпанный по столу. Я представлял, как из черной бездонной глубины минуя слои атмосферы спускается космический корабль, опирается крыльями на воздух, приближается к земле, скользит над верхушками деревьев и даже пролетает над маленькой белой точкой моей машины, из окна которой я всего одно мгновение наблюдаю его затяжной полет, прежде чем его силуэт скроется из виду.

Я почувствовал, как они стоят рядом со мной. Их было пока еще не так уж много. Еще не прошло достаточно лет, еще не так много их осталось в воспоминаниях. Но если помнить, что каждый человек – это такая же безграничная вселенная, то даже про одну фигуру в прошлом недопустимо сказать «мало».

Они, по обыкновению своему, ничего не говорили, просто стояли рядом, так близко, что я мог прикоснуться к ним рукой. Мне безумно хотелось их обнять. Еще раз. Еще хотя бы один раз. В какой бы молниеносной скорости суматохи я не был, когда я набирал номер, и телефон находил в похожей комбинации букв тех адресатов, которым уже нельзя было позвонить – у меня сжималось сердце. Я пытался побыстрее перебороть в себе наплывающую ностальгию. Я бы позвонил им. Я бы многое отдал, чтобы им позвонить. Поговорить теперь уже в последний раз, чтобы не резать ранимую душу сильными убеждениями: «он бы гордился мной», «она простила всех», «его след никогда не пропадет», «она знала, что мы все любили ее». Мне ужасно хотелось сказать им это, повторить вслух, как мы ценим их, как любим, как сильно ждем дома. Я делал выводы: я звонил живым чаще, я берег их трепетнее – но это не могло заглушить ту звенящую боль, которая возникает посреди пульсации рабочей недели, стоит тебе только открыть телефонную книгу. Они ничего не должны мне, и я им ничего не должен, но всё же, всё же, всё же!..

Они приходили. Возвращались в мою жизнь в самых непредвиденных местах. Через несколько дней или недель после смерти деда, мой отец нашел на заборе фразу, написанную углем, который, видимо, остался от костра в мангале, что всегда стоял здесь же. «Все смоет дождем». Дождь дождался, пока мы прочитаем и сохраним эту фразу в самом надёжном месте, а потом смыл ее своими длинными прозрачными лучами. И чтобы ни случилось: с давних пор и до сегодня – дождь все смывал. Он смывал все страдания, всю боль, всю радость, все переживания, все самые великие достижения и все самые позорные провалы. Он смывал наше прошлое. Он одарял нас глубокими ностальгическими ранами, взамен облегчая нам ношу и давая стимул двигаться дальше. Эти накопленные в тучах слезы всего человечества на самом деле могли смыть с нас тяжелый прошедший день, тяжелую неделю, неудачный год и даже бездарно проваленную жизнь.

Его можно было ненавидеть, его можно было любить, в него можно было верить, можно было не придавать ему значения, но дождь всегда приходил именно так, чтобы мы делили этот день на «до» и «после дождя». Так подгадывалось, так получалось. А может, он просто облегчал человеческое существование ровно по расписанию.

15

На обратном пути я затормозил, когда в огнях дальнего света фар блеснули золотом купола маленькой церкви. По крайне мере хотя бы церкви здесь не пришли в состояние полного упадка. Фольксваген свернул с дороги, миновал приземистые черные ворота, и прорезая темноту лучами, медленно катился вверх по плохой грунтовой дороге. Справа и слева плыли кресты и надгробия. Тысячи разных фамилий, тысячи имен, тысячи дат. Вся жизнь легко и непринужденно умещалась в дефисе между цифрами. 1926-й – 2017-й. Лица добрые и открытые смотрели с блестящих каменных плит и затертых тусклых фотографий, висящих тут не один десяток лет. Такие разные надгробия: у кого-то пышные стелы, у кого-то старые железные покачнувшиеся кресты, у кого-то высокие поржавевшие многогранные пирамидки с металлической звездочкой на верхушке. Даже без фотографии, даже без даты, даже без имени. Здесь лежит человек. Один из ста миллиардов умерших со дня зарождения человечества.

Я несколько секунд стоял перед могилой неизвестного человека, на которой не было написано ни слова. Должно было стать грустно и больно, а было просто никак. Как-будто бы устав от вала ежеминутной обреченности, внутренний мир просто оградил себя от любых сигналов из вне: хороших и плохих. Ему надо было теперь несколько дней, чтобы восстановить себя, прежде чем снова открыться под давлением неизбежной логики существования.

Я прошелся чуть вверх. Темная безлунная ночь. Я все же не решился зажечь фонарик на телефоне. Плита передо мной была последним пристанищем близкого мне человека. Этот человек научил меня быть добрым и ласковым, чувствительным и открытым. И чтобы ни случалось вокруг, на какую бы жестокость не вынуждали меня обстоятельства, этот заложенный во мне стержень никогда не давал свалиться в пропасть аморальности, насилия и лжи. Прабабушка своим примером научила маленького правнука любить все, что его окружало, трепетно относиться ко всему, что требует хоть сколько его тепла и заботы. Меня любили и я любил взамен. Сложно пожелать себе что-то лучшее. Я знал, что пульсацией этих качеств прабабушка жива во мне.

У меня уже давно не было возможности тихо подойти к старому больному человеку, лечь рядом и обнять хрупкое старческое тело. Взять родную умирающую душу за руку и почувствовать, как ослабевшие мышцы пальцев сжимают твою ладонь. Еще не сегодня, еще не сейчас. Отвратительная черная безносая неизбежность проскользнет мимо, но не посмеет притронуться к этому человеку сегодня. Страшное чувство находиться рядом, делать все возможное и осознавать, что ты ничего не можешь сделать. Даже если ты хороший врач, даже если ты не беден, даже если ты глава семьи. Находиться рядом и не иметь другой возможности, кроме как мириться с мыслью о том, что скоро еще одного человека просто не станет. Но потом, факт того, что ты находился рядом – дает тебе самое надежное оправдание перед самим собой, когда ты сталкиваешься с непроизвольным сомнением, что сделал не все. По крайней мере у тебя просто нет другого выхода, и ты не ищешь его. Твой характер воспитан так, что не оставляет иной возможности, кроме как выполнять свой долг до последнего. И с этим на самом деле легче перешагнуть эту тяжёлую ступень и жить дальше.

О чем я по-настоящему жалею, так это то, что моя юношеская душа не подавила в себе глупое, неуместное стеснение и не нашла храбрости поцеловать тело, лежащее под белыми простынями в еще открытом гробу. Это больно и страшно, и если могли, мы бы никогда не задумывались о том, как мы закончим. А так – родимая судьба щедро раздает нам пощечины, и когда уходит в небо человек, стоявший в очереди впереди тебя: тебе невольно приходится осознать, что ты стал на один шаг ближе к тому, последнему шагу. Хорошо, что пока еще это не родители. Ибо их уходом заоблачный голос безапелляционно говорит тебе: «ты следующий».

16

Воскресенье. И мне надо принимать решение. Логично вернуться в Киев. Большой город ждет меня, и я просто не могу себе позволить отказать ему. По крайней мере сейчас – в первые минуты воскресенья, я знаю точно, что мне делать: доехать домой и лечь спать. А завтра решу. При необходимости я мог поехать ночью. Я останавливался, прислушивался к внутреннему голосу, который неизбежно молчал, и пытался понять, что мне делать?

Пока ехал домой, я успел задать себе еще уйму вопросов, но главным был один: зачем? Зачем я приехал сюда? Зачем я вернулся в город своих детских и юношеских воспоминаний? Зачем я приехал смотреть на малопримечательные красоты Города разрушенных заводов? Зачем я снова вдыхаю воздух моих давно ушедших предков?

Я не находил ответов. Я просто шел, ведомый стремлением. Стремлением куда-то. Надеюсь, что вперед.

Телефон завибрировал и в Вайбере пришло сообщение: «Вы можете забрать Ваш фотоаппарат, ремонт выполнил. Все вместе стоит 450 гривен».

И теперь у меня была замечательная причина не уезжать с утра. У меня не было планов, но я был несказанно рад, что Город заводов посылает мне сигнал и просит остаться в нем еще на пару лишних часов. Этот город любил меня и не хотел отпускать. Несмотря на всю разруху и бедность, я этот город тоже безмерно любил.

Через полчаса я оставил фольксваген во дворе и, сняв с себя одежду, упал головой в подушку. Прежде чем заснуть, я ясно осознал, что запах школы и юношества не выветрился из этой подушки событиями вокруг. Я вдыхал воздух моих старых, забытых лет, и с каждым вдохом я все отчетливее понимал, где проснусь. Я проснусь там, где Город заводов залит утренним июльским солнцем. Непременно. И будет мне там лет тринадцать-четырнадцать, и Киев будет таким же далеким, как Пекин, и еще не будут заказаны кресты и надгробия, и еще будут входящие звонки от ушедших адресатов, и еще все будет иначе…

17

Солнце. Такое яркое, что слепит глаза. Я повернул за угол, почти бежал. Первый школьный экзамен – это все же серьезно. Не помню уже, как добрался до дома. Сидел на своем рабочем месте и делал английский. А за окном был июнь. Все лето впереди, и стакан холодного кислого компота блестел огнями самой близкой к нам звезды. Это место так сильно напоминало мне город моих еще более давних воспоминаний. Город заводов был таким же точно по ощущениям, как и такой близкий, и одновременно такой далекий Донецк. До него было бы полтора часа езды на машине, но родную землю разорвали окопы и узкие глубокие колеи от танковых гусениц. Они игрались в геополитические шахматы, а я в этой игре не был даже пешкой. Я был пылинкой, которую не вытерли с доски, и велением ветра, поднимаемого движением даже самых маленьких фигур, я перелетал с места на место. Я скучал за каждой моей предыдущей стоянкой, хотел туда вернуться, и всей душой ненавидел революции и перемены.

Я даже не знал, какой город смотрит на меня из окна. Они оба были такие теплые, такие открытые, такие добрые. Каждый из них руками моих близких вложил в меня столько светлого и человеческого, что я теперь просто не имел права не делиться этими со всем, что меня окружало.

Бутылку с компотом вытащили из ушата холодной воды. Капли стекали с этикетки, стенки мгновенно запотели. Холодный и кислый – именно такой компот нужен в жару. Большие широкие конские ноздри дыхнули на меня теплым воздухом. Лошади так здороваются. Я в шутку дыхнул в ответ. Раскаленный на солнце песок, перегретый воздух дрожит от жары, а я в штанах, поверх которых надеты высокие до колен носки, а сверху их облегают краги – подобие сапог, только для конного спорта. Я запрыгиваю в этой жаркой амуниции на коня, чья температура тела на два градуса выше нашей. Пот заливает глаза, и тут мой тренер бросает мне в руки яблоко. Холодное зеленое, кислое яблоко. Я с упоением откусываю треть твердого хрустящего плода, немного сводит скулы, по коже пробегают мурашки, и я снова готов ехать навстречу спорту. Конь завистливо глядит на меня, возмущенно пинает мою ногу своей мордой, и я отдаю ему оставшуюся часть. Он глотает ее целиком, осторожно разжевывает огромными челюстями так, чтобы ни один кусочек не упал на землю. Мы снова свежие. Мы снова движемся!

Кино. Мы не раз ходили с друзьями снимать кино. Обычно это был проект для языковой школы, и от того кино всегда было на английском. Но нам так понравилось, что летом мы собрались утереть нос Голливуду и снять собственный шедевр. И хотя в итоге нам так и не удалось переплюнуть западный кинематограф, мы провели замечательные часы на нашем занехаянном, но таком милом курорте. Мы бегали (разумеется в самую жару) с камерой и штативом наперевес, снимали отличные кадры, играли, говорили, вживались в роли. Мы смеялись, общались, улыбались, жили и создавали свой собственный шедевр. Мы сами так и не увидели его полную версию. Зато мы получили полную версию замечательных эмоций.

18

О, эти сны, которые не отличить от реальности. О, эти дни, в которых можно спать, но уже никогда нельзя проснуться. О, эти школьные воспоминания, которые тащат тебя через тернии к звездам. О, эти замечательные часы прошлого, в которых по нашему теперешнему убеждению нет абсолютно никаких изъянов. Эстетическое наслаждение пребывания там всегда прерывается безапелляционным стрекотанием будильника или просто внутренней потребностью проснуться. Ради пейзажей этих снов хочется плюнуть на всю свою бренную бытность – уснуть и не просыпаться никогда, и жить там, где всегда светит солнце.

Удивительно для меня просыпаться ранним утром и не чувствовать себя уставшим. Кажется, Город давал мне силы и гнал вперед за новыми-старыми открытиями. А было всего-то половина пятого утра. Я быстро натянул джинсы, накинул куртку, сунул в карман яблоко и выскользнул из квартиры.

Утренний холод тут же пронизал ветровку. Я шел, куда глядят глаза. На улочках не было ни души: никто никуда не спешил, ни одна машина не озаряла предрассветную тишину светом своих фар и ревом своего мотора. Скоро я перешел пустынную дорогу и, пройдя через небольшой палисадник возле многоэтажки, вышел к улице с красноречивым именем: «набережная». Вдоль берега маленькой реки тянулись частные домики. Над вздрагивающей от малейшего прикосновения ветра поверхностью висела невесомая белая дымка и плыла сквозь утро куда-то вниз по течению, вместе с едва различимыми порывами воздуха. Это место… Оно не изменилось за последние полвека. На противоположном берегу заросли укрыли от посторонних взглядов заброшенный детский садик и больше километра заржавевшей узкоколейки, которая обеспечивала транспорт грузов на еще одно умершее предприятие.

Спустя пару сотен метров я прошел мимо длинной толстой трубы, что, опираясь на тонкие опоры, тянулась на мой берег, начинаясь где-то за серым забором, спрятавшем развалины цехов. Я даже не знаю о назначении данной трубы. Я даже не знаю, что за завод стоит там, на другой стороне реки. Я не знал этого и мне уже не хотелось знать. Каждое словосочетание «здесь было» в контексте, подразумевающим отсутствие этого сейчас – только сильнее угнетало меня. Почему постоянно мы говорим об этих местах в прошедшем времени? За что на их долю выпала судьба медленно обращаться в пыль и выноситься ветром из заводских двориков.

Миновав еще километр грунтовой дороги, пройдя мимо невысоких заборов, обтянутых колючей проволокой, и никогда не спящей пожарной части, я оказался возле нескончаемых руин пленочного завода. Эти огромные площади, занимающие не меньше пяти футбольных полей лежали в гнетущем молчании. Тут не было остатков кирпичных зданий. В последние пару лет по непонятным для меня причинах оставшиеся цеха сравняли с землей. И теперь все то, что раньше работало в четыре смены, называлось не иначе как строительный мусор. Тысячи тон строительного мусора. Чье-то рабочее место, чье-то обеспечение семьи, чья-то жизнь. В небольших кабинетах, где круглосуточно горел свет, теперь гулял ветер, распахивая настежь старые оконные рамы и потемневшие стекла. В пробитых стенах виднелись лестничные пролеты и груды битого стекла на полу. Даже забор был развален и разбит, и из валяющихся всюду глыб цемента торчали куски арматуры.

Раньше тут даже ходил автобус. Покосившаяся от тяжести времени остановка все еще называлась «Пленочный завод». По разбитой дороге уже давно не ездил общественный транспорт: пропала необходимость привозить и увозить рабочих. Вместо рокота станков, которые просто невыгодно выключать на ночь – теперь стояла хрустальная тишина. В самом углу развалин стоял маленький домик – последний живой островок некогда огромного пленочного завода. Это был единственный работающий цех. Площадью, как небольшая квартира – это все, что осталось от некогда гигантского организма. Во многом, не только от этого предприятия… во многом, от всего Города заводов.

19

Я отправился к мастеру чуть только пробило девять. В десять я зашел в небольшое помещение возле центральной площади города. Пожилой седовласый хозяин коротко улыбнулся мне и вытащил из ящика коричневый чехол, в котором лежал Зоркий.

– Я все починил, – сказал он, – шторка закрывалась медленно, надо было разобрать и почистить другие узлы, но сейчас: можете использовать.

– Отлично, – кивнул я и достал кошелек.

Фотоаппарат глядел на меня через свой широкий объектив и всем своим существом излучал такое неимоверное счастье, до которого людям еще расти и расти. Он был готов прямо сейчас приступить к работе, и тогда у меня в голове родилась еще одна здравая мысль.

– Расскажите мне, как им пользоваться, – попросил я.

– А… да все очень просто на самом деле, – как-то очень тяжело вздохнул мастер, – хотя на современных камерах столько не надо всего знать. Вы должны выставить расстояние, определить, какое освещение сейчас и использовать соответствующую настройку…

Я слушал его внимательно, смотрел, как он указывает шершавыми пальцами на точки, о которых говорит. Во внешнем виде Зоркого ничего не изменилось, но я чувствовал и видел, как он улыбается, как сильно он рад снова очутиться в руках, опять почувствовать как выставляют дистанцию до цели, как нажимают курок.

– У Вас 36 кадров. Помните, что засветив пленку потеряете их все. Вот здесь перематываете, когда будет щелчок – пленка готова. Дальше фотографируйте. Проявлять можете у меня или в другом салоне. Можете, конечно, и сами попробовать, – он пожал плечами, – но это непростое дело.

Я кивнул. Мастер дал мне еще пару ценных указаний. Я заплатил ему деньги за ремонт и за пленку, которую он уже заботливо установил в необходимое место. На улице город уже жил полноценной жизнью. Центральная площадь и прилегающие улицы полнились сигналами машин и большим количеством гуляющих людей. Я хотел еще пару раз посмотреть гайды по использованию Зоркого. Все-таки у меня было всего 36 выстрелов, прежде чем мне придется покупать новую пленку.

Тем не менее я не сдержался. Стоя на площади, я выставил дальномер на отметку «бесконечность», свет я не менял – его уже выбрал мастер, сказав, что данная цифра подойдет под теперешнюю пасмурную погоду лучше всего. Я поднял Зоркого и заглянул в прицел. Мир вокруг меня окрасился в оттенок старины. Тот привкус, который мы чувствуем глядя на старые фотографии, пронзил меня от ладоней до пят. В какое-то мгновение у меня даже дрогнули руки, но только раз. Я поймал объективом центр. Даже видя телефоны и электрические самокаты, площадь выглядела для меня ровно такой же, какой я представлял ее в 60-х.

Я нажал на спуск, перед глазами мелькнула шторка, на секунду показав пленке внешний мир. Больше я не позволил себе клацать возбуждающим звуком затвора. Я бережно упаковал фотоаппарат в чехол и повесил его на шею, словно корреспондент какой-то газеты. Надеюсь, что «Правды».

Я чувствовал себя полезным и нужным. Была стойкая уверенность в том, что я сделал что-то правильное, что я не зря прожил эти несколько часов. Скоро я вернулся домой. Мой отец тоже не стал избавлять себя от наслаждения посмотреть на мир через стекла древности. Когда он, так и не решившись клацнуть затвором и сунув Зоркого мне в руки, сказал:

– Дедушка был бы рад фотографировать с тобой.

У меня уже в который раз за день сердце передернулось от пронзительной боли. Йокнув еще пару раз, оно успокоилось. Дед отлично знал этот фотоаппарат и многое мог мне рассказать. Теперь придется разбираться самому. Но я знал, что когда повешу несколько этих антуражных фотографий в моей комнате – дедушка будет знать, что внук не выбросил сокровенную частичку его жизни. А там, уже не на этом свете – мы с дедом обсудим мои ошибки, как юного фотографа-непрофессионала.

20

Я не любил ремонт. Не то, чтобы я категорически его не принимал, но консервативная фракция меня всегда отчаянно протестовала против любых изменений того, что было хоть сколько-то близкой моему прошлому. Вот и теперь, полная ревизия кабинета, в котором я прожил (всего-то) четыре года воспринималась мной как беспрецедентное вторжение в мое личное пространство, к которому даже семья имела опосредованное отношение. Так или иначе мой один голос против трех закономерно проиграл, и теперь мой кабинет пребывал в торжественной пустоте.

Квартира была пустая – все куда-то ушли, а я стоял посреди четырех голых бетонных стен в комнате, которая без мебели казалась гораздо меньше своих подлинных размеров. Я просто стоял, чувствуя, как от стен веет холодом. Мое воспоминание неизменно возвращало на свои места мой диван, мой рабочий стол, высокий шифоньер, вешал на стены полки, занавески, картины. Даже полотно «Старый Арбат», что уже два года висело в моей спальне в Киеве очутилось на своем месте, где находилось все годы с момента его покупки бабушкой и дедушкой в Москве, тогда еще столице несуществующего более государства.

Тут мне на глаза попалось то, что негармонично выбивалось из прозрачной картинки воспоминаний. На стене темным, наверное, угольным карандашом была нарисована арка. От нее шли в стороны какие-то вспомогательные линии, над которыми значились мелкие неаккуратные цифры. Я не сразу понял, что это за арка. Но поскольку в дедушкиной квартире ничего не могло появиться случайно, я начал искать ответ на вопрос о происхождении странного чертежа. Дети часто встречают на своем пути такие преграды, как двери и травмируются о них. Чтобы гиперактивный я не разбил себе голову в первые годы своей жизни, мой дед заботливо избавил квартиру от дверей там, где они были не нужны. А чтобы дыра в стене не выглядело бестактно, было решено превратить ее в арку. В процессе тогдашнего ремонта на одной из стен была нарисована эта арка в натуральную величину. Арка, как и ее чертеж, как и все, что мой дедушка делал с любовью – получилась близкой к идеальной.

Я смотрел на этот рисунок, сделанный мертвецом два десятка лет назад. Это еще одно обращение из прошлого ко мне лично не могло в очередной раз не задеть меня. Я отыскал в комнате, наполненной ремонтными принадлежностями, толстый чертильный карандаш и подошел к стене с рисунком. Я даже не знал, кто из нас двоих это пишет: я или дедушка моей рукой? Я торопливо вывел мелкими неаккуратными буквами (под стать цифрам) фразу: Все смоет дождем… Секунду я думал, а затем добавил уже от себя: Март, года 2020-го. Чуть ниже я добавил свою подпись, которую вывел особенно ласково: М, п, л – и знак бесконечности. Буквы в своей подписи я менял в зависимости от настроения, обстановки или документа, но неизменным всегда оставался последний символ – бесконечность. Эта подпись расшифровывалась как: Мысли, прошлое, любовь – бесконечны. Никто об этом, разумеется, не узнает. Я никому не озвучивал значение букв. К счастью, в русском языке достаточно слов, чтобы первая буква не позволяла понять, что именно мне хотелось упомянуть.

Сердце застучало быстрее, когда я подумал о том, кто найдет эту надпись. Это могло случиться через пять лет во время нового ремонта, это могло случиться через двадцать лет, это могло вообще не случиться, если не снять все слои обоев. Эту надпись могли найти члены моей семьи, или другие люди, которые будут здесь жить через много лет. Этот дом могут снести по прошествии срока его эксплуатации, и тогда моя надпись расколется на тысячи бетонных осколков, повиснет на несколько минут в воздухе в виде строительной пыли, после чего в последний раз укроет, точно обнимая, то, что осталось от бывшей стены некогда моего кабинета.

Утопив себя в этих переживаниях, заставляя мысли бегать в голове быстрее и растеряннее, толкая друг друга, я решил оставить еще одну ремарку о себе. Словно подсознательно давая больший шанс какой-то из моих надписей быть увиденной, я остановился у противоположной стены и быстро-быстро написал на ней свой достаточно старый стих.

Куда-то идем, бежим, едем,

на небе нескончаемо –

солнце Аусте́рлица,

южный ветер, прилетевший

с четвертого бастиона,

где под Андреевским флагом –

Адмиралъ Нахимов.

Нулевая мировая,

вторая, третья,

какая по счету...

о штыки порваны

офицерские шинели,

Петербург, Одесса,

над полем воздух,

задохнулся от шрапнели.

А над нами вечно –

Солнце Аусте́рлица.

17.3.19

Он старый, но только по моим меркам стиха. Во всяком случае, теперь две мои надписи составили компанию дедушкиному чертежу. Они висели напротив, а значит видели друг друга, слышали и могли говорить. Так им будет не столь одиноко ждать новых перемен в виде ремонта. Если бы это была моя комната – им пришлось бы ждать вечность. И я бы никогда не нашел рисунок моего близкого ушедшего предка. А так он был здесь и продолжал тепло общаться со мной. Я распечатал еще одно письмо из другой жизни. Другой как по меркам религиозным, так и по меркам времени. Эта другая во всем жизнь была так далеко, и в то же время – прямо передо мной, и я мог к ней прикоснуться. Хотя бы до того момента, как этот отголосок не заклеят обоями.

21

Когда уезжаешь, особенно остро начинаешься чувствовать приверженность к месту, которое оставляешь. Мне казалось, что я уезжаю из Города заводов надолго, и от этого, проходя мимо мест, где я недавно гулял, мне казалось, что я очень давно здесь не был. Но увы мне не приходилось выбирать. Обстоятельства выбирали за меня. Мне надо было учиться и работать, и все более настойчивыми звонками быстрый Киев нетерпеливо ждал моего возвращения. Я обнял отца, мать, сестру, закинул в машину свои скромные пожитки и двинулся в путь. По дороге я заехал к бабушке. Собака снова прыгнула мне на руки. Мне хотелось взять ее с собой, чтобы выгуливать каждый день, потому что здесь она может только бегать по двору. Тем временем бабушка собрала мне маленький пакетик с гостинцами. Она всегда находила время и возможность купить для меня что-нибудь сладенькое. Я горячо обнял маленькую пожилую добрую женщину, мало не в два раза ниже моего роста.

Большой дедушкин и бабушкин дом оставался позади, становясь все меньше в зеркалах заднего вида. Скоро высокая зеленая крыша осталась за поворотом.

Всего через километр передо мной открылось последнее препятствие на пути в Киев. Я остановил машину на обочине и вышел. За забором стоял в торжественном молчании цех. Это было бывшее предприятие моего деда. Потом корпус продали, но сейчас я вспоминал те виды, которых никогда не знал – я видел, как за забором ходят люди, как там кипит жизнь и работа.

Денег на предприятие не было. Но звезды на небе сложились в инициалы дедушки, когда ему позвонили. Звонящий был с крайнего севера, где-то в районе Норильска. Поговорив немного, собеседник сказал, что они готовы заплатить авансом за большую партию полиуретана, которое должно было начать выпускать дедушкино предприятие. Любой хороший предприниматель ухватился бы за ниточку этой возможности. Дед купил билет на поезд и уже через несколько суток оказался среди метели и снегов Севера. Говорят, что всякий у нас, кто привезет с собой бутылку алкоголя, в любой компании считается своим. Мой дед поступил разумнее и вместо водки взял с собой на север колбасу. Суровые обитатели полярного круга аппетитно сглотнули и охотно приняли подарок. Так у дедушки появились деньги на предприятие. Схему цехов он разработал совместно с другом-инженером, но основная часть денег ушла на покупку материала. Дед с гордостью говорил, что он полученные деньги не пропил, не растранжирил – а вложил с умом и получил достойный результат.

И это было правдой. Даже в 90-е дедушкино предприятие никогда не задерживало зарплату немногочисленным сотрудникам.

Потом предприятие закрылось. Отработало многие годы и вышло на пенсию, как и его хозяева. В гараже я находил кучу пыльных грамот, спрятанные за стекло в рамках: «Лучшему предпринимателю», «предпринимателю года», «почетному жителю города» и так далее. Я представлял, как дедушка принимал их в руки, будучи одетым в строгий костюм, с лицом полным спокойствия и гордости. А в зале ему всегда в числе других аплодировала бабушка. Когда другие закрывались – мой дедушка работал, когда другие опускали руки – мой дедушка не сдавался, он жил и делал, и имел полное право критиковать тех, кто не делает. Когда в Славянске в упадок пришло все, что могло прийти в упадок, предприятие дедушки продолжало работать, и я все еще мог называть Славянск – Город заводов.

Начался дождь. Вначале мелкий, а потом все более крупные капли стали моросить по земле, биться о мою куртку, и оставлять мокрый след на асфальтированных дорожках и площадях. Я стоял еще секунду, сунув голову в высокий воротник куртки, а затем пошел назад к машине – все-таки мне было далеко ехать, и я не хотел бы сидеть в мокрой одежде.

22

Когда уезжаешь, особенно остро начинаешься чувствовать приверженность к месту, которое оставляешь. Мне казалось, что я уезжаю из Города заводов надолго, и от этого, проходя мимо мест, где я недавно гулял, мне казалось, что я очень давно здесь не был. Но увы мне не приходилось выбирать. Обстоятельства выбирали за меня. Мне надо было учиться и работать, и все более настойчивыми звонками быстрый Киев нетерпеливо ждал моего возвращения. Я обнял отца, мать, сестру, закинул в машину свои скромные пожитки и двинулся в путь. По дороге я заехал к бабушке. Собака снова прыгнула мне на руки. Мне хотелось взять ее с собой, чтобы выгуливать каждый день, потому что здесь она может только бегать по двору. Тем временем бабушка собрала мне маленький пакетик с гостинцами. Она всегда находила время и возможность купить для меня что-нибудь сладенькое. Я горячо обнял маленькую пожилую добрую женщину, мало не в два раза ниже моего роста.

Большой дедушкин и бабушкин дом оставался позади, становясь все меньше в зеркалах заднего вида. Скоро высокая зеленая крыша осталась за поворотом.

Всего через километр передо мной открылось последнее препятствие на пути в Киев. Я остановил машину на обочине и вышел. За забором стоял в торжественном молчании цех. Это было бывшее предприятие моего деда. Потом корпус продали, но сейчас я вспоминал те виды, которых никогда не знал – я видел, как за забором ходят люди, как там кипит жизнь и работа.

Денег на предприятие не было. Но звезды на небе сложились в инициалы дедушки, когда ему позвонили. Звонящий был с крайнего севера, где-то в районе Норильска. Поговорив немного, собеседник сказал, что они готовы заплатить авансом за большую партию полиуретана, которое должно было начать выпускать дедушкино предприятие. Любой хороший предприниматель ухватился бы за ниточку этой возможности. Дед купил билет на поезд и уже через несколько суток оказался среди метели и снегов Севера. Говорят, что всякий у нас, кто привезет с собой бутылку алкоголя, в любой компании считается своим. Мой дед поступил разумнее и вместо водки взял с собой на север колбасу. Суровые обитатели полярного круга аппетитно сглотнули и охотно приняли подарок. Так у дедушки появились деньги на предприятие. Схему цехов он разработал совместно с другом-инженером, но основная часть денег ушла на покупку материала. Дед с гордостью говорил, что он полученные деньги не пропил, не растранжирил – а вложил с умом и получил достойный результат.

И это было правдой. Даже в 90-е дедушкино предприятие никогда не задерживало зарплату немногочисленным сотрудникам.

Потом предприятие закрылось. Отработало многие годы и вышло на пенсию, как и его хозяева. В гараже я находил кучу пыльных грамот, спрятанные за стекло в рамках: «Лучшему предпринимателю», «предпринимателю года», «почетному жителю города» и так далее. Я представлял, как дедушка принимал их в руки, будучи одетым в строгий костюм, с лицом полным спокойствия и гордости. А в зале ему всегда в числе других аплодировала бабушка. Когда другие закрывались – мой дедушка работал, когда другие опускали руки – мой дедушка не сдавался, он жил и делал, и имел полное право критиковать тех, кто не делает. Когда в Славянске в упадок пришло все, что могло прийти в упадок, предприятие дедушки продолжало работать, и я все еще мог называть Славянск – Город заводов.

Начался дождь. Вначале мелкий, а потом все более крупные капли стали моросить по земле, биться о мою куртку, и оставлять мокрый след на асфальтированных дорожках и площадях. Я стоял еще секунду, сунув голову в высокий воротник куртки, а затем пошел назад к машине – все-таки мне было далеко ехать, и я не хотел бы сидеть в мокрой одежде.

23

Над проспектом Победы шел дождь. В целом тут всегда шел дождь. Я стоял спиной к метро и смотрел на парк КПИ. Я шел из университета, но на секунду мне захотелось обернуться, и я замер так на некоторое время. Вместо Киева перед собой я видел очертания родного Города заводов. Длинный проспект Киева с четырьмя полосами движения в каждую сторону сменился в моих глазах неширокой улицей Славянска, ведущей к городской площади. Справа и слева в элегантные два уровня плыли белые электрические фонари, за спиной у меня была небольшая площадь, и отсюда (как и из любой точки города) рукой подать до чего-нибудь разрушенного и величественного. В висках у меня медленно стучал метроном. Я поднял Зоркого, минуту настраивал, а потом шторка скользнула в сторону, на мгновение приоткрыв пленке заплаканный дождливый мир. Фотография с привкусом древности сохранилась на валике в правой части. Глядя через объектив я случайно поймал в толпе прохожих какого-то своего знакомца и, не желая с ним встретиться, развернулся и пошел в метро.

Киев заботливо укутал меня в пульсацию своего ритма. За день-другой я закрыл долги по учебе, засветил свое лицо там, где это было необходимо, и второй вечер подряд сидел в кресле, переделав всю работу и глядел в одну точку. Я сидел так час, два, абсолютно неподвижно, не обращая внимания ни на звуки с улицы, ни на приходящие сообщения. Дедушка глядел на меня с маленького портрета, что стоял в шкафу за стеклянной дверцей. Вчера я распечатал и поставил рядом фотографию прабабушки.

Я начал говорить с мертвыми. Я говорил с ними и раньше, но осознанно – я прекрасно понимал, что меня не слышат и не могут мне ответить. А теперь я начал говорить с ними и слышать их голоса. Вчера от неожиданности я даже вскочил с места, включил свет во всех комнатах и побежал искать источники таких живых голосов. Не найдя никого, я выключил свет, снова начал говорить, а потом снова принялся бродить по темным пустым комнатам, но уже с фонариком в руках. Я всем сердцем желал найти леденящих душу призраков, но не нашел. Поэтому я вернулся в свой кабинет и продолжил говорить с ними. Дедушка попросил меня сфотографировать темное окно, и пообещал, что несмотря на все технические характеристики фотоаппарата, он появится на этой пленке при ее проявлении, раз мне так хочется его увидеть. Прабабушка пообещала появиться рядом со мной на пленке фотографии моего отражения в темном зеркале.

Меня никогда совершенно не заводили все эти конспирологические теории, звуки, приведения и отголоски прошлого. Я раньше искренне пугался увидеть что-то прозрачное и белое в другом конце комнаты. А теперь я не просто не боялся, я ждал этой встречи. Я сошел с ума? Должно быть. Подсознательно я знал и помнил, что пребываю в полном здравии тела и духа, завтра мне идти на учебу, а на завтрак у меня блинчики с творогом и йогурт, переданные мамой. Я не считал открывшуюся во мне способность патологией или отклонением. «Все хорошо и в норме», – ставил себе диагноз я. Слышать умерших: разве это плохо? Или покажите мне хотя бы одного человека, который никогда об этом не мечтал.

24

Мы пили чай. Бабушка отказалась от чего-то покрепче, я объявил, что утром мне на учебу, а дед решил не пить кальвадос в одиночестве. Мы говорили и иногда даже негромко смеялись. На ужин была баранина – чего только не пожалеешь для дорогих гостей. Наконец дед встал и достал из винного бара бутылку кальвадоса.

– Все-таки я выпью за ваше здоровье, – сказал он.

Я никогда раньше не пил с дедом, а тут пришлось. Даже прабабушка согласилась составить нам компанию. Согревая горло напиток проскользнул по корню языка, оставляя за собой приятный аромат.

– Хочу назад… – вдруг сказал я.

– Не спеши, и так скоро там будешь, – ответил дедушка.

– Я не то имел в виду, – осекся я.

– Я понял.

Я не стал дальше расспрашивать. За окном шел дождь, и от этого в комнате было только теплее. Люстра под потолком перестала озарять все вокруг таким ярким светом, как обычно, и мои неожиданные гости тонули в мягком желтом свете. Они сидели рядом со мной, были так близко, как никогда при жизни, я не верил, что такое может быть, но я так же не верил и в то, что мои глаза могут меня обманывать.

В комнате погас свет. Темно не стало только благодаря фонарям с улицы. Но скоро и они потухли. Я почувствовал, что стул под моей спиной сделался совсем мягким, и через мгновение я открыл глаза. Мой кабинет неподвижно и безмятежно спал посреди ночи. Немного приглядевшись, я увидел картину, которая висела у меня. Не веря себе и думая, что какой-то момент просто выпал из моей памяти, я быстро встал и зашел в гостиную. Стулья вокруг стола были, разумеется, пустые. Как и нетронутой была бутылка кальвадоса, привезенная моими родителями год назад из Нормандии. Я еще никогда не чувствовал такого разочарования, еще никогда не видел свою квартиру настолько пустынной. Я замер посреди ночи, чувствуя, что не могу пошевелиться, время вокруг меня замедлилось, я отчаянно бегал зрачками и не находил людей еще минуту назад сидевших рядом со мной. Я чувствовал, как в голове поднялось давление и заложило уши. Мне показалось, что вот уже сейчас мне снесет крышу, когда в кабинете зазвонил телефон.

Я на ощупь нашел вибрирующий белый экран.

– Я слушаю, – промычал я.

Голос в телефоне некоторое время молчал, а когда он заговорил я не сразу его узнал.

– Позвони мне сегодня хоть в три часа ночи.

Это был очередной из тех случаев, когда я не мог различить голоса в трубке и в голове.

– Телефон пусть мой вздрогнет в неловком движении. Ты, я знаю, историю эту не смотришь, позвони мне, почувствуй, пусть настанет прозрение.

Да, этот голос действительно звучал в трубке. И хотя телефон был у самого моего уха, голос говорил как будто бы с другого конца тоннеля. Я все еще не понимал, кому принадлежит этот до боли знакомый голос.

– Позвони мне... Прошу... – голос выдержал паузу, потому что в этом месте между неритмичных строф был разрыв. – Без безумной надежды в мире жить невозможно… Полк 17 прошелся по тонкому льду… Я дойду, обещаю, и быть по-другому… Мне все кажется я, твоим взглядом дышу.

Голос умолк, и некоторое время абонент висел на том конце. Затем в трубке послышались гудки. Видимо собеседник не хотел слышать мой ответ. Я посмотрел на светоотражающие стрелки часов. Да, действительно было три часа ночи. Я вздохнул и отложил телефон. Наконец прозрение вернулось ко мне, и я осознал, кто говорил со мной. Пусть и таким странным образом, но адресат этого стиха все-таки спустя годы нашел возможность мне ответить.

25

А может быть она и не хотела мне звонить. Наверное, Город заводов решил, что звонок мертвеца – это уже совсем сумасшествие, поэтому дотронулся до моей жизни голосом другого близкого мне человека.

На следующее утро всемирный карантин закономерно пришел и в нашу страну. Всё закрыли, и нас отправили по домам. А мой дом лежал в степях юго-востока Украины. Город заводов с отчаянной грустью понимал, что не сможет меня удержать. Но он не хотел, чтобы я уезжал из него вот так: увидев только былое разрушенное величие. Да, Город не мог вернуть мне умерших, как и не мог воскресить свои заводы, но он мог приносить не только холод и туман. Он очень хотел, чтобы я уехал из него счастливым. Он хотел дарить мне только светлую грусть. И этот полуночный звонок, пригласивший меня изменить прошлое – был именно тем, что Город заводов мог мне дать. Он хотел заполнить пустоту. Он хотел заполнять ее не только руинами и болью о прошлых потерях. Город заводов не ломает судьбы – он строит их!..

27.8.20

Спасибо за чтение

Вернуться к книге