Обложка Год Урожая 6

Год Урожая 6

Константин Градов, Роман Евгеньевич Тард

0% прочитано
Стандартный
Константин Градов, Роман Евгеньевич Тард

Год Урожая 6

Глава 1. Подготовиться

Будильник я не выставлял третий день.

Просыпался сам, в начале седьмого, как привык за восемь лет в этом теле. Тело знало время; голова догоняла. На утренний свет в окне глаза открывались без удивления; на дату — не сразу.

Двадцать восьмое августа восемьдесят шестого. Четверг.

За окном уже не было серого, как в марте; стоял ровный конец лета: тот, в котором деревня в Курской области ещё держится у длинного света, но в полдень над полями уже идёт сухой август, с пылью на колёсах УАЗика и с запахом разогретой соломы у дороги.

Я лежал минуту. Считал, что сегодня.

Семинар через три недели. Четырнадцатого, двадцатого или двадцать пятого сентября; какое из чисел, Дымов обещал уточнить. Документы на «Рассвет-Плюс» у Зинаиды Фёдоровны в столе; готовы, ждут закона. Антонина после уборочной выходит на ферму третий день подряд; к обеду я её застану не в правлении, а у силоса. Кузьмич в восемь будет в кабинете, с кепкой в руке. Артур в Курске со вчерашнего; вернётся к обеду, по Бэлиной плановой проверке давления.

И главное. Запись.

Я её не забыл, но имел привычку утром перечитать. Завёл её шесть лет назад, после первой зимы, после похорон тёти Маруси. С тех пор правило: что записано перед сном, утром прочесть. Не из суеверия — из дисциплины. Любая запись, сделанная в темноте, утром выглядит иначе; и если она выдержит свет, выдержит и день.

Поднялся. Накинул байковый халат. Прошёл к окну.

Деревня. Дымы над крышами: у Антонины уже горит вторая печь, кухонная; у Лёхи Фролова нет — у них с весны бабушка приходит топить только к обеду, потому что Маша на полставки в магазине номер два, а с детьми смотрит свекровь. У Кузьмича по утрам дыма нет с мая: Тамара после Чернобыля стала топить вечером, потому что вечером чай с Кузьмичом долгий, а утром кашу разогреть и на остаточной плите.

Утренний контур дворов я читал по дыму, как Зинаида Фёдоровна — по строчкам. Это осталось у меня от привычки шесть лет назад выходить из себя и пересчитывать всё, что мог пересчитать.

Внутри было тише, чем в апреле. Тише с мая — после ночной кухни, где Валентина впервые с зимы взяла мою руку поверх своей и сказала «своих — это уже много, не казни себя». Тише после третьего замера Михалёва двадцать восьмого июля, когда стрелка на банке показала восемнадцать и Сергей Николаевич сказал слово «коридор». С того дня внутри другая норма. Не лёгкая. Точная.

В кабинете я зажёг лампу — не для света, за окном светло. Лампа у меня горит привычным движением, как у Кузьмича привычным движением снимается кепка. В августе это сигнал самому себе: рабочий день начат не с правления, а с этой минуты.

Блокнот тот же, четвёртый по счёту. Открыл на последней заполненной странице. Двадцать седьмое августа, среда, после звонка Дымова с четырьмя пунктами. Одна строка моим карандашным почерком, без подчёркивания:

Подготовиться.

Я её перечитал. Утро её не отменило.

Перевернул страницу. Сегодня структура. Не план речи; план будет завтра, после Артура и финальной таблицы Зинаиды. Сегодня скелет: что сказать, если бы пришлось говорить через полчаса.

Цифры за шесть лет я знал по памяти — не заучивал, они проходили через мои руки каждый отчётный квартал. Шесть строк по карандашному столбцу:

— Восемнадцать. Двадцать два. Двадцать восемь. Тридцать один. Тридцать два. Тридцать два.

Среднее по «Рассвету» с семьдесят восьмого по нынешнюю уборку. По шестому полю рекорд Кузьмича, тридцать семь; но это не для зала, это для своих. Для зала среднее. Среднее труднее. Среднее — это про всё хозяйство.

Поставил точку.

— Доброе.

В дверь, не стуча, заглянула Валентина. В старом синем школьном жакете с пуговицами в три тона; дома утром то же, что в зимней школе.

— Доброе. Катя встала?

— Спит ещё. Будить в семь сорок. — Валентина задержалась в дверях, оглядела кабинет — лампу, открытый блокнот, мою руку на странице. — Чай налит, остывает. Идёшь, или тебе ещё с цифрами посидеть?

— Иду. — Я закрыл блокнот, не отметив строчку.

Не от спешки — у меня было ещё двадцать минут до планёрки. От правила: страницу с шестью числами не оставлять открытой даже Валентине. Не потому что секрет, а потому что на эту страницу ляжет многое в ближайшие три недели, и я не хотел, чтобы кто-то, даже она, успел подумать, что страница уже готова.

На кухне клеёнка в мелкий цветок — та же, шестой год; Валентина пятый раз обещала поменять к Новому году. Хлеб со вчерашнего, масло Антонины желтее магазинного на полтона, чай в гранёном стакане с подстаканником. Подстаканник наш, домашний, простой, без герба, не как у Сухорукова в райкоме. Сухоруков в районе ещё; уйдёт в ноябре.

Сел. Взял хлеб.

— У Кати сегодня литературное собрание после уроков, — сказала Валентина, наливая себе чая. — Она вчера хотела тебе сказать, да ты поздно был. Платонов. По хрестоматии, рассказы.

— Не «Чевенгур», стало быть.

— Откуда тебе «Чевенгур»? — Валентина посмотрела на меня поверх стакана; не подозрительно — с тем интересом, с каким учитель ловит ученика на знании сверх программы.

— Слышал краем. — Я взял масло. — Платонов — это хорошо. Платонова в школе мало кто решается давать.

«Чевенгур» в «Новом мире» выйдет в декабре, если я помню правильно; и Катя узнает раньше большинства учительниц в районе. От Кати это нормально. От меня — не вслух.

Валентина села напротив. На столе её стопка тетрадей, шестой «А», диктант; красная ручка лежала поверх стопки колпачком к окну. У неё это «школа закрыта»: когда красная ручка не в руке, школы за столом нет.

— Артур обещал к обеду, — сказал я.

— Бэла с ним поедет?

— Она в Курске на проверке давления. Врача она пять лет не пропускает. Думаю, да.

— Это хорошо, что не пропускает. — Валентина помолчала, повернула стакан в ладонях. — Паш. Я тебя в августе видела меньше, чем в апреле.

— Знаю.

— Это не упрёк за август. Это чтобы ты в сентябре имел в виду. В сентябре, я так понимаю, будет ещё меньше.

— Имею в виду. В сентябре — да, меньше. Семинар.

— Двадцатого?

— Четырнадцатого, двадцатого или двадцать пятого. Дымов уточнит сегодня. Скорее двадцатого.

— Хорошо.

Не «понятно», не «нормально». «Хорошо» у Валентины — отдельный регистр: она его произносит, когда услышала и не хочет уточнять.

Я допил чай, поднялся. Орден в коробке, в верхнем ящике письменного стола; надену в день семинара, не раньше. Пиджак серый, обычный. В сенях натянул сапоги — тулуп пока не нужен, август сухой и тёплый.

— К ужину? — спросила Валентина из кухни.

— Если ничего по Дымову — да. Если позвонит — после семи.

— Принято.

Это её слово я взял у неё и носил уже шесть лет; иногда вспоминал, что оно — её, не моё.

Вышел.

УАЗик у крыльца сторож завёл за десять минут до меня; правило держали с прошлого октября, после первых заморозков. Семёныч сказал тогда, что аккумулятор привыкает к стабильной нагрузке. Что у него «привыкает» означает, я не уточнял: Семёныч в моторах разбирается так же, как в коровьих болезнях, то есть лучше большинства.

До правления две минуты. В августе, когда пыль на дороге выше колена, ехал. Деревня по обе стороны: крыши, дымы, у Кузьмичёвых на крыльце два ведра с мокрой белой тканью: Тамара по утрам полоскала, так заведено лет тридцать, и Кузьмич, проходя мимо вёдер, всегда задерживал шаг на полсекунды.

В правлении пахло керосиновой грелкой. Не для тепла, для запаха. Тётя Вера ставила её и в августе: «грелка — это контора», а контора пахнет грелкой. Я с её определением конторы давно перестал спорить.

Кузьмич уже сидел в моём кабинете. У окна, своё место. Кепка на коленях, козырьком вбок: это у него «сижу спокойно, новостей нет». В руке не папка, а лист в четвертушку: ведомость по третьей сменной бригаде, я узнал по верхнему углу.

— Доброе утро, Кузьмич. Кофе будешь?

— Если варёный есть — буду. — Кузьмич отложил ведомость на край стола. — Ты, Палваслич, знаешь моё. Чай родной, кофе гостевой. Но раз у тебя гостевой на полке стоит — что ж ему пропадать.

Кофе у меня появился весной: Артур привёз из Москвы пачку растворимого с коричневой надписью «индийский». Кузьмич впервые попробовал в апреле, поморщился, выдал ту самую формулу про родной и гостевой; с тех пор у меня на полке стояли две кружки, для кофе и для чая сам по себе.

Я налил. Кузьмич обхватил кружку обеими ладонями, грел руки, хотя на дворе август.

— Антонина на ферме?

— На силосе. Второй поток. И Бэла там же — стоит с весами над новой партией, тетрадку под мышкой держит.

— Значит, по армянской линии двинулось.

— Двинулось, Палваслич. Бэла у весов, Антонина рядом ругается. По делу ругается, не зря — у неё рассол второй год не выходит как надо. Но к ноябрю выйдет. Антонина если за что взялась — доведёт.

— К ноябрю, — повторил я; не вопросом — соглашаясь.

Кузьмич отпил кофе, согласный с интонацией.

Подтянулись Зинаида Фёдоровна и Крюков; Антонина задержалась на полминуты, вошла без стука, села к окну, не снимая ватника. От ватника пахло клевером — в августе на ферме у нас силосуют клевер по второй очереди.

Планёрка.

Блокнот я не открывал. Сегодняшних пунктов в голове четыре: семинар, документы артели, антонинина линия, озимые. Пятый, Артур к обеду, не пункт.

— Начнём с семинара. Дата между четырнадцатым и двадцать пятым сентября, Дымов уточнит сегодня. Зинаида Фёдоровна, готовим клуб на двести мест, президиум на восемь, трибуну с микрофоном. Раздаточный по моему черновику.

— К понедельнику оформлю, — сказала Зинаида Фёдоровна, в шали поверх жакета. — Стулья из школы возьмём, как в прошлый раз? Тех своих двести не наберётся.

— Из школы. С Валентиной я договорюсь. Документы артели у Вас лежат?

— Лежат. Все запятые на месте, Павел Васильевич, я их сама три раза прошла. Ждём только закон.

— Хорошо. Антонина, по линии что?

— Сыр-рассол идёт, маринад идёт, творог по старой рецептуре делаем параллельно — он у нас отлажен, на нём сбоев не жду. Варенье отложим, не до варенья сейчас. — Антонина говорила, глядя в окно, на дальний силос, будто продолжала там работать и отсюда. — Рассол вот капризничает. Но к ноябрю поставлю. Иван Михайлович верно сказал — к ноябрю.

— К ноябрю, — повторил я. — Иван Михайлович, озимые?

— По плану идём, Палваслич. На неделе выходим с протравителем. Семена своя элита, всхожесть девяносто два, как в марте мерили. Ячмень добиваем — остался пятьдесят шестой клин; послезавтра закроем, если погода не подведёт. А погода, — Кузьмич глянул в окно через антонинино плечо, — погода пока держит.

— Крюков.

— Палваслич, я коротко, по агрохимии. — Крюков снял очки, протёр их о край рубашки, надел обратно — у него это шло перед каждым серьёзным словом. — На пятом поле, к Антонининому фуражу: бор в норме, кальций в норме, осенью проблем не вижу. А вот по четвёртому есть вопрос — там у меня цифры не сходятся, надо разбираться. Не сегодня. К пятнице отчёт принесу, с раскладкой.

— К пятнице, — согласился я.

Никто ничего не добавил. Это и был знак, что планёрка кончилась раньше времени. В августе у нас так: после уборки на короткий месяц всё сходится в ровный ход, никто не торопится, никто не задерживает. К сентябрю снова начнём считать, кто куда не успевает.

— Тогда расходимся. Зинаида Фёдоровна — таблицу за шесть лет к понедельнику. Кузьмич — если будет звонок из района по уборочной, на меня; я тут весь день.

— На тебя, — кивнул Кузьмич и поднялся, придерживаясь рукой за подоконник.

Разошлись. Антонина задержалась в дверях, обернулась, не входя обратно:

— Павел Васильевич. Бэла спрашивала — можно ли армянский маринад первой партией в магазин номер два к ноябрю?

— Можно. Я Лизу предупрежу заранее, чтоб место под полку держала.

— Вот и хорошо. Я ей передам. — Антонина кивнула, прямой головой, по-своему, и вышла.

В кабинете я остался один. Сел за стол, открыл блокнот. Над строкой Подготовиться добавил снизу шесть слов, по одному, медленно, как составляют список на ферме после дойки:

Структура. Цифры. Сеть. Метод. Норма. Тон.

Закрыл блокнот.

И тут зазвонил телефон.

Я снял трубку со второго гудка. На первом в правлении поднимать уже не принято — привычка тех, кто работает «по партии»; в августе восемьдесят шестого у меня в кабинете партии меньше, чем планёрки.

— Дорохов слушает.

— Дорохов, это я. — Артур. Голос с дороги, чуть глуше обычного; говорил, видимо, из автомата у Курского переговорного.

— Здравствуй. Как Бэла?

— У Бэлы давление сто двадцать на восемьдесят, врач доволен, отпустил до весны. Я во второй половине дня выезжаю обратно. Где сядем — у тебя или у меня?

— У меня. Зайди прямо в правление, я тут до семи.

— Зайду. — Короткая пауза; у Артура рабочая — он на том конце переключал что-то в голове, я слышал по тембру. — Дорохов. Ты сегодня какой?

— Рабочий.

— Это я понял по тому, что ты на втором гудке снял. Я не про это. Я про — какой именно. Чтобы мне свой разговор под твой подстроить.

Я подумал. У Артура за двенадцать лет дружбы было три-четыре момента, когда он спрашивал прямо про мой внутренний регистр; в апреле, в мае, в декабре восемьдесят пятого. К двенадцатому году я уже отличал, ради чего он спрашивает.

— Тише, чем обычно, — сказал я. — Считаю. Готовлюсь к семинару.

— Тогда нормально. Не буду к тебе сегодня с напором. Я к четырём.

— К четырём.

Положил трубку.

Артур меня знает по голосу так же, как Кузьмич знает деревню по дыму. У нас обоих эти инструменты не из текущей жизни, а из прежней: у меня из той работы, которую я давно перестал называть вслух; у Артура — из двадцати лет в московских снабженческих кабинетах. У каждого свой способ читать людей по неявным сигналам. У меня это цифры в чужой речи. У Артура — тембр в моей.

К полудню позвонил Дымов.

Я не вызывал его и не ждал точного часа — знал, что позвонит, потому что вчера обещал «уточнить к четвергу до обеда». У Дымова обещание держится плотно.

— Дорохов.

— Павел Васильевич, Дымов. — Голос сухой, спокойный, будто читал по строке. — Уточняю: двадцатое. Суббота. Областной семинар на «Рассвете». Открытие в десять утра, завершение к обеду. Президиум: Стрельников, Семихин, новый зам по сельскому хозяйству; ваш покорный по экономике.

— Принял. Гости?

— Из соседних областей по двое-трое. И Москва будет.

Я не переспросил «кто». Дымов это услышал, что не переспрашиваю, и сам продолжил:

— Не из ЦК, не пугайтесь раньше времени. Из Минсельхоза. Один человек, может, двое. Без объявления, в формате наблюдателей. Сидят, слушают, увозят впечатление.

— Понимаю.

— А раз понимаете, Павел Васильевич, то слушайте дальше. Ваше выступление двадцатого должно прозвучать так, чтобы наблюдатели уехали в Москву без надрыва с тем, за чем приехали. Не больше. Методика контроля, устойчивость хозяйства, цифры, конкретика. Без выходов за горизонт. На горизонт выйдете в другой раз — не в субботу двадцатого сентября в вашем зале.

— Принял.

— И ещё одно, к сведению. По обкомовской кадровой: Семихин с конца сентября уходит на другую линию. Я это говорю не как новость — как факт, который вам надо учесть. На семинаре он ещё в старой должности. После семинара — в новой.

— На какой именно?

— Не объявлено. Но вы, я думаю, уже поняли.

— Понял.

— Тогда готовьтесь, Павел Васильевич.

В трубке щёлкнуло.

Я подержал трубку секунду, прежде чем положить. У Дымова тембр шёл по строке; но в слове «готовьтесь» прошла не инструкция, а короткая личная нота. Я её услышал. Не уточнил.

Снова открыл блокнот. Под шестью утренними словами добавил три строки:

20.IX, суббота. Двойной адрес: обком + Москва.

Семихин — до семинара; после — другой.

«Другой» — это не повышение.

Закрыл.

Лампа горела. За окном белый август. У дальнего силоса видно было, как Антонина в халате поверх ватника говорит что-то Бэле, и Бэла записывает в тетрадку. Линия идёт.

Артур пришёл, как обещал, в начале пятого. Сел у того угла, где утром сидел Кузьмич; кейс на пол, к ножке стола. За лето у него прибавились две черты: загар, не московский, а чернозёмный, от пяти выходов в поле с агрономами, и седина, заметнее в висках.

— Дорохов. Налей кофе, что ли — я с дороги.

Я налил. Артур кофе пил, в отличие от Кузьмича, без философии: просто пил.

— Двадцатое, суббота, — сказал я. — Москва, наблюдатели. Семихин после семинара на другой должности. Линия «контроля».

Артур не ответил сразу. У него «не сразу» — это секунда, не больше; он отрабатывал такие паузы в Москве годами.

— Тогда давай про речь, — сказал он. — Структуру ты как видишь?

— Производственный слой для зала. Методологический — для специалистов. Политический — для двух наблюдателей и зама по сельскому хозяйству.

— Тройное дно.

— Тройное.

— Дорохов. — Артур поставил кружку, повернул её ручкой к себе. — Тройное дно — это игра не на твою силу. Скажу прямо, для того и приехал. У тебя сила в открытом дне: цифры, факты, конкретика. Тройное — для дипломатов. Для тебя оно слабее.

Я посмотрел на него. Артур говорил то, что я знал и без него. Но он говорил это вслух — и в этом была его роль за двенадцать лет, и в эту роль он умел встать без напряжения.

— Что предлагаешь?

— Открытое дно. Один слой. Только конкретика — цифры, сеть, метод. Чтобы наблюдатели уехали в Москву с одним: «они работают». Чтобы Семихин не нашёл в речи ни единого слова, которое можно вынуть и переставить в другой контекст. Ни одного «политического» абзаца, ни одного «не для зала». Все слушают одну и ту же речь.

— А горизонт?

— Горизонт у тебя в самих цифрах. Если за шесть лет ряд от восемнадцати до тридцати двух — горизонт там уже виден. Стрелку рисовать не надо, её зал дорисует сам.

Я опустил глаза в блокнот. Моя утренняя строка — Структура. Цифры. Сеть. Метод. Норма. Тон. — стояла пунктиром. Артур говорил: убрать «политический», оставить только цифры.

Я подумал — и увидел, что он прав. Я собирался строить речь по старому правилу, которое знал в другой жизни: «трёхуровневое сообщение для разных аудиторий». В большой компании оно работает. В зале на двести человек, где половина — председатели колхозов, а двое наблюдателей из Москвы сидят в первом ряду, оно ломается. Все сидят в одном зале. И обмениваются взглядами.

Артур принёс из московских снабженческих кабинетов то, чего у меня в Курской области не было: знание, как именно ломаются трёхуровневые сообщения, когда наблюдатели сидят в первом ряду.

— Принято, — сказал я. — Один слой. Цифры, сеть, метод. Без второго и третьего.

— Тогда на той неделе сядем втроём — ты, я, Зинаида Фёдоровна. Вторник или среда?

— Вторник.

— Вторник. — Он помолчал, потом добавил, уже другим голосом, не рабочим: — Дорохов. Ты сегодня другой, чем в апреле.

— Я тебе утром сказал: тише.

— Тише — да. Но не только тише. В апреле я тебя видел внутри, и ты тогда был на краю. Сейчас не на краю. Сейчас у края — но на ногах.

— У края, на ногах, — повторил я.

— Это лучшее место для речи на двести человек. Если ты меня сейчас послушал как друга, а не как партнёра.

— Послушал.

Он встал, поднял кейс. У двери я его остановил:

— Артур. Бэле давление — как привыкла? Утром, до завтрака?

— Утром, до завтрака. Каждый день, шестой год. — Он коротко улыбнулся, на полсекунды. — Не пропускаем, не бойся. До вторника.

И вышел.

Я остался в кабинете один. За окном двигался ранний вечер; август клонится к шести часам быстро, не как июль. Над тремя сегодняшними записями добавил одну:

Один слой.

Закрыл.

Домой вернулся к семи — не к восьми, как обещал, и не к шести, как думал утром. Между шестью и семью дочитал письмо Тополева по летнему Михалёвскому протоколу (всё в норме) и подписал августовскую ведомость по горючему: Лёха принёс её в шесть, я дописал на полях — «отдать в субботу, не до субботы».

В сенях пахло жареной картошкой и чем-то с мукой — у Валентины это обычно означало пирог с ягодой; чёрная смородина последняя в августе. Снял сапоги; шерстяные носки на коврике уже лежали, тем же концом к двери.

Катя сидела на кухне с учебником литературы, поджав ноги в кресле. Подняла глаза на секунду.

— Пап. Я тебе утром не сказала — у нас собрание после уроков было. Я ходила.

— Про Платонова. Как прошло?

— Хорошо. — Она опустила глаза в книгу, потом всё-таки добавила, не поднимая их: — Я там сказала про «Котлован». Учительница удивилась, откуда я знаю. Я ответила — слышала.

— И правильно ответила.

Катя в семнадцать отвечала на короткий обмен коротким; всё, что длиннее одной фразы, хранила в тетрадке. Но сегодня добавила две — для неё это много.

Я сел за стол. Валентина у плиты переворачивала картошку лопаткой; пирог стоял рядом, не накрытый, остывал.

— Артур приходил? — спросила она.

— Приходил. У Бэлы утром сто двадцать на восемьдесят, врач отпустил до весны.

— Это хорошо. — Валентина поставила передо мной чашку, села напротив. — Дымов?

— Звонил. Двадцатое, суббота.

— Суббота, — повторила она и положила обе руки на стол перед собой, ладонями вниз. У неё это значило переход к разговору не «по дому», а по серьёзному. — Паш. У тебя на семинаре один зал?

— Один.

— Я почему спрашиваю. Если зал один — после семинара у тебя в области имя.

— У меня в области имя с весны восемьдесят третьего.

— Это другое имя, Паш. То — «председатель колхоза, орденоносец». После семинара будет имя, которое называют в обкоме на совещаниях. Это не то же самое.

— Знаю.

Она помедлила. Слова у Валентины ходят парами с интонацией; интонацию она искала.

— Паш. А если против тебя пойдут — что мы делаем?

В кухне стояла тишина — не та, в которой нечего сказать, а та, в которой оба понимают, что сейчас прозвучало, и что отвечать будут не сразу.

Я не ответил. Не от неготовности: ответ у меня был известен с двадцать седьмого августа, с записи накануне ночи. Я не ответил, потому что вслух этот ответ сделал бы из её вопроса мой ответ; а её вопрос должен был остаться её вопросом.

Внутри Дымовским голосом звучало слово «дело». Семихин с конца сентября на линии «контроля» — это вторая половина моей утренней записи. Я её понял с понедельника. И знал, что Валентина поняла с того же понедельника, по-своему. Только теперь она назвала это вслух.

Само слово в моём блокноте сегодня не появится. Оно ляжет туда через две недели, через три, через месяц, когда станет фактом, не предчувствием.

— Валя, — сказал я. — Я думаю.

— Я понимаю.

— Думать буду долго.

— Понимаю и это. — Она убрала руки со стола. — Картошка готова. Зови Катю, остынет.

Тон уже был другой — в нём не было утреннего вопроса.

Ужинали спокойно. Катя рассказывала про собрание; Валентина подкладывала; я смотрел на жену, на дочь, на пирог, который она оставила цельным, для чая после ужина.

После ужина Катя ушла к себе; дверь её комнаты закрылась с тем коротким стуком, который мы оба знали. Валентина убрала тарелки, подошла, положила ладонь сверху на мою руку, тыльной стороной кисти, на минуту, не дольше. Так она клала руку, когда хотела, чтобы я знал: она здесь, и здесь без вопросов.

Я закрыл глаза на полсекунды. Открыл.

— Я в кабинет на час.

— Иди.

В кабинете снова зажёг лампу, привычным движением. Открыл блокнот на сегодняшней странице. Над всем написанным за день добавил последнюю запись четверга. Карандашом, тем же средним нажимом, без подчёркивания:

Один слой. Открытое дно. У края — на ногах.

Закрыл блокнот. Погасил лампу.

В окне конец августа. На дальней улице был слышен Кузьмичёв голос — он что-то говорил Тамаре про второе ведро, и Тамара отвечала не громче обычного. Кузьмич вечером голос держал уверенный; не настолько ровный, как в декабре, но ровный.

Я постоял у окна спальной, не зажигая света. В соседней комнате тихо листала страницы Катя. На втором этаже тёти-Марусиного дома, через двор, горело сдержанное окно — у Артура и Бэлы.

Этого хватало.

Завтра пятница. Послезавтра суббота, конец августа. Сентябрь за двором. Семинар за сентябрём. И «дело», которого Валентина не назвала и которого пока нет, шло за семинаром.

Подготовиться было сегодняшним словом.

Завтра будет другое.

Глава 2. Речь

Восьмого сентября в правлении пахло яблоками.

Зинаида Фёдоровна с понедельника заносила на работу по два-три антоновских из своего сада в Старом Селе; раскладывала на подоконнике у бухгалтерского окна; до обеда они нагревались, и запах шёл через коридор, поверх обычного — керосина и сухой бумаги. К десяти утра в моём кабинете пахло осенью раньше, чем сама осень нас застала.

Я к окну не подходил. Сидел за столом, без пиджака, в свитере. Лампа горела с семи. Блокнот раскрыт на новой странице, без шапки, без даты; страница не из тех, которые я отмечаю числом. Эта страница уйдёт в репетицию и из репетиции выйдет в другую тетрадь, для Зинаиды Фёдоровны, в перепечатку под копирку. Дата на ней не нужна.

Над страницей заголовок мой, рукой, негромкий:

«Методика контроля и устойчивость хозяйства в трудный год».

Заголовок выбрал не я. Заголовок дал Дымов в августе, и Дымов же его подтвердил на прошлой неделе по селектору. Менять его я не собирался, хотя имел внутри две другие версии: «Шесть лет хозрасчёта в одном колхозе» и «Сеть и протокол». Обе сильнее. Обе для другого случая. Этот случай Дымовский.

Под заголовком структура. Один слой, как договорились с Артуром во вторник две недели назад. Открытое дно. Только конкретика. Без второго и без третьего.

Пять блоков:

1. *Где мы сейчас. Колхоз «Рассвет», шестой год хозрасчётного эксперимента. Базовые цифры на августе восемьдесят шестого. 2. Откуда пришли. Шесть лет назад — что было. Что изменилось по пунктам. 3. Как считаем. Методика — без слова «методика» в первой половине; через факты. 4. Сеть. Горизонтальный режим. Тополев, Медведев, Полынин, Ивлев. Пять хозяйств. 5. Что отвечаем за.* Один абзац, короткий. Закрытие.

Между третьим и четвёртым блоком пометка, маленькая, на полях:

Замеры. Без слова «Чернобыль». Через слово «коридор». Михалёва не называть.

Это моя единственная страховка по разделу, который сам Дымов не назвал, а я понимал, что назовёт его Москва мысленно, к четвёртой минуте моего выступления. У наблюдателей из Минсельхоза дома лежали те же газеты, что у меня; они знали, что в Курской области летом дозиметрия шла по особому списку колхозов; и они приехали посмотреть, как один из этих колхозов про дозиметрию умеет молчать в публичной речи. И именно ради этого, в самом неназываемом виде, они ехали.

«Коридор» — слово Михалёва. Он его произнёс двадцать восьмого июля, на четырнадцатом поле, когда стрелка успокоилась на восемнадцати. С того дня слово «коридор» стало у меня рабочим. В речь я его поставил один раз. На пятой минуте. Не больше.

Зинаида Фёдоровна зашла в кабинет в десять двадцать, с папкой.

Папка у неё серая, с тесёмками. Внутри таблица за шесть лет, отпечатанная на пишущей машинке «Москва» (моя, из правления); три графы, шесть строк. Я её составил в воскресенье вечером, отдал Зинаиде в понедельник утром, она забрала, перепечатала набело, принесла. Сейчас она положила папку передо мной, села на стул у окна, не на табурет, потому что сегодня разговор не короткий.

Шаль на плечах. Серая. Зинаида с зимы носила одну и ту же; я её знал по швам шестой год.

— Павел Васильевич, я по таблице. — Зинаида села, расправила шаль на плечах. — Не то чтобы крупное, но Вам в речь идёт, так что не смолчу. В третьем пункте цифра не та.

— Где именно.

Я подвинул папку.

Третий пункт. По молоку. Среднегодовой надой на одну голову за восемьдесят пятый год. У меня в наброске стояло четыре тысячи восемьсот литров. Округление от четырёх тысяч семисот девяноста пяти, как я считал в августе. Я округлял в большую сторону, для удобства речи.

Зинаида повернула голову, поверх очков.

— Четыре тысячи семьсот девяносто два. Не пять, как я Вам сказала в августе. Я пересчитала по двум кварталам, у меня была одна строка не сходилась — я её разобрала. Считаем семьсот девяносто два.

— Округляю до четырёх тысяч восьмисот.

— Округляйте до семисот девяноста. Не до восьмисот.

Я опустил руку над страницей. Подождал секунду.

Зинаида не торопила. У неё с цифрами было правило, которое я знал восьмой год: округление вверх не её работа. Округление вверх — моя работа, председательская, для речей и докладов. Её работа называть число, какое получилось. Между нами это деление мы установили зимой восемьдесят первого, и за эти годы ни разу не пересматривали.

— Семьсот девяносто, — сказал я. — Принимаю.

— И ещё, Павел Васильевич. По себестоимости центнера зерна. У Вас стоит три рубля десять копеек по восемьдесят пятому году.

— Три рубля десять.

— Три рубля восемь. Восемь, не десять.

— Откуда расхождение?

— Я пересчитала с учётом амортизации новой жатки, которую мы поставили на баланс в апреле. Жатку посчитала за весь восемьдесят пятый, а надо было — за восемь месяцев. У меня в первоначальном — двенадцать месяцев. Сейчас — за восемь. Три рубля восемь.

Я записал. Три и восемь.

— Зинаида Фёдоровна.

— Да.

— Сколько ещё таких поправок?

— Три. По кормовой свёкле, по выходу молочного жира в твороге за восемьдесят шестой, по подсобным хозяйствам.

— Дайте список.

Она пододвинула отдельный лист, четвертушку, исписанную её аккуратным почерком. Каждая поправка одна строка. Цифра сверху, цифра снизу, объяснение в двух словах.

Я смотрел минуту.

В этих трёх строках было всё, чем Зинаида Фёдоровна выживала тридцать лет в советской бухгалтерии: у неё в голове рождалась цифра, и под цифру она строила своё личное молчание. Если число выходило завышенное, она не возражала, переписывала в гроссбух, что просил председатель; но в её внутренней папке оставалась реальная цифра. И когда речь шла на трибуну, Зинаида приходила со своей внутренней папкой, не с гроссбухом.

Я ей этим был обязан.

— Принимаю все, — сказал я. — Внесу в речь. Перепечатайте набело к среде. Тогда я отдам Артуру для последней правки.

— К среде будет.

— Зинаида Фёдоровна.

— Да.

— По документам артели.

Она кивнула один раз. Понимала, о чём.

— Готовы. Все запятые на месте. Папка у меня в среднем ящике. Когда скажете, повезу в исполком сама. У меня сын в районе по средам после обеда, мне удобно.

— Не сейчас. После семинара. Не до.

— Не до, почему?

Она спросила без давления, размеренно. Я подумал минуту.

— Не хочу, чтобы кто-то в районе связал семинар с регистрацией. Семинар сам по себе. Регистрация отдельно. Между ними две недели тишины. В тишине у нас в районе все вопросы успокаиваются сами.

— Хорошо.

Она встала. У двери остановилась.

— Я слышала вчера в магазине: Семихин на той неделе был в районе.

— Был.

— У кого?

— У Сухорукова в гостях. Так по слухам.

— Сухоруков в ноябре на пенсию.

— На пенсию.

Зинаида постояла секунду на пороге.

— Павел Васильевич. Я Сухорукова знаю с пятьдесят восьмого. По бухгалтерии. У него по бухгалтерии никогда не было приписок ни на рубль. И к Семихину в гости он не из любви, я думаю.

— Я тоже не думаю, что из любви.

— Хорошо.

Она вышла. Я её слова про «не из любви» сами по себе отложил. Её первое явное упоминание Семихина при мне за год. Зинаида о людях вслух говорила редко; если говорила, слышали все, у кого были уши.

К половине двенадцатого я закрыл блокнот, надел пиджак (не парадный, рабочий, тот, в котором ездил на областное), и вышел.

Артур должен был ждать в правлении к двум; до двух у меня в графике стояло: ферма, силос, армянская линия Антонины. Я туда давно собирался зайти; всю прошлую неделю откладывал.

УАЗик довёз до фермы за четыре минуты. Дорога между правлением и фермой наша, не районная, поправленная летом восемьдесят пятого. Пыль на ней теперь поднималась реже, чем в восьмидесятом, в три раза примерно. Эту цифру я в речь не клал; она шла в речь по другому пункту, про инфраструктуру внутреннего пользования.

На ферме пахло не тем, чем на улице. Здесь стоял слоистый запах: коровник внизу, у двери; молочный цех посерёдке, через стенку; и от дальнего корпуса, где у нас с прошлого года переработка, сегодня шёл новый запах. Острый. Травяной. С нотой соли, не отдельной, а слитой с травой так плотно, что я её узнал только на втором вдохе.

Антонина в халате поверх ватника стояла у длинного стола с весами. У весов банка стеклянная, с прозрачной жидкостью; в банке сыр. Молочный, белый, плотный, в форме небольшого куба. Перед банкой вторая, такая же. И третья, поменьше, независимо.

Бэла рядом, в платке (тёмно-синем, не цветном; я раньше её в платке не видел). В руках тетрадка, грифель. Бэла записывала.

— Доброе, — сказал я.

— Доброе, Павел Васильевич, — отозвалась Антонина не оборачиваясь; голова — над столом, рука — над весами. — Сейчас. Минуту.

Бэла улыбнулась глазами; губ не двинула — у неё рука держала карандаш.

Я постоял у двери. Не вмешивался.

Антонина положила на весы кусок сыра — поменьше из третьей банки. Стрелка остановилась на ста сорока трёх. Бэла записала. Антонина сняла, положила другой — из первой банки, побольше. Триста двадцать восемь. Записала.

— Антонина Григорьевна.

— Павел Васильевич.

Я отметил про себя. Антонина в правлении и Антонина у силоса — одна и та же по обращению, шестой месяц подряд; на «Павел Васильевич» она перешла с июля и держала это сама. Я её на этом не поправлял и в обратную сторону не подталкивал.

— Линия пошла?

— Пошла. С пятницы.

— Сколько голов в день?

— Восемьдесят литров молока на партию. Партия — два дня. Из партии — двенадцать килограммов сыра.

— Бэла?

Бэла подняла голову. Грифель отложила.

— Павел Васильевич. По рецепту — соль десять процентов от веса свежей массы. Я Антонине Григорьевне в прошлый понедельник показала. Она попробовала на пяти литрах. Получилось. Сегодня — на восьмидесяти. Тоже получилось.

— Куда ушла первая партия?

— У меня дома, — сказала Антонина. — Лежит в погребе. Дозревать. Дней десять, будет готов.

— А вторая?

— Завтра в магазин номер два. Лизе. Пять килограммов. По цене мы с Лизой не договаривались. Я думала, Вы скажете.

Я подумал.

— По себестоимости рассчитайте. Зинаиду Фёдоровну попросите. Накиньте двадцать процентов на торговую наценку. Округлите вниз. Дайте Лизе с пометкой: «Армянский, по рецепту Бэлы Гургеновны».

— «Гургеновны»? — переспросила Бэла, глаза слегка прищурились.

— Гургеновны. По отчеству. Чтобы Лиза в случае вопросов говорила: «По рецепту Бэлы Гургеновны». Это короче и понятнее, чем «по семейному рецепту жены товарища Мкртчана».

Бэла улыбнулась — на этот раз и губами.

— Хорошо.

Антонина не реагировала. У Антонины «хорошо» в производственных вопросах не слово, а отсутствие возражений. Сейчас возражений не было.

— Антонина Григорьевна. — Я подошёл ближе к столу. — На семинаре двадцатого про армянскую линию я говорить не буду. Не потому что плохо. Потому что рано. Сначала первая партия в магазине, потом ноябрь, потом весна. К следующему семинару посмотрим. На этом Вас не упомяну.

— Я и не просила, — сказала Антонина. Спокойно. — Я тут стою с весами, на семинар не собираюсь.

— Я предупредил.

— Предупредил — спасибо. Я предупреждена.

Бэла за её плечом снова взяла грифель. Антонина повернулась к весам.

Я вышел.

Артур приехал в правление в час сорок пять, на пятнадцать минут раньше уговора. Зашёл без стука; кейс на ту же ножку стола, у которой стоял в августе. Снял плащ, лёгкий, осенний, светло-серый. Сел. У окна горела лампа; я её не выключал с утра.

— Ну, показывай свой текст, — сказал Артур, ещё не сев толком. — Я всю дорогу из Курска про него думал; интересно, послушал ты меня в августе или опять решил умнее всех быть.

— Послушал. Один слой. Садись, читай.

Я подвинул папку. Зинаидины поправки уже внёс, пятнадцать минут потратил перед его приездом. Артур открыл первую страницу. Читал не вслух.

В тишине было слышно, как Зинаида Фёдоровна в коридоре передвинула стул. Это её рабочий шум за тонкой стенкой. Дальше Семёныч в углу секретарской зашёл, тётя Вера ему наливала чай, был слышен тонкий звон ложки о стекло. Семёныч с понедельника после Чернобыля ходил в правление три раза в неделю вместо двух; кисета на стол по-прежнему не клал, и это я отмечал не первый месяц.

Артур читал девять минут.

Я не отвлекал. У Артура за двадцать лет в Москве выработался ритм чтения чужого черновика: первый проход целиком, без правок; второй проход по абзацам, с пометками на полях. Сейчас шёл первый. У меня было время поправить отчёт по горючему, который Лёха занёс утром.

Артур поднял голову.

— Открытое дно.

— Открытое дно.

— Хорошо.

Он перевернул страницу обратно, к первому блоку. Грифель в руке теперь работал. По абзацам.

Я смотрел.

В четвёртом блоке про сеть Артур остановился. Постукал грифелем по столу. Не быстро. Раз, два, три. У него был жест «не нравится, ищу замену».

— Дорохов.

— Слушаю.

— В предпоследнем абзаце длинно.

— Покажи.

Он повернул папку. Указал.

«Сеть из пяти хозяйств работает в горизонтальном режиме: методологическое сопровождение и контрольные замеры проходят через колхоз „Рассвет“ с июля восемьдесят шестого года, что позволяет каждому из участников опираться на единую систему мониторинга, не дублируя её на местах, и одновременно сохранять полную самостоятельность производственных решений в рамках своих хозяйств».

Я перечитал. Сорок шесть слов. Один абзац. Одно предложение.

— Дай мне три фразы, я тебе пять напишу.

— Артур.

— Пять — слишком много.

— Дай три.

Он подумал. Не быстро. У Артура «не быстро» равно четырём секундам; я их пересчитывал.

— Сеть, пять хозяйств. Через «Рассвет» контроль и замеры. Каждый у себя сам.

Я смотрел на эти три фразы.

Сорок шесть слов превратились в одиннадцать. Сорок шесть слов лишились всех вводных оборотов, всех «что позволяет», всех «в рамках». Остались фактом.

Я согласился.

— Беру.

— Дальше.

— Дальше.

Он перешёл к финалу. К пятому блоку. К моему закрывающему абзацу.

Я там написал: «Шесть лет работы — не итог, а основание. Основание у нас прочное. На прочном основании можно строить долго».

Артур читал. Потом на полях поставил вопросительный знак.

— Что?

— Длинно. И пафос.

— Артур. Это последняя фраза. Должно прозвучать.

— Должно прозвучать, да. Но не так. Это про «основание долго строить». Это на собрании ветеранов. Не на семинаре в Курске двадцатого сентября.

— Что предлагаешь?

— Не предложу. Это твоё. Я скажу, что мне слышится не. Слышится слишком хорошо для тебя. Ты так не говоришь даже в правлении в августе. Зачем ты так говоришь в зале на двести человек?

Я смотрел на свою же строчку.

Артур был прав. Я её написал утром, около восьми, под кофе и под желанием закрыть текст до полудня. Под утреннее желание она была хорошая. Под полдневный взгляд не моя.

— Уберу, — сказал я.

— Что вместо?

— Не знаю. К завтрашнему утру — будет.

— Поставь грифелем «закрытие — переписать».

Я поставил.

Артур закрыл папку. Положил руку на папку, сверху. У него был знак «работаю, не ухожу».

— Дорохов.

— Да.

— У меня к тебе вопрос. Не по тексту.

— Слушаю.

— Бэла на той неделе мне сказала: Антонина её зовёт «Бэла». Не «Бэла Гургеновна». И не «Бэла Артуровна». Просто «Бэла».

— Это нормально.

— Это нормально, я согласен. Я не про норму. Я про то, что Бэла теперь думает: она тут.

Я перевёл взгляд.

Артур не смотрел на меня. Смотрел в окно. За окном стояла одна из последних тёплых дневных пятниц августа... нет, не пятница. Понедельник. И не август. Сентябрь восьмого числа. У Артура лицо было спокойное, без улыбки; но глаза за стеклом, на дальней крыше, где у Кузьмичёвых вечером начинал подниматься первый дым.

— Артур.

— Да.

— Бэла Гургеновна на ферме сегодня записывала восемьдесят литров молока и сто сорок три грамма сыра. Тетрадка у неё школьная, в клеточку. Это записал я первый. Она с третьего сентября стоит у Антонининых весов.

— Я знаю.

— Тогда — что?

Он подумал.

— Спасибо.

Я не уточнил, за что.

Артур поднял кейс. Папку с речью оставил на моём столе.

— Я завтра не приду. У Бэлы в Курске плановая. Я с ней до вечера. Послезавтра приду. Утром.

— Послезавтра — среда.

— Среда.

— До среды.

Он вышел. Лампа на столе горела ровно.

Я просидел над папкой до пяти. Переписал три коротких фразы по сети, артуровские. Переписал четвёртый блок по молоку с зинаидиными цифрами: четыре тысячи семьсот девяносто, не восемьсот; три рубля восемь, не десять. К закрывающему абзацу не возвращался. Поставил его в график на утро вторника.

В пять — позвонил Дымов.

Я снял на втором гудке.

— Дорохов.

— Павел Васильевич. Дымов. Не отрываю?

— Слушаю.

— Уточнение по семинару. Гости из Москвы двое. Минсельхоз. Фамилии не для телефона. Третий, возможно, из Курского обкома: новый зам по сельскому хозяйству. Я Вам про его назначение говорил в августе. Сейчас уточняю: он на месте. Двенадцатого выходит первый рабочий день.

— Принято.

— Двенадцатого, пятница на этой неделе.

— Принято.

— Он будет на семинаре. Я думаю, Вам полезно знать заранее. Фамилия Тимофеев. Алексей Михайлович. До этого работал в обкоме другой области, Орловской. Андроповский выдвиженец, но не «жёсткий», как Стрельников. Скорее «считающий».

Я сделал короткую паузу. У Дымова в характеристиках людей каждое слово отдельное. «Считающий» это похвала. Это я отметил.

— Я приму к сведению.

— Павел Васильевич. И ещё. Алексей Михайлович перед семинаром, возможно, попросит у Вас встречу. Я думаю — попросит. Если попросит — Вы найдёте время?

— Найду.

— Хорошо.

Гудки. Я положил трубку. Открыл другой, не тот, что с речью. Перенёс на новую страницу:

Тимофеев. Алексей Михайлович. С 12 сентября — зам обкома по с/х. До этого — Орёл. Считающий.

Закрыл.

Тимофеев первая фамилия нового зама, и я её услышал из дымовских уст. У Дымова в обкоме у каждого свой канал; кто на каком, у меня в голове была карта, обновлённая по состоянию на конец августа. По этой карте Тимофеев пока не Дымовский, не Семихинский, не Стрельниковский. Свободный. И это означало, что у нас с ним первая встреча будет без посредников, на чистом столе.

«Считающий», у Дымова такое слово было в одной ситуации за весь год. Этого было достаточно, чтобы я отнёсся к Тимофееву серьёзно.

К шести в кабинете уже темнело. Я закрыл папку. Лампу не выключил, выключу позже. Прошёл в коридор. У двери секретарской сидел Семёныч; рядом на табурете пустой стакан с двумя оставшимися чаинками. Семёныч поднял голову.

— Палваслич. — Семёныч поднялся с табурета не сразу; колено у него к вечеру уставало. — Я к тебе по фуражу для Антонины, на вторник, — но это завтра обговорим, не на ночь глядя.

— На вторник так на вторник.

— А вот что на ночь глядя. Кузьмич просил передать. У него там, на четырнадцатом, берёза.

— Какая берёза?

— Та, что на дальней меже. Он её сегодня обошёл — он же её каждый раз обходит. Говорит: сохнет. С июня сохнет, он давно заметил, только молчал. А сегодня сказал — передай Палвасличу, пусть знает.

Я постоял секунду.

— Завтра с ним поговорю.

— Поговори. Он этого ждёт. — Семёныч надел шапку. — Ну, я пошёл. Тамара ужин держит.

Семёныч встал, пошёл к выходу. У него походка с лета стала тише, не от возраста, а от рабочего ритма; в августе он на ферме почти месяц сидел в углу при дойке, дожидаясь, когда Антонина или Бэла спросят про что-то ветеринарное, и за этот месяц он привык не шуметь подошвами.

Я остался один в коридоре. Лампа в кабинете за моей спиной всё ещё горела. Тётя Вера давно ушла. Светилось правление только у Зинаиды Фёдоровны — она тоже была на месте; у неё перепечатка под копирку.

«Берёза сохнет с июня». Это означало, что Кузьмич её увидел и понял раньше, чем сказал. У Кузьмича на четырнадцатом поле две берёзы: одна, которую он спилил в восьмидесятом году, и пенёк от неё. И вторая, на дальней меже, которая стояла с моей просьбы для тени тракторам. Эту вторую он каждый раз перед уходом с поля обходил.

Если она сохнет, это в речь не положено. Это положено в блокнот. В свою страницу.

Я вернулся в кабинет. Открыл свой рабочий, не речевой. Записал на новой странице:

Берёза. Дальняя межа. Сохнет с июня. Кузьмич знает.

Закрыл.

Домой я пришёл в семь.

Валентина на кухне, без сковороды. У плиты вместо ужина стояла кастрюля с супом, остывшим; на столе её стопка тетрадей. Сегодня шестой «Б», изложение по русскому. Красная ручка лежала колпачком к окну. Школа на сегодня закрыта.

— Картошку доедим завтра, — сказала Валентина, не оборачиваясь. — Сегодня — суп. Сел.

Я сел.

Суп был куриный. С лапшой. Запах домашний. Я съел не быстро. Не из голода, а из домашнего ритма, который у нас с Валентиной за двадцать четыре года стал отдельной формой разговора.

После супа — чай.

— Паш.

— М.

— Ты речь сегодня переписал?

— Большую часть.

— Прочитаешь?

Я подумал.

С Валентиной я свои публичные речи читал второй раз в жизни. Первый в восемьдесят третьем, перед январской церемонией ордена. Тогда она слушала. Потом сказала: «У тебя всё в речи есть. Кроме тебя. Перепиши».

Я перепишу, она знала это про меня. Я не публичный говорун; я не оратор. Я считающий председатель, и моя речь в основном цифры. Цифры читать вслух жене за столом было неловко. Но Валентина просила.

— Прочитаю. Только цифры пропускаю. Цифры тебе не для слуха.

— Цифры пропускай.

Я взял папку. Открыл.

Читал тихо, не на полный голос; так, как читают за столом на двоих. Открытое дно. Один слой. Где мы сейчас. Откуда пришли. Как считаем. Сеть. Закрытие пока пустое.

В четвёртом блоке Валентина подняла глаза.

— «Каждый — у себя сам».

— Артуровская.

— Хорошая.

Я согласился. Дочитал до пустого финала. Поставил папку на стол.

— Закрытие переписываю утром.

— Хорошо.

Сидели минуту.

Потом она положила руку на папку. Не на мою. На бумагу. Ладонью вниз.

— Паш.

— Да.

— Ты сегодня — другой.

Я не ответил.

Не от неготовности. От того, что её «другой» сегодня отличалось от утреннего вопроса в августе. В августе она спрашивала: «А если против тебя пойдут, что мы делаем?» — и этот вопрос звучал про будущее. Сегодня говорила «другой», и это звучало про сейчас.

Я молчал. У неё на это «другой» было два значения: «новый» и «не такой, как утром». Сейчас она имела в виду оба сразу.

— Это плохо?

— Это не плохо. Это наблюдение.

— Какое.

Она подумала.

— Ты пишешь речь — не для себя.

— Не для себя.

— Я раньше тебя такого не видела. Ты раньше всё писал — для себя. Орденскую речь в восемьдесят третьем — для себя. Доклад в восемьдесят первом — для себя. А сегодня — нет.

— Сегодня для двоих наблюдателей из Минсельхоза и для одного нового зама обкома по сельскому хозяйству.

— Я не про это.

— А про что.

Она опустила глаза в чашку.

— Я про то, что у тебя теперь есть аудитория, которой раньше не было. И ты её слышишь, даже когда сидишь у себя в кабинете один.

Я смотрел на её руку на папке. Тыльной стороной.

— Это плохо? — повторил я.

— Не плохо. Просто другое. Я тебе говорю, чтобы ты сам знал. Чтобы ты не думал, что ты всё ещё пишешь у себя в кабинете один.

Я молчал ещё секунду.

— Принял.

— Хорошо.

Она убрала руку. Подняла чашку. Допила чай.

В соседней комнате у Кати тихо листала страницы учебная тетрадь. У неё было географическое: карты, контуры. Сегодня речные системы Восточно-Европейской равнины. К завтрашнему уроку.

В окне за плечом Валентины стоял ровный сентябрьский вечер. Темнело раньше, чем в августе; и это было единственным, что в моём дне сегодня не было «уже не как раньше».

Папка на столе лежала закрытой. На полях четвёртого блока торчала артуровская пометка: три коротких чёрточки. На полях пятого пустота.

Я поднялся, унёс папку в кабинет, не зажигая там лампы. Положил на стол. Вернулся на кухню.

Валентина смотрела в окно.

— Завтра у Кати биология, география, физика. Я Кате биологию пройду утром, физику вечером. География без меня.

— У меня Артур послезавтра. До среды закрытие.

— Закрытие.

— Закрытие.

Она кивнула один раз.

Я выключил верхний свет. На кухне остался только тонкий жёлтый из коридора — через приоткрытую дверь. Валентина в полутьме стала тише, чем при ярком свете; так у нас с ней было всегда, и я к этому за двадцать с лишним лет привык.

Сел на стул напротив.

В тишине было слышно: у Кати в комнате грифель скрипнул по контуру.

— Паш, — сказала Валентина в полутьме.

— Да.

— Ты «другой», но ты тот же.

Я не сразу ответил.

Потом сказал:

— Я знаю.

Она склонила голову. Раз. В полутьме это было не движением, а сменой тени на стене за её плечом.

Свет в окне Кузьмичёва дома через двор горел. У Артура и Бэлы тоже. У тёти Маруси, то есть теперь уже там не у тёти Маруси, у них окно было уверенное, без подрагивания.

Я закрыл глаза на секунду.

Открыл.

— Спать.

— Спать, Паш.

Мы поднялись.

В коридоре у двери Катиной комнаты Валентина задержалась на полсекунды; послушала. У Кати грифель ещё работал. Валентина не вошла. Прошла дальше. Я за ней.

В спальной свет не зажигали. За окном двор, дальний забор, силуэт коровника на горизонте. Лёг.

Завтра переписывать закрытие. Послезавтра Артур придёт утром. До семинара двенадцать дней.

Закрыл глаза.

В тишине было слышно: где-то в соседней комнате Катя положила грифель на стол. Раз, аккуратно. И закрыла учебник.

Глава 3. Семинар

Двадцатого сентября в субботу я надел орден в семь утра.

Не на рабочий пиджак — на парадный. Парадный висел в шкафу с января восемьдесят третьего и за три года выходил оттуда дважды: в Москве, к Корытину, и в Курске, на областном по Черненко. Сегодня третий раз. Это я отметил про себя, не вслух.

Валентина в коридоре одёрнула на мне воротник — двумя пальцами, тем привычным движением, каким одёргивала Кате форму перед школьной линейкой.

— Колодка высоковато. — Она сдвинула орден на полпальца вниз, отступила, проверила глазом. — Вот теперь по плечу. Туфли старые надел — и правильно. Новые на сцене скрипят.

— Ты-то откуда знаешь, как туфли на сцене скрипят.

— Двадцать лет в актовом зале, Паш. Та же сцена, только дети вместо обкома. — Она тронула меня за рукав, не удерживая. — Иди. И не пересчитывай зал глазами с порога. Ты всегда пересчитываешь, а сегодня не надо.

Она не пошла со мной: семинар областной, рабочий, жён не зовут — и Валентина к таким вещам относилась как я. У неё с утра был педсовет, переходящий в районное совещание директоров. К пяти будет дома; я обещал быть к шести.

УАЗик стоял заведённый. Толик за рулём — в парадной кепке; от рабочей она отличалась одним: козырёк чуть приподнят. Он её надевал на областные.

— Доброе утро, Павел Васильевич. — Он покосился на орден и тут же отвёл глаза на дорогу, будто застеснялся, что покосился. — Я с вечера заправил, колёса проверил. Как поедем — напрямую?

— Кругом. Через мехдвор и дальним краем фермы.

— Тогда не тороплюсь. — Он мою субботнюю причуду за шесть лет за рулём знал и не переспрашивал.

Ехать до клуба три минуты. Кругом — пятнадцать. Эти пятнадцать минут мне нужны были не чтобы посмотреть двор, а чтобы дать голове спокойный круг перед сценой. В кабинете такой круг не получался. В машине, на знакомой дороге, получался.

Толик молчал. Он понимал.

К половине восьмого подъехали к клубу со стороны зерносклада. У клуба уже стояли три грузовика и серая обкомовская «Волга» — самая ранняя, технического обеспечения. Дальше по графику: президиум к половине девятого, делегации к половине десятого, открытие в десять.

Зашёл в клуб с заднего хода.

В зале было прохладно: с вечера тётя Вера натопила, но за ночь остыло — стены деревянные, окна большие, тепло уходит.

Сцена была накрыта.

Президиумный стол на сцене, длинный, накрыт красной скатертью; восемь стульев в ряд. Над столом, на задней стене, висел плакат: «Областной семинар: методика контроля и устойчивость хозяйства в трудный год», белыми буквами на красном. Плакат накануне написал учитель рисования из школы Валентины, я его утром забрал, привёз сам.

Трибуна стояла справа от стола, чуть наискосок, с микрофоном. Микрофон проверяли вчера. Сегодня я попросил Зинаиду Фёдоровну проверить ещё раз.

Зинаида была за кулисами — в шали поверх тёмно-синего парадного костюма. На руках у неё папка с раздаточным и стопка моих экземпляров речи: основной, запасной и третий, для президиумного стола.

— Павел Васильевич. Микрофон проверила — третья кабина дала чистый звук. — Зинаида Фёдоровна докладывала, как читала ведомость: пункт за пунктом, без лишнего. — Свет на сцене дадут с восьми, тётя Вера включит. Раздаточный на столах: сто двадцать брошюр, по одной на двоих. На сто восемьдесят человек хватит — кому не достанется, у того сосед.

— А если попросят лишнюю?

— Десять под трибуной, в запасе. Я запас считаю всегда, Вы знаете.

Я знал. Спорить было незачем.

В зале подтягивались технические: двое мужиков из клуба расставляли стулья. У задней двери стоял Семёныч — пиджак обычный, но чистый. В зале он был сегодня неофициально, по технической части; я его не просил, он сам решил, что в правлении в этот день делать нечего.

Артур приехал в восемь.

Не один — с Бэлой. Бэла в тёмно-синем платке и длинном тёплом пальто. Они с Антониной заранее договорились: Бэла на семинаре будет фоном, в зале, рядом с Антониной; сама Антонина — на втором ряду, в накрахмаленном халате, как делегатка от фермы.

Артур подошёл ко мне у сцены. Оглядел сверху вниз — не оценивая, проверяя: воротник, лацкан, орден, туфли. Этот осмотр перед каждым моим публичным выходом был у него старше нашей деревенской жизни.

— Стоишь точь-в-точь, — сказал он наконец. — И орден надел правильно. Выше надел бы — был бы как с плаката. А так — как человек.

— Валентина сдвинула.

— У Валентины глаз. Папка где?

— У Зинаиды Фёдоровны. Запасной экземпляр — в кармане у меня.

— Это хорошо. — Он достал из своего кармана платок: белый, льняной, сложенный вчетверо. Положил на трибуну, на полку под кафедрой, со стороны зала не видно. — На графин. Салфетки там нет, я вчера смотрел. Будешь пить — рука по голому стеклу не скользнёт.

— Спасибо.

Он отступил на полшага. И, уже отступив, добавил — тихо, одной фразой, как добавлял всегда перед сценой:

— Семихин сегодня будет смеяться. В голос, не к месту. Услышишь — не оборачивайся. Смех без ответа — смех в пустоту. Он от него сам устанет.

— Не обернусь.

Он отошёл к Бэле.

В восемь сорок подъехала вторая обкомовская машина. С Дымовым.

Дымов вошёл через парадный вход; я в эту минуту стоял у заднего, проверял с тётей Верой свет. Шаги по фойе узнал по ритму: спокойные, без задержек, с лёгким хлопком ботинка на третьем шаге. Восьмой год я эту походку слышал.

Подошёл.

— Доброе утро, Павел Васильевич.

— Алексей Петрович.

Рукопожатие крепкое, короткое — и в него сегодня вложилось чуть больше обычного. Не сильнее по руке. Точнее по моменту.

— У Вас сегодня гости, которых в программе нет, — сказал он негромко и повёл взглядом к окну на площадь. — Вон те двое, у «Волги».

Из машины вышли двое: гражданские пальто, без портфелей, в руках короткие блокноты. Обоим за сорок пять. По походке не курские — у наших обкомовских ботинок звук тверже, у этих мягче.

— Москва?

— Минсельхоз. Один из отдела эксперимента, второй из методологии. Васин и Загорский. — Фамилии он назвал ровно, будто давно держал их наготове. — Знакомить с ними буду я, не Стрельников. Так уже договорено, Вам только принять к сведению.

— Принял. А Тимофеев?

— Тимофеева пока нет. Должен быть к девяти. — Дымов отступил на шаг, не передерживая разговор. — Идите за кулисы, Павел Васильевич. Перед сценой Вам лучше побыть одному.

Я пошёл за кулисы.

Зинаида Фёдоровна сидела на стуле у бокового зеркала; в зеркале — её лицо в профиль. Не нервное, собранное. Сегодня она впервые выходила на сцену не бухгалтером, а частью президиума: я попросил её сесть восьмой, крайней справа. Это было моё решение, не Дымовское; Стрельникова я не спрашивал. Она согласилась без слов.

— Зинаида Фёдоровна. Не передумали — за стол?

— Я за двадцать лет в этом колхозе ни разу не передумывала к субботе того, на что согласилась в понедельник. — Она поправила шаль на плечах. — Сяду. И платок Артура на трибуне видела: графин без салфетки, он правильно сделал.

— Спасибо.

— За что. — Она встала. — Я Вам, Павел Васильевич, лишний раз ничего говорить не стану. Вы и сами знаете, что говорить нечего. Идите к речи.

Она прошла за кулисами на свою сторону. Я остался с экземпляром в руках, перечитал последнюю строку закрытия — ту, что переписал в среду утром.

В девять тридцать в зале стало шумно.

Подъехали остальные делегации. Тополев первым из своих, за ним Медведев, следом Полынин и Ивлев на одной машине. Я встретил их у задних дверей коротким рукопожатием. Полынин, как всегда, с папкой в руке. Ивлев на областном семинаре впервые, и это было видно по плечам — чуть напряжённее обычного; я ему ничего не сказал, ему и без меня сегодня хватит.

Зашли в зал. Расселись по второму и третьему ряду. Сеть собралась.

Тимофеев приехал в девять сорок пять. Один, на особой обкомовской «Волге» — не Стрельниковской. Я подошёл сразу, не дожидаясь, пока его представит Дымов: первую встречу с ним я хотел провести сам.

— Алексей Михайлович. Дорохов.

— Павел Васильевич.

Он протянул руку. Сорок-сорок один, плотный, светлые волосы стрижены коротко, на висках седина. Костюм-двойка тёмно-серый, не московского кроя — недавно сшитый, у областного портного. Глаза светлые, серые: смотрели не вызывающе и не уклончиво, ровно. Дымов сказал о нём «считающий» — в этой ровности взгляда я с Дымовым согласился.

— С первой рабочей неделей в обкоме. Восьмой день, если я считаю верно.

— Девятый, — поправил он спокойно, без нажима, просто восстанавливая точность. — С четверга прошлой недели. А считаете Вы, думаю, верно почти всегда. Иначе я бы сегодня сюда не ехал.

Он коротко перевёл взгляд на орден.

— В личной карточке я его видел. В наружности — впервые.

— Восемьдесят третий год, январь. Сегодня просто повод достать его из шкафа.

Он чуть наклонил голову — то самое движение, которое у Дымова означало «принимаю, не оспариваю».

— Я Вас сегодня послушаю, Павел Васильевич. Молча. Вопросы, если будут, задам не из зала — после, в рабочем порядке. Не люблю спрашивать человека, которого слышу первый раз.

— Тогда буду рад вопросам после.

Он отступил.

Стрельников приехал в девять пятьдесят. С Семихиным.

Стрельников вышел из машины первым, как всегда. Семихин следом, на шаг сзади. Шаг сзади у Семихина с октября прошлого года стал привычным; раньше он шёл рядом. Мелочь, но я её отмечал шестой раз за полтора года.

Подошёл я к ним один. Дымов остался у своего угла фойе, Тимофеев — у входа в зал.

— Валерий Иванович.

— Павел Васильевич.

Рукопожатие короткое, без второго обхвата, без улыбки. Стрельников при встречах почти не улыбался, и сегодня тоже.

— Здравствуйте, Алексей Иванович.

— Павел Васильевич! — Семихин протянул руку быстрее Стрельникова и пожал крепче, чем нужно; тяжёлые часы на коричневом ремешке съехали к запястью. Смотрел он не в глаза — на орден. — А мы при параде, гляжу. При полном параде. Орден достали — значит, и нам сегодня готовиться к чему-то большому, не иначе.

— Орден надевают на областной семинар. Повод обычный.

— Обычный, обычный. — Он коротко рассмеялся. Громко, один, на весь фойе. Тополев у дальней колонны повернул голову на полшага; Тимофеев из проёма зала скользнул взглядом мимо — не в глаза. Я смех принял без надрыва, не реагируя, как обещал Артуру. Стрельников рядом не двинул ни мускулом.

Семихин засёк это сам. Смех оборвался. Он отступил на полшага ближе к Стрельникову — как будто за него.

— Пойдёмте, — сказал Стрельников.

И пошёл в зал.

Я отступил, пропустил президиум вперёд. За Стрельниковым Семихин; за ними Тимофеев. За Тимофеевым с другой стороны Дымов. С запасного двое из Минсельхоза, Васин и Загорский, тихо, не привлекая. Замыкающей Зинаида Фёдоровна, по своей стороне, на восьмой стул. Я зашёл последним.

В зале было сто семьдесят восемь человек. Я пересчитал их глазами, по рядам, — привычка ещё московская, из другого совсем зала. С тех пор так и осталось.

На столе передо мной стакан с водой, графин, экземпляр речи. Под кафедрой, на полке, артуровский платок.

Открытие.

Стрельников встал. Микрофон чуть наклонил к себе. Голос спокойный, без вибрато, не громкий.

— Товарищи. Областной семинар по методике контроля и устойчивости хозяйства в трудный год — открыт.

Аплодисменты в зале формальные, два хлопка на голову. Стрельников их пережидать не стал.

— Сегодня мы заслушаем доклады из четырёх хозяйств Курской области. Основной доклад: председатель колхоза «Рассвет» Сухоруковского района Дорохов Павел Васильевич. После короткие сообщения председателей хозяйств, входящих в опытно-методическую сеть. Слово для основного доклада предоставляется товарищу Дорохову.

Он сел. Без перехода. У Стрельникова с весны такая манера: не приветствует, не подводит, передаёт.

Я встал.

Прошёл к трибуне. Положил папку открытой. Стакан подвинул на полпальца ближе. Артуровский платок на полке был под рукой; я его не достал. Микрофон не трогал. Зал смотрел.

Я не смотрел в зал.

Смотрел на верхний край раздаточного — на знакомую таблицу: шесть лет, шесть цифр. Это и нужно было держать в голове двадцать минут. Остальное — мускульная память, речь я знал почти наизусть.

Начал.

— Колхоз «Рассвет», Сухоруковский район, шестой год хозрасчётного эксперимента. Среднее по хозяйству на нынешний август тридцать два центнера зерна с гектара. Шесть лет назад, в семьдесят восьмом, было восемнадцать. Промежуточные годы: двадцать два, двадцать восемь, тридцать один, тридцать два, тридцать два.

Тишина. На один счёт. В зале было тихо.

— Я сегодня не буду рассказывать, как мы такого добились. Я расскажу, чем у нас отличается счёт.

Дальше — пять блоков. Один слой, как договорились с Артуром.

Блок первый, «где мы сейчас». Пашня, поголовье, переработка, магазины, сеть. Цифры точечные, у Зинаиды Фёдоровны выверенные: по молоку четыре тысячи семьсот девяносто, не восемьсот; по себестоимости три рубля восемь, не десять. Я назвал их без округления вверх — для зала это прозвучало как «считаем как есть».

Блок второй, «откуда пришли». Шесть лет назад: восемнадцать центнеров, двенадцать тракторов на ходу четыре, агроном пьющий, бригадиры неверящие. Сейчас: тридцать два, тридцать тракторов на ходу двадцать восемь, агроном с публикацией в «Земледелии», бригадиры с тетрадками. Перечень короткий, без эмоций.

Блок третий, «как считаем». Этот блок я готовил всю прошлую неделю. В нём методика, без слова «методика» в первой половине; через факты. Бригадный подряд. Хозрасчёт по затратам. Ежесменный контроль расхода ГСМ и кормов. Себестоимость зерна, молока, центнера приплода считаем еженедельно, не ежеквартально. Сводки у бухгалтерии в день закрытия смены, не на следующий понедельник. Сводка опаздывает на один день — теряется одна позиция в обороте; теряется одна позиция в обороте — теряется одна позиция в сезоне. На годовом круге это два центнера среднего.

Первая цифра, прозвучавшая не как факт, а как формула. Я подал её ровно, без нажима. Тополев на третьем ряду чуть приподнял голову: у него цифры считались с задержкой в три-пять дней, и он сейчас прикидывал, сколько это в его случае.

— И теперь — ключевое. Мы научились считать не «сколько вышло», а «сколько могло выйти». Разница между этими двумя цифрами у нас называется коридором. Коридор — это полоса, в которой хозяйство в данном году имеет право находиться по своим внутренним нормам. Не по плану. По своим нормам. План отдельно; коридор сам по себе. Если хозяйство выходит из коридора вниз, это сигнал. Если выходит вверх, тоже сигнал. Сигнал в обе стороны.

Слово «коридор» я произнёс один раз. На пятой минуте. Не больше.

На минсельхозовских, на Стрельникова, на Тимофеева я не смотрел — смотрел на раздаточный.

— Обеспечение устойчивости через диверсификацию рисков — формулировка, которой нет в советской экономической литературе по сельскому хозяйству, но она работает на практике как набор простых правил. Не класть весь свой урожай в один сорт зерна. Не зависеть от одного канала сбыта. Не строить расчёт на одну культуру. У нас в «Рассвете» три зерновые позиции, два сорта пшеницы, две молочные линии переработки, два магазина с разной географией.

В этой точке Семихин рассмеялся.

Громко, коротко, на один полный звук — как будто услышал шутку. В зале на полсекунды стало тише. Я не остановился, не посмотрел, не дрогнул — продолжил ровно, со следующей строки.

— Конкретно: пшеницу «Мироновскую» и «Аврору» мы сеяли в восемьдесят пятом в соотношении шестьдесят к сорока. В восемьдесят шестом — пятьдесят на пятьдесят. Это не агрономия. Это страховка. Если один сорт даст по году плохой выход, второй — выровняет средний.

Блок четвёртый, про сеть, — три артуровские фразы, переставленные на нужное место.

— Сеть, пять хозяйств. Через «Рассвет» методология контроля и замеры. Каждый у себя сам.

Зал слушал. Хорошо слушал. Без шороха.

Я понял это не глазами, а слухом: фоновый шум зала — скрип стула, кашель, шорох бумаги — упал до одного скрипа на пятнадцать секунд. Меня слышали.

Блок пятый, закрытие. То самое, которое я переписывал в среду. Четыре фразы.

— Шесть лет работы — не итог. Это рабочая основа. На этой основе сейчас стоят пять хозяйств в Курской области. И сегодня двести делегатов в этом зале слушают то, что в записях бухгалтерии «Рассвета» лежало уже к восемьдесят первому году.

Закончил.

— Спасибо за внимание.

Шесть секунд тишины.

Потом — аплодисменты. Не короткие, не длинные, выдержанные. Я выслушал их стоя за трибуной, не уходя: уйти от микрофона раньше времени значило бы убежать.

К концу аплодисментов из президиума, со второго стула, поднялся Дымов. Не вставая полностью; так, как у нас на областных принято сигналить «есть короткая реплика». Стрельников движение увидел. Согласился.

— Алексей Петрович.

— Товарищи. Один комментарий по фактологии. У Павла Васильевича в выступлении прозвучала цифра: два центнера среднего на годовом круге за счёт ежесменного, а не еженедельного контроля. Я подтверждаю: эту цифру в обкоме считают рабочей, и она входит в сводку экономического отдела по области с июня этого года.

Сел.

В одной фразе оказалось больше, чем во всём моём пятом блоке. Дымов сказал её не для меня — для зала и для двоих у задней колонны. Васин и Загорский сделали короткую отметку, каждый на своей странице.

Я их в зале засёк боковым зрением.

После Дымова Стрельников. Не комментарий, не благодарность; просто формальное:

— Спасибо, Павел Васильевич. Председатели сети на трибуну по очереди, в порядке номера хозяйства в опытной программе.

Я сошёл с трибуны — не быстро, по одной ступени — и сел на свой второй стул, между Зинаидой Фёдоровной и Дымовым. Зинаида на меня не посмотрела: она держала свой регистр, в котором семинар продолжался. Я держал свой.

Тополев вышел первым, говорил восемь минут по своему хозяйству. Сильнее всего прозвучал один его абзац: «По методике замеров, переданной нам из „Рассвета“ в июле, мы за два месяца закрыли две позиции, на которые своими силами тратили шесть». Не комплимент — точный технический факт. Артур из третьего ряда повернул голову в его сторону.

Медведев пять минут, по магазину номер два.

Полынин четыре минуты, по подсобным хозяйствам.

Ивлев — три минуты, короче всех: первый выход. Не нервничал, не растягивал — три факта, поблагодарил, сел. Пот на лбу выступил, в речи — нет.

После сетевых выступлений короткий заключительный комментарий от Тимофеева.

Он встал с трибуны. Не за кафедру, а рядом с ней.

— Товарищи. Я в обкоме девятый день. С опытом «Рассвета» знакомлюсь по документам с прошлой недели. Сегодня впервые в наружности.

Полсекунды молчания.

— У меня сегодня вопросов к Павлу Васильевичу нет. Вопросы будут позже, в рабочем порядке. Что я хотел сказать сейчас, две вещи. Первая: то, что я сегодня услышал, я не буду пересказывать в Курске второй раз. Это уже сделано. Вторая: если кто-то из присутствующих хочет получить материалы выступления, обращаться к Алексею Петровичу Дымову, экономический отдел обкома. Раздаточный, который сегодня роздан, расширенная версия будет к понедельнику.

Сел.

Я опустил голову на полпальца. Тимофеев движение увидел; не ответил, но принял.

В одиннадцать пятьдесят пять Стрельников закрыл семинар. Без речи. Одной формальной фразой:

— Семинар объявляется закрытым. Прошу президиум в фойе, остальных на обед в столовой.

Поднялись.

В фойе я вышел не сразу: Зинаида Фёдоровна собирала у президиумного стола свои бумаги, я её подождал. Вышли вместе, она впереди на полшага — я её прикрывал, как всегда на семинарах. У задних рядов нас встретил Артур.

— Цифры в зале услышали, — сказал Артур. — Все услышали, я по затылкам смотрел. И Тополев тебя подпёр крепко: тот абзац про замеры он не тебе сказал — он его двоим в третьем ряду сказал. Грамотно.

— Я заметил.

— А теперь запомни главное. Сегодня тебя слушал не Семихин и даже не Стрельников. — Он понизил голос на полтона. — Тебя слушал Тимофеев. И с ним у тебя ещё отдельный разговор. Вот к нему готовься, не к сегодняшнему дню.

— Знаю.

У дальней стены фойе стоял длинный стол с чаем и булочками; вокруг толпились председатели со всей области. Меня окружили не сразу — первыми подошли свои. Тополев пожал руку без слов, Медведев без слов, Полынин обронил короткое «крепко», Ивлев улыбнулся.

Дымов подошёл вторым кругом. Чашка чая в руке.

— Прозвучало размеренно, Павел Васильевич. А без отклонения сегодня было важнее, чем громко.

— Спасибо.

— Вашу формулу про коридор и про два центнера среднего теперь будут цитировать. — Он сказал это не мне в лицо, а куда-то в чашку, будто фиксировал для себя. — Не спрашивайте кто. Я пока сам считаю. Карта в обкоме сейчас складывается, и Ваш пассаж в неё ложится — в мой экономический отчёт в том числе. Я Вам этим обязан. И Вы мне.

Тимофеев подошёл третьим.

— Павел Васильевич. Нам с Вами нужна встреча — на этой неделе. Позвоню сам, день назову заранее.

— Время найду под любой день.

— И вот что. В формальный кабинет я Вас тащить не стану — приеду в «Рассвет». Я в обкоме девятый день и пока не вижу причины гонять председателя в Курск ради разговора, который можно вести у него на месте.

— Тогда жду в «Рассвете».

Руку второй раз он жать не стал — нужды не было. Обозначил движением головы и отступил.

Стрельников подошёл четвёртым.

Один, без Семихина: Семихин в эту минуту громко говорил с Васиным у другого окна. Стрельников на громкость не отреагировал, шёл ко мне ровно.

— Павел Васильевич.

— Валерий Иванович.

— Доклад прозвучал. Спасибо.

— Благодарю Вас.

Короткое — без второго обхвата, без улыбки. Но само слово я отметил. В январе восемьдесят пятого, после прошлого моего публичного выступления, Стрельников сказал «доклад был чёткий». В мае восемьдесят шестого, по селектору, не сказал ничего. Сегодня — «спасибо».

Не поражение — признание того уровня, на котором мы оба сейчас стояли.

Он отступил. Пошёл к своим.

Я допил чай.

Дымов появился у моего плеча — встал близко, плечом к плечу, как встают для короткого разговора без свидетелей.

— Павел Васильевич.

— Да.

— Семинар — это прелюдия. Готовьтесь к перестановкам.

Я не уточнил.

Дымов подождал две секунды, дав мне понять, что услышано. Потом отступил. Пошёл к Стрельникову.

Я остался у стены. Чай в руке. Орден на лацкане.

За окном фойе серый сентябрьский полдень. На площади машины: «Волга» Стрельникова, минсельхозовская «Волга», технический грузовик. У забора фермы стоял Кузьмич — в обычной куртке, с кепкой в руке, в клуб не входил. Я засёк его только сейчас, через окно. Он смотрел не на меня — на дальний край площади, где виден кусок четырнадцатого поля. Берёза на меже отсюда тоже виднелась — тонкой тёмной чертой над линией забора.

Кузьмич смотрел на неё с площади так же, как я из окна. Каждый понимал: это отдельная страница, не для семинара.

Я допил чай. Поставил чашку на стол.

В фойе осталось ещё минут двадцать общих разговоров; потом обед в столовой; потом разъезд. Я в столовую пойду не сразу; сначала выйду на площадь.

Дымовское «готовьтесь к перестановкам» я понял.

Семихин у окна с Васиным громко рассмеялся ещё раз. На этот раз никто рядом не повернул головы. Тоже самостоятельная страница.

Я вышел из фойе.

На площади Кузьмич стоял там же. Я подошёл, остановился рядом. Руки не подавали — на областных мы с ним так не делали.

— Палваслич.

— Кузьмич. Чего не зашёл-то?

— А чего мне там. — Он повёл подбородком в сторону клуба. — Доклады я и через стену слышу. А сидеть в парадном между чужими председателями — уволь. Я лучше тут постою. Отсюда поле видать.

Мы оба знали, на что он смотрит. Берёза на дальней меже четырнадцатого поля стояла над линией забора тонкой тёмной чертой.

— Сохнет с июня, — сказал он. — Я её всё лето сторожил, думал — отойдёт. Не отошла. К сентябрю сухая насквозь. Стоит уже не дерево, а память о дереве.

— Знаю. Видел из окна.

— Что делать-то с ней будем.

— Пилить, Кузьмич. На той неделе. Сам спилю.

Он не ответил сразу. Сжал кепку в руке — не надвинул на голову, а сжал; так у него выходило, когда решение было тяжелее, чем требовало внешнее движение.

— Сам — это правильно, — сказал он наконец. — Чужой спилит как дрова. А ты хоть постоишь над ней минуту.

Через стекло клуба было видно: у дальнего стола Тополев и Медведев пили чай; у окна Семихин что-то с жаром говорил Васину; в углу Стрельников и Тимофеев обменивались короткими фразами без улыбок.

— Ты сегодня хорошо говорил, — сказал Кузьмич, не отрывая глаз от межи. — Я кусок слышал, в дверях стоял. И Тимофеева твоего слышал.

— И как он тебе?

— Считающий.

Я повернул к нему голову.

— Откуда это слово у тебя?

— Своё. Я людей по лицу читаю, не по бумагам. Он из машины вышел — я по одному шагу понял: считающий. — Кузьмич усмехнулся куда-то в сторону. — Дымов, поди, то же сказал?

— То же самое.

— Ну вот. Значит, не я один с глазами. — Он наконец надел кепку, ровно, на затылок. — Иди, Палваслич. В столовой делегации, тебе там быть положено. А я ещё постою.

Я пошёл в сторону клуба.

В дверях обернулся. Кузьмич стоял на прежнем месте, кепку держа в руке, лицом к дальней меже. К берёзе.

Я открыл дверь и вошёл в столовую.

В столовой было шумно. Делегации обедали. На столах щи, гречка с курицей, компот; у Антонины за дальней дверью отдельное для президиума: пирог с грибами, который у Антонины с весны был визитной карточкой.

Я сел не за президиумный стол, а за наш, сетевой, у дальнего окна. Между Тополевым и Полыниным. Тополев пододвинул мне тарелку щей.

— Ешь, Дорохов, ты с утра не евши, я знаю. — Он подождал, пока я возьму ложку. — А говорил ты сегодня так, что я половину своих болячек в твоём докладе узнал. Про сводку с опозданием на день — это ты будто в меня целил. У меня цифры на три дня позже сходятся, я-то думал, так у всех.

— Не у всех. И это лечится.

— Вижу, что лечится. — Он не сразу продолжил, потом понизил голос. — Дорохов. Вот этот новый, Тимофеев. Он чей?

Я подумал, прежде чем ответить.

— Пока ничей. Свободный. Считающий.

Тополев это услышал. Соглашаться вслух не стал, но щи доедал уже медленнее.

Мы доели. К президиумному столу я подходил один раз — пожать руку минсельхозовским перед отъездом. Стрельников и Семихин уехали около половины третьего, минсельхозовские в три, Тимофеев в половине четвёртого: у него было ещё дело в районе. Дымов уехал с делегациями.

К пяти зал был пуст. Кроме своих.

Зинаида Фёдоровна собрала бумаги. Антонина закрыла столовую. Артур и Бэла уехали к себе, в дом тёти Маруси. Кузьмич ушёл с площади ещё раньше, когда я был в столовой; я его не догнал.

Я остался в правлении один.

Лампа в моём кабинете не горела; я её сегодня не зажигал. На столе — экземпляр речи и блокнот.

Открыл блокнот. Не речевой, а свой.

Записал на новой странице — карандашом, тем же средним нажимом:

20 сентября, суббота. Семинар прошёл. Тимофеев — на этой неделе. Берёза — пилить.

Закрыл.

Поставил под лампу. Лампу так и не зажёг.

Домой пришёл к шести, как обещал. Валентина была уже на кухне. Стол накрыт: чай, хлеб, картошка, котлеты — котлеты Катины, она их сегодня впервые слепила сама, без матери; Валентина предупредила меня об этом ещё в среду, чтоб я не забыл похвалить.

— Ну, председатель. — Валентина обернулась от плиты, оглядела меня от орденской коробки в руке до лица. — По лицу вижу — прозвучало. У тебя плечи опустились, а это у тебя только после хорошего дня бывает.

— Прозвучало, Валь. Ровно. Я уверенно и хотел.

— Тогда садись и ешь точь-в-точь.

Я снял пиджак, орден убрал в коробку, коробку поставил на стол в передней, на обычное место. Сел.

Катя выглянула из своей комнаты — в руке книга, заложенная пальцем.

— Пап, ты с орденом весь день ходил?

— Весь день. Сейчас уже снял — вон, в коробке.

Она подошла, открыла коробку, посмотрела на орден без слов, серьёзно, как смотрела на всё, что считала важным. Закрыла.

— Котлеты мои ел?

— Как раз сейчас буду. Мне ведь ещё в среду доложили, чьи это котлеты.

— Мама проболталась. — Она не обиделась, почти улыбнулась. — Я тебе завтра свои стихи покажу. Не сегодня: сегодня ты поздний и пустой. Завтра.

— Завтра покажешь. Завтра буду не пустой.

Она ушла к себе.

Валентина пододвинула картошку.

— Паш.

— Да.

— Дальше — что?

Я не ответил сразу.

Дальше Тимофеев. На этой неделе. Берёза на той же неделе. Регистрация артели после семинара, как обещал Зинаиде Фёдоровне; «не до» уже наступило. И где-то в середине октября Москва, к Корытину, по делу регистрации; я её планировал на ту же неделю, на которую теперь придётся встреча с Тимофеевым.

Я понимал: Валентина спросила не про список. Про регистр. Про мой собственный, после семинара.

— Дальше тише, — сказал я.

Она посмотрела на меня.

— Тише чем сегодня?

— Тише чем неделю до.

Она кивнула. Один раз.

— Хорошо.

Доели. Сидели ещё минут двадцать; не разговаривали. Чай остывал. За окном начинался размеренный сентябрьский вечер.

В девять Валентина ушла в спальную. Катя — к себе: у неё назавтра геометрический контроль, а контрольные она готовила с вечера, всерьёз, с восьмого класса.

Я остался на кухне ещё на полчаса. Чай не доливал; сидел в полусвете от коридорной лампы.

Семинар прошёл. Прозвучало.

Тимофеев на той неделе. Берёза на той же неделе. Перестановки: Дымов сказал «готовьтесь».

И ещё одно я знал, не говоря ни себе, ни Валентине: семинар был последней точкой одного моего регистра. После этой субботы регистр будет другой. Председатель колхоза, выступающий за область с прицелом на Москву, — уже не вполне председатель колхоза. Уже что-то ещё. Названия этому в советской номенклатуре пока не было; я называл его про себя «следующим».

К следующему я был готов настолько, насколько может быть готов человек, у которого впереди три недели до Закона об ИТД, четыре недели до регистрации, и неизвестно сколько до встречи с Тимофеевым, которая, я знал заранее, окажется важнее семинара.

Я выключил коридорную лампу. Прошёл в спальную.

Валентина не спала. Лежала на боку, лицом к окну.

— Паш. Этот Тимофеев — он который из них?

— Тот, что пришёл вместо Семихина. С двенадцатого сентября.

— А-а. — Она повернулась ко мне. — И какой он? Хороший?

— Не знаю пока. Считающий.

— «Считающий» — это у тебя сегодня вместо «да» или вместо «нет»?

— Это не вместо «да» и не вместо «нет». Пока просто третье слово. Поживём — переведу.

— Тогда переведёшь — расскажешь.

Она закрыла глаза.

Я лёг рядом. Свет в окне был ровный, серый, ночной. У Артура и Бэлы в окне через двор горело окно; они ужинали поздно. У Кузьмичёва дома свет был погашен. Кузьмич сегодня лёг рано; завтра у него на дальней меже работа.

Я закрыл глаза.

Перестановки.

Дымовское слово.

На той же неделе, на которой я встречусь с Тимофеевым, у нас в обкоме сдвинутся ещё две позиции; Дымов про это говорил вскользь в августе и подтвердил между строк сегодня в фойе. Сдвиг будет не публичным. Но будет.

И с сегодняшнего дня я в этой расстановке стою — не в стороне.

У меня перед глазами на минуту встала одна картинка без сюжета: поле, тонкая тёмная чёрная черта над линией забора, и кто-то на полпути к меже идёт с пилой. Я этой картинке внутри не сопротивлялся; она у меня в этом сентябре стояла уже шестой день. Берёза в дальнем углу шестого поля высохла к августу. Кузьмич с прошлой пятницы говорит, что её надо валить до первого снега. До пятницы я ему свою отмашку не дам — на этой неделе у меня сухие дни уйдут на другое. На следующей дам.

Глава 4. Перестановка

Первого октября в среду Дымов позвонил в начале десятого.

Я был в правлении с восьми. К девяти закончил планёрку, к девяти двадцати Зинаида Фёдоровна ушла к себе с двумя папками: одна по сводке за сентябрь, вторая по подготовке артели на ноябрьскую регистрацию. К девяти сорока пяти я остался один в кабинете. Лампа горела; за окном начинался октябрь, серый, без дождя; в комнате пахло вчерашним чаем и пылью.

Телефон поднял на втором гудке.

— Дорохов.

— Павел Васильевич, доброе утро. Дымов. Минута у Вас найдётся? Я не от стола Вас отрываю?

— От окна. Стою, смотрю на октябрь. Говорите, Алексей Петрович.

— Тогда коротко. Сдвиг, о котором я говорил Вам в сентябре, состоялся.

Дальше у Дымова обычно шло объяснение сразу. Сегодня он между фразами сделал шаг — будто проверял, как я приму первую. Я не торопил.

— Семихин с понедельника на другой линии. Формально — заместитель начальника отдела по контролю. А по сути — связь с прокуратурой и с областным ОБХСС по сельскому хозяйству. Что это значит, объяснять Вам я не стану. Вы взрослый человек.

— Значит. Я понял, что это значит.

— Дальше — про Тимофеева. Он в кабинете один с понедельника, сегодня первый день в полной должности. И вот ради чего я, собственно, звоню. Алексей Михайлович просил передать: если Вы сегодня к четырём будете в Курске, у него найдётся для Вас час. Не в общем графике — в графике личного приёма. Между вами двумя, без секретаря в протоколе.

— Буду к четырём. Передайте ему — спасибо за час.

— Передам. — Он чуть помедлил. — И ещё одно, Павел Васильевич. Я позвонил Вам так рано не из вежливости. Я хотел, чтобы про Семихина Вы узнали от меня, а не из коридора. Это разные новости, хотя слова в них одни.

— Я разницу слышу. Спасибо, Алексей Петрович.

— Тогда до встречи — через его секретаря.

Связь оборвалась. Я положил трубку. Лампу не выключил. Сел минуту, не сразу открыв блокнот; нужно было дать голове успокоиться на короткий счёт.

Семихин на «контроле». Слово в советской обкомовской структуре имело узкое значение: связной с прокуратурой и с ОБХСС. Не самая высокая позиция; не самая опасная. Но самая удобная для того, кто хочет открыть формальное разбирательство по конкретному хозяйству, не имея на это прямой санкции от первого секретаря.

Стрельников эту позицию для Семихина выбрал сам. Я это понимал. Дымов понимал тоже, и в его «другая линия» сегодня звучало больше, чем в «другая линия» месяц назад.

Тимофеев в кабинете один с понедельника. Полная должность. Стрельников передал ему полномочия по селу без переходного периода. На областных это редкость; такие передачи обычно тянутся месяц. Стрельников сделал за неделю. Тоже информация.

Я открыл блокнот, рабочий. На новой странице записал:

1 октября, среда. Семихин — контроль. Тимофеев — полная должность. 16:00 у Тимофеева.

Закрыл. Поднялся.

В коридоре правления Зинаида Фёдоровна за бухгалтерским столом считала на калькуляторе и параллельно на счётах: счёты у неё всегда шли сверкой. Я подошёл, не вызывая.

— Зинаида Фёдоровна. Я сегодня к четырём в Курске, вернусь, может, к семи. Звонки — на меня.

— К Тимофееву. — Она это не спросила, а назвала, и продолжала щёлкать костяшками. — Я уже знаю, Павел Васильевич. У нас в районе про обком узнают на день раньше, чем в самом обкоме. Семихина на контроль перевели в пятницу, под вечер.

— Вам это кто доложил?

— Счёты доложили. — Она подняла глаза поверх очков, без улыбки. — Шучу. Сорока на хвосте принесла, как всегда. Что ещё?

— Документы артели. Они у Вас?

— На месте, лежат после семинара, как условились. К ноябрьской регистрации начинать готовить?

— Начинайте.

— Тогда начну сегодня же. — Она вернулась к калькулятору: разговор для неё был закрыт.

К одиннадцати из своего кабинета я наблюдал в окно за дальним краем дороги, где у Кузьмичёва поля номер четырнадцать начинался спуск к меже. Кузьмич с раннего утра был там; вчера он мне сказал: «сегодня берёза». Я его не отговаривал. Он бы и не послушал.

Сейчас у дальней линии забора стояла его фигура, узнаваемая по короткой плотности. Чуть в стороне Семёныч и Андрей. Семёныч с ножовкой; Андрей с топором. Кузьмич без инструмента, с кепкой в руке. Они стояли у самой берёзы, обсуждая что-то короткое.

Берёза сухая стояла тонкой тёмной чертой; я её видел из окна правления уже шестой год. Сегодня последний день.

Я не пошёл к ним сейчас. Договорились с Кузьмичом, что я зайду на поле вечером, после Курска. У него к шести должно быть готово; к семи мы с ним сидели бы у самой меженной канавы, на брёвнах, без слов.

Не сцена для зрителей. Работа Кузьмича; он её делал не для меня.

В двенадцать я выехал.

УАЗик до Курска шёл час пятнадцать; в одиннадцать тридцать пять Толик принёс ключи, и мы поехали без задержки. Толик в осенней кепке (не парадной); за рулём без надрыва. Я в гражданском пиджаке, рабочем; орден дома, в коробке. Сегодня в Курске на встрече с Тимофеевым орден был бы лишним; на семинаре работал, в кабинете обкома будет лишним.

По дороге думал не о Тимофееве. О Семихине.

Семихин на новой должности в моей памяти складывался по двум картам. Первая, личная: человек, переживший унижение в октябре, и сейчас получивший позицию, которая для него вторая неудача подряд. Связь с ОБХСС не повышение; узкая работа, скучная, неблагодарная. Семихин в её рамках мог найти один способ восстановить лицо: открыть громкое разбирательство, в котором он будет связным.

«Рассвет-Плюс» по плану регистрировался в декабре. Между сегодняшним днём и декабрём у Семихина было два с половиной месяца. Этого должно было хватить ему на сбор предварительного материала. Я это понимал заранее, ещё в августе, когда Дымов мне впервые произнёс слово «контроль». Сейчас оно стало конкретным.

Вторая карта, структурная. Стрельников, передавая Семихина на эту позицию, не «избавился» от него. Стрельников его сохранил. Это значило, что у Стрельникова есть к Семихину две возможные роли: либо использовать его как давление на меня, либо использовать как личный канал в ОБХСС, не пропуская через первого секретаря обкома. Первая роль агрессивная. Вторая оборонная. Стрельников из двух выбирал чаще оборонную.

Это моя рабочая версия. Дымов её не подтверждал и не опровергал. У него на эту версию был только один сигнал в фойе после семинара: «Готовьтесь к перестановкам».

К часу ноль пять Толик подъехал к обкомовскому зданию с тыла, со стороны служебной парковки. Мой обычный въезд при официальных визитах; на главный фасад я с УАЗиком не подъезжал шестой год, у меня там не было ни машины с правильными номерами, ни охраны привычной.

Зашёл с заднего хода. Дежурный знал меня в лицо; пропустил, не проверяя.

В коридоре первого этажа было пусто. На втором обычная обкомовская тишина: дальний кашель из-за двери, шарканье ботинок по линолеуму, два секретарских стола, женский голос в трубку «Алексей Михайлович, к Вам Дорохов». Приёмная Тимофеева.

Я её узнал по табличке на двери: «Заместитель первого секретаря по сельскому хозяйству». Табличка новая; буквы чуть свежее, чем у соседей. Под ней фамилия в рамке: «Тимофеев А. М.». Семихинская табличка в этом коридоре висела без срывов до прошлой пятницы; я её помнил по сентябрю.

Секретарша подняла глаза.

— Павел Васильевич?

— Я.

— Алексей Михайлович ждёт. Заходите.

Я зашёл.

Кабинет тот же, что у Семихина. Стены те же, окно то же, шкаф у дальней стены тот же. Но вещи сдвинулись. На столе у Тимофеева не было фотографии семьи; лежали один экземпляр «Сельской жизни» за прошлую неделю, лист бумаги с какими-то цифрами и моя брошюра-раздаточный с семинара. Брошюра лежала открытой на третьей странице.

— Павел Васильевич, — Тимофеев встал из-за стола, не выходя к двери, протянул руку через стол. — Здравствуйте.

— Алексей Михайлович.

Рукопожатие короткое, сдержанное, без второго обхвата. Он сел; я сел напротив. Он отодвинул брошюру в сторону, не закрывая.

— У меня к Вам сегодня три вопроса. Все по семинару: первый по фактологии, второй по методике, третий про сеть. Я их задам, а Вы будете отвечать или не отвечать — по своему усмотрению. Согласны на такой формат?

— Формат честный. Согласен — спрашивайте.

— Первый вопрос. Цифра четыре тысячи семьсот девяносто литров на голову. Я её сверил с областной сводкой по молоку за восемьдесят пятый год. По области среднее две тысячи восемьсот. Вы у себя имеете полтора областных среднего. Я хочу понимать: это устойчивая цифра или это год.

— Четвёртый год подряд при среднем выше четырёх тысяч пятисот. До нового коровника восьмидесятого года у нас было две тысячи шестьсот, как у области. После коровника и молокопровода рост по двести-триста литров в год; к восемьдесят третьему вышли на четыре тысячи пятьсот; с тех пор держимся.

— Что значит «держимся»?

— Не растём дальше, потому что упёрлись в породу. С нынешним поголовьем выше пяти тысяч на голову мы не получим. Если хотим выше, менять породу; на это нужно три-четыре года.

— Планируете?

— Думаю. Решения нет. Менять породу значит ставить деревню на три года в режим переходного периода. Я к этому пока не готов.

Тимофеев записал в свой лист. Карандашом, аккуратно. Не на брошюре, на отдельном листе.

— Второй вопрос. Методика. Сводка в день закрытия смены. Это даёт два центнера среднего на годовом круге. Я хочу понимать механику. Через что конкретно это работает?

— Через то, что бригадир, закрывающий смену вечером, получает на следующее утро сводку с разницей между планом и фактом по своей бригаде за вчера. Не за неделю. За вчера. Он эту разницу видит, пока не забыл смену. И на следующий день её отрабатывает не отчётом, а нарядом. Если за смену потеряли двадцать литров, он на следующий день эти двадцать литров отнимает у себя из плана; не из колхозного, из бригадного. Колхоз эту разницу не покрывает.

— Это не противоречит планированию сверху?

— Не противоречит. План сверху это план колхоза. Внутри колхоза мы свой план держим как «коридор», в котором каждая бригада сама себе центр учёта. Внутреннее распределение, по уставу колхоза разрешено.

— У Вас бригадиры это принимают?

— Третий год — да. До восемьдесят четвёртого было — нет. Двух бригадиров за это время мы поменяли. Не из-за этого; из-за другого. Но кому это правило было неудобно — те ушли раньше.

Тимофеев снова записал.

— Третий вопрос. Сеть. Пять хозяйств. Я смотрел документы по опытно-методической программе обкома. У вас четыре партнёра подписаны, пятый, Ивлев, оформлен в августе. У меня вопрос не по фактологии. У меня вопрос: куда сеть пойдёт.

Я смотрел секунду.

Этот вопрос Тимофеев задавал не как чиновник. Тимофеев его задавал как человек, который, по карте Дымова, «считающий». То есть у него есть свой взгляд на структуру; и ему нужно понять, как мой ответ ляжет в его взгляд.

— Куда сеть пойдёт, — повторил я медленно. — На сегодняшний день не дальше пяти хозяйств. Не потому что не можем; потому что не должны. Сеть из пяти устойчивый размер для горизонтального режима. Шестое хозяйство в этой конфигурации работать не будет. Если идти выше пяти, придётся переходить на двухуровневую структуру; центр и периферия. У меня нет ресурса быть центром.

— Это формально или Вы так чувствуете?

— Рабочая оценка. Чувств тут нет. У меня в кабинете правления один телефон и одна секретарша. У Зинаиды Фёдоровны двое подчинённых. Я не могу обслужить десять колхозов из «Рассвета». Могу обслужить пять. Математика.

Он посмотрел на меня — не дольше обычного.

— Спасибо, Павел Васильевич.

Записал.

В кабинете была минута тишины. Не неловкой; рабочей. Тимофеев читал последнюю строку своих записей; я смотрел на корешок «Сельской жизни» на его столе.

— У меня всё, — сказал он наконец. — Я думал, разговор займёт час. Обошлись сорока минутами.

— Три точных вопроса часа и не требуют. Сорок минут — это не «отняли», Алексей Михайлович.

— Павел Васильевич. Скажу Вам напоследок одно. Я в обкоме третью неделю, с опытом «Рассвета» только начинаю работать — и в первый квартал резких движений делать не стану. Будут вопросы — задам в рабочем порядке, без спешки.

— Понял Вас. Резкие движения я и сам не люблю — ни у себя, ни у других.

— И ещё. — Он чуть подался вперёд. — Я знаю про линию контроля у Алексея Ивановича. Я её не курирую. Если будут вопросы оттуда, это не ко мне, это к Валерию Ивановичу напрямую. Я Вам это говорю не для того, чтобы Вы туда обращались. Я говорю, чтобы Вы понимали: я в этой части не игрок.

Я смотрел.

Неожиданно. Не по содержанию: содержание я предполагал. По формату; по тому, что Тимофеев сказал это вслух на первой встрече, без посредников, без чая, без причины. Он мне передавал ровно одну вещь: «я не Семихин и не Стрельников; я отдельно». Эту вещь он передавал на этой неделе только мне; больше никому в области она нужна не была.

— Я услышал, Алексей Михайлович. И — спасибо, что сказали это вслух. Вслух такие вещи говорят редко.

— Тогда до следующей встречи. Заранее планировать её не стану: будет повод — позвоню сам.

— Буду ждать повода.

Он встал. Я встал. Рукопожатие то же, что в начале, ровное.

Я вышел.

В коридоре остановился на полсекунды, посмотрел в окно на свою УАЗку у тыла парковки. Толик курил у машины, рукав в карман, кепка набок.

И в этот момент в коридоре в дальнем конце открылась дверь.

Из неё вышел Семихин.

Не один. С двумя людьми; одного я узнал, наш областной прокурорский, фамилия Иванов, я с ним пересекался по делу Артура в восемьдесят четвёртом, мельком. Второго не знал. Семихин держал в руке тонкую папку, не оборачиваясь, разговаривал с прокурорским; шёл в мою сторону. Он меня не сразу увидел.

Я не отвернулся.

В трёх шагах от меня он поднял глаза. На секунду мускул лица не дрогнул. Потом он коротко улыбнулся.

— Павел Васильевич! — Семихин остановился в трёх шагах, и улыбка пришла на лицо чуть позже слов, будто он доставал её из кармана. — Какая встреча. У Алексея Михайловича были, гляжу?

— Был.

— Хорошее дело, хорошее. С новым человеком знакомиться надо, пока он в кабинете свежий. — Он повернулся вполоборота к своим двоим и дальше говорил уже для них, не для меня: — А у нас, товарищи, на новой должности дел невпроворот. Вот, идём с товарищем Ивановым в отдел — бумаги поднимать.

Я не уточнил, в какой отдел и какие бумаги.

— Удачи на новом месте, Алексей Иванович.

— Спасибо на добром слове. — Он улыбнулся ещё раз, и в этой улыбке добра было ровно на одно слово. — А Вы себя берегите, Павел Васильевич. Осень, дороги развезло. В такое время оступиться легко.

Часы у него на правой руке были те же. Ремешок коричневый. Он коротко махнул двоим («дальше») и они прошли мимо меня к лестнице. Семихин ещё раз обернулся, у самой лестницы, на меня. Не улыбкой. Прицельным взглядом. Я этот взгляд принял без отклонения, не отвечая; повернулся, пошёл в свою сторону.

В этот момент моя версия про Семихина из утра в УАЗике приобрела один конкретный факт: первый рабочий выход Семихина с прокурорским в первый же день моей встречи с Тимофеевым. Не совпадение. Сообщение: «я работаю».

Я спустился по лестнице.

К машине шёл медленно. Толик выкинул окурок, выпрямился. Я сел. Сказал: поехали.

К пяти мы возвращались в «Рассвет». По дороге Дымов не звонил; я этого ожидал. У Дымова по средам после обкомовского рабочего дня была процедура: час тишины. Я к этому привык за два года.

В правление приехал к шести десять. Лампа в моём кабинете не горела; Зинаида Фёдоровна уже ушла. На столе лежали два конверта: один из района (формальный), второй из Москвы, с обратным адресом Минсельхоза.

Я взял московский. Открыл.

Внутри официальное письмо за подписью замначальника управления; в нём короткая формула про «положительную оценку выступления товарища Дорохова Павла Васильевича на областном семинаре в Курской области 20 сентября 1986 года» и «предложение направить расширенные материалы по практике хозяйственного учёта для возможного использования в методических указаниях управления».

Ради этого и ехали Васин с Загорским.

Первое формальное движение Москвы по «Рассвету» за всю мою восьмилетнюю жизнь здесь.

Я письмо перечитал второй раз. На полях справа поставил маленькую точку, мой собственный знак, что письмо прочитано и принято. Положил в стол, в самостоятельную папку.

Тимофеев на встрече про это письмо не сказал. Возможно, не знал; возможно, знал. Дымов утром по телефону про него тоже не сказал. Москва написала напрямую, не через обком. Отдельная страница.

Я выключил лампу, которой не зажигал. Вышел.

На улицу.

Шёл через центр села к четырнадцатому полю. Дорогу знал на ощупь; в октябре в Курской области темнело к семи, к полседьмого уже стояли мягкие сумерки, и я по ним угадывал свои повороты.

К меже подошёл в полседьмого.

Кузьмич сидел на бревне у самой канавы. Один. Берёзы на дальней меже не было.

Я подошёл, сел рядом. Бревно недавно положенное, ещё пахло свежим сосновым срезом; видно, Андрей с Семёнычем кинули на пути отступления, чтобы Кузьмичу было где сидеть.

— Кузьмич.

— Палваслич.

Постояли минуту в тишине.

На дальнем углу поля, где шесть лет стояла берёза, лежала теперь куча: сухие ветки и ствол, тонкий, седой, распиленный на три куска. У комеля земля была свежая, уверенная — Кузьмич сам разровнял её лопатой после работы. Привычку эту он выработал лет тридцать назад: ровнять землю после спиленного дерева у него называлось «не оставлять рану открытой».

— Долго пилили?

— Часа четыре. Семёныч ножовкой, Андрей топором. Я больше стоял рядом. — Он усмехнулся в сторону, невесело. — Сажал я её один, в восьмидесятом. А валить — вон сколько народу понадобилось. Так оно всегда: посадить легче, чем свести.

— Куда теперь денешь?

— Ветки потоньше — Тамаре на печь. Что потолще — в правление, тебе на растопку зимой. А ствол сухой, на доску не пойдёт. Пущу на колья — забор у второго магазина подправить.

— Дельно.

— Дерево и сухое в дело идёт, если с умом. — Он повернулся ко мне. — А ты чего пришёл-то, Палваслич? Не берёзу же мою оплакивать. По лицу вижу — из Курска что-то привёз.

— Привёз. Тимофеева сегодня видел.

— И каков он вблизи?

— Считающий.

Кузьмич повернул голову на полпальца — не больше.

— Я тебе это вчера и говорил. И что — сидит уже в кабинете один?

— Один, с понедельника. А Семихин — на другой линии. С прокурорским.

Кузьмич уточнять не стал. Он знал, что это значит: его племянница в восемьдесят втором три месяца проработала секретарём у районного прокурора, и слово «прокурорский» в начальственной фразе он с тех пор понимал без перевода.

— Значит, так. — Он сжал кепку в руке. — У тебя в декабре артель. Документы где?

— Готовы. У Зинаиды лежат.

— Тогда декабрь — и ни месяцем позже. Бумага, которая ждёт, скисает, как молоко. Слышишь?

— Слышу. Не позже декабря.

Постояли.

— И ещё, Кузьмич. Сухоруков в ноябре на пенсию. Хочу съездить к нему в район — повидать, пока он ещё при должности.

— Съезди обязательно. — Он подумал. — И смородины прихвати, банки две, антониненой. Любовь Петровна, жена его, смородину уважает. Уважь старика на проводах.

— Возьму две банки.

Постояли.

Сумерки сгущались. У дальней линии забора уже плохо было видно. Кузьмич встал, не быстро, придерживая рукой колено; колено у него с лета болело сильнее, чем зимой, и я это знал отдельно.

— Идём, — сказал он.

Пошли.

По дороге я не задерживал. Шли молча; так у нас с Кузьмичом было всегда, когда что-то было закрыто. Берёза закрыта. Восемьдесят шестой год для этой стороны поля номер четырнадцать закрыт. В следующем году на её месте Кузьмич, если решит, посадит молодую; он мне про это не сказал, но я думал, что так. Берёза у дальней межи для тени тракторам — моё пожелание восьмидесятого года, и Кузьмич его шестой год держал. Если он решит, что вторая не нужна, мне об этом скажет за два дня до того, как примет решение, не раньше.

К дому Кузьмичу было ближе, чем к моему. Мы попрощались у его калитки.

— До завтра, Палваслич.

— До завтра.

Я пошёл к себе.

Дома Валентина была на кухне. Стол накрыт; ужин: щи, хлеб, картошка. Катя у себя в комнате; у неё на завтра контрольная по физике, она готовила её с пятницы.

— Ну, рассказывай, я весь вечер жду. — Валентина стояла у плиты. — Кого в Курске видел первым? Тимофеева?

— Тимофеева.

— И какой он?

— Считающий. Других слов у меня про него пока нет.

— «Считающий» у тебя теперь на двоих — на него и на Кузьмича. — Она помешала в кастрюле. — А про Семихина молчишь. Ты всегда молчишь про то, что важнее.

— Семихин на другой линии. С прокурорским.

Валентина опустила голову на полпальца — не больше. Это движение она делала, когда услышанное было для неё не новостью, а подтверждением того, о чём думала сама.

— Я этого ждала. С августа ждала. — Она повернулась ко мне. — Что ещё? По тебе вижу — есть ещё.

— Письмо из Москвы. Минсельхоз. Хорошая оценка семинара, просят расширенные материалы.

— В один день — и Семихин с прокурором, и Москва с похвалой?

— В один день.

— Тогда Москве отвечать не торопись. Пусть письмо полежит неделю. Хорошая новость в один день с плохой читается неправильно.

— На той неделе и отвечу. Не раньше.

Сел я не сразу. Сначала подошёл к окну, посмотрел в сторону четырнадцатого поля. Уже было темно; берёзу разглядеть с моего окна было нельзя; раньше её силуэт был виден на горизонте против дальнего забора, тонкой чертой. Сейчас на этом месте пустота. Серая, ровная, без знака.

— Паш. — Она смотрела на меня от стола. — Хватит в тёмное окно глядеть, берёзу там всё равно уже не увидишь. Сядь, ешь, пока горячее.

Я сел. Ел не быстро.

После ужина Валентина убрала тарелки. Сели с чаем.

— Ну а дальше — что? — спросила она тем же тоном, каким спрашивала в субботу.

Я ответил не сразу.

— Дальше отвечать Москве. Регистрировать артель в декабре. Съездить к Сухорукову, пока он при должности. И ждать первого шага от Семихина.

— А он сделает первый шаг?

— Сделает. Не «если», а «когда». Такие, как Семихин, на контроле без дела не сидят: им дело нужно — лицо себе вернуть.

— А Тимофеев? Ему-то верить можно?

Я подумал, прежде чем ответить.

— Тимофеев сегодня сказал, что он не в той линии. Сказал сам, без протокола, без причины. На сегодня — верю. А дальше посмотрим.

Валентина не уточнила. У неё с моими «дальше посмотрим» было определённое отношение: она их принимала как рабочую формулу, не как уход от ответа. За двадцать четыре года она научилась отличать.

Мы допили чай. Я выключил верхний свет; на кухне остался только тонкий жёлтый из коридора. За окном через двор у Артура и Бэлы горело окно; они ужинали поздно, как всегда. У Кузьмичёва дома свет был на втором этаже, у спальной. Тамара ещё не легла.

Берёзы не было.

Я закрыл глаза на секунду.

Открыл.

— Спать.

— Спать, Паш.

В коридоре у двери Катиной комнаты я задержался. У Кати свет ещё горел, но звуков не было; она читала. К контрольной готовилась.

Я не вошёл. Прошёл в спальную.

Лёг. Свет в окне был сдержанный, серый, осенний.

Завтра четверг. Послезавтра пятница. На той неделе отвечать Москве. К концу следующей недели съездить к Сухорукову. В ноябре он на пенсию. В декабре артель. В январе то, чему ещё нет точного срока, но что у Семихина с прокурорским уже в работе.

Перестановка состоялась.

Конфигурация была видна.

Я её увидел сегодня впервые целиком, на одном кадре: Тимофеев в кабинете один, Семихин с прокурорским в коридоре, Дымов в трубке утром, Москва на бумаге вечером, Кузьмич у срубленной берёзы в темноте.

Из этого кадра ничего нельзя было сделать. Кадр для смотрения.

Я закрыл глаза.

И уснул не сразу; перед сном минут двадцать ещё в голове перебиралась карта обкома, в которой теперь рядом с тимофеевской фамилией стояла маленькая особая пометка, я её туда поставил сегодня вечером, в кухне, между ужином и чаем:

«Не в этой линии».

Я этой пометке доверял на сегодня. На завтра — посмотрим. На январь — нет.

Под окном правления Толик ещё возился у УАЗика — левый тормозной барабан он перебирал к концу недели перед ноябрьским московским рейсом. До Москвы — шесть дней. До разговора с Корытиным в его новом-старом министерском кабинете — восемь.

Глава 5. Москва

Поезд Курск-Москва пришёл на Курский вокзал в шесть тридцать утра.

Я ехал в купе, во втором вагоне с конца. Один в купе оказался к двум часам ночи; до Орла со мной ехали двое командировочных из Воронежа, оба сошли, не разбудив. В это время я уже не спал; сидел у окна, смотрел в темноту, в которой за стеклом проходили чужие полустанки.

К шести утра в окне стало серо. Москва ещё не светила; светилась за стеклом тонкая полоса московского пригорода: Сходня, Химки, окраинные станции, в которых я узнавал по очертаниям то, что помнил по прежней работе, и не узнавал тут же, потому что в восемьдесят шестом октябре эти окраины были другими, чем в той прежней памяти.

К шести двадцати я уже был в пальто, с маленьким чемоданом у ног. Чемодан тот же, что возил с собой к Корытину в апреле восемьдесят четвёртого, к Левину в августе восемьдесят пятого. В чемодане две папки: одна с расширенными материалами по «Рассвету» для Минсельхоза, по запросу московского письма; вторая с уставом «Рассвет-Плюса» и приложениями, для рабочей консультации с Корытиным. Папка по уставу копия; основной экземпляр у Зинаиды Фёдоровны.

Курский вокзал встретил привычным шумом. Носильщики, гудки, объявления по громкой связи о прибытии и отправлении. Я носильщика не брал; чемодан лёгкий, сам донесу.

Из метро вышел на «Чкаловской». До Орликова переулка десять минут пешком; в Минсельхозе у Корытина приём с десяти, я успевал даже на завтрак в министерскую столовую, если бы хотел. Не хотел; в чемодане лежал термос с чаем, который Валентина залила вчера вечером; этого мне хватало до встречи.

В Орликов вошёл к восьми пятнадцать. Здание знал; седьмой этаж, в правое крыло, через приёмную замначальника управления. Корытин на этом этаже сидел с июня; до этого его кабинет был на четвёртом, и я в апреле восемьдесят четвёртого ходил по другой лестнице. Сейчас лестница новая, лифт работал, пропускной режим стал жёстче; на входе у меня спросили паспорт и сверились со списком приглашённых.

Список приглашённых сегодня в управлении был. Моя фамилия в нём стояла; Корытин её внёс с прошлой среды, по моему звонку. Меня пропустили без задержки.

Корытин ждал в кабинете.

— Павел Васильевич. С прибытием.

— Алексей Павлович.

Рукопожатие у Корытина было то же, что в апреле восемьдесят четвёртого: спокойное, без давления, рука сухая. Он за полтора года при Горбачёве вернулся в активную позицию, но не в прежнюю; кабинет стал меньше, секретарша одна вместо двух, телефон на столе один вместо трёх. Сдержанная позиция, какую государство теперь давало вернувшимся; и Корытин её занимал спокойно, без обиды и без иллюзий.

Сели. Корытин за стол, я напротив. На столе у него лежала папка моих документов, та, что я ему присылал ещё в августе; рядом отдельный лист, новый, с его пометками.

— Кофе, чай?

— Чай.

Секретарша принесла. Чай в стакане с подстаканником; подстаканник простой, мельхиоровый, обычная министерская норма. Корытин это знал и поймал направление моего взгляда: коротко улыбнулся.

— Раньше на стаканах был герб. С этого года без герба — дешевле.

— Значит, и здесь научились считать копейку.

— Здесь научились считать всё. — Корытин отодвинул чай и открыл свою папку.

— Слушайте, Павел Васильевич. Я Вам сейчас короткое введение. У нас на управлении лежит документ от пятого октября; рабочая редакция подзаконных актов по Закону об индивидуальной трудовой деятельности. Сам закон выйдет на Верховный Совет к девятнадцатому ноября; это вы знаете. Подзаконные акты на согласовании в министерствах, к концу ноября; формально вступят в силу с первого мая восемьдесят седьмого. Но: ничто не мешает местным исполкомам регистрировать артели и группы ИТД уже с декабря, по решениям областных властей. Это будет не строго по закону, а по духу. И это будет нормально.

— По духу, а не по букве. Это я понял.

— Дальше. У вас в Курской области исполком районный, не областной; и Стрельников у вас не сторонник самостоятельных решений на местах. Поэтому Ваш случай на грани. Грань разрешается одним телефонным звонком; я этот звонок беру на себя, если Вы скажете «да».

Я смотрел.

— Когда регистрировать.

— Первая декада декабря. Не позже пятнадцатого. После пятнадцатого декабря Семихин на новой линии успеет собрать материал по любому шевелению, и регистрация попадёт в окно его внимания; этого мы хотим избежать. До декабря он ещё на стадии «оглядывается»; декабрь, первая декада, — это окно.

— Окно вижу. Войдём в него в первую декаду.

— И ещё. Вы первый в области. Не первый в стране; в Литве и в Эстонии уже есть две артели, зарегистрированные в августе и сентябре. Но в России и в Украине первый. Это поможет Вашему случаю; и одновременно создаст риск, что Вашу регистрацию будут пытаться отменить через прокурорский надзор. Я думаю, такая попытка будет.

— Через Семихина.

Он наклонил голову на полпальца.

— Я этого имени не называю. Но Вы понимаете.

— Понимаю.

— Поэтому документы у вашей бухгалтерии должны быть готовы на трёхуровневую защиту: устав, протокол общего собрания работников, обоснование экономической целесообразности с цифрами. Цифры за пять лет, не за один. Это снимает «случайность». Если у вас есть пятилетняя сводка по переработке…

— Есть. С восемьдесят первого года, по позициям.

— Тогда у вас защита первого уровня готова. Второй уровень юридический. Я Вам сегодня дам контакт юриста, который работает с управлением; он по этому закону консультирует устно, бесплатно, в обмен на то, что я о нём не упоминаю в министерских записках. Его фамилия Кагановский. Я Вам напишу телефон.

Корытин выписал на другой листок в восемь цифр московский номер.

— Третий уровень областной. Это Тимофеев. Если у Вас с ним рабочая линия, пусть он на регистрации поставит резолюцию «ознакомлен». Не «согласовано», не «утверждаю»; «ознакомлен». Этого достаточно. Резолюция не даёт ему политической ответственности; вам даёт формальное прикрытие в случае атаки.

Я подумал.

Инструкция, какую Корытин мне ни разу не давал с декабря восемьдесят третьего, ни в апреле восемьдесят четвёртого, ни в августе восемьдесят пятого. У него с этого года тон стал рабочий-практический; не «московский канал», а «московский тренер». Я к новому тону приноравливался по ходу разговора.

— Принимаю все три уровня. По Тимофееву — позвоню ему на следующей неделе.

— Только не сразу после моей встречи. Дайте Тимофееву прожить эту неделю без новостей. С понедельника позвоните.

— С понедельника.

Он закрыл папку.

— Павел Васильевич. У меня к Вам — на остаток встречи — одна просьба не по работе.

— Слушаю.

— Сегодня вечером у Левина. Виктор Петрович будет; знаете, я думаю. И ещё — будет одна встреча. Я её не организовывал. Я её Вам не объявляю заранее. Если кто-то к Вам подойдёт — я Вас не предупреждал. Если не подойдёт — не было встречи. Слышите?

Я подождал секунду.

— Слышу.

— Тогда — до вечера. У Левина с семи. Адрес у Вас не изменился.

— Не изменился.

— Гостиница в министерской — забронирована на одну ночь.

— Спасибо, Алексей Павлович.

— Не за что. Идите, отдохните до вечера. Сегодня будет длинный день.

Я вышел.

На улице в Орликовом было свежо, без дождя. Я постоял минуту у входа, посмотрел в сторону Садового. Думал не о Корытине; о том, что он мне сказал в самом конце.

«Я её Вам не объявляю заранее» — это была фраза, которую московские чиновники в его положении использовали в одном случае: когда встреча неоформленная, и оформиться не может, и оформиться не должна. Это не означало «случайно»; это означало «вне протокола». А вне протокола в круге Левина за все мои четыре поездки в Москву входил один человек, и его я в апреле восемьдесят пятого видел.

Михаил Сергеевич.

Я поднял воротник пальто. До министерской гостиницы — пятнадцать минут пешком.

В гостинице меня поселили в одноместный номер на третьем этаже. Окно выходило во двор; во дворе стояли две «Волги» и одна «Чайка», у «Чайки» возился шофёр с тряпкой. Номер стандартный, министерский: кровать, тумбочка, графин с водой, телефон, два полотенца на крючке. Чисто, скромно, без излишеств.

Я разложил чемодан, вынул вторую папку, для вечера у Левина. Третья сорочка, чистая, мне на сегодня не понадобится; останется завтра в дорогу. До семи у меня было часов восемь свободного времени.

Я лёг на кровать, не раздеваясь, поверх покрывала. Глаза закрыл, но спать не собирался; голове нужно было прокрутить разговор с Корытиным ещё раз, потом настроиться на вечер.

Из московской поездки в восемьдесят пятом году у меня осталась рабочая привычка перед серьёзными разговорами лежать в номере час-два, не двигаясь. Так у меня перед глазами разговор укладывался ровнее, чем за столом.

К двум часам встал. Спустился вниз, в гостиничную столовую; пообедал; вернулся в номер. В четыре сел за блокнот, записал три строки по Корытину:

Декабрь, первая декада, не позже 15. Кагановский — телефон. Тимофеев — «ознакомлен».

В шесть пятнадцать вышел из гостиницы. До Тверской две остановки на троллейбусе, потом семь минут пешком. Я троллейбусом не поехал; пошёл пешком от самого Орликова. В Москве в октябре в семь часов вечера было ровно темно; на улицах горели фонари, шли поздние прохожие, у Кремля было пусто, как всегда вечером в будний день.

Дом Левина на Тверской знал: четвёртый подъезд, четвёртый этаж, дверь напротив лифта. Лифт работал; за лифтёра пожилая женщина в платке, я её помнил по апрелю восемьдесят пятого; она меня тоже узнала, кивнула.

К квартире подошёл в семь.

Открыл сам Левин.

— Павел Васильевич. Дорохов.

— Давид Самуилович.

Левин за полтора года не сильно изменился. Шестьдесят второй год, среднего роста, в свитере серого цвета поверх рубашки, в очках в круглой оправе. Лицо академическое, чуть усталое; глаза внимательные, как у человека, который смотрит на каждого нового собеседника как на возможную статью.

— Заходите. Виктор Петрович уже здесь. Чай или кофе?

— Чай.

В гостиной у круглого стола сидел Виктор Петрович. Сорок шесть лет, в джинсах и толстом сером свитере (на этот раз водолазка под свитером, к октябрю), бороду чуть удлинил с весны. У него на колене лежала тонкая папка; на столе стакан чёрного чая в подстаканнике.

— Дорохов.

— Виктор Петрович.

Сели. Левин сел не сразу: пошёл на кухню к чайнику. Чай я попросил без сахара; в Москве в эти годы у Левина чай был грузинский, второго сорта, не лучше нашего рассветовского, но Левин его готовил по-своему: заваривал крепче и наливал на треть стакана, доливая кипятком. Я к этой манере привык.

— Павел Васильевич, — начал Виктор Петрович, не дожидаясь Левина. — Я Вашу брошюру с областного семинара прочёл. Корытин дал. Сильная.

— Спасибо.

— Сильная в одном: в том, что Вы её сделали целиком из цифр. У нас в ЦЭМИ за последний год было три попытки написать похожее. Все три провалились на том, что авторы добавляли «социалистическое содержание». У Вас этого нет; у Вас содержание экономическое. Редкость.

— У меня содержание производственное. Не экономическое.

— Это одно и то же, если считаются цифры. У Вас цифры считаются. Значит — экономическое.

Я не стал спорить. У Виктора Петровича была своя терминология; в его системе «экономическое» означало «количественное и проверяемое». В моей системе — то же самое называлось «производственным». Разница была в институциональной школе, не в смысле.

Левин принёс чайник. Налил мне чай в стакан с подстаканником; стакан старый, мельхиор стёртый, с гербом ЦЭМИ. Не государственным; институтским.

— Продолжайте, Виктор Петрович.

Виктор Петрович открыл свою папку.

— У меня к Вам два соображения. Первое про регистрацию. Не как у Корытина: он Вас инструктирует, как сделать. Я скажу — что будет потом. Через восемнадцать месяцев, летом восемьдесят восьмого, выйдет Закон о кооперации. Полноценная юридическая форма с правом наёмного труда и широкой свободой видов деятельности. До этого закона ваша артель будет работать в серой зоне: формально по подзаконным актам ИТД, фактически как кооператив без статуса.

— Полтора года в серой зоне. Переживём — работать без готовой формы мне не впервой.

— В восемьдесят восьмом закон о кооперации откроет регистрацию полноценных кооперативов. И тут вопрос: что Вы будете делать с «Рассвет-Плюсом». Если переоформлять, Вы попадаете в общий поток новых кооперативов и теряете два года истории; если оставлять «старую артель», у Вас будет конкурентный недостаток против новых форм. Промежуточное решение есть, но я его сейчас не предложу; об этом на следующей встрече, ближе к лету восемьдесят восьмого. Сейчас просто держите эту развилку в голове.

— Держу.

— И второе, это уже не про вас лично; про общее. Кооперативы восемьдесят восьмого года пик возможностей. К девяностому году будет реакция; будут постановления, ограничивающие; будут налоги, повышенные; будут слухи о «нетрудовых доходах». Не для всех; для тех, кого общественное мнение зацепит. Я Вам это говорю потому, что Вы попадёте в эту группу. Вы будете цепляться, потому что Вы публичный.

Я не двинулся.

— То есть трепать меня будут не за дело. За то, что я на виду.

— За то, что на виду. Дело само по себе чистое — но чистое дело на виду всё равно мишень.

— И ещё, — он чуть наклонил голову. — Это уже совсем не для протокола. Если у Вас по линии прокурорского надзора начнётся в восемьдесят восьмом, выйдите на меня. У меня к восемьдесят восьмому будут другие возможности. По одному звонку.

В этой фразе чувствовалась странность.

Виктор Петрович в восемьдесят шестом году не имел «других возможностей». Он работал в ЦЭМИ старшим научным сотрудником, без выхода на министерства, без личных каналов в КГБ или в прокуратуру; его влияние шло через статьи и через семинары, не через звонки. Когда он говорил «к восемьдесят восьмому у меня будут другие возможности», он не имел в виду карьерное продвижение в советской системе. Он имел в виду что-то другое. Что-то, чего ещё нет; и о чём он сам, возможно, ещё не объявлял ни Левину, ни Корытину, ни мне.

Я не уточнял. Внутри у меня на этот счёт по моему предзнанию лежала одна линия: Виктор Петрович к концу восемьдесят восьмого года или к началу восемьдесят девятого уедет из страны; в Австралию, через посредничество международной программы по математической экономике. Эту линию я знал; вслух её произносить, особенно ему, не имел права. Сейчас он сам её мне обозначил, короткой обмолвкой про «другие возможности».

Я молча налил себе ещё чая из чайника.

Левин в этот момент перевёл взгляд на Виктора Петровича. Очень коротко. И в этом взгляде у Левина я прочёл то, что мне нужно было прочесть на эту фразу: Левин про планы Виктора Петровича знает, и Виктор Петрович знает, что Левин знает. Они между собой эту тему обсудили. Меня в неё вводят без формального введения, через обмолвку.

— Спасибо, Виктор Петрович. Запомнил.

— Не за что.

Минута тишины. Левин подвинул мне печенье в вазочке.

— Павел Васильевич. У Корытина по Вашему уставу пометки были?

— Были. И контакт юриста — Кагановский.

— Кагановский. — Левин повторил фамилию негромко, будто пробуя её на вес, и больше ничего не прибавил.

По этому имени у Левина была своя информация. Передавать её мне сегодня он не собирался — а что не собирался, я прочёл по лицу.

В девятнадцать сорок пять раздался короткий звонок в дверь. Не тот, что у обычных гостей: два коротких, без паузы между ними. Левин встал, не глядя на нас. Пошёл к двери.

Виктор Петрович — на полсекунды — посмотрел на меня.

— Дорохов. Если хотите — это та встреча, про которую Корытин не предупреждал.

— Слышу.

— Тогда — я выйду на кухню.

Он встал и пошёл на кухню, не дожидаясь. Левин в коридоре открыл дверь.

В гостиную вошёл Михаил Сергеевич.

Не сильно изменился с апреля восемьдесят пятого. Шестьдесят с лишним лет; седой, очки в золотой оправе тонкой работы. Костюм-тройка тёмно-серого цвета. В руке тонкий портфель, не раскрытый. Голос негромкий, академический; не выше шёпота, но слышен в большой комнате; я этот голос помнил.

— Дорохов.

— Михаил Сергеевич.

Он не подал руки; и я не стал её протягивать. У него с апреля восемьдесят пятого года была эта особенность — не подавать руки при входе. Не из брезгливости. Из дисциплины: его руку в кабинете высоко-должностном привыкали узнавать, и подавать её случайному человеку в чужой квартире он не считал нужным.

Сел на стул у двери, не за круглый стол. Левин на свой стул. Я остался на своём.

— Я задержу Вас на двадцать минут, — сказал Михаил Сергеевич. — После — уйду. Виктор Петрович на кухне останется; он Вам передаст, если будут вопросы.

— Эти двадцать минут — Ваши, Михаил Сергеевич.

Он смотрел на меня одну секунду. В этой секунде у него было что-то такое, что я не успел разобрать; не приветствие, не оценка. Сосредоточенный взгляд человека, который вспоминает все цифры по моему делу сразу.

— Дорохов. Я Ваше выступление двадцатого сентября прочёл по стенограмме. Стенограмма пришла ко мне в начале октября. Прочёл два раза.

— Спасибо, Михаил Сергеевич.

— Я не хвалю. Я говорю — прочёл. Это другое.

— Понимаю.

— Я Вам сегодня скажу три коротких вещи. Слушайте.

Я не двигался.

— Первое. Ваше выступление было услышано. В двух местах, о которых я Вам не назову. Но услышано серьёзно. Это означает, что в ближайшие двенадцать месяцев Ваше имя будет звучать в разговорах, где Вас не будет. По одному звуку нейтрально. По другому критически. По третьему попытательно. Вы должны заранее знать, что все три звука это не Ваша работа. Рабочая нагрузка имени.

— Услышал. Три звука — и ни один не моя работа. Запомнил.

— Второе. По «Рассвет-Плюсу». Корытин Вам сегодня говорил конкретно. Я добавлю одну вещь. После регистрации не сразу выходите с расширением. Не давайте новых публичных поводов до начала восемьдесят седьмого. Если в декабре у вас будут просьбы из соседних областей, отвечайте формально, без визитов. Пусть Ваш декабрь будет тихим. Это важно не только для Вас. Это важно для того, чтобы вокруг Вас не построилась группа, к которой можно прицепить ярлык.

— Декабрь будет тихим. У меня на декабрь и так одна задача — артель. Без шума.

Он сделал короткую паузу. Не запинку — отметку.

— И третье.

В комнате стало тише, чем было.

— Дорохов. Помните о тех, кто не на свету. У Вас в Курске Дымов, Тимофеев, Зинаида Фёдоровна, Кузьмич. У Вас в Москве Корытин, Левин, частично я. У каждого из этих людей за Вами стоит не только Ваше дело. У каждого стоит то, что они с Вами связаны лично. В моменте оценки им предъявят это лично. Не «Дорохов и его эксперимент»; «Дорохов и его связь с Х». Это будет; и это будет конкретным; и это, возможно, будет уже в восемьдесят восьмом году. Я Вам это говорю не для того, чтобы Вас пугать. Я говорю, чтобы Вы держали этих людей в голове как самостоятельную нагрузку.

Он посмотрел на меня.

— И теперь — последнее. Меньше говорите. Больше делайте. Я слежу за Вами не из любопытства.

Тишина.

Я смотрел на него. Я знал, что эта тишина рабочая; в ней не нужно было отвечать сразу. У Михаила Сергеевича на эту тишину было своё рабочее правило: дать собеседнику секунду на запись.

— Принимаю, Михаил Сергеевич.

— Это всё. Извините, что заставил Вас лететь сюда вечером в среду; так получилось.

Он встал. Левин встал. Я тоже встал.

— Удачи, Дорохов.

— Спасибо.

Он не подал руки на выход тоже. Левин проводил его до двери. Закрылась она тихо, без щёлка.

Я постоял у стула.

Виктор Петрович из кухни вернулся не сразу — дал той минуте осесть. Вошёл, налил себе ещё чая, сел напротив.

— Двадцать минут, — сказал он. Не спросил — отметил. — На две дольше, чем он обычно даёт. Я за такими вещами слежу по часам, привычка ЦЭМИ. Значит, у него к Вам было плотно.

— Плотно. Три вещи, все короткие — и ни одной лишней.

— У него лишних и не бывает. — Виктор Петрович отпил чая. — Он и приходит-то раз в год, ровно тогда, когда без него не обойтись.

Я допил остаток чая. Левин вернулся.

— Павел Васильевич, ещё чай?

— Спасибо, Давид Самуилович. Я пойду в гостиницу. У меня утром поезд.

— Тогда до следующей встречи. Когда, не знаю; будет повод.

— Будет повод.

Я надел пальто в коридоре. Виктор Петрович и Левин стояли в гостиной. На пороге я обернулся.

— Виктор Петрович.

— Да.

— Если по линии прокурорского надзора в восемьдесят восьмом, я выйду на Вас. Если в восемьдесят восьмом Вы будете там же, где сейчас.

Он посмотрел на меня одну секунду.

— Если буду — выйдете.

— Принято.

Я вышел.

В лифте лифтёрша на меня не смотрела. Я ей кивнул; она ответила тонким движением шеи.

На улице было десять минут одиннадцатого. Москва вечерняя пустая, фонари жёлтые, асфальт сухой. Я пошёл в сторону гостиницы пешком; до неё минут двадцать пять, но мне нужно было дать голове пройти эту дорогу самой, без троллейбуса и без машины.

В гостинице сел за стол у окна. Открыл блокнот. Записал в три строки:

Корытин: декабрь, первая декада, не позже 15. Кагановский. Тимофеев — «ознакомлен».

Виктор Петрович: 88-й — Закон о кооперации. Развилка артели. Если по надзору — выйти на него.

Михаил Сергеевич: меньше говорите, больше делайте. Не любопытство.

Перечитал.

«Меньше говорите, больше делайте» — не совет. Инструкция. У Михаила Сергеевича на разнице между советом и инструкцией была граница; он её соблюдал. Сегодня инструкция.

«Я слежу за Вами не из любопытства» — не угроза. Формула того, что у меня в Москве есть наблюдатель с собственной долей в моём деле. Доли он не назвал; и это правильно. Если бы назвал, стало бы рычагом для обеих сторон, и обе стороны это знают.

И третье, про людей, которые «не на свету».

Я их за день перебрал по очереди: Дымов, Тимофеев, Зинаида, Кузьмич, Корытин, Левин, Виктор Петрович. У каждого из них, как сказал Михаил Сергеевич, за моим делом стоит личная нагрузка. Не профессиональная, личная. И эта нагрузка в восемьдесят восьмом году, в случае атаки на меня, ляжет на них.

Я к этой мысли не привыкал. Я её знал; я её носил с восьмидесятого года, когда впервые понял, что моё знание будущего не суперспособность, а распределённая ответственность. У меня в этом теле было без надрыва столько друзей и союзников, сколько готов был держать на себе. Михаил Сергеевич сегодня дал мне понять, что у моих друзей у каждого свой счётчик; и этот счётчик они держат осознанно.

Я закрыл его.

Лёг, не раздеваясь.

Через стену слышались чужие звуки: где-то в соседнем номере работало радио, у дежурной по этажу шёл разговор по телефону, в коридоре проехал кто-то на тележке для белья. Звуки в министерской гостинице мне были знакомы по двум прошлым поездкам; и сейчас они меня успокаивали.

К двенадцати я уснул.

Утром поезд на Курск отправлялся в восемь сорок.

Я был на вокзале в восемь пятнадцать. Чемодан тот же, на полразмера тяжелее, чем вчера: добавилась тонкая папка от Корытина и листок с номером Кагановского. Билет тот же, что туда: купе, два часа сорок минут до Орла, потом полтора часа до Курска, итого четыре часа до конечной.

В купе на этот раз сидели трое: я и двое командированных, оба молодые, в одинаковых серых пальто, переговаривавшиеся на тему планов поставок строительных материалов в Воронежскую область. Я не вмешивался; сел у окна, открыл «Известия», купленные на вокзале, и читал; передовица была про животноводство, я её прочёл по диагонали.

К Орлу к одиннадцати двадцати в купе зашёл новый пассажир.

Тополев.

Не один. С чемоданчиком, в пальто, в кепке. Зашёл, увидел меня, остановился.

— Дорохов? — Тополев остановился в дверях купе, не сразу поверив. — Вот так встреча. Я-то думал, до Курска один доеду.

— Садись, Тополев, место у окна свободно. Ты откуда — из Москвы?

— Из Москвы. — Он закинул чемоданчик на полку, сел у окна напротив меня. Двое командированных переглянулись, но не вмешались. — И у меня там было дело, два дня. По молоку. Консультировался у Минсельхоза по молочному цеху — не у Корытина, у другого отдела. Ночевал у двоюродного, а сегодня вот домой.

— А я тебя в Москве и не встретил.

— Москва большая. В ней и не такие расходятся. — Он усмехнулся.

Тополев посмотрел в окно. За окном проходила Орловская область: поля, серые, осенние, с редкими ёлками у дорог. Я знал эти виды наизусть.

— Дорохов. — Тополев понизил голос, чтобы не слышали те двое. — Я тебе ещё на вокзале хотел сказать, в коридоре, да не догнал. Скажу сейчас.

— Говори.

— В области поговаривают — тебя в депутаты.

Я не пошевелился. Двое командированных за плечом Тополева продолжали своё; нас они не слушали.

— От кого слышал?

— Не от себя, это точно. — Он усмехнулся, без веселья. — У нас в Медведевском райкомовский один в столовой соседу рассказывал. Я мимо шёл, в понедельник. Не подслушивал — само в уши попало.

Мы помолчали минуту.

— Я этого решения ещё не принял, Тополев.

— Да знаю, что не принял. И говорю тебе не затем, чтоб подтолкнуть. Говорю затем, что в районе уже говорят. До тебя такое доходит последним — так всегда. До меня дошло вчера. Вот, думаю, доеду — скажу.

— Спасибо, что сказал.

Тополев снова посмотрел в окно. Я тоже.

Поезд тихо тряхнуло на стрелке.

К двум часам мы должны были быть в Курске. Дома — к четырём. У Корытина в кармане у меня лежал листок с номером юриста, в чемодане — папка с пометками. На столе в Москве — уже не лежало ничего; визит был закрыт.

«В области говорят — Вас в депутаты».

Фразы такой я в Москве вчера не слышал ни от Корытина, ни от Виктора Петровича, ни от Михаила Сергеевича. Они её обошли; либо не знали, либо знали и не сказали. И теперь — её произносит мне Тополев, в купе, на перегоне между Орлом и Курском.

Это означало, что разговор уже идёт. Не у меня в голове; в районе.

Я закрыл «Известия» и положил их на полку.

Тополев на меня глянул.

— Это не для протокола, Тополев. Сам понимаешь.

— Сам понимаю. В районе с моих слов никто ничего не услышит.

— Верю.

Поезд шёл без срывов. За окном уплывали поля.

До Курска оставалось полтора часа.

Я не закрыл глаза; не открывал блокнот. Сидел.

«Меньше говорите. Больше делайте».

Формула, которую мне дали вечером в среду. К полудню четверга к ней добавилась вторая формула, не Михаила Сергеевича, но не менее точная:

«В области говорят — Вас в депутаты».

Между этими двумя формулами лежал весь мой ноябрь, весь декабрь и весь январь. И вся работа, которую к ним нужно было сделать.

Поезд тихо подходил к Курску.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге