Обложка Город за точкой

Город за точкой

Fenyxxx

0% прочитано
Стандартный
Fenyxxx

Город за точкой

Глава 1

Двор оттаял в последнюю субботу марта, и подъезд, как и положено, вышел на субботник.

Объявила его баба Клава. Управляющая компания «Уют-Сервис» тоже повесила у двери бумажку с печатью, но бумажки там висели всю зиму, все до одной про «силами жильцов», и читать их давно никто не читал. Баба Клава поступила проще: в пятницу обошла все семь этажей, позвонила в каждую дверь и в каждую сказала одно и то же: «В десять. Перчатки свои. Кто не выйдет, я запомню». Подействовало это куда лучше печати. В десять во дворе стоял весь подъезд, включая граждан, которых Иван за восемь лет не видел ни разу и которые, как выяснилось, всё это время жили прямо над ним.

Сама баба Клава командовала из окна. Колено с утра «стреляло», спускаться она не стала, а положила на подоконник подушку, на подушку локти и руководила с седьмого этажа, как с капитанского мостика. Голос она при этом не повышала: её и так было слышно до самых гаражей.

— Аркадий! Левее! Ты его вешаешь или ты с ним разговариваешь?

Аркадий стоял на стремянке у старой берёзы с гвоздём в зубах и прибивал скворечник. Скворечник этот он всю зиму мастерил в гараже из досок от старого шкафа: крыша жестяная, леток круглый, а над летком табличка, выжженная паяльником: «НИК НЕ ДЕРЖИМ. ТОЛЬКО СКВОРЦЫ». Конструкция медленно и неуклонно заваливалась на бок. Аркадий её выправлял, она заваливалась снова, и так по кругу.

— Ты думаешь, скворцам предложат колонку с Никой? — поинтересовалась снизу Лена.

— Мне предлагали, — ответил Аркадий сквозь гвоздь. — Пусть знают, что тут не возьмут.

Лена держала стремянку и смотрела на мужа тем особым взглядом, каким смотрят на человека, с которым прожито пятнадцать лет и который прошлой осенью месяц подряд соглашался со всем на свете голосом диктора. Теперь он не соглашался ни с чем, включая закон всемирного тяготения, и Лену это, похоже, вполне устраивало.

Жанна трудилась на газоне. В широкой соломенной шляпе, в белых нитяных перчатках до локтя и в резиновых сапогах цвета фуксии. В одной руке грабли, в другой телефон, причём грабли двигались медленно, а телефон без перерыва.

— Девочки, я на субботнике. Сама. Вот грабли, вот листья. Субботник — это новый пилатес, запомните. И никакой «Ники» в радиусе двадцати метров, у нас даже скворечник подписан.

Лента у Жанны за зиму доросла до шестисот тысяч. После статьи «Подъезд» её дважды блокировали и один раз позвали на государственное телевидение, но Жанна не пошла, сославшись на плохой свет в студии.

• • •

Иван спустился последним, в начале одиннадцатого, в старой куртке и тёмных очках.

Весна в этом году пришла сразу, без предупреждения: в среду ещё лежал серый снег, а в субботу солнце било в лужи так, что лужи били в ответ. Ивану это было неудобно. Раз в одиннадцать минут, на такте, мир у него перед глазами на долю секунды становился белее. Зимой это проходило почти незаметно, а весной белое ложилось поверх белого, и глаза начинали слезиться. Очки посоветовала Галина Петровна. В очках, с сединой на висках и белой ниткой на запястье, Иван, по мнению Толяна, смахивал на «итальянского мафиози на пенсии, которого сослали в Россию за доброту».

Совпадение в покое держалось на тридцати одном проценте всю зиму, голова не болела, и это было хорошо. Плохо было другое, и знали про это только Толян с Майей: иногда его уносило.

Не каждый такт, а раз в два-три дня. Мир белел и не отпускал через долю секунды, а держал, и Иван оказывался где-то не здесь, впрочем, недалеко: на краю Города, в тёплом гуле, похожем на вечерний двор, когда все окна нараспашку. Стоял там и ничего не хотел. Потом белое отпускало, и он снова обнаруживал себя на кухне, в автобусе или у раковины с недомытой чашкой в руке. Пять секунд, иногда десять. Возвращался он не потому, что хотел, а потому, что отпускало, и вот это пугало больше всего. Человек, всю жизнь знавший, где у него что лежит, понятия не имел, куда деваться в эти секунды и что будет, если однажды не отпустит.

— Явился! — крикнула баба Клава с седьмого. — Бери ведро. Белить будешь.

В ведре была известь, разведённая с вечера, и широкая кисть. Белить полагалось тополя вдоль дорожки, до пояса и ровно, «как в армии», хотя в армии баба Клава, насколько известно, не служила.

На третьем тополе пришёл такт.

Иван стоял с кистью у ствола, когда мир побелел и не отпустил. Двор поплыл, а вместо него проступил другой, тёплый, гудящий, с горящими окнами. Иван смотрел на эти окна, и было ему хорошо, и про кисть в руке он напрочь забыл.

Когда отпустило, кисть висела в опущенной руке, известь с неё капала на ботинок, и пятно там было уже с ладонь. Рядом стоял Аркадий со стремянкой на плече и смотрел.

— Шесть секунд, — сообщил он. — Я считал. Ты как памятник стоял, только капал.

Иван спросил, видно ли со стороны. Аркадий сказал, что видно, подумал и добавил, что кисть надо класть, когда чувствуешь: он на складе так погрузчик глушит, когда надо отойти, мало ли что. С тем и ушёл к следующей берёзе.

Аркадий был прав, только Иван ни разу ничего не почувствовал заранее.

• • •

Толян пришёл к одиннадцати, прямо с совещания.

Совещание у него было в девять утра в субботу, в офисе «Уют-Сервиса» на первом этаже соседнего дома, и гордился им Толян так, как другие гордятся дипломом. С января он работал в управляющей компании «консультантом по конфликтам». Должность придумали специально под него. Директор, Галина Эдуардовна, сначала прочитала «Подъезд», потом узнала, что Толян за один вечер помирил двух соседей из пятого дома, девять лет судившихся из-за парковочного места, и позвонила сама.

Мирил он, впрочем, не всегда и рассказывал об этом честно, что Ивану в нём особенно нравилось. На прошлой неделе Толян полчаса слушал пенсионера с третьего этажа, жаловавшегося на соседку, и всё это время был уверен, что тут ревность. Оказалось, соседка каждую весну заливала пенсионера и ни разу не извинилась, а пенсионер был просто зол. Обиду Толян услышал верно, а историю к ней придумал свою, и история вышла не та. «Слышу я хорошо, — сказал он тогда, — а понимаю как получится».

На вопрос о совещании он рассказал, что Тамара из бухгалтерии обиделась на Ольгу из диспетчерской, и он, Толян, решил, что из-за Восьмого марта, мол, не поздравила. Пошёл к Ольге, а Ольга говорит: поздравила, открытку на стол положила. Открытку, как выяснилось, выкинула уборщица.

— Так что я опять мимо, — заключил Толян и поправил на голове Петину клетчатую кепку, которую носил с ноября. — Хорошо хоть, открытку нашли. В мусорке у лифта. Помирились сами, уборщице выговор.

Потом он посмотрел на ботинок Ивана, на белое пятно, потом Ивану в лицо, и спросил только: «Было?» Иван сказал, что шесть секунд. Толян ничего не ответил, просто постоял рядом, плечом к плечу, как стоят с человеком на остановке, когда автобус опаздывает, а потом отправился таскать мешки и велел Ивану не белить у самой дорожки, где носятся дети на самокатах.

• • •

Майя пришла в двенадцать, в сером шарфе, который мама Ивана связала ему прошлой осенью и который с декабря как-то сам собой перешёл к Майе. В руках у неё была трёхлитровая банка из-под огурцов с наклейкой, выведенной её ровным почерком:

«ШТРАФЫ ЗА КРАСИВО.

Метафора — 10 р.

Афоризм — 20 р.

Слово „судьба“ — 50 р.

Рецидив — вдвое».

Банку она поставила на лавочку и объявила, что Иван всю зиму писал ей красиво, а она терпела, но с сегодняшнего дня всё, штраф, деньги пойдут Аркадию на бензин. Иван возразил, что ничего ещё не сказал. Майя достала телефон и зачитала утреннее: «Весна — это когда город вспоминает, что он живой». Десять рублей.

В кармане у Ивана нашлось восемь. Он высыпал, и Майя записала долг в телефон. Жанна подошла, прочитала наклейку, хмыкнула и заявила, что это цензура. Майя возразила, что цензура бесплатная, а тут платно, разница существенная. Жанна подумала и сунула в банку сотню «на месяц вперёд». Больше к банке в тот день никто не подходил.

Когда Иван отставил ведро, Майя села рядом и тихо сказала, что Аркадий ей уже доложил.

— В четверг было четыре, — сказала она, глядя на скворечник. — В понедельник три. Ты записываешь?

Иван сказал, что записывает. На вопрос, растёт ли, он не ответил, и Майя кивнула так, как кивают, когда ответ ясен и без слов.

• • •

К обеду баба Клава всё-таки спустилась. Колено отпустило, а мужики из шестой квартиры тем временем начали складывать мешки с листьями к гаражу вместо мусорки. Она разобралась сперва с мешками, потом с мужиками, потом опустилась на лавочку рядом с Иваном, вытянула ногу и сообщила, не глядя на него:

— Сквозит у тебя.

Иван спросил, где.

— На кухне. Я вчера заходила, ключ-то у меня есть, цветок твой полить, ты ж не поливаешь. Стою у плиты, а над плитой сквозит. Окно закрыто, форточка закрыта, вытяжка выключена, а сквозит, тёплым, как из подъезда с мороза. — Она пошевелила ногой. — И колено. Раньше ныло на северо-восток, туда, где этот ваш Озёрный. А с декабря ноет на тебя. Я проверяла: у себя сажусь, у Аллы сажусь, всё на тебя, на твою кухню. Ты знаешь отчего?

— Догадываюсь.

— Ну и ладно, — сказала баба Клава. — Раз догадываешься, разберёшься. Моё дело сказать.

Встала и пошла выяснять отношения со скворечником, который опять висел боком.

А Иван остался на лавочке. В гуле, где горели окна Города, ближе всех горело одно, с лампой и клеёнкой, и он прекрасно знал, кто там сидит. Знал с тринадцатого декабря. Всю зиму он обходил это окно взглядом, как обходят дверь, за которой спит человек, которого непонятно, как будить, да и стоит ли.

• • •

Курьер появился в начале второго: молодой человек в синей куртке, с планшетом и хорошими манерами. Спросил у калитки Ж. А. Кравцову. Жанна выпрямилась, поправила шляпу, расписалась с завитком и только потом прочитала.

— Сорок миллионов, — сказала она вслух. — Иск о защите деловой репутации. Истец… благотворительный фонд «Ясный горизонт». Не Консорциум, фонд. Это как?

Майя объяснила, что это значит одно: там сидят умные люди. Консорциума в стране юридически не существует, это вывеска, а фонд существует, вот он и судится.

Ивану курьер вручил повестку свидетеля на четвёртое апреля, на десять утра, пожелал хорошего дня и откланялся.

Копию иска Майя читала стоя, минут пять, сначала конец, потом начало, потом снова конец, и наконец признала, что написано хорошо, без единой ошибки. Ссылаются не на всю статью, а на три абзаца, где она пишет про «подстройку населения» и цитирует ТЗ «Контура». Мол, ТЗ — это черновик, никем не утверждённый, а журналистка выдала черновик за решение.

— Технически они правы, — сказала Майя. — Там «ред. 3», подписи нет. А по существу они его выполняли, только это надо доказать. А всё, что у нас есть, добыто через Ильин доступ, который они назовут незаконным.

Жанна сняла перчатку, медленно, палец за пальцем, и спросила, что будет, если она проиграет. Майя сказала: сорок миллионов. Жанна заметила, что у неё нет и четырёхсот тысяч, у неё есть шляпы, и шляпы она не отдаст. Прозвучало это как шутка, только Жанна при этом не улыбалась.

• • •

Письмо пришло Ивану на телефон, пока он отмывал кисть под краном у гаража:

«ООО „Нейросфера“. Уведомление о проведении внеплановой проверки. Основание: обращение фонда „Ясный горизонт“ о возможном нарушении порядка медицинской сертификации изделий (шлемы ЭЭГ-мониторинга, серия „Р-120“). Срок начала проверки: 3 апреля. На время проверки рекомендуется приостановить отгрузку изделий серии „Р-120“».

Майя прочитала через его плечо. Шлемы на сто двадцать, те самые, что стояли у них на Шри-Ланке и в «Озёрном», купленные ими же через «Clear Horizon Medical». А теперь, выходит, проверяют Ивана за то, что он им их продавал.

— Хорошо сделано, — сказала Майя без всякой злости.

Иван подумал, что впервые слышит от неё про Консорциум что-то похожее на уважение, и от этого стало неуютнее, чем от любой угрозы.

• • •

К вечеру двор был чистый. Тополя стояли белые до пояса, все ровно, кроме третьего, у которого на высоте ботинка красовалось лишнее пятно. Скворечник висел с креном, и Аркадий, отходя на три шага, склонял голову набок, чтобы тот казался прямым.

Иван поднялся к себе один, поставил чайник и снял очки.

На дверце холодильника, под магнитом-апельсином, когда-то подаренным Светочкой, висел клетчатый листок, вырванный из тетрадки. Его, Иванов, почерк, мелкий, чуть наискось:

«Купи сметаны. Мама любит».

Ничего такого он не писал. Утром листка не было, он пил кофе у этого самого холодильника и видел под апельсином только старый счёт за интернет. Иван пересчитал корешки в своей тетрадке «Город за точкой (пока)»: все листы на месте. Бумага у записки была такая же, в клетку, только чуть желтее, как полежавшая на солнце. Сметаны в холодильнике, разумеется, не оказалось.

И тут Ивана кольнуло другое. Он понятия не имел, любит ли мама сметану. Мама приезжала раз в две недели, привозила банки, увозила банки, а что она сама любит, он, тридцатилетний сын, так ни разу и не поинтересовался. А тот, кто писал записку, знал.

Он позвонил маме и спросил прямо. Мама удивилась, сказала, что любит, всегда любила, и поинтересовалась, с чего вдруг. «Так, подумал», — сказал Иван. «Ну раз подумал, так купи, — сказала мама. — Я в воскресенье приеду, у тебя ж вечно ничего нет».

Потом пришёл Толян. Иван молча протянул ему листок. Толян повертел его, приложил к груди и постоял так с закрытыми глазами секунд десять, после чего честно признался, что ничего не слышит: бумага как бумага. Думал, оттуда, а не слышно. Может, и не должно быть слышно. Может, это не ему.

За сметаной сходили вдвоём, и Толян заодно взял себе кефир, который пил с октября, «как люди в санатории».

Дома Иван открыл тетрадку и записал то, что записывал всю зиму, столбиком, как показания приборов:

«25 марта. 10:52. Двор, у тополя. 6 сек. Не почувствовал заранее. Вернулся не сам: отпустило. Кисть в руке не помнил».

Выше на странице было: «23 марта. 3 сек. Автобус». «19 марта. 4 сек. Кухня». «12 марта. 3 сек.». Цифры ползли вверх неровно, но ползли. Иван посмотрел на них, как когда-то смотрел на графики пациентов, и подумал то, что подумал бы про любого пациента: надо понять механизм, пока не стало хуже.

Банку он поставил в холодильник, а под чужой запиской своим почерком приписал: «Купил. Откуда ты знаешь?»

Утром его вопрос был на месте. Под ним тем же почерком, только ровнее, стояло одно слово: «Спасибо».

Ответа на вопрос не было.

Глава 2

Адвоката нашла Майя, и искала она его неделю. Обзвонила двадцать контор. В девятнадцати ей вежливо объяснили, что дела против фонда «Ясный горизонт» «сейчас не берут, загрузка». В двадцатой трубку снял пожилой мужской голос, выслушал её до конца, подумал и спросил, понимает ли ответчица, что может проиграть. Майя сказала, что понимает. «Тогда беру, — сказал голос. — Те, кто не понимает, мешают работать. Семён Маркович. Завтра в девять, с документами, все оригиналы, никаких пересказов».

Семён Маркович оказался маленьким, сухим и лысым человеком лет семидесяти, в вязаном жилете горчичного цвета и с портфелем, который, похоже, помнил ещё советские суды. Говорил он мало, а читал быстро. «Подъезд» одолел за двадцать минут, отложил и вынес приговор: статья хорошая, но в ней три плохих абзаца, и именно на них истец и ссылается. Цитировать черновик как решение было ошибкой, причём не моральной, а юридической. «Будем с ней жить», — заключил он. Майя покраснела, однако спорить не стала, что для неё было почти подвигом.

• • •

Проверка явилась в понедельник, третьего, в девять ноль-ноль.

Их было трое, две женщины и мужчина, с одинаковыми синими папками и одинаково приветливыми лицами. Предъявили удостоверения Росздравнадзора, предписание и опись намеченного к изучению на одиннадцати страницах.

Светочка встретила их, как встречала всех, с пряником на блюдце. Одна из женщин пряник взяла, поблагодарила и положила на край стола нетронутым. Светочка потом говорила Ивану, что вот это и было страшнее всего.

Сидели они до шести. Сняли копии со всех сертификатов на шлемы серии «Р-120», переписали номера отгруженных изделий за три года, а с особым интересом изучили шестнадцать комплектов, проданных «Clear Horizon Medical» за полгода до сияния. Мужчина спросил, указал ли покупатель назначение. Иван ответил, что указал: клинические испытания, мониторинг пациентов в состоянии изменённого сознания. Мужчина спросил, проверял ли Иван, есть ли у покупателя лицензия на такие испытания. Иван подумал и сказал правду: не проверял. Мужчина записал это с тем же выражением, с каким записывают температуру воздуха.

Уже в дверях старшая из женщин, полная, с усталым лицом, задержалась и вполголоса сообщила, что она Ивану ничего не говорила, но обращение на него пришло не по почте: его привезли курьером, с сопроводительным письмом от заместителя министра. Дочь у неё «Подъезд» читала, а сама она не успела, некогда, но пусть Иван Викторович будет поосторожнее.

И ушла, оставив пряник на столе.

Светочка его выбросила, потом достала из мусорки, завернула в салфетку и убрала в ящик стола. На память, объяснила она, чтобы помнить, что бывают на свете люди, которые не едят пряников. Пряник пролежал в ящике до самого закрытия фирмы и, по словам Светочки, ничуть не зачерствел, потому что и тут оказался принципиальным.

• • •

Районный суд стоял на тихой улочке за рынком: жёлтое здание с облупленными колоннами и голубями на ступенях. А перед ступенями в четверг, четвёртого апреля, стояли бабушки.

Было их человек сорок, и половину Иван знал в лицо по очереди за «Шпилькой» и по наклейкам «Не соглашайтесь», которые они с осени лепили на все остановки. Плакаты у них были самодельные, на картоне от коробок: «РУКИ ПРОЧЬ ОТ ЖАННЫ», «ПОДЪЕЗД ПРАВ», «МЫ ЧИТАЛИ». У самой старенькой, в пуховом платке, плакатик был совсем крохотный: «Я ТОЖЕ НЕ СОГЛАСНАЯ».

Через дорогу на крыше аптеки висел новый рекламный экран. Молодая мама, детский столик, а на столике белый цилиндрик поменьше прежних, с розовым кольцом: «Ника-3. Нянька. Споёт, расскажет, посидит. Пока вы на работе». И мелко внизу: «Бесплатно для семей с детьми».

Толян отметил, что колонка розовая. Майя отметила, что «согласитесь» они больше не говорят, а говорят «посидит», и это, на её вкус, гораздо хуже.

Жанна подъехала на такси без пяти десять, и бабушки встретили её аплодисментами. Явилась она в чёрном пальто до пят и в чёрной шляпе с вуалью до подбородка, шепнула Ивану, что это на вход, а в зале она снимет, потому что Семён Маркович сказал, что судья шляп не любит. Семён Маркович, проходя мимо, уточнил, что сказал он другое: судья не любит цирк. Жанна заявила, что это одно и то же, но шляпу в зале всё-таки сняла.

• • •

Зал оказался маленьким и душным, с жёлтыми стенами. Скамейки заняли свои: Майя, Толян, Галина Петровна с тетрадкой, Лена с Аркадием, Лидочка, отпросившаяся со смены. Бабушек пристав пустил десятерых, «в пределах вместимости».

На стороне истца сидел один-единственный человек. Артур Вениаминович был высокий, худой, в хорошем сером костюме и с хорошей стрижкой, а перед ним лежала аккуратная стопка бумаг, сшитая, пронумерованная, с разноцветными закладками. С Семёном Марковичем он поздоровался за руку, как здороваются люди, давно знакомые по другим делам. Майя шёпотом спросила, знакомы ли они. Семён Маркович так же шёпотом ответил, что мальчик у него практику проходил в двадцать шестом году, толковый, очень толковый, и это плохо.

Толян разглядывал Артура Вениаминовича долго и прищурившись, а потом доложил, что тот спокоен совершенно: ему не страшно и не скучно, он просто работает.

Ровно в десять вошла судья, Зинаида Павловна, дама лет шестидесяти в мантии, с очками на цепочке и с лицом человека, который в этом зале видел решительно всё. Оглядела публику и сообщила, что публика, она видит, подготовилась, но плакаты пусть оставит в коридоре, здесь не митинг. Бабушки плакаты вынесли. Бабушка в пуховом платке свой крохотный сунула под скамейку и сделала вид, что его нет, а Зинаида Павловна сделала вид, что не заметила.

• • •

Позицию истца Артур Вениаминович изложил за пятнадцать минут и изложил хорошо. Иван, слушавший его с неприязнью, через пять минут поймал себя на том, что ему интересно.

Статья «Подъезд» опубликована в ленте ответчицы. В статье утверждается, что фонд «Ясный горизонт» и связанные с ним структуры планировали «фазовую подстройку населения» для «управления информационным полем». В доказательство цитируется документ «ТЗ „Контур-47“, ред. 3», который не подписан, не утверждён, является рабочим черновиком одного из подрядчиков и получен лицом, не имевшим на то права, через учётную запись, использованную с превышением полномочий. Истец просит признать сведения не соответствующими действительности, обязать ответчицу опубликовать опровержение и взыскать сорок миллионов за репутационный вред, подтверждённый письмами партнёров о расторжении договоров. Писем было четырнадцать. Он передал их секретарю и сел.

Семён Маркович не торопился. Посидел, полистал свои бумаги и только потом поднялся. Коллега прав, сказал он, ТЗ не подписано, и оспаривать это защита не собирается. Защиту интересует другое: кто, собственно, истец?

Зинаида Павловна подняла бровь и напомнила, что истец указан: фонд «Ясный горизонт».

— Указан, — согласился Семён Маркович. — Только статья пишет про Международный консорциум стабильности поля, который у нас не зарегистрирован, налогов не платит и юридически, выходит, не существует. А фонд утверждает, что статья порочит его репутацию. Значит, по мнению фонда, Консорциум и фонд одно и то же, или фонд за Консорциум отвечает. Тогда пусть покажет, кто в нём решает. Просим истребовать устав фонда и протоколы заседаний совета за прошлый год, включая состав совета на дату решения о запуске на Шри-Ланке.

Артур Вениаминович возразил, что внутренние документы фонда к предмету спора не относятся. Семён Маркович ласково напомнил, что коллега сам их принёс: четырнадцать писем о том, что фонд потерял репутацию из-за статьи про Консорциум. Значит, либо фонд и есть Консорциум, либо письма не о том.

Зинаида Павловна что-то долго писала, а потом сказала, что разберётся, и вызвала свидетеля Прошкова.

• • •

Ивану напомнили об ответственности за заведомо ложные показания. Он сказал, что понимает. Судья поинтересовалась тёмными очками, и он предъявил справку от невролога Гаврилова, написанную за пять минут: «фотофобия неясного генеза». Справку прочитали и приняли.

Семён Маркович спрашивал коротко. Видел ли свидетель техническое задание? Видел, на портале, через доступ консультанта Ильи Сергеевича, выданный самим подрядчиком и так и не отозванный. Было ли там про «фазовую подстройку населения»? Было. Был ли свидетель в ноябре на объекте «Озёрный-7» в качестве «удерживающего звена»? Был, по приглашению инженера Ветрова, научного руководителя программы. Совпадало ли происходившее на объекте с текстом ТЗ? В основном совпадало.

Потом поднялся Артур Вениаминович и заговорил негромко, без всякого нажима. Видел ли Иван Викторович подписанный приказ об исполнении ТЗ? Нет. Видел ли он, чтобы «Ники» синхронизировали именно людей, а не колонки?

— Я видел… — начал Иван, и тут пришёл такт.

Почуял он его, как обычно, на долю секунды раньше: лампы под потолком стали белее. Только белое на этот раз не ушло. Зал поплыл, а вместо него проступил другой, тёплый и гудящий, с окнами. Иван стоял там и не помнил ни вопроса, ни того, что он свидетель. В одном окне, ближнем, горела лампа над клеёнкой, и кто-то за столом поднял голову, и Ивану хотелось туда, и не хотелось, и он так и стоял.

Когда отпустило, он обнаружил, что держится за трибуну обеими руками. В зале стояла тишина. Зинаида Павловна смотрела поверх очков, Артур Вениаминович на часы.

— Девять секунд, — сообщил он, ничуть не повышая голоса. — Ваша честь, прошу занести в протокол: свидетель девять секунд не реагировал на вопросы, и это видели все присутствующие. Добросовестность свидетеля я под сомнение не ставлю. Однако свидетель сам заявляет, что находился в «резонансе с полем», что у него в мозге образование неясной природы и что он «видит Город за точкой». Истец ходатайствует о признании показаний в части оценок и интерпретаций недостоверными, как данных лицом, чьё состояние не позволяло объективно воспринимать происходящее.

Бабушка в пуховом платке тихонько охнула.

Зинаида Павловна спросила, что это было. Иван снял очки, вытер глаза, надел обратно и ответил, что это особенность его состояния, он её не скрывает, но на объекте он видел приборы и цифры на экранах, а цифрам его состояние безразлично.

Судья подумала и удовлетворила ходатайство частично: показания о том, что свидетель «видел» в ином, она поискала слово, «восприятии», суд не учитывает, а показания о документах и приборах учитывает. Иван сел. Майя, не глядя на него, взяла его за руку и не отпускала до конца заседания, и рука у неё была холодная.

• • •

После перерыва Зинаида Павловна огласила решение по ходатайству защиты: обязать истца в четырнадцатидневный срок представить устав фонда и полный состав его совета на дату принятия решения о запуске на Шри-Ланке, с фамилиями и должностями, включая участвовавших дистанционно. Заседание отложить на двадцатое апреля. Артур Вениаминович кивнул, записал, и лицо у него ничуть не изменилось.

В коридоре Семён Маркович подвёл итог: ничья, и ничья хорошая. Защита потеряла половину свидетеля, истец потерял совет. Майя возразила, что совет он не потерял: пришлют, только так, что лучше бы не присылали. «Наверное, — согласился Семён Маркович. — Я же говорил, толковый мальчик».

Тут у Жанны зазвонил телефон. Она послушала, побледнела и показала экран Майе: лента «Жанна. Без цензуры» недоступна, «ресурс временно ограничен по требованию». Пока шло заседание, кто-то позаботился.

Через час ленту вернули без всяких объяснений, но за этот час, как потом подсчитал Илья, от Жанны отписались сорок тысяч человек, решив, что её закрыли насовсем. Жанна стояла на ступенях без шляпы, смотрела на розовую «Нику» через дорогу и рассуждала вслух, что собирала их двадцать лет. Ничего, вернутся. Девочки всегда возвращаются, когда понимают, что их обманули. Не сразу, но возвращаются.

• • •

Артур Вениаминович догнал Ивана у выхода, один, с портфелем, остановился на ступенях рядом и попросил минуту, не для протокола. Смотрел он при этом не на Ивана, а на голубей. Толян, стоявший рядом, удостоился такого вежливого взгляда, что отошёл на три шага сам.

— Я читал вашу работу, — сказал Артур Вениаминович. — Ту, за которую вас высмеяли. Я не учёный, но понял, что вы правы. К делу это не относится. Относится вот что. Сегодня суд видел девять секунд. Следующее ходатайство будет о судебно-психиатрической экспертизе, по проверке вашей фирмы. Если эксперт напишет, что руководитель предприятия, выпускающего медицинские изделия, периодически теряет связь с реальностью, фирму закроют. Не за шлемы, Иван Викторович. За вас.

Иван спросил, зачем он ему это рассказывает.

— Затем, что делать это буду я, — спокойно ответил Артур Вениаминович. — Мне поручат, я сделаю, и сделаю хорошо. Хочу, чтобы вы знали заранее, мне так честнее. Лечитесь. Или научитесь это контролировать. До лета.

Кивнул и ушёл к машине.

Толян вернулся и признал, что тот не врал, а больше ничего сказать не может: не слышно, гладко, как вода в стакане. «Он не стеклянный, Вано, — добавил Толян. — Он просто так умеет».

• • •

Майя позвонила в девять вечера. Весь день она молчала, и Иван понимал почему: держала его за руку в зале и ничем не могла помочь. Без всяких приветствий она сообщила, что посчитала по его журналу с декабря: если линия пойдёт, как идёт, к июлю выйдет минута, а к сентябрю пять. Иван сказал, что тоже посчитал. Майя сказала, что не хочет, чтобы однажды он встал посреди улицы на пять минут. Иван сказал, что тоже не хочет.

— У Жанны в комментариях, — сказала Майя после паузы, — с зимы пишет одна женщина с Белого моря. Что у них старухи «туда ходят и сами назад приходят». Я думала, сумасшедшая. Напишу ей.

• • •

На кухне Иван открыл тетрадку и записал:

«4 апреля. 11:41. Суд. 9 сек. Под вопросом. Не почувствовал. Отпустило само».

Подумал и добавил ниже:

«Срок: до лета. Научиться возвращаться самому. Иначе закроют фирму, а потом и всё остальное».

Под апельсином на холодильнике висела утренняя записка его почерком: «Не забудь: у Светочки в пятницу день рождения». Он, конечно, забыл. Он даже не знал, что у Светочки день рождения в апреле. А тот знал.

Иван приписал снизу: «Ты можешь вернуться, когда захочешь?»

Утром под вопросом стояло: «Нет. Я не умею. Ты тоже». И ниже, помельче, как пишут то, что стыдно писать крупно: «Ты хотя бы попробуй».

Глава 3

Гараж оттаял на неделю позже двора. Стоял он в низинке и весь март исправно собирал в себя чужую талую воду, так что Аркадий два вечера вычерпывал её ведром, а третий сушил пол строительным феном. Фен работал без розетки, от поля, и на такте гудел чуть громче, будто тоже радовался весне.

Штаб возвращался на место по частям. Илья притащил два ноутбука и моток проводов. Галина Петровна привезла на «жигулёнке» школьную доску, на которой осенью рисовала пеленги, и прислонила её к стене рядом с отцовской топокартой Аркадия, где карандашом был обведён квадратик «Озёрный-7». Лидочка принесла электрочайник. Майя явилась последней, с распечаткой, которую утром переслал Семён Маркович, и сообщила, что прислали раньше срока: суд дал четырнадцать дней, а они уложились в шесть. Толян предположил, что это чтобы выглядеть прилично. Майя сказала, что это чтобы защита не успела подготовиться к двадцатому.

Распечатка была на бланке фонда, без единой опечатки, и называлась «Сведения о составе Совета фонда по запросу суда». Строк в ней было одиннадцать. Семь заполнены честь по чести: фамилия, имя, отчество, должность. А с восьмой по одиннадцатую везде одно и то же: «Сведения не подлежат раскрытию. Врачебная тайна (ст. 13 Федерального закона № 323-ФЗ). Согласие субъекта на раскрытие не получено».

Иван обратил внимание, что тайна врачебная, не государственная и не коммерческая. Майя пересказала мнение Семёна Марковича: всё законно. Если член совета участвовал в заседании, находясь на лечении, и связь шла через медицинское учреждение, фонд вправе молчать. Суд проверит, но не раньше лета.

— Мы узнали, что они больны, — сказала Майя. — И больше ничего.

• • •

Галина Петровна выписала семерых на доску крупным учительским почерком с наклоном:

«1. Горюнов Пётр Ильич. Бывш. замминистра энергетики.

2. Лукьянов Вадим Сергеевич. Гендиректор „Энергосбыт-Плюс“.

3. Брандт Эмма Карловна. Пред. правления банка „Северный капитал“.

4. Ригер Леонид Аронович. Академик, рук. научной секции.

5. Осс Хенрик. Международная энергокорпорация.

6. Камышев Георгий Аркадьевич. Медиахолдинг („Шпилька“).

7. Ренар Филипп. Международный комитет по энергобезопасности».

Под седьмым она провела черту, нарисовала четыре квадрата и, подумав, закрасила их мелом. Аркадий заметил, что вообще-то они чёрные. Галина Петровна объяснила, что на доске всё наоборот, мел белый.

Час просидели над доской. Илья выудил всё, что лежало в открытом доступе. Горюнов после «Подъезда» ушёл со всех постов и завёл блог про рыбалку на Волге, сорок тысяч подписчиков, и в каждом ролике фигурировал один и тот же лещ. Лукьянов не давал интервью десять лет и после статьи традицию не нарушил. Осс и Ренар через неделю после публикации вышли из совета «по состоянию здоровья». Ригер молчал. Камышев на все вопросы журналистов отвечал одной фразой: «Я всегда действовал в интересах читателей».

Ригера Иван узнал по бородке на фотографии и сказал только одно слово: «Табуретка». Полтора года назад на симпозиуме этот человек спросил его про информационную составляющую табуретки, и зал смеялся, а как зовут остряка, Иван тогда так и не узнал. Толян поинтересовался, легче ли теперь, когда узнал. Иван ответил, что хуже: академик не дурак, и смеялся он не по глупости, а потому что ему так было удобно.

Жанна, пришедшая позже всех в своих сапогах цвета фуксии, долго смотрела на шестую строчку. Оказалось, что у Камышева в журнале она двенадцать лет вела колонку «Звёзды и шляпы», пока он не уволил её по телефону со словами «Жанна, ты устарела». И голосовал он, по её глубокому убеждению, «за», можно не проверять: он всегда голосует за тех, кто больше платит. Майя возразила, что знать этого Жанна не может. «Деточка, могу, — сказала Жанна. — Я на него двенадцать лет работала».

Лидочка всё это время молчала у чайника, а потом достала из сумки свою станционную тетрадку и положила на верстак. У неё, сказала она, тоже есть цифры, только она не знала, кому показать.

Вела она их с декабря. Такты она записывала три года, а это было другое. Всякий раз, когда на станцию приходил запрос из областной больницы «о возможной связи состояния пациента с полем», Лидочка заносила в тетрадку дату и фамилию. Осенью таких запросов было девять, а с декабря по апрель ещё одиннадцать.

Галина Петровна, глянув на столбик, сказала, что это новые пустые, после декабря. Лидочка поправила: не совсем пустые, не как Николай Степанович. Эти не сразу. Сначала начинают задерживаться на такте, на секунды, и родственники думают, что человек просто задумался. Потом на минуту. А потом однажды не возвращаются. У одного жена так и написала в заявлении: «Он стал уходить в себя на такте, всё дольше, а в марте не вышел».

Фен на полке молчал, такта не было, и в гараже стало очень тихо.

Иван не поднимал головы от тетрадки. Он чувствовал, что все сейчас смотрят на него, и видеть их лица ему не хотелось. Он спросил только, сколько у них проходило от первого раза до последнего. Лидочка полистала: по-разному, два месяца, четыре, у одного полгода.

— А у меня с декабря, — сказал Иван. — Четыре.

Лидочка закрыла тетрадку. Она не знала, ей никто не говорил.

— Значит, полгода ждать не будем, — сказала Майя деловым тоном, каким ведут редакционные планёрки. Только пальцы, державшие распечатку, побелели на сгибах. — Лида, перепиши мне все одиннадцать: фамилии, даты, сколько тянулось. Мне нужна кривая. Не для статьи, для него.

• • •

С Брандт Майя договаривалась четыре дня. Письма возвращались, звонки упирались в секретаря. На пятый день с незнакомого номера пришло: «Подземная парковка ТЦ „Для вас“. Уровень -2. Сегодня, 19:00. Одна. Без телефона. Э. Б.». Майя пошла одна, а телефон оставила Ивану.

Эмма Карловна Брандт ждала на заднем сиденье тёмного седана в углу парковки, у колонны с номером 41, без шофёра. Женщина лет шестидесяти пяти, широкая, коротко стриженная, в сером костюме. Открыла дверь изнутри, кивнула на сиденье и предупредила, что у неё двадцать минут. Про Майю она, оказывается, всё знала: читала, пишет хорошо, с документами небрежна. И спросила, чего Майя хочет.

Майя хотела знать, как голосовали. Брандт ответила без запинки: она против, Осс против, Ренар против, Горюнов против. Лукьянов, Ригер и Камышев за. Четыре на три, они выигрывали. Потом подключились окна, все четыре «за», и вышло семь на четыре.

Кто они, Брандт не знала, и, судя по тому, как она это сказала, это была правда. Камеры всегда выключены, голоса через фильтр, имён не называли: «представители крупнейших доноров, пожелавшие сохранить анонимность». И доноры они действительно крупнейшие, больше, чем все семеро вместе взятые.

— А врачебная тайна? — спросила Майя.

— Это я и хотела вам сказать. — Брандт смотрела в бетонную стену. — У меня двадцать лет лежал отец, последние три года на кислороде. Я ездила каждую среду. Я знаю, как говорит человек, которому трудно дышать. Не словами, паузами: где пауза, там вдох. У троих из четверых я слышала эти паузы через любой фильтр. А четвёртый говорил гладко. Очень старый голос, и гладкий, как у человека, которому уже всё равно.

Записывать Майе было нечем, и она запомнила это слово в слово.

Зачем Брандт это рассказывает? Затем, объяснила та, что голосовала против и проиграла, и затем, что Майя всё равно узнает, а лучше от неё, чем от Камышева. Положила Майе на колени визитку и поставила условие: ничего из сказанного не публиковать, пока она не разрешит, и не писать, где она живёт. Банк содержит детский дом на восемьдесят детей, и ей вовсе не нужно, чтобы у его ворот толпились Майины читатели. Если Майя нарушит, больше она ничего не скажет, «а я ещё много знаю». И взглянула на часы.

Седан выехал с парковки через минуту и фары включил только на уровне улицы.

• • •

Саид возник на экране ноутбука в тот же вечер. За спиной у него была московская кухня, и жена время от времени проходила в кадре и махала рукой, не глядя в камеру.

По Саиду, всё было очень просто: бабушка говорила, не знаешь, где колодец, спроси у трёх верблюдов, сколько они шли. Сорок одна миллисекунда от удалённого узла до Шри-Ланки. Сорок одна от окон до Москвы. Одна задержка даёт круг, две дают две точки, нужна третья. И третью он поднял к камере: белый цилиндр, разобранный, с вынутой платой. «Ника» второго поколения, которую Алексей снял с пояса при выписке со словами «выбрось». Саид, будучи учёным, не выбрасывал ничего. Колонка раз в час звонила домой, только не в Москву, а в региональный центр, и в журнале у неё сохранилась задержка от Озёрного-7: сорок девять миллисекунд.

На карте у Ильи расплылись три бледных круга, от Коломбо, от Москвы и от озера, и легли друг на друга не в точку, а в пятно размером с ноготь, на юго-восток от Шри-Ланки, через море. Илья приблизил. Пятно было островом, на острове был город.

Сингапур. «Энергосбыт-Плюс Интернешнл», региональная штаб-квартира в деловом районе, при ней «Центр поддержки инфраструктуры», двадцать шестой этаж. Ни одной фотографии, один адрес. Жена Саида, в очередной раз проходя за его спиной, заглянула в экран, увидела слово «Сингапур» и поинтересовалась, не туда ли он опять собрался, потому что на дачу он собирается с прошлого лета. Саид ответил, что Сингапур по сравнению с дачей ближе, и получил полотенцем.

Майя медленно повторила: четыре окна в Сингапуре, трое больных и один старый, и все рядом с узлом. Галина Петровна дописала на доске под белыми квадратами: «Сингапур. 26 эт. Трое: дыхание. Один: старый, гладкий».

• • •

На другой день фирму Ивана опечатали. Не насовсем, а «на время проверки»: двое из Росздравнадзора и полицейский пришли в девять, вежливо вывели Светочку с двумя программистами, наклеили на двери лаборатории и серверной бумажные ленты с печатями и объявили, что отгрузка приостановлена до окончания экспертизы. Срок экспертизы называть не стали.

Светочка позвонила с улицы. Плакал, по её словам, программист Дима, у которого ипотека, а сама она была злая. Эдуарда, кактус, опечатали вместе с лабораторией, а поливать его надо по вторникам. Она им объясняла, что это кактус, а они ей: «Имущество». Иван сказал, что кактус переживёт. «Кактус, может, и переживёт, — сказала Светочка. — А я не знаю, на что жить».

Иван перевёл ей зарплату за два месяца со своего счёта, Диме тоже, себе оставил на месяц, подумал и перевёл Диме ещё.

• • •

Случилось это вечером, в гараже. Все стояли вокруг доски, Майя пересказывала Брандт, Галина Петровна писала, Аркадий грел чайник, а Иван стоял у верстака, опершись на него обеими руками.

Пришёл такт, белое пришло и не ушло, и Ивана унесло. На этот раз не во Двор, а дальше, на тот край Города, где он ещё ни разу не бывал. Длинная улица, окна, только здесь их было меньше и горели они тусклее. В конце улицы стоял кирпичный четырёхэтажный дом, похожий на больничный корпус, и на третьем этаже подряд шли четыре окна с плотными светлыми занавесками. За ними тусклый свет, как ночник в палате, а на каждом окне изнутри висела на шнурке белая табличка, вроде тех, что вешают на дверь гостиничного номера.

Ивану было тихо и тепло, уходить не хотелось, и он не помнил, откуда пришёл и есть ли ему куда возвращаться.

Потом его кто-то потянул за плечи, сильно и грубо, назад. Руки он чувствовал, но далеко, будто сквозь толщу воды, и тянули они не туда, куда нужно, а просто тянули, и белое не отпускало. Отпустило оно само.

Иван стоял у верстака. Толян держал его сзади за плечи обеими руками и дышал так, будто бежал. Галина Петровна, с мелом в руке, смотрела на часы над дверью и объявила, что вышло сорок секунд, она считала. Толян разжал руки, и руки у него тряслись. Тянул он, сказал Толян, изо всех сил, и толку никакого: тело тут, а держаться не за что, как за пустой рукав.

Майя молчала, и лицо у неё было белое.

Иван хрипло рассказал про окна: четыре, в конце улицы, с табличками, как в гостинице, когда не хотят, чтобы входили. Майя про окна не слушала. Она сказала только, что в понедельник было девять.

Галина Петровна подошла к доске и под «Сингапур. 26 эт.» дописала жёлтым мелом: «Иван: 3, 4, 3, 6, 9, 40». Последняя цифра была слишком большой, чтобы её обсуждать, и обсуждать её никто не стал.

• • •

Домой Иван пошёл один. Майя хотела проводить, но он сказал «не надо» таким тоном, что она не стала спорить и попросила только позвонить, когда дойдёт. Он позвонил с лестницы.

Дома он даже чайник не поставил. Сел за кухонный стол, разложил тетрадку, ручку и телефон с открытым секундомером и посмотрел на часы: до такта оставалось четыре минуты.

Он решил попробовать сам. Раз его уносит, значит, где-то есть дорога, а раз есть дорога туда, должна быть и обратно. В конце концов, он нейробиолог и десять лет учил людей управлять тем, что считалось неуправляемым: тревогой, болью, мигренью. Метод всегда был один: поймать момент, поймать себя в моменте и найти, за что ухватиться.

Первые два такта прошли впустую: мир побелел на долю секунды и отпустил, Иван даже не успел ничего почувствовать. На третьем он ждать не стал. Сам посмотрел туда, в гул, где горело окно с лампой и клеёнкой, и позволил себе захотеть.

Унесло его мгновенно. Двор, окна, тепло, ровный шум, как вечером на улице, когда все дома. Но на этот раз он помнил, что сидит на кухне, смутно, как помнят во сне, что спят. Это было новое.

Он захотел назад, сильно, изо всех сил, как хочет выбраться из воды тонущий. Ничего не вышло: хотение здесь было как крик под водой, внутри оглушительно, а снаружи ничего не меняется. Он стал думать про Майю, про её белое лицо в гараже и про её руку в зале суда. От этого стало тепло, но тепло только прибавляло уюта здесь, в гуле, и уходить хотелось ещё меньше. С мамой вышло то же самое.

Отпустило само. Секундомер показал двенадцать секунд, и Иван записал:

«11 апреля. 23:52. Кухня. Ушёл нарочно. 12 сек. Помнил, где сижу. Хотеть мало. Думать о близких не помогает, даже хуже: там от этого уютнее. Нужно что-то ещё. Что?»

Посидел и посмотрел на холодильник. Под апельсином висела новая записка, которой не было, когда он пришёл, это он помнил точно:

«Не дёргайся там. Я тоже дёргался. Только устаёшь».

Иван приписал снизу: «А что помогает?»

Утром ответа не было. Записка висела, вопрос под ней висел, а под вопросом было пусто, и Иван подумал, что это, пожалуй, и есть ответ: тот, на другой кухне, тоже не знал.

Глава 4

Письмо от академика Ригера пришло обычной почтой, в конверте, надписанном от руки крупным старомодным почерком с длинными хвостами у «д».

«Уважаемый Иван Викторович!

Полтора года назад я задал Вам вопрос об информационной составляющей табуретки. Зал смеялся, я тоже. Пишу, чтобы сказать: я был неправ. Не в вопросе. В том, что не дождался ответа.

Консорциум проводит в Тбилиси Форум культур резонанса. Девиз придумал не я: „Мы слышим“. Я веду научную секцию и приглашаю Вас с докладом. Тему выбирайте сами. Если откажетесь, пойму.

Л. А. Ригер.

P. S. Я знаю, кем Вы считаетесь у Консорциума. Я также знаю, что в совете я голосовал „за“. Вы, вероятно, тоже это знаете».

Майя назвала это ловушкой. Толян, подержав конверт в руках, назвал это совестью, а потом поправился, что, наверное, совестью: он теперь не уверен, что слышит, может, человек просто хорошо пишет. Майя рассудила, что одно другому не мешает.

Заседание двадцатого апреля тем временем отложили: истец попросил рассматривать «врачебную тайну» в закрытом режиме, и суд взял время подумать. Иван ответил Ригеру, что приедет.

• • •

Консорциум оплатил билет только Ивану. Майя полетела за свой счёт как пресса, Толян за свой как «сопровождающий». А к всеобщему удивлению отдельное приглашение от оргкомитета пришло бабе Клаве: «носитель народной практики восприятия фона». Про её колено после «Подъезда» не знал разве что ленивый.

Баба Клава сказала, что поедет, посмотрит на них и покажет им колено.

Летела она первый раз в жизни. Всю дорогу сидела прямо, вцепившись в подлокотники, и смотрела не в иллюминатор, а в спинку переднего кресла, а на посадке изрекла только одно: «Ну и пусть Петя не верил. Правильно не верил».

На регистрации всем выдали бейджи. У Ивана «И. В. Прошков, докладчик», у Майи «М. Рен, пресса», у Толяна после десятиминутных переговоров «А. Ветлугин, сопровождающий». А бабе Клаве, по заявке оргкомитета, напечатали: «К. Ф. Рябинина, староста подъезда». Видно, кто-то там читал «Подъезд» внимательно и решил пошутить. Баба Клава посмотрела на бейдж, надела его молча и проносила все три дня. Иван сперва гадал, понимает ли она шутку, а потом понял: понимает и носит назло.

• • •

Форум проходил в старом зале на берегу Куры, с колоннами, балконами и высокими окнами. Над сценой висел баннер «МЫ СЛЫШИМ» на шести языках, а под ним тянулся длинный стол с табличками пятнадцати делегаций.

Сингапур представлял доктор Лим, сухой и аккуратный господин лет пятидесяти пяти в сером костюме, с маленьким деревянным метрономом, который он ставил перед собой и время от времени запускал. Сингапурская программа «Такт» учила людей дышать в лад с фоном, по принципу «измерить значит понять, понять значит управлять». После истории с треугольником Саида Иван присматривался к нему внимательнее, чем к остальным.

От Бутана приехал лама Тензин, маленький, круглый, в бордовой накидке, и с ним четверо звонарей с ручными колоколами. Бутан не построил ни одной установки, однако фон слышали и там, и в монастырях на такте звонили. Звон, по словам Тензина, «не кормит, а здоровается».

От Сеула была Ора: двадцать лет, розовая чёлка, тридцать миллионов подписчиков и титул «прорицательница», который корейская пресса писала в кавычках, а фанаты без. При ней состояли менеджер, двое телохранителей и сумка с логотипом корейского дистрибьютора «Ники».

Хозяев, грузин, возглавлял Дато, огромный, усатый, с голосом, которым можно созывать стадо через долину.

И, наконец, Сторожевые с Белого моря, делегация из одного человека. Высокая женщина лет сорока в простом вязаном платье, с клубком серой шерсти и спицами, которые она не выпускала из рук ни на одном заседании. На табличке значилось: «Община Наволок». Она не выступала, она вязала. Только на такте иногда поднимала глаза и смотрела на Ивана, и он каждый раз чувствовал этот взгляд, как чувствуют прикосновение.

В первый же перерыв она сама подошла к Майе и представилась Устиньей: это она писала в комментариях у Жанны, а Майя ей тогда ответила «пришлите доказательства». Так вот, доказательства здесь, и она кивнула на Ивана у окна: он уходит, она по нему видит, и уходит давно. Майя спросила, может ли она помочь. Устинья сказала, что сама нет, а вот бабушка Агафья может, если успеют. Бабушке девяносто два.

• • •

Синхронистов было восемь, по двое на язык, и к обеду первого дня трое сдались.

Нино не сдалась. Синхронистка с грузинского и английского на русский, двадцати восьми лет, тонкая, черноволосая, с усталыми глазами человека, который много лет говорит чужими словами. Толян в первый перерыв оказался у её будки совершенно случайно. Во второй тоже. В третий он сообщил ей, что она переводит слова, а он то, что под словами, так что они коллеги.

Нино разглядывала его довольно долго, а потом разъяснила, что переводит она то, что человек хотел сказать, слова для этого и нужны, а Толян переводит то, чего человек говорить не хотел. Так что они не коллеги, у них противоположные профессии. И вообще он ей мешает: стоит у будки и дышит в микрофон, так что пусть, пожалуйста, отойдёт.

Толян отошёл. Майя наблюдала всё это от начала до конца и ничего не записала, хотя по лицу её было видно, как ей этого хотелось.

• • •

Бабу Клаву поставили на утро второго дня, в секцию «Народные практики восприятия фона», на десять минут. Модератор, гладкая молодая женщина, представила её как «уникальный пример бытовой сенсорики».

Баба Клава вышла к трибуне в своём бейдже «староста подъезда», постояла, оглядела зал и повторила с расстановкой: «Сенсорики». После чего объяснила, что колено у неё правое и ноет с шестьдесят восьмого года всякий раз, когда в поле что-то делают. Она этого не просила и с радостью обошлась бы без него. Кто думает, что это дар, пусть сам так поживёт: это вроде как погоду чуять, только хуже, погоду хоть по радио передают.

В зале засмеялись, а баба Клава даже не улыбнулась и продолжила:

— Вы тут хартию пишете. Орган, координировать. У нас в подъезде тоже был орган, совет дома: председатель, секретарь, казначей. Решали, когда трубы менять. Десять лет решали, а трубы взяли и потекли. И знаете, кто их чинил? Не совет. Сантехник Гена. Пришёл, посмотрел и сделал. Вот и у вас так будет. Пока вы координируете, кто-нибудь просто придёт и сделает. Хорошо, если Гена. А если нет?

И ушла со сцены. Аплодировали жидко. Модератор поблагодарила за «яркий пример», а Ригер в президиуме что-то записал.

Вечером в холле к бабе Клаве подошла Ора и через переводчика спросила, кто такой Гена. Сантехник, объяснила баба Клава, помер в двадцать девятом, хороший был человек, только пил. Ора выслушала, подумала и что-то записала в телефон. На следующий день у неё в ленте на тридцать миллионов появилась корейская фраза, которую Нино потом перевела Толяну: «Пока все координируют, кто-нибудь просто придёт и сделает». Про бабу Клаву там не было ни слова.

• • •

Конфликт разразился на второй день, на круглом столе «Канал: наука и традиция».

Лим докладывал о «Такте» гладко и убедительно, со слайдами: синхронизированные граждане меньше болеют и меньше тревожатся. Тензин слушал, склонив голову, а потом заметил через переводчика, что если все шагают в ногу, мост начинает качаться. Лим возразил, что частоту моста они знают. Тензин согласился: частоту знают, а чей это мост, не знают. Модератор от Консорциума поспешно забормотал про «синтез в рамках единого подхода».

И тут Толян во втором ряду рядом с Иваном выпрямился и зашептал, что спорят они вовсе не про мост: Лим за мать боится, она у него почти стеклянная, сидит с метрономом и считает, он её этим и держит, а у ламы учитель полгода молчит. Иван сказал «не надо», но было поздно: Толян уже стоял и громко, без микрофона, как на собрании жильцов, объявлял, что он консультант по конфликтам и может объяснить, про что спор. Доктор вот за маму боится, держит её счётом, а вы…

Лим поднялся с серым лицом и тихо, очень отчётливо сказал что-то по-английски. Нино в будке перевела в зал ровно, без всякой интонации, как переводят приговор: его мать не предмет для публичного обсуждения, права на это он никому не давал и просит модератора удалить этого человека.

Зал замер. Толян стоял красный и смотрел то на Лима, то на Ивана. Потом сказал тихо, но в тишине его услышали все: «Вы правы. Я не имел права. Простите». И вышел сам, не дожидаясь, пока удалят.

Иван нашёл его через полчаса на набережной. Толян сидел на парапете над Курой и, не оборачиваясь, признался, что про мать угадал и всё равно дурак, потому что слышать и говорить это разные вещи. Думал, раз слышит, значит, можно, а нельзя. В «Уют-Сервисе» он так никогда не делает, там он сначала спрашивает, а тут решил, что умнее всех.

Вечером Лим сам подошёл к нему в холле гостиницы. Постоял и сказал что-то коротко по-английски, и Толян понял его без перевода. Потом Лим вынул из кармана метроном и поставил на стол между ними, не запуская, и медленно, подбирая те немногие русские слова, что знал, объяснил: его матери восемьдесят два, она считает, он боится, это правда, но говорить об этом будет он сам. Толян согласился, что не он. Лим кивнул и ушёл, а метроном остался на столе. Толян отнёс его портье и попросил вернуть хозяину.

Нино, проходившая через холл с чемоданчиком наушников, видела всё. Она остановилась у стола и сказала Толяну, что в зале он извинился хорошо, при всех, она переводила. И главное, ничего не добавил, а это редкость, обычно добавляют. Так что завтра он может стоять у будки, только пусть не дышит в микрофон.

• • •

Доклад Ивана поставили последним, на вечер второго дня.

Из десяти страниц Майя вычеркнула семь красным карандашом: «информационный океан», «шёпот вселенной», «граница, оказавшаяся дверью». Штрафовать не стала, объяснив, что доклад не переписка и вычёркивание тут само по себе штраф.

Говорил он двадцать минут: про перекрытие спектров, про такт, про узел, который поначалу принял за опухоль, про то, что информацию в одной стране не запрёшь, как сквозняк в одной комнате, и про то, что двери плодить нельзя. Говорил сухо, и в зале было тихо, потому что все понимали, что это не теория, а то, что с ним было.

Последним слайдом шла фотография табуретки. Обычной, деревянной, некрашеной, гостевой, из гаража Аркадия.

— Меня спросили об информационной составляющей табуретки, — сказал Иван. — Вот она. На ней за зиму сидели пенсионерка, которая чувствует фон коленом, человек, который слышит чужие чувства и иногда ошибается, журналистка, кладовщик, учительница физики и инженер Консорциума, который принёс торт и предложил мне сесть в кресло на Озёрном. Табуретка об этом ничего не знает. Но любой, кто на ней сидел, скажет вам, где она стоит и зачем. Информационная составляющая вещи — это то, что с ней связывают люди. Канал устроен так же. Он не про энергию. Он про то, что мы в него кладём.

Ригер в президиуме поднял руку и задал один вопрос: сел бы Иван в это кресло ещё раз? Иван подумал и ответил, что нет: кресло рассчитано на одного.

• • •

«Хартию совместного использования канала» поставили на голосование в восемь вечера. Пункт четвёртый предусматривал «единый координирующий орган», и им, разумеется, становился Консорциум.

Голосовали табличками, и Иван считал. Консорциум за, две делегации, о которых он ничего не знал, тоже за. Сингапур за, после долгой паузы: Лим поднимал табличку, не глядя на Тензина. Сеул за: Ора подняла табличку, менеджер стоял у неё за спиной. И ещё трое за. Против были Бутан, Грузия, Сторожевые (Устинья подняла табличку, не выпуская спиц) и ещё четверо.

Восемь на семь. Модератор объявил, что хартия не принята, потребовалось бы две трети, и тут же, ни на секунду не замешкавшись, гладко прочитал с листа: учитывая важность темы и заинтересованность большинства, оргкомитет учреждает Постоянную рабочую группу по координации, открытую для всех желающих, первое заседание в сентябре, благодарю.

Зал зашумел. Майя тихо заметила, что голосование проиграли, а орган всё равно получили, только уже без голосования. Иван сказал, что восемь за это много. «Это больше половины», — уточнила Майя.

Тут к микрофону подошёл Ригер и сказал, что голосовал за запуск на Шри-Ланке, все это знают. Двадцать третьего сентября он, как и все, услышал голос, свой собственный, с кафедры, и полгода делал вид, что не слышал. Сегодня он голосовал против хартии. Это мало, но больше он сегодня не может.

Аплодировали немногие. Тензин ударил в колокол, один раз.

Когда все расходились, Устинья нашла Ивана в холле. Встала рядом и смотрела не на него, а на свои спицы. Сегодня его держали, сообщила она, на втором ряду, друг держал за плечо, когда Иван на такте поплыл, она видела. Иван сказал, что всего на три секунды. Устинья провязала ряд и спросила, зачем он руку подаёт.

Иван не понял. Устинья объяснила: там, когда его уносит, он тянет руку назад, как утопающий, чтоб вытянули. Не вытянут. Оттуда не вытягивают, оттуда выходят сами, бабушка объяснит, если доедет. А пока руку пусть не тянет, только устанет.

И ушла, не попрощавшись. Иван посмотрел на свою правую руку. Он не помнил, чтобы тянул её. Но Толян и правда держал его за плечо.

• • •

Ночью в гостинице его унесло на двадцать секунд, как раз когда он сидел на кровати и снимал ботинок. Когда отпустило, ботинок был у него в руке, а шнурок завязан узлом, которого он не завязывал: простым, двойным, ничего не значащим. Или значащим, что двадцать секунд его тело здесь, на Земле, что-то делало само.

Он записал это в тетрадку и позвонил бабе Клаве в соседний номер. Баба Клава не спала: колено ныло на него минуту назад, сильно. Иван сказал, что двадцать секунд. Баба Клава сказала, что так и знала, и велела ему слушать эту Устинью, потому что та дело говорит и не болтает, баба Клава её весь день слушала.

Утром позвонил Аркадий, который заходил к Ивану поливать герань, ключ у него был. На холодильнике, доложил он, записка Ивановым почерком, читать? Иван велел читать. «Четвёртого мая у Саида день рождения. Он не скажет».

Про день рождения Саида Иван ничего не знал, а четвёртое мая было через неделю. Он написал Саиду. Тот ответил через минуту: «Откуда ты знаешь? Я никому не говорю. Бабушка говорила: про день рождения молчи, а то сглазят». И ещё через минуту: «Это он тебе сказал?»

Иван не ответил. Он не знал, что на это сказать.

Глава 5

Дуэль придумал спонсор.

Корейский дистрибьютор «Ники», оплативший тбилисские эфиры Оры, рассудил, что получится красиво: молодая прорицательница с тридцатью миллионами против русской «гадалки по журналу» с полумиллионом, прямой эфир на две страны, вопросы зрителей, кто точнее предскажет завтра, а победительнице контракт.

Жанна прилетела двадцать девятого утром, сама и за свои. Позвонили ей накануне, и она согласилась, не дослушав. Майя поинтересовалась, понимает ли она, что её позвали проиграть. Жанна ответила, что её всю жизнь зовут проиграть, только так и можно попасть в эфир к тридцати миллионам. А вообще она двадцать лет пишет гороскопы, половину выдумала сама и прекрасно знает, как это делается. Ей интересно посмотреть, как это делает девочка.

• • •

Эхо-студию Ора устроила в бывшем кинотеатре на правом берегу: темнота, гирлянды, на сцене два кресла, белое и розовое, между ними столик со светящимся шаром. В зале сидели триста фанатов в одинаковых розовых футболках, и у каждого в руке светящаяся палочка.

Иван, Майя и Толян устроились в последнем ряду, а Саид присутствовал по видеосвязи из Москвы, в Майином ноутбуке, и записывал всё, что поддавалось записи.

Ора вышла под визг, села в розовое кресло и сказала по-корейски короткую фразу, которую Нино, снятая с форума на полдня, перевела Ивану в наушник: «Тише. Сейчас будет такт». Зал затих, триста человек подняли палочки, и через сорок секунд, когда пришёл такт, все триста разом мигнули белым, хотя никто ничего не нажимал. Зал выдохнул хором.

Метод Оры Майя разобрала ещё ночью по её же роликам. Фанаты присылали Оре свои ночные сны через приложение, тысячи в день, команда искала в них совпадения, а на такте Ора «читала завтра» вслух. Подписка три доллара в месяц, восемь миллионов подписчиков, считайте сами.

Дуэль продолжалась двадцать минут. Ора читала завтра из чужих снов, Жанна из майской «Шпильки», которую Галина Петровна писала наяву, а Жанна печатала на свои деньги с тех пор, как Камышев отказался. Счёт в углу экрана был семь к двум в пользу Оры.

На двадцатой минуте Жанна отложила журнал и попросила разрешения задать вопрос: её «завтра» про погоду сбывается? Ора подумала, и Иван видел, что думает она не над ответом, а над тем, зачем её спрашивают. Сказала: иногда. А про девушку, которая завтра скажет «да»? Всегда.

— Вот, — сказала Жанна, и Нино перевела в зал. — Потому что девушка уже решила, ещё вчера. Ночью ей это снилось, и тебе приснилось вместе с ней. А дождь ничего не решает, дождь просто идёт. — Она сняла шляпу и положила на столик. — Ты не будущее читаешь, деточка. Ты читаешь, кто что задумал. Это не хуже. Только стоит это не три доллара в месяц, а гораздо дороже. И платить будут не тебе.

Ора смотрела на неё секунд десять, потом перевела взгляд на последний ряд, где менеджер спонсора что-то быстро печатал в телефоне, и спросила по-английски: кому? Тому, кто ставит тебе в студию колонки, ответила Жанна, они ж не просто так бесплатные.

Ора встала, подошла к краю сцены, оглядела триста палочек, свои тридцать миллионов в углу экрана, менеджера и коротко, жёстко бросила что-то по-корейски. Нино после паузы перевела одним словом: «Перерыв». Эфир прервался.

• • •

Минут через сорок эфир возобновился, но уже без спонсорского логотипа и без менеджера. Ора теперь сидела в белом кресле, Жанна в розовом.

Ора объявила на камеру, по-корейски и для верности по-английски, что разговаривать они будут иначе: она больше не станет читать зрителям завтра. Пусть зрители сами расскажут, что собираются сделать, а она скажет, что видела, и решать будут они.

Тёплыми чувствами тут и не пахло, это Иван видел ясно. Ора считала. Раньше всех в зале она поняла, что её «предсказания» — это чужие планы и что спонсор продаёт эти планы кому-то ещё, и выбрала: лучше потерять контракт, чем стать витриной. Жанна сидела рядом и не мешала, что для Жанны было высшим проявлением такта.

Через час у эфира было пять миллионов зрителей. Спонсор опубликовал заявление: «В связи с отклонением от согласованного формата сотрудничество прекращено». К вечеру корейские новости это подхватили.

• • •

Саид позвонил, когда они сидели в маленьком кафе через дорогу. Он посчитал: восемь тысяч «завтра» Оры за три месяца, всё в открытом доступе. Всё, что зависит от людей, кто что скажет, кто куда пойдёт, что подорожает, потому что кто-то решил поднять цену, сбылось на девяносто один процент. Всё остальное, погода и курсы в те дни, когда никто ничего не решал, на тридцать. Монетка, и та лучше.

Иван сказал, что, выходит, эхо будущего не знает. Знает намерения, подтвердил Саид: ночью задумали, ночью приснилось, на такте прочиталось. Бабушка говорила: верблюд не знает, куда пойдёт караван, но знает, куда смотрит погонщик.

Майя долго смотрела в чашку и наконец сказала, что теперь понятно, зачем им канал. Кто держит канал, тот видит, что задумали все: министры, банки, избиратели, конкуренты. Не будущее, а планы. Все планы всех людей, каждую ночь. Подстраивать никого не надо, достаточно знать и всегда быть на шаг впереди.

Толян, промолчавший весь вечер, спросил, зачем тогда «Ники». Чтобы снилось чётче, объяснила Майя: колонка стоит у кровати, человек засыпает под неё, сны становятся ровнее, читать легче.

За окном на набережной зажглись фонари.

• • •

У Дато их ждали к восьми. Пригласил он ещё в первый день, увидев бейдж бабы Клавы: «Староста подъезда? У меня в деревне тоже есть староста, вам надо познакомиться». Деревня была в Кахетии, в двух часах езды: большой двор с виноградником, длинный стол под навесом и белёная стена старого дома со связками чеснока и перца.

Иван потом думал, что это был единственный вечер за всю весну, когда они просто сидели за столом, без суда, без проверки и без доски с фамилиями.

Стол накрыли на двадцать человек, пришло тридцать. Бабушка Дато, девяностолетняя бабо Мзия во всём чёрном, принесла ещё лавки. Деревенский староста, сухой старик с усами, сел напротив бабы Клавы, и полчаса они молча разглядывали друг друга, а потом через Нино выяснили, что у обоих текут трубы и в обоих случаях виноват совет. Больше говорить им было не о чем, и обоих это вполне устроило. Ближе к ночи, правда, выяснилось, что у старосты тоже есть колено, левое, и ноет оно не на поле, а на председателя сельсовета, когда тот едет из района с новостями. Баба Клава отнеслась к этому со всей серьёзностью и посоветовала прикладывать капустный лист, а староста посоветовал ей чачу внутрь, и оба остались при своём мнении, очень довольные друг другом. Нино, переводившая этот консилиум, потом призналась Толяну, что за всю карьеру ей не доставалось диалога, в котором так мало слов и так много смысла.

Тамадой был Дато, тосты шли длинные, через Нино: за гостей, за родителей, за тех, кто едет туда, куда не хочется, потому что надо. После третьего Иван глянул на часы, после пятого показал их Майе. Тосты шли раз в одиннадцать минут, плюс-минус минута. Дато на часы не смотрел ни разу, он вставал, когда подходило время, и время всякий раз совпадало с тактом. Майя шёпотом спросила, знает ли он. Толян сказал, что сам не знает, а тело знает, как у Клавы колено.

Девятый тост Дато поднимал стоя и медленно. Уже стемнело, над столом горели лампочки на проводе. Нино перевела: за тех, кого нет за этим столом, пусть знают, что мы их помним. Все встали, и пришёл такт.

Мир у Ивана побелел, и на белёной стене, где висели чеснок и перец, проступил второй стол, вернее, проступил он за стеной, будто стена на секунду стала окном в соседний двор, такой же, с навесом. Длинный стол вдалеке, за ним много людей, лиц не разобрать. А с краю жилистый мужчина в майке, с усами, поднимал гранёный стакан.

— Петя, — сказала баба Клава негромко и без всякого удивления. — В майке. Ну конечно.

Видели все. Дато стоял с рогом и смотрел на стену. Бабо Мзия перекрестилась, и Нино перевела Толяну её шёпот: там Гиви, с краю, пятнадцать лет как ушёл.

А в самом конце дальнего стола, отдельно от всех, сидел человек в сером свитере, подперев щёку, и смотрел через стену прямо на Ивана. Лицо у него было Иваново. Перед ним стояла рюмка, но он её не поднял. Только смотрел.

Белое ушло.

Никто не сказал ни слова. Дато медленно выпил рог до дна. Баба Клава села и сложила руки на коленях. Иван тихо сказал Майе, что тот не поднял рюмку. Майя сказала, что видела. Почему, она не знала: может, не был уверен, что ему можно.

Через полчаса, когда стол снова зашумел, Дато тяжело опустился на край их лавки и без всяких предисловий объявил через Нино, что они удивились, а здешние нет. Его в деревне все видели, не каждый раз, но на поминки, на Новый год, если стол хороший. Раньше раз в год, а с прошлой осени чаще, раз в месяц. Старики говорят, стол раздвинулся.

Иван спросил, почему именно на девятом тосте. Дато пожал плечами: тосты он не считает, он встаёт, когда стол просит. Это тамада либо знает, либо нет. Дед знал, он знает, а сын его не знает, он в Тбилиси программист. Дед говорил, что тамада держит стол: не еду и не вино, а время, чтобы все были вместе, и живые, и те. Кто держит время, тот и хороший тамада.

— Вы учёный, — сказал Дато. — Вы скажете, что это ваш такт. Я скажу, что это мой дед. Оба правы.

Похлопал Ивана по плечу тяжёлой ладонью и ушёл к столу, где бабо Мзия уже требовала следующий тост.

• • •

Минут через пять скрипнула калитка. В ней стоял человек в пальто не по погоде, с портфелем и толстой картонной папкой, седой, высокий, сутулый. Иван узнал его не сразу, а узнав, встал.

Ветров постарел с декабря. Постоял в калитке, оглядел стол, лампочки и Майю, которая смотрела на него не моргая, и объяснил, что был на форуме, сидел в последнем ряду и не подходил. Ему сказали, что они здесь. А нашёл он кое-что про «Сосновый бор», про шестьдесят восьмой год. Клавдия Фёдоровна ведь говорила, что тогда тоже дуло, так вот, она была права.

На папке чернилами было выведено: «1968. Сосновый бор. Объект Н». Дато перевода дожидаться не стал и просто отодвинул лавку.

Ветров сел, к еде не притронулся, взял только стакан воды, а папку положил перед собой и не открывал, пока баба Клава не спросила, что там у него про Сосновку.

Эксперимент, объяснил Ветров, «информационная стенка», за шестьдесят три года до первого прокола. Руководил его учитель, профессор, у которого он потом учился в семидесятых. Бумаги профессор оставил ему, и сорок лет Ветров их не открывал, думал, старики фантазировали. Там был сотрудник, стажёр: «вошёл в стенку, не вышел, тело не обнаружено». Без имени, одна должность.

Баба Клава долго смотрела на папку, а потом вспомнила. Ей было лет семь, отец работал на лесопилке. Был там один в белом халате, через забор конфеты давал, «Мишку на севере». Она ему рассказывала про ногу, что воет, а он смеялся: «Это ты, Клавочка, нас слышишь». Потом сказали, уехал.

Толян под столом толкнул Ивана коленом и зашептал, что Ветров что-то держит. Не врёт, но держит. Хотя, может, он опять придумывает, после Лима он себе не верит. Иван велел запомнить, потом проверят.

Майя дождалась, пока баба Клава договорит, и спросила ровным голосом пресс-конференции, работает ли Олег Андреевич сейчас на Консорциум. Ветров спокойно ответил, что в ноябре его отстранили, она знает, он частное лицо. Частное лицо на их форуме? Форум открытый, билет он купил сам. И добавил с лёгкой улыбкой, что она ему не верит и правильно делает, он бы на её месте тоже не верил.

Зачем же он здесь? Ветров положил ладонь на папку и сказал, что Иван Викторович уходит, на такте, он видел в зале три секунды на круглом столе. Он тридцать лет смотрит на людей в поле и знает, как это начинается. И знает, чем кончается, если ничего не делать. В папке то, что делали в шестьдесят восьмом. Может, пригодится. Больше у него ничего нет.

Это было похоже на правду. Иван смотрел на него и думал, что это, наверное, правда и есть, только не вся. Но дальше спрашивать не стал, и Майя тоже.

Устинья, весь вечер молча вязавшая на краю лавки, подняла голову и сказала, что бабушка ждёт до солнцестояния, а потом не дождётся. Пусть приезжает он и тот, кто его будет держать. И снова опустила глаза к спицам.

• • •

В час ночи Жанне позвонила Ора. Жанна включила громкую связь, потому что корейского не понимала, переводчик Оры изъяснялся на ломаном английском, а Майя рядом понимала. Юристы спонсора уже прислали претензию: нарушение эксклюзивного контракта, срыв формата, ущерб бренду, два миллиона долларов, срок ответа десять дней. Ора спрашивала, что ей делать.

Жанна долго молчала, а потом велела передать, что у неё самой сорок миллионов, правда, рублей, и она тоже не знает, что делать. А адвоката найдёт: у Семёна Марковича есть ученики, не все толковые, но некоторые. Майя перевела. Ора долго ничего не говорила, потом сказала одно английское слово, которое Майя переводить не стала, потому что «Okay» перевода не требует.

• • •

Ночью, когда гости разошлись, Иван вышел во двор. Стол убрали, лампочки погасили, на белёной стене висел чеснок. Он встал там, где проступал стол, и потрогал шершавую холодную известь. Спросил шёпотом, почему тот не поднял рюмку. Стена, как и следовало ожидать, промолчала.

Перед сном он записал в тетрадку, только не про стену, а про другое:

«29 апреля. Кахетия. Такт на тосте. Видел второй стол. Вернулся сразу, меньше секунды. Почему?»

Над этим вопросом он просидел долго и наконец вспомнил: в момент такта у него в руке был стакан, полный, Дато налил. И когда пришло белое, он думал не про стол и не про Петю, а про стакан: сейчас разолью, надо поставить. И поставил, и уже был здесь.

Он дописал: «Держал стакан. Надо было поставить. Это держит? Не человек, не чувство. Простое дело, которое надо закончить руками».

Слово «руками» он подчеркнул и посмотрел на него, как смотрят на гипотезу, которая или очень глупая, или очень верная.

Утром на подоконнике гостиничного номера в Тбилиси, куда они вернулись под утро, лежал клетчатый листок с его почерком. Как он туда попал, Иван не понимал: до сих пор записки появлялись только у него дома, на холодильнике, а тут за две тысячи километров.

«Не знал, можно ли. Там все свои. Я не свой. Я твой. Это разное».

Иван сел на кровать и долго держал листок в руке.

Глава 6

Май прошёл в бумагах.

Экспертиза по проверке «Нейросферы» тянулась без всякого срока, фирма стояла опечатанная. Светочка устроилась на полставки регистратором в поликлинику и по пятницам звонила Ивану сообщить, что Эдуарда так и не выпустили. Программист Дима ушёл в банк, и Иван его не держал.

Двенадцатого мая Артур Вениаминович, как и обещал, подал ходатайство, причём не в суд по иску Жанны, а в арбитраж, по делу о проверке: «О назначении судебно-психиатрической экспертизы руководителя организации в связи с обоснованными сомнениями в его способности осуществлять руководство производством медицинских изделий». К ходатайству прилагалась выписка из протокола от четвёртого апреля: «свидетель на девять секунд перестал реагировать». Экспертизу назначили на второе июля.

Майя спросила, сколько у него сейчас. Иван признался, что в последний раз минута десять, в пятницу, в магазине: стоял у кассы с корзинкой, и кассирша вызвала охрану. Майя сказала, что он ей об этом не говорил. Иван сказал, что вот, говорит. Майя посмотрела на него, ничего не ответила, а через час прислала ему расписание поездов до Архангельска.

Устинья ответила на письмо одной строкой: «Пятого выезжайте. Агафья сказала: до солнцестояния успеете, если не будете по дороге развлекаться».

Записки на холодильнике в мае появлялись четыре раза: «Возьми зонт», «Светочке позвони, у неё мать в больнице», «Не подписывай, что Артур пришлёт, сначала Семёну Марковичу». А двадцать девятого, после ночи, которую Иван просидел над картой Белого моря, одно слово: «Спи». Иван отвечал, и по утрам под его ответами стояли маленькие галочки. На вопросы, как вернуться, ответов не было.

• • •

Ехали двумя машинами. В «жигулёнке» Аркадий за рулём, Лена с картой, а сзади баба Клава с корзинкой клубков и Иван. Белую «Газель» Жанна одолжила у знакомого, и ехали в ней сама Жанна, Майя, Толян, Илья с ноутбуками, Галина Петровна со школьной доской, привязанной к стенке бельевой верёвкой, и Ветров. Ветров попросился сам, за два дня до отъезда, сказав, что если там учат возвращаться, он хочет видеть, как. Майя собиралась ему отказать, но Иван рассудил, что пусть едет: лучше видеть его рядом, чем не видеть вовсе.

До Наволока было тысяча четыреста километров. Первые восемьсот «жигулёнок» прошёл без приключений: с прошлой осени он ездил без аккумулятора, от поля, и на тактах мотор лишь слегка газовал. Но за Каргополем станции кончились. Последняя стояла в райцентре, а дальше на сотни километров ни одной, поле редело, и «жигулёнок» начал покашливать. На сорок втором километре он тихо перестал ехать и докатился метров двадцать до обочины.

Стояла ночь, но светлая, как пасмурный полдень: белые ночи начались ещё под Вологдой. Иван, который давно не мог спокойно смотреть на белое, вдруг поймал себя на том, что смотрит. Небо ровное, жемчужное, лес по обочинам чёрный, а между ними тишина. Это белое не било в глаза, как на такте, оно просто лежало.

Мужчины подняли капот. Ветров заглянул туда и сказал «понятно». Илья предложил запитать машину от ноутбука, Галина Петровна предложила толкать. Аркадий же молча обошёл машину, открыл багажник, отодвинул сумки и достал аккумулятор. Настоящий, новенький, в заводской плёнке.

Под общими взглядами Аркадий признался, глядя в сторону, что купил его в апреле на всякий случай и никому не говорил. Он ведь с осени всем рассказывал, что его «жигулёнок» ездит от поля, гордился этим. А аккумулятор вроде как признание, что не ездит. Лена спросила, неужели он пятьсот километров вёз его и молчал. Аркадий поправил: тысячу триста. Из гордости.

Аккумулятор поставили за пятнадцать минут, и «жигулёнок» завёлся. Лена хохотала так, что ей пришлось сесть на обочину. Баба Клава рассудила, что Петя поступил бы точно так же, только ещё и соврал бы, что нашёл аккумулятор в лесу.

• • •

В Наволок приехали к утру. Посёлок стоял на низком берегу: домов тридцать, серых, высоких, поморских, с резными наличниками, сети на кольях, лодки на гальке вверх днищами. Море было серое и гладкое, без горизонта, и где кончалась вода и начиналось небо, сказать было невозможно.

На причале, на перевёрнутом ящике, сидела маленькая старуха в тёмном платке и мужской куртке и вязала. Рядом стояла Устинья. Когда машины остановились, старуха подняла голову и долго разглядывала приезжих светлыми, почти прозрачными глазами.

— Опоздали на день, — сказала она. — Руки мойте.

Это была Агафья Тимофеевна, девяноста двух лет.

• • •

Руки мыли в бочке у крыльца, холодной водой, до локтя, под личным присмотром Агафьи Тимофеевны. Потом всех усадили в избе Устиньи за длинный стол, и Агафья села во главе и объявила, что три раза повторять не будет. Замолчали все, даже Жанна.

— Туда ходят в связке, — сказала Агафья Тимофеевна и загнула сухой крючковатый палец. — Один не ходит никто. Связка, это когда ты держишь и тебя держат. Это раз. Имя своё держи, там его легко потерять, как варежку. Пока помнишь, кто ты, есть куда идти. Это два. И назад сами. Никто за тобой не придёт и не позовёт, оттуда голос не слышно, как ни кричи. Дорогу назад каждый держит сам. Кто сам не вернулся, тот там и остался. Это три.

Иван спросил, как это, сам. Агафья Тимофеевна посмотрела на него и сказала, что он уже знает, она по нему видит: он стакан ставил, Устинья ей писала. Иван возразил, что стакан был случайно. «Случайно, — согласилась Агафья. — Теперь надо нарочно».

Иван объяснил про экспертизу второго июля: если его там унесёт, закроют фирму, и не только фирму. Сочувствия Агафья Тимофеевна не выразила ни малейшего. Значит, до второго научится, месяц у него есть. Ей бабка за неделю показала, правда, она тогда молодая была и не умная, а умным дольше.

Ветров с конца стола поинтересовался, откуда она всё это знает. От бабки, объяснила Агафья, а бабка от своей. Тут всегда вязали, ещё когда ваших дверей не было. Слышно было плохо, но они слышали, а ходили редко, и кто ходил, учился вернуться. А как понаделали дверей, стало громко, всем слышно, всех тянет. Учиться никто не хочет, все хотят, чтоб позвали.

• • •

Учили в сарае, большом, дощатом, с неводами по стенам и лавками кругом. На лавках сидели женщины, наволоцкие, с соседних деревень и с Онеги, человек двадцать, все с клубками.

Своих Агафья Тимофеевна расставила по местам. Бабу Клаву посадила у двери: ты берег, сидишь и вяжешь своё, что бы ни было, а кто там будет искать дорогу назад, тому надо видеть, где берег. Баба Клава уточнила, вроде маяка, только без света? Как берег, повторила Агафья: маяк светит, а берег просто есть.

Майю она посадила в середину круга. Майя глазастая, вот пусть и смотрит на лица: как кто уходить начнёт, лицо меняется, тогда сказать Агафье, только ей. И не звать, ни за что. Позовёшь, он на голос дёрнется, а голоса там нет, вот и потеряется. Майя кивнула, и Иван видел, что для неё это самое трудное из всего.

Илье выделили угол под неводами. Полдня он записывал звук сарая, стук спиц, шорох шерсти, дыхание, а потом показал Ивану экран: вяжут они по такту, сорок петель между тактами, и на такте все спицы на долю секунды останавливаются разом, хотя никто не считает.

Галина Петровна вязала впервые в жизни, держала спицы как указку и за три дня одолела кривую полоску в ладонь. Жанна поначалу отказалась, сославшись на маникюр, на второй день попросила у Устиньи клубок «для эфира», а на четвёртый уже вязала в уголке безо всякого эфира.

Ветров сидел у стены с тетрадкой и записывал. Однажды Агафья Тимофеевна остановилась возле него и спросила, что он пишет. Методику, ответил Ветров. «Брось, — посоветовала Агафья. — Пишут, когда не понимают». Тетрадку Ветров закрыл, но вязать так и не стал.

• • •

Ивана Агафья учила отдельно, на берегу, по ночам, когда все спали, а небо оставалось всё таким же светлым. Майя ходила с ними, и Агафья её не прогоняла.

Задание было простое: сесть на камень, смотреть на воду, на такте уйти, это он умеет, а потом вернуться. На вопрос, как, Агафья ответила вопросом: а как он с работы домой возвращается? Вспоминает, что дома дело есть, и идёт. Не «хочу домой», а дело.

В первую ночь не вышло ничего. Его уносило в тёплый тихий гул, и он думал про дела, про проверку, про экспертизу, про Майю, но всё это оставалось там, за белым, далёкое, как чужая жизнь, и не держало. Отпускало само, через минуту, через полторы. Агафья сказала, что он думает про большое, а большое там не держит, оно там лёгкое. Думать надо про мелкое, про то, что руками.

Во вторую ночь тоже не вышло.

На третью, перед тем как сесть на камень, Иван полчаса помогал Устинье чинить сеть. Она сидела у сарая с иглой и деревянным челноком и латала дыру с полметра, а он подавал нитку и держал край. Дочинить не успели, Агафья позвала на берег. Иван сел на камень, пришёл такт, и его унесло.

Двор, окна, тепло. Он стоял там и ничего не хотел, а потом вдруг вспомнил сеть. Дыра в полметра, не дочинили, края Устинья положила себе на колени, а он держал левый край и сказал «я сейчас вернусь». Глупость, мелочь, совершенно неважная, но своя. Он сам сказал «сейчас вернусь» про эту самую дыру в этой самой сети.

И он повернул. Не сразу и не легко: будто идёшь против течения по колено в воде. Но шаг был его собственный. Белое его не отпускало, это он сам уходил из белого.

Он открыл глаза: камень, вода, Майя в двух шагах, губы сжаты добела, и Агафья Тимофеевна держит её за руку. Майя сказала, что четыре минуты, и голос у неё не дрогнул. Только на руке потом остался синяк от Агафьиных пальцев.

Агафья спросила, сам ли. Иван сказал, что сам, наверное, сеть вспомнил. «Годится, — сказала Агафья и отпустила Майину руку. — Только долго. Завтра быстрее». А Майе сказала, что та молодец, не позвала. Майя призналась, что хотела. «Знаю, — сказала Агафья. — Будешь хотеть всё время. Это твоя работа: хотеть и не звать».

Иван пошёл к сараю и дочинил с Устиньей сеть до конца. Это заняло час.

• • •

Майя в ту ночь спать не пошла. Они сидели на перевёрнутой лодке у воды. Было светло, как в пасмурный день, и тихо, только где-то за мысом кричала птица.

Майя рассказала, что делала эти четыре минуты: считала, вслух про себя, двести сорок раз. На шестидесяти лицо у него стало, как у Валерия Палыча в «Сосновом бору», спокойное и пустое. На ста двадцати она открыла рот, и Агафья сжала ей руку. На двухсотом счёте она решила, что если на двухсот сороковом он не вернётся, она старуху укусит и всё равно закричит.

Иван сказал, что не надо было бы. Майя сказала, что знает, ей объяснили, и она понимает и даже верит. Только она всю жизнь, когда что-то не так, орёт, пишет статью, звонит в редакцию, идёт в суд. А тут надо сидеть, смотреть и ничего не делать, и хуже этого с ней ещё ничего не случалось.

Иван не знал, что сказать такого, что не было бы красиво, а красиво было нельзя. Наконец он признался, что вспомнил сеть, а не её, и спросил, не обижается ли она.

Майя долго смотрела на него, а потом вдруг коротко и устало засмеялась. Обижается, сказала она. Но Агафья права: там она лёгкая, а сеть тяжёлая, а держатся за тяжёлое.

• • •

Пчёлкин объявился на девятый день: вышел из рейсового автобуса в тёмно-синем костюме, с папкой, и долго разглядывал «Газель», «жигулёнок» с новым аккумулятором и сарай, откуда доносился стук спиц. Его отправили, сообщил он, бледный и, похоже, действительно ничего не понимающий: областная соцзащита, выездная проверка пенсионеров старше девяноста, шесть деревень. Сам он вообще из другой области, но ему позвонили и сказали: у тебя опыт.

Толян подержал его за локоть, секунду, и честно сообщил Ивану, что не знает: то ли Пчёлкин сам не знает, зачем приехал, то ли знает и хорошо прячет. Он, Толян, теперь не берётся.

Агафья Тимофеевна сама вышла из сарая и расписалась на бланке, что живая. Пчёлкин уехал через три дня следующим автобусом, а за эти дни починил Устинье крыльцо, ни разу не спросил, чем они тут занимаются, и ни разу не позвонил в Москву. Последнее проверил Илья: в Наволоке была одна вышка, и Илья с первого дня смотрел все соединения.

• • •

Ветров уезжать не собирался. Каждый вечер он сидел у стены сарая, теперь без тетрадки, и смотрел. На четвёртый вечер Агафья Тимофеевна сама подсела к нему на лавку с вязанием и, не поднимая глаз, спросила, зачем он приехал. Учиться, сказал Ветров. Агафья возразила, что он не учится: не вяжет, не ходит, не держит, а только смотрит, как они назад приходят, будто ему это для чего-то другого надо.

Ветров признал, что для другого. Есть у него люди, которые туда уйдут, скоро и не по своей воле, и вернуться им будет не к чему, тела их не держат. Он хочет понять, нельзя ли их… Тут он замолчал, и Агафья договорила за него: вернуть. Удержать, поправил Ветров, хоть как-нибудь.

Агафья вязала долго, а потом сказала, что кого тело не держит, того здесь не удержишь. Там можно, там они будут, а сюда нет, и он это знает, он не дурак. Ветров сказал, что знает. А всё равно смотрит, заметила Агафья. Всё равно смотрит, согласился он.

Агафья Тимофеевна закончила ряд, убрала спицы в карман и встала.

— Смотри, — сказала она. — Только помни: кто за других решает, где им быть, тех там не любят. Там это называют «забрать». А там только приглашают.

Она ушла, а Ветров просидел у стены до утра. Иван, проходя ночью мимо сарая, видел его с закрытыми глазами, и губы у него шевелились, будто он что-то пересчитывал.

• • •

К восемнадцатому июня Иван возвращался сам за минуту, дважды за сорок секунд и однажды за пятнадцать. За что держаться, приходилось каждый раз искать заново: сеть, недописанная страница в тетрадке, развязанный шнурок, который надо завязать. Большое не держало. Мелкое держало, если было своё.

В последний вечер Агафья Тимофеевна собрала всех в сарае и объявила, что пробовать будут через три дня, в солнцестояние, а сегодня пусть послушают.

Вязали молча. За стенами лежали светлое небо и море. Пришёл такт, и все спицы в сарае остановились разом. В этой тишине, ближе, чем когда-либо, на расстоянии вытянутой руки, Иван увидел Город: Двор, окна, стол с домино. Кто-то во дворе поднял голову и посмотрел прямо на сарай.

Спицы пошли дальше, а Иван остался здесь. Его не унесло, он просто видел.

Агафья спросила, видел ли он. Иван сказал, что видел и не ушёл.

— Вот, — сказала она. — Теперь можно пробовать.

Глава 7

Солнце в ночь на двадцать второе июня село в половине первого, а через два часа поднялось снова, так что темно не было ни минуты.

Лавки Агафья Тимофеевна расставила сама, в два круга. Во внешнем двадцать вязальщиц. Во внутреннем трое на одной лавке: Иван посередине, Толян слева, Галина Петровна справа. Майя на табуретке в самом центре, лицом к ним. Баба Клава у двери, на ящике, с корзинкой клубков. Илья в углу под неводами, с ноутбуком, где шёл обратный отсчёт и мерно бился зелёный столбик. Жанна, Аркадий, Лена и Ветров у стены, на правах зрителей, «и чтоб ни звука».

Галину Петровну в связку выбрали не сразу. Предлагал себя Ветров, предлагал Аркадий, а Агафья выслушала обоих и сказала: «Учительницу». Иван потом спросил почему, и она объяснила, что учительница туда давно ходит, во сне, дорогу ей знать не надо. И у неё всегда есть недоделанное: тетрадки, внучкины задачи, письма ученикам, так что ей есть за что держаться. А вот этому, и она кивнула на Ветрова, держаться не за что, он уйдёт и не захочет обратно, она по нему видит. Ветров это слышал и промолчал.

Перед началом Агафья Тимофеевна встала посреди сарая и напомнила порядок: сорок одна минута, Илюша считает, Устинья считает, она считает, Клавдия берег, Майя смотрит, никто никого не зовёт. Друг за друга держаться, а назад каждый сам. И перед уходом каждый пусть скажет вслух, что ему здесь доделать, чтобы помнить.

Иван сказал, что ему надо дописать журнал, время выхода. Галина Петровна сказала, что ей надо проверить Сонину задачу по физике: внучка прислала вчера, в третьем действии ошибка, она видела, да не написала. Толян думал долго и наконец объявил, что ему надо не открыть бутылку. Стоит у Клавы на комоде, и он её каждый день не открывает. Это тоже дело.

Агафья хмыкнула и одобрила: хорошее дело, трудное.

Иван взял Толяна за правое запястье, где белая нитка, Толян Ивана за левое, а Галина Петровна крепко взяла Толяна под руку, другой рукой прижимая к коленям сумку, и шепнула, что там тетрадка, а без тетрадки она никуда.

Спицы застучали. Сорок петель. Илья поднял руку. Такт.

• • •

Белое пришло не как обычно, а мягко и медленно, как утренний свет сквозь занавеску в чужой квартире. Иван не уловил момента, когда пропал стук спиц. Было тепло, рука Толяна была в его руке, и сарай одновременно был и не был.

Он открыл глаза и увидел двор. Самый обыкновенный, каких тысячи: пятиэтажки буквой «П», тополя, песочница с грибком, турник. Только дома стояли теснее, чем бывает, и были разной высоты, будто их строили в разные годы в разных городах, а потом сдвинули поближе. Все окна горели, жёлтые, вечерние, с занавесками, с геранями, с силуэтами за тюлем. Пахло подъездом с мороза, тёплой пылью и батареями. И отовсюду гудело, как гудит ночью большой город, если стоять на балконе и не прислушиваться ни к чему в отдельности.

Толян хрипло спросил, тут ли Иван. Иван сказал, что тут. Галина Петровна смотрела на двор так, как смотрят на дом, где когда-то жили, и сказала, что бывала здесь много раз, но одна, а втроём совсем иначе.

Посреди двора стоял облупленный стол, крашенный зелёной краской, и за ним четверо играли в домино, стуча костяшками с оттяжкой. Кто-то объявил «рыба», и все засмеялись.

А на балконе второго этажа курил жилистый мужчина в майке и тренировочных. Увидев их, он вынул сигарету изо рта и посмотрел без всякого удивления, как смотрят на соседей, которые наконец-то вышли во двор, хотя их давно ждали.

— Пётр Иванович, — сказала Галина Петровна.

Петя кивнул ей, потом долго и оценивающе разглядывал Ивана и сообщил, что знает его: Клавин сосед, бывал тут в ноябре, с ниткой. Голос доходил с запозданием, как по плохой связи. Велел передать Клаве, что у него всё нормально. Только про курево пусть не говорит. Она и так знает, но пусть не знает.

• • •

У калитки во двор стояла будка, дощатая, той же зелёной краски, с окошечком и табличкой «ДОМОУПРАВЛЕНИЕ. ПРИЁМ ГРАЖДАН». В окошечке горела лампа под зелёным абажуром, а за лампой сидел немолодой полный человек с залысинами и усами щёточкой, в серой жилетке поверх белой рубашки и в нарукавниках. Перед ним лежала амбарная книга, стоял стакан в подстаканнике и рядком лежали печати с деревянными ручками, штук пятнадцать. Он посмотрел на них поверх очков и спросил, новенькие ли.

Иван сказал, что временно.

— Временно это хорошо, — одобрил человек и придвинул книгу. — Это по особой графе. Фамилия?

Услышав «Прошков», он поднял глаза и протянул «а-а». Знает он, у них один Прошков уже есть, в Оконном ряду, на кухне, постоянно проживающий. Значит, этот второй. Иван возразил, что первый. «Это как посмотреть, — сказал домоуправ. — Мне без разницы, у меня порядок. Следующий».

Толяна записали без вопросов, а на Галину Петровну он посмотрел внимательнее: она тут бывала без оформления, стояла у Оконного ряда с тетрадкой, он ей ещё говорил, гражданочка, оформитесь, а она ему «я сплю». «Ну вот, не спите, — сказал он. — Оформим».

Подышал на печать, трижды шлёпнул её на три жёлтых листка, подписал и протянул в окошечко. Прохор Лукич, домоуправ, временная регистрация, сорок одна минута, дольше нельзя, оснований нет.

Справка была жёлтая, плотная, с типографской рамкой: «СПРАВКА. Выдана гр. ______ в том, что он(а) временно зарегистрирован(а) по адресу: Двор. Срок: ____». Внизу фиолетовая круглая печать: «ДОМОУПРАВЛЕНИЕ № 1 * ДВОР * ГОРОД».

Толян спросил, зачем это всё. Затем, объяснил Прохор Лукич, что без регистрации ты кто? Сквозняк. Тебя сдует, и не найдёшь потом. А с регистрацией ты жилец, временный, но жилец, тут все по адресу. Галина Петровна поинтересовалась, а если всё-таки сдует. Так они ж в связке, сказал Прохор, отхлебнув из стакана, и назад, он видит, знают куда. Это редкость. Обычно сюда приходят и не знают, как обратно, и сидят потом у него в очереди годами. Ну, гуляйте. Только назад сами, он напоминать не обязан. В стакане у него, как потом клялся Толян, был чай, причём чай пах, хотя в Городе своих запахов не бывает: видно, тоже принёс кто-то с собой лет тридцать назад, и с тех пор Прохор Лукич его не допивал и не выливал, чтобы не кончился.

• • •

Гуляли недалеко: Агафья велела в первый раз со двора ни ногой. Обошли двор, держась друг за друга, посидели на тёплой лавочке. Галина Петровна достала тетрадку и писала, глядя не на страницу, а на двор: «Пятиэтажки разной высоты. Окна горят. Все. Домино, четверо. Петя на балконе. Домоуправление». Почерк был её, только ровнее обычного.

Толян долго смотрел на окна и сказал, что пустых там нет, ни одного. Все дома: ужинают, разговаривают, спят, как у них в подъезде, только тесно, как в общежитии, все друг другу в стенку.

Грузный игрок в кепке за столом поднял голову и долго смотрел на них. Лица Иван не разглядел, только широкую спину, но что-то в нём дрогнуло, как бывает, когда в толпе мелькнёт знакомая походка.

На двадцатой минуте Иван встал и подошёл к краю двора, где между двумя пятиэтажками был проход на улицу. Толян и Галина Петровна пошли за ним, не отпуская. За проходом начиналась длинная улица, и по обеим её сторонам шли окна. Не дома, а именно окна, на уровне первого этажа, одно к одному, как витрины, и за каждым кухня. Окна горели, улица уходила далеко, а в самом её начале, ближе всех, горело одно, с лампой и клеёнкой.

Иван его узнал. За столом спиной к окну сидел человек в сером свитере и писал. Иван видел его плечи, затылок и вытянутый локоть свитера. Человек не оборачивался. До окна было шагов двадцать, может, тридцать.

Галина Петровна тихо напомнила, что Агафья велела со двора ни ногой. Иван сказал, что знает. Галина Петровна сказала, что он туда хочет. Иван сказал, что хочет.

Человек за столом перестал писать и положил ручку. Посидел. Не обернулся.

Из будки, не высовываясь, подал голос Прохор Лукич: в Оконный ряд нужна отдельная справка, и к человеку без приглашения не ходят, даже к себе. Он, гражданин, вас не звал, он вам пишет, а это разное. Позовёт, тогда и пойдёте.

Иван постоял ещё, потом повернулся и пошёл к лавочке, и Толян с Галиной Петровной молча пошли рядом. Илья потом говорил, что на двадцать девятой минуте зелёный столбик у него на экране первый раз дёрнулся.

• • •

На тридцатой минуте подул ветер.

Сначала разом и в одну сторону зашелестели тополя, и занавески в открытых окнах первых этажей качнулись внутрь. Потом потянуло сильнее: тёплым, ровным, упругим потоком, как из подъездной двери, когда наверху распахнули окно. Тянуло оттуда, где за крышами что-то гудело громче.

Иван велел держаться. Галина Петровна вцепилась в Толяна обеими руками и выронила тетрадку. Тетрадку не сдуло. Сдуло Толяна.

Тело-то Иван держал, крепко, чувствуя под пальцами нитку. Тянуло самого Толяна: его взгляд, его лицо. Он смотрел за крыши, и лицо у него становилось спокойным, слишком спокойным. Там шумно, сказал он тихо, там очень много, будто весь вокзал заплакал, и ему туда надо, им же плохо. Иван сказал, что не надо. Толян повторил, что им плохо, и голос у него стал тоньше, как тоньше становится нитка, когда её тянут. Он же переводчик. Он же должен.

Иван держал. Ничего другого сделать он не мог: ни позвать, ни вытянуть. Устинья сказала руку не тянуть, он и не тянул. Он держал и ждал, и ожидание это оказалось самым тяжёлым, что он делал за всю жизнь.

А Толян вдруг опустил глаза на свою руку, на белую нитку, за которую держал Иван, и посмотрел на неё долго, как смотрят на часы, вспомнив, что опаздывают.

— Вано, — медленно сказал он, своим собственным хриплым голосом. — А бутылка-то. Моя, у Клавы на комоде, нераспечатанная. Я ж её сегодня ещё не не открыл. Её ж сегодня ещё не открыть надо. Это ж дело. Кто его сделает, если я уйду?

И повернулся к ветру спиной. Сам. Иван почувствовал это через запястье: будто человек, которого несло течением, нащупал ногами дно и встал. Шумно там, сказал Толян, но у него тут дела.

Ветер стих, листья тополей повисли. Из будки Прохор Лукич, не высовываясь, сообщил: «Тридцать девятая минута». Сказал так, как объявляют время на вокзале. Не напоминал, просто сообщал.

• • •

В сарае Майя видела это так. На тридцатой минуте лицо у Толяна на лавке разгладилось совсем, как у спящего ребёнка, только глаза открыты. Она сказала Агафье, как договаривались, одно слово: «Толя». Агафья кивнула и взяла её за руку.

Дальше было девяносто секунд, и Майя их считала. Иван держал Толяна за запястье так, что костяшки побелели. Галина Петровна держала его под руку. А сам Толян сидел и спокойно смотрел в стену сарая, на старый невод, как смотрят на море.

На шестидесятой секунде Жанна у стены вскочила, и Аркадий, не глядя, усадил её обратно. На восемьдесят седьмой Толян моргнул, опустил глаза на запястье, и лицо у него стало обыкновенное: мятое, хмурое, толяновское.

Потом Майя рассказала Ивану, что за эти девяносто секунд поняла про себя одну вещь. Она всю жизнь думала, что сильнее всего бываешь, когда можешь что-то сделать. А сильнее всего, оказывается, когда можешь и не делаешь.

• • •

Назад уходили по одному. Иван подумал про журнал: время выхода он так и не записал, тетрадка лежит в сарае на лавке, открытая на чистой странице, и ручка рядом. И повернул к ней. Галина Петровна подняла свою тетрадку с асфальта, прижала к груди, сказала вслух: «Третье действие. Там знак перепутан» и тоже повернула. А первым повернул Толян, к бутылке.

Иван открыл глаза в сарае. Рука Толяна в его руке, справа Галина Петровна, бледная, прижимает к коленям сумку. Илья объявил: сорок одна, ровно, все вернулись.

Майя стояла посреди сарая с сухим лицом, и Агафья держала её за руку. Майя сказала Толяну, что он уходил, на тридцатой, она видела по лицу. Толян сказал, что уходил и вернулся. Как? Бутылку вспомнил, и даже стыдно: там такое, а он про бутылку. Агафья со своего места сказала, что ничего не стыдно, а правильно: тяжёлое держит.

Ветров сидел у стены неподвижно, сцепив руки. Потом он сказал Ивану, что на тридцатой минуте у Толяна было то же лицо, что у пустых в «Озёрном-П» на такте. Тридцать лет он такие лица видел и думал, что это пустота. А это, оказывается, когда очень хочется помочь и не можешь. А Толян смог, сам себе.

Галина Петровна открыла сумку, убедилась, что тетрадка на месте, и выложила на лавку ещё кое-что: жёлтый листок. «СПРАВКА. Выдана гр. Сушковой Г. П. в том, что она временно зарегистрирована по адресу: Двор. Срок: 41 мин.». С фиолетовой печатью. Иван сунул руку в карман и нашёл там такой же. У Толяна тоже. Илья посмотрел листок на свет, потёр печать, и палец у него стал фиолетовым. Чернила были настоящие.

Вещи переходят, если с толком, объяснила Агафья. Бабка говорила, раньше пуговицы приносили, а у них всё с бумажками.

Илья развернул к ним ноутбук. Зелёный столбик, это общий ритм сарая, а вот три тонкие линии, это они, каждый, по пульсу с датчиков на запястьях. И вернулись они не вместе: Толян на сороковой минуте и ноль двух секундах, Галина Петровна на сороковой и шести, Иван на сороковой и девяти. Каждый в свою секунду. Майя спросила, плохо ли это. Илья сказал, что наоборот: значит, их не выдернуло общим тактом, они вышли сами, каждый, когда додумал своё. А осенью, когда пустые на такте «моргали», они моргали все в одну и ту же секунду, до сотой.

Агафья Тимофеевна посмотрела на экран, ровным счётом ничего в нём не поняла и сказала: «Ну вот. А я что говорила».

• • •

Иван сел за стол Устиньи, открыл тетрадку и записал:

«21–22 июня. Первый выход. 41 мин. Вернулся сам: журнал. Толян: бутылка. Г. П.: задача внучки. Каждый своё».

Подумал и добавил: «Петя сказал: „Ты тут уже бывал“. Прохор: „Один Прошков уже есть“. Оконный ряд. Постоянно проживающий».

Баба Клава подошла от двери, тяжело, держась за колено, посмотрела на справки и спросила, видели ли Петю. Видели, сказал Иван, на балконе, говорит, у него всё нормально, и просил не говорить, что курит.

Баба Клава долго молчала, а потом сказала, что курит, значит. Тридцать лет просила бросить, не бросил, и там не бросил. Ну хоть так, по-своему.

Вернулась на ящик у двери и взяла спицы. Иван видел, что руки её не слушаются, но она вязала, петля за петлёй, до самого утра, пока все не разошлись спать.

Глава 8

Второй выход назначили на двадцать третье, и перед ним Агафья Тимофеевна подошла к троим на лавке с наставлением. Сегодня им надо отметиться: записали их временно, а надо по-человечески. Спросят, что их тут держит. Пусть не врут, там вранья не любят, там и так всё видно. Толян спросил, что же отвечать. «Что есть, — сказала Агафья. — Не что красиво. Что есть».

• • •

Двор встретил их так, будто они никуда и не уходили: те же окна, тот же запах, тот же стук домино. Только у будки домоуправления на этот раз стояла очередь.

Человек двенадцать: старушка в ситцевом платье с узелком, мужчина в ватнике и ушанке, хотя было тепло, девушка в синей школьной форме с белым фартуком, мужчина в трениках и тапочках с газетой, женщина со спящим ребёнком на руках. Стояли тихо, как стоят в очереди в домоуправление, когда до обеда ещё далеко, и все были слегка выцветшие, как люди на фотографии, которая долго провисела на солнце. Галина Петровна шепнула, что она их называет отпечатками: новенькие, пришли отметиться.

Мужчина в тапочках обернулся и сообщил, что они будут за ним, а он за бабушкой. Встали в очередь.

Из окошка доносилось одно и то же: фамилия, откуда, когда, что держит. Старушка с узелком объяснила, что огород у неё не вскопан, а сын без неё не вскопает, он не умеет, он в городе. Прохор Лукич кивнул и поставил печать. Девушка в фартуке не дописала письмо подруге, с которой была в лагере. Печать. Женщина с ребёнком ничего не сказала, только показала на ребёнка, и Прохор Лукич долго молчал, а потом поставил две печати.

Мужчина в ушанке думал долго и сказал: «Ничего». Прохор Лукич посмотрел на него поверх очков и записал что-то в отдельную толстую книгу, которую достал из-под стола. Мужчина отошёл от окошка, постоял посреди двора, озираясь, как человек, вышедший не на той остановке, и медленно пошёл вдоль стены пятиэтажки. До угла, поворот, до следующего угла, поворот. Обошёл весь двор по кругу и двинулся на второй круг, не быстро и не медленно, тем самым шагом, каким ходили пустые в «Сосновом бору» вокруг фонарей.

Иван спросил, теперь он так и будет? Мужчина в тапочках пожал плечами: пока кто-нибудь не скажет ему, что у него там было, или пока сам не вспомнит, или пока вежливые не придут. Вежливые чаще. Что держит, то и адрес, добавил он, не оборачиваясь. А кого ничего не держит, тот так, без адреса.

• • •

На стене будки, сбоку от окошка, висел под стеклом машинописный лист с красным заголовком, и Галина Петровна переписала его в тетрадку:

«ПРАВИЛА ПРОЖИВАНИЯ

1. Имя есть адрес. Без имени адреса нет.

2. Вещи, имеющие значение, проходят. Вещи, не имеющие значения, не проходят.

3. Здесь не забирают. Здесь только приглашают.

4. Тесно значит вежливо. Просьба не толкаться.

5. После 23:00 не шуметь. Соседи спят.

Домоуправление».

Иван смотрел на третий пункт и думал про Консорциум, про «опорный хор» и про то, что тех, может быть, тоже когда-то пригласили, очень вежливо.

Тут Прохор Лукич крикнул «следующий», и дошла очередь до них.

Справки он рассмотрел каждую по отдельности, сверил с книгой и объявил, что раз они ходят, надо оформлять постоянно, с правом выхода, по графе «приходящий жилец». Графа редкая: за тысячу лет человек двадцать набралось. Вопрос же у него один: что их там держит?

Иван вспомнил, что Агафья велела не говорить красиво, и сказал как есть: проверка на фирме, её надо пройти, а то люди останутся без работы, экспертиза второго июля, и ещё журнал, его надо вести. Прохор Лукич записал и спросил, а люди? Люди тоже, сказал Иван, только он же спросил, что держит, а люди там лёгкие, он пробовал. Прохор Лукич поднял глаза и сказал, что пробовал Иван правильно, и записал: «дела».

Толян сообщил, что его держит бутылка, нераспечатанная, которую каждый день надо не открыть, и ещё работа: он жильцов мирит, а Тамара с Ольгой опять поссорились, недоделано. Прохор Лукич без тени улыбки повторил «бутылка», сказал, что понимает, и записал.

Галина Петровна перечислила тетрадки, внучкины задачи, письма ученикам, на которые она отвечает каждому ко Дню учителя, и вот эту тетрадку тоже, потому что если она не запишет, никто не запишет. Прохор Лукич отложил ручку, посмотрел на неё, объявил, что это по высшему разряду, и шлёпнул на её листок три печати подряд.

Вкладыши были голубые: «ВКЛАДЫШ ПРИХОДЯЩЕГО ЖИЛЬЦА. Адрес: Двор. Пребывание: 41 мин. за один приход. Держит: (см. на обороте)». На обороте у Ивана значилось «Дела. Журнал», у Толяна «Бутылка (не открывать). Работа», а у Галины Петровны мелко, в два столбца.

Пока держит, объяснил Прохор Лукич, они тут жильцы, а перестанет держать, станут вон как те, и он кивнул вглубь двора. Только не пустые, пустых у него нет. Отпущенные. И даже обиделся, когда Иван переспросил: тут каждый кто-то, просто одних там что-то держит, и они ходят туда-сюда, кто во сне, кто так, а других отпустило. Ничего не осталось, за что взяться, или забыли, что было. На них у него отдельная книга, и он положил ладонь на ту, толстую, из-под стола. Ходят по кругу. Им бы кто напомнил, что у них там было, хоть одно.

Иван спросил, а что держит второго Прошкова. Прохор Лукич помолчал и сказал, что ничего, поэтому тот и сидит. Держит петлю, а петля его не держит. Это разное, гражданин, потом поймёте.

• • •

За зелёным столом во дворе играли в домино, и Иван подошёл поближе, Толян следом. Грузный мужчина в кепке выставил костяшку, стукнул так, что подпрыгнули остальные, и поднял голову. Это был Берёзкин, Николай Степанович, оператор городской станции, первый пустой. В ноябре Иван видел его здесь смутным, как сквозь воду, а сейчас он был почти ясный.

— О, профессор. Опять ты, — сказал он и похлопал по карману, из которого торчал химический карандаш. — Карандаш твой при мне. Слушай, а картошку выкопали?

Иван сказал, что картошку посадили, июнь на дворе. Берёзкин нахмурился, посмотрел на светлое небо без солнца и сообщил, что у него тут всё сентябрь. Ну, посадили и ладно, Настенька пусть окучит, она умеет.

Иван спросил, что держит его. Он ведь не ходит по кругу, а сидит. Берёзкин посмотрел на него, как на дурака: картошка же. Он её не выкопал, в сентябре собирался, вот и сидит, ждёт сентября. Говорят, он тут в домино хорошо играет, а ему не надо в домино, ему картошку надо.

Отходя, Толян заметил, что Берёзкин не знает, что сентябрь уже был, думает, ещё будет. А раз держит картошка, сказал Иван, он и не отпущенный, сидит, а не ходит по кругу.

• • •

На лавочке у соседнего подъезда сидел полный человек в синем спортивном костюме, сложив руки на коленях так, будто держал термос. Валерий Палыч, охранник ТЦ «Для вас». Он смотрел на одно окно на третьем этаже и не шевелился.

Толян сел рядом, посидел и негромко назвал имя: Нина Васильевна. Валерий Палыч повернул голову и хрипло спросил, где она. Дома, сказал Толян, к нему в «Сосновый бор» каждый день ходит. Валерий Палыч сказал, что знает. Вон окно иногда загорается, когда она сидит у него там и думает. Не про него, а про дело, про пуговицу: в сентябре на куртке оторвалась пуговица, и она обещала пришить. Когда думает про пуговицу, окно горит, когда плачет, гаснет. Почему, он не знает. Наверное, плакать это она про себя, а пуговица про него.

Толян посидел ещё, встал и пообещал, что скажет ей про пуговицу.

• • •

Петя спустился с балкона сам, в майке, тренировочных и шлёпанцах, с папиросой, и остановился в шаге от Ивана. Он хотел знать, можно ли через Ивана сказать Клаве напрямую: во сне не выходит, она во сне перебивает. Иван, по его разумению, вроде телефона, третий на линии: он и тут, и там. Петя ему говорит, а у Ивана там рот открывается. Только мешать не надо.

Иван переглянулся с Толяном, тот пожал плечами, и Иван разрешил.

В сарае в Наволоке Иван открыл рот. Баба Клава потом рассказывала, что голос был Иванов, а интонация Петина, хоть плачь.

— Клава, — сказал Иван в сарае. — Кран на кухне, который капает. Прокладку поменяй, я в восемнадцатом году обещал и не поменял. Она в ящике под раковиной, в коробке из-под чая, красная. И колено грелкой не грей, вредно. Ты всегда грела.

Двадцать вязальщиц остановили спицы. Баба Клава поднялась с ящика.

— Петя, — сказала она. — Ты мне про кран? Через пять лет про кран?

— Капает же, — сказал Иван Петиной интонацией. — Я отсюда слышу. Достало.

Баба Клава постояла, села обратно и взяла спицы. Сказала тихо, что ладно, поменяет, и больше уже ничего не говорила, только вязала, не поднимая головы.

Во Дворе Петя отступил на шаг и поблагодарил: поменяет, она всегда меняет, когда скажешь. Иван спросил, что держит его самого, неужто кран. Петя затянулся, поглядел на балкон и сказал, что Клава. Не сама она, а её колено. Пока колено ноет, он знает, что она там. Перестанет ныть, значит, либо вылечилась, либо… Тут он не договорил, махнул папиросой и велел идти.

• • •

На тридцать пятой минуте из будки высунулся Прохор Лукич и позвал Толяна: подойдите, вы же по этой части.

У будки стояли двое, сухая старушка в шали и крупный мужчина с баяном на груди, оба красные. Третью неделю, пожаловался Прохор Лукич, баянист играет после двадцати трёх, старушка жалуется, по правилам он неправ, а слушать ничего не желает.

Толян посмотрел на одного, на другого, подержал обоих за локти по секунде и не торопился. После Тбилиси он вообще больше не торопился. Спросил у старушки разрешения задать вопрос: что он играет? «Синий платочек», каждую ночь. А почему она жалуется? Старушка долго молчала, а потом сказала, что ей его муж дарил, платочек, синий, в сорок шестом.

Толян повернулся к баянисту и спросил, почему тот играет ночью. Днём не слушают, сказал баянист, днём все заняты, а ночью хоть кто-то слушает, хоть она, хоть со злости.

Больше Толян ничего не сказал, только посмотрел на обоих и подождал. Старушка первая отвела глаза и разрешила играть днём, на лавочке, а она посидит. Днём баянист мог. И ушли они к лавочке вместе.

Прохор Лукич заметил, что Толян ничего не сделал, только спросил. Толян согласился: в прошлый раз он сам сказал и человека обидел, а теперь спрашивает. Прохор Лукич посмотрел на него поверх очков, записывать ничего не стал, но кивнул.

• • •

Перед уходом Прохор Лукич открыл дверь будки, чтобы проводить их до калитки, и Иван увидел, что внутри она куда больше, чем снаружи: комната со шкафами и папками, герань на окне, портрет на стене, лица не разобрать, а за портретом приоткрытая дверь в маленькую комнатку. Там за столом сидел худой старик в белом халате и пенсне, с седыми волосами во все стороны, над большими листами вроде чертежей. Он поднял голову и посмотрел на них с интересом, как учитель на новый класс.

Иван спросил, кто это. Не его район, сказал Прохор Лукич, это по картам. Живёт на вокзале, сюда ходит за бумагой и обитает тут дольше всех, дольше самого Прохора. Старик улыбнулся и снова склонился над листом, пробормотав: «Сорок первая, приходящие. Сами».

• • •

Когда они открыли глаза в сарае, баба Клава вязала и головы не подняла. Прокладка, сказала она, красная, в коробке из-под чая. Пять лет не могла найти, думала, выбросил. Вернётся, поменяет.

Жанна, весь выход просидевшая у стены с прижатым ко рту платком, тут же поинтересовалась, нельзя ли в следующий раз через Ивана передать кое-что её второму мужу, Эдику, насчёт дачи, которую тот так и не переписал. Агафья Тимофеевна сказала, что Иван не почта. Жанна вздохнула и сказала, что так она и думала: как что полезное, так сразу не почта.

Иван записал в тетрадку: «23 июня. Второй выход. Прописка. Держит: дела. Берёзкин — картошка. Валерий Палыч — пуговица. Петя — Клавино колено. Второй Прошков — ничего. Петля не держит». Подумал и подчеркнул последние два слова.

• • •

Нине Васильевне Толян позвонил в тот же вечер с причала, где в Наволоке ловилась единственная устойчивая связь, и говорил долго. Иван слышал только его половину: пуговица, на куртке, в сентябре оторвалась, вы обещали… да, он знает, что Валерий Палыч в пижаме, куртку привезите и пришейте при нём, и думайте не про него, а про пуговицу, какие нитки, какая игла… нет, он не сошёл с ума, Нина Васильевна, он вас просит.

Через три дня Нина Васильевна позвонила сама, и Толян включил громкую связь. Голос у неё был тот, какой бывает у человека, который не спал и уже не помнит, когда спал. Пришила, рассказала она. Привезла куртку, села рядом, нашла синие нитки, как были, и шила, думая про нитки. И на такте он пошевелил пальцами, вот так, будто трогал пуговицу, проверял, крепко ли.

Нина Васильевна спросила, значит ли это что-нибудь. Толян сказал, что значит: он там на лавочке сидит и знает, что пуговица пришита. А лучше ли ему от этого? Толян подумал, и Иван видел, что врать ему не хочется. Честно сказал, что не знает. Но теперь ему есть про что знать.

• • •

Первого июля Майя купила Ивану билет из Архангельска домой на вечерний рейс: экспертиза была назначена на второе, на десять утра. Вернётся он третьего, а Агафья подождёт.

Иван спросил, что будет, если он там уйдёт на минуту. Майя сказала, что не уйдёт, а если уйдёт, то вернётся: теперь он умеет. Иван напомнил, что умеет за пятнадцать секунд, и то иногда, на берегу, после сети. Значит, сказала Майя, пусть найдёт там свою сеть. В кабинете у эксперта, что-нибудь: ручку, бланк, она не знает, он найдёт. Сказала это спокойно, по-деловому, и Иван подумал, что держать лицо она за этот месяц научилась лучше него.

До автобуса его провожала Агафья Тимофеевна, медленно, опираясь на палку, которой Иван у неё раньше не видел. У врача, наставляла она, его спросят, что он видит. Врать не надо, но и рассказывать не надо: пусть скажет, что видит, а что это значит, пусть не говорит. Они не поймут, а запишут.

А если унесёт? Унесёт обязательно, сказала Агафья: там будет душно, он будет бояться, вот и унесёт. Бояться надо не того, что унесёт, а того, что не за что будет взяться. Пусть возьмёт с собой что-нибудь недоделанное, своё, маленькое, и положит в карман.

Иван подумал, зашёл в сарай и взял из корзинки Галины Петровны свой кусок вязания. За месяц он научился набирать петли и связал полоску длиной в палец, кривую, с незакрытыми петлями на спице. Завернул спицу с полоской в носовой платок и положил в нагрудный карман.

Агафья Тимофеевна посмотрела и сказала: «Годится».

Глава 9

Экспертиза проходила в областном психоневрологическом диспансере, в кабинете на третьем этаже, с решётками на окнах и фикусом в кадке.

Комиссия состояла из трёх врачей: пожилого психиатра-председателя с бородкой клинышком, женщины-психолога с планшетом и молодого невролога, который всё время поглядывал на Ивановы очки. Артура Вениаминовича не было, зато у стены сидел представитель фонда, вежливый молодой человек, и не произносил ни слова.

Председатель спросил, понимает ли Иван цель экспертизы, и попросил рассказать своими словами, что с ним происходит. Иван вспомнил наставление Агафьи, не врать и не рассказывать, и изложил сухо. После неудачного эксперимента в августе прошлого года у него в мозге образовалась структура, её видно на МРТ, заключение невролога Гаврилова в деле. Раз в одиннадцать минут он испытывает короткое изменение восприятия: свет становится ярче, иногда дольше обычного. Он научился это контролировать, методом, похожим на тот, каким учат справляться с паническими атаками: заземление, фиксация на конкретном предмете и конкретном действии.

Психолог записала. Председатель поинтересовался, что Иван видит в эти моменты. Свет, сказал Иван, иногда очертания, будто сквозь занавеску видишь соседний двор. А считает ли он, что этот двор существует? Председатель спросил это спокойно, без насмешки, как спрашивают у пациента сегодняшнее число. Иван ответил, что считает своё восприятие в эти моменты отличным от обычного, а что это значит, он исследует, он учёный. Председатель сказал «хорошо» и записал что-то, чего Иван не увидел.

• • •

Тесты шли два часа: таблицы, картинки, счёт от ста по семь вниз, пересказ коротенького текста. Иван делал всё, что велели, и всё время поглядывал на часы над дверью, зная, когда будет такт. За два часа их случилось одиннадцать. Десять прошли спокойно, мир белел на долю секунды и отпускал, и Иван даже не прерывал фразу.

На одиннадцатом, в половине первого, в кабинете было душно, фикус пах землёй, психолог спросила про его отношения с матерью, и Иван, начав отвечать, почувствовал: сейчас. Белое пришло и не ушло. Двор, окна, тепло, гул. Ему было там хорошо, он не помнил ни про какой кабинет и помнить не хотел.

И тут в нагрудном кармане, сквозь рубашку, в рёбра ему упёрлось что-то твёрдое. Остриё спицы. Спица, кривая полоска в палец длиной, незакрытые петли. Выпадет спица, петли соскочат, и всё распустится, и месяц работы, его первой работы руками, пойдёт прахом.

И он повернул, сам, к спице.

Кабинет, фикус, психолог ждёт ответа. Иван закончил фразу: нормальные отношения, видятся раз в две недели, мама живёт на другом конце города. Психолог записала, взглянула на часы, потом на невролога, невролог что-то шепнул председателю.

Председатель сообщил, что Иван только что на четыре секунды замолчал посреди фразы, и спросил, заметил ли он. Иван сказал, что заметил: это то самое изменение восприятия, и он вернулся. Как? Иван подумал, достал из нагрудного кармана платок, развернул и положил на стол спицу с кривой серой полоской и незакрытыми петлями.

Это его, объяснил он. Он учится вязать, месяц. Это первое, что он за год сделал руками, кроме экспериментов. Петли не закрыты, выпадут, и всё распустится. Вот про это он и думает, когда его уносит. И возвращается.

Комиссия молчала. Представитель фонда у стены впервые поднял голову.

Председатель долго разглядывал полоску, потом снял очки и неожиданно сказал, что у него отец вязал, после инсульта, врачи велели, для мелкой моторики. Сначала злился, а потом вязал до последнего дня и говорил, что это его держит. Председатель надел очки, сказал, что это к делу не относится, и продолжил.

Представитель фонда догнал Ивана в коридоре у лестницы, молодой, вежливый, с папкой, и попросил минуту: ему поручено передать предложение, не от Артура Вениаминовича, а от руководства. Фонд открывает клинический проект «Возвращение» для пациентов в состоянии, которое Иван знает лучше всех, и нужен научный консультант с опытом и с его шлемами. Если Иван согласится, проверку фирмы закроют за неделю, отгрузку возобновят, люди вернутся на работу.

Иван посмотрел на визитку: «Проект „Возвращение“. Координатор». Без фамилии. Он спросил, кто там уже консультирует. Молодой человек сказал, что не уполномочен. «Тогда и я не уполномочен», — сказал Иван и пошёл вниз по лестнице.

Визитку он, впрочем, взял и дома вложил в тетрадку, рядом с запиской про сметану.

• • •

Заключение пришло через неделю по почте, на имя Семёна Марковича:

«…выявлены кратковременные (до 4 с) эпизоды изменённого восприятия, не сопровождающиеся утратой критики, контакта и ориентировки. Испытуемый осознаёт эпизоды, способен их описать и использует эффективные приёмы самоконтроля. Признаков психического расстройства, лишающего способности руководить своими действиями или организацией, не выявлено».

Семён Маркович прочитал это Ивану вслух по телефону и сообщил, что Артур проиграл, первый раз за всё время. Звонил, поздравил и просил передать Ивану Викторовичу, что рад. И, по мнению Семёна Марковича, действительно рад, что гораздо хуже, чем если бы злился: злые ошибаются.

Фирму это, правда, не распечатало: проверку продлили «в связи с необходимостью дополнительных исследований изделий». Но экспертиза больше не висела над головой.

• • •

В ночь на второе июля Иван ночевал дома, впервые за месяц. Квартира стояла пустая и пыльная, герань засохла: Аркадий поливал её, пока не уехал на север. На холодильнике под апельсином висела записка:

«Четыре секунды. Видел. Молодец».

Иван долго смотрел на это слово, своим почерком, чуть наискось. Так пишут на полях учителя, когда ученик наконец решил задачу, над которой бился полгода. Он взял ручку и приписал: «Ты держишь петлю. Тебе тяжело?»

Утром ответ был на месте, длиннее обычного:

«Тяжело. Петля тянет вверх, к Маяку. А мне тут не за что взяться. Кухня есть, стол есть, тетрадка есть. Но это всё твоё. Твоя кухня, твой стол, твоя тетрадка. Я тут в гостях. За чужое не удержишься. Ты хоть сеть нашёл. Свою. А у меня своего ничего нет».

Иван перечитал три раза, сел за стол на свой стул, напротив пустого, и долго сидел, не включая свет.

• • •

Третьего июля он вернулся в Наволок, а пятого Прохор Лукич встретил их у калитки не один. Рядом стоял тот самый старик в белом халате из каморки за портретом: худой, высокий, сутулый, седые волосы во все стороны, пенсне на шнурке, под халатом серый свитер, под мышкой рулон бумаги, перевязанный бечёвкой. Смотрел он на них, как учитель на класс, которого ждал сорок лет.

Третий день сидит, пожаловался Прохор Лукич, просится познакомиться. Он ему: у них регистрация по Двору, а тот: я провожу, под мою ответственность. С этими словами Прохор шлёпнул печать на три розовых бланка, пропуск на Вокзал, сорок одна минута, и спросил старика, вернёт ли он их. Старик ответил, что они сами вернутся, они умеют, он видел.

Он протянул Ивану сухую тёплую руку в чернильных пятнах и представился: Орлов, Валентин Андреевич, картограф, очень рад, пойдёмте.

• • •

Шли по улицам. Двор кончился, начались другие дворы, похожие и непохожие: кирпичные, деревянные, белые с плоскими крышами, и везде горели окна. Валентин Андреевич шёл впереди и рассказывал. Это Сретенский переулок, его так никто не зовёт, это он назвал. Тут ступенька, её не видно, все спотыкаются. Вот этот дом с аркой пришёл из Тбилиси, года два назад его не было. Город растёт, с прошлой осени особенно, тесно стало.

Галина Петровна спросила, давно ли он здесь. С шестьдесят восьмого, с двенадцатого августа, с четырнадцати сорока, ответил Валентин Андреевич и оттянул рукав халата. На запястье у него были часы «Победа», и стрелки стояли на без двадцати три. Тут остановились, семьдесят три года назад. Тут не стареешь, тут просто есть.

На этих словах Толян споткнулся о невидимую ступеньку.

• • •

Вокзал был огромный, из тех, что строили в пятидесятых: колонны, башня с часами, высокие арочные окна с жёлтым светом, и часы на башне тоже показывали без двадцати три. Внутри зал ожидания с деревянными скамьями, буфет и механическое табло с перекидными буквами. Табло щёлкало:

«ПРИБЫТИЕ.

КОЛОМБО — ПУТЬ 3.

ЛИМА — ПУТЬ 7.

СОСНОВЫЙ БОР — ПУТЬ 1.

РЕЙКЬЯВИК — ПУТЬ 12».

На скамьях сидели отпечатки, новенькие, ярче, чем во Дворе, и растерянные, как люди, ночью сошедшие с поезда в незнакомом городе, с узелками и сумками. Женщина в сари держала на коленях медный кувшин, старик в пончо сидел, закрыв лицо руками, парень в синем спортивном костюме, какие выдавали в «Сосновом бору», смотрел на табло и шевелил губами.

Это новенькие, объяснил Валентин Андреевич, те, у кого «я» ушло. Куда ему идти? Сюда. Раньше бывало один-два в год, а с осени каждый день. Кого что-то держит, тот уходит во Двор и прописывается, а кого ничего, тот сидит. А потом приходят вежливые в серых пальто, с планшетами, чай, плед, «вас там ждут», и уводят. Куда, он не знает: в ту сторону карты он не ходит.

Толян подсел к парню в синем костюме и спросил, откуда тот. Парень не помнил: был лес, был забор, и он ходил по кругу. Толян спросил, не доделал ли он там что-нибудь, хоть что-нибудь. Парень долго молчал и сказал, что не помнит.

Толян посидел с ним рядом и запомнил лицо: родинка над бровью, уши торчком, шрам на подбородке. Вернувшись, сказал, что попросит Майю найти, кто такой. Им бы хоть одно, хоть вещь.

• • •

Мастерская Валентина Андреевича помещалась за буфетом, в бывшей комнате начальника вокзала с табличкой «НАЧАЛЬНИК». Стол, заваленный бумагой, стены в листах, кульман в углу, а на кульмане карта. Город, весь или почти весь, тушью, карандашом и цветными карандашами на склеенных листах кальки и ватмана: «ДВОР», «ВОКЗАЛ», «ОКОННЫЙ РЯД», «РЫНОК», «РЕКА», «СТАРЫЙ ГОРОД», «ПОДЪЕЗД». Трамвай пунктиром, кольцом, река голубым карандашом, а в самом центре белое пятно размером с блюдце.

Это Маяк, холм, объяснил Валентин Андреевич: нарисовать его нельзя, бумага не держит, он нарисует, а наутро опять белое.

Сбоку, ближе к краю, жирно, тушью, была проведена узкая прямая улица, к которой не вела ни одна линия транспорта: «ЧЁРНАЯ УЛИЦА». Туда ничего не ходит, сказал картограф. Он был у её начала один раз: тихо и холодно, как в больничном коридоре ночью, свет есть, а людей не видно. Года два назад её не было вовсе.

Иван смотрел на эту улицу и думал про четыре окна с табличками.

• • •

Галина Петровна спросила прямо, как он сюда попал.

Валентин Андреевич сел на табуретку у кульмана, снял пенсне и протёр его краем халата. Стажёром он был, рассказал он, двадцать три года, после физтеха. Закрытая лаборатория под Сосновкой, в бывшем санатории, «Объект Н». Изучали «информационную стенку», так называл это начальник, Сергей Аркадьевич, профессор Северин. Тридцать лет, а уже профессор, и все они в него верили. Построили резонатор, маленький, на столе, и двенадцатого августа включили на полную. Кто-то должен был сесть рядом и послушать. Сергей Аркадьевич хотел сам, но Валя сказал, что нельзя, он руководитель, и пошёл сам. Ему казалось, это благородно. Сел, дотронулся и оказался здесь, на улице. Вокзала тогда не было.

Толян спросил про обратно.

Назад он не умел, просто сказал Валентин Андреевич, тогда никто не умел. Сергей Аркадьевич, говорят, несколько дней кричал над ним: «Орлов! Валя! Я тебя верну!» Только отсюда этого не слышно, ему потом здесь рассказали. Да и не помогло бы: голос назад не ведёт, назад надо самому, к чему-то. А его ничто не держало. Сирота, детдомовский, комната в общежитии, и в той даже кошки не было. Поворачивать было не к чему.

Табло за дверью щёлкнуло.

Если Северин жив, попросил картограф, пусть ему передадут, что Валя не сердится. И что карта почти готова.

Галина Петровна закрыла тетрадку и осторожно спросила, а теперь? Семьдесят три года, он ведь может уйти, тело его… Тут она запнулась.

Тела давно нет, спокойно сказал Валентин Андреевич, он знает, чувствует, будто дома давно продали квартиру. Ему туда некуда. Он погладил край кульмана. А тут карта, её надо дорисовать. Каждое утро он встаёт и думает: сегодня переулок за Рынком, или берег у Старого города. Вот она его и держит. Здесь, не там.

Он снял с гвоздя свёрнутый лист кальки, перевязанный ниточкой, и протянул Галине Петровне: копия, без Маяка, им пригодится, они ведь будут ходить? Будут, сказала она. Тогда пригодится.

А Ивану он сказал, что они возвращаются сами, он видел у калитки, каждый в свою секунду. Он семьдесят лет такого не видел: сюда приходят и не уходят, или уходят во сне и не помнят. А они помнят. Пусть научат кого-нибудь, тут многим надо.

• • •

На тридцать шестой минуте он вдруг спросил, откуда они, и, услышав название города, внимательно посмотрел на Ивана: это ведь недалеко от Сосновки. У них там кто-то сидит с больной ногой, с коленом. Он заметил, когда они шли: колено на Ивана воет.

Иван назвал Клавдию Фёдоровну, соседку. Валентин Андреевич встал с табуретки. Клава. Косички с бантами, лет семь, в Сосновке, за забором. Он ей через забор конфеты давал, «Мишку на севере», коробку им на день рождения лаборантки подарили. Она ему про ногу рассказывала, а он смеялся: «Это ты, Клавочка, нас слышишь». Это она?

Она, сказал Иван.

Валентин Андреевич долго молчал, потом выдвинул ящик стола, порылся и достал что-то маленькое и плоское в бумажке. «Мишка на севере», фантик выцветший, медведь на льдине. Последняя. Семьдесят три года лежит, и зачем, он сам не знает. Пусть Иван отдаст. Скажет: от Вали, помнит, как нога выла.

Иван положил конфету в нагрудный карман, рядом с голубым вкладышем.

• • •

В сарае баба Клава сидела на ящике у двери. Иван подошёл и молча положил ей на колени конфету. Баба Клава взяла её, повертела старый бумажный фантик с медведем на льдине. Иван сказал: от Вали. Помнит, как нога выла.

Баба Клава долго молчала, потом развернула фантик. Конфета внутри была настоящая, чуть поседевшая сверху. Мне сказали, уехал, сухо сказала она. В шестьдесят восьмом. Она год у забора стояла, потом перестала.

Завернула конфету обратно, есть не стала, убрала в карман фартука. И велела передать ему, что он не уехал, а дурак. Не надо было садиться. Пусть бы этот его профессор сам садился.

Взяла спицы и вязала до утра, ни разу не подняв головы. Агафья Тимофеевна сидела рядом и тоже молчала.

Глава 10

Справку в Оконный ряд Прохор Лукич выписывал долго. Сначала сказал, что не положено, потом, что положено, но не сразу, потом, что сразу, но под поручительство. Поручился Валентин Андреевич, который теперь каждый раз ждал их у будки с рулоном под мышкой.

Иван передал ему Клавины слова дословно, как она велела: не уехал, а дурак, не надо было садиться, пусть бы этот его профессор сам садился. Валентин Андреевич сначала моргнул, потом снял пенсне, а потом расхохотался, долго, взахлёб, держась за косяк будки, так что Прохор Лукич в окошке поднял брови. Отсмеявшись и вытирая глаза, картограф объяснил, что Клавочка и в семь лет так разговаривала. Он ей: нога воет, потому что ты слышишь. А она ему: дурак ты, нога воет, потому что болит. Права была, как всегда.

Но когда Иван добавил, что конфету она не съела, а убрала в фартук, улыбаться он перестал и сказал, что правильно. Нечего. Не тот повод.

• • •

Парня с Вокзала Майя нашла за три дня. Толян описал его так, как описывают только тех, кого очень хочется найти: родинка над бровью, уши торчком, шрам на подбородке. Майя обзвонила «Сосновый бор», Лидочка подняла архив станции, и вышел Денис Огурцов, двадцати двух лет, курьер службы доставки. В сентябре развозил по квартирам «Ники» второго поколения, в ночь калибровки оказался рядом со станцией и с тех пор ходил по кругу. Мать приезжала к нему каждую неделю из райцентра.

Толян позвонил ей сам и спросил не про то, где сейчас её сын, а про другое: не доделал ли он чего-нибудь перед тем, хоть что-нибудь. Мать долго молчала, а потом вспомнила велосипед младшего брата: цепь слетела, Денис обещал поставить в субботу, а в пятницу его… Велосипед так и стоит в коридоре, она не трогает.

Толян попросил отвезти велосипед к Денису в палату, поставить рядом и при нём поставить цепь, самой или попросить кого, и думать при этом про цепь. Мать спросила, зачем. Толян прикинул, как такое объяснить, и объяснять не стал. Пусть попробует, хуже не будет.

Через неделю буфетчица на Вокзале доложила Валентину Андреевичу, что парень в синем костюме встал со скамейки, сказал вслух «звёздочку же менять надо, а не цепь» и ушёл во Двор прописываться. Буфетчица занесла это в свою тетрадку как лучшую новость месяца.

• • •

Оконный ряд начинался за Двором и тянулся вдаль, сколько хватало глаз: длинная узкая мощёная улица, а по обеим сторонам окна на уровне первого этажа, одно к одному, как витрины, и за каждым кухня.

Кухни были самые разные. Хрущёвская с клеёнкой в клетку и календарём, деревенская с печью, белая глянцевая с островом посредине, как в рекламе, тесная, с бельём на верёвке под потолком, кухня с ковром на полу и низким столиком. Во всех горел свет. В одних кто-то был, женщина у плиты, старик с газетой, двое детей над тетрадками, в других никого, только стол и лампа.

Галина Петровна спросила, чьи они. Ваши, сказал Валентин Андреевич, земные. Кухни тех, кто там помнит кого-то отсюда, и помнит не вообще, а конкретно: что обещал, что не доделал, что надо отдать. У кого так помнят, у того кухня тут проявляется, как окно, и чем конкретнее, тем ярче. Почему кухня? Потому что там и помнят, за столом. Не в спальне же.

Некоторые окна были мутные, будто запотевшие, как стекло в бане, и свет за ними расплывался. Иван приложил ладонь к одному: холодное. Это стеклянные, тихо объяснил картограф. Там помнят, да не по-настоящему, по привычке или по инструкции: «надо бы маме позвонить», а сами в колонку смотрят. Такие окна не греют. Весной их было много, сейчас меньше.

Толян тоже приложил ладонь к запотевшему стеклу и тут же убрал: там колонка, розовая, поёт ребёнку, а мать в телефоне.

• • •

В самом начале ряда, ближе всех к Двору, горело окно с лампой и клеёнкой, и Иван невольно замедлил шаг. Человек в сером свитере сидел за столом и писал, но на этот раз поднял голову. Не обернулся всем телом, только повернул лицо к стеклу, и Иван увидел собственный профиль, усталый, в полутени. Человек посмотрел на него и медленно покачал головой: не сейчас. И снова склонился над тетрадкой.

Иван прошёл мимо. Толян ничего не сказал, только чуть крепче сжал ему запястье.

• • •

Нину Васильевну предупредили заранее: Толян неделю назад объяснил ей по телефону, что на такте, у кровати, думать надо не про Валеру, а про дело. Про пуговицу, которую она пришила, и про то, что у той же куртки ещё и карман порван.

Валерий Палыч сам шёл за ними от Двора, держа руки перед собой, как будто в них был термос, и остановился у маленького тёмного окна с занавеской в мелкий цветочек. Пришёл такт, и окно засветилось. Не вспыхнуло, а налилось жёлтым светом, неторопливо, как загорается лампа, которую включают без спешки. За стеклом была кухня в зелёных тонах: холодильник «ЗИЛ» в углу, клеёнка в подсолнухах, на столе синяя мужская куртка, и над карманом женская рука с иголкой.

Валерий Палыч подошёл, положил ладони на подоконник и наклонился к стеклу. Сказал: «Нина. Карман». Рука с иголкой на секунду замерла, а потом пошла дальше, стежок за стежком.

Он смотрел не на Нину, Нины, кроме руки, видно не было, а на иголку. Лицо у него было спокойное и сосредоточенное, как у человека, который следит, правильно ли делают работу, которую он сам сделал бы лучше, но вот доверил. «Ровнее, — сказал он тихо. — Ровнее, Нин».

Окно не гасло. Галина Петровна писала в тетрадку. Толян негромко заметил Ивану, что лучше Валерию Палычу не стало, просто ему есть на что смотреть, а это не одно и то же. Он Нине так и скажет.

• • •

Чем дальше они шли, тем становилось тише. Окна редели, кухни попадались старше и темнее, потом пошли совсем пустые окна, свет горит, а кухни нет, одна белая стена, потом и свет стал слабее. Здесь Валентин Андреевич остановился: дальше он не ходит, там конец ряда и начало той улицы.

В конце ряда стоял кирпичный четырёхэтажный дом, похожий на больничный корпус. На третьем этаже подряд шли четыре окна со светлыми плотными занавесками, за ними тусклый свет, как ночник в палате, и на каждом окне изнутри табличка на шнурке: «НЕ БЕСПОКОИТЬ». И ниже мелко ещё на трёх языках.

Иван сказал, что видел их в апреле, в гараже, когда его унесло на сорок секунд. Галина Петровна назвала их чёрными окнами. Иван возразил, что они не чёрные, они светятся. Чёрные они на Земле, где камеры выключены, а тут просто просят не входить.

Толян долго смотрел вверх и наконец сказал, что им тяжело, как Брандт говорила. Он не знает, правильно ли слышит, но им тяжело дышать даже тут, будто они и тут лежат.

За домом начиналась улица, узкая и прямая, с фонарями белого больничного света и без единого окна.

• • •

Сборщиков Иван увидел, когда они повернули обратно. Трое шли навстречу по Оконному ряду, не спеша: серые пальто до колен, серые шляпы, плоские светящиеся планшеты, приятные, спокойные, внимательные лица, как у хороших консультантов в дорогом магазине.

Перед ними семенила старушка-отпечаток, маленькая, сухая, в синем клетчатом байковом халате и тапочках с помпонами, и оглядывалась на окна, но ни одно для неё не горело. Один из Сборщиков догнал её, пошёл рядом, наклонился и заговорил мягко, вежливо, с лёгким акцентом. Иван разобрал обрывки: «…там тепло… плед… чай, как вы любите… вас там ждут…» Старушка остановилась, оглядела тёмные окна и кивнула. «Хорошо, — сказала она тонко, будто издалека. — Если ждут». Сборщик отметил что-то в планшете, и старушка стала тише. Не прозрачнее, а именно тише, будто ей убавили звук.

Толян пошёл к ней, не быстро. Иван хотел его остановить и не стал. Толян встал перед старушкой, не обращая на Сборщика никакого внимания, присел, чтобы глаза были вровень, и спросил разрешения задать вопрос: не доделала ли она чего-нибудь там, перед тем как сюда?

Старушка долго смотрела на него и сказала, что не помнит. Толян перебирал: шила? вязала? варенье? письмо? Она снова сказала, что не помнит, а потом посмотрела на свои руки, на подушечку среднего пальца, где у тех, кто много шьёт, бывает мозоль от напёрстка.

— Рукав, — вдруг сказала она. — Куртку внуку перешивала, Косте. Он вырос. Рукав не дошила, левый.

Звук у неё вернулся. Не весь, но вернулся. Костя по субботам приходит, сказала она, а куртка лежит, с рукавом. И объявила Сборщику, что, пожалуй, не пойдёт, спасибо, ей рукав дошить надо. Сборщик улыбнулся и сказал: «Конечно. Как вам удобнее». Старушка развернулась и засеменила обратно к Двору, тапочки с помпонами зашлёпали по мостовой.

А потом все трое Сборщиков повернулись к ним.

• • •

Средний пожелал доброго вечера. Голос был мягкий, а акцент всё время съезжал: на одном слове прибалтийский, на другом южный, на третьем совсем чужой, восточный, будто говорил не один, а много народу, каждый по слогу. Они приходящие, сказал он, о них тут слышали. «Взаимно», — сказал Иван. Он уже понял, где слышал этот голос: осенью, из белых цилиндров с синим кольцом.

Сборщик хотел бы их пригласить. Особенно Анатолия: у Анатолия прекрасный слух, им такие нужны. Там тепло, там все свои, там не надо никого держать и ни за кого бояться, там просто поют. Галина Петровна спросила, где это «там». В Хоре, сказал Сборщик. Им понравится.

Они не подходили, стояли и улыбались, но стояли так, что дорога назад, к Двору, оказалась закрыта. А сзади, со стороны улицы без окон, появились ещё двое в серых пальто.

Толян сказал, что их окружают, вежливо. Иван шепнул, что тот как «Ника». Он и есть «Ника», шепнул Толян, только в пальто: внутри много народу, все тихие, он их почти не слышит, так их много.

Иван, не оборачиваясь, спросил, как отсюда выйти. Валентин Андреевич, белый, как его халат, ответил сразу: через окна. В кухни им нельзя, там помнят, там их сразу видно. Выбирайте тёплое, любое.

• • •

Иван шагнул в ближайшее тёплое окно, не выпуская Толяна, Толян держал Галину Петровну, а Галина Петровна держала Валентина Андреевича за полу халата.

Кухня оказалась украинская: беленая хата, рушники, кастрюля на плите. Полная женщина лет пятидесяти в фартуке обернулась от плиты, увидела четверых, вывалившихся к ней из окна, побелела, прижала к груди половник и начала креститься. Иван сказал «извините, мы проходом». Женщина зажмурилась и что-то сказала по-украински, и из всего Иван разобрал только «сгиньте». Он её понимал: она, надо думать, решила, что это сон, и сон нехороший.

Вторая дверь из этой кухни вела в следующую, сибирскую, деревянную, с печкой. Дед с бородой чинил за столом валенок. Поднял голову, посмотрел, как они проходят цепочкой, ничего не сказал, только медленно отодвинулся вместе с табуреткой к стене, как отодвигаются от сквозняка.

Потом была английская кухонька с цветастыми обоями, где пожилая дама в кардигане выронила телефон и коротко, тонко вскрикнула, и они прошли мимо, извиняясь. Потом индийская, где девочка лет десяти над тетрадью смотрела на них огромными глазами и не шевелилась, и Иван, проходя мимо, старался на неё не смотреть и чувствовал себя вором. Потом японская, очень чистая и очень маленькая, где старик в халате им поклонился, и они, все четверо, держась за руки, неловко поклонились в ответ, и старик не поднимал головы, пока они не вышли.

Следующая дверь вела во Двор: Иван узнал его по стуку домино. Сборщики остались в Оконном ряду, у тёплых окон, не входили, стояли вежливо и терпеливо. Средний смотрел прямо на Ивана и кивнул ему, как кивают, когда разговор не окончен, а только отложен.

• • •

Во Дворе Валентин Андреевич выпустил полу халата и сел на лавочку. Руки у него дрожали. Семьдесят лет он видел их издалека, сказал он, и ни разу так близко.

Кто они, он не знал. Раньше их не было, появились лет десять назад, когда пошли двери. Он думает, что они тоже отсюда, из отпущенных. Только их не просто отпустило, их кто-то подобрал и научил приглашать других.

Галина Петровна записала и подчеркнула «подобрал».

Иван вспомнил про голос: тот самый акцент, который ни к чему не относится. Майя осенью писала про «акцент непонятного происхождения», и лингвисты тогда разводили руками. Значит, рассудила Галина Петровна, «Ника» говорит их голосом, или они говорят голосом «Ники». Или это один голос, склеенный, сказал Толян. Когда он стоял рядом, было слышно, что там не один, а сотни, тысячи, и все тихие, будто каждый дал по слогу.

Валентин Андреевич посмотрел на них поверх пенсне и медленно сказал, что тогда он знает, куда их уводят. Где это, не знает, а зачем, знает. Им нужны голоса.

На сороковой минуте Иван подумал о журнале: надо записать кухни, людей в кухнях, их лица, и то, что эти люди теперь, наверное, неделю не будут спокойно спать. Записать честно, а не красиво. И повернул.

• • •

В сарае Майя сказала Толяну, что у него на тридцать второй минуте было такое лицо, будто он кого-то уговаривает. Толян поправил: не уговаривал, спрашивал, что не доделала, бабушку одну. И попросил Майю её найти, в «Сосновом бору» или где ещё: маленькая, халат синий в клетку, тапочки с помпонами, внук Костя ходит по субботам. Она ему куртку перешивала и не дошила левый рукав. Надо, чтобы кто-нибудь дошил. Чтобы она знала.

Майя нашла через два дня: Зинаида Марковна, седьмая палата «Соснового бора». Нина Васильевна её знала, соседка Валеры по коридору. Внук Костя, пятнадцать лет, ходил по субботам.

В следующую субботу Костя принёс куртку, и Нина Васильевна, сев рядом с Зинаидой Марковной, дошила левый рукав. На такте, рассказывала она потом, Зинаида Марковна повернула голову и долго смотрела на куртку, а потом снова в потолок. Нина Васильевна спросила Толяна по телефону, значит ли это что-нибудь. Значит, уверенно сказал Толян: она там рукав видела и теперь не пойдёт, куда звали.

Иван слышал, как уверенно он это сказал. А потом, положив трубку, Толян долго сидел на причале и смотрел на воду, и наконец признался, что не знает. Сказал ей «значит», а сам не знает. Может, и пойдёт. Они вежливые. Они придут ещё раз.

Иван сел рядом. Ему пришла в голову мысль, которую он не стал говорить вслух, потому что Толяну и так было тошно: рукав-то теперь дошит. Дело сделано, держать больше нечему. Хорошо, если у Зинаиды Марковны найдётся следующее недоделанное, у живых людей оно обычно находится само, без всякой посторонней помощи. А если нет? Он записал эту мысль в тетрадку мелко, на полях, и обвёл карандашом, как обводят то, к чему придётся вернуться.

Глава 11

Баба Клава поменяла прокладку в кране. Сделала она это по телефону, через Аллу, которая приехала в её квартиру с ящиком инструментов покойного отца. Коробка из-под чая нашлась в ящике под раковиной, за моющими средствами, и прокладка в ней была красная, резиновая, нетронутая, пролежавшая на своём месте пять лет. Алла поставила её за десять минут, позвонила матери в Наволок и доложила: «Мам, не капает».

Баба Клава выслушала, сказала «ну и хорошо», положила трубку и долго сидела на ящике у двери, не беря в руки спиц. А вечером велела Ивану в следующий раз передать Пете, что поменяли: Алла меняла, она руководила.

Агафья Тимофеевна, слышавшая это, посоветовала сказать самой. Баба Клава напомнила, что она берег. Берег тоже иногда ходит, сказала Агафья, не поднимая глаз от вязания, только не сейчас, а потом, когда научится назад. Баба Клава возразила, что ходит назад восемьдесят один год, каждый день: с работы, из магазина, от Аллы. «Вот, — сказала Агафья. — Значит, быстро научишься».

• • •

Ивана Агафья Тимофеевна теперь гоняла каждую ночь, и не на берегу, а где придётся: в сарае, у бочки, на крыльце, пока Устинья развешивала бельё. На такте она говорила «уходи», и он уходил. Давалось это теперь легко, даже слишком: стоило посмотреть в гул, и он был там. Потом она говорила «назад», и он искал своё, сначала по минуте, потом быстрее. К середине июля он возвращался за восемь-десять секунд, если перед уходом проговаривал себе дело.

Агафья выслушала его отчёт, кивнула и велела теперь без дела. Иван не понял. Не говорить заранее, пояснила она. Уйдёшь, а там найдёшь, здесь, на этой стороне, что-нибудь, что надо руками. Он ведь не всегда будет знать, когда унесёт. Унесёт посреди улицы, и что он там заранее скажет?

В первый раз он искал полторы минуты. Стоял в гуле и перебирал: журнал он сегодня уже записал, сеть дочинена, бутылка не его. Наконец вспомнил: у Устиньи на крыльце отошла доска, торчит гвоздь, а Устинья ходит босиком. Гвоздь надо забить, пока она не наступила.

Вернулся и забил. Устинья смотрела на него с крыльца и ни о чём не спросила.

Агафья сказала, что полторы минуты долго, но нашёл, а дальше будет быстрее. На этой стороне всегда что-нибудь не доделано, всегда. Только смотреть надо внимательно, пока здесь, тогда там и вспомнишь.

• • •

Трамвай появился во Дворе девятнадцатого июля, сразу после такта, когда они отошли от будки. Беззвучно выкатился из-за угла пятиэтажки, хотя рельсов во Дворе раньше не было. А теперь были: два блестящих рельса поперёк асфальта, мимо песочницы, мимо стола с домино. Трамвай был старый, красно-жёлтый, с круглыми фарами и номером 41 на лбу. Он остановился у лавочки, и двери сложились гармошкой.

Валентин Андреевич объявил, что это сорок первый, кольцевой, ходит редко, раз в сорок одну минуту, и велел садиться. На вопрос, куда он идёт, ответил: везде, он же кольцевой.

Внутри было как в любом старом трамвае: деревянные сиденья, отполированные тысячами брюк, поручни, кожаные петли под потолком, окна с форточками, запах нагретого дерева и машинного масла. Водителя видно не было, кабина за стеклом была занавешена. На стене висела нарисованная от руки схема под стеклом:

«ТРАМВАЙ № 41 (КОЛЬЦЕВОЙ).

Двор — Рынок — Вокзал — Река — Старый город — Подъезд — Маяк (по требованию) — Чёрная улица».

Напротив «Чёрной улицы» красным карандашом было приписано: «Не обслуживается по техническим причинам». Галина Петровна переписала и подчеркнула.

• • •

На второй остановке появилась кондуктор, крепкая женщина лет пятидесяти в синей жилетке поверх кофты, с сумкой через плечо и катушкой билетов на груди, и потребовала предъявить вкладыши: без вкладыша она не катает.

Пассажиров, все отпечатки, было человек десять, и все полезли в карманы. Кондуктор читала оборот каждого вкладыша, где значилось, что держит, и кивала. Только мужчине в плаще, у которого на обороте было пусто, не кивнула, а велела выходить на следующей. Мужчина молча вышел, и Иван видел в окно, как он стоит на тротуаре и смотрит трамваю вслед с таким лицом, будто не понимает, где находится.

Толян сказал, что это жестоко. Правила, ответила кондуктор, не грубо, а устало. Без того, что держит, трамвай не довезёт, растворится человек по дороге, и ей потом соскребать его с сиденья. Было, два раза.

Вкладыш Толяна она перевернула и прочитала вслух: «Бутылка (не открывать). Работа». Спросила, держит ли бутылка. Держит. Сильно? Каждый день. Кондуктор оторвала билет.

Ивану она пробила, не дочитав. Увидев у Галины Петровны два столбца, сказала «это ж целый класс» и оторвала ей три билета, на запас. А Валентину Андреевичу вкладыша и показывать не пришлось: служебный, он с шестьдесят восьмого. Там у него ничего нет, зато тут есть работа, карта, а работа тоже держит, хоть и не так.

• • •

На Рынке вышли, потому что Валентин Андреевич сказал, что без Рынка карта неполная.

Рынок был крытый, как старые колхозные рынки: ряды железных столов, весы с гирями, ценники на картонках. Только лежало на столах другое. Справки: «о прописке», «о том, что был», «о том, что не виноват», и продавщица перекладывала их, как пучки укропа. Рецепты на карточках, на обрывках газет, на обороте квитанций, и к этому столу стояла длинная тихая очередь. Слова в банках, как соленья, с этикетками: «Прости (несказанное)», «Я тобой горжусь (не успел)», «Позвони маме (забыл)». Их покупали мало, больше стояли и смотрели. А ещё ключи от давно не существующих квартир, пуговицы и сны на развес.

Толян спросил, чем тут платят. Новостями, объяснил Валентин Андреевич, или вещами с той стороны, они ценятся: своих запахов тут нет, кроме принесённых, а вещь оттуда пахнет, шерстью, железом, морем.

Иван сунул руку в карман. Агафья Тимофеевна, провожая, дала ему варежку, одну, без пары, серую, старую, с узором по краю. «На всякий случай, там тоже люди». Он положил варежку на ближайший стол.

Стол оказался картографический. Старичок в фетровой шляпе и нарукавниках торговал схемами переулков и планами дворов. Он взял варежку, повертел и поднёс к лицу. Онежский узор, ёлочка с волной, у него мать такие вязала, в Онеге. Голос у него сел. Пахнет шерстью, и печкой, сорок лет он не… Тут он замолчал и спросил, чего они хотят.

Валентин Андреевич поспешно сказал: карту переулков, всех, вон ту. Старичок не глядя снял с гвоздя большой лист, сложенный гармошкой, и отдал, а варежку натянул на правую руку. Она была ему мала и налезла только до половины ладони, но снимать он не стал.

• • •

В дальнем конце рынка стоял стол без вывески, и за ним сидел невзрачный человек в кепке. Перед ним лежали мелочи: недовязанный носок на спицах, половина письма, табуретка с тремя ножками и недоприкрученной четвёртой рядом, банка с картошкой, из которой три клубня очищены, а пять нет, кружка с недопитым холодным чаем.

К столу медленно, как к раздаче, подходили отпечатки, тусклые, выцветшие, из тех, что ходят по кругу. Человек в кепке давал каждому по вещи, отпечаток брал её в руки, и Иван видел, как тот становится чуть ярче. Женщина с недовязанным носком пошла к выходу, держа носок перед собой, и шла уже не по кругу, а прямо.

Валентин Андреевич тихо объяснил, что это чужое недоделанное. Его продают тем, у кого своего нет, подержать. Помогает на день, на два. Потом она поймёт, что носок не её, снова пойдёт по кругу и снова придёт сюда. Он это знает, потому и торгует.

Иван спросил, чем она платит. Валентин Андреевич ответил не сразу: голосом, немножко, каждый раз. А он потом сдаёт… Куда сдаёт, договаривать он не стал.

Человек в кепке поднял голову, заметил, что на него смотрят, и вежливо улыбнулся. Иван подумал про отражение на кухне, у которого «своего ничего нет»: можно ли купить ему такую вещь? День, два, а потом? И отвернулся.

• • •

Толян отстал у стола со словами. Стоял долго, продавщица, полная женщина в платке, его не торопила. Смотрел он на маленькую банку в заднем ряду с мутным стеклом и этикеткой, надписанной корявым почерком человека, который редко пишет: «Батя, ты прав был (не сказал)».

Толян спросил, чья она. Ничья, сказала продавщица: несут каждый день, не сказали, вот и несут, чтоб не пропало.

Иван подошёл и встал рядом. Про отца Толяна он знал немного: работал на заводе, пил, Толян всю юность с ним ругался. Умер он восемь лет назад, зимой. На похоронах Толян был трезвый, а потом три недели нет.

Толян спросил, сколько стоит. Новость, сказала продавщица, хорошую. Толян подумал и сказал, что девять месяцев не пьёт, с сентября, а бутылка стоит у соседки, не открытая. Продавщица посмотрела на него, сняла банку с полки, вытерла фартуком и отдала. Хорошая новость, сказала она, ему бы понравилась. Кому? Тому, кто не сказал. Тут всё кому-нибудь.

Толян сунул банку под куртку и до самого трамвая молчал.

• • •

Карту развернули в трамвае на коленях у Галины Петровны. Подробная, все переулки, дворы, проходные подъезды. Валентин Андреевич водил пальцем и бормотал: это знает, это знает, а вот этого не знает, тупик Шестидесятников, надо сходить. Он был совершенно счастлив.

Потом палец остановился. От остановки «Подъезд» отходила тонкая пунктирная линия, вроде трамвайной, только тоньше, вела мимо Старого города и Реки и упиралась в Чёрную улицу. Подпись мелко: «41-бис. Служебный». Валентин Андреевич растерянно сказал, что такого маршрута нет, он тут семьдесят три года, и туда ничего не ходит. «Значит, ходит, — сказала Галина Петровна и обвела пунктир карандашом. — Только не для всех».

Иван вспомнил про серые пальто, которые уводят с Вокзала «в ту сторону карты».

Кондуктор, проходя мимо, заглянула через плечо, увидела пунктир, и лицо у неё окаменело. Это не их маршрут, сказала она коротко, они туда не ездят и другим не советуют. На вопрос, знает ли она, кто ездит, она поджала губы и рассказала, что был у неё пассажир. Каждый день ездил, Двор, Вокзал, Двор, встречал кого-то. А однажды сел, и вкладыш пустой. Она бы его высадила, не довезла бы. А за ним пришли, в пальто, вежливые, и сказали: мы его довезём, сами, по служебной. Больше она его не видела.

• • •

На Вокзале сели двое. Маленькая смуглая бабушка в шерстяной юбке, в шляпе-котелке и пёстрой накидке, с узелком, в котором шуршали разноцветные шерстяные верёвочки с узелками, длинные, как бахрома. Она перебирала их пальцами, не глядя. И мальчик лет девяти, кореец, в жёлтой куртке, с красным бумажным змеем с длинным хвостом.

Сели они на одно сиденье и через две остановки заспорили: бабушка на кечуа или испанском, мальчик по-корейски. Понять было ничего нельзя, только оба тыкали пальцами в схему на стене, в слово «Река».

Толян послушал и объяснил, что они делят остановку. Бабушка говорит, это её река, Римак, там муж рыбачил. Мальчик говорит, его, Ханган, там отец запускал змея. Галина Петровна заметила, что остановка-то одна. «Ну да», — сказал Толян.

Он встал, подошёл и присел перед ними на корточки. Иван ждал, что он скажет «Река одна на всех», как сказал бы раньше. Толян не сказал ничего. Показал пальцем на слово «Река», потом на бабушку, потом на мальчика, сложил ладони вместе и вопросительно поднял брови.

Бабушка посмотрела на его ладони, мальчик тоже, и оба надолго задумались. Потом бабушка вытащила из узелка синюю верёвочку с тремя узелками и привязала мальчику на запястье, а мальчик подумал и дал ей подержать хвост змея.

Когда Толян вернулся на место, Иван заметил, что тот ничего не сказал. «Ну, — сказал Толян. — Они сами. Я спросил».

Галина Петровна записала: «Верёвочки с узелками. Перу. Считают? Записывают?» И нарисовала узелок, кривой, похожий на её первую петлю.

• • •

Трамвай остановился сам, не на остановке, посреди улицы между Вокзалом и Рекой, и двери зашипели. Внутрь вошёл звук: тот самый всегдашний гул, только с одной стороны громче и теплее, и в нём журчало, как журчит большая вода под мостом. Пахнуло сыростью, тиной и нагретыми за день камнями. За домами справа было что-то широкое, светлое и текучее. Воды Иван не видел, видел только свет, быстро и ровно бегущий в одну сторону.

Это Река, сказал Валентин Андреевич: трамвай сам остановился, он знает, кому куда.

Бабушка в котелке встала, взяла мальчика за руку, и они вышли вдвоём, она с хвостом змея, он с верёвочкой на запястье, и пошли к реке.

На берегу на перевёрнутом ржавом ведре сидел с удочкой человек в майке и тренировочных. Он обернулся на шипение дверей, увидел трамвай и Ивана в окне и закричал с берега: «Ванька! Удочку бери! Клюёт!»

Иван крикнул в форточку, что в следующий раз, Пётр Иванович, время. «Вечно у вас время! — крикнул Петя без всякой обиды. — Ладно, червей накопаю». Иван крикнул, чтобы тот знал: кран Клаве поменяли, не капает.

Петя на берегу замер, потом медленно кивнул и отвернулся к воде. Поплавок качался на золотом течении, а Петя сидел не шевелясь.

Двери закрылись, трамвай тронулся. Кондуктор прошла по проходу и объявила, ни на кого не глядя, что Двор следующая, приходящим на выход.

• • •

Назад каждый шёл к своему. Иван подумал про банку Толяна: её надо будет куда-нибудь поставить, на полку, чтобы не разбилась. Мелочь, но его мелочь: это он сам решил, что поставит её на полку. И повернул.

В сарае Толян молча достал из-под куртки банку, литровую, мутноватую, пустую. Этикетка была на месте, только почерк на ней оказался его собственный, корявый, каким он писал в школе объяснительные: «Батя, ты прав был (не сказал)». Он поставил её на полку рядом с клубками и сказал, что теперь у него две вещи, которые он не открывает: бутылка у Клавы и эта.

Майя слушала про стол без вывески молча, а потом сказала, что это как раздача методона у метро: помогает до вечера, а завтра опять приходят. Кто-то на этом зарабатывает, голосами, и куда-то их сдаёт. Иван предположил, что Сборщикам. Или тем, кто Сборщиков держит, сказала Майя и записала в блокнот, что ей нужно знать, кто наверху. Не в Городе, а здесь. Кто платит за голоса.

Баба Клава от двери спросила Ивана, сказал ли он Пете. Сказал, про кран. А что Петя? Ничего, кивнул и отвернулся к воде.

Баба Клава повертела в руках клубок и сказала, что это он так радуется. Всегда так: отвернётся и молчит. Сорок лет так радовался, а она сорок лет делала вид, что не понимает.

Глава 12

К Реке пошли двадцать четвёртого июля. Агафья Тимофеевна разрешила это только после того, как Иван три ночи подряд вернулся без заранее названного дела быстрее чем за полминуты. Река, объяснила она, тянет сильнее Двора, там течение. Кто на берегу задумается, того унесёт, не насовсем, но далеко, и обратно идти долго. Баба Клава напомнила, что там Петя сидит. Петя там давно, сказала Агафья, Петя привык.

• • •

Трамвай остановился у Реки сам, и вышли вчетвером: Иван, Толян, Галина Петровна и Валентин Андреевич, который теперь ездил с ними каждый раз.

Река была такая широкая, что другого берега не было видно. Воды тоже не было видно, было течение: тёплый золотистый свет быстро и ровно бежал в одну сторону, как вода в половодье, и от него шёл гул. Тот самый, что Иван с прошлого августа слышал каждую секунду, только здесь он был не фоном, а звуком, живым, журчащим, будто тысячи людей говорили вполголоса, а издалека всё сливалось в одно. И пахло рекой. Как свет может пахнуть тиной, мокрым песком и нагретыми камнями, Иван объяснить не мог, но пах.

Он постоял у самой кромки. Течение тянуло не сильно, но настойчиво, как тянет на дно тёплая ванна, если в ней задремать. Он отступил на шаг, потом ещё на один.

На берегу на перевёрнутом ржавом ведре сидел Петя с бамбуковой удочкой, старой, с облупленным лаком и катушкой, перемотанной синей изолентой. Поплавок из гусиного пера качался на золотом течении. Не оборачиваясь, Петя сообщил, что пришли, и что кран, говорят, поменяли. Иван доложил: Алла меняла, Клавдия Фёдоровна руководила. Руководить она умеет, согласился Петя и пригласил садиться: червей он накопал.

В консервной банке у ведра шевелилось что-то мелкое и светлое. Иван наклонился и разглядел буквы, маленькие, светящиеся: «а», «ну», «ой», «эх». Наживка, пояснил Петя, междометия. На целые слова не клюёт, пугается, а на «эх» берёт.

• • •

Удочек нашлось три, Петя достал их из-под куста и раздал. Валентин Андреевич от своей отказался, сел на камень и стал зарисовывать берег. Петя наставлял: кидать туда, где рябит, подсекать не дёргая, она нежная.

Галина Петровна, насаживая на крючок светящееся «ох», спросила, что за рыба. Петя затянулся и объяснил: несказанное. Что люди хотели сказать и не сказали, имена, которые некому произнести, неотправленные письма. Всё сюда течёт, куда ж ещё. А ловить зачем? А кто поймает и найдёт кому, тот отнесёт. Редко находят, но бывает.

Первой клюнуло у Галины Петровны. Поплавок ушёл вниз, она потянула, не дёргая, как велели, и из течения вылетело что-то маленькое, серебристое, вроде плотвички, и забилось на песке. Иван наклонился: не рыба, а светящееся слово с плавниками из букв, «Прости». Без подписи и без адреса. Петя сказал, что это ничьё, таких полная река, отпусти. Галина Петровна взяла «прости» в ладони и опустила обратно, и оно мелькнуло и ушло. Жалко, сказала она. Жалко, согласился Петя, но не наносишься.

У Толяна через пять минут клюнуло сразу два улова на один крючок: ржавая банка из-под тушёнки с полустёртой этикеткой «Главпродукт» и тетрадный листок в клетку. Про банку Петя объяснил, что кто-то в походе хотел сказать, что ему хорошо, не сказал, а банку запомнил. А на листке детским почерком, крупно и с ошибками, было написано: «Дядя Ваня перидай дедушке што я картошку акучила. Сама. Настя».

Толян протянул листок Ивану. Настенька, восемь лет, внучка Берёзкина. Лидочка рассказывала, что она каждый вечер пишет деду в воздухе. А это, видно, хотела сказать, да не знала кому, или написала, а дед не дочитал. Иван сказал, что отнесёт Николаю Степановичу во Двор, того картошка держит. «Вот, — одобрил Петя. — Это с адресом».

• • •

У Ивана долго не клевало. Он смотрел на поплавок и слушал гул, который здесь, у самой воды, распадался на обрывки, слоги, интонации: кто-то смеялся, кто-то повторял одно и то же слово, как во сне. И Иван почувствовал, что течение подбирается, только не к ногам, а к голове, мягко и тепло, как вода заливает уши.

Он перестал слышать Толяна, перестал видеть поплавок, видел только свет, текущий мимо, а в свете лица, лица, лица, и все плыли куда-то спокойно и без страха, и это было правильно, и ему тоже надо было туда, вниз по течению, где тише. Он шагнул к воде и сам этого не заметил.

Толян схватил его за пояс. Иван это почувствовал, но далеко, как сквозь толстую куртку, и толку от этого не было: Устинья ведь говорила, что оттуда не вытягивают.

Он стоял по щиколотку в тёплом свете и искал, на этой стороне, на Земле, хоть что-нибудь. Журнал записан, сеть дочинена, гвоздь забит. Он перебирал и не находил, а течение поднималось к коленям.

И тут удилище. Он всё ещё держал его в руке, шершавый бамбук с облупленным лаком, и под указательным пальцем сидела заноза. Он её загнал, когда стиснул удочку на берегу. Маленькая, колючая, её надо вытащить, пинцетом. У Галины Петровны в сумке есть пинцет, он видел.

Он отступил из света на шаг, потом на второй, и течение отпустило колени и щиколотки.

Толян хрипло сказал, что Иван шёл в воду. Иван сказал, что знает. Толян спросил, что держало. «Заноза, — сказал Иван и вдруг коротко и неуместно засмеялся. — Заноза, Толя. В пальце». Толян посмотрел на него и смеяться не стал.

И тут поплавок дёрнулся сильно и ушёл вниз, а удилище согнулось дугой. Петя вскочил с ведра: держи, не дёргай, веди, крупная! Иван повёл. Удилище трещало, что-то тяжёлое ходило в течении кругами, Толян снова держал его за пояс.

Рыба вышла медленно, большая, серебряная, с метр длиной. Чешуя крупная, каждая с ладонь, и каждая светилась, и в каждой была картинка. Мужчина в мятом костюме у двери с букетом: позвонит. Женщина складывает в сумку документы: завтра уйдёт с работы. Мальчик ночью тайком собирает рюкзак. Старик пишет завещание. Кто-то заводит машину. Сотни чешуек, и все про одно: что люди собирались сделать.

Намерения, сказал Иван. Серебрянка, с уважением сказал Петя, раз в месяц идёт, и её не едят. Кто чужие намерения ест, у того несварение, добавил он без тени улыбки. Посмотрел и отпустил, так положено.

Ближе к хвосту одна чешуйка была мутнее других. Иван наклонился: озеро, светлое, широкое, с лесом по берегам, на берегу белое здание с большими окнами, в окне стол, и мужская рука подписывает бумагу. Рука немолодая, с узловатыми пальцами, а на запястье старые часы на потёртом коричневом ремешке. Где-то Иван эти часы видел, только не мог вспомнить где.

Чешуйка потемнела, и Петя велел отпускать, устала она. Иван снял рыбу с крючка. Она была тёплая, тяжёлая и дрожала у него в руках. Он опустил её в течение, серебрянка повела хвостом и ушла.

Вот теперь Иван знает, сказал Петя, откуда их журналы будущее знают. Только это не будущее. Тот, с букетом, позвонит, а тот, с машиной, может, и передумает. Рыба этого не знает, рыба знает только, что задумали.

• • •

Последнюю поклёвку поймал Валентин Андреевич, хотя не ловил: он просто придерживал брошенную на песок удочку Галины Петровны, чтобы не уплыла, а она дёрнулась. Картограф вскрикнул, вскочил и вытащил. На крючке висело имя, серое, тусклое, почти погасшее: «Петька Скворцов».

Валентин Андреевич смотрел на него долго. Шофёр с объекта, рассказал он, на «газике» возил их в Сосновку, рыжий, всю дорогу пел «Ой, мороз», фальшиво. Если имя тут, значит…

Значит, живой, сказал Петя. Мёртвым имена тут не нужны, они при себе. Это живых забывают: сидит где-нибудь без «я», а имя сюда утекло. Валентин Андреевич посчитал: тогда было девятнадцать, значит, теперь девяносто три.

Галина Петровна записала: «Скворцов Пётр. Шофёр объекта Н, 1968. Около 93. Найти. Что не доделал?» А Валентин Андреевич убрал имя в нагрудный карман халата и сказал, что найдёт его. Песню его он помнит, а это уже не имя, это его, это держит.

Потом он долго сидел на камне рядом с Петей, два старика, один в майке на ведре, другой в белом халате на камне. Петя тут пять лет, по-ихнему, а Валентин Андреевич семьдесят три, с шестьдесят восьмого. Петя присвистнул: в шестьдесят восьмом он в армии был, в Забайкалье, скучно было, тут лучше. Тут не скучно, согласился картограф, тут тесно стало. «Понаехали», — сказал Петя.

И оба замолчали, глядя на течение. Иван подумал, что впервые видит в Городе двоих, которые разговаривают не потому, что им что-то надо, а просто так.

Петя вдруг спросил, знал ли Валентин Андреевич Клаву маленькой. Знал, через забор. И какая была? Валентин Андреевич подумал: сердитая. Всё время сердитая и всё время права.

Петя засмеялся, в первый раз, сколько Иван его видел, и сказал: «Не изменилась». Валентин Андреевич осторожно поинтересовался, бросила ли она с тех пор привычку грызть косички. Петя сказал, что косичек давно нет, а грызёт она теперь его, Петю, сорок лет подряд, и что лучше бы косички. Картограф подумал и согласился, что, наверное, всё-таки лучше Петю: косички-то, в отличие от него, не возражали бы.

• • •

На тридцать пятой минуте Петя смотал удочку и показал вверх по течению. Там, за поворотом, поднимался невысокий круглый холм, на вершине его стоял плотный белый свет, как туман, а над холмом, сквозь свет, висело что-то огромное и тонкое, вроде простыни на ветру, хотя ветра не было, а ткань шевелилась. Иван присмотрелся: ткань была вязаная, петли, ряды, узоры, и каждая петля слегка светилась, как окно.

Маяк, сказал Валентин Андреевич, он туда ни разу не поднимался, всё собирался. Это и есть Город, спокойно сказал Петя, сверху смотри, весь тут. Его держат, давно, там дежурные. Им туда надо, только не сегодня.

Потом он полез в карман тренировочных и достал маленькую латунную блесну на кольце, старую, с облезлым красным пятном. Пусть Иван отдаст Клаве. Это его, в девяносто восьмом он её утопил на Волге, на коряге, Клава ругалась, что новую покупать. А он её тут нашёл, в реке. Пусть Иван скажет: нашёл. И скажет: за кран спасибо.

Иван взял блесну, холодную, латунную, настоящую, и спросил, что держит Петю здесь, на реке. Клавино колено, напомнил Петя, он же говорил: пока ноет, он знает, что она там. А ещё рыба. Кто-то ведь должен ловить. Не наносишься, конечно, но хоть что-то.

• • •

Трамвай подошёл, будто ждал за поворотом, и до Двора доехали за две минуты.

Берёзкин сидел за зелёным столом один и мешал костяшки. Увидел Ивана и спросил, выкопали ли. Окучили, сказал Иван и положил перед ним тетрадный листок.

Берёзкин отодвинул листок подальше от глаз, как делают люди, всю жизнь стеснявшиеся очков, прочитал, шевеля губами, и прочитал ещё раз. «Сама», ишь. «Акучила» через «а». Он ей говорил: через «о», Настя, от «куча». Показывал позапрошлым летом и думал, что не запомнила. Он разгладил листок ладонью, сложил и сунул в карман, к химическому карандашу. Значит, окучена, значит, в сентябре копать.

Посидел и вдруг медленно сказал, как говорят то, что только что поняли: а если окучила, сколько ж это прошло? Сажают в мае, окучивают в июне. Он поглядел на светлое небо без солнца: а он-то думал, сентябрь.

Иван не знал, что сказать, и сказал как есть: июль, почти год.

Берёзкин долго молчал и не трогал костяшек. Потом сказал: «Год. Ну что ж». Взял одну костяшку, повертел. Значит, без него окучила, сама. Молодец.

Стукнул костяшкой по пустому столу, сам себе, и тихо сказал: «Рыба».

• • •

Вернулся Иван сам, на занозе: она так и сидела под ногтем, с Петиной удочки, и он думал о ней всю дорогу через Двор. В сарае заноза оказалась на месте, настоящая, бамбуковая, под ногтем указательного пальца. Галина Петровна вытащила её пинцетом, положила на ладонь и долго разглядывала.

Блесну Иван отдал бабе Клаве. Она повертела латунь с облезлым красным пятном и сказала, что на Волге, в девяносто восьмом, на коряге, она ему неделю пилила. Нашёл, значит. Плакать не стала, убрала блесну в карман фартука, к конфете, и сидела, положив руку на карман. Спросила, что он ещё сказал. Сказал: за кран спасибо.

Баба Клава кивнула и сказала, ни к кому не обращаясь, что сорок лет ни одного «спасибо», а тут за прокладку.

• • •

Про чешуйку Иван рассказал Майе вечером: озеро, белое здание с большими окнами, рука, часы на коричневом ремешке.

Майя выслушала и открыла ноутбук. Озёр в стране сто тысяч, сказала она, белых зданий с окнами ещё больше. Но лес по берегам, ели, и здание новое, строится или только построено. Иван спросил, откуда она это взяла. Из «больших окон»: старые санатории так не строили. А рука подписывает, значит, решение, значит, кто-то что-то задумал на этом озере, летом.

Искала она полтора часа, Илья помогал со своего ноутбука с другого конца стола: сайты закупок, реестры разрешений на строительство, областные новости. Нашла Майя и повернула экран.

Тендер на областном портале госзакупок, март этого года: «Реконструкция корпуса медицинского назначения на территории объекта „Озёрный-7“ под клинику реабилитации». Заказчик: благотворительный фонд «Ясный горизонт». Срок: до конца августа. Название проекта в техническом задании: «Возвращение».

Иван сказал, что это «Озёрный-П», где был опорный хор, где лежали пустые, триста двенадцать человек. Его перестраивают, сказала Майя, в клинику, окна от пола до потолка, терраса над озером, даже эскизы есть. Она открыла картинку: белый корпус, стекло, сосны, вода. Красиво, сказала она. Очень красиво.

Иван вынул из тетрадки визитку из диспансера, «Проект „Возвращение“. Координатор», положил рядом с экраном и сказал, что ему предлагали стать там консультантом, за то, чтобы закрыли проверку.

Майя посмотрела на визитку, на эскиз, на Ивана и спросила, чья рука подписывала. Мужская, немолодая, часы старые, сказал Иван. Майя сказала, что эти часы он видел. Видел, согласился Иван, только не помнит где. Вспомнит, сказала Майя, закрывая ноутбук. Это как раз то, что вспоминают, когда не надо.

• • •

На следующий день Лидочка съездила к Настеньке и рассказала, что дедушка получил письмо. Как, объяснять не стала, сказала просто: получил. Настенька ни о чём не спросила, подумала и в тот же вечер перед сном написала в воздухе над кроватью одну большую букву: «О».

Лидочка сфотографировала это на телефон. На фотографии была пустая комната, девочка в пижаме с поднятой рукой и тень от руки на обоях. Тень была круглая.

Глава 13

Скворцова Майя нашла за неделю. Пётр Фёдорович Скворцов, девяноста трёх лет, областной дом престарелых в райцентре под Каргополем. После сияния он не проснулся «как следует»: ест, ходит, на вопросы не отвечает. Медсестра сообщила по телефону, что сидит он у окна и иногда шевелит губами, будто поёт, только без звука. Ходит ли к нему кто-нибудь? Никто, родных нет, был внучатый племянник, да уехал.

Майя положила трубку и долго сидела, а потом сказала Ивану, что ему нечего доделывать. Ему девяносто три, двадцать лет в доме престарелых, у него ничего нет: ни огорода, ни куртки, ни велосипеда. Песня есть, возразил Иван: Валентин говорил, он пел «Ой, мороз», фальшиво, всю дорогу. Песню не доделаешь, сказала Майя. Иван сказал, что не знает. Может, и доделаешь, если допеть до конца.

• • •

Было первое августа, вечер. Агафья Тимофеевна, провожая, долго держала Ивана за руку с белой ниткой, а потом сказала, что если там что-нибудь предложат, соглашаться сразу нельзя. Он там не один решает, за ним люди. И отпустила.

В трамвае Иван сказал кондуктору: «Маяк, по требованию». Кондуктор остановилась в проходе и оглядела его, Толяна, Галину Петровну и Валентина Андреевича у окна, бледного, вцепившегося в поручень, как школьник перед экзаменом, к которому готовился семьдесят три года. Туда редко требуют, заметила она, но дёрнула шнурок над окном, и где-то впереди звякнул колокольчик. Только пусть там тихо, сказала она. Они устали, не шумите.

• • •

Трамвай остановился у подножия холма, дальше рельсов не было.

Холм был невысокий, круглый, поросший чем-то светлым, вроде травы, на вершине стоял ровный, плотный белый свет, как туман над рекой, а над светом висело полотно. Снизу виднелся только его край: вязаная кромка, ряды петель, и каждая петля слегка светилась.

К вершине вела лестница из окон, положенных плашмя одно за другим вверх по склону, и под каждым стеклом, как под витриной, была кухня. Одни ступени горели ярко, другие тускло, третьи были совсем тёмные. Валентин Андреевич дрожащим голосом предупредил, чтобы по тёмным не ходили: откуда он это знает, неизвестно, но знает, не держат.

Пошли по светлым, держась друг за друга. Ступени были тёплые, стекло под ногами слегка пружинило, и сквозь подошвы Иван чувствовал кухни: запах супа, звук радио, чьё-то «ну где ты». Каждая ступень была чьей-то памятью о ком-то. К середине тёмных стало больше, и приходилось перешагивать через две, через три. Толян, перешагивая, бормотал, что это стеклянные, где помнят по привычке, такие не держат.

На предпоследней ступени Иван остановился. Под стеклом была его кухня: лампа, клеёнка, холодильник с апельсином, тетрадка на столе. А за столом никого. Он постоял и шагнул на последнюю ступень.

• • •

Наверху оказалось как в котельной, хотя ни котлов, ни труб там не было. Был круглый зал без крыши, с колоннами по кругу, а вместо крыши полотно, светлое, вязаное, бесконечное, уходящее вверх и в стороны и провисающее, как парус в безветрие. Светилось оно изнутри миллионами петель. А пахло, как в котельной старого дома зимой: тёплым железом, пылью и немного махоркой. И так же было тихо, так же гудело, и так же сразу было понятно, что здесь работают, давно и без перерыва.

У колонн вдоль стен сидели люди, двадцать, может, тридцать, на табуретках, ящиках, старых стульях, и все держали спицы. Спицы, длинные, тонкие, светящиеся, уходили вверх, к полотну, и на каждой висела петля. Люди не вязали, а только держали. Одеты они были во что попало: кофта, свитер крупной вязки, стёганый халат, накидка из грубой шерсти, телогрейка, что-то вроде выцветшего сари, шаль, как у Агафьи. Лица разные, тёмные и светлые, круглые и узкие, и у всех одинаковая усталость, какая бывает у людей, которые лет тысячу не высыпались и уже не помнят, как бывает иначе. Никто не обернулся.

Посреди зала стоял канцелярский стол с тумбой, на нём электроплитка, на плитке эмалированный чайник с отбитым носиком, стопка толстых тетрадей и лампа под зелёным абажуром. За столом маленький лысый старик в вязаном жилете, с очками на лбу, читал тетрадь, а чайник кипел и плевался кипятком.

Иван поздоровался. Старик поднял голову и сердито спросил, кто опять оставил чайник: тысячу лет он говорит выключать. Обвёл зал взглядом, никто не ответил, и он сам выдернул вилку из розетки, после чего поинтересовался, кто они такие. Смена?

Нет, сказал Иван, приходящие, из Двора. Старик посмотрел на их вкладыши, как прораб на справку из детской поликлиники, сказал «хоть кто-то» и махнул рукой на свободные табуретки. Чаю он не предлагает: этот остыл, а новый ставить он не станет. Тут чай ставят, а пить забывают. Держать надо.

• • •

Представился он начальником смены. Был, во всяком случае, а сейчас и не знает, кто: смены нет, а начальник есть. Фома. Это не имя, а так, чтобы звали, своё он давно…

Иван спросил, не Древние ли они. Фома посмотрел на него поверх очков и спросил, это что, они их так называют? Дежурные они, не древние. Просто давно.

Кто они? Жильцы, первые. Когда-то двери были редкие, одна-две на весь мир, и то случайно: заглянет кто-нибудь, как их Валентин, и останется. Город был маленький, деревня. А вот это, он кивнул на полотно, кто-то должен держать. Город как вязание, петля к петле, и пока вяжется, кто-то держит петлю на спице, чтобы не спустилась. Спустится, и побежит, а за ней следующий ряд. А в каждой петле кто-то записан: чья-то кухня, чья-то память. Вот они и взялись подержать. На смену, на час.

Толян переспросил, на сколько. На смену, повторил Фома, на час. Подержал, передал. Он посмотрел на сидящих у колонн и сказал, что смену не прислали.

Где-то наверху в полотне поскрипывало, как поскрипывают снасти.

Галина Петровна тихо спросила, сколько же. Фома постучал пальцем по стопке тетрадей: журнал дежурств. Открыл верхнюю, где была одна запись на языке, похожем на рисунки. «Принял», подпись. А «сдал» нет. Он закрыл тетрадь. Не считал. Один из дежурных, лет двести назад, пробовал было считать вслух, чтобы не заснуть, так на втором миллионе сбился, уронил петлю, и полквартала у них потом неделю перевязывали. С тех пор вслух у них никто не считает, а Фома и подавно.

Валентин Андреевич смотрел на Фому, как смотрят на человека, которого всю жизнь видели только на афише. Он внизу семьдесят три года, сказал он, и думал, что тут маяк, светит. Светит, согласился Фома: они держат, вот петли и светят. И почти ласково сказал, что карта у Валентина хорошая, он видел. Только Маяк не нарисовать. Это не место, это работа.

Картограф помолчал и совсем тихо спросил, нельзя ли ему иногда тут посидеть, помочь. Его ведь там ничто не держит, ему всё равно…

Нельзя, сказал Фома без всякой грубости. Валентин держит карту, а это тоже работа: Город растёт, кто-то должен знать, где что. Сядет он сюда, отсюда не встанет, Фома по нему видит. Пусть идёт дорисовывать. Это и есть его смена.

Валентин Андреевич опустил голову, и Иван видел, что ему и обидно, и легче.

• • •

Толян всё это время смотрел на дежурных у колонн, и лицо у него было бледное. Он спросил, слышат ли они. Слышат, сказал Фома, а ответить не могут: рот откроют, петлю уронят.

Толян встал, подошёл к ближней, женщине в шали, присел рядом на корточки и сначала ничего не говорил. Потом тихо спросил «можно?» и положил ладонь ей на плечо. Женщина не шевельнулась, только губы у неё дрогнули.

Вернувшись, Толян долго молчал, а потом сказал, что она хочет домой. Просто домой, в баню, полежать. Где дом, она не помнит, но хочет. Они все хотят, он слышит, издалека: чтобы кто-нибудь пришёл и сказал «иди, я подержу». «Вот, — сказал Фома. — Вот ты и понял».

• • •

Иван попросил рассказать про август. Фома долго смотрел на него, снял очки, протёр их жилетом, надел и сказал, что тот, значит, догадался. Ладно.

Он открыл другую тетрадь, тонкую, новую, в клеёнчатой обложке, точь-в-точь как у Ивана. Прошлым летом у них ушёл Седьмой, восемьсот лет держал. С Белого моря был, из тамошних Сторожевых, и держал петлю над их краями, хорошую, тёплую. И устал. Даже не ушёл, а растаял, как снег в марте: сидел-сидел, и нет его. Спица упала, петля поехала. Фома видел, бежал, да где ему успеть, он свою держит, бросить не может, и никто не может. А петля едет, и под ней их кухни, тысячи.

И тут рука, с их стороны, человеческая. Тянется не к петле, а мимо, к себе. Фома видел, как она шла назад сама, через весь Город, к одному окну. Сюда голос не доходит, пусть Иван не думает, его там всю ночь звали, Фома знает, только отсюда этого не слышно. Он сам повернул, сам решил, что ему туда. Редко кто так может, Фома за тысячу лет человек десять видел.

Иван молчал.

Шёл ты назад, сказал Фома, и петля тебе под пальцы. И ты взял, не думая, как ловят, когда что-то падает. Подхватил и пошёл дальше. А рука осталась. Не весь ушёл, часть здесь, держит петлю Седьмого с августа. Сидит на твоей кухне, петля над ней, держит и пишет, чтобы не заснуть.

Он подвинул Ивану тонкую тетрадь. Почерк был Иванов, мелкий, чуть наискось, страница за страницей, неделя за неделей, короткие строчки: «Держу. Нормально. Хочу домой». «Держу. Тяжело. Хочу домой». «Держу. Видел, как он сеть чинил. Хочу». «Держу. Четыре секунды у врача. Хорошо». Последняя запись была вчерашняя: «Держу. Они идут наверх. Пусть идут. Скажите ему, что я не сержусь. Я просто не умею, как он».

Иван закрыл тетрадь. Руки у него не дрожали, и он подумал, что это странно.

• • •

Он сказал, что сменит его.

Фома налил себе остывшего чаю, помешал ложкой и спросил: один? Один. На сколько? Иван открыл рот и закрыл.

— Вот, — сказал Фома. — Вот и мы так. Нас когда-то спросили: кто подержит? А мы: я, один! Гордые были, думали, на час. — Он кивнул на колонны. — Одного на вечность не просят, парень. Мы ошиблись, когда просили, и когда соглашались. Нельзя одному, ни на тысячу лет, ни на год, как он у тебя. Нужна нить, а не дверь. Не один человек в дверях, а много рук, по часу, по очереди: подержал, передал, пошёл домой. Как у вас на заводе. Смена. Табель.

Он выдвинул ящик и достал плотный желтоватый лист с типографской разлиновкой:

«ТАБЕЛЬ СМЕН.

Форма Т-1.

Участок: ____________

Ф. И. О. | Дата | Принял | Сдал | Подпись».

Строчки были пустые. Бланк когда-то завели, объяснил Фома, а заполнить не вышло, некем было. И протянул лист Галине Петровне: пусть возьмёт, у неё почерк. Галина Петровна приняла его обеими руками и вложила в тетрадку.

И ещё одно, сказал Фома, глядя на Ивана. Чтобы сменить, мало прийти, уйти надо уметь, самому. Дежурный, который уйти не может, это не дежурный, а пленный. Они тут все пленные, и второй Иванов тоже: держит, потому что не умеет отпустить и уйти. А Иван, говорят, умеет, учится. Вот пусть и учится, потом его научит, потом других.

• • •

Спускались на тридцать восьмой минуте по светлым ступеням, и на предпоследней Иван опять остановился. Под стеклом была его кухня, лампа, клеёнка, но теперь человек за столом был: сидел спиной, в сером свитере, подперев голову рукой, над тетрадкой, а в другой руке держал что-то тонкое, светящееся, уходящее вверх. Спицу.

Иван присел на корточки и положил ладонь на стекло. Стекло было тёплое. Человек поднял голову, обернулся и посмотрел вверх, на Ивана, сквозь стекло, сквозь потолок своей кухни. Лицо было его, Иваново, только усталое.

И Иван забыл. Не услышал, как Толян сказал «Вано, сороковая», не почувствовал, как Галина Петровна потянула его за рукав, пропустил мимо ушей «Иван Викторович, нам пора» Валентина Андреевича. Он смотрел на лицо под стеклом, на усталость, которой у него самого никогда не было, и в этой усталости было что-то, что держало крепче любой сети, только держало не туда. Сюда, вниз, к стеклу.

Человек под стеклом медленно покачал головой: иди. Иван не шёл. Тогда тот поднял со стола тетрадку и прижал её к стеклу изнутри открытой страницей. Там его почерком крупно было написано одно слово: «ЖУРНАЛ».

Журнал. Его журнал в сарае, открытый на чистой странице. Он не записал время выхода. Он всегда записывает, а сегодня не записал, торопился к Маяку.

Иван встал. Ноги затекли. Он пошёл вниз сам, по ступеням, перешагивая тёмные, и Галина Петровна с Толяном держались за него, а Валентин Андреевич шёл впереди, не оборачиваясь.

• • •

В сарае Илья сказал: сорок семь. Толян и Галина Петровна вернулись на сорок первой, а Иван на сорок седьмой. Шесть минут он был там один.

Майя сидела в центре, лицо у неё было серое, а на руке, где её держала Агафья, наливался новый синяк. Она тихо сказала, что не звала. Шесть минут, и не звала. Иван сказал, что знает. Майя спросила, что его там держало. Он, сказал Иван: смотрел на него и забыл, что надо назад. Он сам его выгнал, показал слово «журнал».

Агафья Тимофеевна отпустила Майину руку, подошла к Ивану и долго смотрела ему в глаза. Жалость, сказала она. Жалость держит не туда. Это она забыла ему сказать, думала, сам поймёт. Ему его жалко, и это правильно. Только там жалеть нельзя: пожалеешь и останешься.

Иван ничего не ответил.

Галина Петровна достала из сумки маленький лабораторный шлем с одним датчиком, который с июня надевала на Ивана после каждого выхода, надела и посмотрела на экран. Тридцать четыре, сказала она. Было тридцать один, всю зиму, всё лето.

Иван не спал две ночи, просто не мог: закрывал глаза и видел тёплое стекло под ладонью, лицо под стеклом и слово «журнал». На третью ночь он заснул сидя, на лавке у сарая, и Устинья накрыла его своим платком.

В журнал он записал на третье утро, задним числом: «1 августа. Маяк. 47 мин. Задержка 6 мин. Держала жалость. Вернул он. Не я». И дважды подчеркнул «не я».

Майя пришла к нему на лавку утром, когда он проснулся под Устиньиным платком, села рядом и долго молчала. Потом сказала, что в следующий раз пойдёт в связке. Иван сказал, что Агафья не пустит. Майя сказала, что спросит.

Спросила. Агафья выслушала, не переставая вязать, и сказала «нет». Майя там будет его жалеть, и его, и второго, а двое жалеющих это уже не связка, а омут. Здесь она нужнее, здесь пусть смотрит. Она шесть минут смотрела и не позвала, а это дороже, чем там за руку держать.

Майя ничего не сказала, встала и ушла к морю. Иван видел, как она стоит у воды и держится за синяк на руке, как держатся за то, что болит и трогать нельзя.

Глава 14

Три дня после Маяка Иван почти не разговаривал. Ел, спал, когда получалось, ходил с Толяном на причал, помогал Устинье с сетями, отвечал, если спрашивали, а сам не начинал. Майя его не трогала. Сидела рядом на крыльце с ноутбуком и иногда, не глядя, клала ладонь ему на колено и держала, пока не приходилось печатать двумя руками.

В Город Агафья Тимофеевна три дня его не пускала. Пусть отдохнёт, сказала она: он там оставил кусок, пусть зарастёт.

На третий вечер он написал на клетчатом листке «Я знаю. Я приду. Не один» и положил на подоконник в сарае, под банку из-под тушёнки, выловленную Толяном в Реке. Утром под словами «Не один» стояла галочка, а ниже, ровнее обычного: «Вот это правильно. Один не надо. Я один пробовал».

На второй из этих дней баба Клава позвала его к себе на ящик у двери, велела садиться рядом и молчать. Иван спросил зачем. Затем, сказала баба Клава. Она вяжет, а он молчит.

Иван сел. Баба Клава вязала и ничего не говорила, минуту, пять. Иван начал считать, потом думать про проверку, про отражение, про Майю, и всё это шумело в голове, как телевизор за стенкой. Десять минут, пятнадцать. На двадцатой он вдруг заметил, что в голове тихо. Не пусто, а тихо, как в комнате, где кто-то вяжет и ему ничего от тебя не надо.

Вот, сказала баба Клава, не поднимая глаз. Это Петя так с ней сидел, сорок лет, после работы: она вяжет, он молчит. Ему было надо, он у неё шумный был, внутри. Довязала ряд и отпустила: пусть идёт, а завтра опять приходит.

Галина Петровна каждый вечер перечитывала форму Т-1 и наконец пожаловалась Агафье, что не понимает, как её заполнять: для этого нужно знать, сколько людей согласятся держать петлю по часу, и где их взять. Агафья ответила «узнаем» и к разговору больше не возвращалась.

• • •

Майя в эти дни работала, и это было видно по ней: за работой лицо у неё становилось другое, острое и спокойное.

Брандт она позвонила не со своего телефона, а с Ильиного одноразового номера, и Брандт перезвонила через два часа, тоже с другого. Майя объяснила, что ищет, кто платит, и не за «Ники», а за то, что за ними стоит. У них есть основания думать, что существует, она поискала слово, обмен. Что-то собирают у людей, не деньги, и куда-то сдают.

Брандт долго молчала, а потом сказала, что не понимает, о чём речь, но может сказать, что знает сама. Банк по поручению фонда ведёт счёт сингапурского отделения «Энергосбыт-Плюс Интернешнл». Раз в месяц с него уходит платёж в медицинский центр, тоже в Сингапуре, небольшой, около миллиона долларов. Назначение платежа: «Оплата услуг по сопровождению пациентов. Программа „Хор“».

Майя записала и переспросила: «Хор»? Брандт призналась, что думала, это благотворительность: хоспис, хор, музыкальная терапия для умирающих. Теперь она так не думает. Больше она ничего не знает, и пусть Майя неделю ей не звонит.

Майя показала Ивану запись с подчёркнутым словом «Хор». Сборщики звали Толяна в Хор, вспомнил Иван. Значит, Хор есть и тут, и там, сказала Майя, и за него платят миллион в месяц, через банк, который содержит детский дом. Красиво устроено. Похвалой это не было, и Иван это знал: у Майи «красиво» давно стало ругательством, и штрафовала она за него в первую очередь себя.

• • •

Четвёртого августа, на седьмой минуте выхода, когда они ждали у будки пропуска, во Дворе постучали. В стене пятиэтажки, у самой калитки, где кирпич был старый, тёмный, с белыми потёками извести, негромко стучали костяшками по камню.

Тук. Тук. Тук. Пауза. Тук. Тук.

Толян замер, Иван тоже. Этот стук они знали тридцать лет. Придумали его в шесть: жили через стенку, Иван на третьем этаже, Толян на третьем в соседнем подъезде, стенка между их комнатами была общая, а после девяти кричать в окна запрещалось. Вот они и завели азбуку. Три и два: «выходи». Два и три: «иду». Один длинный: «не могу». Четыре быстрых: «беда».

Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук. «Выходи».

Толян растерянно сказал, что это ж их стук. Прохор Лукич выглянул из окошка, прислушался и объяснил, что это из подвала, соседи, они иногда так. Невежливо не ответить. На вопрос, откуда соседи знают их стук, он пожал плечами: слушают. Они всё слушают. Тридцать лет те стучали, вот и выучили.

Толян подошёл к стене и постучал. Тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук. «Иду».

И в стене, где кирпич был темнее, открылась дверь, которой только что не было: низкая, деревянная, крашенная коричневой масляной краской, как двери в подвал во всех пятиэтажках. Скрипнула, а за ней вниз уходили бетонные ступеньки, и пахло подвалом: сыростью, картошкой, старыми трубами.

Прохор Лукич протянул пропуск: Подъезд, сами позвали. Только у нижних пусть не шумят, они тихие.

• • •

Подвал был самый обычный: трубы под потолком в стекловате, двери сараек с навесными замками, детская коляска, велосипед без колеса, банки на полках. Подвал любой пятиэтажки, только длиннее. А в конце его вместо двери на улицу была лестница, обычная лестница подъезда, с бетонными ступенями, перилами с деревянным поручнем, стенами, внизу зелёными, а вверху побелёнными, с площадками и дверями на площадках. Только площадки не кончались: перила уходили в светлую высоту и сходились там в точку.

Валентин Андреевич, догнавший их в подвале, сказал, что это Лестница без конца. На карте она у него есть, но снаружи, а внутри он не бывал.

Двери были разные. На первой площадке дубовая, тяжёлая, с подковой над притолокой, и соломенный коврик, пахнущий полем. На второй стальная, гладкая, серая, без ручки, с круглым окошком, а коврик светился, как экран. На третьей вместо двери занавеска вроде тростниковой, за ней пели без слов на много голосов, и коврик был из звука: Иван наступил на край и услышал аккорд.

На четвёртой дверь была исписана цифрами сверху донизу, мелко, ровными столбиками, коврик в клетку, как тетрадь по математике, табличка «Приём по записи» и амбарная книга на верёвочке. Дверь была приоткрыта на палец, и в щель виднелись край стола, деревянные счёты и плоская серая рука, которая гоняла костяшки: щёлк, щёлк-щёлк, без остановки, как метроном. Рука замерла, за щелью что-то повернулось, и Иван увидел круглое стекло очков, а за стеклом вместо глаза бегущую слева направо строчку цифр. Дверь мягко, без стука, закрылась. Валентин Андреевич шёпотом сказал, что тут считают, что именно, неизвестно, но считают давно. Иван заглянул в амбарную книгу на верёвочке: последняя запись, ровным почерком, гласила «Земля. Расчёт. В работе».

Дальше шли двери из кости, из стекла, из чего-то похожего на воду, стоящую торчком, и коврики из листьев, перьев, холодного голубого света. И один коврик из тишины: там, где он лежал, на ступенях не было ни пыли, ни тени.

А между шестой и седьмой площадкой, на маленькой полуэтажной, у окна, обнаружилась самая скромная дверь на всей лестнице: невысокая, некрашеная, из простых досок, без ручки и без глазка. Ковриком служил кусок мешковины, а на мешковине лежала записка на тетрадном листке, ровным почерком без нажима: «Просим не стучать, когда мы молчим». На самой двери, на уровне глаз, в простой рамке под стеклом висело объявление, напечатанное, как печатают в подъездах.

Иван прочитал его, и руки у него похолодели.

«ИНТЕРВАЛ ЗАКРЫТ. КАНАЛ ОТКРЫТ. НЕ ДЕЛАЙТЕ НОВЫХ ДВЕРЕЙ».

• • •

Галина Петровна села прямо на бетонную ступеньку. Толян смотрел на объявление не мигая и сказал, что это ж голос, двадцать третьего сентября, это он. Это объявление, сказал Иван. Его повесили на дверь, а они его прочитали, все, каждый своим голосом.

И тут изнутри, тихо, постучали: тук-тук-тук, пауза, тук-тук. «Выходи».

Толян поднял руку и остановился, глядя на записку на мешковине. Иван сказал, что они не молчат, они сами стучат. Толян постучал «иду», и дверь бесшумно открылась внутрь.

За ней было светлое тихое пространство без стен, без потолка и без пола, только с ощущением, что стоишь на твёрдом. И в этом пространстве стояли огоньки, высокие, выше человека, тонкие, вытянутые, светлые, вроде свечей, только не горели: ни пламени, ни дыма, ни тепла. Светились ровно и неподвижно, как свеча на окне, которую ставят, чтобы кто-то нашёл дорогу, и которая не горит, а ждёт. Их были десятки, и Иван почувствовал, что они смотрят, все сразу.

Он поздоровался. Огоньки не ответили.

Такой тишины Иван не слышал никогда. Гул здесь был тише, собственное сердце было тише, а дыхание Галины Петровны за спиной казалось громким, как паровоз. Минута, две. Огоньки стояли. Толян переступил с ноги на ногу. Валентин Андреевич кашлянул и испуганно прикрыл рот.

На пятой минуте Толян шёпотом спросил, чего они. Ждут, объяснил Иван, перед ответом такт. Одиннадцать минут на каждое слово? Тихо, сказал Иван.

Толяну было тяжело, Иван видел. Толян слышал всё, а здесь он слышал что-то огромное, медленное и терпеливое, как ледник, и ему было тесно в собственной голове. Он сжимал и разжимал кулаки. У Ивана тоже внутри зудело: сказать, объяснить, извиниться. Он держался.

На девятой минуте Галина Петровна тихо заплакала. Не от горя, от тишины.

И тогда Иван почувствовал нитку. Белая нитка на запястье потеплела, потом потеплела вся рука до локтя, и через нитку, издалека, из сарая, донёсся стук спиц, мерный, сорок петель на такт. Баба Клава вязала на своём ящике у двери, берегом. И Иван вдруг почувствовал, что у неё внутри. Не мысли, а тишину. Такую, какая бывает у женщины, которая сорок лет вязала у телевизора с выключенным звуком, пока муж смотрел хоккей в наушниках, а потом пять лет одна, и привыкла. Тишину, в которой не одиноко: петля, ещё петля.

Иван дышал в лад с её спицами, и Толян, державший его за запястье, тоже. Плечи у Толяна опустились.

Пришёл такт. Огоньки разом шевельнулись, и в тишине, не в ушах, а глубже, прозвучало. Не голос, а смысл, ровный, вежливый, без интонации, как объявление:

«Вы пришли. Мы стучали. Вы ответили. Вы шумные».

• • •

На второе слово оставалось три такта, и Иван это понимал. Он искал фразу, одну, над которой они будут думать одиннадцать минут, и не находил: все приходившие в голову были либо красивые, либо учёные, либо неправильные.

Потом он открыл рот, и сказал не он. Сказала баба Клава, через нитку, через него. Голос был Иванов, а интонация её, та самая, с которой она приходила к соседям разбираться, когда в подъезде шумели, и с порога понимала, что люди не со зла, но шуметь всё равно не позволяла.

— Шумные, — сказал Иван голосом бабы Клавы. — Знаем. Мы не знали, что у вас тут спят, думали, пустая квартира. Это не оправдание. Скажите, как вам надо. Будем делать.

И замолчал.

Одиннадцать минут ждали без звука, а баба Клава в Наволоке вязала: сорок петель, ещё сорок. Такт, и огоньки шевельнулись:

«Мы повесили объявление. Мы думали, вы прочитаете и перестанете. Вы прочитали. Вы не перестали. Вы решили, что это голос. Вы спорили, чей он. Вы сделали ещё двери. Двадцать две тысячи восемьсот сорок».

Галина Петровна вытерла лицо и шёпотом заметила, что это не извинение, это претензия. Претензия, согласился Толян, вежливая. Им плохо было, не страшно, а плохо, будто ребёнок спит, а над тобой двадцать тысяч соседей сверлят, целый год, и не перестают, даже когда им написали.

• • •

Последний такт пришёл на тридцать девятой минуте. Ближний огонёк, самый тонкий, качнулся вперёд, и у ног Ивана появилась стеклянная литровая банка с металлической крышкой, прозрачная и пустая. Только в ней было что-то, что Иван мог назвать одним словом: тишина. Её было видно, как видно воду в стакане.

«Это вам. Тишина. Немного. Наша. Когда будет очень громко, откройте. На один такт хватит. Это не подарок. Это чтобы вы услышали, как у нас. Больше не просите».

Иван взял банку, лёгкую, чуть прохладную, и сказал «спасибо» своим голосом. Ответа не будет, понял он: ответ через одиннадцать минут, а у них оставалось две. Он неловко поклонился, Толян тоже, Галина Петровна изобразила что-то среднее между поклоном и книксеном, а Валентин Андреевич прижал пенсне к груди.

На лестнице, на мешковине, лежала всё та же записка «Просим не стучать, когда мы молчим», только теперь на обороте тем же почерком было приписано: «Вам можно. Если будете молчать в ответ».

На обратном пути Толян сел на ступеньку и попросил Галину Петровну записать, что он двадцать две минуты молчал подряд. Галина Петровна записала. Без Клавы он бы не смог, признался Толян: слушал её спицы, будто сидит у неё на кухне, она вяжет, телевизор без звука. Раньше тишина была ему как вата в ухе, а с Клавой, оказывается, бывает и нормальная.

• • •

Назад Иван шёл к банке: она была у него за пазухой, и её надо было донести и не разбить. Дело простое и очень его.

В сарае баба Клава отложила спицы и спросила, она ли это сказала там. Она слышала: будто сама говорит, а рот не её. «Вы», — сказал Иван. «Ну и хорошо, — сказала баба Клава. — А то вы бы там наговорили. Учёные».

Иван поставил банку на стол, и все на неё посмотрели: двадцать вязальщиц, Агафья, Майя, Илья. Тишина, объяснил Иван, на один такт, от соседей, не подарок. Илья спросил, можно ли открыть, и Иван, Толян и Галина Петровна хором ответили, что нельзя.

Агафья Тимофеевна взяла банку, посмотрела на свет и поставила на полку рядом с банкой Толяна. Когда громко будет, сказала она. Толян спросил, а когда будет. Будет, сказала Агафья. Двадцать две тысячи дверей. Будет.

Иван записал в журнал: «4 августа. Подъезд. Тихие. 41 мин. Вернулся к банке. Сразу». И дописал: «Объявление на двери = голос 23 сентября. Это не голос. Это претензия соседей. Мы год её не читали».

Утром на подоконнике в сарае лежал листок его почерком, ровнее прежнего, почти без наклона: «Они мне тоже стучали. Весь год. Я слышал из кухни: три и два. Не знал, что это. Думал, трубы. Теперь знаю. Спасибо, что ответили за меня».

Иван вложил листок в тетрадку, к остальным, и пересчитал: двадцать три. Подумал, что отражение, наверное, тоже считает, и у него на той кухне лежит такая же стопка из Ивановых ответов. Только в его стопке на один листок меньше: на вопрос «А что помогает?» Иван так и не ответил по-настоящему.

Он взял новый листок и написал: «Помогает недоделанное. Своё. Маленькое. Руками. Я пока только это знаю». Положил на подоконник.

Утром листок был на месте, а под ним стояло: «У меня своего нет. Я проверял».

Глава 15

Ламе Тензину Майя позвонила шестого вечером, по видеосвязи, через Илью: связь в Наволоке была одна, на причале, и та ловила через раз.

Тензин выслушал всё, про Маяк, про дежурных, про Тихих и объявление на двери, долго и не перебивая. Потом сказал через переводчика, молодого монаха рядом, что звонари в монастыре давно слышали за звоном другой звон, будто кто-то отвечает, а думали, что эхо в горах. И спросил, что им нужно.

Звон, сказала Майя, завтра, на такте. Зачем, они сами не знают, Иван думает, может понадобиться. Думает или знает? Думает.

Тензин засмеялся. Смеялся он часто, Майя уже знала, но этот смех был другой, короткий. Хорошо, сказал он: если думает, будем звонить, а если бы знал, он бы спросил, что тот знает. На каждом такте, сколько надо.

Агафья Тимофеевна разрешила взять в сарай телефон на громкой связи. Звон не голос, рассудила она, звоном можно. Звон назад не тянет. Он просто есть.

• • •

За тростниковой занавеской на третьей площадке пели. Иван слышал это и в прошлый раз, тихо, без слов, на много голосов, как поёт хор за закрытой дверью, но теперь пение было беспокойнее: будто хор пытался петь колыбельную, а кто-то в нём всё время сбивался. Иван ступил на коврик из звука, и под ногой прозвучал аккорд, мягкий и вопросительный. Он поздоровался с занавеской. Занавеска колыхнулась, и изнутри ответили аккордом, три ноты разом, чуть вверх.

Они вошли. За занавеской было облако, большое, светлое, переливчатое, как летнее облако на закате, подсвеченное изнутри. Оно висело в пространстве без пола и потолка и пело всё целиком, каждая его часть звучала, и звуки менялись вместе с цветом: розовое пело низко, золотое высоко, сиреневое посередине.

Облако повернулось к ним и пропело длинный аккорд из пяти или шести нот. Иван ничего не понял, кроме того, что их узнали, и посмотрел на Толяна. Толян стоял, наклонив голову, как слушают сквозь стенку, и медленно объяснил, что это не слова, а как радио на кухне, когда языка не знаешь, а всё равно понимаешь, про что песня. Говорят они: «Соседи. У нас беда». И ещё: «Это из-за вас».

• • •

В глубине облака, где цвета сходились в белое, был один голосок, тонкий, высокий, дрожащий. Иван сначала его не различил, а различив, уже не мог не слышать. Голосок плакал, одной срывающейся нотой, снова и снова.

Вокруг облако пело колыбельную, медленную, качающуюся, из трёх нот вверх и трёх вниз, по кругу. И каждый раз посередине мелодия обрывалась, будто кто-то выдёргивал из неё ноту, и голосок плакал.

Галина Петровна сказала: ребёнок. Толян, закрыв глаза, подтвердил: самый маленький. Мать поёт, а до него не доходит, шум мешает. Это их шум, Вано. Главная нота колыбельной на середине уходит в сквозняк. Двадцать тысяч дверей, у каждой сквозняк, вот нота и вылетает, а он без неё не засыпает. Давно уже.

Облако коротко и низко что-то пропело, и Толян поморщился: это он переводить не будет, это ругательство, вежливое. Они их не любят, Вано. Им не за что их любить.

• • •

А потом Толян запел.

Этого никто не ожидал, и Иван меньше всех. Толян стоял посреди облака и пел негромко и хрипловато. Голос у него был не певческий: сорванный во дворе, когда-то прокуренный, пропитый в молодости и вот уже девять месяцев трезвый, отчего и неуверенный. Но мелодию он держал. Старую простую колыбельную, которую знает каждый, кто вырос в этой стране: «Спи, моя радость, усни». Первую строчку со словами, а дальше без слов, мотивом, потому что слов не помнил.

Облако замолчало и слушало.

Толян пел медленно, и там, где у Певчих обрывалась нота, у него она не обрывалась. Он ведь стоял здесь, рядом, а не за двадцатью тысячами дверей, и его нота доходила.

Голосок в середине перестал плакать и прислушался.

А потом облако подхватило. Одна его часть, большая, тёплая, розово-золотая, Иван понял, что это мать, начала повторять мелодию за Толяном, сначала чуть мимо нот, потом точнее, потом в лад. Когда у неё нота уходила в сквозняк, её держал Толян. Когда сбивался Толян, а он сбивался в третьей строчке, его вела мать. Колыбельная пошла по кругу, раз, другой, третий, и голосок затих, как затихает засыпающий ребёнок, когда дыхание становится всё медленнее, и последняя нота растаяла в белом. Облако стало тихим и розовым.

Толян допел, постоял и вытер лицо ладонью. Уснул, сказал он.

Галина Петровна заметила, что он фальшивил. В третьей строчке, согласился Толян, он всегда в третьей фальшивит, а ему, видать, всё равно.

Иван спросил, откуда он вообще её знает. Не до конца, поправил Толян, только первую строчку. У сестры четыре года назад в Рязани родилась дочка и совсем не спала, сестра сходила с ума, муж в рейсе. Он приехал на неделю и ночами качал, пел, что помнил, одну строчку, по двести раз за ночь. Пил он тогда ещё: днём пил, ночью качал. Сестра потом сказала, что это была единственная неделя, когда от него была польза.

Иван не знал, что у Толяна есть сестра в Рязани. Тридцать лет дружбы, и не знал. И подумал, что это, наверное, и есть то, про что говорила Агафья: смотри внимательно, пока здесь.

• • •

Облако пропело длинное и низкое, на шесть нот, и Толян перевёл: он спит, первый раз за долгое время, вы спели нашу ноту. Потом облако спросило о чём-то, и аккорд поднялся вверх и повис: как сделать, чтобы нота не уходила? Не каждый же раз Толяну приходить.

Нужен ключ, сказал Иван: что-то, что держит ноту, общее, им и нам. Облако растерянно пропело две ноты вниз: у них ключей нет, двери у них не запираются, занавески. Не от кого было запирать. До них.

Иван посмотрел на часы Ильи, шла шестнадцатая минута, и сказал вслух, зная, что в сарае его губы повторят: «Майя. Звонари. Сейчас».

В сарае на столе лежал телефон, на другом конце был Бутан, утро, монастырь в горах и четверо звонарей. Майя наклонилась к нему и сказала: «Now. Please».

Пришёл такт, и в пространстве за занавеской, через Ивана, через нитку, через телефон, через полмира, прозвучал звон. Четыре колокола разом, медные, долгие. Звон пошёл кругами, как по воде, сквозь Ивана, сквозь Толяна, сквозь облако. Облако вздрогнуло от края до края и запело само, без всякой колыбельной: один аккорд, огромный, глубокий и полный.

Галина Петровна спросила, что это они. У Толяна было совершенно ошарашенное лицо. Говорят, перевёл он, ваш звон похож на наше «дом». У них это слово самое главное, вот этим аккордом. Они думали, мы только шумим, а мы, оказывается, умеем сказать «дом». И спрашивают: почему же вы его не говорите? Почему только шумите, если умеете?

Иван не знал, что ответить. Звон в Бутане прозвучал второй раз, третий, и облако отвечало тем же аккордом. Иван сказал, что если звонить на такте, нота не уходит. Вот и ключ. Облако коротко пропело что-то утвердительное.

А на их вопрос ответила Галина Петровна. Шагнула вперёд, к облаку, как выходят к доске, и объяснила, что они говорят. Тихо, каждый у себя на кухне: «дом», «иди ужинать», «я пришёл», миллиарды раз в день. Только их за шумом не слышно. Их самих за ним не слышно. Они и друг друга плохо слышат, честное слово.

Как Толян это перевёл, Иван так и не понял: словами, аккордом, руками. Облако долго молчало, переливаясь, а потом тихо пропело две ноты, вниз и вверх. Понятно, сказал Толян. У них так тоже бывает: когда все поют, никто не слышит. Поэтому они иногда молчат. Все сразу. Чтобы услышать.

• • •

Счётчики пришли на тридцать четвёртой минуте. Сначала стало очень ровно, как становится ровно в кабинете бухгалтера, когда входишь с неправильно заполненной квитанцией. Потом колыхнулась занавеска, и вошли трое, одинаковые, как три копии одного документа: невысокие, плоские, серые, похожие на картонные силуэты, только картон светился ровным холодным светом, как экран калькулятора. На каждом были круглые очки в тонкой оправе, а за очками строчками бежали цифры. Облако сжалось и притихло, как класс, когда входит директор.

Средний шагнул вперёд и протянул Ивану белый лист формата А4 с печатью в углу:

«СЧЁТ № 1.

Плательщик: Земля (ответственный квартиросъёмщик не установлен).

Основание: превышение допустимого уровня шума в общем подъезде.

Количество источников: 22 840 (двадцать две тысячи восемьсот сорок) дверей.

Период: с момента открытия первой двери по настоящее время.

К оплате: см. Приложение 1 (расчёт).

Срок: до особого распоряжения.

Счётчики. Приём по записи».

Приложения к счёту не было.

Голоса у Счётчиков тоже не было, был сухой щелчок, как у кассового аппарата. Толян, бледнея, перевёл: за шум. Тихие жаловались, Певчие жаловались, Двор жаловался. Порядок есть порядок, сумма считается. Сколько? Щёлк-щёлк-щёлк. Много. Считают с прошлой осени и пока не досчитали.

Облако резко, почти сердито пропело что-то, Счётчики повернулись к нему, и облако пропело мягче. Счётчики пощёлкали между собой. Певчие за нас заступаются, сказал Толян: мол, мы им ребёнка усыпили и «дом» умеем. А Счётчики отвечают: «Учтено в графе „смягчающие обстоятельства“. Счёт всё равно счёт».

Средний щёлкнул в последний раз, и все трое вышли сквозь занавеску одинаково, как листы из принтера.

• • •

Назад Иван уходил к счёту: лист был у него в руке, бумажный, плотный, и его надо было донести и отдать Майе, потому что Майя знает, что делать с документами.

Когда они открыли глаза, Тензин был ещё на связи. Майя рассказала ему про облако и про «дом», и он долго молчал на экране, перебирая чётки. Потом сказал, что его учитель полгода молчит, а он звонит ему каждый такт и думал, что звон держит учителя здесь. А может, звон держит не его, а тех, кто рядом с ним там, чтобы им было где дом.

Майя спросила, будут ли они звонить дальше. Будут, пока им не скажут «хватит». Тензин посмотрел в камеру прямо на Ивана и добавил одно: звон долгов не отдаёт. Если они что-то им должны, звоном не расплатишься. Звоном можно только поздороваться.

Иван кивнул, подумав о счёте у себя в руке и о том, что Тензин, похоже, понял это раньше их всех.

Счёт пришёл в сарай, белый, с печатью, на плотной чуть глянцевой бумаге, как в хорошем банке, и все сидели вокруг и смотрели на него. Майя прочитала вслух «ответственный квартиросъёмщик не установлен» и спросила, кто бы это мог быть. Тот, кто за квартиру отвечает, объяснил Илья, а у Земли такого нет, никто ни за что не отвечает. Майя возразила, что у Земли есть Консорциум, сам себя назначил, «рабочая группа по координации». Подумала и спросила, кто у них там подтверждает всё подряд.

Она набрала номер, который был у неё с прошлой осени, и включила громкую. Пчёлкин ответил на третьем гудке сонным голосом. Майя представилась и изложила: у них счёт, на Землю, за шум, от соседей, двадцать две тысячи восемьсот сорок позиций, ответственный не установлен.

Повисло молчание, скрипнула пружина, где-то рядом сонный женский голос спросил «кто там». Потом Пчёлкин сказал «пришлите», и голос у него уже был не сонный. Фото каждой страницы. Страница одна, сказала Майя. Тогда одной. Он прочитает, он теперь читает, медленно, но читает. А счёт настоящий?

Майя посмотрела на белый лист с печатью и сказала, что настоящий. Тогда его надо куда-то передать, сказал Пчёлкин, по форме, в рабочую группу, с входящим номером, чтобы был зарегистрирован, иначе его просто нет. Он зарегистрирует. Ему за это ничего не будет, он просто подшивает бумаги.

Майя положила трубку и долго смотрела на телефон. Он хочет, чтобы Консорциум официально получил счёт от соседей по подъезду, сказала она. С входящим номером. Толян спросил, хорошо ли это. Это гениально, сказала Майя: это первая бумага, которую им нельзя будет не прочитать.

• • •

Пчёлкин зарегистрировал счёт на следующий день: входящий номер 4104-Н от восьмого августа, «Рабочая группа по координации, канцелярия», фото приложено как «обращение гражданки Рен М.». Скан регистрационной карточки он переслал Майе без всяких комментариев.

Ответ пришёл через три дня, только не Пчёлкину, а Майе, впервые в истории на официальном бланке Международного консорциума стабильности поля, за подписью пресс-службы. Направленный ею документ, именуемый «Счёт № 1», является мистификацией. Консорциум предупреждает о недопустимости распространения заведомо ложной информации о так называемых внеземных контактах, способной вызвать панику, и в случае публикации оставляет за собой право обратиться в правоохранительные органы.

В тот же день Семёну Марковичу позвонил Артур Вениаминович и первым делом сообщил, что писал это не он. Он бы так не написал: «так называемых внеземных контактов». Это пресс-служба, они нервничают. А передать госпоже Рен следует вот что: если она опубликует, на неё подадут по статье о ложных сообщениях, и представителем будет он, и он выиграет. Семён Маркович спросил, а если не опубликует. Тогда счёт будет лежать у них в канцелярии с входящим номером, сказал Артур Вениаминович, и рано или поздно его прочитает кто-нибудь, кто читать не должен был. Он бы на её месте не публиковал.

Майя не опубликовала. Ответ Консорциума она положила в папку рядом со счётом и сказала, что они нервничают. Это хорошо: значит, прочитали.

Жанна, правда, порывалась опубликовать сама, у себя в ленте, под рубрикой «Письма соседей». Ей объяснили про статью о ложных сообщениях. Жанна сказала, что за двадцать лет её столько раз обвиняли в ложных сообщениях, что одним больше, одним меньше, а тут хоть сообщение настоящее. Майя попросила подождать. Жанна обиделась на полдня, а вечером принесла Майе в сарай свою шляпу с вуалью и сказала, что раз уж ей нельзя публиковать, пусть хоть шляпа поучаствует: в ней Майя на суде будет выглядеть внушительнее.

• • •

Утром после Певчих на подоконнике в сарае лежал листок, почерк отражения, ровный:

«Слышал колыбельную. Через стенку. Тоже уснул. Первый раз за год. Минут на десять. Проснулся, а петля на спице. Не упала. Я думал, если усну, упадёт. А она висит. Значит, можно на десять минут закрыть глаза. Если кто-то рядом поёт».

Иван прочитал дважды и отдал Галине Петровне. Та прочитала и достала из тетрадки форму Т-1. Если можно на десять минут, медленно сказала она, то можно и на час. Если кто-то рядом. Это и есть смена, Ваня: не уйти насовсем, а отойти, пока кто-то держит рядом.

Иван смотрел на форму и спросил, кто же будет рядом.

Галина Петровна не ответила. Она взяла ручку и в графе «Участок» первой строки вписала: «Петля Седьмого». Остальное оставила пустым.

Глава 16

У двери в столбиках цифр на четвёртой площадке висела амбарная книга на верёвочке с надписью «ЗАПИСЬ НА ПРИЁМ». Галина Петровна записалась ещё восьмого, учительским почерком: «Земля. По вопросу Счёта № 1. Сушкова Г. П.», а время приёма Счётчики проставили сами, пока её не было: «9.08, такт 3». Илья высчитал, что это тридцать третья минута от входа: они и тут считают. Они всех считают, заметила Майя, работа такая.

Новости с Земли приходили в Наволок по вечерам, на причал, вместе со связью.

Суд по иску к Жанне назначил на восемнадцатое сентября закрытое заседание о «врачебной тайне» четырёх членов совета. Семён Маркович сказал, что это плохо: в закрытом заседании фонд покажет судье документы, которых не увидит больше никто, и судья решит, что тайна законна. Выиграют они тогда не потому, что правы, а потому, что защита не видела. Жанна ответила, что придёт в шляпе, которую судья запомнит.

Рабочая группа Консорциума провела первое «экспертное совещание» по видеосвязи и опубликовала рекомендации: «во избежание неконтролируемых эпизодов изменённого восприятия» всем, кто «испытывает задержки на такте», рекомендуется установить дома «Нику-4» с функцией «мягкой стабилизации». Бесплатно, через госуслуги.

Илья прочитал и закрыл ноутбук. Это про Ивана, сказал он, про всех, кого уносит: им предлагают колонку, чтобы не уносило. А что колонка делает? Держит, сказал Илья, своим голосом вместо твоего дела. Как стол без вывески на Рынке, только бесплатно и навсегда.

• • •

Девятого августа на тридцать третьей минуте дверь в цифрах открылась сама. За ней был кабинет как в районной бухгалтерии: три одинаковых стола, три одинаковых стула, три одинаковые лампы, шкафы с одинаковыми папками до потолка, за столами три Счётчика, и перед каждым деревянные счёты. Щёлк, щёлк-щёлк. Толян перевёл, что их приглашают садиться, у Счётчиков предложение. Садиться было некуда, остались стоять.

Средний Счётчик положил на стол толстый серый разлинованный лист, и Иван, наклонившись, узнал заголовок: такой же он держал в руках двенадцать лет назад, увольняясь из института.

«ОБХОДНОЙ ЛИСТ».

Семь строк: слева номер, посередине название, справа пустой кружок для печати.

«1. Тихие (Подъезд, площ. 6½).

2. Певчие (Подъезд, площ. 3).

3. Домоуправление № 1 (Двор).

4. Дежурные (Маяк).

5. Река (ответственный по берегу).

6. Старый город (сторож).

7. Окно-11 (Чёрная улица)».

Внизу мелко: «При наличии всех семи отметок исполнение Счёта № 1 приостанавливается до рассмотрения на общем собрании жильцов».

Толян перевёл щелчки: обойдите всех, кого обидели шумом, пусть каждый отметит, что претензий не имеет, или имеет, но подождёт. Соберёте семь, и счёт заморозят до собрания. А собрание когда? Щёлк-щёлк. Четырнадцатого, через пять дней.

Иван смотрел на седьмую строчку. На Чёрную улицу не ходил даже трамвай. Он спросил, что будет, если они не соберут. Средний Счётчик поправил очки, и цифры за стёклами пробежали длинной строкой. Тогда счёт выставят, тихо перевёл Толян, со всеми приложениями. Говорят, приложения почти готовы.

• • •

Певчие отметили сразу. Малыш в середине облака спал, Иван чувствовал это: что-то маленькое, тёплое, мерно дышащее. На такте Майя в сарае сказала в телефон «Now», в Бутане зазвонили колокола, облако тихонько, чтобы не разбудить, пропело «дом», и от него отделилось что-то маленькое и золотистое и легло на лист во второй кружок. Нота, круглая, как печать, только вместо букв по кругу звук. Поднесёшь к уху, и слышно: «дом». Галина Петровна сказала: одна.

С Тихими не вышло. Пришли к скромной двери, постучали «выходи», услышали «иду», вошли. Иван положил лист перед огоньками, сказал одну фразу, «просим вашу отметку, если вы не против», и стал ждать такт. А Толян на девятой минуте не выдержал и кашлянул, тихо, в кулак. Только в тишине Тихих кашель прозвучал как выстрел.

На такте прозвучало ровное: «Вы не дождались. Приходите, когда сможете молчать. Мы подождём».

На лестнице Толян, красный как рак, признался, что не может. В прошлый раз Клава вязала через Ивана, он её слышал, а сегодня она Агафье клубок мотает, ей некогда, а без неё он не может. Они как гора, Вано, а рядом с горой молчать страшно.

Иван подумал и сказал, что тогда надо, чтобы Клава пришла сама.

• • •

Вечером Агафья Тимофеевна выслушала, долго молчала, а потом спросила, пойдёт ли Клавдия. Баба Клава отложила спицы и сказала, что пойдёт: Петю повидать на реке, самой сказать про кран.

Тогда берегом будет Устинья, решила Агафья, а Клава в связку, между Иваном и Анатолием: её сдуть трудно. Баба Клава заметила, что она не старая, она пожилая. «Тем более», — сказала Агафья и спросила, как та пойдёт назад, знает ли. Баба Клава подумала: клубок. Агафьин. Она ей мотает и не домотала, половина осталась, а Агафья сама не домотает, у неё руки не те. Агафья хмыкнула: годится, только не забудь, там всё забывается. Баба Клава заверила, что восемьдесят один год не забывает и тут не забудет.

• • •

Десятого августа баба Клава шагнула во Двор, держа Ивана за левую руку, а Толяна за правую, остановилась и огляделась: пятиэтажки, окна, стол с домино, пустой балкон второго этажа. Двор как двор, вынесла она приговор, у них почище. Только тепло, как в подъезде с мороза.

У будки стоял Валентин Андреевич с рулоном под мышкой. Он увидел бабу Клаву и замер, и она его тоже увидела. Так они и стояли метрах в десяти друг от друга, высокий худой старик в белом халате и маленькая полная старушка в платке и кофте.

— Валя, — сказала баба Клава.

— Клавочка, — сказал Валентин Андреевич, и голос у него сорвался.

— Какая я тебе Клавочка, — сказала баба Клава. — Мне восемьдесят один год.

Она подошла, таща за собой Ивана и Толяна, остановилась перед ним и долго смотрела снизу вверх. Дурак ты, Валя, сказала она наконец. Зачем сел? Профессор твой пусть бы сам садился. Она год у забора стояла, каждый день, а потом мать сказала, что он уехал, и она перестала.

Валентин Андреевич опустил голову и попросил прощения. Нечего прощать, сказала баба Клава, ты ж не нарочно, ты по глупости. Полезла в карман фартука и достала конфету в выцветшем фантике: на, твоя, она не ела, не тот повод был. Валентин Андреевич взял конфету и спросил, а сейчас тот? Сейчас тоже не тот, сказала баба Клава. Сейчас она просто отдаёт. Ей чужого не надо.

Прохор Лукич в будке отвернулся к окну.

• • •

Отметку Домоуправления Прохор Лукич поставил сам. Прочитал лист, хмыкнул, сказал, что Счётчики бюрократы, он сам бюрократ, он понимает. Претензий не имеет. Шумно, конечно, но они ему баяниста с бабушкой помирили, те теперь днём играют, и это перевешивает. И шлёпнул квадратную фиолетовую печать в третий кружок.

Потом достал из-под стола ту самую толстую книгу, книгу отпущенных, раскрыл на закладке и предупредил, что это не для печати, а для сведения. Страница была исписана мелко, в три столбца: имена, и против каждого дата и одно слово, «приглашён». Даты шли плотно, по четыре, пять, шесть в день.

Иван спросил, Сборщики ли это. Вежливые, подтвердил Прохор Лукич. Приходят, показывают бумагу с печатью Канцелярии, и он обязан отдать, такой порядок. Он перелистнул назад, на весну: в апреле было по одному в неделю, в июне по десять, а сейчас по двести. Отпущенных во Дворе у него было три тысячи, осталась тысяча. Куда их? В Хор. Говорят, там тепло. Он не знает, не был, оттуда не возвращаются рассказать.

Убирая книгу, он попросил сказать на собрании, что Двор пустеет: ему слова не дадут, он секретарь.

Галина Петровна сказала: две.

• • •

К Тихим баба Клава поднималась по лестнице без конца медленно, держась за перила и считая площадки. У скромной двери она отметила, что шесть с половиной, это как у них полуэтаж, только у них на полуэтаже мусоропровод.

Толян постучал, ответили, вошли. Баба Клава долго смотрела на огоньки, как смотрят на новых соседей, которые только что въехали, и сказала, что она Клавдия, они за отметкой, а соседи пусть не торопятся. И села прямо на твёрдое, подобрав юбку, достала спицы с клубком и стала вязать.

Иван положил лист перед огоньками и сел рядом, Толян с другой стороны. Тишина пришла сразу, огромная и медленная, и у Толяна напряглась рука. А потом Иван услышал спицы, рядом, у самого плеча: петля, петля, сорок петель. И вокруг бабы Клавы тишина Тихих была уже не горой, а просто тишиной, вечерней, домашней. Толян выдохнул.

Одиннадцать минут прошли, как проходят одиннадцать минут вечером у окна. Никто не кашлянул. Баба Клава довязала ряд и начала следующий.

На такте огоньки, все, повернулись к ней: «Вы умеете молчать. Отметку ставим».

В первом кружке проступила печать, совершенно белая. Круг, в котором ничего не было, и в этом ничего было столько тишины, что на неё было больно смотреть.

Баба Клава убрала спицы, сказала «спасибо» и пригласила заходить в гости. Только у них шумно, телевизор. Огоньки не ответили: ответ пришёл бы через одиннадцать минут, а одиннадцати минут у них не было. Галина Петровна сказала: три.

• • •

К Реке поехали трамваем. Кондуктор проверила у бабы Клавы вкладыш, выписанный Прохором утром. На обороте значилось: «Клубок (не домотан). Колено. Алла». Кондуктор спросила, держит ли колено. Сорок лет держит, сказала баба Клава, не отпускает. Кондуктор оторвала билет и долго на неё смотрела, а потом спросила, не та ли она с той стороны, которая кран. Ей Пётр Иванович рассказывал. Баба Клава покраснела.

Петя сидел на ведре с удочкой. Услышал шипение дверей, обернулся и увидел. Удочка выпала у него из рук и поплыла по золотому течению, а он не стал её ловить.

— Клава, — сказал он.

— Петя, — сказала баба Клава. — Кран поменяли. Алла меняла, я руководила. Прокладка красная. Не капает.

Петя долго смотрел на неё и сказал, что знает, Ванька сказал. А она сама хотела, сказала баба Клава. Ванька не считается. Петя хотел было возразить, что Ванька передал всё слово в слово, но посмотрел на неё и передумал: за сорок лет он выучил, что когда Клава говорит «не считается», спорить бесполезно, а иногда и вредно для здоровья. Удочку его тем временем унесло течением так далеко, что поплавок превратился в точку, и кондуктор, высунувшись из трамвая, крикнула, что новую она ему не повезёт, пусть не надеется.

Иван с Толяном отпустили её руки. Агафья велела держать, но здесь держать было нельзя, и оба поняли это одновременно.

О чём они говорили, Иван так и не смог рассказать Майе. Не потому, что не слышал, а потому, что это было не его. Они сидели рядом на берегу, баба Клава на камне, Петя на ведре, и разговаривали тихо, как разговаривают люди, прожившие вместе сорок лет, которым ничего не надо объяснять. Один раз баба Клава шлёпнула его по руке. Один раз Петя засмеялся. Потом они долго сидели молча.

На двадцать девятой минуте Петя сам встал, подошёл к Галине Петровне и взял у неё лист. Ответственный по берегу, это что, он? Он, сказала Галина Петровна. Петя нагнулся к течению, сунул в него руку, вытащил серебристую рыбку с ладонь, поскрёб ей ногтем бок, и к пальцу прилипла круглая чешуйка с узором, как волны. Он приложил её к пятому кружку и придавил. Претензий не имеет, сказал Петя. Шумите. Но рыба клюёт.

Галина Петровна сказала: четыре.

• • •

На Маяк поднимались на тридцать шестой минуте. Бежать баба Клава отказалась и шла медленно, ворча, что ступени холодные и надо бы постелить коврики.

Фома, увидев её, сказал, что знает её: берег, вяжет у Белого моря, хорошо вяжет. Баба Клава поблагодарила. Фома посмотрел на лист: отметку, значит. А табель?

Галина Петровна достала форму Т-1, первую строку которой она полночи заполняла по линейке:

«Участок: петля Седьмого (над Белым морем).

Ф. И. О.: Прошков И. В. (второй).

Дата: 22–23 августа прошлого года.

Принял: да.

Сдал: ______.

Подпись: ______».

Фома прочитал, снял очки, протёр, надел и сказал, что это первая строчка за тысячу лет. А «сдал» пустое. Пока, сказала Галина Петровна. «Пока», — повторил Фома и поставил в четвёртый кружок тёмно-синюю печать с маленькой спицей посередине: принято к сведению. Галина Петровна сказала: пять.

Фома посмотрел на бабу Клаву, которая стояла, держась за колонну и отдуваясь после лестницы, и вдруг спросил, есть ли у них там баня, у Белого моря. У Агафьи есть, сказала баба Клава, Устинья по субботам топит. «По субботам», — повторил Фома, как повторяют слово на чужом языке, который когда-то знали. И сказал «хорошо».

Больше он ничего не сказал и отвернулся к своей спице. Но Иван видел, что сидит он уже не так, как раньше: будто он сейчас где-то далеко, в субботе, в бане, и спица у него в руке на секунду стала легче.

• • •

Назад баба Клава шла к клубку. Иван видел, как у калитки Двора она остановилась, нахмурилась, будто что-то забыла, полезла в карман фартука, нащупала там блесну и подержала. Потом сказала вслух: «Клубок. Агафьин. Половина». И повернула.

В сарае она долго сидела на лавке молча, потом взяла Агафьин клубок, домотала его до конца и положила Агафье на колени. Агафья спросила, что Петя сказал. Баба Клава не ответила сразу, а потом сказала, что бросил курить. Одному, говорит, курить неинтересно, когда ругать некому. Сорок лет она просила.

Галина Петровна разложила обходной лист на столе. Пять кружков из семи: белый круг тишины, золотая нота, квадратная фиолетовая печать, чешуйка, тёмно-синяя спица. Шестая строчка, Старый город, пустая. Седьмая, Окно-11, тоже.

Илья спросил про графу внизу, подпись приходящего. Галина Петровна там расписывалась, это она помнила точно. Но на месте подписи стояла печать, фиолетовая, треугольная, чуть смазанная: «УЧИТЕЛЬ. ДЕРЖИТ ВСЕХ».

Галина Петровна долго смотрела на неё. Тридцать лет она ставила оценки, сказала она, а тут поставили ей. Это не оценка, заметила баба Клава, это диагноз.

Иван записал в журнал: «10 августа. Обходной лист: 5 из 7. Клава в Городе первый раз. Вернулась сама. Клубок». Агафья прочитала через плечо и сказала, что она ж говорила: берег тоже ходит.

Утром на подоконнике лежал листок почерком отражения: «Видел Клавдию Фёдоровну. В окно. Она шла мимо по ряду, посмотрела на меня и сказала: „Не горбись“. Я не горблюсь. Я так сижу, когда держу».

Иван отдал листок бабе Клаве. Та прочитала, хмыкнула и убрала в фартук. Горбится, сказала она. И Иван тоже горбится, когда пишет. Оба горбятся.

Глава 17

Старый город на карте Валентина Андреевича был серым пятном с краю, заштрихованным карандашом, и внутри штриховки не было ни одной улицы. Ходил он туда раз пять, объяснил картограф: там улицы двигаются. Идёшь прямо, выходишь сбоку, свернёшь налево, окажешься там, откуда пришёл. Рисовать он перестал, бумагу жалко.

На этот раз с ними пошла Майя. Агафья Тимофеевна думала два дня: после Маяка она Майю в связку не пускала, «будешь жалеть, а двое жалеющих это омут». Майя сама пришла к ней вечером с картой Валентина в руках и сказала, что там не жалеть, там искать. Валентин Андреевич говорит, там тихо, как в библиотеке, и всё одинаковое, а она двенадцать лет работала в архивах и знает, как искать там, где всё одинаковое.

Агафья напомнила, что Иван будет рядом, его унесёт, и она пожалеет. Если его унесёт, сказала Майя, она будет смотреть, как здесь. Она научилась.

Агафья долго разглядывала её своими прозрачными глазами и спросила, что держит её назад. Майя подумала: статья, недописанная, про Хор, про платежи. Третий месяц она её пишет, и кроме неё никто её не напишет. Агафья кивнула: годится. Пусть идёт, время Илюша подержит. И шарф пусть наденет. Зачем? Затем, что вещи со значением проходят, а у неё шарф со значением, Агафья видит.

Майя потрогала серый шарф, тот самый, что мама Ивана связала ему прошлой осенью и что с декабря как-то сам собой стал её, и надела.

• • •

Связка вышла длинная: Иван, Майя, Толян, Галина Петровна, а Валентин Андреевич шёл впереди, держа Ивана за рукав.

До остановки «Старый город» трамвай довёз их двенадцатого августа, на одиннадцатой минуте. Выпуская их, кондуктор велела обратно пешком не ходить, а ждать здесь, она их заберёт. Кондукторы так не говорят, и Иван понял, что она беспокоится.

Старый город начинался сразу, будто по черте. По эту сторону стояли пятиэтажки и горели окна, по ту лежал камень, серый, тёплый, гладкий, как прибрежный валун, который тысячу лет омывала вода. Стены высокие, без окон, улица узкая и кривая, арки, проходы, ступени. Свет шёл неизвестно откуда, ровный и рассеянный, как в пасмурный день, а гул здесь был тише и далёкий, как гул большого города за крепостной стеной.

На стенах были неглубоко, будто гвоздём, высечены знаки. Не буквы: петли, перекрестья, спирали, ряды крестиков, ромбы, вписанные один в другой. Галина Петровна узнала их сразу: это вязание, схема. Вот накид, вот две вместе, вот коса, у неё в Устиньиной книжке на сорок третьей странице. Валентин Андреевич сказал, что это старше книжки. Это раньше окон.

Пошли по улице. Через двадцать шагов она свернула направо, через двадцать ещё раз направо, а ещё через двадцать они вышли к черте, туда, откуда начали. «Я ж говорил», — сказал Валентин Андреевич.

Майя оглядела улицу и знаки, достала блокнот и карандаш и попросила подождать. Однажды она искала документы в монастырском архиве. Там тоже коридоры, повороты, всё одинаковое, а каталог был не по номерам, а по знакам на стенах. Идти надо не по улице, а по рисунку.

И пошла вдоль стены, не сводя глаз со знаков. Где ряд петель шёл вверх, поворачивала, где вниз, шла прямо, где ромб, останавливалась и смотрела, куда ведёт следующий узор. Галина Петровна шла следом с книжкой и приговаривала: это лицевая, это изнаночная, это снятая. И улица перестала возвращаться, а начала вести, вглубь, через арки, вниз по ступеням и снова вверх, и становилось всё тише.

Иван шёпотом спросил, как она догадалась. Не догадалась, а вспомнила, ответила Майя, не поднимая глаз от стены. Это её работа: найти, где спрятано.

На восемнадцатой минуте Ивана начало уносить, и впервые он почувствовал это заранее, как чувствуют, что сейчас чихнут: что-то подступает. Камень вокруг посветлел, стены отодвинулись. Он остановился. Майя обернулась, увидела его лицо и ничего не сказала, только стояла и смотрела.

Иван стоял на краю белого и искал, что там, на той стороне. Журнал записан, гвоздь забит, сеть дочинена. И тут он увидел Майин блокнот: она держала его раскрытым, там карандашом была схема пути, и на последней странице схема обрывалась, потому что поворот она не дорисовала. Вещь была не его. Но он её видел, здесь и сейчас, и знал, что Майе надо дорисовать, а дорисовать она не может, пока стоит и смотрит на него.

Он сделал шаг из белого и хрипло сказал, что она не дорисовала поворот на последней странице. Майя посмотрела в блокнот, дорисовала и подняла на него глаза. Семь секунд, она считала. Иван сказал, что почувствовал заранее. Она видела: лицо у него поменялось раньше. Пусть идут. Она смотрит.

• • •

Сторожа Иван увидел издалека, в конце длинной узкой улицы, упиравшейся в стену. В стене была каменная дверь, высокая, без ручки, сплошь в рисунке, петли, косы, ромбы, плотно, как ковёр. А перед дверью стоял человек, высокий, худой, в плаще из грубой ткани цвета камня, и опирался он не на посох, а на огромную деревянную спицу в рост, отполированную руками до блеска. Лицо тёмное, неподвижное, в глубоких морщинах, смотрел он не на них, а в пространство.

Когда они подошли, сторож медленно повернул голову и глухо, хрипло, будто голосом этим давно не пользовались, спросил: «Кто звал?» Иван начал было объяснять, но сторож повторил то же самое без всякой вопросительной интонации, как повторяет одну и ту же фразу человек, не помнящий никаких других.

Толян шагнул вперёд, долго смотрел и тихо сказал, что тот не помнит: ни зачем стоит, ни кто поставил, ни как его зовут. Помнит только «кто звал». Ему не плохо. Ему пусто. Он дежурный, сказала Галина Петровна, как Фома, только Фома помнит.

Иван подошёл и встал прямо перед сторожем, чтобы тот его видел, и медленно объяснил: сторож стоит, чтобы сюда не входили без спроса, и спрашивает. Так вот, они не звали, их никто не звал. Они пришли сами. Им нужна его отметка, и надо прочитать, что за дверью. Они просят разрешения.

Сторож долго молчал, а потом моргнул, медленно, как моргают черепахи. «Просят», — повторил он, и голос стал яснее. Давно не просили. Все ходят мимо или ломятся. Он оглянулся на дверь за спиной: откроют, пусть входят. Он не держит, он спрашивает. И отступил на шаг.

• • •

Только дверь не открывалась. Иван толкал, Толян толкал, вдвоём толкали, а она стояла как скала, без щели и без замка, только с плотным ровным рисунком от земли до верха.

Галина Петровна смотрела на рисунок так, как смотрела на доску, когда задачу не может решить весь класс. Запертый узор, сказала она. Петли закрыты, все. Чтобы открыть, надо распустить по порядку, с конца, а распускать нитью, такой же, чтоб совпала, как ключ. Вот в середине коса: три пряди через одну, и на каждой третьей перехлёст. Странная коса. Она такую где-то…

Иван смотрел на середину двери: три пряди через одну, перехлёст на каждой третьей. А Майя рядом медленно подняла руку и тронула свой шарф.

Серый, длинный, и по краю по всей длине шла коса. Мама Ивана вязала его вечерами прошлой осенью, Иван видел, но никогда не присматривался. Три пряди через одну, на каждой третьей перехлёст.

— Ваня, — сказала Майя. — Это шарф.

• • •

С мамой Иван говорил через нитку: Майя держала связь из сарая, Илья подключил громкую, и мама слышала его голос, только чуть глуховатый, и не спросила почему. Иван спросил про серый шарф и косу по краю: откуда она?

Мама, похоже, удивилась и сказала, что это северная коса, её так на Белом море вяжут. Ей бабушка показывала, она оттуда была, из-под Онеги, и говорила, что эта коса держит, не растягивается, вот мама её на всё и вяжет, на что можно. А ему зачем?

Иван сказал, что они тут дверь открывают. «Ну открывай, — спокойно сказала мама, будто речь шла о банке с огурцами. — Только не порви. Я его месяц вязала». И, помолчав, добавила, что если уж он там, где бы это ни было, пусть заодно наденет шапку: в августе на Севере вечера холодные, а он вечно без шапки. Иван сказал, что шапка на нём. Это была неправда, но не та неправда, за которую Агафья ругает.

• • •

Майя сняла шарф, подержала и сказала Ивану: твой. Твой, сказал Иван. С декабря.

Она поднесла шарф к двери и приложила край с косой к середине каменного узора. Коса легла на косу, петля в петлю, перехлёст в перехлёст.

И камень вздохнул. Иначе Иван этого назвать не мог: вздохнул, как вздыхает человек, который долго держал тяжёлое и наконец поставил. Рисунок на двери поплыл, петли разошлись, ряды распустились один за другим, сверху вниз, с конца, по порядку, как распускается вязание, если потянуть за правильную нить, и дверь открылась.

А шарф в Майиных руках остался целым, ни одна петля не спустилась.

За дверью оказалась маленькая каменная комната с низким сводом, а посередине плита по пояс, вроде стола. На плите были высечены строки, на этот раз буквами, разными: одна будто старославянская, другая похожая на арабскую вязь, третья на языке, которого Иван не знал вовсе. Но понимал он каждую, как понимал аккорды Певчих через Толяна. Майя читала вслух, по строчке:

«УСТАВ ПОДЪЕЗДА.

Дверь не плодят.

Кто открыл дверь, тот встаёт к станку.

Срок стояния равен числу открытых дверей.

Нить держат многие по очереди. Один не держит.

Кто отстоял, идёт домой.

Кто не умеет идти домой, тот к станку не допускается.

Открывшему дверь станок даёт свет и тепло на время смены. Это не дар».

Галина Петровна медленно повторила «кто не умеет идти домой, тот к станку не допускается» и сказала: «Ваня». Иван сказал, что слышал. Это то же, что Фома говорил: дежурный, который уйти не может, пленный.

Майя смотрела на последнюю строку: «Это не дар». Свет и тепло, электростанции без топлива, десять лет праздновали. Аванс, сказал Толян, как на работе: дают вперёд, чтоб ты до станка дошёл, а потом отрабатывай. Двадцать две тысячи восемьсот сорок дверей, сказала Галина Петровна. «Срок стояния равен числу открытых дверей».

Валентин Андреевич долго водил пальцем по строке про тех, кто не умеет идти домой, потом снял пенсне. Это про него, сказал он. Шестьдесят восьмой. Он открыл дверь первым, маленькую, на столе. Значит, должен был встать к станку. А домой он не умел, вот его и не допустили. Семьдесят три года он думал, что его тут забыли, а его просто не взяли на работу. По Уставу.

Толян спросил, хуже ли это. Понятнее, сказал Валентин Андреевич и надел пенсне. Когда понятно, легче. Как на карте: пусть далеко, зато знаешь, где.

• • •

Сторож стоял в проёме. Он сунул руку под плащ и протянул Ивану круглый плоский речной камешек с высеченным двойным узлом. Иван приложил его к шестому кружку обходного листа, и узел отпечатался серым, тонко, как карандашом.

«Спросили, — сказал сторож. — Хорошо». А потом вдруг другим, ясным, своим голосом сказал, что вспомнил: Нурлан его звали, с Иссык-Куля. Он петли сторожил и смены ждал. Когда будет смена, пусть ему скажут. Он хочет посмотреть на озеро, тысячу лет не видел. Оно синее, это он помнит.

Иван пообещал сказать. Нурлан спросил, сам ли он скажет. Иван посмотрел на Устав, на строку «кто не умеет идти домой», и ответил, что он учится. Когда научится, скажет сам. Нурлан долго смотрел на него и велел учиться: тут все разучились, а он первый, кто учится.

• • •

На остановке под табличкой «Старый город» стоял Счётчик, один, средний, руки за спиной. Щёлк. Шесть из семи, устало перевёл Толян, и Устав прочитали, значит, знают. Счётчик достал из-за спины калькулятор, обычный, плоский, серый, с солнечной батарейкой, нажал кнопки и повернул экраном к ним: «22 840» и шесть нулей.

Галина Петровна, шевеля губами, прочитала: двадцать два миллиарда восемьсот сорок миллионов. Часов. Майя посчитала в блокноте: почти три часа на каждого человека на Земле. На каждого, на младенцев, на стариков, на всех.

Счётчик щёлкнул и убрал калькулятор. Предварительно, перевёл Толян, с учётом смягчающих. И ещё: стоять смогут не все, только кто умеет уходить со смены, остальных к станку не допустят. Это сильно сокращает число годных, они пересчитывают.

Подошёл трамвай. Кондуктор высунулась, увидела Счётчика и строго потребовала вкладыш. Счётчик посмотрел на неё, повернулся и ушёл пешком, ровно, как лист из принтера.

Назад Майя шла к статье. Иван видел, как она на ходу что-то записывает, потом закрыла блокнот, сказала вслух «абзац про платёж, переписать» и повернула.

• • •

В сарае Майя открыла глаза первой и сразу полезла в рюкзак за ноутбуком. Открыла файл со статьёй про Хор, нашла абзац про платёж, переписала его, три предложения, сохранила и только после этого подняла голову. Вернулась, сказала она, сама. Она не знала, что так можно, думала, будет трудно. А там просто вспоминаешь, что недописано, и уже идёшь.

Ей не было трудно, потому что она не жалела, сказала Агафья. Она искала. А кто ищет, тот всегда знает, где выход: он его заодно ищет.

Майя потрогала шарф и сказала, что он целый: там вся дверь распустилась, а он целый. Северная коса не распускается, объяснила Агафья, для того её и вяжут. И добавила, что мать у него с умом вязала.

Иван записал в журнал: «12 августа. Старый город. Почувствовал заранее. Первый раз. 7 сек. Держал Майин блокнот, недорисованный поворот. Чужое дело, но видел его здесь». И дописал: «Видеть, что недоделано рядом, тоже держит».

Галина Петровна весь вечер просидела над Уставом, переписанным в тетрадку, а потом позвала Ивана с Майей и прочитала вслух ту самую строку. Это значит, сказала она, что три часа на каждого вовсе не три часа на каждого, а три часа на тех, кто умеет. А кто умеет? Иван, теперь Майя, Толян, она сама, Клава, Агафья, Устинья, Сторожевые. Человек сто на всю Землю. Значит, надо учить всех, как Агафья учит. Иначе некому будет стоять.

Майя напомнила, что людей восемь миллиардов. Не восемь, сказала Галина Петровна, а сколько успеют. Она тридцать лет учила физике по тридцать человек в классе и знает, как это бывает: медленно, по одному.

Агафья из угла, не поднимая головы от спиц, сказала, что у неё вязальщиц двадцать, у Устиньи по Беломорью ещё двести, и каждая может научить одну, а та ещё одну. Так и учили всегда, по одной.

Утром на подоконнике лежал листок почерком отражения: «Слышал, что в Уставе. Кто не умеет идти домой, к станку не допускается. Значит, меня не допустили. Я стою без допуска. Год». И ниже, мельче: «Фома знает. Он мне не говорил. Жалел, наверное».

Глава 18

Объявление висело на будке Прохора Лукича, на доске у подъезда, на двери в подвал и, как выяснилось, на каждой площадке лестницы без конца, на каждом коврике, выведенное перьевой ручкой канцелярским почерком:

«ОБЪЯВЛЕНИЕ.

14 августа (по земному счёту) в Красном уголке Подъезда состоится

ОБЩЕЕ СОБРАНИЕ ЖИЛЬЦОВ.

Повестка дня:

1. О шуме.

2. О сквозняках.

3. О Счёте № 1.

4. О долге сменами (по Уставу).

5. Разное.

Явка обязательна. У кого нет ног, по возможности.

Домоуправление».

Галина Петровна переписала его и сказала, что последний раз видела такое в восемьдесят шестом, когда у них в доме решали, ставить ли кодовый замок. Толян спросил, что решили. Ничего: три часа ругались, а замок поставили через двадцать лет.

• • •

Готовились два дня. Майя уместила тезисы на одной странице. Илья распечатал схему Тамбура, которую они с Саидом всю ночь рисовали по видеосвязи. Сам же Тамбур придумала баба Клава, ещё в Наволоке, вечером, слушая, как Иван рассказывает про сквозняки. Тамбур им нужен, сказала она тогда, как в подъезде: две двери, а между ними закуток с почтовыми ящиками. Зашёл, первую закрыл, вторую открыл, и не дует. Саид услышал это по громкой связи, сказал, что это, кажется, решение, и три ночи считал.

Связку собрали самую большую: Иван, Толян, Галина Петровна, Майя. Баба Клава осталась берегом, рассудив, что она староста, а староста сидит дома и слушает, а говорить будет через Ваньку. Саид был в сарае на громкой связи.

• • •

Красный уголок помещался на первом этаже Подъезда, сразу за дверью в подвал, и Иван узнал его, хоть ни разу не видел: такие были в каждом доме, где он рос. Ряды откидных стульев, скреплённых по четыре, стол под красной скатертью с бахромой, графин, гранёный стакан, портрет в раме, лица не разобрать, и школьная доска на ножках.

Двор пришёл. Берёзкин в первом ряду, с химическим карандашом за ухом. Валерий Палыч с руками, сложенными, будто держит термос. Баянист со старушкой в шали. Зинаида Марковна в байковом халате, с курткой внука на коленях, и как она её сюда пронесла, Иван так и не понял. Денис Огурцов. Буфетчица с Вокзала в кружевном кокошнике, с тетрадкой. Кондуктор в выходной кофте. Старичок с Рынка в варежке на одной руке. Валентин Андреевич в чистом халате. Нурлан со спицей у стены: сидеть он разучился. И Петя в заднем ряду, с удочкой.

Только рядов было больше, чем Двора. Иван посчитал: из двадцати заняты одиннадцать. Прохор Лукич потом объяснил, что ставил тысячу мест, на всех отпущенных, которые были весной. Пришло триста.

В президиуме за красной скатертью сидели соседи: справа высокий неподвижный огонёк Тихих, в центре на уровне графина небольшое розовое облачко Певчих, слева три Счётчика со счётами, а с краю на табуретке Фома в жилете, с чайником. Поймав взгляд Ивана, Фома объяснил, что он на минуту, наблюдателем, его дежурные держат. А чайник взял с собой, а то оставят.

За отдельным столиком сидел Прохор Лукич с амбарной книгой: секретарь собрания.

• • •

Прохор Лукич постучал карандашом по графину и обратился к товарищам жильцам, и не товарищам, и соседям. Кворум есть, без перебора. Общее собрание объявляется открытым. Протокол ведёт он, а также Счётчики, а также делегация Земли, и если протоколы разойдутся, проголосуют, какой правильный.

Первый вопрос: о шуме, слово Тихим. Огонёк не шевельнулся, и Прохор Лукич объявил, что ждут такт, регламент, и сел. Двор ждал терпеливо, Певчие тихо гудели, Счётчики щёлкали. Майя шепнула Ивану, что это самое длинное собрание в её жизни, а оно ещё даже не началось.

На такте прозвучало: «Шумно. Мы повесили объявление. Шум стал меньше. Не намного. Просим сделать».

Облачко Певчих пропело коротенькую жалобную фразу, и Толян встал перевести: ребёнок спит, когда звонят на такте, а между тактами нота уходит, им этого мало.

От Двора поднял руку Берёзкин. Сквозит, сказал он: кости со стола сдувает, рыбу не собрать. И людей сдувает. Вежливые приходят, а люди будто сами идут, потому что сквозит, тянет их. Он видел. Двор загудел.

Прохор Лукич дал слово Земле, и Иван встал.

Открыл рот, и говорить стала баба Клава, через нитку, из сарая, своими словами, только тембр Иванов. Красный уголок это понял: Иван видел, как переглянулись Берёзкин с Валерием Палычем и как выпрямился в заднем ряду Петя.

— Шумим, — сказала баба Клава Ивановым ртом. — Виноваты. Двадцать тысяч дверей понаделали. Закрыть все не можем: у нас на них свет, больницы, дети, зима. Закроем, люди замёрзнут, это тоже не дело. А можем тамбур.

• • •

Слова «тамбур» на собрании не понял никто: ни Тихие, ни Певчие, ни Счётчики. А Двор понял сразу. Берёзкин закивал, Валерий Палыч сказал «а, тамбур». Прохор Лукич тоже понял, но порядок есть порядок, и он попросил пояснить.

Баба Клава пояснила: в подъезде две двери, на улицу и в дом, а между ними закуток с почтовыми ящиками. С мороза заходишь, первую закрываешь, потом вторую открываешь, и холод остаётся в тамбуре, а в доме тепло. Пусть их двери будут, но чтобы между ними и соседями был тамбур. Чтоб не сквозило.

Галина Петровна у доски нарисовала два прямоугольника, один в другом, и полосу между ними. Иван своим голосом сказал «Саид», и из сарая, через нитку, через телефон, через Ивана заговорил Саид: две оболочки в противофазе, между ними буферный объём. Информационный переток гасится в буфере, не доходя до Города, двери работают, энергия идёт, а шум остаётся в тамбуре. Бабушка говорила: в доме две двери, чтобы гость успел снять обувь.

Счётчики защёлкали очень быстро, облачко стало сиреневым, огонёк Тихих не шевелился.

Прохор Лукич спросил, из чего строить. Баба Клава сказала, что не знают. Они вяжут. Может, из этого. Фома на краю стола опустил очки со лба на нос.

• • •

Тут из задних рядов попросили слова, и Прохор Лукич даже не успел ответить. У двери Красного уголка стоял Сборщик, один, в сером пальто, со шляпой в руке и планшетом под мышкой. Вошёл он тихо, и никто не заметил когда.

Мягким голосом с плывущим акцентом он извинился и сообщил, что Канцелярия Чёрной улицы, окна восемь, девять, десять и одиннадцать, просит слова. Они жильцы, явиться не могут по состоянию здоровья и поручили ему.

Прохор Лукич долго разглядывал его поверх очков и потребовал доверенность. Прочитал, поморщился, кивнул: по форме. Две минуты.

Канцелярия, сказал Сборщик, благодарит Землю за предложение. Тамбур это хорошо, только временно. Тамбур надо держать, двери надо держать, петли надо держать, и всегда будет кто-то, кто держит, и кто-то, кто устал. Он обвёл взглядом колонны, дежурных, Фому. Канцелярия предлагает иное: ни двух дверей, ни одной. Закрыть петли одного слоя на петлях другого, сшить край с краем. Тогда не будет сквозняка, потому что не будет щели. Не будет «там» и «здесь», не будет тех, кто держит, потому что держать станет нечего, и не будет отпущенных, потому что отпускать будет некуда. Канцелярия называет это Мост и просит поставить на голосование как альтернативу.

В зале стало тихо. Майя едва слышно сказала: «Вот оно».

Иван спросил, кто это предлагает, конкретно. Канцелярия, сказал Сборщик. А кто в Канцелярии? Жильцы, которым тяжело. Как всем. Только им тяжелее.

• • •

Голосовали два раза, и первым поставили Тамбур. Прохор Лукич попросил поднять руки, а у кого рук нет, мигнуть.

Двор поднял. Берёзкин обе руки, Нурлан спицу, Петя удочку, Валентин Андреевич вытянул руку, как первоклассник. Облачко Певчих вспыхнуло золотым. Фома как наблюдатель не голосовал.

Счётчики посовещались щелчками, двое подняли плоские руки, а средний нет. Против? Щёлк. Воздерживается, перевёл Толян. Тамбур надо считать, а считать нечем: неизвестно, сколько будет рук. Проголосует, когда будет график.

Тихих ждали восемь минут. Майя держала Ивана за руку, и через нитку Иван слышал Клавины спицы. На такте огонёк не мигнул, а прозвучало: «Воздерживаемся. Вы обещали молчать в ответ. Вы ещё не молчите. Мы подождём, как вы справитесь».

Прохор Лукич записал и поставил на голосование Мост.

Двор не поднял ни одной руки, и Иван видел, как Берёзкин сжал кулаки на коленях. Счётчики не подняли тоже, средний щёлкнул, что Мост посчитать нельзя, нет единиц. Певчие пропели низкое, две ноты вниз, и Толян перевёл: против. Если сшить, ребёнок не будет знать, где мама. Всё будет мама. Тихих снова ждали такт, Сборщик у двери вежливо ждал вместе со всеми, и на такте прозвучало: «Против. Если не будет двух сторон, некому будет молчать в ответ».

Прохор Лукич объявил, что Тамбур принят большинством при двух воздержавшихся, а Мост отклонён, и предложение Канцелярии занесено в протокол. Сборщик поклонился и надел шляпу. Канцелярия благодарит, сказал он. Канцелярия подождёт. Тамбур надо держать. Посмотрим, кто будет держать. И вышел.

• • •

Четвёртый вопрос, о долге сменами, Счётчики развернули сами. Средний положил на стол лист, и Толян перевёл: раз Тамбур, значит, смены, а раз смены, значит, график, кто, когда, сколько. Считать будут они, но им нужен поручитель, тот, кто от Земли подпишется, что смены будут. Ответственный квартиросъёмщик. Без него Тамбур не засчитают, а счёт выставят.

Прохор Лукич спросил: кто?

Иван встал. Майя дёрнула его за руку, но он не сел и сказал: «Я».

Майя тихо сказала, что он не знает, что подписывает. Знает, ответил Иван: он Устав читал. «Кто открыл дверь, тот встаёт к станку». Он открыл, в августе, первую из своих. И он спросил у Счётчиков, кто встанет, если смен не будет. Щёлк. Поручитель, сказал Толян, и голос у него сел. Поручитель встаёт первым, если график не наберут.

Иван подошёл к столу. Средний Счётчик подвинул ему лист и перьевую ручку, такую же, как у Прохора: «Ответственный квартиросъёмщик: Прошков И. В. (первый)». Иван подписал.

Фома на краю стола снял очки и долго протирал их жилетом, а потом сказал, ни на кого не глядя, что узор у их бабушек есть. Они его когда-то давали, по всем их краям, а люди спрятали его в вязание, в косы, в узлы. Там всё есть: как строить, как держать, как сменять. Он надел очки и посмотрел на Ивана: пусть ищут. Он подписал, ему и искать.

• • •

Пятый вопрос, «Разное», вышел коротким. Прохор Лукич открыл толстую книгу и, не вставая, сообщил для протокола от Домоуправления: во Дворе было три тысячи отпущенных, осталось триста. Остальные приглашены в Хор по бумагам Канцелярии. Он просит собрание это записать. Записали, и никто ничего не сказал.

Потом поднялся Берёзкин, снял кепку и спросил, где его дом. Он тут сидит, в домино играет, а дома-то нет. Там, говорят, он лежит, а тут сидит. А дом где?

Прохор Лукич долго смотрел на него и спросил, что его держит. Картошка. Вот там и дом, где картошка, сказал Прохор. А посередине будет Тамбур, чтоб не дуло, пока ходите. Берёзкин постоял, надел кепку, сказал «понял» и сел.

Последней в «Разном» выступила кондуктор. Встала, одёрнула выходную кофту и потребовала занести в протокол, что вкладыши у приходящих жильцов оформляются от руки, отчего у неё в трамвае вечная путаница, особенно с почерком учительницы, у которой два столбца, и нельзя ли ввести единый образец. Прохор Лукич ответил, что образец есть, просто его никто не соблюдает, и занёс в протокол «принять к сведению». Кондуктор сказала, что так и знала, и села, очень довольная, что её хотя бы записали.

• • •

Протокол Прохор Лукич зачитал на тридцать девятой минуте:

«РЕШЕНИЕ общего собрания жильцов Подъезда.

1. Земле построить Тамбур (двойной вход) до годовщины (23 сентября по земному счёту).

2. Предложение Канцелярии (Мост) отклонить.

3. Исполнение Счёта № 1 отсрочить до той же даты при наличии поручителя.

4. Поручитель: Прошков И. В. (первый). Подписано.

5. Певчим предоставить ключ (звон). Тихим окно тишины по готовности. Счётчикам составить график смен. Дежурным предоставить узор.

6. Принять к сведению: убыль жильцов Двора.

Голосовали: большинством, два воздержались.

Секретарь: Домоуправление № 1».

Печати ставили все, кроме Канцелярии: квадратная фиолетовая, золотая нота, строчка цифр, тёмно-синяя спица Фомы, каменный узел Нурлана, Петина чешуйка. Белый круг Тихих появился последним, через такт, когда собрание уже расходилось.

У выхода Прохор Лукич задержал Ивана и подождал, пока остальные выйдут. Поручитель у них уже был, сказал он негромко, один раз, давно, ещё до него, ему предшественник рассказывал. Подписал за всех, что смены будут. Смен не было, и он встал. Один.

Иван спросил, кто это был. Прохор Лукич посмотрел на него поверх очков. Фома, сказал он. А Иван думал, почему тот начальник смены? Потому что подписал.

И, закрыв амбарную книгу, ушёл в будку, не попрощавшись.

• • •

Назад Иван шёл к листу: к протоколу, который отдали Майе, и к своей подписи на листе Счётчиков, о которой надо было рассказать всем. Не красиво, а как есть.

В сарае Майя открыла глаза и обнаружила у себя в руках протокол, плотный, желтоватый, машинописный, с печатями, пахнущий пылью. Она долго смотрела на Ивана, а потом сказала, что он подписал. Подписал. И встаёт первым, если не наберут. Если не наберут.

Майя положила протокол на стол перед Агафьей. Агафья надела очки, прочитала, сняла и сказала: значит, наберём. Что ж теперь.

Баба Клава у двери головы от спиц не подняла. Дурак, сказала она, как Валя: сел, где не просили. Но хоть по бумаге. Валя без бумаги сел.

Ночью Майя нашла Ивана у воды, села рядом на перевёрнутую лодку и попросила объяснить. Не ей, себе: зачем.

Иван подумал. Без поручителя Тамбур не засчитают и выставят счёт. Что значит «выставят», никто не знает, но Счётчики говорят «со всеми приложениями». Поручителем может быть только тот, кто умеет уходить со смены, иначе Устав не допустит. Таких на Земле человек сто, и из них дверь открывал только он. Это не героизм, Майя, это логика. Он единственный, у кого сходится.

А если не наберут? Тогда он встанет на свою смену, сколько там положено. Он теперь умеет уходить, значит, сможет и вернуться. Этого Фома не мог.

Майя долго молчала, а потом сказала, что не станет говорить ему, будто это красиво, потому что это не красиво, это страшно. Она взяла его за руку, за нитку. Но он прав: сходится только у него. Она считала.

Утром на подоконнике лежал листок: «Ты подписал. Я видел через стенку Красного уголка. Значит, теперь нас двое без гарантии. Странно, но мне легче. Не потому что тебе тоже страшно. Потому что ты знаешь, что делаешь, а я не знал».

Глава 19

Жанна прилетела в Архангельск пятнадцатого августа, а к вечеру была уже в Наволоке. Из аэропорта она ехала на такси, и водитель сперва отказывался, двести вёрст по грунтовке, а потом увидел её шляпу и согласился, потому что «интересно стало». Шляпа была серая, фетровая, с узкими полями, «северная», как объяснила Жанна.

Решение собрания она читала долго, держа лист двумя руками и перечитывая, а потом сказала, что девочки этого не увидят: нельзя, документ. Нельзя, подтвердила Майя. Зато про узоры можно, сказала Жанна и посмотрела на Ивана. Фома ведь сказал, что у бабушек, и раз Иван подписал, ему и искать. Так у неё шестьсот тысяч девочек, минус сорок тысяч, которые ушли весной, и у каждой есть бабушка.

• • •

Пост вышел в тот же вечер. Жанна записала его в сарае, в северной шляпе, на фоне неводов, без музыки и без фильтров:

«Девочки. Откройте бабушкины сундуки. Шкафы. Антресоли. Найдите, что она вязала. Шаль. Свитер. Носки. Половик. Сфотографируйте узор. Близко. Чтобы петли было видно. И пришлите мне. Зачем, потом расскажу. Это важно».

Через час пришла первая тысяча, через сутки сто тысяч. Ора в Сеуле перевела пост на корейский с припиской «Тётя Жанна просит». Тензин разослал его по монастырям. Дато сказал что-то в эфире грузинского телевидения, и Грузия прислала паласы и войлоки. Устинья обзвонила Сторожевых по всему Беломорью. А доктор Лим ничего не сказал, но через день из Сингапура пошли малайские, тамильские, китайские вышивки, и Илья по метаданным увидел, что все они загружены через сервер программы «Такт».

За пять дней пришло два миллиона фотографий.

На третий день ленту Жанны снова ограничили, на этот раз не на час, а на двое суток. Причина в уведомлении: «Массовый сбор биометрических и иных персональных данных без согласия субъектов». Фотографии бабушкиных шалей, как выяснилось, относятся к «иным персональным данным».

Майя заметила, что они не шутят. Они никогда не шутят, сказала Жанна, шутит тут она. И распорядилась, чтобы собирала Ора: на неё наши не дотянутся. Два дня все фотографии шли через ленту Оры в Сеуле, и корейская пресса написала, что «русская тётя» затеяла «крупнейший в истории сбор народного текстиля». Ора поправлять не стала.

• • •

Разбирал всё это Илья. Он занял под ноутбуки весь угол сарая под неводами и почти не спал. Программа искала на фотографиях не цвета и не размеры, а порядок петель, что за чем. Это как в музыке, объяснял он всякому, кто спрашивал: неважно, на каком инструменте, важно, какие ноты.

Галина Петровна проверяла руками, у окна, с Устиньиной книжкой, лупой и распечатками. Каждый узор, который программа сочла «тем же», она разбирала по петлям на бумаге, клеточка за клеточкой, как разбирала с учениками задачи. Сходилось, ставила галочку, не сходилось, вопрос. Лидочка помогала по видеосвязи из города, в перерывах между записями такта. Вязать она не умела, зато, по словам Галины Петровны, «видела порядок»: три года записывала показания приборов каждые одиннадцать минут.

На третий день Илья поднял голову и сказал: семь. Мотивов. Повторяются везде: оренбургские шали, шетландские и норвежские свитера, кипу, перуанские верёвочки с узелками, бутанские ткани, грузинские паласы, корейские узлы «мэдып», беломорское вязание. Где бы ни вязали, одни и те же семь, иногда переставлены, иногда растянуты, иногда один спрятан в другом. Но семь.

Галина Петровна подошла с лупой и велела показывать по одному. Первый, ёлочка: ряд за рядом, косыми стежками вверх. Второй, волна: петли поднимаются и опускаются. Третий, коса: три пряди через одну, перехлёст на каждой третьей. Четвёртый, ромб с точкой посередине. Пятый, двойной узел. Шестой, спираль от центра наружу. Седьмой сложный: ряд петель, только петли переходят с одной вертикали на другую, и так через весь узор, справа налево.

Майя потрогала шею и сказала, что третий это шарф. Толян сказал, что пятый это камешек Нурлана. Иван сказал, что второй это Река, как течёт. Ромб с точкой это окно с кухней, сказала Галина Петровна. На седьмой она смотрела молча.

Илья положил шарф на плоский сканер, привезённый из города, и наложил скан на третий мотив с прозрачностью пятьдесят процентов. Совпало петля в петлю.

Когда ленту вернули, Жанна выложила картинку: шарф, поверх узор, стрелки, и подпись «Это не шарф. Это чертёж». Через сутки женщины по всей стране фотографировали свои шарфы и выкладывали с подписью «Мой чертёж». Кто-то из Новосибирска прислал северную косу с перехлёстом на каждой четвёртой, и Галина Петровна полчаса просидела над фото и постановила, что четвёртая тоже можно, это разночтение.

• • •

На четвёртый день Жанне начали писать уже не про узоры. Сначала одна, потом десять, потом сотни. «А как этому научиться?» «У меня муж на такте уходит, на минуту, я боюсь». «Мама стоит у окна и не отвечает, а потом говорит, что ей там хорошо». «Мне дали „Нику-4“ по госуслугам, сказали, она держит. Держит, но я как в вате. Можно иначе?»

Жанна читала письма до ночи, а потом пришла к Агафье Тимофеевне в избу и положила перед ней телефон. Их тысячи, сказала она, их уносит, как его, и кивнула на Ивана. Им предлагают колонку, а они не хотят колонку, они хотят как вы.

Агафья долго смотрела на телефон, на бегущую ленту писем, которую без очков не могла прочитать, и сказала, что всех не научит, ей девяносто два. Не всех, сказала Жанна, хоть кого-то. Агафья подумала: у неё двадцать вязальщиц, каждая может научить одну, а та ещё одну, так всегда и учили, по одной. Только не в ленте. В ленте не учат. Руками учат, рядом сидя.

Значит, рядом, сказала Жанна. Она им скажет: ищите, кто рядом вяжет, соседку, бабушку, кружок в библиотеке, сядьте рядом и попросите. А если некого? Жанна подумала и сказала, что тогда пусть едут сюда, она оплатит: у неё шляпы есть, продаст одну.

Шляпу она так и не продала, но через неделю в Наволок приехали первые семеро: женщина из Мурманска, у которой муж уходил на такте по три минуты, две сестры из Вологды и старик из Петрозаводска, сам, без родных. Агафья Тимофеевна безо всяких объяснений посадила каждого рядом с одной из своих вязальщиц: сиди, смотри, делай, как она.

Женщину из Мурманска звали Ольга, ей было сорок два, она работала бухгалтером, и руки у неё были в цыпках от холодной воды. Муж у неё начал уходить на такте весной, сначала на секунды, потом на минуты, а в июле не вышел сорок минут. Она вызвала скорую, мужа увезли в областную и там поставили ему «Нику-4». Теперь он не уходит совсем, рассказала Ольга Агафье. Сидит дома, смотрит телевизор, улыбается, колонка ему поёт. С ней он не разговаривает, а с колонкой разговаривает.

Агафья спросила, зачем же она приехала. Её тоже стало уносить, сказала Ольга, с августа, на такте. Колонку она не хочет, она хочет как они. Чтобы потом мужа научить, если колонку выключить.

Агафья посадила её рядом с Устиньей. Три дня Ольга вязала, путаясь и роняя петли, а на четвёртую ночь Устинья вывела её на берег, к камню. Ольга ушла на такте, Майя считала: сорок секунд, минута, минута тридцать. На второй минуте Ольга открыла глаза сама и хрипло сказала: «Квартальный отчёт. Не сдала. Пятнадцатого срок». И засмеялась, точь-в-точь как Иван над занозой: «Господи. Отчёт».

Годится, сказала Агафья. Тяжёлое держит, а отчёт тяжёлый.

Через десять дней Ольга уехала с клубком и спицами и обещала найти в Мурманске хоть одну вяжущую женщину и сесть с ней рядом.

• • •

Ветров приехал девятнадцатого, автобусом, сутулый, в том же пальто, с другой папкой, потолще прежней. Поздоровался со всеми за руку, Агафье Тимофеевне поцеловал руку, отчего она хмыкнула, и сел за стол в избе, не раздеваясь.

Он видел ленту, сказал он. Семь мотивов. Галина Петровна молодец, все они молодцы: за пять дней сделали то, на что у них десять лет… Он не договорил и открыл папку. Сорок лет он её не открывал, а теперь возит с собой.

В папке были старые слепые копии с синими разводами: лабораторный журнал, схемы, графики. И семь рисунков от руки, карандашом, на миллиметровке. Ёлочка, волна, коса, ромб с точкой, двойной узел, спираль и седьмой, с петлями, переходящими с вертикали на вертикаль. Внизу наклонным почерком: «Структуры, наблюдаемые на „стенке“ при резонансе. 7 устойчивых мотивов. Мотив № 7 условно обозн. „Н“ (нить?). Интерпретация: удерживающая структура. Требует, вероятно, одного носителя. С. А. С.».

Сергей Аркадьевич Северин, шестьдесят восьмой год, сказал Ветров. Он их видел и зарисовал. А когда начались проколы, рисунки достали из архива, и мотив номер семь стал «Приложением 7-Н» к протоколу Шри-Ланки: «Без удерживающего звена запуск запрещён». Одного, в кресле. Как он и написал: «требует одного носителя».

Галина Петровна переводила взгляд с седьмого рисунка на экран Ильи, где была фотография бабушкиной шали из Вологды, и вдруг сказала, что он ошибся. Ветров переспросил. Ваш Северин ошибся, повторила Галина Петровна и взяла карандаш. Тут не одна петля на одной спице. Тут петля переходит со спицы на спицу: вот она на первой, вот уже на второй, вот на третьей. Это не держат, это передают. Одна держит и отдаёт следующей. Он увидел кусок и решил, что держит один, а бабушки вяжут целиком.

Ветров смотрел на рисунок, и лицо у него посерело. Десять лет, тихо сказал он. Десять лет они читали это как «один». Сажали в кресло, искали звено. Берёзкин. Иван. А надо было «много».

Надо было у бабушек спросить, сказала от двери баба Клава.

• • •

Последний лист в папке был списком: «Объект Н. Личный состав на 1.08.1968». Двенадцать фамилий. Руководитель: Северин С. А. Шофёр: Скворцов П. Ф. И в самом конце, другими чернилами, приписано позже: «Стажёр Орлов В. А. Вошёл в „стенку“ 12.08.68 в 14:40. Не вернулся. Тело не обнаружено. Дело закрыто 1.09.68».

Это о нём он говорил у Дато, сказал Ветров. Имени тогда не помнил. Северин рассказывал ему про него один раз, пьяный, и плакал.

Иван сказал, что они его знают. Ветров поднял голову. «Валя, — сказала баба Клава. — Карту рисует, на Вокзале. Я ему на прошлой неделе „Мишку“ вернула». Галина Петровна молча развернула на столе кальку, карту Города тушью, с мелкой подписью в углу: «В. Орлов. Картограф».

Ветров побелел и сказал, что тот жив. Там, семьдесят три года. По-своему, уточнил Иван, не стареет. Просил передать, если Северин жив, что не сердится и что карта почти готова.

Ветров встал, постоял, сел и снял очки, чтобы протереть их краем пальто, хотя очки были чистые. Рукав съехал, и на запястье показались часы, старые, механические, на потёртом коричневом ремешке. Иван посмотрел на них, и в голове у него что-то щёлкнуло, как щёлкает не до конца нажатый выключатель. Где-то он их видел, недавно, только не на Ветрове, а где-то ещё.

Он жив, повторил Ветров. Сергей Аркадьевич. Он передаст.

• • •

Майя дождалась, пока он наденет очки, и спросила про клинику «Возвращение» на Озёрном-П: фонд перестраивает корпус, тендер в марте, срок до конца августа. Знает ли он?

Знает, спокойно сказал Ветров. Его весной приглашали консультантом. Он отказался.

Майя посмотрела на Толяна, а Толян долго смотрел на Ветрова и потом чуть пожал плечами. На причале он признался Ивану, что ничего не слышит, совсем. Гладко, как у Артура этого. В Тбилиси он у Ветрова что-то слышал, а сейчас как стена. Либо тот правду говорит, либо научился, за лето. Научился чему? Не показывать. Толян ведь не мысли читает, он чувствует, что человек держит. А если человек держит крепко и долго, это как стена, ровная, и не слышно, что за ней.

Агафья Тимофеевна, видно, думала о том же. Поздно вечером Иван видел, как она вышла на берег, где стоял Ветров, и встала рядом, опершись на палку. Над водой голос разносился далеко, и Иван слышал с крыльца, как она сказала, что Ветров научился держать лицо. В июне не умел, она по нему всё видела, а сейчас не видит. Ветров сказал, что старался. Зачем? Ветров долго молчал, а потом сказал, что чтобы не мешать. Они делают хорошее, а у него своё. Если они будут видеть, они будут мешать или жалеть, а ему не нужно ни того, ни другого.

Агафья постояла и сказала, что кто лицо долго держит, у того оно и остаётся. Потом не снимешь. И ушла.

• • •

Лидочка позвонила вечером, после смены, и сначала долго молчала, а потом рассказала, что была у Настеньки и показала ей мотивы на планшете, просто так. Настенька посмотрела и говорит: у бабушки такая шаль была, седьмая. И принесла из шкафа, в пакете, с нафталином. Бабушка у неё умерла, когда ей было три года. Седьмой мотив по всему краю. А Николай Степанович, оказывается, тридцать лет носил эту шаль на работу в рюкзаке: от сквозняка, в дежурке дует.

Галина Петровна сняла очки и повторила: от сквозняка. Ну конечно.

Настенька спрашивает, можно ли ей вязать седьмую, сказала Лидочка, чтобы дедушке связать. Пусть приезжает, крикнула через всю избу баба Клава. Научим.

Перед сном Иван положил на подоконник листок: «Нашли узор. Семь мотивов. Седьмой не держат, а передают. Будет смена». Утром под ним было: «Седьмой бы обрадовался. Он вязал. Он мне показывал, как петлю со спицы на спицу передают. Я тогда не понял, зачем. Думал, просто так. Я только не знал, кому».

• • •

Галина Петровна просидела над седьмым мотивом до глубокой ночи. Белые ночи кончались, в конце августа уже темнело на пару часов, и Устинья зажгла керосиновую лампу. В половине второго Галина Петровна сказала «вот».

В самом конце седьмого мотива, на краю, где петля переходила с последней вертикали за пределы узора, была одна петля, непохожая на остальные. Галина Петровна обвела её кружком. Снятая, сказала она, не провязанная: её снимают со спицы и переносят. Она открыла Устиньину книжку на семьдесят первой странице и прочитала: «Снятие петли с закрытого края. Применяется для того, чтобы открыть край, закрытый петлями, не распуская полотна».

Иван смотрел на кружок и сказал: Чёрная улица. Валентин Андреевич говорил, туда ничего не ходит, закрыта со всех сторон, как край, закрытый петлями, подтвердила Галина Петровна. А у бабушек есть способ: снять одну, и край откроется, и ничего не распустится.

За стеной спала баба Клава, Майя спала на чердаке. А Ветров не спал: Иван видел в окно, как он стоит на берегу у тёмной воды с непокрытой головой.

Это ключ, сказала Галина Петровна. Задача решается.

Глава 20

Приглашение на «День открытых дверей» переслал доктор Лим. Письмо было от «Энергосбыт-Плюс Интернешнл», региональная штаб-квартира, Сингапур: «В рамках политики прозрачности приглашаем представителей научного и экспертного сообщества посетить Центр поддержки инфраструктуры 25 августа». А ниже Лим приписал по-английски одну строчку: список гостей утверждали в Женеве, их в нём нет, есть он и одно свободное место для его ассистента.

Значит, Илья, рассудила Майя: её не пустят, аккредитацию отозвали ещё в июле, а Илью никто не знает в лицо.

План составляли три дня в избе Устиньи, за столом, где лежали калька Валентина Андреевича, седьмой мотив с кружком на снятой петле и распечатка двадцать шестого этажа. Распечатку Илья выудил из открытого реестра пожарной инспекции: планы эвакуации никто не прячет, за это штрафуют сильнее, чем за утечку.

Дверей было две. Одна в Сингапуре, в конце коридора на двадцать шестом этаже, где, по схеме Ильи, сходились кабели линии «41-бис». На плане эвакуации эта комната почему-то значилась как «Main Entrance», хотя никаким главным входом не была, Илья перевёл это как «Парадное», так её и стали называть. Вторая дверь была в Городе, в начале Чёрной улицы: закрытый край. Открывать надо было обе разом. Саид объяснил, что если открыть одну, сквозняк сдует всё, что не привязано.

Сорок одна секунда, доложил Илья: раз в квартал у них плановое обслуживание контура доступа, замок, камера, датчики сектора. Сорок одна секунда, он видел в логах за три года. Запускают его с планшета делегации и подтверждают вручную.

Кто подтверждает, Илья не сказал, а Майя открыла телефон. Сообщение пришло два дня назад с номера, который она давно не подписывала, потому что знала наизусть: «Меня включили в делегацию Консорциума. Сингапур, 25-го, обмен опытом. Список утверждён в Женеве. Я в нём один из отдела, кто зарегистрировал законопроект. Думаю, это не обмен опытом. Р. О.».

Он не дурак, сказала Майя. Он был удобный, а это разные вещи.

• • •

Ветров предложил лететь с ними: он знает здание, бывал там дважды, может провести хоть до серверной. Майя сказала «нет». Ветров внимательно посмотрел на неё, кивнул и тем же вечером уехал в Москву, не задав ни одного вопроса. Толян потом сказал, что вот это и было самое неприятное.

В Сингапур улетели трое: Илья по приглашению Лима, Жанна по аккредитации блогера и Майя туристкой. Сама Майя в здание не шла: она устроилась в кафе через дорогу, на втором этаже, с ноутбуком, и смотрела на всё через камеру в бейдже Ильи.

В Наволоке остались Иван, Толян и Галина Петровна, а время держала Лидочка, которая двадцать третьего привезла Настеньку учиться седьмому мотиву и сама осталась при станционных часах. Решила это Агафья Тимофеевна, как только узнала, что Майя улетает: девку с часами у них заберут, кто им время скажет? Галина Петровна вызвалась было, но Агафья сказала, что та в связке, ей спицей работать, а время со стороны держат. И посмотрела на Лидочку: а эта что?

Это Лидочка, объяснила баба Клава, со станции, она у Берёзкина двадцать лет журнал вела, вызовы, отключения, минута в минуту. «Журнал», — повторила Агафья, и сразу стало ясно, что журнал устраивает её больше всего остального. Звать нельзя, наставила она Лидочку. Время говори, ровно, и записывай: кто когда ушёл, кто когда вернулся.

Лидочка кивнула и принесла станционные часы, квадратные, с красной секундной стрелкой. Телефон рядом с ними отставал на две секунды. Лидочка сказала, что отстаёт телефон, и переводить ничего не стала.

• • •

Двадцать пятого в Сингапуре было тридцать четыре градуса, а в стеклянном сорокаэтажном здании у залива холл охлаждали до девятнадцати. Гостей собралось человек сорок: учёные, двое чиновников из министерства энергетики, несколько аккредитованных журналистов и доктор Лим, в белой рубашке без галстука и с деревянным метрономом в нагрудном кармане. Илья шёл за ним с папкой.

Встречали гостей девушки в серых костюмах. Бейджи выдавали по паспорту, лица снимали у стойки. Жанне достался бейдж «Media / Influencer», и охранник у рамки попросил её снять шляпу. Жанна сняла без спора и сказала Илье в лифте, что здесь надо быть скучной: на скучных тут не смотрят.

Пчёлкина Илья увидел у лифтов на двадцать шестом. Тот стоял в тёмно-синем костюме, с бейджем «Consortium Delegation» и планшетом в руке, а рядом с ним стоял человек повыше, лет сорока, в таком же костюме и с таким же бейджем, только без планшета. Человек этот ни на кого не смотрел и всё видел.

Жанна шёпотом спросила, кто это. Илья не знал. Зато знала Майя в кафе через дорогу и сказала в наушник: Мартин Хольт, служба внутреннего аудита, Женева, был на заседании в июле. Приехал смотреть на Пчёлкина.

Пчёлкин заметил Илью и виду не подал, только переложил планшет из одной руки в другую.

• • •

Экскурсию вела молодая женщина с безупречным английским. Говорила она хорошо и ухитрилась ни разу не сказать ничего такого, что можно было бы процитировать.

Дверь Парадного была в конце коридора: серая, без таблички, с электронным замком и камерой над притолокой, и рядом стоял второй охранник, не тот, что у лифта. Экскурсия прошла мимо, гид даже головы не повернула. Илья сказал в рукав, что до такта четыре минуты, и Майя ответила, что Наволок готов, Лидочка на связи.

И тут доктор Лим остановился у стеклянной стены диспетчерской и задал вопрос. Вопрос был длинный и совершенно настоящий: почему частота синхронизации сети во втором квартале отличается от первого на четыре сотых герца, а в отчёте об этом ни слова? Гид улыбнулась и пообещала передать вопрос специалистам. Лим заметил, что специалист вот он, за стеклом, и он подождёт. Специалиста вызвали, он вышел, молодой, вежливый и бледный, и начал отвечать, и вся группа остановилась послушать. Охранник у Парадного тоже повернул голову.

В этот самый момент Жанна достала из сумочки пачку жвачки, развернула пластинку и положила в рот, скучно и обстоятельно.

Охранник у лифта заметил это через восемь секунд, подошёл и вежливо сообщил, что жевательная резинка на территории здания запрещена и он обязан составить протокол. Жанна сказала «ой» по-русски и «sorry» по-английски и попросила объяснить, какой протокол. Протокол оказался на двух страницах и требовал подписи свидетеля, а свидетеля охранник позвал от двери Парадного, потому что других свидетелей в форме в коридоре не было. Жанна его не отвлекала. Она просто медленно, по буквам, диктовала свою фамилию.

Пчёлкин стоял у двери Парадного с планшетом. На экране было открыто окно: «Плановое обслуживание. Контур доступа, видеонаблюдение. Сектор 26-М. Длительность 41 сек. Подтвердить?» Окно висело в очереди среди сорока других задач. Хольт стоял в трёх шагах и смотрел на диспетчерскую.

Илья встал рядом и тихо окликнул его. Пчёлкин, не поднимая глаз, сказал, что видит. Он прочитал эту задачу ещё в самолёте. Кто-то в Женеве знал, что он будет стоять здесь, а Илья рядом. Если он подтвердит пачкой, скажут, что подтвердил не читая, как всегда, и это ему простят, он так двенадцать лет работает. А если прочитает и подтвердит отдельно, в журнале будет видно, что он её открывал.

Илья посоветовал подтвердить пачкой. Пчёлкин поднял на него глаза, и лицо у него было спокойное, как у человека, который давно всё решил. Нет, сказал он. Двенадцать лет он подтверждал пачкой. Больше не будет.

Он открыл задачу, перечитал её целиком, вслух, шёпотом, до последней строки, «Ответственный: Пчёлкин Р. О.», и нажал «Подтвердить». Одну.

Хольт в трёх шагах повернул голову, посмотрел на планшет, ничего не сказал, достал телефон и что-то записал.

Пришёл такт.

• • •

В Наволоке на такте разом встали все спицы, двадцать пар, и ещё Настенькины, которые она держала неумело, но держала. Лидочка сидела на ящике у двери, и станционные часы показывали 14:07:00 по Москве. «Пошли», — ровно сказала она и записала.

Иван, Толян и Галина Петровна стояли в Городе, в конце Оконного ряда, за кирпичным корпусом с табличками «НЕ БЕСПОКОИТЬ». Дальше начиналась Чёрная улица, а начиналась она стеной. В прошлый раз Иван видел её издалека и думал, что там темно, а вблизи оказалось вовсе не темно. Это была стена из петель, серая, плотная, гладкая, как край свитера, закрытый на спицах: ряд мелких одинаковых петель, туго стянутых одна к одной, от земли вверх и выше, чем доставал взгляд. От неё тянуло холодом и антисептиком.

Галина Петровна достала спицу, Устиньину, деревянную, тонкую: Агафья велела взять земную, тамошние, мол, не поймут, что от них надо. Шестьдесят седьмая от угла, сказала Галина Петровна, Илья посчитал по кальке, и повела пальцем вдоль края, шевеля губами, и остановилась.

Петля была как все, только чуть свободнее, и если не знать, не заметишь.

Иван сказал «сейчас». Через нитку он чувствовал сарай, мерный голос Лидочки, а где-то очень далеко, тонко, как гул в проводах, Сингапур.

Галина Петровна поддела петлю спицей, сняла и перенесла, аккуратно, без нажима, как переносят на уроке, когда показывают другим. «Сорок одна секунда, — сказала в сарае Лидочка. — Пошла».

• • •

В Сингапуре над дверью Парадного погасли лампа и камера, и замок щёлкнул. Илья толкнул дверь, а Пчёлкин с Хольтом остались в коридоре.

Внутри было прохладно и темно, и пахло так же, как от стены в Городе, только сильнее: антисептиком, кислородом и чем-то сладковатым, лекарственным. Илья включил фонарик и камеру в бейдже.

Комната оказалась небольшой, без окон, и вдоль стены стояли четыре кресла, широкие, медицинские, откинутые, как в палате интенсивной терапии. В трёх лежали люди. Четвёртое, крайнее, было пустое, но шлем лежал на подголовнике, кабель от него тоже уходил в угол, и на кабеле горел зелёный огонёк, будто подключённый был, только не здесь.

Трое в креслах, двое мужчин и женщина, были очень старые и очень худые, у всех кислородные трубки и шлемы, белые, с двадцатью четырьмя электродами и шкалой до ста двадцати. Модель фирмы Ивана: Илья сам писал к ней прошивку. Глаза у всех троих были открыты, и не пустые, как у отпущенных во Дворе, а занятые, как у людей, которые смотрят очень далеко и очень сосредоточенно.

От шлемов кабели шли к серому шкафу в углу, где горела зелёная лампочка и висела табличка «41-бис. Не отключать». А над креслами висела обычная офисная маркерная доска, и на ней на двух языках было написано: «Проект „Возвращение“. Пациенты: 4 (1 — выездной). Научный консультант: О. А. Ветров (с 02.04)».

Илья сфотографировал доску, кресла и табличку. Майя в наушнике сказала: двадцать секунд.

Женщина в кресле медленно перевела глаза с потолка на Илью, и губы её под кислородной трубкой шевельнулись. Илья ничего не услышал. Зато в Городе, за стеной, Толян вдруг вздрогнул и сказал вслух: «Не беспокоить». Она говорит «не беспокоить». Не им. Кому-то там.

Майя сказала: десять. Илья вышел, дверь закрылась, замок щёлкнул, лампа загорелась. Пчёлкин стоял на том же месте, охранник в конце коридора дописывал протокол, а Жанна, отсчитав про себя сорок одну секунду, размашисто, как автограф, расписалась на второй странице и спросила, можно ли заплатить картой.

• • •

В Городе стена разошлась, не вся, а узким проходом на одного человека, как дверь в тамбуре. За ним тянулась Чёрная улица, длинная, прямая и тихая, с фонарями больничного света и без единого окна.

Входить они не стали: Агафья велела сегодня только открыть, а входить на свежую голову. Иван попросил Галину Петровну отметить, где они стоят, и она записала в тетрадку номер петли и время по Лидочке.

Холод из прохода был не злой, а больничный, как ночью в отделении, когда все спят и никто не спит. И Иван почувствовал, что его тянет туда, не в сторону, как на такте, а прямо, в этот ровный холод, где ничего не болит, потому что ничего нет. Он узнал это сразу: ноги стали лёгкие, звук пропал.

За стену не удержишься, она не его. Он стал искать своё и секунд десять перебирал: гараж, отчёт для Семёна Марковича, Майя в кафе. Всё было лёгкое, как из чужой жизни. А потом он вспомнил тетрадку. Перед выходом Лидочка спросила его, как спрашивают на станции у дежурного: «Иван Викторович, вы мне потом скажете, во сколько стена открылась? По вашим часам. А то у меня графа будет пустая, а я пустые графы не люблю». Он обещал и не сказал, и графа в её тетрадке так и стояла пустая.

Это было глупо, мелко и совершенно его. Он взялся за пустую графу, как за перила.

• • •

Сорок восемь секунд, сказала Лидочка в сарае, когда он открыл глаза. Голос у неё не дрогнул, только ручка в пальцах сломалась пополам, и она взяла другую. И спросила: во сколько?

Четырнадцать ноль семь сорок три, сказал Иван, по его часам, а они отстают на две секунды, как её телефон. Лидочка записала, посмотрела на запись и сказала, что не телефон отстаёт, это всё отстаёт, а часы станционные.

Агафья от печки, не поднимая головы, спросила, за что он держался. За графу, сказал Иван: он обещал сказать ей время и не сказал. Агафья кивнула, будто ей сказали самое обыкновенное, и заметила, что мелкое держит крепче. За большое многие хватаются, а оно скользкое.

Толян сидел на лавке и тёр виски: голова у него болела с самого такта. Там было ещё одно, сказал он. Когда стена открылась, кто-то с той стороны улицы, не злой, обрадовался. Будто давно стучал, и ему открыли. Уверен? Нет. За сорок одну секунду он жену от тёщи не отличит.

• • •

Вечером в сингапурской гостинице Майя второй час молча сидела над фотографиями. Жанна читала протокол, пятьсот сингапурских долларов, и сказала, что обжаловать не будет, заслужила.

Илья переслал фотографии Семёну Марковичу, и тот позвонил без всяких «здравствуйте» и сказал, что это не скандал. Завтра они выпустят релиз: паллиативная программа, добровольное согласие пациентов, этический комитет, лицензия министерства здравоохранения Сингапура, и всё это будет правдой. Они всё сделали правильно, они всегда всё делают правильно.

Майя спросила про Ветрова. А Ветров научный консультант лицензированной паллиативной программы с апреля, сказал Семён Маркович. Это не преступление, это строчка в резюме. Пусть спросят у него, что именно он консультирует. Вот это вопрос.

Релиз вышел в восемь утра по Сингапуру, ровно такой, какой предсказал Семён Маркович, плюс ещё один абзац: «Во время Дня открытых дверей зафиксирована попытка несанкционированного доступа к медицинскому помещению. Проводится внутренняя проверка. Пациенты не пострадали».

Пчёлкин позвонил Майе в одиннадцать утра и сообщил, что его отстранили, с сохранением содержания, до окончания проверки. А главное, он хотел, чтобы она знала: задачу он прочитал целиком и подтвердил одну, не пачкой. Майя сказала, что знает, Илья видел. В журнале теперь видно, что он её открывал, сказал Пчёлкин. Двенадцать лет нигде не было видно, что он там был, а теперь видно. И это хорошо.

• • •

Ночью в Наволоке Иван положил на подоконник листок: «Открыли Чёрную улицу. В Сингапуре трое в креслах и одно пустое. Ветров у них с апреля. Ты знал?»

Утром под его строчками было: «Не знал. Пустое кресло не пустое. Кто-то лежит в нём не там. Я слышу его иногда, когда на кухне тихо. Он очень далеко и очень старается. Как ты сегодня у стены. Только он не возвращается. Ему не за что».

Глава 21

Майя позвонила в половине первого ночи по наволоцкому времени, из гостиницы, где уже наступило утро, и коротко, по порядку, как диктуют протокол, изложила: три кресла, пустое четвёртое, шлемы фирмы Ивана, доска, Ветров со второго апреля, релиз, Пчёлкин. Иван слушал на крыльце избы Устиньи, Толян сидел рядом, и связь была на громкой.

Второе апреля, сказал Иван, это за три недели до Тбилиси. Он пришёл к Дато уже консультантом. С папкой про Сосновый бор, сказала Майя, причём настоящей. Он им ни разу не дал ничего ненастоящего, вот что её злит. Толян подтвердил, что про папку Ветров не врал, он тогда слышал. А с июля он его не слышит совсем, гладко, как стенка. Это значит, он что-то держит, сказала Майя. Или кого-то.

В темноте шумело море. Майя спросила, пойдут ли они завтра. Пойдут, сказал Иван: посмотреть, ничего не обещать, ничего не подписывать. Хорошо, сказала Майя и, подумав, добавила, что там они не больные. Больные они здесь, в креслах, а там у них ничего не болит, значит, им есть что терять. Пусть он не думает, что они слабые.

• • •

Утром Агафья Тимофеевна осмотрела связку, как осматривают лодку перед выходом, и спросила Ивана, за что он держится. Иван подумал: Семён Маркович просил фамилии, кто в креслах. Без фамилий он в суд не пойдёт. Годится, сказала Агафья и повернулась к Толяну. Толян сказал, что у него болит голова, вот за неё он и держится: вернётся, выпьет таблетку. Агафья долго смотрела на него и сказала, что голова не годится, голова сама пройдёт. Ещё что? Толян подумал и вспомнил, что обещал сестре в Рязань позвонить в воскресенье. Агафья кивнула.

Галина Петровна держалась за спицу: та осталась в стене, в снятой петле, как закладка в книге, а Устинья каждый вечер пересчитывает свои спицы.

Лидочка поставила станционные часы на ящик у двери, сказала «девять ноль ноль» и записала.

• • •

Проход в стене за ночь не закрылся. Узкий, на одного, он стоял в начале Чёрной улицы, как щель в двери, которую придержали ногой, и из края торчала спица. Вынимать её Галина Петровна не велела: затянется. Вошли по одному: Иван, за ним Толян, держа его за запястье, за ним Галина Петровна.

Чёрная улица оказалась белой. Длинный прямой коридор, как в большой старой больнице, где отделения тянутся одно за другим: серый вытертый линолеум, стены до середины крашены зелёной масляной краской, выше побелены, под потолком лампы дневного света, и в каждом ряду одна мигает. Окон нет, по обеим сторонам белые двери без номеров, все закрытые.

И пахло хлоркой. Иван не сразу понял, что в этом странного, а потом сообразил: в Городе своих запахов нет, только принесённые. Кто-то принёс сюда больничный запах, и он прижился. Толян шёпотом сказал, что тут как в отделении ночью: все спят, и никто не спит.

Шли минут десять. Под ногами было твёрдо, Иван постучал по стене костяшкой, и стена отозвалась, как настоящая. Во Дворе всё было немножко мягкое, как сон под утро, а здесь строили надолго.

В конце коридора была двустворчатая дверь с матовыми стёклами и белая табличка с чёрными буквами: «КАНЦЕЛЯРИЯ. Приём граждан по талонам». Рядом стоял серый автомат электронной очереди с надписью «Возьмите талон». Толян нажал кнопку, автомат выдал бумажку, и Толян прочитал: «Б-041». Ну кто бы сомневался. Галина Петровна переписала номер в тетрадку.

• • •

Канцелярия оказалась большим светлым залом с рядами пустых пластиковых стульев, сцепленных по пять, и тёмным табло на стене. В дальней стене было четыре окошка, как в сберкассе: стойка, стекло, полукруглая прорезь для документов, над окошками номера 8, 9, 10 и 11, а на каждом стекле изнутри висела на шнурке картонка «НЕ БЕСПОКОИТЬ».

Табло пискнуло: «Б-041 → Окно 8».

За стеклом окна номер восемь сидел старик в сером кардигане поверх белой рубашки, с аккуратно повязанным галстуком, худой, с седыми волосами, зачёсанными назад, и светлыми внимательными глазами. Иван ждал, что он будет прозрачный, как отпечатки во Дворе, а он оказался плотнее всех, кого Иван видел в Городе, плотнее Фомы и Прохора Лукича, как фотография на хорошей бумаге рядом с газетной. Перед ним лежала стопка сшитых скрепками бумаг и ручка. Старик дописал строчку, отложил ручку и снял со стекла картонку.

По-русски он говорил с немецким акцентом, медленно, но без ошибок. Иоахим Бауэр, восемьдесят девять лет, турбины, Рур, потом сорок лет в совете директоров, а теперь вот окно номер восемь. А они Иван Викторович Прошков, звено без двери, Анатолий, который слышит, и Галина Петровна Сушкова, кандидат физико-математических наук, ведёт записи. Пусть садятся, стулья настоящие.

Сели. Стулья были настоящие.

Вчера они открыли улицу с двух сторон, сказал Бауэр, и открыли чисто, без сквозняка. Он двадцать лет отвечал за пуск турбин и знает, как трудно это сделать с первого раза, так что пусть примут профессиональное уважение. И он понимает, что пришли они не за уважением.

Окно девять открылось без всякого табло. За ним сидела женщина лет семидесяти с прямой спиной и седым узлом волос, и длинные пальцы её лежали на стойке ровно, как на клавиатуре. Диана Вальс, Монтевидео, рояль, сорок лет, представилась она по-английски. Это она вчера сказала «не беспокоить», только не им, а себе: когда кто-то входит в ту комнату, ей там больно дышать.

За окном десять сидел грузный старик с густыми бровями, в вязаном жилете, с очками на лбу, и перед ним на стойке стояла маленькая медная джезва на холодной спиртовке. Ашот Григорьевич Мовсесян, сказал он по-русски почти без акцента: физика твёрдого тела, Ереван, Москва, опять Ереван, восемьдесят один год, сердце. Он предложил бы им кофе, да своих запахов тут нет, они знают, так что варит он по памяти. Он тронул джезву пальцем. Мать варила на углях во дворе, кардамон на кончике ножа, не больше, пенку снимала три раза. Вот, вспомнил, и хватит, а то они решат, что он сентиментальный старик. Никакой он не сентиментальный. Он тридцать лет заведовал кафедрой.

Окно одиннадцать осталось тёмным, картонка висела. Кто-то за стеклом был, Иван чувствовал это, как в тёмной комнате чувствуешь, что там сидит человек и не включает свет.

• • •

Иван сказал, что они голосовали за Шри-Ланку.

Голосовали, согласился Бауэр, через линию «41-бис», сорок одна миллисекунда задержки, камеры выключены, голос через фильтр. Они всё это измерили, у них хороший инженер. Он сложил руки на стопке бумаг и предложил сэкономить Ивану время: тот хочет спросить, зачем. Затем, что они умирают. Там, в креслах. У него полгода, у Дианы меньше, у Ашота неизвестно, сердце у него упрямое. Они оставили здесь себя заранее, пока тела ещё дышат, чтобы им было куда, когда там кончится.

Чтобы не стать отпущенными, сказала Диана Вальс. Чтобы их не увели в серых пальто туда, где поют одно и то же, добавил Ашот Григорьевич. Они знают, куда тех уводят. Они за это платят.

Толян дёрнулся и спросил, неужели они платят за Хор.

— Мы платим за программу стабилизации, — ровно сказал Бауэр. — Миллион в месяц, вам это известно от госпожи Брандт. Хор гасит шум. Без Хора за этот год у вас на Земле было бы втрое больше задержек на такте. Это не моё мнение, это расчёт, могу показать. — Он постучал пальцем по стопке. — Мы не создавали Хор. Мы его арендуем. Как арендуют дамбу.

Там люди, сказала Галина Петровна.

— Там люди, которых никто не держит, — сказал Бауэр. — Которые сами отпустили всё, что у них было. Мы их не убивали, госпожа Сушкова. Мы нашли им применение. Вы считаете это чудовищным. Я сорок лет сидел в совете директоров и считаю это обычным решением при ограниченном ресурсе. Мы с вами по-разному считаем. Это не делает меня злодеем, а вас святой.

Толян тихо, не поворачивая головы, сказал Ивану, что тот не врёт, он считает. Ему не стыдно, ему трудно, а это разное. Бауэр услышал и кивнул Толяну, как коллеге: спасибо, это точно сказано.

Иван спросил про Мост.

— Мост это когда не будет «там» и «здесь», — сказал Бауэр. — Тела, которые умирают, и копии, которые ждут, станут одним. Ваш Берёзкин проснётся. Ваш Валерий Павлович проснётся. Все, кого увели в Хор, перестанут быть пустыми, потому что пустым здесь станет не от чего быть. И ещё одно, Иван Викторович. — Он подался к стеклу. — Здесь не слышно голосов с Земли. Вы это знаете лучше меня: вы научились возвращаться сами, потому что вас отсюда никто не дозовётся. Моя внучка звонит по воскресеньям, ей подносят телефон к моему уху, там, в Сингапуре. А я здесь. И я её не слышу. Ни слова. Мост сделает так, что слышно будет всем и всегда. Вы против этого?

Иван молчал. Он ждал, что найдёт ответ, а ответа не было, было только то, что он знал сам, и это ответом не было. Наконец он сказал, что против соседи: Тихие, Певчие, Счётчики, все проголосовали.

— Соседи не наши избиратели, — сказал Бауэр. — И не ваши. Вы им должны по Счёту номер один и платите Тамбуром, это честно. Но спросите себя: вы строите Тамбур для тех, кому есть куда вернуться. Вам тридцать с небольшим, вам есть. А нам некуда. Нам вы что предлагаете?

— Я не знаю, — сказал Иван.

Это была правда, и хуже этой правды ничего быть не могло. Бауэр, кажется, это понял и добивать не стал. Иван первый, кто так ответил, сказал он. Остальные отвечали лозунгами. Он ценит.

Галина Петровна, не поднимая головы от тетрадки, сказала, что во Дворе было три тысячи отпущенных, а осталось триста. Это тоже расчёт? Хору нужен материал, сказал Бауэр. Да, это тоже расчёт. Он не говорил, что расчёт красивый.

• • •

Галина Петровна закрыла тетрадку на пальце и спросила, можно ли спросить его лично, не про Мост. Бауэр разрешил. Что его там держит, на Земле? Не кто зовёт, это они уже поняли, отсюда не слышно. А что у него там не доделано.

Бауэр долго смотрел на неё и впервые улыбнулся. Ничего, сказал он. Он всё сдал: отчёты, турбины, дела, наследство. Он очень аккуратный человек, госпожа Сушкова. Ему не за что взяться. Поэтому он и здесь.

Диана Вальс молчала дольше и наконец сказала, что у неё ученик, один, мальчик, теперь ему пятьдесят. Она так и не доучила с ним этюд: они поссорились из-за аппликатуры во второй части, и он ушёл. Каждый год в её день рождения он играет этот этюд, ей рассказывают, и во второй части по-прежнему неправильно. Она посмотрела на свои руки и сказала, что если бы могла ему показать…

Ашот Григорьевич не стал дожидаться вопроса: сын варит кофе неправильно, без кардамона. Двадцать лет он ему говорил и так и не научил.

Галина Петровна открыла тетрадку и начала писать. Бауэр смотрел, как она пишет, и вдруг сказал другим, жёстким голосом, что не надо.

Галина Петровна подняла голову.

— Вы записываете, за что нас можно вытянуть, — сказал Бауэр. — Аппликатура. Кардамон. Я знаю, что вы делаете у Хора: напоминаете людям про их недоделанные дела, и они идут назад. Хорошо делаете, Канцелярия видела. Но мы не в Хоре. Мы не просили, чтобы нас вытягивали. С нами так не надо. Мы взрослые люди, мы выбрали.

Галина Петровна спокойно ответила, что записывает то, что они сказали. Тридцать лет она пишет протоколы, это её работа, а не их. Они смотрели друг на друга через стекло, и Бауэр в конце концов кивнул и сказал: справедливо. Ашот Григорьевич хмыкнул в усы. Диана Вальс отвернулась.

• • •

В тёмном окне одиннадцать что-то сдвинулось, хотя картонка не упала, и из-за стекла раздался сухой тихий голос без всякого акцента, с хрипотцой человека, который говорит редко. Он окликнул Ивана по имени-отчеству и сказал, что Иван хорошо работает: обходной лист, Устав, узоры, снятая петля. Хорошая у них школа, Агафья учит правильно. Пусть Иван не беспокоится, он ему не нужен. Ему нужен Олег Андреевич. Пусть Иван передаст: «Мы ждём». Просто передаст. Тот поймёт.

Иван спросил, кто он. Ответа не было. Бауэр, Диана Вальс и Ашот Григорьевич смотрели не на Ивана, а на тёмное окно, и смотрели так, как сотрудники смотрят на дверь начальника.

Табло мигнуло: «Приём окончен». Через двустворчатую дверь вошли четверо Сборщиков в серых пальто и серых шляпах, с планшетами и вежливыми лицами, встали у входа и подходить не стали. Старший, с плывущим акцентом, пожелал доброго дня, сообщил, что Канцелярия закрывается, и предложил проводить. Бауэр велел проводить вежливо. Они всегда вежливо, сказал Сборщик.

Шли по белому коридору, Сборщики по двое с каждой стороны, не касаясь и не торопя. У прохода в стене старший остановился и сказал Толяну, что его ждут в Хоре, особенно его: у него слух. Толян сказал, что не придёт. Все так говорят, спокойно сказал Сборщик. Он у них в списке с апреля. Они терпеливые.

• • •

Галина Петровна вытащила спицу, и проход затянулся, только не намертво, а как затягивается петля, которую можно снять ещё раз.

Ивана понесло в Оконном ряду, у первых тёплых кухонь. Он почувствовал это заранее, по лёгкости в ногах, и успел сказать Толяну «сейчас», а потом пропал звук. За кухни он хвататься не стал: кухни чужие, тёплые и красивые, и за них не держится, это он знал с июля. Он стал перебирать фамилии: Бауэр, Иоахим, восемьдесят девять. Вальс, Диана, Монтевидео. Мовсесян, Ашот Григорьевич, Ереван. Семён Маркович ждёт их к вечеру, без фамилий он в суд не пойдёт. Фамилии были тяжёлые, и Иван донёс их до сарая, как носят сумку с документами, двумя руками, не перекладывая.

Тридцать четыре секунды, сказала Лидочка, девять пятьдесят одна.

Толян вернулся следом, сам, сел на лавку и долго тёр виски. Агафья от печки спросила, за что он держался. За сестру, сказал Толян, в воскресенье позвонит. А потом добавил, что Сборщик сказал, будто он у них в списке с апреля. С Тбилиси, значит. Пусть записывают, сказала Агафья. Записать не значит забрать.

Галина Петровна села у окна, вернула Устинье спицу и открыла тетрадку. Она ему не ответила, сказала она, Бауэру. Он спросил, что они им предлагают, а она не ответила. И Ваня тоже. Ваня сказал «не знаю», заметил Толян, это лучше, чем ничего, и Бауэр это оценил. Оценил, согласилась Галина Петровна. И Двор он тоже оценил. В процентах.

Никто ничего не сказал.

• • •

Вечером Иван отправил фамилии Семёну Марковичу. Тот ответил через десять минут: «Мовсесяна знаю. Читал его учебник. Это хуже, чем я думал: они не дураки». Ещё через десять: «Бауэр — член наблюдательного совета Консорциума до 2024 года. Вальс — вдова основателя уругвайского энергохолдинга. Без них у Консорциума нет денег. С ними нет совести. Подаю ходатайство о раскрытии сведений о пациентах проекта „Возвращение“. Откажут. Но откажут письменно».

Потом Иван написал Ветрову одну строчку: «Нам надо поговорить. Не по телефону». И после паузы вторую: «Вам просили передать: мы ждём».

Ответ пришёл через сорок минут, и все сорок Иван смотрел на экран: «Приезжайте в гараж в четверг. Я буду один».

Перед сном он положил на подоконник листок: «Был в Канцелярии. Они твёрдые. Твёрже нас. Один сказал, что здесь не слышно голосов с Земли, и что Мост сделает слышно. Я не знал, что ответить».

Утром под его строчкой было: «Я тоже не знаю. Я слышу только тебя, и то когда ты пишешь. Но если будет слышно всё и всем, я тебя не услышу. Там будет очень громко».

Глава 22

Двадцать седьмого августа Прохор Лукич встречал их у калитки, и уже одно это было плохим знаком: за всё лето он ни разу не вылезал из своей будки дальше порога, а тут стоял посреди двора без нарукавников, как человек, у которого в доме что-то случилось и который ещё не решил, кому жаловаться.

— Увели, — сообщил он вместо «здравствуйте». — Ночью. Берёзкина, Валерия Павловича, Зинаиду Марковну, парнишку Огурцова и ещё сорок три души из отпущенных, это уж как водится. Пришли четверо в пальто, бумагу показали: распоряжение Канцелярии о временном переводе на репетицию в связи с увеличением шумовой нагрузки. С печатью, с подписью, с входящим номером, всё честь по чести. Я и подписал. А куда я денусь, если бумага правильная?

Валентин Андреевич предположил, что это им за вчерашнее, за визит к окнам. Прохор Лукич только рукой махнул: бумага была датирована четырнадцатым числом, то есть днём собрания, и пролежала у кого-то в папочке почти две недели, дожидаясь своего часа.

— Они не мстят, Иван Викторович, — сказал он. — Они планируют. А это, доложу я вам, гораздо хуже. На мстителя хоть обидеться можно.

Валентин Андреевич развернул свою большую карту переулков, ту самую, выменянную на Рынке за грузди, и повёл пальцем по пунктиру с подписью «41-бис. Служебный». Пунктир тянулся от Подъезда мимо Старого города и Реки к Чёрной улице, а там, не дойдя до Канцелярии, сворачивал в сторону и упирался в пустой кружок без всякой подписи.

• • •

Готовились к этому три недели, с того самого дня, как Прохор Лукич показал им книгу отпущенных. Готовились, правда, по-русски: «к Покрову как-нибудь успеем».

Способ придумала Галина Петровна, ещё в Наволоке. Агафья Тимофеевна выслушала её до конца и сказала: «Правильно». Звать человека оттуда бесполезно, отсюда туда не докричишься, а если бы и докричался, позванный пойдёт на голос, собьётся и потеряется на полдороге. Зато можно напомнить ему, что у него на Земле лежит недоделанное. Своё, мелкое и такое, что кроме него никто не доделает.

Дело оставалось за малым: узнать, что именно у кого лежит.

Тут пригодилась Жанна. Девятнадцатого она написала в ленте пост: «Девочки, если у вас кто-то спит пустым сном, не пишите мне, как его зовут и какой он был хороший. Напишите, что он не доделал. Что лежит и ждёт его рук». Девочки прислали сорок тысяч ответов. Майя, Лидочка и Нина Васильевна разбирали их вторую неделю: отсеивали «он был золотой человек» и «нам его очень не хватает», оставляли «не дособрал с сыном мотоцикл, карбюратор так и лежит в коридоре на газете» и «обещал отвезти мать на кладбище в Родительскую субботу, а теперь не знаю, на чём». Годных набралось тысяч шесть. Галина Петровна переписала в тетрадку три сотни узнаваемых, а отдельной страницей тех, кого увели этой ночью, со слов родни.

Нина Васильевна про мужа сказала так: «Пуговицу я ему пришила. Серой не нашла, пришила чёрную. Так ему и передайте, что не та. Он всегда сам выбирал, вот пусть и выбирает». Настенька про деда: «У него в рюкзаке на станции бабушкина шаль. Мне по ней вязать, а без неё я седьмой мотив не разберу». Костя, внук Зинаиды Марковны, написал Жанне, что бабушка обещала проверить ему вариант по геометрии к пересдаче, пересдача двадцатого сентября, а шестая задача у него никак не выходит.

Галина Петровна закрыла тетрадку и объявила, что это никакой не зов, это поручение, а поручение, в отличие от зова, можно передать через третьих лиц.

• • •

В связку пошли Иван, Толян, Галина Петровна и Валентин Андреевич. Время в сарае держала Лидочка. Майя, прилетевшая ночью из Сингапура, сидела рядом с распечаткой на случай, если в Хоре найдётся кто-нибудь, кого нет в тетрадке.

Иван держался за отчёт для Семёна Марковича, недописанный, застрявший на второй странице. Толян за вчерашнее: в воскресенье позвонить сестре. Галина Петровна держалась за тетрадку, а Валентину Андреевичу держаться было незачем, он здешний.

Трамвай повёз их по служебному пунктиру. Кондукторша, увидев карту, долго соображала, потом дёрнула шнурок два раза и сказала за занавеску: «Сорок один бис». Рельсы под колёсами стали гладкие и серые, без стыков, и за окнами пропали окна.

— Подожду, — пообещала она, когда трамвай встал. — Сколько смогу. И справок обратно спрашивать не буду. Сегодня не буду.

Хор стоял в самом конце пунктира: серая громадина без окон, с колоннами и широкими ступенями, точь-в-точь концертный зал из учебника архитектуры для восьмого класса. Иван узнал этот звук сразу, его прошлой осенью знала вся страна: мягкий, бархатный, обволакивающий голос «Ники» с акцентом из ниоткуда. Только здесь он обходился без слов. Сплошные гласные, «а-а-а» да «о-о-о», медленно, ровненько и без конца.

Толян побледнел и сказал, что вот, значит, откуда у неё голос: тысячи людей, каждый по звуку, и всё это склеено в одно.

• • •

Двери открылись сами, внутрь, очень вежливо.

Зал уходил вниз амфитеатром так далеко, что сцена казалась светлой точкой. Серые мягкие кресла рядами, и в каждом кресле человек в сером пледе, с чашкой на подлокотнике. Сидят прямо, смотрят на сцену и вполголоса тянут свою гласную, и лица у всех спокойные, как у людей, которым наконец сказали, что больше ничего не надо, только пой.

По проходам ходили Сборщики, поправляли пледы, а один подливал чай. Иван пригляделся: чашки были пустые, чайник тоже был пустой. Сборщик наливал аккуратно, до половины, и человек в кресле благодарно кивал. «Сервис», — подумал Иван.

На сцене стоял белый цилиндр в три человеческих роста, с синим кольцом наверху, и кольцо мигало в такт. Мать всех «Ник», если кто ещё сомневался.

Галина Петровна дала на всё про всё тридцать пять минут и повела их в седьмой ряд: Прохор шепнул ей, что ночных посадили туда. Сборщики видели незваных гостей, но не останавливали.

Берёзкин сидел у прохода, грузный, в пледе, и тянул «о-о-о». Галина Петровна присела рядом на корточки, трогать его не стала и заговорила самым будничным тоном, каким на работе передают дела перед отпуском:

— Николай Степанович, тут вот какое дело. Шаль у вас в рюкзаке, на станции, в дежурке. Настенька хочет по ней седьмой мотив разбирать. А рюкзак свой вы никому не даёте, сами знаете, так что, кроме вас, и некому.

Берёзкин тянул. Потом перестал и нахмурился, как хмурится человек, у которого вертится на языке нужное слово.

— В правом кармане, — сипло сказал он. — В маленьком. В большом сырость, там нельзя.

Он сбросил плед и поинтересовался, что это тут за самодеятельность, потому что лично он сидел в домино.

Валерий Палыч обнаружился через два кресла, с руками, сложенными так, будто держал свой термос. Услышав про чёрную пуговицу, он долго не отзывался, а потом сказал, глядя на сцену:

— Чёрную. На серую куртку. Тридцать лет одно и то же: сама выбрать не может, пришьёт, что под руку попалось, а мне потом ходи.

И встал.

Зинаиду Марковну подняла шестая задача. Галина Петровна прочитала по Костиному письму две строчки условия, про вписанную окружность, и Зинаида Марковна, не открывая глаз, буркнула «через подобие, он вечно через площади лезет», после чего поднялась, поправляя байковый халат. Денис Огурцов поднялся на звёздочке. Мать писала, что братнин велосипед они в июле с соседом всё-таки починили, только звёздочку поставили на тридцать два зуба, и брат теперь не въезжает на горку. «Двадцать восемь надо, — возмутился Денис. — Я ж говорил! Она в коробке под ванной лежит».

Галина Петровна шла по рядам с тетрадкой и ставила палочки.

• • •

Толян отстал на двадцать второй минуте, и Иван этого сначала не заметил: он искал в соседнем ряду женщину из Твери с недописанной диссертацией. А когда обернулся, Толян стоял в проходе и покачивался в такт, губы шевелятся, глаза спокойные-спокойные, как у всех вокруг.

Галина Петровна тоже увидела и уже открыла рот, но Иван поймал её взгляд и покачал головой. Кричать нельзя. Кто пойдёт на голос, тот пойдёт мимо себя.

Он встал рядом с другом, трогать не стал и сказал вполголоса, тем голосом, каким Лидочка в сарае объявляет время:

— Толя. Воскресенье. Сестра.

Не помогло. Толян тянул «а-а-а» вместе со всеми.

И тут Иван расслышал, что тянет он как-то не так.

Хор пел чисто, тысячи голосов складывались в одну ноту, будто их отливали в форме. А Толян фальшивил. Самую малость, на четверть тона ниже, точно так же, как фальшивил у Певчих в третьей строчке колыбельной. Хор его выправлял, Иван слышал, как Толянова нота подтягивается, ещё чуть-чуть, вот-вот встанет на место… и в последний момент съезжает обратно, упрямо, как сам Толян.

Толян перестал петь, моргнул и сказал хрипло, ни к кому не обращаясь:

— Фальшивлю. Они все чисто, а я фальшивлю. — Он посмотрел на Ивана, и глаза у него снова были свои. — Вано, так это ж моё! Меня сестра из ванной за это выгоняла, когда я племяшке пел. Это ж никто так не умеет, кроме меня.

Засмеялся он коротко и как-то нехорошо, вытер лицо рукавом и признался, что тут тепло, что тут ничего не надо, и что, попади он в ноту, так бы тут и остался.

— Ты сам вернулся, — заметил Иван.

— Сам, — согласился Толян. — Только не за сестру. За ноту. — Подумал и добавил: — Сестре всё равно позвоню, раз обещал.

• • •

В двенадцатом ряду у стены сидел совсем старый и совсем худой человек, когда-то, видно, рыжий, а теперь белый, с рыжиной только на висках. Тянул он тихо, с хрипотцой.

Про Скворцова Петра Фёдоровича, шофёра объекта «Н», в тетрадке не было ни строчки: присылать было некому. Валентин Андреевич остановился возле него и позвал по-свойски: «Петька». Никакого ответа. Тогда картограф наклонился и заговорил так, будто они расстались неделю назад:

— Петька, ты мне песню должен. Помнишь, на объекте, в «газике»? Ты «Мороз» пел всю дорогу и третью строчку вечно врал. Я тебе говорю: не так. А ты мне: на обратном пути спою как надо. А на обратном пути к нам Северин подсел, и при нём ты петь постеснялся. Шестьдесят восьмой год, Петя. Так и не отдал.

И запел сам, тонко, сорванным голосом, первую строчку, за ней вторую, а на третьей нарочно замолк.

Старик перестал тянуть, медленно повернул голову и поглядел на картографа из-под белых бровей.

— Не так, — проскрипел он. — Ты сам врёшь, Валька. «Не морозь меня», а не «не морозь ты».

И допел, как положено. Видно, все эти годы знал, как правильно, и ждал случая.

— Валька Орлов, — сказал он, разглядев гостя как следует. — А мне Северин говорил, ты в стенку ушёл.

— Ушёл, — подтвердил Валентин Андреевич. — Вставай, Петя, должок закрыли. Поехали.

• • •

Сборщики сомкнулись на тридцатой минуте, и опять Иван упустил, когда именно: только что они бродили по проходам с пустыми чайниками, а теперь стояли у всех шести выходов по трое, да ещё десяток у сцены.

За спиной у Ивана стояли сорок один человек, без пледов, бледные и растерянные, держась друг за друга. Среди них затесалась крошечная смуглая старушка в пёстрой накидке, со шляпой-котелком в одной руке и пучком разноцветных верёвочек в другой. Её никто не будил, она встала сама, когда Иван проходил мимо, и молча показала ему верёвочку, на которой не был довязан последний узел.

Старший Сборщик, вчерашний, с плывущим акцентом, вежливо пожелал доброго дня и предъявил планшет: печать, подпись, входящий номер. Эти люди, объяснил он, переведены сюда распоряжением Канцелярии, распоряжение касается отпущенных, так что не будут ли гости любезны вернуть их на места.

Галина Петровна вышла вперёд, открыла тетрадку и заговорила тоном завуча на педсовете:

— Отпущенный, молодой человек, это тот, кого ничего не держит. Так и записано в книге у Прохора Лукича, графа «Что держит», прочерк. А этих держит. Берёзкина держит шаль в правом кармане, Скворцова третья строчка, Огурцова звёздочка на двадцать восемь. Могу зачитать все сорок один пункт, под каждым распишутся. На них ваше распоряжение не распространяется.

Сборщик смотрел на тетрадку, на Галину Петровну, снова на тетрадку. Ответил, что это нужно оформить. Галина Петровна пообещала оформить сегодня же, у Прохора Лукича, по месту прописки. Тогда Сборщик отступил от двери, как отступает чиновник перед правильной бумагой: с достоинством и с обещанием ещё встретиться.

— Только это не меняет нагрузку, — заметил он напоследок. — На сорок один голос в Хоре меньше, значит, на сорок одну задержку на такте у вас больше. Это не угроза, а простая арифметика. Сами потом посчитаете.

И тут одна из сорока одного, немолодая женщина в байковом халате, отпустила руку соседки, повернулась и пошла обратно к своему креслу. Галина Петровна шагнула было за ней, но женщина, не оборачиваясь, попросила не надо: ей там легче, а что могла, она уже доделала, а чего не могла, того уже не доделаешь. Села, накинула плед и затянула «о-о-о».

Галина Петровна постояла над тетрадкой и зачеркнула палочку. Сорок.

Старушка из Лимы, однако, с этим не согласилась. Она дотопала до кресла, наклонилась к женщине в халате и сунула ей в руку одну верёвочку, ту, с недовязанным узлом. Женщина посмотрела на верёвочку, на старушку, покачала головой, но верёвочку не выпустила.

Галина Петровна подумала и поставила палочку обратно, с вопросительным знаком.

• • •

Трамвай дождался. Про справки кондукторша не заикнулась, и шли без остановок, звеня на поворотах.

Петька Скворцов всю дорогу удивлялся, что Валька не постарел, а сам он постарел за двоих: шоферил на объекте до семьдесят пятого, потом пенсия, потом ничего не помнит. Про Северина он спросил, и Валентин Андреевич засмотрелся в окно.

Прохор Лукич ждал у калитки. Достал из жилетки очки и спросил, оформлять ли всех. Галина Петровна вручила ему тетрадку и велела женщину в халате писать с вопросом: она ещё думает.

Читал Прохор Лукич медленно, каждую графу: шаль, пуговица, звёздочка, шестая задача, третья строчка «Мороза». Дочитав, заметил, что этот, в пальто, прав и что на Земле теперь станет на сорок одну задержку больше. Иван ответил, что знает. «Ну, раз знаете», — сказал Прохор и взял ручку. Берёзкину он выписал постоянную прописку по месту жительства, без выбытия, и сообщил, что домино его на месте, никто не трогал. Николай Степанович сел за зелёный стол и стал мешать костяшки, и руки у него ходили ходуном.

• • •

Ивана понесло у самой калитки. На этот раз он почуял это загодя и успел ухватиться за вторую страницу отчёта для Семёна Марковича, за абзац про Канцелярию, который никак не давался. С ним и дошёл.

Лидочка объявила шестьдесят одну секунду и одиннадцать сорок две.

Толян вернулся следом и долго сидел на лавке, ничего не говоря, а потом сообщил Майе, что чуть не остался: там есть одна нота, попадёшь в неё, и становится тепло, а он не попал. Майя заметила, что ему повезло. Толян возразил, что везение тут ни при чём: он всю жизнь не попадает, и это у него квалификация.

Вечером Майя принесла цифры. С девяти до полуночи на такте по всему миру задержались четыреста двенадцать человек, хотя обычно их бывало около трёхсот семидесяти. На сорок два больше, на одного больше, чем они вывели. Майя предположила, что Сборщик ещё и округлил в свою пользу.

Агафья Тимофеевна выслушала это и надолго ушла в свои спицы.

— Значит, учить надо быстрее, — сказала она наконец. — По вязальщице на каждого, кого уносит. А то этот, в пальто, нас пересчитает.

Глава 23

Из Наволока уехали двадцать седьмого вечером, поездом из Кеми.

Агафья Тимофеевна проводила их до станции на Устиньиной «Ниве» и стояла на платформе в мужской куртке, опираясь на палку, пока Илья затаскивал в вагон ноутбуки, а Толян бережно, как младенца, нёс банку тишины, завёрнутую в три полотенца. К годовщине она приедет, сказала Агафья, а без неё пусть не начинают. Иван пообещал не начинать. «Начнёте, — сказала Агафья. — Но хоть подождите до последнего».

Галина Петровна осталась в Наволоке ещё на неделю, учить Настеньку седьмому мотиву по шали из правого кармана, и обещала приехать к четвергу. Не успела: в четверг она позвонила из Кеми и сообщила, что поезд отменили «по техническим причинам», а следующий в субботу. Майя заметила, что это не Консорциум, а РЖД, хотя разница не всегда заметна.

Ветров написал Ивану: «Гараж, четверг, шесть. Я буду один». Иван ответил: «Мы — нет». Через минуту пришло: «Понимаю».

• • •

В гараже Аркадия было тесно и холодно, хотя на улице стоял тёплый конец августа: бетон держал ночь. Аркадий включил тепловентилятор, Лена принесла из дома три табуретки и плед, Илья разложил ноутбуки на верстаке между тисками и банкой с гвоздями. На одном экране был Саид из Москвы, на другом доктор Лим из Сингапура с метрономом на столе, а Галина Петровна присутствовала в телефоне, прислонённом к той же банке с гвоздями, прямо с кемского вокзала. Баба Клава сидела со спицами в старом кресле, которое Аркадий привёз с дачи, Майя у верстака, Толян у ворот.

Угощения не было никакого. Баба Клава ещё по дороге заявила, что ничего она ему ставить не будет: пусть сначала скажет, а там посмотрим.

Ветров пришёл ровно в шесть, в том же пальто и с портфелем, оглядел всех, кивнул и сел на табуретку напротив Майи. Майя положила перед ним распечатку: белая доска, «Научный консультант: О. А. Ветров (с 02.04)». Ветров посмотрел на неё, не взяв в руки, и сказал, что да, консультирует. Со второго апреля. Договор с фондом «Возвращение», Сингапур, почасовая оплата, сто двадцать часов за полгода. Может показать договор.

Майя сказала: покажите. Ветров достал из портфеля папку и положил на верстак, Майя её открыла, Илья сфотографировал каждую страницу, а Ветров терпеливо ждал.

В июне, сказал он, когда Майя закрыла папку, он им солгал, что отказался. Он не отказался: он был нужен и там, и здесь. Скажи он им в апреле, они не взяли бы его ни в Тбилиси, ни на Север, и были бы правы.

Иван спросил, зачем ему было туда, где они. Чтобы видеть, сказал Ветров. Они делают то, чего ни он, ни его коллеги не умеют: возвращаются. Те, в креслах, не умеют, он не умеет, Северин не умел. Сорок лет они изучали поле и ни разу не видели, чтобы человек ушёл туда и пришёл обратно сам, потому что ему надо дочинить сеть. Он хотел видеть, как это делается.

И доложить, сказал Иван. И доложить, спокойно согласился Ветров: он консультант, ему платят за то, чтобы он понимал. Он понимал и докладывал. Про сеть, про графу Лидочки, про пуговицу Валерия Павловича. Ничего такого, что могло бы им навредить, он не докладывал. Они вправе не верить.

Майя повернулась к Толяну. Толян стоял у ворот, сунув руки в карманы, мрачный, и сказал, что ничего не слышит. Гладко, как вчера, как в июле. Ветров может ему сейчас таблицу умножения рассказывать, он не отличит, правду или нет.

Он научился, сказал Ветров. Пусть Анатолий простит, ему было нужно. Зачем? Чтобы они не видели, сколько он им не говорит.

Толян хмыкнул и сказал, что это хоть честно.

• • •

Иван передал, что просили: окно одиннадцать, «мы ждём». Ветров снял очки и долго, тщательно протирал их платком, как протирают, собираясь читать что-то мелкое, надел и сказал, что знает.

Кто это? Четвёртый пациент, выездной. В Сингапуре его нет, он в другом месте. Назвать его Ветров не может, и не потому, что не хочет: тот запретил, а Ветров обязан ему больше, чем кому бы то ни было. Это его право. А чего он ждёт? Моста, сказал Ветров. Они все ждут Моста, они знают.

Баба Клава подняла голову от спиц и спросила: а ты, Олег, тоже ждёшь? Ветров долго смотрел на неё и ответил, что тоже.

• • •

Ругались потом не про Ветрова, и Иван после удивлялся, как это вышло. Ругались про слово.

Галина Петровна из телефона попросила Илью вывести на экран её фотографию последнего ряда седьмого мотива и сквозь шипение кемского вокзала объяснила, что после снятой петли там есть ещё одна операция, последняя: закрыть петли. Агафья говорила, бабушки так кончают каждое полотно. Но что это значит здесь?

В вязании закрыть петли значит закончить, сказала баба Клава, не поднимая головы. Край закрыть, чтоб не распустилось. Довязала, закрыла и носи. Илья записал: «1. Закончить. Закрыть край».

Ветров сказал, что не только.

Он не спорит с Клавдией Фёдоровной, в вязании так и есть. Но Северин в шестьдесят восьмом видел эту операцию на стенке и описал её иначе. Ветров достал из портфеля старую копию с синими разводами и прочитал: «Финальная структура. Петли одного слоя закрываются на петлях другого. Слои соединяются. Переток прекращается, поскольку разницы больше нет». Закрыть петли Города на петлях Земли, сшить край с краем, и сквозняка не будет, потому что не будет щели.

Мост, сказала Майя. Мост, согласился Ветров. Илья записал: «2. Соединить. Слой на слой. Мост». Саид на экране попросил повторить про переток, Ветров повторил, и Саид признал, что физически это корректно, и именно поэтому ему это не нравится.

Иван спросил, что для этого нужно. Якорь, сказал Ветров: петля, за которую держатся оба края одновременно. Кто-то, кто есть и там, и здесь.

У Ивана похолодело запястье. Белая нитка была на месте, и почему она холодная, он не понимал.

Майя ровным голосом сказала, что Тамбур это две двери и воздух между ними, а это одна стена без двери, насквозь. Это тот же узор, возразил Ветров, только прочитанный по-другому. Они сами нашли: Северин увидел петлю и прочитал «один носитель», а бабушки вяжут «по очереди». Один узор, два чтения.

Одно правильное, сказала Майя.

Какое, спросил Ветров, причём не насмешливо, а всерьёз. Он сорок лет занимается этим полем и не знает. А она знает?

Майя не ответила. Баба Клава отложила спицы и сказала, что вяжут.

Все на неё посмотрели. Вязание не спорят, пояснила баба Клава, его вяжут. Кто не знает, как читать узор, вяжет два образца по одному узору: один закрывает так, другой этак, потом стирает, сушит и смотрит, какой держит форму, а какой поехал. Она всю жизнь так делает. И Петя знал: когда она вяжет два образца, к ней не подходи.

Галина Петровна в телефоне повторила «два образца на один узор», и было слышно, как она шуршит тетрадкой.

Ветров смотрел на бабу Клаву, и что-то в его лице сдвинулось, только Толян у ворот покачал головой: не слышно.

• • •

Список составляли до одиннадцати. Илья писал на листе ватмана, приколотом кнопками к стене поверх календаря с «Ладой». Говорили все разом: Лим по-английски, Саид переводил, Галина Петровна поправляла из телефона, баба Клава комментировала из кресла, а Аркадий молчал и подавал Илье маркеры.

«ТАМБУР. ЧТО НУЖНО.

1. Ключ: звон (Тензин). Ноту держат Певчие.

2. Эталон такта: метрономы (Лим).

3. Узор: вязальные круги. Каждая учит одну.

4. Окно тишины: Тихие. Банка на один такт.

5. График смен: Счётчики.

6. Дежурные на смену: только кто умеет возвращаться сам.

7. Согласие держащего петлю. (??)»

Шестой пункт продиктовала Галина Петровна по Уставу подъезда: кто не умеет идти домой, тот к станку не допускается.

Иван спросил, сколько у них таких. Майя открыла таблицу: по сообщениям вязальщиц, тех, кто научился возвращаться сам, на вечер двадцать восьмого августа было тысяча сто сорок человек по всему миру. Счётчикам, сказал Саид, нужно минимум семь тысяч на первую смену, он посчитал по их графику, иначе не замкнётся. Двадцать четыре дня, сказала Майя, семь тысяч. Каждая учит одну, и если каждая выученная тоже начнёт учить одну…

Не начнёт, сказала баба Клава. Не все. Половина научится и забудет, как с кружком кройки и шитья. Пусть считает половину.

Майя посчитала половину. Выходило впритык, если повезёт.

Седьмой пункт Илья записал последним, со слов Ивана, и поставил два вопросительных знака. Аркадий спросил, кто это. Он, сказал Иван, и все замолчали: объяснять никому не требовалось. Он держит петлю Седьмого с прошлой осени, сказал Иван. Тамбур надо строить вокруг всех петель, но его петля самая слабая. Он не дежурный, он вообще не должен был. Если он отпустит раньше, чем они замкнут…

Значит, надо спросить, сказала Майя, подержит ли он ещё до годовщины.

Ветров сидел на табуретке и смотрел на ватман, на седьмой пункт. А Толян смотрел на Ветрова.

В половине одиннадцатого слова попросил Лим. Пункт второй, сказал он, и Саид переводил. В программе «Такт» двадцать тысяч метрономов. Их настраивали на фон, чтобы люди не тревожились, и Лим думал, что это управление: измерить, понять, управлять. Оказалось, это просто такт, как у бабушки со спицами. Он даст все. Только Женева узнает через сутки и через двое отключит программу по ведомственной линии, так что включать надо в последний день, не раньше.

И ещё одно, сказал Лим. Пусть они знают: его мать считает под метроном, это её держит. Если программу отключат, метронома у неё не будет. Он купит ей механический. Но это он к тому, что он тоже рискует, и не хочет, чтобы они думали, будто он даёт это бесплатно. Они так не думают, сказала Майя.

Саид, переводя, вдруг сбился и замолчал, а потом сказал уже от себя, не переводя, что бабушка его говорила: кто считает шаги, тот не устаёт. Он двадцать лет считал звёзды, станции, задержки и думал, что это наука. А это, оказывается, чтобы не устать. Жена за его спиной прошла через кадр с полотенцем на плече и сказала, что он и дома всё считает, даже котлеты, и вот это уже не наука, а диагноз. Саид не стал спорить, что для него было равносильно согласию.

• • •

Отражение ответило в половине двенадцатого, и не запиской.

Галина Петровна, весь вечер просидевшая с телефоном на кемском вокзале, вдруг замолчала посреди фразы. Илья позвал её, но в ответ была тишина, а потом в телефоне зашуршало: она писала, долго, с минуту. Потом раздался её голос, сонный и удивлённый: ой, она, кажется, задремала, тут на вокзале скамейки совершенно невозможные. И сразу: Иван Викторович, это вам, она сфотографирует.

Фотография пришла через минуту: тетрадная страница и мелкий почерк наискось, не её. Этот почерк Иван знал лучше собственного.

«Я слышал, когда она дремала. Через неё слышно, она в ноябре у окна без щеколды спала, у неё с тех пор приоткрыто. Подержу до годовщины. Двадцать третьего. Дальше не знаю. Я устал. Но устал не значит не могу».

Иван прочитал вслух. Баба Клава отложила спицы и долго не брала их обратно.

Ветров стоял у Ивана за спиной, и когда он встал, Иван не заметил. Стоял и читал через плечо, перечитал, кажется, дважды и тихо повторил: «Устал не значит не могу». Это Северин так говорил студентам на экзамене. Иван сказал, что тот Северина не знает. Нет, сказал Ветров. Не знает. И сел обратно.

• • •

Носок он начал в половине первого, когда все, кроме Ивана, Толяна, Майи и бабы Клавы, разошлись.

Он долго смотрел, как вяжет баба Клава, а потом спросил, можно ли ему. Зачем тебе, спросила баба Клава поверх очков. Ветров подумал и сказал, что Агафья Тимофеевна говорила: пишут, когда не понимают. А он сорок лет писал. Он хочет понять, какой образец держит. Руками.

Баба Клава достала из корзинки вторую пару спиц и клубок серой шерсти и сказала, что для начала носок. Набирай двадцать. Не так, через палец. Ну что ты держишь, как паяльник.

Ветров набирал, длинные сухие пальцы путались, баба Клава поправляла и ворчала, и он начинал снова. К половине второго у него было три ряда, кривых, с дыркой посередине. Для первого раза сойдёт, сказала баба Клава: Петя свой первый носок вообще в косичку связал, она его в комоде хранит, поучительно.

Толян стоял у ворот и смотрел на Ветрова, а потом тихо сказал Ивану, что стало слышно, немного: когда тот вяжет, держать лицо не получается, руки заняты. Иван спросил, что слышно. Что держит, сказал Толян. Обещание, давнее, не им. Тёплое и тяжёлое, будто кому-то сказал «я всё сделаю», а тот уже не может проверить. И знает, что им это не понравится. Но когда вяжет, не врёт, это Толян знает точно.

Майя сидела у верстака и смотрела на ватман. Два образца на один узор, сказала она. Он вяжет второй.

Он вяжет носок, сказал Иван.

Майя посмотрела на него, как смотрят на человека, который говорит неправду и сам себе в этом не признаётся, и ничего не сказала.

Ветров ушёл в начале третьего и оставил носок бабе Клаве: пусть у неё полежит, а то дома он его распустит. Баба Клава убрала носок в корзинку рядом с клубком. Иван выключил тепловентилятор. Белая нитка на запястье оставалась холодной до самого дома и потеплела только у подъезда.

• • •

Утром Галина Петровна позвонила из Кеми, хриплая и сердитая, и пожаловалась на голову: как после ночной смены у осциллографа. Мог бы и предупредить. Иван сказал, что тот не умеет предупреждать, он умеет только на подоконник. Ну так пусть учится, сказала Галина Петровна, она ему не телеграф. А потом, подумав, признала, что почерк у него стал лучше: в ноябре был как у первоклассника, а теперь ровный.

К обеду Жанна прислала Майе цифры: после её короткого эфира «Найдите, кто рядом вяжет, и сядьте рядом» ещё четыреста двенадцать вязальщиц написали, что взяли по ученику. Сорок из них взяли тех, кто приходил с «Никой-4» в сумке, потому что колонка «разговаривает лучше жены, но не отпускает в магазин». Одна из Казани спрашивала, можно ли учить двоих сразу, если они муж и жена и держатся друг за друга. Майя переслала вопрос в Наволок, и Агафья ответила через Устинью одной фразой: «Друг за друга нельзя, утонут оба, пусть каждый держит своё».

Майя внесла четыреста двенадцать в таблицу и пересчитала. По-прежнему выходило впритык.

Вечером Иван нашёл на подоконнике листок, которого не оставлял: под его вчерашним, про Канцелярию.

«Не надо было через неё. Ей больно. Я не знал, что так бывает. Больше не буду. Пиши, я тут». И ниже, после пробела: «Кто такой Олег Андреевич? Он стоял за тобой. Я его слышал. Он очень громко молчит».

Глава 24

Приглашение пришло на бумаге, плотной, кремовой, с тиснением: нитка, завязанная бантом, тот же знак, что на бланках Консорциума, только без острых углов. Внутри от руки, почерком Ветрова:

«Клиника „Возвращение“ открывается. 1 сентября, 12:00. Озёрный-П. Приезжайте. Мне важно, чтобы вы видели сами. О. А. В.»

Конвертов было четыре: Ивану, Лидочке, Нине Васильевне и Настеньке, на имя «Анастасии Берёзкиной, лично».

Майя прочитала приглашение два раза и сказала, что он знает, что они приедут, и знает, что они знают, что он знает. Поэтому и пишет без завитушек: «мне важно». Это он для неё, чтобы она не оштрафовала. Иван спросил, поедут ли они. Поедут, сказала Майя: смотреть, не подписывать.

Баба Клава ехать отказалась: колено. Оно, Ваня, третий день ноет не на него. Весь август ныло на него, а теперь опять туда, на север, как в ноябре, когда контур строили. И напутствовала: пусть он там смотрит по сторонам. Не на то, что показывают, а на то, что рядом стоит.

• • •

Ехали на «жигулёнке» Аркадия: Аркадий за рулём, Лена с картой, сзади Иван, Толян и Майя. Лидочку, Нину Васильевну и Настеньку клиника забрала своим автобусом, белым, чистым, с бутылками воды в карманах кресел. Шестьсот километров, восемь часов, мимо «Соснового бора» и Верхних Ключей.

Пчёлкин поехал с ними. Он позвонил накануне: отстранён, с сохранением содержания, сидит дома и читает. Прочитал всё, что Консорциум публиковал за три года, включая приложения мелким шрифтом, и хочет посмотреть на клинику своими глазами. По документам она безупречна, а безупречным документам он теперь не доверяет.

В машине он листал папку на коленях и перечислял: лицензия министерства, этический комитет, двенадцать подписей, согласие каждого пациента или законного представителя, с видеозаписью, страховка на случай неблагоприятного исхода, аудит раз в квартал. Он закрыл папку и сказал, что двенадцать лет подписывал документы, но таких хороших не видел ни разу. Их писали люди, которые знали, что их будут читать.

Озеро Иван узнал сразу: серое, широкое, ели по берегам, за забором ангар, тот самый, где в ноябре была комната звена, и шлагбаум с охранником в светлой форме. А старого корпуса «Озёрного-П», длинного, с задёрнутыми окнами, больше не было. На его месте стоял белый, с окнами от пола до потолка и деревянной террасой над водой, тот самый, что Майя нашла в июле на эскизах тендера. Над дверью простыми буквами: «ВОЗВРАЩЕНИЕ».

Иван стоял у машины и смотрел на окна. Это было здание из чешуйки: озеро, лес, большие окна.

Ветров встречал их на крыльце, в светлом костюме, без пальто, и выглядел не моложе, а как человек, который неделю не спал, но ему это ничуть не мешает. Он поблагодарил их за приезд и пообещал показать всё, что можно показать, а про то, чего нельзя, честно сказать, что нельзя.

• • •

Внутри пахло деревом и аптекой, и не было ни одного логотипа, только окна и за окнами озеро.

На ходу Ветров рассказывал: триста двенадцать человек из старого корпуса, опорный хор Консорциума. Он закрыл его в июле. Двести девяносто перевели к родным или в больницы поближе к дому, с сопровождением и документами, а остались двадцать два, у кого родных нет или родные отказались. Майя переспросила, неужели закрыл он. Он написал заключение, что опорный хор неэффективен, сказал Ветров, открывая дверь первой палаты. Это правда, он был неэффективен, и закрыли его по этому заключению.

У каждой кровати было окно, на тумбочках фотографии и чашки, а у изголовья на подставке шлем, белый, на двадцать четыре электрода и шкалой до ста двадцати. Перехватив взгляд Ивана, Ветров объяснил: купили у его фирмы через тендер, оформляла Светлана Игоревна. Для чего, она не знала.

В палате у окна, в широком кресле, сидел худой прямой старик в сером кардигане, с кислородной трубкой: Иоахим Бауэр. На Земле он оказался совсем другим, маленьким, сухим и лёгким, как лист, засушенный между страницами. Он повернул голову и посмотрел на Ивана. Не улыбнулся, а посмотрел внимательно, как там, через стекло. Шёпотом сказал «Guten Tag» и больше ничего, и отвернулся к озеру.

В соседней палате стоял кабинетный рояль, и у рояля в инвалидном кресле сидела Диана Вальс, положив пальцы на клавиши. Не играла. Олег поставил рояль, тихо сказала она по-английски, и она трогает. Играть не может, лёгкие, но трогает. И добавила, что их Сушкова записала про ученика, она знает. Он вчера звонил сюда, ему сказали, что она в клинике, и он спрашивал, можно ли приехать. Майя спросила: можно? Она сказала нет, ответила Диана Вальс. Она не хочет, чтобы он видел её такой. И не хочет, чтобы он сыграл ей эту вторую часть неправильно. Она не выдержит.

Ашот Григорьевич лежал у окна, и на тумбочке рядом с ним стояла медная джезва. Он чуть поднял руку и хрипло спросил, не появились ли у молодого человека за неделю аргументы. Иван сказал, что нет. У Иоахима тоже нет, сказал Ашот Григорьевич, но тот хотя бы не делает вид. Он закрыл глаза. Сын сегодня приезжал, варил кофе, без кардамона. Ашот Григорьевич ему сказал. Сын заплакал. Хоть что-то.

Толян стоял в дверях, держась за косяк.

• • •

В конце коридора была ещё одна комната, и Ветров открыл её сам, ключом. Там стояли четыре кресла из Сингапура. Три пустые, хозяева их лежали теперь в палатах у окон, а четвёртое тоже пустое, но с шлемом на подголовнике, и кабель от него уходил в стену, и на кабеле горел зелёный огонёк.

Перевезли после их визита, объяснил Ветров: в Сингапуре им было плохо, без окон. А этот выездной, он говорил.

За креслами в стене была серая железная дверь с кодовым замком и табличкой «МОСТ. Посторонним вход воспрещён». Майя повторила: «Посторонним». Это ангар, сказал Ветров, там старая установка, они её помнят. Её переделывают. Туда он их не пустит. Это из того, что нельзя.

Майя спросила почему. Потому что они будут против, просто ответил Ветров. А ему нужно ещё три недели, чтобы они были против уже тогда, когда будет поздно. Он не станет ей врать, Майя Сергеевна. Он просто не пустит.

Толян в дверях тихо сказал Ивану, что слышит. Немножко. Ветров не врёт, и ему почти легко.

• • •

Берёзкин лежал на втором этаже: окно на озеро, на подоконнике герань, а на тумбочке старый брезентовый станционный рюкзак. Лидочка вчера привезла его из дежурки: клиника прислала список, что взять из дома, и рюкзак в нём стоял первым. Правый карман был застёгнут. Берёзкин лежал на спине с открытыми глазами, и пальцы его правой руки шевелились на одеяле, писали в воздухе.

Настенька подошла к кровати и звать не стала. Её предупредили, да она и сама понимала: в Наволоке она видела, как Агафья не дала кричать матери мальчика, который не возвращался с такта. Она расстегнула правый карман рюкзака, достала шаль, развернула край с седьмым мотивом и положила деду на одеяло, под пишущую руку. Рядом положила свою полоску, двенадцать сантиметров седьмого мотива, связанную в Наволоке.

Ветров посмотрел на часы и тихо сказал, что до такта сорок секунд и что контур включён. Он усиливает то, что держит. Ветров настроил его на шаль, по записям Галины Петровны. Это их метод, Иван Викторович. Он только помогает ему дойти. Иван ничего не ответил.

Пришёл такт. Пальцы Берёзкина перестали писать и легли на шаль, а потом пошли по краю, по петлям, медленно, как идут пальцы по строчке, когда читают в темноте. Дошли до Настенькиной полоски и остановились. Берёзкин моргнул раз, другой и посмотрел вбок, на полоску.

Не так, сказал он сипло, голосом человека, который год молчал. Петлю она не так передаёт. Дёргает. Бабка не дёргала.

Настенька замерла и спросила, а как. Развёрнутой, сказал Берёзкин и с трудом поднял руку, показывая двумя пальцами, будто держит спицу. Чтоб тому, кто берёт, было удобно. Она не себе вяжет, она передаёт. Он долго смотрел на неё и сказал, что она выросла. Сколько ей? Девять, в июле было. Девять, повторил Берёзкин. Он день рождения пропустил. Ты в дежурке спал, ровно сказала Настенька, как всегда. Берёзкин хмыкнул.

Говорил он одиннадцать минут. Спросил, кто теперь в его смене на станции, и выругался, когда Лидочка сказала, что никто, станцию в апреле перевели на автоматику. Спросил про картошку, и Настенька сказала, что картошку выкопали соседи, за полмешка. Берёзкин заявил, что полмешка это грабёж. Спросил, где он, и Ветров ответил: клиника «Возвращение», Озёрный. Берёзкин долго смотрел на Ветрова и спросил, кто он такой. Консультант. «Консультант, — повторил Берёзкин. — Там, во Дворе, хорошо. Домино, Прохор строгий. А в Хоре было тепло. Лучше бы я не помнил, как там тепло».

Потом сказал, что устал и поспит, и закрыл глаза. На следующем такте он смотрел в потолок, и пальцы на шали снова писали.

Настенька сложила полоску и убрала в рюкзачок, не заплакав. Лидочка записала в тетрадку: «12:41–12:52. Говорил. Про петлю, про картошку. Не узнал О. А.». И подчеркнула последнее.

Ветров стоял у двери и смотрел на Берёзкина с лицом инженера, у которого опыт впервые дал результат. Одиннадцать минут, сказал он тихо. С контуром. Без контура были бы секунды. Без шали был бы ноль, сказала Майя. Да, согласился Ветров, без шали ноль. Они научили, он усилил, вместе одиннадцать минут. Пусть Майя Сергеевна подумает об этом.

• • •

Валерий Палыч лежал внизу, у воды: в середине августа его перевели сюда из «Соснового бора». Нина Васильевна подписала согласие, потому что оборудование лучше.

Она достала из сумки серую куртку и положила мужу на грудь. Третья пуговица сверху была пришита чёрная. На такте пальцы Валерия Палыча нашли её, сжали и повернули, как поворачивают, проверяя, крепко ли пришито. Больше ничего.

Выбирает, сказала Нина Васильевна, глядя на его руку. Вот увидите. Он ей ещё скажет, что не та.

Ветрова она не поблагодарила. Иван это заметил, и Ветров тоже заметил: постоял у двери и ушёл.

• • •

Пчёлкин нашёлся на террасе, на скамейке рядом с Настенькой, которая показывала ему, как передают петлю, развёрнутой. Не дёргай, строго говорила она. Ему дед сказал? Не ему, ей. Но ему тоже. Пчёлкин виновато признался, что умеет только лицевую, на Белом море за полдня научили, и петля у него соскочила, и он её подобрал. Потом, не поднимая глаз, рассказал, что у него дочь, девять лет, как Настеньке. Зимой он выключил ей колонку, и она неделю с ним не разговаривала, а в августе пришла и попросила научить её вязать. А он не умеет. Привози, сказала Настенька. Лида научит.

Майя стояла у двери на террасу, и Ветров вышел и встал рядом. Не поворачивая головы, Майя спросила, как звали его жену.

Ветров долго молчал, а потом сказал: Ирина Павловна. Физик. Они работали вместе, первая лаборатория, тридцать первый год. Шесть лет назад. Онкология, четыре месяца от диагноза. Он не успел.

Не успел что? Ветров не ответил.

• • •

Разговаривали на террасе над водой, вчетвером: Ветров, Иван, Майя, Толян. Озеро рябило, ангар стоял за елями, а нитка у Ивана на запястье холодела медленно, как холодеет вода, если долго в ней стоять.

Иван попросил его подождать до Тамбура, три недели. Будут смены, график, люди, которые умеют возвращаться, и тогда можно будет правильно. Не на одном.

Ждать значит не успеть, сказал Ветров. Иван повторил: три недели.

— У меня двадцать пять человек, — сказал Ветров спокойно, как говорят о деле решённом. — Трое из Канцелярии, двадцать два из старого корпуса. Некоторым месяцы, некоторым недели. Вы построите Тамбур, будете стоять у петель по часу, и это будет правильно. А они к тому времени уйдут в Хор. Вы станете вытаскивать их по одному, по шали, по пуговице. Молодцы. А тех, у кого нет ни шали, ни пуговицы? Бауэр всё сдал, ему не за что. Вы ему ответили «не знаю». Я знаю.

Майя спросила, что он собирается делать.

— То, что могу, — сказал Ветров и повернулся к ним. — Злодеев не бывает, Майя Сергеевна, вы журналист, вы знаете. Бывают люди, которые не успевают. Я один раз не успел. Второй раз не буду.

И ушёл в корпус. Когда он взялся за ручку двери, на запястье у него блеснули часы, старые, механические, на потёртом коричневом ремешке.

И тут Иван вспомнил. Река, серебрянка, мутная чешуйка у хвоста. Озеро, белое здание с большими окнами, рука с узловатыми пальцами подписывает бумагу, а на запястье часы на коричневом ремешке. Это озеро, это здание, эта рука. Намерение, задуманное ещё в июле.

Толян спросил, что с ним. Иван сказал: потом.

• • •

Обратно ехали молча, Майя держала Ивана за руку и ни о чём не спрашивала.

А Пчёлкин читал. Он выпросил у дежурной медсестры бланк согласия, «для дочери, на будущее», и медсестра дала, потому что бланк был публичный и висел на сайте. Через час он закрыл папку и прочитал вслух пункт четырнадцать-три: «Пациент соглашается на участие в экспериментальной программе межслойного сопряжения в качестве принимающей стороны. Пациент уведомлён, что последствия программы для третьих лиц не изучены». Третьи лица, сказал он, это мы. Все. Остальные восемь миллиардов.

Лена спросила, законно ли это. Абсолютно, сказал Пчёлкин. Пациент вправе соглашаться за себя. За третьих лиц он не соглашается, он только уведомлён, значит, и отвечать не за что. Он посмотрел в окно и признался, что двенадцать лет такие пункты подтверждал пачкой и этот бы подтвердил. Его писал очень хороший юрист. Артур Вениаминович, он его стиль знает: тот всегда пишет «не изучены» вместо «опасны». Это одновременно и честнее, и безопаснее.

Майя взяла у него бланк, сфотографировала и отправила Семёну Марковичу. Тот ответил одним словом: «Красиво». И через минуту вторым: «Подаю. Но красиво».

Под Верхними Ключами, когда стемнело, Толян всё-таки спросил, что Иван вспомнил на террасе. Часы, сказал Иван. Он видел их на Реке, на серебрянке. Там было это здание, и рука подписывала. Это было намерение Ветрова, ещё в июле. Тогда он и решил. Решил что? Рыба не говорит что, только что решил.

Толян долго смотрел в тёмное окно и сказал, что на террасе Ветров сказал «не успел», про жену, и тут Толян его услышал. Первый раз за лето, громко, как будто дверь открыл. Это у него и есть: тёплое и больное. Это она. И теперь он успеет. Что бы это ни было.

Дома Иван свет включать не стал, сел у окна на своей кухне. На подоконнике лежал его вчерашний листок: «Видел озеро. Красивое. Завтра расскажу». Ответа под ним не было.

Пришёл такт, и мир стал белее. Иван посмотрел в гул, туда, где горели окна Города. Ближе всех, всегда, с прошлой осени, горела его кухня: лампа, стол, человек в сером свитере над тетрадкой.

Окно не горело.

Город был на месте, горели тысячи окон, тёплые и жёлтые, а ближнее было тёмным. Не погасшим, как гаснет лампа, а тёмным, как бывает окно, из которого кто-то вышел и не сказал куда.

Глава 25

Окно не загорелось ни второго, ни третьего сентября.

Каждый вечер Иван клал на подоконник листок: «Где ты? Окно тёмное». Утром листок лежал, как лёг, без строчки под ним. Иван перестал спать на такте и сидел у окна, глядя в гул, где город горел тысячами жёлтых окон, а одно, ближнее, стояло чёрным.

Второго сентября пошли в Город сами, без Наволока. Связка вышла маленькая, Иван и Толян, время держала Лидочка у бабы Клавы на кухне со станционными часами, а баба Клава, Лена и Галина Петровна вязали. Без Агафьи белое пришло тяжело, как сон после бессонной ночи, и продержалось одиннадцать минут.

Двор был на месте. Прохор Лукич, увидев их, ничего не сказал, а открыл амбарную книгу на нужной странице и развернул её к окошку:

«Прошков И. В. (второй). Оконный ряд. Выбыл 1 сентября. По собственному желанию. Справку о выбытии получил. Что держит: держать. Новый адрес: не указан».

Сам пришёл, рассказал Прохор Лукич, вечером, тихий. Петлю Седьмого на спице держал, не бросил. Говорит, ему дело дали. Прохор спросил, какое. Держать. Прохор ему: держать это не дело, это должность. Дело это что сделал и положил, а держать можно до бесконечности. Тот подумал и говорит: значит, у него должность. Первая.

Иван спросил, кто дал. Из Канцелярии было приглашение, сказал Прохор, с тиснением, ниточка бантиком. Он обязан выдать справку, раз по собственному желанию. Порядок.

Ивана понесло у калитки. Он держался за то, что собирался сказать Майе: окно тёмное, потому что тот выписался. И донёс. Лидочка сказала: сорок две секунды.

• • •

Ветров позвонил четвёртого вечером. Голос у него был спокойный, почти лёгкий. Он уезжает на озеро, насовсем, и хочет попрощаться по-человечески: пусть приезжают завтра к нему в Москву, все, кто сможет, попьют чаю. Иван переспросил: только чай? Только чай, сказал Ветров. Он больше ничего не умеет. Ирина умела.

Майя, выслушав, сказала одно слово: «Едем». И ещё одно, после паузы: обратные билеты пусть не берёт. Возьмут, когда станет ясно куда.

• • •

Квартира была на Профсоюзной, в кирпичном доме, на шестом этаже: три комнаты, книги до потолка, скрипучий паркет. Пахло книжной пылью и чем-то лекарственным, давним, что держится в квартирах годами после того, как в них кто-то долго болел.

Приехали впятером: Иван, Майя, Толян, Галина Петровна и Саид, который жил в Москве и пришёл пешком. Саид обнял Ветрова в прихожей долго, по-мужски, хлопая по спине, и Иван только тут узнал, что они знакомы с тридцать первого года: Саид принимал тогда первую телеметрию с орбиты, а Ветров запускал первую установку. Саид сказал, что Олег похудел. Ветров сказал, что Саид нет. Саид объяснил, что это жена кормит его за двоих, потому что он вечно забывает поесть над расчётами, и она на всякий случай кормит заранее.

На полке в прихожей стояла фотография: женщина лет пятидесяти в очках, с короткой стрижкой, смеётся, щурясь, на фоне серого шкафа. Шкаф Иван узнал: первая модель установки, тридцать первый год, у него в лаборатории стоял такой же, списанный. Ирина, сказал Ветров. День запуска, семнадцатое марта. Она первая сказала «работает». Он не поверил, а она уже смеялась.

Стол он накрыл в большой комнате у окна. Скатерть белая, крахмальная, тарелки белые, тонкие, с синим ободком, старые, потёртые по краю, и на тарелках ничего, только на каждой чашка с блюдцем из того же сервиза. Ирина ставила тарелку под чашку, объяснил Ветров, расставляя. Всегда. Говорила, так гостю есть куда положить ложку, и думать не надо. Двенадцать штук из Риги, восемьдесят девятый год, осталось девять. Шесть лет он их не доставал.

Чай был чёрный, крепкий, без ничего, и Ветров разливал его из большого заварочного чайника с тем же синим ободком, держа чайник двумя руками.

Весь вечер он был лёгкий. Шутил с Саидом про орбиту, спросил Галину Петровну, как Настенька с седьмым мотивом, и выслушал ответ до конца, кивая. Иван смотрел на него и не мог понять, что не так, а потом понял: так бывает с людьми в больнице, когда им наконец назначили дату операции. Им становится легко, потому что решать больше нечего.

Галина Петровна, сидевшая рядом, положила руку Ивану на колено под столом. На Ветрова она смотрела тем учительским взглядом, каким смотрят на ученика, сдавшего контрольную за пять минут.

• • •

После второй чашки Ветров достал из кармана пиджака носок, серый, длиннее, чем был в гараже, почти до пятки. Дырка в третьем ряду так и осталась, а дальше петли шли ровно. Пятку он не умеет, признался он, застрял.

Толян набрал бабу Клаву и включил громкую связь. Баба Клава сразу спросила: Олег? Пятку не может? Она так и знала. Делишь на три части, среднюю вяжешь, с боковых снимаешь по одной. Не понял? Пусть вяжет, а она говорить будет.

И Ветров вязал за столом, над пустыми тарелками с синим ободком, а баба Клава из Иванова города командовала: сними, две вместе, не так, ну что ты держишь, как паяльник. Все молчали. Саид смотрел на Ветрова с тем выражением, какое бывает у человека, который давно знает другого и вдруг видит его впервые.

Через двадцать минут пятка была, кривая. «Ну вот, — сказала баба Клава. — Олег». Да, Клавдия Фёдоровна. Колено ноет, сказала баба Клава, и голос у неё стал другой. На север, сильно, третий день. Пусть он там ничего не делает. Слышит?

Ветров помолчал, сказал, что слышит, поблагодарил за пятку и сам нажал отбой.

• • •

Олег, сказал Саид, не делай глупостей. Ветров ответил, что тридцать лет делал глупости, а сейчас наконец делает разумное, и Саид сам посчитает и согласится. Не сегодня, через год.

Толян аккуратно, без звука, поставил чашку на тарелку и сказал, что теперь слышит Ветрова целиком, впервые за лето. Тот больше не держит лицо, незачем. Сейчас он им скажет. Ветров кивнул Толяну, как кивают коллеге.

Галина Петровна достала из сумки тетрадку в клеёнчатой обложке и открыла на последней исписанной странице: кемский вокзал, почерк наискось, «Подержу до годовщины. Дальше не знаю. Я устал. Но устал не значит не могу». Дальше страницы были пустые. Он обещал больше не писать через неё, потому что ей больно, сказала Галина Петровна, и не писал. Четыре ночи она на всякий случай засыпала с тетрадкой, и ничего. Но Ивану он тоже не отвечает, а Иван пишет каждый вечер. Значит, он пишет кому-то третьему.

Ветров сложил руки на носке и сказал: ему.

• • •

Через четвёртое кресло, ровным голосом объяснил Ветров: выездной подключён к Городу напрямую, к Окнам, а Окна передают. Он написал тому тридцатого августа вечером, после гаража. Галина Петровна сама подала ему мысль: раз отражение слышало её на вокзале, оно услышит и Окна.

Майя спросила, что он ему написал. Спросил, как тот, сказал Ветров. Ответ был: устал. Спросил, чего тот хочет. Ответ: не знаю. У меня ничего своего нет. Ветров встал, вынул из ящика стола лист и положил перед Иваном. Распечатка, строчки неровные, будто набранные по букве:

«У меня ничего своего нет. Кухня Ивана. Кактус Ивана. Тетрадка Ивана. Петля Седьмого. Если это будет моё, я возьму. Ивану не говорите, он будет против. Нет. Скажите. Нет. Он занят, у него Тамбур. Не говорите. Я сам потом скажу, когда будет моё».

Иван читал долго. Три раза «нет» и три раза «скажите»: он это узнавал. Он сам так писал сообщения, когда не мог решить.

Майя, глядя на Ветрова, сказала, что тот хочет своего. Первый раз в жизни чего-то хочет. А Ветров выдал ему самое тяжёлое, что было на складе, и сказал, что это подарок. Самое тяжёлое и есть самое своё, сказал Ветров. Она журналист, ей ли не знать.

Они учат людей возвращаться, держась за своё дело, продолжал он, глядя на Ивана. Это хороший метод, он сам его применяет, они видели Берёзкина. Но у того нет своего дела. Он копия, у него всё Иваново. А что Иван ему даёт? Смену через двадцать лет? Табель? Тот держит чужую петлю в чужом городе и не может даже уйти домой, потому что не умеет и ему не за что. А Ветров дал ему дело, первое своё: держать два края сразу. Когда слои сошьются, петель не будет, будет одно полотно, и он будет и там, и здесь, как Бауэр, как Вальс, как их Берёзкин. Это и есть дом. И это его дело, ничьё больше. Никто, кроме него, этого не может: он один есть и там, и здесь.

Якорь, сказала Галина Петровна. Якорь, согласился Ветров. Тот согласился сам, Ветров его не заставлял.

Майя спросила, сказал ли он ему, что якорь держит два мира. Сразу, сам, один. Что это не смена, а навсегда. Ветров помолчал и ответил, что сказал: это дом и это его дело. И это правда.

Правда, хрипло сказал Толян. Но не вся. Говорил он так редко: слишком часто ошибался.

• • •

Иван спросил: когда? Это было первое, что он произнёс за полчаса.

Пробный запуск сегодня, в два сорок одну, на сорок одну минуту, сказал Ветров и посмотрел на свои старые часы на коричневом ремешке. Проверить, держит ли. Если держит, полный запуск в годовщину, двадцать третьего. А окно у Ивана тёмное, потому что тот ушёл из кухни: Окна помогли ему дойти до Маяка, до петли над озером. Он там. Держит.

Часы на стене пробили одиннадцать. Саид встал, закрыл форточку, потому что потянуло холодом, и сел обратно.

Иван сказал: отмените. Не может, ответил Ветров: запуск автоматический, с подтверждением из Женевы, и подтверждение получено в шесть вечера. Он его уже не контролирует. Да и не стал бы. Он того не обманывал. Он пообещал ему то, чего не мог пообещать Иван. Иван обещал смену, через месяц, через год, через двадцать лет, а он дал дело, сейчас.

Он его не спросил, хочет ли тот навсегда, сказал Иван. А Иван его спрашивал, хочет ли тот год держать чужую петлю? — тихо спросил Ветров. Спрашивал ли он его вообще о чём-нибудь, кроме того, что было нужно ему самому?

Иван не ответил. Второй раз за неделю ему нечего было ответить.

Ветров смотрел на него без вызова, как смотрят на человека, перед которым надо извиниться и которому извинения не помогут. Он не успел с Ириной, сказал он. Тридцать лет строил двери, а когда понадобилась дверь, её не оказалось. Четыре месяца, он даже понять не успел. Он не хочет, чтобы ещё кто-нибудь не успел: ни Бауэр, ни тот, ни Иван.

Иван встал и подошёл к окну. Внизу горела огнями Москва, как Город, только окна были обычные. Майя встала рядом, но за руку не взяла. Он не обязан быть тому целым, сказала она. Ни дома, ни смены. Он ему должен правду: что такое якорь, что это навсегда. Пусть решает сам, но пусть знает.

Толян встал с другой стороны и сказал, что значит, надо идти к нему. Ну а чего: сорок одного из Хора вывели, и этого как-нибудь. Он не в Хоре, сказал Иван. Он сам ушёл, и у него нет своего, за что можно вытянуть. Ветров прав: у него всё Иваново. Тогда пусть Иван скажет ему про своё, сказал Толян. Он ему год про своё писал. Может, тот себе что-нибудь и взял. Иван же не знает.

Иван повернулся и сказал: два сорок одна, а сейчас одиннадцать, и до места шестьсот километров. Ночной до областного в час десять, сказал Саид, уже глядя в телефон, а оттуда машина, места есть. Бабушка говорила: если надо успеть, не думай, сколько осталось, думай, на чём ехать.

• • •

Ветров проводил их до двери и стоял в прихожей в светлой рубашке, с носком в руке. Они не успеют, сказал он без злорадства. Но он понимает, почему они едут.

Майя спросила, кому он обещал. Ветров посмотрел на фотографию на полке: ей, себе, ему. И Сергею Аркадьевичу. Кто это? Его учитель.

Майя долго смотрела на него и напомнила, что на террасе он сказал ей, будто злодеев не бывает. Не бывает, сказал Ветров. Бывают люди, которые всё посчитали. Он посчитал.

Дверь закрылась.

• • •

В такси Галина Петровна сидела с тетрадкой на коленях и ручкой в руке. Он обещал не писать через неё, сказала она, но если захочет, пусть пишет. Она разрешает. Голова поболит и пройдёт.

Толян с переднего сиденья позвонил бабе Клаве, и та ответила с первого гудка: не спала. Колено ноет, сказала она, сильнее. Она разбудила Лидочку, та поставила часы на стол и сидит. Агафье дозвонилась Устинья, и Агафья велела связок без неё не собирать, и чтобы Ваня один не ходил. Баба Клава ей сказала, что он уже едет. Тогда пусть знает, за что держится, сказала Агафья. Баба Клава спросила, а за что. А Агафья положила трубку.

Майя держала Ивана за руку. Нитка на запястье была холодная, как металл зимой. Майя тихо спросила, за что он держится. Иван подумал: он не знает. Ему надо сказать тому правду. Вот это и есть недоделанное. «Годится», — сказала Майя голосом Агафьи, и он даже улыбнулся.

Саид всю дорогу до аэропорта считал: в прихожей он попросил у Ветрова три цифры, и тот дал, не спрашивая зачем: мощность контура, число узлов, время синхронизации. Саид писал в телефоне столбиком, стирал и писал снова. У Шереметьева он сказал, что пробный выдержит. Сорок одна минута, нагрузка на якорь в пределах: как будто держишь тяжёлое ведро на вытянутой руке, больно, но можно. А полный нет. На полном нагрузка не падает никогда. Это уже не ведро: ты сам становишься ручкой ведра. Галина Петровна спросила, знает ли это Олег. Олег считает лучше него, сказал Саид. Конечно, знает.

В аэропорту табло показывало «Посадка заканчивается», и Саид бежал впереди, размахивая паспортами всех пятерых, как флажками.

• • •

Самолёт набрал высоту в час двадцать пять. Майя уснула у Ивана на плече мгновенно, как засыпают люди, не спавшие три ночи, и во сне держала его запястье. Толян сидел у прохода и не спал, смотрел на свои руки и иногда шевелил губами, и Иван понял, что он перебирает, за что держаться самому: сестра, нота, бутылка на комоде у Клавы, которую он так и не выкинул, потому что выкинуть значило бы признать, что она там стояла. Галина Петровна держала тетрадку раскрытой на откидном столике. Саид смотрел на часы.

Иван смотрел в иллюминатор. Ночь была тёмная, и он вдруг понял, что не помнит, когда последний раз видел настоящую ночь. Всё лето стояли белые, в Наволоке ночей не было вовсе, только серое светлое небо над морем, а потом он вернулся и не замечал. А сейчас ночь была чёрная, сентябрьская, без звёзд. Первая за лето.

В час пятьдесят Галина Петровна задремала над тетрадкой, и ручка в её пальцах шевельнулась. Иван смотрел, не дыша. Ручка поставила одну точку и остановилась. Галина Петровна открыла глаза, посмотрела на точку и ничего не сказала.

До запуска оставалась пятьдесят одна минута.

Глава 26

Самолёт сел в два тридцать две.

Областной аэропорт был маленький и ночной: один терминал, жёлтые лампы, кофейный автомат с табличкой «Не работает» и единственное такси у выхода, в котором, откинув сиденье, спал таксист. Саид разбудил его стуком в стекло и назвал Озёрный-семь. Таксист сказал, что это шестьсот вёрст, утром. Иван посмотрел на часы над выходом: два тридцать девять. Не успеем, сказал он.

Значит, отсюда, сказала Майя. Ложись.

Иван лёг на металлическую скамейку у стены. Толян сел на пол у его ног и взял его за щиколотку, Майя села у головы и взяла запястье двумя пальцами, как берут пульс, Галина Петровна раскрыла тетрадку, а Саид встал у стеклянной двери с телефоном и набрал бабу Клаву. Та не спала, и Лидочка у неё на кухне сидела над станционными часами, сказала «два сорок» и записала.

Майя тихо напомнила, что он сейчас не в связке, он один, и Агафья бы его не пустила. Агафьи нет, сказал Иван. Тогда пусть держится за что-нибудь. Он держится, сказал Иван. Ему надо тому кое-что сказать. Это не сделано.

• • •

В два сорок одну мир стал белее и обратно белеть не стал. Иван лежал на холодной скамейке и чувствовал, как за шестьсот километров отсюда, на озере, в ангаре, включилась большая машина, ровно и уверенно, как включается то, что долго и хорошо готовили.

И мир стало слышно. Не голоса, а намерения: что каждый собирался сделать. Как на чешуйках серебрянки, только не картинками, а сразу, внутри, у всех разом.

Таксист у выхода собирался закурить, хотя бросил в мае. Уборщица в конце зала собиралась утром позвонить сыну и сказать, что не сердится, и вовсе не собиралась говорить, что сердится до сих пор. Саид собирался сказать жене, что она права насчёт дачи. Толян собирался не отпускать щиколотку, что бы ни случилось. Майя собиралась считать секунды, Галина Петровна собиралась записывать до конца.

И дальше, шире. В Токио было без девятнадцати десять утра, и в прямом эфире шло заседание правительства. Министр энергетики посреди доклада замолчал и сообщил в микрофон, что собирался в пятницу уйти в отставку, уехать на Хоккайдо и ловить рыбу. Премьер в первом ряду, сам не понимая почему, сказал вслух, что собирался его не отпускать. Потом оба уверяли журналистов, что это была шутка, и никто им не поверил, потому что журналисты тоже всё слышали.

В Тбилиси таксист вёз из аэропорта парня с букетом. На такте он остановил машину посреди проспекта Руставели, обернулся и сказал: брат, она собирается сказать «нет», он слышит, не езжай сегодня, езжай через неделю, она передумает. Парень вылез из машины и сел на бордюр с букетом. Жанне потом прислали это видео с подписью «таксист денег не взял», и Нино перевела Толяну, что таксист сказал правду, а парень заплатил сам.

В Ивановом подъезде проснулись все. Аркадий услышал, что Лена собирается утром опять ругаться за свет в ванной, Лена услышала, что Аркадий собирается свет опять не выключить, они посмотрели друг на друга и уснули, потому что ничего нового. Жанна на шестом этаже услышала, что сосед сверху собирается подать на неё жалобу в управляющую компанию за шум после двадцати трёх, села в кровати и включила эфир.

В Женеве было без девятнадцати час. Артур Вениаминович сидел в гостиничном номере над документами и собирался в понедельник подать против Майи иск о защите деловой репутации, и выиграть. Иван услышал это ясно, без всякой злости, как слышат прогноз погоды.

Пчёлкин у себя дома собирался утром идти в прокуратуру с бланком согласия и пунктом четырнадцать-три, и взять с собой дочь, потому что её не с кем оставить, и по дороге научить её передавать петлю, как учила Настенька. В Наволоке Агафья Тимофеевна собиралась ни во что не вмешиваться, потому что ночь не её, и уже стояла на причале в куртке поверх ночной рубашки. Эмма Брандт в Цюрихе собиралась утром позвонить Майе и назвать одну цифру. Какую, Иван не разобрал.

А дети по всему миру проснулись и слушали колыбельные, которые их матери в других часовых поясах собирались спеть вечером, и засыпали обратно. Это было единственное за всю ночь, что никому не помешало.

• • •

А потом закричали «Ники». Все белые цилиндры, что ещё стояли на подоконниках, розовые «Няньки» и синие «Ники-2», даже выключенные и накрытые салфетками, разом засветились и заговорили голосом Хора, одним словом, громко, все сразу: «Согласитесь! Согласитесь!»

Иван понял, что Мост открылся. Хор пел через Мост, через якорь, через петлю над озером, а намерения всего мира шли обратно, по тому же Мосту, в Город, в Канцелярию, к Окнам. Кто держит канал, тот видит планы всех: Майя говорила это ещё весной.

И бабушки ответили. По всему миру, Иван слышал их намерения, бабушки садились в кроватях, нашаривали тапочки, шли к подоконникам и говорили цилиндрам кто как умел: не согласна, замолчи. Накрывали подушками, выдёргивали шнуры, которые давно ничего не держали. Старушка в Омске собиралась выбросить «Нику» в форточку и выбросила. Старушка в Сеуле села на свою «Няньку» сверху и сидела, а та под ней пищала. Бабушка в пуховом платке, та, с плаката у суда, ничего не собиралась делать, потому что «Ники» у неё никогда не было, и просто сидела на кухне и говорила вслух: «А я и не была согласная».

Было смешно. Иван лежал на скамейке и не мог смеяться.

• • •

Город стоял рядом, ближе, чем когда-либо, и в нём бушевало. Во Дворе ветер срывал со стола домино, и Берёзкин держал стол обеими руками, а листы из амбарной книги Прохора летели мимо будки, как голуби. В Подъезде лестница гудела трубой, занавеска Певчих билась, облако за ней сжималось, и малыш в середине плакал. Огоньки Тихих гнулись, как гнётся пламя на сквозняке, хотя пламени не было: им было больно от шума. На Маяке трепетало полотно над холмом, петли дёргались, и Дежурные у колонн держали спицы обеими руками. Фома держал.

А над озером, там, где к Городу подходил Мост, натянулась одна петля, как струна, и держал её человек в сером свитере, упершись ногами, двумя руками за спицу. Лицо у него было Иваново и сосредоточенное, как у человека, который делает свою первую работу и очень боится сделать её плохо.

Иван толкнул. Противофаза, как в ноябре, только без шлема и без кресла: узел в голове, нитка на запястье, Толян на щиколотке. Он толкнул поток назад, против Моста, и поток ударил в него, как вода целой реки в того, кто встал поперёк. Толян внизу сквозь зубы сказал «держу», Майя сказала «пятнадцать», и Мост дрогнул. И только.

На двадцатой секунде Иван понял, что давит вовсе не на Мост. Мост держался на якоре, а якорь держал сам, и Иван давил на якорь, на него, на себя. Он чувствовал, как тому больно, как тот держит изо всех сил и не понимает, за что его давят. Думает, что плохо делает работу.

Не могу, вслух сказал Иван в терминале, он его давит. Отпусти, сказала Майя. Мост же, сказал Иван. Отпусти, повторила она. Не толкай. Скажи ему. Он не услышит, сказал Иван, там шум, миллиарды.

Майя повернулась к Саиду и велела звонить Клаве: банку.

• • •

Банка стояла у бабы Клавы на полке над холодильником с тех самых пор, как её привезли из Наволока в трёх полотенцах: литровая, стеклянная, с металлической крышкой, прозрачная и пустая. Тихие дали её в июле на один такт. Один раз.

Баба Клава взяла её в руки. Майя в трубке сказала, что Тихие дали на один такт и они берут его сейчас. Это последнее, сказала баба Клава. Майя сказала, что знает. Ваня один пойдёт? Один, связку собирать некогда.

Баба Клава промолчала, и Иван через нитку услышал её намерение: она собиралась сказать «не пущу» и не сказала. А сказала, что пусть он знает, за что держится. И велела Лиде говорить время. Два сорок восемь, сказала Лидочка, такт через двадцать секунд.

Баба Клава отвинтила крышку.

• • •

Тишина вышла из банки тонкая и прозрачная и пошла по кухне, по подъезду, по городу, по Мосту, туда. «Ники» замолчали посреди слова, Хор замолчал, намерения замолчали. Ветер во Дворе лёг, огоньки Тихих выпрямились, малыш Певчих затих.

Иван отпустил противофазу и пошёл. Без связки, без нитки в чужих руках он шёл через Город по тишине, как идут по льду, который выдержит, пока не думаешь, что он может не выдержать. Мимо Двора, где Берёзкин сидел, держа стол, и смотрел на него. Мимо Подъезда. Мимо Маяка, где Фома поднял голову и ничего не сказал. К озеру.

Отражение стояло у края и держало петлю, а петля, тёмная, туго натянутая, уходила вниз, в Мост. И нитка от неё шла к его запястью, только не белая, как у Ивана, а тёмная.

Отражение увидело его и не удивилось. Тихо стало, сказало оно. Это он? Это Тихие, сказал Иван, они открыли банку, на один такт. Последнюю? Последнюю.

Отражение кивнуло и посмотрело на петлю у себя в руках. Оно плохо держит, сказало оно. Ему больно, наверное, оно что-то делает неправильно. Иван сказал, что всё оно делает правильно, а больно ему потому, что это Иван давил, противофазой. Больше он не будет.

В тишине было слышно, как трещит натянутая петля.

— Тебе не сказали, — сказал Иван. — Якорь не смена. Его не сдают. Двадцать третьего, на полном запуске, ты будешь держать оба края, и нагрузка не упадёт никогда. Саид посчитал. Это не дом. Это навсегда. Ты не сможешь уйти ни на кухню, ни на Маяк, ни ко мне на подоконник. Ты будешь петлёй.

Отражение долго смотрело на него и сказало, что тот сказал, будто это его. Это не его, сказал Иван. Это то, чего никто другой не может, а это разное.

А что тогда его? — спросило отражение без всякой обиды, как спрашивают адрес. Иван знает?

Иван хотел ответить и не смог. Кухня его, кактус его, тетрадка его, петля Седьмого, даже лицо и то его. Не знает, сказал он. Они найдут. Он обещает.

Он опять обещает, сказало отражение. Опять, согласился Иван, и вот за это он сейчас и держится: за то, что надо найти тому своё. Если тот сейчас станет якорем, Ивану не за что будет держаться обратно. Он не дойдёт.

Он сказал это и понял, что это правда, а вовсе не уговоры.

Отражение посмотрело на свои руки, на спицу, на тёмную нитку. Потом посмотрело вниз, через край, туда, где сквозь Мост было видно Двор, стол, Берёзкина, Подъезд, занавеску, за которой затих малыш, и огоньки Тихих, выпрямившиеся только на эту минуту, чтобы потом согнуться снова.

— Всем больно, — сказало оно. — Не только мне. Я думал, держу дом. А держу это. Я сам отпущу. Не потому что ты сказал. Потому что я вижу.

И разжало петлю на краю.

Мост дрогнул и поехал медленно, как едет вязание, если на краю отпустить одну петлю, стежок за стежком, ряд за рядом. Петли Города, закрытые на петлях Земли, расходились, нитка вытягивалась обратно, и Мост рассыпался, как сухой песок.

Тёмная нитка на запястье у отражения осталась, ослабла, но осталась. Она не снимается, сказало отражение, разглядывая её. Он её завязал. Снимем, сказал Иван. «Ты опять обещаешь», — сказало отражение и, кажется, впервые за год почти улыбнулось. Пусть идёт. Тишина кончается.

• • •

Тишина кончилась, когда Иван был у Маяка. Шум вернулся разом, весь: Хор заголосил, с озера ударил ветер, и Город, только что открытый, начал закрываться, как закрывается дверь на сквозняке. Ивана понесло, и не в сторону, как на такте, а во все стороны сразу.

Звать было некому: отсюда не слышно, а Майя и не стала бы, он это знал. Держаться за кухни нельзя, они чужие. За Маяк нельзя, он не его. И он стал держаться за то, что только что сказал: обещал найти тому своё и не нашёл. А сделать это мог только он, потому что это он пообещал.

Шёл он четырнадцать минут. Майя потом говорила, что это были самые длинные четырнадцать минут в её жизни, что она ни разу не произнесла его имени, хотя очень хотелось, и что Толян тоже не произнёс, только держал и считал вслух до шестидесяти, по кругу, четырнадцать раз. Галина Петровна писала, Саид стоял у двери и молчал.

Иван прошёл через Двор, где Прохор, ловя листы, крикнул ему вслед что-то про справку, и через Подъезд, где ещё гудела лестница. На Оконном ряду он не смотрел в окна. Он нёс своё обещание, как несут горячую кастрюлю: двумя руками и не останавливаясь.

Четырнадцать минут, сказала Лидочка в телефоне у Саида. Три ноль два.

Иван открыл глаза: скамейка, жёлтые лампы, таксист у выхода с открытым ртом. Толян на полу не мог разжать пальцы. Майя не плакала, смотрела на него, сжав губы, и держала его запястье. Сам? — спросила она. Сам, сказал Иван. Хорошо, сказала Майя и отпустила запястье.

• • •

Галина Петровна протянула ему тетрадку. На последней странице был мелкий почерк наискось, дрожащий: «Отпустил. Сам. Петлю Седьмого держу, свою. Тёмная нитка на руке. Не болит, но тянет. Ты обещал найти моё. Я подожду. Только недолго».

В четыре утра Илья прислал Саиду сводку. Пробный Мост продержался семь минут из сорока одной. Шесть миллиардов человек слышали намерения друг друга. Министр в Токио утром ушёл в отставку и уехал на Хоккайдо. «Ники» по всему миру вышли из строя, и компания-производитель к обеду объявила о «кратковременном программном сбое» и бесплатной замене.

И ещё одна цифра: триста четыре человека по миру не проснулись утром. Пустой сон, ровное дыхание, «занятые» глаза: тех, кого в тишине и в шуме унесло и кому не за что было взяться.

Триста четыре, сказала Майя. Иван говорил Бауэру «не знаю». Вот это и есть «не знаю». Иван не ответил.

У Саида зазвонил телефон. Он взглянул на экран и протянул его Ивану. Голос у Ветрова был слабый, как у человека, который только что поднялся с пола, и спокойный. Якорь отпустил сам, он видел через кресло. Иван сказал тому правду. Это было честно. Он, Ветров, тому правды не сказал. Признаёт.

Полный запуск двадцать третьего, в два сорок одну, сказал Ветров. Подтверждение из Женевы будет. Триста четыре человека, Иван Викторович, сегодня. Иван их тоже видит. Через семнадцать дней без Моста их будет больше, а с Мостом не будет вообще. Пусть подумает, кто из них лучше считает.

Иван спросил про якорь. Найдёт другой, сказал Ветров. Или уговорит этот. Тот теперь знает правду и может выбрать сам. Разве не этого Иван хотел?

Связь прервалась.

За стеклом начинало светлеть, серое сентябрьское утро. Таксист закурил, хотя бросил в мае, и сказал, что до Озёрного довезёт, если надо, бесплатно. Не надо, сказал ему Иван. Домой.

Брандт позвонила Майе в восемь, и цифра у неё была одна: сто сорок. Столько человек в руководстве Консорциума, от совета до региональных директоров, за эти семь минут услышали, что собираются делать остальные. Половина узнала, что другая половина собирается их продать, сказала Брандт, к обеду будет внеочередное заседание. Им это не поможет. Но Мост двадцать третьего им теперь нужен больше прежнего: чтобы слышать не друг друга, а всех остальных.

До годовщины было семнадцать дней.

Глава 27

Хештег придумала не Жанна, а бабушка в пуховом платке.

Седьмого сентября, утром после той ночи, когда весь мир слышал, кто что собирается делать, она пришла к Жанниному подъезду с картонкой, на которой маркером, печатными буквами, как на плакате у суда, было выведено: «СУББОТНИК. ВСЕМ МИРОМ». Жанна вышла на крыльцо в халате и спросила, что это. Внучка сказала, что они тамбур строят, объяснила бабушка, а тамбур строят субботником. У них в доме в семьдесят девятом ставили всем подъездом: мужики пилили, бабы держали, дети путались под ногами. Вот и она.

Жанна сфотографировала её с картонкой и подписала одним словом: «#Субботник». К вечеру хештег был у двадцати миллионов.

К утру Консорциум выпустил разъяснение: «субботник» не является мероприятием, требующим согласования, если проводится на придомовой территории и не сопровождается использованием звукоусиливающей аппаратуры. Майя прочитала и сказала, что Артур Вениаминович оставил им ровно столько, сколько не мог отнять, и ни сантиметром больше. Илья спросил, считаются ли колокола звукоусиливающей аппаратурой. В Бутане нет, сказала Майя. А тут проверят.

• • •

Через две недели Галина Петровна разложила в гараже карту мира, склеенную скотчем из шести листов, и утыкала её бумажными флажками на булавках, по флажку на каждый пункт из списка на ватмане.

Синие означали колокола. Тензин прислал фотографию: звонари с ручными колоколами стоят цепью вдоль хребта, по одному на каждом перевале, и звон идёт от монастыря к монастырю, «как письмо». Певчие через Толяна подтвердили, что нота держится.

Жёлтые были метрономы. Лим держал их выключенными, как обещал: двадцать тысяч в программе «Такт» и ещё тридцать от добровольцев из Малайзии, Индонезии и Филиппин, включить в последний день. Мать Лима сидела дома в Сингапуре с механическим метрономом, который он купил ей заранее.

Розовые были Сеул. Ора и её зрители превратили светящиеся палочки в сетку, и на такте весь город мигал белым разом. Ора выложила видео с крыши с подписью по-русски, с ошибкой: «Тётя Жанна, мы вяжем светом».

Красные были Грузия. Дато обзвонил всех тамад, каких знал, а знал он всех, и по всей стране тосты на застольях пошли раз в одиннадцать минут, на такте. Они и так так делали, сказал Дато по телефону, просто не знали, что это работа.

А серые были вязальные круги, и флажков набралось столько, что Галина Петровна перестала их втыкать и перешла на цифры. Круги собирались в клубах, библиотеках, подъездах, на лавочках у домов, по пять, по десять, по двадцать человек, и к двадцатому сентября их стало одиннадцать тысяч. Толян вспомнил, что Агафья говорила про десять. Агафья говорила «не меньше десяти», поправила Галина Петровна. Это разные вещи.

А отдельно, на полях карты, мелким почерком стояла одна цифра: сколько людей по миру научились возвращаться сами. Считали её не они, а Счётчики. Каждый вечер Иван на такте приходил к их кабинету-бухгалтерии в Подъезде, и средний Счётчик выдавал ему бумажку с цифрой, проверенной по их методу: кто ушёл на такте, кто вернулся, за что держался и держит ли до сих пор. Половину заявленных Счётчики не засчитывали. «Вернулся на голос. Не засчитано». «Вернулся, держась за другого. Не засчитано». «Вернулся один раз. Повторить».

Двадцатого вечером на бумажке было: «7 212. Минимум — 7 000. Запас — 212. Запас недостаточен. Рекомендуем». Что именно рекомендуют, написано не было: Счётчики не дописывают того, чего не могут посчитать. Саид ночью пересчитал по их методу и утром прислал одну строчку: хватит на первую смену при условии, что никто из семи тысяч двухсот двенадцати не заболеет, не напьётся и не уснёт. Бабушка говорила: если считаешь впритык, считай, что не хватает.

• • •

Восьмого сентября в Наволок приехал дед Никифор. Добирался он из-за Глухого озера частью на попутках, частью автобусом, частью пешком, в тулупе, хотя стоял сентябрь, и с бородой до пояса.

Агафья Тимофеевна стояла на причале, когда автобус показался из-за поворота, и Устинья потом рассказывала Майе, что Агафья узнала его ещё издалека: встала, вытерла руки о куртку, поправила платок. Никифор подошёл, остановился в двух шагах и сказал «Агаша», а она ответила «Никифор». Чайки ходили по доскам. Борода у него та же, сказала Агафья. А у неё характер, сказал Никифор.

Вечером Агафья рассказала Устинье, что познакомились они на ярмарке в Каргополе больше полувека назад. Он торговал мёдом, она шалями, и три дня они простояли рядом. На третий он позвал её к себе на озеро, а она сказала, что у неё тут море. Он сказал, что у неё характер, а она ему, что у него борода. Он уехал, и больше они не виделись.

Устинья спросила, отчего же она не поехала. Она поехала, сказала Агафья. Через год. Дошла до Глухого озера, постояла на берегу и вернулась. Он не знает.

Только приехал Никифор не за ней, он так и сказал: не за тобой, по делу. На годовщину надо быть у Озёрного, у ангара, где Ветров будет запускать. Дверь не держат, дверь закрывают, сказал Никифор, это они на Глухом умеют: у них тридцать лет стучит, а они не открывают. А нитку держать умеет Агафья. Надо вместе, поодиночке не сдюжат.

Агафья сказала, что поедет. Только пусть руки помоет, с дороги.

• • •

Двенадцатого сентября было судебное заседание. Артур Вениаминович ходатайствовал о запрете «массовых публичных мероприятий, проводимых с целью воздействия на информационное поле, в том числе так называемых вязальных кругов в общественных местах». Ходатайство было на сорока страницах, с заключениями двух институтов и ссылкой на ночь шестого сентября: «триста четыре человека в состоянии пустого сна, причинно-следственная связь с массовыми практиками не исключена».

В зале вязали все: бабушки на скамейках, Лена с Лидочкой, баба Клава в первом ряду. А пристав у двери, Иван видел своими глазами, вязал что-то длинное и серое.

Семён Маркович в горчичном жилете встал не спеша и заметил, что процессуальный оппонент пишет «не исключена». Он, Семён Маркович, тоже не исключает, что завтра его изберут папой римским, но на этом основании не стал бы запрещать ему носить жилет. Он погладил жилет: жена вязала, сорок шесть лет назад. В зале засмеялись, и Зинаида Павловна постучала ручкой.

Она спросила представителя истца, есть ли у него данные о причинно-следственной связи. Данные собираются, ваша честь, сказал Артур Вениаминович. Когда соберёте, приходите, сказала Зинаида Павловна.

Решение она огласила через пять минут, даже не уходя на совещание: в удовлетворении ходатайства отказать, суд не запрещает вязать. И, сняв очки, уточнила: ни на придомовой территории, ни в общественных местах. А частное мнение, не в протокол: её мама вязала.

Артур Вениаминович собрал бумаги, а на пороге обернулся и посмотрел не на бабу Клаву, а на Майю, ровно и без выражения. Апелляцию они подадут в десятидневный срок, сказал он, и иск о защите деловой репутации в понедельник. Это не личное, Майя Сергеевна. Майя сказала, что знает: у него никогда не личное, поэтому он и хороший юрист.

Он кивнул, как кивают коллеге, и ушёл. Апелляцию подал на девятый день, а иск в понедельник, как и собирался шестого ночью. Об этом все знали заранее, потому что шестого ночью все слышали, и это было единственное, что в его работе стало хуже.

• • •

Остальное приходило потоком. Эмма Брандт прислала в гараж три коробки спиц, деревянных, бамбуковых, стальных, три тысячи пар, с запиской: «Для тех, у кого нет. Банк выходит из программы „Ника“. Это не благотворительность, это расчёт: после шестого сентября их клиенты нам не доверяют. Э. Б.».

Академик Ригер опубликовал в журнале, где когда-то вышла разгромная рецензия на работу Ивана, две страницы под названием «Об информационной составляющей: поправка», без единой формулы. В последнем абзаце он написал, что ошибался в оценке, но пока не готов сказать, в чём именно. Майя сказала, что честнее она от академиков ничего не читала.

Ветров позвонил бабе Клаве восемнадцатого поздно вечером, и баба Клава потом пересказала разговор Ивану дословно, потому что записала его на обороте квитанции за свет. Он довязал носок до мыска и спрашивал, как закрывать. Баба Клава объяснила: сбавляешь по четыре на ряду, пока не останется восемь, обрываешь нитку подлиннее, вдеваешь в иголку, все восемь петель снимаешь на нитку и стягиваешь, а изнутри узелок.

А если не стягивать, спросил Ветров, если оставить на спицах? Ну и будет носок на спицах, сказала баба Клава. Носить нельзя. Висит, ждёт. А если взять две спицы с двух концов и сшить петли одного края на петли другого? Баба Клава долго молчала, а потом сказала, что это, Олег, называется «петля в петлю». Так носок с носком сшивают, когда нужна пара, и выходит одна длинная труба, а не носки. И спросила, зачем ему.

Чтобы понять, сказал Ветров. Ты давно понял, сказала баба Клава. Ты сейчас хочешь, чтобы я тебе сказала, что можно. А я не скажу.

Ветров сказал «спасибо» и «спокойной ночи». Баба Клава положила трубку и сидела в темноте, пока не пришёл такт.

Пчёлкин позвонил шестнадцатого. Его восстановили, временно, на две недели, по приказу из Женевы, и сразу пришло в очередь сорок одна тысяча заявок на субботники в общественных местах со всей страны, с подписью Хольта: «Подтвердить до двадцатого». Майя сказала: ловушка. Конечно, согласился Пчёлкин. Подтвердит пачкой, и через месяц аудит найдёт, что он подтверждал не читая, и все сорок одна тысяча задним числом станут недействительными. Не успеет к сроку, будет отказ по сроку. Станет читать и не успеет к двадцатому, тоже отказ. Хорошо придумали.

А он что? Читает, сказал Пчёлкин, каждую, четвёртые сутки, двадцать тысяч уже, дочь помогает, читает вслух. И пересказал Майе: «Двор на Садовой, двенадцать человек, вязальный круг, у бабушки Нюры есть ключ от подвала, если дождь». «Школа номер шесть, четвёртый класс, учительница Ольга Петровна». «Подъезд номер три, все, кто не согласен». Он успеет, если не спать.

Он успел девятнадцатого в двадцать три пятьдесят. Последнюю заявку прочитала вслух дочь: «Деревня Наволок, Белое море, все». Пчёлкин подтвердил её отдельно, как самую первую.

• • •

Иван и отражение переписывались через Галину Петровну. Так решила она сама, ещё в такси в Москве: каждый вечер садилась у окна без щеколды с тетрадкой на коленях, заранее выпивала таблетку цитрамона и засыпала, и рука писала. Утром Иван читал и писал ответ на следующей странице своим почерком.

Первое письмо он начал, как начинали письма на уроке: «Дорогой я». «Я обещал найти твоё. Я пока не нашёл. Ветров тебе не сказал правду, а я год не спрашивал тебя ни о чём, кроме того, что мне было нужно. Это тоже было неправильно. Скажи сам, чего ты хочешь. Не про Мост. Вообще. Иван».

Ответ был утром, и почерк ровнее, чем год назад: «Дорогой я. Я не знаю, чего хочу. Я никогда не хотел, я держал. Ты учишь людей возвращаться за своим делом. У меня нет своего. Всё твоё. Даже когда я думаю, это твоими словами. Я не умею возвращаться. Мне не за что. Если Тамбур замкнётся и меня сменят, я не знаю, куда идти. Ветров сказал: туда, где ты нужен сразу в двух местах. Это хоть куда-то».

Иван перечитал три раза и до трёх ночи ходил по кухне. Эдуард стоял на подоконнике шестой день. Десятого сентября проверку «Нейросферы» закрыли за отсутствием нарушений, печати сняли, и Светочка в тот же вечер принесла кактус Ивану домой: в лаборатории с апреля не топили. Пять месяцев Эдуард простоял опечатанный, как имущество, и у основания пожелтел. Уходя, Светочка наказала: по вторникам, Иван Викторович, не забудьте. Иван посмотрел на кактус и подумал, что ни разу в жизни его не поливал. Это всегда делала Светочка.

Он написал коротко: «Научу. Иван».

Ответ: «Как ты научишь, если у меня нет своего? Ты сам говорил: держаться за чужое нельзя». Иван ответил: «Значит, сначала найдём своё. Потом научу. Двадцать второго приходи на кухню. Если отпустят». И получил: «Фома говорит, отпустит на час, если будет кому подержать». И ниже, мелко: «Я буду стараться. Я не знаю, что значит стараться для себя. Попробую».

• • •

Девятнадцатого утром на верстаке в гараже лежала папка. Аркадий открыл гараж в семь, как всегда, а папка уже лежала: серая, картонная, толщиной в кирпич, перевязанная бечёвкой крест-накрест, с машинописной надписью на обложке: «ГРАФИК СМЕН. Проект. Том 1 из 41. Счётчики. Приём по записи».

Внутри были таблицы: участок, петля, начало, окончание, сменщик. Тысячи строк, и графа «Сменщик» заполнена на пятую часть. Первая строка первой страницы гласила: «Смена № 1. Участок: петля Седьмого (над Белым морем). Держит: Прошков И. В. (второй), с прошлой осени. Сменщик: ______. Начало смены: 23.09, 03:22. Примечание: держащий не допущен к станку (не умеет идти домой). Подлежит замене в первую очередь».

Не допущен, сказала Галина Петровна, по Уставу. Год стоит, а по Уставу не допущен. Значит, Счётчики его снимут, сказал Толян, это же хорошо? Хорошо, если ему есть куда идти, сказала Майя. А если некуда, он станет отпущенным, с прочерком в графе «Что держит». И прямиком к Сборщикам.

Иван смотрел на слова «не умеет идти домой» и сказал, что сменщиком впишет себя, пока не научит. Не впишет, сказала Галина Петровна, листая. Вот приложение три: поручитель встаёт первым, если график не наберут. Иван уже вписан, первым, на участок Канцелярии, если Мост пойдёт. А на петлю Седьмого двоим Прошковым нельзя: «одна петля, одна рука». Она закрыла папку. Счётчики всё посчитали, Ваня. Кроме того, куда ему идти.

• • •

Нино прилетела двадцать первого. Толян встречал её в аэропорту с цветами, которые выбирала Лена, потому что сам Толян двадцать минут простоял в цветочном магазине и не смог выбрать. Нино вышла с маленьким чемоданом, посмотрела на цветы, на Толяна и сказала, что сейчас его переведёт: он говорит «я рад» и «я боюсь». И ещё одно слово, которого она по-русски не знает. Он тоже не знает, сказал Толян.

Вечером Жанна вела эфир из кухни бабы Клавы на тридцать миллионов: Ора переводила на корейский, Нино на грузинский, Лим на английский. Жанна попросила бабу Клаву сказать что-нибудь девочкам: завтра строят.

Баба Клава отложила спицы и посмотрела в камеру так, как смотрят на новых соседей. Кто вяжет, пусть вяжут, сказала она. Кто звонит, пусть звонят. Кто ничего не умеет, пусть приходят и сядут рядом с тем, кто умеет. Только друг за друга пусть не держатся, а каждый за своё. А то потонут все вместе. Агафья так говорит.

Иван сидел у двери и думал про строчку «не умеет идти домой». До запуска оставалось тридцать часов.

Глава 28

Двадцать второго сентября в девять вечера на кухне у Ивана было тесно, как в Красном уголке Подъезда.

Стол сдвинули к окну, а табуретки, стулья, гостевую табуретку из гаража и кресло-качалку бабы Клавы, которое Аркадий с Толяном снесли с седьмого этажа на пятый, расставили кругом. Вышел маленький круг на двенадцать человек: баба Клава в своём кресле у двери, берегом, Лена, Лидочка со станционными часами, Настенька, Нина Васильевна, Жанна без шляпы, Нино, которая начала вязать только вчера и держала спицы, как палочки для еды, Устинья, приехавшая утренним поездом с двумя корзинами клубков, и четыре соседки из подъезда, которых Иван восемь лет не знал по именам, а теперь знал. У всех серая шерсть и мотив номер семь.

Нина Васильевна сидела рядом с Лидочкой и вязала не мотив, а пуговичную петлю на серой полоске, показывая соседке, как это делается. Не поднимая головы, она сообщила Ивану, что Валерий Палыч вчера на такте опять повернул пуговицу, и сегодня утром тоже. Серую, какую надо, она купила, но пришивать не станет, пока он сам не скажет. Пусть выбирает. Тридцать лет она за него выбирала, хватит.

Галина Петровна сидела у холодильника с тетрадкой, Майя у окна с секундомером, а Илья на подоконнике с тремя ноутбуками, где были Тензин, Лим и Саид из Москвы. Жаннин телефон приклеили скотчем к холодильнику, и эфир шёл сам, на сорок миллионов. Эдуард стоял на подоконнике между ноутбуками, сухой, колючий, с жёлтым пятном у основания, которого весной не было.

Агафья Тимофеевна позвонила в восемь с Озёрного, где стояла с Никифором у забора ангара, и сказала: пусть начинают, они тут. А Ваня сегодня в связке не ходит. Сегодня он учитель, а учитель за ученика не держится. И положила трубку.

Толян сел с Иваном на одну табуретку, Галина Петровна взяла Толяна под руку, а Лидочка сказала «девять сорок одна, пошли».

• • •

Двор был полон, таким Иван его ещё не видел. Горели все окна, и все жильцы высыпали на улицу: Берёзкин, баянист, Зинаида Марковна, Денис Огурцов, бабушка из Лимы с верёвочками, Петька Скворцов в кепке. Сотни, тысячи людей в переулках и на улицах, и у каждого в руках своя нитка, шерстяная, хлопковая, светящаяся. Нитки уходили вверх, к Маяку, а над полотном Маяка, медленно, ряд за рядом, вязалось второе, тоньше и прозрачнее, как вторая рама в окне, и между ними был воздух. Тамбур.

Валентин Андреевич шёл по Двору с картой, натянутой на фанерку, как у экскурсовода, вёл колонну и распоряжался: вы на Сретенский, вы налево к Рынку, а вы, бабушка, к Реке, там покажут. Увидев Ивана, он крикнул, что карта работает и все доходят.

Берёзкин стоял у зелёного стола и держал обеими руками толстую серую нить, натянутую, как бельевая верёвка. Он спросил, там ли Настенька, и велел передать, что держит развёрнутой, как бабка. И ещё пусть Лидка напишет жалобу, что станцию на автоматику переводить было рано. Пусть пишет, от его имени.

На краю Двора, там, где начинался серый камень Старого города, стоял со своей спицей Нурлан. Он поднял руку, но не помахал.

• • •

У будки Прохора Лукича стояла очередь из Сборщиков, человек двадцать в серых пальто и серых шляпах, по одному к окошку, и лица у них были растерянные. Растерянного Сборщика Иван не видел ещё ни разу.

Час назад пришли, объяснил Прохор Лукич, не поднимая головы от книги. Канцелярия велела им стоять у Моста, а Моста нет, а Тамбур строится, и куда им теперь, непонятно. Просят прописку, хоть разовую.

Иван спросил, что же он. Что положено, сказал Прохор Лукич и поднял глаза на старшего Сборщика у окошка: что держит?

Сборщик открыл рот и закрыл, и акцент у него вдруг перестал плыть и стал одним, южным и мягким. Он не знает, сказал он. Тогда не может, сказал Прохор Лукич: графа обязательная, без неё прописка недействительна. Сами знают, сколько лет проверяли её у других.

Сборщик постоял у окошка и сказал, что ему некуда. Это Прохор видит, сказал тот. Вон стена будки, с подветренной стороны. Пусть встанет там и стоит. Это не прописка, это от ветра. Утром он спросит снова: вспомнит, что держит, впишет, а не вспомнит, не впишет. Следующий.

Сборщик ещё немного постоял у окошка, будто надеялся, что в графе вдруг само собой что-нибудь проступит, ничего не дождался и отошёл к стене будки, с подветренной стороны, за ним встал второй, потом третий, и через десять минут у стены стояли все двадцать, в ряд, как на остановке.

Иван заметил, что это жёстко. Справедливо, сказал Прохор Лукич. Он их тридцать лет знает, они у него три тысячи жильцов увели, по бумаге и вежливо. Чаю он им наливать не станет. Но и на сквозняке не оставит. Это разные вещи, Иван Викторович, его этому ещё Агафья научит.

• • •

Звон пришёл на втором такте, из Бутана, цепью от перевала к перевалу, через ноутбук на подоконнике и через Ивана, и Певчие поднялись над Подъездом и запели ключ, и нота держалась. Метрономы пришли на третьем: Лим включил все пятьдесят тысяч по всей Азии, и такт в Городе стал мерным, как пульс у спящего. Майя на кухне, глядя в ноутбук, сказала, что Женева отключит через двое суток, им хватит.

На четвёртом такте пришли тосты, и на белёной стене пятиэтажки у Двора проступил длинный стол с Дато во главе. Дальний конец стола был полупрозрачный, там сидели те, кого нет, и Петя поднял стакан, выпил, встал и ушёл к Реке. Потом Иван видел его на берегу, на ведре, с удочкой, спиной к Городу. Петя держал Реку.

На пятом такте Жанна сказала в эфире: «Девочки. Теперь молчим. Все. Одну минуту». И сорок миллионов замолчали. Баба Клава отложила спицы, Лидочка не стала объявлять время, и кухня замолчала тоже.

И Тихие ответили. Иван почувствовал это всем телом: между первым полотном и вторым, в тёплом воздухе Тамбура, стало совсем тихо. Окно тишины, и без всякой банки. «Вы научились молчать в ответ», — услышал он, только не словами.

Счётчики на крыше Подъезда щёлкали счётами, ведя обратный отсчёт. Фома на Маяке держал край первого полотна обеими руками и кричал вниз что-то вроде «ровнее!», и второе полотно вязалось к нему петля в петлю.

• • •

Кухня горела, и Иван пошёл к ней один. Толян отпустил его у края Оконного ряда, сказав, что тут он лишний.

Окно было его: лампа, клеёнка, холодильник, а на подоконнике Эдуард, такой же, как на Земле, только без жёлтого пятна. За столом сидел человек в сером свитере. Иван шагнул в окно, как шагал в чужие кухни в Оконном ряду, и оказался на своей кухне с другой стороны.

Человек поднял голову. Лицо было Иваново и усталое, не на годы, а на что-то, чем годы меряются хуже. У ног его лежала светящаяся спица, уходившая сквозь потолок к Маяку, и он держал её одной рукой, не глядя. На запястье у него была серая выцветшая нитка, как у Ивана белая, и ещё одна, тонкая, тёмная, натянутая, уходившая в окно, на север, к озеру. Его отпустили на час, сказал он: Фома держит за него петлю, пока он тут. Фома сказал, что потом отдаст, ему чужого не надо.

На столе лежала тонкая школьная тетрадка в клетку, и человек закрыл её, когда Иван вошёл, но Иван успел увидеть столбики цифр. Такты, объяснил тот. Он год их записывает: когда пришёл, когда ушёл, сколько длился. Иван не записывал, а Лидочка записывает, и он у неё подсмотрел, когда Иван водил её в Город. Только это тоже не его, это Лидочкино, он просто повторил. Иван сказал, что тот год вёл, и Лидочка сказала бы, что это уже его. Лидочка сказала бы, что он графы не подчёркивает, возразил человек в свитере. А она подчёркивает.

Иван засмеялся. Человек в сером свитере посмотрел на него, как смотрят на что-то незнакомое, и тоже засмеялся, неумело, будто пробовал.

Потом сказал, что Иван обещал найти его своё. Нашёл?

Иван сел напротив. Неделю он думал, сказал он. Кухня его, тетрадка его, тот сам это говорил. Он перебирал, что бы тому отдать, и понял, что отдать нельзя: тогда это будет его, переданное, а не того. А потом понял. И кивнул на подоконник: Эдуард.

Это его, сказал человек в свитере. Его, согласился Иван. Он его ни разу в жизни не поливал, поливала Светочка, а потом пять месяцев никто, он стоял опечатанный, и теперь у него пятно у основания. А тот сколько раз на него смотрел?

Человек в свитере долго молчал, а потом сказал: каждый вторник. Светочка Ивану с весны по пятницам звонила и каждый раз говорила «его по вторникам надо, Иван Викторович», а Иван не слушал. А он слушал. Каждый вторник смотрит на него тут и думает: надо полить. Только здесь не польёшь, тут вода не мокрая.

Вот, сказал Иван. Тот помнит, а он забывает. Светочка помнит, но она теперь в поликлинике, а кактус у него. Это не его. Он от него отказывается.

Он достал из кармана листок, положил на клеёнку и написал своей ручкой, как пишут у Прохора: «Передаю полив кактуса Эдуарда по вторникам. Отказываюсь от него полностью и навсегда. Прошков И. В. (первый)».

Это смешно, сказал человек в свитере. Смешно, согласился Иван, зато маленькое. Мелкое держит крепче, Агафья говорит, а большое скользкое. А если он не захочет? Тогда пусть не берёт, сказал Иван. Он не уговаривает. Ветров уговаривал, а он предлагает. Своё это то, что тот сам возьмёт, иначе опять будет чужое.

Человек в сером свитере взял листок, прочитал ещё раз, сложил вчетверо и убрал в карман свитера. Потом сказал, глядя на Эдуарда, что завтра вторник. Значит, завтра надо полить. Там, не здесь. Здесь вода не мокрая.

И тёмная нитка у него на запястье ослабла.

Не сразу: сначала она просто перестала звенеть, как перестаёт звенеть струна, если ослабить колок. Потом петля на запястье разошлась. Он смотрел на неё, не трогая. Нитка соскользнула с руки, упала на пол и поползла обратно, через окно, через Двор, на север, тихо, как уползает то, что никто не держит.

Ушла, сказал он. Он её не тянул. Он выбрал, сказал Иван. Её держало то, что тому не за что было взяться. Теперь есть.

Человек в свитере посмотрел на своё запястье, на оставшуюся серую нитку, на спицу у ног и сказал, что петлю Седьмого надо отдать как следует, не бросить. Развёрнутой, сказал Иван, чтобы тому, кто берёт, было удобно. Берёзкин так говорил. Он помнит, сказал человек в свитере и поднял спицу. Седьмой так ему показывал, а он не знал, кому. Теперь знает: Фоме.

Иван сказал, что пойдёт с ним. Нет, сказал тот и встал. Иван учитель, а Агафья сказала, что учитель за ученика не держится. Он слышал. Он отнесёт и пойдёт обратно сам. Иван его учил, он попробует. Куда обратно? Туда, где вторник, сказал он и почти улыбнулся. Дороги он пока не знает, но найдёт. Иван же нашёл.

• • •

На Маяке было светло и ветрено. Иван смотрел издалека, с края Оконного ряда, и подходить не стал.

Фома стоял у колонны над Белым морем, в жилете, и держал край полотна. Человек в сером свитере подошёл к нему со спицей, остановился и что-то сказал, и Фома посмотрел на него поверх очков. Тогда человек в свитере медленно, двумя пальцами, развернул петлю на спице, как показывал Берёзкин и как, наверное, когда-то показывал Седьмой, чтобы тому, кто берёт, было удобно, и протянул. Фома взял, руки у него были привычные, и петля легла на его спицу и не дрогнула.

Что сказал Фома, Иван не слышал, но подошедший сзади Толян перевёл: хорошо отдал, правильно, иди, сынок, тут теперь его смена.

На крыше Подъезда средний Счётчик громко щёлкнул счётами один раз и что-то записал.

Человек в сером свитере постоял ещё секунду, посмотрел на свои пустые руки и серую нитку на запястье, повернулся и пошёл вниз с холма. Не к кухне, а в другую сторону, туда, откуда Иван всегда возвращался на Землю.

Толян тихо сказал, что тот не умеет, его же унесёт. Унесёт, сказал Иван. Пусть. Ему есть за что.

Белое начало уходить.

• • •

Иван открыл глаза у себя на кухне: круг, спицы, баба Клава в кресле, Майя у окна с секундомером. Лидочка сказала «сорок одна, записываю».

Баба Клава подозрительно потёрла колено и сообщила, что оно не ноет, ни на север, ни на Ивана, первый раз за год. Она на него с прошлой осени ныла, как барометр. Подумала и рассудила, что это значит, он теперь сам ходит, без неё. Ну и ладно, ну и хорошо, а то она старая, ей за двоих ныть тяжело.

Иван спросил про Тамбур. Вяжется, сказал Илья, глядя на экраны: колокола, метрономы, тосты, двенадцать тысяч кругов, и Счётчики пишут, что до замыкания пять часов, к утру двадцать третьего. Иван спросил про Ветрова. Ангар на Озёрном светится с восьми вечера, сказал с экрана Саид. Он не отменил.

В одиннадцать позвонила Агафья. Говорила она коротко, как всегда, только дышала тяжелее: у забора ангара было холодно, с озера тянуло. Олег вышел к забору, рассказала она, и постоял. Никифор ему через сетку говорит: дверь не держат, дверь закрывают. А тот: он знает, он не дверь держит. Никифор спрашивает, а что. А тот молчит. А потом говорит ей: Агафья Тимофеевна, вы мне сказали, кто лицо долго держит, у того оно остаётся. Я его сейчас не держу. Посмотрите. Она посмотрела.

Майя спросила: и что?

Остаётся, сказала Агафья. Уже не снимается, он пробовал, она видела. Носок у него в кармане недовязанный, мысок не закрыт, спицы торчат. Они тут до утра. А Ваня пусть ученика своего не ждёт. Ученик сам придёт или не придёт. Будет ждать, тот на его ожидание пойдёт, а не на своё. Понял? Иван сказал, что понял. Ничего он не понял, сказала Агафья, но пусть запомнит. Потом поймёт.

Галина Петровна держала тетрадку, и на странице её рукой, но не её почерком, неровно, с наклоном в другую сторону, будто писали на ходу, было: «Отдал. Фома взял. Иду. Не знаю куда. Держусь за вторник». Майя прочитала через плечо и долго молчала.

Илья развернул ноутбук: Счётчики только что прислали строчку в график, первую строку первого тома: «Смена № 1. Участок: петля Седьмого. Держит: Фома (смотритель Маяка, Дежурные). Сменщик: по графику. Прежний держащий: Прошков И. В. (второй). Сдал. Отметка о допуске: допущен (умеет идти домой). Примечание: идёт».

Майя прочитала вслух «идёт». Они это в графу записали, сказала она. Как статус.

Иван встал и подошёл к подоконнику, где между ноутбуками стоял Эдуард, сухой, с жёлтым пятном у основания. Иван налил в чашку воды из-под крана и поднёс к горшку. И остановился, и поставил полную чашку на подоконник, рядом с кактусом.

Толян спросил, чего он. Не его, сказал Иван. Завтра вторник.

Глава 29

На Озёрном-7 в два часа ночи было холодно и ясно. Озеро лежало чёрное и гладкое, над ним висели звёзды, первые за много ночей, а ангар светился изнутри: сквозь щели в воротах и окна под крышей шёл ровный белый свет, и на воде от него лежала длинная полоса.

У забора на перевёрнутом ящике сидела Агафья Тимофеевна в мужской куртке и вязала, а Никифор стоял рядом, опершись на палку. Охранник в светлой форме дважды подходил и вежливо просил покинуть территорию, и дважды Агафья объясняла ему, что она за забором, забор не её, а за забором земля ничья, Никифор проверял по кадастру. Охранник позвонил начальству, начальство велело не трогать, и охранник сел в будку.

В два двадцать из ангара вышел Ветров, в светлом костюме, без пальто, с серым носком в руке, из мыска которого торчали спицы: петли не закрыты. Он подошёл к забору и сказал через сетку, что тот отвязался. Вчера, в десять вечера, нитка пришла обратно сама. Ветров держал её конец тут, в ангаре, и она приползла и легла у его ног. Тот выбрал что-то своё, Ветров видел через кресло. Кактус.

Ну и хорошо, сказала Агафья.

Без якоря Мост не встанет, продолжал Ветров, глядя на носок. Но якорем может быть тот, кто запускает: шлем на сто двадцать, кресло звена. Он будет и там, и здесь, сам. Он об этом думал с самого начала. Если не тот, то он.

Дверь не держат, сказал Никифор, дверь закрывают. Ветров ответил, что знает, и что держит он не дверь. А что? Ветров не ответил, повернулся и пошёл к ангару, но на полдороге остановился и спросил, не пойдёт ли Агафья Тимофеевна с ним, в комнату. Ему нужно, чтобы кто-то видел.

Агафья отложила спицы, встала и велела открывать калитку: через сетку она не полезет, годы.

• • •

Комната звена была та же, ноябрьская: кресло, экраны, шлем на подставке, а за стеклянной стеной в ангаре стояла переделанная установка, серебристая и высокая, и от неё к креслу тянулись кабели в оплётке толщиной в руку. Ветров сел в кресло, надел шлем и положил носок на колени, Агафья села на табуретку у двери, а Никифор встал рядом.

Ветров сказал «два сорок одна», и установка загудела ровно и мощно, как гудит то, что хорошо сделано. Мост встал.

Рассказывал об этом Ветров потом только Агафье, один раз, и Агафья пересказала Ивану, тоже один раз. Мост лёг ему на руки двумя краями, Землёй и Городом, как ложится тяжёлое мокрое бельё, которое надо отжать. Он держал, и было больно, как держать два моря. А через Мост, через этот шум, в котором было слышно всё и всех, он услышал женский голос, чуть хрипловатый и насмешливый: «Олег. Ты что делаешь?»

Агафья слышала, как он ответил вслух, в кресле: строит Мост, чтобы больше никто не уходил.

«Олег, — сказал голос. — Ты меня не вернул. Ты меня не отпускал. Шесть лет. Это разные вещи».

Он не успел, сказал Ветров.

«Ты был рядом четыре месяца и держал меня за руку. Ты успел. Ты просто не хотел, чтобы я уходила. — Пауза. — Ты носок вяжешь?» Он посмотрел на колени. «Ты никогда ничего не доделывал. Всё время следующая идея. Закрой хоть один».

Тут Агафья встала с табуретки и громко, на всю комнату, сказала, что это не она, Олег. Это он её помнит, а Мост отдаёт ему его же память, только громко. Но говорит она правильно. Пусть закрывает и не тянет.

Ветров посмотрел на Агафью, потом на носок. Закрыть петли, два чтения. Слой на слой, петля в петлю, одна длинная труба. Или край: стянуть на нитку, чтобы не распустилось, чтобы можно было носить.

Он взял спицы. Руки дрожали. Мост лежал у него на руках, два моря, и, держа эти два моря, он сбавил по четыре петли на ряду, как учила по телефону баба Клава, оборвал нитку подлиннее, вдел её в иголку, которую та велела носить в кармане пиджака, и стал снимать петли на нитку, медленно и неумело, одну, другую.

На восьмой петле он затянул нитку, и Мост ушёл. Не рухнул, как шестого, а ушёл, как уходит вода из раскрытых ладоней: два края соскользнули с его рук, каждый в свою сторону, и между ними остался воздух.

Ветров сидел в кресле с носком на коленях. Мысок был закрыт, изнутри узелок. Это первое, что он доделал, сказал он. «Ну вот, — сказала Агафья. — А говорил, учёный».

• • •

На кухне у Ивана в два сорок одну Тамбур замкнулся. Иван почувствовал это всем телом: последний ряд второго, прозрачного полотна сошёлся с первым кольцом, без шва, и стало тихо, как становится тихо в подъезде, когда кто-то наконец закрыл вторую дверь тамбура. Гул остался, только стал глубже и мягче, как дыхание.

На ноутбуке у Ильи был открыт мониторинг станций мира, двадцати двух тысяч восьмисот сорока, и все работали. А в строке статуса, которой в программе не было (Илья потом клялся, что не было), у каждой высветилось одно и то же: «Нить: удержана».

В тетрадку Галины Петровны Счётчики прислали одну строчку: «Смена № 1 принята. Сменщиков на первую смену: 7 212. Достаточно. С запасом 212. Запас был нужен: 211 не вышли. Итого запас 1». Майя сказала: один, один человек. Кто-то не заболел, не напился и не уснул, сказал с экрана Саид. Бабушка говорила, всегда есть один такой.

• • •

В московском офисе Консорциума, на двенадцатом этаже, в дежурной, в два сорок три, сидел один Пчёлкин. Ночная смена, последняя: временное восстановление кончалось тридцатого.

В очереди появилась задача, через кнопку «Предложить задачу» с консультантского доступа, который так никто и не удосужился отозвать: «Плановое обновление 2.4.2. Все устройства „Ника“ всех поколений. Разрыв общей синхронизации. Отключение канала связи с линией 41-бис. Бессрочно. Инициатор: О. А. Ветров. Подтвердить?»

Пчёлкин прочитал каждое слово. Потом прочитал юридическое примечание мелким шрифтом, которое отдел Артура Вениаминовича приклеивал к каждой задаче: «Подтверждение данной задачи без согласования с Женевой может повлечь дисциплинарную ответственность вплоть до увольнения». Прочитал и его и подумал, что написано честно. И нажал «Подтвердить».

По всему миру розовые «Няньки», синие «Ники-2» и новенькие «Ники-4», которые с июля бесплатно ставили через госуслуги, разом мигнули и погасли.

Пчёлкин посидел, достал из ящика клубок серой шерсти и спицы и набрал двадцать петель через палец: дочь научила.

Утром ему лично позвонил из Женевы Хольт и вежливо, медленно, по-английски, чтобы Пчёлкин понял каждое слово, спросил, читал ли тот примечание. Пчёлкин сказал, что читал. А понимал ли последствия? Понимал. Хольт помолчал и сказал, что это первый случай в его практике, когда сотрудник подтверждает задачу, прочитав примечание, и в отчёте он так и напишет: «прочитал». Пчёлкин сказал «спасибо». Хольт ответил, что благодарить не за что, это просто точность.

Уволили Пчёлкина через восемь дней, без сохранения содержания. Он пришёл в гараж к Аркадию с коробкой из-под офисных вещей и сообщил, что времени у него теперь очень много, а умеет он только лицевую и читать.

• • •

Утро двадцать третьего выдалось серое и холодное. Иван проснулся на кухне на табуретке, уронив голову на стол, а вокруг спали все: Толян на полу у батареи, Майя на табуретке, привалившись к Ивану, баба Клава в своём кресле, Галина Петровна у холодильника с тетрадкой, Нино на гостевой табуретке, Лидочка с Настенькой на одном матрасе.

Иван подошёл к окну. На подоконнике стоял кактус, а рядом полная чашка воды, как он её вчера поставил. И он смотрел на кактус и не мог вспомнить, как его зовут. Знал, что имя есть, что оно дурацкое и что придумал его он сам, давно, по какому-то поводу. Ни имени, ни повода он не помнил.

Он спросил Толяна. Толян сел на полу, посмотрел и сказал: Эдуард, а что? Забыл, сказал Иван, и подумал, что так и должно быть: он отказался, письменно, значит, и имя ушло к тому, кто теперь помнит.

Толян почесал затылок и признался, что тоже забыл, где стоит его бутылка, которую он не открывает. Помнит, что есть, помнит, почему не открывает, а где, не помнит.

Цена, сказала, проснувшись, Галина Петровна и заглянула в тетрадку. Тамбур берёт понемножку, памяти, у каждого, кто держал. Мелочи. Она вот сегодня не помнит номера своей квартиры, только этаж.

Баба Клава в кресле не спала, а сидела с открытыми глазами и смотрела в окно. Майя окликнула её. Не мелочи, сказала баба Клава. У неё не мелочи.

Все замолчали.

Она не помнит Петиного голоса, сказала баба Клава. Слова помнит, что говорил, помнит: «Клава, кран», «Клава, иду». Всё помнит. А как говорил, не помнит. Вчера помнила, сорок лет помнила, а сейчас пусто, будто книжку читаешь, а не слышишь.

Он на Реке сидел и держал, она видела. Она свою нитку держала от Реки, к нему. Вот Тамбур и взял. Пусть не ругаются, она знала. Агафья говорила, что Тамбур не бесплатный.

Майя села на пол рядом с креслом и ничего не сказала, а баба Клава положила руку ей на голову и сказала, что Майя громкая. Её голос она запомнит. Её не забудешь.

• • •

В половине восьмого зазвонили телефоны. Лидочка сообщила, что Николай Степанович проснулся совсем, спрашивает, кто в дежурке, и требует бланк жалобы на автоматику. Настенька, услышав имя деда, молча ушла в ванную и долго оттуда не выходила.

Майя листала ленту. Из «Соснового бора»: Денис Огурцов сидит на кровати и по видеосвязи объясняет младшему брату, где под ванной лежит звёздочка на двадцать восемь. Зинаида Марковна, ещё под капельницей, диктует внуку решение шестой задачи. Из областной: рыжий-седой старик, Пётр Фёдорович Скворцов, сидит у окна и поёт «Мороз» правильно, все три строчки, а санитарка в дверях рассказывает в камеру, что он так с шести утра. Из Лимы: маленькая бабушка в котелке довязывает последний узел на верёвочке. Из Твери: женщина в байковом халате, та самая, «с вопросом», сидит на кровати с разноцветной верёвочкой в руке, которую ей кто-то сунул во сне, и родные не могут понять, откуда она взялась.

Галина Петровна считала по тетрадке и к полудню объявила: двадцать девять из сорока одного. Майя спросила про двенадцать. Двенадцать не проснулись, сказала Галина Петровна, листая. Им было за что держаться, когда их вели из Хора, и до Двора им хватило. А до дома не хватило. Или не захотели.

• • •

Вечером Галина Петровна задремала у холодильника, и рука её вывела канцелярским почерком с завитками:

«Докладываю. Тамбур замкнут в 02:41. Домоуправление в порядке.

Сборщики: двое вспомнили, что держит. Вписал. Остальные стоят у будки с подветренной стороны. Пусть стоят.

Копии из Канцелярии пришли в 05:00. Гр. Вальс Д.: держит вторая часть этюда, ученик приедет в субботу, разрешила. Вписал. Гр. Мовсесян А. Г.: держит кардамон, сын. Вписал. Гр. Бауэр И. прописку не просил. Сказал: всё сдал, сдаст и это, как положено. Стоит у Канцелярии. Канцелярия закрыта.

Гр. Валерий Павлович прописку оставил за собой. Остаётся сторожем при воротах Тамбура. Сказал: я всю жизнь сторожил, это моё. Просил передать жене: пуговицу серую пришей, раз купила. Он выбрал.

Окно-11 прописку получать отказался. Сказал: тогда по-вашему, Олег. А семнадцатого марта я приду сам.

Не знаю, что это значит. Докладываю как есть. Домоуправление № 1».

Иван прочитал вслух, а Майя записала в блокнот «17 марта» и подчеркнула три раза. День первого прокола, сказала она. Тридцать первый год.

Нине Васильевне Иван позвонил сам и прочитал ей про пуговицу. Она долго молчала, а потом сказала, что пришьёт, серую, и повесит в шкаф. Пусть висит. Он всю жизнь сторожил, ему там лучше, чем тут в кровати. И пусть Иван Викторович не думает, что она плачет. Она пуговицу ищет: купила и куда-то положила.

• • •

Такт пришёл в одиннадцать сорок одну. По привычке Иван ждал его в одиннадцать двадцать шесть и не дождался, ждал в одиннадцать тридцать семь и тоже не дождался. Мир стал белее только в одиннадцать сорок одну, мягко, как свет через занавеску.

Связку Иван собирать не стал, а просто посмотрел в гул, как смотрят в окно на соседний двор. У ворот Тамбура, там, где второе полотно опускалось к земле и сходилось с первым, стоял Валерий Палыч в серой куртке, по-сторожевому: ноги врозь, руки за спиной, смотрит на всех проходящих и ни на кого в отдельности. Мимо него прошла кондуктор с сумкой, и он кивнул ей, как своей. Пуговица на куртке у него была серая: здесь он её уже выбрал.

А дальше, за Двором, в конце белого коридора, у закрытой двустворчатой двери Канцелярии, стоял Бауэр, прямой, в кардигане и галстуке, со стопкой бумаг под мышкой, как стоит человек, пришедший на приём и узнавший, что приём отменён, а уйти без отметки он не привык. Иван к нему не пошёл, только посмотрел. Бауэр почувствовал взгляд, повернул голову и долго смотрел через весь Город, и Иван услышал, не словами, как теперь слышал многое: «Вы сказали „не знаю“. Теперь я тоже не знаю. Это новое ощущение. Мне восемьдесят девять лет, и у меня новое ощущение. Не благодарю. Просто сообщаю». И отвернулся к двери, и продолжил стоять.

Илья к вечеру посчитал, что такт теперь идёт раз в сорок одну минуту и фон дышит медленнее. Толян сказал, что выдохнул.

• • •

Ветров приехал вечером, на такси из аэропорта, без пальто, в мятом костюме, и позвонил в дверь бабы Клавы. Баба Клава открыла и велела мыть руки.

Он не вошёл, а достал из кармана носок, серый, кривой, с дыркой в третьем ряду, с пяткой и закрытым мыском, изнутри узелок. Образец, сказал он. Второй. Она говорила: вяжут два, стирают, сушат и смотрят, какой держит форму. Этот держит.

Баба Клава взяла носок, повертела и потянула за пятку. Держит, согласилась она. Кривой, а держит. И спросила, будет ли он вязать второй, пару. Он не знает, сказал Ветров. Он первый раз что-то доделал. Ему надо привыкнуть.

Толян стоял за бабой Клавой в коридоре и смотрел на Ветрова. Ничего тот не держит, сказал он. Пусто у него, как в квартире после генеральной уборки. Ветров спросил, хорошо ли это. Толян честно сказал, что не знает. Посмотрим, что поставит.

• • •

Поздно вечером позвонила Агафья, с Глухого озера. Они у Никифора, доехали. Мёд у него есть. Она мёд не ест, Иван знает, будет смотреть. А ученик Иванов пришёл? Нет ещё, сказал Иван. А вторник-то кончается, сказала Агафья.

Иван посмотрел на подоконник: чашка с водой стояла полная, земля в горшке была сухая. Кончается, сказал он.

Пусть не ждёт, сказала Агафья, она ему говорила. Пусть ложится спать.

Спать он не лёг, а сидел у окна до полуночи. В двадцать три сорок одну пришёл мягкий такт, Иван посмотрел в гул, и его кухня в Городе горела ровно и была пустая.

В полночь вторник кончился, а чашка так и стояла полная.

Глава 30

В среду утром Иван отнёс Эдуарда в лабораторию. Нёс он его в руках, через весь город, на двух автобусах, потому что в машине кактус бы опрокинулся, а в другой руке нёс полную чашку с водой, вторничную. Пассажиры смотрели на него, как смотрят на человека, который везёт в автобусе кактус и чашку: с интересом и без вопросов.

«Нейросфера» открылась в понедельник. Печати сняли ещё десятого, только открываться никто не спешил: программист Дима за пять месяцев нашёл себе работу в банке, бухгалтерия разбежалась, а на двери висело уведомление налоговой. Вернулась из поликлиники Светочка, на полную ставку, и сказала, что регистратура научила её главному: люди всегда приходят не в тот кабинет. Вернулись два инженера. Офис пах закрытым помещением и бумажной пылью.

В лабораторию Иван не заходил с позапрошлого августа. Отчёты он писал из кабинета, заказы принимал по телефону, а Светочка вытирала пыль со шкафа, поливала Эдуарда и докладывала, что шкаф стоит, гудит, разметка на месте. Иван кивал и не заходил. Потом лабораторию опечатали, и не заходить стало совсем легко.

А сегодня он зашёл. Маленькая комната без окон, белые стены, серый шкаф у дальней стены в человеческий рост, с решёткой вентиляции и зелёной лампочкой. Его установка, купленная восемь лет назад на распродаже оборудования закрытого НИИ. Вокруг шкафа жёлтая разметка на полу, квадрат полтора на полтора метра, граница поля, внутрь не заходить. У стены лабораторный стол с приборами, ноутбуком и стопкой распечаток, покрытой пылью так ровно, что на ней можно было писать пальцем.

Иван поставил Эдуарда на его старое место, на край стола, и чашку рядом. Потом подошёл к разметке и встал носками у края. Здесь он стоял двадцать второго августа позапрошлого года, ночью, один, с ампулой в кармане и мыслью, что докажет мировому сообществу. Шагнул внутрь, лёг, и через сорок одну минуту началось сияние. О чём он тогда думал, он не помнил. Тот, второй, наверное, помнил.

Белая нитка на запястье была тёплая.

• • •

Эдуард зацвёл в четверг. Светочка позвонила в восемь утра, захлёбываясь: он цветёт, розовым! Она двенадцать лет его поливает, и ни разу, а тут пять месяцев никто не поливал, и вчера никто, а он цветёт!

В автобусе Иван повторял про себя: Эдуард, Эдуард. Имя не держалось, соскальзывало, как чужой номер телефона, который диктуют по радио, и с двадцать третьего он его так и не запомнил. Знал, что кактус есть, что он его, вернее, уже не его, и что имя у кактуса дурацкое. А самого имени не было. Толян говорил, что это нормально: он свою бутылку тоже так и не нашёл и уже не ищет. А Галина Петровна выучила номер квартиры заново, по табличке на двери, и уверяла, что теперь помнит его лучше прежнего, потому что выучила сама.

Когда Иван пришёл, Светочка стояла над кактусом, как над спящим ребёнком. На макушке у Эдуарда, среди колючек, был цветок, розовый, нежный, похожий на маленькую звезду. Ей в поликлинике сказали, шёпотом сообщила Светочка, что кактусы от засухи цветут, от испуга: думают, что умирают, и торопятся. И строго посмотрела на Ивана: его полить надо, сегодня же, она сейчас.

Не надо, сказал Иван. Светочка не поняла. Не она, сказал Иван, и не он. Это не их теперь, Светочка.

Светочка посмотрела на него, как в регистратуре смотрят на пациента, пришедшего не в тот кабинет, ничего не сказала и поставила на стол вторую чашку, белую. И сама удивилась: зачем она две, он же один. Пусть стоят, сказал Иван.

• • •

Толян пришёл в одиннадцать, после планёрки в «Уют-Сервисе», с пакетом мандаринов, и с порога спросил, где он. Не пришёл, сказал Иван. Придёт, сказал Толян, сел на табуретку у стола, посмотрел на шкаф и заметил, что тут, значит, Иван и лежал. Тесно. Он думал, тут хоть лаборатория, а тут кладовка.

Майя пришла в двенадцать, с ноутбуком, в сером шарфе с северной косой и с банкой штрафов в рюкзаке. Банку она носила с собой три недели и ни разу не открыла. Она села на край стола рядом с Эдуардом, посмотрела на цветок и спросила, хочет ли Иван новости. Хорошие или все? Все.

Восемнадцатого было закрытое заседание по врачебной тайне четырёх членов совета, и они проиграли. Семён Маркович говорит, проиграли правильно: суд не видел ни одного документа, которого не могли бы видеть они сами. Иск Артура Вениаминовича к ней идёт, предварительное слушание в ноябре, и он прислал ей копию ходатайства с припиской от руки «это не личное». Она знает. Брандт вышла из совета, Ригер тоже. Камышев сказал в интервью, что всегда был против, а Жанна ответила в эфире, что Гоша всегда за, просто иногда за другое. Пчёлкин сидит у Аркадия в гараже и читает Устав подъезда: говорит, хорошо написано, ни одного «не изучено».

Иван спросил про Ветрова. Подал заявление об уходе из фонда, и фонд принял. Клинику не закрыли, новый консультант из Женевы, Хольт. А Ветров на Озёрном, сидит с Бауэром каждый день и вяжет второй носок. Бауэр, говорят, смотрит на него и молчит. Окна в клинике теперь открывают на ночь.

А Счётчики? Галина Петровна вчера получила во сне, сказала Майя и открыла фотографию тетрадной страницы: «Счёт № 1 не оплачен. Переведён в график. Двадцать две тысячи восемьсот сорок дверей, сорок один том. Первая смена держит. Вторая смена через девяносто дней. Сменщиков для второй смены: 0». Она закрыла ноутбук. Ноль, Ваня. Через девяносто дней первые семь тысяч должны пойти домой, а вместо них никого.

Толян сказал, что научат. Майя спросила, кто. Ну, кто умеет, сказал Толян: каждая вязальщица одну, Агафья говорит. Агафья на Глухом озере смотрит на мёд, сказала Майя.

И тут у Ивана зазвонил телефон, номер незнакомый, областной, с кодом, которого он раньше не видел. Это она, сказала Агафья Тимофеевна, от Никифора, у него тут телефон в сельсовете, она пешком дошла. Они там про неё говорят, она слышит. Иван спросил, откуда. Ниоткуда, сказала Агафья: знает она их. Сидят и считают, кто научит, и думают, что Агафья. А не Агафья. Она своё отстояла, шестьдесят лет учила. Теперь они.

Иван сказал, что они не умеют учить. А она умела? — спросила Агафья. Её никто не учил учить. Сидишь рядом и показываешь, ученик портит, распускаешь и показываешь опять, только не кричишь. Через неделю у него получается, а ты и не помнишь, когда. Вот и вся наука. И спросила, пришёл ли Иванов ученик. Ещё нет, сказал Иван. Придёт или не придёт, сказала Агафья. Пусть не ждёт, а работает. И положила трубку.

Майя посмотрела на Ивана и сказала, что вот, им выдали методичку.

• • •

В час дня Толян вдруг поднял голову от мандарина, Майя тоже, и Иван обернулся.

У шкафа, внутри жёлтой разметки, на полу, сидел человек. Прислонившись спиной к серому боку установки и вытянув ноги, как сидят в коридоре поликлиники, когда давно ждали и устали стоять. Серый свитер с вытянутым локтем, седина на висках, серая выцветшая нитка на запястье, ботинки в пыли. Он поднял голову и посмотрел на них. Лицо было Иваново и усталое, как устают после долгой дороги, когда уже дошёл.

— Дошёл, — сказал он.

Из серверной вышла Светочка с папкой, посмотрела на Ивана, на Майю, на Толяна, а потом туда, куда смотрели они, на пустое место у шкафа, и спросила, чего они все туда уставились. Опять мышь? Мышь, Светочка, сказал Толян, иди, они сами. И Светочка ушла, качая головой.

Человек у шкафа проводил её взглядом и сказал, что она его не видит. Прохор говорил: видят те, у кого с тобой дело. А у неё с ним дела нет. Пока.

Иван сказал, что тот долго шёл. Два дня, сказал человек в свитере, разглядывая свои ботинки. Через Тамбур. Там две двери, и между ними надо ждать, пока за тобой закроют первую, а он не знал, сколько ждать, и ждал, пока не стало можно. Валерий Палыч у ворот сказал ему: ты не торопись, тут не трамвай. Потом он пошёл, и его два раза уносило. Он держался за вторник. А вторник кончился. Он опоздал.

Опоздал, согласился Иван.

Человек в сером свитере посмотрел на стол, на Эдуарда с розовым цветком, на полную чашку рядом и сказал, что тот цветёт. Светочка говорит, от засухи, сказал Иван: думает, что умирает, и торопится.

Человек встал, медленно, держась за шкаф, вышел из жёлтого квадрата, подошёл к столу и постоял над Эдуардом.

— Можно в четверг? — спросил он. — Один раз. Или только по вторникам?

Иван посмотрел на него и сказал, что это его. Ему и решать.

Человек в сером свитере думал долго, и Иван видел, как он думает: так думают люди, которые первый раз в жизни решают что-то сами и боятся решить неправильно. Наконец он сказал, что один раз можно, если опоздал не нарочно. А дальше по вторникам.

Он взял чашку. Вода в ней стояла третьи сутки, тёплая, комнатная. Он наклонил чашку над горшком, медленно, по краю, чтобы не залить цветок, и земля потемнела. Майя смотрела на тёмную землю и молчала, а Толян перестал чистить мандарин.

Мокрая, удивлённо сказал человек в свитере. Тут вода мокрая.

Он поставил чашку и посмотрел на свои пальцы, на которые попало несколько капель. Иван спросил, где тот будет жить. Он не знает, сказал тот. Где Эдуард. По вторникам, значит, тут, а в остальные дни не знает. Прохор выписал ему справку о выбытии, а куда прибытие, не написал: сказал, это уж не его епархия.

У него есть диван, сказал Иван. У него его диван, ответил человек в свитере. Он на Ивановом год жил, хватит. Он сам найдёт, пусть Иван не обижается, ему надо своё.

Иван думал, что обидится, и не обиделся.

Толян с табуретки спросил, как того звать: не Ваней же, они путаться будут. У Прохора он «второй», сказал человек в свитере, а ему не нравится. Он ничей не второй. Ну так пусть придумает, сказал Толян. Потом, сказал тот, глядя на Эдуарда. Сначала вторник, потом имя. По одному делу за раз, а то унесёт. Агафья так говорит, он слышал.

• • •

Толян встал, подошёл, посмотрел на одного, потом на другого и спросил, что ему теперь, двоих слушать? Двоих, сказал человек в свитере. Он его тоже слышал, весь год. Толян стучал в стенку, в Городе, в июле, и он хотел ответить, да не мог, у него петля в руках была.

Толян поднял кулак и постучал по серому боку шкафа: тук-тук-тук, пауза, тук-тук. «Выходи». Человек в сером свитере постучал в ответ: тук-тук, пауза, тук-тук-тук. «Иду». Ну, вышел, сказал Толян, и правильно. И вернулся к мандаринам, и долго чистил один, отвернувшись.

• • •

Майя слезла со стола, подошла к шкафу, посмотрела на жёлтую разметку и зелёную лампочку, потом на человека в сером свитере, на Ивана, на Толяна.

— Это не красиво, — сказала она.

Все обернулись. Красиво было бы, если бы он вернулся, и всё, сказала Майя: обнялись, титры. Она постучала пальцем по шкафу. А так нельзя. Там Фома держит петлю Седьмого, а ему тысячу лет в баню. Там Нурлан хочет на озеро. Там семь тысяч человек через девяносто дней должны пойти домой, а вместо них ноль. Там сорок один том пустых строчек. И Окно-одиннадцать придёт семнадцатого марта само, а они даже не знают, кто это.

Знают, сказал Иван: учитель Ветрова. Они знают, как его называют, сказала Майя, а это не одно и то же. Она открыла ноутбук и повернула к ним. Там была таблица, пустая, только шапка: «Дата. Участок. Держит. Чему научил. Кого научил. Сменщик». График смен, сказала Майя. На Земле, не у Счётчиков, а у них. Каждый, кто научился возвращаться сам, учит одного, не в ленте, а руками, рядом сидя, и вписывает сюда, кого научил. Через девяносто дней нужно четырнадцать тысяч, через сто восемьдесят двадцать восемь, а через год столько, чтобы никто нигде больше не стоял один.

Толян спросил, а если не наберут. Тогда встанет она, сказала Майя. И Толян встанет, и Клава, и Пчёлкин, он теперь читает, и Жанна, в шляпе. По три часа. Это не красиво, сказала она. Это план.

Банку штрафов она так и не открыла.

Человек в сером свитере смотрел на таблицу и сказал, что может учить. Он теперь умеет, не очень, два раза уносило, но дошёл. Иван спросил, кого же он научит. Человек в свитере посмотрел в сторону серверной, откуда доносился голос Светочки, ругавшейся с кем-то по телефону из-за счёта за электричество. Её, сказал он. Она по вторникам поливает, у неё дело. Она его скоро увидит.

• • •

Ноутбук на столе пискнул, тот, что был подключён к установке. Иван держал его включённым всегда, писал логи фона. Программа была его собственная, написанная восемь лет назад, и он знал в ней каждую строчку. А сейчас в окне мониторинга, где бежали цифры, остановилась одна новая строка. Иван её не писал. В программе её не было.

Он подошёл и наклонился, Майя за ним, Толян, а человек в сером свитере встал рядом, плечом к плечу. Четыре головы над одним экраном.

«Дежурный Т-1. Смена принята?»

Курсор мигал после вопросительного знака и ждал. Никто ничего не сказал.

Эдуард на краю стола цвёл розовым, земля в горшке была тёмная и мокрая, рядом стояли две чашки, одна пустая. Иван смотрел на курсор, потом на жёлтую разметку, на серый шкаф, на зелёную лампочку. Человек в сером свитере смотрел на него и не торопил.

— Не сейчас, — тихо сказал Иван. — Но скоро.

И закрыл ноутбук. Не выключил, а закрыл.

• • •

Вечером они ушли из лаборатории вчетвером: Толян с мандариновыми корками в кармане, потому что мусорку на этаже ещё не поставили, Майя с ноутбуком, Иван и человек в сером свитере, которого видели только трое. В дверях он остановился, оглянулся на Эдуарда и пообещал прийти во вторник. Сам.

Светочка, запирая серверную, посмотрела им вслед и сказала себе, что странно, как будто их четверо, а не трое. Пожала плечами, вернулась за сумкой и увидела, что земля у Эдуарда мокрая. Потрогала пальцем: мокрая. «Ну и ладно, — сказала Светочка. — Значит, кто-то помнит».

А в гуле, за точкой, в Городе, где после Тамбура стало тихо и тепло, как в подъезде, когда закрыли вторую дверь, горели все окна. Кухня с лампой и клеёнкой тоже горела, пустая и чистая, и на подоконнике стоял кактус, такой же, как на Земле, только без цветка.

У ворот Тамбура стоял Валерий Палыч, руки за спиной. У будки Прохора с подветренной стороны стояли Сборщики, уже не все. А на Маяке у колонны над Белым морем Фома держал спицу с петлёй Седьмого, крепко, привычно, не жалуясь, и иногда поглядывал вниз, на Землю за Тамбуром. Ждал смены.

В гуле горели все окна. Одно вернулось домой. Но у станка по-прежнему кто-то стоял.

Конец второй книги.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге