Обложка Горный стрелок 1. Непройденная стена

Горный стрелок 1. Непройденная стена

Алим Тыналин

0% прочитано
Стандартный
Алим Тыналин

Горный стрелок 1. Непройденная стена

Глава 1. Пчелы над разбитым ульем

Тело мое Серега снял со стены к четырем часам дня и накрыл курткой. Меня к тому времени в теле уже не находилось.

А теперь я расскажу как так получилось.

Зовут меня Алексей Петрович Гордеев. Шестьдесят два года, из них сорок четыре я посвятил горам, моей вечной страсти.

По специальности я инженер-конструктор. Тридцать лет на заводе подъемно-транспортного оборудования, отдел канатных дорог, грузовые подвесные линии для карьеров, кресельные подъемники и пассажирские маятниковые.

Считал натяжение несущего каната, опоры и углы отклонения на башмаках. Завод схлопнулся в девяносто восьмом, оборудование вывезли по частям, в цеху номер два потом устроили рынок и торговали обоями.

После завода я ходил инструктором на скалодром при спортшколе и учил восьмиклассников вязать восьмерку. Платили мало, зато давали ключи и разрешали лазать по вечерам, когда детей нет.

Разряд у меня кандидатский, с восьмидесятого года. Не мастер.

Я ходил в Фанских горах, на Кавказе и дважды на Памире. Второй раз неудачно, меня сняли с высоты четырех тысяч восьмисот с отеком легких у напарника. Жена Валентина Ивановна умерла зимой четыре года назад, сердце подвело. Дочка Даша удачно вышла замуж, живет в Твери и звонит по воскресеньям.

На Алтай мы поехали в сентябре, вдвоем с Серегой. Он мой ученик, девяносто третьего года рождения, что позволяет называть меня дедом.

Ему самому сорок один год, у него автосервис и торчит небольшое пивное пузико. Ехали на «Ниве» с фанерой в багажнике вместо полки.

Возле первого попавшегося рынка он остановился у обочины и купил кукурузу у женщины в мужской рубахе. Она долго не могла разменять деньги, ходила к соседке. Кукуруза оказалась холодная и жесткая.

Задумка у нас простая. В семьдесят восьмом мы с Витькой Ланевским прошли здесь маршрут по правому канту, маршрут сложности четверка с плюсом, три веревки.

Сам Витька погиб в двухтысячном. Шлямбуры мы тогда ставили самодельные, из строительных анкеров, за сорок с лишним лет их разъело солью.

Серега собрался поменять станции на нормальные и позвал меня. Чтобы я показал ему, где что стоит. Описание в справочнике врет, а я помню без промахов.

Ночевали в палатке под можжевельником, у самой дороги. Ночью мимо шли фуры, стенка палатки светлела от фар.

Ночью еще прибился рыжий пес без ошейника, съел половину нашей тушенки и лег у входа. Серега назвал его Бубликом. Утром пес ушел и не вернулся.

На маршрут мы вышли в семь. Подход двадцать минут по осыпи, вдоль ржавой ограды бывшего пионерского лагеря, где на воротах до сих пор висит жестяной горн.

Внизу гудела трасса. Пахло полынью и разогретым асфальтом.

У подножия обнаружилась чужая записка в пластиковой бутылке, засунутой под камень: «Ребята, оставили тут баллон газа, заберем в октябре. Не трогайте». Баллона рядом не оказалось.

Серега разложил веревку и надел обвязку. Обвязка на нем не сходилась, он перестегнул пряжку и сказал, что с ноября сядет на диету.

— Первую станцию я сам отработаю, — сказал я ему. — Ты их не найдешь, они под лишайником.

— Петрович, тебе уже шестьдесят два, куда тебе?

— Цыц, школота, — огрызнулся я и пошел вперед.

Пальцы на левой руке у меня не разгибались до конца после одного ноябрьского обморожения. Магнезию я стряхивал о штанину, потому что мешочек болтался и цеплялся за пояс.

Первую веревку я прошел за двадцать минут, встал на полке и отдышался. Снизу Серега курил в кулак и держал меня одной рукой.

— Дед, ты там не усни, — попросил он.

Веревка уходила вниз желтой дугой и качалась над обрывом. Внизу, метрах в трехстах, шумело шоссе.

Дальше карниз пошел легко. Я вылез на полку, вщелкнул оттяжку в старый шлямбур с ржавой шляпкой, подергал - держит. Над головой висел рыжий отщеп, теплый от солнца. За него и взялся.

Отщеп беззвучно вышел из камня.

Я успел увидеть, как он разворачивается в воздухе рядом со мной, огромный, с прожилками кальцита и как чайка уходит вбок. Веревка натянулась, шлямбур вылетел вместе с куском породы.

Затем удар спиной о полку, потом еще один головой и небо перевернулось. Серега кричал издали, но крик доходил до меня с задержкой, как эхо в цирке.

Пыль ударила в ноздри. Последнее, что я разглядел, стебель каперса в трещине, прямо перед лицом, с раскрытым белым цветком.

Вспышка.

Боли не было.

Я почувствовал другое, тело перестало отзываться. Я еще видел трещину, цветок и полосу неба над кромкой, но связь с руками и ногами оборвалась, как будто телефонный кабель разрезали ножницами. Оттуда, снизу, больше ничего не докладывали.

Потом пропал звук. Сначала ушел Серега, крик его растянулся в воздухе и опал.

Трасса исчезла. Осталось ровное, песочное шипение, будто рядом крутили пустую пленку.

Свет сделался белым и плоским. Не ярким, а именно плоским, как известка. Каперс еще держался в поле зрения, белый на белом, а потом пропал и он.

Дальше случилось то, чего я объяснить так и не смог.

Меня потянуло вниз с ускорением, но не по вертикали, а внутрь, воронкой, как воду в сливе. Ребра сдавило, будто кто-то уселся на грудь.

Давление было дольше, чем можно терпеть, хотя я в то же время не чувствовал тела. У меня не было легких, горла, рта и всего остального.

Затем в шипении появился гул. Низкий, короткими толчками. Раз, потом пауза два и три.

Он слышался не ушами, а напрямую через кости, затылок и зубы. С каждым толчком становилось тяжелее, словно на меня набрасывали мокрые шинели, одну поверх другой.

Запахло горелым маслом.

Я попробовал вдохнуть.

Вдох получился, и сразу пришла боль. Разом, вся, отовсюду.

У меня горели ободранные локти, ушибленная скула, ожог на кисти, вывернутое плечо, ломота в пояснице, песок в закрытых глазах. Тело подключилось целиком, будто кто-то рванул рубильник. А еще отовсюду бешено заорали всеми голоса разом.

Сердце ударило дважды, невпопад, затем затарахтело. Сначала неуверенно, словно заглохший мотор, а потом быстро, часто и непрерывно. Так оно у меня не колотилось лет тридцать.

В легких набились гарь и глина, я закашлялся. Рыдания сотрясали меня, судороги отдавались в ребрах.

Пальцы сжались, все десять. Левая рука разогнулась до конца, свободно, без хруста, без той тупой задержки в третьем и четвертом суставе, как я привык с ноября девяносто первого года.

Что-то посыпалось сверху, зашуршало по спине и набилось за воротник.

Я лежал лицом в глине, во рту стоял вкус железа и почва подо мной непрерывно шевелилась.

Вокруг волнами шел грохот. Между разрывами прорезался высокий звон, басовитый, будто летел шмель.

Я поднял голову.

В десяти шагах горела полуторка. Кабина завалилась в кювет, из-под капота било черное топливо. Краска на дверце пузырилась и лопалась.

Возле заднего колеса лежал конь, вытянув шею, постромки уходили от него куда-то в кусты, к перевернутой двуколке. Конь еще дышал. Бок у него часто-часто поднимался и опускался.

Слева, за придорожной канавой, стояла хата под драньем, без половины крыши. У плетня валялся разбитый улей, над ним, несмотря на дым и вой, крутились пчелы. Прямо в воздухе, ровным облачком.

— Ложись!!

Кто-то навалился сверху и вдавил меня в землю коленом. Рвануло совсем близко, по спине простучали комья.

Почти сразу сверху посыпались мелкие листья от бука, срезанные осколками.

Мой спаситель слез с меня.

— Живой? Руки-ноги целы? — надо мной сидел на корточках худой мужик лет под сорок, с серой щетиной и рябым лицом. Пилотка сдвинута на самый затылок. В петлицах зеленое сукно. — Ну чего вылупился? Винтовку подбери, воин.

Винтовка лежала рядом, наполовину в грязи. Длинная, с примкнутым штыком, приклад ободран и подписан химическим карандашом. Я взял ее, отметив что автоматически схватился правильно, за шейку и цевье, как будто делал так тысячу раз.

Только руки оказались чужие.

Молодые, красные от солнечного загара, с обломанными ногтями и цыпками на костяшках. На запястье ссадина с прилипшей соломой. Ни шрама у большого пальца, ни распухших суставов, ничего.

— Гаврилыч, тут еще один! — крикнули из кустов.

— Вижу, что один, — отозвался рябой, не оборачиваясь и сплюнул. — Второго не будет, второй в Броды поехал.

Он подхватил меня под мышку и поднял рывком, как мешок. Ноги держали, хоть и тряслись.

Я стоял в ботинках с обмотками и в мокрой на спине гимнастерке. Через плечо скатка, на боку сумка от противогаза, набитая чем-то твердым. Из-под клапана торчал уголок сухарика.

По дороге, мимо горящей машины, бежали люди. Далеко не строевым шагом.

Человек тридцать, вразнобой, с интервалами, пригибаясь под каждый разрыв. Двое несли на плащ-палатке третьего. Брезент держали в четыре руки, за углы, палатка провисала.

Санинструктор в очках с перемотанной изолентой дужкой, семенил рядом и держал раненого за сапог, будто это могло ему помочь.

Впереди, у поворота, стоял командир в фуражке и махал рукой в сторону леса. Фуражка была ему велика, все время съезжала, он поправлял ее основанием ладони, в руках он держал планшет и наган.

— Отделение, за мной, бегом! К буку, к буку прижимайся!

Телефонист тянул кабель прямо через дорогу, разматывая катушку на ходу. Провод попал под ноги идущим, кто-то запнулся и обложил телефониста матом, а телефонист даже не обернулся.

Снова завыло тонко, с быстрым нарастанием. Все повалились как подкошенные.

Я тоже лег, тело опять сработало на автомате, раньше чем я успел подумать. Упал вниз, лицом в сторону, рот открытый.

Снаряд ударил дальше, за хатой. Оттуда полетела черная дранка, крутясь, как галки.

Рядом со мной, уткнувшись лбом в землю, лежал парень. Совсем мальчишка, с белесыми бровями, ухо в крови. Он держал винтовку обеими руками, прижимал к груди и повторял, не открывая глаз:

— Гришка я. Гришка. Гришка.

— Тихо, — сказал рябой Гаврилыч с другой стороны. — Тихо, не тарахти. Это гаубицы, они по дороге кладут. Мы в лес уйдем, и все.

— А немцы где? — спросил Гришка.

— Немец, милый, там, — Гаврилыч мотнул подбородком назад, за спину, откуда несло гарью и над деревьями поднимался столб дыма, широкий и торжественный. — И там. И, боюсь, вон там тоже.

Он приподнялся на локте, посмотрел на меня. Долго, изучающе.

— Ты, малый, чего белый такой? Первый раз, что ли?

Я открыл рот и ничего не сказал. Голос еще не прорезался, как у щенка.

Мимо, задевая нас сапогами, снова побежали другие солдаты. Кто-то уронил котелок, тот загремел по камням и укатился в канаву, хозяин не стал возвращаться за ним.

Конь у полуторки перестал дышать.

— Подъем, — Гаврилыч дернул меня за ремень. — Держись за мной, шаг в шаг. И винтовку не волочи, это тебе не метла.

Мы поднялись и побежали к лесу. Пчелы над разбитым ульем так и висели облачком, никуда не улетая, это почему-то стояло перед глазами всю дорогу до опушки.

Лес принял нас сразу, как будто нырнули в воду на глубину. Буки вокруг стояли старые, высокие, без подлеска, стволы серые и гладкие.

Видно далеко во все стороны. Под ногами скользкий палый лист трехлетней давности, ноги от этого на спуске разъезжались в стороны.

Гаврилыч шел впереди, пригнувшись, и ставил ступни боком. Я повторял за ним.

Опять получалось само собой. Мое новое тело знало как ставить ногу на косогоре и перехватывать винтовку при спуске, чтобы штык не цеплял ветки.

Правда, разбиралось только тело. В голове не осталось ничего.

Сзади еще рвались снаряды. Уходили в сторону дороги, ложились кучно, по одной территории. После каждого взрыва над деревьями поднималась желтая пыль.

— Не оглядывайся, — сказал Гаврилыч, не оборачиваясь. — Оглядываться будешь, когда до ручья дойдем.

За ручьем начинался подъем.

Нас набралось человек двенадцать. Остальные ушли другой стороной, за командиром в большой фуражке, их уже не было слышно и видно.

Гришка держался за мной, часто дышал открытым ртом, на каждом шагу задевал прикладом стволы. Дальше шли двое незнакомых.

Один тащил на плече ящик с пулеметными дисками, второй нес ручной пулемет и держал его, как ребенка, поперек груди. Замыкал нашу группу пожилой мужчина, с медным чайником на поясе, привязанным веревочкой.

Я шел и старался разложить происходящее у себя в голове по полочкам.

Это получалось чертовски плохо.

Первым делом я пытался разобраться какой это год. Гимнастерка со стоячим воротом, петлицы, обмотки, скатка через плечо. Винтовка Мосина с граненым штыком. Полуторка.

Разговоры о немцах. Значит, сорок первый год или около того. Одежда на бойцах не потрепанная, сапоги у Гаврилыча целые, значит, начало войны. Погода летняя, получается я угодил в самое начало.

Дальше, что это за место? Бук, граб, известняк выходит наружу плитами, склон крутой, но не скальный. Это не Крым. Тут выше, влажнее и трава другая. Карпаты, скорее всего. Или предгорье.

И наконец: тело.

Я на ходу снова оглядел свои руки. Ногти обломаны, средний палец на левой руке весь почернел, прибитый чем-то тяжелым.

Цыпки на костяшках. Мозоли не мои, альпинистские.

Мои обычно на первых фалангах, появлялись от зацепов. А тут легли поперек ладони, у основания пальцев. Такие бывают от черенка лопатой или вил.

Владелец этого тела деревенский парень. Работал руками с самого детства.

В мою голову хлынули чужие воспоминания, я чуть не сошел с ума. Почему я помню Валю, завод, Витьку Ланевского? И одновременно в голове остались воспоминания как в семьдесят восьмом мы шли по правому канту и ноги сами, без меня, знали тропу по которой мы шли.

Ответа не находилось.

— Стой, — Гаврилыч поднял руку.

Все встали. Пулеметчик тяжело сел прямо на землю и положил пулемет поперек колен.

Впереди, шагах в сорока, между стволами стояла корова. Одна, без веревки, рыжая, с обломанным рогом. Смотрела на нас и жевала. Потом сделала пару шагов назад и опять встала.

— Ох ты, господи, — сказал пожилой мужик с чайником. — Живая.

— Пошли дальше, — приказал Гаврилыч.

Мы обошли корову стороной. Она повернула голову и проводила нас взглядом, не переставая жевать.

Спустились к ручью. Прозрачная вода журчала по камням, среди них лежала опрокинутая синяя эмалированная кружка с отбитым краем. Кто-то ее тут потерял, может, час назад, а может, неделю.

Мы пили лежа, с рук. Ляденая вода била холодом по зубам. Я умылся и посмотрел на свое отражение.

Оно дергалось в потоке, разбивалось на кусочки. Я нашел небольшую лужицу и заглянул туда.

Хватило и этого. Лицо овальное, нос картошкой, губа рассечена, на подбородке три-четыре волоска, вот и вся борода.

Волосы светлые, стриженные под машинку, хотя уже отросли на палец. Ухо оттопыренное.

Незнакомое лицо. От слова совсем.

Я уселся на корточках перед ручьем и внимательно оглядел свое лицо.

— Утоп, что ли? — Гаврилыч присел рядом, зачерпнул воду горстью. — Второй раз тебя окликаю.

— Задумался.

— Голос-то прорезался, — он выпил воду, вытер рот тыльной стороной ладони и искоса посмотрел на меня. — А то я решил, что тебя контузило.

— Наверное, есть что-то. Погано себя чувствую.

— Конечно, контузило, — легко согласился он. — Голову-то не сшибло? Как звать, помнишь?

Вопрос повис в воздухе.

Гришка, сидевший в трех шагах и мочивший в ручье тряпку для уха, поднял голову и сказал удивленно:

— Ты чего, Леша?

Значит меня зовут Алексей.

Я даже коротко засмеялся, хотя смех получился хриплый и чужой. Оба они внимательно смотрели на меня.

— Конечно помню, — сказал я. — Гордеев Алексей.

— Ну и слава богу, — Гаврилыч поднялся и отряхнул колени. — Гордеев, значит. А то стоит, глазами хлопает, будто с луны свалился.

— Я и вправду свалился.

— Чего?

— Ничего.

Он еще посмотрел на меня, дольше, чем следует и отвернулся.

Сразу за ручьем поднимался крутой склон, метров на сто пятьдесят, поросший грабом. На середине склона тянулась светлая полоса, старая осыпь, слежавшаяся, заросшая по краям.

Я поймал себя на том, что по привычке сканирую склон. Вот сюда лезть нельзя, здесь камни, посыпятся сверху. Здесь, левее, идет ребро, по нему можно пройти наверх безопасно и никого не завалить.

Я видел склон, как до этого всю свою прошлую жизнь.

— Гаврилыч, — предупредил я. — Наверх надо идти не по осыпи. Левее, по ребру.

Он обернулся.

— Это тебе кто сказал?

— Осыпь каменистая. Кто пойдет впереди, скинет на задних.

Он долго смотрел на склон. Потом перевел взгляд на меня.

— Тебе девятнадцать лет, Гордеев.

— Ну и что? — спросил я.

Гаврилыч сплюнул в ручей, поправил ремень и пошел влево, вдоль воды, к ребру.

Остальные потянулись за ним. Пожилой с чайником, проходя мимо, посмотрел на меня с интересом, а пулеметчик не обратил внимания, ему хватало тащить пулемет.

Гришка задержался.

— А я думал, ты и правда головой стукнулся, — сказал он и пошел следом, поскальзываясь на мокрых камнях.

Наверху, за гребнем, снова заработали гаубицы. Далеко, глухо, без злости, будто кто-то хлопнул дверью в пустом доме.

Глава 2. Задание

К селу мы вышли после полудня, сразу за поворотом лесной дороги. Правда мы сразу увидели, что все подходы к селу превратились в затор.

Сначала шли повозки. Стояли на обочине в два ряда, оглоблями вниз, лошади распряжены и привязаны к плетню.

Тут же, между колесами, спали люди. Прямо на земле, подложив скатки под голову.

Один спал сидя, прислонившись к колесу, с открытым ртом, на лицо ему садились мухи, а он их не отгонял.

Потом раненые. Их складывали под навесом, где сушат табак.

Длинный такой навес на столбах, с решетчатым потолком. Через решетку на бинты падали полосы света. Санитар в фартуке поверх гимнастерки таскал воду ведром и лил из кружки в подставленные ладони.

Пахло карболкой, лошадиным потом и печеным хлебом. Хлебом сильнее всего, от этого запаха в животе свело так, что я на секунду остановился.

— Дошли, — сказал Гаврилыч и снял пилотку. Волосы под ней слиплись и стояли торчком. — Гордеев, рот закрой, а то муха залетит.

Я закрыл рот и прикинул сколько тут всего народу. Почему-то это у меня получилось само собой.

Раньше в прошлой жизни я так считал на подъемнике. Сколько кресел на линии, какие из них заняты, сколько народу прошло за час. Тут вместо кресел я считал людей.

Народу в селе сотни четыре, может, пять. Большинство ходили не строем, а кучами, по десять-двадцать человек.

Петлицы в каждой куче разного цвета. Малиновые стрелковые, черные артиллерийские, а вон, у колодца, сидел танкист в комбинезоне без ремня. Один, без танка и без товарищей.

Оружие примерно у трех человек из четырех. Пулемет я видел только один, у нашей группы. Еще один станковый на повозке, без щита.

Артиллерии нет вовсе. Четыре полуторки, из них одна на домкрате, колесо валяется на земле. Возле нее лицом вверх лежал шофер, ногами под машину.

Порядок держится на честном слове. Часовые вяло стояли у околицы. Никто не окапывался и не разводил людей по подразделениям.

Это не полк. Это то, что осталось от полка, плюс еще от трех таких же.

— Вот тебе и дивизия, — негромко сказал Гаврилыч, остановившись рядом. — Пятьдесят восьмая горнострелковая. Красавцы.

— Наша?

— Твоя, дружище. Моя застава, а от заставы к четвергу ничего не осталось. Прибился к вам, как та корова.

Он мотнул подбородком направо.

— Пойдем, сейчас там перекличка будет.

Сортировали нас у школы. Это такая беленая мазанка в три окна, с крылечком, над ним доска с облупившимися буквами.

На крыльце поставили маленький, детский стол, вынесенный из класса, с чернильным пятном на крышке. За столом сидел худой писарь в очках и писал, придерживая листы камнем, потому что их тянуло ветром.

Рядом стоял грузный старшина с красной шеей, в петлицах четыре треугольника. А чуть дальше вполоборота человек в командирской гимнастерке без знаков различия в петлицах.

— Подходи по одному! — рявкнул старшина. — Фамилия, часть, откуда вышел! Не толпись!

Очередь быстро выстроилась. Впереди меня стоял тот пожилой мужик с медным чайником. Он его так и не бросил.

— Кириченко Опанас Петрович. — сказал он, когда пришел его черед. — Двести семьдесят первый полк, третий батальон, пулеметная рота.

Писарь макнул перо.

— Где рота?

— Нема роты.

— Отвечай толком, — сказал старшина.

— Так а как толком, товарищ старшина? — Кириченко пожал плечами и переставил чайник. — Стояли под Волосянкой. Утром на нас пошли, мы отбились, потом слева обошли. Ротный, старший лейтенант Гнатюк, приказал отходить на дорогу, а там уже они нас ждали. Мы в лес. Со мной вышло шесть человек, тут теперь трое.

— Кто по дороге был, немцы?

— Мадьяры, товарищ старшина. Венгры. Я разглядел, у них шапки другие, с пером.

Человек без знаков различия шевельнулся:

— Каким таким пером?

— Обычным, товарищ уполномоченный. Как у охотников.

Писарь записал его слова. После Кириченко очередь дошла до меня.

— Фамилия?

— Гордеев, Алексей. — Я запнулся. Отчество не всплывало в голове. — Гордеев Алексей.

— Отчество?

За спиной кто-то кашлянул. Гришка, стоявший следом, подсказал испуганным шепотом:

— Иванович же.

— Иванович, — сказал я.

Писарь поднял голову. Уполномоченный из третьего отдела повернулся ко мне.

Лицо у него молодое, сам лет тридцати, аккуратный, чисто выбритый, глаза без всякого выражения.

— Чего это ты отчество забыл?

— Контузило его, товарищ уполномоченный, — вмешался Гаврилыч из-за плеча. — Утром, у Тухольки, на дороге. Сам видел, накрыло, еле уцелел. Второй час языком ворочать учится.

— А вас как звать?

— Полищук Мирон Гаврилович. Погранвойска НКВД, комендатура, вторая застава.

— Документы.

Гаврилыч достал из нагрудного кармана книжку, завернутую в тряпицу. Уполномоченный листал ее долго, страницу за страницей, потом отдал.

— Медальон, — сказал он мне.

Я не понял. Гришка сзади толкнул в спину и я наконец сообразил. Полез в карманчик на поясе гимнастерки, о существовании которого я до того и не подозревал.

Черный эбонитовый пенал, размером с патрон. Отвинтил. Внутри свернутая трубочкой бумажка.

Бумажка оказалась пустая. Ни фамилии, ни адреса. Чистый бланк.

— Не заполнил, — сказал уполномоченный. — А почему?

Причину я не знал, даже близко. За меня устало ответил старшина:

— Да они все не заполняют, товарищ уполномоченный. Примета. Заполнишь, убьет. Хоть кол на голове теши.

Уполномоченный посмотрел на меня еще секунду и махнул рукой:

— Заполнить сегодня же. Обоих в третью роту, вон туда, за хату, там собирают.

Мы отправились куда сказано. Только я успел отойти после допроса, как начали перекличку. Нас уже собралось человек шестьдесят.

Сержант с забинтованной кистью громко читал список по бумажке, после каждой фамилии останавливался.

— Бондарь!

— Я.

— Волощук!

— Я.

— Гнатюк!

Тишина.

— Гнатюк Микола Степанович!

Кириченко, стоявший через двоих от меня, сказал в тишину:

— Ротный наш. Остался на дороге.

Сержант помолчал, вычеркнул карандашом фамилию и пошел дальше.

— Дмитрук!

— Здесь.

— Загоруйко!

Снова тишина.

— Кабанец!

Молчание.

— Ковальчук!

— Я! — крикнули с левого края слишком громко. Голос сорвался и человек закашлялся.

— Коростылев!

Тишина.

Весь список он читал минут пять. Не отозвались двадцать два человека.

Сержант дочитал, свернул бумажку вчетверо и убрал в карман. Больше ничего не сказал.

Мы отправились перекусить. Я не помнил, когда ел в последний раз, но желудок урчал от голода.

Кухни в селе не оказалось.

Хлеб выпекли в свободных хатах, он как раз и издавал этот аромат который шел через все село. На шестьдесят человек вынесли две теплые, тяжелые буханки с сырым мякишем.

Старшина разрезал их сам, держа на весу, тонкими кусочками, так и раздал. К хлебу дали по головке чеснока на троих и кружке воды.

Мы сели у плетня, в тени грушевого дерева. На ветках висели мелкие, зеленые, каменные плоды.

Я медленно жевал хлеб и не мог остановиться. Молодое тело требовало еще. Такого голода я не помнил уже давно с прошлой жизни.

— Гордеев, — сказал Гаврилыч. Он сидел спиной к плетню, вытянув ноги и разувался. Размотал портянку и повесил на плетень сушиться. — Слушай сюда. Про склон ты ловко угадал. Бывает такое.

Я промолчал, но он не унимался.

— Второй раз угадаешь, спрошу, откуда знаешь.

— Спроси сейчас.

— Сейчас неохота. — Он пошевелил пальцами ног и поморщился. — Сейчас у меня пятка стерта до мяса, а иголки с ниткой нема.

Гришка сидел напротив, поджав колени, отковыривал мякиш от хлеба и катал шарики. Складывал их на ладони в ряд. Санитар промыл и заклеил его ухо полоской бинта.

— А чего это никто окопы не роет? — спросил он вдруг.

— Потому что к вечеру уйдем. — ответил старшина.

— Куда?

— На восток, дружище. Куда ж еще?

Мимо вдоль плетня прошли двое солдат. Первый нес на плече деревянный ящик, окованный по углам, с брезентовой ручкой.

Второй тащил другой ящик и еще смотанный кольцами провод через плечо. Оба шли согнувшись чуть ли не до пояса.

Первый поставил ящик на землю в трех шагах от нас, сел на него сверху и вытер лицо пилоткой. Лет двадцати шести, сутулый, с длинной шеей, в очках, дужка обмотана ниткой.

Гаврилыч посмотрел на ящик с интересом.

— Рация?

— Шесть-пэ-ка, — сказал сутулый. — Точнее, то, что от нее осталось.

— Работает?

— Она-то работает. Батареи садятся. Анодная на исходе, накальная еще ничего. — Он снял очки и стал протирать подолом гимнастерки. — Тут еще горы кругом. В горах она за десять километров орет, а за двенадцать шепчет. На хребет встал и все, кричи в трубку сколько влезет.

— Тебя как звать?

— Семен. Кожухарь Семен.

— Из связистов?

— С почты, — ответил Семен и надел очки. — Телеграфист. В Коломые, на узле. Три года на аппарате.

Он оглядел нас, меня, Гаврилыча с босой ногой, Гришку с шариками из мякиша и, видимо, ничего утешительного не увидел.

— А вы откуда пришли?

— От Тухольки, — сказал Гаврилыч. — Лесом.

— А мы от перевала. — Семен помолчал. — Там теперь тихо.

— Как так?

— А вот так. С утра тихо. — Он положил ладонь на ящик, будто грел. — Они уже не стреляют. Им незачем.

Со стороны школы закричали:

— Полищук! Гордеев! Кожухарь! К командиру, бегом!

Гаврилыч посмотрел на босую ногу, на портянку, висящую на плетне и стал наматывать ее обратно, быстро, зло и очень ровно.

В хате окна завесили попонами, внутри держался полумрак, хотя на улице стоял день. На столе горела керосиновая лампа с закопченным стеклом.

Рядом с лампой лежала карта, придавленная по углам с одной стороны наганом, с другой куском кирпича.

За столом сидели двое. Третий стоял у печи и грел руки о кружку, хотя внутри и так жарко.

— Заходите. Дверь прикройте, — сказал сидевший ближе.

Это был майор. Немолодой, лет сорока пяти, с седой щетиной и багровым следом от фуражки поперек лба.

Гимнастерка расстегнута на две пуговицы. Возле локтя стакан чая, давно остывший, с плавающей на поверхности мухой.

Второй капитан помоложе, сухой, с длинными кистями рук. Он и говорил.

— Полищук?

— Так точно.

— Кожухарь который?

— Я.

— Гордеев Алексей Иванович?

Я тоже отозвался. Капитан подвинул к себе тонкую папку и раскрыл ее.

— Ты-то нам и нужен Гордеев. Тысяча девятьсот двадцать второго года рождения, село Сростки, Бийский район, Алтайский край. Призван Бийским райвоенкоматом в ноябре сорокового. Направлен в горнострелковую по особому признаку. — Он поднял глаза. — Помнишь какой это признак?

Я молчал пока не догадался, что надо ответить.

— Горы.

— Верно, — согласился капитан и прочел дальше, водя пальцем. — В деле отметка райвоенкома, в тридцать девятом году участвовал в районных соревнованиях по военизированному ориентированию, второе место. Летом тридцать восьмого и тридцать девятого ходил в горы с учителем географии, Катунский хребет, Уймонская долина. Сдал нормы на значок «Турист СССР». Так?

— Так.

Мирон Гаврилович рядом издал горлом короткий звук. Не слово, а просто звук.

— Вот и хорошо, — сказал капитан и закрыл папку. — Подойдите к столу. Все трое.

Мы подошли.

Карта на столе двухверстка, склеенная из четырех листов, потертая на сгибах до дыр. Поверх нанесены карандашом синие и красные пометки. Красных очень мало.

— Смотрите сюда, — капитан положил на карту карандаш, тупым концом вперед. — Вот тут хребет. Вот здесь перевал. Это единственная шоссейная дорога через него на восток, других нет, только тропы, дорог нет. По этой дороге сейчас отходят все войска, которые вы видели. И еще масса тех, которых вы не встречали: гаубичный дивизион на конной тяге, госпиталь, две с лишним тысячи раненых и хвост беженцев километров на шесть.

— Товарищ капитан, — сказал Мирон Гаврилович. — Мы через перевал утром прошли. Там никого не было.

— Утром там было пусто. — Капитан переставил карандаш на два сантиметра. — А вот здесь другая история.

Он показал место, где дорога втягивалась в теснину. Горизонтали сходились в частую гребенку.

— Ущелье. Длина четыре километра, ширина по дну местами сорок метров. Слева река, справа стена. Над выходом из ущелья, на скальном отроге, стоит старое укрепление. Еще австрийское, тысяча девятьсот пятнадцатого года постройки, каменная казарма и две позиции под орудия, вросшие в гору. Наши его в тридцать девятом осмотрели и списали как негодное. Позавчера туда поднялись венгры.

В хате стало тихо. Только слышно, как третий прихлебывает из кружки.

— Сколько их? — спросил Мирон Гаврилович.

— По разным сведениям от полусотни до двух рот. Плюс горные егеря, немцы, точное количество неизвестно. И еще минометы. Главное там есть противотанковые пушки и, судя по разрывам, гаубицы. Оттуда простреливается вся теснина, от входа до выхода, на всю глубину.

Майор впервые подал голос, не поднимая головы:

— Вчера туда сунулся дивизион. Двенадцать орудий, в колонне. Расчихвостили в хвост и в гриву.

Капитан продолжил, не меняя тона:

— Обойти ущелье нельзя. Мы искали пути. Севернее скалы и болото на седловине, южнее надо идти двадцать восемь километров вкружную по территории, занятой противником. Идти по ущелью под огнем тоже нельзя. Значит, укрепление надо взять или нейтрализовать.

— Штурмом? — спросил Мирон Гаврилович.

— Штурмом снизу означает атаку по голому склону с уклоном в сорок градусов, под пулеметным огнем. У нас нет такой возможности.

Он взял с подоконника помятую бумагу с оторванным уголком.

— Есть еще одно обстоятельство. От долины к площадке перед казармой в пятнадцатом году построили грузовую подвесную дорогу. Австрийцы возили по ней снаряды, потому что там не было нормальной дороги наверх, только тропа-серпантин, там только мулы проходили. Дороге уже двадцать шесть лет. Венгры за трое суток ее восстановили. Наблюдатель считал вагонетки, за день они сделали до сорока рейсов.

Семен Кожухарь снял очки и стал протирать. Руки у него слегка тряслись.

— Подведем итоги, — сказал капитан. — Наверху сидит гарнизон, отрезать от снабжения его невозможно, взять штурмом тоже. Обойти тоже не получится. Через трое суток по этой дороге пойдет все, что осталось от корпуса. Не пройдет, тогда останется здесь.

Майор поднял голову.

— Тридцать первого числа противник замкнет мешок. Это не предположение, а точные данные.

Опять стало тихо.

— Задача, — сказал капитан. — Укрепление уничтожить или привести в негодность. Подвесную дорогу обрушить. Проход открыть к утру третьих суток.

Мирон Гаврилович пожевал губами.

— Товарищ капитан, разрешите? Нас тут трое бойцов. Вы это нам приказываете сделать?

— Нет, конечно.

Капитан выпрямился.

— Основную задачу выполняет группа лейтенанта Ярошенко. Двенадцать человек, отобраны из разведроты, шестеро прошли подготовку в альплагере, четверо имеют значки «Альпинист СССР». Они получили полное снаряжение: веревки, крючья, кошки и обувь. Уходят сегодня в семнадцать ноль-ноль.

— А мы?

— А вы в резерве.

Он сказал это спокойно, просто констатируя факт.

— Вас четверо. Гордеев старший, назначаю его младшим сержантом, приказ подпишут вечером. Полищук заместитель, по опыту. Кожухарь отвечает за связь. Четвертого выберете сами, у меня есть один на примете Пилипчук, девятнадцати лет, стрелок.

— Гришка, что ли? — вырвалось у меня.

— Григорий, — сказал капитан. — Знакомы?

— Вместе выходили из-под огня.

— Тем лучше.

Он свернул одну карту и достал другую, поменьше.

— Ваше задание выйти завтра на рассвете, вторым эшелоном, по другой нитке, не по маршруту Ярошенко. Нести запас взрывчатки, тол, шестьдесят килограммов на четверых. У Ярошенко весь груз распределен и запаса нет. Дойти до точки вот здесь, у слияния ручьев, занять позицию и держать связь. Если у Ярошенко все получится, вы доставляете ему взрывчатку и уходите обратно. Если Ярошенко просит о помощи, идете к нему. В случае молчания сообщаете в штаб и ждете приказа.

Мирон Гаврилович смотрел на карту.

— То есть мы просто на подхвате.

— Вы в резерве, — подтвердил капитан. — Полищук, вы человек опытный. Я не стану вам объяснять, почему шестьдесят килограммов тола должны лежать в двух часах хода от места атаки, а не в тридцати.

— Да и так все понятно, — согласился Мирон Гаврилович.

— Вот и хорошо.

Майор пододвинул к себе стакан, посмотрел на плавающую внутри муху и отодвинул обратно.

— Гордеев.

— Я.

— Почему ставим старшим именно тебя, понимаешь?

— Никак нет.

— Потому что из вас четверых ты один бывал в горах. — Он потер лоб, там, где виднелся след от фуражки. — Полищук знает границу, служил в основном на равнине и болотах. Связист с почты. Пилипчук ваш вчера первый раз стрелял. А ты уже на Катуни ходил и второе место взял. Я доверяю твоему личному делу.

Он помолчал.

— И еще потому, что других нет. Это, я думаю, ты и сам уже понял.

Человек у печи наконец повернулся к нам. Это оказался тот самый уполномоченный, с переклички, бритый, спокойный, с кружкой в руке.

— Один вопрос, товарищ майор, разрешите.

— Разрешаю.

Уполномоченный поставил кружку на печь.

— Гордеев. Отчество ты сегодня утром вспомнить не мог. А Катунский хребет помнишь?

Лампа коптила. По стеклу поднималась и загибалась черная нитка.

— Уймонскую долину помню лучше, чем отчество, товарищ уполномоченный, — сказал я. — Быаают такие провалы в памяти.

Мирон Гаврилович кашлянул в кулак. Майор посмотрел на меня, потом на уполномоченного и устало сказал:

— Все. Выход завтра в четыре ноль-ноль. Получите тол, шнур, капсюли, две веревки. Пеньковые, обозные, других нет. Кожухарь батарею вам дадут одну запасную анодную, вторую не проси, нету. Свободны.

Мы вышли на крыльцо.

Солнце стояло низко, лучи стелились вдоль улицы. У колодца поили лошадей, вода из ведра переливалась через край и падала в пыль темными пятнами. Возле школы двое бойцов, переругиваясь, копали яму под мусор.

Мирон Гаврилович надел пилотку, поправил ее двумя пальцами и посмотрел на меня сбоку.

— Алтай, значит. Еще и второе место?

Я кивнул. Он спустился с крыльца, встал на пыльную дорогу и сплюнул под ноги.

— Слышь, Гордеев. Ты когда на ручье в лужу глядел, ты себя разглядывал. Как будто в первый раз увидел.

Мимо прошел санитар с ведром. Из-под навеса кто-то долго и тяжело закашлялся.

— Я не спрашиваю тебя, — добавил Мирон Гаврилович. — Я просто запоминаю.

Глава 3. Запасная группа

Группа Ярошенко ушла в семнадцать ноль-ноль, как и сказал капитан.

Мы стояли у плетня и смотрели, как они уходили. Двенадцать человек построенные в один ряд.

Налегке, без скаток, все лишнее убрали, вместо вещмешков рюкзаки-колобки. У троих на поясе висели кошки, замотанные тряпками, чтобы не звенели.

Веревки несли бухтами через плечо, белые, толстые и новые. На всех одинаковые, тяжелые ботинки с подковками по ранту.

Сам Ярошенко шел последним. По дороге успел наклониться, сорвать что-то у обочины и сунуть в рот. Стебель кислицы, наверное.

— Красавцы, — завистливо сказал Мирон Гаврилович. — Как на плакате.

Около полутораста человек смотрели, как они уходили. Никто не махал.

Когда последний скрылся за поворотом у кузницы, я услышал, как там стучат. Это правили ободья на повозках, стук звонкий и четкий, по два удара.

Нас разместили в риге за околицей. Пол земляной, по стенам жерди, под крышей висит прошлогодняя кукуруза в связках, штук сорок сухих и легких початков.

Снаряжение выдали к семи вечера. Это сделал пожилой техник-интендант с опухшими веками, это заняло много времени, потому что он писал расписку на каждую позицию.

Тол принесли в ящиках. Три ящика по двадцать четыре килограмма, шашки в вощеной бумаге.

Большие по четыреста грамм и малые по двести. Отдельно серый бикфордов шнур в оплетке, сложенный кругом метров на двадцать. Отдельно, в жестяной коробке с опилками капсюли-детонаторы.

— Зажигательные трубки приготовьте сами, — сказал техник. — Обжимом. Он только один, не потеряйте, второго нема.

Мы положили веревки сверху. Две штуки, пеньковые и жесткие, толщиной в большой палец, с обрывками сена в волокнах.

Я взял одну и развернул метров на пять. Затем поднял к свету, идущему из дверей и повел вдоль пряди пальцами. На третьем метре нашлась потертость, прядь наполовину перебита, волокна торчат ежиком.

— Тут сросток нужен, — сказал я. — Или придется отрезать.

— Это еще почему? — техник посмотрел на меня так, будто я предложил отрезать ему ухо. — Она казенная.

— Вот тут порвано.

— Это казенная, товарищ младший сержант. Других нету.

Он ушел, бережно прижимая расписки к животу.

Мирон Гаврилович сел на ящик с толом, прямо на крышку, спокойно, как на лавку, достал нож и брусок и начал точить. Время от времени он сплевывал на брусок и водил лезвием, оно двигалось с коротким шорохом.

— Гордеев.

— Что?

— Ты на ящике сидеть боишься?

— Нет.

— А чего тогда стоишь столбом?

— Стою и смотрю, как ты сидишь.

Он хмыкнул и продолжил точить.

— Тол не детонирует от удара, — сказал он. — Хоть молотком лупи. Он от капсюля рвет. Поэтому пусть капсюли лежат подальше, вон в том углу, под кукурузой. Тебе как старшему следует про это знать.

— Ничего, разберемся.

— Ну да. — Он все также водил лезвием. — Ты, Гордеев, много знаешь для колхозного парня с Алтая.

Гришка Пилипчук притащил котелок с кашей, пшенный концентрат, разваренный до состояния клея, на четверых. Когда мы ели, он не мог сидеть спокойно.

Болтал без умолку.

— А я, когда призывался, думал в танкисты пойду. У нас в Гусятине один в танкисты пошел, приезжал в отпуск в комбинезоне и в шлеме, все село смотрело. А меня в пехоту забрали. Мамка плакала, а батька сказал: пехота, она везде первая заходит.

Ложка ходила по кругу. Мы хлебали по очереди, в три ложки. Гришка каждый раз пропускал свой черед, потому что не мог остановиться.

— Товарищ младший сержант, а на Алтае горы высокие?

— Да уж не маленькие. — ответил я с набитым ртом.

— Выше вон тех?

— Раза в четыре.

Он положил ложку.

— Целых четыре?!

— Белуха четыре с половиной тысячи метров. Тут тысяча двести.

— Мамочки, — сказал Гришка с чистым восторгом. — А вы на самую верхушку лазили?

— Нет.

— А почему так?

— Потому что туда идут на месяц, с провиантом, группой минимум четверо и с веревками. А я ходил с учителем географии и двумя девчонками у нас на всех была одна палатка.

Мирон Гаврилович перестал точить.

— Девчонками, говоришь, — повторил он с интересом. — Смотри-ка, чтобы я так жил.

Гришка засмеялся и подавился кашей, Мирон постучал ему по спине.

Семен Кожухарь сидел в стороне, под стеной, и разбирал рацию. Он открыл ящик, отставил крышку, вынул батареи и поставил их перед собой рядком. Достал из кармана огрызок карандаша и стал что-то писать прямо на боку анодной батареи.

Я подсел к нему.

— Что считаешь?

— Часы. — Он не поднял головы. — Батарея БАС-шестьдесят. По норме у нее положено сто двадцать часов работы. Этой, — он постучал карандашом, — осталось сорок, и то если не врет тот, кто до меня записывал показания. Запасная только одна. Накальная в порядке, я ее берегу.

— Сорок часов хватит на трое суток?

— Хватит, если сидеть только на прием и молчать. Прием жрет вчетверо меньше передачи. — Семен наконец посмотрел на меня. Без очков глаза у него оказались маленькие и усталые. — Вы мне вот что скажите, товарищ младший сержант. Мы встанем на ручьях, а Ярошенко будет наверху. Это значит повсюду скалы, а между нами отрог. Как я буду передавать через отрог?

— Не думаю, что у тебя получится.

— Вот и я так думаю.

— Придется поднимать антенну. Вверх по склону, метров на сто и передавать оттуда.

Семен помолчал.

— Ну да, так и придется делать. — сказал он и снова стал писать на батарее.

Вечером я сел у порога разбирать вещмешок.

Вытряхнул все на плащ-палатку. Две пары запасных портянок, серых от стирки в холодной воде. Смена белья.

Полотенце с вышитым по краю петухом, красная вышивка крестиком, изображение петуха получилось кривым. Иголка, воткнутая в изнанку пилотки, с намотанной ниткой.

Деревянная и алюминиевая ложка. Кисет, в нем махорка и сложенный лист «Красной звезды», порванный на полосы для самокруток.

Жестяная коробка из-под монпансье.

В коробке лежали письма. Четыре штуки, треугольниками, одно еще в конверте, довоенное, с наклеенной маркой.

Я развернул верхнее.

«Здравствуй дорогой сыночек Алеша. Пишет тебе мама. Мы живы здоровы чего и тебе желаем. Корова отелилась двадцать второго мая телочкой, назвали Зорькой, Нюрка ее выпасает. Отец кашляет по ночам, в район ездил, дали порошки, толку нема. Пиши почаще, а то мы за тебя убиваемся. Шура твоя заходила спрашивала нет ли письма...»

Я читал медленно и закончив перечитал два раза сначала.

Нюрка получается моя сестра. Отец Иван Кузьмич, у него кашель и проблемы с легкими. Шура что-то отдельное, с ней еще предстоит разбираться. Село Сростки, дом на краю, за огородами Катунь.

На дне коробки лежала фотография, обрезанная ножницами по кругу, чтобы влезла. На фотографии стояли четверо у крыльца: мужик в картузе, женщина в платке, девчонка лет двенадцати и парень.

Парень смотрел в объектив, наклонив голову и щурился от солнца. Оттопыренное ухо. Нос картошкой.

Я сидел с этой фотографией на пороге риги, мимо, шагах в тридцати, гнали к водопою лошадей. Пыль от копыт поднялась в воздухе и висела в низком свете.

— Мать пишет? — Мирон Гаврилович встал в дверях, заслонив собой почти весь проем.

— Да, из села.

— Про корову сказала?

— А ты откуда знаешь?

— Они все про корову пишут, — сказал он. — Моя покойница тоже, бывало. Немцы на границе шевелятся, а у меня в кармане письмо, что кабана резать пора.

Он вышел на воздух, сел рядом на порог, тяжело, с кряхтением и вытянул ноги. Пятку он себе все-таки зашил суровой ниткой. Не пятку, конечно, а ботинок, он теперь ботинок сидел криво.

Быстро стемнело, как и положено в горах.

В селе не зажигали огня. Где-то у школы завели патефон, покрутили полминуты и выключили, кто-то выругался вполголоса. Над хребтом на западе стояло зарево, неровное, с провалами, и оттуда изредка доносились глухие звуки.

— Гаврилыч. — позвал я.

— Ну?

— Ты подвесную дорогу когда-нибудь видел?

— В цирке видел, канатоходца. Годится?

— Не годится. — Я подобрал с земли щепку и стал чертить на пыли у порога. — Вот две башни. Между ними натянут толстый несущий канат, он не двигается. По нему на роликах катаются вагонетки. А тянет их второй канат, этот уже тонкий, тяговый, он идет кольцом, без конца, его крутят мотором внизу.

Щепка легко шла по пыли.

— Так вот. Если рубить, то не вагонетки и не башню. Башню трудно подорвать трудно, она каменная или на бетоне, надо много тола. Вагонетку заменят за час. А вот если перебить несущий канат, то весь пролет рухнет в ущелье вместе с грузом. Вытянуть его обратно наверх нечем. Потому что тянуть надо снизу, а там нет дороги. Восстанавливать понадобится неделя сроку, если есть запасной канат. А его, скорее всего, нет. Такой канат возят по железной дороге на барабане весом в тонну.

Я поднял глаза.

Мирон Гаврилович смотрел на чертеж в пыли. Потом перевел взгляд на меня. В темноте его лицо виднелось смутно, но он сидел неестественно выпрямившись.

— Гордеев, я тебя обещал спросить сегодня. Во второй раз.

Над хребтом тихо, медленно поднялись и погасли три белые точки. Ракеты. Далеко, за отрогом, не у Ярошенко, а левее.

— Спрашивай, раз уж приспичило, — сказал я.

Он долго молчал. Потом полез в карман за кисетом и стал сворачивать самокрутку. Делал это в темноте на ощупь, шурша бумагой.

— Не, — сказал он наконец. — Завтра выходить в четыре. Спи, младший сержант.

Он прикурил, спрятав огонек в горсти, пошел в ригу, но в дверях остановился.

— Только ты это. Дорогу свою подвесную больше никому не черти. Тут по селу один ходит, бритый, с кружкой. Он же не поверит, что ты в школе на Алтае про эти ролики выучил.

Я послушался и улегся спать. Тут же в риге, на соломе, головой к стене.

Сон пришел не сразу. Когда я заснул, увидел странную картину.

Желтая дуга над обрывом, внизу шоссе, повсюду запах полыни. Мой напарник Серега курит в кулак. Я тянусь к рыжему отщепу, он теплый.

Я уже знаю, что отщеп вылетит из камня, но все равно тянусь. Рука уходит вперед медленно, как в замедленном кадре.

А затем возникла кухня в Твери. Валя режет хлеб на доске, стоя спиной ко мне, в халате с васильками. Хлеб она режет толстыми кусками, я всегда ругал ее за это, все тридцать лет нашего брака.

Я говорю: Валь. Она не оборачивается.

Потом отщеп все-таки уходит из рук, но вместо грохота падения послышался стук. Равномерный, по два удара. Этот стук никак не прекращался.

Я открыл глаза.

В риге темно и холодно. Через щели в стене видна серая полоса неба.

Снаружи стучали, в кузнице у околицы работу начали затемно. Стук как раз из моего сна, по два удара.

Рядом на соломе сидел Мирон Гаврилович, уже одетый и обутый.

— Три сорок, — сказал он. — Вставай, начальник.

Гришка спал на животе, раскинув руки, и дышал в солому. От этого солома под лицом у него шевелилась. Семен спал на боку, обняв ящик с рацией. Очки лежали рядом, дужкой вверх.

Утро холодное, с туманом по низу. Клубы лежали в огородах по пояс, из него торчали темные подсолнухи с опущенными головами.

Ночью прошел дождь. Я его не слышал.

Мы молча умылись во дворе у колодца, поливая друг другу воду из ковшика. Ледяная вода ломила зубы.

Гришка фыркал и тряс головой, как собака, Мирон Гаврилович сказал ему, чтобы не плескал.

Быстро перекусили и загрузились при свете двух керосиновых фонарей.

Тол я разложил заново, прямо на плащ-палатке, затем сам переложил по вещмешкам. Техник-интендант, пришедший проверить имущество, недовольно следил за мной.

— Оно ж по ящикам уже уложено.

— В ящике двадцать четыре кило лежат. Человек с таким грузом на спине пойдет по мокрой глине и упадет вместе с ящиком. А так будет всего пятнадцать килограммов в мешке, шашки в два слоя, ближе к спине. И еще сверху портянками проложить, чтобы не терло.

— Тол не трет.

— Его уголки могут мешать.

Он махнул рукой.

В итоге получилось так. Семен тащил на спине рацию, оба ящика и провод. Это тринадцать килограммов плюс запасная батарея, поэтому ему досталось только шесть кило тола.

Гришке, Мирону Гавриловичу и мне по восемнадцать килограмм. Плюс у каждого винтовка, подсумки с патронами, лопата, фляга, сухарь и скатка. Еще веревки, одна у меня, вторая у Мирона Гавриловича, бухтами через плечо.

Ту веревку с перебитой прядью, я срастил еще с вечера, сидя при свете фонаря за сорок минут. Руки помнили.

Гришка сидел рядом и смотрел, открыв рот. Один раз спросил, где я научился такому. Я ответил, что в деревне, когда вожжи вязал.

Мирон Гаврилович на это ничего не сказал.

Часовой у околицы посветил на нас и пропустил. Никто нас не провожал.

Сонное село осталось за спиной. От навеса с ранеными доносился чей-то голос. Кто-то из больных разговаривал во сне, долго и убедительно.

Дорога сразу пошла в гору.

— Товарищ младший сержант, — сказал Гришка через полкилометра. — А чего мы только сейчас пошли? Те-то вчера в пять ушли. Двенадцать часов уже.

Мирон Гаврилович ответил, не оборачиваясь:

— Потому, Гришка, что у них по три кило на брата и вся ночь впереди. Им надо подойти в темноте и забраться на стену до рассвета. А мы с тобой несем шестьдесят кило тола. Ты ночью с таким мешком сможешь пройти по мокрому камню?

— А чего, не пойду?

— Пройдешь. Метров сорок. — Он перехватил винтовку. — И есть еще одно обстоятельство. Второй эшелон первому следом в затылок не ходит. Немец засаду поставит, обоих в один мешок и заберет. Понял?

— Теперь понял, — сказал Гришка. И через минуту спросил: — А если они уже все сделали?

— Тогда мы с тобой погуляем на свежем воздухе и вернемся к обеду.

К шести туман начал подниматься, вместе с ним перед нами открылась долина.

Дорога шла по краю, внизу, метрах в ста, лежала узкая река, мутная от ночного дождя, с белыми гребешками на камнях. По ту сторону долины стоял хребет.

На хребте лежала полоса леса, над лесом голая серая полка, еще выше второй синий гребень горы.

Первое препятствие встало перед нами в семь. Дорогу перегородила колонна.

Не наша и не вражеская, смешанная. Впереди стояла обгоревшая полуторка, с оторванными дверцами.

За ней три подводы, опрокинутые в кювет. Барахло из подвод рассыпалось по склону метров на двадцать.

Узлы, распоротые и пустые перины, детская коляска без одного колеса, швейная машинка «Зингер», лежащая на боку в траве, почти целая. Вздувшиеся трупы лошадей оттащили в сторону, но недалеко. Запах стоял такой, что Гришка отвернулся к склону.

— Дыши ртом, — посоветовал Мирон Гаврилович. — Иди дальше, не стой.

Между полуторкой и обрывом остался проход шириной в метр. Мы прошли по одному, придерживаясь за горячее еще железо. На капоте лежала раскрытая обгоревшая книжка, страницы спеклись в один черный кирпич.

Швейную машинку Семен обошел кругом, будто она могла его укусить.

Через километр дорога кончилась. Не разрушилась, а просто кончилась, ушла в ручей. Дальше по карте значилась тропа, по факту вверх поднималась мокрая лощина, заросшая ольхой и крапивой в человеческий рост.

— Сюда, — сказал я. — И держаться левее, по краю, на корнях.

— По карте надо двигать посередке, — сказал Мирон Гаврилович.

— То по карте. А посередке вода и глина. У нас восемнадцать кило за спиной, упадешь, поедешь с мешком вниз, мордой вниз.

Он посмотрел, поплевал на ладони и полез левее, по корням.

Мы лезли сорок минут. Крапива жгла сквозь гимнастерку выше локтя, там, где задирался рукав. Гришка все-таки упал на зад и проехал метра два. Удержался, вцепившись в ольховый ствол.

— Ты как там, цел?

— Живой! — сказал он снизу, в голосе слышалась чистая радость. — Товарищ младший сержант, а мешок не порвался!

— Хорошо, что не порвался, а то мешок жалко, — отозвался Мирон Гаврилович. — Мешок казенный.

В девять над нами прошел самолет. Мы услышали заранее, он шел негромко, с подвыванием, не спеша. Я успел сказать только:

— В тень. Не двигаться.

Легли под скальный карниз, у корней бука, лежали лицом вниз.

Самолет медленно прошел по долине, на четырехстах метрах, с растопыренными ногами шасси и застекленной кабиной. Пролетел, развернулся над рекой, вернулся и скользнул второй раз, уже ниже. Тень его мелькнула по склону метрах в тридцати от нас.

Потом улетел вверх по долине, звук мотора долго слышался вокруг.

Семен поднял голову и спросил с надеждой:

— Он же нас не видел?

— А зачем мы ему? — возразил Мирон Гаврилович. — Он дорогу высматривал. И кто по ней с утра идет.

— Ну мы же не по дороге идем.

— Вот это точно. Спасибо начальству. — И, помолчав добавил: — И Гордееву спасибо, что ложиться велел не сбиваясь в кучу.

У выхода на полку нас поджидала еще одна сложность. Тропа шла траверсом по склону, метрах в двухстах над рекой.

На середине траверса тропа пропадала. Ночным дождем сорвало кусок склона, это был свежий оползень, метров тридцать поперек.

Всюду темная мокрая глина пополам с камнем, с торчащими корнями. Ниже оползень уходил крутым языком до самого обрыва.

Гришка подошел к краю, глянул вниз и попятился. Мирон Гаврилович присел на корточки и потрогал глину пальцем.

— Обходить надо. Верхом.

— Выше там стена, метров двенадцать, — сказал я. — Почва там мокрая. С грузом не пройдем.

— Тогда низом.

— А там язык. Ступишь и поедет плитой, вместе с нами до самого обрыва.

Он поднял голову и остро глянул на меня.

— А ты чего предлагаешь, начальник?

Я снял мешок, положил у камня и стал разматывать веревку.

— Я пойду первым, налегке. Потяну веревку и прикреплю за тот бук, видишь, с раздвоенным стволом. Он живой, корни в скале. Потом вы пойдете по одному, держась за веревку, без мешков.

— А с ними как?

— Перетянем отдельно, по веревке, волоком. Тол не сдетонирует. Капсюли я понесу в кармане на груди, отдельно. Рацию Семен передаст мне в руки на середине, из рук в руки.

Тишина стояла полминуты.

— Я пойду первым! — сказал Гришка. — Я легкий!

— Ты помолчи, — сказал Мирон Гаврилович.

Он смотрел на меня снизу вверх, все так же сидя на корточках, с каменным лицом.

— Гордеев, если сорвешься, старшим останусь я. Тогда поведу группу обратно, без тебя тут делать нечего.

— Не сорвусь.

— Все так говорят.

Я обвязался веревкой. Затянул узел, продернул и проверил.

Руки опять сделали все сами на автомате. Мирон Гаврилович это увидел, я заметил, как он на секунду задержал взгляд на узле.

Заьем я пошел.

Глина держала плохо. Ногу приходилось ставить на ребро подошвы и вбивать в почву.

После третьего шага под каблуком появилась вода и потекла тонкой струйкой вниз. На восьмом метре нашелся торчащий корень, толстый и живой, светлый на срезе.

Я уцепился за него взялся и постоял, отдыхая. Чувствовал, как под ногами оседает почва.

На середине пути сверху посыпались камни. Немного, всего горсть мелкого щебня, прошли мимо плеча и улетели вниз. Там через пару мгновений тихо плюхнулись в реку.

Дальше уже легче, я вылез на сухой, шершавый угол скалы, по нему добрался до бука.

Дерево стояло крепко. Я обвел веревку вокруг ствола, натянул и упер ногу в корень.

— Давай по одному!

Первым пустили Семена с рацией. Если что-то и нельзя ронять, то это ящики.

Он шел бледный, не глядя вниз, перебирал веревку руками, как утопающий. На середине я принял у него рацию и поставил рядом с собой. Он прошел последние метры налегке и сел прямо на землю.

— Не могу смотреть вниз, — сказал он, снимая очки.

— Ты молодец справился.

Гришка перешел быстро и весело. На середине оглянулся-таки вниз.

Это его не смутило, а наоборот, он потом полчаса рассказывал, какой оттуда красивый вид на реку.

Мирон Гаврилович шел последним, тяжело и очень аккуратно. На выходе, встав рядом, взял веревку в руку и подергал узел на буке.

— Это что за узел?

— Булинь.

— Чего?

— Петля такая. Не затягивается под нагрузкой, можно легко развязать потом.

— В деревне научили? — спросил он.

— Ну а где же еще?

— Конечно, — сказал Мирон Гаврилович. — Где же еще.

Он отпустил веревку, поправил ремень и посмотрел вверх по склону, туда, где над лесом стояла серая полка.

Мешки мы перетянули за двадцать минут. Ни одна шашка не пострадала. Порвался только вещмешок Гришки, по нижнему шву.

Гришка тут же сел его зашивать иголкой из пилотки. Делал он это старательно, высунув кончик языка.

Солнце поднялось выше. От мокрой глины пошел пар.

К слиянию ручьев по карте, оставалось четыре километра и все вверх.

Глава 4. Вкусная каша

К слиянию ручьев мы вышли в час дня.

Место оказалось лучше, чем на карте. Два ручья сходились под скальным лбом, он нависал козырьком метра на три.

Под козырьком лежала сухая земля с прошлогодней листвой, сюда не задувало и не заливало. Сверху, со склона, нас не видно, а через просвет между деревьями открывался хребет и кусок голой серой полки под вторым гребнем.

Там, под полкой, по расчету и работал Ярошенко.

Мешки сложили под самый камень, тол переложили на плащ-палатку. Гришка натаскал воды из верхнего ручья, из нижнего Мирон Гаврилович пить запретил, сказал, что выше по течению может лежать что угодно. Что именно объяснять не стал.

Семен поставил рацию на камень, подровнял его щепками, чтобы не качалась и полез с проводом на дерево.

— Ты куда? — спросил Мирон Гаврилович.

— Антенну вешать.

— Тебя же видно будет.

— Меня и так видно, — сказал Семен, — а без антенны меня не слышно.

Он лез плохо, обнимая ствол, один раз чуть не съехал вниз, но провод закинул. Потом долго сидел на корточках перед ящиком, накручивая, подстраивая и прижимая наушник к уху ладонью.

В четырнадцать десять он поймал штаб. Разговор получился короткий.

Доложили, что дошли, встали, груз цел, потерь нет. Со штаба ответили, приказали ждать, связь через каждый час, в эфир без нужды не выходить.

— И все? — спросил Гришка.

— Пока все, — сказал Семен и снял наушники.

Ждать хуже, чем идти. В пятнадцать ноль-ноль еще тишина. В шестнадцать тоже.

Мы сидели под козырьком смотрели окрестности и слушали что происходит.

Вокруг все звучало обыкновенно.

Журчала вода в ручье. Ветер в кронах порывисто шумел. Где-то выше по склону долго долбил дятел с перерывами. Каждый раз когда он начинал, Гришка вздрагивал и поднимал голову.

Мирон Гаврилович спал, надвинув пилотку на лицо. Или делал вид что спит.

В четверть пятого на камень рядом со мной залезла зеленая ящерица с темными полосами на спине. Просидела минут десять, поворачивая голову и юркнула в трещину.

Гришка разулся, осмотрел ноги и объявил, что мозолей нет, он этим гордился. Достал из кармана огрызок химического карандаша и стал подписывать себе вещмешок.

Вывел на клапане печатными буквами «Пилипчук Г.», послюнявил карандаш, обвел еще раз, для жирности. Губы у него стали фиолетовые.

— Зачем это? — спросил Семен.

— А чтоб не спутали.

— С кем?

Гришка подумал.

— Ни с кем, — ответил он и убрал карандаш.

В семнадцать Семен вышел на связь. Штаб ответил все также, ждать дальнейших указаний.

— А про Ярошенко спроси, — напомнил Гришка.

— Не положено спрашивать.

— А чего это не положено?

— Потлму что в эфире не только наши сидят.

Мы продолжили ждать. А потом я кое-что увидел. Сначала я подумал что показалось, я глянул на часы, это было в шестнадцать сорок.

Я стоял у просвета и смотрел на полку под гребнем. Там,э у левого края, что-то мелькнуло. Непонятное движение, точка, сдвинувшаяся на длину пальца.

Я смотрел еще минут двадцать но там ничего не повторилось.

Тень от гребня начала ползти по склону в нашу сторону. Ползла быстро, заметно на глаз.

Вместе с ней в горы пришла прохлада. Произошло это сразу, будто открыли погреб.

Стрельбы мы не слышали ни разу за весь день. Это мне не понравилось больше всего.

— Гаврилыч.

Он сдвинул пилотку со лба одним пальцем.

— Ну?

— Если бы они добрались до стены и работали там, мы бы ничего не услышали, согласен. Они лезут тихо и бесшумно снимают часовых.

— Да, ну и что?

— А если бы их обнаружили, наверху бы поднялась стрельба. Пулеметы, ракеты, минометы. Мы бы услышали за десятки километров, особенно вдоль ущелья.

Мирон Гаврилович сел.

— И что отсюда следует?

— То что ничего так и не случилось. Ни того, ни другого. Целый день.

Он долго смотрел на гребень, потом сплюнул в сторону и полез за кисетом.

— Значит, до стены они не дошли, — сказал он.

В восемнадцать ноль-ноль Семен надел наушники и подключился на прием.

Мы сидели рядом. Я слева, Мирон Гаврилович справа на корточках, Гришка сзади, дыша в затылок. Семен два раза сказал ему отодвинуться.

Штаб вышел на связь на минуту раньше срока.

Семен выпрямился. Потом снял один наушник от уха, прижал плотнее и подкрутил ручку.

— Плохо идет, — сказал он. — Через раз.

Он начал писать в блокноте карандашом, не глядя на бумагу. Писал куски текста, с пробелами.

— Повторите... повторите по буквам... — Он нажал тангенту, отпустил, опять вслушался. — Товарищ... не понял, повторите. Прием.

Карандаш снова заработал. Лицо у Семена не менялось, а вот спина изменилась. Она стала прямая как палка.

Он снял наушники и положил их на ящик, аккуратно, оба сразу.

— Читай, что там, — сказал Мирон Гаврилович.

Семен взял блокнот обеими руками.

— «На связь вышел связной группы Ярошенко. — Он читал, как телеграмму, разделяя по словам. — Группа обнаружена и накрыта на подходе к скальному основанию, в русле сухого потока, ориентировочно в два ночи. Огонь минометный и пулеметный, с трех направлений. Противник ожидал. — Семен перевернул листок. — Из состава выжил только один. Тяжело ранен. Лейтенант Ярошенко погиб. Снаряжение и взрывчатка утрачены полностью».

Дятел на склоне снова застучал, коротко и неуместно.

— Дальше читай, — сказал я.

— А там дальше вопрос. — Семен поднял глаза. — «Резерва нет. Сообщите наличие груза, состояние людей, готовность работать самостоятельно. Ответ немедленно».

Гришка сказал в тишину:

— Двенадцать же человек.

Никто не ответил.

Он повторил, громче:

— Их же двенадцать было! С веревками! Со значками!

— Тише, — сказал Мирон Гаврилович.

— Так они ж…

— Тише, я сказал.

Гришка замолчал и сел на камень. Руки легли на колени, он опустил голову и стал смотреть на эти руки.

Семен протер очки подолом, надел, снял и протер снова, хотя они чистые.

— «Противник ожидал», — повторил он. — Это же значит, что их ждали. Конкретно там, в русле.

— Это значит, — сказал Мирон Гаврилович, — что немец не дурак и тоже умеет глядеть на гору и соображать, откуда полезут. Русло сухое, укрытое, единственный скрытый подход к основанию. Я бы там три пулемета поставил и спал спокойно.

Он посмотрел на меня.

— Ты бы тоже там полез?

Я ответил не сразу.

— Нет, я бы там не полез.

— Почему?

— Потому что если я на горе и мне надо себя обезопасить, я первым делом закрою все удобное проходы. А неудобное оставлю, потому что там, по моему разумению, никто не пройдет.

Мирон Гаврилович медленно кивнул. глядя не на меня, а куда-то в землю.

— Гордеев, тебе всего девятнадцать лет, а мыслишь как взрослый.

— Для этого не надо быть пятидесятилетним.

— Ага, — сказал он. — Ну-ну.

Семен снова взялся за наушники.

— Что передавать, товарищ младший сержант?

Все трое посмотрели на меня.

Тень от гребня дошла до нашего козырька, и стало холодно. В нижнем ручье вода журчала все с той же одинаковой равнодушной частотой.

— Передавай, — сказал я. — Что груз цел, все шестьдесят килограммов. Людей четверо, мы на ногах. Батарей на сорок часов приема или на десять передач.

— А еще?

— И запроси, разрешено ли нам действовать по собственному плану, не по маршруту Ярошенко.

Семен замер с наушниками в руках.

— По собственному? У нас его нету.

— Будет, — сказал я. — Передавай, как приказано.

Мирон Гаврилович вынул изо рта погасшую самокрутку, посмотрел на нее и убрал в кисет.

— Мать честная во что же я ввязался, — сказал он. — Ну и дела.

Семен передал мое послание в восемнадцать двадцать и сел ждать, положив блокнот на колено. Штаб молчал одиннадцать минут.

За это время Гришка успел сходить к ручью. Вернуться с полной флягой, поставить ее на камень и ни разу к ней не притронулся.

Наконец пришел ответ. Шел он долго, кусками, с провалами, Семен трижды просил повторить по буквам. Писал он мелко, зачеркивал написанное и писал поверх.

— Сам майор на ключе сидит, — сказал он, не поднимая головы. — Почерк чужой, рука тяжелая. Стучит, как дрова колет.

Наконец он снял наушники.

— Читаю.

Мирон Гаврилович встал, Гришка почему-то тоже поднялся.

— «Младшему сержанту Гордееву. Приказываю задачу группы Ярошенко принять на себя в полном объеме. Укрепление на отроге привести в негодность. Подвесную дорогу обрушить. Срок к четырем ноль-ноль вторых суток, то есть послезавтра утром. Маршрут и способ действий определяете самостоятельно на месте. Помощи не будет. Подкрепления не будет. Отхода вам не обеспечиваю».

Семен перевернул страницу. Бумага шуршала громче, чем следовало.

— Дальше личное. «Гордеев. Докладываю как есть, чтобы ты понимал. В ноль часов сегодня получен приказ на отход корпуса. Голова колонны втягивается в ущелье послезавтра в пять утра. Остановить или задержать не в моих силах, приказ не мой. Если ущелье к этому времени будет простреливаться, в теснине все встанет и сгорит: дивизион, госпиталь, беженцы. Две с лишним тысячи раненых лежат под навесом, я мимо них хожу каждый час. Других людей у меня нет. Я знаю, что посылаю вас четверых туда, где погибли двенадцать обученных бойцов. Прямо говорю, шансов у вас мало. У меня нет никакого выбора. Подтвердите прием».

Тишина стояла такая, что стало слышно, как в нижнем ручье перекатывается камешек.

— Красиво он это завернул, — сказал Мирон Гаврилович.

Он сказал это негромко и очень спокойно, от такого спокойствия сделалось нехорошо.

— Отхода не обеспечиваю. Помощи не будет. Свободны, ребята, до свидания. — Он шагнул к рации, посмотрел на ящик сверху, как на живого человека и отвернулся. — Двенадцать человек со значком «Альпинист СССР» полегли в сухом русле в два часа ночи. Их там ждали, с трех сторон, загасили минометами. А мы, значит, справимся. Мы же резерв.

— Гаврилыч, — сказал я.

— Я тебе не Гаврилыч сейчас, а боец Полищук. — Он повернулся. — Товарищ младший сержант. Разрешите доложить как пограничник с одиннадцатью годами службы. Такой приказ дают, когда хотят отчитаться, что меры приняты. О том, что отправлены две группы. Одна не вернулась. На второй уже загодя поставили крест.

— Ты сам в это веришь?

Он молчал пару мгновений.

— Нет, — сказал он. — В это я не верю. Майор мужик правильный, он не станет нас считать за строчку в отчете. Но он верно сказал про две тысячи раненых. Оттого и тошно, что все правильно. Был бы сволочью было бы легче.

Гришка стоял, держась за лямку вещмешка, переводил взгляд с него на меня и обратно. Губы у него так и остались фиолетовые от карандаша, это выглядело по-детски и жутковато одновременно.

— Товарищ младший сержант, — сказал он тонко. — А мы правда... пойдем вчетвером?

— Правда.

— А их там сколько?

— От полусотни до двух рот.

Он сел прямо там, где стоял, на землю, не на камень, глядя перед собой. Потом сказал:

— У меня патронов всего девяносто штук.

— Тебе и не понадобится в них стрелять, — ответил я. — У нас шестьдесят килограммов тола. Стрелять будем в самую последнюю очередь и только если станет совсем плохо.

Семен за все это время не сказал ни слова. Он надел наушники, снял, положил рядом и начал сматывать провод с катушки, потом остановился и стал разматывать обратно.

Руки двигались сами по себе. Очки он не протирал, это оказалось показательнее всего.

— Кожухарь, — позвал я.

— Слушаю, товарищ младший сержант.

— Передавай, что приказ принят, приступаем к выполнению.

Он сел к ящику, нажал тангенту и отработал ключом быстро и чисто, без единой заминки. Будто там, на почте в Коломые, у него шла обычная вечерняя смена. Закончил, снял наушники и сказал в сторону:

— Отхода не обеспечиваю. Я такого в жизни не отстукивал.

Вскоре быстро стемнело, за каких-то двадцать минут. Костра мы не разводили. Ужинали всухомятку, каждый со своим куском, жевали его долго.

Я разложил на плащ-палатке кроки, полученные от капитана, посветил на них через щель фонаря, прикрыв ладонью. Мирон Гаврилович сел напротив на корточки.

Через минуту подошел Гришка и лег на живот у края палатки. Семен остался сидеть у рации, но повернулся к нам.

— Слушаю, — сказал Мирон Гаврилович. — Излагай, начальник.

— Вот отрог. Казарма, две орудийные позиции, площадка с верхней станцией подвесной дороги. — Карандаш шел по бумаге. — Наверх ведут три пути. Первый серпантин с долины, тропа где по ширине пройдет только мул. Там пост, скорее всего два поста, дорога простреливается во всю длину.

— Отпадает.

— Второй подход сухое русло с северо-востока. По нему вчера ночью пошел Ярошенко.

— Тоже отпадает, — сказал Мирон Гаврилович. — Хотя нет, погоди. Не так быстро.

Он придвинулся ближе к карте.

— Вчера они там всех ждали и положили. Значит, что? Теперь они считают, что дело сделано. Порядок такой, одну ночь отработали, вторую ночь сидят и хвастают друг перед другом. Может, как раз сегодня в русле у них пусто и расчеты сняты.

— А может, наоборот, усилены.

— Так тоже может быть, — согласился он. — Только русло единственный крытый подход, по нему надо идти пять часов, оно выводит прямо под основание. Это уставной путь, Гордеев. По уставу разведгруппа идет скрытым подходом с наименьшим временем в зоне наблюдения. Так заведено по уставу, а его не дураки писали.

— Сейчас там трупы двенадцати наших ребят.

— Да, они полегли, — согласился он ровно. — Они, кстати, и сами могли прошляпить это дело. Подняли шум, задели камень, курнули не вовремя. Ты этого не знаешь, я не знаю, никто не знает.

Я перевел карандаш правее, в место, где горизонтали на кроки сгущались до сплошной штриховки, капитан не стал ничего подписывать.

— Третий путь вот этот.

Мирон Гаврилович посмотрел и хмыкнул.

— Там стена. Тут и линий-то не начерчено.

— Потому что чертить нечего. Отвесная скала, метров сто пятьдесят, может, сто восемьдесят. Выводит прямо на площадку с верхней станцией, с тыла, откуда никто не смотрит.

— И как ты туда полезешь?

— С двумя пеньковыми веревками, вчетвером... Ночью. С грузом.

— С шестьюдесятью килограммами тола за спиной, — уточнил Мирон Гаврилович. — По отвесу в темноте. Втроем с почтальоном и парнишкой, который сегодня на оползне ехал на заднице.

— Я не ехал! — сказал Гришка от края палатки. — Я просто зацепился!

— Молчи, Гришка.

Он выпрямился и положил ладони на колени.

— Гордеев. Скажи мне простую вещь. Почему ты так уверен, что сможешь пройти по этой стене?

Фонарь коптил через щель. Где-то далеко, за хребтом, послышалась автоматная очередь, затем вторая, длинная и стихла.

— Я не уверен, что мы там пройдем, — сказал я. — Я знаю другое. Дым от их кухни сегодня в полдень шел вверх и валил влево, к северу. Значит, наверху постоянная тяга с юга, через седло. Скала на южной стороне греется днем и отдает тепло ночью, значит на ней меньше сырости и натечного льда в трещинах. Еще на той стороне, где стена, сегодня утром сидели три птицы, вот на этом карнизе, — я показал на кроки место, которого на кроки не имелось. — Стрижи или ласточки, я не разглядел. Птицы не садятся на гладкую поверхность. Значит, там есть полка и трещины.

Мирон Гаврилович смотрел на меня не мигая.

— Ты все это увидел за день пока мы сидели щдесь?

— Я весь день на нее смотрел, а что еще нам оставалось делать?

— Понятно, — сказал он. — Все понятно, Гордеев. Только вот я на нее тоже весь день смотрел и ничего такого не увидел.

Он поднялся, отряхнул колени и вдруг заговорил жестче:

— Слушай меня. Я против. Скажу почему, не из вредности. Ты на этом задании за одни сутки сделался вдруг умнее и внимательнее меня, хотя я не понимаю откуда у тебя такие знания. Я это вижу который день и вопросов пока не задаю. Но одно дело узел завязать и оползень обойти, а другое повести четверых на отвесную скалу, где нас не ждут потому, что туда человеку хода нет. Майор сказал, что способ ты определяешь сам. Значит, отвечать тебе. Так вот я хочу, чтобы отвечал не только ты.

— И что ты предлагаешь?

— Предлагаю запросить штаб. Пускай решают там. Изложим оба варианта, честно, пусть майор скажет, что думает.

Семен поднял голову от ящика.

— Не забывайте про батарею, — напомнил он. — Анодной осталось часов на восемь передачи, если считать по-честному. Запрос плюс ответ это минут двадцать эфира, а то и сорок, потому что тут связь рваная. И еще, если мы сейчас выйдем в эфир с длинным разговором, нас могут запеленговать. У них наверху узел связи и приемники, а мы у них под носом.

Мирон Гаврилович помолчал.

— Запрашивай, — сказал я. — Гаврилыч прав в главном, раз есть еще возможность спросить, надо так сделать. Послезавтра ее не будет. Семен, напиши коротко, есть два варианта, русло или стена, прошу решения.

Семен работал восемь минут. Штаб отозвался не сразу, потом сигнал стал пропадать совсем. Тогда Семен встал во весь рост и поднял ящик на камень повыше. Так и стоял, держа его на весу, пока принимал.

Затем опустил ящик, снял наушники и сказал с некоторым недоумением:

— Ответ пришел. Читаю: «Гордееву, Полищуку. На месте виднее. Решение принимает старший группы. Точка».

— И все? — спросил Мирон Гаврилович.

— Дальше только: «Связь в четыре ноль-ноль. Берегите батареи».

Мирон Гаврилович коротко засмеялся, без всякого веселья.

— На месте виднее, — повторил он. — Одиннадцать лет служу, первый раз слышу такую формулировку в приказе. Это он на тебя, Гордеев, всю ответственность одной строчкой переложил.

— Или доверился.

— Да он уже не знает, кому верить и решил, что все равно уже некому.

Он сел на камень и долго молчал, глядя в темноту, туда, где стоял хребет.

— Ладно, — сказал он наконец. — Излагай маршрут. Только сразу предупреждаю, я с тобой пойду, но соглашаться с тобой не буду, если увижу что не так.

— И не надо, я не семь пядей во лбу.

— Вот и хорошо. Гришка, не спи. Кожухарь, брось ты эту катушку, она у тебя сама скоро узлом завяжется.

Гришка подполз ближе и лег подбородком на сложенные руки.

— Товарищ младший сержант, — сказал он. — А ласточки они где сидели-то?

— Вот тут, — я показал карандашом пустое место на бумаге.

— А я их не видел.

— Ты кашу тогда ел.

— Ну да, — согласился Гришка виновато и, подумав, добавил: — А вкусная была, каша-то.

Глава 5. К перевалу

Я поднял остальных в половине третьего. Ночь стояла ясная, с крупными звездами.

От ручьев тянуло холодом так, что пальцы не гнулись, пока их не разработаешь. Семен принял штаб в четыре ноль-ноль.

Ничего нового, только подтверждение срока и три слова про батареи. Мы вышли, едва небо на востоке стало сереть.

Маршрут я сразу выбрал другой. Не вниз, к сухому руслу, куда позавчера ушел Ярошенко, а вверх и в обход, по южной стороне отрога.

Через седловину между двумя безымянными вершинами, дальше траверсом до основания стены. Выходило километров на семь длиннее и часов на пять дольше. Причем половина пути по камню, где следов не останется.

Мирон Гаврилович выслушал меня, посмотрел на светлеющее небо и сказал:

— Значит решил так идти.

— Да, так и решил

— Опять ты нас в гору тянешь, вместо того чтобы человеческим путем идти. — Он поправил лямки. — Гордеев, я не спорю просто так, из вредности. Я считаю. Семь лишних километров это лишние пять часов на открытом склоне, при свете, под самолетами-разведчиками. Это вдвое больше шансов, что нас увидит пастух, лесник, венгерский дозор или та же корова с обломанным рогом. По руслу можно пройти ночью и за пять часов. По-твоему маршруту придется идти четырнадцать часов в дневное время.

— По руслу вчера пытались пройти двенадцать человек. Дальше основания они не прошли.

— Про это я уже знаю.

Шли мы гуськом. Впереди я, за мной Семен с рацией, его я поставил вторым нарочно, чтобы видеть. За ним Гришка, замыкающим Мирон Гаврилович.

Лес здесь шел буковый и чистый. В предрассветном свете стволы стояли серебристо-серые, ровные, как колонны.

Между ними все просматривалось далеко во все стороны. Под ногами шуршал прошлогодний лист, мокрый от росы.

Мирон все еще ворчал, что надо было идти по основному пути.

— Гаврилыч, — ответил я через полчаса, не оборачиваясь. — Ганнибал шел через Альпы вовсе не по удобной дороге.

Сзади замолчали.

— Чего?

— Ганнибал говорю. Карфагенянин. Двести восемнадцатый год до нашей эры. Римляне ждали его с моря и на равнине, где проложены дороги. А он повел войско со слонами через горный перевал, куда, по общему мнению, войску хода нет. Потерял в горах половину войск. И вышел в Италию там, где его не ждали вовсе и после этого бил римлян пятнадцать лет.

— Половину потерял, — отметил Мирон Гаврилович. — Хорошая арифметика для нас четверых.

— Хорошо, тогда возьмем Наполеона. Тысяча восьмисотый год, Италия. Австрийцы держали все удобные проходы и сидели спокойно. Он перевел армию через Сен-Бернар, по снегу, пушки волоком тащили в выдолбленных бревнах. Прошел там, где невозможно и вышел австрийцам в тыл. Вся кампания решилась не боем, а тем, что его там не ждали.

Гришка тут же спросил.

— Пушки тащили на бревнах?

— Ну да. Выдалбливали колоду, вкладывали ствол и тянули на веревках. Колеса и лафеты несли отдельно.

— Мамочки.

Мирон Гаврилович остановился. Я услышал, как он встал и обернулся к нему.

Он стоял, опершись на ствол, смотрел на меня снизу вверх. Мы находились на склоне, я оказался выше на два шага.

— Вот как значит, — сказал он. — Ганнибал, значит. И Бонапарт.

— Выдающиеся военачальники.

— Гордеев, у тебя в деле записано семь классов в селе Сростки, Бийский район. Отец колхозник, мать доярка. — Он говорил медленно, будто раскладывал перед собой карты. — Откуда ты знаешь про какой-то Сен-Бернар?

— Из книжки.

— Из какой такой книжки?

— Учитель географии давал, Василий Никанорович. У него шкаф был дома, а там книги от прежнего хозяина. Мы к нему ходили зимой с одноклассниками, читали и пили чай с вареньем из жимолости.

— Дрянь какая эта жимолость, — заметил Мирон Гаврилович.

— Есть такое. Горчит немного.

Он еще постоял, потом отлепился от ствола.

— Значит так, — сказал он. — Я тебе верю товарищ младший сержант. Про учителя, может, и правда. А вот вторая половина мне будет стоить сна. — Он повел подбородком вверх по склону. — Веди, Ганнибал. Только слонов у нас нету, а есть почтальон с рацией, так что давай без потерь половины.

Солнце вышло, когда мы поднялись на первый гребешок. В это время гора явила себя во всей красе.

Под нами лежала долина, полная белого и плотного тумана. Он этот не расползался, а держался неподвижно, как молоко в блюдце, из него торчали только верхушки елей на дне.

По ту сторону, километрах в пятнадцати, поднимались дальние хребты. Три гряды одна за другой, каждая следующая бледнее и синее, последняя уже почти неотличима от неба.

Склон, по которому мы шли, весь горел росой. Трава стояла седая, после каждого шага оставался темный след. Следы эти тянулись за нами вниз по луговине, как строчка.

Гришка остановился и сказал вслух, ни к кому не обращаясь:

— Красиво-то как.

— Верно, — согласился Мирон Гаврилович. — И видно нас с той стороны за десять верст. Пошли дальше, не торчи, как столб.

К девяти мы вышли на седловину. Здесь стоял покосившийся деревянный крест, старый и почерневший, с прибитой жестяной табличкой. Надпись на ней стерлась совсем, остались три буквы и цифра.

Рядом на камне кто-то оставил горсть позеленевших мелких монет. Они лежали тут годами и успели врасти в лишайник. Гришка хотел взять одну, посмотреть, но я сказал не трогать, он послушался.

За седловиной начался первый трудный участок.

Тропа, обозначенная на кроки пунктиром, ушла в скалу и превратилась в полку шириной в две ступни. Слева гладкая стенка, мокрая от стекающей сверху воды, справа обрыв метров на сорок в каменную ванну, где внизу бился поток и стоял водяной шум.

Полка тянулась метров на пятьдесят, шла с небольшим уклоном наружу, самое паршивое, что бывает. Посередине ее перерезал водопадик.

Сверху, из трещины, падала тонкая струя и разбивалась прямо на камне. Метров на шесть полка была залита водой и обросла зеленым скользким налетом.

Мы остановились перед началом полки. Семен посмотрел, снял очки, протер, надел и сказал:

— Я тут не пройду.

— А куда ты денешься?

— Товарищ младший сержант, я вам говорю как человек, знающий себя двадцать шесть лет. Я не пройду.

Мирон Гаврилович оценил полку взглядом пограничника, прикинул длину и уклон. Полез за кисетом, это у него означало не курить, а думать.

— Обратно семь километров, — сказал он. — Обход есть?

— Есть. Ниже, через поток, там брод. Только к броду спускаться по кулуару, а там после ночного дождя все сыпется. Потом обратно наверх столько же. Часа четыре.

— Значит часа четыре у нас есть?

— У нас есть двадцать часов до срока и еще девять километров пути.

— Понял, — сказал он. — Не спорю.

Я снял мешок и отдал ему винтовку.

Затем я работал на автомате, руки сами делали свое дело я им не мешал. Веревку сдвоил, конец обвязал вокруг пояса булинем, второй конец отдал Мирону Гавриловичу.

Показал, как держать, через спину, из-за плеча. Не в руках, а на корпусе, чтобы рывок принимало туловище, а не пальцы. Он выслушал молча и встал, куда я велел, за выступ, спиной к стене.

— Если я поеду не тяни, — сказал я. — Просто держи и прижимай руку к боку. И не смотри на меня, смотри на веревку.

— Ага, — ответил он. — Учи ученого.

— Ты так пленных водил, а не людей на скале страховал.

Он на это ничего не ответил. Я пошел на полку.

Первые двадцать метров оказались простыми, полка ровная, стенка слева сухая. По ней шла хорошая горизонтальная трещина как раз под руку.

За нее я и держался, не всей кистью, а тремя пальцами на излом. Так держатся за шкаф, отодвигая его от стены.

Перед водопадиком я остановился.

Мокрый камень под струей выглядел черным, а по краям зеленым. Его этого зеленого следовало бояться, а не черного.

Тот просто мокрый известняк, он держит подошву почти как сухой, если ставить на него всю ступню и не суетиться. А вот зеленый покрыт водорослями, они скользят, как жир.

Я постоял, посмотрел и увидел то, что искал. Сантиметрах в тридцати выше уровня полки, над самой водой, по стенке шел узкий сухой рант.

Струя била дугой и выходила наружу. Под ней оставалась полоска, куда вода не попадала. Узкая, в палец.

На нее можно поставить руку.

Я развернулся лицом к стене, так меня учили когда-тов прошлой жизни, так всегда безопаснее, чем идти боком. Нашел левой рукой трещину, правую положил на сухой рант.

Ноги переставил по черному камню, по самому краю налета, ставя каждую ступню целиком и перенося вес плавно, без толчка. Вода лилась на плечо и на спину. За шиворот потекла сразу холодная струя до поясницы.

Шесть метров я прошел за минуту с лишним.

За водопадиком полка снова стала сухой. Через пятнадцать метров нашелся выход. Расщелина с крепким деревцем, рябиной, растущей прямо из камня, ствол толщиной в руку.

Я обвязал ствол, подергал, лег на веревку всем весом и проверил еще раз.

— Готово! — крикнул через поток. — По одному! Гришка первый!

— Почему я?! — обрадовался Гришка.

— Потому что ты легкий и не трус. Мешок снимай. Винтовку отдай Гаврилычу. Иди лицом к стене, руками по веревке, ногу ставь всю целиком. Под воду войдешь не спеши и не жмурься.

Гришка прошел за две минуты, отфыркиваясь под струей и один раз хохотнув. Вылез мокрый до нитки и совершенно счастливый.

Семена переводил я сам. Вернулся за ним по веревке, взял у него рацию, прошел с ней вперед, поставил и вернулся снова.

Он шел, вцепившись в веревку обеими руками, смотрел строго в камень перед носом. Губы у него шевелились, один раз я разобрал: «сорок вольт, шестьдесят вольт».

Он считал батареи, чтобы не думать про обрыв. Под водопадиком он встал и постоял секунд пять, я сказал: «Семен, сделай всего три шага, я тебя держу». Он послушался и пошел дальше.

Мешки перетянули по веревке. Последним пошел Мирон Гаврилович, сам себя страхуя скользящей петлей, как я показал.

Шел он медленно и очень правильно. Движения у него оказались умные, привычные к тяжелой работе. Он ни разу не дернулся и не схватился рукой за что попало.

Вылез, отжал пилотку, надел и посмотрел назад, на полку и струю, падающую из трещины. Затем сел на камень, размотал портянку и стал ее выжимать.

Вода потекла между пальцев, он смотрел на нее и говорил, вроде как не обращаясь ни к кому:

— Я за одиннадцать лет на границе видел таких как ты Гордеев, двоих. Один был проводник из гуцулов, лет шестидесяти, он по скале ходил как по улице. Второй инструктор, к нам приезжал из Тбилиси на сборы, с ледорубом. Оба старики. Молчали, пока не спросишь и стояли перед трудным местом столько времени, сколько тебе сейчас понадобилось.

Он размотал вторую портянку.

— А сейчас я вижу третьего. Ему девятнадцать лет, он вчера про телку Зорьку письмо читал.

— Гаврилыч.

— Молчи уже, — сказал он спокойно. — Я вопроса не задавал. Я просто вслух подумал.

Затем мы шли по каменистым тропам. Гора здесь сделалась суровой и очень красивой.

Всюду серые скальные плиты в желтых и рыжих пятнах лишайника. Между ними в щелях росли пучками крошечные горечавки, синие до черноты.

Гришка обходил их, чтобы не топтать. Мы заметили это все трое, никто ничего не сказал.

К полудню поднялись на последний гребешок, и оттуда, из-за камней, впервые открылся отрог с укреплением.

Он стоял километрах в двух, на той стороне цирка. Темный каменный клык, на верхушке длинная, низкая, вросшая в скалу казарма с рыжей черепичной крышей, залатанной местами свежими досками.

Рядом торчала площадка с деревянной башней подвесной дороги. От башни вниз, через всю пропасть, уходили два провисших каната, тонких, как паутина. По ним медленно ползла вагонетка.

А под всем этим, отвесно, на полтораста метров вниз, шла стена. Серая, гладкая, без единой трещины на вид. В верхней ее трети, ровно посередине, темнела горизонтальная полоска, карниз.

Над ним кружили птицы.

С гребня в цирк вел один-единственный спуск, узкий кулуар, забитый мелкой осыпью, с ржавыми потеками по стенкам. Я лег на камни и полчаса разглядывал его сверху, от начала до конца, то, что увидел в конце, мне не понравилось.

— Гаврилыч. Иди сюда.

Он подполз, лег рядом на живот.

— Кулуар выводит вон туда, видишь, где ольха растет кустом. А дальше сухое русло.

Он помолчал.

— То самое?

— Да оно самое. Только мы выйдем ниже, метров на двести-триста от их места. Русло нам придется пересечь поперек и уйти на ту сторону цирка, к основанию стены. Иначе никак, слева отвес, справа плиты, там без веревок и с грузом мы не пройдем и за сутки.

— То есть мы обходили эту дорогу четырнадцать часов, чтобы в конце по ней же пройти.

— Не по ней, а поперек. Метров сорок поперек и все.

Мирон Гаврилович потер лицо ладонью, по щетине пошел сухой шорох.

— Сорок метров, — сказал он. — Гордеев, если там сидит хоть один их наблюдатель, эти сорок метров у нас будут последние.

— Поэтому пойдем по одному и с разрывом. Но сначала полчаса будем лежать и смотреть.

Спускались мы час с лишним. Осыпь в кулуаре ехала под каждой ногой.

Приходилось идти не подряд, а уступом, разойдясь по ширине, чтобы верхние не сыпали на нижних. Гришка все равно спустил камень, небольшой, с кулак.

Онпошел прыжками, набирая скорость, стукнулся внизу о плиту так звонко, что мы замерли все четверо и простояли минуты три неподвижно.

Никто не отозвался. Гора молчала.

Вскоре кулуар кончился, мы вышли в ольховые заросли. Сразу стало душно и тихо, запахло прелым листом.

А потом Гришка, шедший вторым, остановился и сказал:

— Тут чем-то пахнет.

Он был прав. Тянуло тем самым ароматом, что мы уже нюхали недавно у разбитой колонны. Только слабее и как-то сложнее, с примесью сгоревшего пороха и чего-то сладковатого.

— Ветер снизу вверх идет, — сказал я. — От них к нам. Значит, до них метров двести, не больше.

Мирон Гаврилович снял винтовку с плеча и взял в руки.

Полчаса мы лежали в ольхе на краю русла и смотрели.

Русло оказалось широкое, метров пятнадцать по дну, забитое сухими камнями всех размеров, от гальки до глыб с телегу. Весной по нему шла вода, сейчас ничего нет.

Только белый камень, а на нем черные подпалины лишайника. Вверх по руслу, метрах в трехстах, вид суживался, там виднелось что-то темное.

Людей не видно. Птицы летали спокойно, это меня успокаивало больше всего остального.

— Пусто, — сказал Мирон Гаврилович наконец. — Сняли посты.

— Похоже на то.

— Тогда давай поперек пройдем и уходим от греха подальше.

Я посмотрел вверх по руслу, на сужение.

— Гаврилыч. Мне туда надо сходить.

— Зачем?

— Чтобы знать, как они работают. Сколько их, чем вооружены, откуда били. Мы сегодня ночью полезем на гору, где сидит противник, про которого мы не знаем ничего, кроме слухов о том, что их от полусотни солдат до двух рот. А там наверху есть информация про них.

Он долго смотрел на меня.

— Двадцать минут, — сказал он. — Я с тобой. Кожухарь и Гришка остаются с грузом здесь, в ольхе и не высовываются.

— Я тоже пойду, — сказал Гришка.

— Нет, — сказали мы оба одновременно.

Мы пошли вверх по руслу, держась края, под стенкой. Шли медленно, в тени под стенкой еще лежала утренняя сырость.

Первую гильзу я увидел метров за полтораста до места.

Она лежала на камне, латунная, потускневшая до розоватого цвета. Я поднял ее и повернул на свету, посмотрел на донце.

— Наша? — спросил Мирон Гаврилович.

— Нет. Восемь на пятьдесят семь. Немецкая винтовочная, под пулемет тоже идет.

— Ты и это знаешь.

— Клеймо смотрю, — сказал я. — Тут буквы и цифры на донце, у наших иначе.

Он ничего не сказал.

Через пятьдесят шагов гильзы попались кучками. Не рассыпанные горстями, а именно кучками, штук сорок в одном месте. Рядом длинная, овальная вмятина в мелкой осыпи с двумя круглыми отпечатками по краям.

Я присел рядом.

— Тут пулемет стоял. На сошках. Вот тут лежал первый номер, вот отпечатки от сошек, а вот выброс гильз направо. Сектор обстрела туда, вниз по руслу.

Поднял глаза, посмотрел по створу.

— Гаврилыч. Он бил не поперек. Он стрелял вдоль, по дну, сверху вниз.

— Кинжальный, — сказал Мирон Гаврилович негромко.

— В том-то и дело. А вон там, на той стороне, смотри второе такое же место, чуть ниже и с другого борта. И еще одно, выше, за глыбой.

— Три точки. Перекрестно, взяли в мешок.

Мы прошли еще немного и вышли к месту гибели нашего отряда.

Трупы лежали на расстоянии сорока шагов, не кучей, а по одному и по двое. В самых замысловатых позах.

Двое у самой стенки, прижавшись к камню, пытались уйти из-под огня. Один посередине дна русла, на открытом пространстве. Остальные в верхней части, там где русло сужалось, они туда, видимо, успели пробежать.

Жара стояла вторые сутки, подходить ближе не хотелось.

Их снаряжение валялось по всему дну русла. Белые веревки, вчера еще новые, лежали размотанные. Рюкзак, вывернутый наизнанку. Кошки одна пара, с раскрытыми ремешками. Ботинок. Оаскрытый и пустой планшет.

Оружия нигде не видно. Ни винтовки, ни автомата, ни патронов. Взрывчатки тоже ни одной шашки.

Мирон Гаврилович снял пилотку. Я тоже снял свою.

Так мы постояли с полминуты.

— Собрали подчистую, — сказал он хрипло. — Все железо собрали, а людей бросили.

— Собрали то, что им нужно. Оружие, тол, документы. Людей убирать это лишняя работа, а им лень работать да и незачем. — Я заставил себя говорить ровно. — Гаврилыч, смотри дальше. Вот что важно.

Я показал на стенку русла, на высоту человеческого роста.

Там, в камне, темнел ряд свежих выбоин, белых сколов с черной каймой, расположенных почти по линии, слегка наискось.

— Мины?

— Нет. Мины летят сверху, воронки были бы на дне, а оно целое. Это осколочные разрывы от чего-то, что летело настильно. И вот еще что.

Я поднял с камня кусок металла, рваный, толстый, загнутый, сантиметров пять длиной.

— Это не от мины и не гранаты. Толстая стенка, крупный осколок. Это малокалиберная пушечная граната. Вероятно, горная пушка или противотанковая, стоящая наверху и заранее пристрелянная по этому руслу.

Мирон Гаврилович взял осколок, взвесил на ладони.

— То есть они пристрелялись по руслу еще до подхода наших.

— Конечно. У них там стоит орудие, наведенное на единственный скрытый подход, с заранее заданными параметрами. Днем они это русло видят сверху целиком, ночью бьют по вешкам.

Я обошел место еще раз, глядя под ноги, в двадцати шагах выше, на песчаной отмели в углу русла, нашел следы.

Отпечатки хорошо сохранились. Подошва с грубым рантом и крупными подковками по краю, подкова на каблуке полукругом.

Я присел на корточки и померил пядью.

— Вот оно что. Горные ботинки, с триконями. У венгерской пехоты таких нет, у них обычные сапоги. Это егерские.

— Немцы?

— Да, и вот что скверно, следов много, все свежие, идут в одну сторону, вверх по руслу к горе и обратно вниз. Они сюда ходят регулярно. Ходят каждый день, как на работу.

Я проследил направление следов и увидел, куда они уходят. Не к серпантину, а к боковой промоине, где виднелся натоптанный подъем.

— Тропа у них своя. Ведет вон туда. Короткая, скрытая, для дозора.

Мирон Гаврилович постоял, глядя на эту промоину.

Потом сказал:

— Гордеев.

— Чего?

— Если бы мы вчера послушались меня, — он говорил медленно, глядя в сторону, — мы бы пришли сюда ночью. По низу. Груженые под завязку. И тоже полегли бы вон там, в русле, где пристрелянный участок.

— Гаврилыч, не надо.

— Я не прощения прошу, — сказал он. — Я говорю то, что вижу. Я служил одиннадцать лет и сегодня вышел бы вот на это место с двумя мальчишками и почтальоном, потому что так меня учили по уставу. Только учили меня воевать на равнине.

Он надел пилотку и поправил ее двумя пальцами.

— А ты не полез сюда. Я до сих пор не могу понять, отчего ты сюда не полез. И не спрашиваю.

Мы стали собираться. Я обошел еще раз русло по краю, глядя, не осталось ли чего полезного.

Нашел только одно, под камнем, куда его, видимо, откинуло взрывом, лежал обрывок веревки метра на четыре. Та самая белая, новая, фабричная. Я смотал ее и сунул за пазуху.

— Мародерство, — сказал Мирон Гаврилович без всякого выражения.

— Мне сегодня ночью не хватит двух пеньковых веревок.

— А я и не возражаю против такого мародерства.

Уходя, я оглянулся один раз. Русло лежало белое и пустое.

Солнце уже перевалило за гребень. Тень от западной стенки начала накрывать дно. Там, куда она доходила, камень сразу делался серым.

Один из погибших бойцов лежал ближе всех к нам. Тот, что остался на открытом пространстве, посередине русла.

Лежал лицом вниз, вытянув руку вперед. Она лежала так, будто он в последнюю секунду пытался до чего-то дотянуться.

— Потом придем, — сказал Мирон Гаврилович, заметив мой взгляд. — Кто живой останется, тот придет и похоронит. Так всегда говорят, иногда действительно приходят.

Мы вернулись к ольхе.

Гришка сидел на мешках и вертел в руках свою флягу. Увидел наши лица, он привстал.

— Они там?

— Там, — сказал я. — Все девять. Трое где-то еще, может, выше.

Гришка открыл рот, закрыл и сел обратно. Потом спросил тихо:

— А тот, который к нам вышел раненый, он же как-то вышел. Значит, их там десять.

Семен все это время стоял у рации и не подходил. Когда мы подошли, он сказал, ни на кого не глядя:

— Товарищ младший сержант. Я тут посчитал, пока вас не было. Если мы сегодня ночью работаем, то выйти на связь я смогу до подъема или уже после. На оба раза батареи хватит впритык и то если передавать по десять секунд.

— Значит, выйдем только после, — сказал я.

— Это еще если будет кому передавать послание.

Пересекали русло по одному, с разрывом в две минуты, пригнувшись и очень быстро. Последним шел Мирон Гаврилович. Проходя по белому камню, он ни разу не посмотрел вверх, в сторону сужения русла.

На той стороне цирка начинался осыпной подъем к основанию стены. Она стояла уже прямо над нами.

Снизу стена выглядела совсем не так, как с гребня. Не сплошной серой плитой, а живой, изрезанной, с тенями в вертикальных щелях. Карниз в верхней трети отсюда виднелся отчетливо, темной чертой поперек.

Солнце садилось за дальние гряды. Облака над ними легли длинными полосами и налились снизу красным.

Выше, над самым отрогом, небо еще оставалось прозрачно-зеленым, как бывает только в горах летом. На фоне этой зелени черная башня подвесной дороги виднелась четким силуэтом, можно различить каждую балку.

Пустая вагонетка на канате ползла вниз.

— До темноты три часа, — сказал я. — Едим, спим по очереди, в полночь начинаем.

Глава 6. Подъем на стену

Внизу, под стеной, лежало поле из глыб упавших когда-то сверху, огромных, как избы. Между ними оставались щели и закутки, где можно сидеть в полный рост и не видеть ни неба, ни горы. В одном таком закутке, под нависшей плитой, мы и разложили все, что имелось.

Все уместилось на плащ-палатке, по порядку, как на складе.

Две жесткие пеньковые веревки по сорок метров с сеном в волокнах, одна со сростком посередине. Белый обрывок с русла на четыре метра, фабричная, мягкая веревка с тонкой красной ниткой в сердцевине.

Полевой телефонный кабель Семена метров сто на катушке, двухжильный, со стальными проволоками внутри. Три малые саперные лопаты.

Нож Мирона Гавриловича, вострый как бритва, и мой, короткий, с наборной рукояткой из цветной пластмассы, неизвестно чей раньше. Четыре поясных ремня. Штыки на винтовках. Обжим для капсюлей, одна штука. Двенадцать метров бикфордова шнура, шестьдесят килограммов тола в четырех мешках. Рация.

Мирон Гаврилович оглядел все это и сказал:

— Богато. Хоть на ярмарку.

— Крючьев нет.

— И не только их, еще кошек нет. Ледорубы не помешали бы. Ботинки на подковах как у Ярошенко, у нас на ногах армейские с обмотками, подошва гладкая.

— Это же наоборот хорошо.

Он посмотрел на меня как на человека, похвалившего дождь на сенокосе.

— Это почему хорошо?

— Подковки на мокром известняке скользят как коньки. А кожа держит. Только ее надо обмотать, чтобы не стучала.

Первым делом я послал его за грабом. Он рос тут же, на краю глыбового поля, низкий, корявый, с серой гладкой корой, похожей на мышцы.

Мирон Гаврилович срубил лопатой три ствола в руку толщиной и приволок ближе. Мы вдвоем сели тесать клинья.

— Показываю один раз, — сказал я. — Длина с ладонь с пальцами. С одного конца клин, узкий, как долото. С другого толстый, чтобы удобно бить по нему . Посередине ножом делаешь проточку кругом, поглубже, под нее пойдет петля.

Он повертел первый клин в руках.

— Это чего, вместо крюка?

— Да, забиваешь в щель лопатой, дерево намокает в камне и разбухает. Держит лучше, чем кажется.

— И кто так делает?

— В деревне так делают. Колья в стену вбивают, сено вешать.

— В каменную стену, — уточнил Мирон Гаврилович.

— Ну а куда еще?

Он хмыкнул и начал тесать. Руки у него оказались хорошие, крестьянские, клинья выходили ровнее моих. Через час на плащ-палатке лежало восемнадцать штук, светлых, пахнущих свежей древесиной и горьким соком.

Белую веревку я разрезал на две части, из обеих связал петли. Потом пошел по краю поля и набрал камней, не любых, а угловатых, продолговатых, размером от грецкого ореха до куриного яйца. С углублением посередине, чтобы петля не соскочила. Набрал десяток, сложил в мешок.

Гришка смотрел на камни.

— А это зачем, товарищ младший сержант?

— Когда ползешь по трещине, она обычно внизу узкая, вверху шире. Камень суешь в широкое место и затаскиваешь вниз, пока не заклинит. Он застрял, тогда за петлю застегиваешь веревку. Сорвешься, камень тебя удержит.

— Да ладно? — не поверил Гришка. — Вылетит же.

— Нет, если плотно вставил, будет держать.

Семен все это время сидел у рации, но при слове «камень» поднял голову и посмотрел на нас внимательно, будто ему диктовали телеграмму.

Затем я собственноручно обвязал каждого.

По одному, долго, на совесть, повторяя на каждом одно и то же. Петля вокруг груди, под мышками, плотно, на выдохе.

Вторая вокруг пояса. Между ними связка, чтобы грудная петля не поехала вверх и не придавила горло. Узел спереди, посередине, где его видно.

— Одной петлей по поясу нельзя, — сказал я, затягивая на Семене. — Повиснешь на поясе и через пять минут сломаются ребра или задохнешься. А на груди, то можно хоть час висеть.

— Так много? — спросил Семен шепотом.

— Не будешь ты висеть час. Это я так, для примера сказал.

Ботинки обмотали мешковиной, разрезав запасной вещмешок Гришки на полосы, подвязали сверху бечевой. Обувь сделалась толстая, мягкая и неуклюжая.

Гришка, пройдясь в ней по камням, объявил, что ходит как медведь и засмеялся. Мирон Гаврилович велел ему замолчать, он послушался, но улыбаться не перестал.

Учил я их на ближайшей глыбе.

Размером в два человеческих роста с небольшим, серая, наклонная, с трещиной наискось. На ней можно было быстро показать почти все что надо для основ скалолазания.

Солнце уже зашло, но небо над хребтами долго светилось прозрачно-золотым цветом. Затем оно стало розовым, сиреневым, в этом свете все мы были какие-то бледные и одинаковые.

— Слушайте сюда. Главное не руки. Они у человека устают за пять минут. Важнее ноги. Ставите их на выступ и встаете на нее, как на ступеньку, только потом тянетесь рукой выше. Рукой держитесь, а не тащите себя.

Я показал как надо. Встал на крошечный выступ носком, выпрямился, перехватил другое место и встал снова.

Тело слушалось, хотя и по-другому, чем прежнее. Силы в нем оказалось много больше, а понимания меньше. Руки хватались слишком крепко, аж костяшки белели, мне пришлось усилием разжимать пальцы.

— Три точки. Две ноги и рука или две руки и нога. Переставляете одну клнечность, три другие держат. Никогда не допускайте чтобы были только две опоры.

— А если все три некуда поставить? — спросил Гришка.

— Тогда стоишь и ищешь где найти четвертую точку опоры.

— А если и ее нету?

— Тогда зовешь меня, я что-нибудь придумаю.

Потом я показал, как держать страховку.

Мирон Гаврилович встал внизу, за выступом, я завел ему веревку через спину, по пояснице. Продемонстрировал, как принимающая рука идет вперед, а тормозящая назад, к бедру. Что при рывке надо не сопротивляться, а сесть, сразу и всем весом.

— Садишься, — повторил я. — Ноги в упор, а сам вниз, на задницу. Веревка сама встанет по спине, рывок уйдет в землю, а не в руки.

— А руки?

— Руки обожжет, но это лучше чем упасть.

Потом я сорвался. Нарочно, без предупреждения, с высоты метра в полтора, спиной вниз.

Мирон удержал меня. Не сел, как я сказал, а неуклюже присел. Ругнулся сквозь зубы, но удержал, веревка на его спине натянулась как струна.

Я покачиваясь, повис на полуметре от земли.

— Сдурел?! — прошипел он.

— Проверка.

— Предупреждать надо!

— На горе никто не предупреждает.

Он медленно выпрямился, выдохнул и посмотрел на ладонь, там появилась красная полоса поперек.

— Ладно, — сказал он. — Сдал твою проверку?

— Сдал на отлично.

— Ну и слава богу.

Затем мы страховали друг друга по кругу, все четверо, каждый по два раза. Гришка делал все отлично и с восторгом, Семен старательно и очень напряженно, закусив губу.

Команды я давал простые, короткие и тихие, почти шепотом. «Держу» значит, страховка готова. «Иду» - это пошел. «Стоп» значит, выбирай веревку и держи.

Ну, «Камень» и ежу понятно, сверху летит сюрприз. Два раза подергать веревку значит выбирай. Три, я закрепился, иди.

Гришка повторял команды вслух, загибая пальцы.

Окончательно стемнело к половине десятого. Над головой открылось чистое, звездное небо. Млечный Путь лег через весь хребет наискось, от одной вершины до другой.

Над отрогом, где находилась казарма, слабо светилось одно окно, наверное, кухня. Иногда оттуда доносились звуки, стук железного ведра и чей-то голос, далекий и неразборчивый.

Мы поели сухарей, выпили воды и легли спать по очереди. Ели молча. Никто не шутил.

В одиннадцать меня разбудил Мирон Гаврилович.

— Гордеев. Глянь.

Я сел и посмотрел туда, куда он показывал.

Звезды пропали.

Снизу, из долины, поднимался туман. Шел он не пеленой, а плотной, белой стеной, медленно, словно вода заливающая подпол.

Сначала туман закрыл ольху в русле, потом нижнюю часть цирка и глыбы в полусотне метров от нас. Шел беззвучно, от него несло сыростью и чем-то речным, илистым.

Через десять минут он добрался до нас и мир сжался до трех шагов. Мирон Гаврилович, сидевший в двух метрах от меня, сделался серой тенью.

— Хорошо это или плохо? — спросил он.

— И то и другое. Для подхода хорошо. Нас совсем не видно. А вот лезть плохо. Скала будет мокрая.

— Сильно мокрая?

— Посмотрим.

Потом появилась морось. Мелкая, почти невидимая, она не падала, а висела в воздухе. За пять минут все мы промокли насквозь, скатки стали тяжелые и холодные.

На маршрут мы вышли в полночь.

До основания контрфорса оставалось метров четыреста по осыпи. Надо идти вверх , между глыб.

Днем я мысленно прошел этот путь раз двадцать и запомнил каждый камень, но ночью, в тумане, все сделалось другим.

Шли связкой, на коротком шаге. Я впереди, за мной Гришка, за ним Семен с рацией, последним Мирон Гаврилович. Груз несли на себе, все четыре мешка, поднимать будем от подножия.

Шли медленно, как по льду. Ногу ставили, проверяли грунт и только потом переносили вес.

Мешковина на ботинках глушила шаги почти полностью. Слышалось только дыхание, свое и чужое и морось, шуршащую по плащ-палаткам.

Метров через двести я остановился и поднял руку. Все встали.

Впереди, в тумане, слева, раздались голоса.

Двое человек. Говорили негромко, спокойно, на незнакомом языке. Слова длинные и с ударением на первый слог.

Венгры. Один засмеялся. Потом запахло табаком, не махоркой, а чем-то сладковатым, фабричным.

Они шли по тропе. По той самой, «своей», для дозора, про которую я говорил Мирону Гавриловичу днем.

Тропа проходила левее, метрах в двадцати. Мы об этом знали и именно поэтому держались правее. Но двадцать метров в тумане это совсем ничего.

Я медленно, очень медленно опустился на колено. За мной опустились остальные.

Голоса приближались. Шаги стали слышны отчетливо.

Хруст мелкого камня под подковами, мерный и неспешный. Мелькнула искра, один из них стряхнул пепел, он полетел в воздухе красной точкой и погас.

Они прошли мимо. Совсем близко. Метров, может быть, пятнадцать. Мы ни разу не увидели в тумане, только слышали и чуяли запах табака.

Потом, когда шаги начали уходить вниз, к руслу, сверху, с отрога, ударила ракета.

Хлопок, шипение, и туман над нами вспыхнул изнутри белым, мертвенным светом. Весь, разом. Глыбы проступили черными силуэтами, тени от них легли длинно на камни и быстро поползли в стороны.

Гришка дернулся.

Я почувствовал это через веревку раньше, чем увидел. Веревка между нами натянулась рывком.

Он приподнялся, просто инстинктивно, так бывает когда над головой зажигается свет, из-под его ноги поехал камень.

Небольшой, с кулак. Но на осыпи даже такой опасен.

Я не успел подумать. Тело рвануло само, назад, вниз к Гришке. Правой рукой я схватил его за ремень и рванул к земле, а левой ногой, как крюком, накрыл камень и прижал к склону.

Камень остановился. Что-то под ним тихо шевельнулось и замерло.

Гришка лежал подо мной ничком, я чувствовал, как бьется у него сердце. Прямо сквозь гимнастерку, часто, как у пойманной птицы. Я прижал ладонь к его затылку и держал, чтобы не дергался.

Ракета повисла в воздухе. Долго, бесконечно долго, секунд двадцать.

Свет покачивался и медленно смещался, ракету сносило ветром. Голоса внизу, у тропы, смолкли. Потом один из венгров что-то громко спросил, второй ответил коротко и лениво, оба засмеялись.

Ракета погасла.

Темнота сразу вернулась, после белого света она стала еще чернее. Перед глазами поплыли зеленые пятна.

Шаги внизу постепенно утихли.

Я лежал на Гришке еще минуты две. Потом отпустил затылок и шепнул ему в заклеенное ухо:

— Не шевелись, когда появляется свет. Никогда. Свет погаснет, а шевеление видно.

Он кивнул.

Мирон Гаврилович подполз сзади и лег рядом. Туман между нами был такой плотный, что я не видел его лица, только чувствовал плечо.

Я осторожно убрал ногу. Камень остался лежать на месте.

Дальше шли вдвое медленнее. Гришка шел за мной, каждые несколько шагов я чувствовал, как он проверяет веревку, легонько, одним пальцем, будто хочет убедиться, что я никуда не делся.

В начале второго мы уперлись в стену. Прям буквально, я вытянул руку в туман и коснулся камня. Холодного, мокрого и шершавого.

Внизу, у подножия, нашлась ниша, неглубокий грот, где сверху не капало. Я завел всех туда, мы сели, прижавшись друг к другу.

С козырька над нишей падали редкие капли, с разными промежутками. Одна каждый раз попадала на каску Семена, он вздрагивал.

— Распределяемся, — сказал я шепотом.

Все придвинулись ближе.

— Иду первым, налегке. Без мешка и винтовки. С собой возьму клинья, камни, лопата и две веревки. Лезу на всю длину первой веревки, до сорока метров, нахожу полку, закрепляюсь там и вешаю перила. Перила это веревка, натянутая сверху вниз и закрепленная на склоне. По ней вы идете, держась, с короткой петлей на поясе.

— А страховать тебя кто будет? — спросил Мирон Гаврилович.

— Ты. Отсюда. Как я днем вам показывал.

— А если сорвешься раньше, чем первый клин вобьешь?

— Тогда поймаешь меня на земле.

Он помолчал.

— Шутник, однако.

— Потом Гришка. Он легкий и быстрый, пойдет вторым и будет принимать груз наверху. За ним Семен с рацией на спине. Ты последним, снимаешь все клинья и камни за собой, сколько можно. Мешки поднимаем на второй веревке отдельно.

— Шестьдесят кило волоком по отвесу, — сказал Мирон Гаврилович.

— По пятнадцать. Тащить четыре раза.

— Руками?

— Ну да, я и Гришка. Через клин, как с помощью блока.

Семен вдруг сказал тихо, но отчетливо:

— Я не полезу.

Все повернулись к нему. Точнее, к тому месту в темноте, где он сидел.

— Не могу, — сказал он. — Я знаю. Я на полке днем думал, что умру. Там всего сорок метров вбок. А тут сто пятьдесят вверх.

— Семен, — сказал я.

— Я не боюсь, товарищ младший сержант. То есть боюсь, конечно, но не в этом дело. Я просто знаю, что не смогу. Руки не выдержат. Я же знаю.

Мирон Гаврилович повернулся к нему, голос у него стал неожиданно мягким:

— Кожухарь. Ты по полке прошел?

— Ну да.

— А думал, что не пройдешь?

— Было такое.

— Ну вот, — сказал Мирон Гаврилович. — Руки твои сами ничего не знают. Они глупые. Им голова приказывает. А голова у тебя умная. Сидеть она тебе велит или лезть, это уже не руки решают.

Семен помолчал.

— А рация как?

— Рация будет у тебя на спине, ты ее будешь чувствовать, тебе станет легче. — Я протянул руку в темноту и нашел его плечо. — Семен. Ты идешь по перилам. Они висят сверху. Ты не лезешь, ты идешь, держась за веревку, ставишь ноги. Сорваться не сможешь, у тебя петля на перилах. Съедешь на полметра и повиснешь. Все.

Он долго молчал. Очередная капля упала ему на каску.

— Хорошо, — сказал он.

Я снял мешок, снял винтовку и отдал подсумки. Повесил на пояс гроздью клинья, камни в петлях, лопату за ремень, лезвием вниз, рукоять обмотал портянкой, чтобы не звенело о камень. Веревку привязал к грудной обвязке, проверил узел пальцами в темноте.

Мирон Гаврилович завел конец себе за спину и сел в упор.

— Держу, — шепнул он.

— Ну тогда я пошел.

Первые метры стены выдались мокрые. Днем, с гребня, стена в нижней части казалась простой.

Наклонные плиты, щели, ступеньки и полочки. Ночью, в тумане, я видел на полметра вокруг себя, даже не видел, а угадывал, по фактуре под пальцами, по холоду.

Камень оказался скользкий. Не везде, а местами.

Места эти нельзя было угадать заранее. Рука ложилась на выступ, он держал, а потом пальцы начинали скользить.

Медленно, как по мыльной поверхности. Приходилось быстро перехватывать другие выступы, почти рывком.

Пальцы у этого тела не привычны к камню. Кожа на подушечках мягкая, деревенская, привычная к черенку, а не к зацепам. Уже через десять метров я почувствовал, как на указательном правой руки что-то лопнуло, стало горячо и мокро.

Сил при этом много. Больше, чем у меня имелось за последние тридцать лет в прошлой жизни.

Я подтягивался и чувствовал, как тело тащит меня вверх легко, почти играючи. Это даже немного пугало. Сила есть, а понимания нет. Тело норовило лезть на руках, как будто я как мальчишка лез по забору.

Я заставлял себя останавливаться на каждом шаге. Ставить ногу, вставать на нее. Только потом цепляться рукой.

На двенадцатом метре нашлась трещина. Узкая, вертикальная, в палец шириной сверху и в два снизу.

Я нащупал ее, пропустил пальцы внутрь и почувствовал, что там сухо. Туда не натекло.

Достал клин, вставил. Взял лопату, обмотанную портянкой.

Первый удар прозвучал глухо, как по подушке. Второй чуть звонче. На четвертом клин вошел наполовину и встал.

Я пропустил петлю под проточку, затянул и застегнул веревку.

Стало легче. Не телу, а голове.

Дальше пошло медленнее. Трещина вела вверх, я лез по ней, вбивая ноги в щель и распирая.

Еще через шесть метров заложил в расширение продолговатый камень, размером с яйцо. Протащил вниз, он заклинил, я повис на нем всем весом, проверяя, как держит.

Держал как надо.

Где-то на двадцатом метре из трещины прямо в лицо мне ударило что-то живое и мягкое. Забилось, зашуршало и улетело в туман с тонким писком.

Я отшатнулся. Правая нога соскользнула, я повис на одной руке, на одних пальцах.

Сердце бешено колотилось, в глазах поплыли искры. Наконец нога нашла опору. Зацепился и второй рукой.

Стриж. Просто стриж, спавший в щели.

Я стоял, прижавшись к скале лбом и дышал. Камень у лба пах мокрым мелом.

Снизу, из тумана, не доносилось ни звука. Тело дрожало. Мелко, крупно, отдельно от меня.

Колени, плечи, пальцы. Это не страх, это напряжение молодых мышц, не приученных висеть часами.

В прежней жизни я знал, как отдыхать на скале, висеть на прямой руке и разгружать мускулы. Сейчас я к этому не готов.

Я опустил правую руку и потряс ею, расслабляя мышцы. Потом левой. Кровь с пальца попала на камень и сразу смешалась с водой.

Полез дальше.

На тридцатом метре трещина кончилась. Ну как, она сузилась до миллиметра, ушла вглубь и исчезла. Выше по стене шла гладь.

Я ощупывал ее ладонями вправо и влево, широкими кругами, как слепой ощупывает стену в незнакомой комнате и не находил ничего, ни выступа, ни зацепа, ни щели.

Днем с гребня тут была косая полка. Узкая, но полка. Выходит, до нее еще метров шесть-семь, а может, и больше. Может, она осталась чуть левее, я не мог знать.

Последний клин я вбил там, где трещина еще держала палец. Вбил неглубоко, щель не давала. Клин вошел на треть и дальше не двигался.

Я встал на него ногой. Проверить как держит.

Клин заскрипел. Получился тихий, деревянный скрип, словно скрипит половица в старом доме. Я почувствовал через подошву, как он проворачивается в щели, медленно, на миллиметр.

Я замер.

Руки держались за стену. Правая нога на клине. Левая на крошечной выпуклости, на ребре подошвы.

Ниже, в семи метрах, камень в трещине, последняя надежная точка. Если клин выйдет, я пролечу четырнадцать метров, выдержит ли камень, я не знал.

В эту секунду высоко над головой, в тумане, что-то запело.

Сначала тонко, еле слышно. Потом громче, протяжнее, на одной ноте, чуть дрожа. Звук шел со стороны отрога и спускался, растягивался через весь невидимый цирк, будто кто-то провел смычком по огромной струне.

Я знал этот звук. Знал с прошлой жизни, по заводу, испытательным пролетам и карьерам на Урале.

Так поет несущий канат, когда по нему идет груженая вагонетка.

Ночью. В тумане. В два часа.

Клин под моей ногой скрипнул еще раз и провернулся на полградуса.

Глава 7. Ночной подход

Клин провернулся еще раз и встал намертво.

Стоять на нем нельзя, снять с него ногу тоже нельзя. Любое движение могло все нарушить.

Я перенес вес на ладони и медленно, миллиметр за миллиметром, разогнул правое колено, снимая нагрузку. Клин остался в щели. Скрип прекратился.

Канат наверху скрипел. Звук низкий, с мелкой дрожью, она выдавала на слух больше, чем я мог бы увидеть.

Вагонетка тяжело шла снизу вверх. У пустой звук выше и короче, а эта ехала долго, с натугой. Значит, загрузили ночью, везут что-то наверх, в темноте, чтобы не увидели с воздуха.

Потом скрип сорвался, дрогнул и сменился стуком, это вагонетка прошла опорный башмак. Через сорок секунд раздался второй стук, уже ближе.

Наверху, на площадке, отчетливо лязгнуло железо на все ущелье. Кто-то прокричал одно слово, коротко и повелительно.

Слово на немецком. Я не разобрал какое.

Тут же внизу под стеной, в тумане, задребезжал камень. Мелко осыпался, дробно, словно кто-то там ступил на него или бросил.

Звук негромкий, но в такой тишине он тоже разнесся на все ущелье, как круги по воде.

Голос наверху смолк.

Я распластавшись висел на стене цепляясь пальцами и оставаясь на одном ребре подошвы, почти не дышал. Считал про себя, раз, два, три, чтобы отвлечься от боли и усталости.

На семнадцатом счете вверху затрещало, вторая ракета ушла в небо.

Она лопнула где-то высоко над туманом, на этот раз свет появился сверху, белесый, как сквозь молоко. Мир превратился в мутное свечение без единой тени.

Я вжался в камень и не шевелился, понимая одну простую вещь. Если сейчас туман где-нибудь ослабнет разрыв, меня увидят. Человек прилипший к голой стене, темный силуэт на светлом фоне.

Ракета висела, покачиваясь, по туману от нее медленно ползли круги.

Я стоял неподвижно полминуты, потом минуту, другую и сбился со счета. Мышцы предплечий начало жечь, потом сводить.

Потная ладонь на камне начала слезать вниз по миллиметру. Я чувствовал это движение и ничего не мог поделать, шевельнуться означало обнаружить себя.

Наверху, на площадке, вполголоса заговорили два человека. Один коротко засмеялся.

Ракета догорела и погасла. Сразу же наверху в темноте снова лязгнуло, канат заскрипел опять на этот раз звук выше и звонче. Пустая вагонетка пошла вниз.

Я переставил руки и сполз обратно в трещину, к надежному убежищу, надолго застрял там, приходя в себя. Предплечья дрожали.

Указательный палец на правой руке сильно саднил. Я машинально сунул его в рот, сразу почувствовал солоноватую кровь, смешанную с песком.

Отдохнув, я полез левее.

Гладь выше трещины непроходимая, я решил обойти ее, забирая влево, где, как мне показалось днем, камень выглядел темнее. Это обычно значит рельефнее.

Я прошел вбок метров пять по едва заметной ступеньке, шириной в два пальца, приставным шагом, держась за мелкие неровности. Ступенька вывела на угол, а за ним рука очутилась в пустоте.

Я пощупал выше.

Скала над головой немного выдавалась наружу. Совсем чуток, небольшим выступом, гладким и мокрым.

Лезть по нему придется на руках, чисто за счет силы рук. Я потрогал, нашел одну зацепку, повис на ней и понял, что дальше ничего нет.

Как тут лезть вслепую, в темноте, по влажной скале, с грузом, который еще предстоит поднять и вести троих товарищей?

Вот проклятие.

Я стоял на ступеньке и злился на себя. Днем с гребня я отлично видел стену целиком и то, что верхняя часть слегка нависает под карнизом.

Видел и почему-то решил, что эта часть начинается выше, метров с семидесяти. Ошибся на сорок метров. Так бывает если смотреть на скалу издали и в профиль.

Обратный путь по ступеньке занял вдвое больше времени. Идти приставным шагом спиной вперед нельзя, надо разворачиваться лицом.

Делать это на на двух пальцах особая работа. Я вернулся к трещине и полез вправо.

Тут две новости, одна хорошая и плохая.

Хорошая заключалась в том, что через восемь метров нашелся внутренний угол, двугранный, как раскрытая книга. Тут вверх вели ступени и щели, лезть тут почти удобно.

А плохая новость что здесь текла вода. Не струя а сплошная пленка.

Она скользила по обеим граням, тонкая и невидимая, камень под ней оказался не просто мокрый, а осклизлый. Я потрогал и понял, что это не водоросли, а глинистый налет, натекший сверху.

Я поднялся по углу на четыре метра вверх, дважды съехал подошвой и оба раза едва удержался на пальцах. Дальше еще прошел немного, остановился и сказал сам себе вслух, шепотом:

— Они тут не пройдут.

Я может быть и прошел бы. Гришка вряд ли. Семен с рацией вообще ни разу.

Спустился обратно. На спуске в темноте нащупывать ногой опору еще труднее, чем находить при подъеме. Я потерял на этом деле почти двадцать драгоценных минут.

Внизу, у трещины, я повис на камне, прижался лбом к скале и постоял в раздумье. Время мы уже потеряли больше часа.

Дважды дернул веревку, сигнал «выбирай». Снизу ответили раз, два. Мирон Гаврилович не спал.

Третью попытку найти дорогу я сделал по самой середине и тут наконец повезло. Над гладью, метрах в двух правее трещины, обнаружился ряд мелких карманов.

Выщербины величиной с чашку, идущие косо вверх, одна за другой, будто кто-то пробивал их киркой через шаг. Карманы шли в обход нависания, огибая его справа, и выводили, как я почувствовал, не видя точно на что-то плоское.

Долгожданная полка.

Я вылез на нее в четверть четвертого ночи. Полка оказалась шириной метра в полтора, с наклоном наружу, засыпанная мелким щебнем и сухим птичьим пометом.

В глубине ее шла отличная вертикальная щель, куда клин вошел по самую шляпку, с тем коротким звонким звуком, по которому сразу понятно что он стоит намертво.

Я вбил второй, в метре от первого, связал их петлей и только тогда сел на полку. Тут же обнаружил, что меня колотит но не только от нагрузки.

Три раза дернул веревкой. Подождал и еще раз три подергивания.

Снизу отозвались.

Перила я навесил из второй веревки, спустив ее до самого низа. Через десять минут почувствовал, как она натянулась, кто-то пошел по маршруту.

Первым должен быть Гришка. Он шел хорошо.

Я слышал его снизу, дыхание с присвистом, шорох мешковины по камню, короткое сопение на трудных местах. Веревку он перебирал правильно, не висел на ней, а именно шел, ставя ноги, как я учил на глыбе.

Метров за восемь до полки он сказал снизу шепотом:

— Товарищ младший сержант! Я тут! Я ведь уже почти добрался!

— Не говори. Лезь дальше.

— Ага!

Через полминуты он сорвался.

Я не увидел, что именно случилось. Потом, уже наверху, он сам рассказал.

Слишком обрадовался, поспешил, встал на мокрый наклонный выступ всей подошвой, а не ребром, и нога предательски поехала.

Я услышал короткий скребущий звук, удар тела о камень, грузное шмяк, и голос Гришки.

Он не закричал, а выдохнул: «А-а!». Громко, на всю стену как делает человек, которому очень больно и страшно.

Веревка дернула мою обвязку так, что меня развернуло. Я упал на колени на полке. Клинья к счастью выдержали оба.

Потом наступила тишина.

Гришка висел где-то подо мной, в тумане, метрах в шести ниже полки. Я слышал, как он там сопит и скребет ногой по камню, разыскивая опору.

— Не двигайся, — сказал я очень тихо.

Наверху в третий раз вспыхнула ракета. На этот раз, в это же мгновение кто-то крикнул по немецки. Коротко и зло, следом тут же кто-то ответил, уже на венгерском, с вопросительной интонацией.

Мы застыли я на полке на четвереньках, Гришка болтаясь на веревке в шести метрах подо мной, двое наших внизу под стеной.

Свет от ракеты накачивал сиянием туман сверху. Туман с удовольствием поглощал свет превращая ночь в день. Ничего, кроме белого свечения, я не видел.

Наверху загремело железо. Потом я услышал отчетливый звук его не спутаешь нр с чем при всем желании, лязг затвора пулемета.

Я закрыл глаза и стал считать удары сердца.

Когда досчитал до одиннадцати ударила очередь. К счастью не по нам.

Пулеметчик бил вниз и левее в сторону сухого русла, в то самое сужение, где второй день лежали люди Ярошенко. Очередь длинная, в полдиска, судя по звуку разрывов пули попадали по камню где-то далеко, метрах в трехстах от нас. Эхо пошло гулять по ущелью.

Потом раздалась еще одна очередь, уже короче. Наконец настала тишина.

Наверху снова поговорили. Один голос сказал что-то длинное и раздраженное, второй коротко ответил.

Я понял, что они делают. Они не увидели ничего.

Просто услышали странный звук в тумане, это случается где угодно в горах. Поэтому они решили что кто-то полез по руслу реки.

Там и так вчера лезли, тем более там пристреляно. Немцы стреляли по тому месту, куда, по их понятиям, только и может сунуться наш человек.

Ракета догорела. Наверху снова лязгнуло, наверное сменили ленту или просто поставили пулемет на место, затем все затихло.

В итоге Гришку мы вытаскивали вместе, при этом те кто тянул тащили его с разных мест горы.

Я выбирал веревку через клин, как блок, упершись ногами в край полки и работая корпусом. Снизу его подталкивал Мирон Гаврилович, поднявшийся по перилам почти вплотную. Сам Гришка помогал, чем мог, но выходило плохо, правая рука у него работала, левая висела.

Вытащил я его на полку в начале пятого утра.

Он лег на щебень и лежал неподвижно, я в первый момент подумал худшее, но он сказал:

— Плечо болит.

Ощупал я его быстро, в темноте, на ощупь, как когда-то осматривал напарника на Памире.

Ключица цела. Сустав на месте. Лопатка цела, ребра тоже. А вот ниже плеча, по наружной стороне ссадина во всю руку. Содранная о камень кожа вместе с рукавом, под ней, глубоко, наливалась гематома, локоть уже не разгибался.

— Пальцы чувствуешь?

— да.

— Ну-ка сожми.

Он сжал слабо, но все-таки получилось.

— Жить будешь. Лезть дальше придется с одной рукой.

— Я смогу, — сразу сказал Гришка очень твердо. — Я правда могу.

— Знаю, что можешь. Молчи и отдыхай.

Мирон Гаврилович вылез на полку следом, тяжело перевалился через край и сел, свесив ноги в пропасть. Делать этого не следовало, но говорить сейчас не имело смысла.

Он отдышался и спросил :

— Гордеев. Ты что тут наверху час с лишним ходил туда-сюда? Пейхажами наслаждался?

— Пришлось полазить.

— Заплутал что ли?

— Полез не туда. Дважды. Слева нависание, справа вода по камню. Пошел третьим путем, посередине.

Он помолчал.

— А я внизу сидел и думал, что тебя уже взяли за жабры.

— Я тоже так один раз подумал.

— Ну хоть честно ответил, — сказал Мирон Гаврилович. — А то я уж решил, ты у нас безгрешный.

Семен поднялся последним, с рацией на спине. Он поднимался двадцать пять минут, и когда вылез, то не сказал ни слова. Просто сел к стене, снял ящик, поставил рядом и положил на него ладонь, как на плечо товарища.

Потом сказал:

— Я шел и считал ступеньки. Насчитал их сто девяносто с лишним.

Мешки мы подняли в два приема к пяти часам. Пятнадцать килограммов на пеньковой веревке идут тяжело.

Поднимать пришлось вдвоем с Мироном Гавриловичем. Гришка держать не мог, а Семена я к этой работе не подпустил.

На полке мы сидели вчетвером, притиснувшись друг к другу, нам едва хватало и места.

Я посмотрел вверх.

До верха стены оставалось, по моей оценке, метров восемьдесят. Сначала косой карниз, потом отвес под ним и выход на площадку.

Самое трудное впереди. Пройти его я рассчитывал за два часа.

Потом посмотрел вниз.

Туман внизу начал рассеиваться. Сквозь него уже проступали пятна, темные глыбы на дне цирка, и сам туман из черного стал серым.

Светало.

Я поднял руку к лицу и посмотрел на пальцы. Увидел их отчетливо. Полчаса назад не увидел бы.

— Гаврилыч.

— Ась?

— Сколько на твоих?

Он достал большие, карманные часы, на ремешке, пристегнутом к пуговице и поднес к самому носу.

— Двадцать минут шестого.

По плану в это время мы должны были стоять на площадке.

Наверху глухо стукнула дверь, невидимая в тумане. Подошлвы зашаркали по камню.

Кто-то вышел наружу и закашлялся. Делал он это долго, с надрывом, как кашляют курильщики по утрам.

Гарнизон просыпался.

Кашель наверху прекратился. Шаги послышались по площадке слева направо, остановились.

Потом застучало железо, кто-то сбивал наледь или просто колотил по вагонетке, проверяя как она там. Шаги раздались снова и опять стукнула дверь.

Мы сидели на полке не шевелясь.

Туман под нами продолжал оседать. Он не уходил, а опускался ровным слоем.

Как вода из бочки с открытым краном. Верхняя его кромка теперь проходила метрах в десяти ниже нашей полки.

Оттуда, снизу, еще тянуло сыростью. Здесь, у нас, воздух стал сухой и стеклянно-прозрачный. Стена над головой проступила вся до карниза.

Я посмотрел на нее и понял, что вижу каждую щель.

Это что лезть теперь можно вдвое быстрее, потому что не надо ощупывать камни вслепую. Плохо то что нас тоже видно.

Я прижался щекой к камню и посмотрел вдоль стены вверх, оценивая предстоящие действия.

Расклад выходил такой. До верхней кромки восемьдесят метров.

Из них тридцать метров простой отвес с хорошими щелями, а дальше двадцать пять метров самое паршивое. Выход под карниз и обход его слева, где камень шел наружу.

Затем еще двадцать пять по разрушенной части до самого верха, где, судя по дневному наблюдению, лежал мусор и росли кусты.

Скорость с грузом и с Гришкиной поврежденной рукой метров двадцать в час. Итого нужно четыре часа.

Значит, выход на площадку около половины десятого. При полном свете, в упор, под окнами казармы. Это нереально.

Я обернулся к своим.

Они тесно сидели, плечом к плечу, все мокрые насквозь. В рассветном свету я впервые за ночь увидел их лица.

Гришка держал левую руку у груди, придерживая правой. Лицо у него стало серое, глаза запали.

На губах все еще остались фиолетовые следы от карандаша. Семен без очков, он их снял и протирал, щурился близоруко и выглядел лет на сорок.

Мирон Гаврилович сидел, прислонившись затылком к камню. На подбородке у него запеклась кровь из рассеченной губы. Когда он успел рассечь губу, я не заметил.

Меня самого трясло так, что пришлось сцепить пальцы.

— Ну, — сказал Мирон Гаврилович, не открывая глаз. — Докладывай, начальник. Опоздываем получается?

— Да так и получается.

— Насколько?

— На четыре часа.

Он открыл глаза.

— Значит, так, — сказал я. — Вариантов у нас два, оба плохие. Первый, сидим здесь весь день. Полка узкая, но под нами карниз, сверху нас не видно. Смотреть с площадки вниз придется, свесившись через край. Это никто просто так не делает. Лезем в сумерках, работаем ночью. Срок четыре утра держим впритык.

— А второй вариант?

— Мы просто идем сейчас же. Мы видим скалу и путь, лезем быстро, выходим к половине десятого. Только скорее всего выйдем при свете, в двадцати шагах от казармы, на открытую площадку, где находятся враги.

Семен надел очки.

— И сколько их там?

— За ночь я слышал минимум троих. Утром вышел один. Кто-то говорит по-немецки, другой по-венгерски. Ночью работала дорога, значит, есть смена на лебедке внизу и приемщик наверху. Самое меньшее десять человек на площадке.

Мирон Гаврилович потер лицо ладонями.

— Первый вариант, — сказал он. — Тут и думать нечего. Отсидеться и ночью работать. Ночью мы хоть что-то можем.

— Есть препятствие, — сказал я.

— Какое?

— Вот это. — Я показал рукой на восток.

Там, над дальними грядами, небо уже налилось светом. Нижний край облаков светился оранжевым багрянцем.

Сами гряды густо-синие, четкие до последнего гребешка. Между двумя дальними вершинами, в седловине, стояло чистое и прозрачное пространство, оттуда вот-вот должно выйти солнце.

Стена, на которой мы сидели, смотрела на восток.

— Через сорок минут здесь вовсю будет светить солнце, — сказал я. — И будет светить до полудня. Полка развернута наружу, тени на ней никакой. Мы будем сидеть на освещенном месте целых семь часов, без воды и возможности пошевелиться. У них там наверху дорога работает. Вагонетка двигается вдоль стены, метрах в сорока в стороне, в ней человек. Он едет медленно и смотрит по сторонам, потому что ему больше нечего делать.

Мирон Гаврилович долго молчал.

— Я днем видел эту вагонетку, — сказал он наконец. — Она идет не над нами.

— Да, она будет правее. Но с нее вся стена видна в профиль. Четыре темных пятна на сером камне это не иголка в стоге. Достаточно, чтобы кто-нибудь один раз пригляделся.

— Значит, оба варианты плохие, — сказал он. — Ты какой выбираешь?

Я не ответил сразу. Посмотрел еще раз вверх.

Карниз отсюда хорошо виден. Он шел не поперек, а наискось, слева вверх направо. Под ним, в основании, темнела полоса тени, глубокая, не меньше метра, а местами и двух.

И вот это меняло все.

— Оказывается есть третий вариант, — сказал я.

— Так их всего два было.

— Было два стало три. — Я показал вверх. — Гаврилыч, смотри на карниз. Он выпирает над стеной на метр-полтора. Под ним есть щель и там тень. Пока солнце с востока тень под карнизом будет скрывать нас до самого вечера.

Мирон Гаврилович прищурился.

— И что?

— А то, что до него всего тридцать метров. Мы пролезем их прямо сейчас, пока туман еще стоит внизу и солнце не вышло. Час работы. Там нас не будет видно ни с площадки, ни с вагонетки, ни с воздуха, потому что сверху висит козырек. Будем сидеть там весь день, до темноты. А ночью нам останется не восемьдесят метров, а пятьдесят пути, и самая трудная их часть, обход вот этого карниза, будет прямо у нас над головой. Я его целый день буду разглядывать вблизи изучу как таблицу умножения.

Сначала ответом было молчание. Наконец Семен спросил осторожно:

— То есть мы лезем сейчас, но не до конца?

Мирон Гаврилович выпрямился и посмотрел на меня, повернулся к Гришке.

— Пилипчук. Тридцать метров одной рукой сдюжишь?

Гришка сел прямо и тут же поморщился.

— Сдюжу.

— Ты не геройствуй. Скажи как есть.

— Товарищ Полищук, — серьезно сказал Гришка. — Я вчера висел на веревке и думал, что мне конец. А оказалось что нет. Тридцать метров по веревке я пройду, куда мне деваться, как бы рука не болела.

Мирон Гаврилович посмотрел на Семена.

— Кожухарь, твое слово.

Семен помолчал, глядя на свои колени.

— Мне сидеть на этой полке семь часов страшнее, чем лезть, — сказал он. — Я тут на краю сижу и все время думаю, что сейчас усну и свалюсь. А под карнизом, вы говорите, щель есть. Там я хоть поглубже залезть смогу.

— Значит, решили, — сказал Мирон Гаврилович.

Он поднялся, потянулся, хрустнув спиной и вдруг добавил совсем другим голосом:

— Знаешь, что мне в этом твоем третьем варианте больше всего нравится? Что ты его придумал не вчера за картой, а вот прямо сейчас, сидя тут на заднице, глядя на тень. Вчерашние планы у нас сегодня все кончились.

Собирались мы семь минут. Вбил я еще один клин, для верхней точки, завел в него перила.

Порядок остался прежний. Я первый, потом Гришка, Семен с рацией и Мирон Гаврилович замыкающим с мешками.

Груз решили тащить не отдельно, а на себе. Тридцать метров в сторону легче чем вверх, а блоком выносить займет вдвое больше времени.

Перед выходом я оглянулся вниз, в последний раз.

Туман в цирке стоял сплошным белым озером. Из него торчали только верхушки самых больших глыб, темные, как спины китов.

За ущельем, километрах в пятнадцати, дальние гряды уже горели по верхнему краю розовым цветом и золотым. От них шли длинные лучи солнца, пока не доставая до стены.

Стена стояла серая и холодная.

— Держу, — сказал Мирон Гаврилович.

— Ну я пошел, — ответил я и поставил ногу на камень.

Глава 8. Карниз

Тридцать метров под карниз я прошел за сорок три минуты, это оказалось лучшим проходом за всю ночь. Камень здесь сухой, удобный, с хорошими горизонтальными щелями через каждые полтора метра.

Выбирать опоры при свете было так легко, что я поймал себя на желании лезть быстрее. Усилием воли заставил себя сбавить обороты.

Клиньев вбил четыре. Два из них ушли в щель по самую шляпку, с коротким гулким звуком, сразу понятно что взялся надежно.

На последних метрах щель повернула влево, под самый козырек. Я вылез под него на животе и боком, протискиваясь между камнями.

Под карнизом оказалось просторнее, чем я надеялся.

Пол ровный, слегка внутрь к стене, а не наружу, что для полки редкость и большая удача. Ширина местами метр и полтора.

Длина метров десять. Сверху нависал козырек с бахромой натеков. Там, где он смыкался со стеной, тянулась глубокая щель, куда натекла вода и скопился песок.

Еще там обнаружились старые, прошлогодние ласточкины гнезда с рассыпавшимися краями.

Снизу нас не видно совсем. Сверху тем более. Чтобы разглядеть, надо лечь на край площадки, свеситься головой вниз и смотреть под козырек.

Такого просто так не делают, если только мы сами не сделаем какую-нибудь глупость.

Я вбил еще два клина, навесил перила и дважды дернул веревку.

Парни начали подниматься, все прошло быстро и по плану. Последним поднялся Мирон Гаврилович, с двумя мешками.

Когда он перевалился под козырек и лег на спину, то лежал минут пять, глядя в камень над собой. Грудь у него ходила ходуном.

— Залезли, — выдохнул он наконец. — Вот тут и помрем, ежели что.

— Не сегодня.

Солнце появилось через двадцать минут. Оно вышло из седловины между дальними вершинами и сразу ослепило.

Все ущелье словно загорелось. Туман внизу вспыхнул розовым светом. Начал расползаться клочьями.

Стена, на которой мы провели ночь, сделалась желтой и теплой на вид.

До нас свет не дошел. Козырек отсекал его ровной чертой. Граница легла в полуметре от моих ног. Я весь день наблюдал, как она медленно отступает к краю полки.

В тени оказалось холодно. Мокрая одежда не сохла. К восьми часам нас начало трясти от холода.

Разделись по очереди. Насухо отжимали гимнастерки прямо на полке, скручивая жгутом.

Воду старались не ронять за край. Капля, будет падать конечно же беззвучно.

Но вот мокрое пятно на сухом камне внизу нас демаскирует. Выжатое белье раскладывали в узкой полосе света. Туда можно дотянуться рукой, не высовываясь.

Я сам снял рубаху у Гришки.

Ночью я решил, что там ссадина и гематома. При свете вышло хуже.

Вся наружная сторона левого плеча и верх предплечья одна сплошная содранная поверхность. Грязно-красная, с налипшей мешковиной и каменной крошкой.

Под ней, от плеча до локтя, кожа налилась черно-лиловым. Рука распухла так, что стала на треть толще правой. Локоть не разгибался дальше прямого угла.

— Пошевели пальцами.

Гришка послушался. Пальцы работали.

— Теперь кисть вверх-вниз.

Морщась, но тоже смог.

— Жить будет, — сказал я Мирону Гавриловичу. — Нервы целы, кость целая. К вечеру опухнет еще сильнее. Рукой работать не сможет.

Я промыл ему рану водой из фляги. Мирон Гаврилович поворчал насчет этого. Мол, надо экономить.

Воды оставалось меньше двух фляг на четверых, но Мирон отдал свою флягу первым.

Я выбирал крошку выбирал пальцами, по одной. Гришка терпел молча, закусив рукав.

Только раз дернулся и охнул. Семен тут же задал ему рот ладонью.

Индивидуальный пакет пошел, чтобы закрыть ссадину. Бинта хватило на один слой.

Наконец я сделал ему косынку из разрезанной портянки и подвязал руку к груди.

— Так и будешь ходить. Лезть вечером придется одной рукой. Эту не беспокоить.

— Ага, — сказал Гришка.

— И не геройствуй.

— Хорошо.

К девяти стало тихо. Так что я чувствовал собственный пульс.

Наверху, над нами, кипела жизнь. Мы все хорошо слышали. Как соседи многоэтажки в нижней квартире.

Много шагов, самых разных. Одни тяжелые и неторопливые, другие быстрые и мелкие.

Дверь с тугой пружиной стукала постоянно. Кто-то долго и с удовольствием колол дрова.

Мирон Гаврилович, послушав, сказал, что он колет неумело. С замаха, а надо кистью.

В десять заработала подвесная дорога. Канат заскрипел.

Я лег на спину, закрыл глаза и стал слушать.

Вагонетка шла снизу. Семьдесят секунд от нижней станции до первого башмака. Сорок секунд до второго. Короткий лязг на приемке. Я специально замерял.

Разгружали минут шесть-семь, с грохотом и руганью. Потом она шла обратно вниз. Уже пустая, с другим, более высоким звуком. Ехала быстрее.

Я засекал скорость и делал в уме расчеты.

Полный цикл занимает четырнадцать минут. Из них с грузом на канате две минуты. В промежутках канат стоит неподвижно.

Полтора часа я слушал и считал, не открывая глаз. К половине двенадцатого знал про эту дорогу больше, чем собственный машинист.

Пять рейсов в час. Между ними интервалы. На канате пусто. На площадке никого, люди уходят внутрь.

Самый длинный перерыв случился в одиннадцать сорок. Целых двадцать шесть минут тишины.

— Перекур у них, — шепнул Мирон Гаврилович.

— Или второй завтрак.

— У немца распорядок. Он по часам живет.

К полудню свет дошел до края полки и начал уходить обратно. Жарко так и не стало.

В тени, на камне, при ветре, тянущем снизу из ущелья, температура держалась как в погребе. Зато высохли гимнастерки.

Мы съели по сухарю. Воду пили по три глотка, по очереди, из одной фляги. Семен каждый раз отсчитывал вслух одними губами, раз, два, три.

Он весь день возился с рацией. Разложил на коленях, открыл крышку, продул и протер контакты тряпкой.

Включать не стал. Только проверил батареи старым проверенным способом. Лизнул клеммы языком.

— Ну как?

— Анодная на честном слове, — шепнул он. — На один сеанс. Потом поставлю запасную и все.

— Значит, только один раз. После работы.

— Да, или если уж совсем припечет, — согласился он. Больше к этому не возвращался.

Гришка лежал на боку, подтянув колени. Спал урывками.

Просыпался, смотрел в камень над собой и опять засыпал. Один раз проснулся и сказал шепотом, ни к кому не обращаясь:

— А у нас сейчас пшеницу косят.

И снова уснул.

Около часа дня с нашей полки сорвался камешек.

Мирон Гаврилович переложил ногу, задел край. Мелкий щебень поехал с краю.

Горсть, не больше. Я успел прихлопнуть его ладонью. Половина осталась, а часть ушла вниз.

Мы затаились, не дыша.

Внизу, через несколько мгновений, щебень упал на осыпь. Тихо зашуршал там. Совершенно безобидно, как ящерица.

Наверху никак не отреагировали. Там в это время как раз кололи дрова.

Мирон Гаврилович вытер лоб и больше ног не перекладывал.

В начале третьего прилетел самолет. Сначала мы услышали мотор сверху.

Уже знакомый, с подвыванием, неторопливый. Я узнал его сразу. Тот же самолет, что кружил над долиной позавчера.

Он шел высоко, потом снизился и начал кружить над ущельем. Описал круг, второй пониже.

На втором круге прошел совсем близко к стене. Я даже разглядел подкосы шасси и ломаную, обрубленную тень, скользнувшую по камню метрах в пятидесяти ниже нас.

Мы вжались под самый козырек. Плечом к плечу. Мешки с толом задвинули внутрь.

Самолет пролетел снова. На четвертом круге заложил вираж прямо напротив нашего карниза.

Я понял, что он смотрит не на нас или стену. Он рассматривал сухое русло, где подбили группу Ярошенко. Проверял, нет ли там кого-нибудь еще из наших.

Тень самолета прошла по стене ниже нас в последний раз. Он улетел в сторону долины.

Семен выдохнул и сказал почти неслышно:

— Он на нас даже не глянул.

В четвертом часу случилась большая неприятность. После нее у нас у всех остаток дня тряслись руки.

Сначала наверху открылась дверь. Голосов стало больше.

Четыре или пять человек. Разговаривали громко, со смехом. Шаги послышались по камню в нашу сторону. К краю площадки, прямо над нами.

Потом кто-то встал у самого обрыва. Над нашими головами.

Мы поняли это сразу. Сверху, с козырька, посыпался песок.

Тонкой струйкой прямо мне на колено. Я сидел и смотрел, как на штанине растет серая горка.

Наверху продолжали болтать. Двое человек. По-немецки само собой, размеренно, с паузами. Кстати второй отвечал коротко, с другим выговором, тяжелее.

Кто-то из них плюнул вниз. Темная капля, мелькнувшая в полосе света. Улетела вниз, в пропасть.

Они засмеялись. Сверху, через край, высунулся сапог.

Я видел его отчетливо. Подошва с рантом, подковки по краю, стертый каблук с полукруглой подковой.

Владелец сапога стоял на самой кромке, в полуметре над козырьком. Наверняка смотрел вниз, в цирк, облокотившись на что-то.

Мы не смели дышать.

Гришка лежал рядом со мной. Я был готов в случае чего прикрыть ему рот.

Человек наверху постоял, потом присел. Судя по звуку.

Я услышал, как он кряхтит, усаживаясь. Под ним скрипнул камень.

Потом щелкнула зажигалка. Два раза, с третьего огонек вспыхнул. Потянуло сладковатым табаком.

Он сидел на краю, свесив ноги. В полутора метрах над нами и курил.

Второй сказал ему что-то. Первый лениво ответил, не оборачиваясь . В голосе слышалась скука человека, отсидевшего в этой каменной коробке неделю и уставшего до смерти.

Потом он замолчал и просто сидел молча. Так прошло пять минут.

Я следил за часами. Больше заняться нечем. На третьей минуте мне на лицо упала капля.

Талая влага с козырька. Мышцы живота свело судорогой, но я держался.

Семен сидел с закрытыми глазами. Губы шевелились. Я разобрал что он считал, «сорок вольт, шестьдесят вольт, сорок вольт…»

Мирон Гаврилович смотрел прямо перед собой, в камень. Правая его рука очень медленно и беззвучно, миллиметр за миллиметром, уползала к ножу на поясе.

Я поймал его взгляд и чуть качнул головой. Он остановил руку, но не убрал.

На пятой минуте окурок полетел вниз. Красная точка прочертила воздух в метре от края полки. Крутясь, упала. Я проследил за ней, пока не исчезла.

Сапоги исчезли. Человек встал, что-то сказал. Шаги быстро удалились и стукнула дверь.

Мы просидели неподвижно еще минут пять. Никто не решался пошевелиться.

Наконец Мирон Гаврилович очень медленно убрал руку с ножа, посмотрел на нее и сказал одними губами:

— Нож. Я, дурак, за нож схватился.

Я стряхнул с колена горку песка. Под ней на штанине осталось светлое пятно.

Гришка лежал на спине и смотрел вверх, на камень козырька, в полуметре от лица.

— Товарищ младший сержант, — прошептал он. — А он ведь прямо над нами сидел. А чего ж он вниз не поглядел?

— Потому что под ноги человек себе не смотрит, — сказал я. — Он смотрит вдаль.

Солнце начало уходить за дальний гребень в шестом часу. Ущелье накрылось синей тенью. Она поднималась снизу вверх, как вода во время прилива. Двигалась по стене прямо к нам.

Я лежал на спине и смотрел вверх, на обход карниза.

Весь день я на него смотрел. Пятьдесят метров над нами.

Из них самые трудные первые восемь. Надо выйти из-под козырька наружу. На отвес, по щели, уходящей влево.

Щель я изучил до последнего сантиметра. Помнил, где она сужается, где есть натеки, где торчат пучки травы. Где можно будет заложить камень, а где пойдет клин.

Выучил наизусть, как учат стихотворение.

— Гаврилыч?

— Ну.

— Выдвигаемся в двадцать два ноль-ноль. Наверху у них в одиннадцать сорок перерыв. На двадцать шесть минут. Я думаю, он у них и ночью такой же. Распорядок, ты сам говорил.

Мирон Гаврилович помолчал.

— Верно я так говорил, — сказал он. — Только я не знал, что ты из этого целую науку выведешь.

Стемнело в половине десятого. На этот раз без тумана.

Небо чистое. К десяти над вершинами густо проступили звезды. Хребет на западе виднелся черной зубчатой линией. Снизу поднимался холод.

В девять сорок наверху послышались шаги. Смена караула, думаю.

Голосов стало вдвое больше, потом поменьше. В десять ноль пять канат тихо заскрипел. Пустая вагонка поехала вниз. Потом стало тихо.

Мы молча собрались. Я проверил у всех обвязки, затягивая узлы. Хотя днем проверял уже дважды.

Семену затянул грудную петлю плотнее.

— Дышать можешь?

— Могу.

— Тогда терпи. Сегодня много висеть придется.

Груз разложили заново. Тол сорок пять килограммов в трех мешках. Гришкин мешок я разделил себе и Мирону Гавриловичу.

Рация на Семене. Гришке осталась только винтовка и фляга.

— Я могу тащить мешок, — предложил он.

— Ты помолчал бы. — ответил я.

— Слушаюсь товарищ младший сержант.

Я пошел в двадцать два ноль пять. Выход из-под козырька самое мерзкое место за весь маршрут.

Я это знал давно. Теперь убедился как следует.

Сидишь под нависающим камнем, над тобой потолок в полуметре. Чтобы выйти наружу, надо вылезти из щели боком.

Затем повиснуть на руках на краю козырька. Перейти на отвесную стену, болтаясь в воздухе ногами, без всякой опоры. Полметра пустоты, внизу глубина в сто тридцать метров.

Я выполз дальше, лежа на животе. Завел руки за кромку и нашел щель. Ту самую, которую изучал весь день.

Она шла влево и вверх. В начале ширина в два пальца. Я повернул пальцы на излом, зажал щель, подергал и убедился, что хорошо держусь.

И вышел наружу. Тело вылетело из-под козырька маятником.

Ноги повисли в пустоте. Пару секунд я висел на пальцах, вытянувшись, как белье на веревке.

Потом ноги нашли стену. Я встал на выемку. Внизу Мирон Гаврилович выдохнул под козырьком. Я услышал его.

Подъем восемь метров по щели занял двадцать минут. Клинья вбил на третьем и на седьмом метрах.

Руки работали чисто. Все шло хорошо, но на шестом метре у меня свело предплечье.

Мышцы подвели внезапно. Судорога свела сразу обе кисти.

Я повис на клине, на петле, продев в нее локоть. Держался так минуты полторы, разжимая и сжимая пальцы. Ругаясь про себя последними словами.

Потом руки отпустило, я пошел дальше.

Выше щель раскрылась и стало проще идти. Настоящий внутренний угол, с опорой для ноги.

С хорошими полочками. По нему я прошел двадцать пять метров почти бегом, вбив два клина для порядка.

Выше начался разрушенный участок. Он оказался опаснее всего, держался на честном слове.

Камень здесь лежал выветренными слоями. Каждый второй выступ, за который я брался, шевелился под рукой.

Я проверял все. Сначала легким потягиванием, потом ладонью сверху. Трижды отламывал кусок и опускал его вниз, не бросая, а оставляя вдоль стены на вытянутой руке и отпуская у самого камня, чтобы он не летел, а сползал.

Верхнюю кромку я нащупал в половине двенадцатого.

Там росла трава. Жесткая, сухая и земля между корнями, настоящая и мягкая. Я зацепился за нее локтем, подтянулся и очень медленно, на сантиметр, поднял голову над краем.

Площадка лежала передо мной метрах в двадцати.

Черная башня подвесной дороги стояла почти напротив, на фоне звезд, под ней темнел сарайчик приемной станции. Дальше, левее, длинным горбом выпятилась крыша казармы.

В двух окнах горел тусклый, желтый свет, занавешенный изнутри. Между мной и площадкой пологий каменный лоб с кустами можжевельника, низкими и плотными.

Еще мусор: ржавая проволока, бочка без дна, доски, куча консервных банок, сваленных прямо через край.

Ни одного человека.

Я сполз обратно, за кромку, и перевел дух.

Потом вбил два клина за камень, связал их, навесил перила и дернул три раза.

Первым я поднял Семена. Пока есть свежие силы, и пока я сам еще могу вытягивать. А тащить его с рацией пришлось изрядно.

Он шел сорок минут. На выходе из-под козырька застрял. Я почувствовал по веревке, как он остановился и не шел.

— Семен, — сказал я в темноту вниз, как можно спокойнее.

Ответа не было.

Потом он все-таки пошел, рывками и неровно. Дальше по щели двигался, как человек, решивший не думать вообще ни о чем.

Когда он вылез на кромку и лег в траву рядом со мной, то лежал и беззвучно смеялся. Этот смех мне не понравился, я подержал его за плечо, пока не прошло.

— Что там было? — спросил я шепотом.

— Ящик, — сказал он. — Ящик за козырек зацепился, и я подумал, что сейчас лямка лопнет. Я его рукой держал. Одной.

— Какой рукой?

— Левой, — сказал Семен. — А правой цеплялся за веревку. И так вот висел.

Вторым пошел Гришка.

Я знал, что это будет самое тяжелое испытание в сегодняшней ночи, встал на выдаче сам и поставил на подстраховку Мирона Гавриловича внизу, велев ему идти последним.

Первые пятнадцать метров Гришка прошел хорошо. Он поднимался по перилам правой рукой, перехватывая веревки.

Ноги к него работали отлично, оказались сильные, крестьянские, цепкие, он на них вставал так, как я и учил, всем весом.

На выходе из-под козырька он встал как вкопанный.

Там нельзя идти только по веревке. Надо на секунду повиснуть и перевалиться через кромку, а для этого требуются обе руки.

Он попробовал. Я почувствовал как рвануло веревку и услышал, как он скребет ботинком по камню.

Потом он сделал то, чего я боялся, попытался подтянуться левой. Издал короткий и страшный звук. Не крик, а всхлип сквозь зубы.

Веревка в моих руках провалилась на полметра, я уперся в землю всем весом и удержался.

Он повис.

Повис прямо под козырьком, на перилах, в воздухе, вращаясь. Я слышал дыхание Гришки, быстрое, рваное, с подвыванием на выдохе.

— Гришка.

— Я... — сказал он снизу. — Я сейчас.

— Не сейчас. Слушай меня. Не лезь. Висишь нормально, страховка держит, времени у нас много. — Времени у нас не было совсем, но говорить об этом не следовало. — Дыши. Дыши глубоко.

Он засопел.

— Теперь слушай, что делать. На руках ты оттуда не вылезешь. Значит, полезешь ногами.

— Как это?

— Ставишь обе ноги на стену, под собой, как можно шире. Выпрямляешь колени и отжимаешься от стены назад. Повисаешь на веревке, как на качелях, а ноги держат. Понял?

— Хорошо.

— Затем переставляешь ноги вверх, по очереди, маленькими шагами, а правой рукой перехватываешь веревку. Шаг и перехват. Шаг и перехват. Левую руку не трогай вовсе, она у тебя нерабочая.

Пауза.

— А если я упаду?

— Не упадешь, я тебя удержу. Я тебя уже один раз удержал.

Снизу тихо сказали:

— Слкшаюсь, товарищ младший сержант.

И он пошел.

Это заняло одиннадцать минут, пройти три метра. Я выбирал веревку по десять сантиметров, упершись каблуками в камень.

Чувствовал через нее каждое его движение. Вот он встал, переставил ногу, вот она сорвалась и он качнулся, вот встал обратно.

На кромке Мирон Гаврилович подпер его снизу плечом. Он к тому времени подобрался вплотную, нарушив всю мою очередность и правильно сделал.

Гришка вывалился через край на траву, мы оттащили его подальше, он лежал ничком и мелко дрожал.

Руку он держал прижатой к груди. Косынка съехала. При звездном свете видно плохо, но его ладонь, когда я взял ее, оказалась ледяная.

— Как твои пальцы?

Он пошевелил ими. Медленнее, чем утром.

— Больно?

— Нет, — соврал он.

— Гришка, не ври мне.

— Жжет, — сказал он. — Внутри жжет. И немеет снизу, по локоть.

Я поправил косынку и затянул туже, плотно прижав руку к телу.

— Больше ты сегодня ничего не несешь и никуда не лезешь. Твое дело сидеть, где поставлю, и смотреть в ту сторону, куда покажу.

— Я же... — начал он.

— Ты уже все сделал, — сказал я. — Ты поднялся по отвесу с одной рукой. Понимаешь, сколько народу на свете так может?

Он помолчал.

— Сколько?

— Мало, очень мало, — ответил я.

Затем мы подняли мешки, в три приема. Сорок пять килограммов, через клин, вдвоем. На последнем мешке я понял, что у меня больше не осталось хвата. Пальцы перестали сжиматься. веревку я тянул, захлестнув ее через кисть.

Мирон Гаврилович вылез сам, сняв по дороге все клинья и камни, которые смог достать. Три нижних он оставил, сказал, что не дотянулся, я не стал спорить.

Он перевалился через кромку, встал на колени в траву и застыл так.

Потом очень тихо сказал:

— Наконец-то земля, а не камень.

Он провел по ней ладонью, по жесткой сухой траве, по мягкому грунту между корнями, медленно, словно гладил человека.

Мы лежали вчетвером в траве под кромкой, за можжевеловыми кустами. До башни подвесной дороги двадцать метров. До казармы шестьдесят.

В двух окнах по-прежнему горел желтый свет. Теперь слышно, что там внутри работает что-то механическое, с жужжанием. Движок. Или умформер рации.

Мирон Гаврилович достал часы и поднес к носу.

— Час сорок.

До контрольного срока два часа двадцать минут.

Я лежал на спине, смотрел в звезды и чувствовал, как с каждой минутой из рук уходит дрожь и возвращается способность сжимать пальцы.

Потом повернул голову.

За башней, у самого обрыва, на фоне звездного неба стоял человек. Стоял неподвижно, опершись на длинную винтовку.

Часовой.

Глава 9. Достать ножи

Мы пролежали в траве двадцать минут, за это время я узнал про площадку все, что требовалось.

Часовых оказалось двое.

Первый тот, у обрыва за башней. Он стоял почти неподвижно, иногда переступал с ноги на ногу, иногда поворачивался и смотрел в цирк.

Винтовку держал на плече, за ремень, стволом вверх. Через каждые несколько минут он менял руку.

Второй обнаружился не сразу. Он сидел по другую сторону площадки, на ящике, у стены сарайчика с приемной станцией. Первые десять минут я принимал его за мешок.

Потом он чиркнул спичкой, прикрыл огонь ладонями, но вспышку видно, и стал курить в рукав. По тому, как он это делал, сразу понятно, что курить ему там не положено.

Расстояние между ними метров тридцать пять. Между ними, посередине, стояла деревянная башня подвесной дороги, на четырех ногах, с подкосами.

Она частично загораживала им обзор друг на друга. Это и решило все.

С места, где мы лежали, до первого часового двадцать два метра по открытому камню с редкими кустами можжевельника. До второго метров сорок, но последние пятнадцать из них в мертвой зоне за сарайчиком.

Казарма стояла дальше, в шестидесяти метрах, за занавешенным окном по-прежнему ровно гудел движок. Этот звук работал на нас, он глушил все мелкие звуки.

Над хребтом поднялась молодая, узкая луна, света почти не давала, но от нее башня бросила слабую тень, длинную и решетчатую.

Я собрал всех троих в круг.

— Слушайте план. Коротко, каждый повторяет свою задачу.

— Давай, — сказал Мирон Гаврилович.

— Двое часовых. Мой у обрыва. Твой у сарайчика, который курит. Берем одновременно. Пока они оба на ногах, мы не можем ни двинуться, ни работать.

— Сигнал?

— А просто надо действовать вовремя. Я пойду первым и буду идти дольше, там открытое место. Ты выходишь, когда я дойду до можжевелового куста, вон того, одинокого, у края. Оттуда мне останется восемь шагов, тебе от твоего угла столько же. Дальше каждый работает в одиночку. Ждать друг друга нельзя.

— А если один из нас не успеет?

— Тогда второй добежит и постарается ему помочь. Но лучше успеть.

Я повернулся к Гришке.

— Ты остаешься здесь, в кустах, с винтовкой. Лежишь вот на этом камне, он тебе будет упором, одной рукой ты все равно держать не сможешь. Смотришь на дверь казармы. Только на нее. Если дверь откроется и оттуда выйдет один человек, ты лежишь и не шевелишься. Если выйдут двое или больше и пойдут к нам, ты откроешь огонь по ним. Понял?

— Понял. — Он помолчал. — А если один выйдет и тоже на вас пойдет?

— Тогда я с ним разберусь. Стрельба это конец всему. Пока не стреляем, мы можем уйти. После первого выстрела уйти уже нельзя.

— Понял.

— Повтори, что ты понял.

— Смотрю на дверь. Если двое и больше то стреляю по ним. Если один то лежу смирно.

— Хорошо.

Семену я сказал:

— Ты остаешься с мешками и рацией. Лежишь здесь, ни шагу. Когда я махну, тащишь мешки к башне, по одному, волоком, не вставая в полный рост. Но до этого лежишь.

Семен молча кивнул. Мирон Гаврилович в темноте тронул меня за локоть.

— Гордеев. Отойдем на два шага.

Мы отползли за куст.

— Слушай внимательно, и я буду говорить прямо, потому что времени нет, — сказал он очень тихо, почти в ухо. — Заходишь со спины. Левой рукой через рот, не на рот, а через рот, ладонью, пальцы под подбородок, и тянешь его голову на себя и вверх. Сильно. Сразу, одним движением, чтоб он голову назад убрал и задрал подбородок. Если он подбородок опустит, он тебе пальцы прокусит и замычит.

— Понял.

— Нож держишь не как ложку. Хватом сверху, лезвием к себе. Бьешь сбоку, вот сюда. — Он взял мою руку и положил мне же на шею, под ухом, пальцами. — И тянешь на себя, от себя не толкаешь, а режешь, одним быстрым движением. С одного раза. Не пили его как полено.

— Хорошо.

— И последнее. — Он взял меня за плечо и сжал. — Он будет дергаться. Долго. Секунд двадцать, может, больше, это будет тебе казаться часом. Ты его аккуратно опускай на землю, не роняй, а то оружие загремит. Опускай вместе с собой, садясь. И не смотри ему в лицо.

— Почему?

— Потому что потом будешь видеть это лицо каждую ночь лет десять, — сказал Мирон Гаврилович.

Он отпустил мое плечо.

— Ну, с богом, Ганнибал.

Я пошел к своему объекту. Полз первые двенадцать метров на локтях и коленях, по камню, который за день нагрелся и еще отдавал тепло.

Под ладонью попался кусок ржавой, колючей проволоки и поцарапал меня. Я эту царапину почувствовал только потом, уже на обратном пути.

У куста можжевельника остановился и полежал, успокаивая дыхание. Часовой стоял ко мне спиной, в семи шагах.

Теперь я разглядел его как следует. Невысокий, плотный, в короткой куртке, воротник поднят.

На голове не каска, а горное кепи с длинным козырьком. Винтовка на правом плече.

Он стоял у самого края, над пропастью, и смотрел вниз, в цирк. Ничего там не видел, потому что внизу чернота.

Потом он переступил с ноги на ногу, зевнул и потер шею.

Я встал.

Семь шагов по камню. Мешковина на подошвах глушила звук шагов, но не до конца. На четвертом шаге подо мной хрустнул мелкий щебень, еле слышно, на пределе.

Часовой не обернулся. Движок в казарме гудел все также ровно.

На втором шаге я понял, что он что-то напевает. Под нос, еле слышно, без слов, какую-то простую мелодию с повторяющимся коленом.

Я узнал песню. Erika, по-русски «Эрика», маршевая песня Хермса Ниля 1938 года, про цветок вереска и девушку с тем же именем.

К сорок первому самая расхожая вещь в вермахте, под нее ходили строем. В это мгновение мне стало по-настоящему плохо, как можно убить человека который напевает такие песенки?

Я не дал себе на этом остановиться.

Последний шаг. Левая рука пошла через его плечо, ладонь легла ему на лицо.

Пальцы под подбородок и я рванул голову назад и вверх, как учили, одним движением. Он весь выгнулся, горло у него открылось.

Я воткнул в горло нож и с силой рванул лезвие на себя и в сторону. Он как-то глухо выдохнул и я тут же почувствовал, как нож вспорол его горло. Увидел в темноте фонтан крови брызнувший из горла

Винтовка съехала у него с плеча и начала падать. Я подхватил ее локтем правой руки и прижал к его же боку, так и держал все время.

Он был тяжелее, чем выглядел и очень горячий, чувствовалось даже через одежду, как печка. Не дергался судорожно, как я ожидал, а сильно и ритмично толкался ногами в камень, будто куда-то бежал.

Каблуки его скребли по камню, мне казалось, что этот скрежет слышен на весь перевал. А еще от него несло табаком и мокрой шерстью.

На его левой руке, той, которую я прижал своей, оказалось обручальное кольцо, я почувствовал его пальцами. Я опускался вместе с ним, медленно, садясь на корточки,

Потом сел на колени. Когда он наконец обмяк, уложил его на бок, лицом в камень. Винтовку положил рядом, ни одна железка не стукнула.

Потом встал на четвереньки и меня вырвало. Беззвучно, в траву, одной желчью, в желудке с утра только один сухарь. На это ушло секунд десять, не больше. Я вытер рот рукавом и повернулся в сторону сарайчика.

И понял, что у Мирона Гавриловича идет не так. Я не увидел, а услышал.

Там, за башней, шла возня. Не шаги, не удар, а именно возня.

Трение одежды о дерево, глухой стук чего-то твердого о стену сарайчика. И еще сдавленный звук, который издает человек, когда ему зажали рот.

Я побежал туда. На четвереньках и пригнувшись. Обошел башню и успел увидеть все последние полторы секунды.

Часовой оказался молодой и длинный, выше Мирона Гавриловича на голову. Видно, поэтому тот не смог нормально достать ему до лица.

Ладонь легла криво, парень вывернул подбородок вниз и наружу. Рот у него освободился.

Он успел вдохнуть воздух.

Я видел, как он вдыхает, сделав короткий резкий всхлип, и понял, что через полсекунды он закричит и все для нас кончится.

Мирон Гаврилович среагировал раньше меня. Он бросил нож, разжал правую руку и схватил парня за лицо целиком, всей пятерней.

Вдавил ладонь в рот и прижал его затылком к своему плечу, а левой перехватил поперек груди.

Парень укусил его. Мирон Гаврилович издал что-то вроде мычания, но руку не убрал. Они так стояли, обнявшись и качаясь. Парень молотил ногой по стенке сарайчика, она гудела, как барабан.

Я подхватил упавший нож и сделал то, что требовалось. Потом мы вдвоем опустили парня на землю.

Движок в казарме гудел все так же. Из-под двери шла полоска света. Никто не вышел.

Мирон Гаврилович сел прямо на землю, привалившись спиной к сарайчику и поднял правую руку к лицу. Ладонь у него оказалась прокушена насквозь между большим и указательным пальцами.

Я это увидел даже при звездном свете, кровь густо выступила и капала ему на колено.

— Гаврилыч.

— Цыц, — сказал он сквозь зубы. — Дай отдышаться.

Вскоре он очухался.

— Я плохо подошел, — сказал он потом очень спокойно. — Он выше оказался, чем мне со спины показалось. Рука легла низко. Все, что я тебе недавно объяснял, я сам и сделал наоборот.

— Он вскрикнул?

— Вдохнул. Крикнуть не успел.

Он поднялся, держа правую руку у груди, как Гришка свою левую. В этом сходстве было что-то такое, отчего мне захотелось засмеяться. Но сейчас смеяться нельзя ни в коем случае.

Я достал из кармана обрывок бинта и туго перетянул ему ладонь поперек.

— Шевелится?

Он сжал кулак.

— Шевелится. Работать смогу. Веревку держать не очень.

Мы оттащили обоих убитых за сарайчик и уложили рядом, в тень. Мирон Гаврилович снял с них подсумки и забрал оружие, две короткие карабинные винтовки, с загнутыми вниз рукоятями затвора. У одного на поясе нашлись две гранаты с длинными деревянными ручками.

Потом он постоял над ними, снял пилотку и надел обратно.

— Мой кольцо носил, — заметил я.

— Не надо, — сказал Мирон Гаврилович. — Не сейчас. Потом, Гордеев. Все потом.

Я поднял руку и махнул в сторону кустов. Из темноты поднялась фигура Семена и, согнувшись, потащила по камню первый мешок. Он быстро донес его и лег рядом со мной за башней.

— Еще два, — сказал я. — И рацию тащи с собой, не оставляй.

Он уполз.

Я поднял голову и первый раз посмотрел на площадку не для того что спрятаться, а как человек, пришедший сюда работать.

Башня подвесной дороги стояла слева, у самого обрыва. Справа, метрах в сорока, за низкой стенкой сухой кладки, чернели две австрийские орудийные позиции.

Полукруглые ниши, вырубленные в скале еще в пятнадцатом году, с бетонным парапетом и земляной присыпкой сверху. В левой угадывался длинный ствол, задранный над парапетом. В правой находилось что-то короче и толще, прикрытое брезентом.

А между позициями и приемной станцией, вдоль стенки, тянулся ряд ящиков. Их я разглядел не сразу, а когда понял что это такое, перестал думать про канат.

Ящики лежали в два яруса, прикрытые брезентом и ветками, вплотную к скале, под небольшим навесом из жердей. Длина каждого чуть больше метра.

Таких ящиков я насчитал десятка три, к ним от приемной станции шла натоптанная дорожка. Она оказалась самым светлым местом на всей площадке, по ней ходили каждые четверть часа.

Вот зачем работала дорога ночью.

Я подполз к Мирону Гавриловичу и потянул его за рукав.

— Меняем план.

— Чего это?

— Главное не канат дороги. Главное вон то.

Он посмотрел, куда я показывал и долго молчал.

— Снаряды, — сказал он наконец.

— Их туда возят вагонеткой и складывают у орудий. Расходный запас, прямо на позиции, потому что слишком далеко таскать от казармы.

— Гордеев, нам велено обрушить дорогу.

— Нам велено открыть проход, — сказал я. — Слушай, как тут все складывается. Обрушим дорогу, тогда у них наверху останутся два орудия, минометы и вот эти три десятка ящиков. Подвоза больше нет, но того, что лежит, хватит на сутки хорошей стрельбы. А колонна пойдет через пять часов, там госпиталь и беженцы. Им хватит с лихвой чтобы разбомбить.

Мирон Гаврилович повернулся ко мне всем корпусом.

— А если наоборот?

— Мы можем рвануть склад. Снаряды сдетонируют все разом, вместе с ящиками. Их позиции сметет к черту, потому что они в двадцати шагах. Орудий больше нет. Пополнить запасы нечем. Вот тут и понадобится дорога, мы тоже валим, но уже дополнительно, чтобы они не подняли новые боеприпасы к утру.

— А минометы?

— Они к сожалению останутся. Миномет бьет навесом, по площади. На дальности в четыре километра по движущейся колонне в теснине он не будет попадать. Пушка прямой наводкой по дороге, вот что самое опасное.

Он потер лицо здоровой рукой.

— Сколько тола на ящики?

— Нисколько. Хватит двух шашек с капсюлем, положенных сверху и прижатых к ящикам. Остальное они сделают сами.

— А тол тогда куда?

— Его на анкер дороги и под редуктор. И еще немного на орудия, если успеем, но если нет, то и не надо.

Мирон Гаврилович посидел неподвижно.

— Докладывать будем так, — сказал он. — Приказ выполнен в полном объеме. Расширительно.

— Договорились.

К складу я пошел один.

Пополз вдоль стенки сухой кладки, где лежала тень от парапета. Делал медленно, камни в стенке держались еле-еле.

Один я задел плечом, он качнулся. Придержал, выждал, пополз дальше.

Под навесом оказалось так, как я и думал.

Верхний ярус заполнен ящиками с выжженными по дереву буквами и цифрами, с веревочными ручками по торцам. Один стоял открытый, с отогнутой крышкой.

Внутри, в гнездах, лежали снаряды в латунных гильзах, уложенные хвостами в одну сторону, на каждом гнезде белела бумажная наклейка.

На нижнем ярусе ящики поменьше и другой формы. Я приподнял угол брезента и потрогал, это оказались мины. Оперение, тонкий металл. Значит, и минометный запас лежит здесь же.

Рядом со складом, прислоненные к скале, стояли две лопаты, метла, сделанная из прутьев и жестяное ведро с какой-то дрянью, застывшей коркой.

Я заложил две большие шашки в верхний ярус, между ящиками, протолкнув их поглубже, в самую середину штабеля.

Детонатор вставлю потом, в последнюю очередь, когда пойду поджигать. Таскать снаряженный заряд по площадке мне не хотелось.

Вторую закладку сделал внизу, у мин. Тоже две шашки, с таким расчетом, чтобы сработало сверху вниз.

Третью, маленькую шашку, отнес к левой орудийной позиции.

Там я задержался.

Орудие стояло на деревянном настиле, развернутое стволом в сторону теснины, со снятым чехлом с казенника. Я положил ладонь на ствол, он был холодный, покрытый росой.

Рядом на ящике лежали панорама в кожаном футляре и аккуратно сложенная тряпка. У колеса кто-то оставил эмалированную кружку с недопитым чаем, на поверхности плавала хвоинка.

Шашку я сунул под казенник, в люльку, и примотал телефонным кабелем.

Канатом подвесной дороги мы занялись вдвоем с Гаврилычем, действовали быстро.

Анкер несущего каната сидел в бетонном стакане, залитом в скалу в пятнадцатом году. Бетон этот оказался старый, с крупным местным щебнем. По нему от серьги наискось к краю шла усадочная трещина, забитая мхом.

Я вычистил ее ножом— Рубить сам канат без толку, — сказал я Мирону Гавриловичу, пока он подкапывал лопатой с нижней стороны. — Он двадцать шесть миллиметров и гибкий, взрыв его не перережет, а размочалит. Срастят за день. Рвем крепление. Канат натянут в несколько тонн, дуга над пропастью восемьсот метров. Отпусти конец, все это уйдет вниз и утащит вагонетки, тяговую петлю и половину башни, а внизу вырвет нижнюю станцию.

— И ничего нового у них нет.

— Восемьсот метров стального каната это барабан в тонну с лишним. Такой везут по железной дороге, затем грузовиком, по серпантину. Месяц как минимум. Если вообще найдут.

Двенадцать килограммов легли в трещину и в подкоп двумя плотными рядами, бумагой к бумаге, чтобы детонация шла сплошняком. Сверху я забил все, что подвернулось: щебень, обломки доски, ржавую проволоку.

— Зачем камни? — шепнул подползший Семен.

— Забивка. Взрыв идет туда, где слабее. Если сверху пусто, уйдет в воздух. А если там камень, пойдет в стороны и в скалу.

— Как пробка в бутылке.

— Верно.

Шесть килограммов ушли в сарайчик приемной станции, под чугунный редуктор. Внутри пахло солидолом и горячим железом. В темноте я на ощупь нашел станину и завел шашки под нее.

Вылезая из сарайчика на четвереньках, я услышал, как стукнула дверь казармы.

Не распахнулась, а именно стукнула, тихо, затем скрипнула пружина.

Я лег там, где стоял.

Полоса света упала на камень метров на десять, потом сузилась, из нее вышел человек.

Один.

Он остановился на пороге, я разглядел его целиком. В нижней рубахе, без ремня, подтяжки спущены и болтаются петлями по бедрам.

Сапоги надеты на босу ногу. В руке что-то светлое, скомканная бумага.

Он зевнул, потянулся, хрустнув плечами, и пошел.

Прямо в сторону склада.

Я лежал на открытом камне в двадцати шагах. Тень от сарайчика накрывала меня до пояса.

Мирон Гаврилович сидел на корточках у анкера, под черными подкосами башни.

Семен полз с третьим мешком посередине площадки и замер на голом месте.

А в верхнем ярусе штабеля, между ящиками со снарядами, торчали две мои шашки без детонатора. Белая вощеная бумага на них светилась в темноте не хуже фонаря.

Немец прошел пять шагов.

Шесть. Семь.

И свернул.

Влево, к низкой стенке у края площадки, встал за ней спиной к нам, через секунду послышался характерный звук.

Он стоял и мочился с обрыва и при этом тихо напевал, ту же самую мелодию «Эрика», что напевал мой часовой у края. Видно, песенка у них тут популярная.

Я повернул голову.

Семен лежал, распластавшись на мешке с толом, и не шевелился. Умница.

Немец закончил, застегнулся, подтянул подтяжки, одну, вторую, и повернулся.

Теперь он смотрел прямо на башню. Прямо на Мирона Гавриловича.

Прошло три томительных секунды.

Я уже выбрал, как встаю и с какой ноги мчусь к нему. Немец зевнул еще раз, потер лицо ладонями и пошел обратно.

Он просто не разглядел. Вышел из освещенного помещения, глаза к темноте еще не привыкли.

Человек на фоне решетчатой конструкции лучшая маскировка на свете.

Дверь снова стукнула. Полоса света мелькнула и пропала.

Зажигательные трубки я делал за сарайчиком, при звездах, руки отказывались слушаться.

Бикфордов шнур горит примерно сантиметр в секунду, но наш трое суток пролежал в мокром мешке. Я отрезал кусок в десять сантиметров, поджег для пробы, прикрыв ладонями, и посчитал.

Четырнадцать секунд. Сырой и медленный. Значит, семь миллиметров в секунду, и еще есть запас.

Я разрезал шнур наискось, вставил конец в капсюль до упора. Обжал тем единственным обжимом, держа капсюль за дальний край и отведя лицо в сторону. Первый обжим вышел кривой, пришлось переделать.

Пять трубок. Склад верхний, склад нижний, орудие, башня и анкер.

— Длина какая будет? — спросил Мирон Гаврилович.

— Складу два метра. Это без малого пять минут.

— Почему складу меньше всех?

— Потому что он рванет первым и взорвет все остальное на площадке. Орудию и башне по два с половиной метра, анкеру три. Если склад сработает как надо, остальные трубки и догореть не успеют, их просто накроет волной.

— А если не сработает?

— Тогда через минуту догорят остальные, мы хоть свалим подальше.

Детонаторы я ставил в последнюю очередь, бегая от заряда к заряду. У штабеля со снарядами руки у меня мелко затряслись. Там, вставляя капсюль между ящиками, я вдруг отчетливо представил, что держу в пальцах взрывчатку, способную разорвать нас в клочья.

Гришку и Семена с рацией мы отвели к кромке, за каменный лоб. Гришка упирался, я толкнул его коленом в спину, только тогда он пошел.

Потом мы вернулись.

Мирон Гаврилович держал спички. Я держал пять концов шнура, разведенных в стороны, как хвосты.

— Отход занимает двадцать секунд до лба, — сказал я. — Поджигаем и бежим. Не оглядываться.

Первая спичка потухла от ветра. Вторая тоже.

Мирон Гаврилович выругался шепотом, присел, сложил ладони домиком, прокушенная ладонь оставила темный отпечаток на коробке и чиркнул третьей спичкой.

Огонек заметался но остался гореть. Я поднес первый конец, потом остальные.

Шнуры злобно, искрясь зашипели. По серой оплетке поползли светящиеся узелки. Запахло порохом.

Пять точек разошлись по площадке в разные стороны, как жуки.

— Пошли отсюда!

Мы побежали.

Двадцать метров по открытому камню, уже не прячась, хоть и пригнувшись. Собственные шаги казались мне оглушительными.

На середине пути сзади, от казармы, кто-то крикнул. Не тревожно, а вопросительно.

Потом крикнули снова, уже иначе, в голосе появилась тревога. Сильно стукнула дверь.

Мы перевалили через каменный лоб и упали за камень. Семен уже лежал там, обхватив рацию. Гришка находился рядом, винтовка на камне.

— Головы вниз! Рты открыть! Семен, прижми ящик к себе!

Я уткнулся лицом в траву.

Трава пахла пылью и чабрецом. Под щекой лежал плоский камешек, я его чувствовал и почему-то запомнил.

Сорок один. Сорок два.

В башне уже поднялся шум. Кто-то выкрикивал отрывистые команды.

Сорок восемь. Сорок девять. Пятьдесят.

Глава 10. Взрыв

— Ты чего шепчешь? — Мирон Гаврилович толкнул меня плечом.

— Считаю.

— До трехсот считать собрался? Сам же сказал, без малого пять минут.

Я замолчал. В траве у самого носа сидел кузнечик и шевелил усами.

Я приподнял голову над каменным лбом.

Дверь казармы стояла открытая настежь. Из проема на камень падал желтый квадрат света, по нему ходили тени. Трое вышли наружу.

Один в шинели внакидку, второй без ремня, третий с фонариком, пристегнутым к пуговице на груди. Фонарик светил зеленым, сквозь светофильтр. Круг света полз по камню, мягкий, как от гнилушки.

— Зепп! — крикнул тот, с фонариком. — Зе-епп!

Изнутри казармы ответили коротко и сонно по-венгерски. Кто-то засмеялся.

Зеленый круг двинулся к обрыву, к месту, где час назад стоял мой часовой. Прошелся по краю, кусту можжевельника и пустому камню. Остановился.

— Сейчас к сарайчику пойдут, — сказал Мирон Гаврилович мне в ухо.

Левее, шагах в сорока, кромка площадки загибалась, вдоль нее тянулась темная полоса. Старый окоп, еще австрийский, с покосившимися кольями над бруствером. Я разглядел его, пока мы лежали и смотрели на часовых.

— Уходим к окопу, — сказал я. — Ползком. Гришка за мной, Семен за ним. Гаврилыч, возьми мешок.

Гришка пополз на одном локте, прижимая больную руку к груди. Получалось у него боком, по-крабьи.

Семен тащил рацию за лямку, ящик шуршал по траве, как санки по песку. Мирон Гаврилович волок мешок с остатками тола не отставая от нас.

Сзади, у сарайчика, зеленый свет уперся во что-то и замер.

Я обернулся. Луч лежал на обуви часового. Две пары сапог торчали из тени, носками врозь.

Человек с фонариком заорал. Просто крик, высокий, как у бабы.

Почти сразу засвистели. Длинно, пронзительно, в железный свисток. Из казармы ответил второй свисток.

Загрохотали сапоги по доскам, кто-то упал на пороге и выругался. Дверь хлопнула, распахнулась снова.

Над казармой что-то хлопнуло и зашипело.

Ракета.

Площадка стала белой и плоской, без теней. Мы замерли там, где застал свет.

Я лежал лицом к Гришке. Губы у него слегка дрожали, к щеке прилип сухой стебелек. Он не моргая смотрел на меня.

Где-то у серпантина ударил винтовочный выстрел. Потом второй. Стреляли наугад, в темноту под горой.

Ракета догорела и упала за обрыв, роняя искры.

Мы поползли дальше.

Человек с фонариком шел по натоптанной дорожке к складу. Зеленый круг скользнул по брезенту, жердям навеса и ведру с застывшей коркой. Потом свернул вправо, к орудийной нише.

Там он остановился и нагнулся.

— Hier! — крикнул он. — Hier brennt was!

Мирон Гаврилович поднес часы к самому носу.

— Время, — сказал он. — Сейчас рванет!

— Лицом вниз. Рты открыть. — приказал я.

Сам уткнулся в траву. Пахло чабрецом и пылью.

Взрыва я не услышал.

Земля под животом прыгнула вверх и ударила снизу, как доска, если наступить на другой ее конец. Сразу везде вспыхнул оранжевый свет, я увидел каждую травинку перед носом, каждую жилку на ней.

Потом в грудь и уши словно вошла тугая подушка, все звуки пропали. Остался только звон, тонкий и певучий.

Сверху на нас посыпались щебень, комья земли и щепки. Что-то мягкое шлепнуло меня по спине и сползло вбок. Я поднял голову.

Над площадкой стоял столб огня с черной шапкой дыма. В воздухе, кувыркаясь, летела горящая метла из прутьев, медленно, как в замедленном кино. Она упала в можжевельник шагах в десяти от нас и продолжала гореть.

У самой моей руки лежала доска от ящика. На ней чернели выжженные цифры, края дымились.

Звон в ушах начал уходить. На его место пришел другой звук, частый и неровный.

Хлопки. Глухие, один за другим, вразнобой. Под навесом рвались снаряды, по одному, по два, как поленья в печи.

Один вылетел из огня целиком, с визгом прошел над нами и лопнул где-то внизу в ущелье.

Потом пошли мины. Нижний ярус. Эти хлопали тоньше и звонче.

Движок в казарме заглох. Сразу, на пол оборота.

Пару мгновений стояла тишина, только трещали горящие жерди.

А потом закричали все разом.

— Санитетер! Санитетер!

— Езуш Мария! Езуш Мария!

Кто-то выл, на одной ноте, не переставая. Другой звал по имени.

Черепица на крыше казармы ехала вниз и сыпалась с карниза, со звоном, как битые тарелки. Окна вылетели вместе с рамами, внутри стало темно.

За казармой дико, по-человечески, закричал мул. Через секунду он вылетел из темноты с оборванным недоуздком, промчался через площадку, высекая подковами искры, и пропал за кромкой. Цокот оборвался.

Гришка лежал рядом с открытым ртом. Из уха, заклеенного бинтом, по шее текла темная струйка.

— Гришка, ты слышишь меня?

— Чего? — сказал он громко, на все ущелье.

Мирон Гаврилович прижал ему голову к земле ладонью.

Почти одновременно ударило еще два раза. Справа, в левой орудийной нише, что-то лязгнуло, длинный ствол осел набок.

Сарайчик приемной станции раскрылся, будто коробка. Доски крыши ушли вверх веером. Внутри низко и долго загудел чугун, словно колокол.

Башня нерушимо стояла на месте.

С угла казармы заработал пулемет.

Стрелок бил длинными очередями, не жалея ленты, сначала в сторону серпантина, потом вдоль площадки. Трассеры шли красными черточками, низко, над самым камнем. Рикошеты уходили вверх, в небо, гасли там, как спички.

Пули ударили по кромке и нашему валуну. Срезали можжевельник над головами, на спину посыпалась колючая хвоя.

— В окоп! — крикнул я. — Бегом!

Мы вскочили и побежали, пригнувшись. До окопа всего пятнадцать шагов.

Семен бежал впереди меня. Ящик рации колотился у него на спине, лямка съехала на локоть.

Он придерживал ее рукой, несся неловко, косолапо, как люди, не привыкшие бегать. Красная черточка прошла справа и задела его.

Семен споткнулся.

Зацепился ногой и полетел вперед, на руки, ящик ударил его по затылку. Каска слетела и покатилась по камню.

— Зацепила, — удивленно сказал он падая.

Он уперся руками и начал вставать. Руки согнулись в локтях, он упал обратно.

Мы с Мироном Гавриловичем схватили его за ремень и лямки и потащили дальше. Гришка подхватил каску одной рукой и бежал следом.

Окоп оказался по колено. Стенки оплыли за двадцать шесть лет, дно засыпало прелым листом.

В углу лежала ржавая австрийская каска с дырой в макушке, рядом консервная банка без этикетки. Над бруствером торчали колья, на них висели обрывки проволоки, рыжей от ржавчины.

Мы свалили Семена на дно и сами упали рядом.

— Куда его задело? — спросил Мирон Гаврилович.

— Не знаю.

Я перевернул Семена на бок и сунул руку ему под гимнастерку, на спину. Под правой лопаткой нашел горячее и мокрое. Дырка, маленькая, с палец.

Семен вдохнул.

Дырка под моими пальцами чмокнула и втянула воздух. Тихо, с присвистом.

Он выдохнул. Под ладонью забулькало, по пальцам потекла теплая жидкость с пузырями.

Я провел рукой по его груди спереди, по ребрам и животу. Все целое. Выходного отверстия нет.

Семен закашлялся. Над площадкой полыхал навес, в его свете на губах у Семена проступила розовая пена.

— Гаврилыч, дай шашку.

Мирон Гаврилович без вопросов сунул руку в мешок и подал толовую шашку. Я содрал с нее вощеную бумагу, сложил вдвое и на выдохе прижал к дырке.

Бумага прилипла. Чмоканье прекратилось.

— Пакет. У него в нагрудном.

Мирон Гаврилович вытащил индивидуальный пакет, рванул обертку зубами. Прокушенная ладонь оставила на бумаге темный след.

Я пустил бинт через грудь, поверх вощенки, крест-накрест, туго, сколько хватило. Семен тихо застонал сквозь зубы.

Дышал он теперь мелко и часто, без свиста в дырке, но в горле у него что-то сипело на каждом выдохе.

— Очки, — попросил он.

Гришка встал на колени и зашарил по дну окопа здоровой рукой. Нашел у самой стенки, в листьях. Одно стекло треснуло поперек. Дужка, обмотанная ниткой, еще держалась на удивление.

Гришка надел их Семену на нос. Он посмотрел на нас сквозь треснутое стекло.

— Ящик цел?

Мирон Гаврилович перевернул рацию и ощупал.

— Цел. Лямку только посекло.

— Хорошо, — сказал Семен и закрыл глаза.

Пулемет на углу казармы замолчал, стрелок менял ленту. На площадке метались тени.

Кто-то тащил волоком человека за ноги, по светлой дорожке к складу, где теперь горело. Из огня с хлопком выскочил еще один снаряд, покатился по камню не взрываясь.

Мирон Гаврилович посмотрел на часы.

— А теперь анкер, — сказал он.

Тут же ударило под башней. Глуше, чем у склада, тяжелее, будто кто-то снизу толкнул всю гору плечом. Бетонная крошка зашуршала по листьям в окопе.

Секунду ничего не происходило. Потом над ущельем запел канат.

Сначала низко, потом выше и выше, на одной ноте, как в ту первую ночь на стене, только громче в сто раз. Звук поднялся до визга и оборвался щелчком. Длинным, хлестким, на все ущелье, словно пастух ударил огромным кнутом размером с гору.

Башня качнулась.

Подкосы затрещали, как сухие ветки в костре. Верх башни медленно, очень медленно накренился в сторону обрыва.

Вагонетка у приемки задрала колеса, заскрежетала по рельсу и съехала первой. За ней рухнула вся башня, мелькнув черным силуэтом на фоне звезд.

Канат со свистом полетел в пропасть, сам себя утаскивая вниз, метр за метром. Воздух над ущельем гудел.

Внизу, через несколько секунд, тяжело ухнуло. Потом еще раз, дальше. Эхо пошло вдоль теснины, к перевалу, долго не возвращалось.

На дне долины, там, где стояла нижняя станция, мигнул огонек. Закачался, как фонарь в руке у бегущего человека, и погас.

Над площадкой остался только треск огня. Пахло горелым деревом и кислым дымом, от него першило в горле.

— Вот она, твоя дорога, Гордеев, — сказал Мирон Гаврилович.

Я ничего не ответил. Ладонь у меня лежала на груди у Семена, поверх бинта. Под ней часто и легко, как у воробья, стучало его сердце.

Гришка сидел на дне окопа, прижимая к себе ржавую австрийскую каску здоровой рукой. Он подобрал ее, а зачем, и сам не знал.

На углу казармы снова заработал пулемет. Теперь он бил в то место, где минуту назад стояла башня.

Мирон Гаврилович поднес часы к носу.

— Три без семи минут, — заметил он. — Это на всякий случай.

— Уходим, — сказал я. — По окопу, влево, подальше от казармы.

— С ним? — Мирон Гаврилович кивнул на Семена.

— Ну не бросать же.

Плащ-палатку расстелили прямо по дну окопа, на прелые листья. Перевалили на нее Семена и уложили на правый бок, раненым боком вниз.

— Почему на дырку? — спросил Мирон Гаврилович.

— Чтобы здоровое легкое дышало.

Он больше не спрашивал.

Семен застонал, когда его переворачивали, но сразу замолчал. Треснутые очки съехали ему на щеку. Гришка поправил их одним пальцем.

— Тол куда девать? — Мирон Гаврилович держал мешок за горловину.

Я сунул по шашке в каждый карман штанов, еще две за пазуху. Жестяную коробку с капсюлями положил в нагрудный карман и застегнул клапан. Две немецкие гранаты с длинными ручками заткнул за ремень, по бокам.

Остальное Мирон Гаврилович затолкал под бруствер, в нишу между корнями. Туда же сунул трофейные карабины. Сверху нагреб листьев.

Рацию я надел на себя. Холодный и тяжелый ящик лег на спину, лямка, посеченная пулей, держалась на трех нитках. Я завязал ее узлом.

Гришка повесил на здоровое плечо две винтовки, свою и Семена, и пошатнулся под ними.

— Донесешь?

— Донесу, — сказал он громко, почти крикнул. Ухо у него теперь не слышало.

Мы взялись за углы плащ-палатки. Я впереди, Мирон Гаврилович сзади. Потащили дальше.

Окоп шел зигзагами, как и положено, с изломом через каждые десять шагов. Австрийцы рыли его на совесть, но двадцать шесть лет сделали свое дело.

Стенки оплыли, кое-где обвалились совсем. Там приходилось поднимать Семена на руках и переваливать через завал.

Под ногами хрустели гнилые доски обшивки. Из стенки торчал ржавый крюк, я зацепился об него рукавом и разорвал гимнастерку до локтя.

На повороте из-под листьев выкатился еж. Фыркнул, свернулся клубком и замер посреди дна. Мирон Гаврилович перешагнул его, не глядя.

Семен на каждом рывке втягивал воздух сквозь зубы. Один раз сказал:

— Тише…

И все.

Сзади, на площадке, шум менялся.

Крики стихли не сразу. Вместо них слышался один голос. Громкий, спокойный, без всякой спешки.

Он говорил коротко, с паузами, и после каждой паузы кто-нибудь отвечал: «Jawohl!» Свистки больше не верещали как попало. Свистнули только раз, длинно, потом два раза коротко.

Пулемет на углу казармы перестал стрелять наугад. Замолчал совсем.

— Офицер вылез, — сказал Мирон Гаврилович, не останавливаясь. — Порядок наводит. Сейчас начнется.

Мы дотащили Семена до места, где окоп упирался в скальный выход. Дальше шел голый склон, шагов на сорок, пологий, в редкой траве. За ним седловина, на ней черной полосой стоял ельник.

Я положил свой угол плащ-палатки и выглянул.

На площадке горел навес. Огонь осел, стал ниже и злее. От него шел ровный жар, даже здесь, за сотню шагов, чувствовалось тепло.

Дым поднимался столбом, потом ломался и тянулся влево, через седловину, на север. Низко стелился рекой над самой травой.

Вдоль кромки, там, где мы вылезли со стены, ходили люди с фонариками. Четыре или пять солдат. Остановились у каменного лба.

Кто-то крикнул. Лучи сбежались в одну точку, на край обрыва, и пошли вниз.

— Веревку нашли, — сказал Мирон Гаврилович.

Перила так и остались висеть на клиньях, от кромки вниз, под карниз. Белый луч ползал по ней сверху вниз, как палец по строчке.

С кромки кто-то бросил гранату. Она ушла вниз, под стену, и глухо рванула там. Потом еще одна.

Ракета взлетела над цирком и повисла в воздухе. С угла казармы снова заработал пулемет, теперь короткими очередями, вниз, под стену, по осыпи и глыбам.

— Пусть думают, что мы вниз ушли, — сказал я.

— Офицер у них не дурак, — сказал Мирон Гаврилович. — Подумает, да не поверит.

Так и случилось.

Новая ракета полетела не над цирком, а над площадкой. Белый свет лег на камень, можжевельник и наш бруствер с ржавыми кольями.

Мы вжались в дно окопа. Перед моим лицом на стенке висела паутина с мелким капельками росы, и каждая капля горела, как стекляшка.

Когда ракета погасла, я опять выглянул.

От казармы к кромке шли люди. Не бежали, а шли, растянувшись в цепь, шагов пять друг от друга.

Фонари держали низко. Лучи шарили по траве, по камням, заглядывали под каждый куст. Человек десять. Они не разговаривали на ходу.

Цепь шла вдоль кромки. К нам.

— Егеря, — сказал Мирон Гаврилович. — Эти мулов не гоняют. Они по горам ходят, как мы с тобой по двору.

Над площадкой взлетела третья ракета. Пулемет длинно ударил вдоль окопа, по брустверу.

Пули шлепали в землю над нашими головами, срезали колья, ржавая проволока звякнула и лопнула. Нас осыпало землей и трухой.

Семен закашлялся. Мирон Гаврилович накрыл ему рот ладонью, и держал, пока кашель не кончился.

Ракета погасла.

Я смотрел на дым.

Он тянулся через седловину, но иногда ветер с юга наваливался сильнее. Тогда со стороны навеса выкатывались густые клубы дыма, черные и тяжелые. Ползли по склону к ельнику, накрывая траву.

— Под дым пойдем, — сказал я. — Как накроет, так и бежим. Сорок шагов. Не останавливаться, что бы ни случилось.

Гришка кивнул и перехватил винтовки поудобнее.

Мы ждали.

Фонари приближались. Уже слышно, как скрипят под ботинками камни, звякает что-то металлическое о пряжку. Кто-то в цепи кашлянул в кулак.

Огонь под навесом треснул, рухнула балка. Над пожаром поднялся сноп искр, сразу за ним из огня повалил густой, черный дым, самый густой за всю ночь. Ветер подхватил его и понес через седловину.

Дым донесся до нас. Запахло горелым деревом, краской и чем-то кислым, от чего свело горло.

— Пошли!

Мы выскочили из окопа.

Я не видел ни травы, ни ельника. Видел только землю под ногами на шаг вперед и угол плащ-палатки в кулаке.

Ящик колотил по спине. Семен на палатке подпрыгивал на кочках, на каждой кочке из него вырывался тонкий звук, как у щенка.

Гришка бежал рядом, винтовки на плече лязгали друг о друга.

Дым кончился на середине склона. Разом, будто ножом отрезали.

Мы побежали дальше по чистой траве под звездами. Черная стена ельника стояла впереди, становясь все ближе и ближе.

Сзади крикнули.

Ударил выстрел. Пуля прошла над головой с коротким, сухим звуком.

Второй выстрел, третий. В небо ушла ракета, мы влетели в ельник в тот момент, когда склон за спиной залило белым светом.

Ветки хлестнули по лицу. Мы упали под ели, в мох.

Сзади заработал пулемет. Очередь ушла в ельник выше нас, срезанные лапы посыпались сверху, медленно и кружась. Запахло смолой. Вторая очередь ушла левее, в пустоту.

Ракета догорела.

На опушке, шагах в сорока, остановились фонари. Голос офицера сказал что-то. Ему ответили. Фонари постояли еще и двинулись назад, к площадке.

— Ушли? — громко спросил Гришка.

— Тише ты, — сказал Мирон Гаврилович. — Не ушли. За собаками пошли или за светом. В темноте в лес они не полезут. А как рассветет, попрут.

Мы подняли Семена и пошли дальше, вниз, по другой стороне седловины.

Глава 11. Погоня

Шли час. Может, больше.

Ельник густой, древний, с бородами серого лишайника на ветках. Под ногами пружинил мягкий и мокрый мох, ноги в нем тонули по щиколотку.

Палатку с Семеном мы тащили волоком, по мху она скользила легко, как сани. Там, где мох кончался и начинались камни, несли на руках.

Один раз Мирон Гаврилович оступился и сел, палатка дернулась, Семен вскрикнул. Мирон Гаврилович выругался длинно и очень зло, тут же поднялся.

На дне лощины мы вышли к роднику.

Вода выбивалась из-под корней огромной упавшей ели. Ее вывернуло ветром когда-то давно.

Корни стояли стеной выше человеческого роста, под ними образовалась сухая, засыпанная хвоей яма. Родник тихо журчал рядом, будто кто-то наливал воду из кувшина.

Здесь мы положили Семена.

Небо над елями уже посерело. Звезды остались только самые крупные, на западе. Между стволами можно различить лица.

Я снял ящик со спины и опустился на колени рядом с Семеном.

Лицо у него стало серое, как зола. Губы синие.

Глаза открыты, смотрят вверх, на ветки. Дышал он часто и неглубоко, ртом.

Я положил ладонь ему на грудь. Левая сторона ходила вверх и вниз. Правая почти не двигалась.

Я приложил ухо к его груди слева. Где-то далеко и глубоко в его организме, как в пустой бочке, глухо булькало.

Бинт на спине промок насквозь. Кровь пропитала гимнастерку, стекла по боку и запеклась на ремне. Штанина справа почернела до колена.

— Гаврилыч, часы.

Он поднес часы. Я взял Семена за запястье. Пульс нашелся не сразу, слабый, мелкий, будто нитка дергалась под кожей.

— Говори, когда будет пятнадцать секунд.

— Давай.

Я начал считать пульс.

— Все, — сказал Мирон Гаврилович.

— Тридцать четыре.

Он помолчал, шевеля губами.

— Это сколько в минуту?

— Сто тридцать шесть.

Он ничего не ответил.

Семен вдруг задышал чаще. Лицо у него налилось кровью, на шее вздулась жила. Он закрутил головой, рука потянулась к груди и стала скрести бинт.

— Не могу, — сказал он. — Не могу вдохнуть.

Я перевернул его на бок, нащупал под бинтом край вощеной бумаги и отогнул уголок.

Из-под бумаги со свистом вышел воздух. Вместе с ним выплеснулась темная кровь и потекла мне по пальцам.

Семен вдохнул. Глубоко, со всхлипом. Потом еще раз.

Я подождал выдоха и прижал уголок обратно.

— Легче?

— Немножко, — ответил он.

Мирон Гаврилович смотрел на мои руки.

— Это ты чего сделал?

— Воздух выпустил. Изнутри набирается, давит на сердце.

— И часто так надо?

— Как задыхаться начнет.

Семена начало трясти. Сначала он мелко застучал зубами, потом задрожал всем телом.

Мы размотали скатку Мирона Гавриловича и укрыли его шинелью до подбородка. Гришка снял пилотку и подложил ему под голову.

— Пить, — попросил Семен.

Я набрал в крышку фляги воды из родника и поднес к губам. Он сделал глоток, закашлялся.

На губах выступила розовая пена с мелкими пузырьками. Гришка вытер ее рукавом.

— Еще.

— Потом. Понемногу.

Семен скосил глаза на ящик рации, стоявший рядом на хвое.

— Передать надо, — сказал он. — Что дело сделали.

— Передадим.

— Батарея на один раз. Я посчитал. Десять секунд. — Он перевел дух. — Ключ я сам наберу. Вы не умеете.

— Хорошо.

Он закрыл глаза. Губы у него беззвучно зашевелились.

Я наклонился и услышал, что он считал. Сорок вольт. Шестьдесят вольт. Сорок вольт.

Мирон Гаврилович тронул меня за плечо и отвел на два шага, к корням ели. Корни свисали над головой, с них сыпалась сухая земля.

— Ну как он? — сказал он тихо.

— Пуля внутри. Легкое пробито, кровь туда натекает. Ему хирург нужен. Сегодня же.

— А если не успеем?

Я не ответил.

— Донесем? — спросил он.

— Не знаю.

Мирон Гаврилович посмотрел на свою прокушенную ладонь. Бинт на ней почернел.

Потом посмотрел на Гришку. Тот сидел у родника и мочил больную руку в воде. Рука распухла, как полено, пальцы стали толстые и блестящие.

— Двое калечных, — сказал Мирон Гаврилович. — И один валяется на палатке. Ты только уцелел.

Он поднял голову и посмотрел вверх по лощине, туда, откуда мы пришли.

Над седловиной, далеко, на самом гребне, мигнул огонек. Потом второй. Потом их стало много.

Они вытянулись цепочкой и поползли вниз, по склону, медленно, один за другим, как бусины на нитке.

Я насчитал одиннадцать.

— А вон и они, — сказал Мирон Гаврилович. — Рассвета ждать не стали.

Он посмотрел себе под ноги. В сером свете на мху, от самой опушки до ямы под елью, лежал наш след. Широкая темная полоса от плащ-палатки, примятая трава, сбитая роса.

— Ну и наследили мы, — сказал он. — По такой росе нас и ребенок найдет.

Внизу, за лощиной, за лесом, из ущелья донесся звук. Слабый, далекий, на самом краю слышимости. Ровный гул моторов, поверх него, тонкое ржание лошадей.

Мирон Гаврилович вынул часы.

— Пять ноль две, — сказал он. — Это наши.

Колонна пошла в ущелье.

Мы выбрались из-под упавшей ели в пять десять.

Огненная саламандра сидела на камне у родника, черная, в желтых пятнах, мокрая, будто только что вылезла из воды. Гришка нагнулся посмотреть, она медленно, не торопясь, уползла под корни.

Семен лежал на плащ-палатке под шинелью. Глаза открыты. Когда мы взялись за углы, он сказал:

— На гребне антенна возьмет. Оттуда передам.

— Хорошо, — согласился я.

Лощина уходила вниз, к востоку, в серый утренний сумрак. По дну тек тонкий ручей от родника, в ладонь шириной, через сотню шагов уходил под камни и пропадал. Дальше шло сухое ложе, засыпанное хвоей и шишками.

Мы шли быстро, как только могли. Палатка шуршала по хвое.

На камнях Семена поднимали и несли на руках. Каждый раз он задерживал дыхание и выдыхал со свистом.

У поворота лощины из земли торчал старый телеграфный столб, растрескавшийся, без макушки. На уцелевшем крюке висел белый фарфоровый изолятор, с него свисал обрывок провода и касался земли.

Мирон Гаврилович глянул на столб и ничего не сказал. Австрийцы тянули сюда связь, когда Семен еще не родился.

Солнце вышло в половине шестого. Сначала загорелись верхушки елей на гребне, свет пошел вниз по склону, роса на траве засверкала, как битое стекло.

Через десять минут мы вышли на поляну. Посередине лежала поваленная бурей береза, с черными пятнами. Вокруг земля перерыта, будто пахали, здесь ночью кормились кабаны.

— Стой, — сказал я. — Гаврилыч, посмотри за ним.

Я лег за березу и стал смотреть назад и вверх, на склон седловины.

Он отсюда открывался весь, от опушки ельника до гребня. Солнце светило на него прямо, трава на нем светлая и серебряная от росы.

По этой траве посередине тянулась полоса после нас. Темная, широкая, от самого гребня. Как дорога.

По полосе шли люди.

Первый двигался медленно, пригнувшись, глядя под ноги. Иногда останавливался и поднимал руку.

Тогда останавливались остальные. Потом он шел дальше, все шли за ним. Шагов по десять друг от друга, не ближе и не дальше.

Я насчитал девять человек. Еще двое шли позади, отдельно. Один нес на плече пулемет, второй коробки с лентами.

Короткие куртки. Рюкзаки. Кепи с коротким козырьком. Обмотки или гетры поверх ботинок, не разобрать. У переднего на поясе что-то болталось и поблескивало.

Они не бежали и не кричали. Шли размеренно, как косари на лугу, шаг в шаг.

Мирон Гаврилович лег рядом со мной и долго смотрел на них.

— Вот оно что, — сказал он. — Следопыт впереди. Ведет, не спешит. А они за ним, как привязанные.

— А чего не бегут-то? — спросил Гришка из-за спины.

— Бегущий человек через час сдохнет от усталости. А этот так весь день будет идти. И завтра тоже.

Передний остановился у опушки ельника. Присел, потрогал что-то в траве рукой и поднес к лицу.

— Кровь нюхает, — сказал Мирон Гаврилович. — Семенову кровь.

Затем он встал и махнул рукой. Цепь втянулась в ельник.

— Сколько до них? — спросил Мирон Гаврилович.

— Километр. Может, меньше.

— А час назад сколько было?

— Полтора.

Он ничего не ответил. Встал и взялся за угол палатки.

Мы пошли дальше.

Лощина становилась шире и круче. Ельник сменился светлым буком, с гладкими серыми стволами.

Под ногами попадался прошлогодний лист, скользкий и мокрый, на нем палатка ехала сама. Приходилось держать ее сзади, чтобы не укатилась.

По краю лощины росла крупная и сизая черника. Гришка на ходу срывал ягоды здоровой рукой и кидал в рот целыми горстями, вместе с листьями.

Потом сорвал горсть, догнал меня и сунул ягоды Семену в губы. Семен пожевал и проглотил. Губы у него стали черные.

Через полчаса Семен начал опять задыхаться.

Мы положили палатку. Я перевернул его на бок, отогнул край вощеной бумаги.

Воздух опять вышел со свистом, вместе с ним темные сгустки крови. Семен вдохнул, глубоко и с хрипом. Я прижал бумагу.

На этом мы потеряли пять драгоценных минут.

Позади, в буковом лесу, стукнул камень о камень. Громко, отчетливо. Кто-то оступился.

Мы замерли.

Тишина. Только дятел где-то стучал сбоку, мерно и равнодушно.

Затем, уже не так далеко, раздался короткий свист. Один раз. Ему ответили другим, справа, с гребня.

— Две группы, — заметил Мирон Гаврилович. — Переговариваются.

Он поднял голову и посмотрел направо, через кроны, на отрог.

Над отрогом еще стоял дым. Серый, жидкий, он поднимался прямо вверх и расплывался в облаках.

А ниже, по склону отрога, по серым скальным полкам, двигались точки. Шесть или семь. Вниз, быстро, почти бегом, друг за другом.

— Это их тропа, — сказал я. — Дозорная. От площадки к руслу.

— Куда она ведет?

— Прямо к руслу, где полегла группа Ярошенко.

Над отрогом снова хлопнуло. В небо поднялась зеленая звезда, повисела и пошла вниз, оставляя дымный хвост.

Через несколько секунд позади нас, из букового леса, взлетела вторая. Тоже зеленая.

Мирон Гаврилович сплюнул.

— Знаешь, как мы на границе нарушителя брали? — сказал он. — Наряд по следу пускаешь. Сзади гонят, отдохнуть не дают. А вторая группа уже вперед ушла и наперерез сидит. Там, куда нарушитель все равно выйдет. — Он помолчал. — Так вот мы сейчас как раз такие нарушители.

— Куда они нас гонят?

— Вниз, к руслу. Больше нам деваться некуда. Справа отрог, слева обрыв.

— А мы как раз в русло и шли.

— Вот-вот, — сказал Мирон Гаврилович. — Мы туда, и они туда. Только они раньше там будут.

К руслу мы вышли в начале седьмого утра.

Лощина вывела нас к ольховым зарослям. Сначала я не узнал места.

Потом увидел ольху, кусты, поваленную березку и узкую щель кулуара, уходящую вверх по противоположному склону, с ржавыми потеками на стенках.

То самое место, где позавчера мы спустились с гребня и пересекли русло поперек.

Русло лежало белое, сухое и пустое. Солнце уже легло на него, камни слепили глаза.

Выше по руслу, за сужением, шагах в трехстах, что-то стукнуло. Потом звякнуло. Потом камни зашуршали по склону, много и часто, будто сыпали горох.

— Идут, — сказал Мирон Гаврилович. — Вторая группа. По руслу, сверху.

— Далеко они, интересно?

— За поворотом. Минут пять. Может, десять.

Позади, в буковом лесу, коротко свистнули. Совсем близко. Им ответили из русла.

Я посмотрел на кулуар.

Узкий, шириной метров пять, с отвесными стенками. Он круто уходил вверх, к гребешку, забитый мелкой серой осыпью.

Метров сто пятьдесят в длину. В верхней трети стенки сходились почти вплотную. В этом сужении, поперек кулуара, торчала глыба.

Огромная, с телегу, темная, поросшая с одного бока мхом. Она заклинилась между стенками. Над ней, до самой кромки гребня, лежала осыпь. Плотная, слежавшаяся, ровная, как зерно в бункере.

Позавчера мы спускались мимо глыбы по щели слева, между ней и стенкой. Я тогда лежал полчаса на гребне и смотрел на кулуар сверху.

Потом, на спуске, остановился у глыбы и некоторое время ее разглядывал. Гришка тогда спрашивал, чего я там застрял.

Глыба стояла неровно. Снизу под ней оставалась пустота, она держалась на двух камнях, подпертых с боков, как бревно на козлах.

— Пошли наверх, — сказал я. — В кулуар.

Мирон Гаврилович посмотрел на кулуар, осыпь и на Семена.

— С ним? По сыпухе? — Он покачал головой. — Гордеев, мы туда час ползти будем. Они нас на середине возьмут, как кур в курятнике. Сверху вниз стрелять одно удовольствие, а снизу вверх им будет еще проще.

— Пусть возьмут на середине. Только мы уже выше глыбы будем.

Он посмотрел на глыбу, потом медленно повернул голову ко мне.

— Пробку выбить хочешь.

— Она на двух камнях сидит. Под ней дыра. Выбить камни и она полетит вниз. А с ней и вся осыпь, до самого гребня.

— А они где будут?

— Ниже глыбы. В кулуаре. Кроме как туда, им дороги нет. Они по нашему следу пойдут.

Мирон Гаврилович пожевал губами.

— А ежели не пойдет? Что тогда будет?

— Тогда будем стрелять сверху. Как ты сказал, одно удовольствие.

Он еще раз посмотрел наверх, на глыбу и ржавые потеки. Снял с плеча пеньковую веревку.

— Пошли, — сказал он.

Первые тридцать метров кулуара мы прошли как по рыхлому снегу. Осыпь ехала под ногами. Шаг вверх, полшага вниз.

Я ушел вперед с веревкой налегке. Нашел крепкий камень у стенки, вросший в скалу, обвел вокруг него веревку и сел в упор.

— Тяни!

Мирон Гаврилович привязал конец к углам плащ-палатки. Я тянул, он толкал снизу плечом, Гришка шел сбоку и придерживал Семена за плечо здоровой рукой, чтобы не скатился.

Палатка ползла по осыпи, оставляя за собой широкую борозду. Из-под нее сыпались камни и звонко катились вниз, подскакивая, к самому руслу.

Скрыть шум мы не могли.

Семен молчал. Глаза закрыты. Губы шевелились.

Я выбирал веревку, перехватывал, снова выбирал. Пеньковая веревка драла ладони.

На правой руке открылась вчерашняя ссадина на пальце, на веревке остались темные пятна от крови.

Тридцать метров. Я снова ушел вперед, зацепился за камень, и организовал упор.

Мы поднялись на шестьдесят метров.

Сзади, внизу, в ольхе, коротко крикнули. По-немецки.

Я обернулся.

У подножия кулуара, на краю русла, стоял человек. Солнце светило ему в спину, он был черный, плоский, как вырезанный из бумаги. Стоял и смотрел вверх, на нас.

Потом поднял руку.

— Лежать! — крикнул Мирон Гаврилович.

Мы упали на осыпь. Выстрела не последовало. Человек опустил руку и скрылся в ольхе.

— Позвал своих, — сказал Мирон Гаврилович. — Сейчас подтянутся. Шевелись, Гордеев. Шевелись.

К глыбе мы вышли через пять минут. Вблизи она оказалась еще больше.

Темный, шершавый известняк, сверху мох, сбоку серая корка лишайника. Под ней темнела щель. Я лег на живот и заглянул туда.

Пустота под глыбой на метр в глубину, с запахом сырого камня и мышиного помета. Глыба лежала на двух опорах.

Слева круглый валун, с ведро величиной, вбитый в угол между дном и стенкой. Справа плоская плита, стоявшая ребром, как полка в шкафу. Вся тяжесть ложилась на нее.

Щель слева от глыбы, между ней и стенкой.

Семена мы протащили на руках. Мирон Гаврилович впереди, спиной назад, держал раненого за плечи, я снизу за ноги.

Гришка шел следом и нес обе винтовки. На середине Семен громко застонал, на весь кулуар и сразу замолчал.

Над глыбой осыпь. Плотная, мелкая и серая. Нога уходила в нее по щиколотку, она чуть дрожала под ногой, будто дышала.

— Наверх, — сказал я. — Все наверх, на гребень. Ложитесь за камни. Я тут останусь.

Мирон Гаврилович посмотрел на меня.

— Один?

— Тут работы только на одного.

Он не стал спорить. Взял конец веревки, привязанной к палатке и полез наверх по осыпи, волоча Семена за собой. Гришка полз сбоку на коленях.

Я остался у глыбы.

Снял с шеи катушку кабеля. Полевой провод, двухжильный, со стальными нитками внутри.

На катушке оставалось метров семьдесят. От глыбы до гребня метров шестьдесят. Хватит.

Достал из-за ремня немецкую гранату. Длинная деревянная ручка, на конце колпачок.

Свинтил колпачок. Из ручки на ладонь выпал фарфоровый шарик на шнурке.

Шарик я не тронул. Шнурок пропустил через кольцо, продел конец кабеля, обмотал вокруг шнурка в три оборота и затянул узлом.

Потом достал шашки.

Четыре штуки, по четыреста граммов, в вощеной бумаге. Я тесно и плотно сложил их вокруг головки гранаты, бумагой к железу. Затем обмотал кабелем, крест-накрест, туго, так, что кабель врезался в бумагу.

Получился тяжелый и увесистый сверток, с деревянной ручкой посередине, как у сковородки.

Я лег на живот и подлез под глыбу. Из-под нее пахнуло холодом.

Сверху, на спину, давила тьма и тяжесть камня, будто на меня положили дом. Я подполз к правой опоре, к наклонной плите.

Засунул сверток в угол между плитой и дном, с той стороны, где плита держала глыбу. Ручкой вверх, по кулуару. Заложил щебнем, придавил сверху камнем с кулак, чтобы не сдвинулся.

Вылез обратно задом.

Кабель повел наверх, вдоль левой стенки, где у скалы лежала тень. Через каждые несколько шагов присыпал его щебнем.

Шнурок на гранате должен остаться слабым. Поэтому я оставил у глыбы мягкую петлю кабеля, в полметра, придавив ее плоским камнем.

На гребне Мирон Гаврилович лежал за камнями, у самой кромки. Семен валялся рядом, на плащ-палатке, под шинелью. Гришка у Семена в ногах, с винтовкой, уперев ствол в камень.

Отсюда кулуар внизу видно полностью, от глыбы до русла.

Белые камни русла. Ольха. Борозда от палатки на осыпи, от самого низа до глыбы, ровная, как по линейке.

Я лег за камень, рядом с Мироном Гавриловичем, и намотал кабель на кулак. Один оборот.

— Как тянуть? — спросил Мирон Гаврилович.

— Рывком. Потом считать до пяти. Тогда и рванет.

— А если раньше дернешь, пока они в русле?

— Тогда просто сойдет пустая осыпь. И все.

— Понял, — ответил он.

Он положил винтовку перед собой. Прокушенная ладонь в почерневшем бинте лежала на прикладе.

Семен рядом открыл глаза. Посмотрел на кабель у меня в кулаке. Потом на ящик рации, стоявший у камня.

— Тут антенна возьмет, — заметил он.

— Потом, — сказал я.

Он закрыл глаза.

Внизу, в ольхе, у подножия кулуара, качнулась ветка. Потом вторая.

Из ольхи вышел человек. Тот самый, следопыт.

Он присел у начала борозды и потрогал рукой осыпь. Посмотрел наверх, на глыбу и гребень.

На поясе у него все также что-то поблескивало. Теперь можно различить, что оказалось свернутая веревка, а сбоку, на ремешке, несколько стальных крючьев.

За ним из ольхи вышли другие. Передний поднял руку.

Они встали.

Мирон Гаврилович лег щекой на приклад. Гришка перестал дышать.

Кабель у меня в кулаке намок от пота.

Глава 12. Ловушка

Следопыт стоял неподвижно с поднятой рукой. Остальные замерли за ним, кто где, на камне или по колено в ольхе.

Солнце светило им в спины. От них тянулись длинные тени до самой осыпи.

Передний опустил руку и что-то сказал вполголоса. Двое отделились от цепи и подошли к нему. Он показал рукой вверх, по борозде, повел пальцем до глыбы и дальше, до гребня.

Блеснуло стекло.

— Бинокль, — сказал Мирон Гаврилович и опустил голову.

Мы легли лицами в камень. Я слышал, как рядом часто дышит Гришка.

Перед моими глазами по камню извивалась рыжая муравьиная тропа. Муравьи шли друг за другим.

Один тащил дохлую мошку вдвое больше себя. Он добрался до кабеля, обмотанного вокруг моего кулака, остановился, пошевелил усами и полез через кабель, прямо по моим пальцам.

Я не шевелился.

Солнце пекло затылок. Пахло чабрецом и нагретым известняком. Где-то внизу, в русле, звякнула железка о железку и смолкла.

— Теперь можно, — сказал Мирон Гаврилович. — Он убрал бинокль.

Я чуть приподнял голову.

Двое уже шли вверх по кулуару. Не по борозде, а рядом с ней, по самой кромке осыпи, у левой стенки.

Шли медленно, ставили ногу, проверяли, только потом переносили вес. Впереди невысокий, плотный солдат, без рюкзака, с винтовкой за спиной.

За ним подлиннее ростом, с мотком веревки через плечо. Расстояние между ними шагов десять.

Остальные остались внизу.

Следопыт с биноклем сел на камень у ольхи. Пулеметчик лег рядом, поставил пулемет на сошки и повернул ствол наверх, на гребень.

Второй номер положил возле него коробку и открыл крышку. Остальные разошлись по краю русла, за камни, кто куда.

— Двоих пустил, — сказал Мирон Гаврилович. — Прощупать.

— Вижу.

— То маловато будет, Гордеев. Ты больше хотел.

Те двое упрямо поднимались. Осыпь под ними шуршала и стекала вниз тонкими струйками.

Плотный иногда останавливался и смотрел вверх, на глыбу, приложив ладонь козырьком ко лбу. Длинный в это время смотрел на стенки кулуара и по сторонам на ржавые потеки.

Над гребнем медленно, кругами, летал ворон. Каждый раз, пролетая над нами, он поворачивал голову и смотрел вниз одним глазом.

Потом хрипло каркнул раз, другой. Внизу, в русле, кто-то поднял голову на этот звук.

Плотный дошел до середины кулуара и снова остановился. Повернулся и махнул рукой вниз.

Передний встал с камня. Дал короткую команду и цепь поднялась из-за камней.

Пошли вверх по кулуару, теперь уже все, гуськом, сохраняя дистанцию в десять шагов. Пулеметчик со вторым номером остались внизу у русла. Следопыт пошел третьим, сразу за двумя разведчиками.

Пока они шли я лихорадочно считал.

Семь человек в кулуаре. Двое внизу, у пулемета.

Они медленно поднимались. Кулуар внизу широкий, метров пять. Выше, ближе к глыбе, стенки сходились, цепь сжималась сама собой.

Расстояние между людьми становилось меньше. Восемь шагов. Шесть.

Двое разведчиков дошли до места, где стенки сходились совсем близко. Дальше они пошли друг за другом, вплотную к левой стене. Там, где лежал под щебнем мой кабель.

Гришка тронул меня за локоть. Я не повернулся.

Плотный остановился.

Он нагнулся и смотрел себе под ноги. Потом присел. Протянул руку к осыпи у стены.

До глыбы ему осталось шагов пятнадцать.

Следопыт уже шел сзади, шагах в двадцати ниже. За ним, тесно шли остальные, голова к голове. Последний только входил в сужение.

Первый разгребал рукой щебень у стены. Медленно, осторожно, словно золу в печи, когда ищут уголек.

Мирон Гаврилович рядом со мной перестал дышать.

Разведчик выпрямился, держа в руке тонкий и темный шнур. Поднял и потянул на себя.

Кабель в моем кулаке шевельнулся.

Я рванул его изо всех сил, всем телом изогнувшись назад, через плечо. Кабель натянулся, дрогнул и подался. Внизу, под глыбой, едва слышно щелкнуло.

— Раз, — сказал я.

Плотный внизу дернулся, будто кабель ударил его током. Выронил провод и повернулся к глыбе.

— Два.

Из-под глыбы, из темной щели, вылетела струйка серого дыма. Тонкая и прямая.

Разведчик увидел дым. Отпрыгнул назад, к стене, споткнулся о стоящего сзади и закричал во весь голос, пронзительно:

— Steinschlag!

— Три.

Длинный развернулся и побежал вниз. Следопыт внизу вскинул голову. Цепь остановилась, сбилась, люди налетели друг на друга.

— Четыре.

Плотный лежал у стены, вжавшись в камень и закрыв голову руками.

Взрыв ударил не громко. Глухо, как удар кувалдой по мешку с зерном.

Из-под глыбы вылетело облако серой пыли, а вместе с ней, кувыркаясь, плоская плита. Та самая, стоявшая ребром. Ее вынесло наружу, ударило о правую стенку и она раскололась пополам.

Глыба осела.

Сначала на ладонь, не больше. Потом наклонилась вперед, медленно, как пьяный человек, клонящийся с табурета. Потом сорвалась вниз, ударилась о дно, подскочила и пошла по склону.

За ней потекла осыпь.

Я почувствовал это раньше, чем увидел. Камень подо мной дрогнул. Весь склон вздохнул, длинно и тяжело.

Осыпь под гребнем, от кромки до того места, где минуту назад торчала глыба, двинулась разом, вся, как скатерть, когда ее тянут со стола.

Снизу поднялся звук. Сначала шорох, будто сыпали крупу. Потом он превратился в рев.

Мощный, низкий, без перерывов, похожий на рев воды на мельнице. Сквозь этот рев прорывались глухие, тяжелые удары, это глыба шла вниз и билась о стенки.

Пыль встала столбом и поползла к нам, вверх по кулуару.

Камень, за которым я лежал, повело вниз. Медленно, на палец-два. Край гребня у моих локтей треснул, по трещине вниз потекла сухая земля.

— Назад! — крикнул я. — Назад, от кромки!

Кабель вырвало у меня из кулака и унесло вниз, в пыль. Ладонь обожгло.

Мирон Гаврилович схватил веревку палатки обеими руками и потащил Семена от края, пятясь на коленях. Гришка вскочил, винтовка поехала по камню к обрыву, он прыгнул за ней, поймал за ремень и откатился в сторону.

Кромка, где мы лежали, отломилась пластом в метр шириной и ушла вниз, в обрыв.

Я лежал в трех шагах от нового края и смотрел, как он осыпается и замирает.

Рев внизу длился очень долго. Потом стал тише и рассыпался на отдельные звуки.

На стук, шорох и звонкие одиночные удары, будто кто-то бросал камни в пустое ведро. Последний камень простучал по стенкам далеко внизу и смолк.

Пыль стояла над кулуаром серой стеной. Поднималась выше гребня и медленно расплывалась в солнечном свете.

Солнце сквозь нее горело желтым кружком, как сквозь грязное стекло. Пыль оседала на нас.

На волосы, ресницы и губы. Во рту стало сухо и горько, как от толченого мела.

Внизу, в русле, ударил пулемет. Бил вслепую длинными очередями.

Пули щелкали о скалу где-то справа и выше, с визгом уходили в небо. Одна ударила в камень в двух метрах от Гришки, брызнула крошкой. Гришка лег и закрыл голову здоровой рукой.

Пулемет замолчал. Ударил снова и вскоре опять умолк.

Пыль оседала.

Я подполз к новой кромке, лег на живот и посмотрел вниз.

Кулуара больше не было. На его месте лежал гладкий серый желоб, голая скала, вылизанная дочиста, с белыми свежими царапинами. Крутая, как крыша.

Ни осыпи, ни щебня, ни уступа. Внизу, у выхода в русло, лежал огромный завал. Камень, щебень, обломки, вперемешку, в два человеческих роста.

Ольхи у подножия тоже больше нет, вместо нее из завала торчали обломанные белые стволы, ободранные до древесины.

Глыба лежала на самом верху завала, на боку, мхом вниз.

Двое егерей сидели в нише под левой стенкой, на полпути, вжавшись в скалу. Завал их не задел, прошел мимо.

Они сидели и не шевелились, оба белые от пыли с головы до ног, как мельники.

Ниже, у завала, я заметил движение. Один из наших преследователей стоял на коленях и разгребал камни руками.

Из камней торчала нога в ботинке с гетрой, носком вверх. Второй тянул за рюкзак человека, засыпанного по пояс. Тот тонко кричал, без слов, на одной ноте.

Еще один ковылял к руслу, прыгая на одной ноге и держась за стенку.

Следопыт стоял на завале без кепи. Волосы светлые и седые от пыли. Он держал руку у лба, между пальцами текла кровь и капала на гимнастерку. Он смотрел наверх, на желоб, гребень и на нас.

По завалу внизу всюду валялось снаряжение. Распоротый рюкзак, из которого вывалились консервные банки и сверток в белой бумаге.

Смятая каска, как консервная жестянка. Приклад винтовки торчал из камней. Моток веревки размотался и лежал петлями по всему завалу, а одним концом уходил под глыбу.

— Сколько зацепило? — спросил Мирон Гаврилович.

Он лежал рядом, тоже на кромке, и смотрел вниз.

— Одного засыпало целиком. Еще одного по пояс. Еще один ранен. У переднего голова разбита.

— А эти двое?

— Целые сидят.

Мирон Гаврилович посмотрел снова. Потом откатился от кромки на спину и закрыл глаза. Лицо у него стало серое от пыли, только борозды морщин остались темными.

— А дорогу ты им закрыл, — сказал он. — Вон какую горку насыпал. И желоб гладкий. По нему без крючьев не пролезть.

— Крючья у них есть.

— Есть. Только теперь им сначала своих откапывать. Потом раненых вниз тащить. Еще обход искать. — Он открыл глаза и посмотрел в небо. Ворон кружил по-прежнему высоко, будто ничего не случилось. — Часа два у нас есть. Может, три.

Снизу опять ударил пулемет. Короткая очередь, потом еще одна. Наконец пулемет замолчал совсем.

Оттуда слышались крики. Засыпанный по пояс кричал, не переставая, его крик этот поднимался по гладкому желобу, как по трубе.

Гришка сидел на камне, сжимая винтовку. Губы у него дрожали. Он смотрел на кромку и не подходил к ней.

— Товарищ младший сержант, — сказал он. — Это там... кричит кто?

— Немец кричит. Больно видать ему

Гришка кивнул и отвернулся. Потом спросил чуть тише:

— А нас они теперь не догонят?

— Не сразу.

Я посмотрел на ладонь. Кабель содрал кожу поперек, от мизинца до большого пальца.

Ссадина набухла кровью. Я вытер ее о штанину.

Семен лежал на плащ-палатке в стороне от кромки, куда его оттащил Мирон Гаврилович. Шинель сползла, пыль легла на него ровным серым слоем. На лицо, очки и бинты. Грудь поднималась мелко и часто.

Он повернул голову ко мне. Протер очки пальцем, прямо на носу, оставив на пыльном стекле полосу.

— Теперь будем передавать? — спросил он.

Я посмотрел на ящик рации, стоявший у камня. Посеченная лямка все также висела на узле. На крышке, в пыли, отпечаталась пятерня Мирона Гавриловича.

— Теперь можно, — ответил я.

Мы поставили ящик рации на плоский камень, в тень подальше от кромки. Семен лег на бок рядом с ним на плащ-палатку, одной рукой откинул крышку.

— Антенну надо повыше, — сказал он. — Метра на три. Иначе не возьмет.

Мирон Гаврилович примкнул штык к Гришкиной винтовке, привязал к нему конец антенного провода и встал, держа винтовку стволом вверх, как знамя на параде. Провод потянулся от ящика к штыку тонкой дугой.

— Так пойдет?

— Так. Не шевелитесь только.

Семен положил ключ себе на грудь, поверх бинта и надел наушник. Пальцы у него дрожали. Он подышал на них, потер друг о друга и тронул ручку настройки.

Я встал.

— Гаврилыч, я по гребню пройду. Посмотрю, куда они пойдут.

— Далеко пойдешь?

— Вон до той скалы. Полчаса понадобится.

Он кивнул, не опуская винтовку.

Гребень шел на восток неровной пилой, то поднимаясь горбом, то проседая. На северной стороне склон падал вниз, в цирк.

На южной уходил в буковый лес. Наверху лежала жесткая выгоревшая трава, с синими звездочками горечавки. Попадались камни в рыжем лишайнике.

Кое-где встречался сухой овечий помет, рассыпающийся под ногой. Теплый, пахнущий лесом ветер дул с юга,.

Я шел пригнувшись, держась южного склона, чтобы не торчать на фоне неба.

На середине пути, у тропинки, стояла каменная пирамидка в рост ребенка, сложенная из плоских камней. Такие ставят пастухи, чтобы в тумане не сбиться.

На верхнем камне лежала большая ржавая гильза от снаряда, без донца. Кто-то из пастухов принес ее сюда, может, лет двадцать назад, и положил для красоты.

Гильза позеленела изнутри, в ней собралась дождевая вода, а внутри плавал мертвый шмель.

Скала стояла на самом изгибе гребня. Я влез на нее по трещине, и лег сверху на животе.

Отсюда открывалась вся долина.

Внизу слева лежал цирк. Серая стена отрога, на ней темная черта карниза.

Выше площадка. Над площадкой до сих пор клубился дым, теперь жидкий, серый, он поднимался вверх и таял в небе.

Башни подвесной дороги больше не существовало, на ее месте торчали два обломанных столба. Канатов тоже нет. Над пропастью висела пустота.

Ниже, у подножия кулуара, белел свежий завал. Возле него копошились фигурки.

Четверо егерей разбирали камни. Двое несли третьего на руках вниз по руслу, медленно и спотыкаясь.

Еще двое быстро уходили вверх по руслу, к тропе на отрог. Почти бегом, без рюкзаков.

Пулеметчик сидел на месте, но пулемет смотрел уже не на гребень, а вниз, вдоль русла.

Направо, за отрогом, открывалось ущелье.

Я впервые увидел его целиком. Узкое, глубокое, с отвесной стеной по одной стороне и рекой по другой.

По дну светлой лентой тянулась дорога,. По ней двигалась темная, сплошная, медленная масса.

Она выползала из теснины, словно тесто из квашни. Тянулось дальше на восток вдоль реки, мимо выхода из ущелья, пропадая за поворотом.

Наша колонна.

Повозки, по две в ряд. Пушки на конной тяге. Между повозками пешие люди, шли кучками.

Над дорогой низко стояла желтая пыль, ее медленно сносило ветром к реке. Сюда долетал слабый, ровный гул, сквозь него иногда доносились скрип колес и ржание.

С отрога, со стороны казармы, ударил миномет. Хлопок, потом долгая пауза.

На склоне над дорогой, далеко от повозок, вспух серый клубок. Через полминуты еще один, в реке, подняв белый столб воды.

Колонна шла дальше. Не останавливаясь и не сбиваясь.

Ниже выхода из ущелья, километрах в трех, через реку перекинули мост. Деревянный, на каменных быках, отсюда он казался тонкой спичкой.

У моста, на лугу, стояли белые палатки, рядом повозки. Возле палаток ходили люди.

Я лежал и смотрел, пока глаза не заслезились от солнца.

Потом посмотрел направо, на склон под гребнем. Буковый лес спускался от гребня вниз, к реке, широким пологим склоном, без и обрывов. До самой реки и моста.

Обратно я шел быстрее.

Мирон Гаврилович стоял все так же, с винтовкой над головой. Руки у него затекли, он менял их, перехватывая ремень.

Гришка сидел у ящика и держал в здоровой руке блокнот Семена. Наш радист лежал на боку и стучал ключом.

Медленно, с паузами. Каждый раз перед тем, как нажать, он делал короткий вдох со свистом.

— Принимает, — сказал Гришка шепотом. — Штаб отозвался. Он уже передал сообщение.

Семен остановился. Прижал наушник ладонью к уху.

Взял карандаш у Гришки и стал писать в блокноте, лежащем на ящике, криво и вкось, буквы налезали друг на друга.

Писал он недолго. Наконец карандаш замер. Семен подержал наушник у уха, подкрутил ручку. Снова прижал.

Положил наушник на ящик.

— Все, батарея села, — сказал он.

Гришка посмотрел на него.

— Совсем?

— Полностью. — Семен закрыл глаза..

Никто ничего не сказал.

Мирон Гаврилович опустил винтовку, отвязал провод от штыка и сел на камень, растирая плечи.

Я взял блокнот.

Сверху было написано крупными буквами: «Задача выполнена. Дорога обрушена. Склад и орудие уничтожены. Кожухарь тяжело ранен. Выходим. Прошу указать место встречи».

Ниже мелко и обрывками:

«Голова колонны вышла из ущелья шесть сорок. С отрога огонь слабый, миномет. Выходите к мосту за ущельем, медсанбат у моста до шестнадцати ноль...»

Дальше пустое место. Карандаш оставил на бумаге короткую черту и уехал вниз.

— До шестнадцати ноль ноль, — сказал Мирон Гаврилович. — А дальше что?

— Дальше батарея села.

— Ну хоть это успели передать.

Я сел на корточки возле Семена и внимательно посмотрел на него, пытаясь понять его истинное состояние.

Глава 13. Гул над мостом

Семен лежал с закрытыми глазами. Лицо уже не серое, а желтоватое, как воск.

Губы синие, сухие, с трещинкой посередине, там запеклась кровь. Пыль на лице не смахнули, от этого он казался еще белее.

Он часто дышал. Я положил ладонь ему на грудь и посчитал вдохи, глядя на часы Мирона Гавриловича.

Сорок в минуту. Правая сторона груди почти не поднималась.

Бинт на спине набух и почернел. Плащ-палатка под Семеном промокла. На брезенте, под боком, натекла лужица темной крови, с пылью по краям.

Я взял его за запястье. Пульс не нашел. Пощупал на шее, под челюстью. Обнаружил мелкий, быстрый, будто сыпали горох на барабан.

Семен открыл глаза.

— Товарищ младший сержант, — сказал он ясно и спокойно. — Смена в восемь кончается. Мне Галина Степановна обещала ключ от аппаратной оставить. Вы скажите ей, что я опоздаю.

Мирон Гаврилович посмотрел на меня.

— Скажу, — сказал я.

— Хорошо, — сказал Семен и закрыл глаза.

Через минуту он задышал чаще, на шее вздулась жила, рука потянулась к груди. Я перевернул его на бок, отогнул край вощеной бумаги.

Воздух вышел с длинным шипением, с ним вытекло много крови. Семен глубоко вздохнул, с хрипом и снова открыл глаза. Взгляд стал осмысленный.

— Опять меня придавило, — сказал он.

— Знаю.

— Я сейчас чего-то говорил?

— Про Коломыю.

Он помолчал.

— Глупость какая, — заметил он.

Я прижал бумагу обратно и встал. Мирон Гаврилович отошел к краю гребня. Я пошел за ним.

— Ну что скажешь? — спросил он.

— Кровь вкопится груди. И воздух. Все чаще и чаще надо выпускать. Он холодный весь. И заговариваться начал.

— Сколько ему осталось?

— Если до вечера успеем к хирургу, может, вытянет. Если нет, то нет.

— До шестнадцати, — сказал Мирон Гаврилович и посмотрел на часы. — Сейчас восемь утра. Семь с половиной часов.

— Надо успеть.

Он полез за кисетом, достал, повертел в руках и сунул обратно, не открывая.

— А немцы что?

— Двое побежали к тропе на отрог. За подмогой и доложить о потерях. Остальные откапывают своих. Им теперь, чтобы к нам подняться, надо пройти через площадку и седловину, как мы ночью шли. По нашему же следу. Часа три, не меньше. А может, и вовсе не пойдут.

— Пойдут, — сказал Мирон Гаврилович. — Я бы пошел. У них офицеру голову разбили. Такое они не прощают.

— Пусть идут. Нас тут уже не будет.

— Это куда ж мы денемся?

Я присел на корточки и стал чертить на пыльном камне пальцем.

— Вот гребень. А это отрог. Вот ущелье, мост и медсанбат. Через русло вниз прямой путь, к выходу из ущелья. Самый короткий. Километра три.

— Ну, так и пошли.

— Там сейчас егеря. И раненого своего они туда же несут. С отрога миномет бьет по выходу. А еще забыл, русло у них пристреляно, ты сам осколки видел.

Мирон Гаврилович посмотрел на мой чертеж.

— А если назад, как пришли? Через полку с водопадом, седловину и к ручьям?

— Это двадцать километров, на запад к селу. А там никого нет. Все ушли с колонной. Позади колонны только арьергард, а за ним немцы. Мы придем как раз к немцам.

— Тогда куда деваться?

Я провел пальцем направо, до скалы, и дальше, вниз по склону до моста.

— По гребню на восток. До той скалы, где я лежал, километр. Оттуда вниз, через буковый лес, до самой реки. Склон пологий, без скал. Буковый лес чистый, подлеска нет, носилки пройдут. Выходим к реке ниже моста. Отрог от нас заслонит гребень, миномет туда не достанет, они нас даже не увидят. Километров шесть, может, семь.

— Шесть километров с носилками? Да еще и под гору.

— Часа четыре ходу. Если не встанем.

— А немцы?

— Они по нашему следу пойдут, через седловину, вниз по лощине, к руслу. Туда, куда мы утром шли. А мы уйдем по гребню, по камню, следов там не останется. Когда они поймут, куда мы делись, мы будем уже внизу, у моста. Там дивизия идет. Дюжина егерей против дивизии не полезет.

Мирон Гаврилович долго смотрел на мой чертеж. Потом поднял голову и посмотрел на восток, туда, где за скалой гребень обрывался и начинался лес.

— Ну и ладно, — сказал он и стер ладонью мой чертеж. — Носилки делать надо. На палатке он у нас по корням до моста не доедет.

Носилки мы сделали за двадцать минут. Мирон Гаврилович спустился в лес на южный склон и срубил лопатой два молодых ясеня, в руку толщиной.

Обрубил сучья, оставил по рогульке на концах, чтобы удобнее держать. Я продел жерди в плащ-палатку по краям через петли и стянул брезент поясными ремнями в трех местах, чтобы не провисал. Сверху постелили шинель Мирона Гавриловича.

Семена уложили на правый бок, подоткнули под спину скатку, чтобы не перевернулся.

— Ящик, — упрямо сказал он.

— Батарея села, — ответил Мирон Гаврилович. — Пустой ящик тащить смысла нет.

— Ящик не бросайте. Он казенный. За него расписка дана.

Мирон Гаврилович посмотрел на меня. Я взял ящик, снял посеченную лямку, привязал его веревкой к перекладине носилок, в ногах у Семена.

— Так пойдет?

Семен скосил глаза.

— Хорошо.

Гришка повесил на плечо три винтовки. Свою, Семена и мою. Пошатнулся. Мирон Гаврилович забрал у него одну.

— Тащи две, — сказал он. — Больше не дам. Ты у нас одноручный.

Я встал впереди, Мирон Гаврилович сзади, мы подняли носилки. Семен качнулся на них, застонал и затих.

Солнце уже стояло высоко. На гребне стало жарко.

Над разбитым кулуаром все еще висела пыль, рыжеватая в солнечном свете. Сквозь нее внизу мелькали маленькие фигурки у завала.

Мы пошли на восток по гребню. Шли по камню и плитам, стараясь не ступать на траву.

Носилки мерно качались. Ящик в ногах у Семена постукивал о жердь на каждом шаге, тихо, как часы.

У пастушьей пирамиды Гришка остановился. Посмотрел на гильзу на верхнем камне и на мертвого шмеля в воде.

— Пошли, Гришка, — сказал Мирон Гаврилович.

У скалы, на изгибе гребня, я остановился в последний раз и оглянулся.

Ущелье тихо лежало внизу. Пыль над кулуаром уже осела. Дым над отрогом стал совсем прозрачным, почти невидимым. Фигурок у завала больше не видно, ушли вниз по руслу.

Над площадкой, над отрогом, взлетела зеленая ракета. Повисла, медленно пошла вниз, оставляя дымный хвост.

Никто не ответил. Ни с седловины, ни с русла, ни из леса. Ракета догорела и упала, над ущельем снова повисла тишина.

Только с той стороны, из ущелья, все так же доносился гул идущей колонны.

— Чего это они? — спросил Гришка.

— Своих зовут, — ответил Мирон Гаврилович. — А они не отвечают.

Он перехватил жерди поудобнее.

— Пошли, Гордеев. Нам до вечера успеть надо.

Мы свернули с гребня в буковый лес. Под ногами зашуршал прошлогодний лист. Сверху сомкнулись кроны, стало прохладно и зелено, как под водой.

Лес вел вниз, без скал и обрывов, как и было видно с гребня. Стволы стояли высокие, серые, гладкие, далеко друг от друга.

Под ними лежали листья в три слоя, сухой сверху и черный, прелый снизу. Ноги в нем тонули по щиколотку.

На крутых местах листья съезжали целыми пластами, тогда носилки тянули нас вниз. Мы упирались пятками и держали их, как держат телегу на спуске.

Первый час я шел впереди, Мирон Гаврилович сзади. Жерди резали ладони.

Через полчаса Мирон Гаврилович остановился, поставил свой конец на землю и молча снял с плеча веревку. Отрезал ножом два куска, связал петли и надел их себе и мне через шею, на плечи, крест-накрест, а концы завязал на жердях.

— Так спина держит, а не руки, — пояснил он. — На границе мы так раненых носили.

Теперь пошло легче. Носилки висели на лямках, руки только направляли.

Семен лежал на правом боку под шинелью. Ящик рации постукивал в ногах о перекладину.

Иногда Семен открывал глаза и смотрел вверх, на кроны и солнечные пятна, скользившие по листве. Потом закрывал глаза.

Через каждые двадцать минут мы ставили носилки на землю. Я приседал, отгибал край вощеной бумаги на спине.

Воздух выходил со свистом, вместе с темной кровью. Семен глубоко вздыхал и открывал глаза.

— Хорошо, — говорил он каждый раз одно и то же.

Я прижимал бумагу, щупал пульс на шее, мы поднимали носилки и шли дальше.

К десяти мы сменились. Мирон Гаврилович встал вперед, я сзади. Его прокушенная рука распухла, бинт врезался в ладонь, но он держал жердь, обхватив ее локтем и не жаловался.

Гришка шел впереди всех с двумя винтовками на плече и выбирал дорогу. Больная рука висела на косынке, пальцы на ней распухли и посинели. Иногда он оборачивался и показывал здоровой рукой, тут надо обойти, а тут яма.

Лес жил своей обычной утренней жизнью, мы шли сквозь нее, как через чужой дом. Над головой закричала сойка, резко, скрипуче, и полетела вперед, перескакивая с ветки на ветку, будто показывала дорогу.

На поваленном буке сидели трутовики, огромные и серые, один над другим, как ступеньки. Из-под самых ног, шагах в пяти, выскочила рыжая, тонконогая косуля, сделала три длинных прыжка и встала, обернувшись. Посмотрела на нас. Ушла.

— Гляди, — сказал Гришка. — Как у нас в Гусятине.

Никто ему не ответил.

В одиннадцатом часу вышли на старую дорогу. Лесная, заросшая, с глубокими колеями от телег, в колеях стояла зеленая вода с водомерками.

На обочине росла земляника. Гришка на ходу нагибался, срывал ягоды и складывал в пилотку.

Потом догнал носилки и стал класть Семену в рот по одной. Семен жевал медленно, с трудом.

На повороте дороги лежала круглая угольная яма, заросшая крапивой, с черной землей на дне. Кто-то здесь давно, до всякой войны, жег уголь. Рядом стоял шалаш из жердей, без крыши.

Мирон Гаврилович остановился у ямы.

— Привал, — сказал он. — Пять минут. Иначе я тут лягу и не встану.

Мы поставили носилки. Мирон Гаврилович сел прямо на землю, спиной к жердям шалаша и закрыл глаза. Лицо у него стало серое, мокрое от пота, на висках вздулись жилы.

Я присел к Семену. Он дышал часто и мелко. Губы совсем синие. Лоб холодный и липкий, а щеки горели.

— Пить, — сказал он.

Я дал ему из фляги пару глотков, не больше. Он выпил, закашлялся, на губах выступила розовая пена.

— Сколько еще? — спросил он.

— Совсем чуть-чуть.

— Вы так говорите, товарищ младший сержант, как будто я маленький.

— Часа два.

— Вот, — сказал он. — Так лучше.

Мирон Гаврилович открыл глаза и посмотрел на часы.

— Десять пятьдесят.

Далеко сверху, со стороны гребня, залаяла собака.

Мы замерли.

Лай доносился глухо, через весь лес. Он то поднимался, то пропадал. Потом снова. Короткий, басовитый, с подвыванием в конце.

— Пастушья? — спросил Гришка шепотом.

Мирон Гаврилович медленно встал. Повернулся лицом к гребню и слушал, приоткрыв рот.

Лай смолк. Потом раздался снова, ближе или дальше, не понять. Ему ответил человеческий голос. Слов не разобрать.

— Не знаю, — сказал Мирон Гаврилович. — Пастушья так не лает, когда на овец орет. Пастушья брешет без толку. А эта ведет. — Он помолчал. — Хотя может и пастушья.

— Встаем, — сказал я.

Мы подняли носилки. Мирон Гаврилович сзади, я впереди. Пошли дальше, вниз, быстрее, почти бегом.

Носилки раскачивались на лямках. Семен застонал и ухватился рукой за жердь.

— Тише, — сказал Мирон Гаврилович. — Тише, Гордеев, растрясешь.

Я сбавил шаг.

Лай больше не повторялся.

Через час лес начал меняться. Буки поредели, стали ниже и тоньше. Между ними пошел густой орешник с зелеными гроздьями молодых орехов. Потом показался свет между стволами. Запахло сеном.

Лес кончился.

Мы вышли на опушку и встали за последними кустами орешника.

Внизу, перед нами, лежал луг. Широкий, ровный, скошенный.

По нему высились копны, через каждые пятьдесят шагов. Аккуратные, круглые, с жердью посередине.

Луг тянулся до самой реки, полкилометра, может, больше. Река текла быстро, мутная и широкая, с белыми барашками на перекатах. По берегу росли густые, серебристые ивы.

А дальше, вверх по течению, за изгибом реки, стоял мост.

Тот самый, деревянный, на каменных быках. Вблизи он оказался совсем не спичкой, а большим, тяжелым, с перилами из бревен.

По мосту двигалась колонна. Медленно, сплошным потоком. Повозки, лошади, люди.

Над мостом стояла пыль. Звук теперь доносился отчетливо: гул колес по настилу,, ржание, крики возниц.

По эту сторону моста, на лугу, белели палатки. Теперь отчетливо видно что на двух, на скатах, нарисованы красные кресты.

До моста от опушки километра полтора. Напрямик через луг, по открытому пространству.

— Вот они, — тихо сказал Гришка.

Мирон Гаврилович поставил свой конец носилок на землю. Я тоже. Он вытер лицо рукавом и долго смотрел на луг.

— Голое место, — сказал он. — Ни кустика. Как на ладони.

— Вижу.

— Слева берег. Ивняк до самого моста. По нему можно пройти, закрытыми.

— Сколько по берегу?

— Километра два с половиной. Изгиб большой. И ивняк густой, с носилками там продираться час.

— А напрямик минут двадцать.

— Напрямик, — сказал Мирон Гаврилович, — нас свои же и пристрелят. Выходят четверо с той стороны, из леса, где немец сидит. Оборванные, в мешковине на ногах. Я бы и сам пальнул. Разбирался уже потом.

Я посмотрел на Семена.

Он лежал с закрытыми глазами. Дыхание стало поверхностное, частое, со всхлипом на каждом вдохе. Шея вздулась.

Я присел, отогнул бумагу. Воздух вышел, но слабо и коротко. Потекла густая и темная кровь. Семен вдохнул, но глаз не открыл.

Я пощупал пульс под челюстью. Нашел не сразу.

— Семен.

Он не ответил.

— Семен!

Веки дрогнули.

— Слышу, — сказал он еле-еле. — Не кричите.

Я встал.

— Пошли напрямик, — сказал я.

Мирон Гаврилович посмотрел на Семена. Потом на меня.

— Тогда так, — сказал он. — Не надо бежать. Идти спокойно, в рост, по середине луга. Винтовки на плечо, стволом вниз. Чтоб видели, что не крадемся. Гришка впереди, руку свою пусть держит на виду, в бинтах. Раненого, глядишь, не тронут.

Гришка кивнул. Перевернул обе винтовки на плече стволами вниз.

Мы подняли носилки и вышли на луг.

Солнце било прямо в лицо. Скошенная трава колола щиколотки сквозь обмотки. Из-под ног, из стерни, во все стороны прыгали кузнечики, сухо треща крыльями. Пахло сеном, жарким, сладким, от этого запаха кружилась голова.

Шли мимо копен. У одной копны в землю воткнута брошенная коса со ржавым жалом. На жерди другой копны висел выгоревший женский платок, синий в белый горошек. Кто-то косил здесь неделю назад и ушел.

Мы прошли половину луга.

С моста закричали. Слов не разобрать, только голос, высокий, тревожный. Потом другой голос, ниже. На берегу, у палаток, люди остановились и повернулись в нашу сторону.

— Не останавливаться, — сказал Мирон Гаврилович сзади. — Идем, как шли.

Мы так и сделали.

Сверху, со стороны гор, послышался гул. Низкий, нарастающий, с подвыванием.

Гришка обернулся первым.

Над гребнем, над буковым лесом, вынырнули два самолета. Низко, почти над кронами, тонкие и хищные, с желтыми носами. Они шли вдоль долины, к мосту, гул от их моторов нарастал, заполняя все небо.

— Ложись! — крикнул Мирон Гаврилович.

Мы опустили носилки на стерню и легли рядом. Я лег на Семена сверху, прикрыв ему голову руками. Под щекой у меня оказалась шинель, мокрая от его крови и пота.

Самолеты прошли над нами. Прямо над головой, так низко, что ветер от них прижал траву. Земля дрогнула. Гул ударил в уши и оглушил нас.

Они не стреляли по нам. Они летели к мосту.

Над мостом самолеты разошлись. Один пошел вдоль колонны, по дороге. Из-под крыльев у него вылетели огненные нитки.

Сухой, частый треск пулеметов донесся с запозданием. По дороге, по повозкам, по людям, побежали фонтанчики пыли. Закричали люди. Заржали лошади.

С берега, от палаток, ударил уже наш пулемет, частый и захлебывающийся. Счетверенный, стоящий на грузовике.

Трассеры потянулись вверх красной гребенкой. Второй самолет заложил вираж над рекой и ушел вверх, к горам. Первый прошел еще раз вдоль дороги, дал короткую очередь и тоже улетел.

Гул удалился и растаял за гребнем.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге