Обложка Глобал Джой

Глобал Джой

Антон Рай

0% прочитано
Стандартный
Антон Рай

Глобал Джой

Предисловие

Художественный манифест Издателя

Художник – тот, кто создает Прекрасное. Издатель – тот, кто продает Художника. Прекрасное - то, что прекрасно продается.

Заявить миру о Себе и умолчать об Искусстве – вот задача художника. Заявить миру о товаре и положить деньги себе в карман – вот задача Издателя.

Искусство есть искусство извлечения значительной материальной выгоды из чуть возросших духовных потребностей.

Тот, кто находит в искусстве нечто возвышенное, глубоко заблуждается. Тот, кто понимает, что искусство развлекает, находится на верном пути. Лишь для избранных искусство не означает ничего, кроме развлечения.

Не существует моральных или аморальных книг. Книги либо хорошо продаются, либо плохо. Вот и всё.

Должным образом преподнесенная моральная жизнь человека может принести Издателю аморально высокий доход.

Художник – священник. Читатели – паства. Издатель – Бог.

Не дай бог читателям стать умнее, чем они есть. Умные люди слишком часто ставят под сомнение необходимость существования Бога или справедливость созданного Им мира.

Мысль не играет в искусстве никакой существенной роли. Сенсационность во всех ее проявлениях – вот важнейший художественный материал.

С точки зрения формы эталоном искусства является бестселлер. С точки зрения содержания искомым эталоном является… всё тот же бестселлер.

Всякое искусство поверхностно и бессмысленно.

Тот, кто захочет заглянуть за поверхность, не увидит ничего, кроме желания прославиться. Тот, кто захочет осмыслить бессмысленное, только лишит себя удовольствия.

Споры вокруг искусства не означают ровным счетом ничего. Бесспорно лишь количество проданных экземпляров. Если продано на один экземпляр больше – значит, книга чуть лучше. Это очевидно.

Мы можем простить художнику его гениальность, при условии, что она обеспечивает высокие продажи.

Всякий шедевр стоит очень дорого[1].

Евгений Евгеньевич Падишах

______________________________________________________________________________________________________________________

[1] Я думаю, все поняли, что первоисточник «Манифеста» - знаменитое предисловие к «Портрету Дориана Грея» Оскара Уайльда.

Глава первая (в двух действиях). Падишах и Глупов. Действие первое

Евгений Евгеньевич Падишах. Василий! Вергилий! Ну где ты там? ... Весёлый!

Василий Глупов. То есть я. Вечно вы меня именуете всяко-инако.

Падишах. Это потому, что я люблю вариации[1]. Только фамилия у тебя глупая – вариациям не поддается.

Глупов. Я хотел сменить, но ничего толкового не придумал. Да оно и ни к чему. Глуповым родился, Глуповым живу, Глуповым и помру.

Падишах. И очень глупо. А вот кое-кто родился Нормой Джин, а умер Мэрилин Монро.

Глупов. Ну, особого счастья ей это не принесло.

Падишах. Ишь ты, счастья захотел. А как же все эти аплодисменты, поклонение и тому подобное?

Глупов. Предпочитаю хороший счет в банке.

Падишах. Может быть, ты и прав, хотя Мэрилин и прелестна. Живи она сегодня, и наверняка была бы со мной, а не с этим, как там его…

Глупов. Кеннеди?

Падишах. Вот-вот. Женщин тянет к деньгам и власти, и к власти, пожалуй, даже больше, чем к деньгам. Женщины восхитительно примитивны и поэтому обожают жестокость. Мы им подарили свободу, но они всё равно по сути своей остаются рабынями и не могут обходиться без господина. Они любят, чтобы ими руководили…[2]

Глупов. Смотрите, Евгений Евгеньевич, за такие разговоры сегодня подвергают публичному бичеванию.

Падишах. Ну, мы ведь сейчас одни, а один мужчина всегда поймет другого.

Глупов. Возражений не имею.

Падишах. Ах ты маленький отважный Васюткин, вечно соглашающийся со своим господином. Не слишком ли это женственно? Смотри, а то впредь я буду называть тебя Василисой.

Глупов. Если вам желательно…

Падишах. Да, мне желательно. Или вот еще придумал - Вассалий. Ха-ха. Вассалий – вот ты кто.

Глупов. Знаете, есть предел терпения и у таких терпил, как я. И я не потерплю никаких вассалиев.

Падишах. И что ты сделаешь?

Глупов. Я… Я…

Падишах. Ну, хорошо, хорошо, не буду злоупотреблять своей властью. С другой стороны, кто не злоупотребляет своей властью, тот и не имеет ее. Но всё же не стоит доводить вассалов до крайности, - даже и вассалиев. Ха-ха. Всё, всё, больше не буду. Отныне я буду называть тебя исключительно уважительно – Васькой. Годится?

Глупов. Моего согласия вам не требуется. Кстати, а вы не думали, что я про себя тоже как-нибудь вас «называю»?

Падишах. Эх, Васька, Васька, запомни на всю жизнь: рабовладельцы не склонны вникать в психологию своих рабов.

Глупов. Значит, я для вас только раб?

Падишах. Нет, милый мой, не только. По-моему, ты преоригинальный тип, да и вообще, с тобой не так скучно жить. Доволен?

Глупов. Верному рабу кинули подачку – он и доволен.

Падишах. Ну тогда к делу. Что там у тебя? Что-нибудь стоящее, или так?

Глупов. Стоящее.

Падишах. Любопытно.

Глупов. Более чем любопытно.

Падишах. А, свинка откопала трюфель? Похвально, похвально.

Глупов. Работать на вас просто одно удовольствие – столько всего приятного о себе услышишь, – но свинкой вы меня, кажется, еще не называли.

Падишах. Я приберегал это лестное сравнение специально для торжественного случая.

Глупов. И он настал, уж поверьте.

Падишах. Да я уж поверил.

Глупов. Такой случай выпадает раз в сто лет – да и не каждые сто лет.

Падишах. Слушай, Васька – я уже начинаю понемногу закипать. Не уподобляйся тому типу, который всех интриговал-интриговал, да так ничем и не разродился.

Глупов. Что за тип такой?

Падишах. А вот послушай.

История про глубинные мотивы

Жил на свете человек, который ни одного действия не мог совершить в простоте, но на всё у него были какие-то тайные, непонятные причины. Вот, допустим, начал он совершать пробежки по утрам. Ну, пробежки и пробежки – дело хорошее, но и достаточно обыденное. Он, однако, говорил о своих пробежках так:

«На самом деле за этим скрываются еще более глубокие мотивы – для чего я это всё делаю, но я их озвучивать не буду, потому что у каждого человека есть какое-то личное пространство, которое и должно всегда оставаться личным, неприкосновенным, а не выставляться напоказ. Для меня пробежка – лишь первый шаг на пути к той цели, которая… о которой я вам пока что ничего не скажу, потому что цель эта слишком сокровенная, чтобы ею делиться. Но впоследствии, может быть, всё это и разовьется в то, что мне хочется. Может быть, тогда я и поделюсь с вами тем, чем пока что мне не хочется делиться, поскольку оно слишком сокровенно».

И так у него было со всем. Поступит ли он в университет – на это у него есть некие скрытые глубинные причины; запишется ли он в библиотеку – опять не без сокровенных причин; придет на дружескую вечеринку – «я пришел сюда не просто так, но мне это необходимо для…» - и он глубокомысленно улыбался – мол, ему понятно для чего, а вам это не может быть понятно; вылетит из универа – и здесь неозвучиваемая вслух причина есть, а не то, чтобы он просто вылетел по неуспеваемости; устроится на работу – не просто так, но «он продолжает двигаться к своей сокровенной цели». Даже и в туалет он ходил не за тем или, точнее сказать, не только за тем, за чем туда ходят все нормальные люди, но и для чего-то еще, а для чего? – для всех это оставалось загадкой. Наконец, прожив сорок лет, наш таинственный человек вдруг взял, да и покончил с собой. И даже никакой пояснительной записки не оставил. Зачем он это сделал? Никто не понял. Но уж, наверное, не без глубинной причины. Конец истории. Так что смотри, не увлекайся «таинственностью», а то закончишь, как этот человек.

Глупов. Хорошо, пожалуй, дальше интриговать действительно нет смысла. Вот только для начала я хотел бы попросить прибавочку к зарплатке. Поверьте, информация, которой я владею, стоит прибавки.

Падишах. Постой, Васечкин – неужели ты мало получаешь? Да я только за последний год, по-моему, уже раза два тебе зарплату повышал, да еще бонусы всякие…

Глупов. Нет, получаю я немало, но как с вами, с тузами, себя сравнишь, так всё нищей букашкой самому себе представляешься. Хочу, понимаете ли, иметь столько, чтобы можно было чемодан денег в реку кинуть. Кинуть, смотреть, как он тонет, и улыбаться.

Падишах. У тебя такой жест не получится – размаху личности не хватит. Да и кто ж нынче с чемоданами денег ходит? Сейчас всё на карточках.

Глупов. Э, нет. Я люблю всё натуральное. Я как деньги на карточку получу, какую-то часть обязательно обналичиваю. Всё в пачечки соберу, на кровати разложу и любуюсь сижу. Так что чемодан денег у меня уже и сейчас почти имеется.

Падишах. Умеешь ты иногда удивить. Казалось бы, два часа тебя знаешь – и всё о тебе узнал, а ты через год вдруг такой фортель отпустишь, такую пенку отмочишь, такое коленце выкинешь…

Глупов. А как же. Может, я только по вторникам и средам Васька Глупов, а по четвергам я, может, какой-нибудь… какой-нибудь такой…[3] ну, словом….

Падишах. Словом, неважно.

Глупов. Конечно, неважно. Мы люди маленькие, ничтожные…[4]

Падишах. Ты мне вот что скажи, маленький и ничтожный Васюнчик. Зачем тебе вообще деньги?

Глупов. Как это – зачем?

Падишах. Ну на что ты их тратишь? У тебя ведь нет никакой фантазии. По хорошему, тебе и зарплаты никакой не полагается – работал бы у меня секретарем за еду и жилье – вполне с тебя довольно[5]. Суббота-воскресенье – выходные, двухнедельный отпуск за мой счет. А, как? – заманчивая картина?

Глупов. Картина… Забавно, что вы про картину сказали… А что до денег, то были бы гроши, а как потратить... Вот вы меня со свинкой сравнили – я, наверное, свинка и есть, ну так ведь на всякое свинство деньги-то и нужны. Пришел я, например, в дорогой ресторан. «Вам чего?» – спрашивают. Я отвечаю: «Мне фуа-гра, пожалуйте». Несут фуа гра. «Чего-нибудь еще?» - спрашивают, а я говорю: «Том Ям Кунг, пожалуйте». Несут Том Ям Кунг.

Падишах. Это еще что такое?

Глупов. Не знаю, не заказывал еще, но, говорят, есть такая штука. В общем, съедаю ентот самый Том Ям Кунг. «А что на десерт?» – спрашивают. А я уточняю: «Пирожное эдельвейс у вас имеется?» Они говорят: «Нет, не имеется». Тогда я этаким немного разочарованным голосом говорю: «Ну, хорошо, раз у вас нет эдельвейса, несите мне тогда, пожалуйста, пирожное макао». И что? – несут, миленькие, макао, и всё, что захочу, всё принесут. Не красота разве? Или свинство? Невольно подумаешь – и отчего это всё, что разуму свинством представляется, самомнению нашему, а также желудку и всяким прочим телесным частям - сплошь красотой?[6]

Падишах. Да ты еще, не дай бог, философствовать начнешь!

Глупов. Отчего бы и нет. А то придешь еще в какое-нибудь специальное местечко, а там такие особые кастинги для моделей…

Падишах. Э, брат, это уж ты меня уволь, я в свое время на эти кастинги находился – никакого здоровья не хватит... Уж на что я из гедонистов гедонист, а и то с души воротит.

Глупов. Но красота-то какая! – то есть свинство, я хотел сказать. Свинство такое, что ни в сказке сказать ни пером описать. Когда в одной комнате соберется этак тридцать «моделей» и…

Падишах. Говорю же - меня не интересуют физиологические подробности. И что ты, прямо… Зря я вообще этот разговор начал.

Глупов. А всё от денег. Нищих на такие эксклюзивные мероприятия не приглашают. К тому же я, как вы знаете, женщин отчего-то не привлекаю…

Падишах. Да ты и мужчин не привлекаешь.

Глупов. Очередное вам великое спасибо! Так вот, хоть никого я и не привлекаю, но с деньгами каждый стерпится, - даже и такое маленькое и ничтожное насекомое, каковое аз есмь. А вы спрашиваете – для чего деньги? Для всего.

Падишах. В общем, всё с тобой понятно. Какой ты во вторник и в среду мелкий пакостник есть, такой же точно и в четверг. И за что тебе при этом ТАКОЙ талантище дан[7] – понять не могу.

Глупов. Да я же вам говорил – для смеху и дан. Тот парень наверху, с седой бородой – большой шутник, видно.

Падишах. Думаешь, Он с седой бородой?

Глупов. Всенепременно. Если уж Бог шутит, то он шутит до конца[8]. Представляли меня старцем с седой бородой? – таким и буду. Ха-ха.

Падишах. Ишь, разговорился…. Ты я вижу и богослов, и философ, и ритор у нас[9]… Ну да шутки в сторону. Ты до сих пор так и не поведал, что за трюфель ты там раскопал.

Глупов. А вы так и не пообещали мне прибавочку к…

Падишах. Будет тебе прибавка. На сто эдельвейсов хватит.

Глупов. Тогда слушайте. Есть такой город – Сосновый Бор - слышали?

Падишах. Не слышал.

Глупов. Оно и немудрено, город небольшой, но с некоторыми странными аномалиями. Я думаю, это оттого, что там рядом ЛАЭС - атомная станция. Собственно, от станции город и разросся, со всеми его аномалиями. Впрочем, насчет связи аномалий с атомной энергией, это так – фантазии, а что до реалий, то реалии таковы: в городе этом наблюдается повышенная концентрация членов ГКП на душу населения – их там так много, что это трудно объяснить. И лучшие читатели там, и несколько авторов. И вот я как-то решил в этот город съездить – от нечего делать просто. Погулять, посмотреть, понюхать, чем в воздухе пахнет. Приехал, значит, гуляю, смотрю, принюхиваюсь. Город, надо сказать, красивейший. В зелени всё просто утопает. Маяковский бы подумал, что прямо в коммунизм попал - Город-сад, не иначе. Ну, я-то человек, испорченный мегаполисом – меня все эти красоты природы дольше десяти минут не впечатляют… Погулял вволю, стало скучно. Спрашиваю я, значит, у прохожего: какие у вас тут достопримечательности? А вот есть, говорят, Андерсен-град - город-сказка для детей. Пошел смотреть. Действительно, милый такой городок: ратушные башни, домики в средневековой стилизации, русалочка присела у бассейна, изваяние стойкого оловянного солдатика стоит, и сам Ганс Христиан со стены горельефом смотрит. Любопытный такой городишко, только больно маленький – за пять минут всё осмотреть можно. Спрашиваю у другого прохожего: что у вас еще достопримечательного имеется? Да, говорит, больше ничего, разве что вот церковь есть красивая возле «Перекрестка» – если интересуетесь. Ну, мне делать-то нечего, пошел смотреть церковь. Дошел минут за пятнадцать (город небольшой – всё рядом), смотрю – и вправду красивая. Посмотрел минут пять и думаю про себя: «Чего это я – достопримечательности, что ли, сюда приехал осматривать?» А был у меня адресок в кармане – улица Ленинградская, дом … - в этом доме сразу два читателя из ГКП проживают (номер первый и номер 67) – и даже не знают, что они в одном доме живут. Потеха с этими гэкапистами. Ну, адресок, значит, у меня имеется, только что толку? Что я, знакомиться с ними, что ли, приехал? Зачем? Да и не тот я человек, который с ходу с кем-то познакомиться может. В общем, адресок у меня имеется, а к чему он мне – понять не могу. И всё равно, решил я этот дом найти, посмотреть - что там да как. На месте, мол, соображу. Порасспрашивал – как дойти? – говорят: «К мэрии идите, рядом с мэрией - Художественный музей, а рядом с музеем и дом». Пошел я, значит. Прошел чудной дорожкой по лесу, потом мимо внушительного здания, в котором сразу угадывалось местопребывание власти, а потом, смотрю, правда - «Художественный музей». Пришел, куда шел. Что делать дальше – решительно непонятно. Соображаю, соображаю – ничего не соображается. Так бы и уехал, наверное, да вот вдруг подумал: «А зайду-ка я в музей. Делать-то всё равно нечего».

Подхожу к двери, дергаю – не открывается. Еще раз дергаю – всё равно не открывается. Тут же расписание висит: «Музей работает с понедельника по субботу: с 9 до 18. Воскресенье выходной». Сейчас понедельник, четыре часа дня, музей должен быть открыт. Смотрю – нет ли звонка какого? - но ничего похожего ни на звонок, ни на переговорное устройство не видно. Дергаю дверь еще раз – закрыто наглухо. Закрыто, ну и бог с ним, думаю, и хочу уже уйти, но с той стороны двери вдруг какое-то шевеление, а вскоре уже к двери подходит женщина и открывает ее. «Вам чего?» - спрашивает, причем не сказать, чтобы слишком любезно. «Пришел в музей», - говорю. Она на меня так недоверчиво посмотрела и, словно бы через силу, пустила внутрь. Проходим в совершенно пустой холл. Я смотрю, где тут касса или гардероб – не видно ни того, ни другого. Женщина садится за стол и говорит: «У нас вход платный», - словно бы надеясь, что, узнав об этом, я мгновенно испарюсь. Но я уж решил довести дело посещения музея до конца. «Хорошо, говорю, что платный», - и протягиваю ей сто рублей. Тут женщина совсем растерялась и, сказав мне: «Подождите минутку», - удалилась вглубь помещения, открыла какую-то дверь и пропала, чтобы через две минуты появиться в сопровождении еще двух женщин. Все они были немного похожи друг на друга, как, наверное, похожи друг на друга все музейные работники. Пожилые, с приятными, но строгими чертами лица, стопроцентная интеллигентность – ну, всё время с культурой общаются, так сказать. Одна из женщин тут же отрекомендовалась директором музея и спросила: «Вы к нам?» Я говорю: «Безусловно». - «Просто решили зайти?» - «Да, - говорю, - просто решил зайти». – «Вы приезжий?» - спрашивает. – «Да нет, отчего же, – соврал я, – местный». Сам не знаю, зачем я иногда вру, как-то само собой выходит. «А, - говорит она, - по-моему, вы здесь уже были». - «Нет, - отвечаю, - я здесь в первый раз».

Ведем мы, значит, такой разговор, а они на меня втроем в это время прямо во все глаза смотрят – что это за чудо такое к ним пожаловало! В общем, я так понял, что я стал их первым самостоятельным (то есть пришедшим по собственной воле, а не, скажем, принудительно пригнанным в составе школьной экскурсии) посетителем за последний год, а может быть, и годы. Ну, опять я протягиваю свои сто рублей первой из увиденных мною женщин, она начинает усиленно рыться в столе и выискивает в конце концов билеты. Я жду, что она или даст мне с моих ста рублей сдачи, или скажет, что билет стоит дороже, но нет, она просто взяла сто рублей - то ли билет действительно столько стоит, то ли сколько денег им ни дай – такой цена билета и будет. Директор музея тем временем продолжает разговаривать со мной: «Раз уж вы решили к нам зайти, то я хочу подарить вам экскурсию. Вот, Наталья Андреевна будет вашим гидом по музею», - это она про третью женщину (я не помню, как ее в точности звали, для упрощения привожу первое пришедшее в голову имя-отчество). Одна, значит, как бы на кассе сидит, другая директорствует, а третья экскурсии проводит. А на самом деле, сидят они тут втроем с утра до вечера, чаи гоняют. Скучно им, должно быть, ну а тут я и подвернулся – всё событие. Вроде как заключенному, которому каждый день дают на обед один и тот же жиденький суп, вдруг подают другой, да отменно наваристый.

Вообще-то, я не очень обрадовался, что ко мне приставили экскурсовода, ну да не лезть же в бутылку, - и потом вся ситуация меня забавляла. Эта Наталья Андреевна (которая не Наталья Андреевна) проводит меня, значит, непосредственно в музей. Такой себе стандартный зал: картины на стенах висят… ну, были в музеях, знаете. Хожу я, в общем, на картины посматриваю, разъяснения получаю.

Падишах. Воображаю, что там за картины…

Глупов. Не скажите, Евгений Евгеньевич. Вы такого художника – Владимира Маслова, знаете?

Падишах. Хочешь сказать, у них там Маслов висит?

Глупов. Целых три картины: композиция номер один, два и три. Видимо, их так за неимением названий назвали.

Падишах. Неисповедимы пути картинок. А Маслова я мог бы и лично знать, во всяком случае, видеть доводилось. Бугай такой здоровенный, с Волги откуда-то. Ему бы штанги тягать, а он – в искусство… Но мы с ним не сошлись – он, понимаешь ведь, «Художник», творец, а я-то, по их жаргону, картинки малюю – будто бы они не малюют. Но нет, куда там - они творят! Ну, раз ты такой творец, то и виси теперь в Сосновоборском музее, куда никто не заходит.

Глупов. А меня его картины впечатлили: вроде бы просто зимние пейзажи, а такая неистовость души с полотен кричит – как будто бы он эти картины крючьями из себя вытаскивал.

Падишах. Вот-вот, все эти «творцы» не успокаиваются, пока до крючьев дело не дойдет. Пока душу себе и зрителю не надорвут, всё у них - «не творчество». А по-моему, весь их душевный якобы надлом – от алкоголизма. И не больше. Этот Маслов, кстати, говорят, за бутылку свои картинки раздавал.

Глупов. Наталья Андреевна мне о том же рассказала, и много чего еще. Один раз его, то есть Маслова, лучшие картины, которые он сам же тщательно и отбирал, погрузили на лодку и повезли на выставку. Один его хороший знакомый повез. Лодка перевернулась, картины все утопли. «Ты, старик, извини, что так вышло, – говорит ему знакомый. - Все картины твои утонули, да я и сам чуть не утоп»[10]. Вроде как порадоваться за него надо, что он-то хотя бы жив остался.

Падишах. Наш человек.

Глупов.Я тоже так подумал. Антикультурная диверсия по высшему разряду.

Падишах. А что Маслов?

Глупов. Что Маслов? – пять лет после этого кисть в руки не брал – вот что.

Падишах. Ха-ха. Так их, творцов. Сами на мучения напрашиваются, так что пусть и не жалуются, как припечет. Ну, что еще в музее интересного?

Глупов. Вы, Евгений Евгеньевич.

Падишах. В каком смысле – я?

Глупов. В прямом. Ваши картины там тоже висят. И тоже – три штуки.

Падишах. Это что же за картины?

Глупов. Одна в импрессионистском стиле, другая – в сюрреалистическом, а третья – в авангардном. Давно, кстати, хотел у вас спросить – какой стиль все-таки «ваш»?

Падишах. Как любят говорить художники – ответ на этот вопрос можно получить только в процессе творчества. При этом надо сварганить этакую страдальчески-многозначительную мину, а потом добавить: но всё равно точный ответ получить нельзя, всегда остается какая-то недосказанность… О, я все эти их монологи наизусть знаю, и сам иногда пользуюсь. Так что – изучай, Васса, изучай; может, под конец жизни и поймешь, что же все-таки я хотел своим творчеством (тут Евгений Евгеньевич действительно состроил пародийно страдальчески-многозначительную мину) сказать.

Глупов. А хотите узнать, что про вас сказала Наталья Андреевна?

Падишах. Валяй.

Глупов. «А это Евгений Евгеньевич Падишах. В свое время очень известный художник был - и не только у нас, но и за границей. После смерти, однако, творчество его как-то, в основном, забылось».

Падишах. После смерти?

Глупов. Да-да. Я специально спросил – когда же вы умерли?

Падишах. И когда же?

Глупов. Говорят, в начале 2000-ых.

Падишах. Ха-ха. Жаль, меня там не было. Очень жаль. После смерти! А как именно я умер – не спросил?

Глупов. Нет.

Падишах. Ладно, в другой раз спросишь… А бродят мои картинки по свету; бродят, родимые. Оно и не удивительно. Я один раз знаешь какую задачу перед собой поставил? – в день по картинке. А характер-то у меня есть – ну и малюю себе. За год четыреста картинок намалевал – во всех мыслимых стилях и техниках. Перевыполнил план. Потом полгода кисть в руки не брал – прямо как Маслов твой. Правда, я всё больше по ресторанам ошивался, но кто знает, может быть, в это время моя душа… (тут он опять скорчил комически-страдальческое лицо). Эх, неплохое было времечко. Одну мою картину на международном аукционе за пятьдесят тысяч долларов купили. Представляешь, четыреста картин – и за каждую бы по пятьдесят тысяч! – и жить бы можно, а?

Глупов. Еще бы. Тогда можно было бы живопись и не бросать.

Падишах. Всё равно бросил бы. Надоело мне. А имя-то гремело.

Глупов. Вот и Наталья Андреевна о том же. «Гремело, говорит, имя – сейчас забыто, а завтра, может, опять загремит – такое, мол, часто бывает».

Падишах. Еще как бывает. Этим ценителям лишь бы имя было, - так они сразу оценят. А имени нет – и пробивайся как хочешь. Насмотрелся я на эту публику – и на «творцов», и на «ценителей». Кого гением назначат, тот и гений. Меня чуть-чуть не назначили… Ну, что еще интересного в твоем музее? – хотя, после меня, что там еще может быть интересного?

Глупов. Почти ничего… Кроме самого главного. Это ведь всё введение было, а до основной части повествования мы только-только дошли.

Падишах. Вот как.

Глупов. Именно так. В общем, осмотрел я вроде бы всю выставку – минут этак за двадцать. Хочу уходить, а у выхода замечаю, что одна часть зала оказалась мною неохваченной – точнее даже, неосмотренной оказалась одна стена, спрятавшаяся в угловом закутке; этот закуток так ловко сконструирован, что из зала его и не видать. Я, значит, спрашиваю у гида: «А там тоже какая-то картина есть?» - а она вдруг страшно замялась и вместо ответа выдала какое-то невнятное бормотание. «Есть там картина или нет?» - спрашиваю я еще раз. «Картина-то есть, но смотреть ее не стоит», - отвечает мне Наталья Андреевна и чуть только не подталкивает меня к выходу. Но мне, понятное дело, стало любопытно – чего это меня так спроваживают вдруг. В общем, прошел я в этот закуток, повернулся к стене и увидел…

Падишах. Не иначе как утерянный шедевр Леонардо да Винчи.

Глупов. Смейтесь, смейтесь. Я увидел нечто еще более любопытное. Что-то такое, что вам и в голову не придет.

Падишах. Слушай, Василий, я признаю, что история твоя весьма любопытна, но всё же пора бы уже и…

Глупов. Карты на стол выложить?

Падишах. Да.

Глупов. Выкладываю. Это был портрет.

Падишах. Дориана Грея?

Глупов. Нет, не Дориана Грея, хотя мыслите вы в правильном направлении. «Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица, казалось, были схвачены в минуту судорожного движенья и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в широкий азиатский костюм. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и всё старательное тщание свое художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью».

Падишах. Ты, я смотрю, прямо художественным критиком заделался.

Глупов. Да нет, Евгений Евгеньич, это не мои мысли, это прямая цитата.

Падишах. Откуда?

Глупов. Неужели не помните?

Падишах. Ты же меня хорошо знаешь. Если я чем и горжусь, так это тем, что сумел-таки выбросить из головы весь этот культурный балласт, которым нас так основательно загружали и загружают на протяжении всей жизни. Ну, так откуда цитата?

Глупов. Из «Портрета» Гоголя.

Падишах. Откуда?

Глупов. Чего это вы так вздрогнули?

Падишах. Не твоего это ума дело, Висюлькин (отметим, что голос Падишаха, до сих пор неизменно насмешливый, вдруг резко посерьезнел). Так к чему ты вдруг стал «Портрет» цитировать?

Глупов. А к тому, Евгений Евгеньевич, что этот самый портрет из «Портрета» Гоголя и висит сейчас в Сосновоборском художественном музее.

Падишах. Что ты городишь! Как он мог там оказаться? Как это вообще возможно?

Глупов. Ну, это уж я не знаю – как? Я излагаю факты - и только.

Но, прежде чем продолжать эту историю, я (то есть автор, а не Вася Глупов) должен вкратце пересказать историю портрета из повести Гоголя. Понимаю, все культурные люди и так должны бы ее знать, во всяком случае, в России, но я уже неоднократно отмечал, что имею в виду не только отечественного, но и иностранного читателя, а иностранцы, хотя и знают творчество Гоголя, но зачастую не так хорошо, как следовало бы. Их всё больше почему-то «Нос» и «Записки сумасшедшего» прельщают, а про «Портрет», уверен, многие и слыхом не слыхивали. В общем, если бы речь действительно шла о «Портрете Дориана Грея», я бы счел, что всем и так всё понятно, а вот что касается «Портрета» Гоголя – тут у меня уверенности нет. А потому – краткий пересказ (а лучше бы вам, конечно, немедленно прочитать или перечитать «Портрет»).

История портрета

Жил некогда в Коломне (окраина Петербурга) один ростовщик, - существо во всех отношениях необыкновенное. Он ходил в широком азиатском наряде; темная краска лица указывала на южное его происхождение, но какой именно был он нации: индеец, грек, персиянин, об этом никто не мог сказать наверно. Высокий, почти необыкновенный рост, смуглое, тощее, запаленое лицо и какой-то непостижимо-страшный цвет его, большие, необыкновенного огня глаза, нависшие густые брови отличали его сильно и резко от всех пепельных жителей столицы. Этот ростовщик отличался от других ростовщиков уже тем, что мог снабдить какою угодно суммою всех, начиная от нищей старухи до расточительного придворного вельможи. Пред домом его показывались часто самые блестящие экипажи, из окон которых иногда глядела голова роскошной светской дамы. Молва по обыкновению разнесла, что железные сундуки его полны без счету денег, драгоценностей, бриллиантов и всяких залогов, но что однакоже он вовсе не имел той корысти, какая свойственна другим ростовщикам. Он давал деньги охотно, распределяя, казалось, весьма выгодно сроки платежей. Но какими-то арифметическими странными выкладками заставлял их восходить до непомерных процентов. Так, по крайней мере, говорила молва. Но что страннее всего и что не могло не поразить многих – это была странная судьба всех тех, которые получали от него деньги: все они оканчивали жизнь несчастным образом, так что со временем стали считать ростовщика сущим дьяволом по плоти.

В той же Коломне жил один художник-христианин, самоучка, но большого таланта - это был твердый характер, честный, прямой человек, даже грубый, покрытый снаружи несколько черствой корою, не без некоторой гордости в душе, отзывавшийся о людях вместе и снисходительно, и резко. «Что на них глядеть, - обыкновенно говорил он, - ведь я не для них работаю. Не в гостиную понесу я мои картины, их поставят в церковь».

Одна из работ заняла его сильно. Не помню уже, в чем именно состоял сюжет ее, знаю только то, что на картине нужно было поместить духа тьмы. Долго думал он над тем, какой дать ему образ; ему хотелось осуществить в лице его всё тяжелое, гнетущее человека. При таких размышлениях иногда проносился в голове его образ таинственного ростовщика, и он думал невольно: «Вот бы с кого мне следовало написать дьявола». Судите же об его изумлении, когда один раз, работая в своей мастерской, услышал он стук в дверь и вслед за тем прямо вошел к нему ужасный ростовщик. Он не мог не почувствовать какой-то внутренней дрожи, которая пробежала невольно по его телу.

- Ты художник? - сказал он без всяких церемоний.

- Художник, - ответил художник.

- Хорошо. Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь ли ты нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно как живой?

Художник подумал: «Чего лучше? Он сам просится в дьяволы ко мне на картину». Они уговорились во времени и цене, и на другой же день, схвативши палитру и кисти, художник уже был у ростовщика.

«Экая сила! - повторил он про себя. - Если я хотя бы вполовину изображу его так, как он есть теперь, он убьет всех моих святых и ангелов; они побледнеют пред ним. Какая дьявольская сила! Он у меня просто выскочит из полотна, если только хоть немного буду верен натуре. Какие необыкновенные черты!» - повторял он беспрестанно, усугубляя рвенье, и уже видел сам, как стали переходить на полотно некоторые черты.

Но, чем более он приближался к ним, тем более чувствовал какое-то тягостное, тревожное чувство, непонятное себе самому. Однако несмотря на то, он положил себе преследовать с буквальною точностью всякую незаметную черту и выраженье. Прежде всего занялся он отделкою глаз. В этих глазах столько было силы, что, казалось, нельзя бы и помыслить передать их точно, как были в натуре. Но во что бы то ни стало, он решился доискаться в них последней мелкой черты и оттенка, постигнуть их тайну… Но как только начал он входить и углубляться в них кистью, в душе его возродилось такое странное отвращение, такая непонятная тягость, что он должен был на несколько времени бросить кисть и потом приниматься вновь. Наконец, уже не мог он более выносить взгляда с полотна, он чувствовал, что эти глаза вонзались ему в душу и производили в ней тревогу непостижимую. На другой, на третий день это было еще сильнее. Ему сделалось страшно. Он бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать с него. Надобно было видеть, как изменился при этих словах странный ростовщик. Он бросился к нему в ноги и молил кончить портрет, говоря, что от сего зависит судьба его и существование в мире, что уже он тронул своею кистью его живые черты, что если он передаст их верно, жизнь его сверхъестественною силою удержится в портрете, что он чрез то не умрет совершенно, что ему нужно присутствовать в мире. Художник почувствовал ужас от таких слов: они ему показались до того странны и страшны, что он бросил и кисти, и палитру, и бросился опрометью вон из комнаты. Мысль о том тревожила его весь день и всю ночь, а поутру он получил от ростовщика портрет, который принесла ему какая-то женщина, единственное существо, бывшее у него в услугах, объявившая тут же, что хозяин не хочет портрета, не дает за него ничего и присылает назад. Ввечеру того же дня узнал он, что ростовщик умер и что собираются уже хоронить его по обрядам его религии. Всё это казалось ему неизъяснимо-странно. А между тем с этого времени произошла в характере его ощутительная перемена: он чувствовал неспокойное, тревожное состояние, которому сам не мог понять причины, и скоро произвел он такой поступок, которого бы никто не мог от него ожидать. С некоторого времени труды одного из учеников его начали привлекать внимание небольшого круга знатоков и любителей; художник-христианин видел в нем талант и оказывал ему за то свое особенное расположение. Вдруг почувствовал он к нему зависть. Всеобщее участие и толки о нем сделались ему невыносимы…

Но судьба этого художника, автора Портрета, нам сейчас не так интересна, равно как и судьба его ученика, а интересна нам судьба другого художника – некоего Чарткова. А жил на свете такой человек – молодой, бедный, одаренный, но никому не известный петербургский художник. И однажды в картинной лавочке он зачем-то приобрел портрет неизвестного старика с лицом бронзового цвета… Пришел домой, в свою нищенскую каморку, забылся тяжелым сном, а во сне увидел, как старик вышел из портрета: он сел почти у самых ног его и вслед за тем что-то вытащил из-под складок своего широкого платья. Это был мешок. Старик развязал его и, схвативши за два конца, встряхнул: с глухим звуком упали на пол тяжелые свертки в виде длинных столбиков; каждый был завернут в синюю бумагу и на каждом было выставлено: 1000 червонных. Высунув свои длинные, костистые руки из широких рукавов, старик начал разворачивать свертки. Золото блеснуло. Как ни велико было тягостное чувство и обеспамятевший страх художника, но он всматривался весь в золото, глядя неподвижно, как оно разворачивалось в костистых руках, блестело, звенело тонко и глухо, и заворачивалось вновь. Тут заметил он один сверток, откатившийся подалее от других, у самой ножки своей кровати. Почти судорожно схватил он его и, полный страха, смотрел, не заметит ли старик. Но старик был, казалось, очень занят. Он собрал все свои свертки, уложил их снова в мешок и, не взглянувши на него, ушел за ширмы. Сердце билось сильно у Чарткова, когда он услышал, как раздавался по комнате шелест удалявшихся шагов. Он крепко сжимал в своей руке отпавший сверток, дрожа всем телом за него, и вдруг услышал, что шаги вновь приближаются к ширмам – видно, старик увидел, что не достает одного свертка…

В общем, всё это оказалось сном, хотя и было совсем на сон непохоже. Но на следующий день, когда к нему пришел квартальный - по поводу выселения его из занимаемой им жалкой каморки - так вот, этот квартальный как-то так стиснул раму, что боковые досточки вломились во внутрь, одна упала на пол и вместе с нею упал, тяжело звякнув, сверток в синей бумаге. Чарткову бросилась в глаза надпись: 1000 червонных. В общем, сон оказался не совсем сном; деньги, во всяком случае, были совершенно реальные. Голова закружилась у Чарткова…

Дальше известная история: подающий надежды, но бедный художник решил заделаться художником модным. Вскоре Чартков стал знаменит, но талант свой он совершенно погубил, что однажды ему и открылось, равно как открылось ему и то, что виною всему был злосчастный Портрет, обладающий, как мы уже поняли, фатальным свойством выявлять и пестовать все худшие качества человека. Тогда Чартков озлобился на весь свет, стал скупать шедевры живописи и уничтожать их. Всё чаще он становился жертвой ужасных припадков бешенства и безумия и вскоре умер, успев нанести, тем не менее, довольно существенный урон миру искусства.

А что портрет, спросите вы? А портрет этот однажды объявился на аукционе, более того, один из присутствующих рассказал страшную его историю, и когда все, столь заинтригованные, посмотрели туда, где он (портрет) должен был стоять… но его там уже не было. Пропал - и с тех пор более никто и никогда не видел этого портрета. До сего момента.

Конец истории Портрета

В нашей же истории Евгений Евгеньевич Падишах продолжает вести диалог с Василием Глуповым.

Падишах. С чего это ты вдруг решил, что это тот самый портрет?

Глупов. Да тут кто угодно бы решил – описание слишком памятное. И эти глаза – увидели бы вы эти глаза, и сами бы ни секунды не сомневались. А потом, вы ведь знаете о моей способности?

Падишах. Знаю, знаю. Объективная ценность любого художественного объекта… И что там твой арифмометр внутренний показывает? Шедевр это или как?

Глупов. А вы догадайтесь.

Падишах. Слушай, висельник…

Глупов. Хорошо, хорошо, не буду нагнетать... Минус сто.

Падишах. Минус? Это что значит?

Глупов. А то и значит – оценки они ведь и в минус уходить могут – редко, но такое случается. Минус сто – это значит, что ценность художественного объекта запредельна, но ценность эта отрицательна, что, в общем, нисколько и не должно нас удивлять. Эта картина – воплощение анти-искусства. Шедевр из анти-шедевров. Ядовитая Джоконда.

Падишах. Занимательно, весьма занимательно.

Глупов. Ну что, интересную историйку я вам поведал? Заслуживаю я прибавочки к зарплатке?

Падишах. Заслуживаешь, Василёк ты мой ненаглядный. Еще как заслуживаешь. Такую прибавку получишь, что и прибавить к ней уже будет нечего. А что там эта … Как ее там…

Глупов. Кто?

Падишах. Ну, гид твой по музею…

Глупов. А, Наталья Андреевна?

Падишах. Она самая. Что она тебе об этом портрете рассказала – как он к ним попал?

Глупов. Об этой картине, оказывается, уже давно дурная слава ходит – мотается она по разным провинциальным музеям, но нигде долго не задерживается. Чаще всего в запасниках пылится, а если и вывесят иногда, то почти сразу же и снимут – то посетители жаловаться начинают, а то самим музейным работникам не по себе становится. Вот и сосновоборскому музею ее как-то всучили – избавились, можно сказать, в порядке какого-то обмена, а теперь и тут не знают, что с этой картиной делать. Вроде и мастерство налицо, а вроде как и… В общем, повесили портрет, где никто его не видит – да в этом музее так и так никто его не видит; посетителей-то всё равно нет.

Падишах. Понятно. Слушай, Василий, дело-то серьезное. Мне нужна эта картина.

Глупов. Ясное дело, что нужна.

Падишах. Позарез нужна. Как румяна - Матрене, как пирожное - сластене; как книга - читателю, как мечта – мечтателю. Как зануде – рутина, пауку как его паутина. Как князю княжна - так вот нужна. Ты когда в музее был?

Глупов. Вчера и был.

Падишах. Вчера ты, значит, там был, а завтра эта картина должна вот тут вот висеть.

Глупов. Завтра не получится. Никак не получится.

Падишах. А я говорю, завтра.

Глупов. Эх, Евгений Евгеньевич – музей этот сосновоборский, конечно, не Лувр, а всё же, чтобы и оттуда картину украсть, какая-никакая, а подготовка потребуется. Человечка надо подходящего найти, сговориться – и человечку время хоть какое-то да понадобится.

Падишах. Ладно, договаривайся со своим человечком. Но только чтобы как можно быстрее… Пора устроить этого блуждающего ростовщика на постоянное место жительства.

Примечания:

[1] «- Феразпузиков.

- То есть – я.

- Ну а кто же еще?

- Вечно вы меня именуете всяко-инако.

- Это потому, что я люблю вариации». (Диалог между Воронцовым и Ферапонтиковым. «Следствие ведут ЗнаТоКи. Ответный удар»)

[2] Монолог лорда Генри Уоттона. (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея»).

[3] «— Петр Степаныч — астролом и все божии планиды узнал, а и он критике подвержен. Я пред вами, сударь, как пред Истинным, потому об вас многим наслышаны. Петр Степанович — одно, а вы, сударь, пожалуй что и другое. У того коли сказано про человека: подлец, так уж кроме подлеца он про него ничего и не ведает. Али сказано — дурак, так уж кроме дурака у него тому человеку и звания нет. А я, может, по вторникам да по средам только дурак, а в четверг и умнее его». (Разговор Федьки Каторжного со Ставрогиным. Ф.М. Достоевский. «Бесы»)

[4] «– Я думаю, вы очень ученый юрист? – осведомился я после того, как в течение нескольких минут созерцал его.

– Это я-то, мистер Копперфилд? О нет! – воскликнул Урия. – Я человек маленький, ничтожный… Я прекрасно сознаю, что я человек совсем маленький и ничтожный по сравнению с другими, – скромно сказал Урия. – И моя мамаша – человек маленький, смиренный. Жилище у нас маленькое, убогое, мистер Копперфилд, но все же нам есть за что быть благодарными. И мой отец прежде занимал место маленькое». (Чарльз Диккенс. «Жизнь Дэвида Копперфильда»)

[5] «— Вы чрезвычайно симпатичный старичок, Киса, но больше десяти процентов я вам не дам. Ей-богу, не дам. Ну, зачем вам, зачем вам столько денег?

— Как зачем? Как зачем? — кипятился Ипполит Матвеевич.

Остап чистосердечно смеялся и приникал щекой к мокрому рукаву своего друга по концессии.

— Ну что вы купите. Киса? Ну что? Ведь у вас нет никакой фантазии. Ей-богу, пятнадцать тысяч вам за глаза хватит… Вы же скоро умрете, вы же старенький. Вам же деньги вообще не нужны… Знаете, Киса, я, кажется, ничего вам не дам. Это баловство. А возьму я вас, Кисуля, к себе в секретари. А? Сорок рублей в месяц. Харчи мои. Четыре выходных дня… А? Спецодежда там, чаевые, соцстрах… А? Подходит вам это предложение?

Ипполит Матвеевич вырвал руку и быстро ушел вперед. Шутки эти доводили его до исступления». (И. Ильф. Е. Петров. «Двенадцать стульев»)

[6] «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, – знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит. Слушай, теперь к самому делу». (Знаменитый монолог Дмитрия Карамазова. Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы»)

[7] Талант Василия Глупова состоит в том, что он может безошибочно определять эстетическую ценность любого художественного объекта. Подробнее читай в романе «М.Ю.Л.».

[8] «— Это деловое письмо! — вскричал Аристарх. — Дай сюда!

— Да? Шиш! — Вера Сергеевна спрятала записку в сумочку. — Развратник. Спекулянт. Я те покажу — голубь!

— Да это мужчина писал, дура! Это однокурсник мой…

— Однокурсник? А почему же подпись — «Соня»?

— Псевдоним! Мы его в институте так дразнили.

— А почему «твоя Соня»?

Аристарх опять растерялся… И от растерянности больше обозлился.

— Плебейка, — сказал он зло и тихо. — Что, я тебя должен утонченному стилю обучать? Если люди шутят, то шутят — до конца. Если он подписался «Соня», то он последовательно написал «твоя». Твоя — это значит твой.

— Твой Соня?» (Василий Шукшин. «Энергичные люди»)

[9] «Один раз… три бурсака своротили с большой дороги в сторону, с тем чтобы в первом попавшемся хуторе запастись провиантом, потому что мешок у них давно уже был пуст. Это были: богослов Халява, философ Хома Брут и ритор Тиберий Горобець». (Н.В. Гоголь. «Вий»)

[10] ФИНБАН (сайт). Владимир Маслов.

Глава первая (в двух действиях). Падишах и Глупов. Действие второе

23 сентября 2020 года. Понедельник.

Падишах (рассматривая только что повешенный на стену портрет старика в азиатском костюме). Да, это тот самый портрет. Тот самый.

Глупов. Конечно, тот самый. А вы всё еще сомневались, что ли?

Падишах. Тот самый – это не «тот самый». Дело в том, что я этот портрет и сам раньше видел. Был я тогда молод и глуп и тоже, как Чартков, хотел стать «настоящим» художником. И тоже, как и ты, увидел я этот портрет в каком-то захолустном музее. Встретились мои глаза с этими вот глазами, и многое мне стало ясно. Всё стало ясно. Жить надо и радоваться жизни, а не угробливать ее за ради Искусства. Так мне это тогда стало ясно, что я прямо там, в музее, и расхохотался. Это ж надо: убиваться, чтобы потом, когда уже и не останется тебя, твои картинки висели на стенке, а проходящие мимо люди лениво на них посматривали. Ну не смешно?Даже если и в Эрмитаже твои картинки висят – всё равно смешно, а уж если еще в каком-нибудь захолустье… Нет, важно не то, где висят твои картины, важно то, где сидишь ты сам. Понял я это и пошел в ресторан - и заказал себе бокал хорошего вина.

Глупов. Какого?

Падишах. Неважно какого. Хорошего. И не перебивай меня, когда я толкаю программные спичи.

Глупов. Хорошо, не буду.

Падишах. Тогда я продолжу. Я вдруг понял, что всё, что я, лично я могу получить, имеет исключительно материальную или, точнее, зримую природу. Хорошая еда и питье, комфортное жилье, телесное общение, а если речь идет о том же искусстве, то только такое искусство ценно, которое не расстраивает нервы и способствует хорошему пищеварению. Плох тот фильм, который нельзя посмотреть после обеда. Такая вот гедонистически-эстетическая программа.

Глупов. Хорошая программа.

Падишах. А главное, слава нужна, причем слава прижизненная - потому что именно слава все блага тебе даст. Это я тогда, по молодости так думал, сейчас-то я предпочитаю в тени оставаться. Да и ко всякой там еде и комфорту я довольно равнодушен стал. Не совсем равнодушен, конечно, но мелковато это всё.

Глупов. Всё на этом свете мелковато.

Падишах. Всё, кроме власти. Властвовать и наслаждаться, оставаясь в тени – вот моя сегодняшняя программа. А тогда мне всё славы хотелось, аплодисментов. Конечно, когда тебе аплодируют – это и само по себе приятно. А вот когда приходится ухо себе отрезать – это кошмар. Бедный Ван Гог. Когда мне говорят о Художниках, я всегда о нем вспоминаю и мысленно говорю себе: «Нет уж, спасибо. Ван Гогом быть не желаю».

Глупов. Вы им и не стали (с иронией, не замеченной Евгением Евгеньевичем).

Падишах. Не стал, конечно. Я стал самим собой. Раньше я худел, с того времени – толстею; раньше всё переживал, а теперь – спокоен; раньше и ночей бывало не спишь, а теперь я свои восемь часов отхрапливаю так, что глядеть любо-дорого. И посмотри на меня – видел ли ты когда более цветущего, пышущего жизнелюбием человека?

Глупов. Нет, не видел. Вы, Евгений Евгеньич, спору нет – вы на свете всех милее, всех румяней и толстее (в скобках следует отметить, что Евгений Евгеньевич Падишах действительно был полон до такой степени, что другого человека его комплекции можно и прямо следовало бы назвать толстым – однако Евгений Евгеньевич носил свою полноту с такой легкостью и при этом внушал к себе такое почтение, что и называли его никак не толстым (или не дай бог жирным), но именно что внушительным (или еще солидным) – сам же он любил называть себя по-карлсоновски – «в меру упитанным мужчиной в самом расцвете сил»).

Падишах. Так и должен выглядеть Разумный Гедонист.

Глупов. Разумный гедонист… А гедонизм, что, бывает разумным и неразумным?

Падишах. Всё на свете бывает разумным, то есть ведущим к удовольствию, и неразумным, то есть приносящим страдания.

Глупов. И чем же разумный гедонизм отличается от неразумного?

Падишах. Это ты у Бахчи[1] спроси – он у нас главный спец по гедонизму. Кажется, он как-то так объяснял: разумный гедонизм – это когда объем удовольствия, получаемого в настоящем, максимизируется исходя из того, чтобы не уменьшать объем возможного удовольствия, могущего быть полученным в будущем.

Глупов. Слишком сложно для меня.

Падишах. Скажу проще: излишне не излишествуй.

Глупов. Всё равно сложно.

Падишах. О здоровье надо заботиться.

Глупов. Так бы сразу и сказали.

Падишах. Я так и говорю: расшатывать здоровье надо с умом, чтобы его надолго хватило.

Глупов. Получается: расшатывать здоровье, непрестанно заботясь о здоровье.

Падишах. Именно так. Это, брат, сложная наука, но Бахчи в ней преуспевает. У него даже и слово любимое… забываю всё время. Ах, да - нега. Нега! Надо же…

Глупов. А что такое нега?

Падишах. Тотальный расслабон.

Глупов. Так бы сразу и сказали. А у вас какое слово любимое?

Падишах. У меня-то? Я же сказал уже – власть. Властвуй всласть – вот мой девиз. После того, как ты осознаешь всю действенную силу своего приказа – ничто на свете уже не доставит тебе большего удовольствия. Имеющий власть имеет всё. Всем распоряжается, всё контролирует, от всего вкушает. В одной руке пучок молний, в другой – бокал с нектаром. Жизнь олимпийских богов. А людишки где-то там внизу копошатся – ожидают, что им на голову свалится. Кнутом их одарят или пряничком побалуют.

Глупов. А всё же слава лучше власти, сказали бы многие.

Падишах. Любой диктатор является главной звездой в своей стране.

Глупов. А всё же деньги лучше власти, сказал бы я.

Падишах. Когда у тебя есть подлинная власть, то и всеми деньгами на подвластной территории именно ты распоряжаешься.

Глупов. Слишком много забот у властителей.

Падишах. Тяжеловата шапка Мономаха – это верно. Ну так не каждому и дано. Мне – дано.

Глупов. В общем, и вас эта картина сбила с пути истинного.

Падишах. Наставила на путь истинный. Я ведь всё же не Чартков, сходить с ума не собираюсь, хотя, что касается уничтожения «подлинного» искусства - тут наши пути удивительным образом сходятся… Очевидно, всем художникам этот портрет подсказывает схожие мысли. Что это у тебя за газета в руках?

Глупов. Сосновоборский «Маяк».

Падишах. Что пишут?

Глупов. Статья: «Ограбление в музее». Я вам прочитаю: «В ночь с субботы на воскресенье был ограблен местный художественный музей. Вот что сообщила нам директор музея: «Наш музей не пользуется большой популярностью в городе, так что это ограбление стало для нас полной неожиданностью. Днем к нам не ходят, зато ночью вдруг пожаловали. Еще больше нас удивил выбор, сделанный преступниками. У нас есть довольно ценные экспонаты, например, картины Маслова или Падишаха, но грабители украли только одну картину – старинный портрет, который, хотя и относится специалистами к реалистической школе 19-го века, но те же специалисты говорят, что значительной художественной ценности портрет не имеет. Автор портрета так и вовсе неизвестен». Как пока что неизвестны и авторы ограбления, добавим мы от себя. Однако здесь есть зацепка. Вот что говорит экскурсовод музея: «Незадолго до ограбления к нам пришел довольно странный посетитель. Он внимательно осмотрел выставку, а особое его внимание привлек как раз этот портрет. Он очень долго и обстоятельно расспрашивал меня о нем и смотрел на него такими жадными глазами, как будто хотел унести с собой. А теперь я и думаю…». Что касается примет «странного посетителя», то они, по показаниям Натальи Андреевны, следующие: рост чуть ниже среднего, жидкие волосы, тусклые глаза, невыразительные черты лица…». Опять на меня напраслину возводят.

Падишах. Ха-ха. Как они там тебя описали? Тусклые глаза?

Глупов. Да, и жидкие волосы. Что значит – жидкие? Волосы как волосы. Гуще с возрастом не становятся, это правда.

Падишах. Не огорчайся, Варсанафий. Если тебя ищут, то иметь невыразительные приметы – это скорее хорошо, чем плохо.

Глупов. Пожалуй. А вы не боитесь прямо здесь портрет вешать?

Падишах. Чего же я буду бояться? Полиции, что ли?

Глупов. Нет, я не об этом. В глаза-то ему каждый день смотреть не боитесь? Или что ночью ростовщик опять начнет из картины выпрыгивать?

Падишах. Нет, не боюсь. По мне так ничего страшного в этом взгляде нет. Я вижу в них одну только истину. Одну-единственную подлинно-непреходящую истину: всё в этом мире тленно, так успей хоть немного порадоваться на своем веку. Как там поется в этом диковатом фильме: пора-пора-порадуемся на своем веку; красавице и кубку – счастливому клинку[2]. Правильно поется. Вообще, Дюма хороший писатель, недаром все эти серьезные критики, как его имя услышат, сразу кривятся…. Хотя кое-что страшноватое в этом портрете всё же имеется. Рядом с ним я себя чувствую примерно, как ты рядом со мной – вассалием, то есть. Жду приказаний, так сказать.

Глупов. А раму вы еще не проверяли?

Падишах. Зачем?

Глупов. Ну как же, Чарткова-то припомните. Из рамы ведь сверток с золотом выскочил. Может, там и еще есть?

Падишах. А мы сейчас проверим. Смотри, рама-то красивая, старинная. Ну, где тут у ней секрет?

Глупов. Давайте я посмотрю, Евгений Евгеньевич.

Падишах. Что ты трясешь? Вон, у тебя бумажка какая-то выпала.

Глупов. Это не у меня, это из картины.

Падишах. Ага, очередное послание ростовщика. Ха-ха. Ну, что там за бумажка? Числа какие-то:

407 02 840 К 000 0000 0514

Padish_812

713GH631LO5

Глупов. (насмешливо-глумливо) На счет в банке похоже. А внизу – вроде логина и пароля.

Падишах. (задумчиво-серьезно) И вправду похоже. Смотри, на обратной стороне и написано: Рост-Банк. Ты когда-нибудь о таком банке слышал?

Глупов. Нет.

Падишах. Зайди-ка в инет, посмотри.

Глупов. Сейчас посмотрим. Рост-Банк… Хм. Есть такой. Главный офис тут, в Питере, между прочим.

Падишах. Надо съездить туда.

Глупов. Вы думаете…

Падишах. А ты посмотри на портрет: тебе не кажется, что он прямо говорит: «Поезжайте в банк и проверьте счет».

Глупов. Нет, мне кажется, он говорит: «Зачем куда-то ехать, когда можно мгновенно зайти на сайт». Так-с… Захожу. Ага. Личный кабинет. Предлагают ввести логин и пароль. Рискнем?

Падишах. Давай-ка бумажку сюда – пароль, он, знаешь ли, вещь индивидуальная, соглядатаев не любит.

Глупов. А может, я его уже запомнил?

Падишах. Лишний повод от тебя избавиться. Набираем. Падиш… тринадцать… пять. Ввод. Что-то как подвис… а, нет, смотри, зашел я куда-то. Странно, знаешь, что мне тут пишут: «Здравствуйте, Евгений Евгеньевич». Откуда ж они мое имя-отчество знают? И логин с моей фамилией схож… Хм. Что тут… Ага, ваш счет номер… – ну, номер мы знаем. Нас больше интересует не номер счета, а что там на счету. Смотри - какая красота! Что-то нулей больно много.

Глупов. Сколько же?

Падишах. Сам посмотри.

Глупов. Смотрю: 1 000 000 000 000 $. Это ж сколько выходит? Миллиард, что ли?

Падишах. Триллион, если не ошибаюсь, то бишь тысяча миллиардов.

Глупов. Такой себе милый счетец на тысячу миллиардов. Долларов. Забавно.

Падишах. Да уж, милая шуточка. Ага, вот у нас тут опция – переводы между счетами. Что, переведем? Есть у меня одна карточка с долларовым счетом – пять тысяч на ней лежит. Давай еще пять тысяч на нее и переведем.

Глупов. Давайте. Впрочем, тухлый номер.

Падишах. Дохлый номер.

Глупов. Ну, дохлый, тухлый – без разницы.

Падишах. Наверное, без разницы. В любом случае мы ничего не теряем. Так-с, перевести на счет… вот мой счет. Сколько? - 5000. Перевод. Хм: «Перевод успешно осуществлен» - пишут.

В комнате вдруг раздался громкий звук, оповещающий о пришедшей смске. Евгений Евгеньевич вздрогнул, вытащил из кармана телефон, посмотрел и сказал:

Падишах. (ошеломленно) Это мне оповещении пришло о пополнении счета. «Ваш счет … пополнен на пять тысяч долларов. Сейчас он составляет 10 000». Так-с, а что у нас тут? А тут у нас теперь: 999 999 995 000 $. Отсюда, выходит, пять тысяч ушло; туда, выходит, пять тысяч пришло. И что это должно означать?

Глупов. Я боюсь, но означает это, кажется…

Падишах. Работает, Вася. Счет работает – вот что это означает!!! Ты понимаешь в чем дело, черт тебя дери, Вассерман ты чертов. Работает!!! Васик, Васяндий, Васильич, Васисдас Васисдасович Васисдасов. Работает!

Глупов. Вы на портрет посмотрите, Евгений Евгеньевич!

Евгений Евгеньевич посмотрел. Темное торжество на лице ростовщика вырисовывалось так явственно, что никакой скептик не смог бы его проигнорировать и сказать, что он видит не более, чем обыкновенный портрет. Но в комнате не было скептиков, в комнате присутствовали лишь адепты только что обретенной веры.

Глупов. М-да, Евгений Евгеньич, что же из всего этого выйдет?

Падишах. Что выйдет? Теперь-то мы развернемся во всю мощь – вот что выйдет. Ну, теперь держись, ГКП. Трепещите шедевры.

Глупов. А прибавку я теперь еще большую хочу.

Падишах. Эх, мелкая твоя душа…

Примечания:

[1] Армен Бахчи – продюсер, действующее лицо романов «Кино-утопия» и «Медея, Мешок и Мориарти».

[2] Имеется в виду фильм «Три мушкетера» режиссера Юнгвальд-Хилькевича.

Глава вторая. Укрощение строптивой

Жизнь решительно баловала Викторию Аргольц[1]. Свет софитов освещал ее, лучи славы согревали ее. Все те, о ком вчера она могла лишь читать и грезить – ее любимые актрисы, актеры и режиссеры – все они теперь сами хотели познакомиться с ней. Сегодня она непринужденно болтает с Дэвидом Рамзи, а завтра любезничает с Энтони Лаймом[2]. Красота! Только одно ее немного смущало – до сих пор она не получила ни одного конкретного предложения о съемках. Разговоров было много, но чтобы конкретно – ни одного предложения. Смущало ее и другое – как ей реагировать на предложения, когда они появятся? По условиям договора с ГКП она не имела права сниматься «на стороне», но в самом ГКП был лишь один режиссер, у которого ей хотелось сниматься – Виктор Гольц, а когда-то он еще возьмется за следующую картину и пригласит ли ее? Никаких гарантий, что пригласит. А сниматься-то надо. Надо сниматься – и надо сниматься именно сейчас, когда она на пике востребованности. «Эх, вот если бы сняться у…», - тут ее воображение начинало работать на полную мощь и заканчивало свою работу лишь тогда, когда Виктория видела себя в главной роли в фильме своего любимого режиссера – Горана Милутиновича – автора таких шедевров, как «Пять», «Шесть», «Семь», «Восемь» и «Девять».

Краткое пояснение: концепция фильмов Милутиновича состояла в том, чтобы постепенно подвести зрителя к ключевой сцене, длящейся определенное количество времени – соответственно, пять, шесть, семь, восемь и девять минут. В первом фильме («Пять») - это были пять минут на войне, в течение которых главный герой, так рвавшийся в бой, осознает весь кошмар военной реальности; шесть ключевых минут второго фильма были посвящены медленному обзору (посредством камеры) одного таинственного и прекрасного места; семь минут длилась отчаянная погоня (объяснять - кого и за кем - у меня сейчас нет времени); восемь минут – именно столько времени ушло на всё-распутывающее объяснение в одной чрезвычайно запутанной истории; девять минут сводящего с ума ожидания и… и теперь все ждали, а что же будет в следующем фильме – будет ли он называться «Десять», и что за десять ключевых минут ожидает зрителей?

Виктория тоже ждала, но время шло, а предложений о съемках не поступало. Не то, что от Милутиновича (об этом она только мечтала), но и вообще ни от кого. Наконец вчера ей позвонил ее хороший, а главное очень влиятельный друг из мира кино (о, сколько у нее появилось хороших и влиятельных друзей! – прямо удивительно, сколько друзей появляется у человека, стоит ему блеснуть в Каннах – как объяснить сей странный феномен? – непонятно; тут есть что-то сверхъестественное, если бы только философия могла до этого докопаться![3]) и сказал, что ей необходимо встретиться с одним человеком - кинопродюсером, представляющим кинокомпанию «Глобал Джой». Виктория никогда не слышала о такой кинокомпании, но ее хороший и влиятельный друг заверил ее, что «она получит массу интересных предложений». Ну что же… Офис «Глобал Джой», как оказывается, располагался в Москве; Виктория в данный момент тоже располагалась в Москве – так что, если вчера ей позвонили, то уже сегодня она стояла у кабинета с табличкой «GlobalJoy», припоминая все кино-кабинеты, у дверей которых она когда-либо стояла, а чаще простаивала, - а особенно приятно ей было вспомнить о судьбоносной и даже, можно сказать, ветве-носной встрече с Виктором Гольцем.

Открыв дверь кабинета, Виктория сразу же почувствовала… как бы лучше описать то, что она почувствовала? Когда-то давно, еще в ранне-подростковом возрасте, Виктория как-то ночью посмотрела совершенно непотребный фильм ужасов – начался он хорошо за полночь, а закончился где-то часа в три ночи, – и Викторию пугал не только сам фильм, но и перспектива появления в комнате родителей, спрашивающих у нее, какого черта она не спит, а смотрит какую-то хрень. Она и сама не знала, зачем смотрела эту «хрень» - втянулась как-то, а потом уже захотелось досмотреть до конца. Но «хрень» действительно оказалась хренью – полный трэш с садистами-клоунами, опекаемыми спятившими мамашами-клоуншами; сумасшедшими профессорами, ставящими жуткие опыты в подземных бункерах; весьма натуралистической расчлененкой и прочими ужасными прелестями. В концовке фильма главная героиня, пережившая все возможные (если хотите, можно написать и слитно – всевозможные) ужасы, в том числе побывавшая и на операционном столе в запредельно-кошмарном подземном бункере, - так вот, героиня наша чудесным образом спаслась и, поймав попутку, уезжала прочь от проклятого места; но она так устала, что на минутку отключилась… чтобы вновь очнуться на операционном столе – кошмар начался с самого начала, чем фильм и заканчивался. «Шок узнавания уже, казалось бы, пережитого кошмара» – вот что почувствовала пробудившаяся героиня, и это же самое почувствовала теперь и сама Виктория. Не успела она еще толком войти в кабинет, как поняла, что она уже много раз была в таком или почти таком кабинете – с его помпезно-восточной обволакивающей роскошью, вазами, коврами и угрожающе-свисающей с потолка роскошной люстрой. Не хватало еще, чтобы за столом сидел…:

- Господи, только не это!

- Я очень рад, Виктория, что и ты мне рада!

- Бахчи!

- Да, Бахчи. Но друзья называют меня запросто – Арменом. А ведь мы с тобой старые…

- Мы не друзья - и никогда друзьями не были… и не будем.

- А я думаю, что мы подружимся в ближайшие пятнадцать минут. Так подружимся, что ты перестанешь выплевывать бесцеремонное «Бахчи» и нежно назовешь меня Армешой.

- Это невозможно, Бахчи.

- Невозможно – это когда никому не известная актриса, появляющаяся на экране всего на одну минуту, вдруг становится главной звездой фильма, ни с того ни с сего получившего «Золотую пальмовую ветвь». Это невозможно. А всё остальное – вполне возможно.

- Ладно. Зачем ты меня вызвал, Бахчи?

- Предложить работу, разумеется.

- Я, видишь ли, состою в сообществе «ГКП», а по правилам сообщества я не имею права…

- Да, да, я всё это знаю. Я так и сказал Териму, когда он закинул удочку насчет твоего возможного участия в его фильме.

- Териму?

- Териму.

- Уважаю Терима[4]. Но с какой стати он обратился именно к тебе?

- Ну, сейчас, видишь ли, конъюнктура рынка такова, что ни одно серьезное решение в киноиндустрии не принимается без согласования с «Глобал Джой». А «Глобал Джой» – это я. Поэтому Терим и обратился ко мне.

- Теперь понятно, почему я не получала никаких официальных приглашений сниматься. А я всё голову ломала. Ты постарался?

- Да, моя работа. Мне хотелось, чтобы ты прямо возжаждала сниматься, а мы – «Глобал Джой» - тут как тут. С самыми вкусными предложениями.

- Да что это за «Глобал Джой»? - в первый раз слышу.

- Неудивительно. Мы пока что предпочитаем действовать из тени, хотя уже и теперь фактически всевластны. А скоро мы станем сильны настолько, что сможем вполне открыто заявить всем и каждому: «Заткнитесь - и делайте то, что вам говорят».

- Очень в твоем духе.

- Да ладно. Да я самый бесконфликтный человек на свете! До тех пор, пока мне не начинают противоречить, разумеется.

- Жаль, конечно, хотелось бы с Теримом поработать, но…

- Невозможно?

- Да, невозможно. Я связана контрактом с ГКП.

- Именно это я и сказал Фабио Анчелотти, а он так хотел видеть тебя в своем новом фильме!

- Анчелотти!

- Да, Анчелотти.

- Обожаю Анчелотти![5] И он предложил мне роль?

- Предложил.

- Какую?

- Главную.

- Главная роль в фильме Анчелотти? Это же сказка!

- Нет, это не сказка, это реальность. Сказка – это когда никому не известная актриса, появляющаяся на экране… Ну и так далее. Это вот сказка, а предложение Анчелотти вполне реально.

- Черт возьми. Но ведь я связана контрактом с ГКП…

- А нельзя … ?

- Что?

- Ну, я так, забрасываю чисто гипотетическую удочку - нельзя ли взять и выйти из ГКП – и вот ты уже ничем не связана и можешь сниматься у кого хочешь.

- Я слишком многим обязана сообществу, а потому обязана следовать и своим обязательствам.

- Прямо мои слова. Я так и написал Горану Милутиновичу, когда он…

- Только не говори, что Горан предложил мне роль. Я боготворю Милутиновича!

- Вот как? Не знал. И тем не менее – вот он – запрос на твое участие в его новом фильме – «10». Милутинович прямо-таки жаждет познакомиться и поработать с тобой. Но – увы, это, как ты говоришь, невозможно, ведь ты связана обязательствами….

- Да, связана. Ненавижу, когда меня связывают.

- А тут еще Эвелин Эванс.

- Что, Эвелин Эванс?

- По сценарию Милутиновича - у тебя главная роль, а вторая по значимости – у Эвелин.

- Я согласна.

- На что ты согласна?

- Сниматься.

- А как же ГКП?

- Я не могу не сняться в фильме Милутиновича.

- Похвальное стремление. Но увы, это невозможно!

- Почему же? Ты же сам…

- Я совсем забыл: там есть сцена в душе.

- Наплевать.

- Но, помнится…

- Я уже тебе говорила: одно дело – обнажаться в твоем фильме, а совсем другое – в фильме Милутиновича.

- Не вижу разницы, ну да ладно. И всё равно невозможно.

- Почему же?

- Помимо сцены в душе там есть еще и постельная сцена.

- И что?

- Очень откровенная постельная сцена. И это я тебе говорю – значит, она действительно очень откровенная. На грани порно.

- Так уж и порно.

- Так уж и порно. Я в этом кое-что понимаю, поверь мне.

- Не сомневаюсь.

- Так что…

- И всё равно я согласна.

- Сцена длится десять минут. Отсюда и – «10».

- Десять минут откровенного секса? Это точно порно.

- Про это я тебе и говорю.

- Надеюсь, хоть не с Эвелин…

- Нет, с мужчиной. Правда, кто его будет играть, пока еще неясно.

- Может, тогда лучше было бы и с Эвелин… Десять минут секса с непонятным мужиком. Это слишком долго[6].

- Все вопросы к твоему любимому Милутиновичу.

- Вот ему я их и задам. Я всё равно согласна.

- Ну надо же! Какова! Последнее условие: ты, разумеется, выходишь из «ГКП» и присоединяешься к «Глобал Джой».

- А без этого нельзя? Обязательно надо к чему-то присоединяться?

- Обязательно. Ну так что? Присоединяемся?

- Армеша, чтобы сняться в фильме Милутиновича, да еще и с Эвелин Эванс, я снимусь в какой угодно сцене и присоединюсь хоть к черту.

- Добро пожаловать в «Глобал Джой»!!!

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] Виктор Гольц (режиссер) и Виктория Аргольц (актриса) – главные действующие лица книги «Кино-утопия», каковую вам лучше было бы прочитать до чтения настоящей книги.

[2] Дэвид Рамзи, Энтони Лайм - знаменитые актеры. В той реальности, в которую вы сейчас погружены, они не менее знамениты, чем, скажем, Джордж Клуни или Леонардо Ди Каприо - в той реальности, из которой вы убежали.

[3] «Гамлет. Впрочем, это не удивительно. Например, сейчас дядя мой – датский король, и те самые, которые едва разговаривали с ним при жизни моего отца, дают по двадцать, сорок, пятьдесят и по сто дукатов за его мелкие изображения. Черт возьми, тут есть что-то сверхъестественное, если бы только философия могла до этого докопаться!» (Шекспир. «Гамлет». Пер. Пастернака)

[4] Айкут Терим – известный турецкий режиссер, автор таких фильмов как «Дождь», «Снег», «Зной» и «Ураган».

[5] Фабио Анчелотти – знаменитый итальянский режиссер, автор таких фильмов как «Окно», «Дверь», «Потолок» и «Ванна».

[6] «Золя он читал с интересом, но считал его реализм преднамеренным, а его описания слишком подробными и мелочными.

- У Золя едят гуся на 20 страницах, это слишком долго», - говорил он мне про одно место в «La Terre» («Земля»). (С.Л. Толстой. «Мой отец в семидесятых годах, - высказывания его о литературе и писателях»).

Глава третья. «Глобал Джой»

Сегодня, 17 февраля 2025 года, было объявлено о вхождении трех крупнейших издательств («Рэндом Маус», «Сэд Пингвин» и «Мерри Краун») в состав холдинга «Глобал Джой». Событие это вызвало неоднозначную реакцию как на рынке, так и в мировом художественном сообществе. «Это не что иное, как стремление к монополии, - высказал свое веское мнение известнейший в мире литературный критик Энтони Кларк. - А монополия – это почти всегда плохо, а в том, что касается художественного мира – это плохо всегда. Чем больше сильных независимых издательств, тем лучше. А то скоро кроме этого сомнительного «Глобал Джой» ничего и не останется. Что это за «Глобал Джой» вообще? Откуда они взялись, что они смыслят в издательском деле, какую будут проводить политику? Ничего из этого нам не известно». Пресс-секретарь холдинга «Глобал Джой», внушительно-холеный Виталий Самойлов, поспешил ответить на высказываемые опасения подобного рода:

- Мы глубоко уважаем Энтони Кларка, но при этом руководствуемся собственными соображениями. Что это за соображения? Сразу же всех успокою: ни к какой монополии «Глобал Джой» не стремится, да и никакой монополии в издательском бизнесе в свободном обществе быть априори не может. А просто мы объединили три крупных издательства в одно еще более крупное. Это нормальная практика. Всё в рамках закона, всё соответствует нормам рыночной экономики. Хочу отметить, что на рынке по-прежнему остаются такие крупные издательства-игроки как «Рэдиант Элефант» и «Фьюриос Лайон», а про бесчисленные мелкие издательства и издательства средней руки я даже и не говорю. А еще есть интернет, где каждый публикует что хочет. О какой же монополии в таком случае идет речь? Никакой монополии нет, не будет и не может быть. Опасаться нечего. Что касается политики «Глобал Джой», то она проста – всякий читатель должен получить доступ к максимально содержательному и разнообразному чтению.

23 марта 2025 года

Сегодня было объявлено о вхождении издательств «Рэдиант Элефант» и «Фьюриос Лайон» в состав холдинга «Глобал Джой», проводящего в последнее время крайне агрессивную захватническую политику в сфере издательского бизнеса, - да попросту скупающего все значимые издательства. Известный литературный критик Энтони Кларк назвал это событие – «событием в ряду других событий; событием, которое высветило цель «Глобал» Джой» - тотальная монополия на мировом издательском рынке – так ясно, что яснее уже некуда». Пресс-секретарь холдинга «Глобал Джой», Виталий Самойлов, ответил Энтони Кларку:

- Мы глубоко уважаем Энтони Кларка, но в данном случае он сморозил глупость. Да, крупных игроков в издательском бизнесе остается всё меньше, а скоро, возможно, и вообще не останется. Да, возможно, что единственным крупным игроком будет «Глобал Джой». Но так ли это плохо? Какая разница: много крупных издательств, мало, или оно вообще одно? Какая читателю разница? Читателя интересует только, чтобы мы доводили до него произведения всех лучших современных авторов, а с этой задачей, я не сомневаюсь, «Глобал Джой» справится лучше всех своих предшественников. Так что опасаться нечего. Да и кроме крупных издательств остается множество средних и мелких, так что о монополии речи всё же не идет.

28 апреля 2025 года

Очередное независимое издательство, а именно «Андеграунд Рэт», заявило о своем закрытии. Подробности не разглашаются, хотя слухи активно связывают это закрытие, как и ряд других закрытий, с деятельностью неугомонного холдинга «Глобал Джой», стремящегося к полному господству на мировом издательском рынке. Крупнейший мировой литературный критик Энтони Кларк так прокомментировал происходящее: «Вы прекрасно видите, что происходит. Издательство-Деспот, чья политика, чьи эстетические и этические цели до сих пор остаются крайне неясными, захватывает неограниченную власть, а мы молча наблюдаем за этим. Я понимаю, сейчас опять появится этот благообразно-успокоительный Виталий Самойлов и скажет нам, что и к монополии они не стремятся, и цели преследуют самые возвышенные, но мы, хотя и слепцы, всё же пока еще кое-что видим. Я, во всяком случае, очень на это надеюсь».

Предсказанно-появившийся Виталий Самойлов так прокомментировал это высказывание:

- Энтони Кларк? А почему, собственно, мы должны слушать какого-то там Энтони Кларка? Известный литературный критик, крупная фигура в литературном мире? Мало ли известных критиков, мало ли крупных фигур? Сегодня ты крупная фигура, а завтра ты фигура едва различимая. Это во-первых. А о чем там этот, как там его, Эртони Карк, всё время плачет? Ах да, монополия. Ну, монополия, ну и что? Что уж такого плохого в монополии? Я уже говорил, читателя не это интересует, его интересует, что мы ему предлагаем почитать. Ах, он говорит, что наша издательская политика до сих пор неясна? Что ж, настало время прояснить ее. Читатель должен получать удовольствие от читаемого. Разве это не прекрасная цель? Разве не для этого покупаются книги? Разве не для этого мы вообще живем – чтобы получать удовольствие от жизни? Конечно, для этого. Это во-вторых. А в-третьих, я бы посоветовал Энтони Барку призадуматься о своем будущем, если, конечно, он хочет оставаться известным, крупным и так далее.

5 мая 2025 года

Энтони Кларк так прокомментировал выход своей первой рецензии для журнала «Глобал Ридинг», принадлежащего холдингу «Глобал Джой».

- А что тут комментировать? Я литературный критик, я делаю свою работу. Работа на «Глобал Джой»? Я работаю в первую очередь на литературу, а не на «Глобал Джой». Но всё же работаю на «Глобал Джой»? Да, они мои работодатели. У меня было много работодателей на протяжении моей жизни, теперь вот и «Глобал Джой». Журнал-то, «Глобал Ридинг», про литературу – так что какие ко мне вопросы? Сумма контракта? Думаю, это не ваше дело. Всего хорошего.

10 мая 2025 года

Сегодня, 10 мая, было объявлено о вхождении трех крупнейших мировых кинокомпаний в состав холдинга «Глобал Джой». Событие это вызвало неоднозначную реакцию как на рынке, так и в мировом кино-сообществе. «Это не что иное, как стремление к монополии, - поделился своим мнением известнейший в мире кинокритик Энтони Спарк. - А монополия – это почти всегда плохо, а в том, что касается художественного мира – это плохо всегда. Чем больше сильных независимых кинокомпаний, тем лучше. А то скоро не останется ничего, кроме этого сомнительного «Глобал Джой». Вы сомневаетесь в этом? Посмотрите, что случилось на книгоиздательском рынке - и не сомневайтесь».

Пресс-секретарь холдинга «Глобал Джой», Виталий Самойлов, поспешил ответить на высказываемые опасения:

- Мы глубоко уважаем Энтони Спарка, но при этом руководствуемся собственными соображениями. Что это за соображения? Сразу же всех успокою: ни к какой монополии в киноиндустрии «Глобал Джой» не стремится…

25 мая 2025 года

Последняя крупная кинокомпания, «Ласт Хоуп», вошла в состав холдинга «Глобал Джой».

Энтони Спарк: Это чудовищно! Куда мы катимся? Это вообще реально происходит?

Виталий Самойлов: Мы относимся к Энтони Спарку с терпением, но не можем реагировать на все его эмоциональные выкрики с места. Это неконструктивно.

17 июня 2025 года

Заявили о своем закрытии несколько крупных независимых киножурналов и инет-ресурсов…

Энтони Спарк: Захват власти состоялся. Все мы теперь на положении рабов.

Виталий Самойлов. Энтони Парк – хороший кинокритик. Если он займется своими прямыми обязанностями, то есть будет писать о кино, а не делать скороспело-наивные высказывания политического характера, я уверен, он докажет это. Если же он хочет заниматься политикой, то… то и помимо Эптона Тарка есть еще много кинокритиков, которые как раз хотят заниматься своими прямыми обязанностями. Вот они ими и займутся.

2 сентября 2025 года

Энтони Спарк так прокомментировал выход своей первой рецензии для журнала «Глобал Муви», принадлежащего холдингу «Глобал Джой».

- А что тут комментировать? Я кинокритик, я делаю свою работу. Работа на «Глобал Джой»? Я работаю в первую очередь на кино, а не на «Глобал Джой». Сумма контракта? За только что вышедшую статью я получил 10 тысяч долларов. Да, одна ночь работы – 10 тысяч баксов. Что, съели? Всего хорошего.

15 декабря 2025 года

Сегодня официальным представителем холдинга «Глобал Джой» объявлено о создании специальной группы (нескольких групп) из трех человек, в чьи обязанности входит оценка книг и фильмов по пяти параметрам: динамизм (1), драматизм (2), мелодраматизм (3), комизм (4) и актуальность (5). Эта новость вызвала обеспокоенность в книго- и кино- среде. Ведущий литературный критик «Глобал Джой», Энтони Кларк, выразил общее мнение:

- Мы опасаемся, не является ли появление такого рода «тройки» началом новой эпохи цензуры в искусстве? Правда, это действительно какой-то новый тип цензуры. Раньше цензурировалось то, что, как предполагалось, может как-то расшатать моральные устои общества; теперь, как кажется, цензурируется всё, что может их укреплять. В частности, мне доподлинно известно, что «товарищ», ответственный за драматизм, должен следить за тем, чтобы в книге или фильме обязательно было энное количество смертей (желательно убийств), причем не будет ничего плохого, если они будут показаны достаточно натуралистично. Вроде как книга, в которой никого не убили (или мало кого убили, или как-то невнятно убили), никому не интересна. Впрочем, пока что еще рано судить о сути деятельности так называемой «тройки». Но вопросы мы вправе задать уже сейчас. Что это? Зачем это? Речь идет о возрождении цензуры? Мы хотим, мы очень хотим услышать ответы на эти вопросы.

Пресс-секретарь холдинга «Глобал Джой» Виталий Самойлов дал следующие разъяснения по поводу сложившейся ситуации:

- Цензура? Ну ребята, вы что, смеетесь, что ли? Какая цензура? Речь идет об оценке книг и фильмов, а нужна нам эта оценка исключительно для того, чтобы точнее уяснить себе коммерческий потенциал книги или фильма. «Тройка» не может не допустить выхода фильма в прокат, хотя может как-то повлиять на нашу маркетинговую стратегию. И вообще, как вы себе представляете цензурную деятельность «тройки»? Они что, будут говорить режиссеру или писателю, что «вот тут у вас недостаточно динамичная погоня, а эта постельная сцена недостаточно откровенна»? Естественно, ничего подобного не будет, да ничего подобного в свободном обществе и представить себе нельзя. Поистине, у страха глаза велики. В одном Энтони Кларк прав – если речь о чем-то и идет, то вовсе не о цензуре, а, скорее, об анти-цензуре. Мы в первую очередь думаем о читателе и о зрителе, о том, чтобы ему было как можно интереснее читать или смотреть. Цензура запрещала самое интересное, мы, напротив, даем всему увлекательному зеленый свет. В общем, опасаться нечего, и даже прямо наоборот.

3 января 2026 года

Как нам стало известно, сразу нескольких книг/фильмов не оказалось на полках магазинов/в прокате из-за низкого рейтинга, присвоенного им так называемыми «тройками». Также нам стали известны подробности процесса «аттестации». Каждый фильм или книга, выходящие в «Глобал Джой», оцениваются по десятибалльной шкале (от ноля до десяти) по пяти параметрам: динамизм (1), драматизм (2), мелодраматизм (3), комизм (4) и актуальность (5). Фильм или книга, получившие меньше 30 баллов из пятидесяти максимально возможных, считаются бесперспективными с коммерческой точки зрения, а следовательно, как сообщается в пресс-релизе «Глобал Джой», «неинтересными для читателя или зрителя, ведь всякий интерес имеет ясную коммерческую составляющую, и голосование в сфере искусства происходит исключительно посредством покупки книги или билета в кино».

10 января 2026 года

Известный литературный критик Энтони Кларк заявил о своем уходе из журнала «Глобал Ридинг». «Причина проста. Сегодня уже невозможно отрицать, что мы живем в эпоху самой оголтелой цензуры. Мне довелось лично поприсутствовать на так называемой «аттестации» ряда книг, после чего я уже, конечно, никак не мог продолжать работать на «Глобал Джой». Это просто стыд и позор. Какие-то никому не известные неучи с каменными лицами задают писателям самые идиотские вопросы, типа: «Почему у вас так много разговоров и так мало действия? Почему нет ни одной погони? Почему эта постельная сцена недостаточно откровенна?» и так далее. Это просто ужас какой-то. Но такова реальность и, что самое ужасное - безальтернативная реальность, ведь независимых издательств сегодня практически не осталось. Слава Богу, сейчас еще можно что-то делать в интернете, так что я, видимо, заведу свой собственный канал на Ютубе, где буду рассказывать о вышедших новинках, хотя сейчас, вероятно, важнее рассказать о тех книгах, которые не вышли, чем о тех, которые вышли».

10 января 2026 года

Кинокритик Энтони Спарк так прокомментировал слова литературного критика Энтони Кларка: «Нет, я не согласен с ним, и, нет, я не думаю, что всё так ужасно. Цензура? Ну, цензура в той или иной форме существовала всегда, и зачастую она шла только на пользу художественному процессу. Диктат «тройки»? Преувеличение. Конечно, «тройка» – институт достаточно отвратительный, но ведь и раньше продюсеры активно вмешивались в творческий режиссерский процесс, требуя большей динамичности, актуальности или комизма, в общем, всего, что может принести прибыль. Так что ничего принципиально нового не происходит. Уверен, если фильм по-настоящему хорош, никакая «тройка» не сможет помешать ему дойти до зрителя.

14 февраля 2026 года

Журнал «Глобал Муви» объявил о скором выпуске книги «Новая история кинематографа. XX век». Книга, хотя она еще и не вышла, уже стала сенсацией. «Концепция книги чудовищна, - заявил в частном разговоре ведущий кинокритик «Глобал Джой» Энтони Спарк. – Они хотят доказать, что лучшие фильмы и самые кассовые фильмы - это одно и то же. Таким образом, в десятке лучших фильмов XX века вы найдете сразу несколько фильмов Стивена Спилберга и Дэвида Кэмерона, но не найдете многие и многие подлинные шедевры киноискусства. Что вы говорите? Ах, многие шедевры собирали отличную кассу? Кто ж спорит? «Космическая Одиссея 2001 года» Кубрика, как ни странно, и вообще стала самым кассовым фильмом 1968 года. Дело ведь не в этом. И не в том, плохи или хороши Спилберг и Кэмерон. Дело в том, что сам по себе подход невыразимо абсурден. Мы не можем оценивать фильм по кассовым сборам - ну неужели это надо доказывать? В нынешних условиях, выходит, что надо.

Моя роль в написании книги? Да, я должен был стать одним из авторов: мне «отвели» 1979 год. В частности, я должен был написать хвалебную статью про самые кассовые фильмы 79-го года - «Рокки 2» и «Лунный гонщик» (по 200 миллионов сбора) - и показать, и даже неопровержимо доказать, что, раз они стали самыми кассовыми, значит, другие фильмы этого же года им и в подметки не годятся. А между прочим, 79-ый – это год выхода таких фильмов, как «Апокалипсис сегодня» (жалкие 83 миллиона сборов) и «Сталкер». Кстати, адекватно оценить сборы не-голливудских фильмов вообще весьма затруднительно, – но это (согласно логике «Глобал муви») лишь доказывает величие Голливуда, конечно. Голливуд задает стандарт, и горе тем, кто в этот стандарт не вписывается. Впрочем, тут мне тоже дали путеводную нить: в Советском Союзе в том же 79-ом году (по факту – в 80-ом) вышел фильм «Москва слезам не верит», и его посмотрели 84 миллиона человек, тогда как «Сталкер» – только 4 миллиона. Какой фильм, спрашивается, лучше? Ответ очевиден: «Москва слезам не верит» в 21 раз интереснее «Сталкера»! «Рокки 2» в два с половиной раза интереснее «Апокалипсиса сегодня»! Вот это всё я и должен был авторитетно обосновать. Я должен был подтвердить кассовый диагноз художественным сравнением; показать, почему лучшее приносит больший доход, а худшее – меньший. Что вы говорите? «Москва слезам не верит» - хороший фильм? Да кто ж с этим спорит? Я ведь уже сказал - я не о том говорю, что кассово-успешные фильмы непременно плохие или что хорошие фильмы непременно кассово-неуспешны. А о чем? О художественной ценности как о чем-то самостоятельном, о чем-то, что не совпадает с кассой. Ах, вы не видите разницы? Если так, то любые мои слова бессмысленны…

Мой гонорар? О, мой гонорар должен был стать самым впечатляющим за всю историю кинокритики. Нет, я его не получил, потому что отказался от работы над книгой. Мое будущее в «Глобал Джой»? Не знаю. Пока что оно неопределенно. Да, пример Энтони Кларка весьма соблазнителен, и я тоже подумываю о том, чтобы уйти на вольные инетовские хлеба».

18 февраля 2026 года

Самый известный из независимых литературных критиков Энтони Кларк задержан полицией в связи с подозрением в хранении и распространении детской порнографии. «То, что мы увидели, по-настоящему шокирует», - сказал ведущий дело следователь. Многочисленные подписчики Энтони в инете уверены, что дело носит явно заказной и сфабрикованный характер, что это наказание за его независимость. «Каждому сегодня могут подбросить в комп что угодно», - таков основной повторяющийся из раза в раз комментарий. «Подождите суда и оцените предъявленные доказательства», - посоветовали нам в прокуратуре. Сам Энтони Кларк ожидаемо заявил о своей полной невиновности. Мы ждем развития событий.

25 февраля 2026 года: Программа «Поговорим о…». Тема сегодняшней программы: «Энтони Кларк: критик-педофил или просто любитель детей?»

На экране появляется ведущий: известный всему миру, улыбающийся на весь мир, можно сказать, обнимающий собой весь мир… впрочем, зачем же его называть, вы его и так знаете. На самом деле я просто лишний раз не хочу называть его имя, потому что лично мне он глубоко неприятен, так что все мои оценки будут исключительно негативны и, если кому его улыбка кажется обаятельной, то мне – фальшивой; если кому-то он кажется ухоженным, то мне – самодовольно-лоснящимся; а если кто-то скажет, что он большой трудяга, то я скажу, что в таком деле, которым он занимается – чем больше делаешь, тем только больше себя позоришь. В общем, признаю, я (автор) пристрастен. Итак, отвратительный ведущий (трудяга и душка) приступил к выполнению своих обычных обязанностей: выволочке на белый свет грязного белья - с целью не выстирать его, но сделать еще более грязным.

- Сегодня мы обсуждаем главную тему последних дней – задержание известнейшего литературного критика, которого теперь называют не иначе как «критиком-педофилом» – Энтони Кларка. В студии собрались близкие и знакомые Энтони, сегодня они расскажут о нем всю правду: всё то, что они знали об Энтони Кларке, но боялись сказать.

Подруга Энтони Кларка (расстались год назад):

- Да, ему всегда были интересны дети. Иногда мне казалось, что это очень мило, а иногда казалось, что этот интерес носит гипертрофированный характер. Нет, конкретные факты мне неизвестны. Я бы никогда не подумала, что… Но что-то такое я всегда подозревала. Я очень разочарована, но не сказать, что сильно удивлена.

Знакомый Энтони Кларка:

- Помню, мы как-то шли с ним мимо детской площадки и Энтони попросил меня остановиться, после чего стал внимательно наблюдать за играми детей. «Да, - сказал он мне, - не зря ведь говорят – будьте как дети». Тогда я не придал этому большого значения, но теперь вижу ситуацию в ином свете.

Коллега по журналу «Глобал Ридинг»:

- Энтони всегда очень любил детскую литературу. Астрид Линдгрен – чуть ли не его любимый писатель. И «Гарри Поттера» он очень любит, понимаете, о чем я? Не понимаете? Как-то это не вполне нормально для взрослого человека, не находите? Для взрослого мужчины. Для женщины любить детишек – это нормально, для мужчины – не очень. Да, по-моему, любой «писатель для детей-мужчина» – потенциальный педофил. И критик, слишком интересующийся детской литературой. И тренеры детских команд. И врачи-педиатры. Нет, не обязательно, конечно, возможны и исключения. Я просто имею в виду, что все они находятся в группе риска.

Еще один коллега по журналу «Глобал Ридинг»:

Помню, один раз мы собирались провести серию лекций в школе, и Энтони должен был стать одним из лекторов. Видели бы вы, как он возбудился. Помнится, он сказал, что всегда мечтал прочесть лекцию детям. Весь день он тогда ходил в каком-то взбудораженном состоянии. Лекции потом отменили, - так Энтони возмущался по этому поводу чуть не целую неделю.

Снова ведущий:

- Наконец, на закуску, мы предлагаем вам нечто более конкретное, после чего уже ни у кого не должно остаться никаких сомнений:

На экране появляется затемненный, чтобы не быть узнанным, человек. Аноним. Как нас уверяют, мальчик девяти лет. Он говорит (искаженным в целях безопасности голосом) следующее:

- Однажды я гулял в парке. Один. Было очень жарко, я стоял рядом с лотком с мороженным и жалостливо смотрел на продавца, который делал вид, что совсем меня не замечает. А денег у меня не было. И тут ко мне подошел мужчина. Да, я узнаю его, это был Энтони Кларк. Нет, я не сомневаюсь, это точно был он. Я и на суде так скажу. Так вот, ко мне подошел мужчина, пристально на меня посмотрел, а потом неожиданно погладил меня по голове и спросил, не хочу ли я мороженного? Я ответил, что хочу. Мы подошли к лотку, и мужчина спросил: какое мороженное мне хотелось бы? Я сказал, что хотел бы сахарную трубочку. Он опять погладил меня по голове и сказал: «Я тоже люблю сахарную трубочку. Две сахарных трубочки, пожалуйста», - это он уже сказал продавцу, понятное дело. Потом мы стояли и ели мороженное. Съели. Тут он погладил меня по голове еще раз. Да, я не ошибаюсь, он погладил меня по голове не один, а несколько раз. Я и на суде так скажу. Потом он спросил меня: «Где твоя мама?» Я сказал, что она на работе. Тогда он сказал, что его маме, наверное, не очень понравилось бы, что он разговаривает с посторонним мужчиной. Я сказал, что - да, мама часто говорит, чтобы я с посторонними мужчинами не разговаривал. Тогда он вздохнул и сказал, что мама права. После чего он еще раз, да, я утверждаю – еще раз – погладил меня по голове (я и на суде так скажу) и ушел. Когда я рассказал эту историю своим друзьям, мы все сошлись на том, что это был явный педофил. А еще через какое-то время, увидев его в интернете, я узнал, что это Энтони Кларк. Так что Энтони Кларк – педофил. Я и на суде так скажу.

Подруга Энтони Кларка: Негодяй! Грязный педофил! Моральный урод! Какое счастье, что я рассталась с ним задолго до всей этой истории.

Друг Энтони Кларка: Я больше не друг Энтони Кларку. Как ты мог, Энтони?

Коллега Энтони Кларка: А что я говорил? Детскую литературу он любит…

Другой коллега Энтони Кларка: У меня нет слов.

Снова ведущий:

Так, в одно мгновение, разрушаются репутации, выстраиваемые годами. Еще вчера ты был критиком, а сегодня – «критик-педофил». Но, хотя мы уже и не сомневаемся в основательности обвинений, все-таки дождемся суда. Да, дождемся суда. Конец программы

1 марта 2026 года

Известный кинокритик Энтони Спарк объявил о том, что он всё же примет участие в работе над книгой «Новая история кинематографа. XX век».

5 марта 2026 года. Тайная запись одного разговора, имевшего место в преддверии суда над Энтони Кларком

- Энтони, неужели ты сомневаешься, что все «факты» не только хранения, но и распространения тобой детской порнографии будут установлены в суде с предельной доказательностью? Неужели и вправду сомневаешься?

- Нет, не сомневаюсь.

- Так в чем дело? Зачем тебе это надо? Всё еще можно переиграть.

- Нельзя. Вы уже уничтожили меня.

- Нет, всё еще можно переиграть. Мы повернем дело так, что те, кто тебя сегодня обвиняет, предстанут полнейшими идиотами.

- Они и так выглядят полнейшими идиотами. Я даже не помню того парня, которого вы назвали моим другом. Он даже в журнале не работает. Кажется, вы могли бы сработать и почище.

- А зачем? Зрителю достаточно картинки – он не станет утруждать себя проведением расследования. Массовый зритель не утруждает себя, а те, кто утруждает - ими мы можем пренебречь.

- Пожалуй.

- Так в чем дело?

- А что вы предлагаете?

- Закрой свой канал. Просто закрой, и всё. Возможно, мы даже разрешим тебе вернуться к работе в «Глобал ридинг».

- Неужели это и вправду возможно?

- Вполне возможно. Не сразу, конечно. Страсти немного поутихнут, и…

- «Критик-педофил опять заговорил». Так, что ли?

- Да все скоро забудут это прозвище.

- Сомневаюсь. Мне кажется, оно на всю жизнь ко мне прилипнет.

- Сейчас кажется, а завтра никто и не вспомнит. Уж ты поверь: об этом инциденте будут упоминать не иначе как о «грязном трюке тайных недоброжелателей».

- Каковым он и является.

- Ты сам виноват. Ты сам нас вынудил. Не отрицай. Мы дали бы тебе всё, а ты вместо этого вынудил нас уничтожать тебя. Но у тебя еще есть шанс. Последний шанс. Одумайся. Хочешь быть литературным критиком или хочешь навсегда остаться критиком-педофилом? Подумай. Подумай, одумайся и займись своим любимым делом.

10 марта 2026 года

Известный литературный критик Энтони Кларк вышел на свободу. Наши источники в полиции сообщают, что произошла трагическая ошибка и что Энтони вполне доказал свою невиновность. Он оказался «не тем человеком». «Тот человек», как нам сообщили в полиции, задержан. Энтони сообщил, что закрывает свой независимый ютуб-канал и готовится возобновить работу на телевидении.

15 марта 2026 года. Немая сцена:

Энтони Спарк позвонил Энтони Кларку и предложил встретиться. Энтони Кларк подумал и согласился. Местом встречи стал один непритязательный ресторанчик. Вот они сидят друг напротив друга. Сначала Энтони Спарк хочет что-то сказать Энтони Кларку, но так и не находит нужных слов. Потом Энтони Кларк хочет что-то сказать Энтони Спарку, но тоже не находит нужных слов. Они сидят и молчат. И смотрят друг на друга. И хотят что-то сказать. Но молчат.

______________________________________________________________________________________________________________________

Глава четвертая. Омерзительная тройка. Сценка из жизни цензоров и их жертв.

Действующие лица:

Тройка цензоров: Андрон Ослов, Иван Михайлов, Александр Сановный.

Писатели: Гомер, Шекспир, Сервантес, Гоголь, Дюма.

Характеристика участников тройки:

Андрон Ослов. Настоящее имя – Антон Маслов. Главная отличительная особенность Андрона-Антона: ни одного слова он не может произнести в простоте. Слово или фраза, произнесенные так, как они и должны произноситься, представляются ему слишком скучными. Нет, всё-то он должен переиначить, исковеркать или превратить в словесную игру. Увидит Андрон, к примеру, уборщицу и уже говорит:

- Подметай и властвуй.

Увидит человека на отдыхе и скажет:

- Человеку свойственно прохлаждаться.

И даже если вы его просто пошлете в магазин за хлебом, сказав ему: «Хлеб за тобой», он и эту ситуацию обернет себе на пользу, патетически воскликнув:

- Хлеб - за мной!

Его способность переделывать слова бесконечна. Я приведу примеры лишь некоторых из переделок – при этом не забывайте, что и каждое уже переделанное слово или выражение он переделывал (мог переделать) на новый лад. Итак:

Имя – вымя;

Хронический простатит - Хтонический простостыд;

Киоск – Клеонск; камонск;

Пиджак – хиджаб;

Хиджаб – хит жаб;

Ресторан – Рет-Соран, ретросран;

Гипермаркет – сверхрынок;

Глобализация – гробореализация; камбализация; транквилизация;

Молчаливый – молчамилый;

Интересный – антипресный;

Неуважение – прямохождение;

Правительство – грабительство; пользительство; левительство;

История – запория (запория древнего мира = история древнего мира);

Суждение – сужение, служение;

Пример фраз: Наше любимое грабительство приняло вчера антипресный обком. По новому обкому всякое проявление прямохождения власти будет шарфоваться на сумму достал тысячу рублей.

Перевод на нормальный язык: Наше любимое правительство приняло вчера интересный закон. По новому закону всякое проявление неуважения к власти будет штрафоваться на сумму до ста тысяч рублей.

Занимается Андрон и поэзией, хотя и не сильно преуспевает. Впрочем, может, и сильно, просто если я с трудом понимаю и его прозаическую речь, то поэтическая уж и совсем ускользает от моего понимания. Сам он считает своим лучшим стихотворением следующее:

Запрыгнув в дуло пистолета,

Участник марша против мела -

Пришел, увидел, а котлета

Всех победила и сгорела.

Отсюда вы можете составить себе мнение и о других его стихах. Своим величайшим достижением Андрон считает составленный им каталог исправленных (улучшенных, как говорит сам Андрон) названий литературных произведений. Выдержки из каталога прилагаются:

Исковерканные названия литературных произведений:

«Преступление и наказание» - «Отступление и партизания»

«Село Степанчиково и его обитатели» - «Семен Степанчиков и его обожатели»

«Братья Карамазовы» - «Сестры Кареглазовы»

«Жизнь и судьба» - «Смерть и ходьба»

«Анна Каренина» - «Анна Гарденина»

«Гарденины» - «Каренины»

«Отцы и дети» – «Овца в котлете»

«Война и мир» - «Больной эмир»

«Моби дик» - «Хоббит Ник»

«Остров сокровищ» - «Просто Сахнович»

«Происхождение семьи, частной собственности и государства» - «Происхождение свиньи, всеобщей жлобственности и казнокрадства»

«Золотой храм» - «Золотой хлам» (или еще «Молодой хам»)

«Портрет Дориана Грея» - «Портрет Марианны с геем»

«Милый друг» - «Мирный плуг»

«Красное и черное» - «Классное и стрёмное»

«Пятнадцатилетний капитан» - «Пятнадцатипроцентный капитал»

«Дети капитана Гранта» - «Дети капеллана Гранта» (или еще «Дети пятнадцатилетнего капитана Гранта»)

«Мертвые души» - «Мерзлые груши»

«Невский проспект» - «Мерзкий конспект»

«Прощай, оружие» - «Привет, хорунжий»

«Властелин колец» – «Пластелин конец»

«Граф Монте-Кристо» - «Граф Двести-Триста»

«Приключения Робинзона Крузо» - «Приключения Натансона с пузом»

и так далее…

Один раз мне довелось побеседовать с Андроном лично, и я могу похвастаться тем, что смог некоторым образом «переиграть» его. Вот как это вышло:

«Паркет», или Диалог, случившийся между автором и Андроном Ословым:

Ослов. Паркет.

Автор. Что?

Ослов. Паркет, говорю.

Автор. Паркет?

Ослов. Ну да, паркет. Вас что, не обручали в детстве, что нужно плыть вежливым?

Автор. Куда плыть?

Ослов. Не куда, а – вежливым. Вежливым нужно плыть.

Автор. Да куда плыть-то?

Ослов. Вежливым, вежливым.

Автор. Ничего не понимаю.

Ослов. Меняю ваше непонимание на по себе поминание.

Автор. Чего?

Ослов. Да так, к слову прошлось. Ноя вижу, что больноваться со мной вы так и не собираетесь?

Автор. Больноваться… А, в смысле - здороваться?

Ослов. Поздравляю квас с первой поднятой фазой!

Автор. Спасибо.

Ослов. От чего? И где вы видите Бо?

Автор. Что?

Ослов. От чего вас спасать и где вы видите Бо, который должен вас спасти?

Автор. С вами с ума сойдешь.

Ослов. Загадка:

«Направо пойдешь – с ума сойдешь.

Налево пойдешь – с ума сойдешь.

Прямо пойдешь – с ума сойдешь.

С места не сойдешь – всё равно с ума сойдешь».

Про что это?

Автор. Про жизнь?

Ослов. Правильно. Но мы с вами шире и разгожариваем (уже и разговариваем – пер.), а вы с мной так и не побольновались…

Автор. И вы со мной – тоже.

Ослов. Ну, я же сказал вам – привет?

Автор. Вы сказали – паркет.

Ослов. Каждый день «привет» да «привет». От стука подохнуть сложно (от скуки подохнуть можно). «Паркет» – разве не лучше стучит?

Автор. Не уверен.

Ослов.Белый берег чёрен черен - Ленин в Марксе не уверен.

Автор. Что?

Ослов. Пойду, говорю, поздороваюсь с кем-нибудь другим. Всё еще не теряя одежды найти золотопромышленника.

Автор. Хм… «не теряя надежды найти единомышленника»?

Ослов. О, вы делаете доспехи!

Автор. Торсида.

Ослов. Торсида? В смысле – спасибо?

Автор. Очень видно.

Ослов. В смысле – очевидно?

Автор.Не зги кругом читать не видно - А вам вдруг что-то очевидно.

Ослов. Да вы хоть одно слово по-русски сказать можете?

Автор. Стращай, мой друг, стращай.

Думаю, с Андроном всё ясно.

Второй «троечник» - Иван Осипович Михайлов. Почти полная противоповолжность, то есть, простите, противоположность Андрону Ослову. Во-первых, он молчалив. Во-вторых, он выражается лишь краткими рублеными фразами. В-третьих, фразы его всегда понятны и не допускают никаких двойственных толкований. Его мечта – чтобы каждому предмету или понятию соответствовало какое-то одно слово. Соответственно, он мечтал бы упразднить все синонимы и вообще лишние слова. Зачем нужно говорить «пламя», когда есть слово «огонь»; зачем нужны слова «блеск» и «сияние», когда есть простое слово «свет»? Вы скажете, что иногда нечто светится, иногда – сияет, а иногда блестит, – но Иван этого не понимал. Светится – и довольно. «Ведро никто не станет называть как-то иначе, кроме как ведром» - любил говорить Иван, после чего Андрон не называл ведро никак иначе, кроме как «ядром», «бедром» и еще по-всякому.

«Гений», или Диалог, случившийся между автором и Иваном Михайловым:

Автор. Он же гений!

Михайлов. Кто?

Автор. Достоевский.

Михайлов. Я понял, что Достоевский, - но как вы его назвали?

Автор. Гений.

Михайлов. В моем лексиконе нет такого слова. Вы хотели сказать, что он человек способный?

Автор. Больше, чем способный, и даже больше, чем талантливый. Он – гений!

Михайлов. Талант, гений… Не надо вводить лишних слов. Есть способности: у кого-то их больше, у кого-то меньше. Этого достаточно.

Автор. Значит, Достоевский, по-вашему – просто очень способный литератор!

Михайлов. Литератор? Такого слова в моем лексиконе нет. Есть слово «писатель» – зачем еще «литератор» нужен?

Автор. Чтобы сделать язык выразительнее, богаче, разнообразнее.

Михайлов. Чтобы всё на свете перепутать.

Автор. Не хочется препираться.

Михайлов. Спорить.

Автор. Дискутировать.

Михайлов. Спорить.

Автор. Полемизировать.

Михайлов. Спорить.

Автор. Ладно, не будем спорить.

Михайлов. Хорошо, не будем спорить. «Ладно» – лишнее слово. Без него можно обойтись. И без «хорошо», наверное, тоже. Но тут я не уверен.

Автор. И то хорошо. А с Достоевским-то что?

Михайлов. А что с Достоевским?

Автор. По-вашему, он просто очень способный писатель?

Михайлов. Я его еще пока не читал, поэтому не могу судить о его способностях.

Автор. Вы не читали Достоевского?

Михайлов. Нет.

Автор. И при этом оцениваете литературу?

Михайлов. Да.

Автор. Вот это номер!

Михайлов. Такой фразы нет в моем лексиконе…

Что еще можно сказать о Михайлове? Ненавидит юмор и поэзию (из поэтов более всех ненавидит Маяковского – любимого поэта Ослова). Литературу, как кажется, читает исключительно для того, чтобы все-таки понять – зачем же люди тратят время на писание и читание этакой чепухи? По тем же причинам смотрит и кино. При этом является формальным лидером тройки и даже - о парадокс! – главным ее оратором. Точка зрения Михайлова почти всегда озвучивается первой и чаще всего (хотя и не всегда) оказывается точкой зрения тройки в целом.

Да, еще один штришок к портрету: зачастую Иван поражает окружающих своим просто-таки вопиющим невежеством (например, он запросто может спросить: «А кто написал «Евгения Онегина»?); правда, многие считают, что он делает это нарочно и что на самом деле он, что называется, «всё читал и всё знает». Я не могу утверждать категорически: напускное невежество Ивана или нет… точнее, не так – я не могу утверждать, действительно ли он всё читал (может быть, и всё, и даже скорее всего – ко своим обязанностям он относится предельно добросовестно), но это нисколько не мешает тому, чтобы категорически утверждать вопиющее ивано-михайловское невежество в эстетических вопросах. Для людей определенного склада было бы, похоже, даже и полезнее читать поменьше – тогда они поменьше бы и чудовищных глупостей городили о прочитанном.

Третий представитель тройки - Александр Сановный. Очень, очень солидный господин. Олицетворение представительной внушительности. Человек-фасад, но за фасадом нет ничего, кроме пустоты, то есть вообще ничего нет. В ответ на любой ваш вопрос он скажет вам какую-нибудь банальность. В любой дискуссии он согласится с любым доводом оппонента, уничтожая саму возможность препирательств. Пожалуй, именно это является самой яркой чертой Сановного – постоянное внушительное поддакивание. Вместе с тем следует отметить, что это поддакивание и не раболепное (когда человек боится), и не добродушное (когда человек не хочет ссориться), и не карьеристское (когда поддакивание вышестоящим обеспечивает движение вверх). Нет, Сановный поддакивает просто потому, что самому ему решительно нечего сказать. Всё это, однако, не мешало и не мешает ему пользоваться неизменным уважением со стороны почти всех, с кем он имеет дело – те же, кто плохо его знает, и вовсе постоянно ждут от него каких-то особенно мудрых речей и благородных поступков. Тот, кто узнает его ближе, перестает ожидать чего-либо необыкновенного, но всё равно обращается к Сановному с невольным почтением. Больно уж хорош фасад – ну не может же быть, чтобы за таким фасадом ничего не было? Может быть, друзья мои, еще как может…

«Поздравляю…», или Диалог, случившийся между автором и Александром Сановным:

Автор. Поздравляю…

Сановный. Спасибо. Но – с чем?

Автор. Как же - говорят, Вас назначили в тройку – одним из оценщиков.

Сановный. Да, назначили.

Автор. Как же это случилось?

Сановный. Да мы просто с Падишахом разговаривали, кино какое-то обсуждали, он меня и спросил: «А почему бы, вам, спрашивает, не войти в тройку?» Я подумал и отвечаю: «Действительно, а почему бы и не войти?» Ну и вошел.

Автор. А что – Вы прямо чувствуете призвание к оценке художественных произведений?

Сановный. Да нет, я бы не сказал, что прямо призвание…

Автор. Зачем же вы тогда согласились?

Сановный. Знаете, я как согласился, так и подумал: «Зачем, думаю, я согласился?» Вроде призвания никакого не чувствую, но вот согласился.

Автор. С другой стороны – должность солидная, ничего не скажешь.

Сановный. Солидная, правда. Должность солидная. Поэтому я и согласился. Солидная должность, да и кино я люблю. И литературу. Почему бы и не согласиться?

Автор. Кстати, я очень рад, что именно Вы вошли в тройку. Всегда интересно услышать именно Ваше мнение. Вот сейчас новый фильм вышел – Вы смотрели?

Сановный. Да, смотрел. Кстати, этот фильм мы тогда с Падишахом и обсуждали.

Автор. И как он вам?

Сановный. Падишаху понравился. Мне, в общем, тоже.

Автор. А мне как-то не очень. То есть начало фильма хорошее, но вот дальше…

Сановный. Да, мне тоже начало больше всего понравилось.

Автор. Вот как? Не зря я всегда был высокого мнения о Вашем художественном вкусе. Именно начало! Так что, я думаю, это все-таки ваше призвание – оценивать художественные произведения.

Сановный. Я тоже так думаю. Скорее всего – призвание.

Автор. Но ведь только что вы говорили, что призвания не чувствуете?

Сановный. Я сказал, что «вроде» не чувствую. А сейчас чувствую, что вроде как чувствую. Нет, я чувствую призвание. Если бы не чувствовал – не согласился бы в тройку войти.

Автор. Ну, по-моему, любой человек, имеющий призвание к оценке художественных произведений, от участия в «тройке» как от чумы убежит.

Сановный. Почему?

Автор. Неужели это надо разъяснять?

Сановный. Нет, конечно, не надо. Это всем понятно.

Автор. Тогда непонятно, почему Вы…

Сановный. Спасибо. Спасибо за поздравление! Мне пора идти…

И был таков…

Вот такие люди составляли верховную оценивающую «тройку». Я назову эту тройку омерзительной, но более руководствуясь ее омерзительной функцией, а не качествами составляющих ее людей, которые (качества, да и люди) представляются мне в большей степени комическими. Но комизм комизмом, а оцениваемым «омерзительной тройкой» авторам, разумеется, было не до смеха. Проследим же непосредственно за процессом оценки… Итак:

Ослов. Ну-с. С кого начнем – кого мочнем?

Михайлов. Гомер.

Ослов. Готично, готично (логично, логично)… С кого ж и начинать…. «Занудиада» или «Офигессея»?

Михайлов. «Илиада».

Ослов. О, давно читал разом брать «Занудиаду» по тросточкам (давно мечтал разобрать «Илиаду» по косточкам). А ты, Сажа? (Саша)

Сановный. Я, признаться, тоже давно хотел разобрать «Илиаду».

Ослов. А «Офигессею»?

Сановный. И «Одиссею», конечно.

Ослов. А я, признаться, не бомблю «Офигессею». Не пережариваю я ее (не люблю «Одиссею» - не перевариваю я ее).

Сановный. Да я, честно сказать, тоже не особо. Лучше уж «Илиаду» разбирать.

Ослов. Я отдам свою награду,

Или раю, - или аду.

Михайлов (строго). Побаловались, и хватит. Рабочий день начинается.

Ослов. Рыбачий день ночью мается…

Михайлов. Побаловались, говорю…

Ослов. …Не очень с утра хохмить получается.

Михайлов. … и хватит. Я серьезно.

Ослов. Хошоро-хошоро. Сегоутра я тоже нас трое на рабочий брат (Сегодня я тоже настроен на рабочий лад). Нас трое, настроенных на стройку…

Михайлов. Слушай…

Ослов. Хорошо-хорошо: вот возьму и не исковеркаю ни одного слова за целый день. Веришь?

Михайлов. Не верю.

Ослов. Правильно дело ешь. Это тише моих сил.

Михайлов. Всё, работаем. Заводите Гомера!

Вводят Гомера. В общем, он похож на свое классическое изображение – хотя в любом более-менее представительном бородатом старце есть нечто то ли от Гомера, то ли от Толстого, то ли от Зевса, то ли от самого Бога-отца. Провожатый подводит Гомера к столику цензоров, после чего удаляется. Гомер внимательно прислушивается к говоримому; лицо его на протяжении всей сценки выражает различные степени недоумения – вплоть до недоумения крайнего.

Михайлов. Вас зовут Гомер?

Гомер. Да.

Михайлов. Фамилия?

Гомер. Что, простите?

Михайлов. Вас зовут Гомер. А фамилия?

Гомер. Меня зовут Гомер. Просто Гомер.

Михайлов. Просто Гомер? Впрочем, как называться - это ваше право.

Ослов. Браво, браво!

Михайлов. Мы сегодня обсуждаем «Илиаду»; нам надо определиться с ее рыночной ценностью. Оцениваем мы, как вы, конечно, знаете, по пяти параметрам: динамизм, трагизм (комизм, трагикомизм), композиция, персонажи, идеология. Оценка по каждому параметру – от одного до десяти. Фильм или книга, получившие в совокупности менее тридцати баллов (из пятидесяти максимально возможных) считаются коммерчески бесперспективными.

Гомер. Простите, вы хотите поставить оценку «Илиаде»?

Михайлов. Да.

Гомер. Я не ослышался: вы допускаете возможность, что «Илиада» окажется бесперспективным текстом?

Ослов. О, дивный старец: отбыв с мамой минут спать, вы пропустите, что погодно. (побыв с нами минут пять, вы допустите, что угодно).

Гомер. Простите?

Михайлов. Не обращайте на него внимания. Но нет, вы не ослышались: мы собираемся оценивать «Илиаду» и – да, возможно, что мы признаем ее бесперспективной. А что вас так удивляет?

Гомер. Я всё-таки – Гомер. Текст всё-таки – «Илиада».

Ослов. Выменно, Гомер. Выменно, «Илиада». Но мы не смотрим на котлеты, мы сами – автопортреты (Мы не смотрим на авторитеты. Мы сами – авторитеты).

Михайлов. Не обращайте внимания. Он хотел сказать, что для нас не существует авторитетов.

Сановный. Да, мы оцениваем каждое произведение как бы с чистого листа, мы – беспристрастные судьи.

Ослов. Скользит-летит моя ладья, Я – очень страстная судья.

Сановный. Конечно, в каком-то смысле мы, хотя и бесстрастные, но очень страстные.

Гомер. В каком же?

Сановный. Я имею в виду, что…. Конечно… С одной стороны, мы бесстрастные. А с другой – страстные.

Ослов. Исперчивающее песнопение. (исчерпывающе объяснение)

Михайлов. Не будем уклоняться. У меня первый вопрос к Гомеру. Почему вы так странно выражаетесь?

Гомер. В смысле?

Михайлов. Вы не думайте, я этот вопрос всем поэтам задаю. Почему они, то есть вы, то есть поэты, не могут выражаться нормально – по-человечески?

Ослов. Выменно, выменно. Пошто тушканчики - не зайки? Пошто поэты не прозаики?

Михайлов. Вот у вас, например, в самом начале, - когда Хрис просит за свою дочь:

«Чада Атрея и пышнопоножные мужи ахейцы!

О! да помогут вам боги, имущие домы в Олимпе,

Град Приамов разрушить и счастливо в дом возвратиться;

Вы ж свободите мне милую дочь и выкуп примите,

Чествуя Зевсова сына, далеко разящего Феба».

Почему нельзя сказать просто: я дам вам выкуп, а вы освободите мою дочь.

Ослов. Нет ничего генитальнее простаты – отбавлю я от тебя (Нет ничего гениальнее простоты – добавлю я от себя).

Гомер. Я – поэт, певец. Смешно спрашивать у певца – почему песня звучит не так, как обычная разговорная речь. Потому что это песня.

Сановный. Думаю, тут Гомер прав. Песня звучит всё же не так, как обычная разговорная речь. Я это уже давно заметил.

Михайлов. Речь не о том, что песня звучит не так, а о том – зачем она звучит не так? Зачем надо выражаться неясно или неестественно - если можно выражаться ясно и …

Ослов. … и ест девственно.

Михайлов. … и естественно. Сколько ни спрашиваю – ни один поэт мне никак не объяснит. Думал, может, вы объясните?

Гомер. Нет, я тоже не объясню. Вам не объясню.

Михайлов. Никому не объясните. Вы же не говорите: Граждане судьи, мне то объяснить невозможно. Почему с нами вы разговариваете нормально, а в стихах начинаете придуриваться?

Гомер. Мне то объяснить невозможно.

Михайлов. Конечно, невозможно. По мне так давно уже пора поставить вопрос об упразднении поэзии.

Ослов. «Упразднение поэзии». Неплохое названивание для последней поэмы в астории чебуречества (неплохое название для последней поэмы в истории человечества).

Гомер. Простите?

Михайлов. Не обращайте на него внимания – он еще хуже поэта. Второй вопрос: почему у вас в тексте так много архаизмов? Вот, например:

В жертву тебе принесу я широкочелистую краву,

Юную, выя которой еще не склонялась под иго;

В жертву ее принесу я, с рогами, облитыми златом.

Крава, выя, злато. И по всему тексту эти выи разбросаны. Но мы ведь все-таки в двадцать первом веке живем.

Гомер. Что-то, чем дальше, друзья, тем я менее что понимаю. Разве неведомо вам, что я древний певец, а не новый? Переводя на прозаический язык: вы разве не знаете, что «Илиада» была написана мною еще до того времени, которое называют нашей эрой?

Михайлов. Правда?

Ослов. Правда, неправда и ничего кроме полуправды.

Гомер. Это раз. Во-вторых, то, что вы мне всё время цитируете, это, видите ли, не сама «Илиада», а перевод «Илиады».

Михайлов. Перевод?

Гомер. Да, перевод. «Илиада» написана на эллинском языке, который теперь называют древнегреческим.

Михайлов. А зачем?

Гомер. Что – зачем?

Михайлов. Зачем надо говорить и писать по-гречески, если можно говорить и писать по-русски?

Гомер. Вы это серьезно?

Михайлов. Я всегда серьезен, и я задаю этот вопрос всем иностранным авторам, – и ни один мне до сих пор внятно не ответил. Если уж есть русский язык, и на нем вполне можно объясняться – зачем нужны еще и другие языки? Зачем нужно всё запутывать? Как будто и так мало путаницы. Не понимаю.

Сановный. Я, признаться, тоже не совсем понимаю. Кстати, я в свое время как раз хотел древнегреческий выучить, чтобы «Илиаду» в оригинале прочитать, - но это очень сложно. Почему бы сразу не написать по-русски – всем было бы легче. И Гнедичу напрягаться не пришлось бы.

Гомер. А может, это напряжение и было высшим смыслом жизни Гнедича? Его подвигом? Его воплощением? Кем бы был Гнедич без перевода «Илиады»? – посредственным, забытым всеми поэтом. А так…

Сановный. Знаете, может, вы и правы. Как-то я об этом не подумал. Действительно…

Гомер. Хотя, если уж честно, то прав не я, а ваш Пушкин: «Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера; Боком одним с образцом схож и его перевод».

Михайлов. Слепого? Вы разве слепой?

Гомер. По сравнению с вами – нет.

Михайлов. Не понял.

Гомер. Да – я слепой, и не знать этого…

Ослов. Недостроенно-культурного лицогода. (недостойно культурного человека)

Гомер. Не понял.

Ослов. Такова участь всех гениев – современники их не пони и не мают.

Гомер. Я не ваш современник.

Ослов. Такова участь всех гениев – другие гении их не пони и не мают.

Крепко-набело запомни,

Гений генья только хает.

Гений гения не пони,

Гений гения не мает.

Гомер. Это с какого языка перевод?

Ослов. С усского – на ширрокий.

Гомер. Но мы говорили о Гнедиче. Если уж вы взялись за такое смехотворное дело, как школьнически-учительская оценка «Илиады», то оценивайте хотя бы оригинал, а не перевод. Перевод «Илиады» - это не «Илиада».

Сановный (с таким видом, как будто он только что совершил величайшее литературоведческое открытие). Это всегда так с переводами, а особенно с переводами поэтических текстов. Стихи невозможно перевести до конца адекватно. Думаю, вряд ли кто-нибудь станет с этим спорить.

Ослов. Ста нет, а девяносто девять есть. Апчхи, в народе нет такого учреждения, которое кто-нибудь бы да не построил. (Вообще, в природе нет такого утверждения, которое кто-нибудь бы да не оспорил).

Михайлов. Спорить тут не о чем. А то расплодили языков, - и без всякой на то надобности. Есть русский язык – на нем и надо говорить. Даже и вы, Гомер, сейчас ведь по-русски с нами разговариваете. Можете ведь, если захотите.

Гомер. Это прихоть того, кто придумал, а точнее, в этот самый момент сидит и придумывает наш с вами разговор, не более.

Михайлов. Кого-кого?

Гомер. Автора нашего с вами диалога. Не думаете же вы, что могли бы встретиться с Гомером в реальности? Да еще с разговаривающим по-русски Гомером?

Михайлов. Не понял. Вот он – я. Вот он – вы. Гомер. Говорите по-русски. В чем проблема?

Гомер. Вам не понять.

Михайлов. Опять какая-то чепуха…. Будем придерживаться текста. Я свои замечания высказал. Что скажет Андрон?

Ослов. Андрон скажет вот что: зачем нужен список кораблей? Утомительнейшее перечисление, которое все пропускают. Читать его можно, только когда у вас бессонница – и то только до половины.

Михайлов. Вот и видно, что ты придуриваешься.

Ослов. Я соображаю собой не твой допрос. (Я изображаю собой немой вопрос)

Михайлов. Проговорился уже – поздно. Когда тебе надо – ты прекрасно обходишься и без всякого коверканья слов.

Ослов. Пропал острослов без коверканья слов.

Михайлов. Вот видишь – опять смог.

Ослов. Да, но ты не знаешь, чего монета стоит (чего мне это стоит). Одно воинственное продолжение, сказанное по всем правилам, – и я чествую себя скучнейшей на свете шпалой. (Одно-единственное предложение, сказанное по всем правилам, – и я чувствую себя скучнейшим на свете малым)

Михайлов. А ты не знаешь, чего мне стоят твои постоянные дурачества. Я удивляюсь, как еще сам с ума не сошел.

Ослов. От «с умы» и от сурьмы не заикайся.

Михайлов. Как всё плохо… Так что ты там про список кораблей сказал-то? Только без коверканья, пожалуйста. Просто повтори.

Ослов. Я спросил: зачем нужен список вратарей? Утромбительнейшее перечисление, которое все пропускают. Читать его можно, только когда у вас бес-слонница – и то только до пуповины.

Сановный. Это правда. Я никогда не мог дочитать список до конца.

Михайлов. Чушь это, а не правда. Список кораблей – лучшее, что есть в «Илиаде». Самая информативная ее часть. Лучше бы список, конечно, и оформить как список – без всякой поэзии. Схедий и Эпистроф (сыновья царя Ифита): 40 кораблей; Нестор – пятьдесят кораблей; Аякс Теламонид – 12 кораблей; Диомед, Сфенел и Эвриал (главный вождь – Диомед): 70 кораблей. И так далее. Но всё равно – просто душа отдыхает, как читаешь.

Ослов. Душа читателя списком королей.

Гомер. Аристотель был другого мнения. Он говорил, что…

Ослов. Аристотель у нас на пароходе. Ему еще за сто собственных рынков отвечать. (Аристотель у нас на подходе. Ему еще за свой собственный базар отвечать)

Гомер. Простите?

Ослов. Отважно (неважно). Кстати, раз уж вы тут, то не могли бы вы, наконец, разрешить так называемый гомеровский матрос? А то протеже (про тот же) список говорят, что это, мол, позорнейшая отставка (позднейшая вставка). Так вы ли апчхи (вообще) автор «Илиады»? Вот что всех перетасует (интересует).

Сановный. Да, раз уж вы тут, нельзя не спросить…

Гомер. Нет, ни за что не отвечу. Гомеровский вопрос – часть легенды, сложившейся вокруг текста. Тут как с Гнедичем: зачем же я стану лишать сотни филологов, историков и философов смысла их жизни? Пусть себе решают мою загадку – им и жить интереснее.

Ослов. Вы недооцениваете сброд человеческий. Думаете, если бы вы с саней (вы сами) ответили на гомеровский заброс, то это хоть кого-нибудь бы удав-летов-рыло? (удовлетворило). Так бы не как. Не удав, не летов, не рыло, - и не бы. Просто зачислили бы в одну из перверсий. Нет боли. Е. (не более)

Сановный. Андрон говорит, что и ваши собственные слова стали считаться бы не более, чем одной из версий.

Гомер. Об этом я как-то не подумал. Что ж, хорошо, я отвечу….

Ослов. Тише, замрите, сейчас мы услышим-узнаем

Тайны разгадку, которой, казалось, не смертным узнать и услышать…

Михайлов. Всё не пойму – о чем вы говорите? Вопрос какой-то выдумали… У нас сейчас один вопрос – оценка текста. Я свои общие замечания высказал, Андрон – тоже. Очередь за Александром.

Ослов. Но…

Михайлов. Рабочее время выйдет – спрашивайте про любую ерунду. А сейчас мы работаем.

Ослов. В рифму чтоб вышло, прикроюсь я словом «рогатка».

Громче стенайте, о люди, загадкой осталась загадка….

Михайлов. Работаем, работаем. Я свои замечания высказал, ты тоже, очередь за Александром.

Сановный. Я думаю, вы уже высказали достаточное количество замечаний.

Михайлов. Тогда перейдем непосредственно к оценке. Сначала мы оцениваем динамизм. С точки зрения динамизма в «Илиаде» всё неплохо. Разве что разговоров многовато. И в реальности-то людей всё время болтать тянет, а уж в литературе… Но всё равно: много схваток, много трупов. Всё как положено. Так что, думаю, за динамизм мы можем смело ставить десятку.

Ослов. Десятку с мелом. Обязательно с мелом! Чего стоят одни только строки:

Идоменей Эримаса жестокою медью уметил

Прямо в уста, и в противную сторону близко под мозгом

Вырвалась бурная медь: просадила в потылице череп,

Вышибла зубы ему; и у падшего, выпучась страшно,

Кровью глаза налились; из ноздрей и из уст растворенных

Кровь изрыгал он, пока не покрылся облаком смерти.

Какая поэтичная кровавость! – даже и коверкать ее не хочется. Мозги разбросаны по тексту в приятном изобилии.

Михайлов. Мозги разбросаны по тексту в приятном изобилии… Много трупов. Два слова вместо пяти.

Ослов. Два будничных слова вместо пяти праздничных.

Михайлов (тяжело вздыхает, досадливо махнув рукой). Что скажет Александр? Мы поставили по десятке, а он?

Сановный. Согласен с вами. Однозначно – десять. И много трупов, и излагается всё поэтичным языком.

Михайлов. Значит, десять за динамизм. Идем дальше. Композиция. По-моему, в тексте слишком много действующих лиц. С трудом понимаешь, кто там уже и кого разит: какой очередной Идоменей - какого очередного Эримаса. Не совсем ясен и механизм взаимодействия богов и смертных. Получается, что всё с самого начала предрешено (по воле богов), – но зачем тогда и весь огород городить? Сколько ни пытайся убить Париса – Афродита всё равно не позволит. Сколько ни пытайся убить Менелая – Афина всё равно не разрешит. Чего и пытаться тогда? Не совсем понятно и что за радость богам наблюдать за ими же самими предопределенными событиями? Сейчас Гектор убьет Патрокла, потом Ахиллес убьет Гектора, а потом Парис убьет Ахиллеса: посмотрим же, как Гектор убьет Патрокла, потом Ахиллес убьет Гектора, а потом Парис убьет Ахиллеса. Неинтересно. При этом и сами боги постоянно спорят друг с другом. Зевс ведь очень сильно не хотел, чтобы Троя была разрушена, но Гера настояла на своем. Непонятно как-то. Зевс все-таки… С другой стороны, свести воедино такой гигантский текст, да еще и с такой массой персонажей, да еще и с богами в придачу – ясно, что Гомеру пришлось сильно постараться.

Сановный. Да уж, основательно попотеть ему пришлось.

Ослов. Познавательно попой петь…

Михайлов. В общем, за композицию я ставлю Гомеру пятерку. Сам вспотел – такую длинную речь произнес.

Ослов. Да, знатный спич вы толкнули.

Михайлов. Произнес длинную речь.

Ослов. Славную речугу закатили.

Михайлов. Произнес длинную речь. Точка.

Ослов. Как бы так «точку» художественно исказить? Кочка – скучно, бочка – тоже скучно. Точка, ночка, дочка… Не то, не то… Ни есть я не могу, ни пить // Мне слово «точка» надо исказить…

Михайлов. О чем я говорил? Об оценке. За композицию я поставил «Илиаде» пятерку.

Ослов. А я – десятку.

Михайлов. Аргументация?

Ослов. Без инаугурации. Оппозиционный гений Гомера самкам очень виден. Кто в чека? (Без аргументации. Композиционный гений Гомера самоочевиден. Точка).

Михайлов. Богатая аргументация. А что скажет Александр?

Сановный. Во-первых, мы должны понять, что композиция – это строение художественного произведения. То есть то, как оно построено, как соотносятся различные его части. Композиция должна быть гармоничной, а под гармонией я понимаю как раз соотнесенность, слаженность…

Ослов. Осталось, понимаешь, понять, что ты понимаешь под словом «понимаю…»

Михайлов. Не мешай Александру. Он всё правильно делает, тщательно всё разбирает, - так, чтобы не осталось места ни для какой неясности. Это не то, что твой словесный понос.

Ослов. Поиграю в логорею:

Перед сном я ноги грею,

Триста я рублей имею,

Пред законом я немею,

Что Земля зовется Геей

Знаю, также - кто я? Где я?

Штангу поднял, не потея -

Вот такая логорея.

Михайлов.Что еще за логорея? Сам придумал? Лотерею имеешь в виду?

Ослов. А вот и ушиблись, многочервивый вы наш (А вот и ошиблись, многоречивый вы наш). Логорея – она логорея и есть, сиречь словесный понос.

Михайлов. Вроде как диарея, только для слов?

Ослов. Выменно.

Михайлов. Никогда не понимал, почему понос надо называть диареей; не пойму и почему словесный понос надо называть логореей. А уж чего я совсем не понимаю, так это на что мы рабочее время тратим.

Ослов. Да, удав (да уж), композиция нашего обсуждения располкролится прямо на глазах, становясь всё менее баяничной (расползается прямо на глазах, становясь всё менее гармоничной).

Михайлов. Продолжайте, Александр, не обращайте внимания.

Сановный. Спасибо, Иван. Так вот, особенностью композиции «Илиады» является, например, то, что в ней описывается не Троянская война в целом, но лишь эпизод этой войны.

Ослов. О, господи…

Сановный. Все мы помним, как начинается «Илиада»…

Ослов. Скука, богиня, воспой Александра, Сановного сына!

Нудный, который нам всю «Илиаду» прочесть навострился…

Сановный. Все мы помним, как начинается «Илиада»… (далее следует достаточно пространное изложение содержания чуть не всей «Илиады», мы его пропустим)… Так заканчивается «Илиада».

Михайлов. Спасибо, Александр: можно было и не читать «Илиаду», а просто Вас послушать. Осталось лишь поставить оценку. За композицию. Я утверждал, что у Гомера в «Илиаде» слишком много персонажей, да и отношения между людьми и богами не вполне ясны. Андрон утверждал, что гений (неправильное слово, правильно говорить «способный человек»), что способности Гомера самоочевидны. А что скажете Вы?

Сановный. Я думаю, для всех очевидно, что Гомер – гений, то есть я хотел сказать – способный автор, и как раз во многом благодаря построению композиции. Как я уже говорил, Гомер начинает с того, что воспевает Ахиллеса, а затем… (далее следует краткий пересказ «Илиады», по ходу которого некоторые признаки нетерпения начинает проявлять даже и Михайлов)… Так всё заканчивается. Да, так вот, с одной стороны связать стольких персонажей в один текст – это подвиг, с другой стороны – слишком много персонажей, путаешься. Опять же не совсем понятно: что во власти смертных, а что – во власти богов. Вроде бы боги всемогущи, но ведь самый всемогущий из богов, Зевс, не хотел, чтобы Троя была разрушена, а она всё же была разрушена.

Михайлов. Блестящее замечание!

Сановный.В общем, я ставлю семерку. Или восьмерку.

Михайлов. Так семерку или восьмерку? Если Вы поставите семерку, то и средняя оценка за композицию выйдет – 7, а если восьмерку, то – 8. Есть разница?

Сановный. Да, конечно. Семь или восемь – конечно, есть разница.

Михайлов. Так семь или восемь? Наверное, все-таки семь.

Сановный. Пожалуй, семь.

Ослов. Но скорее все же осень (восемь).

Сановный (преодолев явный позыв согласиться и с Андроном, что было бы уже неприлично). Нет, надо четко придерживаться своих слов. Сказал – семь, значит, всё – семь.

Михайлов. Правильно, Александр. Итак, я поставил пять, Андрон – 10, Александр – 7, всего - 22. Делим на три. Получается семь и одна треть; округляем, получается семь, оценка Александра. Оно и не удивительно, ведь он подверг текст настолько тщательному разбору, что и его оценка не могла не стать самой точной. За динамизм – 10; за композицию – 7. Идем дальше. Дальше у нас оценивается трагизм (или комизм, или траги-комизм). В случае «Илиады» мы, конечно, трагизм оцениваем. Слава богу, смешного в «Илиаде» ничего нет – терпеть не могу комедий.

Ослов. А как же герметический хобот? (гомерический хохот).

Михайлов. Опять бессмыслица…

Ослов. Гомер. Бессмыслица. Тугие паруса…

В кармане брюк я прячу три туза.

Михайлов. М-да… Оцениваем трагизм. Думаю, как и с динамизмом, с трагизмом в «Илиаде» всё в порядке. Бывает, конечно, что трупов в книге или фильме много, а трагизма никакого нет, но это не тот случай. Оборона и падение Трои – высокая трагедия. Я бы даже сказал, что слишком высокая – за это можно скинуть один балл. Так что – девятка.

Ослов. Я уже говорил о политичной картавости (поэтичной кровавости), – а нужно было сейчас сказать. Десять.

Сановный. Присоединяюсь. Десять.

Михайлов. Значит, средняя - десять. Идем дальше. Персонажи. Ну, персонажи яркие, запоминающиеся. Имена только странные: Агамемнон, Менелай, Ахиллес… Думаю, можно попросить автора переименовать Агамемнона в Ивана, Менелая в Михаила, Ахиллеса в Алексея и т.д. Как вы думаете?

Ослов. Я согласен переименовать их Агамемнона в Ивана, при условии, что нашего Ивана мы переименуем в Агамемнона.

Михайлов. Это шутка?

Ослов. Одна штука.

Михайлов. Ты же знаешь – я шуток не понимаю.

Ослов. Уток не понимаешь, а погусил на 100 балов (Шуток не понимаешь, а пошутил на 100 баллов). И не понял.

Михайлов. Про что пошутил?

Ослов. И не помрешь… (и не поймешь)

Михайлов. Хорошо, я не настаиваю.

Сановный. Да, думаю, всё же не стоит переименовывать...

Михайлов. А что сам автор скажет, а то он что-то молчит и молчит.

Гомер. Я до конца подожду – и тогда уж я вымолвлю слово.

Михайлов. Хорошо, хорошо, я не настаиваю. Хотя и правда не понимаю. Есть ведь нормальные русские имена, - нет, надо каких-то Агамемнонов придумывать... Всё равно, моя оценка персонажам – десять.

Ослов.Согласен с Агамемноном. Десять.

Михайлов. Осталось оценить только…

Сановный. Постойте, я ведь еще не поставил свою оценку персонажам.

Михайлов. Десять?

Сановный. Естественно, десять.

Михайлов. И отлично. Осталось оценить только идейную составляющую текста. Давайте начнем с Александра; он погрузился в текст глубже всех. Александр!

Сановный. Что?

Михайлов. Говорите свое веское слово: оцените идейную составляющую «Илиады». Думаю, Ваше мнение и станет определяющим.

Сановный. Идейную составляющую?

Михайлов. Да.

Сановный. Идейная составляющая… Сейчас, мне тут должны позвонить…

Михайлов. Кто должен позвонить?

Сановный. То есть я должен позвонить… Важный звонок… А потом уже я скажу.

Михайлов. Ничего не понял… Хорошо, как и обычно, начну я.Идейная составляющая… Мне очень неприятно об этом говорить стоящему перед нами автору, потерявшему, как кажется, не только зрение, но и способность говорить, но идейная составляющая «Илиады» не выдерживает критики.

Ослов. Ну умри, Агамемнон… Чтобы тебе было неприватно стереть автора в артишок? Это же твой лайф! (Ну не ври, Иван. Чтобы тебе было неприятно стереть автора в порошок? Это же твой кайф!)

Михайлов. Я выше личных пристрастий. Суди сам: весь текст «Илиады» кричит о войне как о норме общественной жизни. Мы, конечно, всячески приветствуем насилие на страницах и экранах, но согласно лекции «Краткий курс философии истории»[1], состояние войны прямо противоположно состоянию развитой цивилизации. «Илиада» прямо противоречит этому тезису – описывая цивилизацию войны.

Ослов. Апчхи, да. Бледные авторы. На газ не угоришь. (Вообще, да. Бедные авторы. На нас не угодишь). Хоть на инглиш, хоть на идиш // На нас не уго и не дишь.

Михайлов. Очень просто угодить.

Ослов. Подход простой: про войну спой, - но войну не воспой.

Михайлов. В общем, идейная часть явно не удалась. Даже хуже – прямо вредная идейная часть. Так что я ставлю ноль.

Ослов. С идеологией даже и я шутить не решаюсь. Ноль.

Сановный. Всё, поговорил... Про идейную составляющую, значит. Ну, что тут сказать… Война в «Илиаде» описывается как норма общественной жизни. Конечно, мы, в «Глобал Джой», не можем этого допустить. Так что – ноль.

Михайлов. Верно, Александр. Всё правильно Вы сказали – именно что как норма общественной жизни. Именно не можем допустить. Все-таки именно Вам надо первому слово давать. (Сановный важно, но неопределенно кивает: мол, конечно, я всё правильно говорю, но первым лучше всё же говорите вы, а я уж после вас)

Михайлов (продолжает). Осталось подвести итог. Динамизм – 10; Композиция – 7; Трагизм – 10; Персонажи – 10, Идеология – 0. Итого: 37 из 50. Хорошая оценка, но…

Ослов. Но согласно подарку Агамемнона…

Михайлов. … но согласно поправке Михайлова-Падишаха от 7 августа 2026 года, произведение, получившее за идейную составляющую меньше трех, автоматически считается непригодным для публики. Так что, увы, Гомер, но вам придется основательно переделать «Илиаду». Заодно я бы всё же на вашем месте подумал и о новых именах для героев, - да и лучше бы прозой…

Ослов. В его словах послышалась угроза:

Поэзия – умри, останься только проза.

Михайлов. Поэзия – умри, останься только проза… Второй раз в жизни слышу стихотворение, которое бы мне понравилось.

Ослов. А в первый какое понравилось?

Михайлов. Первое же стихотворение, какое я в детстве услышал – до сих пор его, гада, помню. Как там… Да:

Если где-то нет кого-то

Значит, кто-то где-то есть.

Только где же этот кто-кто?

И куда он мог залезть?[2]

Я в такой восторг пришел, когда прочитал! Всю комнату перерыл – куда, думаю, он мог залезть, а главное – кто он? И где это «где-то»? Весь день пытался понять… День пытался понять, два пытался, три пытался, - пока не заболел. Три дня пытался понять - три недели болел. С тех пор я стихов и не люблю.

Ослов. А я камаз свое пищеварение улучшил – тебе должно кровавиться (А я как раз свое стихотворение улучшил – тебе должно понравиться):

Михайлов. Избавь меня, пожалуйста…

Ослов. В его цветах учуялась мимоза:

Гортензия – умри, останься только роза!

Михайлов. Вот – это уже больше на обычные (то есть безумные) стихи похоже.

Ослов. Или еще водка (вот как) можно: …

Михайлов (угрожающе-строго). Всё, успокойся.

Ослов. Подчиняюсь Василию. (Подчиняюсь насилию)

Михайлов. А я опять обращаюсь к автору, к Гомеру. Понял ли он свои ошибки и в какие сроки собирается их исправить?

Гомер. Критикам так отвечал он, презрения полный:

Стар я уже, чтоб подобные глупости слушать.

В вечность опять отхожу, - труд мой, эпоху-объявший

Вечности мягкое ложе заботливо мне уготовил –

Кто бы ни злобствовал против него – какой бы звереныш

Не тщился - каркая, лая, рыча, изрыгая нелепые мысли -

Вред нанести… – но вреда от укусов не будет.

Так что спокоен я, други: ни вам, никому не позволит

Свергнуть меня с пьедестала великая Вечности Муза.

Михайлов. С пьедестала вечности, значит… С вами, Гомер, всё понятно. Стремление остаться в вечности – самый страшный писательский порок. Стихи Нерона – лучшего поэта своего времени - в вечности не остались.

Ослов. И мои не останутся – из чего следует, что я лучший поэт своего времени.

Михайлов. Твои не останутся и в настоящем.

Ослов. Останутся - спорю пива на сто ящиков…

Михайлов (Гомеру). Вас мы более не задерживаем. «Илиада» вычеркивается из списка подлежащих печатанию произведений.

Занавес. Конец первого акта.

Вслед за Гомером экзекуции троичного оценивания подверглись Шекспир («Гамлет», названный Ословым «Омлетом»), Сервантес, прозванный Секретерусом («Дон Корлеоне Кабанчиковский»), Дюма («Вартанян и Три каскадера»), Толстой («Война эмира»), Гоголь («Мерзлые груши») и еще многие. Кстати, Михайлов не преминул спросить и у Шекспира – зачем, мол, тот изъясняется стихами – Шекспир, как и ранее Гомер, не смог ответить на этот вопрос. Оценки «Гамлет» получил следующие: за динамизм – 3 (слишком много превалирующей над действием болтовни); за композицию – 5 (слишком длинно для пьесы, надо бы существенно сократить); за персонажей – 8 (Ослов и Сановный поставили по десятке, но без конца болтающий Гамлет так сильно не понравился Михайлову, что он снизил общую оценку персонажам до 4, а средняя от двадцати четырех (10+10+4) оценка – 8; за трагизм – 10 (все друг друга попереубивали – это хорошо!), за идеологию – 3 (опять-таки в основном из-за преобладающей над действием болтовни). Итого 29 баллов – всего одного балла не хватило, чтобы «Гамлета» разрешили печатать! Шекспир, как и Гомер, не сильно расстроился и тоже удалился в вечность.

Да, а что там с шекспировским вопросом: Шекспир всё же автор шекспировских пьес или не Шекспир? Андрон Ослов не преминул задать этот вопрос присутствующему во плоти предполагаемому автору, и тот, в отличие от Гомера, успел-таки высказать свою точку зрения. Шекспироведы всего мира – трепещите! Трепещите и слушайте. Вот что сказал Шекспир:

Шекспир и пять кухарок

Шекспир. Конечно же, нет – конечно же, я не являюсь автором. Смехотворно предполагать, что один автор может написать столько первоклассных пьес, да еще и в совершенстве совмещать комедийный дар с трагедийным. Это просто невозможно.

Сановный. Значит, правы адепты так называемой «групповой теории»?

Михайлов. Что за адепты еще? Сторонники теории.

Ослов. Потусторонники истории.

Сановный. Значит, правы сторонники групповой исто… тьфу ты, теории?

Шекспир. Да, но только они неправы в отношении состава группы.

Сановный. Значит, Бэкон не является…

Шекспир. Нет, конечно, кому и в голову могло прийти… Бэкон – слишком хороший ученый, чтобы быть еще и великим драматургом.

Ослов. Шкворчит поджаренный Бэкон.

За что поджарен он? – Андрон

Придумал так, - еще рифмон:

Вопит пытаемый Джон Донн.

За что пытаем он? – Андрон

Придумал так, - таков закон:

Что если где шкворчит Бэкон,

То рядом с ним вопит Джон Донн.

…

Шекспир. … Бэкон – слишком хороший ученый, чтобы быть еще и великим драматургом.

Сановный. И граф де Вер?

Шекспир. Ну, что вы! Ведь граф, как вы помните, якобы случайно, во время урока фехтования, убил повара. Случайно не случайно, но гений и злодейство – две вещи несовместные; уж кому-кому, а вам – русским, это прекрасно известно.

Ослов. Сомневаться неуместно:

Русским всё давно известно.

Сановный. Так кто же все-таки составлял группу авторов?

Шекспир. Я и четыре моих кухарки.

Сановный. Кухарки?

Ослов. Что тут удивительного? Всякая кухарка может написать великую пьесу – уж кому-кому, а нам – русским, это прекрасно известно.

Шекспир. Да, кухарки. Я как-то заметил, что во время готовки моя кухарка всё время что-то напевает себе под нос. Заметил и попросил озвучить. Каково же было мое изумление, когда оказалось, что она перепевает разные эпизоды из «Хроник» Холиншеда. Оказалось, что до меня она и служила кухаркой у самого Холиншеда, а тот имел привычку зачитывать свои хроники вслух, а она имела привычку их слушать – сам-то Холиншед, разумеется, и мысли не мог допустить, что его кухарка что-то запоминает. Но она не только запоминала, но и поэтически переделывала «Хроники», - превращая их в одну бесконечную песню, сопровождающую бесконечную готовку. Поверьте, это было совсем непросто - расчленить ее непрерывную песню на отдельные исторические пьесы, а потом еще и дать финальную отделку напеваемому. Так что и моей заслуги у меня не отнимайте.

Ослов. Поверим: расчленять – это всегда непросто.

Сановный. Но эта удивительная кухарка – не единственный ваш соавтор?

Шекспир. Нет, не единственный, конечно – она помогла мне написать исторические пьесы, а потом кто-то ее у меня сманил. Оно и хорошо – мне и самому хотелось чего-то, знаете ли, новенького. Однажды я был в гостях у друга, и тот пожаловался мне на свою кухарку – она, мол, вечно то уныла как туман, то мрачна как ночь, и он боится, что когда-нибудь она его отравит. Я решил взглянуть на это мрачное чудо и был весьма впечатлен – и вправду не каждый день доводится видеть столь мрачно-сосредоточенное лицо, будто воплощающее в себе саму злобу и отчаяние. Потом мой друг скоропостижно скончался (что-то у него с желудком приключилось), и я взял кухарку к себе.

Трагедия ее жизни (как я выяснил позже) состояла в том, что ее служанка-мать была любимицей у одной очень знатной леди и, как часто бывает в таких случаях, она и служанкой не была, и к аристократии не принадлежала. Дочку же она воспитала скорее как аристократку, в частности, обучила ее грамоте, – но потом леди умерла и пришлось матери с дочкой хлебнуть горюшка (умершая леди как-то позабыла устроить их судьбу), – вновь превратившись в обыкновенных служанок. Мать не перенесла перемены и скончалась, дочка же выжила, но озлобилась на весь белый свет. Трудно осуждать ее за это. Сегодня ты…

Ослов. Сегодня изучаешь менуэты,

А завтра у плиты готовь котлеты!

Шекспир. Вот-вот. Но всё это я много позже узнал. Поначалу она держалась крайне отчужденно и около месяца после перехода на мою кухню упорно отказывалась перемолвиться со мной хоть одним словечком. Но со временем я стал замечать, что и она что-то – не то, чтобы напевает, но всё время что-то бормочет себе под нос. Однажды мне удалось ее подслушать - во время готовки ужина. Бросая в предназначенное мне варево травы не совсем понятного происхождения, она бормотала:

Пламя, прядай, клокочи!

Зелье, прей! Котел, урчи!

Вслед за жабой в чан живей

Сыпьте жир болотных змей,

Зев ехидны, клюв совиный,

Глаз медянки, хвост ужиный,

Шерсть кожана, зуб собачий

Вместе с пястью лягушачьей,

Чтоб для адских чар и ков

Был у нас отвар готов[3].

Веселую ведьмину песенку я потом вставил в «Макбета», а саму мрачную кухарку вывел в образе жены Макбета, после чего и не называл ее иначе как «леди Макбет». Но это тоже случилось потом. А пока что она готовила ужин и бормотала, а я подслушивал. Ужинать в тот вечер я, разумеется, не стал, - зато откровенно рассказал ей о своих надеждах: что она станет соавтором моих произведений. Она заинтересовалась. Вскоре между нами наладилось самое плодотворное сотрудничество: я придумывал сюжеты (воруя их то там, то сям), а мрачная кухарка расцвечивала их всяческими ужасами. О, в этом ей не было равных, а особенно она любила придумывать концовки и не успокаивалась до тех пор, пока не останется в живых ни одного более-менее значимого персонажа. Уж на что я ее просил смягчиться и оставить в живых хоть маленького сына Макдуфа! - но нет, она не знала жалости и только приговаривала:

Ишь, цыпленок!

Изменничье отродье![4]

после чего делала руками закалывательное движение, показывая, как убийца расправляется с ребенком – и при этом злобно хохотала. Меня же, за мое мягкосердечие, она без устали осыпала насмешками и упреками:

Ты стремишься

к величью, славолюбья ты не чужд,

Но верным брезгуешь писателя слугой —

злодейством[5].

Трагедии же без убийств не быть -

Тебе заветной славы не добыть.

И я подчинялся ей, а она продолжала измышлять самые ужасные концовки. Так я и жил несколько лет, окруженный сплошными трупами, но, надо сказать, что именно в это время я и написал лучшие свои вещи – те, которые даровали мне величайшую славу. Парадокс: гений и злодейство, несовместимые в реальной жизни, в жизни художественной совершенно нераздельны. Уже Гомер понимал это, сотворив лучшего своего героя – Ахиллеса - из законченного маньяка, окончательно утопившего в крови и без того кровавое пространство между Троей и кораблями данайцев. Да и Одиссей, не устрой он кровавую баню в конце своего странствия – и кто бы стал читать «Одиссею»? Как бы то ни было, но когда однажды, выйдя к обеду, я обнаружил на своем месте что-то задумчиво созерцающий призрак Гамлета, мне стало не по себе. Не без труда прогнав призрак, я понял, что заигрался, и что еще немного, и все придуманные мрачной кухаркой и санкционированные мною ужасы проникнут и в мою реальную жизнь. Требовалось прекратить писать пьесы. Требовалось как-то избавиться от кухарки. Но как? Я не был способен на убийство, а она не пожелала бы покинуть свое место. Однажды я намекнул ей на такую возможность, но она в ответ лишь издевательски рассмеялась и сказала:

Не избежать тебе судьбы венца -

Мы будем вместе до трагичного конца.

Судьба, однако, была ко мне благосклонна и, потерпев некоторое время, придумав, но не осуществив бесчисленное количество способов избавиться от нее, я дождался, пока она, как и подобает леди Макбет, сама покончила с собой.

Облегченно вздохнув, я принялся за поиски новой кухарки. Главное, думал я, чтобы она была совсем не похожа на предыдущую. Что ж, в итоге я нашел самую веселую, самую добродушно-хлебосольную кухарку в мире – звали ее Мэри. Не сомневаюсь, что вы и сами догадались, что произошло дальше. Из-под моего трагического пера вдруг принялись выскакивать уморительнейшие комедии. А всё кухарка! Уж каким соловьем заливалась она на кухне, а я знай подбрасывал ей уворовываемые отовсюду сюжеты. О, это было чудесное время, одна беда – если при леди Макбет я почти ничего не ел, так что превратился в самого худого драматурга Англии, то при новой кухонной власти я безнадежно объедался, быстро превратившись в толстейшего из драматургов. Моя хлебосольная Мэри не принимала отказов, и я был обязан съедать всю ею стряпню, а стряпала она человек не менее чем на десять – на десять человек с отменным аппетитом. Со временем я растолстел до того, что мне стало не до смеха. Правда, избавиться от моей веселой кухарки на этот раз было совсем несложно, ведь все мои друзья и знакомые мечтали увести ее у меня. В общем, напев-написав «Конец – делу венец», мы расстались, причем во время прощального ужина (какой там ужин – это был настоящий пир) я, объевшись как Чичиков на обеде у Петуха (да, мы здесь имеем возможность читать и всё то, что вышло уже после нашей смерти), едва не испустил дух.

Следующей моей кухаркой стала милая Офелия. О, мне и до сих пор трудно вспоминать о ней без слез. Надо вам сказать, что Офелия состояла у меня в услужении много лет. Она вошла в мой дом еще маленькой девочкой-сироткой (ее подбросили на мой порог), - вошла, да и прижилась кое-как. У неё не было четко прописанных обязанностей – она вообще была не совсем от мира сего. Она делала всё, о чем я ее просил, а я старался не загружать ее работой, тем более что она была страшно неловкой. Заправленная ею кровать походила на поле битвы любовников; помытая ею посуда, если она по случайности оставалось целой, то, увы, оставалась она и грязной. Нет, реальная жизнь была не для нее – она не жила, она фантазировала, день-деньской плетя гирлянды из лютика и крапивы, и напевая что-то бессвязно романтическое, – но чаще веселое, чем грустное. Милая моя Офелия…Да, так вот она тоже пела, - причем без всякой готовки. И она очень-очень-очень любила участвовать в составлении пьес – для нее это была просто чудесная игра, забава. Офелия участвовала в написании всех моих пьес – и исторических хроник, и трагедий, и комедий. Больше всего, как ни странно, она любила трагедии, хотя, когда на кухне царствовала «леди Макбет», Офелии, бедняжке, жилось несладко. И как горько она оплакивала судьбу всякого погибшего, и как трогательно поддерживала мои робкие поползновения смягчить ужасные концовки! (разумеется, с тем же нулевым успехом) Да, так вот, в каждой моей пьесе есть слова Офелии – чаще всего это самые романтичные и меланхоличные куски. Что сама Офелия списана с Офелии, надеюсь, и говорить не надо. Кстати, именно она придумала, чтобы Офелию в «Гамлете» унесло потоком – леди Макбет настаивала, чтобы та банально утопилась, – и читающее человечество лишилось бы самой красивой из всех трагичнейших сцен:

Она в поток обрушилась. Сперва

Ее держало платье, раздуваясь,

И, как русалку, поверху несло.

Она из старых песен что-то пела,

Как бы не ведая своей беды

Или как существо речной породы.

Но долго это длиться не могло,

И вымокшее платье потащило

Ее от песен старины на дно,

В муть смерти[6].

Да, Офелия тоже очень часто думала о смерти – среди живых, реальных людей, она, вообще, казалось, была не совсем на своем месте. Не жилица. И всё же она жила - и прожила довольно долго, пережив трех выше-описанных мною кухарок. Четвертой же она пожелала стать сама. Да-да. Она почему-то вбила себе в голову, что только если сама станет кухаркой, то сможет сочинить не только какие-то вставки, но и свою собственную пьесу (не без моей скромной помощи). Я не стал спорить с Офелией, и она воцарилась на кухне. Для моей кухонной посуды и моего желудка это было не лучшее время, зато творчество мое окрасилось новыми, невиданными доселе тонами. Что может рассказывать неземное существо? Разумеется, сказки. Офелия сказки и рассказывала, а я помогал ей свести ее фантазии в единое целое. Начали мы с «Зимней сказки», недописанной мною еще с «леди Макбет» трагедией – тогда она называлась «Леонт». Мы остановились, когда моя мрачная кухарка безжалостно умертвила сначала сына Леонта Мамиллия, а потом и его жену Гермиону – точнее, в варианте «леди Макбет» Гермиона сначала отравила сына, а потом отравилась и сама. А потом отравилась и сама «леди Макбет», - и трагедия «Леонт» так и осталась недоделанной. Офелия внесла значительную правку, привнеся в пьесу прямо сказочный элемент; причем в концовке она хотела воскресить не только Гермиону, но и Мамиллия. Дочь Гермионы Утрата должна была выйти замуж за сына Поликсена Флоризеля, а Мамиллий – за его дочь Флору. Но тут уж я воспротивился, а Офелия не стала настаивать. Вообще, по ее концепции, вся история была сказкой, рассказанной Гермионе маленьким Мамиллием. Помните, он начал рассказывать ей сказку, да так и не рассказал.

Ослов. Помним ли мы?

Да кто бы были мы, не помни мы?

Мы были бы не мы. Немыми были б мы.

Немытыми ионами сурьмы…

Шекспир. Да, так вот Офелия уже тогда хотела написать настоящую сказку, но получилась полу-сказка. А потом Офелия почти что в одиночку придумала «Бурю» - самую необычную из написанных мною (потому что в наибольшей степени написанную не мною) вещей. Тут уж она развернулась вовсю – и не позволила умереть ни одному из персонажей. Не сказка, а торжествующее волшебство, всё устраивающее к лучшему. И вот, счастливо устроив судьбы всех без исключения персонажей «Бури» и простив даже и явных злодеев[7], Офелия умерла – боюсь, что именно кухонные хлопоты подорвали остатки ее и без того отсутствующего здоровья.

А потом умер и я – то есть не физически, но как драматург. Вот как это произошло. После смерти Офелии я, разумеется, принялся за поиски новой кухарки. В одной из харчевен мне подали прекрасный пирог, я поинтересовался, кто является автором пирога и меня свели с несравненной Бетси. Мы сговорились, и она пошла ко мне в услужение. Поначалу я был разочарован – стряпня ее была выше всяких похвал, но она упрямо отказывалась напевать во время готовки. «Но мне ведь нужна не просто кухарка, но и соавтор!» – говорил я себе, а потом вдруг подумал: «А зачем, собственно?» То есть зачем сочинять дальше? – мало я разве сочинил? Вполне достаточно. Мой ум был вполне удовлетворен, а мой желудок требовал прекращения творческих экспериментов. Так и случилось, что я удалился от дел, задав всем будущим шекспироведам еще одну загадку – загадку моего прижизненного молчания. Но загадка разрешается просто, а имя разгадки – Бетси. Попробовали бы вы ее пироги – ей богу, я ни на секунду не пожалел, что оставил сочинительство!

Вот такую речь произнес Шекспир, а верить ему или не верить – дело ваше. Вслед за Шекспиром явился Секретерус-Сервантес – оценке подвергся «Дон Кихот» («Дон Корлеоне Кабанчиковский»). За динамизм «Дон Кихот» получил десятку, за трагикомизм тоже - Михайлову очень понравилось, что Дон Кихота и Санчо избивают чуть не в каждой главе. За композицию – 4. С одной стороны, слишком всё однообразно (повторяется один и тот же прием – когда Дон Кихот принимает вымышленный им призрак приключений за реальность), а с другой – слишком запутанно (возьмите хотя бы съезд на постоялый двор целой толпы персонажей к концу первого тома). Так что Михайлов поставил ноль; правда, Ослов заступился за Секретеруса, отметив появление герцога с герцогиней во втором томе как принципиально новый «сметано-сортирующий манжетный код» (системообразующий сюжетный ход), и поставив семь. Сановный поддержал Ослова, тоже поставив семь. Михайлов спросил: неужели они прочли и второй том? Ослов сказал, что – конечно, он прочел за честь почесть и второй том. Сановный сказал, что – конечно, было бы странно, если бы он не прочел. Михайлов проникся к Сановному еще большим уважением, но высказал сомнение, что всё же семерка – слишком высокая оценка. Сановный внушительно согласился, снизив оценку до шести. Итого: 0+7+6/3=4.3333 или просто четыре - за композицию. За персонажей Ослов поставил 10 («Думаю, всем совы снятся (думаю, все согласятся) – 10»), но Михайлов сказал, что Дон Кихот – сумасшедший, Санчо Панса – дурак, а всякие Карденьо и Марселы, разгуливающие по горам, обрядившись пастухами и пастушками – чистый вымысел; что он специально съездил в Испанию и ничего подобного там не увидел. Ослов возразил, что литература и есть чистый вымысел, Михайлов парировал, что и вымысел должен находиться в рамках какого-никакого, но правдоподобия, после чего Ослов стал обращаться к нему не иначе как «Ваше Правдоподобие». Сановный, внимательно выслушав всю перепалку, сказал, что, с одной стороны, все персонажи очень яркие (и он думает, что все с этим согласятся), но, с другой – им не хватает правдоподобия, поэтому он ставит семерку, каковая и стала средней оценкой, поставленной тройкой за персонажей. Итого, перед оценкой идейной составляющей «Дон Кихот» набрал аж 31 балл – следовательно, получи он за идеологию хотя бы тройку и был бы разрешен к печатанию. Но, увы, идейно «Дон Кихот» оказался таким же негодным произведением, как и «Илиада», - хотя и по другим причинам. Герои «Илиады» были слишком зверьми, Дон Кихот оказался слишком благороден. «Мы не можем поощрять столь безумно-возвышенные стремления; в «Кратком курсе философии истории от «Глобал Джой» прямо говорится об этом», - отрезал Михайлов, и никто, как и обычно, не стал ему противоречить, потому как действие действием, персонажи персонажами и так далее, но с идеологией шутки плохи: только пошути, и сам быстренько окажешься «идеологически чуждым элементом». В общем, «Дон Кихот» получил ноль за идеологию, но отправить восвояси Сервантеса, в отличие от Шекспира и Гомера, оказалось вовсе не так легко. Услышав конечный приговор, Сервантес пришел в бешенство, поднял (здоровой рукой) бог весть откуда появившееся копье и, потрясая им, будто бы он вовсе и не Сервантес, а Шекспир, провозгласил: «Вы мне сейчас же заплатите за величайшее кощунство, ибо вы опорочили божественную красоту моей книги»[8]. Троица цензоров не на шутку перепугалась – все-таки Сервантес ведь был настоящим военным. Однако кровопролития всё же не случилось – по причине неоказывания сопротивления, – а Сервантес, как и Дон Кихот, был слишком благороден, чтобы нападать на безоружных. Поэтому он удовольствовался тем, что высказал всю глубину своего презрения и, хлопнув дверью, удалился во всю ту же вечность.

Следующего писателя заблаговременно обыскали, хотя это было и явно излишне – не стал бы Гоголь ни на кого бросаться – хоть с оружием, хоть без. «Мертвые души» удостоились следующих оценок: за динамизм – ноль. В самом деле – едет Чичиков в коляске да встречается с тем-то и тем-то, разговаривает и уезжает, - ну что это за экшен! Один Ноздрев устроил было нечто вроде настоящего действия, – так и тому развернуться не дали! В общем, ни битв, ни драк, но, может, их отсутствие компенсируется любовными похождениями? Увы, но и о женщинах Чичиков только мечтает… Нет, плохо с действием. С композицией тоже неважно – однообразно; как и в «Дон Кихоте» всё построено на одном приеме: просьбе о покупке мертвых душ и реакции на эту просьбу со стороны помещиков. Пять за композицию. Персонажи, правда, колоритные – десятка. Сановный даже патетически вопросил: «Какой же русский хоть раз да не встречался с Ноздревым, Собакевичем или Маниловым?» Михайлов прозаически ответил, что он ни разу ни с каким Маниловым не встречался. Сникший Сановный сказал: «Пожалуй, я тоже не могу так сразу припомнить, когда я…». Ослов неожиданно поддержал Сановного: «Сажа имел в виду шантаж, а не ракетных людей с паркетной бастилией» (Саша имел в виду типаж, а не конкретных людей с конкретными фамилиями). Михайлов протянул: «А, типаж… Так бы и сказали. Ну, похожих на Манилова людей я встречал», - после чего Сановный подтвердил, что он, конечно же, имел в виду типаж. Его репутация солидного человека, высказывающего весомые мнения, не поколебалась, - а во что мог бы превратить слово «поколебалось» Андрон Ослов я даже и сказать не решусь. За комизм «Мертвые души» получили девятку – получили бы и десятку, но Михайлов, в силу полного отсутствия чувства юмора, принципиально не ставил за комизм выше семи баллов – и то в редких случаях. Он еще мог посмеяться над тем, как раз за разом избивают Дон Кихота, но юмор Гоголя был слишком мудреным для него. Дело дошло и до самого страшного для писателей идеологического пункта. Михайлов осудил Гоголя за то, что тот пытается осудить Чичикова, и похвалил Чичикова за вполне понятное стремление «приобрести», хотя делать это (то есть приобретать), возможно, и следовало бы более законными методами. «Ну да в вашей литературе и в принципе-то не найдешь приличных людей», - проворчал он, но более придираться не стал, поставив «Мертвым душам» за идеологию аж пятерку. Ослов, всегда демонстрирующий известную вольность суждений, в идейных вопросах был осторожен и предпочитал плыть в заданном Михайловым фарватере, а потому тоже поставил пять. Какую оценку поставил Сановный, вы, я думаю, уже догадались. Итог: 0 (динамизм) + 5 (композиция) + 10 (персонажи) + 9 (комизм) + 5 (идеология) = 29. Совсем чуть-чуть Гоголь до печати не дотянул! Прямо как Шекспир.

Как Гоголь отреагировал на обсуждение и его итог? О, он вполне согласился не только с тем, что его книга не заслуживает печати, но и высказал сожаление, что когда-то всё же напечатал ее, а не сжег, как и второй том. «А был и второй том?» - простодушно спросил Михайлов. «О, тройка, тройка – кто тебя выдумал?» - грустно вопросил в ответ Гоголь и удалился, чтобы, как он сказал, отмаливать свои писательские грехи.

Толстого разбирать не стали – Толстой не явился. Разговорился о чем-то с Гомером и не явился. А вот Дюма явился, так что и «Вартанян и три каскадера» («Три мушкетера») подверглись процедуре оценивания. Процедура, правда, вышла на удивление краткой. За динамизм – единодушная десятка (нет ни главы, где бы ни происходило что-нибудь насильственное или пикантное). За композицию - единодушная десятка (разнообразие событий сочетается с ясностью их увязывания друг с другом, или, как сказал Михайлов: «Всё ясно»; или, как сказал Ослов… но он сказал нечто настолько неясное, что даже и я не могу перевести на нормальный язык). За трагизм - единодушная десятка (отравление Констанции, совращение Фельтона, убийство Бекингема, казнь миледи – всё это подано не только динамично, но и на должном художественном уровне). За персонажей - единодушная десятка (правда, Ослов заявил, что на протяжении всей своей жизни так и не встретил ни одного Атоса (названного им Антосом), хотя Арамисы (кипарисы), Портосы (полтосы), а иногда даже и д’Артаньяны (Вартаняны) встречаются). Дошла очередь и до топора идеологии – топора, безжалостно рубящего писательские головы. И что бы вы думали сказал Михайлов? А сказал он следующее: «Дюма пишет для того, чтобы в первую очередь доставить удовольствие публике. Можно ли придумать задачу более идейно-выверенную? Согласно «Краткому курсу истории философии от «Глобал Джой» – нельзя. Так что за идейную составляющую я ставлю «Трем мушкетерам» безоговорочную десятку». Так сказал Михайлов, а Сановный добавил: «Удовольствие – вот что мы получаем от чтения «Трех мушкетеров» в первую очередь, а в «Кратком курсе философии истории» написано, что эстетическое удовольствие – это главное. Поэтому я, что бы ни сказал кто-нибудь другой, но я буду смело отстаивать собственную, выстраданную в тяжелых думах оценку – я ставлю десять». «Не перестаю восхищаться Вашей мудростью, Александр», - почтительно склонил свою голову Михайлов. Александр Сановный не менее почтительно принял комплимент. Да, а что Ослов? Ослов высказался в своем духе: «Шекспира, Гоголя, Гомера – всмятку // Дюма поставим твердую десятку». Вот так «Три Мушкетера» стали первой книгой, прошедшей оценочный отсев – и сразу же с максимально возможным результатом – пятьюдесятью баллами. Дюма был счастлив и пообещал закатить для тройки самый настоящий пир – с блюдами, приготовленными исключительно по его собственным рецептам…

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] С этой лекцией вы ознакомитесь в главе «Убийство в Венеции».

[2] Валентин Берестов. «Искалочка»

[3] Песня ведьм из «Макбета» Шекспира (пер. Ю. Корнеева)

[4] Шекспир. «Макбет» (пер. Ю. Корнеева)

[5] «Боюсь я, что тебе, кто от природы

Молочной незлобивостью вспоен,

Кратчайший путь не выбрать. Ты стремишься

К величью, властолюбья ты не чужд,

Но брезгуешь его слугой — злодейством.

Ты хочешь быть в чести, оставшись чистым,

Играя честно, выиграть обманом.

Ты слышишь зов: "Сверши — и все твое!"

И страх свершить в тебе сильней желанья

Не совершать. Спеши сюда. Я в уши

Волью тебе свой дух и языком

Смету преграды на пути к короне,

Которой рок и неземные силы

Тебя уже венчали». (Монолог леди Макбет. Шекспир. «Макбет» (пер. Ю. Корнеева)

[6] Шекспир. «Гамлет» (пер. Б. Пастернак)

[7] «Хотя обижен ими я жестоко,

Но благородный разум гасит гнев

И милосердие сильнее мести.

Единственная цель моя была

Их привести к раскаянью. Я больше

К ним не питаю зла». (Монолог волшебника Просперо, прощающего своего брата Антонио, отобравшего у него миланское герцогство, и короля неаполитанского Алонзо, - помощника Антонио. Шекспир. «Буря». Пер. М.А. Донской)

[8] «- Вы же мне сейчас заплатите за величайшее кощунство, ибо вы опорочили божественную красоту моей повелительницы». (Сервантес. «Дон Кихот»)

Глава пятая. Николай Алкай (часть первая)

Точка. Точно по графику. На написание романа Николай Алкай отводил ровно 165 дней: 150 дней на предварительный вариант и 15 дней доработки до варианта окончательного (еще 35 дней закладывалось на подготовку к роману – итого на роман целиком уходило 200 рабочих дней). С «Нероном», как казалось Николаю, может выйти заминка – раньше он никогда не брался за исторические романы, предпочитая истории современность, – но нет, и тут он уложился точно в 165-дневный срок. 1 января, как и всегда, начал - 15 июня, как и обычно, закончил. Он умел работать систематически и гордился этим. Каждое утро он садился за комп и, как функционер, стучал по клавишам до тех пор, пока не достучится до трех страниц текста (шрифт TimesNew Roman, размер шрифта - 12, 52 строчки) – перепрыгнув на четвертую страницу, он считал свой утренний долг исполненным. Утренний долг дополнялся дневным: после обеда он всегда перечитывал написанное утром, внося необходимую правку. 150 дней по 3 страницы в день давали в сумме 450 страниц текста (компьютерного текста – на бумаге получалось от 500 до 700 страниц – в зависимости от издания) – более чем достаточно для романа. 15 дней финальной правки, и роман готов. Его седьмой роман. Шесть предыдущих пользовались неизменным успехом, но этот, седьмой, должен был стать особенным.Алкай всерьез рассчитывал на Нобеля. Он и взялся за «Нерона» ради Нобеля. Падишах обещал. Когда в «Глобал Джой» объявили конкурс на роман о Нероне, то главной приманкой для всех и было негласное обещание Падишаха устроить победителю конкурса Нобелевскую премию.

«Глобал Джой». «ГКП». Антиподы. Он, Николай Алкай, побывал в обоих сообществах. Из «ГКП» его вытурили за покупку миллионного Бентли. Вытурили и вытурили - главное, что он успел сделать себе имя. О, его нос всегда прекрасно чуял… Николай даже не мог точно сформулировать, что именно чуял его нос, – но что-то очень нужное. Он всегда интуитивно чувствовал, какой шаг надо сделать в следующее мгновение. Вот зачем он тогда полез в «ГКП»? Концепция поддержки Культуры никогда не находила в его душе ни малейшего отклика, - она казалась ему попросту ребяческой. И казаться нечему – ребяческая и есть. Культура! Какая сейчас уже Культура? Загнулась давно Культура, хоть ты ее исподдерживайся. Итак, с идейной стороны сообщество ГКП было ему чуждым. Тиражи, опять-таки, в ГКП небольшие, а это уж, извините, свинство – тираж меньше ста тысяч, то есть. Томский же говорил нечто прямо противоположное; Николай уже не очень хорошо помнил – что, но что-то в духе: «Один читатель равен одному читателю, сто читателей равны десяти читателям, десять тысяч читателей равны ста читателям, сто тысяч читателей равны нолю читателей». Вроде как чем шире аудитория, тем меньше знатоков. Вот болван-то. Болван во главе простаков. А ведь какое-то время они были чуть не друзьями - их даже прозвали братьями-великанами. И за масштаб личностей, конечно, но в первую очередь по причинам вполне физического свойства: оба вымахали под два метра ростом. Две культурных каланчи. Правда, Томский был худощав, Алкай же при высоком росте отличался еще и завидной шириной плеч, обладая, как про него говорили, сложением идеального то ли пловца, то ли волейболиста.

Так зачем он, Николай, в ГКП-то полез? Безразмерный миллион, правильно. Больно уж соблазнительная идея. Сверх-соблазнительная. Неправдоподобная прямо. Нет, ну неужели правда можно получить безразмерную миллионную карточку? Сколько ни трать, а на ней всё миллион лежит! Алкай взалкал и сел писать роман. О чем писать? А о чем требуется? Поддержка Культуры? Почему бы и нет. Писать можно на любую тему. В своем первом романе - «Творожество» (с ударением на последнее «о») - он вывел группу задыхающихся в чаду масскульта молодых авторов. Не книга, а толстейший намек на то, что вот теперь, с появлением ГКП, эта группа нашла бы свою среду, а без ГКП она была обречена на гибель. Термин «творожество́» прочно вошел в сообщнический обиход – означал он торжество самодеятельной пародии на творчество с параллельным удушением творчества подлинного и происходил от названия вымышленного романа «Творог» (романа в романе), в котором расцвели все грехи современного искусства. Написал «Творог» один из отчаявшихся молодых творцов, написал, чтобы, продав душу дьяволу, проснуться знаменитым. Продал – написал – проснулся. Творожество́ – торжество романа «Творог», торжество мнимого искусства, смерть подлинного. Бла-бла-бла. Вообще-то, Николай не знал, что это такое - испытывать неловкость, но за «Творожество́» ему-таки бывало неловко. Слишком пафосно вышло, слишком идейно, слишком «в лоб». Пересахарил, пересолил он тогда. Но нет, ничего - слопали. Мало того, что слопали, так еще провозгласили его чуть не главным автором сообщества. Ну а что – писать-то он всегда умел, и писать хорошо. Не такая уж это сложная штука – писать. Не мешки ворочать. Навык нужен, упорство нужно. И чутье. Навык и упорство есть у многих, но такого, как у него, чутья, видно, не было ни у кого.

Написал он, в общем, «Творожество» и проснулся знаменитым. В пределах сообщества, в основном. Но ему пока что было плевать на большую славу – он жаждал заполучить вожделенную карточку. Заполучил. О, это был момент истины! В тот же вечер (вечер получения карточки) он зашел в магазин самой дорогой брендовой одежды и накупил себе целый гардероб костюмов от всяческих Гуччи и Армани (сам я не сведущ в одежных брендах, а потому привел первые пришедшие мне в голову фамилии). Следующий день он посвятил закупке подходящей обуви. Следующий – посещению лучших питерских кондитерских. Потом – бытовая техника. Потом и часики прикупил – скромные – за миллион рублей всего лишь; просто он еще не привык к настоящим тратам. А потом махнул в отпуск - по европам и азиям прошвырнуться - по пятизвездным европам и азиям, со всеми прилагаемыми удобствиями и комфортами. А карточка, знай, всё варит свою миллионную кашу – поразительно просто! Пожил он в свое удовольствие, в общем. Но не погряз в удовольствиях – первого января Николай сел за второй роман. Он уже тогда решил, что будет методично упорен и первую половину года посвящать «творчеству». Систематичность – великая вещь. Кладешь кирпичик к кирпичику - глядь, а уже целый небоскреб высится. Вот и теперь Николай прослыл чуть ли не трудягой, «плодовитейшим автором, каждый год выпускающим по внушительных размеров роману», а ведь при этом он принципиально не работал более 200 дней в году - и более шести часов в день. Но и менее не работал и поблажек себе не давал. Шесть часов в день, но уж оттвори. Двести дней в году, но уж оттарабань. И вот результат – образ трудяги. Полезный образ. Элегантный трудяга, прожигающий жизнь по ночам, чтобы отобразить ее в дневной работе. Красиво.

Да, второй роман. Его второй роман назывался «Леонардо-в». Во многом он развивал тему первого, только чуть более изящно. Концепция романа: реинкарнация Леонардо да Винчи в современных условиях – реинкарнация под фамилией Леонардов. Понятно, что Леонардо из Леонардова не получилось – опять-таки по понятной причине господства удушающей с точки зрения «высокого творчества» среды. Всё, в общем, соответствовало идейной базе ГКП. Собственно, на мысль написать роман о Леонардо Николая натолкнул лично Томский. В одном из своих интервью Томский пространно распространялся об эпохе Возрождения с ее системой меценатства и высказал мысль, что «родись Леонардо сегодня – и что из него вышло бы? Кто угодно вышел бы, но только не Леонардо да Винчи». Николай зацепился за эту мысль, а потом и вцепился мертвой хваткой. Тогда же он в первый раз окунулся в историю, прослеживая параллельный ход судеб Леонардо и Леонардова, – и все-таки «Леонардо-в» не был чисто историческим романом, в нем всё же господствовал современный пласт. Что касается исследования эпохи Возрождения, то он прозорливо указал на великих меценатов той эпохи (всяких там Медичи и Сфорца) как на прообраз ГКП, чем опять-таки снискал шумное одобрение со стороны лично Томского, назвавшего роман «самым точным противопоставлением эпохи Возрождения нынешней эпохе Вырождения; противопоставление Возрождения, бережно взращенного просвещенными меценатами, Вырождению, бездумно пестуемому современными продюсерами». Ох уж этот Томский! Повтори за ним его же слова, он и прыгает от радости – вона у меня какие авторы умные! Вот болван-то!

После «Леонардова» Николаю, казалось, только и оставалось, что упрочивать свою и без того прочно-установившуюся репутацию и жить в пятизвездочное удовольствие, а вместо этого он начинает демонстративно швыряться деньгами, всячески провоцирует общественно-сообщническое мнение, покупает миллионный бентли - и в итоге закономерно вылетает из сообщества. Почему он так поступил? Звездная болезнь? Головокружение от успехов? Нет. Ну, то есть и не без этого, конечно. Нет на свете человека, у которого не закружилась бы голова от большого успеха. Ну нет такого человека. Был один, да и тот, когда ему сказали, что он единственный человек, у которого от успеха никогда не кружилась голова, испытал нечто вроде головокружения. Как же – единственный на свете человек! У кого хочешь голова закружится. Но это так – отступление. Так вот, и у Николая немного подснесло крышу, но всё же он мог бы взять себя в руки, однако не стал делать этого. При этом нельзя и сказать, что он сознательно принял решение расстаться с сообществом таким вот скандальным способом. Чутье – вот что его вело. Он чувствовал, что всё делает правильно, хотя поверхностно-рассудочному слою его разума и казалось, что он очень сильно ошибается. В общем, он вылетел из сообщества. «Дурак», - ругнулся рассудок. «Молодец», - подбодрило чутье.

Больше всего, конечно, Алкая удручала утрата всемогущей карточки. Какие бы гонорары ему ни платили в будущем, он мечтал снова взять в руки волшебный кусочек пластика, обеспечивающий своему обладателю полную свободу трат. Но и тут чутье подсказывало ему, что он был прав – ведь в ГКП свобода трат была неполной – более того, идейный посыл для обладателей карточек был прямо-противоположен посылу разумному – карточка, мол, нужна, чтобы не думать о деньгах, а только о творчестве. Глупость какая! Когда надо - он будет думать о творчестве, а карточка нужна, чтобы… и так понятно для чего. Чтобы тратить столько, сколько захочется - на то, на что тебе хочется. Господи, такие очевидные вещи еще надо как-то проговаривать – с этими гкп-стами с ума спятишь. Нет, правильно все-таки, что он от них ушел.

Итак, от ГКП он ушел. Вопрос состоял в том, к чему теперь идти? Ясно, что надо было садиться за новую книгу, только сначала следовало радикально сменить тему, раз уж у него радикально сменилась аудитория. О чем там сейчас книги пишут? Ага, фэнтези в большом почете, да и маньяки всё еще хорошую кассу собирают. Что же, придумать и ему какой-нибудь эдакий мир с обязательным седобородым мудрецом, злыми дядями в черных капюшонах и мечтающем о мировом господстве Сауроне-Волан-де-Мортовиче? Или лучше заняться препарированием больного мозга какого-нибудь мега-маньяка? Николай не мог определиться. Ему было всё равно – он мог взяться за любую работу. В конце концов он решил просто бросить жребий. Бросил. Выпало фэнтези. Николай понял, что ему больше хочется писать о маньяке. 1 января приступил к работе. 15 июня закончил работу. «С.С.М.» - так назывался его новый роман, что расшифровывалось как «Союз Советских Маньяков». Книга имела большой, очень большой, прямо-таки всероссийский успех. Со скандальным привкусом успех. Скандалы вообще хорошо работали на Николая – скандальный уход из ГКП значительно подогрел интерес к его личности, а следовательно, и к его новому роману – теперь же и сам новый роман вызвал скандал. Патриоты оскорбились, сильно оскорбились патриоты. Поклеп на Советский Союз, мол; очередное поношение Сталина. Надо сказать, основания оскорбиться у патриотов были – и самые основательные основания. По сути «Союз Советских Маньяков» представлял из себя пародию на историю Советского Союза, а вождь Союза – Иосиф Волк, естественно, являлся карикатурным Сталиным. Целью «Союза» было тотальное истребление всех увечных и слабых – во имя светлого будущего здоровых индивидов. Были тут и свои пятилетки - как с саботажем, так и с выполнением и перевыполнением плана:

«Сегодня мы хотим особо отметить товарища Рубцова – он не только съел свою немощную бабушку (а все мы знаем, как нелегко бывает преодолеть родственные чувства – тем больше почета для тех, кому это удается), но и сообщил нам, что готов в ближайший месяц закусить пятью ее подругами – на каждую из них он составил подробное досье, доказывающее всю никчемность ее дальнейшего существования. Зачем жить, товарищи, если жить более незачем? Мы совершаем великое благодеяние, которое до сих пор не все еще в состоянии оценить по достоинству. Многие, по недомыслию, до сих пор называют наши благодеяния злодеяниями. Мир болен, и по мере продвижения к здоровью болезнь будет только прогрессировать. Мы – санитары истории, наша ноша тяжела и на благодарность рассчитывать не приходится. Я знаю, на мою могилу нанесут кучу мусора, но ветер истории безжалостно разметает ее»[1].

Эту сталинскую фразу про мусор и ветер истории сталинисты цитировали особенно часто, грозя отправить в могилу самого Алкая, а потом завалить ее (могилу, то есть) всеми мыслимыми нечистотами. Маньяки, что с них возьмешь.

Впрочем, либералы, восторженно записавшие его «в свои», такие же точно маньяки. Упрутся в свою догму и ничего вне ее не видят. И все так. Только назови себя кем-нибудь, неважно кем – либералом, консерватором, коммунистом, демократом, верующим, атеистом, идеалистом, материалистом, хоть солипсистом - и всё, как свободная личность ты пропал – ты связан по рукам и ногам набором бессмысленных догм. Чего Николай никогда не мог понять, так это как можно всерьез иметь какие-то убеждения? Ведь совершенно очевидно, что любое убеждение имеет в качестве соперника убеждение прямо противоположное. Но это бы еще ладно, ведь можно было бы сказать, что одно из убеждений истинное, а другое – ложное. Так ведь нет! Может быть, в науке истине и противопоставлялась ложность (хотя и в этом Николай сомневался), но с мировоззрением людей дело обстояло явно не так. Он видел, что по любому вопросу люди склонны распадаться на два противоположных друг другу лагеря, и он не менее ясно видел, что ни одна из противоборствующих партий не владеет каким-то решающим аргументом, который мог бы сделать ее (партии) позицию явным образом более предпочтительной по сравнению с позицией прямо противоположной. Сам же Алкай хорошо понимал аргументы обеих сторон – и не думая присоединяться ни к одной из них. Он хорошо понимал консерваторов и не понимал, как можно быть консерватором; он хорошо понимал либералов и не понимал – как можно быть либералом. Да, он и сталинистов понимал, а почему нет – разве Советский Союз при Сталине действительно не стал одной из двух мировых сверхдержав? Стал. Значит, Сталин был сильным лидером. Так что при желании он вполне мог бы написать и про-сталинский роман, и те же самые сталинисты теперь носили бы его на руках, а либералы проклинали бы. А он бы всё равно смеялся как над теми, так и над другими. Смешные люди со своими смешными убеждениями.

Но почему, если уж у него не было убеждений, он написал именно анти-, а не про- сталинский роман? Опять чутье подсказало, хотя он мог бы обосновать свой выбор и на уровне рассудочной аргументации. С одной стороны, в последнее время явно окреп патриотический тренд, с обязательной для этого тренда реабилитацией (негласной, хотя временами и почти гласной) фигуры Сталина – так что вроде бы даже и выгодно было бы заделаться сталинистом. Но он ведь был писателем, а кто читает книги? Так называемая образованная публика книги читает. Интеллигенция, чтоб ее. Но хорошие читатели, как правило, не очень хорошие патриоты, и даже прямо напротив, скорее это скептично настроенные по отношению к любому действующему правительству люди - и неизменно враждебные любой диктатуре. Так что – нет, если уж ты писатель, лучше гавкать на Сталина, а не подлизываться к нему. Правда, имелась вероятность, что за проявленный в книго-писании патриотизм можно было урвать кое-какие серьезные блага (государство щедро награждало патриотов), но тут тоже мешало одно соображение. Николай мечтал о выходе на международную арену, а уж в роли сталиниста ему такого рода выход точно не светил. Что «Сталин маньяк» – эта мысль Западу и понятна, и приятна – так зачем же он будет расстраивать своих потенциальных западных читателей? Не такой он дурак, чтобы лишить себя потенциально самой прибыльной аудитории в мире. К тому же в деле пропаганды здорового патриотического образа жизни государство нынче делало ставку отнюдь не на литературу и даже не на кино, но в первую очередь на телевидение, так что… Так что Сталин в карикатурном виде и превратился в его романе в самого настоящего маньяка – в вождя «Союза Советских Маньяков».

Далее он действовал по уже отработанной схеме: как в «Леонардо-в» он в свое время развил идеи «Творожества», так и вслед за «С.С.М.» вышел роман в том же духе – «М.Р.Ф.», что расшифровывалось как «Маньяк Российской Федерации» (экспортный вариант названия: «Russian maniac» - «Русский маньяк»). Главный его герой, Илья Муромский, переживший распад личности в период распада советской империи и в 90-х начавший крошить свои жертвы в этаком живописном тарантиновском стиле – жертвами же его были как раз все те, кто, по его мнению, был виновен в распаде Союза - в нулевые успокоился, стабилизируясь вместе со страной, но, где-то ближе к воссоединению Крыма с Россией начавший проявлять серьезные признаки беспокойства, - и снова начавший убивать после введения первых санкций против России. Отныне, впрочем, как и в 90-е, он убивал всех «адептов прогнившего Запада», как он их называл.

Здесь он (Николай, не Илья), как могло показаться, опять совершил ошибку, переборщил. Одно дело посмеиваться над Советским Союзом, совсем другое – смеяться над нынешней властью. Одно дело, когда на тебя брызжут слюной всякие живущие прошлым психопаты, совсем другое, когда тобой начинают интересоваться вежливые люди из современных спецслужб. Это, знаете ли, чревато. Николаю вовсе не улыбалось жить с опаской за собственную жизнь. С другой стороны, в той хитрой партии, которую он так артистично разыгрывал, нужно было уметь и рискнуть. И наконец, чутье. Чутье подсказывало ему каждый следующий ход, и до сих пор оно его не подводило. Вот и теперь, рассудочно ругая себя за то, что зашел слишком далеко, внутренне он оставался спокоен - всё шло, как и должно было идти. Даже когда его подвергли публичной телевизионной порке – в самый что ни на есть прайм-тайм - он оставался спокоен, хотя и понимал, что отныне вряд ли сможет печататься хоть в каком-то мало-мальски приличном издательстве – в приятно-многотысячном количестве экземпляров.

Телевизионную же обличительную речь он с многократным удовольствием пересматривал на ютубе. Иван Молотов, ведущий программы «Молот» (самое рейтинговое политическое шоу страны); Иван Молотов, чугунно-лицый, бросающий телевизионной аудитории чеканные, лязгающие слова; Иван Молотов так гвоздил Николая Алкая:

- Каждый день с утра, по дороге на работу, я захожу в книжный магазин и иду прямиком к отделу русской классической литературы. Я подхожу к книжному стеллажу и созерцаю корешки книг, в благоговении повторяя про себя фамилии титанов: Лермонтов, Пушкин, Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов. В этот момент я всегда испытываю чувство большой, нет, громадной, нет, необъятной, переполняющей меня гордости – гордости за то, что и я тоже русский человек. Толстой – русский, и я – русский. Достоевский – русский, и я – русский. Пушкин – русский, и все мы – русские братья Пушкина. Но недавно я зашел в мой любимый книжный, подошел к своему любимому стенду и вижу, что рядом с романом Толстого приютилось некое инородное тело – оказалось, это недавно вышедшая, но уже наделавшая много шума кни… нет, не могу назвать ее книгой – книжонка некоего Николаши Алкаши… простите, Николая Алкая – называется же книжонка (как все вы, к сожалению, знаете, хотя лучше бы ей оставаться безвестной) - «Русский маньяк». Преодолев сразу же охватившее меня чувство интуитивного отвращения, я всё же решил купить книгу. Купил – о чем до сих пор очень сильно жалею, ведь тем самым я из своего собственного кармана заплатил этому Николаше. Прочитал – о чем очень сильно жалею, ведь тем самым я нанес весьма чувствительный удар по своей психике. Но бог с ним – пусть Николаша получит несколько лишних рублей, пусть моя психика немного пострадает. Главное не в этом. Главное – это испытанное мною во время чтения чувство стыда; острого, жгучего стыда. Стыда за то, что и я – русский человек. И – нет, стыдно мне не потому, что я являюсь жителем моей великой страны, соотечественником моих многострадальных соотечественников. Стыдно мне не за то, что я – русский маньяк – собрат ста пятидесяти миллионов других маньяков. Николаше очень хотелось бы, чтобы всякому русскому читателю стало стыдно именно за это, но стыдно становится совсем за другое. Стыдно становится за одного-единственного соотечественника, пачкающего дерьмом породивший его народ. Николаша - ты и есть русский маньяк, позорящий имя России. И это из-за тебя, именно из-за тебя мне было, на какое-то мгновение, но стыдно считать и себя – русским, раз уж русским является такая дрянь, как ты – дрянь, в своей прошлой книге основательно поглумившаяся над прошлым (великим, хотя и трагическим) нашей страны, в настоящей же книге глумящаяся над ее непростым, но тоже великим настоящим. Да, на мгновение мне стало стыдно, что я, как и ты - русский. Но потом я успокоился, быстро осознав свою ошибку. Ведь и ты, и такие как ты - все эти болотные либералы, все эти эхо-москвичи, все эти купленные на западные деньги псевдо-борцы с коррупцией, в общем, все ненавистники сильной России – ведь все вы не только не имеете права называться русскими людьми, но и сами стыдитесь называться таковыми. Спросите у среднестатистического либерала: «Ты русский?» - и вы никогда не услышите прямого и ясного утвердительного ответа: «Да, я русский». Нет, в ответ либерал обязательно начнет бормотать что-то многоречиво-запутанное – из чего вы поймете, что если он и русский, то не в том смысле, что он русский патриот, и что если он и патриот, то не в том смысле, что русский, и что он скорее россиянин, чем русский, и что сам вопрос фашистский и прочую совсем уж несусветную чушь. Так что, Николаша, и маньяк-то ты нерусский - безродный ты маньяк, и так тебе и следовало бы назвать свою похабную писанину. А я, грешный, я – русский, и я могу спокойно заявить об этом миллионам других русских людей. И я горжусь тем, что я – русский. Я горжусь тем, что я – соотечественник Пушкина, Сталина и Толстого, а не Навального, Акунина и Алкая.

В общем, яркую речь толкнул Ваня. Постарался. Выслужился. Стер либерального супостата в порошок. Надо сказать, что Николай не очень обиделся на Ивана. Он даже восхищался им, чуял в нем родственную душу. Как же, он помнил. В 90-е Иван Молотов был вовсе не Иваном Молотовым, и лицо его было совсем не чугунным, и слова не такими чеканными. Помнится, звали его тогда Влад Горячий и вел он желтейшее развлекательное шоу – «Горячие новости». Та еще программка. Максимум оголтелой шоу-биз сенсационности, минимум политики, а если политика, то с минимумом патриотизма. Если там какого министра в бане с девочками застукали – тогда, конечно; мимо такого пройти нельзя. А чтобы там о великой России что сказать – боже упаси! Рейтинг упадет, а рейтинг – это всё. Так что самоубийц нету.

Миновали девяностые, наступили нулевые, и на экранах появился какой-то совсем новый… нет, уже не Влад Горячий, но еще и не Иван Молотов – некий Арсений Теплов, ведущий программы «Теплый вечер». Теплая такая программа, душевная, и ведущий такой, знаете – солидный, рассудительный, без всякой там чрезмерной развязности. Новообразовавшейся, взросшей на нефтяных деньгах аудитории – в меру зажиточной, с не вполне (по западным меркам) мидл-классовым образом жизни, но вполне (по любым меркам) мидл-классовыми вкусами, требовался человек, приличным образом как развлекающий, так и просвещающий ее. И про искусство пусть поговорит, и про экономику, и про политическую ситуацию. А как же? – интересы у России есть? Есть. Блюсти их надо? Надо. Заинтересован кто в существовании сильной России? Никто не заинтересован. В общем, свои интересы нам самим и отстаивать. Так заговорили высшие сановники, и так же (странное совпадение!) вдруг заговорил и Арсений Теплов.

Прошли нулевые, настали десятые. Теплая стабильность ушла в небытие – на смену ей пришел новый виток холодной войны. Тогда-то и родился Иван Молотов. Тогда-то лицо его и стало чугунным, а слова – железными. Тогда-то и выяснилось, что едва ли в России есть хоть еще один столь пламенный патриот. Тогда-то приличная программа «Теплый вечер» и превратилась в сокрушающий всё мало-мальски непатриотичное «Молот». Николай Алкай где-то даже и с восхищением наблюдал за карьерным ростом-карьерными трансформациями Влада-Арсения-Ивана. Будь он, Николай, телеведущим, и скорее всего пошел бы по схожему пути, ведь только такой путь и вел к вершине. Так что – какие там обиды! Нечего и не на кого было обижаться, а надо было думать, что делать дальше.

Следующий ход в его жизненной партии созрел как-то сам собой – он покинул Россию и уехал в Лондон. Куда еще и уезжать «гонимому кровавым режимом политэмигранту», как не в Лондон? Он и уехал – и именно туда. Чуть не Солженицыным уехал. Нуреевым. Прыгнул в свободу. Опять-таки ничего принципиально нового: в свое время его вышибли из ГКП, теперь – выдавили из России. Учитывая, что Россия в это время активно превращалась в страну-изгоя из мирового сообщества, Николай был только рад покинуть ее. Его ждали миллионы иностранных читателей. Но еще до отъезда с ним произошло событие, перевернувшее всю его жизнь. Он услышал о НЕМ. Он увидел ЕГО. Он поверил в НЕГО. Нет, речь здесь идет не о Боге, речь идет о Падишахе. Николай Алкай услышал о «Глобал Джой» и нашел свою среду; Николай Алкай увидел Евгения Евгеньевича Падишаха и обрел свою веру. Разве это не единственная истина, не могущая вызывать никаких сомнений – что человек стремится к чему-то для себя приятному и избегает неприятного? Единственная. Стремится ведь? Стремится. Избегает? Избегает. А если не стремится, значит, ошибается. А если не избегает, значит, идиот человек. Но и все эти певцы страданий всё равно ищут свое извращенное мазохистское удовольствие. Ну не так разве? Конечно, так. Нет смысла верить ни во что, кроме того, что наглядно очевидно, – но в него и не надо верить, просто в силу очевидности. Но человек так измордовал себя, так запутался, что нуждается в просвещении и в самых очевидных вещах. Вам хорошо? – ну и отлично! Этим и живите. До, но кому именно на земле жить хорошо? Тем, кто наверху, естественно. Самым известным, самым влиятельным, самым богатым. Ну может ли быть что очевиднее этого? Нет, они спорят о каких-то там коммунизмах, капитализмах, христиано-исламо-буддизмах, уводя разговор от сути дела: в любой системе есть выигравшие, то есть те, кто получает все блага, и проигравшие – те, кто получает крошки с барского стола. Сильные и слабые, богатые и бедные, здоровые и больные, счастливые и несчастные, элита и масса, выигравшие и проигравшие. Он, Николай, отчаянно хотел выиграть. Он, Николай, хотел сесть за один стол с сильными мира сего. Он, Николай, видел… Он видел, как мимо обычных авто проезжают боги с мигалками. Он видел, какое лечение получают обычные смертные и какое – состоятельные. Он видел, какие продукты они едят, какую одежду носят, каких женщин выгуливают. Они, они, они. Привилегированные. Выигравшие. Получающие от жизни.

Но больше всего ему запал в память один случай из его собственной жизни. Из детства. Он тогда занимался в футбольной секции и однажды, во время летних каникул (то есть для других детей это были каникулы, а для них – летние сборы), к ним прикомандировали сынка какой-то шишки - какого-то там зама из администрации города. Ничего особенного, но в том-то и прелесть принадлежности к элите – сам факт принадлежности переносит тебя на облака. Так вот, прикомандировали к ним административного сынка – захотелось ему, видите ли, в Месси превратиться. В летнем лагере дело было. Лагерь как лагерь: побудка, зарядка, завтраки в унылого вида столовой, проживание в спартанского вида комнатах, то есть в комнатах, всю меблировку каковых составляют кровати и тумбочки. Скучновато, ну да лето – всегда лето, дети находят, чем себя развлечь. Тут и прибыл сынок. Вот уж кто сразу всех развлек. В первое же утро, когда вся команда привычно сгрудилась вокруг стола, поедая привычную, не слишком аппетитно выглядящую пшенку и заедая ее довольно тоненькими кусочками хлеба, намазанными довольно скудным слоем масла, новенький, и без того недовольный тем, что его разбудили в такую рань («Вас, что – каждый день так будят?»), с удивлением посмотрел на предложенное ему блюдо, всем своим видом вопрошая: «А когда же мне подадут настоящий завтрак?» Уразумев, что это и есть настоящий завтрак, он к нему не притронулся, а вместо этого кому-то позвонил и довольно долго что-то объяснял. Уже в обед его разговор возымел поистине магическое действие: вся команда вместо привычной столовой завернула в смежное помещение, оказавшееся банкетным залом. Там, вместо тощих столовских щей им подали жирный и ароматный грибной суп, а вместо полуфабрикатных котлет - настоящие котлеты по-киевски; к чаю же имелась самая разнообразная выпечка – откуда она тут взялась? - бог весть, но вот взялась. Сам банкетный зал являл, по сравнению со столовой, контраст не менее яркий, чем столовские блюда с блюдами банкетными. Взор ласкали и элегантные обои (вместо вечно голых, сто лет назад раскрашенных казенной краской, стен), и чистые скатерти (скатерти!), и ковры под ногами (ковры!). Стулья с бархатной обивкой, красивая, а главное, опрятная сервировка (слово, по недоразумению рифмующееся со словом «столовка», хотя и не имеющее к нему ни малейшего отношения), ложки и вилки, если и не серебряные, то начищенные до серебряного блеска, – а кто их знает, может, и серебряные? Другая реальность, в общем. Вот тут - одна реальность, а вот тут, в двух шагах – уже другая. Это шаговая (не-)доступность другой реальности тогда более всего и поразила Николая. Ведь они тут уже две недели жили, а жить-то, оказывается, можно совсем по-другому!

На следующее утро они уже и завтракали в «банкете» и, к некоторому разочарованию Николая, на завтрак им подали… всё ту же самую пшенку! Но вскоре оказалось, что в двух непохожих друг на друга мирах и пшенки совершенно разные. В мире обычном пшенка была неопределенно-сероватого цвета; в мире привилегированном (как ей, в принципе, и положено) – явственно-желтого; в мире обычном пшенка горчила, в мире привилегированном – нет; в мире обычном вы съедали пшенку как можно скорее, чтобы тут же забыть о ней, в мире привилегированном – вы смаковали ее, чтобы попросить добавки. Такие вот чудеса!

Да, фокус с пшенкой немало заинтересовал Николая, но добили его бутсы. У привилегированного паренька всё было привилегированное – и футбольная экипировка тоже. А что футболиста кормит? Ноги. А что для ног главное? – бутсы. Ну, у всех ребят бутсы были разные – у кого получше, у кого похуже, - у самого Николая бутсы были вполне себе приличные, так что никому завидовать ему не приходилось. О, никогда он зависти не знал, нет – никогда, но когда на своей первой тренировке примерял свои бутсы Олежка (так звали шишечного сынка), Николай понял, насколько он всё же мучительно ему завидует[2]. Не бутсы, а какой-то реактивный самолет; не самолет, а какой-то космический корабль. Вот возьмут и прямо сейчас взлетят, а то и прямо в космос отправятся. Нечто столь высоко-технологичное, что любые другие бутсы рядом с ними казались парой дырявых калош. Нечто столь прекрасное, что хоть на стенку вешай и любуйся! Да, в таких бутсах немудрено и в Месси превратиться.

Николай попросил Олега примерить это чудо. Другие тоже попросили. Олег всем отказал – твердо, но без высокомерия; он вообще нормальный был паренек – избалованный, но симпатичный. И правильно сделал, что отказал – не стоит поощрять дикие желания диких людей. Хотите – купите; не можете – со стороны смотрите. О господи, ну и бутсы! И главное, за что? За труды, усилия, за горящую любовь к футболу? Нет. Просто так. Просто в магазин зашел и купил. Опять другая реальность. Такая доступная, - но какая недостижимая!

Долго Олежка у них не задержался - труд упорный ему был тошен[3], а когда ему разбили в кровь коленки, то это, наряду с ранними побудками, показалось Олегу слишком высокой ценой за превращение в Месси. Не хочется повторять ту избитую мысль, что тот, у кого с самого детства есть всё, чтобы стать Месси – Месси никогда не станет, а станет Месси как раз тот, у кого по всем раскладам нет ни одного шанса им стать. Не хочется, но вот повторил. В общем, Олег ушел, а Николай остался. Впрочем, он тоже довольно скоро покинул секцию, и тоже во многом потому, что понял – в Месси ему не превратиться (хотя он, разумеется, предпочитал гламурного Роналду замухрышистому аргентинцу, – но превратиться в Роналду ничуть не проще), а футбол с самого начала привлекал его своей потенциально звездной будущей жизнью. Но даже и для того, чтобы пробиться в рядовые профессионалы – и то нужен большой талант наряду с сочетанием многих побочных обстоятельств, а уж чтобы стать звездой… В общем, пришлось становиться писателем, а не футболистом. Но банкетный зал, пшенку и бутсы он запомнил. Хорошо запомнил. На всю жизнь запомнил. Где-то рядом есть другая реальность – он ее видел собственными глазами. Он попадет в нее. Когда-нибудь он обязательно в нее попадет.

Прошли годы литературных проб, пришло время проникновения в высшие сферы. Николай тогда писал свое первое относительно большое произведение – повесть. Работа сильно увлекла его – шел ли он по улице, сидел ли за едой, разговаривал ли с кем-то - он всё время думал только о работе. Нормальное дело для писателя. Но нет, он думал не об одной только работе. Он думал и о последующих признании, интервью, просторной квартире, виснущих на нем топ-моделях. Тоже нормальное дело для писателя (художника) – и не говорите, что нет. Вспомните о словах Толстого: «Я писал из честолюбия - ради денег и славы»[4]. Николай очень любил вспоминать эти слова – они всегда как бы оправдывали и его «низменные» побуждения. А потом у него (у Николая, не у Толстого) случился сбой в работе. Остановилась повесть – и ни в какую… Опять-таки самое нормальное для писателя дело, особенно для начинающего. Что ты за творец, если не знаешь, что такое муки творчества? До сих пор Николай думал, что муки творчества – это когда ты перечеркнул уже написанное предложение. Ну, абзац. Оказалось - это нечто более неприятное. Оказалось, что иногда приходится перечеркивать много абзацев; что хуже – иногда приходится полностью менять концепцию произведения. Он слышал много историй о художниках, постоянно и нещадно рвущих свои работы, но всегда считал их преувеличением, частью легенды о творцах. Но вот он и сам всерьез подумывал о том, чтобы стереть почти написанную повесть и начать всё заново. А главное, он напрочь лишился душевного покоя, не говоря уже о том вечно-приподнятом настроении творческого человека, проистекающего от успешной придумки всё новых и новых персонажей и ситуаций. Ситуация сначала озадачила, а потом и испугала его. Он не мог понять: да стоит ли повесть, чтобы так убиваться из-за нее? Если бы она еще принесла ему славу… Но даже если принесет – стоит ли оно того? Это ведь не жизнь.

С другой стороны, он видел, что мучений требует сама логика работы. Он видел, что повесть неудовлетворительна, что где-то за ней маячит образ совсем другой повести – той, что еще должна быть им написана – через очистительную жертву творческих мучений. Так стоит ли идти к этой повести, а главное – как далеко надо идти? Он подозревал, что стоит ему отдаться творческому порыву целиком, и всю оставшуюся жизнь он так и будет работать над этой треклятой повестью… «Треклятая повесть» - и это он думает о своей работе! До сих пор его любимыми словами о творчестве были слова Хемингуэя, говорившего, что он пишет, потому что это дает ему хорошее самочувствие[5]. Теперь ему приходилось примерить к писательской работе совсем другое суждение Хэма. Помнится, Хэм писал Фицджеральду: «Дорогой Скотт, отвратительное состояние депрессии, когда терзаешься, хорошо ли, плохо ли ты написал - это и есть то, что называется «награда художнику»[6]. Хороша награда. И это когда ты уже написал! А он-то, Николай, и не написал еще ничего! А награду уже получил. Откуда ж тут хорошему самочувствию взяться? Нет, что-то тут не так. Николай стал думать – что именно? И придумал.

Всё было просто: именно ту степень отравления жизни, когда уже было более невозможно получать от нее удовольствие, и следовало считать четким сигналом для остановки работы. Пока он терзался за письменным столом – это еще можно было терпеть, но когда невыносимой становилась вся его жизнь – нет, позвольте – для чего тогда и жить-то? Зачем вообще что-то делать, если это только отравляет вам жизнь? Жизнь и так не слишком-то приятная штука, чтобы еще вдобавок и делать ее неприятной[7]. Ха! Просто. Ни черта не просто. Сидел внутри него и другой голос, издевающийся над пожелавшим бросить мучительную повесть трусе. «Тебе, дурак, выпал шанс написать что-то стоящее – шанс, выпадающий одному из миллиона. А ты еще думаешь – мучительно это или не мучительно. Об удовольствиях рассуждаешь. Всё равно ни одно удовольствие не сравнится с удовольствием превращения разрозненных предложений в осмысленный текст. Да, именно это удовольствие и приводит к мучению, верно. Так заткнись, сожми зубы и доведи начатое до конца»[8]. Всё время он упирался в двух Хемингуэев: один писал ради хорошего самочувствия, другой толкал на ринг, где можно и без зубов остаться.

Два Хемингуэя породили и двух Николаев, которых Николай в шутку окрестил Николаем I и Николаем II. Николай I – суровый перфекционист; Николай II – эпикурействующий гедонист. Лавируя между двумя Николаями, Николай принялся формировать алгоритм, позволяющий ему «высчитать» количество усилий, которые всё же стоило бросить на алтарь работы, – но так, чтобы работа не превратилась в каторгу. Высчитал – как раз-таки зашедшая в тупик повесть и стала его первым произведением, написанным по трудовому алгоритму. Он успешно купировал творчески муки, подменив их систематичностью. Да, он обязан работать – хочет он или нет; идет ли работа легче или тяжелее (Николай I удовлетворен). Но всё же радость от работы должна преобладать (Николай II улыбается). И всё же он должен продолжать работать, если и нет особой радости. Он писатель, и он должен писать (Николай I сурово сдвинул брови). Но он не позволит писанию заслонять собой жизнь (Николай II согнал хмурое выражение со своего лица). Как? А так: честно отработал свое – свободен. Творчество, понимаемое как работа, давала ему индульгенцию на жизнь, понимаемую как удовольствие. Николай I может сосуществовать с Николаем II (Николаи скептически смотрят друг на друга).

Кредо Николая II - приспособление к жизненным обстоятельствам, с целью оказаться наверху иерархической пирамиды и получить от жизни максимум благ.

Кредо Николая I – написать лучшую книгу на свете. Самую интересную. Самую читаемую. Самую-самую-самую книгу на свете.

«Самую продаваемую», – шепчет под конец Николай II. Николай I морщится. Он не возражал против того, чтобы книга стала и самой продаваемой, но это не могло быть целью. Николай II не возражал, чтобы книга была и самой-самой интересной, но это не могло быть целью. Целью могли быть только продажи и успех. «Целью может быть лишь смысл рассказанной истории», - подводит итог Николай I. Николай II презрительно отворачивается от своего собрата. Николай единый, в очередной раз попытавшись (в очередной раз безуспешно) примирить непримиримых собратьев, предвидит всё новые и новые витки внутреннего конфликта.

Что касается повести, то ее даже и не напечатали. Хорош бы он был, угрохай на нее всю жизнь. А так – поработал, порадовался, пострадал, - можно переключаться на другую работу. Более перспективную. Лишь бы она привела его наверх.

Проблема состояла и в том, что ему всё время приходилось притворяться, потому как сильные мира сего всё равно исповедовали какие-то чуждые ему убеждения. «Присоединись к нам – получишь искомые блага». Поддержи Культуру и присоединяйся, обругай (или похвали) Сталина и присоединяйся. Присоединяйся, Николай, присоединяйся![9] Он и присоединялся, внутренне насмехаясь над принимавшими его в свои ряды. Но к «Глобал Джой» он мог присоединиться на совсем иных основаниях. После многолетних скитаний он пришел домой.

«Глобал Джой»! – уже одно это название грело его душу. «Глобал Джой»! Вот кто узрел очевидное, вот кто открыл пространство для подлинного творчества! Конечно, удовольствие как цель жизни не была открыта «Глобал Джой», но никогда в истории под знамена удовольствия не становилась такая мощная, целенаправленно действующая сила. Плюс никогда еще высшим из удовольствий не провозглашалось искусство – соответственно, быть художником теперь автоматически означало взойти на высший из возможных пьедесталов, затмив всех миллиардеров, президентов и даже спортсменов. О таком Николай не мог и мечтать: он всегда с некоторым сожалением думал о том, что ему выпал талант в сфере писательства; талант, даже при лучшем из раскладов не обещавший высшего из возможных выигрышей. Подумаешь, писатель! Подумаешь, человек искусства! Но теперь всё изменилось. Теперь-то он напишет свой лучший роман, который осчастливит всё человечество; теперь-то он подарит удовольствие всем читателям мира. Да, до сих пор он обращался лишь к какой-то части читателей, что было обусловлено всё теми же идейными перегородками, которыми одни группы людей отгораживают себя от других. Теперь всё будет не так. Теперь он обратится ко всем. Теперь ему будет внимать глобальная аудитория, послушная универсальной цели. Теперь ему не придется притворяться. Теперь-то он … тут-то и родился образ героя его следующего романа - блистательный Ренуар Нуар. Человек могущественнейший, человек богатейший, человек умнейший. Человек, живущий самой интересной жизнью на земле. Человек имени самого себя. Ренуар Нуар.

Главным прототипом Ренуара стал любимый литературный герой Николая – граф Монте-Кристо. Николай обожал «Графа» и зачитал зеленый двухтомник 1955 года издания до такого состояния, что он почти разваливался в руках, что придавало книге лишь еще больше очарования, превращая ее в подобие некоего древнего манускрипта. Ренуар охотно цитировал графа, иногда прямо-таки дословно:

- Может быть, мои слова покажутся вам странными, господа либералы, прогрессисты, гуманисты, - говорил Ренуар, - но я никогда не забочусь о ближних, никогда не пытаюсь защищать общество, которое меня не защищает и вообще занимается мною только тогда, когда может повредить мне. Если я отказываю и обществу и ближнему в уважении и только сохраняю нейтралитет, они все-таки еще остаются у меня в неоплатном долгу.

- Я веду самую счастливую жизнь, какая только может быть на земле, - продолжал вещать Ренуар, – жизнь паши. Я владыка мира; если мне понравится какое-нибудь место, я там остаюсь; если соскучусь, уезжаю; я свободен как птица; у меня крылья, как у нее; люди, которые меня окружают, повинуются мне по первому знаку. Иногда я развлекаюсь тем, что издеваюсь над людским правосудием, похищая у него разбойника, которого оно ищет, или преступника, которого оно преследует. А кроме того, у меня есть собственное правосудие, всех инстанций, без отсрочек и апелляций, которое осуждает и оправдывает и в которое никто не вмешивается. Если бы вы вкусили моей жизни, то не захотели бы иной и никогда не возвратились бы в мир, разве только ради какого-нибудь сокровенного замысла.

Да, если верно, что граф Монте-Кристо выступал в роли важнейшего прототипа образа Ренуара, то верно и то, что Ренуар временами собственно и был графом[10]. Плагиат? Ох, и кому еще сегодня охота говорить о плагиате? Когда вам нравится цитирующий автор, вы говорите, что плагиат - это цитата; когда не нравится, вы говорите, что цитата - это плагиат. Вот и всё. (Это мои, то есть авторские мысли? Нет, это мысли Николая. А что думаю я? Не скажу. Чтобы одобрять цитирование, я слишком люблю самостоятельные суждения. Чтобы осуждать цитирование, я слишком много цитирую. Посему придется помалкивать).

Еще одним ключевым прототипом Ренуара стал нелюбимый Николаем Джеймс Бонд. Да, он терпеть не мог Джеймса, и всё же некие формальные моменты Бондо-образа неотразимо притягивали его: «Бонд, Джеймс Бонд» в качестве фирменного приветствия («Нуар, Ренуар Нуар», - так представлялся и его герой); жизнь, проживаемая как праздничная авантюра; новая ослепительная женщина в каждой новой серии; ни на секунду не прерывающийся экшн на фоне роскошных интерьеров и пейзажей – прекрасно, прекрасно! Но Джеймс всё же был слишком слащав, слишком от него веяло попсой, а хотя Николай и очень любил поп-культуру, но и в области поп-культуры есть своя попса – нечто, предназначенное не для масс, а для толпы. И потом ведь Бонд, несмотря на весь свой индивидуалистический авантюризм, состоял на службе у государства – фи! Ни граф Монте-Кристо, ни Ренуар Нуар никогда бы не опустились до подобного!

Далее следовал Фантомас. Пожалуй, он даже не следовал, а предшествовал Бонду. Во всяком случае Фантомасом, в отличие от Джеймса Бонда, Николай опять-таки восхищался. Какой образ! Правда, сам фильм подкачал. Вот уж точно попса махровая. Это противоречие всегда поражало Николая при просмотре трилогии о Фантомасе: демоническая выверенность образа веселого, насмехающегося над всем миром злодея в зеленой маске – и пошло-комедийная суета вокруг этого образа. Недаром и сам великий Жан Маре стыдился этой роли. И не зря именно эта роль стала главной ролью его жизни. И этот смех, восхитительный фантомасовский смех. Ренуар смеялся именно так. У-хм-хм-хм. Нет, словами не передашь – этот смех надо слышать.

Следующий прототип - Лорд Генри Уоттон. Ну, тут всё просто. Ренуар, разумеется, был эстетом, а быть эстетом, не будучи при этом учеником лорда Генри Уоттона, невозможно. «Определить – значит ограничить», - эту генриуоттоновскую фразу Ренуар использовал чаще других, на ходу сочиняя уайльдизмы собственного производства:

- Друг мой, если бы история шла по пути прогресса, мы бы не мечтали о возрождении античности.

Современность - это всего лишь повод для насмешки будущих глупцов.

Запретить мужчинам воевать и приставать к женщинам – это всё равно, что запретить мужчин.

Прошлое – величественно, будущее - загадочно, и лишь настоящее всегда банально.

Я готов ко всему, кроме того, чтобы не быть самым обсуждаемым человеком в мире. Если я и окажусь на помойке, то и из этого сделаю реалити-шоу, которое будет смотреть весь мир.

Я ничего и никого не боюсь. Кроме комы и феминисток.

Последний уайльдизм был переделан Николаем в диалог:

«- Есть только одна вещь, которую я боюсь.

- И что же это? Смерть?

- Нет.

- Болезнь?

- Нет.

- Нищета?

- Нет.

- Так чего же ты боишься?

- Феминисток. И еще - комы.

- А чего ты боишься больше?

- Феминисток, естественно. Из комы еще можно выйти, но стоит попасть на язычок феминисткам, и всё – твоя репутация безвозвратно погублена».

На закуску приведу и еще один пример диалога из книги о «Ренуаре»:

«- Твои действия могут привести к мировой войне.

- Если бы я был в этом уверен, то уже бы давно совершил их». Думаю, вы согласитесь, что Ренуар Нуар был достойным учеником лорда Генри.

Итак, Ренуар лепился из Графа Монте-Кристо, Джеймса Бонда, Фантомаса и лорда Генри Уоттона. Были и еще прототипы. Нет смысла перечислять их всех, упомяну лишь еще о двух – о двух полковниках. Полковник СС Ганс Ланда[11], я думаю, известен всем. Полковника Фабиана Майлса, я думаю, помнят лишь немногие. Впрочем, Фабиан и не был полковником, но лишь напоминал его[12]. Николай очень любил Фабиана – с его цепким жизнелюбием, практической жилкой[13] и способностью превращать трату денег в аттракцион наподобие американских горок, - но когда взлетаешь ты всё же гораздо чаще, чем падаешь вниз[14].

Ну а что касается Ланда… – но как можно не восхищаться Ланда? Покажите мне хоть одного человека, который бы не поддался его обаянию? Вы? Не врите, всё равно не поверю. Не зря Квентин наш Тарантино называл Ганса лучшим из всех написанных им персонажей, ой, не зря.

- Я хотел спросить еще кое о чем… но, хоть убейте, не припомню о чем, - с милой улыбкой говорил Ренуар, беседуя со своей жертвой, каковая больше всего на свете боялась именно этого, не задаваемого Ренуаром вопроса; Ренуар же, конечно, знал, чего больше всего боится его жертва, но по-ландовски растягивал удовольствие. Какая уважающая себя кошка откажется вдоволь наиграться с пойманной мышкой? Играть с мышкой, пожалуй, даже и куда веселее, чем банально слопать ее.

Итак: граф Монте-Кристо, Джеймс Бонд, Фантомас, лорд Генри Уоттон, Фабиан Майлс, Ганс Ланда. Шесть прототипов, из которых был вылеплен единственный и неповторимый Ренуар Нуар. Но шесть – какое-то не очень приятное число, семь – куда более привлекательное. Седьмым прототипом стал он сам – Николай Алкай; уже даже и созвучие имен (Николай Алкай – Ренуар Нуар) намекало на это. Что же мог дать замышляемому им персонажу он сам? Немного реализма. Есть же и у него дольчевитовский опыт, переживал же и он кое-какие приключения. Да и какой писатель откажется протащить в книгу все свои переживания? Какой, например, начинающий писатель не начинает с того, что просто описывает свою жизнь? Интересно это кому-то, неинтересно, а вот нате вам – читайте; я – таков. Многие так и застревают на этой подростковой нарциссической фазе, всю свою жизнь крича: «Это я – такой-то» и, соответственно, пишущие бесконечный сериал под названием: «Это я – 1», «Это я - 2», «Это я – 3», и так далее. Но Николай терпеть не мог «я-романов»: хотите исповедоваться, так исповедуйтесь, а хотите быть писателями, так хоть что-нибудь придумайте, хоть какой-никакой сюжетец завалящий – отличный от сюжета вашей собственной жизни. При этом, конечно, собственный опыт всё равно надо использовать. Это часть писательского ремесла, а Николай всегда, и не без оснований, считал себя хорошим ремесленником.

Главное, что он привнес в образ Ренуара от себя – нет, всё же это были не приключения и не опыт DolceVita (здесь его достижения были слишком для Ренуара скромны); главное, что он привнес – это некоторое разочарование. В чем, спросите вы? Да вот в этом самом сладком образе жизни. Не получался праздник. И деньги есть, и возможностей для всякого рода приятного времяпрепровождения кругом предостаточно, но все его попытки устроить этакий «маленький аккуратненький бардельеро» (он же «забег в ширину») почему-то заканчивались полным фиаско[15]. Соберется «народ для разврата»[16], но посмотришь на этот народ - и развращаться-то не хочется. Ну а всякие там шмотки, деликатесы – всё это априори скучно. Вроде как съел вкуснейшее на свете пирожное и думаешь: ну и что?

- Вкусно? - спрашивает Николай II у Николая I.

- Очень вкусно, – скучным голосом отвечает Николай I.

- Так чего тебе еще надо? Вкусно – и вкушай! - искренне недоумевает Николай II.

Мдаа… Он стыдился признаться себе, но самым большим удовольствием в его жизни была всё же работа (Николай I приосанился) – плюс реакция аудитории на его работу, если реакция была позитивной.

«Нет, - одергивал себя Николай, - не может быть работа главным удовольствием - это извращение» (Николай I заметно сник, Николай II самодовольно-кивающе улыбнулся). В итоге, он стремился поддерживать равновесие, он всё время боялся, что одно из удовольствий, перевесив, убьет его жизненную стратегию. Стоит ему решить, что ключевое из удовольствий – само творчество, и он будет обречен на муки творчества до конца своих дней. Тут уж даже если ты максимум благ урвешь – а что толку? – всё равно никакого от них удовольствия. С другой стороны, стоит посчитать главным удовольствием блага, получаемые благодаря творчеству, - и ты пропал как писатель. Писать только ради денег? – но ради денег лучше бизнесом заниматься. Ради славы? Но славят-то тебя как автора книги. Значит, все-таки книга – главное? Нет. Значит, слава все-таки? Нет. Так что же? Главное – найти баланс. Приспособиться. В этом Николаю не было равных.

Итак, удовольствие, взятое в отрыве от работы, приносило Николаю больше разочарования, чем радости. Но, конечно, он создал Ренуара не для разочарования, он создал Ренуара для преодоления. Он не может, а Ренуар сможет. Он не может, но Ренуар сможет получить все мыслимые удовольствия. Он не может, но Ренуар сможет превратить жизнь в нескончаемый праздник. Он не может, а Ренуар сможет стать улучшенной, много-улучшенной версией его самого. Ренуар Нуар.

Примечания:

[1] Николай Алкай. «С.С.М.»

[2] «Нет! никогда я зависти не знал, О, никогда! …

…А ныне — сам скажу — я ныне Завистник. Я завидую; глубоко, Мучительно завидую..». (А.С. Пушкин. «Моцарт и Сальери»)

[3] «И вас покинул мой Евгений. Отступник бурных наслаждений, Онегин дома заперся, Зевая, за перо взялся, Хотел писать — но труд упорный Ему был тошен; ничего Не вышло из пера его…» (А.С. Пушкин. «Евгений Онегин»)

[4] «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал». (Л.Н. Толстой. «Исповедь»)

[5] «Другие стремились к тому, к чему я не стремился, но я все равно своего добьюсь, если буду работать. Работа — вот все, что было нужно, она всегда давала мне хорошее самочувствие, а жизнь — моя, черт возьми, жизнь в моих руках, и я буду жить, где и как вздумается». (Эрнест Хемингуэй. «Зеленые холмы Африки»)

[6] Письмо Хемингуэя от 13 сентября 1929 года.

[7] «– Очень они большие, – сказал Джонсон. – Это уже не удовольствие, а мученье.

– Да, – сказал я. – Такая рыба могла бы убить вас.

– Но ведь ловят же их.

– Ловит тот, кто умеет. Но вы не думайте, всякому приходится мучиться.

– Я видел фотографию девушки, которая поймала такую.

– Как же, – сказал я. – Только не живьем. Рыба проглотила наживку, и у нее вырвался желудок, тогда она всплыла на поверхность и издохла. А я говорю про ловлю волоком, когда крючок только зацепляет за губу.

– Ну, – сказал Джонсон, – уж очень они большие. Раз это не весело, зачем это делать?

– Вот именно, мистер Джонсон, – сказал Эдди. – Раз это не весело, зачем это делать? Слушайте, мистер Джонсон, вы попали не в бровь, а прямо в глаз. Раз это не весело – зачем это делать?» (Эрнест Хемингуэй. «Иметь и не иметь»)

[8] «Я думал о том, как вот этот самый Джонсон третью неделю ездит на рыбную ловлю, подцепил наконец рыбу, за которую настоящий рыбак отдал бы год жизни, упустил ее, упустил мою снасть, разыграл дурака, а теперь сидит как ни в чем не бывало и распивает коктейли с пьянчугой-матросом». (Эрнест Хемингуэй. «Иметь и не иметь»)

[9] «Присоединяйтесь к нам, господин барон. Присоединяйтесь!» Призыв, обращенный к свободолюбивому барону Мюнхгаузену - из фильма Марка Захарова (по сценарию Григория Горина) «Тот самый Мюнхгаузен».

[10] «Мне смутно помнилось, что Холмс рассказывал что-то о своем брате в ту пору, когда мы расследовали «Случай с переводчиком».

— Вы, кажется, говорили, что он занимает какой-то небольшой правительственный пост.

Холмс коротко рассмеялся.

— В то время я знал вас недостаточно близко. Приходится держать язык за зубами, когда речь заходит о делах государственного масштаба. Да, верно. Он состоит на службе у британского правительства. И так же верно то, что подчас он и есть само британское правительство». (Артур Конан Дойль. «Чертежи Брюса Партингтона»)

[11] Один из главных героев, а точнее, главный антигерой фильма Квентина Тарантино «Бесславные ублюдки».

[12] «— Скажите, Майлс, — обратилась к нему Эвелин, когда мы уже пили кофе, — вы на войне были в чине полковника? Спрашивала об этом у Дугласа, но он не знает.

— Боже упаси, — рассмеялся Фабиан. — Всего лишь младшим лейтенантом.

— А я была уверена, что вы по меньшей мере полковник.

— Почему?

— У вас такой начальственный вид.

— Его я научился напускать на себя, чтобы скрывать недостаток самоуверенности». (Ирвин Шоу. «Ночной портье»)

[13] «— Вы, похоже, все просчитали.

— Да, — спокойно ответил Фабиан. — И хочу, чтобы вы тоже научились считать на несколько ходов вперед. Я противник того, чтобы слово «расчетливость» приобрело в наши дни дурную репутацию. Пусть школьницы и призывники упиваются романтикой, Дуглас. Вы же должны стать расчетливым». (Ирвин Шоу. «Ночной портье»)

[14] «— …я заодно купил изрядное количество золота. Вы следите за его курсом?

— Нет.

— Так вот я… простите, мы уже имеем на нем десять тысяч.

— За три недели? — удивился я.

— За десять дней, если быть точным, — поправил меня Фабиан.

— Что же еще вы сделали с моими деньгами? — спросил я, все еще цепляясь за то, что они мои, но уже с меньшей силой…

— Ну… — он несколько замялся. — От компаньона ничего не следует скрывать. Я купил коня.

— Коня? — почти простонал я. — Какого коня?

— Породистого скакуна… Еще прошлым летом в Довилле я обратил внимание на этого скакуна, но, увы, был не в состоянии купить его. Да он тогда и не продавался. У меня есть друг в Кентукки, у которого скаковая конюшня и ферма, где он выращивает породистых лошадей. Его интересуют жеребцы-производители, и я убежден, что он будет весьма благодарен, если я дам ему знать об этом коне. Из чувства дружбы, так и быть, продам его.

— А если он откажется? — К этому времени я почти незаметно оказался втянутым в обсуждение того, что четверть часа назад показалось бы мне бредовыми фантазиями игрока. — Что тогда?

Фабиан пожал плечами и любовно подкрутил кончики своих усов — водилась за ним такая привычка, когда у него не было готового ответа». (Ирвин Шоу. «Ночной портье»)

[15] «— Я приехал с золотых приисков, — продолжал Егор, изучая податливого человечка, — и хотел вас спросить: не могли бы мы здесь где-нибудь организовать маленький бардак?

Официант машинально оглянулся…

— Ну, я грубо выразился… Я волнуюсь, потому что мне деньги жгут ляжку. — Егор вынул из кармана довольно толстую пачку десятирублевок и двадцатипятирублевок. — А? Их же надо взлохматить. Как вас зовут, простите?

Официант при виде этой пачки очень обеспокоился, но изо всех сил старался хранить достоинство. Он знал: людям достойным платят больше.

— Сергей Михайлович.

— А? Михайлыч… Нужен праздник. Я долго был на Севере…

— Я, кажется, придумал, — сказал Михайлыч, изобразив сперва, что он внимательно подумал. — Вы где остановились?

— Нигде. Я только приехал.

— По всей вероятности, можно будет сообразить… Что-нибудь, знаете, вроде такого пикничка — в честь прибытия, так сказать.

— Да, да, да, — заволновался Егор. — Такой небольшой бардак. Аккуратненький такой бардельеро… Забег в ширину. Да, Михайлыч?» (В.М. Шукшин. «Калина красная»)

[16] «Егор прилег с сигаретой на диван.

Михайлыч вошел и доложил:

— Народ для разврата собрался!

— Давай, — кивнул Егор.

Михайлыч распахнул дверь… И Егор в халате, чуть склонив голову, стремительно, как Калигула, пошел развратничать». (В.М. Шукшин. «Калина красная»)

Глава пятая. Николай Алкай (часть вторая)

Но вернемся немного назад – соединим, так сказать, разорванную нить повествования. Николай Алкай вылетел из России и приземлился в Лондоне – с Ренуаром Нуаром в своей голове. Оставалось перенести Ренуара: сначала из головы на комп, а потом – с компа на бумагу. Николай, как обычно, сел за работу первого января и, как и обычно, закончил работу 15 июня. Хотя нет, всё же не совсем как обычно. Никогда еще он не работал с таким воодушевляющим подъемом, никогда еще он не возлагал на книгу таких больших надежд, никогда еще он так сильно не опасался неудачи. И, поставив 15 июня точку, а шестнадцатого, как он обычно это делал, послав книгу издателю… но он не послал ее. Он был недоволен своей работой! Он, Николай Алкай, был недоволен своей работой! «Работать с ТАКИМ воодушевлением и в итоге написать ТАКОЕ дерьмо», - нашептывал ему Николай I, а Николай в последнее время куда охотнее прислушивался именно к первому, а не ко второму Николаю. «Ренуара» требовалось еще хорошенько пообтесать. Да и дополнить. Сказать что-то очень важное и вычеркнуть из текста всё важное не слишком. «Господи, неужели я превращаюсь в одного из этих тексто-страдальцев, плодящих всё новые и новые варианты и всё рвущих и рвущих старые? Только не это…», - поедом ел себя Николай, уверяя себя, что всё уже с «Ренуаром» в порядке, и, уверивши, всё равно не мог отослать книгу издателю.

В его голове даже поселилась совсем уж дикая мысль: «А что если я и родился-то для того только, чтобы написать «Ренуара»; чтобы после меня остался «Ренуар». ПОСЛЕ МЕНЯ! «Какая разница, что будет после тебя, если тебя уже не будет! Азбука, азбука!» - вскричал Николай II. «Но вот читают же до сих «Графа Монте-Кристо», - резонно парировал Николай I. - А почему читают? Великая книга потому что». Николаю очень хотелось, чтобы будущий читатель (будущий читатель – о, ужас!) читал и его «Ренуара». А для этого надо было написать великую книгу.

Да, такая вот дикая мысль поселилась в его голове – разумеется, он ее тут же выселил, но, стоило ему хоть немного ослабить бдительность, как – хлоп, а она (то есть дикая мысль о посмертной судьбе его книги) уже снова снимает комнату в квартире его мозга, и опять ее надо выселять – под тем законным предлогом, что она въехала обманом, шумит, мешает ему спать и вообще доставляет массу беспокойства.

Кончилось всё тем, что однажды он провел полностью бессонную ночь – в первый раз в своей жизни. С утра, дав себе зарок, что такого больше не повторится, он пришел к компромиссному решению – пока что выбросить «Ренуара» из головы (165 отведенных на работу дней миновали, и баста), но весь следующий рабочий год снова посвятить «Ренуару» (отделке текста). Решение успокоило его, вернув жизнь в нормальную колею. Снова можно было спать. Во всяком случае, до первого числа нового года.

А пока что он адаптировался к жизни на новом месте – в Лондоне. Знакомился с людьми, ходил по магазинам. Вещный рай современной цивилизации манил его. Одежда, техника, продукты – всё высшего качества. Да, Николай с большим вниманием относился к вопросам питания и, как только его жизненный уровень стал ему это позволять, перешел на питание исключительно здоровое. Фермерское молочко, органические яйца, мясцо, выгуливавшееся исключительно вольно и прочее, и прочее. Но я бы не стал осуждать Николая за его стремление к здоровой пище, хотя, как и все современные массовые мании, они довольно быстро начинают вызывать отторжение у всякого мыслящего человека.

Тут я не могу не поделиться с вами одной историей, а именно:

История о том, как здо́рово здоро́во питаться

Жил на свете человек по имени Коффи, начинавший каждый свой день с чашечки крепкого кофе. В обед он перехватывал какой-нибудь гамбургер (или пиццу), а на ужин предпочитал съесть пиццу (или гамбургер). И так он себе жил и неплохо себя чувствовал, пока случайно не выяснил, что, как оказывается, он ведет крайне нездоровый образ жизни, грозящий ему тысячей бед в самом ниаровом футуре (то бишь в ближайшем будущем). Спохватился Коффи и решил оздоровиться – начать же он решил с самого начала, то есть с завтрака. Сам по себе кофе – еще куда ни шло, но ведь надо что-нибудь еще и съесть, причем желательно не какую-нибудь там пережаренную яичницу. Коффи решил, что лучший завтрак – это каша, а лучшая из каш – это овсянка. А что? – готовить вроде несложно, даже и варить не надо; запарил минуты на три – и не парься. Несколько дней Коффи парил и не парился, пока случайно не проговорился, что он перешел на «здоровое питание». «Это же здорово!» - воскликнул один из его сослуживцев (по имени Хэлф), после чего в ультимативной форме потребовал: «Делись деталями». Коффи поделился, чем привел Хэлфа в ужас: «И ты называешь ЭТО здоровым питанием? Да ведь теперь уже каждый дурак знает, что все эти трехминутно-пятиминутные овсянки не только не полезны, но прямо вредны». - «Вот как? - приуныл Коффи. – Что же мне делать?» – «Покупай овсянку, которую надо варить – причем не меньше десяти минут», - авторитетно заявил Хэлф. Коффи купил. Коффи сварил. Коффи ожил. Вкусная штука – овсянка по утрам. Настроение поднимает. Не зря он все-таки решил оздоровить свой образ жизни. В общем, целую неделю он был почти счастлив, пока черт не дернул его вновь поделиться с Хэлфом своим «здоровым» опытом. Хэлф выслушал его с одобрением, но что-то его как будто смущало. «Слушай, - спросил он у Коффи, - а как ты варишь овсянку: на молоке или на воде?» - «На молоке», - ответил Коффи. «Ну, так я и знал – именно это я и полагал! – воскликнул Хэлф. - Варит овсянку на молоке и думает, что он ведет здоровый образ жизни! Да ведь молоко…», - и далее он прочитал целую лекцию о том, почему молоко нейтрализует все полезные свойства овсянки и почему варить ее, следовательно, нужно исключительно на воде. Коффи приуныл, но что делать – вести-то здоровый образ жизни всё равно хочется, и стал он варить овсянку на воде. Водяная овсянка была не такая вкусная, как молочная, ну да привык он. Всё равно вкусно. А уж полезно – уж теперь-то никто не скажет, что не полезно! Однако был у Хэлфа брат-близнец, назовем его Хэлфом-2, и, прознав от брата, что Коффи решил питаться исключительно здорово, он тоже потребовал деталей. Коффи бесстрашно (а чего ему теперь было бояться?) рассказал, что он, мол, ест овсянку по утрам – да овсянку не трех, а десятиминутную, да не на молоке ее варит, а на воде. Рассказывает он, рассказывает и видит, что рассказ его отчего-то не производит на Хэлфа-2 должного впечатления. «Я вижу, что ты наслушался моего непутевого братца?» - иронически спросил Хэлф-2. «Почему же непутевого?» – «Да потому что дураку понятно, что все эти овсяные хлопья, как их ни вари – всё это лишь суррогат. Настоящая овсянка варится лишь из цельно-зерновой крупы, а не из ошметочных хлопьев». Вот беда! Пришлось идти и покупать овсянку цельно-зерновую. Но она варится до сорока минут! Нет у него сорока лишних утренних минут! Но он ведь хочет вести здоровый образ жизни? Хочет. Так просыпайся пораньше! И стал Хэлф просыпаться пораньше, да готовить «настоящую» овсянку, хотя настроение его с каждым новым витком приобщения к здоровой пище всё более портилось. И недосып, понимаешь, и Хэлф первый перестал с ним разговаривать (как же – пренебрег его советами, перебрался в лагерь врага!). А тут еще и Хэлф третий объявился - брат-близнец Хэлфа первого, ну и Хэлфа второго тоже. Объявился и тоже стал допытываться – что, мол, и как. Уж Коффи и отвечать-то не хотел, но пришлось. Выслушал Хэлф третий рассказ Коффи и спрашивает: «И что – ты каждый день эту овсянку ешь?» – «Каждый», - осторожно ответил Коффи. «Эх, ребята, да когда же вы голову-то включите! – негодующе воскликнул Хэлф третий. – Нельзя каждый день есть одно и тоже – пусть бы хоть и самое-самое располезное. Это очень вредно». - «Что же делать?» - в полном отчаянии спросил Коффи. «Как что? Надо разнообразить свое меню. Один день есть овсянку (не обязательно цельно-зерновую, это наш Хэлф-2 чудит), другой – гречку, третий – пшено. Только гречку лучше есть зеленую, необработанную, и ни в коем случае ее не варить, а…», - и он начал было читать лекцию о пользе зеленой пророщенной гречки, но Коффи грубо перебил его: «На те-ка, - вскричал он, как бы обращаясь ко всем Хэлфам на свете сразу, – выкусите!». И с тех пор он снова пьет кофе, заедая его гамбургерами и пиццами. И всё еще неплохо себя чувствует.

Мораль истории? Нет, она не в том, чтобы вы ели одни пиццо-гамбургеры – это действительно не гуд, а даже и очень вери бэд. Мораль в том, что… да и так понятно.

Вернемся к Николаю. Помимо здоровой пищи Николай проявлял самый живой интерес к теме бессмертия. Он тщательно мониторил все достижения в этой области, считая их до обидного ничтожными. В самом деле: ну чего достигла медицина в этом ключевейшем из вопросов? Да, профессиональные спортсмены, ранее выступавшие лет до тридцати, теперь могли выступать лет до сорока; да, дожить до семидесяти пяти лет, сохранив при этом ясность ума – сегодня это уже не исключение из правила. Да… Нет, до ста лет, сохраняя бодрую жизненно-интеллектуальную энергию, до сих пор никто не доживает. После девяноста (в лучшем случае) все (из доживших единиц) или впадают в маразм, или мумифицируются. В отношении долгожительства до сих пор сохраняет всю свою силу тезис Ника Билейна, гласящий, что до ста лет может захотеть дожить только дурак[1]. В самом деле – кому охота быть столетним струльдбругом? (О, позор, мой редактор правописания подчеркивает слово струльдбруг красным, то есть не знает его! Но вы-то, надеюсь, знаете? Струльдбруги – это… Да нет, знаете, конечно). Так вот – кому охота быть столетним струльдбругом? А столетние остаются струльдбругами. И девяностолетние уже. И восьмидесятилетние, в основном. Обидно. За прогресс обидно. За отсутствие прогресса. Но время еще есть – не так много, но есть. Жалкие какие-то лет тридцать-сорок, но есть. Можно надеяться, что, проснувшись одним прекрасным утром, он, Николай, услышит важнейшую из новостей: найден рецепт бессмертия. Конечно, тут, как и везде, люди разделятся на две слишком неравные половины: привилегированные получат бессмертие первыми; массам же бессмертие и вообще лучше не вручать – масс и так слишком много, чтобы их еще и обессмерчивать. А может быть… одна мысль не давала покоя Николаю. А может быть, они уже… Ну, привилегированные, то есть. Может, они уже того… а? Ну подозрительно ведь. Такой кругом прогресс - наверняка уже и бессмертие давно сварганили. Схимичили, то есть. Схимичили бессмертие и молчат. А зачем кричать? – бессмертия на всех не хватит. Правильно они помалкивают – неправильно только, что он не входит в число помалкивающих. Разве он не достоин? Наверное, еще не достоин. Наверное, есть какой-то закрытый клуб привилегированных, правление которого решает, кто уже достаточно «весом», чтобы приобщить его к высшим из благ (в том числе и к бессмертию), а кто – всё еще нет. Он, Николай, наверное, всё еще не дотягивает. Вот напишет «Ренуара» и дотянется. Еще одна мотивация написать лучшую из книг.

«Тоже мне мотивация! – проснулся Николай I. - Нет никакой другой мотивации, кроме самой книги. Пишешь книгу – пусть это будет лучшая из книг!» - «Да уймись уже ты, - проснулся и Николай II. - Чем бессмертие плохо? Даже если проникнуться твоей извращенной логикой, то бессмертный писатель и книг напишет больше». - «Ерунда! Бессмертным можно стать, лишь написав бессмертную книгу!» - «Ерунда! Лучше быть живым бездарем, чем мертвым классиком». - «Вот ты и проговорился. Что, Николай – согласен с Николаем II? Хочешь стать бессмертным бездарем?» - «Да угомонитесь вы оба!» – приструнил разболтавшихся Николаев Николай, но те, как и обычно, еще довольно долго о чем-то пререкались.

А пока ему было чем заняться и без «Ренуара» – сколь бы уютно-однообразным ни стал теперь земной шарик, а если ты переезжаешь из одной страны в другую, то всё же требуется некоторое время для адаптации. Но и здесь чутье не подвело Николая. Он как будто предчувствовал, что когда-нибудь эмигрирует в Англию. И он с самого начала решил, что не станет уподобляться некоторым другим эмигрантам, принципиально или из лени отказывающимся полноценно интегрироваться в жизнь новой для себя страны. Нет, раз уж он приехал в Англию, то и будет англичанином; раз уж занесло его в Британию, то и быть ему британцем; раз уж судьбе было угодно забросить его в Соединенное Королевство, то и будет он… соединенным королевичем? Неважно, а важно то, что Николай решил адаптироваться к Британии так, что ему позавидует и Дракула. При чем тут Дракула, спросите вы? Ну как же, неужели вы забыли, что граф не просто прекрасно владел английским языком, но и добивался полного совершенства – так, чтобы, когда он окажется в Лондоне, его не могли принять за иностранца[2]. Помните? Ну и слава небу… Так вот, Николай, следуя опыту Дракулы, не просто штудировал английский, но и добивался полного погружения в английскую культуру – благо, для такого рода погружения сейчас даже и собеседник не нужен – достаточно ютуба, где можно и фильмы смотреть, и за повседневной жизнью современных англичан наблюдать. Как итог – эмигрировав, он приземлился в очень хорошо знакомом ему месте.

Со временем выяснилось, что он так успешно британизировался, что всё равно не может не выглядеть иностранцем в глазах подлинных британцев. Он оказался англичаннее англичан, британнее британцев, соединеннее всех подданных ее Величества. Он цитировал их фильмы, книги и песни; он говорил так правильно, что хоть сейчас мог бы поступить в дикторы; он шутил так искрометно, что, кажется, и завез в Британию знаменитый британский юмор. Например, когда его спросили, чем русский юмор отличается от британского, он ответил: «Когда шутит русский, то смеются только русские, когда шутит британец, то смеется весь мир». Сам он так не считал, ну да что за важность – главное, что его ответ цитировали все английские СМИ. Когда его спросили: будет ли его новая книга в том же стиле, что и «Русский маньяк», он ответил, что нет, ни в коем случае - и добавил: «Fortunately (for my dear readers) I’m not Shakespeare and my prose is full of new pride», - каковой ответ английская пресса с удовольствием смаковала целую неделю. Живописуя свою жизнь в России (с последующей вынужденной эмиграцией) он назвал себя «The writer who lived» («Писателем, который выжил») – по аналогии с выжившим после смертельного заклятия Волан-де-Морта Гарри Поттером. Далее Николай пообещал, что уподобится Гарри Поттеру не только в том, что он выжил, но и в том, что обязательно станет самым известным писателем на планете – подобно тому, как Гарри стал самым известным на планете волшебником. О своей нынешней Родине он высказался чуть измененными словами лорда Горинга: «Other countries are quite dreadful –the only possible Society is British Society», и потом еще добавил: «To love the UK is the beginning of a lifelong romance»[3]. В общем, он очень быстро влюбил в себя своих новых соотечественников.

Всё это было прекрасно, но главное-то сделано еще не было. А что главное? «Ренуар Нуар», конечно! Так что 1 января второго года своего пребывания в Лондоне он сел за отделку-переписывание, в общем, за доработку отложенного прошлым летом романа. Дело пошло трудно. Раньше ему всё было понятно – как и что делать. С утра, как уже говорилось, он набивал основной массив текста, а после обеда правил его. Следует уточнить некоторые чисто технические детали. С утра он работал четыре часа и за это время набивал около 4 страниц текста (три с некоторым излишком). После обеда он «отжимал» четыре страницы текста до трех (чуть менее трех), попутно исправляя различные грамматические и синтаксические ошибки и сомнительности. На это уходило еще два часа – после чего шестичасовой рабочий день можно было считать оконченным. Теперь же… Но прежде чем продолжить повествование о Николае, я вновь расскажу вам одну историю. Итак:

История о мускулистых писателях

- Тебе еще корпеть и корпеть над текстом. Вода водой льется.

- Да ладно тебе придираться. Неплохо получилось.

- Да ты хоть перечитай, что ли.

- Зачем? У меня всегда и всё с первого раза прекрасно получается.

- С первого раза не бывает. Ни у какого разгениального гения с первого раза ничего путного получиться не может. Собственно, гениями и становятся только те, кто понимает необходимость…

- Ну, это как в истории о мускулистых писателях.

- Мускулистые писатели? Что это за писатели такие?

- А вот слушай – кстати, сходу, с первого раза историю придумываю…. Жил на свете один писатель, точнее, он считал себя писателем, вот только написать настоящую книгу у него никак не получалось. Думал он, думал, в чем тут дело и решил спросить совета у другого - уже всеми признанного - писателя. Признанный писатель ему и говорит: «А насколько критически ты относишься к написанному?» - «Как тебе сказать, – ответил писатель еще только нарождающийся, - что напишу, то и книга». - «А, всё понятно, - восторжествовал писатель признанный. – Поэтому-то ты до сих пор и не писатель, поэтому-то у тебя и получается каша вместо текста. Настоящий писатель то, что он по первой напишет разве что за черновик считает. А ты вот как делай: написал страницу текста, а в странице, скажем, 50 строчек - ты из них как минимум десять-то и выброси – сам увидишь, насколько написанный тобою текст станет мускулистее».

Наш нарождающийся писатель внял совету писателя уже состоявшегося и стал выбрасывать по десять строчек из каждых написанных пятидесяти. Тяжко давался ему этот выброс, очень ему хотелось оставить все 50 строчек, но он наступал на горло собственным прихотям, - раз уж иначе книгу никак не написать. Прослышал про этот метод еще один начинающий писатель, у которого тоже не получалось стать подлинно писателем – прослышал и думает: «Ха – 10 строчек! Разве это серьезно? Чтобы написать настоящую книгу наверняка надо выбрасывать по все 20 строчек – тогда текст действительно станет мускулистым». Сказано – сделано, и стал наш второй начинающий писатель выбрасывать по двадцать из пятидесяти строчек. Но третьему начинающему писателю и этого показалось мало. «20 строчек! – воскликнул он. - И они еще хотят стать писателями! Сокращать так сокращать: я буду выбрасывать по тридцать из пятидесяти написанных строчек, - и тогда уж с моей писательской мускулатурой ничто не сравнится». И написали наши три писателя по книге. Один – выбрасывая по десять строчек из пятидесяти, другой – по двадцать, а третий так и вовсе – по тридцать. Ну, как думаешь? Кто из них в итоге написал лучшую книгу?

- Лучшую – третий, похуже – второй, еще похуже – первый.

- Нет, не так.

- Неужели наоборот, и лучшую книгу написал первый, а худшую – третий?

- Нет, и не так.

- Прямо заинтриговал. Так каков же расклад?

- Да таков, что все трое написали одинаково никудышные книги – не помог им метод признанного писателя, который, по правде сказать, тоже писал никудышные книги, хотя зачастую и вовсе забраковывал весьма объемные куски текста, заново переписывая их. А всё, как было плохо, так и оставалось. Тексты становились мускулистее и мускулистее, а читать их все равно не хотелось.

- Почему ж так?

- Это уж ты сам решай, а я изложил факты. Конец истории.

Мы же вернемся к Николаю и его методу работы с текстом. С утра – четыре часа набивки; днем - два часа правки. Но теперь-то ему нечего было набивать по утрам! Текст-то уже был и набит, и выправлен – просто он его не устраивал. И что делать? Заново писать? Нет уж – мазохизм мазохизмом, но зачеркивать год работы Николай не собирался, сколь бы ни понуждал его к этому Николай I. Но и править уже выправленное – да еще с утра, когда полагалось не править, а набивать… всё как-то не с руки – всё не так, как обычно.

Недели две у Николая ничего не выходило. Совсем ничего. Потом он решился и взялся-таки за правку «по-новому», за правку по существу – когда приходилось менять концепцию глав и выкидывать каких-то персонажей, какие-то ситуации, и придумывать новых персонажей и ситуации. В общем, всё равно пришлось как бы новую книгу писать. А главное, что и ежедневных шести часов ему теперь не хватало. Не то, чтобы не хватало, а просто и по истечении шести часов «Ренуар» всё равно оставался в его голове, - а ведь раньше он гордился своей способностью выбрасывать из головы все мысли о работе сразу же по завершении рабочего дня. Поработал – можно и отдохнуть. Нужно отдохнуть. Теперь же, поработав, он продолжал думать, думать и думать… в общем, он не писал «Ренуара», но жил им. Иногда он не мог дотерпеть до утра и садился писать вечером, после ужина – случай в его писательской жизни небывалый. Нарушение всех устойчиво устоявшихся устоев. Уж ругал он себя ругал, а как будто взяла его в руки некая невидимая, но неодолимая сила, - взяла, да и диктовала условия работы. И опять-таки странно, но этой силе он подчинялся… не то, чтобы с охотой, но он как бы чувствовал, что этой силе следует подчиниться, что это хорошая сила, а вот неподчинение ей было бы плохим, злым делом. «Господи, договорился до хорошего и плохого. Скоро мораль начну читать», - посмеивался над собой Николай и… часами сидел над правкой, казалось бы, уже давно «отделанных» мест книги.

Книга же продолжала приобретать новый облик. То она разрослась с 450 до 550 страниц – потом, после припадка самоуничижительного критицизма, сократилась до 300. Потом подросла до привычных 450. Сократилась до 400. Потом к 500 рванула, чтобы снова упокоиться на 450 страницах.

Подошло 15 июня, Николай поставил точку. Шестнадцатого надо было отправлять книгу издателю. Ночью с 15-го на 16-е Николай не спал. Думал. О чем он думал? – спросите вы. О «Ренуаре», разумеется. Лучше стал «Ренуар»? А черт его знает. По ходу годичной переделки он видел, что «Ренуар» становится лучше (мускулистее, если хотите), но сейчас он уже ничего не мог сказать. Он утратил последние координаты самооценки. А тут еще внутренние Николаи… «Какое там лучше – не стал «Ренуар» лучше. Протоптался целый год на месте. Надо было отослать текст еще в прошлом году, а не заниматься ерундой. Только всё испортил – и текст, и нервишки свои», - ехидничал Николай II. В самом деле – кто докажет, что он именно улучшил, а не испортил текст? «Да и что улучшать? Дерьмо было – дерьмом и осталось. Сколько дерьмо ни ароматизируй, а к столу его не подашь» - это уже добавил от себя ничем и никогда не довольный Николай I. Оба Николая вступили в союз с тем, чтобы отравить ему всякую возможную радость. Может, еще год поработать? А может, сразу из окна выброситься? Да, так, пожалуй, лучше. Но лучше всего – нет, не так. Лучше всего забыть о «Ренуаре» как о кошмарном сне. Ну не получилось у него. Не его герой. То есть герой его, именно что его, но не готов он. Не может. Не получается. В корзину «Ренуара». И что потом? А что потом? За новую книгу садись. Шуточки… Нет уж, если «Ренуара» в корзину, то и самому в окошко… Николаю Алкаю без Ренуара Нуара жизни нет… И чего он изводит-то себя? Хороший он год провел, трудовой. Довел, наконец, «Ренуара» до ума. Завтра отослать издателю – и каникулы! Уж куда как проще. Черт его знает…

Так и пролежал Николай почти всю ночь, нещадно комкая ерзаньем свою ни в чем не повинную кровать[4]. В пять часов утра он вскочил с кровати и издал самый настоящий вопль – так ему надоело его лежание, так его утомили терзающие и тянущие его в прямо противоположные стороны мысли. Вопль не принес облегчения; вопль не подсказал способа действия. Николай вспомнил где-то услышанную им речь одного «творческого человека»: «Когда вам уже хочется покончить с собой от безысходности – только тогда заканчивайте работу, - и не принимайтесь за новую до нового суицидального приступа». Уж как тогда Николай смеялся над такой «творческой программой», а теперь хоть сам… Нет, он всё же не будет таким. Таким «творческим». Ни за что не будет. Надо что-то другое вспомнить, какого-то другого творческого человека. И тут он вспомнил боготворимого им Дюма, а заодно уж и обожаемого «Графа Монте-Кристо». Сколько времени понадобилось Дюма, чтобы накатать лучшую книгу в истории? Правильно – и двух лет не понадобилось (конечно, ему помогал этот, как там его… ну да современные ворд-редакторы помогают эффективнее всяких литературных поденщиков). Два толстенных тома менее чем за два года! Вот с кого пример надо брать! Написано – так с плеч долой! На Николая наконец низошло успокоение. Он включил компьютер, отослал законченный вариант «Ренуара» по требуемому адресу и лег спать. И прекрасно выспался, скажу я вам.

На этом, однако, его творческие мучения не закончились. 16 июня он сдал текст, но выйти из печати книга должна была лишь первого сентября. Вообще, не только каждый день, но и каждый год у Николая был определенным образом упорядочен - поделен на своего рода отрезки. С 1 января до 15 июня он работал над книгой. Потом у него наступали летние каникулы – период ожидания публикации написанного. Этого времени он ждал жаднее всех прочих – дабы (а то всё «чтобы» да «чтобы» - пусть теперь будет «дабы») посвятить его телесным удовольствиям. «Вот напишу книгу и оторвусь по полной», - так он всегда говорил себе и почти всегда в лете разочаровывался: как уже было сказано выше, из его попыток устроить «разврат» ничего толком не выходило. Жарко, потно, муторно, бестолково. И всё равно каждое лето он предвкушал со школьническим вожделением. «Теперь-то я оторвусь», - опять говорил он себе и… опять разочаровывался, быстро переквалифицируясь из восторженного школьника в чеховского персонажа, ноющего: «Ждешь этого лета, ждешь, а пришло – скорей бы кончилось».

Потом наступала осень – публикационное, а главное, пост-публикационное время. Сентября Николай всегда ожидал с опаской: а ну как книга не пойдет? – считай, что весь год насмарку (при этом он всегда вспоминал брата Константина Левина – Сергея Ивановича Кознышева, тщетно ожидающего хоть какой-то реакции на выпущенную им книгу[5]). Пойдет, не пойдет; пойдет, не пойдет? А ну как и его окатит то ли волной глумления, то ли мертвым – и печатным и изустным - молчанием? Но до сих пор все его книги «шли», так что по ходу сентября он довольно быстро переквалифицировался из незадачливого Кознышева в удачливого мистера Мальтуса из экранизации «Приключений принца Флоризеля» - в Мальтуса, завсегдатая клуба самоубийц, в котором смерть разыгрывается в карты; в Мальтуса, играющего со смертью, но снова и снова вытаскивающего из колоды «карту жизни»; вытаскивающего, со всеми ритуальными предосторожностями переворачивающего ее и, убедившись в удаче, восклицающего: «Везет!». Николаю тоже везло, – но ведь и мистер Мальти в конце концов «доигрался» и вытащил-таки роковой туз пик (карту смерти), так что каждый новый сентябрь порождал новые, пусть и не оправдывающиеся на практике опасения.

Потом шли два любимых месяца Николая: октябрь и ноябрь. «Время аплодисментов» - так он называл этот отрезок. За сентябрь читающий народ в массе своей прочитывал его книгу и требовал встречи с автором, – чтобы прочитанное обсудить. Автор был не против. Автор был «за». Он обожал общаться со своими обожателями. «- А как вы придумали такого-то персонажа? – А вот так-то».«- А почему вы убили вот этого? - Моральный долг автора – убить хоть одного значимого персонажа». «- А почему тогда не убили вот этого? – Не волнуйтесь, я убью его в следующей книге». И так далее. Ох, какой же кайф он всегда получал от этих встреч! Ни одно из потных летних удовольствий не могло сравниться с осенним удовольствием видеть обожающие лица читающих его книги людей. А когда мягким осенним вечером после очередной встречи с читателями, он неспешно шагал по нарядному, праздничному Невскому проспекту, на него нисходило такое умиротворенное настроение, что так и хотелось воскликнуть: «Остановись мгновение - ты прекрасно! Остановись - и длись. Пусть всегда будет именно так».

Но всё когда-нибудь кончается, - и даже лембас приедается. К концу ноября Николай всегда начинал задумываться над следующей книгой, декабрь же посвящал предварительной исследовательской работе – чтобы не случилось так, что, сев 1 января за комп, он бы не знал, о чем ему писать. Вообще, двухдневная связка «31 декабря-1 января» составляла как бы особый отрезок его жизни. Он гордился тем, как проводит эти дни. Он гордился тем, что не объедается красной икрой и оливье и, что совсем уж невероятно, не берет в рот ни капли спиртного; гордился тем, что, несмотря на массу соблазнительнейших приглашений, принципиально не ходит в гости и не принимает гостей. Все празднуют, а он готовится – готовится к тому, чтобы с утра 1 января – в то время, когда вся страна то ли уже спит, то ли еще пьянствует, гуляет или смотрит телевизор – набить первую страницу своей новой книги. О, это восхитительное перво-январское утро! Даже Николай II, при всем своем возмущении от саботирования праздника, не мог хотя бы отчасти да не признать, что, садясь утром первого января за комп, получаешь хотя весьма своеобразное, но несомненно удовольствие. «У извращенцев и удовольствия извращенные», - опомнившись, добавлял он.

Итак, год Николая подразделялся на пять отрезков: зимне-весенний – собранно-рабочий (1); летний – бестолково-отдыхательный (2), сентябрьский – тревожно-ожидательный (3), октябрь-ноябрьский – кайфово-общительный (4), декабрьский – подготовительный (5), и еще мини-отрезок 31-1 – отрезок зачинательный. Сейчас, после отправления «Ренуара» в издательство, наступил летний бестолково-отдыхательный отрезок, - но вышел он скорее мучительно-терзательным. Мысль о книге жгла его мозг. Сначала это его где-то даже забавляло – вона, мол, как его вдруг пробрало, - но время шло, а жжение только усиливалось. А ведь по плану начинать тревожиться ему полагалось не ранее конца августа, а по настоящему законным месяцем для умеренной тревоги был сентябрь. Да и разве это тревога? Нет, друзья, это не тревога, скорее паника. И не паника даже, а что-то высасывающее все эмоции, уничтожающе-парализующее – впрочем, паника именно что парализует. В последний раз нечто подобное Николай пережил в универе, когда он оказался на грани отчисления. Тогда, промучившись недели с две, он вдруг сказал себе: «Подожди-ка, Николай, ну вылетишь ты из универа – и что? Или скорее даже следует себя спросить: что будет, если ты НЕ вылетишь? Умно ли это – тратить пять и больше лет своей жизни на то, что, как ты уверен, не имеет к твоей жизни никакого отношения?» - такой вопрос задал себе Николай и сразу успокоился, а потом, естественно, и вылетел, - событие это, возможно, стало первым его самостоятельным поступком в жизни, и он отметил его, выпив бутылку самого дорогого, какое он мог позволить себе, пива. Теперь он мог позволить себе любое пиво, какое бы захотел, но соскочить с литературы было намного сложнее, чем вылететь из универа. Соскочить с литературы было невозможно, раз уж он писатель. Соскочить с литературы – вылететь из жизни. А потому мучайся.

Николай отчасти надеялся, что произойдет одно из двух: либо мысли о книге освободят его от обычных развлекательных летних глупостей; либо поток развлечений поможет ему отвлечься от мыслей о книге. Произошло, однако, нечто третье – и самое неприятное из того, что могло произойти. Надеясь отвлечься, он ушел в «разврат» целиком, но это лишь обострило его отчаяние – и соответственно, обострилось и его желание как-то от отчаяния отделаться – опять-таки посредством развлечений. Достаточно обычный, но порочнейший круг. Опять-таки Николая всерьез беспокоила мысль о возможном разоблачении некоторых его шалостей, а ему вовсе не улыбалось превратиться из уважаемого мистера Джекила в презираемого мистера Хайда. Он весьма дорожил своей репутацией в обществе. Но одно дело, когда ты покупаешь дорогие вина или костюмы (кто же, кроме Николая I, станет это осуждать), а совсем другое, когда ветер порока заносит тебя на вечеринки, где происходит такое… Ни в сказке сказать, ни пером описать. Да, как и у всякого творческого, да и вообще мало-мальски интеллигентного человека, у него была своя постыдная тайна. И, нет, Николай, хоть и был писателем, не собирался описывать этот свой постыдный опыт. «Ренуар бы не одобрил», – так он сформулировал свой отказ от погружения в тему. Да, в тему эту он погружаться не хотел, а вот сам погрузился в «это» так, как еще никогда не погружался.

Бессмысленное «это», - а главное, мерзкое, поганое, дрянное. Но липкое, вязкое, приставучее. «Всё, завязываю», - говорил себе Николай, но однажды вскормленный Хайд вовсе не исчезает лишь вследствие вашего, хотя бы и искреннего желания от него избавиться.

А потом случилось. Нечто. Не очень понятно - что, но – случилось. Однажды, когда он сидел за столиком кафе и мирно потягивал пиво, к нему вдруг подсел низкорослый незнакомец самой отвратительной внешности («отвратный незнакомец» – так он моментально окрестил его) и, улыбнувшись самым двусмысленным образом, сказал: «Сегодня в «Систерз», как обычно?» И ушел. Тут Николаю стало реально страшно. Его уже узнают. Он уже опозорен. А ведь он действительно собирался сегодня в «Систерз». Но нет, теперь не пойдет. Теперь он пойдет домой. Пока он шел домой, ему показалось, что всё кончено, что репутация его навсегда погублена и дома его наверняка ждет мейл от издательства – с отказом в публикации «Ренуара». Мейла не было, что не помешало ему провести бессонную ночь, костеря как все на свете удовольствия, так и свою неспособность к ним приобщиться. И так день за днем. Мысли о книге, мысли о книге, мысли о книге; сбежать от мыслей о книге, сбежать, сбежать; гламурные закоулки с потаенным развратом[6] и последующим раскаянием; мысли о разоблачении, конец его писательской карьеры, мысли о книге, мысли о книге… Июль, август, 25 августа, 26, 27. К нему стучатся в дверь: «Открывай, негодяй – признавайся, куда ты дел нашего милого Николая Алкая, знатока Шекспира и Уайльда? Почему в его доме поселился мерзкий господин, известный своими непотребными выходками?» 31 августа. Завтра, завтра. А что – завтра? За один день судьба произведения не определяется. И тут еще придется ждать. Ничего, он возьмет себя в руки. Это не так сложно. Да, это не так сложно – это попросту невозможно.

А еще подсевший отвратный незнакомец… Николаю было совестно признаться в этом, но незнакомец всё не давал ему покоя[7]. Ему почему-то казалось, что тот присел за его столик с целью шантажа. Почему же он испарился? Загадка. И какойотвратительный… и есть же люди, вызывающие мгновенно-рефлекторное чувство гадливости, причем по очевидной причине - порок буквально написан на их лицах[8]. Вот и тут - не лицо, а воплощение низменности. При этом глупым он бы его не назвал. Нет, незнакомец был скорее похож на неандертальца со средним… даже с высшим образованием – неандертальца, тратящего все свои обретенные в пространстве цивилизации способности на то, чтобы как можно сильнее вываляться в грязи. Свинья с дипломом по специальности: «Как свинье погрязнее грязь найти». И этот плотоядный, занимающий как будто пол-лица рот. Истекающий слюной рот, всё время требующий сладкого, самого сладкого. И самого гадкого. «Все свои обретенные в пространстве цивилизации способности тратит на то, чтобы как можно сильнее вываляться в грязи» - прямо как он сам… Нет? «Нет!» - негодующе воскликнул Николай I. «Да! - гаденько рассмеялся Николай II. - В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только все тайком, один папаша Карамазов открыто – за что на него все и накинулись»[9]. «Папаша Карамазов, князь Валковский, Хайд – в хорошенькой же компашке я оказался», - с грустной улыбкой думал Николай. «Так порви с ними! Порви навсегда», - потребовал Николай I. «Хорошо», - согласился Николай. «Ну-ну, не горячись. Джекил тоже был уверен в том, что расстаться с Хайдом – пара пустяков», - вставил свое глумливое слово Николай II. Слишком часто последним словом оказывалась его глумливая усмешка.

Вот и 1 сентября. День выхода книги. Вот и 2 сентября – книга лежит на прилавках уже целый день. Вот и 3 сентября. Два дня. 4 сентября. Николай превратился в сомнамбулу: он ходил, ел, спал, но единственным более-менее осознаваемым им действием был бросаемый по утрам взгляд на календарь, после чего взгляд его потухал, движения становились вялыми, - совершаемыми лишь в ожидании сна и нового бесплодного пробуждения. 7 сентября Николай сделал-совершил-осуществил свой первый звонок издателю, а проще было бы сказать, что он ему просто-напросто позвонил. И снова Николай нарушил привычный порядок: обычно он звонил издателю десятого сентября в первый раз и двадцатого - во второй, после чего, убедившись, что книга «идет как надо», успокаивался и далее следил за продажами в более-менее случайном режиме. Но дождаться 10 сентября сейчас было немыслимо. Втайне он мечтал, что издатель позвонит ему сам и захлебывающимся голосом сообщит, что происходит нечто невероятное, что продажи бьют все рекорды и что ни одно издательство не знало такого успеха со времен «Гарри Поттера» (должен же он сдержать свое обещание и сравняться по популярности с этим миллиардно-тиражным мальчишкой!). Втайне он мечтал о такого рода захлебывающеся-восторженной реакции после выхода каждой своей книги, но пока что его мечты не сбывались. Не сбылись и на этот раз. Никто ему не звонил. Что же – придется звонить самому. 5 сентября он уже почти набрал номер издателя, но сдержался. 6 сентября он посетил очередное гнусное мероприятие, вспоминать о котором было мучительно стыдно. Если вы все-таки хотите приблизительно представить себе сие мероприятие, то пересмотрите «С широко закрытыми глазами»; Кубрик справился со своей задачей гениально, а я не в состоянии описывать всё «это». Скажу лишь, что в реальности всё, естественно, гнуснее, чем в фильме – такого рода сборища при всех эстетизационных потугах всё равно заканчиваются самой обычной порнографией, а нет ничего менее эстетичного, чем порно. Хуже то, что самая обычная порнография может скатиться (и неизбежно скатывается) в такое невиданное скотство… а в какое, всякий человек, имевший несчастье приобщиться к этому миру… но я опять-таки не хочу приобщать к нему читателя и также советую вам не слушать разного рода умников, твердящих, что в просмотре порно нет ничего криминального. Криминального, может, и нет, а душе своей вы всё равно вредите; стоит же вам чуть-чуть увлечься, и вы окунетесь в такое дерьмо, отмываться от какового придется годами. Так что стыдитесь, господа, стыдитесь стыдного, но ни в коем случае не принимайте его как нечто должное.

Итак, 6 сентября Николай посетил очередное гнусное мероприятие, вспоминать о котором было мучительно стыдно. 7 сентября ему больше всего хотелось исчезнуть с лица земли и, чтобы, как он сформулировал, «добить себя», он наконец позвонил. Издатель не захлебывался и не восторгался. Вообще, он как-то уклончиво говорил. «Продажи? Пока что трудно сказать. Чуть хуже, чем предполагалось, но нельзя сказать, чтобы плохо. Нет, он не сказал, что плохо. Надеялись на большее, но неплохо. Пока еще рано говорить. И пусть Николай успокоится и подождет еще немного. Где-то через недельку станет понятно… Психовать не надо. А зачем он тогда говорит, что продажи идут плохо? Он такого не говорил, он сказал, что всё идет неплохо. Не психуй и подожди еще немного. Пока, гудбай, аревуар». Наговорил туманностей и прервал связь, подлец.

Николай минут пятнадцать анализировал услышанное, после чего подвел неутешительный итог: «Провал». По любому провал – даже если всё и действительно «не так плохо». Он написал «Ренуара» не для того, чтобы было неплохо; он написал «Ренуара», чтобы устроить взрыв. Взрыва явно не произошло. Взрыв – это такая вещь, которая заявляет о себе мгновенно. Раз до 7 сентября всё тихо, значит, нет взрыва.

«Tired with all these for restful death I cry»[10], - горько пошутил Николай и вдруг понял, насколько это не шутка. Да, он устал, нечеловечески устал. Он хотел добить себя? Что ж, он своего добился. «Tired with all these from these I would be gone, Save that…» Save что? Что его удерживает? Боязнь страны, откуда ни один не возвращался?[11] Но он как-то не очень боялся этой страны. Известное изречение, гласящее, что «когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет» всегда казалось ему логически безупречным.Чего бояться? Небытия? Но небытия ведь тоже нет. Небытие – это именно то, чего нет. Бояться надо не смерти, не небытия, но жизни, проживаемой впустую – либо в нищете и безвестности, либо в служении каким-то «высоким» идеям. Живи, возьми от жизни всё, что она дает и исчезни. Что же, кое-что от жизни он получил, и все-таки главная его ставка не сыграла. Небрежен ветер… Жутко небрежен[12]. Ну да что теперь… Да – а что теперь? На новое гнусное мероприятие отправиться? Окончательно превратиться в сладострастное насекомое и погрязнуть в бессмысленном копошении?[13] И что это ему даст? Не достойнее ли просто стереть себя с лица земли? «Достойнее» – слово-то какое… Ну не кончать же в самом деле с собой? Как-то уж это совсем глупо. Ему еще жить бы и жить. Жить бы и жить. Жить бы и… Эх…

А потом он на время успокоился. Ему вдруг пришел на ум один сюжетец для рассказа – про писателя, который ждал выхода своей книги, еле дождался, а потом не мог дождаться информации об успехе-неудаче. Тогда писатель отключил свой мобильник, в надежде, что когда он включит его в следующий раз (ровно через неделю), то мобильник буквально лопнет от количества неотвеченных звонков – ведь все его знакомые звонили ему (так ему мечталось), чтобы сообщить о том, каким грандиозным успехом пользуется его детище. И вот отключил он мобильник и несколько дней безвылазно просидел дома, посматривая какие-то сериалы, а потом как-то вышел на улицу, - и что же он видит? Один прохожий читает его книгу, другой, третий. Все попадающиеся ему навстречу читают его книгу. Тогда он включил мобильник, который с возмущением просигналил ему о невероятном количестве неотвеченных звонков, - ведь все его знакомые звонили ему, чтобы сообщить о том, каким грандиозным успехом пользуется его детище. Хэппи-энд.

Николай работал самозабвенно, с удовольствием. Правда, Николай II портил ему удовольствие постоянными напоминаниями, что, мол, во-первых, не стоит писать рассказы (кто их сейчас читает, всем романы подавай), а во-вторых, что у него, Николая, вообще сейчас нерабочее, осеннее время. Николай урезонивал Николая II тем, что раз работа идет в удовольствие, то и брюзжать нечего. Тот еще немного побрюзжал да и заткнулся. За работой прошла целая неделя; кстати, для правдоподобия, Николай на эту неделю отключил и собственный мобильник. А потом, продолжая подражать герою своего рассказа, вышел на улицу, в надежде увидеть прохожих, читающих и обсуждающих «Ренуара». Не увидел. Более того, проходя мимо ближайшего книжного, он даже не увидел своей книги в ряду горячих новинок. Это как-то совсем расстроило его. «Провал», - еще раз подумал он и с горя включил свой мобильник.

Мобильник сразу же зазвонил. Издатель. Не успел Николай поднести трубку к уху, как был буквально сметен ураганом издательских эмоций:

- Ты где вообще пропадаешь, я уже вторые сутки не могу до тебя дозвониться. Ты в курсе, что происходит?

- Нет, а что?

- А что? А то. Ты знаешь, сколько «Ренуаров» мы продали за вчерашний день? Тридцать тысяч. За один день! И за сегодня уже двадцать, а еще, как говорится, не вечер! В самом прямом смысле – не вечер. А он спрашивает: «А что?». Это успех, друг мой, нарастающий комом успех. Ты – прямо новая Джоан Роулинг. Самый известный писатель мира. Эх, зря я тебе это сказал, а то бы подсунуть тебе кабальный контрактик и озолотиться на всю жизнь. Ну да из такой лавины на всех мани хватит. Так где ты пропадал?

- Работал.

- Пишешь что-нибудь?

- Так, безделицу. Бессонница моя меня томила, и в голову пришли некоторые, понимаешь, мысли[14] – ну, я их и набросал.

- Чего?

- Это я так, шучу.

- Не понял, в чем тут шутка.

- Эта шутка понятна только тем, кто хорошо знаком с русской классической литературой, а вы издатель английский, где ж вам понять.

- Ладно, неважно. Хотя, нет, вчера было неважно, а сегодня – важно. Я теперь пылинки с тебя сдувать буду, на коленках перед тобой ползать, над всеми твоими дурацкими шутками ухохатываться.

- А вашим превосходительством не назовете? Иначе я сразу к другому издателю переметнусь[15].

- Чего?

- Опять шучу.

- Опять не понял.

- Потому что опять русскую классику знать надо.

- Нам здесь ничего русского знать не надо; от вас, от русских, одни неприятности. Ну да ты теперь в своем праве. Шути сколько хочешь. Все твои шутки теперь – перл остроумия. Все твои сентенции – итог мудрости. Все твои деяния – пример для подражания.

- Мои деяния как пример для подражания… Теперь уже вы пошутили, да опять не поняли.

- Да, не понял. Ладно, побоку отвлеченности. Надо встретиться, обсудить насущные дела. Новый тираж пора готовить, новый, уточненный контракт подписывать. С твоим агентом я уже переговорил, он тебя тоже ищет. Сейчас наверняка названивать начнет.

Издатель захлебывался восторгом именно так, как Николаю когда-то мечталось. Позвонивший тут же агент не отставал от издателя. Другие не отставали от них обоих. Звонили сотни знакомых и незнакомых людей, и все захлебывались от восторгов. Николай понял, что вступает в новую фазу своей литературной жизни – фазу всемирного успеха. Все его интуитивные расчеты оказались верными. Его стратегия приспособления к окружающему миру оказалась безупречной.

Дальше началось хорошее – Николай с удовольствием созерцал нарастающий ком признания. Каждый день первым делом он отслеживал онлайн количество проданных «Ренуаров». Гроссмейстерская планка в миллион была взята шутя – еще в сентябре, а в октябре «Ренуар» захватил в плен уже более 5 миллионов читателей. Приятные темпы. Издатель посетовал на то, что из-за его подмоченной репутации в России они теряют еще добрых миллионов пять потенциальных читателей. Нельзя ли как-нибудь…? Николай подумал и ответил, что можно. Через две недели, после некоторых необходимых согласований, он вдруг появился (в виде картинки из Лондона, естественно) в прямом эфире «Молота»:

- Здравствуйте, Николай. Рады приветствовать вас, - действительно радостно приветствовал его каменно-лицый Молотов – настолько радостно, насколько позволяла каменность.

- Я тоже рад, - наружно-радостно ответил Николай.

- Согласно последним данным, по всему миру продано уже около семи миллионов экземпляров вашей книги, а на русском языке она всё еще не вышла. Выходит только на этой неделе. Волнуетесь ли вы?

- Ну а как вы думаете? Какой автор не будет волноваться?

- Конечно, никакой. Но я хотел спросить вас вот о чем. Есть версия, что в образе Ренуара отражена вся бесшабашность и лихость русской души и что, несмотря на свой якобы космополитизм и индивидуализм, Ренуар – глубоко русский типаж, восходящий, наверное, к русским богатырям. Как вы относитесь к такой трактовке образа Ренуара Нуара?

- Нормально. Я думаю, что это хорошая трактовка. Я не скажу, что создавал этот образ как образ русского национального героя, но…

- Возможно, подсознательно?

- Да, может быть, подсознательно получилось именно так. Всё ж таки я русский человек. Русский автор.

- Как приятно слышать, когда русские люди прямо и с гордостью говорят, что они – русские. И как приятно чувствовать себя соотечественником таких титанов духа, как Толстой, Пушкин, Алкай… А что по этому поводу (по поводу вашей русскости) думают на Западе? В Лондоне, в частности?

- Ну а что тут думают? Иногда мне кажется, что им вовсе не интересна моя книга - они только хотят, чтобы я в прямом эфире сказал какую-нибудь гадость о России. А я не говорю. И никогда не скажу, - толкнул Николай тщательно отрепетированный антизападный спич.

- И что – сильно вас пытают? Пока не оскорбишь Россию, новый тираж – ни-ни? – широко улыбалось каменное лицо Молотова.

- Нет, до такого, конечно, не дошло…

- А если и дойдет, – то не страшно. У вас за спиной – Россия, ваш дом, где мы всегда рады вас видеть. И читать. Кстати, можете не волноваться, я уверен, что вашу книгу в России ждет огромный успех. Лично я пользуюсь некоторыми привилегиями и могу сказать, что уже прочитал «Ренуара Нуара» и пребываю в полном восторге от прочитанного. Так что призываю всех зрителей моей программы срочно бросаться в книжные – уверен, они тоже не будут разочарованы. Читайте книгу русского автора о русском герое.

Николаю посоветовали не волноваться - он и не волновался; концепция «Ренуар - русский богатырь», несмотря на всю свою очевидную нелепость, гарантировала ему успех в России. Волновался он о другом: как его патриотический фортель воспримут на Западе и не подвергнет ли его остракизму вся отечественная либеральная читательская прослойка? Запад промолчал, сделав вид, что ничего не услышал. Сделать вид было несложно – «Молот» в Англии никто не смотрел; конечно, при желании это не мешало раздуть из его «патриотического спича» историю, но острого желания, очевидно, ни у кого из влиятельных персон не возникло. Писатель, в конце концов, можно сделать скидку.

Отечественная либеральная тусовка прогнозируемо пошумела и провозгласила-таки нечто вроде бойкота, но всё как-то вяловато вышло. Опять-таки Николай, сделав свое огненно-патриотическое заявление, более не подбрасывал дров в костер, впредь совершенно устранившись от политических заявлений любого характера, что, при его равнодушии к политике, было и несложно.Свою главную задачу он выполнил – властители России простили его, дав зеленый свет массовым тиражам. Был массово переиздан даже и «С.С.М.», а вот «М.Р.Ф.» по взаимному согласию предали забвению, причем сам Николай приватным образом так прокомментировал достигнутую договоренность: «Я не в обиде. Будь я правителем России – может быть, тоже запретил бы «Русского маньяка». Николаю было легко не обижаться – «Маньяк» всё равно оставался сверхпопулярным - именно благодаря своему полулегальному положению. Эта полулегальность была чем-то вроде солдатской шинели Грушницкого, если вы понимаете, о чем я[16]. Итак, власть имущие простили его. Ну а читатели… а читатели были очарованы «Ренуаром», так что они тоже простили его. Все простили его. Все любили его. Все ласкали его.

Жизнь, в последнее время постоянно выбивавшаяся из колеи, вновь скакнула на привычные рельсы. Наступил самый приятный из годовых жизненных отрезков – октябрь-ноябрьский. Интервью, встречи с читателями, вечерние посиделки в кафе с близкими друзьями. Не жизнь, а торт. Но ему было мало торта, требовалась еще и вишенка на торте. Что ж, он получил и вишенку. Падишах! – он дождался отзыва от самого Падишаха! Как «Глобал Джой» стало для Николая моделью идеального способа существования, так Падишах стал для него идеальной моделью человека. Падишах редко появлялся на публике, редко говорил, и, как следствие, всякое его появление, всякое его слово становилось событием мирового масштаба. «Самый влиятельный человек мира» - так называли его, к чему сам Падишах прибавлял: «И самый обаятельный». Так его теперь и называли: «Самый влиятельный и обаятельный». В отношении «своих» авторов Падишах придерживался стратегии почти полностью противоположной стратегии Томского, носящегося с каждым «творцом». Падишах держал дистанцию, подчеркивая, что ему нет нужды никого ни хвалить, ни ругать: «Публика и сама всё прекрасно определяет, - подытоживал он. - Хорошие книги хорошо раскупаются, хорошие фильмы собирают хорошую кассу. К чему тут мое мнение?» И вот вдруг, в минуту публичной откровенности, на вопрос интервьюера: чем он сейчас занят? - Падишах неожиданно ответил: «Чем я занят? Тем же, чем и все остальные. Читаю «Ренуара», естественно». Ответ этот был растиражирован на весь мир и даже превратился в мем.

Следующие несколько дней превратились для Николая в своего рода наваждение. Видел ли он на улице улыбающуюся девушку, и ему казалось, что он читал в ее глазах: «Чему я улыбаюсь? Тому же, чему и все остальные. Я прочитала «Ренуара Нуара» - и я счастлива!» Видел ли он грустного человека, и ему казалось очевидным, что грустит он лишь потому, что до сих пор еще «Ренуара» не прочитал. Видел ли он группу людей, обсуждающих что-то, и ему казалось, что эта группа буквально вопит на всю улицу: «Что мы обсуждаем? То же, что и все остальные. «Ренуара Нуара», естественно». Даже когда он включил телевизор и попал на репортаж о встрече в формате Большой семерки, то ему показалось, что семь самых влиятельных людей на планете, обсуждая проблемы планетарного масштаба, подмигивают друг другу, как бы говоря: «Понятно, что это всё ерунда – вот, закончим о пустяках болтать и обсудим подлинно важную вещь – «Ренуара Нуара»[17]. Ясное дело - у Николая немного подснесло крышу, то бишь колпак подсорвало. Ну а кто скажет, что он вполне застрахован от звездной болезни? Кто бы ни сказал, – а когда и на его долю выпадет большой успех, то…

Но я, кажется, уже об этом говорил. Не помню. Текст (я имею в виду всю серию ГКП) так неожиданно разбух, что я плохо помню, что в нем уже было, а чего – еще нет. При финальной сверке буду припоминать. Кстати, любопытно – выживут ли при финальной сверке эти вроде бы совсем необязательные рассуждения, - начиная со слов «текст неожиданно разбух»? Да, финальная сверка. Последний брошенный на текст взгляд. Не за горами всё это, совсем, я бы сказал, близко. Текст-то уже и написан, и перечитан, и еще раз перечитан, – и последняя глава совсем почти готова. Вы хотите узнать – чем всё кончится? Потерпите еще немного. Скоро уже, скоро.

А пока что я вынужден констатировать, что слова про головокружение были написаны совсем еще недавно. Вот они: «Нет на свете человека, у которого не закружилась бы голова от большого успеха. Ну нет такого человека. Был один, да и тот, когда ему сказали, что он единственный человек, у которого от успеха никогда не кружилась голова, испытал нечто вроде головокружения. Как же – единственный на свете человек! У кого хочешь голова закружится. Но это так – отступление».

Итак, с этим мы определились, а именно с кружением голов от успехов. А успех Николая был громаден. Автор «Ренуара» шагнул в литературную вечность. Опять эта вечность… Автор «Ренуара» достиг феноменального успеха! «Именно успеха. Наслаждайся прижизненным успехом – и плюнь ты на эту вечность» (Николай II, разумеется). Николай Алкай наслаждался, но и плевать в вечность не хотел. Николай Алкай очень хотел приобщиться к вечности литературного бытия. Толстой, Пушкин, Алкай… А что? Вечные собратья по перу. Ну хорошо, пусть будут не Толстой и не Пушкин, а Дюма и Конан Дойль. Тоже неплохо. Даже и лучше. Толстого ведь только из-под палки и читают – и только потому, что классик. «Что за чушь!» - восклицает Николай I. «Всё правильно говоришь, - одобряет Николай II. - В вечности и остается только скукотища всякая». И т.д. и т.п. Надоели.

Приструнив обоих Николаев, Николай Алкай продолжал наслаждаться жизнью. Наслаждался, наслаждался, пока… Пока не произошла встреча с… С кем? Сейчас узнаете.

Встреча Николая Алкая с…

- А можно, чтобы вы не просто расписались, но расписались под текстиком. Я тут приготовил…

- Можно, - если текст не слишком длинный.

- Нет, он не слишком длинный, я же понимаю.

- Тогда диктуйте.

- Диктую: «Моему другу… даже не так… Моему близкому другу Тобиасу от Николая Алкая – в память о нашей первой встрече в одном из лондонских кафе». И подпись.

Николай поднял глаза. Да, это был ОН – не узнать эту гнусную рожу было невозможно. С того времени, как отвратный незнакомец неожиданно подсел к нему за столик, а потом скоропостижно исчез, Николай нередко вспоминал эту на удивление отталкивающую физиономию. Потом Николай решил, что он сильно преувеличил отталкивающесть, а потом и вовсе забыл об отвратном незнакомце. И вот теперь, во время автограф-сессии на последней запланированной в этом году встрече с читателями – нате вам, явился. Всё такой же неправдоподобно отталкивающий – без всяких преувеличений. И голос под стать внешности: гнусавый, липко-паутинный, словно его обладатель уверен в том, что тот, кто с ним говорит, очень не хочет, но всё равно вынужден будет выслушивать его.

- Я вижу, вы меня узнали, - прогнусавил отвратный незнакомец.

- Узнал.

- Приятно, когда друзья узнают друг друга.

- Вам что-то от меня надо?

- Конечно, я же сказал - ваш автограф под текстом.

Николай автоматически расписался.

- Очень приятно, - продолжил гнусавить отвратный Тобиас, но отходить от авторского столика не торопился, несмотря на ожидающую позади него внушительную очередь.

- Еще что-то?

- Ну, поскольку вы признали, что мы друзья, да еще и близкие друзья… Друзья, если уж они встретились, не спешат расстаться друг с другом. А, как вы считаете?

- Давайте вы просто скажете - что вам надо?

- Поговорить. Вкусить радости душевного общения.

- Когда?

- Сегодня. Лучше всего прямо сейчас. Автографы до-раздадите и…

- Хорошо. Где вы хотите поговорить?

- В Риджентс-парке, если не возражаете, он тут недалеко. Там есть одно уютное местечко – возле прудика с водопадиком – я куплю хлебушка и буду кормить уточек, а параллельно мы будем вести задушевную беседу. Заманчивая перспективка, а?

- Уток нельзя кормить хлебом.

- Что?

- Уток, говорю, кормить хлебом категорически не советуют. Недавно только читал.

- А я недавно читал, что всё это чушь. Прекрасно они хлебушек кушают – и еще спасибки говорят.

- Я тоже прекрасно ел бы одни торты, - если бы мне их всё время подбрасывали, – ел бы и спасибо говорил, но скоро заболел бы и помер. Так и у уток с хлебом.

- Странный у нас какой-то разговорчик…

- Это я время тяну. Риджентс-парк, значит. Не возражаю. Через тридцать минут я буду в вашем полном распоряжении.

Тридцать минут миновали, и вот уже Тобиас и Николай продвигаются в сторону Риджентс-парка, причем у Тобиаса в руках мы видим внушительного вида булку – очевидно, он остался при своем мнении относительно кормления уток. Но дойти до парка им было не суждено – то есть до Риджентс-парка. Почему? Вот как всё случилось. Не дошли они до парка всего-ничего, как Николай вдруг остановился и сказал:

- Всё – пришли.

- Пришли? – удивился Тобиас. - Нам еще минуточек пять вышагивать.

- Как говорят в таких случаях гиды: посмотрите направо – и вы увидите, что мы уже у цели.

Тобиас посмотрел – они действительно проходили мимо огороженной парковой территории, украшенной табличкой: «Private Garden. Key holders only».

- Это же частный парк – здесь гуляют только жильцы прилегающих домов. Избранное аристократическое общество. Владельцы золотых ключиков, так сказать.

- Совершенно верно, но так уж случилось, что я как раз жилец прилегающего дома и, соответственно, один из владельцев ключей. К тому же для нашей беседы требуется privacy, а где же еще и искать «прайвеси», как не в private garden.

- А пруд тут есть?

- Чего нет – того нет.

- И уточек, значит, тоже… Зачем же я хлебушек купил?

- Не знаю. Я вам еще в книжном не советовал.

После этих слов Николай достал из кармана ключи и открыл дверь, ведущую из общественного пространства в пространство для избранных. Затем он встал в проем двери и, сделав картинный пригласительный жест рукой, комически-торжественно возгласил:

- Добро пожаловать в мой парк! Войдите в него свободно и по доброй воле.

Тобиас остановился в нерешительности – прямо как Джонатан Харкер после приглашения графа Дракулы войти в его замок. Кстати, запомните на всю жизнь, дорогие читатели – если вампир (или любая другая нечисть) приглашает вас ступить на его территорию, то делать этого категорически не следует – так же категорически, как кормить уток хлебом. И уж совсем не стоит приглашать вампира к себе (но это и так все знают - проблема всегда в том, что у вампира не написано на лбу, что он вампир). Если же вампиры или какая другая нечисть всё же пробрались к вам в дом, то быстрее залезайте на печку - на печку нечисти не залезть; она может сколько ей влезет беситься и стращать вас внизу, но на печку не полезет, это проверено. Покрутится нечисть до первых петухов и исчезнет[18]. Ах, у вас нет печки? Повальное отсутствие печек в городах лишний раз доказывает, что город – место нечистое… Но это так – очередное отступление… Николай тем временем, стоя в проеме ворот, продолжал юродствовать, цитируя графа:

- Входите смело, идите без страха! И да будет предстоящая беседа не только полезной, но и приятной для нас обоих[19].

Тобиас между тем продолжал колебаться. Что-то ему не нравилось. И то, что встреча состоится в неизвестном ему месте, и новый развязный тон Николая, и вообще то, что он как будто утратил доминирующее положение диктующего условия человека. Ситуацию разрядил всё тот же Николай, отбросив картинность в сторону и буднично сказав:

- Да заходи уже, чего стоишь.

И Тобиас вошел. Николай закрыл дверь и продолжил исполнять обязанности любезного хозяина. Надо сказать, что частный парк отличался от общественного закономерно меньшими размерами и на удивление большей запущенностью. Похоже было, что это не самое посещаемое и лелеемое место на свете, на что Тобиас и не преминул обратить внимание.

- Да, - ответил Николай, - за всё время, что я тут гуляю, я встретил всего лишь одного человека, – и тот прошел мимо меня с таким оскорбленным видом, как будто сказал: «Вот, черт, принесло еще кого-то. Больше сюда ни ногой». Ха-ха. Даже не поздоровался. Да и зачем нужен частный парк, когда под боком – такой прекрасный общественный? Все туда ходят.

- Вот и мы бы туда пошли.

Николай проигнорировал это суждение и сказал:

- Вон, смотрите, моя любимая беседка. Туда и направимся, там и поговорим.

И они направились к уютной беседке в глубине парка, но говорить Николай начал сразу, не доходя до места назначения. Во избежание недоразумений скажу, что разговор шел до этого и пойдет дальше на английском языке, да Тобиас и не говорил по-русски. Конечно, по-хорошему стоило бы представить именно оригинальную, а не переводную версию разговора, но, увы, это невозможно, ведь если Николай, как я уже говорил, владел английским в таком совершенстве, что даже и самим англичанам о чем-то подобном приходилось только мечтать, то вот автор этой книги не может похвастаться тем же самым. О, он тоже очень любит английский язык, но, по-видимому, это любовь неразделенная, потому что, несмотря на годы изучения языка в школе и университете, несмотря на чтение в оригинале английской литературы, несмотря на отчаянные попытки разобрать живую речь живых носителей языка – так вот, несмотря на все это, он (то есть – я) всё равно, пытаясь говорить, начинает запинаться через одно-два слова, а что касается чтения, то, вполне себе одолев «Портрет Дориана Грея», я (то есть тот, кого я тут называю – он) совершенно увяз в «Тайне Эдвина Друда». Да, пожалуй, именно когда вы спокойно читаете Диккенса в оригинале – только тогда вы можете сказать, что знаете английский. Я уже отчаялся, а вы ни в коем случае не отчаивайтесь. У вас всё получится. Сделав эти необходимые уточнения, напомню, что Николай и отвратный незнакомец направились к уютной беседке в глубине парка, но говорить Николай начал еще не дойдя до места назначения.

- Тобиас, я хотел у вас спросить – как ваше настоящее имя?

- Тобиас, - озадаченно ответил Тобиас.

- Вас зовут Тобиас?

- Да. А что тут удивительного?

- Да нет, ничего. Просто я в первый раз встречаю человека с таким именем. А фамилия у вас имеется?

- Тентаклис.

- Как-как?

- Тентаклис.

- Тобиас Тентаклис?

- Да, Тобиас Тентаклис.

- Тобиас Тентаклис! Это надо запомнить. Назову так какого-нибудь персонажа своей следующей книги. Тобиас Тентаклис. Ну надо же!

- Это вы издеваетесь надо мной, что ли?

- Да нет, просто подшучиваю.

- Знаете, никто не любит, когда подшучивают над его именем.

- Учту на будущее, о Тобиас Тентаклис!

- Я вижу, вы в хорошем настроении. А то в магазине мне показалось, что вы не очень рады нашей встрече.

- Я и сейчас совсем не рад. Но я смирился, дабы принять неизбежное с достоинством. Сколько?

- Что – сколько?

- Сколько денег вам надо? Вы ведь хотите меня шантажировать?

После этих слов Тобиас остановился, внимательно посмотрел на Николая, но ничего не ответил. Николай понимающе улыбнулся:

- Я вижу, что поставил вас в неудобное положение. Ваши жертвы редко торопят события, не правда ли?

- Жертвы, шантаж… Почему вы, собственно, решили… ?

- Так вы не шантажировать меня заявились?

- Нет, - как-то не очень уверенно протянул Тобиас.

- Тогда говорите, что вам от меня надо, - продолжил решительное наступление Николай.

- Как вы прямо… Сразу взяли быка за рога.

- Никогда не употребляй выражение «взять быка за рога».

- Почему?

- Совет писателя. Я, знаешь ли, когда-то учился писательскому мастерству, и наш учитель строго настрого запретил нам использовать всякие избитые выражения, типа: «взять быка за рога», «черт ногу сломит», «грызть гранит науки»…

- «Грызть гранит науки». Есть такое выражение?

- Есть. «Набившие оскомину фразеологизмы, вязнущие в зубах пословицы и поговорки, наводящие смертельную скуку штампы – выбросьте всё это из своего лексикона», - гремел Тимофей Иванович (так моего учителя звали). За глаза мы все его «Иванычем» величали.

- И что этот Тимофей Иванович (произношение этого имени на английском стоит отдельного описания!) – чему-нибудь вас научил?

- Кое-чему научил. Занятные Иваныч мысли высказывал. Например, он утверждал, что писатель не должен подробно описывать внешность персонажей, а особенно – во что они одеты. Вообще, он советовал избегать любых физических или внешних описаний: «Не загромождайте пространство текста предметами, которые читатель всё равно не в состоянии увидеть. Любая картинка, - гремел он, - даст представление о внешности в сто раз более наглядное, чем стостраничное описание на бумаге». А знаешь, как бы он тебя описал? Он бы не стал описывать твою крадущуюся походку, жидкие усики…

- Меня попрошу не трогать.

- Он бы сконцентрировался на чувстве гадливости, которое появляется при общении с тобой.

- Замолчите! – по-настоящему зло вскрикнул Тобиас.

- Да, почему-то, когда вы видите, что вас рисуют, это вам чуть ли не льстит, а вот если вас описывают словесно, да еще как-то характеризуют – тут все на дыбы становятся. Не лезьте в мою бессмертную душу, вроде как…

- Вот и не лезьте.

- Прав, выходит, Иваныч: «Оставьте конструирование внешности режиссерам, а сами займитесь чем-то таким, что должным образом может осуществить лишь писатель, а именно глубинным погружением во внутренний мир персонажа. Никакой режиссер не сможет высказать души героя; кое-что показать – возможно, но основательно высказаться герою может помочь только писатель». Иваныч вообще не любил кино, всё время обзывал киношкой – даже лучшие фильмы. Он говорил, что книга может быть хорошей только в том случае, если она в принципе не подлежит экранизации. Ну, тут он ошибался. «Ренуар Нуар» прекрасно подходит для экранизации. И права я уже продал. Знаешь, кто будет играть Ренуара?

- И кто же? – без особого интереса поинтересовался Тобиас.

- Не могу сказать – связан контрактом. А что до Иваныча – он, вообще, неплохо понимал как писать не надо, а вот как надо писать – с этим у него были проблемы. Беднягу это сильно злило. «Чем больше экшена – тем меньше смысла, - так говорил Иваныч. - Даже в экшен-фильмах, в лучших из них, драки и стрельба являются не более чем придатком интересных разговоров». Интересная мысль. Сам Иваныч написал роман, где не было ни грамма экшена, - но и смысла там было еще меньше. Под конец я с ним поссорился и он публично изгнал меня с курса. Помню, как он кричал с кафедры: «Запомните все его имя. Запомните – Николай Алкай никогда не станет писателем. Николай Алкай не станет писателем. Никогда». И вот итог – я единственный писатель из всего класса! … Что же ты не спросишь меня: «А интересно – как именно вы поссорились?»

- Мне это не очень интересно…

- Как раз из-за избитых фраз. Ты читал рассказ Чехова (если не путаю) – учитель в рассказе сетовал на то, что в современном языке отмирают некоторые красивые слова, например, слово «отнюдь», - так его ученики, чтобы сделать ему приятное, начали постоянно это слово (то есть – «отнюдь») употреблять, а учитель воспринял это как оскорбительную насмешку. Читал?

- Нет, не читал.

- Неважно. В общем, я пошел по стопам этих учеников; только я с самого начала решил подшутить над Иванычем.

- Я смотрю, вы вообще большой шутник.

- Отнюдь, друг мой Тобиас. Я начинаю шутить только в стрессовой ситуации. Накануне бури, так сказать. Так вот, я во всех своих набросках (а мы постоянно что-то писали – рассказики, эссе, речи какие-то – оттачивали мастерство, так сказать) стал постоянно употреблять всякого рода фразеологизмы, пословицы и штампы. Иваныч очень обиделся - некоторые люди физиологически не воспринимают шуток. Ну да ладно, вернемся к нашим баранам, - а то у нас еще и конь не валялся.

- Слушаюсь и повинуюсь. Но я думал, мы сначала погуляем, поговорим… Не каждый день, знаете ли, с такими знаменитостями прогуливаешься. Чудесный вечерок, славная погодка… - попытался вернуть контроль над разговором Тобиас, но Николай снова сбил его с толку.

- А я молчу и хмурюсь? Впрочем, я скорее трещу без умолку и неуместно веселюсь…[20]

- Что?

- Да так, неважно. Англичане не знают русской классики, проверено. А вот и моя любимая беседка – здесь мы и будем беседовать. Зайдем внутрь или около постоим?

- Мне всё равно.

- И мне. Смотри-ка, бутылку пустую кто-то оставил. Весьма кстати.

- Почему это кстати?

- Да так… Что за вино? О, … . Неплохое винцо, а?

- Я в винах не разбираюсь.

- Напрасно, напрасно.

- Да я вообще алкоголь не употребляю.

- Отчего же?

- А мне нагадали, что я умру от алкоголя.

- Нагадали?

- Да, сумасшедшая одна. Мне тогда было лет пятнадцать, я слонялся по улице без дела, пивко потягивал, а за мной эта нищебродка полоумная и увязалась. Идет, бормочет что-то.Дай ей пивка глотнуть, мол. Ну, я над ней потешаюсь в меру своих способностей, а она и говорит – да вдруг так ясно, внушительно даже, строго: «Не смейся над убогими. А то такое будущее тебе напророчу – не обрадуешься». - «Себе уже напророчила», - продолжаю потешаться я. «Дашь пива глотнуть или нет?» – «Нет, не дам», - говорю. Тогда она этак буднично сообщила: «От алкоголя, говорит, умрешь. Можешь как хочешь изворачиваться, а помрешь всё равно от алкоголя». Я ей: «И что – это всё? А закатить глаза? А придать своему голосу замогильности?» - «Ни к чему это», - говорит. И ушла.

- И что же ты – поверил?

- Нет, конечно. Но потом, денька где-то через два, я так сильно пивом подавился, что чуть в больницу ехать не пришлось, а еще через недельку в усмерть упился – реально чуть кони не двинул. Уж так мне худо было… Вот, с тех пор я и не пью.

- Изворачиваешься, то есть?

- В смысле?

- Она ведь сказала, что как ни изворачивайся – всё равно от алкоголя помрешь. Зачем тогда и изворачиваться?

- Ну, если совсем не пить, то и умру не от алкоголя. Нет?

- Не знаю. Так же, как не знаю, когда мы, наконец, дойдем до сути нашей беседы – всё вокруг да около ходим. Так что вам надо от меня, мой близкий друг Тобиас Тентаклис?

- Давайте я положу хлебушек к бутылке, – чтобы он мне не мешал.

- Ну, не тяни уже кота за хвост, а то я разлаюсь как собака.

- Хорошо. Как бы это сказать… Я думаю, вы не захотите, чтобы общественность узнала о некоторых ваших, как бы их назвать, проделках… развлечениях, так сказать… шалостях…

- Понятно, понятно… Ну и каково это?

- Что?

- Быть шантажистом.

- Опять шантажист? Какое ужасное слово! Надеюсь, вы все-таки не считаете меня шантажистом?

- А кем же мне тебя еще считать, интересно? Вымогателем?

- Шантажист, вымогатель – час от часу не легче. Я ведь и обидеться могу.

- Так как же мне тебя называть, любезнейший?

- Вы ведь писатель – вы и должны подобрать нужное слово. Я даже настаиваю на этом.

- Продавец эксклюзивной информации?

- Вот, прямо в точку. У меня в руках имеется эксклюзивная информация, и я ее продаю. Вы ее покупаете. Нормальный бизнес.

- Ха-ха. Я когда-то был знаком с одним работником спецслужб, так он мне говорил, что ни один стукач на свете не считает себя стукачом. И если ты назовешь его стукачом – он просто смертельно обидится. И осведомитель – тоже не то. А вот информатор – звучит более-менее прилично. «- Ты кто? - Я информатор». Вроде как ничего постыдного не делаю, информацию доставляю.

- Это вы к чему мне рассказали?

- А к тому, что ты – гнусный шантажист, милейший. Да, именно так – гнусный шантажист.

- А вы – гнусный развратник, - вдруг окрысился Тобиас.

- Твоя правда, довольно сильно я в гнуси увяз, раз приходится с тобой разговаривать. Так сколько?

- Раз вы так со мной, то я не вижу, почему я должен быть снисходительным. А ведь я тогда чуть огромного дурака не свалял. Просто-таки глобального дурака.

- Тогда - это когда?

- Тогда, когда подсел к вам за столик в кафе. Я ведь уже тогда хотел…

- Шантажировать меня?

- Сделать деловое предложеньице. Но что-то меня остановило. Что-то подсказало мне, что стоит подождать. И вот результат – раньше я имел дело с довольно известным писателем, а теперь я беседую с мировой знаменитостью.

- А с мировой знаменитости, конечно, и содрать можно побольше.

- Содрать… Как вы плохо обо мне думаете! Может, мне и вправду интересно общение с вами. Может, я фанат Ренуарчика, как там его, Нуарчика?

- А вы – фанат?

- Фанат не фанат, а читал. Начал читать. Занимательная книженция. Вот, время немного высвободится, может, и до конца дочитаю.

- Вот спасибо! Осчастливил просто! Два года напряженной работы, чтобы Тобиас Тентаклис, возможно, снизошел до прочтения – по той причине, что книжка не совсем безынтересна. Это ли не писательское счастье![21]

- Опять смеетесь? Ну-ну. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

- О боже! Иваныч вас уже убил бы.

- Так вот, о глобальном дураке, которого я чуть не свалял… Знаете, во сколько я тогда ценил свой информасьон? Всего в пять тысяч фунтов! Теперь-то меньше чем за 50 тысяч я ее не продам.

- Я же говорю – со знаменитости можно содрать больше. А что ж вы так скромничаете?

- Мало прошу?

- Конечно, мало. Считайте сами: распродано уже почти двадцать миллионов экземпляров «Ренуара», - и с каждого я имею по фунту. Плюс новый контракт, плюс права на фильм, плюс будущие доходы. Тут можно основательный куш сорвать.

- Сто тысяч?

- Мало.

- Двести?

- Двести - уже прилично, хотя я бы сразу миллион запросил.

- Миллион… - с сомнением протянул Тобиас. – Миллиончик вы мне не заплатите…

- Конечно, не заплачу. Я не заплачу тебе ни одного пенса. Это, видишь ли, дело принципа – не платить гнусным шантажистам. Так-то, Тобиас. Так-то, Тентаклис.

- Заплатите. Куда денетесь? – самодовольно-самоуверенно заявил Тобиас. - Многие поначалу кочевряжатся, поверьте мне. Кочевряжатся, обзываются, скулят, а потом всё равно платят. А не заплатите…

- И что будет?

- Придется слить инфу.

- Неприбыльное дело.

- Когда как. Может быть, свои изначальные пять тыщонок я всё же урву. А то и все десять – больно уж вы сейчас в тренде. А главное, я буду с удовольствием наблюдать за развитием событий. Помню, однажды я получил интереснейшую инфу об одном честнейшем политике. Он и вправду был честным малым – просто-таки непонятно, зачем он в политику полез. О’Нести его звали. С людьми, говорит, надо по-человечески обращаться, насилием проблем не решишь. Ганди просто. И вот на каком-то ток-шоу ему задали вопрос из зала (а я там тоже присутствовал): «Вот вы тут весь из себя такой борец за справедливость, борец за права всех ущемленных слоев населения, сторонник исключительно ненасильственных методов, – но раньше, помнится, вы были совсем не таким». - «Раньше – это когда? – удивленно спросил О’Нести». - «Когда вы учились в Итоне – кстати, учреждении чрезвычайно привилегированном». - «Да, я учился в Итоне, – продолжал недоумевать О’Нести. – И что с того? По-вашему, тот, кто учился в Итоне, уже не может проникнуться вселенской болью и почувствовать негодование при виде страданий, на которые привилегированные слои общества обрекают всех остальных?» - «Особенно мигрантов», - язвительно заметил спрашивающий из зала, словно бы рассчитывая, что эти его слова смутят О’Нести. «Да, и мигрантов, конечно», – спокойно и с достоинством ответил О’Нести, так что смутиться пришлось допрашивающему, а не допрашиваемому. На этом, собственно, всё и закончилось. Для всех, кроме меня. Но я почувствовал, что здесь явно осталось что-то недосказанное. У меня потрясающий нюх на всякое…

- На всякую грязь.

- На всё интересненькое. Я отыскал в толпе спрашивающего и в этот же день свел с ним знакомство. Энвиль его звали. Он оказался соучеником О’Нести по Итону. Впрочем, как выяснилось, друзьями они не были и даже знакомыми их было трудно назвать. Но я всё равно исподтишка всё подталкивал его к разговору об О’Нести, и вижу - глазки у него то разгораются, то вдруг потухают, и он соскакивает с темы. Как будто он хочет на что-то решиться, - хочет, да не может. Эти колебания мне знакомы, – то есть не по личному опыту, но по наблюдению. Это так называемая совесть человеку мозги пудрит. Удивительная штучка эта совесть. Скольким людям она жизнь отравила! У меня, слава небу, ее никогда не было, – то есть я убил ее в самом зародыше. Убил – и живу, не тужу.

- Посмотришь, во что превращает свою жизнь человек, ведомый долгом, невольно захочешь превратиться в легкомысленного авантюриста. Посмотришь, во что превращается человек, начисто лишенный совести, невольно моралистом заделаешься… - задумчиво протянул Николай.

- Опять издеваетесь?

- Констатирую… Ну так чем закончилась история с беднягой О’Нести? Я бы понадеялся на хэппи-энд, ну да ты не стал бы рассказывать историю, закончись она хэппи-эндом.

- Почему же? - именно хэппи-эндом она и закончилась. Для меня. Расколол я в конце концов о’нестиного дружка. Уж он мялся-мялся, но когда я сказал, что таких бескорыстных людей, как О’Нести – один-два во всем мире, а может, он и один такой, – Энвиль не выдержал и выпалил: «Чушь! Я знаю про него такое… Пойдем со мной – сам увидишь». Пришли мы, значит, к нему на квартирку. А у него такой видеомагнитофончик допотопный – из восьмидесятых-девяностых, а к нему подборка видеокассет. Поставил он одну кассетку – не то, другую – опять не то, наконец третья оказалась тем. Рок-концерт. Качество записи ужасное – впрочем, оно вполне соответствовало ужасному качеству рок-групп. Какая-то студенческая самодеятельность в духе «я просто люблю орать в микрофон». Мой знакомец покрутил запись туда-сюда, пока не нашел требуемый момент. «Вот, смотри», - сказал он мне. Я впился глазами в экран. Очередная «группа» орала в микрофон нечто совершенно не поддающееся дешифровке… хотя нет, тут можно было разобрать слова. «Миг … ». «Мигранты…». «Мигранты – в печь!» О, господи! «А теперь посмотри на первый ряд у сцены», - сказал мне Энвиль. Я посмотрел. В первом ряду слушателей ярее всех бесновался молодой человек, слегка смахивающий на… О’Нести! - «Он, голубчик, он самый», - злорадно заметил Энвиль. «Мигрантов он защищает! А вот дать бы мигрантам эту запись посмотреть-послушать…». Я мгновенно оценил потенциал сделанного Энвилем открытия, предложив ему совместное предприятие. Я берусь за…

- …шантаж.

- За деловую сторону. А он…

- … потворствует шантажу.

- Опять не угадываете. Он получает свои честно-заработанные пятьдесят процентиков. Но Энвиль оказался слюнтяем. Он как увидел, к чему я клоню, разволновался, испугался прямо, а под конец так и вовсе раскис: «Нет, - говорит, - мало ли кто в юности какие ошибки совершал, а вообще О’Нести – человек хороший, и он не позволит…[22] Ну и прочая чушь». Если уж пошел по какой дорожке – иди по ней до конца, а такие, как Энвиль…

- Ни богу свечка – ни черту кочерга.

- Вот-вот. Что ж, думаю, я и без тебя, Энвиль, обойдусь. Папа денег не дает, Тоби деньги сам возьмет[23]. В общем, кассетку ту я ничтоже сумняшеся выкрал, перевел ее в формат диска и отправился в гости к О’Нести. О, эту встречу я запомню на всю жизнь – никогда еще я не видел, чтобы могучий дуб так быстро превратился в трухлявый пень. А ведь поначалу, как и на том шоу, он всё не мог понять, в чем вообще дело, – даже когда я ему запись показал. Ну, концерт, ну - да, он ходил на концерты, ну… А потом до него ДОШЛО. Он сломался сразу. «Да ведь я даже и не слышал, что они там со сцены вопят – там ведь кто только не выступал, а мы все под градусом, естественно… Откуда я мог знать…», - растерянно бормотал он. «Это вы будете вашим сторонникам объяснять», – резонно заметил я, прекрасно понимая, что выход этого диска в свет мгновенно лишит его всех сторонников, какие бы объяснения он ни давал. Понял это и он; понял, что ярлык нациста, отправляющего мигрантов в печь, навсегда закрепится за ним. Уж он плакал, уж он хныкал, уж он ныл, уж он скулил. «Давайте, мол, эту запись уничтожим. Прошу вас, молю вас, умоляю, заклинаю». Я говорю: «Отчего не уничтожить? Можно и уничтожить. Вы мне – тридцать тысяч фунтов, я – уничтожаю запись». Но мое разумное предложение ему отчего-то не понравилось. «Я не буду платить», - собрав остатки гордости, ответил он. И снова расхныкался, умоляя меня уничтожить запись без всяких условий. «Вы ведь жизнь мою растаптываете – всю жизнь, понимаете?» - скулил он. Я прекрасно это понимал и, естественно, был непреклонен. Тридцать тысяч, и я возвращаю ему его жизнь в целости и сохранности. Недорого за жизнь-то, а? Но он почему-то не хотел платить. Видно, опять-таки совесть ему не позволяла. Что-то он еще такое говорил, я не очень понял. Вроде как, если он заплатит, то превратится в другого человека. Не понял я.

- Ты никогда не поймешь таких людей, как О’Нести. Да и я тоже, - задумчиво-грустно сказал Николай.

- Да? Однако вы тоже не хотите платить…

- Я – дело другое. У меня есть коварный план.

- Что еще за план? – не без тревоги спросил Тобиас.

- Скоро узнаешь, - невозмутимо парировал Николай. -Так чем история с О’Нести закончилась?

- О, закончилась она любопытно. То есть в раньшее время это был бы обычный исход, но по сегодняшним меркам – скорее экстраординарный. Сегодня люди дорожат жизнью куда больше, чем честью, - и правильно делают, ведь честь – это фикция, а жизнь вполне реальна. Но О’Нести, видно, считал по-другому. В общем, он покончил с собой. И записку оставил: «Умираю честным человеком». Напрасно старался – всё равно я выложил запись в сеть, так что ему не удалось ни сохранить свою репутацию, ни попытаться как-то объясниться.

- Зачем же ты это сделал? Выгоды ведь уже никакой.

- А зачем он не заплатил? Заплатил бы себе и жил. А не хочешь платить – расплачивайся по полной.

- Да нет, не в этом дело. А просто ты сделал гадость из любви к гадостям.

- Опять вы на меня наговариваете…

- Знал я, помнится, одного мерзкого пацана – не такого мерзкого, как ты, но приближающегося по мерзости. Такой мелкий пакостник. Он звонил куда ни попадя и говорил: «Ваш сын наркоман». Вариант: «Ваша дочь – наркоманка». Или нимфоманка, или еще сектантка. Разнюхает телефон любой семьи и звонит – неважно, есть ли в его сообщении хоть тень правдоподобия или нет. Расчет верный: ты родитель, тебе звонят и говорят, что твой сын наркоман или состоит в секте подростков-самоубийц. Поневоле забеспокоишься; поневоле будешь нервы и себе, и сыну-дочке мотать. Мы этого пакостника раскусили и устроили ему профилактическое пиналово. Кстати, а тебя часто бьют?

- Как вы там вначале сказали? Мерзкий, но не такой мерзкий, как я?

- Кажется, так. А что – правда глазки колет?

- Это вам будет стоить лишних тысчонок сто. Я серьезно.

- Да хоть двести – раз я всё равно не собираюсь платить. Так что – часто тебя бьют?

- Не ваше дело. Пацана только жалко.

- Да, затравили бедного пацанчика, а он ни в чем не виноват.

- Конечно, не виноват. Представим себе, что парень (который «ваш сын») действительно наркоман или сектант (а они сплошь и рядом наркоманы и сектанты) – тогда инфа от пацана (который мерзкий, как я) сверхполезна.

- А если – нет?

- А если нет – как велика будет радость облегчения обеспокоенного родителя!

- Как-то я не сообразил, что пацан благодеяние людям оказывал.

- А вы никогда и не сообразите. Не по Сеньке шапка. Вообще, я от вас большего ожидал, а вы – вы такой же, как все. Валяетесь в грязи, а хотите чистеньким показаться. Я разочарован, сильно разочарован. Ну да миллион сто тысяч фунтов сгладят мое разочарование. Плюс по стотысячной накидочке - за каждое новое ругательное словечко в мой адрес.

- А гаденыш – это ругательное словечко?

- Миллион двести.

- А пиявка?

- Миллион триста.

- А гнуснорожее ничтожество?

- Два слова - миллион пятьсот, значит.

- Миллион пятьсот – это уже сумма. На ней и остановимся.

- Я не возражаю. Так когда я ее получу? Счет подходящий у меня имеется, так что нам и встречаться больше не надо. Переведете денежки – и пишите себе спокойно. Правда, читать я вас больше не буду. Испортили вы мое мнение о себе.

- Не будете меня читать? Как же мне дальше жить на свете?

- Ерничайте-ерничайте. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

- Использовать избитые выражения – грех, но использовать их по два раза за одну беседу – грех смертный. Это, так сказать, ни в какие ворота не лезет.

- Да плевать мне. Говорите лучше: будете платить или, может, того – по о’нестиному пути... ?

- На тот свет прыгать? Не дождешься, милейший. И потом, я же тебе уже сказал: у меня коварный план имеется.

- И в чем же он состоит? – насмешливо вопросил Тобиас.

- В чем он состоит… - задумчиво сказал Николай скорее в утвердительной, чем в вопросительной интонации. – В чем он состоит… - повторил он. – Как ты думаешь, Тобиас, если бы ты вдруг умер, кто-то, хоть один человек на свете, расстроился бы?

- Конечно, расстроился бы. Я бы сам в первую очередь и расстроился бы. Только с чего бы мне вдруг умирать? Уж не вы ли меня убить собираетесь? –еще более насмешливо и даже прямо презрительно вопросил Тобиас.

- А что? Трудно представить? Вот и бутылка у меня под рукой – чем не орудие убийства? По башке хорошенько шандарахнуть – и нету тебя. Опять-таки бутылка винная - вполне можно будет сказать, что ты умер от алкоголя. Так что заодно и пророчество исполнится.

- Не смешно. Да и где в бутылке алкоголь? – нету его там. Значит, не от алкоголя.

- Это ты просто «Песнь о вещем Олеге» не читал.

- Какую еще песнь, о каком Олеге?

- Это опять из русской классики. Князь такой бравый был, и ему предсказали, что «примет он смерть от коня своего». Ну, он на коня этого больше и не садился, а потом, через много лет, когда конь преставился, пришел он к коняшкиным костям, а из черепа выползла змея, ужалила князя, он и помре. Так сбылось предсказание, - хотя формально-то его змея укусила.

- Бред какой-то.

- Бред не бред, а раз бутылка из-под вина, значит, можно будет сказать, что умер ты от алкоголя.

- Очень смешно, - как-то мрачно сказал Тобиас, которому, похоже, было смешно не очень. Надо сказать, что к этому времени уже основательно стемнело. Поздняя осень все-таки. А тут еще вдруг как-то особенно потемнело: на мрак вечера наложился еще и мрак ползущей по небу тучи.

- Сейчас дождь пойдет. Вот прямо сейчас, – сказал Николай. Прошла где-то минута, дождь всё не шел. Николай и Тобиас молча стояли возле беседки.

- Ошибся, - выждав еще минуту, сказал Николай.

- Смотрите, в нашем деле не ошибитесь. Последний раз спрашиваю: будете платить или «Гудбай слава добрая, привет слава скандальная»?

Тут и пошел дождь – не сказать, чтобы ливень, но и стоять под ним было не слишком приятно. Николай прошел внутрь беседки. Тобиас как будто не решался проследовать за ним: на столе в беседке стояла бутылка вина и лежал его хлеб. Подходить близко к бутылке в свете всего вышесказанного (несмотря на всю его смехотворность) как-то не хотелось.

- Ну что ты там? Так и будешь мокнуть? Давай, заходи. Не съем я тебя, - успокоил Тобиаса Николай. Тобиас нехотя ступил под навес. Некоторое время Николай и Тобиас стояли и прислушивались к шелестению дождя. Молчание прервал Николай:

- В такую погоду хорошо бы оказаться в беседке с какой-нибудь симпатичной девушкой. Романтично, а? Сближает. А вместо этого торчи тут с тобой. Чего доброго еще тоже сблизишься.

Тобиас оставил эту тираду Николая без ответа. Тогда Николай задал еще один вопрос:

- Я все-таки у тебя всерьез спрашиваю: расстроится кто-нибудь, хоть один человек на свете, – если ты умрешь?

- Вам-то что за дело?

- Вижу, что никто. А что мне за дело? Сам прикинь: с одной стороны, никому не нужный и, напротив, всем вредный тип, а с другой стороны, Я – я не святой, конечно, но совершенно безвредный и многими почитаемый. Да и не я один – скольким ты уже жизнь испоганил и испоганишь?[24] А?

- Будете платить или нет? Других слов вы от меня больше не дождетесь.

- Растоптать поганку – разве это грех?

- Миллион шестьсот.

- Знаешь, надо было мне бутылкой по голове тебя стукнуть, когда ты про самоубийство О’Нести рассказывал - такое на меня подходящее чувство праведного негодования накатило, что… Может, еще что из своей практики расскажешь? А то мне искра нужна. Так я не решусь.

- Ничего я вам не расскажу. И вообще, нам пора закругляться. Последний раз спрашиваю: будете платить или нет? Миллион шестьсот. Счетец прилагается.

- Кстати, вот что я еще хотел у тебя спросить…

- Мне наплевать, что вы там хотели спросить.

- Хоть один из тех, кто платил тебе… ну, я хочу спросить: хоть одна из твоих жертв спасалась тем самым от продолжения шантажа?

- Конечно, я играю честно. Платишь деньги – живи спокойно.

- Естественно, все шантажисты так говорят, – а иначе кто бы платил? А я уверен, что ты сначала всю кровушку из жертв своих высасываешь, а после всё равно сливаешь инфу. А, разве я не прав?

- Платить будете?

- Нет, Тобиас, прости, но не могу противиться я доле – моей судьбе. Я призван, чтоб тебя остановить[25].

- Что вы там бормочете?

- Но получается тогда, что я не гений?[26] Гении людей не убивают. Гении убивают только мерзавцев.

- Чего-чего?

В этот момент зазвонил телефон. У Тобиаса. Он с видимым облегчением достал мобильник и начал разговор. Николай внимательно слушал, причем лицо его по ходу разговора становилось всё жестче:

- Нет. Нет. Не мои проблемки, - глумливо вещал Тобиас. - Достанете. Да – двадцать тысяч. Нет, вы заплатили только за первую часть инфы. Я этого не говорил? Теперь говорю. Сколько всего частей? Я же говорю – две. Вторая – последняя. Больше я вас беспокоить не буду. Что? Обещаю. Я играю честно. Платишь денежки – живи спокойно. Подождите-ка…

Последнее слово было спровоцировано тем, что Тобиас уловил какое-то движение за своей спиной. О, ему стоило уловить это движение чуть раньше. После слов «я играю честно» Николай вдруг метнулся к столику беседки, схватил бутылку и… тут-то Тобиас и обернулся – лишь для того, чтобы стать свидетелем сокрушительного опускания бутылки на его голову. То, что еще только что было Тобиасом, а ныне стало телом Тобиаса, обмякло и рухнуло на землю. Николай подошел к телу. Умер или нет? Как узнать? Выглядит мертвым, но мало ли. В кино удар бутылкой по голове приводит к разным последствиям, но почти всегда соответствует намерению бьющего. Если бьющий хочет убить – ударяемый послушно умирает; если бьющий хочет всего лишь оглушить – ударяемый послушно теряет сознание минуты на две. Николай хотел убить Тобиаса – следовательно, тот умер? Мертв. Труп. Мертвый труп. «Труп – мертвое тело животного, в том числе человека», - припомнил он когда-то прочитанное им определение из Википедии. «Труп – мертвое тело человека, в том числе Тобиаса», - перефразировал вики-изречение Николай и тут же одернул себя за неуместность шутки.

Рядом с Тобиасом лежал мерцающий телефон, из которого продолжали доноситься звуки, уже никак не могущие дойти до адресата. Николай поднял телефон и сбросил связь, параллельно подумав, какие последствия может иметь этот звонок: в детективах подобного рода происшествия всегда имеют последствия крайне для преступника неблагоприятные. Преступник. «Человек, который совершает или совершил преступление». Он уже совершил. Еще пять минут назад он не был преступником, а теперь – преступник. «Преступление – правонарушение, совершение которого влечет применение к лицу мер уголовной ответственности» (еще одно определение из Википедии). «Влечет применение мер уголовной ответственности… – не дождетесь! Думать, думать», - отчаянно думал Николай. Дело сделано - теперь надо было хорошенько подумать. Преступление совершено, но далеко не довершено. Сотворить труп – дело нехитрое; изящно избавиться от тела – вот задача, достойная подлинно Художника. Но и тут у Николая уже был готов очередной коварный план…

***

«Смотри-ка, целый роман сочинил», - спохватился Николай. Во всем была виновата табличка: «Private Garden. Key holders only». По дороге в Риджентс-парк он всегда проходил мимо нее, и всегда его воображение рвалось проникнуть на запретно-частную территорию. Вот и теперь, 24 ноября 2024 года, после чудесно прошедшей встречи с читателями (последней запланированной на этот год), он решил прогуляться до парка и, проходя мимо таблички, как-то вдруг замечтался. Впрочем, однажды ему действительно показалось, что он увидел среди соискателей автографов когда-то подсевшего к нему в кафе отвратного незнакомца. А что если он и вправду объявится? Смог бы он, Николай, таким вот образом избавиться от шантажиста? Нет, конечно. Кишка тонка. И потом, что делать с телом? Этого он пока не мог придумать.

А может, ничего не делать? Пристукнул и ушел. Отпечатков пальцев он не оставил – как на него выйти? А ключ от парка? Ведь подозрение сразу же падет на владельцев ключей. Слишком явное подозрение… В том-то всё и дело! – надо будет рассказать предысторию о том, как он, совершенно случайно, нашел этот ключ – хотя сам он жил совсем в другом районе Лондона и гулять по частному парку возле Риджентс-парка ему вовсе не полагалось. Так, с ключом ясно. А как тогда на него вообще падет подозрение? Из-за книги, естественно. У Тобиаса дома найдут книгу с его подписью, - да еще и с утверждением их близкой дружбы. Хм, неплохо дело завязывается, ну а уж всякие детали он как-нибудь потом увяжет.

Обо всем об этом думал Николай, гуляя по Риджентс-парку. Уже начинало темнеть – значит, скоро парк закроется. Николай присел на свободную скамью, рассеянно созерцая окружающую его искусственно-природную парковую красоту, но куда более занятый своими мыслями. Кстати, как раз сидя на скамье Риджентс-Парка доктор Джекил подвергся самому страшному из своих превращений – теперь уже непроизвольному превращению в мистера Хайда, отныне полностью взявшего верх над своей лучшей половиной[27]. Может, и ему стоит превратить Тобиаса Тентаклиса в свою тень, в своего мистера Хайда?

А зачем? Зачем он вообще придумал эту историю, - записывать-то он ее не собирался. Только время зря потратил. Фантазирование впустую. Ну, хоть имя придумал – Тобиас Тентаклис. Николай решил, что именно так он назовет главного антагониста Ренуара Нуара в продолжении истории – а тут же, на этом самом месте, он окончательно и решил, что следующий год посвятит написанию «Ренуара Нуара – 2». Раз уж он снес такое золотое яйцо, как «Ренуар», было бы глупо не попытаться снести еще одно. Может быть, остаток жизни и стоит посвятить штамповке всё новых и новых Ренуаров? «Ренуар Нуар и Тобиас Тентаклис», «Ренуар Нуар в Нью-Йорке», «Ренуар Нуар влюбляется» и так далее. Но Николай подумал, что неразумно заглядывать слишком далеко вперед. На ближайший год его жизнь определена, – а там время покажет. «Год на год не приходится», «Хочешь насмешить Бога – расскажи ему о своих планах», «Утро вечера мудренее» и так далее. Иваныч негодует.

Да, кстати, Иваныча он не придумал, Иваныч был самым что ни на есть реальным персонажем его жизни. «Написав книгу, пользующуюся успехом, ни в коем случае не пишите продолжения. Это просто верх пошлости!» - помнится, гремел он с кафедры. «А как же второй том «Дон Кихота»? А как же второй том «Мертвых душ?» - невинно спросил Николай. «У Гоголя хватило интуиции, а главное, мужества, чтобы уничтожить второй том. У Сервантеса, к сожалению, не хватило», - ответил ему Иваныч. Старый ворчливый Иваныч. Оригинал. «Что-то он там сейчас поделывает?» - лениво подумал Николай. А Иваныч в это самое время писал рецензию на «Ренуара Нуара», - рецензию, начало которой я могу представить и вашему вниманию:

«Мой блестящий класс, из которого уже вышло несколько талантливых литераторов, посещал и некий Николай Алкай – и допосещался до того, что был с позором изгнан. Да, это правда, что я тогда сказал: «Запомните – Николай Алкай никогда не станет писателем. Никогда». Многие теперь вспоминают эти слова как пример вопиющей ошибки, я же вспоминаю их как точнейшим образом поставленный диагноз. Ведь теперь-то, после «Ренуара Нуара», всем должно стать окончательно ясно – никогда Николаю Алкаю не стать писателем. Автором сценариев для блокбастеров он стать может, а вот писателем – никогда! Беспокоиться за Николая, однако, не стоит. Напав на золотую жилу, он, безусловно, будет неустанно ее эксплуатировать, и мы с вами, безусловно, станем свидетелями рождения всё новых и новых Ренуаров: «Ренуар Нуар – 2», «Ренуар Нуар – 3», «Ренуар Нуар чихнул», «Ренуар Нуар пошел на базар» и так далее. Перехожу к анализу непосредственно текста, хотя анализировать, собственно, и нечего…».

Ничего не подозревающий о рецензионных подвигах Иваныча Николай сидел на скамье Риджентс-парка, а природа тем временем, согласно заветам Оскара Уайльда, подражала искусству. Еще почти только что Николай воображал себе, как внезапно сгустившаяся темнота станет провозвестником дождя (каковой, правда, в его воображении не торопился начинаться), как та же самая темнота сгустилась и в реальности. «Сейчас пойдет дождь. Прямо сейчас», - с улыбкой подумал Николай и на этот раз не ошибся – дождь пошел, и довольно-таки сильный дождь. Осмотревшись вокруг в поисках возможного прибежища, Николай увидел небольшой живописный павильон, где и поспешил укрыться. Буквально тут же в павильон с веселым повизгиванием впорхнули две девушки. Что ж, разве Николай из воображения не мечтал именно об этом: разделить пространство беседки с симпатичной девушкой, чтобы переждать с ней дождь в сей романтической обстановке?Все его мечты определенно продолжали сбываться. И даже в двойном объеме. Уже через несколько минут Николай втерся в доверие к девицам и что-то оживленно с ними обсуждал, - причем, судя по непрекращающимся звукам девичьего похохатывания, он явно был в ударе.

На этом «Приключение Николая Алкая в Риджентс-парке» можно считать оконченным. Понятно, многим интересно, чем там у него закончится с девицами, – но я, как уже было сказано, не специалист в любовных делах. Ну да Николай своего не упустит. Мне же интереснее вернуться к работе Николая. Следующий год, после сверхсуматошного, но принесшего всемирный успех года, выдался куда более спокойным. Всё шло по плану, всё катилось по рельсам. 1 января, как ему и полагалось, Николай сел за работу, а 15 июня, как и полагалось, он уже закончил «Ренуара-2» («Ренуар Нуар против Тобиаса Тентаклиса»). Лето, как и обычно, прошло более–менее бестолково, но всё же без всяких чудовищных эксцессов (а Николай завязал-таки с вечеринками, опасаясь шантажа – теперь он был слишком знаменит, чтобы остаться незамеченным). Сентябрь, как и обычно, прошел волнительно, но без всяких намеков на депрессию – в принципе, Николай точно знал, что продолжение получилось хорошим и не видел причин, почему читающая публика могла отвернуться от него. Она и не отвернулась. К началу октября стало ясно, что «Ренуар-2» пользуется успехом, вполне сопоставимым с первым «Ренуаром». Николай с удовольствием раздавал интервью и встречался с читателями. Всё было хорошо. Очень хорошо. Очень и очень хорошо. К середине ноября он уже определился и с планами на следующий год: он напишет «Ренуара - 3» и на этом поставит точку в серии книг о своем любимце, – а каким бы любимым он ни был, но Николаю не хотелось превращаться в автора книг об одном герое. Трилогия – весьма почтенный формат, вот трилогию-то он и напишет. Но тут в его планы и вторгся Евгений Евгеньевич Падишах - с конкурсом на роман о Нероне и негласно обещаемой Нобелевской премией. Да-да, дорогой читатель – всё, что вы до сих прочитали в этой главе, является всего лишь прелюдией к ее началу. А вы уже, наверное, и забыли, что там в начале-то было? Я уже и сам, признаться, подзабыл. Вот вспомню, наберусь сил да и продолжу. Закончив с длиннющей предысторией, вкратце расскажу и саму историю. А эта глава закончена. Конец. А конец, как утверждает одна из самых заштампованных пословиц – делу венец.

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] «Кому охота дожить до ста двух лет? Только дураку». (Чарльз Буковски. «Макулатура», 4).

[2] «— Надеюсь, мой друг, благодаря вам я научусь и изъясняться по-английски как следует.

— Помилуйте, граф, ведь вы же великолепно владеете английским!

— Благодарю вас, друг мой, за ваше слишком лестное обо мне мнение, но все же я боюсь, что в знании языка нахожусь еще только на полпути. Правда, я знаю грамматику и слова, но я еще не знаю, как их произносить и когда какое употреблять.

— Уверяю вас, вы прекрасно говорите.

— Все это не то… Я знаю, что живи и разговаривай я в вашем Лондоне, всякий тотчас узнает во мне иностранца. Этого мне мало. Здесь я знатен; я — магнат; весь народ меня знает, и я — господин. Но иностранец на чужбине — ничто; люди его не знают, а не знать человека — значит не заботиться о нем. В таком случае я предпочитаю ничем не выделяться из толпы, чтобы люди при виде меня или слыша мою английскую речь не останавливались бы и не указывали на меня пальцами. Я привык быть господином и хочу им остаться навсегда или же, по крайней мере, устроиться так, чтобы никто не мог стать господином надо мною. Вы приехали сюда не только для того, чтобы разъяснить мне все относительно моего нового владения в Лондоне; я надеюсь, что вы пробудете со мною еще некоторое время, чтобы благодаря вашим беседам я привык и изучил разговорный язык. Поэтому я настаиваю и прошу вас исправлять мои ошибки в произношении наистрожайшим образом». (Брэм Стокер. «Граф Дракула»)

[3] Оригинальные фразы лорда Горинга звучат так: «Other peopleare quite dreadful. The only possible society is oneself…To love oneself is the beginning of a lifelong romance». (Oscar Wilde. «An ideal husband»).

[4] «Засыпает на рассвете, скомкав ерзаньем кровать, в час, когда другие дети бодро начали вставать». (Владимир Маяковский. «История Власа, лентяя и лоботряса»)

[5] «В жизни Сергея Ивановича происходили за это время свои события. Уже с год тому назад была кончена его книга, плод шестилетнего труда, озаглавленная: «Опыт обзора основ и форм государственности в Европе и в России». Некоторые отделы этой книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и другие части были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но все-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом мире.

Книга эта после тщательной отделки была издана в прошлом году и разослана книгопродавцам.

Ни у кого не спрашивая о ней, неохотно и притворно-равнодушно отвечая на вопросы своих друзей о том, как идет его книга, не спрашивая даже у книгопродавцев, как покупается она, Сергей Иванович зорко, с напряженным вниманием следил за тем первым впечатлением, какое произведет его книга в обществе и в литературе.

Но прошла неделя, другая, третья, и в обществе не было заметно никакого впечатления; друзья его, специалисты и ученые, иногда, очевидно из учтивости, заговаривали о ней. Остальные же его знакомые, не интересуясь книгой ученого содержания, вовсе не говорили с ним о ней. И в обществе, в особенности теперь занятом другим, было совершенное равнодушие. В литературе тоже в продолжение месяца не было ни слова о книге». (Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»)

[6] «Идеалов я не имею и не хочу иметь; тоски по них никогда не чувствовал. В свете можно так весело, так мило прожить и без идеалов... и en somme , я очень рад, что могу обойтись без синильной кислоты. Ведь будь я именно добродетельнее, я бы, может быть, без нее и не обошелся, как тот дурак философ (без сомнения, немец). Нет! В жизни так много еще хорошего. Я люблю значение, чин, отель; огромную ставку в карты (ужасно люблю карты). Но главное, главное – женщины... и женщины во всех видах; я даже люблю потаенный, темный разврат, постраннее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия... Ха, ха, ха! Смотрю я на ваше лицо: с каким презрением смотрите вы на меня теперь!» (Монолог князя Валковского. Ф.М. Достоевский. «Униженные и оскорбленные»)

[7] «Моцарт

Но между тем я...

Сальери

Что?

Моцарт

Мне совестно признаться в этом...

Сальери

В чем же?

Моцарт

Мне день и ночь покоя не дает

Мой черный человек. За мною всюду

Как тень он гонится». (А.С Пушкин. «Моцарт и Сальери»)

[8] «Ни один человек еще не вызывал у меня подобной гадливости, хотя я сам не понимаю, чем она объясняется. Наверное, в нем есть какое-то уродство, такое впечатление создается с первого же взгляда, хотя я не могу определить отчего. У него необычная внешность, но необычность эта какая-то неуловимая. Нет, сэр, у меня ничего не получается: я не могу описать, как он выглядит. И не потому, что забыл: он так и стоит у меня перед глазами». (Р.Л. Стивенсон. «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Речь мистера Энфилда.)

[9] «В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только все тайком, а я открыто. Вот за простодушие-то это мое на меня все сквернавцы и накинулись». (Монолог папаши Карамазова. Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы»)

[10] Сонет Шекспира за номером 66.

[11] «… Кто бы согласился,

Кряхтя, под ношей жизненной плестись,

Когда бы неизвестность после смерти,

Боязнь страны, откуда ни один

Не возвращался, не склоняла воли

Мириться лучше со знакомым злом,

Чем бегством к незнакомому стремиться!» (Шекспир. «Гамлет». Пер. Пастернака)

[12] Ты обойден наградой? Позабудь.

Дни вереницей мчатся? Позабудь.

Небрежен Ветер – в Вечной Книге жизни

Мог и не той страницей шевельнуть. (Омар Хайям)

[13]«Довольно стихов. Я тебе хочу сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем: «Насекомым – сладострастье!» Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастье буря, больше бури!» (Монолог Дмитрия Карамазова с отсылкой к стихам Шиллера. Ф.М. Достоевский. «Братья Карамазовы»)

[14] Николай фривольно цитирует Моцарта из «Моцарта и Сальери» Пушкина.

[15] «- Тогда помирюсь с вами, когда вы мне свое уважение докажете». – «Чем же я тебе докажу мое уважение, Фома Фомич?» – «А называйте, говорит, меня целый день: ваше превосходительство; тогда и докажете уважение». Упадаю с облаков! Можешь представить себе мое удивление! «Да послужит это, говорит, вам уроком, чтоб вы не восхищались вперед генералами, когда и другие люди, может, еще почище ваших всех генералов!» (Ф.М. Достоевский. «Село Степанчиково и его обитатели»)

[16] «Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мы выпили шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним.

– Я вас не поздравляю, – сказал он Грушницкому.

– Отчего?

– Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что армейский пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничего интересного… Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь подойдете под общее правило». (М.Ю. Лермонтов. «Герой нашего времени»)

[17] «Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Тройка, семерка, туз – скоро заслонили в воображении Германна образ мертвой старухи. Тройка, семерка, туз – не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная». У него спрашивали: «который час», он отвечал: «без пяти минут семерка». Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семерка, туз – преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлора, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком». (А.С. Пушкин. «Пиковая дама»)

[18] «… мысли мои упрямо возвращаются к Вию; возникает неодолимое желание посмотреть вниз, в темный угол. Я начинаю отчаянно бороться с этим желанием, отвернулся к Тале, внушаю себе знакомое: на печке никакая нечистая сила не страшна, на печку они не могут залезть, им не дано, они могут сколько им влезет звать, беситься, стращать внизу, но на печку не полезут, это проверено. Покрутятся до первых петухов и исчезнут. Лежу и стараюсь повеселей думать об этом. Но точно кто за волосы тянет – затылок сводит от желания посмотреть вниз, в угол. Сил моих нет бороться. И уж думаю: ну, загляну! Пусть они попробуют на печку залезть. Пусть они только попробуют…» (В. М. Шукшин. «Из детских лет Ивана Попова. «Гоголь и Райка»).

[19] «Потом раздался звук гремящих цепей, шум отодвигаемых массивных засовов, и большая дверь медленно распахнулась. В дверях стоял высокий старик с чисто выбритым подбородком и длинными седыми усами; одет он был с головы до ног во все черное. В руке старик держал старинную серебряную лампу, в которой пламя свободно горело без какого бы то ни было стекла или трубы и бросало длинные, трепещущие тени от сквозного ветра. Старик приветствовал меня изысканным жестом правой рукой и сказал мне на прекрасном английском языке, но с иностранным акцентом:

— Добро пожаловать в мой дом! Войдите в него свободно и по доброй воле.

Он не сделал ни одного движения, чтобы пойти мне навстречу, а стоял неподвижно, как статуя, будто жест приветствия превратил его в камень; но не успел я переступить порог, как он сделал движение вперед и, протянув мне руку, сжал мою ладонь с такой силой, что заставил меня содрогнуться — его рука была холодна как лед и напоминала скорее руку мертвеца, нежели живого человека. Он снова сказал:

— Добро пожаловать в мой дом! Входите смело, идите без страха и оставьте нам здесь что-нибудь из принесенного вами счастья». (Брэм Стокер. «Дракула»)

[20] «Сальери. Ты верно, Моцарт, чем-нибудь расстроен?

Обед хороший, славное вино,

А ты молчишь и хмуришься». (А.С. Пушкин. «Моцарт и Сальери»)

[21] «Подавая бокал Изабелле, я заметил на столе какую-то книгу.

— Ага, — сказал я. — Вот и сочинение Ларри.

— Да, принесли сегодня утром, но я была так занята — надо было сделать тысячу дел, а завтракала я не дома, а потом поехала к Молинэ. Просто не знаю, когда у меня до нее дойдут руки.

Я с грустью подумал, как часто бывает, что писатель работает над книгой много месяцев, вкладывает в нее всю душу, а потом она лежит неразрезанная и ждет, пока у читателя выдастся день, когда ему совсем уж нечего будет делать». (Сомерсет Моэм. «Острие бритвы»)

[22] «– Притом же, – заметил Кадрусс, – за что сажать Дантеса в тюрьму? Он не украл, не убил, не зарезал…

– Замолчи! – прервал его Данглар.

– Не желаю молчать! – сказал Кадрусс. – Я желаю, чтобы мне сказали, за что сажать Дантеса в тюрьму. Я люблю Дантеса. За твое здоровье, Дантес! – И он осушил еще стакан вина». (Александр Дюма. «Граф Монте-Кристо»)

[23] «Папа денег не дает – Костик деньги сам возьмет», - фраза из фильма «Гений» (1991. Реж. Виктор Сергеев), - фильма, который Тобиас совершенно точно не смотрел, а, следовательно, не мог и цитировать. Но спишем эту неувязку на особенности перевода, а диалог, напомню, является вольным переводом с английского.

[24] «- Нет, вот что я тебе скажу. Я бы эту проклятую старуху убил и ограбил, и уверяю тебя, что без всякого зазору совести, – с жаром прибавил студент.

Офицер опять захохотал, а Раскольников вздрогнул. Как это было странно!

– Позволь, я тебе серьезный вопрос задать хочу, – загорячился студент. – Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?

– Ну, понимаю, – отвечал офицер, внимательно уставясь в горячившегося товарища.

– Слушай дальше. С другой стороны, молодые, свежие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами, и это всюду! Сто, тысячу добрых дел и начинаний, которые можно устроить и поправить на старухины деньги, обреченные в монастырь! Сотни, тысячи, может быть, существований, направленных на дорогу; десятки семейств, спасенных от нищеты, от разложения, от гибели, от разврата, от венерических больниц, – и все это на ее деньги. Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь, не загладится ли одно крошечное преступленьице тысячами добрых дел?». (Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»)

[25] «Сальери

Нет! не могу противиться я доле

Судьбе моей: я избран, чтоб его

Остановить – не то мы все погибли,

Мы все, жрецы, служители музыки,

Не я один с моей глухою славой...». (А.С. Пушкин. «Моцарт и Сальери»)

[26] Продолжение отсылок к «Моцарту и Сальери» - к теме: «Гений и злодейство – две вещи несовместные».

[27] «Был прекрасный январский день, сырой от растаявшего снега, но ясный и безоблачный. Риджент-парк звенел от зимнего чириканья и благоухал ароматами весны. Я сидел на залитой солнцем скамье, зверь во мне облизывал косточки воспоминаний, духовное начало дремало, обещая раскаяние впоследствии, но немного его откладывая. В конце концов, размышлял я, чем я хуже всех моих ближних? И тут я улыбнулся, сравнивая себя с другими людьми, сравнивая свою деятельную доброжелательность с ленивой жесткостью их равнодушия. И вот, когда мне в голову пришла эта тщеславная мысль, по моему телу вдруг пробежала судорога, я ощутил мучительную дурноту и ледяной озноб. Затем они прошли, и я почувствовал слабость, а когда оправился, то заметил, что характер моих мыслей меняется и на смену прежнему настроению приходят дерзкая смелость, презрение к опасности, пренебрежение к узам человеческого долга. Я посмотрел на себя и увидел, что одежда повисла мешком на моем съежившемся теле, что рука, лежащая на колене, стала жилистой и волосатой. Я вновь превратился в Эдварда Хайда. За мгновение до этого я был в полной безопасности, окружен уважением, богат, любим – и дома меня ждал накрытый к обеду стол; а теперь я стал изгоем, затравленным, бездомным, я был изобличенным убийцей, добычей виселицы». (Р.Л. Стивенсон. «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда»)

Глава шестая. Убийство в Венеции

- Великолепно. Просто великолепно. Я получил громадное эстетическое удовольствие. Я читаю все ваши книги, но эта – несомненно лучшая. Даже лучше обоих «Ренуаров». Знаете, как прошли два моих последних дня? С самого утра я начинал читать вашу книгу, а вечером (очень поздним вечером) ложился спать – всё, больше я ничего не делал. Ничего. А уж мне есть чем заняться – поверьте мне. Но – когда садишься читать вашу книгу, то все занятия приходится откладывать. Иначе не получается. Так вот, два дня я только и делал, что читал вашу книгу – пока не дочитал до самого конца. Поза-поза-вчера утром сел за чтение – вчера вечером очухался – в такой вот вы меня в оборот взяли… Да, давно я не получал от чтения такого исключительного, такого, я бы сказал, беспримесного удовольствия. Поздравляю, от всей души поздравляю. Уважили старика.

Такими исключительными, такими, я бы сказал, медовыми словами встретил Николая Алкая Евгений Евгеньевич Падишах. Место встречи: Венеция. Время встречи: 26 июня 2026 года. Уточненное место встречи: палаццо Сернаджиотто (Palazzo Sernagiotto). Уточненное время встречи: 16 часов. Николай ждал от встречи многого и, как часто бывает перед встречей с кумиром, больше всего он боялся разочарования – боялся, что Падишах окажется «не таким», что кумир окажется недостойным пьедестала, на который он мысленно возвел его.

Да, Падишах, Падишах, Падишах. Уже в аэропорту Николай обратил внимание на бросающийся в глаза огромный рекламный плакат – GlobalJoy Awaits You – с большим фото улыбающегося Падишаха. Таких стандартных вывесок, плакатов и билбордов в последнее время развелось масса – во всех городах мира. В Лондоне, например, Николай и шага не мог ступить, чтобы не увидеть Падишаха. Эти рекламные плакаты и билборды, разумеется, уже окрестили «Большим Братом, смотрящим на тебя». Поначалу Николай открыто высмеивал подобного рода аналогии, но со временем они стали настолько очевидны, что он предпочитал не высказываться по этому поводу. Ему не очень нравилось превращение Падишаха в Большого Брата; всё это казалось ему и ненужным, и пошловатым. Также и количество абсолютно ненужных славословий по адресу Падишаха всё более напоминало культ личности в самых его отвратительных формах. Совсем недавно один актер - знаменитый голливудский актер - прямо предложил «упоминать имя Падишаха в любой рецензии на любую хорошую книгу или хороший фильм – ведь без него, без Падишаха, не было бы этой книги или фильма». Николай очень расстроился, когда услышал это интервью, но вскоре Падишах публично назвал этого актера подхалимом, что немного успокоило Николая. Но количество славословий не уменьшалось, а увеличивалось, - равно как и количество билбордов. Сам Падишах так прокомментировал большебратскую экспансию своего лица на весь мир и разного рода славословия в свой адрес: «Да, пожалуй, это безвкусица, но людям нравится… Людям хочется видеть… Это ведь не я придумал, я-то возражал против всего этого. У кого хотите спросите – все вам скажут, что я возражал. Это всё по настоянию нашей аудитории делается. Видимо, нам таки удалось разрешить большую, гигантскую, неразрешимую, как казалось, задачу – подарить людям счастье; не каким-то отдельным людям, а всем людям мы подарили настоящее глобальное счастье, глобальное удовольствие, глобал джой. Видимо, решение этой задачи и вызывает восторг и желание всегда иметь символ «Глобал Джой» перед глазами. Слишком люди счастливы, что они теперь счастливы. Буквально не знают, куда девать свою радость, как ее выразить. Ну, я не могу запретить. Меня это только тяготит, но я не могу запретить выказывать восторги». Николай примерял ситуацию Падишаха на себя. Он, Николай, тоже не мог запретить выказывать восторги в свой адрес; он ничего не мог поделать с той волной абсолютно безумного обожания, каковой накрывает любую знаменитость. А Падишах не просто знаменитость или даже супер-знаменитость, он – символ. Так что, наверное, всё это можно оправдать… И все-таки Николай морщился всякий раз, видя один и тот же плакат во всех уголках земного шара: GlobalJoy Awaits You. И улыбающийся Падишах. И вот он встретился с ним, увидел эту улыбку воочию. Встретился с кумиром, которого по многим причинам опасался, в том числе, как уже было сказано, опасался он и разочарования. Падишах же, вместо того, чтобы разочаровать Николая, сразу же вылил на него бочку меда. Впрочем, я немного забегаю вперед…

День, на который была назначена встреча, начался очень хорошо. Венеция баловала своих жителей и туристов (а туристов, пожалуй, тоже можно назвать полноценными жителями Венеции) солнечно-нежаркой погодой. Верный своей любви к парадной, открыточной части городов (например, Петербург для Николая всегда был городом Невского проспекта, а не дворов-колодцев), Николай отправился… конечно же, на площадь Сан-Марко, - чтобы полюбоваться на непременных венецианских голубей, дворец Дожей и заглянуть в кафе «Флориан» - с его шокирующим простых смертных 15-евровым кофе (а в качестве довеска с вас еще берут 6 евро за назойливое музыкальное сопровождение), причем каждый турист из России по посещении кафешки обязательно пишет, что кофе здесь обычный, десерты невкусные, официанты ворчливые и невнимательные, и делает логичный вывод: посетить это место обязательно стоило – это ведь кафе «Флориан»!

В виде исключения Николаю подали отличный кофе, вкусный десерт и внимательного, благожелательного официанта. Он сидел и вспоминал всех писателей, когда-либо отметившихся своим присутствием в этом ранее историческом, а ныне - брендовом месте: Бальзак, Руссо, Диккенс, Байрон, Хэмингуэй, Ашенбах, Бродский – впрочем, если верить рекламным проспектам, то не было ни одного хоть сколько-нибудь известного писателя, который бы когда-либо «Флориан» не посетил. А теперь вот и он, Николай Алкай... А что – не стоит ли и его включить в чек? Пришли вы во «Флориан», выпили дешевенький эспрессо - всего за 10 евро - и получаете чек:

Кофе – 10 евро

Оркестр – 6 евро

Присутствие Николая Алкая за соседним столиком – 10 евро

Отсутствие других туристов из России – 10 евро

Итого: 36 евро

Ха-Ха! А что – не стоит он разве 10 евро! Конечно, по нынешним меркам явление любого захудалого актеришки, блеснувшего в более-менее рейтинговом сериале, весит поболее присутствия самого знаменитого писателя… и все-таки он сумел превратить себя в селебрити - его узнавали достаточно часто, чтобы он чувствовал себя важной персоной, и при этом не так часто, чтобы испортить его повседневное существование. И в этом смысле Николай, как видим, обустроился наилучшим образом.

По всему выходило, что Николай добрался до вершины – взошел на свой жизненный пик. Как уже говорилось, рост его писательской карьеры до сих пор шел поступательно: сначала он стал «знаменитым в ГКП – известным в России», потом – «знаменитым в России-известным в мире», потом и знаменитым в мире. Конечно, взлеты, как им и полагается, чередовались с падениями, но если он и падал метров на десять, то лишь для того, чтобы поняться метров на сто – так что, в целом, вся его жизнь представляла собой неуклонный взлет. Примерно об этом думал Николай, сидя в кафе «Флориан», о том же он думал, нежась на мягчайшем сиденье венецианской гондолы[1], и всё о том же – когда подошел к палаццо, где его ожидал Падишах. Думать о своем успехе Николаю никогда не надоедало[2]. Да, он взошел на пик - теперь же, когда Падишах лично вывалил на него бочку мёда… Теперь уже точно подниматься более некуда. Разве что за получением Нобелевской премии. Да, вот еще Нобелевку бы отхватить - и тогда…

- Премия? Думаю, премия уже почти у вас в кармане. Я вам по секрету скажу, что мой голос в этом деле не является самым легковесным. Нет, он не является единственным, есть и другие голоса, но, если уж я настаиваю, то я что-то не припомню, чтобы кто-то посмел всерьез возражать. Не припомню такого. Хотя нет, припоминаю, был один тип, всё на своем стоял, спорил со мной часто, - но он почему-то больше не входит в состав жюри. Даже не знаю почему…

После этих слов Падишаха подниматься точно было более некуда. Николай получил от жизни всё, что он хотел. Падишах между тем продолжал играть роль любезного хозяина:

- Кстати, вы где остановились?

- Palazzio Veneziano.

- О, палаццо! Обожаю это слово. Здесь, в Венеции – всё палаццо! Палаццо для венецианца - как хрущевка для хомо советикус. Типовая застройка.

- Palazzio Veneziano – это отель.

- А, так вы в отеле остановились? Напрасно. Лучше бы арендовали себе квартиру. Во всех смыслах лучше – проблема разве что в цене.

- Слишком дорого?

- Напротив. Дешевле, чем в отеле, почти в два раза дешевле - в этом-то и проблема. Нам, в «Глобал Джой», полагается роскошествовать, а здесь, как видите, роскоши особой нет. Жилище довольно скромное, тесноватое даже, зато здесь живешь, чувствуя себя подлинно венецианцем. В этом-то и роскошь. У меня с балкона, на секундочку, виден мост Риальто! А в отеле на вас наверняка вывалили стандартный набор люксовых радостей; здесь же всё аутентично, дышит историей, так сказать, а не подделкой под историю.

Николая действительно немного удивил относительно скромный вид Падишахового жилища, – а даже если вам сдают палаццо, всё равно от сдающегося в наем жилья в нем больше, чем от палаццо: сомнительное утверждение, согласиться или не согласиться с которым – в полной вашей воле. Во всяком случае, за вычетом вида на мост Риальто, который, конечно, дорогого стоит, Николай сказал бы, что он находится в самой обыкновенной небольшой двухкомнатной квартирке, снимаемой человеком со средним достатком. Я бы, пожалуй, счел, что стоит описать внутренность палаццо чуть подробнее, но, припоминая завет Иваныча, предоставлю это дело кинематографистам. Также я не стану слишком долго задерживаться на внешнем виде самого Падишаха, хотя невозможно не отметить, что он вышел встречать Николая в довольно-таки затрапезном виде: в каком-то затертом халате, надетом, как кажется, на голое тело. Это замечание важно, так как характеризует внутренний мир Падишаха – он, идеолог роскоши, сам относился к роскоши довольно-таки равнодушно и даже любил шокировать окружающих нарочитым полу-неряшеством и почти что нищебродством. Когда ему на это указывали, он посмеивался и припоминал Иисуса Христа, который, отпостившись 40 дней, далее пренебрегал постом и учеников своих поститься не заставлял. «Так и для нас, в «Глобал Джой», – посмеивался Падишах, – стремление к роскоши обязательно для всех. Для всех, кроме меня и моего ближайшего окружения. Вы роскошествуйте, всеобязательно роскошествуйте, а я буду ходить в своем затрапезном халатике». И ходил, приговаривая: «Ибо что может быть роскошнее роскоши общения со мной!» Но хватит об этом, тем более, что мы подходим к очень важному моменту повествования, ведь немного удивленный Николай еще не знал, что время подлинного удивления еще не настало – и вот-вот настанет. А пока припомним последние слова Падишаха, прерванные только что прочитанным вами лирическим отступлением:

- … А в отеле на вас наверняка вывалили стандартный набор люксовых радостей; здесь же все аутентично, дышит историей, так сказать, а не подделкой под историю.

Здесь же Падишах на секунду задумался и продолжил:

- Да, так вот, история. Древний Рим. Нерон.

Падишах задумался еще на секунду и… и одним ударом сшиб Николая с вершины – с той самой жизненной вершины, о которой он так любил подумывать в любую высвободившуюся минуту. Одна коротенькая фраза Падишаха, – и раздумья Николая на долгое время совершенно изменили свое направление. Вот она, эта фраза:

- Увы, но… никуда не годится.

- Что не годится? История, Древний Рим или Нерон? – с улыбкой переспросил Николай – лишь для того, чтобы услышать свой приговор в более пространной форме:

- Роман твой о Нероне. Никуда не годится. Совсем никуда. Талантливая, но идейно ложная вещь. Стильная, но идейно вредная вещь. Я сейчас постараюсь объяснить – для того тебя и пригласил. Главное, ты на меня не обижайся, сам потом спасибо скажешь, когда премию будешь получать.

Так вот, ты, например, очень талантливо и красочно показал всю разнузданность римской жизни: все эти оргии, разврат, кровосмешение – все дела. А показать-то тебе надо было совсем другое. Ты должен был показать, что время правления Нерона было вовсе не упадком, но золотым временем Рима и вообще всей человеческой цивилизации[3]. Лучшее время в истории человечества. Вот в чем штука-то. А ты пошел по проторенной историками тропе, нарисовав Нерона разнузданно-развратным, хотя ты, конечно, и не стал слишком осуждать «разврат», и местами Нерон выглядит у тебя довольно-таки привлекательно… И всё равно всякому читателю ясно, что мы оказываемся в аду, - с правящей бал нечистью на троне. Но это – ложь, может быть, самая вопиющая ложь в истории. (Пауза). Мы в эту точку должны долго, много лет подряд долбить[4]. Наверное, я рано вовлек в это дело писателей, но для меня важна массовость, а роман всегда прочтет больше людей, чем историческое сочинение. И потом, ты не представляешь, как сложно переубедить этих ученых ослов, убедить их, что они в корне неправы. Они всю жизнь учились по Светониям и Тацитам, - ну и затвердили свои догмы. А еще о самостоятельном мышлении любят рассуждать, – а сами как затвердят с детства какую чепуху, так и повторяют ее до старости. Сначала повторяют за авторитетами, а потом сами превращаются в авторитеты и требуют, чтобы теперь повторяли уже за ними[5]. Нерон у них, видите ли, убийца и распутник. Брата убил, мать убил, Сенеку убил, всех убил. На привязанных людей бросался и насиловал[6]. Эти историки – они сами себя выдают – некоторые места из жизнеописаний Нерона без смеха просто читать невозможно – настолько это грубо-очернительная поделка. Хорошо бы всех этих историков… - тут Падишах опять сделал паузу, видимо, не решившись выговорить напрашивающееся «года на три в Соловки», а то и «хорошо бы всех этих историков расстрелять»[7]. Милостиво отложив расстрелы, Падишах продолжил:

– Ну да бог с ними, с учеными. От науки всё же большая польза (комфорт и высокие технологии без науки немыслимы), и они (люди науки), свою роль понимают, хитрецы - ну, хвост и задрали… - Падишах усмехнулся и каким-то неуловимым жестом показал, как задрали хвосты ученые. - Ничего, ничего – и пользу приносить будут, и хвост мы им прижмем, но не об этом сейчас разговор. Сейчас у нас о Нероне разговор. О золотом веке истории. Повторю: мы в эту точку должны долго, много лет подряд долбить, – что это золотой век, что это величайший взлет, а не глубочайшее падение. Я понятно излагаю?

- В общем… ну… не совсем, – промямлил Николай, всю гамму чувств которого было бы бесполезно пытаться как-то передать. Он пока еще не понял, что именно произошло; не понял, под какой каток попал; не понял, в какую стену уперся. Представьте себе раздавленного муравья… точнее, даже так: представьте себе муравья, который бежит рядом со своими собратьями, - и вдруг явившийся из ниоткуда и свалившийся им на голову ботинок равнодушно передавливает всех, кроме одного этого муравья. Что подумает, что почувствует оставшийся в живых муравей в первые мгновения после произошедшего? Не знаю, понятно только, что… нет, и это непонятно. Но наверняка такому муравью хотелось бы спросить у Бога: как ты мог допустить такое? Но и это – позже, а пока что надо осознать неосознаваемое, надо до конца убить свою память и научиться снова жить[8]. Конечно, скажут, что насекомым помогает инстинкт – всех передавили, а оставшийся в живых муравей бежит себе дальше, как ни в чем ни бывало – бежит, верный заложенной в него природной программе. А уж мыслей-то у мураша и в помине никаких нет. Да и чувств, в общем – так, одни ощущения. Да и что нам, носителям ботинок, случайно давимые ботинками муравьи? - ничто - до тех пор, пока мы сами не оказываемся в роли муравья с опускающимся на него ботинком. Привычный мир Николая уже перестал существовать, безжалостный ботинок Провидения по случаю растоптал его, но Николай еще этого не понял. Он еще вроде как жив, он еще вроде как… но пока что еще нельзя сказать – как. Ни что произошло, ни как это воспринять – ничего не понятно.

- В общем… ну… не совсем, – промямлил Николай, всю гамму чувств которого было бы бесполезно пытаться как-то передать.

- Не совсем, - улыбнулся Падишах. – Да ты не напрягайся так, Николай. Я сейчас всё объясню. Ты ведь не ученый, не станешь артачиться. Хотя писатели тоже… Но тут у нас почти всё уже под контролем. Я тебе сейчас прочту лекцию: «Краткий курс философии истории от «Глобал Джой»; вскоре все наши авторы получат ее в распечатанном виде, - чтобы знать, как им следует трактовать те или иные исторические вопросы. Лекцию написали наши лучшие философы и историки, а я лично выполнял роль редактора, так что меня можно назвать полноценным соавтором, а, пожалуй, даже и главным вдохновителем всех изложенных в ней мыслей. Ты услышишь лекцию первый – как первый из наших авторов. Итак, слушай:

Краткий курс философии истории от «Глобал Джой»

Говоря об истории, мы, разумеется, имеем в виду историю цивилизации. А с чего начинается цивилизация? С понятия излишка. Там, где появляется излишнее, там, где излишнее может быть сохранено и использовано – появляется и цивилизация. На смену борьбе за существование как абсолютной необходимости приходит абсолютно свободное удовлетворение желаний. Но это в идеале – на практике выходит не так. Что же выходит на практике? Во-первых, мы должны развести понятия материального и духовного излишков. Что такое Культура? Культура – это духовный излишек, точнее - зримое воплощение духовного излишка. Без материальных излишков духовный не рождается; культура обществ, бьющихся в сетях необходимости, никогда не поднимается над уровнем народного творчества. Вместе с тем само по себе наличие материальных излишков еще не делает человека цивилизованным; только когда он приобщится к Культуре, только тогда он становится подлинно цивилизованным человеком, а цивилизованный человек – это человек, живущий в соответствии со своими желаниями; человек, который хочет, а не должен. Желания же человека естественным образом рождаются из стремления к приятному, к удовольствию. Потребление материальных излишков до некоторой степени удовлетворяет эти естественные стремления, но довольно скоро выясняется, что здесь имеется предел, именуемый пресыщением. Как это досадно! – как досадно, что процесс смакования любимых блюд длится так недолго, а упорствование в продлении удовольствия посредством материальных излишеств ведет лишь к болезням тела, и жизнь, вместо того, чтобы стать приятной, превращается в муку. Что же делать? Вот тут-то и начинается алхимия, вот тут-то и рождается Культура.

Культура заменяет потребление вкусного на созерцание приятного, - созерцать же можно бесконечно. Искусство – вечный двигатель удовольствия; торт, который можно есть часами, не пресыщаясь. Поистине, что может быть желаннее для цивилизованного человека! Итак, Культура – совокупность объектов, предназначенных для приятного созерцания; созерцания безмятежного или убаюкивающего, слезоточивого или щекочущего нервы. Развлекать можно разными способами: пугая, выжимая слезу или вызывая смех; лишь бы не забыть об основной цели – развлечении. Цель же Культуры очевидна – сделать жизнь человека максимально, можно сказать, бесконечно-приятной, трансформировав тяжелый материальный излишек в хорошо-перевариваемый излишек духовный.

Но, скажете вы, культурная жизнь для цивилизованного человека ведь является всё же чем-то необходимым? Верно. Но необходимым лишь в том смысле, в каком для цивилизованного человека становятся необходимыми излишние с точки зрения природной необходимости вещи. Например, цивилизованный человек не может обойтись без известного рода удобств – они для него совершенно необходимы. Ему нужен водопровод, а не река или даже колодец; ему нужен нормальный теплый туалет, а не кусты или деревянная кабинка во дворе; если говорить о сегодняшнем дне, то какой цивилизованный человек может обойтись без современных высокотехнологичных гаджетов? Они необходимы? Конечно, но только для цивилизованного человека. Так и с Культурой. Культура не является чем-то необходимым; Культура – это излишество. Слово необходимость в отношении Культуры мы понимаем в одном-единственном смысле – как необходимость духовного излишества. Мы, цивилизованные люди, не можем обойтись только лишь основным, насыщающим нас блюдом; нам нужна какая-нибудь приправа, а потом еще и десерт. Культура – лучший из десертов.

Существует три основных проблемы, мешающие Культуре исполнять ее спасительно-усладительную функцию во всей ее полноте. Проблема номер один: военно-политическая. Всякое общество, в том числе и общество высоко-цивилизованное, порабощено политическими проблемами, всячески отвлекающими граждан общества от наслаждения Культурой. Политика, а не Культура – вот самый естественный повод для разговора двух людей. Политические, а не культурные новости – вот что считается новостями par excellence. Вместе с тем политика является атавизмом животной жизни; по сути вся политика и сводится к тому, что человек пытается с помощью разума решить свои всё еще чисто животные проблемы: кому и какой кусок даровать, и у кого и какой кусок отобрать. Нельзя не сказать и о войне. Война настолько ужасна для всякого мало-мальски утонченного человека, что просто удивительно, как это война вообще может существовать в цивилизованном пространстве. Но войны не только существуют, но военные герои по-прежнему остаются чуть ли не главными героями истории. Это чистой воды недоразумение. Воевать могут только дикари. История будущего и будет смотреть на александров и наполеонов лишь как на дикарей, преуспевших в махании дубиной – и не больше. И лишь с уничтожением войны (и даже намека на войну), начнется подлинная история цивилизации, то есть расцвет чисто культурной жизни. Для этого человечеству, конечно же, необходимо будет сначала объединиться в одно государство, а потом, весьма желательно, чтобы государство отмерло. Но это дело будущего, а пока что мы видим, как безжалостно политика и войны отвлекали и продолжают отвлекать человечество от полноценного наслаждения Культурой.

Проблема номер два: экономическая. Как уже было сказано, без материального излишка, без материальной базы, невозможно ни формирование Культуры, ни приобщение к ней. Тот, у кого нет хлеба, думает о хлебе и ни о чем, кроме хлеба. Вместе с тем мы понимаем, что исторически почти всегда получалось так, что лишь небольшой процент населения планеты мог похвастаться материальным положением, достаточно хорошим для того, чтобы забыть о грубых материях и наслаждаться материями утонченными.

Далее же мы сталкиваемся с третьей и ключевой проблемой: люди культуры, так называемые творцы, извращают смысл культуры. Как они это делают? Из средства получения утонченного удовольствия они превращают Искусство в служение Идеалу. Они думают, что поднимают Культуру на недосягаемый уровень, а на самом деле в них пробуждается атавизм долга. От «хочу творить» они переходят к «я должен творить» (чтобы выразить Идеал), незаметно для себя возвращаясь в дикое состояние. Именно так рождается так называемое «высокое искусство» или «искусство для вечности» или еще «искусство для учебников» – в общем, то самое искусство, которое нам вдалбливают с детских лет. Искусство как служение идеалу психологически ничем не отличается от борьбы за существование. Художник теперь не может жить без своего творения точно так же, как дикарь не может жить без куска мяса, а не так, как цивилизованный человек не может жить без различного рода удобств. Дикарь должен съесть кусок мяса, иначе он умрет. Художник должен воплотить идеал, иначе он умрет (как Художник). Этот художник ценит культуру уже не как необходимый излишек, но как нечто необходимое для выживания. Но ладно, если бы это была проблема исключительно художника, – но в первую-то очередь страдают потребители Культуры. Художник теперь считает, что развлекать публику ниже его достоинства; художник считает, что это публика должна тянуться к его новообретенному уровню понимания Культуры. Вместо удовольствия нормальный человек отныне заполучает сплошную головную боль. Параллельно образуется прослойка так называемых культурных людей – людей, живущих в основном духовной жизнью; людей, с напряженными лицами всматривающихся в полотна, силясь раскрыть запрятанный в них смысл. Они тоже «должны» – должны понять. Возведение спонтанного желания в занудное долженствование – вот главный грех высокого искусства. Сам по себе никто не захочет превращать приятную усладу искусства в нечто подневольное. «Вы должны этого захотеть», - нашептывают художники, и многие начинают хотеть, привнося гнет в сферу свободы. Художники обманывают своих почитателей, порабощая и себя, и их.

Что можно противопоставить этому извратительному сдвигу? Понимание единства материального и духовного излишка. Там, где развивающийся дух служит пресытившейся материи – всё хорошо. Там, где дух берет власть в свои руки – мы снова оказываемся рабами. Раньше мы были рабами тела или рабами Природы (борьба за существование), теперь мы становимся рабами духа или рабами Культуры (творчество как борение за идеал). Желание против долга, удовольствие против перенапряжения, свобода творчества против необходимости творчества – вот ключевые дихотомии. Но как, спросите вы, понимание всех этих вещей может помочь обуздать зарвавшихся художников? Само по себе понимание делу не поможет. Поэтому вопрос: что можно противопоставить этому извратительному сдвигу? - требует нового ответа, и ответ этот прозвучит так: необходимо установить контроль над художниками. Всякий раз, когда художник пытается оторваться от задачи служения своему зрителю (желающему приятной услады) в пользу задачи служения Искусству (выжимающему все соки как из творца, так и из зрителя), мы должны бить его по рукам. «Нет, голубчик, - скажем мы ему, - тебе нас не обмануть; мы видим, куда приведет твое высокое стремление. Мы, получившие свободу, не хотим снова оказаться в кандалах».

Подведем лекционный итог: материя ищет свободы и для этого нуждается в материальном излишке. Потребление излишка – важная, но не ключевая фаза обретения свободы; излишествуя, человек всё еще остается слишком материальным, привязанным к Природе; человеческая же природа жаждет освобождения от чисто животной сущности. Не находя свободы исключительно в потреблении материальных излишков, человек изобретает Культуру, где и обретает подлинную свободу - как гармонию удовлетворенных материи и духа. Культура, отданная на откуп творцам, изменяет своему назначению, порабощая дух так же, как ранее Природа порабощала плоть. Духовное начинает пониматься как необходимое – они, художники, хотят превратить пирожное в хлеб. Не дадим им сделать это! Лишь жесткий контроль над художниками может позволить создать Культуру, отвечающую своей реальной цели – сделать жизнь человека подлинно приятной.

Является ли эта задача безнадежной? Вовсе нет. Нам даже не надо ничего изобретать – настолько сам ход истории играет нам на руку. Развитие капитализма изначально могло показаться чем-то враждебным развитию культуры: превращая безостановочную работу в проклятие массы, а творчество - в изнурительный производственный процесс для одиночек. Но по мере развития производства произошло поистине уникальное событие: на авансцену истории вышла масса, обладающая достаточным количеством излишка, чтобы в большей степени думать о развлечении, чем о пропитании. Родился массовый зритель, и вместе с ним родилась масс-культура. Собственно, масс-культура и является (явилась) идеальным выражением той Культуры, о которой, казалось бы, можно только мечтать. До сих пор, как уже говорилось, лишь небольшие прослойки населения обладали привилегией жить культурной жизнью. Феномен «Культуры для избранных» во многом и приводил к тому, что Художник начинал думать о себе, как об избранном, порабощая себя стремлением к выражению идеала, - но массе такой подход априори чужд. Масса априори хочет, а не должна, и хочет она получить удовольствие, а не напряженно размышлять о смысле. Далее выход массы на авансцену истории снабдил нас самым четким из возможных критериев оценки произведения искусства – количеством людей, желающих посмотреть на него. Ранее Художник формировал фигуру Знатока – знаток был совершенно необходим для него, иначе некому было бы оценить творение Художника; знаток должен был тянуться к его произведению точно так же, как сам художник тянется к Идеалу Прекрасного. Отныне ситуация кардинальным образом меняется: не Художник формирует Знатока (а знатоков не может быть много), но зрительская масса формирует художника. Художник должен удовлетворить потребность человечества в приятной жизни; если он не удовлетворяет этой потребности, то это плохой Художник. А естественно, что когда судьей становится масса, то сама массовость и становится лучшим критерием оценки. И мы видим, что сегодня эстетическая ценность фильма как бы автоматически и определяется его сборами и рейтингом. Фильм, не собирающий кассы – провальный фильм; фильм, собирающий максимальную кассу, больше всего и обсуждается. История, повторимся, сама устроила всё наилучшим образом.

Но в чем же тогда состоит наша миссия? - ведь масс-культура родилась и развивалась без всякого «Глобал Джой»? Во-первых, мы должны довести процесс развития масс-культуры до логического конца; во-вторых, мы должны задушить все очаги сопротивления базовому тренду масс-культа. Культура наконец-то должна полностью выполнить свое предназначение – сделать жизнь цивилизованного человека нескончаемо-приятной.

Еще раз: высокое искусство элитарно; масс-культ эгалитарен. Удовольствие существует для всех, мучительное постижение – для немногих. О, конечно, эти немногие тоже могут говорить о том, что получают высшее, недоступное массам, эстетическое удовольствие. Но не верьте им… впрочем, они сами себе не верят, с подозрением относясь к самому этому слову – удовольствие. Всё равно удовольствие – это для масс, а элита всегда презирает массу. Пусть же культурная элитарность превратится в изгойство и изоляцию. Мы должны позаботиться об этом. Мы хотим получать удовольствие, - просто потому что это заложено в самой природе хотения. Да и что может быть желаннее приятной жизни? Повторив эту мысль в сотый юбилейный раз, закончим нашу лекцию.

- Ну, как? – спросил Падишах у Николая, но Николай не отвечал. Лекцию он слушал с жадным вниманием; местами глаза его разгорались, но под конец лекции совершенно потухли.

- Пока я предпочел бы переварить услышанное, - еле-еле выдавил он из себя.

- Валяй, переваривай. Хотя основная-то мысль предельно понятна, и мне казалось, что…

- Тут не одна, тут две основных мысли, - перебил Падишаха Николай.

- Две? Какая же вторая?

- Все-таки я пока воздержусь от комментария.

- Ладно. Тем более, что я еще не закончил лекционную часть. Первая лекция была, так сказать, лекцией общего характера, а за ней следует лекция более специального характера – для тебя она даже важнее, потому что касается непосредственно твоего романа. Итак, лекция номер два: «Время Нерона как золотой век мировой истории». Слушай и переваривай:

Время Нерона как золотой век мировой истории

В прошлый раз мы в общих чертах осветили свое понимание истории. Теперь мы можем подумать о том, какие исторические эпохи в большей, а какие – в меньшей, способствовали формированию идеальной реальности, а идеальная реальность - это реальность приятной жизни, проводимой в созерцании произведений искусства, дарящих человеку высшие из наслаждений. Древняя Греция могла первой показать великий пример того, какой должна быть идеальная цивилизация, но – увы, в итоге в Греции восторжествовал принцип высокого искусства, и восторжествовал вполне, полностью лишив любого свободного человека возможности проведения жизни в безмятежном созерцании. Вместо этого бедные греки должны были научиться созерцать благо-само-по-себе, прекрасное-само-по-себе и прочие головоломные абстракции чистых идей. Аристипп и Эпикур – величайшие философы Греции, певцы удовольствия, совершенно затемнены суровым моралистом Сократом; Гомер, этот Пушкин (в смысле – «наше всё») Эллады, вдалбливается каждому греку, кажется, с момента его рождения. Невероятно характерно, что до нас дошли (и то случайно) лишь обрывки сочинений и мыслей Эпикура, хотя, как утверждается, он был одним из плодовитейших писателей своего времени. Но, очевидно, уже тогда шла война между двумя определяющими началами Культуры: началом умственного перенапряжения (тягой к Идеалу) и началом приятного отдохновения (от тягот жизненной необходимости). Победители не желают, чтобы память о проигравших пережила их самих. Задача победителя – не только победить, но и исторически дискредитировать проигравшего, либо попросту стереть память о нем. Был такой Эпикур, – но что он говорил? Ах, да: «Удовольствие – высшее благо». Эта мысль ошибочна – забудем о ней, сожжем его сочинения, запомнив лишь, что Эпикур ошибался. Итак, Греция, вместо идеала цивилизации показала нам, как цивилизация идет по ложному пути стремления к Идеалу.

Греции наследовал Рим. Здесь мы видим куда более отрадную картину. На смену изначально-римскому диктату суровых дикарских ценностей (сдержанности, простоте, немногословию, избеганию всяких излишеств) пришло упоение от открывшихся возможностей. По мере расширения Рима, жизнь, проводимая в излишествах, становится нормой для всякого свободного римлянина. Отсюда, казалось бы, один шаг до воплощения цивилизационного идеала, но этот шаг всегда оказывается очень трудно сделать. Мешают, как уже было сказано в прошлой лекции, три причины: военно-политическая, экономическая и высоко-культурная. Рим всегда славился своей воинственностью, и это не могло не мешать Риму превратиться в подлинно культурное пространство. Что касается экономических причин, то, хотя материальные излишества – это всегда хорошо, но… в общем, иногда и излишеств бывает слишком много, – и римская жизнь дает тому хороший пример. Чрезмерные излишества сковывают плоть, мешая ей проникнуться высшим из возможных удовольствий – удовольствием от приобщения к Культуре. Наконец, что касается высокой культуры, то мы видим ее мощное развитие и в Риме, и всё же, слава небу, она не достигает уровня развития греческой культуры – и как раз-таки во многом потому, что ей достаточно успешно противостоит культура «низкая», культура, послушно обслуживающая пресыщенных материальными излишками римлян. Торжество «низкопробных» зрелищ: всяких там битв гладиаторов и прочего в этом роде - яркое тому свидетельство. В этом смысле весьма характерен разлад в жизни величайшего из римских философов – Сенеки. С одной стороны, мы видим, что он несомненно принадлежит к тем, кто «тянется вверх», кто понимает культурную задачу как служение Идеалу; с другой - он живет в совершенно неподобающей для «настоящего» философа роскоши и, несмотря на весь свой стоицизм, чаще всего цитирует Эпикура. Сама атмосфера римской жизни, очевидно, не способствовала торжеству чрезмерно суровых идей: суровость либо размывается, либо идет бок о бок с величайшей разнузданностью. Слишком много благословенно расслабляющих факторов, чтобы вполне восторжествовало губительно-запорное перенапряжение.

А теперь настает момент, когда мы обращаем свой взор на удивительнейшее событие в мировой истории – приход к власти Нерона. Это событие удивительно по двум причинам. Во-первых, само по себе – как почти полное торжество цивилизационного идеала. Во-вторых, с точки зрения оценки этого события, и прежде всего с точки зрения последующей насквозь лживой исторической портретизации Нерона.

Но сначала поговорим о торжестве, ведь, сколько бы ни врали историки, они всё равно сказали достаточно, чтобы мы могли разглядеть контуры правды. Во-первых, следует отметить, что Нерон с самого начала был равнодушен к славе полководца. Как пишет Светоний: «Расширять и увеличивать державу у него не было ни малейшей охоты»[9]. Это очень важный момент; война, как уже говорилось, затмевает собой всё остальное. Стоит только начаться войне, как вся общественная жизнь закрутится вокруг нее. Деньги – только на войну, подготовка – только к войне, разговоры – только о войне. Но Нерону скучно воевать, ему не хочется быть очередным, пусть бы и воспеваемым историками, дикарем. Молодец. Дальше – еще лучше. Если Нерон не любит войны, то что же он любит? Искусство! Вот уж повезло так повезло! Если Платон говорил, что для воплощения в реальности идеального государства необходимо, чтобы на трон взошел Философ, то нельзя ли предположить, что для полноценного воплощения цивилизационного идеала необходимо, чтобы на трон взошел художник? Нынешняя ситуация, когда «на троне» находится величайший художник нашего времени – Евгений Евгеньевич Падишах - подтверждает эту мысль.

- Ну, здесь они немного поподличали, лизнули, как говорится, – прервал чтение лекции Падишах. – Не думай, мы не поощряем формирование «Культа личности Падишаха». Конечно, если кто-то сам, от всей души… почему нет… Ну ладно, читаю дальше.

Итак: Нынешняя ситуация, когда «на троне» находится величайший художник нашего времени – Евгений Евгеньевич Падишах - подтверждает эту мысль.

- Величайший художник нашего времени, - снова прервался Падишах. - Не знаю.. Не уверен. А что ты думаешь по этому поводу, а, Николай? Величайший я художник или нет? Не отвечай, не отвечай, - переваривай услышанное. Потом как-нибудь расскажешь. Я-то ведь высказался о «Ренуаре» вполне публично, а вот чтобы ты публично высказался о моих работах – такого я не слышал. Но не буду на тебя давить – надо чтобы всё было органично. Продолжаю чтение лекции: «Нынешняя ситуация, когда «на троне» находится величайший художник нашего времени – Евгений Евгеньевич Падишах - подтверждает эту мысль». Черт, красиво сказано! А? Но уже всё – продолжаю чтение лекции:

«Но Нерону скучно воевать – ему не хочется быть очередным, пусть бы и воспеваемым историками, дикарем. Молодец. Дальше – еще лучше. Если Нерон не любит войны, то что он любит? Искусство! Вот уж повезло так повезло! Если Платон говорил, что для воплощения в реальности идеального государства необходимо, чтобы на трон взошел Философ, то нельзя ли предположить, что для полноценного воплощения цивилизационного идеала необходимо, чтобы на трон взошел художник? Нынешняя ситуация, когда «на троне» находится величайший художник нашего времени – Евгений Евгеньевич Падишах - подтверждает эту мысль.

Итак, Нерон чуждается военной славы и мечтает только о славе художника: поэта, актера, певца и музыканта. Но само по себе увлечение искусством еще вовсе не гарантирует торжества искусства, понимаемого нами как цивилизационный идеал, то есть искусства расслабляюще-услаждающего (или взбадривающе-услаждающего, но ни в коем случае не напрягающе-изматывающего). Но и здесь Нерон оказывается счастливым исключением из правила, и, несмотря на, а может быть, благодаря занудной опеке со стороны своего воспитателя Сенеки, он с детства проникается отвращением ко всему «высокому», отдавая решительное предпочтение всему развлекающему. И такой удивительный человек, благодаря то ли счастливой случайности, то ли исторической закономерности, но именно такой человек оказывается у власти.

Как же он использует свою власть? Наилучшим образом: он превращает жизнь военной империи в ни на секунду не прекращающееся, щедрое до избыточности Зрелище - зрелище для масс. Как пишет Светоний о Нероне: «Зрелища он устраивал многочисленные и разнообразные: юношеские игры (то есть сценические игры), цирковые скачки, театральные представления, гладиаторский бой»[10]. Да, обязательно отметим, что наряду с искусством Нерон увлекается еще и спортивными состязаниями, а увлечение спортом является очень хорошим косвенным признаком любви к зрелищам и зрелищности вообще; человек, любящий спорт, скорее всего будет правильно понимать и массово-развлекательную задачу искусства. Нерон всё понимает правильно: пир, состязание гладиаторов, состязание певцов – идеальная развлекательная троица. Но почему же тогда этот чудесный, до сих пор невиданный в истории правитель, пользуется в той же истории такой дурной репутацией? Почему при имени Нерона все вспоминают лишь об убийствах и оргиях? Почему время Нерона считается временем упадка, а не величайшего цивилизационного взлета?

Ответ прост: всё дело в заговоре историков. Историю до сих пор (вплоть до начала двадцать первого века) писали возвышенные умы (кто бы сомневался!!!), а мы уже знаем, как все поборники высоких идеалов относятся к самой идее развлечения: они ее ненавидят. Как же им тогда не ненавидеть человека, который сумел воплотить эту идею наилучшим образом? Опять-таки, если мы ненавидим кого-то, то для нас естественно каким-то образом чернить имя ненавидимого объекта. А теперь подумайте, каким страшным оружием очернения владеют историки – ведь всякого, кого они ненавидят, они чернят в истории, которую сами же и пишут! Именно это и произошло с Нероном: его образ был вполне сознательно искажен, причем временами с использованием приемов столь грубых, что и сегодня всякий мало-мальски вдумчивый человек может без труда обнаружить фальсификацию и, хотя и с чуть большим трудом, но прозреть истину. Не какую-то там высокую истину (которая на практике всегда оказывается облагороженной ложью), а самую простую истину, то есть истину явлений как они реально происходят, а не мерещатся историкам.

Чтобы не быть голословными, посмотрим, что обычно ставят Нерону в вину, и без труда оправдаем его. Во-первых, утверждается, что он – убийца, причем убил он не кого-то, а сводного брата и родную мать, а потом активно способствовал смерти и почти что родного себе воспитателя - Сенеки. Это – в частности, в общем же утверждается, что время Нерона было попросту непрекращающейся вакханалией убийств. Что касается последнего утверждения, то его настолько невозможно воспринимать всерьез, что не стоит и опровергать. Историки здесь опровергают себя сами. Так, Светоний, устав придумывать небылицы о конкретных убийствах, совершенных Нероном, заявляет: «После этого он казнил уже без меры и разбора кого угодно и за что угодно»[11]. Ха-ха! Только вдумайтесь в эти слова: «без разбора, кого угодно и когда угодно!» Ну можно ли воспринимать это всерьез! Разумеется, нельзя. Далее Светоний еще пишет: «Такого-то правителя мир терпел почти четырнадцать лет и, наконец, низвергнул». Четырнадцать лет человек, обладающий всей полнотой власти, убивает без разбора кого, когда и где ему угодно, - и все четырнадцать лет его терпят! Как убедительно! И просто удивительно - как это за 14 лет вообще хоть кто-то выжил! Очевидно, что нет никакой нужды опровергать столь явные байки.

Если же говорить конкретнее, то лишь убийство сводного брата Британника можно, с оговорками, поставить Нерону в вину. С оговорками, потому что речь здесь идет о борьбе за власть, и, по-видимому, из них двоих мог остаться в живых лишь кто-то один. Мы плохо знаем Британника, но хорошо знаем Нерона, а учитывая исключительный характер его правления, мы полагаем, что едва ли можно рассчитывать, что нечто подобное мы бы увидели при Британнике. Отсюда, раз уж из них двоих всё равно кто-то должен был погибнуть, то очень хорошо, что погиб именно Британник. Но даже и здесь, хотя тот же Тацит всячески и подчеркивает активную роль Нерона в убийстве сводного брата, мы полагаем, что речь скорее идет о борьбе различных властных группировок, Нерон же молчаливо одобряет то, что происходит как бы помимо его воли[12]. У нас есть серьезные основания придерживаться именно такой трактовки, потому как в случае убийства матери Нерона, Агриппины, эта схема прорисовывается со всей очевидностью. О, сколько сказок нам наплели о том, как Нерон мечтал расправиться со своей матерью! А правда состоит в том, что Агриппина, конечно, делала всё от себя зависящее, чтобы Нерон мечтал любой ценой избавиться от нее, но он упорно ограничивался тем, что старался всячески ее избегать[13]. А как же быть со знаменитой историей о корабле? А просто возьмем и почитаем, что об этом пишет Тацит:

Наконец, вольноотпущенник Аникет, префект Мизенского флота и воспитатель Нерона в годы его отрочества, ненавидевший Агриппину и ненавидимый ею, изложил придуманный им хитроумный замысел. Он заявил, что может устроить на корабле особое приспособление, чтобы, выйдя в море, он распался на части и потопил ни о чем не подозревающую Агриппину: ведь ничто в такой мере не чревато случайностями, как море; и если она погибнет при кораблекрушении, найдется ли кто столь злокозненный, чтобы объяснять преступлением то, в чем повинны ветер и волны? А Цезарь воздвигнет усопшей храм, жертвенники и вообще не пожалеет усилий, чтобы выказать себя любящим сыном. Этот ловко придуманный план был одобрен[14].

Вам всё понятно? Еще не всё? Тогда перечитайте только что прочитанный вами отрывок. «Наконец, вольноотпущенник Аникет…». Аникет, а не Нерон! Аникет, ненавидящий Агриппину и ненавидимый ею! А кто в итоге убил Агриппину? Всё тот же ненавидящий ее Аникет. Но ведь приказ-то отдал Нерон? Вновь читаем Тацита, который, несмотря на всю свою предвзятость, фактически ясно указывает на непосредственных свершителей злодеяния (хотя еще большой вопрос – стоит ли считать злодеянием умертвление такой своеобразной дамочки, как Агриппина). Но сначала восстановим хронологию событий. Аникет готовит хитроумное убийство Агриппины на корабле, однако той удается спастись. Агриппина понимает, что ее противостояние с окружением Нерона входит в решающую стадию и посылает в Рим вольноотпущенника Агерина, чья задача – либо убить Нерона самому, либо возмутить против Нерона рабов и воинов. Характерно, что Агерин допускается прямиком к Нерону; отсюда мы видим, что Нерон, возможно, до сих пор даже и не подозревает о «корабельной истории». Вероятно, Агерин попытался убить Нерона, но неудачно[15]. Шокированный, чудом спасшийся Нерон узнает всю правду: его мать хочет убить его, а его окружение хочет убить его мать. Смущенный, возмущенный и сбитый с толку Нерон вызывает к себе Бурра и Сенеку, а далее происходит вот что:

И тот и другой долго хранят молчание, чтобы бесплодно не перечить ему или, быть может, считая дело зашедшим так далеко, что, если не упредить Агриппину, ничто не убережет Нерона от гибели. Наконец Сенека, набравшись решимости, взглянул на Бурра и обратился к нему с вопросом, можно ли отдать приказ воинам умертвить Агриппину. Тот ответил, что преторианцы связаны присягою верности всему дому Цезарей и, помня Германика, не осмелятся поднять руку на его дочь: пусть Аникет выполняет обещанное. Тот, не колеблясь, предлагает возложить на него осуществление этого злодеяния[16].

Вам всё понятно? Еще не всё? Да ведь очевидно, что Нерон и вовсе не хочет умертвлять Агриппину, но просто он не знает, что ему делать, ведь ситуация складывается тупиковая (как и в случае с Британником): на троне быть либо ему, либо Агриппине. И всё же она его родная мать, а не сводный брат. Что же делать? Посоветуйте мне, господа советчики. И что же советуют советчики? Умертвить. При этом Бурра и Сенеку следует считать непосредственными «заказчиками» убийства, а Аникета – исполнителем. Нерон же, как и в случае с Британником, повинен лишь в молчаливом непротивлении злодейству. Вероятно, он впал в ступор и самоустранился. Конечно, это не есть слишком хорошо, но опять-таки подумаем о том, что было бы, взойди на трон Агриппина? Ничего хорошего. Так не лучше ли ей было снизойти в царство Аида? Мы полагаем, что лучше. Лучше для всех, - кроме самой Агриппины, разумеется. А может, и для нее лучше.

Случай же с Сенекой совсем простой: Сенека несомненно не только участвовал в так называемом заговоре Пизона, но и был его главным идейным вдохновителем, чему у нас есть неопровержимые доказательства, каковые мы приведем в отдельном труде – пока же вам придется поверить нам на слово. Но и без этих стопроцентных доказательств уже и сами колебания и разноголосица историков[17] в этом вопросе почти однозначно указывают на активное участие Сенеки в заговоре. Вообще, определиться с тем, верить или не верить историкам, сообщающим о Нероне ту или иную информацию, весьма просто: везде, где они дают информацию «в пользу» Нерона, они не лгут; везде, где они чернят Нерона, их слова следует подвергать сомнению. Действенность этого метода проистекает из основной установки древних историков: сказать про Нерона столько гадостей, сколько только возможно. Отсюда, если уж они говорят о Нероне что-то хорошее, то, конечно, не врут. Отсюда же, если, например, Дион Кассий прямо называет Сенеку лидером заговора против Нерона и, таким образом, косвенно оправдывает императора (хотя Нерон и не нуждается в оправданиях, поскольку Сенека убил себя сам), – то, очевидно, Диону нам следует доверять больше, чем выгораживающему Сенеку (ради еще большего очернения Нерона) Тациту.

Итак, Сенека не просто участвует, но и почти что возглавляет заговор против Нерона – следовательно, у того есть все основания поступить с Сенекой максимально жестоко. Однако Нерон и тут проявил скорее мягкость, чем жестокость – он просто не мог поверить, что его учитель настолько рьяно желает его смерти, и вызвал Сенеку из пригородного поместья для того, чтобы тот смог объяснить свое поведение (документ, неопровержимо доказывающий, что Нерон не присылал смертного приговора, но просто вызвал Сенеку в Рим для объяснений, опять-таки будет предъявлен нами в некотором будущем). Но Сенека понимал, что всякое объяснение приведет к полнейшему его разоблачению, и покончил собой, неудачно попытавшись утащить за собой и жену, милосердно спасенную… всё тем же Нероном![18] Да, Нерон не убивает, но спасает! Таковы факты. Всячески извращаемые историками, но вырывающиеся из паутины лжи факты. Это Нерона все хотят убить, а он – никого! Он только хочет, чтобы его оставили в покое, – чтобы он мог заниматься тем, что ему более всего по сердцу, то есть искусствами и спортом.

Отмыв Нерона от крови, обратимся теперь к обвинениям в распутстве. Здесь историки опять-таки поработали на славу, нагородив столько очевидных небылиц, что и опровергать их нет никакой надобности. Послушать историков, так четырнадцать нероновских лет в Риме только и делали, что всех убивали и насиловали. Убивали и насиловали, насиловали и убивали. И снова убивали, и снова насиловали, – причем львиную долю убитых и изнасилованных убил и изнасиловал сам Нерон. Кто хочет во всё это верить, пусть верит, мы же просто повнимательнее вчитаемся в лживые, но всё же не могущие утаить правду древние источники. Важнейшим отрывком здесь станет следующий отрывок из Тацита:

Всё еще не решаясь бесчестить себя на подмостках общедоступного театра, Нерон учредил игры, получившие название Ювеналий, и очень многие изъявили желание стать их участниками. Ни знатность, ни возраст, ни прежние высокие должности не препятствовали им подвизаться в ремесле греческого или римского лицедея, вплоть до постыдных для мужчины телодвижений и таких же песен. Упражнялись в непристойностях и женщины из почтенных семейств. В роще, разбитой Августом вокруг вырытого им для навмахий пруда, были построены здания для развлечений и лавки, торговавшие тем, что распаляет самые низкие страсти. Посещавшим их выдавались деньги, которые тут же издерживались, — благонравными по принуждению, распутными из бахвальства. Эти сборища стали рассадниками разнузданности и непотребства, и ничто не способствовало дальнейшему развращению и без того испорченных нравов в такой мере, как эти притоны. Даже среди занятых честным трудом едва поддерживается добропорядочность; как же сохраниться целомудрию, скромности или хоть каким-нибудь следам добродетели там, где соревнуются в наихудших пороках? (Корнелий Тацит. «Анналы»)

Вам всё понятно? Еще не всё? Да ведь главное преступление, которое ставится Нерону в вину, состоит лишь в том, что он «бесчестит себя» публичными театральными и спортивными выступлениями! Да, именно в этом, и ни в чем другом. Что касается «развратных» лавок, то всякому должно быть понятно, что «разврат» тут состоит лишь в богатстве выбора различного рода утонченных товаров – благословенных излишеств. Здесь мы проведем аналогию, которая сделает и без того понятное совсем уж очевидным. Представьте себе твердокаменного моралиста, живущего на лоне природы, питающегося лишь необходимым для подкрепления сил и размышляющего лишь о высоких материях вроде нерушимости семейных ценностей и пагубы всякого рода излишеств – так вот, представьте себе такого моралиста, приехавшего в большой город – аж прямо в мегаполис. Как вы думаете, что он скажет о жизни в мегаполисе? Разврат, содом, непристойность! Женщины, позабыв о стыде, ходят по улицам голые; мужчины посещают салоны красоты; вместо душеспасительного чтения все предаются просмотру развращающих душу зрелищ, будь то спортивные состязания или кино; семейные ценности разрушены, всем правит алчность (жажда богатства и славы), роскошь соседствует с нищетой, – но и роскошь и нищета являются нам одинаково гниющими. В бесовском инете смотрят одну порнографию, причем смотреть ее начинают уже и дети, а взрослые, когда молчаливо, а когда и открыто поощряют такую «воспитательную программу». Стоит ли удивляться, что развращаемые дети вырастают в развратных взрослых? О целомудрие, о добропорядочность, где вы? Добродетель попрана, порок торжествует… Такого рода ламентации ничего вам не напоминают? Да ведь это почти те самые слова, которыми и бесчестят Нерона высокоумные древние историки! Разврат нероновского времени вполне соответствует «разврату» нормально функционирующего современного мегаполиса. Что же, давайте назовем мэра каждого мегаполиса Нероном! Нет? Но тогда и на самого Нерона не стоит возводить напраслины. Да, Рим Нерона стоит на излишествах, - так это и замечательно, это и помогло Риму превратиться в культурную столицу мира. И довольно об этом.

Но нет, скажем еще пару слов. Еще раз обратим внимание на то, от чего убегает Нерон и к чему он стремится. Бежит он от привычной для императоров военной славы; стремится к непривычной для императоров славе Художника (точнее: поп-звезды, как сказали бы мы сегодня). Если бы Нерон, подобно Александру, залил бы кровью хоть весь белый свет – про него бы говорили, какой он мужественный и великий; Нерон же вместо этого мирно «выступает» на подмостках, – и из него лепят кровожадного распутника. Что мы не преувеличиваем, что именно в этом состоит главный грех Нерона, который не могут ему простить, прекрасно видно из следующего отрывка (впервые, между прочим, переводимого на русский язык):

Сенека, Руф и некоторые другие выдающиеся римляне сформировали заговор против Нерона, – так как они не могли более терпеть его бесстыдного поведения, его распущенности и жестокости. При этом они хотели не только сами избавиться от этих зол, но избавить от них и самого Нерона. Во всяком случае, центурион Сульпиций Аспер и военный трибун Субрий Флав, оба состоявшие в охране императора, сами говорили об этом Нерону. Когда Нерон спросил, что побудило Аспера покуситься на него, тот ответил: «Это был единственный способ помочь тебе». Флав же сказал: «Я любил и ненавидел тебя больше всех других людей на земле. Я любил тебя, так как надеялся, что ты станешь хорошим императором; я возненавидел тебя, так как увидел, кем ты реально стал. Я не могу быть рабом человека, правящего колесницей и играющего на лире[19].

Ну теперь-то вам уже всё понятно - или всё еще не всё? «Помочь Нерону» – значит дать ему в руки меч вместо кифары; тогда он станет нормальным императором. Убивай и властвуй - и все будут поклоняться тебе. Играй и властвуй – и все люди с дикарскими ухватками и высокими помыслами будут ненавидеть тебя. Но даже и негодующий дикарь Флав проговорился о своей любви к императору (подавляемой, естественно). Очевидно, зная Нерона, трудно было не любить его. Но еще труднее - не убить того, кто, находясь у власти, не использует ее для массовых военных убийств. Это против природы. Это – за цивилизацию. А цивилизация лишь с трудом и рывками прорастает сквозь животную и высоколобую дикость. При Нероне цивилизация наконец восторжествовала. 14 лет цивилизованной жизни! - и тысячелетия последующего вранья об этих чудесных годах. Но теперь вы наконец слышите правду. Так запомните ее.

Итак, в основном Нерон уже реабилитирован нами. Остались частности. Что касается пожара Рима, то ни один современный историк в здравом уме не считает Нерона ответственным за него. Зато не подлежит сомнению, что после пожара Рим стал только краше, и заслуга в этом, не менее несомненно, принадлежит Нерону. Остается, пожалуй, очистить Нерона лишь от обвинений в том, что он держал армию персональных поклонников, кои встречали восторженными криками его выступления. Таким образом, дескать, Нерон был бездарным певцом и поэтом, но его властное положение обеспечивало ему всеобщие рукоплескания и получение различных наград. В этой версии особенно упорствует Светоний, но он же ее и опровергает. Итак, сначала Светоний пишет:

Он сам отобрал юношей всаднического сословия и пять с лишним тысяч дюжих молодцов из простонародья, разделил на отряды и велел выучиться рукоплесканиям разного рода, а потом вторить ему во время пения. Их можно было узнать по густым волосам, по великолепной одежде, по холеным рукам без колец; главари их зарабатывали по четыреста тысяч сестерциев.

Потом же он добавляет:

К судьям он перед выступленьями обращался с величайшим почтением, уверяя, что он сделал всё, что нужно, однако всякий исход есть дело случая, и они, люди премудрые и ученые, должны эти случайности во внимание не принимать. Судьи просили его мужаться, и он отступал, успокоенный, но все-таки в тревоге: молчанье и сдержанность некоторых из них казались ему недовольством и недоброжелательством, и он заявлял, что эти люди ему подозрительны… При соревновании он тщательно соблюдал все порядки: не смел откашляться, пот со лба вытирал руками, а когда в какой-то трагедии выронил и быстро подхватил свой жезл, то в страхе трепетал, что за это его исключат из состязания, и успокоился тогда лишь, когда второй актер ему поклялся, что никто этого не заметил за рукоплесканьями и кликами народа. Победителем он объявлял себя сам, а чтобы от прежних победителей нигде не осталось ни следа, ни памяти, все их статуи и изображения он приказывал опрокидывать, тащить крюками и сбрасывать в отхожие места. (Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей». Кн. 6. «Нерон»)

О, второй отрывок просто потрясает всей очевидностью смешения в нем истины и лжи. Нерон, почитающий судей; Нерон, боящийся, что его исключат из состязания, - и Нерон, сам объявляющий себя победителем! Понятно, что это два каких-то разных Нерона, и что один из них – истинный, а другой – ложный. Ну не может один и тот же человек быть высшим судьей и при этом ТАК бояться судей! Ну нельзя ТАК тревожиться по поводу исхода предрешенного состязания! Но Нерон боится, Нерон волнуется. Чего он больше всего боится, так это плохо выступить – страх, естественный для любого артиста. Какой же из Неронов истинный? Выше нами уже сформулирован метод, с помощью которого мы отделяем ложь от истины. Всё, что говорится в пользу Нерона, несомненно истинно (раз уж историки ненавидят его, то что-то хорошее о нем они говорят лишь когда истина вопиет о себе и ее никак нельзя исказить); в остальном мы можем сомневаться. Следовательно, Нерон, тщательно соблюдающий все порядки соревнования и боящийся, что его могут исключить – это истинный Нерон, а Нерон, нанимающий рукоплескателей и сам объявляющий себя победителем – Нерон ложный. Вот так всё просто!

Далее грядет историческая сенсация! У нас в руках оказалась переписка Светония, в которой он прямо объясняет, как собирается фальсифицировать (и уже фальсифицирует) образ Нерона. В частности, он пишет некоему неизвестному адресату:

«Ты упрекаешь меня в том, что, говоря о нанятых им хвалителях, я грешу против истины. Я так не думаю. Истина состоит прежде всего в том, что императору не пристало быть таким изнеженным, каким был Нерон. Императору не пристало заниматься искусствами, его дело – законы и война. Признавая одаренность Нерона, мы тем самым будем способствовать появлению нового Нерона. Это недопустимо. Следовательно, то, что я придумываю – не ложь, но истина, адекватно воспринимаемая, если руководствоваться высокими соображениями».

Этот документ, как вы понимаете, ставит точки над всеми i. У нас есть еще много различных сенсационных документов, рисующих правдивый образ Нерона и лживый образ историков – все они будут в свое время опубликованы. Пока же поверьте нам на слово, – ведь мы говорим правду.

Далее, могут сказать, что едва ли творчество Нерона заслуживает большой похвалы – раз уж оно до нас не дошло, не выдержало, так сказать, проверки временем. Однако тот, кто скажет нечто подобное, так ничего и не понял. Нерон и не стремился остаться в вечности! Прямо напротив, его цель – порадовать современников, а не напрячь потомков. Мы ведь и говорим, что уникальность эпохи Нерона состоит в том, что доминирующим культурным трендом становится поп- или масс-культура, а поп-культура не остается в веках, а если и остается, то вопреки своей основной сиюминутно-развлекательной задаче. Задача поп-исполнителя - написать популярный хит, то есть песенку, которая будет звучать из каждой подворотни. Отзвучав свое, песенка умирает. Отзвучав свою неделю, месяц, максимум – год, песенка умирает (обычно безмерно всем надоев), уступая место новым и новым хитам. Это, однако, вовсе не означает, будто бы такая сиюминутная культура плоха. Мы ведь не считаем «The Beatles» плохой группой, – но и она, несмотря на всю свою мега-хитовость, обречена на то, чтобы кануть в историческую лету, – и лет через сто о битлах если и будут вспоминать, то лишь «любители древностей». Больной, тревожащий душу Бетховен останется в истории, а вот веселые, бодрящие нас битлы – нет. Вот и Нерон, несомненно, написал десяток-другой хитов, а что они не дошли до нас – и не должны были дойти!

Подведем лекционный итог. Время Нерона интересно нам с двух точек зрения: как золотой век всей предшествующей истории и как предшественник и провозвестник сегодняшнего позолоченного дня. Да, сегодня мы вспоминаем о Нероне как о мессии развлечения, а явление Евгения Евгеньевича Падишаха мы воспринимаем как второе пришествие мессии. Хотя нет – это не совсем верно. Кто такой Нерон в сравнении с Падишахом? Не мессия, но пророк, предшествующий мессии. Мессия же явился только сегодня, - и все мы его знаем. Да будут дни Падишаха нескончаемо долгими! Да будет благословенно наше время, в которое нам несказанно повезло родиться! Жить сегодня - значит жить в сказке! Живите же в свое удовольствие, не забывая, что именно удовольствие – высшее благо!

Конец лекции

- И мессией под конец обозвали… – удовлетворенно-иронически подвел итог чтения Падишах. – Это простительно – в конце всегда стоит подпустить немного пафоса. Ну – как? Ты осознал свои ошибки? Сможешь их оперативно исправить?

- Насколько оперативно? – выдавил из себя подбитый и постепенно осознающий всю непоправимость случившегося Николай.

- Вспомни, ты ведь не один над «Нероном» работаешь - так что, чем оперативнее, тем лучше, - а не то обскочат. Но что-то твой вид мне решительно не нравится. Давай, высказывай, если что не так. А может, ты не согласен с нашей концепцией истории? Может, поспорить хочешь?

Ироническая интонация вопроса Падишаха подсказывала, что спорить об исторической концепции уместно примерно так же, как оспаривать авторитет только что озвучившего ее вдохновителя. Вдохновитель между тем всё еще пытался добиться от Николая какой-то внятной реакции на услышанное:

- Николааай? Ты тут вообще?

- Простите. Я всё еще перевариваю.

- А пора бы уже и переварить. В общем, вот тебе распечатки двух лекций – следуй в их фарватере, и всё будет в порядке. Не убежит от тебя твоя нобелевка - обещаю. Что еще? Да… ты уже работал с нашей блистательной тройкой?

- С какой тройкой?

- Вижу, что не работал.

- Это с теми, кто третирует творцов как бездарей, а бездарей полагает творцами? С теми, кто прямой цензурой занимается – и самой оголтелой? Надеюсь, я достаточно известный писатель, чтобы избавить меня… - предельно подавленный и пассивно-убитый до этого момента Николай вдруг заметно оживился.

- Боже мой… - насмешливо-удивленно протянул Падишах. – Мне говорили, что ты немного оторвался от реалий, но чтобы настолько… «Тройка» никого не цензурирует, «тройка» любовно направляет. И почему бездарей? -вовсе не бездарей… Даже обидно как-то. Бездарей… Тройка работает со всеми нашими авторами. Ты ведь – наш? А, Николай? Ты – наш?

- Конечно, но…

- Но?

- Но я не могу отчитываться ни перед какими «тройками». Это просто невозможно. Я ведь писатель.

- И?

- Я – писатель.

- Ты – писатель. И?

- Писатель отчитывается только перед самим собой.

- «Писатель отчитывается только перед самим собой». А ведь я уже слышал такие сентенции – ох, сколько я их слышал. Звучит прямо-таки возвышенно. Странно, что ты не сказал, что писатель отчитывается лишь перед своей совестью и Искусством с большой буквы. Николай – что с тобой?

- Что-то мне не по себе. Немного как голова закружилась. А еще этот запах гнилой….

- Мы же в Венеции - тут всегда пованивает. Брендовая гниль, знаешь ли.

- Знаю. Голуби, «Гранд-канал», гнилостный запах, гондолы, палаццо…

- Совершенно верно. Но когда я спросил - что с тобой? - я имел в виду не твое здоровье. Что с тобой, Николай? Ты как будто…

- Что-то мне реально не по себе. Лучше я пойду.

- Лучше бы нам кое-что выяснить прямо сейчас.

- Прямо сейчас не получится.

- Ладно, допустим. Так вот, тебе надо обязательно связаться с нашей великолепной тройкой, а то у тебя какие-то дикие о ней представления. Но ты сам увидишь, какие замечательные это ребята… Да что с тобой, наконец?

- Я все-таки пойду.

- Хорошо, иди, - как-то вдруг сухо сказал Падишах. – Лекции не забудь. Или тебе и наши лекции не нужны, – и ты сам всё знаешь?

Николай послушно-пассивно взял распечатки.

- Я обязательно прочитаю. Прочитаю и всё учту. До свиданья.

- Прощай, Николя, – задумчиво сказал Падишах, когда дверь за Николаем закрылась. – Эх… Писатели… Книжонки пишут, а гонору… - подвел он грустный итог незадавшейся беседы и вышел на балкон, с которого открывался грандиозный вид на Гранд-канал и мост Риальто. На балконе сидел голубь, куда ни глянь – кругом были одни палаццо, мимо проплывала гондола, пованивало…

Мы же оставим Падишаха на балконе и последуем за Николаем: проследим, далеко ли улетит подстреленная птица. Николай долго бродил по узким венецианским улочкам, совершенно не думая о дороге. Зашел в какое-то безликое кафе, съел огромную тарелку чего-то – он так и не понял чего, заказал что-то еще, съел еще что-то. Выпил, кажется, пять чашечек кофе, удивляясь, почему у него совсем-совсем нет вкуса. Снова вышел на свежий… ха-ха! – на гнилой воздух. «Неужели никто не чувствует, что здесь совершенно нельзя жить, – думал он. – Зараза словно витает в воздухе. Ну и помойка! Болото. Выгребная яма. Бежать, бежать отсюда». И он побежал, шепча: «Гостиница, аэропорт, Лондон, дом; гостиница, аэропорт, Лондон, дом», - вопреки своей цели всё более погрязая в лабиринте набережных, каналов, мостов, небольших площадей, – и он бежал до тех пор, пока не понял, что уже совершенно заблудился. Вдруг перед ним распахнулась укромная площадь, небольшая, заброшенная, вся как будто заколдованная. Прямо посреди площади, возле водоема, он опустился на ступени, прильнув головой к холодному камню ограждения. Вокруг было тихо, между плитами мостовой пробивалась трава. Повсюду валялся мусор. Средь обступивших площадь обветшалых, разновысоких зданий выделялось одно – почти дворец, со стрельчатыми окнами, глядевшими черными провалами пустоты и миниатюрными балконами со львами. Внезапно Николай узнал в этой площади место, где нашел краткое отдохновение уже зараженный, уже едва живой Ашенбах; Ашенбах, ослепленный и убитый совместно Венецией и своим кумиром Тадзио[20]. «Мое путешествие окончилось, - с горькой улыбкой подумал Николай и снова почувствовал нестерпимый болотный запах. - Некуда бежать. Куда бы я ни побежал – всюду теперь меня будет преследовать этот гнилостный запах безысходности».

«А что такого произошло? – попытался успокоить его Николай II. – Что случилось-то? Ну попросили тебя переделать уже написанную вещь? Эка важность! Разве ты сам не переписывал «Ренуара»? Перепишешь и «Нерона» и получишь свою премию». - «В том-то и дело, что «Ренуара» я переписывал САМ. Я САМ его переписывал, черт возьми. Никто мне не указывал. Никто не имеет права указывать мне». - «Постой-ка, – упорствовал Николай II. - Разве ты САМ в свое время не написал «Леонардова»; написал, ухватившись за несколько слов, сказанных нелюбимым тобою Томским об эпохе Возрождения? Теперь же обожаемый тобою Падишах чуть ли не целый час распинался - лично для тебя! - об эпохе Нерона, и ты же еще чем-то недоволен!» - «Леонардо – не Нерон, - упорствовал в своих возражениях и Николай. – Я могу смириться со многим, но я не могу откровенно врать…» - «Ах вот как? - насмешливо спросил Николай II. – Вот ты уже и врать не можешь?» - «Плюс, тогда я еще был молод, - продолжил Николай, не обращая внимания на насмешку Николая II. - Тогда я еще не созрел, а сегодня я бы уже не стал… Но и тогда Томский не указывал мне, как и что я должен писать. Я сам написал». - «И тут ты сам, получив ценную подсказку, но – сам, сам напишешь. И ты, ты сам получишь Нобелевскую премию. Не забывай о премии – разве может быть что-то важнее ее!» - «Никто не имеет права указывать мне, - Николай продолжал игнорировать Николая II. - Никто не имеет права указывать писателю. Ни Томский, ни Падишах – никто! Я думал, что у меня нет убеждений, но одно убеждение у меня точно имеется, и я только что его сформулировал. Никто не имеет права указывать писателю. Свобода слова священна!» Сформулировав эти слова в глубине своей души, Николай, с молчаливого, но полного согласия Николая I, почувствовал потребность выкрикнуть их - и выкрикнул: «Свобода слова священна!» Заброшенная площадь ответила могильным молчанием, его крик был словно бы съеден ею. Зато четко и громогласно прозвучали другие слова – слова, совсем недавно сказанные его кумиром: «Необходимо установить контроль над художниками. Культура, отданная на откуп творцам, изменяет своему назначению, порабощая дух так же, как ранее Природа порабощала плоть. Лишь жесткий контроль над художниками может позволить создать культуру, отвечающую своим реальным целям – сделать жизнь человека подлинно приятной». Именно эти слова убили его. Убитый Николай почувствовал, как на него снова накатывает невыносимый гнилостный запах. «Бежать», – снова подумал он и огляделся по сторонам, словно бы заново открывая для себя площадь Ашенбаха. Что-то вдруг смутило его, что-то, чего не должно было бы быть на площади. «Бежать», - еще раз на автомате подумал Николай и вдруг увидел… ЕГО. «Global Joy Awaits You», - гласила надпись на большом плакате, уродующем фасад прекрасного венецианского дворца. Падишах, с которым он только что разговаривал, лучезарно-властно улыбался с плаката. «Некуда бежать», – обреченно подумал Николай. Джой – глобал, от него не скроешься. Весь мир теперь – Венеция. Венеция, где его убили.

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] «Кто не ощутил мимолетного трепета, тоскливого, щемящего страха, впервые или после долгой отвычки ступая в челн венецианской гондолы? Удивительное плавучее средство, в неизменном виде дошедшее до нас из легендарных времен, чернотой окраски готовое поспорить в вещном мире даже с гробом, оно одним видом своим наводит на мысли об авантюрах, беззакониях и злодействах, творимых под плеск волн в ночной тиши, и даже пуще того – о катафалке, о скорбном величии последнего пути. А случалось ли кому замечать, что сиденье на стремительной этой ладье, завораживающее взгляд гробовой чернотой подлокотников и матовым трауром обивки – самое мягкое, самое убаюкивающее сиденье на свете? Все это тотчас вспомнилось Ашенбаху, едва он опустился на господское место в ногах у гондольера, поглядывая на свой багаж, дельно уложенный в носу лодки». (Томас Манн. «Смерть в Венеции»)

[2] «После полудня он с пляжа ушел, вернулся в отель, на лифте был доставлен на этаж и проследовал к себе в номер. Там он довольно много времени провел перед зеркалом, разглядывая свои седины, свои заостренные и усталые черты. Попутно он размышлял о своей славе, о том, что многие узнают его на улице и провожают почтительными взглядами, а все благодаря искусству отточенных, счастливо найденных слов, постарался вызвать в памяти все, какие только на ум пришли, внешние приметы признания своего таланта, припомнив даже именное дворянство». (Томас Манн. «Смерть в Венеции»)

[3] «– Ты, Иван, – говорил Берлиоз, – очень хорошо и сатирически изобразил, например, рождение Иисуса, сына божия, но соль-то в том, что еще до Иисуса родился еще ряд сынов божиих, как, скажем, фригийский Аттис, коротко же говоря, ни один из них не рождался и никого не было, в том числе и Иисуса, и необходимо, чтобы ты, вместо рождения и, скажем, прихода волхвов, описал нелепые слухи об этом рождении... А то выходит по твоему рассказу, что он действительно родился!..» (М.А. Булгаков. «Мастер и Маргарита»)

[4] «— А вот есть такая тема, которая очень важна, — сказал Сталин, — которой нужно, чтобы заинтересовались писатели. Это тема нашего советского патриотизма. Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей, — сказал Сталин, строя фразы с той особенной, присущей ему интонацией, которую я так отчетливо запомнил, что, по-моему, мог бы буквально ее воспроизвести, — у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя еще несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников. Это традиция отсталая, она идет от Петра. У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло слишком много немцев, это был период преклонения перед немцами. Посмотрите, как было трудно дышать, как было трудно работать Ломоносову, например. Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами, — сказал Сталин и вдруг, лукаво прищурясь, чуть слышной скороговоркой прорифмовал: — засранцами, — усмехнулся и снова стал серьезным.

— Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет ломать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия. У военных тоже было такое преклонение. Сейчас стало меньше. Теперь нет, теперь они и хвосты задрали.

Сталин остановился, усмехнулся и каким-то неуловимым жестом показал, как задрали хвосты военные. Потом спросил:

— Почему мы хуже? В чем дело? В эту точку надо долбить много лет, лет десять эту тему надо вдалбливать. Бывает так: человек делает великое дело и сам этого не понимает, — и он снова заговорил о профессоре, о котором уже упоминал. — Вот взять такого человека, не последний человек, — еще раз подчеркнуто повторил Сталин, — а перед каким-то подлецом-иностранцем, перед ученым, который на три головы ниже его, преклоняется, теряет свое достоинство. Так мне кажется. Надо бороться с духом самоуничижения у многих наших интеллигентов». (К.М. Симонов. «Глазами человека моего поколения»)

[5] «They say things, at first, because other people have said them, and then they persist in them, because they have said them themselves». (Chesterfield. Letter L)

[6] «В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него – Спор, крича и вопя как насилуемая девушка. (Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей». Кн. 6. «Нерон»)

[7] «– А нельзя ли, чтобы вы репортеров расстреляли? – спросил Персиков, глядя поверх очков.

Этот вопрос развеселил чрезвычайно гостей. Не только хмурый маленький, но даже дымчатый улыбнулся в передней. Ангел, искрясь и сияя, объяснил… что пока, гм… конечно, это было б хорошо…о, видите ли, все-таки пресса… хотя, впрочем, такой проект уже назревает в Совете труда и обороны…честь имеем кланяться». (М.А. Булгаков. «Роковые яйца»)

[8] У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить,

Надо, чтоб душа окаменела,

Надо снова научиться жить. (Анна Ахматова. «Реквием»)

[9] «Расширять и увеличивать державу у него не было ни охоты, ни надежды. Даже из Британии он подумывал вывести войска и не сделал этого лишь из стыда показаться завистником отцовской славы. Только Понтийское царство с согласия Полемона, да Альпийское после смерти Коттия он обратил в провинции». (Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей». Кн. 6. «Нерон»)

[10] Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей». Кн. 6. «Нерон».

[11]Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей». Кн. 6. «Нерон».

[12] Вот что пишет Тацит в «Анналах»: «не решаясь взвалить на брата обвинение в каком-нибудь преступном деянии или открыто распорядиться об его умерщвлении, он замышляет устранить его тайными кознями и велит изготовить для него яд, поручив это дело трибуну преторианской когорты Юлию Поллиону, под надзором которого содержалась осужденная за многие преступления прославленная отравительница по имени Локуста». Мы же полагаем, что преступление готовилось окружением или «партией Нерона» (исполнителем же был назначен Поллион), сам же Нерон молчаливо одобрял происходящее.

[13] «Итак, Нерон стал избегать встреч с нею наедине, а когда она отправлялась в загородные сады либо в поместья близ Тускула или Анция, одобрял, что она выезжает на отдых». (Корнелий Тацит. «Анналы»)

[14] Корнелий Тацит. «Анналы»

[15] Разумеется, Тацит преподносит дело так, что Агриппина посылает Агерина в Рим без всяких кровожадных помыслов, однако сам факт встречи Агерина и Нерона Тацитом не отрицается, что, учитывая обстоятельства, просто невероятно: будь Нерон тем чудовищем, каковым его изображают… в общем,Агерин не стал бы совать голову в пасть льва. Правда же состоит в том, что львом был сам Агерин. Нерон же попросту ничего не подозревал.

[16]Корнелий Тацит. «Анналы»

[17] «Примкнул ли к заговору Сенека? Источники очень противоречивы на этот счет. Плиний Старший считает, что он был одним из самых активных членов. Дион Кассий уверен, что он возглавлял заговор вместе с Фением Руфом. Субрий Флав считал, что в самом сердце заговора существовала фракционная группа, мечтавшая объявить цезарем друга Бурра — иначе говоря, Сенеку. Все это позволяет сделать вывод, что философ был в курсе заговора. Тацит приводит эту гипотезу, «этот шум», как говорит он. Действительно, нужно ли усматривать здесь вынужденную аналогию с Гальбой или даже с Нервой, достигшими принципата, когда они уже состарились. Неоднократно Тацит утверждает, что Сенека не был замешан в заговоре». (Сизек Эжен. «Нерон»)

[18] «Нерон, не питая личной ненависти к Паулине приказывает не допустить ее смерти». (Корнелий Тацит. «Анналы»). Мы нарочно кое-что вырезали в этом предложении, полностью же оно звучит так: «Нерон, не питая личной ненависти к Паулине и не желая усиливать вызванное его жестокостью всеобщее возмущение, приказывает не допустить ее смерти». Естественно, Тацит не может примириться мыслью о благородстве Нерона, – поэтому Нерон спасает жизнь Паулины якобы из страха – как будто смерть Паулины на фоне смерти Сенеки могла хоть на что-то серьезно повлиять! Глупость какая… О, историки: вам имя – пустозвонство!

[19]«Seneca, however, and Rufus, the prefect, and some other prominent men formed a plot against Nero; for they could no longer endure his disgraceful behaviour, his licentiousness, and his cruelty. They desired, therefore, to rid themselves of these evils and at the same time to free Nero from them — as indeed, Sulpicius Asper, a centurion, and Subrius Flavius, a military tribune, both belonging to the body-guards, admitted outright to Nero himself. 2 Asper, when asked by the emperor the reason for his attempt, replied: "I could help you in no other way." And the response of Flavius was: "I have both loved and hated you above all men. I loved you, hoping that you would prove a good emperor; I have hated you because you do so-and‑so. I can not be a slave to a charioteer or lyre-player». (Cassius Dio. «Roman History»)

[20] «Голова пылала, всё тело покрылось липкой испариной, в затылке ощущалась какая-то дрожь, невыносимая жажда одолевала его, он озирался в поисках хоть чего-то, что способно ее утолить. На лотках зеленной лавки он углядел клубнику, купил себе мягких, переспелых ягод и тут же, на ходу, съел. Вскоре перед ним распахнулась укромная площадь, небольшая, заброшенная, вся как будто заколдованная, и он тотчас узнал ее: да, это здесь пару-тройку недель назад он обдумывал план своего неудавшегося бегства. Прямо посреди площади, возле водоема, он опустился на ступени, прильнув головой к холодному камню ограждения. Вокруг было тихо, между плитами мостовой пробивалась мурава. Повсюду валялся мусор. Средь обступивших площадь обветшалых, разновысоких зданий выделялось одно – почти дворец, со стрельчатыми окнами, глядевшими черными провалами пустоты, и миниатюрными балконами со львами. Рядом виднелась вывеска аптеки. Теплые порывы ветра доносили запах карболки». (Томас Манн. «Смерть в Венеции»)

История об историке

В качестве своеобразного послесловия к прошлой главе предлагаю вам послушать следующую историю:

История об историке или «Трубка Лейбница»

Жил на свете историк по фамилии Петровский, более всего ценивший исторические факты и с максимальным презрением относившийся к тому, что обычно называют историческими байками или анекдотами. «История становится наукой лишь с того момента, когда историки прочно встают на фундамент документально-подтверждаемых фактов. Анекдоты, пусть бы даже и за авторством Плутарха или Геродота – это не история, но художественная литература». Надо ли говорить, что словосочетание «художественная литература» выплевывалось Петровским с таким презрением, что оставалось лишь удивляться, как это кто-то всё же занимается таким пустым делом.

Исторической специализацией Петровского (а он был большим сторонником специализации, утверждая, что историк, пытающийся охватить более одной серьезной исторической темы, неизбежно скользит по поверхности – ведь и одна-единственная магистральная тема требует освоения громадной, едва подъемной массы фактов) было правление Петра Первого. Об этом времени он знал всё. Весь доступный фактический материал по Петру был им самым добросовестным образом перелопачен, верифицируемые факты отделены от заведомых баек и сомнительных историй, - причем он лично ввел в исторический обиход несколько новых фактов, за что и получил заслуженное звание профессора. Лекции профессора Петровского отличались предельной информативностью в сочетании с некоторой сухостью; тем удивительнее было, попав на одну из его лекций, услышать следующее:

- Все вы знаете, - хитро сощурившись, вещал он, - что Петр Великий был великим пьяницей и курильщиком – это факты, подтверждаемые сотнями свидетелей – так вот, все вы это знаете, но вы не знаете, что у Петра была любимая трубка, с которой, в последние годы своей жизни, он не расставался ни на миг – прямо как самурай со своим мечом. Эту трубку ему подарил лично Лейбниц (во время памятной встречи в 1716 году), подарил со словами: «Прошу тебя, друг Петр, не дымить этой ужасной штукой так часто». - «Обещаю, друг Готфрид, что не буду выпускать ее изо рта», - со смехом ответил Петр... и не выпускал, – тем более, что Лейбниц вскоре умер и курение подаренной трубки всегда напоминало Петру о почившем друге – как его личном, так и друге России. Между тем довольно скоро пошатнулось здоровье и самого Петра, что, при его кутежно-каторжном образе жизни ничуть не удивительно; а с лета 1924 года он поднимался с постели лишь для того, чтобы обессиленно на нее упасть. В таких случаях он всегда вспоминал о трубке Лейбница и, раскуривая ее, приговаривал: «Ничего, сумею трубку раскурить – сумею и день прожить». И ведь раскуривал, и ведь взбадривался, и ведь проживал, продолжая свою непосильную государство-строительную работу. Но однажды, когда он, проснувшись, по привычке потянулся за трубкой, то не нашел ее. Петр вскочил с кровати и обыскал всю комнатушку (а Петр всегда предпочитал тесные комнатки с низким потолком дворцовым хоромам), но трубки нигде не было. Всем вам известен петровский темперамент: сначала он пришел в бешенство, потом в неистовство, а потом еще и в какое-то бешеное неистовство.Но это раньше, пока он был здоров, подобного рода припадки могли проходить относительно безнаказанно; этот же припадок стал фатальным – Петра хватил удар, и он скоропостижно скончался. Трубку же Лейбница, как выяснилось позднее, изъял лейб-медик Петра, всячески старавшийся отучить его от вредных привычек и тем самым продлить его царственную жизнь. Но вместо продления вышла укоротка, из чего, однако, вовсе не следует, что курить - это хорошо. Ведь даже Лейбниц просил Петра по возможности воздерживаться от чрезмерного дымления. Такая вот история.

После слов «такая вот история» Петровский сделал паузу, внимательным образом вглядываясь в слушающую его аудиторию, после чего развел руками и сказал:

- Да, друзья мои, я вижу, что вы послушно записали в свои тетради всю только что выдуманную мною ахинею, а ведь я просто провел своего рода эксперимент: рассказал вам не имеющую никакого отношения к подлинной истории байку, а вы, можно сказать, тут же попались в расставленные мною сети. Это весьма, весьма характерно – люди самым плачевным образом склонны доверять самым необоснованным суждениям и внимать самым фантастическим историям, лишь бы они их по каким-то причинам поразили или им запомнились. Слава богу, я не очень хороший выдумщик и не смог выдумать ничего лучше только что выслушанной вами нелепицы, – и вы, конечно, тотчас ее забудете. А вот чего вы никогда не забывайте, так это проверять даже и самые авторитетные слова. Добирайтесь до самого дна любой истории – то есть до документов. Никогда Лейбниц не дарил Петру Первому никаких трубок, и умер Петр совершенно не так, – хотя действительно в основном из-за подорванного, в том числе и курением, здоровья. Факты же таковы…

Тут Петровский пустился в пространное перечисление фактов относительно встреч и переписки Петра и Лейбница, а потом еще и фактов, касающихся болезни и смерти Петра. Вместе с тем, не знаю уж почему, но как-то так вышло, что студенты пропустили все факты мимо ушей, а запомнили как раз выдуманную Петровским нелепицу, так что когда в конце года он принимал экзамен, студент за студентом бодро выпаливал:

- Умер же Петр I следующим образом: в 1716 году Лейбниц подарил ему трубку…

Услышав такое введение в десятый раз подряд, Петровский побагровел – по мере же углубления студента «в историю», Петровский пришел сначала в бешенство, потом в неистовство, а потом еще и в какое-то бешеное неистовство, – после чего с ним случился удар, и он скоропостижно скончался. История же о трубке Лейбница со временем превратилась в своего рода ходячую байку (наподобие яблока Ньютона), и хотя каждый серьезный историк отмечал, что нет никаких верифицируемых свидетельств о пристрастии Петра к трубке Лейбница (равно как и о том, что Лейбниц вообще когда-либо дарил Петру трубку), но… но после смерти Петровского уже не вышло ни одного серьезного научного труда по петровскому времени, где бы эта версия не упоминалась, - хотя бы и в качестве баснословной. Видно, Петровский оказался не таким и плохим выдумщиком…

______________________________________________________________________________________________________________________

Глава седьмая. Поединок

Много сложено историй из жизни славного сообщества ГКП, но самой славной из них несомненно является легенда о поединке Алексея Светликова, известного, а точнее неизвестного под ником Alesha_Karamazoff, с воплощающим зло портретом из «Портрета» Гоголя, перекочевавшем, как мы помним, из пространства петербургской повести в пространство читаемого вами сейчас романа. Уф, довольно громоздкое получилось предложение, далее обещаю выражаться более сжато, хотя и не менее по существу.

Итак, портрет старика азиатской наружности; портрет, написанный Гоголем, обнаруженный Глуповым и выкраденный Мориарти, оказался в руках у Падишаха, даровав тому громадное, фактически безразмерное состояние, растрачиваемое Падишахом на разные темные дела. Тьфу ты, опять довольно громоздко вышло. Или нормально? Впрочем, всё это несущественно – громоздко или не громоздко, но я буду продолжать, сконцентрировавшись на сути.

А суть в том, что, вдохновляя Падишаха на разные темные делишки, бронзоволицый старик с портрета однажды подсказал ему особенно темную мысль. «Послушай, - сказал он. - Зло, творимое нами, достаточно масштабно и радует глаз, но оно ничто по сравнению со злом, заключенном во мне самом, ведь я являюсь средоточием всех злых сил». «Это верно, - ответил Падишах, - но как же нам высвободить весь этот невостребованный потенциал?» - «Да очень просто, – сказал старик. - Всё, что требуется – это вывесить мой портрет на всеобщее обозрение, и тогда мое темное влияние обретет всю свою мощь».

Падишах удивился, как это он и сам раньше не додумался до такой простейшей мысли и приступил к осуществлению самого темного из всех своих дел. Но и осуществление тоже оказалось очень простым: с невероятной помпой презентовав «тот самый портрет из «Портрета», Падишах всего лишь за несколько недель превратил картину в самое обсуждаемое произведение искусства в мире, а затем взял да и подарил ее такому-то музею. Подарочек был принят с благодарностью, и в тот же день музей пережил лавинный наплыв посетителей, будто это не музей, а штурмуемая крепость, – и здесь нет преувеличения, ведь в невероятной давке у входа погибло 17 человек. Многим это происшествие показалось чрезвычайно дурным предзнаменованием, и, конечно же, они были правы.

Но мы ведь с вами цивилизованные люди, мы ведь с вами не верим во всякую там чертовщину. Нас с вами хоть носом ткни в самое что ни на есть зло, покажи нам хоть самые явные признаки деградации и разложения, а мы всё будем говорить о том, что добро и зло относительны, и что это только слова, забывая о том, что и слова обозначают некую реальность. В общем, портрет продолжал висеть на самом почетном месте, привлекая к себе внимание любителей искусства со всего мира, а темная слава, окружающая портрет, привела лишь к тому, что картиной стали интересоваться и те, кто сроду не интересовался живописью. Все хотели увидеть воплощенное зло. Почему? Не знаю. Подозреваю, в основном лишь потому, что о картине очень много болтали по телевизору и в интернетах.

Как бы то ни было, а идущие нескончаемым потоком люди смотрели прямо в глаза старику азиатской наружности, подвергая свои души самому гибельному из всех возможных влияний. Нравы, и без того шаткие, пошатнулись еще больше. Алчность, и без того не имеющая границ, стала еще безграничнее; властолюбие – еще безжалостнее; тщеславие достигло таких высот, что человек для человека превратился исключительно в средство для выжимания из него различных признаков восхищения, а что всякий человек является еще и целью самой по себе – об этом никто и не вспоминал.

Но больше всего пострадала Культура. Восторжествовал принцип «гласа народного» – единственным критерием художественной удачи или неудачи отныне признавался так называемый масс-рейтинг, формируемый исключительно по количественным показателям просмотров и лайков. Лучшим фильмом всех времен был провозглашен сериал «Игра престолов», что совершенно ужасно. Лучшими книгами всех времен были провозглашены «Библия» и «Гарри Поттер», что, конечно, не так страшно, но тоже довольно пугающе. Лучшей песней всех времен торжественно провозгласили «Gangnam Style» Cая, а если кто выражал сомнение по поводу столь странного выбора, то его мгновенно отсылали к более чем десяти миллиардам просмотров соответственного клипа в сети. Какой Бах мог похвастаться таким результатом? Никакому Бетховену такое и не снилось.

Параллельно с искусством массовым, уже давно заявлявшем свое право на полное господство, но только отныне вполне воцарившемся, парадоксальным образом расцвело и псевдо-элитарное искусство, то есть искусство, понятное, как кажется, исключительно самим художникам. Впрочем, стоит ли этому удивляться? Когда голосует масса – побеждает всегда тот, кто либо потворствует массе, либо повелевает ею. В отношении искусства это означало, что побеждает либо тот, кто хорошо развлекает массу, либо тот, кто убеждает ее в том, что он непонятен именно потому, что он - Художник, а дело массы – молча восхищаться им. Масса послушно склонилась перед новоявленными гениями; гении продолжали осчастливливать массы арт-объектами столь непонятными, что, конечно же, в них не могла не выражаться самая что ни на есть гениальность. Итак, осталось лишь два вида искусства: понятное всем и непонятное никому. Не осталось лишь самого Искусства.

Правда, остались еще и люди, что-то в искусстве смыслящие, и они, видя, что происходит, искали какие-то пути выхода из ситуации. И прежде всего надо было уничтожить всемогуще-злодейский портрет. Ха! Легко сказать, да трудно сделать. Меры по обеспечению безопасности портрета значительно превосходили меры по обеспечению безопасности любой другой картины мира, даже самой Джоконды, о которой всё чаще говорилось, что значение этого якобы шедевра сильно переоценивается, как и вообще значение классического искусства. Всех этих леонардов, платонов, моцартов, гётев и толстых давно пора сбросить с парохода современности – и, кажется, время сброса наконец-то пришло. Пока что массы еще колебались, пока что в них еще жила привычка поклонения классике, вбиваемая им в головы с детства, – но, с другой стороны, никто не сомневался в том, что посмотреть новую серию бесконечной «Игры престолов» куда завлекательнее, чем читать или перечитывать бесконечно-скучную «Войну и мир».

Но вернемся к портрету. Поговаривали также, что портрет всё равно не уничтожить никакими обычными способами и даже если облить его серной кислотой, старик с портрета лишь улыбнется, не претерпев никакого видимого ущерба. Но вот один дотошный исследователь творчества Гоголя откопал в его бумагах, не читавшихся еще ни одним гоголеведом, интереснейший документ, в котором более пространно, чем в любых редакциях повести, описывались различные свойства загадочного портрета. Среди прочего говорилось там и следующее:

«Уничтожить портрет нет никакой физической возможности, хотя один способ его уничтожения все-таки имеется. Чтобы побороть злую силу, необходимо противопоставить ей силу чистого сердца. Найдите человека, чьи помыслы будут кристально чисты, и пусть он посмотрит в самые глаза старику с портрета, и старик не выдержит чистого взгляда и сгинет навеки. Увы, но умрет и кристально чистый человек – только ценою жизни можно избавить мир от столь великого зла».

Итак, способ борьбы с портретом был найден – правда, никто в него не верил; не забудем, что все мы цивилизованные люди: не веря ни в зло, ни в добро, станем мы разве верить в сказки о каких-то там кристально чистых людях? В общем, считалось, что гоголеведение получило в свое распоряжение интересный документ – и больше ничего.

В это время в городе Сосновый Бор Ленинградской области - живописном городе, отстоящем от Санкт-Петербурга на сто километров - жил некий Алексей Светликов. Жизнь его с самого детства протекала довольно-таки странным образом. Была в нем какая-то врожденная восторженная нескладность: с самого детства он хотел заключить в объятия весь мир, вот только мир почему-то всячески избегал его объятий, словно бы между ним и миром находилось какое-то бессмысленное, непонятное и непреоборимое препятствие[1]. При этом, если Алексей очень страдал от того, что его восторженное приятие жизни не находит никакого отклика, то мир оставался совершенно равнодушным не только к его восторженности, но и к его страданиям. Что есть Алексей, что нет его – окружающим Алексея людям было совершенно всё равно. Чем-то он напоминал бездомного пса, в надежде поиграть со счастливым лаем бросающегося к каждому прохожему, но получающего в ответ лишь боязливые вскрики да болезненные пинки. Пшел прочь, блохастый. Не надо нам твоего шумно-слюнявого восторга. Так Алексей и рос - видя в каждом человеке своего друга и оставаясь в неизменном одиночестве.

Жизнь его скрашивали книги – в искусстве он находил смутный отклик на мучившие его вопросы; иногда ему казалось, что он и сам – персонаж книги, и однажды ему, в специально написанной для этого главе, предоставится возможность излить всё свое недоумение перед происходящим. А со временем он всё меньше восторгался и всё больше недоумевал. Он не мог понять: почему он всё время один и должно ли так быть, или может ему все-таки суждено найти человека, или даже людей, которые примут его как брата, а всякое общение с человеком он понимал лишь как братский союз.

Что дальше? А дальше Алексей узнал о сообществе ГКП и исполнился уверенности, что уж тут-то он окажется к месту, но произошло то же самое, что и всегда происходило. Его восторженны рецензии не замечали, его попытки наладить живое общение разбивались о мертвящее равнодушие сообщников. А потом он встретился с Иваном Денисовым; встретился, чтобы окончательно убедиться в том, что никакое нормальное общение ни с каким живым человеком для него невозможно[2]. Алексей загрустил. Сильно загрустил. Так сильно он загрустил, что мог бы и умереть – как будто бы сама его избыточная восторженность целиком ушла в эту грусть. И всё же он продолжал жить – с унынием просыпаясь утром, с трудом передвигаясь днем и с облегчением отключаясь ночью. Существуя таким вот образом, однажды он прочитал в инете статью о странном портрете, который якобы является «тем самым портретом из «Портрета» Гоголя», а в концовке статьи был напечатан и чуть выше озвученный мною документ.

Какая мысль пришла Алексею в голову первой по прочтении этой статьи? «Я – тот человек, который уничтожит портрет». Какая вторая мысль воспоследовала первой? «Я – тот человек, который уничтожит портрет». Но может быть третья мысль вошла в противоречие с первыми двумя? Нет, третья мысль точно скопировала как первую, так, соответственно, и вторую. Алексей твердо уверился в том, что именно он – тот человек, которому суждено уничтожить злокозненный портрет. Для него это было так же очевидно, как для вас очевидно то, например, что если на улице холодно, то надо одеться потеплее или, что если вы проголодались, то надо перекусить, или, что если кто-то отстаивает мысль, с которой вы не согласны, то этот кто-то – полнейший идиот.

Итак, 7 декабря 2026 года Алексей прочитал вышеупомянутую статью, а уже 8 декабря вы могли увидеть его стоящим в очереди в злополучный музей, – а туда теперь нельзя было попасть, не выстояв предварительно как минимум двухчасовой очереди. Потом Алексею пришлось отстоять еще одну и даже трехчасовую очередь. Дело в том, что для «Портрета из «Портрета» с некоторых пор отвели отдельное помещение – небольшой зальчик, куда пускали по десять человек, отводя им по десять минут коллективного созерцания. О чем думал Алексей все эти пять часов, проведенные в различных очередях? Всё о том же; на все лады он пережевывал одну-единственную мысль: «Я – тот человек, который уничтожит портрет», и никакое стояние ни в каких очередях не могло сбить его с этой мысли.

Наконец, в компании с девятью прочими любопытствующими, одержимый одной-единственной мыслью Алексей вошел в зал, где экспонировалась одна-единственная картина. Не теряя ни секунды времени (а он и так волновался – хватит ли ему десяти минут), Алексей прошел прямо к портрету и взглянул в самые глаза изображенного на нем старика с лицом бронзового цвета – те самые знаменитые, будто бы вырезанные из живого человека и вставленные в картину глаза[3]. И всё постороннее в этот миг перестало существовать для Алексея, – и остались во всем целом мире только он и старик. И принялся старик за свое обычное дело, обычное также и для всего существующего в мире зла – он начал искушать Алексея. Поначалу искушения его были достаточно традиционны, – а чем принято искушать человека? Правильно: властью, славой, привлекательностью и деньгами. Вот старик и пообещал Алексею хороший счет в банке и массу прочих удовольствий, но Алексей остался столь равнодушным к такого рода обыденным искушениям, что старик невольно удивился. «Я, конечно, слышал о людях, равнодушных к богатству, власти и славе, но видеть таковых мне до сих пор не приходилось», - подумал он и внимательнее присмотрелся к искушаемому. Бесхитростный, прямонаправленный взгляд Алексея смутил его. Он прочел в этом взгляде решимость столь великую, что поспешил значительно увеличить как счет в банке, так и совокупную массу всех обещаемых удовольствий. Но Алексей даже не обратил внимания на повышение ставок – всё это было ему абсолютно безразлично.

«Ладно, - прошептал старик, - ты справился с искушением, посмотрим, как ты справишься с устрашением». И он показал Алексею картину его смерти и сказал ему: «Посмотри, сейчас ты жив, но, одержав победу, ты должен будешь умереть. Я знаю, ты пришел сюда, думая совершить великий подвиг, но для кого ты хочешь его совершить? Кто вспомнит о тебе, даже если бы ты совершил его? Всю жизнь ты прожил в безвестности, но и твоя смерть не будет никем замечена. Разве на такой финал ты рассчитывал?» Нет, Алексей рассчитывал на другой финал. Он действительно видел себя героем, побеждающим зло, – и только на таких условиях смерть казалась ему не слишком высокой ценой. И что же – неужели даже его победа не будет никем оценена, и никто не скажет: «Это Алексей Светликов уничтожил портрет»? Видимо, никто. И Алексей пал духом, и старику уже показалось, что он вполне восторжествовал, но тут вдруг лицо Алексея озарило некое подобие просветленно-горькой улыбки. «Ты хитер, - сказал он. - Ты показал мне мою победу как мою безвестную смерть, совершенно проигнорировав мою победу как завершение твоего собственного пути в этом мире. Но если только ты действительно будешь уничтожен, я смирюсь с тем, что никто так и не обратит никакого внимания на меня». И, мысленно произнеся всё это, Алексей продолжал смотреть прямо в глаза с портрета. Тут уже старик всерьез забеспокоился. Что можно сделать с человеком, которому до такой степени ничего не надо для себя? Чем его можно искусить или испугать? И он еще внимательнее присмотрелся к Алексею и наконец сформулировал страшнейшее из всех возможных искушений:

«Смотри, Алексей, - сказал он. – Обратись к своему воображению и смотри. Видишь, вон там стоят люди, они живо и увлеченно общаются между собой. Посмотри на их лица, посмотри, как они счастливы – совершенно очевидно, что все они или единомышленники, или друзья, а скорее всего и то и другое одновременно. И присмотрись-ка повнимательнее – не ты ли один из этих людей?» Алексей присмотрелся – да, это был он; это был он, в окружении самых близких своих друзей. Ему уже доводилось и раньше видеть эту картину – это была картина из самых счастливых его снов; таких снов, пробудившись от которых, ему хотелось выть от разочарования. Всё на свете он готов был отдать за один день, проведенный в таком сновидении. Один день яркого, содержательного, дружеского общения, когда умное слово собеседника ласкает, а не отталкивает; когда твои слова внимательно выслушиваются, а не игнорируются; когда смех не превращается в насмешку; когда единение душ так естественно, что не нуждается ни в какой формализации… Разве что-нибудь может сравниться с этим? Какая власть, какая слава, какие деньги? Только общение, только ради общения стоит жить. «И всё это будет у тебя», - эти слова, разумеется, снова произнес старик. «Я обещаю тебе, что не только один день, но много-много дней ты проведешь в общении, которое еще и превзойдет самые смелые твои ожидания. Подумай же, что лучше: быть счастливым или умереть в безвестности?»

И Алексей воспрял духом и почти не задумываясь сказал: «Конечно, лучше быть счастливым, и я не хочу умирать». И восторжествовал старик, но немного поторопился в своем торжестве, ведь Алексей прибавил: «Да, я не хочу умирать, и я предпочел бы быть счастливым. Но я знаю, что ты обманываешь меня. Всё, что ты можешь мне дать – это слава, деньги и власть; но даровать счастье – выше твоих возможностей. Поэтому сгинь – и пусть будет, что будет».

И дрогнуло лицо старика на портрете и начало истлевать, и вместе с этим Алексея начали покидать жизненные силы, так что когда портрет истлел полностью, то и Алексей тоже был мертв. Так ушло из мира великое зло, - и вместе с ним покинул этот мир человек с чистым сердцем. Но он не канул в безвестность, и подвиг его до сих пор почитается всеми одним из величайших из когда-либо совершенных подвигов. И если кто спросит: «Кто же смог уничтожить тот, казалось бы, всесильный портрет?» - то ответ приходит сам собой: «Алексей Светликов сделал это».

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] «Во все продолжение жизни я постоянно находил свое место занятым, может быть, оттого, что искал это место не там, где бы следовало. Я был мнителен, застенчив, раздражителен, как все больные; притом, вероятно по причине излишнего самолюбия или вообще вследствие неудачного устройства моей особы, между моими чувствами и мыслями – и выражением этих чувств и мыслей – находилось какое-то бессмысленное, непонятное и непреоборимое препятствие…» (И.С. Тургенев. «Дневник лишнего человека»)

[2] Читайте «Один день Ивана Денисова».

[3] «Окончательнее всего были в нем глаза, которым изумлялись современники; даже малейшие, чуть видные в них жилки были не упущены и приданы полотну. Но здесь однакоже, в сем, ныне бывшем пред ним, портрете, было что-то странное. Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета. Это были живые, это были человеческие глаза! Казалось, как будто они были вырезаны из живого человека и вставлены сюда». (Н. В. Гоголь. «Портрет»).

Глава восьмая. Предпоследняя. Вечный спор, или Встреча в беспредельности

Параллельно поединку Алексея Светликова с портретом происходил и еще один поединок – поединок между Александром Сергеевичем Томским и Евгением Евгеньевичем Падишахом. Ну что тут сказать: согласно всем законам жанра эта встреча не могла не состояться – вот она и состоялась. Где она состоялась? Не знаю. При каких обстоятельствах? Тоже неизвестно. Будем считать, что эта встреча произошла в беспредельности. Слишком абстрактно? Тогда представьте себе комнату, в комнате стол, а за этим столом друг против друга (точнее, враг против врага) сидят Томский и Падишах. Думаю, этого представления достаточно - перейдем непосредственно к разговору.

- Вот мы и встретились, - начал разговор Падишах.

- Встретились, - кратко ответил Томский.

- Забавная ситуация, верно?

- Что за ситуация?

- Ну, наша встреча. В сущности, и ты и я прекрасно знаем, что нам нечего сказать друг другу, и все-таки мы должны были когда-то встретиться и обстоятельно поговорить. Высказать друг другу свои идейные позиции, так сказать. Давай, начинай, высказывай.

- Я, вообще-то, пришел не для того, чтобы беседы с тобой вести. Ты должен ответить за содеянное. Плюс еще хотелось просто взглянуть на тебя, - ответил Падишаху Томский, сурово рассматривая виновника величайшей трагедии в жизни сообщества ГКП.

- А, то-то я вижу, что ты прямо глаз с меня не сводишь. – спокойно отреагировал Падишах. - Что, не таким себе вселенское зло представлял?Думал, я худой и мрачный как Кощей, а я, как видишь, мужчина хоть куда, - в меру упитанный и в меру воспитанный мужчина ну в полном расцвете сил.

- По-моему, даже немного не в меру упитанный.

- Да? А по-моему, это ты несколько чересчур худой – даже изможденный какой-то. Что, Культура требует жертв?

- Так и есть.

- Я одного не пойму. Ты всерьез веришь во всё это?

- Во что - в это?

- Ну вот во всё это: Культура, поддержка, миссия по поддержке.

- Конечно, верю. А вы разве не верите в свою миссию?

- Я пока что еще в своем уме. У меня нет никакой миссии.

- Да? А что ж это вы тогда так рьяно разрушаете всё, что я строю?

- Во-первых, ты преувеличиваешь свою роль в моей жизни, – лениво протянул Падишах. - А во-вторых, для меня это что-то вроде противостояния, а естественно, что всякое противостояние порождает азарт. Если уж я вступил в схватку, мне хочется победить. Если я вступил в схватку с тобой, то и победить мне хочется именно тебя. Но я при этом не думаю, что из-за наших с тобой разборок в этом мире что-то глобально изменится. Да отдельному человеку и вообще не под силу хоть что-то изменить в общем порядке вещей.

- О, интересно. Не хотите пояснить свою мысль?

- Можно и пояснить, – милостиво согласился Падишах. - Ты у нас в свое время вроде как интересовался экологической проблематикой, - вот и возьми, скажем, проблему изменения климата. Сколько говорили о том, что, мол, человеческая деятельность пагубно влияет на климат, а потом оказалось, что объем и силу этого влияния высчитать невозможно и что, вполне вероятно, они и вообще-то ничтожны, и что климат меняется без всякого значимого влияния человека. Так и с Культурой. Мы с тобой можем биться хоть до посинения, а культурный процесс будет идти своим чередом – со своими взлетами и падениями. И плевать этому процессу на все наши намерения.

- Любопытно. Не ожидал от вас. Что-то вроде толстовской философии истории получается.

- Вот как?

- Неужели не помните?

- Да я всегда пролистывал эти философские отрывки. К тому же сейчас я плохо помню и литературную часть «Войны и мира».

- Ясно. Впрочем, философия твоя так же ошибочна, как и философия Толстого.

- Это никакая не философия, еще не хватало мне философию разводить. Во многом я грешен, но в философии не повинен. Я просто высказал свои мысли вслух.

- Философия это и есть выражение своих мыслей вслух.

- Нет. Читал я философов. Немного, но читал. У меня и свои философы есть - для выражения моих мыслей в наукообразной форме. Но это так, временно. Скоро мы всю философию упраздним. Две лекции оставим, а остальное упраздним. Зачем она нужна? Философия – это такой способ выражения мыслей, в ходе которого теряется всякое представление о предмете рассуждения и начинает болеть голова. Уверен, от Толстого у меня тоже бы голова разболелась, а вот я выражаю свои мысли коротко и ясно.

- Коротко, ясно и неосновательно.

- Так а в чем неосновательность-то?

- Ну, например, в том, что природа сотворена не человеком, а Культура – человеком, следовательно, аналогия сомнительная. Или в том, что многие пагубные воздействия человека если не на климат, то на природу вполне себе однозначно просчитываются.

- О, это уж точно философия какая-то начинается – у меня уже начала болеть голова.

- Хорошо, обойдемся без головной боли. Но вот смотри – если мы не оказываем никакого серьезного воздействия на окружающую среду, значит, можно делать с этой средой всё, что нам угодно, не так ли?

- Конечно, так.

- Именно. Тут-то вы и попадаетесь всегда. Мы не оказываем значимого влияния, следовательно, можем творить всё, что угодно. Мы не оказываем значимого влияния на жизни людей, а потому можем вытворять с людьми всё, что нам угодно. Хоть миллион людей в печь отправь – ничего страшного с людьми не случится. Все вы, действующие «по воле истории», под этим соусом требуете неограниченной власти лично для себя и считаете возможным вытворять всё, что лично вам угодно, – а историческая необходимость покрывает все ваши чудовищные деяния.

- А ты не так глуп. Кое в чем ты даже и прав. Да, именно я пишу историю, хотя я и не более, чем инструмент истории. Моя заслуга состоит в том, что я адекватно выражаю дух времени, - поэтому я и всесилен. А ты восстаешь против духа времени, и поэтому ты обречен на уничтожение. Ничего личного, хотя на практике всё и переходит на личности. И вот уже Глобал Джой воюет с ГКП, Падишах воюет с Томским.

- Дух времени… Я, кажется, нашел адекватное определение мессии. Мессия – это тот, кто успешно восстает против духа времени. А вы - те, кто выражает дух времени, как и назвать-то вас… Чудовища вы все. Вы, ведущие массу, всегда ведомы массой. А масса или убивает, или гогочет – и ничего другого она не хочет.

- Убивает и гогочет, ничего она не хочет. Ну, я не по части убийств…

- Это вы-то? А кто нас взорвал?

- Это частный случай, больно уж вы мне надоели. Вообще-то, я против войн. И за физическое насилие только в виде развлечения. Пусть вся кровь в кино льется.

- Читал я, читал вашу философию истории.

- Видишь, как удобно иметь под рукой своих философов, самому философией заниматься не надо, успешный мой мессия.

- Да, успешный. ГКП-то работает.

- Скоро не будет работать. Пора, пора прикрыть вашу культурную лавочку.

- Но тогда и опять получается, что мое так называемое мессианство имеет несомненный смысл, раз уж именно оно вызывает столь болезненную реакцию у таких людей, как ты.

- У таких, как я – это у каких?

- У врагов Культуры.

- Врагов Культуры – слова-то какие…

- Слова, точно отражающие суть.

- Ни черта не отражающие. Враг Культуры. А с чего ты вообще решил, что я враг Культуры?

- То есть как?

- Да, с чего ты решил, что я – враг Культуры?

- По-моему, вся твоя деятельность указывает на это.

- На что именно?

- На то, что ты – Враг Культуры.

- Опять двадцать пять. Вся моя деятельность указывает лишь на то, что я враг ГКП, а вовсе не культуры. Что касается культуры, то могу сообщить тебе по секрету, что я ее люблю ничуть не меньше, чем ты, а даже, пожалуй, и больше – потому что я по-настоящему получаю от нее удовольствие, а ты – нет.

- Глобальное удовольствие.

- Совершенно верно. Глобальное удовольствие, глобальная радость – Глобал Джой. И я, как и ты, не мыслю своей жизни без кино и без книг. Но есть одно, что я ненавижу – это так называемое вечное искусство. И вообще всё, что уводит от получаемого удовольствия либо к прямому страданию, либо к оценочному напряжению.

- Оценочное напряжение? Что это за напряжение такое?

- А ты на себя посмотри. Весь напряжен, весь как струна натянут. Отчего? Всё тужишься, всё произведения искусства оцениваешь. И на меня посмотри – я спокоен, расслаблен. А почему? Получаю от жизни удовольствие. Опять-таки почему у меня получается получать удовольствие, а у тебя – нет? Потому что я превратил в удовольствие сам критерий оценки. Я смотрю фильм, получаю от него удовольствие, значит, фильм хороший. Ты смотришь фильм, выискивая в нем какую-то мифическую ценность, – ну и напрягаешься без конца. Всё просто, как видишь.

- Да, куда уж проще. Одна проблема - та ценность, которую я с таким напряжением выискиваю, вовсе не является мифической.

- Можешь не продолжать. Наизусть знаю. Страдания художника, мир человеческой души, и всё такое прочее. Да только – нет, баста. Хватит. Накушались за столетия. Дайте, наконец, удовольствие получить – большего от художника мы не потребуем.

- А если художник сам от себя потребует? А он не может не потребовать.

- Почему – не может? Очень даже может. Это только ты хочешь представить дело таким образом, будто бы Культура с большой буквы враждебна удовольствию. А на самом деле – нет. Вот ты Дюма любишь?

- Люблю.

- И я люблю - обожаю, можно сказать. Как видишь, в чем-то мы и совпасть можем. Между прочим, мы готовим к печати полное собрание сочинений Дюма – сто томов, стомиллионным тиражом. А – каков размах? Сто томов чистого удовольствия.

- Томов десять удовольствия там наберется, а остальное – так, вода… И потом, Дюма это всё же такая…

- Какая?

- Ну, приключенческая литература.

- И что?

- А то, что есть и другая.

- Классика типа?

- Типа да – классика. Как ты, например, относишься к русской классической литературе?

- О, замечательный вопрос - и замечательно отношусь. Так замечательно я к ней отношусь, что даже кушать не могу, когда с ней сталкиваюсь. РКЛ есть нечто, что должно стереть с лица земли так основательно, чтобы она уже ни из какой щели не выползла. Не литература, а сплошные нравственные коллизии и самокопания юродивых. Сколько людей стали несчастны из-за неё – и продолжают становиться! Скоро, надеюсь, что очень скоро мы выбросим всю РКЛ из школьных программ - и наконец-то вырастет хоть одно более-менее счастливое поколение детей. Нормально счастливое, без всяких там надрывов и эксцессов, а то наши классики и счастье такое выдумают, что… Но это отдельный разговор.

- Значит, классику ты ненавидишь?

- Вовсе нет, вовсе не всю. РКЛ не равно классика. Если удовольствие приносит классика – терпима и она. Вот ты Моцарта любишь?

- И Моцарта люблю.

- А между тем в музыке Моцарта очень много удовольствия. И у Штрауса тоже. Ты-ры-дын, ты-ры-дын, ты-ры-дын, тын-тын…

- Это еще что?

- Это я «Голубой Дунай» так насвистываю. Чистейшее удовольствие! Как видишь, я готов воспринимать даже и вполне классические образцы. Я готов принять всё, пока оно услаждает мои чувства, и я готов вставать на дыбы всякий раз, когда от меня требуют напрягаться. Такая вот философия, будь она неладна.

- Любопытная философия, да только ты сам себя обманываешь. Ты колеблешься между эстетическим гедонизмом и эпикуреизмом, но все колебания в таких случаях неизбежно решаются в пользу гедонизма. Дай тебе волю, и ты быстро забудешь и о Штраусе, и тем более о Моцарте. Сиюминутные хиты – будь то попсовые, рок или рэп хиты – вот всё, что тебя интересует. В той среде, которую формирует «Глобал Джой», Моцарт невозможен.

- Я вижу, ты уже всё за меня решил – что возможно, что невозможно, и даже к чему я в итоге приду. Да и больно мудрено ты выражаешься – проще надо, проще. Я, видите ли, колеблюсь между гедонизмом и эпикуреизмом – да я и слова-то такие, слава богу, уже давно забыл. Гедонизм, эпикуреизм, импрессионизм, абстракционизм - сколько громких и в сущности бесполезных слов! Никому они даром не нужны. Стремиться к удовольствию и избегать неприятного – вот и всё, что нужно. Что может быть понятнее!

- Это и есть – гедонизм.

- Думай как хочешь, а я себя ни к чему такому привязывать не хочу.

- Хочешь не хочешь, а намертво привязываешь. И расскажу я тебе историю про одного гедониста.

- Не надо мне рассказывать никаких историй, - брезгливо-устало отмахнулся Падишах.

- И всё же я расскажу, - настоял на своем Томский. И рассказал.

История о гедонисте

Жил на свете гедонист по имени Джой и была у него мечта – построить город, в котором бы правило одно лишь удовольствие, причем понимаемое скорее чувственным, чем каким-либо иным образом. И вот когда у нашего Джоя прикопилось достаточное количество денег (а гедонист без денег – это всё равно что женатый монах), он приступил к осуществлению своей мечты. Однако практика строительства города с ноля быстро подсказала Джою, что это только мечтается всегда с удовольствием, а строится всегда с трудом. Ежедневно ему приходилось сталкиваться со множеством проблем, но всё искупала великая цель – Город Удовольствий, так что Джой постепенно научился получать удовольствие и от самого процесса труда, раз уж он приближал его к столь великой цели. Шли годы – город обретал очертания, а Джой становился всё более трудолюбивым и всё меньше думал о своем собственном комфорте, - так что он даже постоянно недоедал и недосыпал на стройке своей мечты. Наконец, город был построен. Чего только там не было! И комфортабельные гостиницы, и туристические маршруты, и казино, и дома для плотских утех, и изысканные рестораны, и парки развлечений – и всё было сделано с умом, всё было устроено таким образом, чтобы человек, приехавший в город, с первого до последнего момента пребывания в нем погружался в атмосферу нескончаемой приятности, – даже и казино были устроены так, что разориться в них было невозможно. Да, любой человек в Городе Удовольствия получал одно только удовольствие. Любой… кроме самого Джоя. Не радовали его больше ни глупые аттракционы, которые могут подлинно радовать разве что детей; ни рестораны, в которых, как бы хороши они ни были, всего лишь набиваешь брюхо; ни красивые виды, которые приедаются на второй день их созерцания; ни, как изыскано их ни назови, бордели, где всегда чувствуешь себя так, как будто испачкался в чем-то. Нет, ничто его по-настоящему не радовало, ни один из плодов посаженного им дерева не казался ему реально вкусным, хотя само дерево он по-прежнему считал прекрасным. И Джой продолжал самозабвенно выискивать всё новые и новые способы доставить людям скучные ему самому удовольствия – всё больше недосыпая и недоедая. В общем, сам он разучился получать удовольствие от всего, за исключением сначала строительства, а потом - всё большего усовершенствования Города Удовольствий. Конец.

- Уже конец? И что же должна означать сия история? – фыркнул Падишах.

- А разве неясно?

- Вроде ясно, но всё же.

- А то, что удовольствие всегда вторично по сравнению с творческим трудом. Даже гедонист это понял. Удовольствие мелко, труд – велик.

- Понятно, понятно. Я надеялся, что твоя мысль хотя бы немного более оригинальна, но - нет. Всё это для меня не новость, всё это я знаю. Я и сам уже давно не получаю большого удовольствия от всяких мелких удовольствий, от всей этой обжираловки, смакования вин и перелопачивания всех самок модельной внешности. Да, всё это мелко, хотя как жизненный фон и необходимо. Нечто вроде приятного антуража, нескучной рутины. Но мелко, мелко, я согласен. Но вовсе не труд велик, вовсе не творчество стоит на первом месте.

- А что же?

- Власть. Строители строят, туристы развлекаются, художники картинки малюют. Всё это мелко. А кто велик? Тот, кто над всеми над ними. Тот, у кого власть. С самого начала времен больше всего удовольствия от жизни получал тот, кто брал власть в свои руки. Сегодня ее беру я. Народ требует зрелищ? Он получит их. А я - тот, кто дарует народу его мечту - получу неограниченную власть. То есть получил уже. Только ты еще немного и ограничиваешь меня, но скоро я тебя устраню, и счастье мое более ничем не омрачится.

- И ты в это всерьез веришь?

- Не особо. Боюсь, устранив тебя, я заскучаю. Есть еще изречение такое… Не помню, а вот ты должен помнить.

- Сегодня самый несчастный день в моей жизни – погиб мой злейший враг. Жизнь утратила смысл.

- Да-да. Именно так. Вот скажи, к чему нужна вся эта ваша философия, когда любая мысль уже выражена каким-нибудь ходячим выражением?

- А к тому…

- Нет, не отвечай, хватит о философии. А хочешь, я тоже расскажу тебе историю?

- Хочу.

- Так слушай. А то должен же и я внести свою лепту в мировой культурный процесс – поддержать Культуру, так сказать. Ха-ха. Итак…

История о человеке, который хотел осчастливить весь свет

Жил на свете человек, который хотел осчастливить всё человечество. Назовем его Хэппи. И был наш Хэппи большим идеалистом, и счастье виделось ему чем-то таким большим, даже огромным – и очень трудно формулируемым, хотя и несомненно достижимым, – потому что если нельзя достичь счастья, то для чего и жить на свете? А раз так, значит надо идти и нести счастье людям. И пошел Хэппи к работяге и спросил его: «Что тебе нужно для счастья?» - а работяга ему и ответил: «Чтоб пиво было бесплатное»[1]. Ну, посмеялись оба, но Хэппи повторил свой вопрос. Тогда работяга сказал: «Что мне для счастья нужно? А чтобы не работать, а зарплату всё равно платили». Сказал это работяга и снова засмеялся, а вот Хэппи загрустил – не таким мерещилось ему счастье. Оставил он работягу и пошел к инженеру. «Что тебе нужно для счастья?» - спросил он. «Для счастья?» - удивился инженер и, подумав, сказал: «Да вот, чтобы зарплату увеличили раза в два, и начальника другого поставили, а то нынешний больно на психику давит». «Разве ж это счастье?» - грустно спросил Хэппи, отошел от инженера и пошел к писателю. «А что тебе, писатель, нужно для счастья?» - спросил он, и писатель ему ответил: «Моя последняя книга вышла тиражом всего в пятьдесят тысяч экземпляров. Пусть моя следующая книга выйдет тиражом в пятьсот тысяч, – и я буду вполне счастлив». «Тьфу ты, - разозлился Хэппи. - Чтоб твоя следующая книга вообще не вышла, может, хоть это чему-нибудь тебя научит», - пробормотал он и пошел к чиновнику. Пришел он, значит, к чиновнику да и спрашивает: «Что тебе, то есть вам (а чиновники в России требуют сугубо уважительного к себе отношения) нужно для счастья?» - «Для счастья, - рассмеялся чиновник, - мне ничего не нужно, я и так счастлив. Только бы не лишиться поддержки сильных мира сего, а уж кто попал в круг избранных, тому печалиться не о чем, и вся жизнь его будет одной сплошной привилегией». «Незачем было и спрашивать», - с горечью подумал Хэппи, но вслух промолчал, а то мало ли что… При сильных, а главное про сильных мира сего лучше помалкивать. И пошел он к спортсмену и спросил его: «А что тебе нужно для счастья?» - «Да вот, - сказал спортсмен, – на последних Играх я получил серебряную медаль. Пусть на следующих я выиграю золотую – о большем счастье я и не мечтаю». «Золото вместо серебра – разве ж это счастье?» – снова загрустил Хэппи и отошел от спортсмена. Но к кому бы ни подходил Хэппи, всюду он видел, как его большая мечта скукоживается, и что людям не нужно никакое Счастье, а нужно им немного меньше проблем и немного или много (в зависимости от амбиций) больше вполне материально понимаемого благополучия. И люди правы, добавлю я уже от себя, а Хэппи, мечтающий о чем-то большем, не прав. Такая вот история.

- Да, всё с вами понятно, Евгений Евгеньевич.

- А уж с тобой-то всё было понятно с самого начала, Александр Сергеевич. А насчет Моцарта… Да, нам не нужен Моцарт. Нам вообще не нужны творцы. А знаешь, что нам нужно?

- Догадываюсь.

- И что же?

- Сериал.

- Как догадался?

- Всё к этому идет – чтобы всё искусство в один нескончаемый сериал превратить.

- Правильно, правильно. К этому всё идет, причем к этому всё и без нас, без «Глобал Джой» шло, что в очередной раз доказывает верность моего понимания хода истории. Мы лишь доводим этот великий исторический тренд до его логического завершения. Ровно через месяц всё искусство будет переформатировано. Останутся только сериалы, а среди всех сериалов будет доминировать один, сверх-сериал. Всё остальное творчество окажется под запретом.

- М-да… А как же литература, музыка?

- Очень просто. Писатели отныне превратятся в сценаристов, композиторы – в сочинители саундтреков. Всё продумано, всем найдется работа, - но никто отныне не будет самостоятельным творцом. Даже режиссеры, – но кому интересны режиссеры сериалов? Никто их знать не знает. Они вторичны и легко заменяемы.

- А актеры?

- Да, актеры отныне окажутся единственными звездами. Они будут вспыхивать и гаснуть, не оставляя по себе долгой памяти, – как и всё новые серии всё новых сериалов. Преходящее удовольствие, сменяемое новым удовольствием. Такая вот картина вырисовывается. Такое вот будущее нас ждет. Ближайшее будущее. Но мы заболтались, а пора бы вас, ГКП, все-таки уничтожить, – чтобы вы не мешали получать людям удовольствие от жизни. Да, пора, пора вас уничтожить, - со сладострастным удовольствием безграничного властителя провозгласил Падишах.

- А ты думал, что мы вот так сразу – лапки кверху? Мы еще поборемся, - не сказать, чтобы очень уверенно, но ответил Томский.

- Поборемся… - рассмеялся Падишах. – Да что вы можете? Культура всегда пасовала перед грубой силой. Ваша, то есть, высокая Культура. Вы обречены. Вас раздавят во имя всемирного безмятежного удовольствия. Я лично вас раздавлю.

Но в это самое мгновение Алексей Светликов победил Портрет, и тот истлел, но не один, а истлело и всё, что было сотворено его злою волей. Исчез и Евгений Евгеньевич Падишах. Убыл из беспредельности, растворившись в небытии. Томский же вернулся в реальность.

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] Фраза Афанасия Борщова из фильма Данелия «Афоня».

Предуведомление к последней главе

Постепенно судьбы всех персонажей книги (серии книг) определяются, что означает, что и сама книга подходит к концу. Надеюсь, это было интересное путешествие для всякого вдумчивого читателя; надеюсь, всякий вдумчивый читатель оказался в мире, придуманном мною для него. Придумать мир не так легко, как кажется - Бог не даст соврать. Написать книгу не так сложно, а прочитать ее и того проще. Написать книгу, которую стоит читать – вот задача из задач. Справился ли я с этой задачей или нет – это видите вы, вдумчивые читатели. А книга тем временем (и даже целая серия книг) подходит к концу.

______________________________________________________________________________________________________________________

Глава последняя. Раздражение и успокоение

К вечеру 5 апреля 2027 года Александр Сергеевич Томский находился в состоянии крайнего раздражения. Вообще, раздражение в последнее время (последнее время – это не последние дни или недели, но последние месяцы) стало его нормальным состоянием. Причем приступы раздражительности начали накатывать на него именно тогда, когда, казалось, для них не осталось никакого повода. Более того, после краха Падишаха, казалось, наступило время ничем не омрачаемого торжества. Но вместо торжества почему-то пришло раздражение. Томского раздражали авторы, и Томского раздражали читатели. Томского раздражали тысячи мелочей, в каждую из которых ему надо было вникнуть лишь для того, что найти в ней еще тысячу еще более мелких и раздражающих своей мелочностью мелочей. Одна суетня, зряшняя суетня. Склоки, поиск выгод, фракционность.

Такие-то читатели оказались замешаны в накрутке рейтинга - не последние люди сообщества, между прочим. Зачем им накрутка? Мало он им платит? Платить еще больше? Нет, скорее на хлеб и воду посадить, - может, хоть тогда к ним вернется изначально-чистый энтузиазм? Вряд ли… Изначально-чистый энтузиазм – где ты? Вероятно, только вначале он и достижим. Как гласит самурайская мудрость: белые одежды хороши, лишь пока они новые…

Такой-то автор вышел из сообщества. Из-за чего? «Нормальное», как он сказал, издательство выпустит его книгу бо́льшим тиражом. Ну да, «ненормальное» сообщество выпустило его книжку рассказов общим тиражом в тридцать тысяч, а ему мало. Всё им мало – всё им миллионы читателей подавай. Зачем тогда в сообщество шли? Подраскрутиться малёк? «Нормальному» издательству, естественно, рассказы не нужны, им роман подавай. А что наш творец? Молодец наш творец, хорошо соображает. Надо роман – нате роман. Накатал романчик меньше чем за год. Ну как тут не впасть в ярость… В самом деле, если роман выйдет плохим (как почти наверняка и выйдет), - это может сломать автора, а если хорошим – это значит, что у ГКП прямо из-под носа увели что-то эстетически ценное. Сообщество вырастило кадр, а кадр вырос из сообщества. Как он про себя думает. Все они хотят быть обязаны только самим себе. «Я – гений, а сообщество – это так… я куда больше дал сообществу, чем сообщество - мне». Лучше всего, если бы роман провалился, и автор попросился бы обратно – конечно, его приняли бы, хотя и без распростертых объятий. «И жил он долго и счастливо и написал еще тысячу и один рассказ» - подумал Томский с раздражением. Предатель.

«Что случилось, что произошло? Почему вдруг все, еще вчера так горячо обсуждаемые темы, безнадежно заброшены? Почему никому не интересно говорить ни о возможном возвращении Британии в Евросоюз; ни о намечающейся, наконец, отмене санкций против России и возникших по этому поводу серьезных трениях между США и Британией с одной стороны (они настаивают на продлении санкций и даже введении новых) и континентальной Европой – с другой; ни о столь прогремевшем событии, случившемся в политической жизни скромной Бельгии, и тем не менее обещающем изменить чуть ли не всю политическую карту мира? Что же такое случилось? Почему вдруг все замолчали? Да просто блистательная Виктория Аргольц пожаловала в Канны, - и весь мир теперь говорит только об этом. Каждый ее приезд в Канны – это феерия! Начиная с ее первого триумфа, когда всего лишь одноминутное появление Виктории на экране принесло фильму «Фотограф» всемирную известность (а многие и до сих пор считают, что сам по себе фильм довольно-таки зануден, и если бы не явление Виктории, не видать бы ему главного приза), Виктория каждым своим появлением здесь говорит: восхищайтесь мной, поклоняйтесь мне, боготворите меня! Каждый ее новый фильм – это сенсация, каждая ее новая роль – откровение».

Томский, в надежде убежать от раздражения, вышел в инет. На первом же попавшемся сайте его внимание привлекла новостная ссылка-заголовок с именем Виктории, он автоматически перешел по ссылке и прочитал то же самое, что только что прочитали и вы. «Сенсация, откровение… Да никогда в жизни у нее не будет ничего важнее той одной минуты в фильме Гольца, сколько бы она у Милутиновича ни заголялась», - ворчал про себя Томский. «Так, что там еще пишут: ГКП, ставшее лишь эпизодом ее яркой биографии… А, ну всё понятно. Убежал от раздражения, называется… Предательница».

Но и «верные» авторы тоже раздражали. Прежде всего Томского раздражал постоянный срыв графика работ. Только вчера Гольц, вернувшись из Греции, куда он ездил смотреть «натуру» для сьемок «Апологии Сократа», сообщил Томскому, что «в Греции снимать не стоит – нет там уже никакой сократической атмосферы». Нет так нет. Но Томскому было ясно, что опять начинается та же душевыжималовка, что и с «Фотографом». Но это ведь совершенно нормально для творческого процесса? Не вымотаешь душу себе и другим – ничего стоящего не сделаешь. Это уже и не аксиома, за такие фразы уже где-то и бить надо, так они осточертели. Вот-вот – чувствуете тональность? Томскому всё осточертело. Но не в плане разочарования в своей миссии, конечно. Спросите у Томского, в чем смысл его жизни, и он, как и раньше, ответит вам: «ГКП – вот смысл моей жизни». Недавно его и спросили, и он именно так и ответил. А потом перечитал свое интервью, и как раз на этих словах о смысле его чуть не стошнило. «Всё, - сказал он себе, - никаких интервью в ближайшие лет сто. И никаких громких слов в ближайшую лет тысячу».

Если Томского раздражал даже и Гольц, можете представить, как его раздражали все остальные. Режиссер Энковъ, например. Да-да, именно с твердым знаком в конце. Энковъ находил в твердом знаке какое-то очарование старины, Томский – лишний повод для раздражения. Ну, ладно – твердый знак так твердый знак – не выгонять же из-за твердого знака, тем более что вел себя Энковъ как настоящий Творец: капризничал по любому поводу, заявлял про уже готовый материал, что он никуда не годится и что всё надо переснимать; устраивал какие-то странные творческие эксперименты, – но всё это ради будущего фильма. Святое пространство творческого процесса. Мистерии посвященных, и всё такое прочее.

Фильм еще не был снят, а уже стал легендой. Название у фильма было весьма характерное - «Без названия». «Я не могу дать название тому, что снимаю», - глубокомысленно говорил Энковъ. Ну, ладно - без названия так без названия. Мало ли какие бывают названия; главное – это ведь не название, главное - содержание. Содержание фильма, однако, тоже оставалось для Томского загадкой; Энковъ решил не посвящать его в таинство раньше срока. Ну, решил и решил, так даже интереснее. Правда, кое кто из сообщников всё же пробрался в святая святых и уже делился своими предварительными впечатлениями:

- Это, друзья мои… Даже не знаю, как сказать, но это точно что-то великое. Масштаб замысла… Полная неконвенциональность… Не кино, но что-то большее, чем кино.

Томский был заинтригован, но и насторожился. «Больше, чем кино». Понятно, всякое настоящее Кино есть нечто большее, чем кино. Но он всё же любил Кино, а ко всему «большему, чем кино», относился с подозрением. Вроде как я ищу не Истину, а что-то большее, чем Истину. Вы сначала Истину найдите, найдите в себе силы сделать хотя бы первый шаг по направлению к подлинно Истине, а уж потом…

Наконец-то подоспела дата премьеры предполагаемого, снимавшегося аж семь лет, шедевра. «Чай Ник» - так он, оказывается, теперь назывался. Типа интригующе. То ли чай, то ли Ник, то ли чайник, а если чайник, то непонятно в каком значении чайник, и почему тогда слово разделено, а если чай, то непонятно при чем тут «Ник», а если «Ник», то непонятно, при чем тут чай. Ну так на то и фильм, чтобы понять. «Чайник без названия», - съязвил про себя Томский.

Начался фильм с того, что на экране появилась небезызвестная теле-таблица, которую обычно показывают (показывали, но иногда и сейчас показывают) по телевизору во время профилактических работ. Изображение сопровождалось всем известным пренеприятнейшим зудящим писком, выдерживать каковой человеческое ухо может едва ли больше чем в течении одной минуты. Но прошла минута, а таблица и звук продолжали терроризировать собравшихся в зале зрителей. Две минуты звукового террора, три минуты, четыре. Томский уже начал волноваться и недоуменно посматривать по сторонам, но вспомнил, что Энковь придерживался сомнительной теории собственной формулировки, гласящей, что в первые пять минут просмотра фильма кинозал должны покинуть девяносто процентов зрителей - «А с оставшимися десятью я уже и буду разговаривать». Что ж, своего Энковъ добился – в первые пять минут просмотра теле-профилактики довольно много зрителей (не 90 процентов, но чуть не до половины) вышло из зала. Дальше началось собственно кино. Томский напрягся, приготовившись «вникать». Минут десять он честно пытался «вникнуть», после чего с ужасом подумал, что ему предстоит просидеть в зале еще целых два часа. Фильм был скучен. Да, зубодробительно скучен - и вовсе не так, как бывает «скучно» авторское кино. Нет, он был скучен, как бывает скучно кино скучное. А чем отличается одна скука от другой? Авторское кино скучно только тем, кто засыпает без постоянной стрельбы на экране, а скучное кино скучно всем. Кроме тех, разумеется, кто его делал, да еще специфической узкой прослойки «поклонников», которая умудряется сформироваться вокруг почти любого арт, так сказать, объекта.

Сюжета у фильма не было, ведь это так пошло – снимать фильм с сюжетом. Профессиональных актеров в фильме не было, ведь это так пошло – задействовать профессионалов, играющих, а не живущих на экране. Смысла у фильма не было, – но ведь смысла нет и в жизни, значит, всё честно. Скучный, бессмысленный фильм ни про что. Полная неконвенциональность, в общем.

Все-таки артхаус – удобная штука для бездарей. Скучный боевик ничем не закамуфлируешь, а вот скучный артхаус всегда можно попытаться оправдать тем, что он скучен именно потому, что артхаус. «Мысли, достойные покойного Бахчи», - кисло улыбнулся Томский, параллельно наблюдая, как один из случайных персонажей – поддатый режиссер – ведет путаные диалоги с начинающей молоденькой актрисой; в режиссере безошибочно угадывался сам Энковъ – тем более безошибочно, что он его и играл.

- Да, милая барышня, - томно вещал он. – Зря вы влезли во всё это так называемое кино. Поверьте, зря. Я бы вот уже и рад вылезти – да поздно.

«Да, - подумал Томский. – Зря я пришел на эту чертову премьеру. Теперь бы я и рад уйти, да поздно». Томский не считал себя вправе уходить с показов – это было бы приговором фильму, а приговор пусть выносят зрители. Но они его и так выносили, неуклонно покидая зал малыми и средними партиями. Добила их черепаха. Что за черепаха такая? Вообще-то, сначала на экране появился Петр Первый. Появился и стал произносить известную патриотически-пафосную речь из концовки знаменитого одноименного фильма[1]:

- В сей счастливый день окончания войны господа Сенат даровал мне звание Отца Отечества. Суров я был с вами, дети мои? Суров. Ибо не для себя был суров, но дорога мне была Россия. Моими и вашими трудами увенчаем наше Отечество славой, и корабли русские плывут уже ко всем гаваням Европы. Не напрасны были наши труды, и поколениям нашим надлежит славу и богатство Отечества беречь и множить. А нам, друзья мои, надлежит пойти и взять по хот-догу, дабы подкрепить силы наши, и не помереть ненароком с голоду.

При произнесении последнего предложения крупный план Петра сменяется на общий, и мы видим, что находимся на Дворцовой площади; видим, что Петр Первый – из тех Петров, что постоянно ошиваются на площади, приставая к туристам с однообразной просьбой о совместном фотографировании, а речь свою он толкает в шутку перед собравшимися вокруг него прочими ряжеными историческими персонажами, как-то Екатерина Вторая, Ленин, Сталин, Кутузов и, кажется, еще и почему-то Пушкин. После слов о хот-доге раздается дружный смех и вся группа, под водительством Петра, направляется к лотку с сосисками в тесте, гамбургерами, хот-догами и прочими неполезными радостями – подкрепить свои силы.

Нет, эта сцена, пожалуй, даже понравилась Томскому – был в ней определенный постмодернистский шик. Но вслед за Петром на экране вдруг и появилась… черепаха. Появилась и медленно, как и свойственно черепахам, поползла. По лесной тропинке. Рядом с черепахой лежал лист бумаги с напечатанной на нем крупной буквой А. Может быть, это означало, что черепаха отползла от пункта А и направилась к пункту В? Может, и так. Пока что черепаха просто ползла. Минуту ползет. Две минуты ползет. Три минуты ползет. Видимо, Энковъ решил провести еще один эксперимент над зрителями: выдержит ли хоть кто-то пять минут ползущую куда-то черепаху? Впрочем, пока что оставшиеся зрители (где-то около трети зала) ерзали на своих местах, но не уходили. Все-таки черепаха – это не профилактическая таблица, да еще и вместо противного писка поползновения черепахи сопровождались приятной классической музыкой. А это уже, знаете ли, заявка. Черепаха, пять минут ползущая под аккомпанемент классики - это уже сцена, явно претендующая на то, чтобы войти в историю мирового кинематографа! На исходе пятой минуты в кадре появился лист с крупно напечатанной на нем буквой В. Томский оказался прав – черепаха ползла из пункта А в пункт В. Доползла. Музыка достигла своего апогея и замерла. То же сделала и черепаха. История кинематографа вершилась на глазах у зрителей. А дальше произошло непоправимое: в кадре появилась рука, перевернула черепаху и… она опять поползла – теперь уже, очевидно, обратно: из пункта B в пункт А! Зрители, героически вытерпевшие пять минут из истории кинематографа, не нашли в себе сил выдержать еще пять исторических минут. Больше половины из трети оставшихся зрителей так и не досмотрели, как черепаха доползла до пункта А. Томский досмотрел.

Да, зрители массово покидали зал. Но это их дело, а он Томский, должен оставаться на посту. Итак, уйти нельзя, но и смотреть тоже нельзя. Что делать? Смотреть, внутренне чертыхаясь. Терпеть, внутренне раздражаясь. Где-то на десятой минуте просмотра Томский начал закипать, на пятнадцатой он уже кипел, на двадцатой перекипал, к тридцатой из него вышел весь пар (вскоре после того, как черепаха повернула вспять), и оставшиеся полтора часа он провел в блаженном состоянии выжатого до основания лимона.

Блаженство его достигло пика, когда по экрану поползли титры. «Всё, отмучался», - с облегчением подумал Томский, но – поторопился. Не успели титры уползти, как он уже лицезрел сияющее авторское лицо Энкова. «Это грандиозно! - восторженно восклицал он. – Ушли почти все – на такой успех я и не рассчитывал!» Тут лицо Энкова превратилось из сияющего в вопрошающее,и вопрошало оно, конечно же, о его, Томского, впечатлениях: «Но вы-то, вы-то, конечно, поняли; вы-то, конечно, оценили?» - как бы спрашивал Энковъ.

Как там обычно выкручиваются из таких ситуаций? Томский не знал, так что пришлось сымпровизировать: «Да, ты снял… Нечто», - выдавил из себя он. «Я так и знал, что вы поймете!» - снова просиял Энковъ и явно хотел спросить еще о чем-то, но Томский поспешил ретироваться из зала. О, как свеж был воздух на улице! И как славно было бы сбежать от всех вообще «творческих» дел. До чего дошло! Он, Томский, скрывает свои подлинные мысли и чувства! Надо было прямо сказать: чушь ты снял, товарищ Энковъ. Так прямо и сказать. Но как же – Энковъ ведь у нас Творец, а он, Томский, следовательно, тот, кто не понимает Творца. Самая презренная личность на свете. И ведь он заранее знал, что этот «Чайник без названия» всё равно станет культовым в определенной среде фильмом. И будут ломаться копья, и будут объясняться скрытые смыслы. И будут припоминать «Черный квадрат», и будут писать диссертации о значении первых пяти минут и о черепахе. И будет еще и то, и это, и еще много чего. «Черт бы побрал всю эту… Культуру», - с ожесточением подумал Томский. Еще одна мысль, достойная Бахчи.

Значит, все-таки разочарование в миссии? Не будем категоричны. Томский просто устал, очень устал. А что вы хотите? Томский ведь тоже человек. О, как Томского раздражало, что он тоже всего лишь человек и, устав, не может не раздражаться. Кстати, разговаривая вчера с Гольцем и помня пристрастие Гольца к философии, Томский спросил у него: а не может ли ему чем-нибудь помочь философия? Гольц сказал, что очень даже может, и посоветовал ему читать стоиков, и прежде всего Марка Аврелия.

Томский был не из тех людей, которые откладывают дела в долгий ящик, а потому, вооружившись «Размышлениями», он принялся практиковать спасительный стоицизм прямо с сегодняшнего утра. Сначала всё шло хорошо и даже великолепно.

«С утра говорить себе наперед: встречусь с суетным, с неблагодарным, дерзким, с хитрецом, с алчным, необщественным». Ах, как это верно! но раздражаться из-за этого вовсе не стоит, ведь «ни от кого из них не могу я потерпеть вреда - ведь в постыдное никто меня не ввергает, а на родственного не могу же я сердиться или держаться в стороне от него, раз мы родились для общего дела, как ноги и руки, как ресницы, как верхний ряд зубов и ряд нижний». Да, вот она – формула: среди всеобщей безответственности он, Томский, сохранит ничем незамутненное философское спокойствие.

Повторюсь, сначала всё шло очень даже хорошо. День начался с того, что секретарша Томского не подготовила некоторые бумаги, которые, как они договорились, должны были лежать у него на столе ровно в семь часов. Семь часов пробило, бумаг нет. Еще вчера это стало бы достаточным основанием для краткого припадка негодования, но сейчас Томский решил сдержаться. Не раздражаться же из-за каждого пустяка! Ну, будут лежать бумаги на столе не в семь ровно, а в 7.15. Не в 7.15, так в 7.20. Не в 7.20, так в 7.30. Тут уже (в 7.30) Томский начал раздражаться, но сделал над собой последнее усилие и был вознагражден – бумаги появились на его столе ровно в 7.36, причем испуганно-несчастный вид секретарши ясно указывал, что она несомненно ожидала разноса, - а вместо этого он спокойно поблагодарил ее (кажется, секретарша испугалась еще больше). Первая философская победа над собой и обстоятельствами одержана!

Вторую пришлось одержать почти сразу же вслед за первой. В восемь часов к нему пробился назойливый посетитель, целью посещения которого оказалось выклянчивание денег. Ох уж эти деньго-просители – почему-то все они дружно считают, что если у кого-то много денег, то лишь для того, чтобы с ними поделиться. И хотя Томский уже сто раз со всей возможной публичностью заявлял, что деньги тратятся им исключительно на ГКП и ни на что другое, деньго-просители ничуть этим не смущались и подстерегали его везде, где только можно было подстеречь и даже, как видим, проникали и на его собственную территорию. Это раздражало. Что же он мог противопоставить этому раздражению? Очевидно, понимание, что по-другому и быть не может. Если уж ты миллиардер, будь готов к тому, что у тебя будут - в лучшем случае вежливо, а вообще говоря, довольно нахально - требовать деньги при всяком удобном случае. Такова природа вещей. Не примешь природности – не получишь ничего, кроме бесплодного раздражения. Томский вдруг понял всё это и вполне терпеливо выслушал просителя, вникнул в суть его просьбы и даже решил ее удовлетворить, после чего почувствовал себя чуть не благодетелем человечества. Но и тут поселившийся внутри него стоик одернул его и сурово сказал: «Ничего такого ты не сделал, а просто сделал то, что согласуется с твоим положением – так что нечего и чваниться», - и Томский вернулся с небес на землю.

В общем, всё шло хорошо, разве что его немного раздражало, что окружающие не торопятся увидеть произошедшей с ним перемены. Он, Томский, уже почти превратился в невозмутимого никакими превратностями судьбы стоика, а на него по-прежнему смотрели, как будто бы он Томский как Томский – точно такой же, какой был вчера и позавчера[2]. Такой же вспыльчивый и раздражительный – смешно даже вспоминать.

А потом он узнал об авторе, вышедшем из сообщества, и оказалось, что он действительно остался прежним Томским. Он почувствовал привычное как бы тиканье часов, всегда служившее провозвестником особенно сильного припадка – как будто внутри него находилось взрывное устройство, а часы отсчитывали время до взрыва. По опыту Томский знал, что если уж часы начали тикать, то больше пяти минут он себя сдерживать не сможет. К чести Томского отметим, что и здесь он честно попытался сдержаться. Он сказал себе: «Это раньше я не мог держать себя в руках, а теперь, когда я изменился, смогу». Но нет, не смог. Не прошло и пяти минут, как он уже бушевал, в ярости клеймя ушедшего автора предателем. Досталось и попытавшейся успокоить его секретарше: документы вовремя она не приносит, пускает каких-то совершенно посторонних посетителей и т.д. и т.п. Нагрешил пропасть, в общем[3], а практикование стоицизма привело лишь к тому, что ко всем бесчисленным поводам для раздражения прибавился еще один - раздражение из-за неспособности раздражение преодолеть.

Немного успокоившись, Томский задумался: а что если бы можно было всё переиграть – сделал бы он что-нибудь по-другому? Вряд ли. А как оно там всё началось? И когда? Томский припомнил поезд, купе, он и Михаил сидят друг напротив друга. Рукопись с любопытной историей создания. Да, именно так всё и началось. Кажется, там был еще кто-то... какой-то странный человечек, укравший рукопись, убивший Льва и испарившийся[4]. Где-то теперь этот человечек?

- К вам посетитель, – этими словами секретарша оторвала его от бесплодных воспоминаний.

- Такой же, как с утра?

- Не знаю. Говорит, ваш давний знакомый.

- Вот как? Ну, пусть проходит, раз давний знакомый.

В кабинет довольно развязно вошел совершенно незнакомый Томскому человек и, как будто бы испугавшись своей развязности, как-то бочком, неловко уселся на стул для посетителей. Некоторое время хозяин кабинета и посетитель сидели молча, наконец посетитель спросил:

- Вы меня не узнаете?

- Нет.

- Не запоминающаяся у меня внешность, увы. Да и виделись то мы с вами всего лишь один раз. И времени прошло много. Глупов, Василий Глупов. Помните такого?

- Нет, не помню.

- Не помните? Я человек, укравший книгу. Лучшую книгу в истории. Меня-то вы не помните, но книгу-то должны помнить.

Томский привстал со своего места и подошел к посетителю, который с некоторой опаской наблюдал за его приближением. Подойдя вплотную, Томский некоторое время пристально изучал лицо Васи Глупова, а потом сказал:

- Может быть, может быть. Впрочем, что толку всматриваться – я ведь всё равно не помню, как ты выглядел.

- Говорю же, не запоминающаяся у меня внешность.

- А вот это я припоминаю: что ты хныкал постоянно.

- Что делать, мое житие располагает к постоянному самобичеванию.

- Ну-ну. А я, представь себе, только что о тебе, если это действительно ты, думал. Где-то, мол, ты по земле бродишь… Зачем же ты, если это действительно ты, сюда пришел?

- Принес книгу обратно.

И Глупов действительно достал из пакета папку – это была та самая папка с рукописью, знакомая нам по далекой первой части повествования – и передал ее Томскому. Томский недоверчиво взял папку в руки, раскрыл ее и стал изучать – не менее пристально, чем до этого изучал лицо Глупова. Через некоторое время он несколько растерянно произнес:

- Да, по-моему, я узнаю этот текст. Но я был уверен, что ты его уничтожил.

- Я хотел, чтобы все заинтересованные стороны так и думали.

- Почему?

- Даже не знаю точно. Каждому хочется побыть хоть какое-то время значительной персоной, но у меня это никогда не получалось. А вот когда я взял в руки эту книгу и осознал ее ценность, я подумал – у меня же в руках сокровище, равного которому нет на целом свете. Зачем же я буду делать его всеобщим достоянием или уничтожать? Нет, знать, что Вы так нуждаетесь в этой книге и не можете ее найти, а она – у меня; знать, что Падишах так нуждается в этой книге (какой это был бы козырь в его игре против вас!), но даже и не догадывается о ее существовании; знать, что каждый читатель мира мечтал бы прочесть эту книгу; знать всё это и лениво перечитывать ее время от времени – что могло быть прекраснее! А вот стоило бы мне только проговориться, и мое сокровище перестало бы мне принадлежать, - и я опять превратился бы в пешку вместо ферзя. Вот, видимо, поэтому я и хранил рукопись втайне и не уничтожал ее. Но это я, конечно, немного додумываю – рационализирую, так сказать, свои поступки. Могу предложить и другую, более возвышенную версию. Вроде как книга настолько прекрасна, что у меня просто рука на нее не поднялась… А на самом деле мне просто почему-то казалось, что лучше хранить книгу втайне – я и хранил.

- Почему же сейчас ты принес ее сюда?

- Ну, во-первых, надоело. А во-вторых, нужда. После уничтожения Портрета почти все мои сбережения испарились, а я, знаете ли, приобрел довольно дорогие привычки и не настроен от них отказываться. Так что я хотел бы продать рукопись.

- За сколько же?

- Миллион.

- Миллион чего?

- Не миллион старых галош, разумеется. Миллион долларов[5].

- Как-то скромно. Я думал, ты теперь не меньше миллиарда затребуешь.

- И это была бы справедливая цена и даже, пожалуй, заниженная. Но я не хочу наглеть. Остаток жизни я хочу провести тихо и незаметно - и угаснуть в каком-нибудь комфортабельном месте, на каком-нибудь острове с открыточными видами. А что до миллиона… Помните – именно миллион вы мне тогда обещали.

- Миллион? Это когда? Ах, и точно. У меня совсем из головы вылетело.

- А я всё помню. Вы обещали мне миллион, но я выбрал рукопись. Теперь я возвращаю рукопись и получаю обратно свой законный миллион. По-моему, всё честно.

- Всё было бы честно, если бы в придачу к рукописи ты мог бы вернуть еще и Михаила.

- А вы щелкните меня по носу – раз этак сто – может, Михаил и воскреснет.

- Не понял.

- А еще образованным человеком считаетесь. Это из «Дон Кихота». Чтобы воскресить умершую Альтисидору, надо было сто раз щелкнуть Санчо Панса по носу.

- Во-первых, не сто, а двадцать четыре; во-вторых, не только щелкнуть по носу, но еще и ущипнуть и исколоть булавками[6], а в-третьих, мне не кажется, что в данном случае уместны такие вот шуточные отсылки.

- Ну извините, если опять оплошал. Кстати, а если бы вам предложили выбор: вернуть к жизни Михаила, но ценой утраты рукописи, то – согласились бы вы? Знаю, что не согласились бы. Живой человек – тварь ненадежная, он что угодно отчебучить может. А вот хранить память о безупречно-умершем Михаиле, почитывая его бессмертное творение - это куда проще… Михаил... Да, трагически всё получилось. Но разве я виноват в его смерти? Помнится, он и так чувствовал себя неважно, так что я тут не при чем. Вообще, жаль его, конечно. В отличие от вас, он разговаривал со мной по-человечески: может быть, это был единственный раз в моей жизни, когда со мной по-человечески разговаривали, слушали меня. И так всё глупо вышло… Если уж ты Глупов, то и всё кругом глупо, - со скорбным вздохом подвел итог Глупов, но тут же вернул разговор в деловое русло:

– Ну так что – стоит миллиона лучшая книга в мире?[7]

- Стоит. На, держи свой миллион[8].

- Держите вашу рукопись.

Каждый получил, что хотел, после чего Глупов немного помялся, как бы думая, что бы еще такого сказать, но, не нашедши более никакой темы для разговора, покинул кабинет Томского. А вот нашел ли Вася Глупов свой тихий уголок, свой остров с открыточными видами? Не знаю, может быть - да, а может быть, и нет, а вот в чем действительно нет сомнений, так это в том, что остаток жизни он прожил тихо и незаметно, – ведь даже я, его создатель, не смог найти никаких следов его дальнейшего пребывания на земле.

Но вернемся к Томскому. Что он чувствовал в этот момент?Всё произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы он успел что-то почувствовать. И тогда, семь с лишним лет назад, всё тоже произошло быстро, неожиданно и нелепо. Семь лет назад! Сколько Томский ни пытался связать только что произошедшее с тем, что произошло тогда, у него ничего не получалось. И все-таки вот она – рукопись. Томский взял ее в руки и еще раз прочитал первую фразу – да, эту фразу он отлично помнил: «Начну с самого важного». Томский даже помнил и то, что было самым важным по мнению Михаила. Да, всё то же.

За первой фразой прочиталась и вторая, а потом третья, в общем, Томский незаметно для себя погрузился в чтение… Очнулся он через несколько часов, прочитав около четверти рукописи. В здании никого не было. И раздражения не было. Не было ничего, кроме легкости. Томский решил, что дочитает книгу до конца прямо сейчас. А потом, конечно, он издаст ее. Все-таки он не зря прожил свою жизнь. Всё было не зря. Томский вернулся к чтению.

КОНЕЦ

______________________________________________________________________________________________________________________

Примечания:

[1] Речь идет о фильме «Петр Первый» (1937-1938) режиссера Владимира Петрова.

[2] «Я был необыкновенно кроток; улыбаясь, слушал их особенно ласково, почтительно просил передать мне квасу и согласился с St.-Jérôme'ом, поправившим меня в фразе, которую я сказал за обедом, говоря, что красивее говорить je puis (я могу), чем je peux. Должен, однако, сознаться, что мне было несколько неприятно то, что никто не обратил особенного внимания на мою кротость и добродетель». (Л.Н. Толстой. «Юность»)

[3] «Когда я стал одеваться в церковь, чтоб со всеми вместе идти причащаться, и оказалось, что мое платье не было перешито и его нельзя было надеть, я пропасть нагрешил». (Л.Н. Толстой. «Юность»)

[4] Речь идет о событиях первой книги серии ГКП – «М.Ю.Л.».

[5] «– Три миллиона чего? – спросил, вскакивая со своего места, консервный фабрикант Скрягинс.

– Ну, чего три миллиона! – нетерпеливо ответил Спрутс. – Конечно, не три миллиона старых галош, а три миллиона фертингов». (Николай Носов. «Незнайка на луне»)

[6] «— Гей вы, слуги дома сего, старшие и младшие, великовозрастные и юные! Бегите все сюда и двадцать четыре раза щелкните Санчо в нос, двенадцать раз его ущипните и шесть раз уколите булавками в плечи и в поясницу, ибо от этого обряда зависит спасение Альтисидоры». (Мигель де Сервантес Сааведра. «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский». Т.2.).

[7] «— За что же вы хотите получить деньги? Я их заработал, а вы…

— Я не только трудился. Я даже пострадал. После разговоров с Берлагой, Скумбриевичем и Полыхаевым я потерял веру в человечество. Разве это не стоит миллиона рублей, вера в человечество?

— Стоит, стоит, — успокоил Александр Иванович». (И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок»).

[8] Во избежание лишних описаний посчитаем, что Томский передал Глупову чемодан с миллионом.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге