Обложка Год нулевой

Год нулевой

Anastasija Stjopina

0% прочитано
Стандартный
Anastasija Stjopina

Год нулевой

Часть I. Исход Глава 1. Последний день мира

Год нулевой,

или Семь тысяч двести восьмой, последний

ЧастьI. Исход

Глава 1. Последний день мира

Декабрь дохнул на промерзшую владимирскую землю последней своей злобой. Тридцать первое число семь тысяч двести восьмого года от Сотворения Мира выдалось тихим, серым и лютым. Небо, цвета старого, нечищеного свинца, висело так низко, что казалось, можно задеть его шапкой, встав на крышу амбара. Снег, выпавший ещё с Николы Зимнего, лежал глубокими, нетронутыми пластами, и воздух, сухой и колкий, звенел от мороза, впиваясь в ноздри до боли.

Артемий Слепцов, семнадцати лет от роду, сын дьякона Ионы, отваливал тяжелой деревянной лопатой смерзшийся наст от церковного крыльца. Работа была привычной, понятной. Каждый удар лопаты о твердый, как камень, снег отдавался глухим стуком, единственным стуком в этой мертвой тишине. Деревня Покровское, занесенная сугробами по самые крыши, будто вымерла. Лишь изредка из какой-нибудь трубы вырывался сизый, тощий столбик дыма и тут же таял в белесой хмари.

Артемий был крепок не по годам. Широкий в кости, с длинными, сильными руками, уже покрытыми рубцами и мозолями от крестьянского труда. Лицо его, обветренное, с юношеской угловатостью скул, было серьезным и сосредоточенным. Глаза — светлые, почти прозрачные, как лед на реке в первые заморозки, - смотрели на мири прямо и без лукавства, как учил отец. Под тулупом, перехваченным веревкой, билось молодое, сильное сердце, еще не знавшее, ни настоящей злобы, ни настоящего страха.

Отбросив последнюю глыбу снега, он выпрямился, переводя дух. Пар вырвался изо рта плотным облаком. Маленькая деревянная церковь, вросшая в землю, почерневшая от времени, стояла как утес посреди снежного моря. Ее единственный купол-луковка, покрытый выцветшим лемехом, был похож на шлем уснувшего богатыря. Здесь, в этой церкви, и в отцовской избе, протекала вся жизнь Артемия. Он знал наизусть каждую трещину в бревенчатых стенах, каждый скол на каменных плитах пола, каждый темный, строгий лик на иконах. Мир за околицей деревни был для него чем-то вроде библейской притчи — существовал, но был далек и нереален.

Внутри церкви пахло ладаном, холодным воском и вечностью. Отец, дьякон Иона, стоял перед аналоем и низким, густым басом, от которого, казалось, вибрировали стекла в слюдяных оконцах, читал Псалтирь. Он не оборачивался, но Артемий знал, что отец чувствует его присутствие.

Иона Слепцов был человек-кремень. Высокий, костлявый, с лицом, будто высеченным топором из мореного дуба. Но главным в нем была борода. Густая, окладистая, лопатой, цвета выжженного льна с тяжелой проседью у самых губ. Она была не просто украшением — она была знаменем, символом веры, образом и подобием Божиим, как он сам говорил. Глаза его, глубоко посаженные под нависшими бровями, горели тихим, холодным огнем непреклонной веры. Для него не существовало полутонов, сомнений или компромиссов. Был Бог, и был Дьявол. Была старая, истинная вера, и была ересь, пришедшая с Запада.

- Всё, сын? - спросил он, не прерывая чтения, лишь слегка повернув голову.

- Всё, батя, - тихо ответил Артемий, снимая шапку и крестясь на темный образ Спаса.

Он подошел к отцу, взял огарок свечи и принялся обходить иконы, поправляя фитили в лампадах и подливая масла. Это тоже была его обязанность. Движения его были медленными, благоговейными. Он смотрел на почерневшие лики святых, чьи глаза, казалось, видели его насквозь. Эти святые были ему ближе и понятнее живых людей. С ними всё было ясно. Они страдали за веру, и они были правы.

День тянулся медленно, как патока на морозе. После службы они вернулись в избу. Мать, Марфа, женщина молчаливая и иссушенная тяжелой работой, хлопотала у печи. В избе пахло щами, дымом и человеческим жильем. Низкий потолок давил, в единственным оконце тускло светился серый день. В красном углу под иконами теплилась лампада, отбрасывая дрожащие блики на бревенчатые стены.

Сели за стол. Ели молча, как и положено. Деревянные ложки стучали о глиняные миски. Хлеб, черный, плотный, пах кислой ржаной закваской. После обеда Иона достал старую, в кожаном переплете книгу и углубился в чтение. Артемий сел у окна, принявшись чинить конскую сбрую.

Нарушил тишину стук в дверь. Вошел сосед, Федька Кривой, мужичонка маленький, юркий, недавно вернувшийся с торжка из Владимира. Он снял шапку, перекрестился на иконы и с порога, заикаясь от волнения и мороза, заговорил:

- Беда, Иона Семеныч… Ой, беда…

Дьякон медленно поднял глаза от книги.

- Говори толком, Фёдор. Не мели языком, как цепом по гумну.

- Указ царский новый… - выдохнул Федька. - В городе читали на площади… Говорят, царь Петр Алексеич с ума спятил. Велел год ноне не с сентября считать, а с сего января. И не семь тысяч двести девятый будет завтра, а тысяча семисот какой-то… От Рождества Христова, прости Господи…

Марфа ахнула и прижала руку ко рту. Артемий замер с шилом в руке. Иона не изменился в лице, лишь пальцы его крепче сжали переплет книги.

- … а еще, - продолжал Федька, понизив голос до испуганного шепота, - велел празднество учинить бесовское. Ворота украшать ветками еловыми да сосновыми, палить из пушек да мушкетов, да поздравлять друг дружку с новым годом… По немецки всё, по-лютерански… Говорят, сам царь в Москве боярам бороды рубил своими руками… Говорят, он не царь вовсе, а подмененный немец… Антихрист, Семеныч… Антихрист пришел…

В избе повисла тяжелая тишина. Было слышно, как трещит лучина в светце и гудит в трубе ветер. Слухи эти ходили давно, глухим ропотом, перешептываниями баб у колодца, но теперь они обрели плоть, стали страшной, неотвратимой правдой, зачитанной с официальной бумаги.

Иона медленно поднялся. Он был так высок, что чуть не касался головой потолочной матицы. Он подошел к Федьке, положил ему на плечо тяжелую, как жернов, руку.

- Не Антихрист, Фёдор. Пока ещё предтеча его. Готовит ему путь, выскребая Русь от веры истинной, как скоблят свиную тушу перед тем, как бросить в котел. Год отнять… Летоисчисление от Сотворения Мира на бесовское число сменить… Это не просто указ. Это печать зверя на лоб и на руку правую.

Вечером, когда уже совсем стемнело, в избе Ионы собрались самые упрямые, самые верующие мужики из деревни. Сидели на лавках, молчаливые, суровые, пахло от них овчиной и тревогой. Иона стоял посреди избы, и свет от лампады выхватывал из полумрака его лицо, делая его похожим на лик ветхозаветного пророка.

- Братие! - начал он своим низким голосом, и все вздрогнули. - Наступают последние времена, о коих написано в Книге. Зверь, вышедший из бездны, протягивает свои лапы к земле Русской. Ныне он хочет отнять у нас время, данное Богом. Завтра он потребует отнять веру. Он велит нам брить бороды — образ Божий скоблить с лиц наших! Он велит нам курить табак — ладан сатанинский! Он велит нам носить одежду немецкую — срам прикрывать по-скоморошьи!

Он обвел всех горящим взглядом. Мужики опустили головы, вжимаясь в лавки. Страх был почти осязаем, он сгущался в воздухе, как дым.

- Что же делать нам? Покориться? Принять печать его? Позволить вытравить из душ наших Христа и впустить в них беса европейского? Или стоять до конца? Как стояли отцы наши и деды наши. Пусть бьют кнутами, пусть рвут ноздри, пусть жгут на кострах — но веры не отдадим! Ибо что пользы человеку, если он приобретет весь мир, а в душе своей повредит?

Артемий сидел в углу, на печи, и слушал. Каждое слово отца входило в него, как раскаленный гвоздь. Он смотрел на его могучую фигуру, на его седую бороду, на то, как пылали его глаза, и чувствовал, как внутри него рождается не страх, а холодная, твердая решимость. Мир был прост и ясен. Вот они — горстка праведников в заснеженной избе. А там, за стенами, во тьме, собирается вражье войско, ведомое царем-отступником. И завтра этому миру придет конец.

- Завтра для нас не наступит год тысяча семисотый, - закончил Иона, и голос его прозвучал как приговор. - Завтра для нас, как и прежде, будет первый день января семь тысяч двести девятого года. И мы встретим его молитвой, а не бесовскими плясками. А кто придет к нас с новыми указами и бритвой в руках, тот придет как слуга Антихриста. И встречен будет соответственно. А теперь идите по домам. И молитесь. Ночь будет долгой.

Мужики расходились молча, не глядя друг на друга. Их уход был похож на бегство.

Когда за последним закрылась дверь, Иона сел за стол и уперся взглядом в темное окно. Марфа тихо плакала у печи. Артемий слез с лежанки. Он подошел к отцу и встал рядом.

- Я с тобой, батя, - сказал он просто.

Иона не повернулся. Он лишь протянул руку и положил свою широкую, мозолистую ладонь на плечо сына.

- Я знаю, сын. Я знаю.

За окном выла метель. Последняя ночь старого мира истекала под этот волчий вой. Артемий лег на свою лавку, но сон не шел. Он лежал с открытыми глазами, вслушиваясь в завывания ветра и мерное дыхание отца. Он чувствовал, что время сжалось, что привычный вечный круг жизни — от сева до жатвы, от Рождества до Пасхи — дал трещину. И в эту трещину дул ледяной сквозняк из нового, страшного, неведомого века. Он еще не знал, что завтра утром этот сквозняк ворвется в его дом ураганом, который снесет и церковь, и избу, и саму его душу, оставив на их месте лишь выжженное поле, заваленное обломками и трупами.

Глава 2. Утро нового века

Глава 2. Утро нового века

Ночь не принесла покоя. Она была рваной, полной тревожных сновидений, в которых метель за окном говорила человеческим голосом, шепча о грядущей беде. Артемий проснулся задолго до рассвета от холода, пробравшегося под тулуп. В избе было тихо, лишь потрескивали в остывшей печи угли да тяжело, с присвистом, дышал во сне отец. Артемий лежал, глядя в почерневший потолок, и чувствовал, как в животе скручивается тугой, ледяной узел. Вчерашний мир, понятный и незыблемый, как Божий закон, рассыпался за одну ночь.

Утро 1 января 1700 года родилось неохотно. Оно не взошло, а просочилось, сквозь ночную темень бледной, немощной серостью. Мороз окреп, сковав землю до каменной твердости. Иней, густой, как мука, покрывал всё: голые ветви берез, крыши, плетни. Тишина стояла такая, что, казалось, само время замерзло и остановилось. Но оно не остановилось. Оно просто пошло вспять, в какую-то чужую, неправильную сторону.

День начался как обычно, с молитвы. Отец Иона стоял перед образами, и его голос, низкий и ровный, был единственным живым звуком в мертвом мире. Но в его молитве сегодня не было смирения. Была сталь. Он не просил — он утверждал. Он говорил с Богом как солдат, докладывающий командиру о верности своему посту перед лицом врага.

После скудного завтрака из вчерашней каши и кваса Артемий вышел во двор. Мороз тут же вцепился в лицо тысячей игл. Он пошел в сарай, чтобы задать корм скотине.Корова, худая и костлявая, встретила его тихим мычанием, выпустив изо рта огромное облако пара. В ее больших, влажных глазах было вековое крестьянское терпение. Артемий зарылся лицом в ее пахнущую сеном и теплом шерсть, пытаясь найти хоть какой- то островок прежнего, понятного мира.

И именно в этот момент он услышал.

Это был новый звук, чужой для зимней деревни. Ритмичный, глухой, нарастающий стук. Не скрип полозьев, не шаги человека. Словно кто-то бил в большой, обтянутый кожей барабан, и этот звук шел не по воздуху, а по самой промерзшей земле, отдаваясь вибрацией в ногах.

Артемий выскочил из сарая. Звук шел со стороны леса, с московского тракта. Он вскарабкался на высокий сугроб у плетня, вглядываясь в серую даль. И увидел их.

Из-за поворота, из белесой дымки, вынырнули всадники. Десяток темных фигур на низкорослых, косматых лошадях. Они двигались неспешно, но неотвратимо, как надвигающаяся грозовая туча. На головах у них были неуклюжие треугольные шляпы, одетычужакибыли в длинные темно-зеленые кафтаны,незнакомого, пугающего покроя. На боку у каждого болтался палаш в ножнах, а за спиной торчал ствол фузеи. Драгуны. Слово это Артемий слышал, но живых солдат видел впервые. Они были похожи на оживших чудищ из лубочных картинок про иноземцев.

Деревня, до этого казавшаяся мертвой, вдруг ожила тихим, паническим шорохом. Где-то скрипнула и тут же захлопнулась дверь, мелькнуло и исчезло в оконце испуганное женское лицо, истошно, с надрывом, залаяла и тут же смолкла, будто ей заткнули пасть, собака. Страх, до этого витавший в воздухе невидимым паром, теперь сгустился и стал липким, удушливым.

Отряд въехал в деревню и остановился на маленькой площади перед церковью. Лошади тяжело дышали, роняя с удил хлопья белой пены. Солдаты сидели на них молча, неподвижно, их обветренные, сизые от холода лица были безразличны. Они были инструментом, машиной, присланной, чтобы выполнить работу.

Вперед выехал офицер. Он был молод, ненамного старше самого Артемия, но в нем не было и тени юношеской мягкости. Он сидел на своем коне — вороном жеребце, который был заметно крупнее и породистее остальных, - прямо и жестко, будто сросся с седлом. На нем был такой же темно-зеленый мундир, но из более качественного сукна, с серебряным шитьем на обшлагах. Лицо его было узким, бледным и гладко выбритым, что в глазах простых крестьян выглядело противоестественно, как маска. Но главными были глаза — светло-серые, холодные, как осколки льда. В них не было ни злобы, ни жалости. Была лишь фанатичная, ледяная убежденность в своей правоте. Это был поручик Воронов, человек нового века, выкованный в горниле петровских реформ.

- Старосту! - голос его прозвучал резко, без крика, но так властно, что казалось, пронзил насквозь и избы, и сугробы.

Из одной из хат, сгибаясь в три погибели, вышел староста, дряхлый старик Анисим. Он подошел к коню поручика, снял шапку, обнажив лысую, покрытую старческими пятнами голову.

- Здесь я, ваше благородие… - прошамкал он беззубым ртом.

- Собрать всех мужиков сюда. Живо, - бросил Воронов, даже не взглянув на него. - За ослушание — кнут и Сибирь. Ясно?

- Ясно, батюшка, ясно… ваше благородие…

Староста, подгоняемый страхом, заковылял от избы к избе, стуча в запертые двери. Поручик спешился. Его высокие кожаные ботфорты с хрустом вонзились в наст. Он прошелся перед строем своих солдат, окинул взглядом нищую, забитую деревню, и на его тонких губах промелькнула тень брезгливости.

Постепенно на площадь стали стекаться мужики. Они шли медленно, неохотно, пряча глаза, втягивая головы в плечи. Они были похожи на стадо овец, которое волки согнали на бойню. Артемий тоже вышел из-за ворот. Он встал поодаль, и сердце его билось о ребра так сильно, что казалось, этот стук слышен всем.

Когда собралось человек тридцать, Воронов вышел на середину. Он вытащил из-за отворота мундира свернутый в трубку лист бумаги.

- По указу Его Царского Величества, государя Пера Алексеевича! - провозгласил он зычным, поставленным голосом. - Слушать всем!

Он развернул бумагу и начал читать. Казенные, сухие, чужие слова падали в морозный воздух, как камни. О новом летоисчислении от Рождества Христова, о праздновании Нового года, о фейерверках и украшении домов еловыми ветками. Мужики слушали молча, тупо, ничего не понимая. Это было так далеко от их жизни, от голода, холода и непосильного труда, что казалось бредом сумасшедшего.

- … а также, - продолжал Воронов, и в голосе его появились металлические нотки, - дабы искоренить дикие азиатские обычаи и приобщить подданных к европейкой культуре, повелеваю всем чинам, служилым и посадским людям, а равно и крестьянам, бороды свои брить! За неповиновение — штраф и телесное наказание!

По толпе пронесся глухой, сдавленный тон. Это было страшнее всего. Год, ёлки — это всё была блажь, барская забава. Но борода… Борода была не просто волосами на лице. Это была печать мужчины, знак православного человека, образ Божий. Лишиться бороды означало лишиться чести, веры, самой души. Стать скоморохом, женоподобным еретиком.

- Ну, кто первый? - с ледяной усмешкой спросил Воронов, оглядывая толпу. - Кто желает войти в новый век по-человечески, а не как дикий зверь?

Мужики попятились, сбиваясь в плотную, испуганную кучу. Никто не шелохнулся.

- Так, - процедил поручик. Он кивнул двум драгунам. - А ну-ка, возьмите вон того, старого.

Двое солдат шагнули вперед и грубо выдернули из толпы деда Силантия, самого древнего старика в деревне. Он был мал, сух и почти невесом. Драгуны поволокли его на середину площади. Силантий не сопротивлялся, лишь мелко тряс головой, а по его морщинистым щекам текли слезы.

- Поставьте его на колени, - приказал Воронов.

Один из солдат вытащил из-за пояса большие овечьи ножницы. Тупые, ржавые.

- Не надо, батюшка… родимый… Христом Богом молю… - зашептал Силантий, пытаясь дотянуться до сапога поручика. - Грех это… смертный грех…

Воронов брезгливо отстранился.

- Режь, - коротко бросил он солдату.

Солдат схватил Силантия за его жиденькую, седую, как лунь, бороденку. Раздался отвратительный хруст и скрежет. Ножницы не резали, а драли, вырывая волосы с кожей. Старик закричал тонко, по-детски. На белый снег упало несколько грязных седых клочьев.

Толпа замерла в ужасе. Это было не наказание. Это было осквернение, публичное унижение, страшнее любой порки. Артемий почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.

И в этот момент распахнулись двери церкви.

На крыльцо вышел дьякон Иона.

Он был в своем лучшем облачении, в черной рясе до пят. Его могучая фигура на фоне низкой церковной двери казалась еще выше. Борода его, густая и светлая, лежала на груди как епитрахиль. Он не кричал, не бежал. Он просто вышел и встал, и в его появлении было столько спокойного, несокрушимого достоинства, что все — и мужики, и солдаты — повернули к нему головы. Даже Воронов на мгновение осекся.

- Именем Бога Живого, что творите, ироды?! - голос Ионы не был громким, но он был так наполнен силой и гневом, что перекрыл и плач старика, и фырканье лошадей.

Он медленно сошел с крыльца и направился прямо к Воронову. Толпа мужиков расступилась перед ним, как вода перед ледоколом.

Воронов оправился от минутного замешательства. На его лице проступило злое, холодное любопытство.

- А ты еще кто такой, проповедник?

- Я — служитель Церкви Христовой, которую вы пришли осквернять. А ты, - Иона остановился в двух шагах от поручика, глядя ему прямо в глаза, - ты — слуга того, чье имя — легион. Предтеча Антихриста, пришедший совращать малых сих.

Поручик усмехнулся, но усмешка вышла кривой, злой.

- Я — слуга Государя и Отечества. А ты — бунтовщик и мракобес, мутящий темный народ. Твоего Бога мы не трогаем. Мы лишь грязь и дикость счищаем с Его творения.

- Ложь! - прогремел Иона, и его голос заставил всех вздрогнуть. - Вы не грязь счищаете, вы образ Божий скребете! Вы душу русскую хотите по немецкой колодке перекроить! Вы отнимаете у нас веру, календарь, обычай, самый облик человеческий! Думаешь, царь твой вечен? Нет! Цари приходят и уходят, а Русь Святая стояла и стоять будет! И Бог поругаем не бывает!

Это было неслыханно. Это была прямая хула на царя, бунт. Драгуны зашевелились, взявшись за эфесы палашей. Мужики замерли, перестав дышать.

Воронов побледнел. Его ледяное спокойствие треснуло. Он увидел перед собой не просто упрямого попа. Он увидел врага. Идеологического, непримиримого. То самое темное, бородатое, суеверное прошлое, которое он и его царь поклялись выжечь каленым железом.

- Взять его, - процедил он сквозь зубы.

Артемий рванулся было вперед, но кто-то из мужиков схватил его за руку, удержал.

Двое самых дюжих драгун шагнули к Ионе. Он не сопротивлялся. Он лишь расправил плечи и посмотрел на Воронова с такой тихой, презрительной жалостью, что тот окончательно вышел из себя.

- На колени его! - взвизгнул поручик. - На колени, смутьяна!

Началось то, что Артемий будет помнить до конца своих дней, то, что выжжет его душу и превратит ее в пепел. Отца повалили на снег. Но он не становился на колени. Он лежал, и двое солдат держали его за руки, а третий пытался заломить голову. Иона молчал, лишь мышцы ходили желваками на его лице. Он смотрел в серое, равнодушное небо. Он не боролся с ними. Он боролся с их миром.

- Держать! - кричал Воронов. - Бороду его! Мне! С корнем!

Он шагнул вперед. В его руке блеснул нож. Не ножницы. Охотничий нож с широким лезвием. Он не собирался стричь. Он собирался казнить.

Глава 3. Огненное крещение

Глава 3. Огненное крещение

Время остановилось. Оно загустело, как кровь на морозе, превратившись в одну-единственную, бесконечно длящуюся секунду. Артемий видел все с нечеловеческой, жуткой ясностью. Он видел, как блеснуло лезвие охотничьего ножа в руке поручика Воронова — широкое, с темными пятнами ржавчины у рукоятки. Видел серые, обветренные лица драгун, лишенные всякого выражения,будто вырезанные из дерева. Видел окаменевшие от ужаса лица односельчан, их широко раскрытые глаза, в которых отражалось свинцовое небо. Он видел своего отца, распростертого на снегу, и его взгляд, устремленный куда-то вверх, сквозь поручика, сквозь небо, к самому престолу Божьему.

«Батя…» - мысль обожгла мозг, но звук застрял в пересохшем горле.

Он рванулся вперед, диким нечеловеческим рывком, вкладывая в него всю свою семнадцатилетнюю силу, всю ярость и отчаяние. Но руки соседа, мужика Архипа, держали его как железные тиски.

- Пусти! - прохрипел Артемий, извиваясь, - Пусти, ирод!

- Сгинешь, дурень, - прошептал ему в ухо Архип, и в его шепоте было больше страха, чем в любом крике. - Всех погубишь…

Воронов опустился на одно колено рядом с головой Ионы. Он не торопился. В его движениях была жуткая, методичная аккуратность хирурга или палача. Он свободной рукой схватил бороду дьякона у самого подбородка, намотал густые пряди на кулак так, что голова Ионы дернулась и его лицо оказалось запрокинуто кверху.

- Смотрите все, - сказал поручик, не оборачиваясь, но голос его был слышен в мертвой тишине каждому. - Смотрите, как сходит с Руси вековая дикость. Так мы будем вырезать суеверия и бунт. Из каждого города, из каждой деревни, из каждой души.

Иона молчал. Он не издал ни звука, не дернулся. Лишь по щеке его, из-под крепко зажмуренного века, медленно скатилась одна-единственная скупая слеза и замерзла на коже прозрачной бусиной.

Поручик приставил лезвие к коже под подбородком и резко дернул на себя.

Раздался звук, который Артемий не забудет до самой смерти. Не звук режущего металла. А влажный, отвратительный звук рвущейся ткани, рвущегося живого мяса. Нож был тупой. Он не брил и не резал — он вспарывал. Воронов вел лезвием неторопливо, с усилием, отдирая клок за клоком. Густая борода не поддавалась, и поручик с рычанием, похожим на звериное, рвал ее вместе с кожей, с кровью, с кусками плоти.

Красное на белом. Яркое, дымящееся на морозе, алое пятно расползлось по снегу под головой отца. Кровь брызнула на зеленый мундир поручика, на его тонкие, бледные руки. Толпа ахнула, как один человек. Кто-то из баб тонко, по-собачьи, взвизгнул и тут же смолк. Кто-то отвернулся, давясь рвотой.

Артемий бился в руках Архипа, как пойманный зверь. Он уже не кричал, из горла вырывалось лишь сиплое, клокочущее рычание. Он видел изуродованный, окровавленный подбородок отца, видел белую кость, проступившую сквозь мясо, видел, как поручик с брезгливым видом бросил на снег первый выдранный клок — слипшийся от крови пук седых и русых волос.

- Вот цена вашей гордыни, - проговорил Воронов, тяжело дыша. На его лбу выступили капельки пота, несмотря на лютый мороз. Он вошел во вкус, в раж холодного, идейного садизма. - Вот ваш образ Божий. Кровь и грязь.

Он снова вонзил нож. Снова этот жуткий, рвущий звук. Иона дернулся всем телом, из груди его вырвался сдавленный, хриплый стон, похожий на предсмертный хрип быка на бойне. Но он не просил пощады. Он принимал муку.

И тут раздался крик, который пронзил даже звон в ушах Артемия.

- Нелюди! Звери! Пустите!

Из избы, расталкивая остолбеневших мужиков, выбежала мать. Марфа. Всегда тихая, незаметная, согбенная у печи, она преобразилась. Ее платок сбился набок, седые волосы выбились из-под него космами. Лицо ее, обычно серое и покорное, стало страшным в своей ярости и горе. Она бежала не как женщина — как волчица, у которой отнимают волчонка.

- Что ж вы делаете, изверги! - кричала она, и голос ее срывался. - За что ж мучаете?!

Она не видела ни солдат, ни оружия. Она видела только своего мужа, лежащего в крови, и человека с ножом, склонившегося над ним. С первобытной, слепой яростью она подбежала к поручику и вцепилась ему в плечо, пытаясь оттащить. Ее пальцы, скрюченные от работы, были слабыми, ее удар был не сильнее укуса комара.

Воронов, раздраженный тем, что его отвлекли от священнодействия, не глядя, с досадой отмахнулся от нее, как от назойливой мухи. Он толкнул ее локтем в грудь — не сильно, просто чтобы отодвинуть.

Но для нее, иссохшей, легкой, этого было достаточно. Она отлетела назад, споткнулась о свои же валенки, потеряла равновесие. И ударилась.

Затылком. О край смерзшейся, обледенелой колоды, что лежала у крыльца для рубки дров.

Звук был негромким, глухим. Как будто кто-то уронил на лед мешок с мокрой глиной. Она обмякла, как тряпичная кукла, и осталась лежать на снегу в неестественной позе, одна рука закинута за голову. Из-под платка на белый снег медленно начала натекать темная, почти черная лужица.

Никто, казалось, даже не заметил этого, кроме Артемия. Его борьба прекратилась. Руки Архипа разжались. Мир сузился до двух точек: изуродованного лица отца и неподвижного тела матери. Внутри него что-то оборвалось с сухим треском. Ледяной узел в животе развязался и разлился по всему телу мертвенным, могильным холодом.

Поручик Воронов закончил свою работу. Он встал, выпрямился. Его лицо было бледным, но на щеках горел лихорадочный, нездоровый румянец. Он с отвращением посмотрел на свои окровавленные руки, вытер их горстью снега. Затем поднял с земли то, что еще минуту назад было бородой Ионы Слепцова — грязный, кровавый, слипшийся ком, - и швырнул его в лицо одному из мужиков.

- Повесьте это на ворота. В назидание. Чтобы каждый, кто войдет в эту деревню, знал, что старое время кончилось. Навсегда.

Он повернулся, чтобы уходить. И только сейчас его взгляд наткнулся на лежащую у колоды женщину. Он нахмурился, но в глазах его не было ни раскаяния, ни даже удивления. Лишь холодная досада. Непредвиденная помеха.

- Убрать ее, - бросил он через плечо солдатам. - Бабьи обмороки. Воды на нее плесните.

Он подошел к своему коню, легко вскочил в седло.

- Уезжаем. Здесь мы закончили.

Драгуны, деловито и без суеты, вскочили на лошадей. Они не смотрели на мужиков, не смотрели на лежащих на снегу людей. Их работа была сделана. Задание выполнено. Они развернули коней и, так же мерно, как и приехали, начали выезжать из деревни. Их темные силуэты медленно таяли в серой хмари наступающего дня.

Когда стук копыт затих, мертвая тишина, еще более страшная, чем крики, снова окутала деревню.

Артемий, шатаясь, как пьяный, сделал несколько шагов. Он прошел мимо отца. Тот медленно, с неимоверным усилием, поднимался с колен. Его лицо было сплошной кровавой маской. Он ничего не говорил. Он даже не стонал. Он просто смотрел в пустоту ослепшими, ничего не видящими глазами.

Артемий опустился на колени рядом с матерью. Он осторожно приподнял ее голову. Волосы под его пальцами были липкими и теплыми от крови. Он повернул ее лицо к себе. Глаза ее были полуоткрыты, но зрачки, расширенные на весь глаз, смотрели в одну точку, в свинцовую пустоту неба. Изо рта тонкой струйкой стекала на снег слюна, смешанная с кровью. Она не дышала.

Он прижался щекой к ее щеке. Она была еще теплой.

Он поднял голову и посмотрел на деревню. Мужики стояли, опустив головы, как побитые псы. Никто не подходил. Они боялись. Боялись коснуться этого горя, боясь заразиться им, боясь, что гнев государевых людей вернется и обрушится на них.

Потом он посмотрел на своего отца. Иона стоял на ногах, прямой, как столб. Он медленно провел рукой по своему изувеченному, окровавленному лицу, туда, где была его гордость, его знамя, его вера. Его пальцы наткнулись на рваную, кровоточащую плоть. И в этот момент его глаза, доселе пустые, сфокусировались. Но в них не было ни гнева, ни боли, ни скорби. В них была лишь бесконечная, черная, мертвая пустота. Словно внутри него погасло солнце. Навсегда.

Артемий понял. Они убили не только его мать. Они убили и его отца. Просто одного — быстро, а другого — медленно.

Он снова опустил взгляд на лицо матери. И в этой мертвой тишине, на кровавом снегу нового, тысяча семисотого года, в его семнадцатилетней душе не осталось ничего, кроме выжженной, промерзшей до самого дна пустыни. В этой пустыне не было места ни Богу, ни жалости, ни страху. Только тонкий, ледяной росток ненависти, черной, как земля на свежей могиле. Он еще не знал, что этот росток прорастет и станет единственным смыслом его жизни.

Глава 4. Тишина

Глава 4. Тишина

Когда последний конский хвост скрылся в серой метели, на деревню обрушилась тишина. Не благостная, зимняя тишина покоя, а тяжелая, ватная, мертвая. Она давила на барабанные перепонки, заполняла легкие, сковывала движения. Люди, еще минуту назад бывшие толпой, снова превратились в одиноких, испуганных мужиков и баб. Они стояли, вжав головы в плечи, боясь пошевелиться, боясь встретиться взглядом, словно наказание, постигшее дом дьякона, было заразной хворью, передающейся через взгляд.

Потом кто-то кашлянул. Кто-то переступил с ноги на ногу. И началось медленное, воровское движение. Люди попятились, рассасываясь по своим избам, как тараканы по щелям, когда вносят свет. Никто не подошел. Никто не предложил помощи. На площади, посреди затоптанного, окровавленного снега, остались только трое: один мертвый, один умирающий и один, чья душа только что умерла.

Артемий очнулся от оцепенения первым. Холод, идущий от тела матери, пробрался сквозь его тулуп и ударил в самое сердце. Он осторожно, словно боясь причинить еще большую боль тому, что уже не чувствовало боли, опустил ее голову обратно на снег. Кровь на затылке уже загустела, превратившись в темную, ледяную корку.

Он поднялся на ноги. Ноги были чужими, деревянными, не слушались. Он посмотрел на отца.

Иона Слепцов стоял неподвижно. Он не сделал ни единой попытки утереть кровь, которая заливала ему грудь, запекаясь на рясе черными потеками. Его изуродованное лицо, превращенное в сплошную рваную рану, было лишено всякого выражения. Но страшнее всего были глаза. Пустые. В них не было ничего: ни боли, ни гнева, ни отчаяния. Словно кто-то вычерпал из них жизнь до самого дна, оставив два мутных, холодных озерца. Он смотрел прямо перед собой, но не видел ни Артемия, ни деревни, ни мира. Образ Божий, о котором он так много говорил, был соскоблен с его лица, и вместе с ним, казалось, соскоблили и душу.

- Батя… - прошептал Артемий.

Иона не отреагировал. Он не моргнул. Не шевельнулся.

Артемий понял, что он один. Совсем один.

Он снова опустился на колени. Подхватил мать под мышки. Ее тело было тяжелым, обмякшим. Он попытался встать, но не смог. Он был сильным, но эта ноша была ему не по силам. Он потащил ее волоком по снегу к крыльцу. Красный след тянулся за ней, пачкая нетронутую белизну.

Скрипнула дверь соседней избы. Выглянула соседка, бабка Акулина, знахарка и повитуха. Она посмотрела на Артемия, на его страшную ношу, перекрестилась мелким, испуганным крестом и скрылась обратно. Через минуту дверь снова приоткрылась, и Акулина выскользнула наружу, озираясь, как вор. Она подбежала к Артемию.

- Давай, милок, помогу, - зашептала она, и ее старческий, дребезжащий шепот был единственным человеческим звуком в этой тишине. - Грех-то какой… Господи, прости и помилуй…

Вдвоем они, кряхтя и охая, втащили Марфу в избу. Положили на широкую лавку у печи. В тусклом свете, пробивающемся сквозь слюдяное оконце, ее лицо казалось восковым, чужим. Акулина расстегнула ворот ее рубахи, приложила ухо к груди.

- Дышит, - выдохнула она без особой надежды. - Еле-еле… как мышонок под веником… Головушкой приложилась крепко… Тут уж воля Божья, Артемьюшка.

Она сбегала к себе, принесла какие-то сушеные травы, заварила их в горшке, смочила тряпицу в теплом, горько пахнущем отваре и принялась обтирать лицо Марфы. Артемий сидел рядом на полу, обхватив колени руками, и смотрел. Он видел, как подрагивают ресницы матери, слышал ее редкое, хриплое дыхание, похожее на скрип ржавых петель. Но он знал. Он чувствовал, что она уходит, ускользает, и никакие травы, никакие молитвы не смогут удержать ее здесь.

Вошел отец. Он двигался медленно, как во сне, переставляя ноги, будто впервые учился ходить. Он не посмотрел на жену, лежащую на лавке. Он прошел мимо нее, не оборачиваясь, сел за стол на свое место и уставился в стену. Так он и сидел — огромный, страшный, с кровавым месивом вместо нижней части лица, и молчал.

Акулина посмотрела на него с ужасом, снова перекрестилась и зашептала Артемию:

- Ты б ему рану-то промыл, сынок… Воспалится ведь…

Артемий кивнул, встал. Он налил в миску теплой воды из чугунка, взял чистую тряпицу. Подошел к отцу.

- Батя, дай обмою…

Молчание.

- Батя…

Он протянул руку, чтобы коснуться отцовского плеча, но Иона вдруг дернулся, как от удара, и посмотрел на сына. И в этом взгляде Артемий увидел такую черную, бездонную пропасть, что отшатнулся. Это был взгляд чужого человека. Или не человека вовсе.

Иона медленно поднялся. Не говоря ни слова, он развернулся и вышел из избы. Артемий бросился к окну. Отец пересек двор и, сгорбившись, скрылся в темном проеме сарая. Дверь за ним глухо стукнула.

День тянулся, как предсмертная агония. Солнце так и не показалось. Серая хмарь сгустилась, превратившись в ранние сумерки. Акулина еще немного посидела, вздыхая и шепча молитвы, а потом ушла, пообещав зайти позже. В избе снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь хрипами матери и потрескиванием лучины, которую зажег Артемий.

Он сидел у лавки и держал руку матери в своей. Ее ладонь, сухая и мозолистая, была уже совсем холодной. Он пытался согреть ее своим дыханием, но тепло его тела не передавалось ей. Он смотрел на ее лицо, на котором застыла маска страдания, и вспоминал. Вспоминал ее руки, пахнущие хлебом, ее тихие песни у колыбели, ее редкие, усталые улыбки. И каждая эта картина была как удар ножом в сердце.

К вечеру ей стало хуже. Дыхание сделалось громким, клокочущим. Тело ее выгнулось, забилось в судорогах. Она что-то бормотала бескровными губами, но разобрать слова было невозможно. Артемий пытался напоить ее водой, но вода вытекала обратно, стекая по подбородку.

Он выбежал на улицу, добежал до сарая. Дверь была заперта изнутри на тяжелый засов.

- Батя! - закричал он, колотя кулаками в промерзшие доски. - Батя, ей плохо! Мамке плохо!

Ответом ему была тишина. Не было слышно ни звука, ни шороха. Словно сарай был пуст. Словно отец растворился в его морозной, пахнущей сеном и навозом темноте.

Артемий вернулся в избу. Он сел на прежнее место. Он больше ничего не мог сделать. Он мог только смотреть. Смотреть, как угасает единственная искра тепла, оставшаяся в его мире.

Это случилось глубокой ночью. Метель за окном утихла. На небе даже проглянула сквозь разрывы туч одинокая, острая, как осколок стекла, звезда. Судороги у матери прекратились. Она затихла, и на мгновение Артемию показалось, что ей стало лучше. Дыхание ее стало ровным, почти беззвучным.

Он наклонился к ней. Она открыла глаза.

Взгляд ее был ясным и осмысленным. Она смотрела прямо на него. Она узнала его. В ее глазах не было ни боли, ни страха. Лишь бесконечная, всепрощающая материнская нежность. Она попыталась улыбнуться, но губы ее не послушались. Она медленно, с последним усилием, подняла руку и коснулась его щеки. Ее пальцы были как льдинки.

А потом она сделала тихий, легкий вздох. И всё.

Грудь ее больше не поднималась. Взгляд остекленел, устремившись в потолок. Рука безвольно соскользнула с его лица и упала на лавку.

Он сидел, не шевелясь, еще очень долго. Он не плакал. Слез не было. Внутри всё выгорело дотла. Он смотрел на ее умиротворенное, ставшее вдруг снова молодым и незнакомым лицо, и понимал, что с этим последним вздохом из мира ушло нечто невыразимо важное. Ушла доброта. Ушло прощение. Ушла любовь.

Он встал. Подошел к иконам, потушил лампаду. В избе стало совсем темно, лишь полоска лунного света падала на пол от окна. В этой темноте и тишине, рядом с остывающим телом матери и запершимся в сарае отцом, Артемий Слепцов перестал быть мальчиком. Он стоял посреди разрушенного мира, и холод внутри него был страшнее любого январского мороза. Это был холод абсолютной, беспримесной пустоты. И он знал, что эту пустоту сможет заполнить только одно. Ненависть. Горячая, как свежая кровь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге