Обложка Голод

Голод

Алексей Елисеев, Арон Родович

0% прочитано
Стандартный
Алексей Елисеев, Арон Родович

Голод

Глава 1

— Не визжи, ты же делаешь только хуже!

Слова свистом вылетели из горла. Организм выдал их вместо речи, как судорогу, коротким выдохом сквозь стиснутые зубы. Я рванул голову вбок, повинуясь тому древнему инстинкту самосохранения, который у человека работает быстрее мысли, и в ту же долю секунды увидел, как наш маленький, «уютный» мир окончательно рассыпается.

Они уже бежали прямо на нас.

Могли бы шататься, плестись, еле волочить ноги, как делали все эти дни. Так нет. Они бежали. Грязно, рвано, с тяжёлым шлепаньем подошв по мокрой земле и асфальту, с глухим, утробным дыханием, которое накатывало волной, как звук прибоя перед штормом. Двор, который ещё утром держал остатки привычной геометрии, вдруг стал беспорядочной трассой для стаи.

Раньше они шаркали так, что звук можно было услышать заранее. Я видел их с высоты своего окна. Они брели, как сомнамбулы, тянулись куда-то тупо и медленно, и мне сверху казалось, что от них всегда можно будет убежать. Похоже, я круто ошибался. Можно даже сказать, смертельно ошибался. И эта смерть прямо сейчас дышала мне в затылок и уже тянулась ко мне со всех сторон, обволакивая меня в пузырь. Сейчас во дворе как будто проходил марафон. С одной оговоркой. Все участники этого марафона были мертвы. Зрелище было страшное, противоестественное, ломающее в голове ту линию, которую человек проводит между живым и неживым. Толпа двигалась плотной, рваной, дышащей злобой массой, и эта масса, как мутный грязный дождевой поток с горы, мгновенно разрезала двор пополам, отсекая нас от спасительного подъезда.

— Тише, соберись!

Я тихо скомандовал ей прямо в лицо, надеясь на чудо.

Чуда не произошло. Я уже понимал с беспощадной ясностью, что поздно. Даша снова всхлипнула. Громко, громче, чем нужно, и от этого моё сердце сделало болезненный оборот в груди. Звук был тонкий, прерывистый, словно ей не хватало воздуха в этом огромном страшном мире, и этот всхлип плеснул воды в тлеющие угли. Эффект пришёл мгновенно и чудовищно. По двору, плотной волной, на актаву выше поднялись хриплые, булькающие вздохи, от которых кровь стыла в жилах, и несколько голов с пергаментной кожей синхронно, как по команде невидимого кукловода, повернулись в нашу сторону, разевая челюсти. Мне такое даже в самых страшных кошмарах не снилось. Они нас заметили. Вычислили точное положение. Прятаться и надеяться, что это стадо пройдет мимо нас уже не получится. Мы в ловушке.

Взгляды. Десятки взглядов уперлись в нас. Пустые, выжженные, голодные. В них читался один смысл, и он давил, как камень. Их оказалось слишком много. И они были голодны. А мы были их едой.

Когда мы выходили из подъезда, двор выглядел пустым, вымершим, обманчиво безопасным. Я рассчитывал проскочить туда и обратно, не играя в догонялки со смертью. Мы вышли за запасами. Я предполагал, что в магазине за углом ещё что-то осталось, и держался за эту простую, бытовую мысль, за рис, сахар, консервы, как за оправдание собственного безумия. Нам нужно есть, убеждал я себя. Выйдем и вернёмся.

Ага, конечно. Вернёмся. Как же.

— Артём, прости…

Голос у Даши срывался, и она задыхалась в панике, но уже пыталась взять себя в руки.

Мне на секунду захотелось закрыть ей ладонью рот, чтобы выключить звук. Но это бы её только сильнее напугало, и я не стал. Она просто живая, испуганная девушка, у которой в голове сейчас не работает ничего, кроме страха. Я её понимал, потому что у меня самого внутри пульсировало то же самое, я только зажимал это плотнее, не давая страху подняться к голосу. Если я сейчас завизжу следом за ней, нам конец придет ещё быстрее.

Мозг работал в лихорадочной перегрузке и пытался посчитать дистанцию. Арифметика выходила настолько же скверная, насколько и убийственная. До родного подъезда далеко. Метров сорок открытого пространства. До угла дома, где можно было бы попытаться скрыться, тоже. Между нами и подъездом уже находилась масса заражённых, и каждый их шаг к нам отрезал путь к отступлению, как ножницы режут ткань.

Если они уже набрали инерцию, если разогнались, они догонят нас по прямой. В этом сомнений не осталось. Разум у них на уровне зверя, но их много, и тактика у них соответствующая — простая и неумолимая. Навалиться массой, сбить с ног, задавить весом и разорвать. Даже если одного остановит бордюр или лавка, второй наступит на него, третий затопчет, и вся лава заражённых продолжит двигаться дальше, к нам.

В висках, как молоток, бился один и тот же вопрос, назойливый и бесполезный.

Ну почему сегодня?

Почему именно сейчас? Раньше, когда я наблюдал за ними из окна и рядом не было конкретной добычи, большинство шаркало так медленно, что их можно было услышать заранее и обойти. Я успел решить, будто они вообще не способны на большее. Сейчас выяснилось обратное: скорость у них была разной. Пока ничто не цепляло внимание, они плелись и спотыкались, но стоило увидеть или услышать живого — и некоторые срывались в настоящий бег. Дашин всхлип не добавил им никакой мистической ярости, он просто дал точный ориентир. Передние уже не шаркали. Они неслись к нам.

Я затравленно огляделся. Взгляд метался по двору, искал хоть какую-то зацепку, хоть один выступ в гладкой стене безысходности.

Песочница. Горка. Лавочка у кустов. Детская качеля, перекошенная, как кривой зуб в усталой челюсти. Всё это раньше было декорацией на заднем фоне, привычной повседневной ерундой, на которую взгляд не цеплялся. Сейчас всё это стало полигоном для нашего выживания.

Ничего вокруг поблизости не было, только машина соседа.

Я ухватился за неё глазами, как утопающий хватается за обломок мачты в шторм. Старый, ухоженный «Chevrolet Tahoe», достопримечательность нашего двора, вылизанный до зеркального блеска, словно драгоценная игрушка, которую боятся потерять. Сосед, отставной боевой полковник с пышными седыми усами, полировал её каждое утро. Ещё до всего этого, в прошлой жизни, я слышал через открытое окно, как он возится во дворе, как любовно шуршит замшевой тряпкой-бархоткой, как сердито бубнит себе под нос про микроскопические царапины и пыльцу с тополей. Это был его антиквариат. Его фетиш. Его «малышка». Символ порядка и стабильности в мире, который теперь стал прахом.

До неё было недалеко, метров пятнадцать-двадцать, но на газоне ноги вязнут. На асфальте сыро и скользко от недавнего дождя. О бордюр легко запнуться. Машина стояла чуть в стороне, у полосы газона, и это значило одно. До неё ещё надо добежать, не свалившись. Сейчас я собирался устроить над ней акт самого варварского вандализма. Машина была нашим единственным шансом, наш железный островок над океаном, которое уже плескало нам в спину, наполненным акулами.

— Беги!

Я положил руку Даше на плечо и направил её. Она дёрнулась, как кошка попавшая под дождь, но среагировала.

— За мной, к машине! Не оглядывайся!

Я побежал. Ноги сразу начали проваливаться в рыхлую, жирную грязь газона, и сквозь тонкие подошвы ботинок я чувствовал липкую холодную дрянь, которую двор накопил за дни без дворников и без живых людей. Земля словно пыталась удержать нас, присосаться к подошвам, и каждый шаг отдавался чавканьем, неприятным, физическим, как будто двор этот ел нас потихоньку.

Даша рванула следом и тут же сбилась с шага. Я оглянулся на долю секунды и увидел, как она ставит ногу осторожно, как по тонкому льду, и на этом теряет скорость, у неё в голове в эту секунду сцепились страх упасть и страх не успеть, и эти два страха парализовали её движение. Я её понимал, и от этого понимания у меня внутри ёкнуло.

— Даша! Быстро!

Она кивнула и прибавила шаг.

Слева, краем глаза, я заметил движение. Кто-то из жрунов в грязной синей куртке споткнулся о высокий бордюр. Упал тяжело, мешком, перекувыркнулся через голову, ломая себе кости, и тут же поднялся, будто падения не было. Тут же поднялся и побежал дальше. Боль его не тормозила. Реакции на травму не существовало. От этого зрелища меня мутило сильнее, чем от запаха, который уже подкатывал откуда-то спереди. Мёртвое мясо бежало за нами, как заведённый механизм, и эта механистичность в живом мире была противоестественна до тошноты.

Мы достигли машины. Я запрыгнул на капот.

Металл под подошвой жалобно прогнулся и отдачей ударил в колено. Раздался сухой, неприятный треск. По идеальной зеркальной глади лака пошла ветвистая трещина, и я заметил, как от моего ботинка побежали тонкие лучи паутиной по капоту, разрушая ту работу, на которую сосед-полковник тратил каждое утро в течение многих лет. На миг перед глазами мелькнуло его лицо — морщины, седые усы, искажённое яростью лицо, и тряпочка-бархотка в опущенной руке. Я мысленно перед ним извинился.

— Прости, сосед…

Я пробормотал это про себя, не останавливаясь.

Капот оказался скользким, будто его натёрли до мокрого блеска. И ведь действительно натёрли. В последний раз, может быть, утром. И вот теперь по этому идеальному лаку, по которому полковник проводил замшей, лезу я, в грязных ботинках. Подошва на миг поехала, я поймал равновесие только потому, что вцепился пальцами в край крыши над дворниками.

Руки работали быстрее головы, опережая мысли. Я зацепился носком ботинка за острое ребро капота, там, где дворники, шагнул через лобовое стекло, чувствуя, как крыша опасно прогибается под весом, и сразу перенёс центр тяжести. Машина была низкая, седан, но крыша давала ещё полметра высоты. Эти жалкие полметра решали, доберутся ли они до нас сходу или им придётся лезть, карабкаться, цепляться и падать. Полметра отделяли жизнь от смерти. Смешно.

Я вскарабкался наверх, развернулся, чтобы подтянуть Дашу.

Она уже была у машины и забиралась на неё следом за мной, неловко, судорожно, царапая ногтями полировку. Я видел, как её пальцы скользят по лаку, не находя опоры, как она пытается подтянуться, но ноги вязнут, а плечи в панике дёргаются. Это была не слабость. Это была физика — гладкий металл, мокрые подошвы, и страх, который сжимает всё тело так, что мышцы перестают слушаться нормально.

Вместо того чтобы ухватиться за мою протянутую руку, она в панике вцепилась мне в ногу. Повисла, потянула вниз, как тяжёлый якорь. Пальцы, сведённые судорогой, сжались на штанине с силой капкана, и едва не посадили меня на крышу резким, предательским рывком. Тело качнуло, нога поехала по скользкому металлу. Я почувствовал ту самую секунду, когда равновесие зависло на тонкой нити, и понял — если не удержусь, мы оба рухнем вниз, в ту самую толпу, которая уже бьётся об двери, как буйное море об скалу.

— Даша! Руку, не ногу! Руку! Даша, смотри на меня!

Она не слышала. Она просто вцепилась в мою ногу мёртвой хваткой, словно если отпустит, провалится в ад. Для неё моя нога стала единственной точкой опоры во вселенной ужаса. И это определение было беспощадно точным. Если отпустит — она умрёт. Если продолжит тянуть меня вниз — мы умрём оба. Я её понимал, но времени на её панику у нас не было ни секунды.

Поблизости уже слышалось тяжёлое сопение заражённых. Первые из орды почти до нас добежали. Я слышал, как их тела с глухим стуком врезаются в борта машины с обратной стороны, как грязные ладони шлёпают по стёклам, и звук этих шлепков, мокрый и глухой, отдавался у меня в груди, как чужое сердцебиение. Машина закачалась, как лодка на волнах.

— Даша!

Я наклонился к ней, рискуя полететь вниз головой, и поймал её взгляд. Это, наконец, сработало. Она увидела моё лицо, и в её глазах что-то щёлкнуло — та маленькая, последняя её часть, которая ещё была в сознании, подняла голову и услышала меня. Ее лицо было белое, с расширенными зрачками, в которых отражалось небо и приближающиеся серые руки. Она разжала пальцы на моей штанине и выбросила руку вверх в слепом порыве.

Я поймал её запястье и сразу навалился весом, как на рычаг.

Тоненькая и хрупкая девушка сейчас казалась неподъёмным грузом, будто я тянул из болота каменную статую. Я рванул её наверх, напрягая спину, чувствуя, как трещат собственные суставы, как у меня в плече что-то простреливает, как от усилия в глазах темнеет на полсекунды. Она скребла ногами по двери, по стеклу, срывая молдинги, оставляя грязные полосы.

Рывок.

Ещё рывок.

Я упёрся одной ногой в шов крыши, нашёл хоть какую-то зацепку, и только тогда смог тянуть по-настоящему, всем корпусом. Даша всхлипнула, захлебнулась воздухом, но рука у неё уже была в моей, и это было единственное, что имело смысл в этой секунде, в этом мире, в этом дворе.

Она ввалилась на крышу, тяжело дыша, и распласталась рядом со мной. Мы сидели на железном островке посреди моря безумия. Машина под нами ходила ходуном. Со всех сторон раздавались удары, царапанье, хрип, и эти три звука сплетались в один общий низкий гул, в котором уже не различались отдельные источники. Они облепили «Шевроле» со всех сторон. Я смотрел вокруг.

Зрелище открылось безобразное и величественное в своём ужасе. Весь двор заполнился ими. Десятки голов, десятки рук, тянущихся вверх, к нам, как ветви странного, мёртвого леса, прорастающего снизу. Сразу залезть они не могли. Гладкий металл не давал опоры. Они скользили, падали друг на друга и тут же поднимались, давимые задними рядами, которые напирали с упорством прилива. Я видел их лица, или то, что от них осталось. Пустые маски, обращённые к нам. Они смотрели на нас как на еду, которая посмела забраться на высокую полку. И в этих взглядах было что-то такое мучительно простое, такое первобытное, что у меня в горле встал горячий ком.

— Господи, — прошептала Даша, сжимаясь в комок у моих ног. — Господи, их так много…

— Не напоминай, — буркнул я, проверяя хват на ледорубе.

Я огляделся поверх двора, по линии домов. Балконы, окна, подъездные козырьки. Всё слишком далеко. Даже если бы мне не мешали прыгнуть, я всё равно бы не достал, а Даша и подавно. Мы застряли вдвоём на этом куске крыши, и двор снизу уже сработал, как живой капкан, который захлопнулся за нами тихо, без щелчка, и теперь медленно сжимал свои зубы.

Я никогда до этого не думал, что когда-нибудь попаду в осаду, да ещё на крыше чужого автомобиля, посреди собственного двора, который вдруг стал смертельно опасной территорией. И я понимал, что долго нам здесь не просидеть. Крыша промнётся, стёкла лопнут, или они построят живую лестницу из своих тел, как муравьи строят мост из своих собственных братьев. Разума у них не было, зато упорство работало как прилив, и прилив этот рос с каждой секундой.

Надо было думать и решать. Быстро, пока этот железный ковчег автопрома не пошёл ко дну вместе с экипажем.

Я поймал равновесие ценой усилия, напрягая спину и ноги. Резко развернулся и присел на корточки, вжимаясь подошвами в скользкую полировку, чтобы не сорваться. Поставил колено ближе к краю крыши, так, чтобы в случае рывка можно было упереться и не уйти в провал. Ледоруб лежал в ладони тяжёлым доводом, обрез холодил кисть прохладным деревом и металлом.

Внизу, вокруг нашего импровизированного ковчега, творился натуральный ад. По машине стучали. Этот звук не походил ни на что. Кулаки, лишённые чувства боли, с тупым упорством барабанили по металлу. Ладони шлёпали по стёклам, оставляя жирные мутные разводы. Ногти скребли по краске, и от этого сводило зубы. Я слышал, как чьи-то зубы скрежетали по пластику молдингов, и этот звук — твёрдое о твёрдое — был, может быть, самым страшным из всего, что я в жизни слышал.

Руки. Слишком много рук. Грязных, серых, покрытых язвами и землёй. Они тянулись вверх, как водоросли в мутной воде, пытались ухватить нас, стащить вниз.

С высоты крыши я увидел наш двор иначе. Он перестал быть знакомым пространством. Сжался, стал совсем крохотным, тесным, удушливым и безумно опасным местом. Превратился в лабиринт смерти, и каждый проход между кустами, каждая лавочка стали препятствиями, баррикадами в этой новой страшной геометрии. А заражённые всё прибывали, не останавливаясь. Они цеплялись за машину, стремясь схватить нас, падали, перекатывались, и всё равно лезли вперёд.

Жруны. Заражённые. Упыри.

Я перебирал названия, пытался навесить ярлык на этот кошмар, а слова теряли вес. Язык не поспевал за реальностью. Смысл у всех этих слов оставался один. Смерть, которая идёт на двух ногах за нами.

Но самое отвратительное было то, что они воняли.

Запах ударил в лицо тяжёлой, физической субстанцией. Смесь разложения, немытого тела, старой крови и фекалий, болтавшихся в их штанах. Смрад лез в нос мокрой грязной тряпкой, будто кто-то пытался запихнуть её тебе в горло. Казалось, под колёса машины вывалили мешок с гнилым мясом, пролежавшим на солнце с недельку, и оставили там гнить дальше. Ветер лениво шевельнул ветви деревьев, поднял эту вонь вверх, и желудок отозвался спазмом, подступившим к самому горлу.

Я сглотнул. Горло в миг стало сухим, как наждак. Воздух, которым я пытался дышать, оказался густым и тяжёлым, как тёплое масло. Я поймал себя на том, что дышу коротко, обрывками, через рот, чтобы меньше втягивать этот смрад, и от этого только сильнее кружилась голова и сохли губы.

— Артём, я…

Голос у Даши дробился на жалкие осколки. Она задыхалась, хватала ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег.

— Прости. Это я виновата… я знаю… Я попробую сейчас собраться.

Она это сказала, и в её голосе было что-то, что заставило меня скосить на неё взгляд. Стыд. Она понимала, что это все из-за нее, и теперь несла это в себе, и пыталась с этим что-то сделать. Это было хорошо. Это значило, что она в сознании, и что у неё внутри ещё работает голова.

— Не надо извиняться.

Я положил руку ей на плечо, легко, чтобы она почувствовала.

— Ты не виновата. Любой бы сейчас… Просто лежи ниже. Сгруппируйся. Молчи, не говори ничего, дыши через нос. Контролируй дыхание.

Её колотило крупной дрожью. На ней была белая футболка, теперь нелепое пятно чистоты в царстве грязи, теплая длинная кофта и короткие джинсовые шорты. Голые ноги выглядели беззащитно среди когтей и зубов. Я отметил это и подумал, что если кто-то из них всё-таки дотянется, он первым делом ухватит её за щиколотку. А ноги у неё открыты. Это плохо. Мы до сих пор не знаем точно, как вирус, или что там ещё, передаётся. Как происходит заражение. Слюна? Кровь? Просто прикосновение?

Она прижалась ко мне боком, искала защиты и продолжала держаться за мою ногу, но уже не судорожно, а просто, по-человечески. Её упругая грудь упёрлась в мою ногу, и это тёплое, мягкое, живое прикосновение оказалось настолько чудовищно не к месту, настолько резало происходящее, что меня накрыло злой иронией.

Ещё месяц назад ночью, в другой жизни, это могло бы вызвать неслабое волнение и прилив эротического желания. Даша красивая, я это знал ещё тогда, когда видел её спокойной, и сейчас, даже в этом аду, её красота никуда не делась. Просто она сейчас была не к месту. Я отогнал эту мысль.

— Сядь, прижмись к крыше. Я со всем разберусь.

Она кивнула и сделала, как я попросил, только пальцы у неё на моём бедре всё ещё были сжаты.

— Я боюсь.

Она прошептала это едва слышно.

Я долго не отвечал. Смотрел на двор, на тянущиеся к нам руки, на серые лица, на того жруна в свитере, который уже начал лезть на капот, и думал, что я мог бы сейчас сказать ей что-то такое, что её бы успокоило. Соврать. Сказать, что всё будет хорошо, что я знаю, что делать, что я её вытащу. Но я этого не знал. У меня внутри был тот же страх, что у неё, может, чуть глубже зажатый, чем у неё, но точно такой же. И врать ей сейчас было неправильно.

— Я тоже.

Она посмотрела на меня снизу. Долго, не отрываясь. И в её глазах в эту секунду что-то изменилось — может, она увидела, что я тоже живой человек, не каменный, и не герой из кино, который знает выход. Просто такой же, как она, удерживающий себя за горло и не дающий страху подняться к голосу.

Она кивнула. Молча. И прижалась ко мне чуть плотнее.

Я отвернулся обратно к капоту. Трое жрунов уже лезли на него.

Один в рваном свитере запрыгнул с разбегу с удивительной для мертвеца ловкостью. Но не устоял, ударился грудью о лобовое стекло, оставив на нём жирный грязный отпечаток торса. Стекло жалобно хрустнуло и пошло паутиной трещин. Голова у него резко, по-птичьи, дёрнулась вверх. Он чуял нас. Видел бельмами глаз, каких не бывает у живых людей.

Ещё двое пытались повторить. Один сорвался и упал, и толпа заражённых его тут же подняла и снова вытолкнула вверх, как вода выталкивает щепку. Второй оказался выше просто потому, что под ногами уже лежало чужое тело. Со стороны это выглядело как обучение, хотя никакого разума для такого результата могло не требоваться: масса напирала, неудачные положения исчезали, удачные случайно повторялись, и капот с каждой секундой становился для них всё более проходимым.

В правой руке у меня был зажат ледоруб. Альпинистский инструмент, ставший орудием убийства. Тяжёлая железная штука с хищным изогнутым клювом, и я держал его за обрезиненную рукоять так, чтобы бить сверху вниз, пробивая череп, как яичную скорлупу, или вгонять острие в глазницу.

В левой руке обрез двустволки. Короткий, тяжёлый, с грубой деревянной рукоятью, хранящий в стволах тупую разрушительную силу картечи.

Можно было попытаться сбить первого, второго, и держать крышу ещё минуту, ещё две. Только их снизу было столько, что становилось ясно — долго нам не продержаться. Один дотянется, ухватит, и всё. Я увидел, как рука заражённого в замурзанном свитере поднимается выше, как пальцы уже ищут край крыши, как запястье делает короткий рывок, будто он тянет себя на турнике.

Первый выстрел вырвался из ствола как ответный рефлекс на опасность.

Я нажал на спусковой крючок почти автоматически, когда тот, что в свитере, поднялся выше остальных и потянулся к нам. Даже сам не понял, как это произошло. Мне показалось, что грязная рука уже тянется к Дашиной лодыжке. Я даже не помню, как прицелился. Просто вскинул руку и выстрелил.

Грохот ударил по ушам, заглушая рычание толпы. Отдача больно толкнула в плечо.

Я увидел, как картечь срезала его рывок. Тело дёрнулось и рухнуло назад как мешок, прямо в толпу. Лобовое стекло не выдержало. Оно треснуло, и мелкие крошки посыпались вниз.

Пороховой дым ударил в нос, резкий и горький. В ушах стоял звон, и в нём я услышал, как эхо выстрела отскочило от фасадов и пошло по двору, по подъездам, по пустым окнам. Этот звук разлетелся дальше, чем мне хотелось.

Даша вскрикнула и тут же закрыла себе рот руками. Я поймал её взгляд и показал жестом вниз. Она сжалась и притихла.

Перехватив обрез поудобнее, я почувствовал, как ладонь стала мокрой. Руки дрожали. По крыше под нами продолжали бить кулаки. Машина снова качнулась, и я понял, что у меня остался только один патрон.

Дурак. Идиот.

Глава 2

Как в китайском боевике жруны отлетели назад, снесённые снопом свинца и шляпок от стальных гвоздей. Плоть расползлась в кровавое месиво. Они упали на тех, кто карабкался следом, сбили их, как кегли, и на секунду у капота образовалась яма, в которую толпа провалилась собственной тяжестью. После выстрела урчание стало гуще, заражённые зашевелились активнее. Что именно их так взвинтило — грохот, движение толпы, свежая кровь или всё сразу — я тогда не знал.

А следом пришла мысль. До тошноты неприятная, как похмелье после пьянки. Холодная и ясная, как струя ледяной воды из крана в той, нормальной жизни.

И нахрена я это сделал? Вот… Зачем?

Ведь сам, своими руками, только что созвал сюда всех, кто шевелился в радиусе квартала. Своим собственным пальцем вдавил кнопку сирены. В тишине мёртвого двора выстрел прозвучал как гонг, объявляющий начало обеда.

Я опустил дымящийся обрез и переломил его. Металл щёлкнул сухо и знакомо, как замок, который уже не защищает. Гильза вылетела и звякнула о крышу. Звук показался издевательски чётким, будто кто-то нарочно поднёс динамик к самому уху. Патронник пуст. Я сунул руку в карман и нащупал оставшееся.

Один.

Последний.

Один жалкий патрон двенадцатого калибра. И я уже чувствовал нутром, что этот патрон будет весить больше, чем вся наша дурацкая экспедиция за запасами, больше, чем рис, сахар и консервы, больше, чем любой разговор про разумность и осторожность.

— Ты выстрелил…

Даша произнесла это шёпотом. Глаза у неё расширились до предела, и в них плескалось непонимание и ужас.

— Да.

Я ответил коротко. Оправдываться смысла не было. Она открыла рот, пытаясь сказать ещё что-то. Я видел по её лицу, как у неё на губах застыл вопрос — почему я не стреляю дальше, почему не сделаю так ещё раз, и ещё, до тех пор, пока зомбаки не закончатся. Я перехватил её взгляд, и у меня внутри что-то ёкнуло, потому что в её глазах я увидел не упрёк, а простую, детскую надежду на чудо. Она думала, что у меня в кармане гора патронов, и я могу нас отсюда вытащить выстрелами. А у меня там был один патрон, и одна голова, и две руки, и больше ничего. Я опустил глаза, и она поняла. Поняла без слов, по моему лицу, что чуда не будет. И прикусила губу, и заставила себя дышать носом.

Снизу скребли и колотили по бортам машины. Металл звенел, вибрировал, отзывался гулко. У бампера раздался противный хруст пластика. Трещала решётка радиатора. Кто-то цеплялся, срывался, падал под ноги другим, и его тут же топтали, проталкиваясь ближе к нам. Машина раскачивалась, как шлюпка в шторм, и каждый рывок отдавался толчком в подошвы. Спасало только то, что действия заражённых оставались бестолковыми и разрозненными. Они не координировались, но толпа всё равно понемногу находила рабочие положения просто массой и количеством попыток. Пока этого не хватало, у нас оставалось время.

Полковник полировал машину каждое утро и сдувал с неё пылинки. Сейчас его драгоценная «малышка» дрожала и стонала под весом гниющей орды заражённых, которой плевать на лак, на полировку, на то, что когда-то называлось нормальной жизнью. Я мысленно ещё раз перед ним извинился, но извинение прозвучало во мне как шепот. Полковника, скорее всего, уже не было. И полировать «малышку» теперь было некому.

Я прижал колено к крыше сильнее, чтобы снизить центр тяжести и держать баланс. Ладони скользили по гладкому металлу, и я нашёл шов, вдавил туда пальцы. Ледоруб перевёл в боевое положение. Клюв смотрел вниз. Если кто-то сумеет подняться на уровень крыши, я встречу его ударом стального инструмента в лицо. Это было единственное, что я мог предложить им вместо свинца.

— Ты не виновата.

Я повернулся к Даше. Голос вышел тише, чем я ожидал, но в нём не было обвинения. Я говорил не с ней одной, я говорил с самим собой, с чем-то тёмным внутри меня, что готово было сорваться, найти виноватого, ткнуть в неё пальцем. И я это тёмное в себе придавил. Потому что не она нас сюда привела. Я привёл. Я повёл её, я открыл дверь подъезда, я прошёл через двор. И теперь искать виноватого было всё равно что бить кулаком собственное отражение в воде.

— Я… не знала, что так получится…

Она пробормотала это, размазывая слёзы по щекам, и в её голосе не было хитрости, только обнажённая, голая правда испуганной живой души.

— Никто не знал…

Я посмотрел поверх её головы, туда, где двор уже перестал быть двором.

— Я тоже не знал…

Я снова уставился вниз и снова поймал себя на вопросе. Откуда, чёрт возьми, их столько?

Двор словно вывернули наизнанку. Земля разверзлась и исторгла своих мертвецов. Они лезли из тёмных зевов подъездов, из сырых подвалов, сочились из проходов между домами, как гной из раны. Они шли волной, сплошным потоком. Где-то в дальнем конце двора один из них упал на детской площадке, перекатился через песочницу, поднялся и поковылял дальше. Песок налип на его щёку, и он тащил с собой эту белую пыль, как несут на лбу память о другой, мирной жизни, в которой он, может быть, играл здесь с внуком.

Я видел разных. Жирных, обрюзгших, когда-то любивших пиво и диван, теперь их жир трясся при беге и ходил волнами. Худых, высохших, обтянутых пергаментной кожей, похожих на ожившие анатомические пособия, натянутые на проволочный каркас. Одного в когда-то дорогой кожаной куртке, которая теперь висела жалкими клочьями, обнажая рёбра. Другого с половиной лица, и от этого зрелища меня передёрнуло. Там, где должна была быть щека, зияла рваная дыра, и в ней работала челюсть, как у механизма, который забыли выключить. И все они, искалеченные, гниющие, мёртвые, всё равно бежали, брели, ковыляли к нам.

Даша снова прижалась ко мне теснее. Я ощутил её вес, дрожь, тепло. Она была реальной и осязаемой. Единственная живая среди мертвецов. Её плечо ткнулось мне в бок, и на секунду мне стало ясно, насколько сейчас всё висит на волоске. Один толчок снизу, один рывок машины, и она полетит вниз первой.

И в этот момент, как чёрная муха, влетевшая в чистую комнату, в голове мелькнула подлая мысль. О спасении собственной шкуры. Что если скинуть её с крыши машины. Отдать её им и подождать, чтобы они собрались вокруг визжащей девушки. Пока заражённые будут рвать её тёплое мясо, я выиграю время. Успею спрыгнуть с другой стороны, добежать до подъезда и захлопнуть дверь.

Мысль эта вспыхнула в голове на полсекунды и обожгла меня изнутри так, что я физически вздрогнул. Не от того, что она пришла. Мысли приходят сами по себе, не спрашивая хозяина, и в экстремальной ситуации в голове проносится всякое, от красивого до самого подлого. От того, что я её на полсекунды додумал. Услышал её. И мне стало так гадко, так стыдно перед самим собой, что я почти физически почувствовал во рту горечь, как от прокисшего молока.

Я не мог. Никогда не смогу. И именно потому, что эта мысль во мне жила, я понял, насколько мне важно её удержать. Чтобы не превратиться. Чтобы остаться человеком. Я обнял её свободной рукой, прижал к себе так, чтобы она держалась крепче, и почувствовал, как у неё под моей ладонью ходит лопатка, мелко, по-птичьи.

— Я тебя не отдам, — пробормотал я, и сам не понял, кому это говорил. Может быть, ей. Может быть, той тёмной мысли в моей голове. Может быть, самому себе.

Она этого не услышала.

Мы сидели в одной лодке посреди океана смерти, и лодка эта раскачивалась. Её присутствие, страх и жизнь, зависящая от меня, двигали меня дальше. Я чувствовал это почти физически, как груз на плечах, который заставляет ноги делать шаг, когда хочется лечь и закрыть глаза.

Я запустил руку в карман и нащупал телефон. Пальцы, испачканные в грязи и смазке, дрожали, оставляли на экране мутные разводы. Я достал его рывком. Ткнул в контакт почти вслепую, по памяти. Имя на экране расплылось под жирным отпечатком пальца, и всё равно я знал, кому звоню.

Прижал смартфон к уху, удерживая плечом. Руки заняты. В правой ледоруб, продолжение кисти. В левой обрез, тяжёлый, ещё тёплый от выстрела, пахнущий порохом и железом. Со всех сторон заражённые. Гудки пошли сразу. Длинные, тягучие, равнодушные, как будто кто-то нарочно отбивал такт по моим нервам.

Один.

Второй.

Третий.

Тишина на том конце давила и била по нервам сильнее любого звериного рыка. Это была тишина небытия, именно та, от которой сводило челюсти.

— Возьми трубку, — прохрипел я в пустоту, обращаясь к призраку из прошлой жизни. — Слышишь меня? Возьми.

Гудок.

Собственное дыхание звучало сипло и рвано, как у загнанной лошади. Рядом, у моего бедра, сипела Даша, давилась воздухом, старалась дышать тихо. Снизу заражённые били по машине, будто хотели разобрать её на винтики, разорвать металлическую плоть, чтобы добраться до плоти живой.

Гудок.

— Ну давай же…

Голос срывался, становился чужим.

— Ты же всегда берёшь. Всегда…

Но она не брала. Я это знал. И понимал это яснее, чем хотелось, и всё равно цеплялся за своеобразный ритуал. За этот невидимый, тонкий мостик в прошлое, в нормальную жизнь, в ту, где трубку всегда брали с третьего гудка, и тёплый знакомый голос отвечал на том конце, и спрашивал, как у меня дела. Сейчас я стоял на капоте чужой машины с обрезом в руке и ледорубом и слушал гудки в пустоту, и эти гудки были, может быть, самым страшным звуком за весь этот день. Страшнее рычания. Страшнее ударов по металлу. Страшнее запаха.

Телефон всё ещё был прижат к уху, и я ощутил тупую, свинцовую пустоту внутри. Раньше этот жест был рефлексом. Снял трубку, услышал голос, мир на секунду собирается обратно. Сейчас это было похоже на разговор с обрезанным проводом. На стук в дверь, за которой никого больше нет.

— Что ты делаешь?

Даша шепнула это, глядя на меня снизу вверх, и в её взгляде был не упрёк, а тихая тревога за меня.

— Разговариваю с гудками.

Я сбросил вызов. Экран погас. Сунул телефон обратно в карман. В кармане он стал очередным мусором из прошлой жизни.

Картина внизу изменилась. Хаос начинал приобретать структуру, и от этого стало хуже. Они уже лезли друг на друга. Голод, который заменял им интеллект, подсказывал решение. Один вставал на другого упавшего, цеплялся обломанными ногтями, тянулся к краю крыши. Другие давили сзади. Они не думали и не строили планов, вместо планов работала тупая масса, и эта масса находила путь, как находит путь вода — не понимая, не зная, но всегда вниз, всегда туда, куда тянет.

Крыша давала преимущество в высоте. Только время уходило, как кровь из пореза, и я чувствовал, что эта кровь уже течёт у меня по запястьям.

— Слушай, — произнёс я, не глядя на Дашу, и всё равно ощущая её присутствие каждой клеткой кожи. — Дыши через нос. Тише. Не двигайся резко. Это нам сейчас единственный шанс.

Даша опустила взгляд и прикусила губу, будто признавала мою правоту. И всё равно я чувствовал, как она дрожит, слышал, как стучат у неё зубы, это была физика тела, которое с холодом и страхом ничего не может поделать.

Снизу раздался сухой, неприятный треск. Жрун, тот, что пошустрее, вырвал дворник с мясом. Серые пальцы скользнули по лобовому стеклу, нашли упор, и он подтянулся. Его лицо возникло прямо подо мной, в полуметре от моего ботинка. Глаза затянуты бельмами. Рот раскрыт в немом вопле, губы порваны, обнажая чёрные, гнилые пеньки зубов.

От него пахнуло так, что меня качнуло. Это был запах смерти, концентрированный и сладковатый дух разложения. Он будто лип к нёбу. Я сглотнул, и горло ответило сухой болью, словно я песка решил глотнуть.

Рефлексы сработали быстрее мысли. Я не раздумывая саданул ледорубом вниз, коротко, с замахом от плеча. Клюв вошёл в теменную кость с влажным, чвякающим звуком, словно я пробил гнилую доску. Жрун дёрнулся всем телом, попытался ухватить меня свободной рукой, пальцы сорвались, он обмяк и рухнул вниз, увлекая за собой ещё одного, ломая их живую пирамиду.

Даша вздрогнула и набрала воздух, чтобы пискнуть. Я положил ладонь ей на затылок, мягко, но настойчиво, прижал её голову к своему боку, чтобы любой её звук ушёл в ткань моей куртки, не наружу.

— Тихо.

Она замерла, и я почувствовал, как у неё под моей ладонью ходит маленький частый пульс, и дыхание её, рваное и горячее, идёт сквозь мою куртку, тёплыми короткими толчками.

Я увидел второго. Он уже лез следом по телам упавших, с упорством механизма. Я ударил снова. Потом ещё раз. Сталь входила в плоть, крушила кость. Руки наливались тяжестью. Плечо ныло после выстрела. Каждое движение отдавалось в спине тупой болью. Я работал, как мясник на бойне, и работа эта никак не кончалась, потому что мясо приходило само, шеренгой за шеренгой, без передышки.

— Какого… их столько… Почему?

Я выдохнул это, и пот залил мне глаза, защипал, заставил моргать чаще. Соль попала на ресницы, и я заморгал быстрее, потому что в моменты, когда лезвие ходит в воздухе, потерять ясность зрения — потерять секунду, а секунда сейчас могла стоить нам обоим жизни.

Она рискнула посмотреть вниз. Лицо у неё стало цвета мела.

Я перевёл взгляд на обрез. Он лежал в ладони тяжёлый, холодный, как окончательный приговор. В памяти всплыло, как мы шли сюда полчаса назад. Как она ступала рядом, стараясь дышать тихо. Как я держался ближе к стенам. Как самонадеянно повторял себе: выйдем, заберём продукты, вернёмся, всё. И внутри будто щёлкнул тумблер. Та жизнь закончилась. Началась другая. Теперь экономить надо всё. Воду. Крошки еды. Силы. Нервы. Патроны.

Патроны особенно. Они стали валютой. Самой твёрдой. Один патрон. Одна жизнь.

Даша снова вцепилась в мою ногу. Уже иначе. Она перестала дёргать и тянуть вниз. Она просто искала опору в этом шатающемся мире. Её грудь снова прижалась к моему бедру, через тонкую ткань я чувствовал тепло. И в голове вспыхнула мерзкая мысль, циничная и человеческая. Тело всё равно живёт. Оно всё равно чувствует тепло, даже если ты уже в аду.

— Ты сбиваешь мне баланс, держись за машину.

Она послушалась. Схватилась за шов крыши, пальцами вдавилась в металл, будто пыталась стать частью машины. Я кивнул ей одобрительно.

Я снова посмотрел вниз и понял, что передышка закончилась. Они полезут снова. Со стороны это опять выглядело как обучение, хотя я не видел там никакого плана. Один, грузный, в разорванной рубашке, оступился, и на него тут же полезли другие. Второй упёрся ему в спину, потому что сзади давили ещё. Третий, худой и юркий, оказался выше остальных и уже цеплялся за край крыши, подтягиваясь на жилистых руках. Толпа просто перебирала варианты телами, и некоторые из этих вариантов работали.

Мне пришлось сменить стойку. Я расставил ноги шире, почти сел, чтобы держать баланс на скользкой поверхности. Крыша жалобно скрипнула. Металл чуть прогнулся под моим весом. Машина выдержит ещё немного, сталь крепка, и всё равно это не бункер.

Я вспомнил, как сосед хвастался перед мужиками, как рассказывал про год выпуска, про «миллионный» двигатель, про стойки, про кузов. Я тогда не слушал. Сейчас я пытался выудить из памяти хоть слово о прочности, о том, сколько выдержит крыша, когда под ней живой шторм.

В голове бился один вопрос.

Выдержит?

Выдержит ли она нас двоих и напор орды заражённых?

— Ты… ты меня ненавидишь?

Даша вдруг спросила это, и голос у неё дрожал, и в нём слышался срыв, и я понял, что она сейчас не про меня спрашивает, она про себя. Она боится, что довела меня. Что сорвала всё. Что я её виню. Это её мучает не меньше, чем сами заражённые.

— Нет.

Я ответил спокойно, без раздражения, и постарался, чтобы в моём голосе не было ни тени холода. Потому что от моего ответа сейчас зависело, соберётся она внутри или окончательно развалится.

— Не ненавижу. Ты живая, ты испугалась, любой бы испугался. Давай просто выживем.

Она кивнула, и из её глаз потекли слёзы, но беззвучно, как у людей, которые научились плакать без рыданий, потому что рыдания сейчас означали бы смерть. Я смотрел на её лицо краем глаза и думал, что она держится лучше, чем я ожидал. Лучше, чем многие в её положении могли бы.

Я не хотел думать, что будет, если они снимут нас с крыши. Только воображение против воли само рисовало зубы, вгрызающиеся в плоть, руки, рвущие сухожилия, и всё это умножалось на тупой голод. Видел я уже, как люди пропадают в толпах заражённых поменьше за секунды, превращаясь в чавкающее месиво. Этот образ во мне сидел, как заноза, и я его выдавливал из головы, потому что давать ему место — значит замедлять собственные руки.

Я быстро огляделся. Дом стеной. Балконы, заваленные хламом. Окна, чернеющие провалами или блестящие грязными стёклами. Ни одного живого лица. Ни одного силуэта. Мёртвый город смотрел на наше жертвоприношение слепыми окнами и молчал. И в этом молчании было что-то такое окончательное, что я понял — больше никто к нам не выйдет. Помощи не будет. Соседи или мертвы, или прячутся, или сами стали этой толпой внизу. Мы одни. И двор, в котором я прожил столько лет, сейчас смотрел на нас не как родной двор, а как чужой, безразличный полигон, на котором кто-то посторонний устроил эксперимент.

А снизу снова настойчиво, молча и страшно лезли заражённые.

Я ударил ледорубом, метя в плечо ближайшему. Попал. Клюв зацепился за ткань куртки, пробил кожу, скрежетнул о кость. Я рванул инструмент на себя, выдирая его с мясом. Ударил снова. Руки уставали. Я чувствовал, как быстро уходит ресурс. Плечи горели. Запястье ныло от вибрации удара. Ладонь стала мокрой, и рукоять скользила, и я её перехватывал каждые два-три удара, чтобы не выронить.

Даша рядом всхлипнула, звук оказался полон отчаяния. Она тут же прижала ладонь ко рту, будто вспомнила правило, и начала дышать через нос, со свистом, чтобы не закричать. Она делала единственное правильное действие, которое сейчас могла делать. Не мешала мне.

Я поднял обрез. Левая рука сама искала спусковой крючок. Палец лёг на холодный металл, и внутри всё потянуло к простому решению.

Второй выстрел…

Нет. Второго выстрела уже нет. Есть последний. Первый я выпустил сгоряча. Глупо. Расточительно.

У меня оставался последний патрон. Один. Единственный. И этот патрон уже не про «снести ещё одного упыря».

В голове сложилась простая и страшная схема.

Первый вариант. Выстрелить в толпу, снести кому-то голову, выиграть минуту. Минуты тут стоили дорого, только море под нами казалось бесконечным, и минуту оно съедало быстро.

Второй вариант. Оставить патрон для милосердия. Если они сорвут её с крыши, если они начнут рвать её живьём у меня на глазах, и я пойму, что уже не успеваю её вытащить — я не позволю им мучить её живой. Эта мысль меня резанула изнутри, как стекло, и я сжал зубы. Но я не имел права прятаться от неё, потому что в этой ситуации не подумать о таком — значит обмануть себя и её.

Третий вариант. Выстрелить в себя, когда станет ясно, что выхода нет, что кольцо замкнулось, что сталь в руке уже не держит край. Подлое, сладкое малодушие, которое шепчет, что так легче.

Я смотрел на стволы обреза. Ладонь вспотела так сильно, что лакированное дерево приклада стало скользким, как мыло. В кармане последний патрон жёг мне руку, и вместе с этим жжением я чувствовал ещё одну вещь.

Решение приближалось.

Оно шло со скоростью этих мёртвых ног снизу, и оно уже входило в двор, влезало на капот, тянулось к крыше.

Через несколько минут я нажал на курок.

Глава 3

До жизни такой я докатился из-за голода. Желудок жгло так, словно внутри развели костёр и забыли потушить. Боль резала под рёбрами, поднималась волнами к горлу и заставляла сглатывать, ловить воздух, прислушиваться к собственному телу, как к чужому. Никакой прихоти тут не было, только острая необходимость. Организм требовал еды так же грубо, как требует кислорода, когда тебя держат под водой.

Я проснулся на вдохе резко, будто кто-то влупил кулаком в солнечное сплетение. Сел рывком, ладонью прижал живот и несколько секунд проверял простую реальность. Кожа под футболкой была тёплой, пальцы чувствовали ткань, сердце колотилось, а внутри продолжало ворочаться горячее и злое ощущение беспомощности. Сон отступил сразу, а голод остался.

Темнота держала комнату плотной массой. Я давно не включал свет. Две недели, возможно немного больше. Даты расползлись и потеряли смысл, как следы на мокром асфальте. Смысл держали другие числа. Количество банок в коробке под столом. Бутылки воды у стены. Таблетки в блистере. Спички в коробке. Всё, что можно пересчитать и потрогать, ещё поддавалось контролю.

Я носил эти цифры в голове, как люди носят ключи в кармане. Стоило на секунду забыть, и сразу накатывало чувство, что дверь уже распахнули. Я мог не помнить, какой сегодня день, зато помнил, где лежит каждая банка и какая из них открыта. Я понимал, что ошибка в учёте превращается в ошибку, которая немедленно отразится на моём желудке, а пустое брюхо ошибок не прощало.

Я спустил ноги на пол и посидел, не вставая. В такие дни я сначала слушал. Квартира отвечала гулкой тишиной, и любой лишний звук выглядел чужим и инородным. Я ждал, пока тело перестанет трясти от пробуждения, пока в голове соберётся план хотя бы на ближайшие пару часов.

Снизу, из подъезда, доносились звуки, знакомые до тошноты. Сухой хруст мусора под ногами на лестничном пролёте, словно по битому стеклу волочили подошвы. Звуки, будто ногтями царапали металл перил. Короткий глухой удар, похожий на случайный удар тела о стену. Пауза. Затем всё начиналось снова.

Я уже не вздрагивал. Звуки стали фоном. Они шли рядом с моим дыханием, жили под полом, а я жил над ними. Пришлось учиться существовать с ними, потому что другого выхода не оставалось. Каждый вдох превращался в упрямство, каждый выдох напоминал, что я всё ещё здесь, а значит, рановато ещё устраивать себе похороны.

Потолок висел низко. Высота оставалась прежней, но давило само ощущение, будто стены набухали от сырости и медленно поджимали меня к центру. Я поднялся и сделал шаг. Пол отозвался привычным скрипом половицы, и я поймал себя на том, что ставлю ногу осторожно, перекатываю её по доскам, как по тонкому льду. Привычка появилась быстро. Дом стал местом, где осторожность немного важнее скорости. Да и куда мне вообще торопиться?

Воздух в комнате давно имел запах нежилого помещения. Сырость и дым от далеких пожаров вцепились в обои, мебель, одежду. Стоило приоткрыть окно на пару сантиметров, и уличная вонь входила по-хозяйски, расползалась по углам, забиралась под язык. Запах разложения и мокрой грязи смешивался с дымом и делал дыхание тяжёлым.

Я прошёл к столу и на ощупь нашёл коробку с консервами. Мягкий отсыревшим картон всё ещё был прочным. Я провёл ладонью по крышкам банок и пересчитал их пальцами. Металл жести отвечал прохладой. От этого прикосновения голод разгорался сильнее, словно тело понимало, что еда лежит рядом, только у еды есть цена.

Открытая банка тушёнки стояла в холодильнике, накрытая небольшим блюдцем. Я открыл её вчера и после каждой еды убирал обратно. Холодильник всё ещё гудел на кухне, и я не собирался выбрасывать еду из-за собственной паранойи раньше, чем отключится электричество. Если оно пропадёт, открытую банку придётся доесть первой. Пока же холод был ресурсом, таким же реальным, как вода и свечи.

Я медленно протянул руку к банке. Крышка была согнута и поддета ножом ещё вчера, о край можно обрезать палец, если взять неловко. Взял ложку, коснулся ею бортика. Звякнуло. Я замер и прислушался к тишине после звука. Внизу продолжали скрести.

Зачерпнул густую, жирную массу и поднёс ко рту. Запах мяса ударил в нос и на миг обманул, будто распахнул дверцу в прежнюю жизнь, в которой запах еды означал кухню и разговоры, а не расписанные по календарю ресурсы. Я заставил себя есть медленно. Держал каждый кусок во рту лишнюю секунду, разминая и растягивая ощущение. Соль. Жир. Специи. Вкус грубый и тяжёлый.

Желудок притих, словно зверю бросили кусок. Пауза длилась недолго. Через несколько вдохов голод поднял голову снова. Сколько он может отнять у тела, прежде чем тело начнёт отнимать у меня разум. Я поймал себя на мысли, что иду по тонкой линии. Чуть шаг в сторону, и начну грызть всё, что попадается, лишь бы заглушить огонь под рёбрами.

Я сглотнул и запил водой. Тёплой, из бутылки. Покупной. Крану я доверял меньше, чем любому шороху в подъезде. В первые дни мне попалась памятка, где водопроводную воду называли одним из возможных источников заражения. Кто это написал и на чём основывался — понятия не имею. Но пока оставалась покупная, проверять чужую версию на себе я не собирался. Если станет совсем туго, придётся кипятить воду из-под крана и надеяться, что опасность вообще была реальной, а не очередным сетевым слухом.

Плотно закрутив крышку на бутылке, я поставил её рядом с другими, выстроенными у стены чисто машинально. Бутылки стояли молча, и их молчание успокаивало больше любых слов. Думать о большой дыре в моей реальности отчаянно не хотелось. Сознание всё ещё цеплялось за ежедневные ритуалы.

Я поднялся и сделал два шага к кухне. По полу промелькнуло серое, низкое, почти бесшумное. Мышка.

Странное зрелище. Еды почти нет, а грызун всё равно жил рядом. Значит, где-то оставались крошки. Она хорошо умела находить то, что я пропускал. Мышь замерла на секунду, повернула голову, будто измеряла меня, и мне показалось, что в темноте различался её напряжённый взгляд. Маленькая, юркая, дерзкая. Уши торчали, хвост тянулся тонкой ниткой, лапы стояли так, словно она готовилась сорваться в бег.

В голове щёлкнуло. Пищи у меня мало, а мышь тоже пища. Это белок и калории. Да, их немного, но это энергия для организма. В прошлой жизни я бы поморщился и пошёл за отравой, потом пожаловался бы на антисанитарию. Сейчас мысль о том, чтобы поймать её, звучала разумной и даже обязательной. Брезгливость закончилась на третьи сутки, когда запасы показали дно.

Я прошептал себе под нос: «подойди», даже не зная, кого уговариваю больше, зверька или собственный желудок. Мышь дёрнула носом и исчезла под шкафом, ушла туда с ловкостью акробата, оставив после себя пустое место на полу.

Злиться на мышь значило тратить силы впустую. Это всё равно, что злиться на голод или на дождь. Нужен был порядок. А порядок начинался с простого шага, и простые шаги держали меня на плаву, не давая утонуть в океане безумия.

Открыл шкафчик. Пальцы нашли пакет сухарей. Последние остатки. Раньше крошка считалась мусором. Теперь крошка стала ресурсом. Я высыпал горсть в пластиковую крышку от контейнера и поставил у стены, там, где мышь показывалась. Рядом положил пустую кастрюлю, наклонил её так, чтобы край висел над крышкой и держался на слабом упоре. Детский способ. Примитивный. В таких временах примитивное часто работает лучше сложного.

Дальше всё решала ловкость. Успею ли я прижать кастрюлю, когда мышь зайдёт внутрь. Хватит ли у меня реакции, когда от голода дрожат руки. Я проверил упор ещё раз, пальцем сдвинул кастрюлю на миллиметр, вернул обратно.

Слово «ловкость» потянуло по ассоциации за собой другое, давно забытое. Кикбоксинг. Ноги и руки помнили удары, корпус помнил защиту, дыхание умело держать темп. Я занимался всерьёз, пока жизнь не свернула туда, где боксёрские связки ничего не решали. Сейчас слово «кикбоксинг» звучало жалко. Тогда он означал ритм и твёрдость. Теперь воспоминание о теле, умевшем больше, чем нынешнее.

Я вернулся к банке тушёнки и съел ещё две ложки. Потом остановился. Ложка в пальцах слегка согнулась. Металл сдался под хватом, как сдаётся всё, что долго держат в напряжении. Понадобилась вся жёсткость, чтобы не превратиться в животное, готовое вылизать банку до металла и потом до крови грызть её край. Остаток я снова накрыл и убрал в холодильник. Еда уже стала слишком дорогой, чтобы травиться ею из-за собственной лени.

— Ты себя угробишь, Артём, — сказал я тихо.

Имя резануло слух. Я давно не называл себя по имени. Имена стали лишним и утратили смысл. В этих стенах нужны тишина, расчёт, терпение. Подошёл к окну и отодвинул край газеты, заклеившей окно, оставил узкую щель, такую, чтобы видеть и не выдать себя.

Во дворе бродили заражённые. Слово «зомби» я избегал. Оно звучало киношно и легкомысленно. Было слишком дешёвым для происходящего. Я называл их по-разному. «Пустые». «Жруны». «Эти». Иногда просто «они». Смысл оставался один. Когда-то это были люди, теперь уже нет. Они превратились в ходячий голод. Человека там внутри уже не было. Осталась только жажда пищи.

Пустые передвигались медленно, покачиваясь, спотыкаясь о мусор, цепляясь ногами за то, что раньше убрали бы дворники. Иногда они наступали на тела. Тела лежали там, где упали, и уже стали частью двора. Никто их не убирал. Город перестал быть городом в прежнем смысле. Он стал местом, где наружу вышло всё, что раньше пряталось за словами про службы, медицину и порядок. А дворники остались. Они ходили по двору. Только работа у них стала другой и лица тоже.

Я машинально оценил расстояние от подъезда до дворовой арки. Десять метров. Потом дорога. Ещё двадцать до угла магазина. Магазин выглядел как разграбленная консервная банка. Осколки стекла поблёскивали, когда сквозь тучи пробивался редкий свет. Хруст снизу приходил именно оттуда. Стекло давилось подошвами. Эти звуки стали музыкой улицы.

Один пустой, с оборванным рукавом и голым локтем, покрытым грязью и коркой засохшей крови, шёл, волоча ногу, и каждые два шага качался, будто в нём перекатывали мешок песка. Другой, худой, вытянутый, держал голову под странным углом, и мне всё время казалось, что она сейчас оторвётся. Они не спешили. Мне казалось, что пустые ищут хоть какой-то ориентир — прежде всего звук и движение. Насчёт запаха я тогда только гадал. Но настойчивости им хватало и без понятных мне правил, и от этого становилось холодно.

Вонь шла от них, от тел, от мусора, от дыма. Откуда дым? Город горел уже вторую неделю. Пожары не были яркими, телевизионными, но огонь упрямо тлел. Где-то он разгорался, где-то почти угасал. Естественно, их никто и не думал тушить. Больше некому. Дым стелился по улицам, лез в окна, оставлял на языке горечь.

Я задержал дыхание и посмотрел вправо. Через два двора торчал остов сгоревшей маршрутки. Каркас почернел и стал памятником. Эвакуации не было. Были попытки. Были крики. Давка. Потом тишина. За тишиной следом пришёл непрерывный хруст стекла.

Отпустив газету, я отступил назад. Голод напомнил о себе снова, уже тише, настойчивее, не вспыхивая сразу. Это значило, что мозг получит пару минут на расчёт.

Думать — это единственное, что я делал по-настоящему хорошо. В прежние времена я называл это анализом, любил строить цепочки, ловить смыслы, чувствовать себя умнее остальных. Теперь умение думать стало простым навыком выживания. Одним из многих. Не погибнуть в первые пять минут после выхода за дверь. Здесь ум не играл в шахматы. Он считал шаги и шансы, высчитывал цену ошибок.

Остановился я у зеркала в прихожей. Оно висело криво ещё до всего. Тогда я всё собирался поправить, откладывал на потом, копил эти мелкие «потом», пока они не сложились в одну большую привычку жить криво на постоянной основе.

Отражение встретило меня молча. Парню двадцати двух лет полагалась резвость и наглость, а в зеркале стоял затравленный, голодный пацан, по которому жизнь уже два раза проехалась катком. Лицо осунувшееся. Щетина на щёках и подбородке легла густым налётом. Под глазами сидела тёмная усталость последних недель. Плечи опустились, спина сутулилась.

Раньше живот выдавался вперёд мягкой округлостью. Слишком много кнопок «заказать» в прежней жизни, слишком мало движения, слишком много «завтра начну».

Сейчас штаны стали сидеть свободнее. Лишние килограммы сгорели. В нормальном мире я бы радовался, сделал бы фото, написал бы бодрый текст про силу воли. Сейчас всё это не имело значения, а сила воли значила совершенно другое. Что? Да, например, способность не сорваться, не закричать, не выйти в подъезд с голыми руками против пустых.

Я тронул ребро ладонью и почувствовал кость. Ещё немного, и скелет начнёт проступать под кожей. Голод вынимал лишнее, как из мебели, когда её решают оттащить на помойку. Мысль вышла злой и смешной, и мне захотелось коротко хмыкнуть, только я сдержался.

— Тренер бы охренел, — прошептал я отражению. — Артём, видишь, можешь когда захочешь! Запустил себя, а сейчас снова в форме, только подкачаться надо, а то худой совсем. Ничего, правильный каркас — начало всего.

Цена вот только... Высоковата вышла. Конец света.

Я вернулся к рабочему столу. Там лежал телефон. Зарядка была подключена, режим экономии включён. Интернет ещё жил. Слабый, дёргающийся, как пульс умирающего паралитика. Сеть то падала, то возвращалась.

Пальцы сами пролистали контакты.

Мама. Папа.

Я давно не открывал эти имена. Они стали табличками на двери, и за ними зияла космическая пустота. Их не нашли.

Четыре года назад они ушли в горы. Для них это было не развлечение. Они жили этим. Снаряга, треки, перепады высот, ночёвки под открытым небом. Отец называл это свободой и говорил так, будто свобода измеряется количеством пройденных километров. Мама улыбалась и шла рядом. Ей нравилось, когда радовался папа. Потом их не стало.

Лавина сошла внезапно. Так спасатели написали в заключении. Были поиски. Вертолёт. Группа. Дроны. Потом отчёт. Потом слова «скорее всего» и «тела не обнаружены». И в моей жизни наступила тишина, как в пустой комнате, из которой вынесли всю мебель и забыли закрыть окно.

Я помнил бумагу отчёта. Сухие строки и чужие формулировки лежали на столе, а мне хотелось встряхнуть лист, словно из него могли выпасть родители. Я перечитывал одно и то же, ловил себя на том, что смотрю в одну точку, и вдруг понимал, что прошло полчаса. Горе умеет красть время лучше любого вора. Не было их могил, не было даже точки на карте, куда можно прийти и поставить цветы, чтобы мозг поверил в факт утраты. Осталась только пустота, жившая внутри и тянувшая вниз. Эта пустота и выключила меня, как прибор от сети.

Универ я бросил просто. Просто перестал туда ходить. Сначала неделю, потом две, потом месяц. В какой-то день стало поздно возвращаться, и мир проглотил моё отсутствие. Странно, что даже товарищи по учёбе, которые казались мне друзьями, приняли моё отсутствие в своей жизни спокойно.

Деньги всё равно были нужны, чтобы жить. Но всё дело в том, что жить я тогда не хотел. Или мне это только так казалось?

Свою роль сыграло то, что папа и мама оставили мне в наследство — квартира и лавка. Маленькая пекарня у остановки. Обычная торговая точка, державшаяся на привычке района и тетрадке с долгами, записанными карандашом. Выпечка, хлеб, кофе, пирожки. Там работала женщина, знавшая всё лучше меня. Она была рядом с моими родителями очень давно, лет семь или девять, возможно больше. Она умела печь, продавать, считать, делать заказы, ругаться с поставщиками, улыбаться так, что люди возвращались. Она держала пекарню на своих плечах, а я приходил в конце недели, забирал деньги и говорил себе, что всё это в моей жизни временно.

Я помнил, как стоял за прилавком и делал вид, что разбираюсь в муке и поставках. Руки у меня оставались чистыми, а у неё пальцы были в муке, в сахарной пудре. Я стеснялся собственной пустоты и прятался за деловым лицом. Она смотрела на меня так, как смотрят на взрослого ребёнка, взявшегося за нож и уверяющего, что не порежет палец.

Потом я говорил себе это снова.

И снова.

И снова.

Пока конец света не превратил мою временность в приговор.

Потом я бросил тренировки и начал превращаться в тень. Бессмысленную версию себя, живущую без цели существования. Выполнял базовые вещи. Ел, пил, ходил в туалет. На этом и держался.

Я убрал телефон. Воспоминания вредили, если они не давали решения. Решение крутилось вокруг трёх вещей. Ресурс, безопасность, выход.

Мой ресурс заканчивался. Консервы. Вода. Всё имело предел. Я вёл учёт с маниакальной точностью. Отмечал каждую ложку, каждый глоток, каждую таблетку, каждую спичку. Арифметика оставалась упрямой. Запасы таяли, и вместе с ними таяло время, когда я мог позволить себе роскошь сидеть дома.

Безопасность пока держалась. Закленные газетами на скотч окна. Тишина. Осторожность. Иллюзия крепости. Я знал цену этой иллюзии. Но это была пауза, передышка. Я слышал, как заражённые скребутся внизу. Я чувствовал перемену в их поведении. Их число росло, а настойчивость всё возрастала, становилась злее. Каждый раз ловил себя на том, что вслушиваюсь в каждый скрип, будто хочу заранее узнать момент, когда моя крепость сдастся.

Выхода не было. Ни настоящего, ни придуманного. Карта района лежала в голове, как схема смертельной игры вроде «Королевской Битвы». Маршруты, построенные мной на столе, рассыпались при первой проверке. Куда бежать? Чем драться? С кем говорить? Мир за дверью стал лабиринтом, где каждый поворот ведёт к угрозе, а дверь часто ведёт в тупик.

Я сел на стул и прикрыл глаза. Сердце стучало тяжело. Слушать дом и улицу изрядно надоело, но больше всего достало слушать свои мысли. Внутри поднялся вопрос, что дальше. Тихо сидеть и ждать, пока банки закончатся? Не лучше ли выйти туда, где по битому стеклу ходят те, кто когда-то был людьми? Так меньше мучаться. Голодная смерть — такая себе перспектива.

Оставаться взаперти и дальше, значило медленно угасать. Выходить значило поставить жизнь на один рывок. Меня пугало и то, и другое. Я признал это честно. Что поделать... Героем я не был. Мне хотелось прожить ещё один лишний день.

Из-за шкафа раздалось тихое шуршание. Мышь снова вышла на охоту. Я замер. Раньше звук раздражал бы, теперь он казался почти дружелюбным. Живое существо в квартире искало еду и боялось. Прямо как я.

Поднялся и тихо подошёл к ловушке. Приманка лежала на месте. Крошки пахли сухим хлебом и старым маслом. Кастрюля стояла под нужным углом, край завис над крышкой, упор держался на тонком равновесии. Я присел рядом, чтобы быть ниже уровня окна. Ладонь легла на край кастрюли. Пальцы напряглись, стали жёсткими. Дыхание я делал коротким и тихим. Шуметь здесь, значило звать смерть.

Время растянулось. Я слышал с улицы хруст и скрежет стекла. Слышал, как в подъезде кто-то бьётся о стену и снова начинает шоркать. Даже живот мой урчал тихо и зло, напоминая, что внутренние монологи еды не заменяют.

Ладонь на кастрюле начала потеть, и я стёр влагу о штаны, почти не двигая локтем. Мне хотелось почесать шею, поправить затёкшую ногу, вздохнуть глубже, только любое лишнее движение могло спугнуть добычу. Я смотрел в одну точку, считал вдохи, будто счёт удержит руку от дрожи. Голод делал меня раздражительным, и раздражение приходилось убирать внутрь, иначе оно вырвется звуком.

Мышь показалась снова. Сначала нос. Потом голова. Потом весь серый комок, быстрый и осторожный. Она остановилась у крошек, понюхала воздух, повернула голову в мою сторону, будто слушала меня. Я держал ладонь на кастрюле и заставлял руку оставаться каменной.

Она сделала шаг, потом ещё. Взяла крошку. Подняла морду. Застыла. Я сидел на полу и держал дыхание короткими порциями. Сердце било в груди, и я ловил этот стук, как звук, который может сорваться наружу.

Мышь сунулась дальше. Ещё одна крошка. Ещё. Хвост дрожал тонкой ниткой, и я видел это отчётливо. Живые дрожат, когда боятся.

Кастрюля качнулась на миллиметр, когда мышь вошла под край. Я почувствовал этот миллиметр через ладонь, будто по нерву прошёл ток. Сердце толкнуло рёбра, и ладонь сама нашла правильное давление.

Я выдержал полсекунды. Потом прижал.

Металл ударил о пол глухо. Звук вышел громче, чем я планировал. Я застыл и слушал, как откликнется дом. Тишина удержалась, будто стены приняли этот удар внутрь и оставили его там.

Под кастрюлей заскреблось быстро, панически. Мышь билась и искала выход. Кастрюля дрожала под ладонью, и эта дрожь передавалась мне, словно мы оказались связаны одной верёвкой.

Я держал добычу и понял, что у меня трясутся руки. Голод шёл по мышцам, усталость держала суставы в скобах, и весь мир сжался до кастрюли и крошек на полу.

Я наклонился ближе и услышал тонкое царапанье, короткие рывки, сбитое дыхание. Это было слишком похоже на меня. Я поймал её, и хватило одного движения, чтобы закончить историю, но внутри оставалась какая-то ступень, на которую я ещё вставал.

— Ладно, беги отсюда, — прошептал я. — Я тебя ещё поймаю.

Я поднял кастрюлю медленно, чтобы металл не ударил второй раз. Мышь рванула наружу и вжалась в стену, как тень, которую сдуло ветром. Она пролетела вдоль плинтуса, нырнула под тумбу и исчезла в щели.

Я остался на полу и смотрел туда, куда она ушла. Думал о том, что я пока держусь за слово «человек» так же, как держусь за кастрюлю. Думал о том, что она стала мне чем-то вроде живой точки в квартире, где всё остальное давно перестало разговаривать.

Она высунулась на мгновение из-за угла тумбы. Маленькая морда, две бусины глаз. Она застыла, будто проверяла, остаётся ли путь свободным. Я заметил этот взгляд и удержал его.

— "Спасибо" не надо, — сказал я тихо. — Просто живи.

Мышь исчезла окончательно.

Я сидел на полу и уже думал о следующем шаге. Чем накрыть её в следующий раз, чтобы звук ушёл в ладонь. Где держать крошки, чтобы она пришла туда, куда надо. Как сохранить остатки тушёнки на завтра, чтобы не вставать утром с тем же огнём в пустом брюхе.

Думать снова стало полезно.

Значит, проживу ещё день.

Глава 4

Я опустился на стул так, будто каждое движение выедало остаток сил, и уставился на входную дверь. Полотно сидело в коробке плотно, с тугой посадкой, которая в обычной жизни означала нормальную работу мастера. Сейчас эта плотность означала совсем другое. Пока дверь держится, между мной и подъездом остаётся слой дерева, металла и замка, и этот слой решает, сколько у меня будет времени.

В подъезд я не выходил так давно, что перестал удерживать в голове точную дату. Память оставила отрезок, а дальше шёл провал, как на месте вырванного кадра. Причина лежала на поверхности. Там, за дверью, риск, и этот риск давно перестал выглядеть теорией.

Второй этаж давал сразу два счёта, и оба были правдой. Заражённые редко лезли наверх с той же настырностью, с какой ломились к первым дверям у входа, и это работало на меня. Но если они решат подняться сюда, лестница превратится в коридор без манёвра, а коридоры я ненавидел ещё в прежней жизни, когда проигрывал спарринг только из-за того, что отступать было некуда.

Язва этой мысли снова полезла в голову, и я в который раз прокрутил пути отхода. Подъезд, лестница, площадка, выход во двор. Я пытался представить темп, дистанцию, угол обзора, пытался понять, где я смогу развернуться и где меня зажмут. Каждый вариант заканчивался одинаково. Любой маршрут упирался в стену или в дверь, а дверь без ключей и без секунды форы мало чем отличается от стены.

Снизу снова пришёл скрежет. Низкий, металлический, с противным заусенцем на слух. Они царапали металл. Дверь подъезда или решётку у входа. Движение повторялось, как у руки, которой дали одно задание и отняли всё остальное. Это было хуже всего. Злость хотя бы объяснима. Жадность тоже. А здесь работал пустой цикл, и он продолжал крутиться, пока у механизма оставалась сила.

Я поднялся и прошёл в коридор, удерживая шаг лёгким. Половицы знали мой вес и отвечали на него скрипом, который я научился угадывать заранее. Я остановился у стены и прижал к ней ухо. Ловил дом, как ловят радиопомехи, выцепляя в них полезный сигнал. Внутри квартиры стояла тишина, и в этой тишине слышалось моё дыхание. Оно шло глубже, чем ожидалось, и от этого становилось тревожно, потому что глубина дыхания выдавала адреналин.

За стенами квартиры я превращался в цель. Здесь, внутри, я держал территорию, как держат место под тренировку, когда знаешь каждый метр и каждый угол. Я помнил, где тянет от окна, где плохо закрывается створка шкафа, где холодильник щёлкает в паузе, и даже эти мелочи создавали ощущение рамки. За дверью рамка исчезала, и вместе с ней исчезал контроль.

Я вернулся к столу и открыл заметки. Дневник у людей для эмоций. У меня вместо дневника шёл учёт. Сухая строка, цифра, остаток. Я писал это ради фактов. Писал, чтобы утром помнить их и вечером дотянуть до следующего дня, пока дисциплина ещё держит меня.

«Вода — осталось…»

Я посмотрел на запасы и удержал взгляд на вещах, возвращая себя к фактам. Большая бутыль для кулера почти полная, около пятнадцати литров. Ещё три бутылки по полтора. Пара маленьких ёмкостей, в которых вода стояла на дне и давала ложное чувство запаса. В сумме выходило примерно двадцать пять литров. Если держать норму и не дёргаться, этого хватит надолго. Если сорваться на жадные глотки, дело закончится быстрее, чем заражённые доберутся до двери.

Мысль ударила сухостью. Я сглотнул, и горло ответило шершавым ощущением, которое появляется, когда организм требует воды, а ты начинаешь с ним торговаться. Я знал простую вещь. Сейчас пить рано. Сейчас надо считать. Сейчас надо сохранять привычку сдерживаться, потому что привычка контролирует желание, когда вокруг всё летит.

«Еда — тушёнка…»

Тушёнка осталась от прежней жизни, от той, где слово «запас» означало лишнюю банку на полке и пару дней лени. Сейчас оно означало границу между жизнью и смертью. В первые дни я ещё варил макароны. Клал туда тушёнку. Делал вид, что готовлю ужин, как раньше. Делал вид, что у меня есть порядок, и что в квартире живёт человек, который держит себя в руках и не боится собственного шума. Макароны кончились быстро. Их смело тем страшным голодом, который приходит вместе со страхом, бессонницей и ожиданием удара.

Теперь были только банки. Я вытаскивал их по одной, перекладывал, снова убирал, будто от этого их станет больше. Десять. Одиннадцать. Я пересчитывал и каждый раз ловил себя на ощущении, что цифра плывёт. Я не доверял памяти и потому цеплялся за бумагу. На бумаге тушёнка оставалась тушёнкой, и мутное «примерно» исчезало.

«Аптечка — бинты, йод, таблетки…»

Аптечка у меня была, как у человека, который лечит царапины и простуду. Пара бинтов. Перекись. Несколько обезболивающих. Пластырь. Я вытряхнул содержимое на стол и посмотрел на него глазами, которыми обычно смотрят на шутку, внезапно переставшую быть смешной. Этот набор годится для порезанного пальца. Он годится для синяка, который можно отнести к невезению. Он не годится для укуса, для рваной раны, для заражения, которое пойдёт по крови.

Я понимал это и всё равно не пополнял запасы. Пополнить означало признать сценарий полностью и перестать прятаться за отговорками. Признать означало выйти из квартиры. Выйти означало поставить себя в очередь к смерти. Я отодвигал эту очередь, как умел, и называл это осторожностью.

«Оружие — кухня, инструменты…»

Слово «оружие» сейчас звучало как издёвка. У меня были ножи, которыми режут хлеб. Молоток, которым забивают гвоздь. Отвёртка, которой собирают мебель. Я взял молоток в руку, подержал, почувствовал тяжесть в ладони и понял, что тяжесть не превращает предмет в защиту. Предмет станет полезным только в момент, когда я смогу поднять руку и ударить. Я пока держал эту мысль на расстоянии.

В кладовке лежал старый туристический топорик отца. Я вспоминал о нём каждый день. Я знал, где он. Знал, как он выглядит, и даже помнил ощущение рукояти, потому что однажды в детстве отец дал мне подержать его, и мне тогда показалось, что в руках у меня настоящий инструмент взрослого человека. Теперь этот топорик означал одно. Он означал точку, после которой я перестану притворяться.

Я закрыл заметки и уставился в пустоту. Внутри поднялся вопрос, от которого всё начинало кипеть. Почему я. Почему здесь. Почему в этой квартире, в этом городе, в этот год.

Ответ приходил сразу, прямой и неприятный. Я выбрал прятаться ещё до того, как мир дал повод. Я уклонялся от проблем, от решений, от ответственности, и уклонение стало моей профессией. Родители исчезли, и я сложился внутрь, как коробка, вместо того, чтобы собирать себя по кускам. Универ я бросил, потому что так было легче. Работа превратилась в формальность, потому что формальность не требует себя отдавать. Я жил в режиме «потом» и тянул его до упора, пока «потом» не стало единственным временем, которое осталось.

Я подошёл к окну и сдвинул край газеты, которой заклеил стекло изнутри. Оставил щель, чтобы видеть двор и не высовываться. Я держал газету двумя пальцами и следил, чтобы бумага не шуршала, потому что в тишине любой шорох звучит, как удар по кастрюле.

Взгляд упал вниз, и тело среагировало раньше мыслей.

Один из заражённых остановился. Он стоял посреди двора, как человек, который забыл, куда шёл. Потом поднял голову, будто его потянуло вверх, и застыл, уставившись в сторону моих окон.

У меня стянуло грудь, как ремнём. Я прижался к занавеске и ушёл в тень. Свет из комнаты мог дать на стекле блик, и я держался так, чтобы этого не случилось. Я видел его через узкий просвет. Он мог увидеть меня через любую ошибку, и за ошибку пришлось бы платить всем.

Секунды тянулись густо. Он постоял, будто ловил след, и я поймал себя на идиотской мысли, что он сейчас вдохнёт и поймёт, где я. Мысль была глупой, но страху всё равно, насколько мысль умная. Страх работает на своём топливе.

Заражённый медленно повернул голову в сторону, сделал несколько шагов и ушёл между машинами. Его силуэт растворился в сером утре, и вместе с ним растворилась часть напряжения, которая держала меня в стойке.

Я выдохнул и понял, что всё это время держал воздух. Сердце било в грудь так, будто я отпахал спарринг. Ладони вспотели, хотя в комнате держался прохладный воздух, и пот сразу начал остывать, оставляя липкое ощущение на коже.

— Хорошо, — прошептал я, и голос дрогнул. — Хорошо. Ты меня не увидел. Ты же, в принципе, уже не видишь. Наверное, почувствовал?

Я сказал это вслух и услышал себя. Это прозвучало как разговор с пустым воздухом, и от этого стало хуже, чем от скрежета внизу. Пустота не отвечает. Пустота не спорит. Пустота просто ждёт, когда ты начнёшь ломаться, и ты ломаешься сам.

Я отошёл от окна и сел на пол, прижавшись спиной к стене. Холод бетона пробрал ткань, упёрся в кожу, заставил вздрогнуть. Я почувствовал, как тело отвыкло от движения. Как мышцы ноют от бездействия и от того, что перестали быть частью жизни.

В прежней жизни у меня было расписание. Тренировки три раза в неделю, иногда четыре. Перчатки. Лапы. Спарринги. Я помнил, как липнет к пальцам бинт, когда пот уже пошёл, как резина на лапах отдаёт в суставы, как в раздевалке кто-то всегда жалуется на плечо и всё равно выходит на раунд. Эти детали держали меня тогда. Они давали мне простую опору. Я делаю, значит живу.

Потом родители исчезли. Телефон вибрировал от звонков, тренер писал коротко и по делу, предлагал встретиться, говорил, что мне надо выйти из квартиры и дышать воздухом, иначе я сожру себя изнутри. Однажды он пришёл к дому и стоял у подъезда, пока я смотрел на него из окна и не находил сил открыть дверь. Я лежал на диване и смотрел в потолок, и потолок казался единственной вещью, которая у меня осталась стабильной.

Тогда снизу шёл шум города. Он тянулся фоном через открытое окно, через щели, через подъезд. Где-то проезжали автобусы, где-то визжали тормоза, кто-то ругался у магазина, дети орали на площадке, и весь этот шум говорил о движении, о чужих делах, о том, что мир занят собой. Я слушал его, как слушают радио в соседней комнате, и думал, что этот фон никогда не кончится.

Я поднялся медленно, заставляя себя встать, как заставляют себя выйти на дорожку, когда голова против. Сжал кулаки, ногти впились в ладони. Встал в стойку, и тело, как ни странно, вспомнило, где должен быть вес, как держать колени, куда спрятать подбородок.

Я попробовал шагнуть, дал корпусом вправо, потом влево, проверил, как работает баланс. Тело сопротивлялось. Ноги ставились тяжело, будто подошвы приклеили к полу. Плечи поднимались выше привычного, защита расползалась. Я поймал это и опустил плечи, заставил шею отпустить напряжение. В воздух пошёл джеб. Потом кросс. Потом ещё один джеб, чтобы вернуть ритм. Кулак резал пустоту, и пустота отвечала отсутствием сопротивления, от которого становилось стыдно.

Дрожь в предплечьях пришла слишком быстро. Кисти слабели, дыхание сбивалось, хотя я работал на месте и даже не ускорялся. Организм напрямую показывал, что он живёт на остатках и держится на упрямстве.

— Отлично, чемпион, — сказал я себе тихо.

Слова прозвучали с попыткой иронии, но ирония не спасала. Она только отмечала, что я ещё умею говорить с собой человеческим голосом.

Я опустил руки и вдохнул глубже. Грудь ходила тяжело. Зато голова стала яснее, и этот эффект я узнавал сразу. Нагрузка вытаскивала меня из вязкой апатии, заставляла мысли выстраиваться в линию.

Мне надо было вспомнить начало. Я искал не драму или неправильную сцену из фильма. Я искал точку, где я пропустил очевидное. Где я решил, что чужая тревога меня не касается. Эти ответы могли пригодиться завтра. Или через неделю. Если я доживу и если у меня останутся силы пользоваться головой, а не только прятаться.

Две недели назад у меня был обычный вечер. Я сидел за компьютером и делал то, что делал всегда. Читал статьи. Спорил в комментариях. Листал страницы, пока глаза не начинали щипать от экрана. Тогда же я переписывался с Лерой. Девушка из интернета, читательский форум, люди там ругались о книгах так, будто решали судьбу мира, и эта истерика казалась безопасной, потому что она не выходила дальше слов.

Я не видел Леру вживую. Мы общались давно, месяцы, может, год. Она умела вытаскивать меня на разговор, даже когда я уходил в молчание. Её сообщения звучали так, будто она говорит рядом, и я забывал, что читаю экран. От этого появлялось странное чувство, что у меня есть человек, который видит меня настоящего, даже если я сам прячусь.

В ту неделю она писала чаще. Слова про книги ушли в сторону, вместо них пришла тревога, и тревога давила в каждую строку.

«Ты видел, что опять связь падала?»

«У нас в городе полдня воняло химией, люди кашляют».

«Ты вообще выходишь из дома?»

Я отвечал привычно. Печатал коротко и отмахивался. С тем тоном, который делает из человека идиота.

«Да нормально».

«Опять истерия».

«Всё под контролем».

Она прислала голосовое. Там был нервный смех и фраза, которая до сих пор сидела в голове. «Ты как всегда, Артём. Ты такой, будто мир должен подождать, пока ты дочитаешь главу».

Тогда я улыбнулся. Сейчас от этой улыбки хотелось ударить себя по лицу. Так, чтобы кожа горела и мозг проснулся. Я тянулся к безопасному и называл это разумом. На деле это было бегством.

Ночь перед тем днём стала странной ещё до того, как я понял, что она странная. В квартире стоял резкий химический запах, и он лез в горло. Я ходил из комнаты в комнату, пытался определить источник, заглядывал под раковину, проверял мусорное ведро, нюхал воздух у окна, как будто это могло дать ответ. Ответа не было. Запах просто держался, и от него хотелось спрятать голову в подушку.

Я закрыл окна и убедил себя, что это пройдёт. Принял душ, будто вода умеет смывать тревогу, и на пару минут стало легче, потому что горячая вода всегда даёт ощущение контроля. Потом я нашёл старый освежитель и распылил. Стало хуже. Химия смешалась, пошла в нос и в горло, и я закашлялся так, что пришлось присесть на край ванны, чтобы не захлебнуться собственным кашлем. Я лёг спать, убеждая себя, что утром всё вернётся на привычный рельс.

Утром я проснулся около девяти. Включил компьютер, полез на сайты и сразу зацепился за мелочь, которая в тот момент показалась главной. Главы любимых произведений не обновились. Меня это разозлило. Я ходил по квартире, варил чай, проверял ленту, ругался про себя на авторов, будто они обязаны следовать моему расписанию. Минут сорок я оставался прежним собой, человеком, который строит жизнь вокруг экрана.

Потом до меня дошло, что с улицы не идёт привычный фон, и я услышал тишину, которую раньше пропускал мимо ушей.

Пока мир жил, город звучал. Шум тянулся через стены, просачивался в квартиру, и я воспринимал его как данность, как давление воздуха. В то утро давление исчезло. Снаружи стало пусто, и эта пустота давила сильнее любого шума.

Я поднял голову от экрана и сказал вслух, чтобы услышать собственный голос и зацепиться за него.

— Дороги перекрыли, что ли…

С улицы пришёл крик. Длинный, протяжный, на разрыв. Крик человека, который понял, что у него осталось мало времени, и решил оставить этот звук миру.

Я вскочил и побежал к окну босиком. Холод пола дошёл позже. Сначала был только крик и импульс. Я отдёрнул занавеску и уставился вниз.

Под фонарём стояли люди. Трое или четверо, сбились в кучу, как вокруг драки. Я щурился, до конца не мог поверить, что такое может быть.

Они ели человека прямо под фонарём, рвали его руками и зубами, будто спешили, пока никто не отнимет.

На асфальте лежала фигура. Вокруг неё копошились тела, и в их движениях было что-то животное, но при этом знакомое, потому что это всё равно были люди, у которых сорвало тормоза. Из этой кучи торчали ноги в обычных брюках. По тому, как они лежали, было ясно, что человек пытался отползти и не успел.

Один из тех, кто стоял ко мне спиной, присел. Свет фонаря попал в центр. Я увидел мужчину на асфальте. Голова завалена набок. Глаза раскрыты широко, взгляд уже пустой. Грудь разорвана так, будто её вскрыли руками. Ткань рубашки рваная, кровь темнела на асфальте, рёбра торчали наружу. Двое рядом рвали мясо зубами, дёргали ткань, хватали руками, и их локти сталкивались, когда они тянули кусок каждый в свою сторону. Они рычали, и этот звук шёл снизу, пробивался в моё окно, как сигнал бедствия из другой жизни.

Третий держал что-то круглое. Я не сразу понял, что именно. Потом мозг сложил форму и цвет, и меня обдало холодом. Он жевал, не поднимая головы. Его руки дрожали. Дрожали от возбуждения и голода, и в этом голоде не было ничего человеческого.

Я стоял у окна и пытался сделать вид, что смотрю кино. Пальцы сами вцепились в подоконник, и я почувствовал, как ногти царапают дерево. В горле поднялся ком, в желудке что-то сжалось, и всё тело дало команду уйти.

Меня вырубило на секунду, и эта секунда стала спасением, потому что иначе я бы закричал. Я осел на пол тяжело, как мешок. Голова пошла кругом. Я понял, что меня сейчас вывернет, и единственное желание свелось к одному маршруту.

Я добежал до ванной, вцепился в край раковины и вырвал так, будто из меня вытаскивали внутренности. Рвало долго. Рвало до боли, до желчи, до сухих спазмов, когда уже нечем, а тело всё равно пытается. Потом я стоял, ладонью упираясь в стену, и ждал, пока дыхание перестанет рваться и пока ноги снова начнут держать.

В голове вспыхивали кадры из фильмов, которые я когда-то смотрел ради развлечения. В тех фильмах на такую сцену накладывали музыку и делали монтаж. Здесь музыка отсутствовала, а монтаж работал прямо в моей памяти. Каждый кадр вставал на место, и от этого становилось только хуже.

Я вернулся к окну и заставил себя снова смотреть вниз.

За время, пока меня выворачивало, их стало больше. Из проходов между домами выходили новые фигуры. Они шли на свет фонаря и на то, что осталось на асфальте. Они двигались медленно и одинаково. Кто-то шаркал ногами. Кто-то держал руки перед собой, как будто ему важно было ощупывать воздух. Кто-то просто шёл, пока не упирался в толпу, и тогда начинал толкаться, искать свою щель, свой кусок.

Тело под фонарём исчезло. Оно растворилось в этой куче, как будто его и не было, и это оказалось самым страшным. Если человек исчезает за минуту, значит в мире есть сила, которая может стереть любого, и эта сила ходит по моему двору.

На асфальте осталась кучка обглоданных костей и тёмные пятна. Я смотрел на них и пытался заставить мозг назвать вещи своими именами. Мозг сопротивлялся, потому что имя делало это реальным.

Где-то вдали вспыхнул огонь. Сначала один пожар. Потом второй. Потом третий. Пламя поднималось неровными столбами, красило тучи в багровое и бросало на стены домов дёрганые тени. Эти тени бегали по фасадам, как будто город сам пытался вырваться из кожи. Никто не тушил. Я видел, как огонь растёт, и понимал, что службы заняты другим, если службы вообще остались.

Я схватил телефон. Пальцы дрожали, и мне пришлось сжать его крепче, чтобы не выронить. Я набрал 112. Линия занята. Я набрал снова. Занято. Смена номера ничего не дала. 102. 103. 101. В ответ шёл сигнал занятости или тишина, такая, будто провод уходит в пустоту.

Я попробовал ещё раз, потому что упрямство иногда заменяет человеку здравый смысл. Потом ещё раз, потому что мозг цеплялся за процедуру. Если я набираю номер службы, значит мир работает. Если мир работает, значит это можно остановить. Процедура не сработала. Мир не ответил.

Тогда я начал звонить знакомым. Телефон выдавал гудки, и каждый раз я ждал, что кто-то поднимет трубку и скажет обычное «алло», и этим «алло» вернёт всё на место. Никто не поднимал. У кого-то линия оставалась занята. У кого-то шли гудки, потом звонок обрывался резким сбросом, словно на той стороне боялись услышать чужой голос.

В голове всплыла мысль, идиотская и детская. Это розыгрыш. Массовый психоз. Сейчас кто-то выйдет из-за угла, хлопнет в ладоши и скажет «Снято!»

Глава 5

Тишина оставалась глухой и абсолютной. Она стояла в квартире плотной стеной и не давала продохнуть, словно каждый звук в ней вяз и гас ещё до того, как успевал родиться.

Я вернулся к компьютеру. Экран встретил белым светом и рябью новостной ленты. Я открыл портал и уставился в заголовки, которые ползли вниз быстрее, чем я успевал удержать их смысл. «Массовые нападения». «Неизвестная инфекция». «Потеря контроля». «Рекомендации оставаться дома». Строки выглядели так, будто их писали для людей, у которых внутри есть готовая инструкция и большой погреб запасов. Люди, которые читают, выбирают действие, собираются и действуют. У меня внутри инструкции не оказалось. Я сидел в комнате, прятался, ждал и держался за надежду из одной привычки, потому что другой опоры в первые дни не нашлось.

Я листал дальше, пока не наткнулся на сухую памятку. Кто её написал, было непонятно: текст гулял по сети без нормального источника, перепечатанный уже неизвестно сколько раз. Но автор, по крайней мере, не пытался впечатлить читателя и писал коротко, как человек, который либо действительно видел заражённых, либо очень убедительно это изображал.

«Заражение происходит выборочно. Время до “срыва” около получаса, иногда быстрее. Заражённые сильнее среднего человека. Двигаются медленно, но держат нагрузку долго. Боли почти не чувствуют. Убивать в голову. Держать дистанцию. Не подпускать близко».

Я прочитал это дважды. Часть совпадала с тем, что я уже видел из окна, часть я проверить не мог, а кое-что могло оказаться обычной сетевой чушью. Принимать анонимный текст за закон нового мира было бы ещё одной хорошей возможностью убиться. Но как набор предупреждений памятка годилась: держать дистанцию, не рассчитывать на боль и, если придётся драться, целиться в голову. Остальное придётся проверять самому. Потом начались цифры, сводки, проценты, графики. Глаза смотрели, мозг сопротивлялся, и знаки поплыли, будто их печатали на воде. Из всей статистики я вынес одно. Я здесь один. Один в квартире. Один в доме, где звук от подвала добирается до потолка. Один в городе, который разваливается на куски и делает вид, что всё ещё умеет жить по расписанию.

В мессенджере всплыло сообщение от Леры. «Ты живой?»

Я ответил почти сразу, потому что тянуть не смог. «Да. Ты?»

Её ответ пришёл короткими кусками, как будто она печатала, оглядываясь и боясь поднять взгляд от экрана. «Я в общаге. У нас на этаже уже… Артём, я боюсь».

Я набрал её номер. Сначала гудки шли нормально, потом стали рваться, потом повисла тишина, в которой телефон ничего не обещал. Я набрал ещё раз. Пальцы соскальзывали по экрану, и в этом было что-то унизительное. Будто я давлю на кнопки, а мир уже решил, что отвечать мне больше некому. Через пару попыток связь исчезла окончательно, и экран показал пустую полоску сети.

Я остался один, и тишина вернулась на своё место, как хозяин, который вышел на минуту и снова вошёл.

До сих пор я не знаю, жива ли Лера. Я знаю другое. Мой разум возвращается к её последнему сообщению, когда квартира слишком затихает, когда любой шорох поднимает плечи и заставляет слушать воздух, когда одиночество становится физическим и давит на грудь, будто на тебя навалили чужой шкаф.

Так началась моя жизнь в четырёх стенах. Я прожил так две недели и держался на расписании, которое выдумал себе сам, потому что пустое время разъедало голову быстрее голода.

Я заклеил окна газетами. Свет изнутри мог привлечь внимание, и я не хотел проверять, кто на него придёт. Лампы я почти не включал. Я перешёл на свечи и считал их, как считают батарейки и воду, поштучно, с внутренней злостью на себя за то, что раньше эти мелочи вообще не замечал. Я ставил свечу ближе к стене, прикрывал её ладонью, чтобы огонёк не отражался в стекле, и ловил себя на том, что делаю это автоматически, как будто научился жить в этой новой квартире, где правила диктует улица.

В первые дни я съел все макароны. Я хотел нормальности. Хотел хоть раз открыть пачку, насыпать в кастрюлю, дождаться, пока вода закипит, и почувствовать, что я всё ещё могу делать простые вещи из старой жизни. Я пил сладкую воду, потому что организму нужен был хоть какой-то вкус, хоть какая-то награда за то, что я продолжаю двигаться, дышать и считать минуты.

Потом сладкое закончилось. Закончились мелкие радости, закончились привычные продукты, закончилась возможность отвлекаться. Остались тушёнка, вода и постоянный хруст внизу. Этот звук не прекращался полностью, он то притихал, то поднимался снова, и я привык к нему так же, как привыкают к шуму вентиляции или к чужим шагам за стеной, только здесь каждый шорох звучал угрозой.

Сейчас, через две недели, я снова стоял у окна и снова считал. Я делал это механически, потому что цифры давали иллюзию контроля. Сколько еды. Сколько воды. Сколько дней я смогу оттянуть решение.

На столе лежали банки тушёнки. Я пересчитал их пальцами, касаясь холодного металла, будто от этого зависела точность. Девять.

Одна банка в день давала девять дней. Полбанки растягивали срок, но оставляли в желудке пустоту. Пустота не просто болела. Она лезла в мысли, делала тебя злым, и от этой злости хотелось ломать мебель, лишь бы занять руки.

Под шкафом снова шевельнулось. Мышь.

Она знала мой ритм. Она слышала, когда я встаю, когда подхожу к столу, когда сажусь за компьютер. Она выходила ровно в те моменты, когда я отворачивался, и исчезала, когда я начинал смотреть в одну точку слишком внимательно.

Я присел на корточки и заглянул в тень под шкафом. Ловушка стояла там же. Крошки лежали на месте. Кастрюля держалась в ожидании. Мышь не выходила. Она сидела где-то глубже, в узком чёрном пространстве, и ждала, когда я отвернусь.

— Давай, — прошептал я и услышал, как сухо звучит мой голос в пустой комнате. — Выходи. Я устал играть с тобой в эти обмены.

Мышь не показалась.

Я поднялся и пошёл в кладовку. Это место стало складом прошлого. Там лежали вещи отца. Рюкзак, котелок, верёвка, карабины. И ледоруб.

Я остановился перед ним дольше, чем хотел. Вспомнил руки отца, его спокойный голос, то, как он показывал, куда ставить кисть, как держать рукоять, как втыкать наконечник в лёд и как не сорваться. Тогда мне было скучно. Я зевал и думал о другом. Я мечтал включить компьютер и не думать про эти походы. Сейчас мне стало страшно от самой мысли, что это знание может пригодиться.

Ледоруб был туристический, короткий. Рукоять потёртая, с вмятинами, которые оставляет время и работа. Металл с царапинами и следами ударов. Он выглядел как вещь, которая пережила не один подъём и не одну тропу, и в этой простоте было доверие, которое я давно не чувствовал ни к чему вокруг.

Я взял ледоруб.

Вес лёг на ладонь правильно. Кисть сразу поняла баланс. Он не тянул руку вниз и не требовал лишнего напряжения. Это был инструмент, и это ощущалось с первого касания. Я медленно провёл пальцами по рукояти, почувствовал шероховатость, липкую от старой пропитки, и поймал себя на мысли, что держу чужую память в ладонях.

Если придётся бить, я хотя бы смогу ударить по месту. Я смогу не промахнуться из-за паники с первого взмаха. Я смогу держать металл так, чтобы он работал, а не мешал.

Я постоял, привыкая к этому ощущению, и внутри поднялась злость. Она была простой и грубой. Она поднималась откуда-то из живота, там, где живёт голод и страх, и пыталась зацепиться за любую цель. У неё не было конкретного адресата. Она цеплялась за саму реальность, за её нелепость, за то, что меня поставили в эту комнату и оставили с вопросом, на который раньше отвечали родители, полиция, врачи, структуры.

Я услышал свой голос, потому что молчать стало тяжело.

— Ну что, Артём, — сказал я себе. — Хотел перемен. Думал, что готов к приключениям. Вот тебе перемены. Держи.

Слова прозвучали горько и устало. Я действительно мечтал о другой жизни. Я думал о новой работе, о переезде, о тренировках, о походе по Алтаю, о любом движении, которое вытянет меня из рутины. Теперь движение пришло само. Оно пришло чужими шагами во дворе, заголовками на экране, молчанием в телефоне.

Я вернул ледоруб на место. Рано. Взять его с собой означало выйти. Выйти означало сделать выбор, который нельзя будет отмотать назад. Я держался на отсрочке. Я жил отложенными решениями, как живут обещанием, которое сами себе дают, чтобы пережить ещё один день.

Я вернулся к компьютеру и открыл поиск. Связь ещё держалась. Я использовал это время жадно, словно сеть была водой, которая может закончиться в любой момент. Я скачивал всё подряд. Первая помощь. Укрепление дверей. Экономия воды. Баррикады. Я читал, морщился, пролистывал сомнительные советы, но сохранял даже странные идеи. В голове не было лишнего места, зато была потребность собрать хоть какой-то набор вариантов, потому что пустота вариантов пугала сильнее любого текста.

Потом я достал бумажную карту района. Она лежала у меня давно, купленная «на всякий случай», который в обычной жизни так и не наступал. Я разложил её на столе, прижал угол банкой и водил пальцем по знакомым кварталам. Магазины. Больницы. Метро. Пожарные части. Я искал не героический маршрут, а точку, где можно пережить первый шаг.

Палец упёрся в гаражи.

Во дворе, через дорогу, тянулся ряд старых боксов. Они были чужими, но ключ от общей калитки у меня имелся. Его дали ещё родителям, когда в доме собирали ключи «на всех». Я тогда бросил его в ящик и забыл. Он лежал среди чеков, ручек и прочей мелочи.

Сейчас я вспомнил про этот ключ и вспомнил другое. Я видел, как соседи таскали в гаражи ящики. Я слышал разговоры про банки и закрутки. Я знал, что там часто хранят запас, потому что людям спокойнее, когда у них есть лишняя еда в коробке и лишний инструмент на полке. Это было частью нашей бытовой привычки, которую раньше называли перестраховкой. Теперь это выглядело шансом.

Во рту выступила слюна, и меня это разозлило. Организм уже начал радоваться, хотя я ещё даже не поднял ключ, ещё не открыл дверь, ещё не сделал шаг на лестницу. Он работал впереди меня.

Я заставил себя выдохнуть и задержал дыхание на пару секунд, чтобы сбить дрожь в руках. Голод оставался сигналом, но голод не должен был вести меня, как поводок.

Поход к гаражам означал, что надо выйти на улицу. Это риск. Риск это запах, звук, движение...

И всё равно это был шанс.

Я посмотрел на свои руки. Из-за слабости они стали как будто мягче, мышцы, за четыре года бездействия — ленивее. Я сжал кулак и почувствовал, как натягиваются сухожилия.

— Ты занимался, — сказал я себе. — Ты умеешь держать удар. Ты умеешь бить прямо. Пора возвращать форму. Хватит отсиживаться. Вспомни, кто ты. Ты же хочешь жить? Глупо будет остаться в живых и умереть просто от голода.

Выдохнул.

Мысли становились четче. Тело становилось слабее, но в то же время сила воли набирала контроль. Ослабевает тело — усилятся сила духа. В какой-то момент я почувствовал себя Шаолиньским монахом, который почти не ест, но в то же время сильнее любого сытого. Голод сказывается на чистоте и ясности мысли, пока он не переступает грань, и вокруг все начинает сливаться в единое месиво, от которого кружится голова. Моя задача была не допустить этого шага за границу.

Организм работал в стрессовом режиме. До предела еще было несколько дней. Надежа отпустила. Никто не придет. Пора действовать самому. Неопытно, наугад, используя лишь теорию, но действовать.

Я подошёл к двери и коснулся ручки. Холод металла прошёл в пальцы. Я не открыл. Пока рано. Я просто представил, что окажется за порогом, и от этого представления спина стала жёсткой.

— Завтра, — произнёс я тихо. — Завтра выйду и, для начала, просто посмотрю, как там. Привыкнут глаза — привыкнет и тело.

Слово «завтра» контролировало меня лучше любого плана. Раньше это слово означало учёбу, спорт, уборку, жизнь. Раньше оно проигрывало дивану и привычке тянуть. Сейчас оно превращалось в тонкую палку, на которую я опирался, чтобы не упасть.

Я вернулся к окну, приоткрыл край газеты и посмотрел вниз.

Они бродили по двору. Их было видно кусками, между машинами, возле детской площадки, у подъездов. Они двигались медленно и упрямо, как будто им дали простую задачу и отняли всё остальное. Они не бежали и никуда не спешили. Они просто заполняли пространство.

Шорохи тянулись снизу. Дом отзывался скрипом, будто в его костях кто-то ходит и проверяет каждую перекладину. Где-то стукнула железная дверь, и эхо прокатилось по лестничным пролётам, как удар по пустой бочке.

Под шкафом снова шуршала мышь. Она стала частью квартиры, частью нового порядка. Пока я здесь, у неё есть сожитель и крошки. Пока я здесь, она хозяйничает в углах.

Я закрыл газету и сел на пол, прислонившись к стене. Холод бетона прошёл через одежду и упёрся в позвоночник. Я принял его, потому что холод держал тело в реальности, не давал расползтись в пустоту.

— Значит, гаражи.

Я начал думать. Чем больше подумаю, тем подготовленнее буду. Лучше прожить все ситуации в воображении, чем столкнуться с чем-то неизвестным в реальности, а там у меня только одна жизнь, один шанс на ошибку.

Мысли выжали меня так, что я задремал. Сон получился рваным, коротким, с провалами. Разбудил голод. Он ударил сразу и резко. Живот стянуло так, будто внутри затянули ремень и сделали ещё один оборот. Я прижал ладонь под рёбра и несколько секунд дышал, пока голова догоняла тело и возвращала мне сознание.

Я встал и потянулся к бутылке воды. Сделал пару глотков. Холодная вода сняла сухость во рту, но голод остался на месте и даже не притих. Зато мысли стали яснее.

В холодильнике стояла банка тушёнки, открытая со вчерашнего дня и накрытая блюдцем. Я достал её, поставил на стол и несколько секунд просто смотрел, потому что внутри уже работала привычка экономить. Эта привычка появлялась быстро, будто жила во мне всегда и ждала повода.

Быстрая адаптация — первый шаг к выживанию. Внутри периметра я адаптирован.

Я взял банку и доел всё, что осталось. Ел быстро и молча, потому что пауза могла вернуть меня в старое состояние, где я снова откладываю выход и снова обещаю себе завтра. Граница настоящего голода с каждым часом приближалась. Нельзя было доводить себя до состояния, когда вместе с силами уходит концентрация, а любое простое действие превращается в задачу. Тогда я и правда стану беспомощным, как рыба на песке.

Точка пройдена. Помощи со стороны не будет, в этом я уже был уверен. Значит, нужно брать ответственность за себя самому.

Я начал готовиться к выходу. Нашёл плотные рабочие перчатки. Они были грубые, но держали руку, и я сразу понял, что без них пальцы сорвутся на первой же железке. Нашёл шарф, старый, шерстяной, купленный матерью ещё в детстве. Натянул его на шею и почувствовал знакомый укол памяти, который тут же пришлось задавить.

Достал отцовскую кожаную куртку. Она висела в шкафу годами. В обычной жизни она казалась тяжёлой и чужой. Сейчас она превращалась в защиту, потому что кожа тормозит зубы лучше ткани, а мне нужны были секунды, хотя бы несколько.

Я оглядел кухню, пытаясь найти что-то, чем можно закрыться. Крышка от кастрюли оказалась слишком маленькой. Разделочная доска выглядела так, будто сломается от первого же удара. Взгляд упал на шкафчик. Дверца.

Я снял её, открутил петли и держал в руках простую деревянную плоскость, которая раньше закрывала посуду. Дерево оказалось крепче, чем я ожидал. Я приложил дверцу к предплечью, прикинул размер, проверил, как она перекрывает корпус. Из верёвки и скотча сделал петли, чтобы повесить её на руку и освободить ладонь для другой работы. Получился щит, уродливый и бытовой, но он давал возможность встретить чужие руки и зубы не грудью и собственным мясом.

Я собрал рюкзак. Положил внутрь пустую сумку, чтобы унести добычу, если повезёт. Пару прочных пакетов, которые выдержат банки. Фонарь. Запасные батарейки, если вдруг что-то задержит меня в гараже, и мне придется остаться там на несколько дней. Верёвку. Нож. Нож я взял как дополнительное орудие, на случай, если с ледорубом что-то случится, или я его выроню, потому что без оружия ты быстро превращаешься в беспомощного человека, который может только смотреть, бояться и ждать смерти.

Умирать в мои планы не входило. Не сегодня.

Я остановился у двери и прислушался. Снизу доносилось шуршание, и от того, что я не мог разобрать источник, становилось хуже. Где-то далеко хлопнула железная дверь. Эхо разошлось по подъезду и затихло, оставив после себя плотную тишину, в которой слышно собственное дыхание и стук крови в висках. Эта тишина выглядела ожиданием, как пауза перед тем, как что-то пойдёт не так.

Пора на прогулку.

Глава 6

Я положил ладонь на ручку двери. Руки дрожали мелко, почти незаметно. Я ощущал эту дрожь, будто в непослушных пальцах были чужие мышцы. Сжал ручку сильнее, до побелевших костяшек, чтобы дрожь ушла, чтобы вернуть себе самообладание.

Открыл дверь ровно на ширину ладони. Холодный воздух подъезда ударил в лицо, принёс с собой густую вонь — такую плотную, что она мигом впиталась в одежду, в волосы, в кожу. Запах конца. Явный признак того, что мир, если и вернётся к норме, то ещё очень и очень не скоро. В этом запахе смешались и гниль, и пыль, будто весь мир теперь только из них и состоял.

Вышел и тихо прикрыл дверь — так, чтобы она не скрипнула и не хлопнула. Лестница вниз казалась чужой, будто я здесь никогда и не жил. Как будто это и не мой подъезд вовсе, а какое‑то чужое, враждебное место, в котором каждый поворот скрывает голодную тень. Свет горел, но через раз. Лампы, ещё оставшиеся целыми, то вспыхивали, то гасли, создавая причудливую игру света и тени.

Спускался медленно, ставя ноги тихо, без спешки. Щит‑дверцу держал перед собой, как последний рубеж обороны. Ледоруб сжимал в правой руке так, чтобы в случае чего можно было резко поднять и ударить. Каждый шаг отдавался в ушах, будто я шёл по натянутой струне, готовой лопнуть от малейшего неверного движения.

Я жил на втором. Спуск не был долгим.

На первом этаже услышал звуки — будто когти скребли по металлу. Остановился, замер, прислушиваясь. Слева — дверь квартиры, из‑под которой тянуло такими запахами, что мигом горло свело. Дверь чуть подрагивала, будто кто‑то внутри давил плечом, пытаясь выйти.

Я шагнул мимо. Дверь дрогнула сильнее. Остановился, поднял щит выше и прошептал:

— Сиди там... А я просто пройду мимо...

Дверь снова дрогнула. Потом всё затихло. Тишина легла тяжёлым покрывалом, но я знал, что она обманчива. Дошёл до приоткрытой подъездной двери. Осторожно толкнул её и вышел наружу. В лицо ударил влажный холод, пробравший до костей. Я невольно вздрогнул. Отвык я от улицы. Слишком быстро отвык. Двор встретил меня пустотой, серостью и мёртвой тишиной, которая стала привычным делом после катастрофы. Ни птиц, ни голосов, ни далёких звуков города — только ветер, шепчущий что‑то неразборчивое среди пустых окон.

Я выбрал путь вдоль стены дома. Тень не делала меня невидимым, но давала шанс быть менее заметным. Иллюзия безопасности, но хоть так. На тонком слое снега и грязи были следы ботинок — невнятные и петляющие. Тот, кто их оставил, подолгу топтался на одном месте и волочил ноги. След уводил куда‑то вдаль, в неизвестность, а мне нужно было к гаражам. Это в противоположной стороне от магазина, где хрустели битым стеклом заражённые.

Я шёл и чувствовал, как громко и настойчиво колотится пульс в ушах, будто пытаясь напомнить себе, что я всё ещё жив. Каждый шаг отдавался эхом в голове, каждое дыхание обжигало горло. Я старался не думать о том, что может ждать за углом, за следующей стеной, в тёмном проёме. Мысли цеплялись только за то, что мне нужна еда.

Гаражи были близко. В обычной жизни — это две минуты неспешным шагом. В новой реальности — отдельная жизнь, каждый шаг которой мог стать последним. У гаражного ряда стояла сгоревшая машина, живо напоминавшая чёрный обугленный скелет, от которого всё ещё остро воняло гарью. Я сглотнул. Заставил себя дышать через шарф, чтобы не чувствовать этот запах, чтобы не думать о том, что могло произойти с её владельцем.

Общий замок был на калитке. Вставил ключ, повернул. Щёлчок замка прозвучал слишком громко, будто выстрел в тишине. Я обмер, затаив дыхание и слушая двор. Но вокруг всё было тихо. Только капли где‑то капали, отсчитывая секунды.

Прошёл внутрь ряда. Металл, из которого были сделаны гаражи, хранил холод. Вокруг было влажно. На облупленной краске стен висели капли, будто они плакали. Где‑то капала вода — и в такой тишине каждый звук заставлял нервничать, звучал как издёвка над моим страхом. Я сжал ледоруб крепче, чувствуя, как пот стекает по спине, несмотря на холод.

Гараж родителей находился в самом конце ряда, но уже третий оказался приоткрытым. Я быстро подошёл и остановился у ворот. Дужка замка висела криво, так как будто кто-то уже побывал здесь, оставив после себя следы вторжения. Осторожно потянул ворота на себя.

Внутри царила почти непроглядная тьма, в которой могли прятаться любые ужасы. Включил фонарь на минимум, направив луч вниз, чтобы свет не выдавал моего присутствия.

Машины не было. Лишь удочки, рыболовные снасти, коробки, ящики и пыль. Много пыли. На полке вдоль стены, сделанной из нескольких досок, стояли в несколько рядов банки. Стекло поймало слабый свет, и слюна заполнила рот.

— Это я удачно зашёл, — прошептал я, чувствуя, как в груди разгорается надежда. — Здравствуй, мой спаситель...

Начал складывать банки в сумку быстро и осторожно. Стекло предательски звенит и может разбиться, а шум в такие времена равен смерти. Выбирал с расчётом. Только мясные консервы, фасоль, варенье. Огурцы и помидоры решил оставить на потом. Вытирал сладкое, плотное или белковое. В углу ящика обнаружил пару жестяных банок заводской тушёнки. Вот это находка. Жесть не звенит, не бьётся, не привлекает внимания.

Сумка быстро тяжелела. Тяжесть лишает скорости, а скорость — единственное, что отделяет живого от мёртвого. Заставил себя остановиться.

— Хватит, — сказал я шёпотом, пальцы сжались на ручке сумки. — Жадность убьёт тебя быстрее голода.

И тут раздался шорох. Звук прилетел откуда-то снаружи. Из прохода между рядами гаражей. Я выключил фонарь и прижался спиной к стене. Шорох повторился. Затем — влажный выдох с хрипом, будто кто-то пытался дышать разбитой грудью. Я осторожно выглянул.

Между гаражами стояла фигура. Куртка болталась на ней клочьями, воротник был изодран, будто его рвали зубами. Голова свисала, словно шея перестала служить надёжной опорой. Потом фигура резко повернулась всем телом — механически, безжизненно — и двинулась ко мне.

Запах я почувствовал ещё за несколько метров. Это был смрад разложения, гнили и смерти. Я отступил глубже в гараж, перехватил ледоруб. Ладонь плотно легла на рукоять, пальцы нащупали знакомую шероховатость прорезиненной рукоятки. Оружие стало продолжением руки. В висках застучало.

Фигура ускорилась. Движения её были рваными, будто куклу дергали за нити. Я вышел из гаража, держась у ворот, иначе меня сожрали бы прямо внутри, рядом с банками припасов, которые мне уже не понадобятся.

Она бросилась без крика, без предупреждения — молча, как зверь, уверенный в добыче. Удар пришёлся в щит — глухой, тяжёлый. Сила была нечеловеческой, будто в меня врезался бессмысленный механизм, но мои руки не дрогнули.

Я не стал испытывать удачу в силовой схватке. Побеждает не сила, а скорость и точность — та самая, с которой вбивают крюк в лёд, когда жизнь зависит от одного движения. Коротко ударил ледорубом сбоку. Клюв вошёл в висок, пробил тонкую кость, и сопротивление под рукой сразу исчезло.

Тело дёрнулось и осело. Я не стал рассматривать результат — не время и не место. Взгляд ушёл в конец ряда. Вовремя. С противоположной от калитки стороны показались ещё двое. Они двигались медленно, но неотвратимо, и этого хватило, чтобы я перестал думать о только что убитом.

Мне хватило одного взгляда. Мгновение — и решение принято. Я быстро выдернул ледоруб, развернулся и пошёл обратно быстрым шагом, без паники и спешки. Бег — это шум. Шум — это толпа. Толпа — это конец. Я не думал о том, что только что сделал. Мысли были заняты другим.

За спиной послышалось шарканье — неровное, прерывистое, будто кто‑то волочил ноги по земле, не желая идти, но не имея выбора. Потом — короткий, злой хрип, похожий на последний выдох живого существа, которое уже не может кричать по‑настоящему.

Я ускорился ещё на полшага. Чувствовал, как тяжёлая сумка с банками бьёт по бедру. Рюкзак оставил пустым: если придётся упасть на спину, лишний груз только усилит удар, а подняться с набитым рюкзаком и полной сумкой будет куда труднее. Двор. Стена дома. Подъезд. Три простых слова, три точки на карте моего спасения. Быстро вошел внутрь и тихо прикрыл дверь, избегая хлопка, чтобы она не привлекла внимание тех, кто бродит снаружи. Сразу почувствовал запах подъезда. Как будто всё здесь радовалось моему возвращению и шептало: «Ну вот, ты снова с нами».

На первом этаже дверь «вонючей» квартиры снова дрогнула. И на этот раз она открылась — ровно на ладонь. Цепочка удержала. Рука скрюченная, с сорванными ногтями, с кожей, покрытой бурыми пятнами высунулась из щели. Я отступил, поднял щит, чувствуя, как мышцы напрягаются, как тело готовится к удару.

Из щели показалась голова — взгляд пустой, без проблеска мысли. Рот раззявлен, губы дрожат, будто пытаются что‑то сказать, но слова напрочь забыты. Это был уже не человек. Тварь полезла вперёд всем телом — медленно, но неумолимо, как механизм, который не умеет останавливаться.

Я ударил щитом — резко, точно, чтобы сбить её ритм, выбить из равновесия. Сделал шаг в сторону, чтобы не упереться в стену и оставить себе пространство для манёвра. Ледоруб вошёл в череп так же, как в гараже. Без лишних движений и сомнений.

Что тут сказать... Шаг от нытика за закрытой входной дверью до убийцы я прошёл легко. Без внутреннего сопротивления и сантиментов. Единственным «чувством» были подступающие к горлу рвотные спазмы, но это от вони.

Тело осело на пороге, застряло в проёме. Это было и хорошо, и плохо одновременно. Хорошо — оно больше не будет считаться косвенной опасностью. Плохо то, что подъезд теперь ещё более вонючий. Этот запах ударил по обонянию, заставив желудок сжаться, а глаза заслезиться.

Я сглотнул, заставил себя не паниковать, не поддаваться слабости — и проскочил мимо настолько быстро, насколько мне позволяла полная сумка припасов. Поднялся по лестнице, чувствуя, как еда приятно оттягивает плечо вниз. На своём этаже вошёл в квартиру, закрыл дверь. Замок щёлкнул. Всё.

Сумку аккуратно поставил на пол. Прислонился спиной к двери. Меня трясло, но холод здесь был ни при чём. Мой мозг только сейчас наконец понял, что я сделал. Прогулялся по двору, где разгуливают заражённые. Убил две твари, добыл пищу, и что самое главное вернулся.

Жив.

— Живой, — сказал я вслух, и голос прозвучал странно, будто чужой. — Всё ещё живой.

Не давая себе расклеиться, пошёл в ванную. Мыл руки долго, тщательно, будто пытался смыть не только грязь, но и страхи, запах смерти, ощущение того, что мир больше никогда не будет прежним. Протёр ледоруб — аккуратно, бережно. Снял куртку.

Когда вернулся в комнату, расставил банки на полу, как молчаливые свидетели моего похода, символы того, что я ещё могу бороться. Начал считать. Одиннадцать стеклянных, восемь жестяных — плюс четыре мелких банок с чем‑то вроде паштета. Смотрел на них и чувствовал, как внутри поднимается уверенность, что я смог сегодня и дальше продержусь.

Сел на пол рядом с добычей, выдохнул. Холодный и молчаливый телефон лежал рядом. Снова набрал Леру. Ожидаемо. Ответили только гудки. Не сбросил сразу, а додержал вызов до конца, как будто упрямством можно дотянуться до другого города. Но так не бывает.

С кухни донёсся шорох. Повернул голову и снова увидел мышь. Грызун сидел у плинтуса, и смотрел на меня, как на идиота, который притащил пол‑магазина, но всё равно сидит голодный. Я медленно поднял руку, будто собирался броситься. Мышь сорвалась и пулей убежала под шкаф.

Я безрадостно усмехнулся.

— Ладно, — сказал ей. — Сегодня победа за тобой. Завтра посмотрим.

После открыл жестяную банку с тушёнкой. Запах нормальный — даже вонь мёртвого города отступила от него, будто мир на мгновение забыл о своём безумии. Я ел и чувствовал, как уходит напряжение.

За окном двор оставался всё таким же серым и мёртвым. Внизу заражённые привычно шаркали по битому стеклу, но это уже не воспринималось, как раздражающий фактор. Мир никуда не делся — он был всё таким же. Изменилось что‑то во мне.

Впервые за последние дни я нормально поел. Стоило больших усилий не набить брюхо до отказа. Но я знал, что так нельзя. Потому ел мало, жевал тщательно, прислушиваясь к себе.

Я сидел на диване, расслабленный после тушёнки, и слушал — не двигаясь, ловя эту странную симфонию подъезда. Звук батареи, удары об входную дверь каких-то из ближних квартир. Кто-то неживой пытался выбраться. Потом звук повторился. И ещё раз. И ещё. Ровно, с паузой, как будто кто‑то считал, а не бился в истерике. На хаотичный шум похоже было мало, не был это случайный скрежет, скорее чёткий, размеренный ритм:

Тук.

Пауза.

Тук‑тук.

Пауза длиннее.

Тук.

В комнате сразу стало холоднее, что заставило вздрогнуть. Банки так и стояли на полу ровной батареей, как доказательство, что поход в гараж был не сном, не бредом измученного сознания. Телефон лежал рядом, экран потух — Лера молчала. И вообще мир молчал. А у меня в моём мёртвом подъезде кто‑то стучал. Это не был заражённый. В звуках от батареи была система.

Тук.

Пауза.

Тук‑тук.

Пауза длиннее.

Тук.

Я встал, взял для уверенности ледоруб. Рука должна держать что‑то тяжёлое, когда ты идёшь к двери. Ледоруб был холодным и твёрдым. Им легко раскроить череп. А ещё он был настоящим — в отличие от многих вещей, потерявших смысл в новом мире.

Я подошёл к входной двери, приложил к ней ухо. Сразу почувствовал вонь подъезда, просачивавшуюся через щели. Вдохнул его и тут же пожалел, что вообще встал с дивана. Лёгкие сжались, горло перехватило.

Тук.

Сухой и короткий звук. В голове, воспалённой бессонницей и вечным ожиданием, тотчас закружился, заплясал рой мыслей, жалящих и беспокойных: «Кто это? Зачем?» Но ответов не было.

Тук.

Это было невыносимо. Тишина — единственный союзник — рушилась от этого звука. Нервы, натянутые, как струны на рассохшейся скрипке, не выдержали.

Сам не заметил, как губы мои шевельнулись, и я выдохнул в спертый воздух прихожей:

— Эй...

Тук.

Потом — пауза. Тишина сгустилась, стала вязкой, как кисель.

Тело уже действовало быстрее рассудка, подчиняясь какому-то древнему, безотчётному импульсу, желанию разорвать неопределённость, даже если ценой станет жизнь.

Я перехватил ледоруб. Потому что рукоять уже стала влажной от пота. Пальцы левой руки нащупали замок. Щелчок и я распахнул дверь.

Шаг. Полшага.

Я вышел за порог, в сумеречное пространство подъезда. Мне нужно было, чтобы голос ушёл вверх, в колодец лестничных пролётов. Набрал в грудь воздуха и громко крикнул, вложив в этот звук всё накопившееся напряжение:

— ЭЙ! КТО ТАМ?!

Голос, искажённый эхом, отскочил от облупленных стен, ударился о перила и рванул вверх, подобно камню, брошенному рукой безумца в глубокий колодец. Он пролетел сквозь этажи, нарушая негласный закон безмолвия.

На мгновение, на одну секунду, которая показалась мне вечностью, стало тихо. Так тихо, что я услышал, как кровь стучит в ушах, отсчитывая удары сердца.

А потом подъезд ответил.

Сверху, с пятого или, быть может, с четвёртого этажа — сразу и не разобрать в этой акустической каше — сорвались шаги. И это были не те шаги, к которым я, к ужасу своему, уже успел привыкнуть. Кто-то пробежал.

Рваный, тяжёлый, с перебоями, грохочущий бег. Я не стал ждать, чтобы увидеть, кто или что рождает этот звук. Инстинкт самосохранения наконец-то проснулся и взвыл.

Я рванулся назад, в спасительное чрево квартиры. Прикрыл дверь чтобы закрыть её сразу при любой опасности.

Шаги остановились. Пауза затянулась. Я стоял, прижавшись к двери, не дыша, и успел тысячу раз проклясть свой язык, свою глупость, тот момент, когда я решил открыть рот. Я сам нарушил хрупкое равновесие и позвал смерть в гости. А потом сверху, приглушённо расстоянием и стенами, но совершенно отчётливо, раздался голос.

— Я ТУТ! Я ЖИВАЯ!

Женский голос. Надтреснутый такой и бесконечно уставший. В нём не было паники — будто вся паника выгорела в ней ещё неделю назад, оставив только голую, упрямую констатацию факта. Будто она заявляла это не мне, и не тем, кто бежал, а всему миру, в качестве оправдания своего существования.

И сразу следом — звук. Резкий, сухой удар металла о металл. Захлопнулась дверь. Там, наверху. Будто выстрел.

Глава 7

В тот же самый миг шаги, которые уже добежали до уровня третьего этажа, и почти настигли меня, вдруг сбились. Грохот прекратился, сменившись шарканьем и возней. Твари, или кто бы там ни был, остановились. Они услышали, что добыча была не внизу, а обозначила себя сверху.

Шаги поменяли направление. Топот возобновился, но теперь он удалялся. Они рванули обратно вверх, но уже медленнее. Мои ноги стали ватными. Ледоруб чуть не выпал из ослабевшей руки. Твари между мной и девушкой сверху.

У меня внутри что-то щёлкнуло. Вчера это значило бы просто «жив». Живой организм. Биологическая единица, сохранившая функции. Но сейчас это было другое слово. Огромное, тяжёлое, забытое слово. Человек...

В смысле, живой человек. Не тень, мелькнувшая в окне. И не призраки прошлого, с которыми я коротаю дни после катастрофы. Даже не заражённый, имитирующий жизнь. Кто-то живой как я, способный говорить, мыслить и отвечать. Она как и я, сидит сейчас за железной дверью и слушает, как смерть скребётся снаружи.

Я был больше не один. Но от осознания этого факта мне стало не легче, а, пожалуй, в стократ тяжелее. Ибо одиночество — это покой, а человек — это всегда ответственность и беда.

Не размышляя, я крикнул в подъезд:

— Я тоже… — голос сорвался с губ сипло, отвык я от долгого общения. — Ты где?

Шаги метнулись вниз, на звук — будто эхо, отражение моего же крика, только тяжелее и ближе к земле. Сверху, почти сразу, снова — чужой голос и хлопок двери.

— Пятый… этаж, — ответила она. — Я… я видела тебя. Ты выбегал во двор. К гаражам.

Вот тебе и «никто не смотрит». Даже когда ты уверен, что город умер, что ты один в этой бетонной ловушке, что никто не замечает твоих движений, твоих ошибок, твоих попыток выжить. Кто‑то видел, как я шёл к гаражам. Кто‑то следил, анализировал и делал выводы.

— Как тебя зовут?! ОДНА ИЛИ ЕСТЬ ЕЩЁ?! — крикнул я, не удержавшись, и сам же вздрогнул от того, как громко это вышло в пустом колодце подъезда.

Шаги сорвались вниз — ближе, громче, тяжелей. Потом резко оборвались. Пауза. Сверху слышно было, как она глотает — будто решает, стоит ли назвать имя первому голосу за две недели одиночества.

— Даша, — выдохнула она. И уже громче, как будто сама себя подталкивает: — Я ОДНА! Я НА ПЯТОМ!

Бег вверх.

ХЛОПОК.

Я услышал, как кто‑то на уровне третьего этажа ударился в дверь. Металл глухо лязгнул, будто по нему били не ладонью, а всем телом. Потом ещё раз. Потом ещё. Звуки слиплись в сплошной гул — в какофонию страха и отчаяния, в которой невозможно разобрать, где человек, а где уже нет.

— МЕНЯ ЗОВУТ АРТЁМ! Я НА ВТОРОМ! — выкрикнул я в ответ, будто ставил метку на карте.

Сверху — короткий всхлип, который она проглотила почти сразу, словно стыдилась звука.

— У меня еда кончается, — сказала Даша, и в этой фразе было больше правды, чем во всём, что я слышал за последние две недели. — Я уже…

Она замолчала, будто выбирала слово, которое не добьёт. Потом всё же выдохнула:

— …я уже на крошках.

Ноги задрожали, но не от страха. Скорее оттого, что мне опять нужно принимать решение. Помочь или закрыться. Шагнуть в неизвестность или забаррикадироваться, переждать, надеяться, что всё как‑нибудь само собой наладится. Но «само собой» не всегда работало и в том, старом мире неважно, что уж говорить об этом. Само собой ничего и никогда не работает.

Если сейчас закроюсь, то через неделю начну разговаривать с мышью. Одиночество стучало в висках и шептало с мерзкой уверенностью, что я сейчас один, и всегда был один. С тех пор как родители погибли. Если закроюсь, из-за меня может умереть человек от голода.

Где‑то между этажами раздавались удары в двери, треск, скрежет, словно кто‑то пробует их на прочность изнутри и таранит всем весом тела. Вся эта возня сверху совсем не обнадёживала. Там заражённые? Скорее всего. И, может быть, даже не один. Точно не один. Несколько шляются по подъезду.

Когда наступила длинная пауза, такая, что даже шум в ушах стих, я снова крикнул вверх:

— Слушай, Даша!

Звук отскочил от стен, разлетелся по этажам, вернулся ко мне ослабленным, будто истощённым этим путешествием. Я сделал паузу, собираясь с мыслями, и продолжил — уже не на крике, а на той грани, где ещё слышно, но не так, чтобы разбудить весь подъезд:

— Я не могу прямо сейчас подняться. В подъезде… — я запнулся, и слова вдруг стали колючими, царапали горло, — я вчера… остановил одного. Их тут много. Здесь сейчас небезопасно.

Тишина.

Потом — едва уловимый вздох сверху, и я почему‑то отчётливо представил, как девушка прижалась к двери — единственной преграде между собой и тем, что ходит снаружи.

— Я слышала, — тихо ответила Даша. — Когда ты возвращался… было…

В тишине было слышно, как она сглотнула — я почти физически ощутил это движение, как будто сам глотал вонючий воздух.

— …было страшно. Я думала, ты умрёшь.

Я хмыкнул одним углом губ. Вот и аудитория. Нежданная, незваная — но теперь единственная.

— Спасибо, что переживала, — бросил я, чтобы не расползтись в сопли прямо тут, у порога, сказать, что я радовался живому человеку — ничего не сказать. — Мне нужно время. День. Может, два. Я подготовлюсь. Сделаю так, чтобы можно было ходить по подъезду без риска. Протянешь?

Сверху послышался короткий шорох — будто она отодвинулась от двери и опустилась на пол. Я представил её: спина прижата к холодному бетону, колени подтянуты к груди, пальцы вцепились в край двери, готовые захлопнуть её в любую секунду.

— День… да, — ответила она сразу, как будто за этот «день» успела ухватиться обеими руками. — Два…

Пауза вышла долгой, наполненной тем, что она не сказала.

— Два — если растяну. Я могу растянуть. Но это будет уже совсем…

Она не договорила.

И правильно. Слово «конец» здесь лишнее. Оно всё портит и превращает надежду в пепел, а тишину в предсмертный шёпот. Я кивнул, хотя она не могла этого видеть. Кивок этот был для себя самого — знак, что я принял её ответ, что он вошёл в меня, как лезвие, оставив тонкий след боли и ответственности.

— Хорошо. Тогда так. Ты сегодня больше не стучи. Только если станет совсем плохо. Или если… если они начнут ломиться к тебе. Я сделаю все максимально быстро, как смогу, хорошо?

Сверху — пауза. Потом Даша ответила, и голос у неё впервые дрогнул, выдав то, что она до этого держала изо всех сил:

— Они ломились. В первые дни. Потом… потом стало тише. Но когда ты выходил… я слышала, как снизу пошли шаги. Как будто… как будто кто‑то проснулся.

Вот оно.

Вот он, внешний фактор.

Шум будит не только людей, но и то, что прячется в тени, что ждёт своего часа, что питается страхом и нерешительностью.

— Я понял, — сказал я и поймал себя на том, что снова говорю слишком «человечески», будто вокруг нормальная жизнь. Пришлось собраться. — Даша, слушай меня внимательно. Я сейчас отойду, начну готовиться. Ты веди себя тихо. Воду береги. Еду береги.

Я сделал короткую паузу, чтобы она не проглотила инструкцию на нервяке, как таблетку без воды.

— И если что, сделай один короткий стук по батарее. Потом пауза. Потом два. Это будет «я жива, но опасно». Если три подряд — «мне конец». Поняла?

— Поняла, — ответила она сразу, без колебаний. И тихо добавила, будто проверяла, как на вкус звучит чужое имя: — Спасибо… Артём.

От моего имени в её голосе стало теплее. Словно она руками держалась не за дверную ручку, а за простую вещь: там есть человек. Живой. Говорящий. Готовящий план.

Я вернулся в комнату, закрыл за собой дверь на цепочку и на замок — как будто замки могут закрыть звук, как будто металл и дерево могут удержать то, что уже просочилось внутрь: страх, неуверенность, тяжесть ответственности за чужую жизнь.

На кухне было тихо. Мышь, видимо, взяла тайм‑аут — ушла в свои мышиные дела, оставив меня наедине с мыслями. Даже обидно. Ведь я уже почти привык к тому, что у меня есть слушатель, пусть и хвостатый.

Я посмотрел на банки, что казались трофеями, доказательством моей силы и воли. Сейчас они выглядели иначе. Впервые я увидел в них не «у меня будет завтра», а «у нас будет завтра». И сразу стало неприятно.

Потому что «у нас» требует расчёта, а не надежды. «У нас» — это не просто выжить самому. Это — делить, планировать, рисковать и отвечать.

Присел у трофеев, перебрал их по‑новому, словно впервые видел. Стекло. Жесть. Паштет. Тушёнка, которую я уже открыл, ушла наполовину — тогда это было «я заслужил». Сейчас это было «я уже потратил». Банки из гаража не бесконечные. И я реально не выгреб всё — потому что боялся задержаться лишнюю минуту, потому что каждый лишний миг там мог стоить жизни

Значит, если я хочу вытащить Дашу, мне нужна еда не «на сегодня». Мне нужен запас. Не скромный, не «чтобы протянуть», а такой, чтобы хватило на двоих. Чтобы не считать каждую крошку. Чтобы не смотреть друг на друга с вопросом в глазах: «Кому сегодня меньше?»

Я поднялся, прошёл в коридор, открыл шкаф, где валялись старые спортивные вещи. Кикбоксинг был как другая жизнь — яркая, чёткая, с расписанием, с тренером, с партнёрами. Там каждую неделю есть план и цель. Да это простые задачи: не сдохнуть на дорожке, не пропустить в корпус, научиться вставать после удара и улыбаться, как будто это всё игра.

Потом родители пропали в горах — и все планы и задачи рассеялись, как пар изо рта на морозе. Я просто ушёл и закрылся в квартире. Денег от лавки хватало, чтобы ничего не делать и вести скромную жизнь, чтобы забыть, что такое «надо».

Теперь лавка осталась в прошлом. И тренер. И кикбоксинг. В прошлом осталась и уверенность, что я могу позволить себе полежать, подумать, подождать.

Ждать больше нельзя. Сейчас — либо делать, либо погибать.

Достал бинты, перчатки, старую капу. Капа была смешной — пожелтевшая, с царапинами. Покрутил её в руках, провёл пальцем по вмятинам и поймал себя на идиотской мысли: «Сколько зубов она мне сэкономила». Потом положил обратно. Не время играть в бойца.

Надо начинать выживать.

Отодвинул стол, освободил место в комнате — небольшое, но достаточное, чтобы вспомнить, кто я. Сделал первое, что вспомнил — стойку. Левая нога вперёд, колено мягкое, плечи расслаблены. Тело всё вспомнило за секунду.

Сделал пару «пустых» джебов в воздух. Руки потяжелели сразу. Две недели без движения, плюс стресс, плюс еда в режиме «чтобы не умереть» давали о себе знать. Организм стал ленивым и сонным из-за условий. Тело начало экономить силы, потому что каждая калория теперь на счету.

— Ладно, — сказал я себе, глядя на своё отражение в тёмном стекле зеркала. — Значит, будем возвращать форму.

Не стал устраивать цирк из «две тысячи прыжков». Во‑первых, я не в манге, где герой после недели лежания на диване вдруг становится сверхчеловеком. Во‑вторых, шуметь — это позвать к себе всё, что за дверью спит и ждёт. Лучше пусть бродят хаотично, чем соберутся толпой у моей двери.

Сделал отжимания. Двадцать. На двадцать первом руки затряслись, мышцы загорелись от непривычной нагрузки — от того, что я требовал от них больше, чем они привыкли давать. Сделал ещё пять — просто потому, что упрямство было единственным, что осталось от меня прежнего. Упрямство, воля, желание не сдаваться.

Сел. Выдохнул.

В горле сразу пересохло, а ведь это только начало. Отпил воды маленьким глотком, как будто это лекарство. Потом чутко прислушался. В подъезде было тихо. Ритмичный стук сверху исчез. Даша все поняла. Притихла.

Умница.

Твари тоже угомонились, ну или сделали вид, что угомонились. Тихо совсем не значит, что безопасно. Тихо иногда значит, что они просто ближе, чем ты думаешь.

Пошёл в кладовку. Там лежали инструменты отца: молоток, гвозди, старый ящик, который я не открывал годами. Не потому что не хотел — потому что «потом». Теперь «потом» закончилось. Теперь есть только «сейчас» и «надо».

Открыл ящик — пыль взлетела в воздух, заиграла в лучах света, пробивающегося сквозь щель в занавеске. Внутри — ржавые гвозди, обломки проволоки, куски дерева, забытые детали чего‑то, что когда‑то имело смысл. Я перебирал их, ощупывал, оценивал: что пригодится, что можно использовать, что может стать оружием или защитой.

В голове уже начал складываться корявый план действий — он не был идеальным и безопасным, но хотя бы каким-то. План, который давал мне цель. План, который превращал «я» в «мы».

У отца всё всегда было продумано до мелочей. Если он собирался в горы — брал только то, что гарантированно сработает в экстремальных условиях. Если мастерил что‑то — крепил так, чтобы конструкция выдержала любые нагрузки. В его мире не существовало «авось» и «как‑нибудь».

Всё должно было работать. Всегда.

Я достал трубу — не идеальную, но достаточно ровную. Полтора метра длиной. Приложил к стене, прикинул габариты. В лестничном пролёте с такой можно держать дистанцию, не подпуская противника вплотную. А если придётся обороняться через щель приоткрытой двери — наконечник позволит работать точечно, бить по голове, не рискуя впустить заражённого внутрь.

Но для начала нужен наконечник.

Порылся в ящике и нашёл треугольный напильник — старый, чёрный, без малейших следов ржавчины. На ощупь — злой, будто затаил обиду на весь мир. Трёхгранное остриё тускло блеснуло, поймав свет так, как ловят его ножи.

— Ну, здравствуй, — пробормотал я, взвешивая инструмент в руке. — Будешь у меня… копьём.

Слово «копьё» прозвучало театрально. Я поморщился.

Нет, это не копьё.

Всего лишь труба с приделанной железкой.

Но если эта нелепая конструкция спасёт Дашу — пусть зовётся хоть «сувениром из отдела сантехники». Главное — чтобы работала.

Примерил напильник к трубе. Хвостовик не входил плотно, требовал доработки. Значит, нужно подготовить посадочное место. Достал ножовку, старую изоленту, гвозди. В памяти всплыл голос отца — строгий, без тени снисхождения: «Если делаешь — делай на совесть».

Работал медленно, сосредоточенно. Каждое движение — со смыслом, каждый рез — точен. Старался соблюдать тишину: ни скрежета, ни лязга, ни случайного стука. Только плавные, почти бесшумные манипуляции, будто я не мастерю оружие, а провожу хирургическую операцию — без права на дрожь рук.

Когда закончил, наконечник сидел в трубе плотно. Не идеально, конечно. Но достаточно надёжно — не вылетит от первого же удара. Поднял конструкцию, сделал пару пробных выпадов в воздух. Труба в руках держалась прочно, отдавая тяжестью в плечо и одновременно успокаивая: дистанция — это жизнь.

Теперь — дверь.

Подошёл к входной, внимательно осмотрел ручку, щель, замок. Я уже понял одну простую истину: подъезд — это не улица. На улице у тебя есть пространство, манёвр, шанс уйти в сторону. В подъезде ты зажат между стенами, между этажами, между жизнью и смертью. Всё, что идёт на тебя, идёт прямо — неотвратимо, без вариантов.

Мне нужен способ открыть дверь так, чтобы никто не вырвался внутрь. Чтобы сохранить контроль над пространством, чтобы держать врага на расстоянии.

Верёвка.

Нашёл тонкий шнур. Примерил длину: один конец — на ручку, другой — на что‑то внутри квартиры, чтобы дверь не распахнулась шире заданной щели. Так можно будет держать проход узким, работать наконечником, не позволяя противнику навалиться всей массой.

Закрепил шнур на батарее в коридоре. Проверил натяжение. Открыл дверь на ладонь — шнур держит. Закрыл. Снова открыл — держит.

Идеально.

Сердце стучало в ритме, знакомом по тренировкам в зале перед спаррингом: паника не ощущалась, это была настройка. Тело вспоминает — сейчас будет контакт.

Надел куртку, перчатки, обмотал шею шарфом. Маски не было. Да и маска вряд ли спасла бы от вони, что пропитала подъезд, словно прохладный, гнилостный туман. Побрызгал шарф одеколоном из ванной.

Запах получился странный: хвоя поверх гнили и разложения. Но лучше так, чем дышать полной грудью этой отравой.

Встал у двери. Труба в правой руке, ледоруб под левой — на случай, если всё пойдёт не по плану. Левой рукой взялся за ручку. Медленно потянул. Образовалась щель.

Вонь ударила так, что тело само рванулось назад, а мышцы напряглись в инстинктивном желании закрыть лицо. Я удержал себя, заставил глаза оставаться открытыми.

Внизу, на лестнице, было темнее, чем в квартире. Подъездный свет давно умер, оставив пространство во власти сумерек. Окна в пролётах пропускали серый дневной свет, но он не грел, не оживлял — лишь подчёркивал мертвенность обстановки.

Услышал шорох.

Снизу. Где‑то на первом этаже — или между первым и вторым.

И ещё один звук — скребущий, будто ногти царапают бетон.

Я замер. Дыхание стало коротким, рваным. В висках застучало от адреналина.

Снизу ответили.

Глухо. Рвано. Без системы.

Это уже не человек.

И тут я понял: Даша была права. Кто‑то проснулся. Кто‑то, кто спал, затаился, ждал своего часа — теперь пришёл в движение.

Хорошо, что они не спустились ко мне, когда я заходил с сумкой в квартиру. Не поняли? Не успели? Не услышали? Или просто повезло?

Чуть шире открыл дверь. Шнур натянулся, щель стала шире, но я её контролировал. Выставил трубу наконечником вперёд. Стоял так, будто держал на мушке весь коридор — будто от моего внимания зависела не только моя жизнь, но и жизнь той, кто сейчас сидела на пятом этаже и слушала подъезд, как слушают приговор.

За дверью уже ждали.

Глава 8

В щель ринулась рука. Чёрная, грязная, с длинными, изогнутыми ногтями. Она протиснулась в проход и ткнулась в воздух, словно искала моё лицо.

Я не дал себе времени на раздумья. Вдавил трубу вперёд — точно, расчётливо, туда, где должна быть глазница или нос. Удар вышел резким и грубым, как точка в конце предложения.

Тело снаружи дёрнулось. Из щели пахнуло смрадом, от которого желудок сжался, а в горле встал ком. Рука забилась в конвульсиях, ногти заскребли по двери, оставляя царапины.

Отступил на полшага, сохраняя давление на трубу. Ещё один толчок — и рука обмякла, сползла вниз, как мокрая тряпка.

Я стоял и слушал. Сердце гулко колотилось. Не так уж я и бесполезен, как сам до этого думал.

— Минус один… — прошептал я.

Снизу послышался ответный скребущий звук.

Там были ещё твари. Много.

И вот здесь мне стало предельно ясно: если я сейчас полезу в коридор на эмоциях, если дам волю страху или гневу — меня сожрут. Некрасиво и быстро. Без эпилога. Нужен план и перерыв.

Я закрыл дверь и отступил в квартиру, опустился на корточки. Сделал то, чего не делал уже две недели. Я перестал думать о выживании в целом, начал планировать конкретные действия. Задача теперь звучала просто. Мне необходимо зачистить подъезд настолько, чтобы Даша смогла спуститься на второй этаж. Дальше — по ситуации. Дальше — уже будет «мы», а не «я». И это пугало сильнее, чем жруны. Потому что «мы» требует ответственности. Требует решений, которые нельзя отменить. Требует выбора, от которого зависит не только твоя жизнь. Но мог ли я её бросить?

Поднялся, подошёл к телефону. Снова набрал Леру. Я уже не ждал, что она ответит. Потому что мне нужно было услышать гудки — эти монотонные, равнодушные звуки, напоминающие, что где‑то там, за пределами этого дома, ещё есть мир. Мир, где люди называют друг друга по имени, где есть разговоры, смех, надежда.

Гудки.

Тишина.

Экран погас.

Отложив телефон. Наверное, видок у меня сейчас тот ещё… Капли пота по вискам, небритый, всклокоченный. Но это моя нынешняя реальность. Всё это — сейчас. И только от меня зависело, станет ли завтрашняя реальность хоть немного лучше сегодняшней.

На чистом автоматизме, привычно, набрал номер повторно. Снова гудки. Монотонные, равнодушные — они заполняли пространство между мной и пустотой, в которую я пытался дозвониться. Я не сбросил. Держал до конца, словно каждый сигнал был ниточкой, связывающей меня с тем миром, где ещё есть нормальные разговоры, где люди не прячутся по квартирам, а просто живут. Потом экран погас, поглотив последние отголоски надежды.

В этот раз я положил телефон на стол подальше, чтобы снова его не схватить и не начать новый дозвон. Высокотехнологичное устройство выглядело сиротливо, будто потеряло смысл вместе с исчезнувшим миром. Тихо сказал, не ожидая ответа, просто чтобы услышать собственный голос:

— Лера, я тут теперь не один…

Ответа не было. Зато сверху, очень тихо, будто из самой толщи стены, донёсся один короткий стук. Даша дала знак: «Я жива». Звук был едва уловим, но в этой тишине он прозвучал как симфония. Я усмехнулся коротко, почти без радости, но с облегчением:

— Я тут тоже живой, — сказал я в пустую комнату.

Я снова занялся телом. Не потому что хотел стать супергероем, а потому что понимал: если сейчас позволю себе расслабиться, завтра уже не смогу заставить себя подняться и начать действовать. Ещё один круг отжиманий — медленно, чувствуя, как мышцы протестуют, но подчиняются. Ещё один круг приседаний — аккуратно, чтобы не хрустели суставы, не привлекали лишнего внимания. Несколько минут бокса с тенью в тишине — удары по воздуху, будто сражаюсь с призраками.

Дыхание резало горло, но это было хорошо. Пот выступил только на висках — и это тоже было хорошо. Значит, организм ещё умеет работать, ещё не сдался. Значит, ещё кое-что могу.

Потом я вернулся к двери. Снова надел шарф, пропитанный духами — нелепая защита от вони, но хоть какая‑то. Снова взял трубу, ощущая её тяжесть, её холодную уверенность. Подхватил щит и машинально проверил верёвку‑ограничитель: чтобы щель была моей, а не их. Странное орудие, собранное на коленке из подручных материалов, стало внезапно почти другом.

На этот раз я действовал спокойнее, собраннее. Верёвка натянулась, и щель вышла ровно такой, как мне нужно: чтобы видеть, но не подставлять себя. Подождал. Вслушивался. Вглядывался в полумрак лестничного пролёта.

И снова за дверью меня ждали. Рука появилась снова — чёрная, грязная, с длинными, изогнутыми ногтями. Будто они там стояли в очереди, зная, что рано или поздно дверь откроется. Это хорошо, хоть искать их не надо. Пусть сами приходят. Я ткнул трубой точно, без размаха. Закрыл. Подождал. Снова открыл. Повторил.

Обычная, грязная, пошаговая работа. Без криков подбадривания, без героических монологов. Просто движение, расчёт, контроль. С каждым разом вонь становилась гуще, пропитывала шарф, лезла в ноздри, в лёгкие, в сознание. Но мозг переставал паниковать. Он начинал привыкать к самой страшной мысли: это теперь моя новая нормальность. Это мой мир. Если, конечно, я хочу жить. А я хотел. Очень хотел.

Через какое‑то время я услышал сверху не стук, который ожидал, а голос. Совсем тихий, на грани слышимости, будто она боялась, что её услышит кто‑то ещё:

— Артём… ты живой?

Я открыл дверь шире, прислонился к ней лбом, чувствуя холод металла. Ответил спокойно, стараясь, чтобы голос не дрогнул:

— Живой. Я начал. Но мне нужно ещё время.

— Я… чем я могу помочь? — спросила она.

В голове мгновенно вспыхнула картина, как Даша выходит на лестницу с кухонным ножом, пытается «помочь». Результат очевиден — когти, зубы, захлёбывающийся крик, кровь, смерть. Я сжал трубу крепче, отгоняя видение.

— Нет, — сказал я ровно, призвав всю свою уверенность. — Ты поможешь тем, что будешь вести себя тихо. Сиди. Экономь силы и еду. Я уже иду.

Она молчала пару секунд — долгих, тягучих, будто взвешивала каждое слово. Потом сказала:

— Хорошо. Спасибо тебе, Артём.

И вот это «хорошо» было важнее, чем любые обещания. Важнее, чем клятвы, чем заверения, чем громкие слова о спасении. Это было доверие. А доверие в нашем новом мире дороже тушёнки, дороже воды, даже дороже воздуха. Оно было тем, что заставляло меня двигаться дальше, что не давало лечь на пол и закрыть глаза, притворяясь, что мира нет. Даша с пятого этажа дала мне цель.

Я снова открыл щель и продолжил. Методично, без эмоций, как рабочий на конвейере.

Где‑то на третьем «раунде» снизу раздался удар. Не скребок, не царапанье, а именно удар — мощный, тяжёлый, будто кто‑то бил плечом в дверь квартиры. Потом ещё один. И ещё.

Кто‑то там, ниже, начал ломиться. Не в мою дверь — в соседнюю и изнутри. Звуки доносились с первого этажа. Дерево отвечало глухо, но с каждым ударом всё тревожнее. Потом послышался треск — тонкий, зловещий, будто кости ломались.

Пара секунд — и в подъезде раздался хриплый, протяжный звук. Не человеческий и не звериный. Что‑то среднее, что‑то такое, от чего внутри всё сжималось, а волосы на затылке вставали дыбом. Потому что в нём слышалось торжество.

Я закрыл дверь резко, но без хлопка — не хотел привлекать лишнего внимания. Встал спиной к полотну, слушая, как внизу продолжается эта жуткая симфония разрушения. Удары, треск, хрип — всё сливалось в единый гул, от которого мурашки ползли по спине.

Отошёл от двери, посмотрел на банки и на трубу, на ледоруб — резервный вариант, если труба не справится.

— Ладно, — сказал я себе, и голос прозвучал твёрже, чем я ожидал. — Значит, ускоряемся. Но без глупостей. Я могу. И я сделаю.

Я сел на пол, достал потрёпанный блокнот, с загнутыми углами, с пятнами от кофе. Открыл чистую страницу и написал крупно, чётко, чтобы не забыть, чтобы мозг держался за структуру, за порядок, за логику:

Сегодня: дверь, щель, бить их по одному. Контролировать пространство, не давать приблизиться. Понять, сколько их в подъезде. Оценить силы, пути отхода, слабые места. Еда: либо гаражи второй раз, либо искать ближе. Без еды нет сил, нет сил — нет шансов. Даша: спуск только после частичной зачистки, а лучше полной. Никакой самодеятельности. Никакой спешки.

Перечитал написанное. Стало спокойнее. Написанный план — если он плохой, даже если в нём есть дыры — всегда лучше, чем хаос. Лучше, чем бестолковое метание и паника, и уж совершенно точно намного интереснее, чем бесцельное ожидание конца.

С кухни снова донёсся шорох. Мышь. Она выглянула на секунду, как разведчик, оценивая обстановку, увидела меня и снова спряталась. Я улыбнулся — криво, устало, но с тенью тепла:

— Да‑да, — тихо сказал я. — Ты тоже подождёшь. Я про тебя помню, но я тебя не съем. Мы оба выживем.

Поднялся, размял шею, плечи. Снова подошёл к двери. Прислушался. Внизу что‑то ломалось, трещало, хрипело. Сверху молчала Даша — но я знал, что она тоже настороженно слушает. Она ждёт. Меня ждёт. Она верит. На меня надеется. Достоин ли я этого? Вопрос, конечно, хороший. Не думал я, что мне придётся отвечать на него так скоро.

У меня в руках была труба с напильником, ледоруб, блокнот с планом и впервые за две недели — причина, чтобы не лечь обратно на диван и не закрыть глаза, не притвориться, что мира нет. Причина, чтобы двигаться, бороться, жить. Сейчас и проверю, на что я способен, и достоин ли жить.

И всё же меня била дрожь. Мелкая, противная вибрация, зарождающаяся где‑то в солнечном сплетении и расходящаяся волнами к кончикам пальцев. Это был не озноб от сквозняка, тянущего из‑под двери, а реакция организма на перешагнутый Рубикон.

Только что я совершил убийство.

Я запретил себе использовать эвфемизмы. Мозг услужливо подсовывал мягкие формулировки: «победил», «остановил», «нейтрализовал угрозу», «самооборона». Ложь. Я убил.

Рука, всё ещё хранящая фантомное ощущение удара, помнила, как трёхгранное острие входит в податливую плоть — туда, где секунду назад было искажённое лицо. Я помнил тот тошнотворный хруст, с которым сталь пробила хрящ.

Память прокручивала плёнку назад, заставляя меня вновь пережить эти мгновения.

Вот раздался шорох за дверью. Не привычный человеческий шаг, а шарканье, будто мешок с костями волочили по бетону. Потом — удар. Тяжёлый, тупой, лишённый разума, но полный животной настойчивости. Дверь дрогнула. Я дернул ручку двери. Щель приоткрылась ровно настолько, насколько я позволил.

В образовавшемся проёме показалось оно.

И оно человеком уже не было. Оболочка, лишённая разума, сосуд, наполненный лишь голодом и злобой. Лицо — серая маска с провалами щёк и ртом, перекошенным в вечном спазме. Взгляд этого существа был пуст и страшен в своей пустоте. В нём не было мысли, не было сомнения, не было жалости. Там плескалась лишь мутная, первобытная потребность рвать и жрать.

Оно попыталось просунуть руку в щель. Пальцы с обломанными, грязными ногтями, похожие на когти хищной птицы, царапали обивку, пытаясь ухватиться, расширить проход, ворваться в моё убежище. Я видел вздувшиеся вены, серую кожу, покрытую ссадинами.

В тот момент во мне не было страха. Страх исчез, вытесненный холодной, расчётливой яростью. Я шагнул вперёд, упёрся левым плечом в щит, блокируя попытки существа распахнуть дверь, а правой рукой, сжавшей древко самодельного копья до побеления костяшек, нанёс удар.

Это была работа, как у мясника на бойне. Короткий, тычковый удар в щель, образованную дверным косяком и торцом двери. Прямо в тот оскал, что пытался проникнуть в моё жилище.

Трёхгранный напильник вошёл легко, словно в гнилую тыкву. Я почувствовал, как металл заскрежетал о кость лицевого диска, как существо дёрнулось всем телом, насаживаясь на моё импровизированное копьё. Из горла нападавшего вырвался звук — не крик, а булькающий всхлип, будто из перерезанного шланга выходил воздух вместе с жидкостью.

Я дёрнул трубу на себя. Оружие вышло с влажным чмоканьем. Существо за дверью обмякло, его пальцы разжались, оставив на двери кровавые полосы, и оно с глухим стуком сползло вниз, исчезнув из поля зрения. Остался только запах. И тишина.

Теперь, сидя на полу, я пытался развидеть эту картину из сознания. Мозг предательски дорисовывал детали, которых я старательно избегал рассматривать. Лужа тёмной жидкости, расплывающаяся под дверью. Остекленевший взгляд, устремлённый в потолок подъезда. Я зажмурился до цветных кругов перед взором и приказал себе думать о другом.

Я заставил себя вспомнить голод.

Он был простым и понятным, как закон всемирного тяготения. Давил на внутренности тяжёлым, холодным камнем. Скручивал желудок в тугой узел, требуя дани. Голод делал меня слабым, затуманивал рассудок; движения становились вялыми, а мысли — тягучими, как патока. Быть медленным сейчас означало умереть. Голод был тем самым кнутом, что гнал меня вперёд, заставляя переступать через отвращение и страх. Он легко оправдывал содеянное.

Я поднял голову и посмотрел на дверь. Обычная, обитая дермантином, сейчас казалась мне вратами в преисподнюю.

Там, снаружи, стояли и ждали они.

Я не видел их, не слышал их дыхания, но знал — с абсолютной, мистической уверенностью, — что они там.

В приступе отчаяния я снова обильно опрыскал свой шарф дешёвым одеколоном, найденным на полке в ванной. Мозг требовал хоть какой‑то иллюзии нормальности, хоть какого‑то намёка на чистоту. Получилось ожидаемо чудовищно. Резкий, химический запах хвои опять наложился на аромат гниения, создав омерзительный коктейль. Словно кто‑то попытался замаскировать скотомогильник, разбросав поверх трупов еловые лапы. Хвоя поверх падали. Тошнотворная симфония запахов. Но это было лучше, чем дышать чистой, ничем не прикрытой правдой смерти.

Я осторожно, стараясь не скрипнуть суставами, начал подниматься. Ноги были ватными, непослушными. Мышцы налились свинцом не от физической нагрузки, а от того чудовищного нервного напряжения, которое сжигало калории быстрее любого бега.

В спортивном зале, в той, прошлой жизни, можно было позволить себе усталость. Там были правила. Там был рефери, готовый остановить бой. Там был спасительный гонг. Здесь правил не существовало. Судья давно сбежал или был сожран, а гонгом мог стать любой случайный звук — упавшая банка, скрип половицы, мой собственный кашель.

Я взял в руки трубу. Поднял щит, продев руку в самодельные ремни из кожаных поясов. Проверил перчатки — плотные, строительные, с прорезиненными ладонями. Поправил шарф, натянув его повыше на нос, чтобы хоть немного отфильтровать этот ядовитый воздух.

Я замер и прислушался. Весь мир сузился до размеров слухового прохода.

В подъезде стояла тишина. Но это была не та благословенная тишина ночного города, когда мир спит спокойным сном. Нет, эта тишина была лживой, коварной. Она притворялась пустотой. Она была натянута, как тетива лука, готовая в любой момент выпустить смертоносную стрелу.

Знал, что за этой тишиной скрывается движение. Там, на лестничных пролётах, в тёмных углах, затаилось зло. Но мой желудок снова напомнил о себе болезненным спазмом, и этот аргумент перевесил все доводы рассудка.

Мне нужно было идти. Нужно было перешагнуть через порог, через свой страх, через того, кто лежал сейчас за дверью. Я был не героем, спасающим мир. Я был всего лишь биологической единицей, борющейся за право продолжать метаболизм. И для этого мне придётся снова пустить в ход трёхгранную сталь.

Собрав волю в кулак, я потянулся к замку, чувствуя, как холодный пот стекает по спине вдоль позвоночника. Игра продолжалась.

Дрожь, повинуясь приказу, ушла глубже, спряталась в локтях и плечах, затаилась, чтобы не мешать точности движения. В такие минуты человек превращается в механизм, в биологический автомат, где эмоции — лишь песок в шестернях.

Я прошептал одними губами. Эту формулу я повторял уже сотню раз, вбивая её в подкорку. Повторение — мать учения и спаситель рассудка. Оно держит мечущийся разум в узде, не давая ему сорваться в истерику.

— Выходишь. Исполняешь. Возвращаешься.

Три глагола. Три действия. Вся суть моего нынешнего бытия. Только циничная функциональность. Я решительно отпер замок. Язычок механизма скрылся в пазу с сухим металлическим щелчком, прозвучавшим в тишине прихожей как выстрел стартового пистолета. Я потянул тяжёлую, обитую дерматином створку на себя.

Начали.

Глава 9

Расстояние до дверного проёма я вымерял въедливо и тщательно. Ещё бы. Моя жизнь висит на волоске. Верёвка, натянутая до звона, безжалостно врезалась в кожу, перетягивала сухожилия. Оставленная щель давала мне обзор, превращая банальный дверной проём в узкую бойницу как на крепостной стене. Я здесь вершил суд, решая, кому дозволено приблизиться к порогу и насколько эту черту можно переступить. Щель эта давала ход моему орудию. Заточенная труба с трёхгранным жалом устремлялась вперёд и возвращалась обратно свободно и без помех. Можно было наносить короткие, кинжальные удары, не знающие промаха. И, что важнее всего, эта узкая полоса пространства лишала заражённых главного козыря — подавляющего преимущества в количестве. Они не могли навалиться всей гниющей массой, смять меня числом уже не получится. В этом узком, душном горлышке действовал неумолимый закон Фермопил, и я принимал их поодиночке, лицом к лицу, даже когда сзади на них напирала собственная же мёртвая, колышущаяся масса.

Из образовавшегося зазора пахнуло. Смрад ударил почти физически, плотной, осязаемой волной, словно мне в лицо с размаху плеснули помоями. Желудок мгновенно сжался в тугой, болезненный комок и рванулся вверх, к самому горлу, пытаясь вывернуться наизнанку. Разложение и омерзительная сладость мертвечины, застоявшаяся, едкая моча, вековая пыль подъезда, и ещё одна резкая, тревожная химическая нотка, напоминающая дешёвый больничный эфир, — всё это слилось в единый удушающий коктейль. Вонь жгла ноздри, лезла в рот, оседала на языке жирным налётом, и мне стоило титанических усилий сцепить челюсти, потому что измученное тело желало только согнуться пополам и выплеснуть из себя всё.

Я задышал коротко и поверхностно.

Вдох на два счёта. Тягостная задержка. Выдох. И снова. Главное не позволить дурноте взять верх над волей. В боксёрском зале, пропустив тяжёлый, вышибающий дух удар в солнечное сплетение, я всегда цеплялся за дыхание. Здесь же я держался за то же самое, с одной разницей, что потерять дыхание в этом коридоре означало бесповоротно потерять жизнь.

В вязком полумраке лестничной площадки тени пришли в движение. Послышалось шуршание, какая-то возня, влажное шлёпанье отекших босых ступней по холодному бетону. Шорох истлевшей ткани о ступени. Сухое царапанье ногтей по перилам. Они почуяли. Они ждали этого момента. Аромат живого, тёплого, пульсирующего кровью мяса стал для них сигналом к трапезе, и этот зов тянул их к бойнице, за которой я устроился.

Снова в щели показалась рука.

Чёрная от въевшейся копоти и бурой запёкшейся крови, с узловатыми, уродливо распухшими суставами, она внушала не страх, а омерзение. Кожа на костяшках натянулась до болезненной белизны, готовая лопнуть, в глубоких трещинах забились серые комки неведомой дряни, а по пальцам тянулись мокрые полосы, блестящие в полумраке, точно слизь улитки. Длинные, обломанные ногти торчали кривыми, хищными когтями, под ними чернела грязь, и от руки этой исходил свой собственный, особенный дух мокрой гнили.

Когти с противным скрежетом прошлись по металлической обивке двери. Звук вышел тонким, визгливым, пронзительным до боли в висках. От него кожа мгновенно покрылась ледяными мурашками. Рука не остановилась на этом, пальцы полезли глубже, настойчиво и жадно, силясь нащупать край, ухватиться и рвануть преграду.

Ждать я не стал. Перехватил трубу удобнее, ощутил успокаивающую холодную тяжесть стали в ладони и ткнул вперёд. Короткое, резкое, отработанное движение от плеча. Тычок. Весь импульс тела, вся моя ненависть и страх ушли в это острие.

Удар вышел на редкость точным. Трёхгранный напильник встретил сопротивление — сперва мягкое, податливое, словно гнилой фрукт, затем раздался сухой, тошнотворный хруст ломающейся тонкой кости. Тело за дверью дёрнулось в конвульсии, издав сдавленный булькающий хрип. Воздух в щели словно сгустился, вонь стала плотнее, осязаемее, и к ней примешалась тёплая, солоноватая железная нота свежей крови.

Рука, скребшая дверь, на мгновение ослабла, потеряла волю. Пальцы разжались. Но лишь на секунду. Инстинкт, что гнал заражённых вперёд, невзирая на боль, увечья и смерть, заставил тварь снова полезть. На этот раз с удвоенным упорством, пытаясь просунуть пальцы глубже, вцепиться в край двери и рвануть на себя. Давление усилилось многократно. Дверь жалобно дрогнула.

Я ткнул ещё раз. В то же самое место. Методично, расчётливо и жестоко. Это уже не человек. Ощущение вхождения холодной стали в плоть отдавалось в руке вибрацией. Снова и снова. Каждый тычок возвращался отдачей, будто металл разговаривал со мной на своём страшном языке через чужую кость и мясо. Острие входило вязко, с чваканьем, словно в жирную глину, а иногда цепляло кость и шло по ней с сухим, скрежещущим звуком, и тогда плечо невольно напрягалось, каменело, чтобы удержать верную траекторию удара. Порой я выдёргивал трубу резким рывком, и на трёхграннике тянулась тёмная, блестящая плёнка, густая и липкая, как смола.

Я превратился в механизм. Вперёд — назад. Вперёд — назад. Монотонная работа на конвейере смерти. Сухая, механическая, лишённая всяких эмоций и жалости. Ритм держал мою руку и бойницу, ритм удерживал мой рассудок от мысли о том, что именно стоит там, за дверью, и кем оно было раньше.

Внутри остались лишь русский сумрачный гений и свинцовая усталость. Я делал то, что должно, ибо иначе дверь эта распахнётся, и поток ужаса хлынет внутрь. Никакого восторга победы или упоения схваткой не ощущалось и в помине. Был лишь тяжёлый, грязный, унизительный труд ассенизатора, разгребающего авгиевы конюшни на задворках преисподней. Моя задача свелась к примитивной, но жизненно важной функции. Я должен был сделать так, чтобы рука перестала шевелиться, чтобы силуэт за дверью мешком рухнул вниз и перестал загораживать мне кислород. Потом, позже, ещё предстояло решать мучительный вопрос, куда девать груды мёртвых тел, но сейчас я гнал от себя эти мысли, запирал их в дальний угол сознания, ибо мысль о телах неминуемо тянула за собой запах и образ, а сейчас нужна была только рука.

Минуты растянулись в тягучую, душную, бесконечную вечность. Я потерял счёт ударам и перестал считать поверженных. Вместо этого я начал считать паузы. Те короткие, драгоценные мгновения затишья, когда можно сделать судорожный, жадный глоток воздуха, прежде чем очередная волна смрада скрутит внутренности мучительным спазмом. Я считал удары собственного сердца, колотившегося о рёбра гулко и часто, как пойманная птица. Оценивал состояние правого плеча. Дельтовидная мышца налилась горячим свинцом, начала ныть тупой болью, и я с тихим ужасом ждал возвращения предательской дрожи, ведь дрожь делает удар неточным, а неточный удар в такой узкой щели неминуемо превращается в чужие, холодные пальцы на твоём предплечье.

А они давили. Упорно, тупо, бессмысленно. Один за другим. Лестничная клетка жила по своим жутким, противоестественным законам гидродинамики. На скрип двери они стекались к щели точно; возможно, близость живого тела тоже как-то их цепляла, но отделить одно от другого я не мог. Когда их скапливалось много, они начинали давить массой, наваливаясь друг на друга, давя передних, создавая живой, шевелящийся, стонущий пресс. Давление шло волнами, приливами и отливами. Дверь дрожала, стонала петлями, силясь раскрыться шире. Верёвка дёргалась на запястье, врезаясь уже не в кожу, а в самое мясо. Под перчаткой горело огнём, будто я сунул руку в костёр.

Левой рукой я вцепился в верёвку, намертво намотав её на кисть, превратив руку в крюк, удерживая дверь в заданном положении и не уступая ни единого миллиметра жизненного пространства. Правая же продолжала работать наконечником, размеренно и неутомимо.

Я намеренно, с усилием воли, запретил себе вглядываться в лица. Всю схватку смотрел не на жрунов, а на векторы приложения физической силы. Взгляд мой выхватывал лишь точку, куда должно войти стальное жало, место, где податливая плоть скрывает хрупкую кость, и точку, где необходимо было пресечь это хаотичное движение. Пришлось отстраниться от происходящего, воздвигнуть внутри ледяную стену и безжалостно отключить ту часть воспалённого мозга, что по старой привычке отвечала за эмпатию и человечность. В эту минуту мне нужна была лишь твёрдая рука.

И я не помышлял ни о чём постороннем, всецело отдавшись ритму убийства, до тех пор пока сквозь тяжёлое, сиплое дыхание, сквозь хрипы умирающих и влажные, чавкающие шлепки ударов не пробился звук. Звук до боли знакомый, до звона в ушах родной — эхо той, прошлой, нормальной жизни.

Звяканье ключей.

Этот звук невозможно было спутать ни с чем на свете. Мелодичный, переливчатый, почти музыкальный звон тяжелой связки. У тёти Зины, нашей соседки с площадки напротив, всегда была именно такая связка. Громадный, внушительный пучок латунных и стальных ключей, собранных на одном большом кольце: от квартиры, от дачи, от почтового ящика, от подвала, где хранились соленья, от гаража давно покойного мужа. Казалось, она носит с собой ключи от половины города, да ещё пару про запас, на всякий случай. Тётя Зина — грузная, шумная женщина с широким, добрым лицом и вечными, неподъёмными сумками, набитыми продуктами, — всегда гремела этими ключами на лестнице. Она объявляла о своём приходе этим звоном задолго до того, как её монументальная фигура появлялась в поле зрения. Вся местная детвора по этому серебристому перезвону безошибочно понимала, что идёт тётя Зина, и, быть может, сейчас перепадёт конфета или пряник. Меня она угощала тоже, когда я был ещё совсем мальчишкой, бегающим с разбитыми коленками.

И сейчас, в этот самый страшный момент, когда я в очередной раз с тупой, механической методичностью ткнул трубой в темноту дверного проёма, что-то металлическое, звонкое брякнуло о бетонную ступеньку.

Дзынь-дзынь...

Внутри словно оборвалась туго натянутая струна. Кто-то невидимый и жестокий провёл ледяным ногтем по оголённому нерву, пронзив всё тело электрическим разрядом первобытного ужаса. Ужас этот был куда страшнее вида гнилой, ползущей плоти и страшнее сладковатого запаха смерти. Узнавание. Ужас встречи с тем, что должно было остаться светлым воспоминанием, но обернулось ночным кошмаром.

Рука с занесённой трубой замерла на полпути, словно парализованная. Дыхание перехватило, горло сдавило спазмом. В мозгу яркой, болезненной вспышкой возникла картина: тётя Зина в цветастом халате, с нелепыми бигудями на голове, выносит мусорное ведро и добродушно ворчит на скверную погоду. Тётя Зина протягивает мне горячие пирожки с капустой, когда я, вечно голодный студент, возвращался домой злым и уставшим.

А там, за дверью, в смрадной, густой темноте, стояло существо, которое принесло с собой этот звук. Оно не могло открыть дверь. Рассудок покинул его, оно не помнило, зачем нужны эти блестящие железки. Но связка ключей осталась с ней, как насмешка над человеческой памятью.

Тётя Зина...

Как жестоко тасуется колода судьбы. Из всех возможных монстров, из всех тысяч безымянных упырей, наводнивших обречённый город, к моему порогу пришла именно она. Та, кого я знал с пелёнок. Та, чьего рыжего кота я когда-то снимал с высокого тополя, ругаясь и смеясь одновременно, пока перепуганное животное в кровь царапало мне руки и орало на весь двор. Почему она не осталась закрытой в квартире? Почему я должен это сделать?

Секундное замешательство стоило дорого. Давление на дверь многократно усилилось. Щель дрогнула, петли жалобно взвизгнули, грозя поддаться и расшириться. В проёме показалось лицо. Обвисшая, серая кожа, пустой, бессмысленный взор, направленный в никуда, подёрнутый мутной пеленой катаракты, и рот, открытый в вечном, неутолимом голоде. Я не видел деталей, да и не хотел их видеть. Слышал только затихающий, сиротливый звон ключей на холодном бетонном полу и чувствовал, как удушливый запах становится ближе, потому что то, что было тётей Зиной тянулось ко мне.

Реальность пошатнулась, пошла трещинами. Тёти Зины тоже больше не было. Там, в полумраке, стояла пустая оболочка, карикатура на человека, которая тянулась ко мне через щель, не узнавая и не останавливаясь.

— Простите, Зинаида Михайловна, — прошептал я одними губами, чувствуя, как к горлу подступает горький, едкий ком слёз и желчи. — Простите меня. Вы бы не хотели себе такое посмертие. Простите...

Я загнал жалость в самый дальний и тёмный угол души, запер её там на тяжёлый засов и снова, усилием воли, превратился в бездушную машину смерти.

Моя рука рванулась вперёд. Стальной наконечник вошёл в темноту проёма, туда, откуда доносилось сиплое, клокочущее дыхание. Удар. Ещё удар. Жало находило кость, с хрустом проходило её, проваливалось в мокрую, вязкую пустоту, и каждый раз отдача возвращалась мне в ладонь мерзкой, липкой дрожью. Я бил, чтобы прекратить этот звон. Чтобы наступила благословенная тишина. Чтобы этот кошмар наконец закончился.

Ключи звякнули в последний раз — жалобно, тонко — и затихли навсегда.

Рвотный позыв подкатил к горлу тугим, горячим комом. Желудок, возмущённый смрадом этой интимной бойни, требовал немедленного очищения. Я сцепил челюсти до боли в висках и чудовищным усилием диафрагмы задавил спазм обратно. Я делал это не из ложного мужества и уж точно не ради уязвлённой гордости. Мною руководила лишь циничная практика выживания.

Пол под ногами превратился в скользкий, омерзительный каток из сукровицы, слизи и грязи. Позволить себе рвоту означало потерять драгоценные секунды, сбить ритм дыхания и, что хуже всего, утратить равновесие. А упасть здесь, сейчас, означало умереть мучительной смертью. Жестокий закон джунглей, перенесённый в тесную бетонную панельку, не делал скидок ни на сентиментальность, ни на слабость желудка.

Я поднял импровизированный щит выше, перекрывая линию обзора, отгораживаясь от содеянного, и двинулся вперёд. Каждый шаг давался с трудом, словно я брёл по дну болота. Я ступал аккуратно, проверяя рифлёной подошвой надёжность опоры, ибо мокрая дрянь на полу вела себя предательски, как масло. Под ногами мешались тела. Они лежали неопрятными, бесформенными грудами, переплетясь конечностями в последнем уродливом, противоестественном объятии. Чужие штанины цеплялись за мои ноги, мёртвые пальцы, казалось, пытались схватить меня за щиколотки. Ботинки скользили по чему-то мягкому и податливому, отчего душу воротило наизнанку. Где-то внизу, под моим весом, сухо и гадко хрустнуло. Звук ломающегося человеческого хряща прорезал тишину подъезда, как выстрел, и меня всего передёрнуло от отвращения, но я не остановился.

Прикасаться к ним руками или даже ногами лишний раз я брезговал. Для этого существовал мой инструмент. Я использовал трубу с укреплённым жалом, как дворник использует швабру, расчищая путь от осенней листвы. Поддевал торцом трубы чьё-то плечо, отодвигал в сторону безжизненную руку, освобождая себе узкий фарватер для прохода. Тело сдвигалось на пару сантиметров и снова вязло в общей куче.

Глава 10

Расчистив дорогу из мертвых тел, которые больше не были опасностью, я смог полностью выйти на лестничную площадку и обратил тяжёлый, воспалённый взор в сторону соседней квартиры, что располагалась, через короткий, ныне кажущийся бесконечно длинным, коридор.

Я крепче перехватил трубу, ощущая кожей, как шершавый металл холодит вспотевшую от напряжения ладонь. Теперь предстояло совершить то, ради чего я, собственно, и покинул свою нору. Завтрашний день, неумолимый и грозный, диктовал свои жестокие условия. Завтра мне предстояло спускать Дашу с пятого этажа на второй, и эта сложнейшая логистическая задача требовала абсолютной стерильности маршрута. Мне нужна была гарантия того, что в тылу не останется смертельных сюрпризов.

Меньше всего на свете я желал, таща на собственном хребте ослабевшую от голода девушку, получить удар в спину или же влететь во внезапно распахнувшуюся дверь чужой квартиры, из недр которой, роняя ядовитую слюну, вывалится очередной жрун. Рассудком я уже осознал, что способен убивать. Рука выдержит, мышцы не подведут. Однако глухое, тоскливое ощущение в груди твердило иное. Я оставался всё тем же человеком, который лишь сжимает в кулаке заточенную железку и усилием воли заставляет себя переставлять ноги, а вовсе не героем боевика, хладнокровно укладывающим врагов штабелями без помощи оружия. Риск стоил слишком дорого — ценою была жизнь, и не только моя.

Нужно было заглянуть к соседу.

Обитал он рядом, буквально через стенку. Персонаж колоритный, из той породы людей, коих принято именовать душой двора, а вернее сказать — душой местной рюмочной. Водилась за ним пагубная привычка, о которой знал весь подъезд, от мала до велика. Дверь его квартиры почти никогда не запиралась. Вечный хмельной оптимизм, выражавшийся в неизменном, заплетающемся «Да ладно, свои же люди!», всё время вызывал у окружающих лишь глухое раздражение. Соседи косились с осуждением, старушки злобно шипели вслед. В новой же реальности эта безалаберность и упование на «авось» превратилось в смертельную ловушку. Для него самого. Для тех, кто оказался рядом. Для меня же это стало тактической возможностью, мрачным подарком судьбы, который я не имел права игнорировать.

Я вовсе не намеревался устраивать рейд по чужим спальням. Моя задача была узкой, и до цинизма прагматичной. Быстрая разведка и немедленное отступление. Убедиться, что там, за тонкой перегородкой стены, не притаился никто живой или, что куда хуже, уже не совсем живой. Закрыть этот вопрос до рассвета. Если квартира окажется пустой, я сочту это бонусом. Быть может, прихвачу пару пакетов с крупой или завалявшиеся консервы с кухни и уйду восвояси. На сегодня с меня довольно приключений и ужаса. Даша сказала, что продержится сутки. Стало быть, эту ночь я проведу в режиме тишины, чутко слушая дыхание подъезда, анализируя каждый шорох, каждый скрип. А поутру, на свежую голову, приму решение, как эвакуировать её вниз, не разбудив при этом половину дома, кишащего смертью.

Дверь поддалась на удивление легко, словно приглашая войти. Петли даже не скрипнули; их, похоже, хозяин смазывал куда чаще, нежели пользовался замком.

Едва створка отошла, мне в лицо ударила волна такого густого смрада, что я на мгновение потерял ориентацию в пространстве. Воздух здесь был плотным и спёртым. Запах давно испорченной еды, въевшегося в обои перегара, грязного старческого белья и той самой сладковатой гнили смешался в чудовищный коктейль, от которого мутило рассудок. Я прижал надушенный шарф плотнее к лицу, до боли в переносице, пытаясь хоть как-то отфильтровать эту отраву, сделал короткий, поверхностный вдох и шагнул через порог.

В квартире царила могильная тьма. Окна были плотно занавешены тяжёлыми, пыльными шторами, и уличный свет не проникал внутрь. Тишина стояла ватная, давящая, абсолютно неестественная. Это была тишина помещения, где воздух уже давно перестал быть жилым, домашним, где жизнь остановила свой бег. Я замер в прихожей, обратившись в слух.

Так слушают в боксёрском зале перед спаррингом, в те тягостные, растянутые секунды, когда тренер ещё не рявкнул «работаем», но ты по едва заметному движению плеч соперника, по скрипу резины кроссовок уже понимаешь всем нутром, что сейчас полетит тяжёлая плюха и он попробует пробить твою защиту. Только здесь, в этой зловонной яме, моим соперником была темнота, и пробить она могла не перчатками, а гнилыми зубами.

Я двинулся вглубь коридора и прижался спиной к стене. Пустота за плечами казалась отдельным, враждебным существом, она тянула к себе взгляд, манила обернуться и одновременно требовала, чтобы я туда не смотрел, дабы не увидеть бездну. Труба стала продолжением моей руки, частью скелета. Я держал её так, чтобы хищное жало смотрело строго вперёд и не цеплялось за мебель в тесноте, чтобы оно могло сразу, без замаха, уйти в цель, а не искать угол атаки. Щит поднялся чуть выше, к подбородку, прикрывая шею и верхнюю часть корпуса. Ремни на предплечье давили, влажная кожа под ними нестерпимо чесалась от пота, но щит давал шаткую опору, если придётся принимать удар плечом.

Мои шаги получались мягкими, перекатными, почти кошачьими. Я шёл с пятки на носок, ловил баланс на каждом движении, боясь хрустнуть суставом, и слушал, как рифлёная подошва касается пола. Паркет здесь был омерзительным, местами липкий, словно покрытый сиропом, местами сухой и скрипучий. Ещё бы, ведь его не меняли со времён Брежнева. Где-то к нему прилипла вековая грязь, где-то остались мутные разводы, будто по нему таскали мокрые, грязные тряпки и бросили гнить. Если из комнаты метнётся тень, встречу это на расстоянии, где работает стальная труба.

Я добрался до поворота на кухню и застыл, словно изваяние.

Из-за закрытой кухонной двери донёсся звук. Скрежет. Сухой, ритмичный, пугающе настойчивый. Кто-то царапал дерево чем-то твёрдым и острым, и каждый монотонный повтор этого звука свидетельствовал о том, что там, за тонкой преградой, есть движение, и у этого движения есть цель.

В груди ёкнуло, дыхание сбилось. Сердце сжалось в болезненный, трепещущий комок. Адреналин обжигающей волной ударил в конечности, и руки стали предательски лёгкими, невесомыми, готовыми действовать быстрее мысли, опережая разум. Это было смертельно опасно. Спешка убивает вернее пули. Я заставил себя замедлиться, усмирить дрожь. Мысленно приказал мышцам налиться свинцовой тяжестью, чтобы каждая команда проходила через голову, через осознание, а не через паническую, животную дугу рефлекса.

Щит встал в боевое положение, закрывая жизненно важные точки. Труба вышла строго по центру предполагаемой атаки, нацеленная в невидимого врага. Я удержал локоть ближе к корпусу, сгруппировался, чтобы удар не сорвал руку в сторону. Левой рукой, медленно, с замиранием сердца, я потянулся к дверной ручке, стараясь не цеплять ногтями дешёвый пластик и не издать лишний щелчок, который мог стать последним звуком в моей жизни.

Дверь была самая заурядная дешевая межкомнатная. Прессованная стружка, оклеенная плёнкой «под благородное дерево». Хлипкая, смехотворная преграда, которая в той, прежней мирной жизни отделяла запах наваристого борща от табачного дыма в коридоре.

Пальцы обхватили холодный пластик рукояти.

Ручка оказалась неприятно липкой, покрытой налётом застарелого жира и въевшейся пыли — тактильное напоминание о чужой нечистоплотности, вызвавшее у меня брезгливую судорогу. Я повернул механизм до сухого щелчка и рванул створку на себя, вложив в это движение всю накопившуюся злость, и тут же, повинуясь инстинкту, отшатнулся назад.

И в то же мгновение из густого мрака кухни метнулась тень.

Рефлексы, выдрессированные страхом последних дней, сработали стремительнее неповоротливого разума. Я отпрянул, с грохотом упёрся левым плечом в щит, выстраивая жёсткую конструкцию, и выбросил вперёд смертоносный наконечник трубы, целясь в невидимый центр масс. Сердце ударило в рёбра, а пальцы на древке свело судорогой, пытаясь раздавить металл.

Тень, однако, проскочила мимо жала. Низко. Унизительно низко для человеческого существа. В полумраке коридора мелькнул длинный, гибкий хвост, и послышался звук когтей, скребущих по лаку.

Это был кот.

Огромный, безобразно раскормленный зверь, пятнистый, черно-рыжего окраса, напоминающий упитанного тигра в миниатюре. Он пронёсся мимо меня, когтями сорвав с паркета тонкую стружку, затормозил с противным, резким шорохом, развернулся всем корпусом и уставился на меня своими наглыми, янтарно-жёлтыми глазами. В этом взгляде не было и тени страха. Напротив, в нём читалось глубокое, вселенское презрение ко всей этой нелепой мизансцене. Он смотрел на меня так, будто я своим существованием испортил ему послеобеденный отдых. Кот фыркнул, раздражённо дёрнул хвостом, продемонстрировав мне своё отвисшее брюхо, и метнулся вглубь коридора, растворяясь в сумраке спальни, где ему было привычнее и, вероятно, безопаснее.

Внутри меня что-то оборвалось с тонким звоном. Натянутая до предела струна напряжения лопнула, и на смену адреналину пришла волна жгучего, едкого стыда. Я стоял в боевой стойке, готовый убивать, обвешанный самодельной защитой, как средневековый ландскнехт, и против кого?

Против домашнего кота, объевшегося хозяйскими припасами. Воздух, который я удерживал в лёгких последние секунды, вырвался наружу с сиплым свистом, прозвучавшим в тишине чужой квартиры неприлично громко.

— Отлично, просто отлично, — прошептал я себе под нос, чувствуя, как предательски дрожат колени, а по спине ползёт холодная струйка пота.

— Великолепный из меня герой, нечего сказать. Кота я испугался сильнее, чем тех упырей в подъезде. Ещё немного — и опозорился бы окончательно, навалив в штаны.

Я опустил трубу на пару сантиметров, давая мышцам передышку, однако полностью убирать оружие не стал. Кот, при всей его комичности, не объяснял того зловещего скрежета, что я слышал ранее. Скрежет мог исходить от чего угодно. Я перешагнул порог кухни.

Здесь царила могильная прохлада. Если в коридоре воздух был спёрт, тяжёл и неподвижен, то здесь, среди кафеля и холодных эмалированных поверхностей, сохранился остаточный холод — тот самый, что свойствен помещениям, где жизнь замерла, остановилась, но ещё не начала разлагаться окончательно.

Место утренних завтраков и ночных исповедей, место привычного домашнего шума, а теперь здесь безраздельно хозяйничали мёртвая тишина и серый налёт запустения.

Моя рука, помимо воли, потянулась к выключателю. Рефлекс цивилизованного человека, въевшийся в подкорку, сработал безотказно. Палец вдавил клавишу. Под потолком, в мутном, засиженном мухами стеклянном плафоне, жалобно бзыкнула лампочка и, мигнув, загорелась. Свет этот был тусклым, желтушным, умирающим. Он едва разгонял тьму по углам, отбрасывал длинные, дрожащие тени от табуретов и стола, но этого хватило, чтобы кухня обрела пугающую реальность, проступив из небытия со всеми своими острыми углами и предметами.

Я огляделся с жадностью сыщика. На кухонном столе, покрытом дешёвой клеёнкой с весёленьким, неуместным цветочным узором, лежал ровный слой серой пыли. И на этой пыли, словно письмена, отпечатались следы кошачьих лап — чёткие, уверенные, хозяйские. Кот жил здесь полновластным владыкой. Он расхаживал по столу, как по своей территории, инспектируя владения. Следы вели к навесным шкафам, кружили замысловатыми петлями у холодильника, уходили к раковине и возвращались обратно. Он искал пропитание. И выживал с той же звериной серьёзностью и упорством, что и я сам.

Эта ничтожная деталь успокоила меня сильнее, чем любая тишина. Упитанный кот — верный признак наличия ресурсов. Кот не толстеет, питаясь святым духом и воздухом. Он нагуливает жир на чьих-то запасах и на собственной наглости.

Я приблизился к белому, громадному саркофагу холодильника. Старый, пузатый «ЗИЛ» с округлой ручкой, агрегат с характером, который раньше, должно быть, гудел на всю квартиру, сотрясая пол, а сейчас молчал, как мертвец. Я ухватился за ручку и потянул, преодолевая чмокающее сопротивление магнитной резинки.

Дверца поддалась неохотно, с тяжёлым вздохом. Из недр агрегата пахнуло кислым, тяжёлым духом испорченной еды, прокисшего супа. Запах был противный, резкий, но он не бил по мозгу тем особым, сладким смрадом смерти. На полках царило унылое запустение. Овощи в нижнем пластиковом ящике превратились в склизкую, неопрятную массу, напоминающую болотную тину. Помидоры стекли бурой, зловонной лужицей. Огурцы сморщились, скукожились, как древние мумии. Где-то между ними виднелся кусок плесени, пушистый и девственно белый, будто кто-то ради эксперимента вырастил в ящике маленькое, ядовитое облако. Я даже не стал марать руки, копаясь в этой гнили.

Яйца. Целый десяток в картонной ячейке. Я взял одно, осторожно, как драгоценность, поднёс к тусклому свету лампы и покачал. Вроде целое, скорлупа без трещин. Внутри ничего не хлюпало, вес ощущался плотным. Это был чистый белок. Это была энергия, жизнь, заключённая в хрупкую известковую оболочку. Я бережно вернул яйцо на место и забрал весь десяток.

На средней полке лежал пакет с чем-то мягким, уже бесформенно потекшим. Зато у самой задней стенки, в холодной тени, обнаружился клад — кусок сырокопчёной колбасы в полиэтилене. Твёрдый, как дубинка пэпээсника. Такой переживёт и нас, и этот дом, и, пожалуй, саму эпоху. Я схватил его, чувствуя, как в пустом желудке мгновенно просыпается и начинает ворочаться первобытный голод.

В морозилке было пусто. Видимо, припасы моего соседа не интересовали.

Зато навесные шкафы оказались настоящей пещерой Али-Бабы.

Я распахивал дверцы одну за другой, и с каждой новой находкой во мне крепло странное, горькое чувство торжества пополам с отчаянием. Банка гречки — сухое золото. Рис, заботливо пересыпанный рачительным хозяином, ныне гниющим на лестничной клетке, в пятилитровую пластиковую бутыль из-под воды. Пачки макарон. «Рожки», «перья», «спиральки». Сахар-рафинад. Каменная соль. Специи в разноцветных пакетиках. Трёхлитровая банка домашних солений — огурцы плавали в мутном рассоле, крышка закатана.

Я стоял над этими сокровищами, до белизны в костяшках сжимая в руке килограммовый пакет сахара, и чувствовал, как холодная, расчётливая злость выдавливает из меня последние остатки сентиментальности. Ещё неделю назад я мог зайти в любой супермаркет, небрежно бросить этот сахар в тележку и забыть о нём через минуту.

Сейчас же я держал в руках белый песок, который стал дороже песка золотого. Сахар даёт быструю глюкозу. Глюкоза кормит измождённый мозг. Мозг держит меня живым, позволяя не совершать ошибок. Без ясного рассудка я превращусь в ещё одну шаркающую тень на лестнице.

Соблазн сгрести всё подчистую был велик, почти непреодолим. Внутренний хомяк, жадный и перепуганный, визжал и требовал набить карманы, заполнить все ёмкости, унести, спрятать, зарыть в нору.

Я начал с самого необходимого. Унесу, сколько смогу. Дверь открыта, вернусь сюда в любой момент. А сейчас работаю, пока есть силы. Пару пакетов крупы. Сахар. Соль. Ту самую колбасу-дубинку. Я снял с крючка хозяйственную сумку, плотную, матерчатую, с цинично неуместной надписью «С Новым Годом!», и начал методично укладывать добычу. Пакеты шуршали, как мне казалось, оглушительно громко. Я ловил каждый шорох, каждый хруст и замирал на секунду, вслушиваясь в тишину, ожидая, не ответит ли мне проклятый дом, не придёт ли кто на звук мародёрства.

Глава 11

Сумка быстро налилась, отяжелела. Стало очевидным, что за один раз я всё это не унесу.

Я сделал первую ходку, просочился в щель между мертвых тел, оставил груз в прихожей, отдышался. Сердце колотилось ровно, без перебоев. Организм уже начал втягиваться в рваный ритм выживания, когда действуешь взрывными рывками и подолгу слушаешь тишину.

Вернувшись на кухню соседа, я провёл ревизию второй очереди. На глаза попался початый «Армянский» коньяк и блок сигарет «Ява» на подоконнике. Я смёл всё это в сумку без раздумий. Не ради пьянства. Деньги превратились в бумагу. Спирт и табак станут валютой. Если не валютой, то анестезией. Иногда, чтобы не сойти с ума от звуков за стеной, нужно выключить голову хотя бы на пару часов.

Во вторую ходку сумка показалась тяжелее. Я дошёл до своей двери, протиснулся, сгрузил добычу и на секунду позволил себе облегчение.

В подъезде дышалось легче. Я либо принюхался, либо сама атмосфера безнадёжности чуть отступила перед фактом успешного мародёрства. Мы адаптируемся. Человек пугающе гибок. Брось его в пекло, и через неделю он начнёт бурчать, что уголь сыроват.

С этой квартирой было покончено. Я не пошёл вглубь комнат. Не стал ворошить бельё в поисках тёплых вещей. Это можно было сделать и потом. Главный ответ был получен. Там чисто. Завтра, когда мы с Дашей будем прорываться вниз, из этой двери нам в спину никто не ударит. Но на повестке оставался ещё один вопрос. Верхний этаж.

Я поднялся на один пролёт выше. Ступени здесь были чище. Кровавых мазков меньше. Запах слабее. Я двигался тенью и держал подошвы тихими, чтобы не выдать себя скрипом. Мне нужно было только проверить. Послушать. Убедиться, что над нашими головами не зреет нарыв, готовый прорваться на любой громкий звук.

Площадка третьего этажа встретила меня тишиной. Четыре двери. Четыре загадки. Я поочерёдно прикладывал ухо к холодному металлу и к дермантину, закрывал глаза и превращался в мембрану микрофона. Мне нужен был один признак, скрежет когтей, шорох ткани, влажное дыхание, шарканье по полу. Ничего.

Тишина держалась глухая, ватная, мёртвая. Где-то в глубине бетонной утробы дома щёлкнула труба отопления. Звук вышел мирный, технический, как удар костяшкой пальца по столу.

Этого мне хватило. Риск ради любопытства оставим дуракам. Я не стал дёргать ручки. Не стал стучать. Если они там есть, они спят или затаились. Будить лихо, пока оно тихо, я не собирался. Спустился обратно к своему порогу. И здесь ждала реальность, от которой я старательно отворачивался, пока таскал сахар и колбасу.

У моей двери лежала баррикада из тел. Тётя Зина. Или то, чем она стала. Сосед с первого этажа. Другие соседи, которых я не смог опознать в этой мешанине одежды, волос и тёмных пятен. Тела слиплись, как будто их уложили специально. На деле их так спрессовала узкая площадка и мои личные Фермопилы. Воздух здесь был тяжелее. Смрад стоял устойчивым слоем, он не рассеивался. Вонь лезла в нос даже через шарф, от него слабели ноги.

Я посмотрел на них и понял, что так дальше жить нельзя. Не из уважения к усопшим, а из-за банальной логистики. Завал источал миазмы, от которых кружилась голова. Запахи действуют на психику и напоминает о конечности бытия. А самое главное, здесь должна пройти Даша.

Я представил, как веду, напуганную и слабую девушку, через эту гору трупов. Как она спотыкается о мёртвую руку или скользит по луже. Нет. Этого нельзя допустить. Проход должен быть чистым. Эвакуация требует скорости, а скорость не терпит препятствий. Как бы это ни выглядело отвратительно, мне нужно убрать их. И делать это нужно сейчас.

Тащить тела вниз по лестнице на улицу было глупо и опасно. На дворе бродили десятки заражённых, а мне требовалось только освободить площадку и маршрут для Даши. Решение уже стояло открытым в нескольких шагах: соседская квартира, которую я проверил и из которой только что таскал еду. В дальней комнате можно было сложить тела, закрыть внутреннюю дверь, потом входную и хотя бы на время убрать их с лестницы, не устраивая шумную возню с выходом наружу.

Я надел перчатки, натянув их до запястий. Взял трубу. Прикасаться к телам руками я по-прежнему не мог себя заставить, даже в перчатках. Труба стала моим крюком. Началась работа гробовщика.

Она оказалась тяжелее, чем убивать. В схватке помогают адреналин и ярость. Здесь была тупая физика мёртвого веса. Тело, покинутое жизнью, становится невыносимо тяжёлым. Оно теряет упругость, растекается, цепляется одеждой за любые выступы. Оно не помогает тебе ни одним напряжённым мышечным волокном.

Я поддел трубой тело тёти Зины. Оно податливо сдвинулось. Ткань халата зашуршала о бетон. Я упёрся ногами, чувствуя, как ботинки скользят по грязному полу, и потащил её к открытой соседской двери. Голова глухо стукнулась о порог. Следом потянулись жирные тёмные полосы. Они пахли так, что рот сам наполнялся слюной от рвотного рефлекса.

Я старался не смотреть. И пытался воспринимать это как мешки с цементом, как строительный мусор. Но мозг фиксировал детали. Знакомый халат. Стоптанный тапочек, который никак не хотел спадать с ноги и волочился следом. Пластиковая заколка в волосах, криво торчащая из грязного колтуна.

Лицо повернулось ко мне, когда я втягивал тело через порог. Мёртвые глаза, подёрнутые белёсой плёнкой, смотрели прямо в меня. Рот был открыт, обнажая жёлтые зубы. Черты я узнавал, и меня едва не вывернуло.

Я протащил тётю Зину через прихожую в дальнюю комнату. Там было достаточно места, а дверь закрывалась плотно. Это не решало проблему тел, только переносило её за две двери, но мне сейчас требовалась не санитарная победа над апокалипсисом, а свободная лестничная площадка.

Оставив тело у дальней стены, я прикрыл дверь комнаты и вернулся в подъезд. Работа только начиналась.

Вернулся за следующим. Работа предстояла грязная и долгая, но она была необходима. Я расчищал дорогу, по которой вскоре должна пройти Даша, и на этом маршруте не должно было остаться ничего, обо что можно споткнуться или поскользнуться.

Узнавание било под дых снова и снова, и этот удар оказывался куда болезненнее, чем усталость мышц. Если бы они оставались безликими чужаками, мне было бы проще. Но память не умеет выключаться по команде.

Грузный обмякший тюк в линялом спортивном костюме оказался тем самым седоусым полковником с «Шевроле», любителем домино и громкого смеха, от которого дрожали стёкла в подъезде. Седовласая женщина с лицом, превращённым в кровавую маску, была тётей Мариной. Та самая, что вела бесконечную войну с коммунальщиками и грозила им прокуратурой. Я помнил их голоса. Помнил их привычки. Помнил, как они стояли у почтовых ящиков и спорили о ценах на гречку. Теперь их жизнь лежала на бетоне бесформенной грудой и молчала.

Я запретил себе сентиментальность. Жалость сейчас ничего не меняла. Я не хоронил соседей и не пытался придать происходящему смысл — просто убирал мёртвый вес с маршрута, потому что через несколько часов здесь должна была пройти живая Даша.

Остановливаться и делать перекуры было нельзя. Остановка означала бы рефлексию, а от неё и до безумия недалеко. Я делал то, что нужно. Необходимость диктовала суровая гигиена апокалипсиса.

Я затаскивал их в соседскую квартиру одного за другим. Работа была тяжёлой и грязной. Из некоторых ран сочилась тёмная жидкость, на бетоне оставались новые полосы, и после каждого тела приходилось возвращаться по тому же скользкому следу. В дальней комнате росла куча бывших жильцов, а я старался смотреть только на одежду и на то, куда поставить ноги.

Когда очередное тело оказывалось за дверью комнаты, я прикрывал её, возвращался на площадку и брался за следующее. Никакого удобного способа здесь не было: только несколько метров тяжёлой волокуши, порог, ещё один коридор и собственная спина, которая с каждым заходом ныла сильнее.

Когда предпоследнее тело оказалось в дальней комнате, я привалился спиной к стене и тыльной стороной рукава отёр лоб. Ткань мгновенно стала мокрой. Я взмок, хотя в подъезде было прохладно.

Остался последний, но сил почти не было. Мне нужен был перерыв.

Я подумал о том, что ждёт снаружи. Подошёл к межлестничному окну.

Заражённых было много. Когда начинал считать и сбивался на четвёртом десятке. Тридцать, сорок, может быть, пятьдесят фигур. Они шатались по двору без цели, путались в траекториях, чертили на снегу и слякоти петли и дуги, как будто кто-то раз за разом запускал их по одной и той же программе. Снег под ногами у них уже был утоптан, местами проступал серый наст, местами — грязные островки, где белизна сдавалась. Мир для них стал длинным пустым коридором. Направление стёрлось, смысл исчез, а вместо него работал инстинкт, или то, что его подменяло. Они шли, останавливались на секунду, снова тянулись вперёд, будто их тянули за невидимую нитку. Заражённые молчали и двигались без жестов. Даже случайная суета, когда кто-то из них на что-то обращал внимание, выглядела частью общего оцепенения.

Ближайший держался далеко — метров сорок, не меньше. Я стоял за стеклом подъезда и смотрел вниз, перчатки снял, и сейчас голая ладонь к холодной раме, чувствуя под пальцами шероховатость облупившейся краски. На стекле лежали тонкие разводы, следы прежней грязи и моего дыхания. Пятно быстро остывало и мутнело, превращаясь в серую вуаль.

Фигуры ходили там, как на сцене, и я ощущал себя зрителем, спрятанным в ложу, где можно смотреть и молчать, не платя за билет ничем, кроме нервов. Головы у них оставались опущенными. Взгляд ни разу не поднялся к окнам. Мой силуэт за стеклом их не цеплял. Они меня не слышали.

Я развернулся к квартире, но услышал какое-то копошение внизу. Память тут же подкинула, что это тварь, которую я оставил на потом.

Опасения подтвердились.

Передо мной копошилась тёмная фигура. Оно ползло. Одна нога сломалась и вывернулась под неестественным углом. Ногу повредило, видимо, когда-то, что было. Колено смотрело назад, и от этого всё его движение выглядело неправильным, как у поломанной куклы. Одежда превратилась в грязные лохмотья и открывала серую, синюшную кожу. Тварь оставалась живой. Она цеплялась руками за ступени, подтягивала изувеченное тело и сантиметр за сантиметром вытаскивала себя вверх, вопреки гравитации. Пыль на ступенях вздрагивала под её ногтями, и на каждом подтягивании она оставляла короткие, рваные полосы, словно кто-то стёр ластиком слой грязи.

Я был между вторым и третьим. У окна и он полз ко мне.

Скорости у неё почти не было. Зато была пугающая, тупая уверенность — как у насекомого или механизма. Заражённый знал, что наверху есть еда. И полз.

Существо подняло голову. Ноздри раздулись, оно несколько раз втянуло воздух, и почти сразу стало работать руками быстрее. Может, учуяло меня, может, услышало движение у окна — я не знал. Рот раскрылся в беззвучном оскале, блеснули жёлтые зубы, и слюна тонкой нитью потянулась к подбородку. Длинные грязные ногти заскребли по бетону чаще. Какой бы раздражитель ни сработал, теперь оно явно рвалось ко мне.

Я не стал ждать, пока оно доползёт. Я спустился на несколько ступеней и сел на холодный бетон. Сел так, чтобы спина держалась ровно, а ноги упирались. Лестница уходила вниз, и я выбрал угол, где свет из окна ложился хоть какой-то полосой, где было видно цель и руки.

Дистанция. Устойчивость. Контроль. Три кита моей новой, не весёлой жизни. Проговорил их про себя, как короткую молитву, и почувствовал, как мозг успокаивается от простой схемы.

Я сидел, смотрел на приближающуюся макушку с редкими слипшимися волосами и ловил внутри состояние. Гнева не было, только необходимость. И необходимость не требовала эмоций, только точности.

Когда существо подползло достаточно близко, стали различимы мутные бельма глаз, я выставил трубу и навёл острие. Проверил, как сидит рукоять в ладонях, как переносится вес тела.

— Не подскажете, как пройти в библиотеку? — тихо сказал я и ткнул самодельным копьём.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге