Герр Линский
Глава 1
Головная боль не просто раскалывала череп, она методично, с садистским удовольствием вбивала в виски раскаленные гвозди, проворачивая их при каждом ударе сердца. Мир вокруг пульсировал в такт, тошнотворно расплываясь пятнами серой мути и ядовитой зелени. Во рту стоял отчетливый, металлический привкус крови, словно только что пришлось жевать алюминиевую ложку, обернутую в наждачную бумагу. Сознание возвращалось рывками, неохотно выныривая из липкой, черной бездны небытия, цепляясь за реальность тонкими, дрожащими щупальцами.
Твердая, холодная поверхность под спиной не вязалась с воспоминаниями об ортопедическом матрасе и климат-контроле. Скорее, это напоминало дерево, покрытое слоем въедливой, многолетней грязи и утренней росы. В нос ударил резкий, концентрированный запах мокрой шерсти, дешевого табака и почему-то прелой листвы, хотя интуиция подсказывала, что до осени еще далеко.
Глаза открылись с трудом, веки казались налитыми свинцом. Первое, что предстало взору — грязно-серое небо, затянутое низкой облачностью, сквозь которую едва пробивалось чахлое, недружелюбное солнце. Ветки деревьев, еще покрытые свежей, яркой зеленью, нависали сверху, словно решетка тюремной камеры.
Попытка приподняться отозвалась вспышкой боли в затылке такой силы, что перед глазами заплясали разноцветные круги. Тело казалось чужим. Слишком длинным, слишком худым, каким-то нескладным и угловатым. Руки, судорожно вцепившиеся в край деревянной скамьи, выглядели чужеродными: тонкие пальцы пианиста или карманника, бледная, почти прозрачная кожа, сквозь которую просвечивала сетка голубых вен, и аккуратные, ухоженные ногти, диссонирующие с грязью под ними. На левом запястье отсутствовала привычная тяжесть смарт-часов, оставив лишь бледную полоску незагорелой кожи.
Вместо удобной толстовки и джинсов — костюм. Ткань на ощупь плотная, шерстяная, явно дорогая, но безнадежно уставшая от жизни. Потертости на локтях, запах нафталина и старого шкафа, манжеты рубашки слегка обтрепаны. Одежда с чужого плеча, или же носилась десятилетиями с маниакальной аккуратностью, пока не начала распадаться на молекулы от старости.
Острый приступ тошноты заставил согнуться пополам. Желудок свело спазмом пустоты — такой голод бывает только у бродячих псов или людей, не евших несколько дней. Это было не просто желание перекусить, а первобытный, звериный инстинкт, требующий калорий здесь и сейчас.
Вокруг простирался парк. Но не ухоженный ландшафтный дизайн мегаполиса XXI века с велодорожками и зонами вай-фая. Это было что-то архаичное, тяжелое, монументальное. Чугунные решетки ограды, выкрашенные в траурный черный цвет, массивные урны, похожие на надгробия, и гипсовая девушка с веслом, взирающая на мир с выражением олигофренического оптимизма. Вдали, сквозь туман, проступали контуры зданий — тяжеловесный ампир, колонны, лепнина, серые фасады, давящие своим величием.
На скамейке рядом лежал скомканный лист газеты. Бумага серая, рыхлая, качество печати отвратительное, шрифт плывет. Заголовок, набранный жирным, кричащим шрифтом, ударил по сознанию сильнее, чем похмелье: «ПРАВДА». Чуть ниже, мельче: «Орган Центрального Комитета и МК ВКП(б)». И дата. Июнь 193... года. Последняя цифра была смазана жирным пятном от рыбы, но первые три не оставляли пространства для маневра.
Тридцатые. Советский Союз. Эпоха великих строек и великих чисток. Время, когда человеческая жизнь стоила меньше, чем патроны, потраченные на расстрел, а слово «индивидуальность» считалось ругательством.
Мозг, функционирующий отдельно от ноющего тела, мгновенно перешел в режим форсажа. Паника — удел слабых. Эмоции — непозволительная роскошь. Сейчас требовался холодный анализ. Факты.
Первое: Перенос состоялся. Как, почему и зачем — вопросы для философии, а не для выживания.
Второе: Тело — дрянь. Слабое, истощенное, возможно, больное. Требуется техобслуживание: еда, вода, гигиена.
Третье: Социальный статус — ноль. Ни документов, ни денег, ни прописки. В этой реальности человек без бумажки — не просто букашка, а лагерная пыль.
Четвертое: Окружающая среда агрессивна. Здесь не вызывают адвоката, здесь вызывают конвой.
В карманах пиджака обнаружилась лишь дырка, через которую пальцы коснулись подкладки, да одинокая, погнутая скрепка. Во внутреннем кармане — пустота, если не считать пары крошек табака. Ни паспорта, ни партбилета, ни даже справки об освобождении. Tabula rasa. Чистый лист, на котором система с удовольствием напишет приговор.
Звук шагов заставил напрячься. Тяжелая, ритмичная поступь. Подкованные сапоги стучат по асфальту. Стук-стук. Властно, уверенно, хозяйски. Так ходят те, кто знает, что за их спиной стоит государство.
Из тумана выплыли две фигуры. Форма. Гимнастерки, перетянутые ремнями, портупеи, фуражки с красными звездами. Милицейский патруль. Один — старше, лицо землистое, усталое, усы прокуренные, взгляд потухший, как у старой лампочки. Второй — молодой, румяный, шея тонкая, торчит из воротника, как карандаш из стакана, глаза горят служебным рвением и желанием выслужиться. Опасное сочетание: опытное безразличие и молодая глупость.
— Гражданин! — голос молодого сорвался на петушиный визг, он тут же откашлялся, стараясь добавить басов. — Подъем! Документики предъявляем!
Бежать бессмысленно. Ноги ватные, дыхание сбито. Драться — смешно. Это тело сложится от одного удара дубинкой. Остается единственное оружие, которое работало всегда и везде, от пещер палеолита до залов заседаний ООН — интеллект и наглость.
Медленно, подчеркнуто лениво, словно делая одолжение мирозданию, тело на скамейке приняло сидячее положение. Спина выпрямилась, подбородок вздернулся. Взгляд — не снизу вверх, как положено жертве, а сквозь, словно перед глазами не представители власти, а досадное пятно на пейзаже.
— Тише, юноша, — голос оказался хриплым, но неожиданно глубоким, с бархатными нотками. — Вы кричите так, будто обнаружили шпиона Антанты под лавкой, а не уставшего человека, созерцающего утреннюю зарю.
Молодой милиционер опешил. Он ожидал страха, суеты, оправданий, пьяного мычания. Но не спокойного, ледяного высокомерия. Рука его рефлекторно дернулась к кобуре на поясе — жест неуверенности, поиска опоры.
— Ты это... не умничай! — буркнул старший, подходя ближе. От него пахло вчерашним луком и дешевым одеколоном «Шипр». — Документы, говорят. И чего разлегся тут? Не ночлежка.
Взгляд скользнул по фигуре старшего. Пуговица на гимнастерке пришита другой ниткой — черной вместо зеленой. Жена не следит, или нет жены? Скорее второе — воротничок застиран небрежно, утюга не видел давно. На пальцах желтые пятна от самокруток. Обувь стоптана на внешнюю сторону — проблемы с суставами или позвоночником. Глаза красные, мешки под ними — бессонница или запой. Скорее всего, и то, и другое. Человек устал. Ему плевать на протокол, он хочет сдать смену и выпить пива.
Молодой — другое дело. Сапоги надраены до зеркального блеска, пряжка ремня сияет. Новенький. Комсомолец. Ищет врагов народа в каждой тени. Опасен своей идейностью.
— Документы... — протянул задумчиво, словно пробуя слово на вкус. — Видите ли, товарищ начальник, ситуация сложилась парадоксальная. Мой бумажник, вместе с документами, мандатами и, смею заметить, весьма ценными записями научного характера, стал жертвой классовой ненависти местных уголовных элементов. Пока я, утомленный ночными бдениями над проектом государственной важности, позволил себе минуту слабости на этой скамье.
— Украли, что ли? — хмуро уточнил старший, сплевывая на асфальт.
— Экспроприировали, — поправил с легкой улыбкой. — Но суть вы уловили верно.
— Так пройдемте в отделение, — радостно встрепенулся молодой. — Разберемся. Личность установим. Протокол составим. Может, вы бродяга какой или социальный паразит!
— Пройдемте? — левая бровь поползла вверх, изображая искреннее удивление. — Юноша, у вас есть лишние три часа на заполнение формуляров? А потом еще столько же на объяснение товарищам с Лубянки, почему вы задержали консультанта Наркомата Тяжелой Промышленности, сбив тем самым график приемки стратегического объекта?
Блеф был наглым, чудовищным, граничащим с самоубийством. Упоминание Наркомата и Лубянки в одном предложении в 30-е годы могло сработать как щит, а могло — как красная тряпка. Все зависело от уверенности тона. И от страха собеседника перед неведомым «начальством». В СССР иерархия была священна, а человек в хорошем (пусть и мятом) костюме, говорящий сложными фразами, мог оказаться кем угодно: от профессора до врага народа, которого уже ищут.
Старший милиционер прищурился. Его житейский опыт подсказывал: связываться с «интеллигенцией» — себе дороже. Вонь поднимут, жалобами завалят, а если правда какой важный хмырь? Потом премии лишат.
— Наркомата, говоришь? — переспросил он, окидывая фигуру на скамейке оценивающим взглядом. — А чего вид такой... не парадный?
— Наука требует жертв, товарищ сержант. Эксперимент. Полевые испытания. Взрыв, знаете ли, штука непредсказуемая. Пришлось покидать лабораторию в спешке, — палец небрежно стряхнул с лацкана невидимую пылинку. — Я бы на вашем месте не задерживал движение прогресса. Страна ждет угля и стали, а мы тут дискутируем о бюрократии.
Молодой открыл было рот, чтобы возразить, но старший положил тяжелую руку ему на плечо.
— Ладно, гражданин. Идите. Только в следующий раз документы при себе иметь. И на лавках не спать, не положено. Портите вид социалистического города.
— Премного благодарен за бдительность. Служба ваша и опасна, и трудна, как говорится, — легкий кивок головы, обозначающий не поклон, но снисхождение.
Патруль двинулся дальше. Спина ощущала их взгляды, как прицел винтовки. Шаг должен быть ровным, неспешным. Не бежать. Не сутулиться. Держать осанку, даже если позвоночник ноет, а колени готовы подкоситься. Поворот за угол, за спасительную гущу сирени.
Только там удалось выдохнуть и прислониться к шершавому стволу липы. Сердце колотилось о ребра, как птица в клетке. Адреналин, схлынув, оставил после себя дрожь и еще более острое чувство голода.
Первый раунд остался за интеллектом. Но это была лишь разминка. Город просыпался. Где-то вдалеке зазвенел трамвай, зашумели первые автомобили. Москва 30-х, хищная, шумная, беспощадная, открывала свою пасть.
Нужны ресурсы. Деньги. Еда. Крыша над головой. И информация. Газета «Правда» — это хорошо, но она говорит о том, что партия хочет сказать народу, а не о том, как здесь выжить.
Взгляд упал на витрину закрытого магазина через дорогу. В мутном стекле отразилось лицо. Бледное, с темными кругами под глазами, острые скулы, нос с легкой горбинкой, черные волосы, всклокоченные после сна. В голубых глазах застыло странное выражение — смесь ужаса и дикого, почти маньячного восторга.
Это не тело дворянина. Это тело хищника, который попал в заповедник, полный дичи, но забыл, как охотиться. Ничего. Вспомним. Мышечная память может отсутствовать, но нейронные связи на месте. Дедукция, психология, манипуляция. В XXI веке это были навыки для корпоративных войн и скучных расследований измен. Здесь, в мире, где люди верят печатному слову и боятся формы, это суперспособности.
Желудок снова напомнил о себе громким урчанием. Приоритет номер один: калории. Где достать еду в незнакомом городе без копейки денег? Украсть? Пошло. Выпросить? Унизительно. Заработать? Долго.
Нужно найти того, у кого деньги есть, но нет ума, чтобы их сохранить. Классическая схема перераспределения благ. Рынок. Конечно, рынок. Место, где бурлит жизнь, где законы немного гибче, а люди — беспечнее. Тишинский рынок должен быть где-то недалеко, если память не изменяет географии старой Москвы.
Отлепившись от дерева, фигура в мятом костюме-тройке двинулась вдоль бульвара. Походка с каждым шагом становилась тверже. Боль в голове отступала на второй план, заглушаемая азартом предстоящей игры. Мир вокруг был серым, опасным и чужим, но он был логичным. А все, что имеет логику, можно взломать.
Прохожие, спешащие на работу, шарахались в стороны, ловя на себе цепкий, неприятный взгляд. Этот человек смотрел не на лица, а на детали: стоптанный каблук — бедность; пятно чернил на пальце — бюрократ; запах сдобы из портфеля — несет обед, значит, жадный, в столовую не пойдет. Информация текла рекой, мозг жадно впитывал её, сортировал, раскладывал по полочкам.
Впереди показались ряды Тишинского рынка. Это было чрево города, его грязное, урчащее нутро, переваривающее людские надежды, страхи и последние сбережения. Здесь пахло немытыми телами, прокисшей капустой, конским навозом и дешевым табаком-самосадом, от которого першило в горле. Гул стоял такой, словно тысячи голосов пытались перекричать друг друга, сливаясь в единую какофонию выживания: визг поросят, ругань торговок, плач детей и хриплые зазывания продавцов всякой всячины.
Под ногами хлюпала жирная, черная грязь, перемешанная с опилками и рыбьей чешуей. Лужи отливали бензиновой радугой. Люди текли сплошным потоком: рабочие в замасленных кепках, крестьянки в платках, спекулянты с бегающими глазками, воры, высматривающие добычу, и редкие интеллигенты, стыдливо продающие фамильное серебро, завернутое в тряпицу.
Среди этого броуновского движения взгляд, отточенный годами практики и цинизмом XXI века, безошибочно выхватил островок стабильности. В тени кирпичной стены, подальше от глаз милиции, но достаточно близко к потоку простаков, расположилась классическая мизансцена. Перевернутый ящик, три наперстка, горошина из хлебного мякиша и группа «артистов».
Главный — жилистый, с лицом, похожим на печеное яблоко, и быстрыми, как у фокусника, руками. Его пальцы порхали над ящиком, завораживая зрителей. Рядом — двое «подсадных». Один — якобы удачливый рабочий, только что выигравший трояк и радостно хохочущий. Второй — мрачный тип, изображающий скептика, но тоже делающий ставки. И, конечно, жертва.
Человечек в вязаной жилетке.
Он стоял, вцепившись в потертый портфель обеими руками, словно это был спасательный круг в открытом море. Очки в роговой оправе запотели от волнения, на лбу выступила испарина. Лицо выражало мучительную внутреннюю борьбу: жадность шептала «ставь, сейчас повезет», а осторожность, доставшаяся в наследство от предков, кричала «беги, идиот». В кармане его брюк явно лежала не просто мелочь, а сумма, достаточная для интереса «бригады».
Желудок сжался в голодном спазме, напоминая о приоритетах. Вмешательство в чужую карму обычно не входило в планы, если не сулило выгоды. Но здесь выгода была очевидна. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих, но если утопающий может оплатить обед спасителя, то почему бы не подать ему руку? К тому же, мозг требовал разминки. Слишком долго он спал, слишком вяло реагировал на раздражители. Нужен был вызов. Маленький, безопасный, но элегантный.
Шаг стал мягким, крадущимся. Толпа расступалась сама собой — от фигуры в мятом, но дорогом костюме веяло такой холодной уверенностью, что люди инстинктивно сторонились.
— Кручу-верчу, запутать хочу! Где шарик, там и навар! — сипло выкрикивал наперсточник, перемещая стаканчики с неестественной скоростью. — Давай, дядя, не робей! Вон рабочий выиграл, и ты сможешь!
Человечек в жилетке сделал шаг вперед. Рука дрогнула, потянулась к карману.
— Я... я думаю, он здесь, — пропищал он, указывая на средний наперсток.
— Ставку давай! Рубль — вход, три — выход! — подначивал «подсадной».
— Позвольте, граждане, — голос прозвучал тихо, но отчетливо, разрезая шум рынка, как скальпель. — Неужели вы собираетесь доверить свои трудовые сбережения законам физики, которые здесь явно нарушаются?
Вся компания замерла. Наперсточник поднял мутные, злые глаза. «Подсадные» напряглись, сжимая кулаки в карманах. Жертва в очках обернулась, моргая.
— Ты кто такой? — процедил главный, не прекращая движения рук, но замедлив темп. — Иди куда шел, барин. Не мешай трудовому народу отдыхать.
— Отдыхать? — бровь изумленно взлетела вверх. — Я полагал, это называется «экспроприация излишков у наивного населения посредством ловкости рук и отсутствия совести». Впрочем, терминология вторична.
— Вали отсюда, пока цел! — рыкнул один из помощников, делая шаг вперед. От него пахло перегаром и угрозой.
Игнорирование угрозы — лучший способ обезоружить агрессора. Взгляд скользнул по столу. Шарик был не под наперстком. Он был зажат между мизинцем и безымянным пальцем правой руки ведущего. Старый трюк. Банальный. Скучный.
— Гражданин, — обращение было направлено к очкарику, — вы собирались поставить на средний? Это ошибка. Там пусто. Как и в левом. Как и в правом.
— Ты чо несешь?! — взвился наперсточник, резко останавливая руки. — Проверяй! Ставь деньги и проверяй!
— Зачем мне деньги? — легкая усмешка коснулась губ. — Я ставлю свою репутацию против вашего... скажем так, профессионализма. Шарик у вас в руке. Между фалангами.
Тишина стала звенящей. Толпа зевак, почуяв скандал, начала сжимать кольцо. Наперсточник побледнел. Раскрыть руку — значит признать жульничество перед толпой, которая может и побить. Не раскрыть — потерять авторитет.
— Ты, фраер... — начал он, поднимаясь. В его руке блеснуло лезвие — маленькое, незаметное, но достаточное, чтобы испортить костюм и жизнь.
Вот оно. Момент истины. Адреналин ударил в кровь, проясняя сознание. Картинка мира стала кристально четкой. Татуировка на кисти наперсточника. Синяя, расплывшаяся, едва заметная под грязью. «СЛОН». Соловецкий Лагерь Особого Назначения. И маленькая точка под ней.
Шаг вперед. Вплотную. Нарушая личное пространство. Глаза в глаза.
— Слушай меня внимательно, — шепот был едва слышен, но для ушей уголовника он звучал громче грома. — Соловки, двадцать восьмой год? Барак номер пять? Начальник режима — Эйхманс? Ты ведь не просто сидел, ты там «сукой» стал, верно? Точка под куполом. Если местные узнают, что ты тут, на воле, авторитетом прикидываешься, а сам лагерной администрации стучал... Думаешь, успеешь добежать до Таганки?
Лицо наперсточника стало цвета старой штукатурки. Серым, безжизненным. Зрачки расширились от животного ужаса. Это был выстрел наугад, основанный на статистике и знании тюремной семиотики, но он попал в яблочко. В то время каждый второй «авторитет» имел скелеты в шкафу, и страх разоблачения был сильнее страха милиции.
— Ты... ты откуда... — прохрипел он, пряча нож.
— Не твоего ума дело. Исчезни. И дружков своих забери. Пока я не вспомнил фамилию твоего кума.
Наперсточник судорожно сглотнул. Одним движением смахнул наперстки в карман, пнул ящик и, буркнув что-то неразборчивое своим подельникам, растворился в толпе быстрее, чем утренний туман. «Подсадные», ничего не понимая, но чувствуя опасность, поспешили за ним.
Толпа разочарованно загудела и начала расходиться. Представление окончено.
Остался только человечек в жилетке. Он смотрел на своего спасителя снизу вверх, как на сошедшее с небес божество в мятом пиджаке. В его глазах читался священный трепет.
— Вы... вы их... одним словом... — пролепетал он, прижимая портфель еще крепче. — Это невероятно! Вы из органов? ГПУ? Угрозыск?
Соблазн подтвердить был велик, но опасно. Самозванство в 30-е каралось расстрелом.
— Я — частное лицо, гражданин. Просто не люблю грязь. Ни на улицах, ни в человеческих отношениях, — уклончивый ответ, который можно трактовать как угодно. — А вам, любезнейший, я бы не рекомендовал играть в азартные игры с государством и его теневыми представителями. Математическое ожидание выигрыша стремится к отрицательной бесконечности.
— Да-да, конечно! Я понимаю! Симха Соломонович Гац, — он суетливо протянул потную, мягкую ладошку. — Бухгалтер артели «Красный Лапоть». Вы мне жизнь спасли! То есть, деньги! Это казенные! На закупку фурнитуры! Если бы я их проиграл... Ой вей, даже думать страшно! Дядя Изя меня бы убил, а потом еще раз убил бы товарищ прокурор!
Рукопожатие было вялым, как дохлая рыба. Но этот человек был сейчас единственной ниточкой, связывающей с выживанием.
— Очень приятно. Стефан. Просто Стефан, — имя прозвучало веско. — Видите ли, Симха Соломонович, спасение ваших казенных средств потребовало от меня значительных энергетических затрат. Мой организм, привыкший к регулярному поступлению белков и углеводов, сейчас находится в состоянии, близком к критическому.
Намек был прозрачнее, чем стекло в витрине Елисеевского. Гац, к счастью, оказался сообразительным. Бухгалтерская жилка сработала: дебет с кредитом сошелся. Спасение денег стоит благодарности.
— О боже! Конечно! Вы голодны! Как я мог... Пойдемте! Тут рядом есть отличная столовая! Ну, как отличная... Котлеты там, конечно, из хлеба, но борщ наваристый! Я угощаю! Я настаиваю!
Через десять минут они сидели за липким клеенчатым столом в заведении с гордой вывеской «Столовая №5 Моссельпрома». Вокруг звенели алюминиевые вилки, пахло пережаренным маслом и хлоркой. На стене висел плакат: «Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь обществу».
Перед глазами стояла тарелка с борщом. Жидкость была подозрительно оранжевого цвета, в ней плавал одинокий капустный лист и кусок чего-то, отдаленно напоминающего мясо. Рядом — серая каша, размазанная по тарелке, и котлета неопределенной формы. Кусок черного хлеба выглядел самым надежным элементом этой композиции.
Для человека, привыкшего к стейкам медиум-рэар и хорошему вину, это было гастрономическим оскорблением. Но для организма, который не ел сутки, это была манна небесная.
Первая ложка обожгла рот. Вкус был кислым, пресным и одновременно каким-то металлическим. Но тепло разлилось по желудку, возвращая силы. Мозг начал проясняться окончательно.
Сима не ел. Он смотрел, как его новый знакомый поглощает пищу. Смотрел с благоговением. В его понимании так есть мог только человек, который только что вернулся с секретного задания. Мятый костюм и отсутствие манер (Линский ел быстро, но аккуратно) лишь подтверждали легенду: маскировка, конспирация.
— А вы... вы надолго к нам? В Москву? — осторожно спросил Гац, протирая очки краем жилетки.
— Зависит от обстоятельств, — ответ прозвучал между двумя глотками компота из сухофруктов. — Моя миссия носит... деликатный характер. Временная дислокация не определена. Ресурсы ограничены ввиду внезапности переброски.
— О! — глаза Симы округлились. — Вам негде жить?
— Временно. Квартирный вопрос, как заметил один классик, портит людей. Я стараюсь не поддаваться порче, но отсутствие крыши над головой вносит свои коррективы в эффективность работы.
Гац заерзал на стуле. Он был добрым человеком. Трусливым, мнительным, но добрым. И ему очень хотелось быть полезным «важному человеку». Это была типичная психология маленького человека в большой системе: дружить с сильным, чтобы чувствовать себя в безопасности.
— Знаете... — начал он неуверенно. — У нас в коммуналке... На Садовой... Есть комната. Ну, то есть, моя комната. Она большая! Разделена шкафом. Я там один живу. Мама, царствие ей небесное, умерла два года назад... Если вам нужно... ну, просто перекантоваться... Пару ночей! Пока ваши... хм... коллеги не свяжутся с вами.
Это было слишком просто. Линский даже перестал жевать. Он ожидал долгой обработки, манипуляций, давления на жалость. А тут — рыба сама прыгает в лодку.
— Вы приглашаете меня к себе, Симха Соломонович? Не зная, кто я? Вдруг я беглый каторжник? Или шпион?
— Ой, я вас умоляю! — махнул рукой Гац, нервно хихикнув. — Шпионы не спасают бухгалтеров от жуликов. Шпионы крадут секретные чертежи! А каторжники не говорят таким литературным языком! У вас же на лице написано — высшее образование! Может, даже два! А у нас в квартире тихо. Тетя Груша, конечно, строгая, но справедливая. И соседи... ну, разные, но жить можно.
Линский внимательно посмотрел на своего нового «Ватсона». Маленький, нелепый человечек. Идеальное прикрытие. Идеальный источник информации. Идеальный «фасад». Жить у него — значит иметь легальный адрес, доступ к слухам и, что немаловажно, к еде.
— Ваше предложение принято, товарищ Гац, — кивнул он, вытирая губы бумажной салфеткой. — Считайте, что партия... и я лично, ценим вашу сознательность. Ведите.
Сима расцвел. Он вскочил, схватил свой портфель и засуетился вокруг стола.
— Пойдемте, пойдемте! Тут недалеко! Трамвай «А» ходит, но мы пешком быстрее, через дворы! Только... — он замялся, понизив голос. — Тете Груше лучше не говорить, что вы... ну... по секретным делам. Она женщин не любит, которые много болтают, но сама... радио отдыхает! Скажем, что вы мой дальний родственник. Из... Одессы? Нет, говор не тот. Из Ленинграда! Да! Профессор! Погорелец!
— Пусть будет погорелец, — согласился Линский, поднимаясь. Сытость притупила головную боль, но ноги все еще гудели. — Легенда вполне правдоподобна. Учитывая мой внешний вид, я действительно выгляжу так, будто горел, но не сгорел.
Они вышли на улицу. Солнце уже пробилось сквозь тучи, освещая московские улицы жестким, контрастным светом. Пыль танцевала в лучах. Мимо проехал грузовик с надписью «ХЛЕБ», обдав их облаком выхлопных газов.
Сима семенил рядом, постоянно оглядываясь, словно проверяя, не исчез ли его спутник. Он что-то бормотал про управдома, про то, что сегодня день стирки, и про дядю Изю, который всегда говорил: «Делай добро и бросай его в воду, но смотри, чтобы брызги не испортили костюм».
Линский шел молча. Он анализировал. Первичная задача выполнена: биологическое существование обеспечено на ближайшие часы. Есть база. Есть союзник (пусть и идиот). Теперь нужно понять правила игры этого мира.
Москва 30-х была декорацией. Красивой, страшной, величественной. Но за фасадом сталинок и лозунгов скрывались те же люди. С теми же пороками. Жадность, зависть, похоть, страх. Особенно страх. Здесь он был разлит в воздухе, как туман. И это было прекрасно. Страх делает людей предсказуемыми. Страх заставляет совершать ошибки.
А на ошибках других строятся состояния и карьеры.
— А вот и наш дом! — торжественно объявил Сима, указывая на массивное здание с лепниной, с которой местами уже отваливалась штукатурка, обнажая красный кирпич. — Бывший доходный дом купца Филатова. Теперь — жилтоварищество «Красный Луч». Квартира тринадцать. Не пугайтесь номера, я там уже десять лет живу, и ничего, жив-здоров!
— Тринадцать, — усмехнулся Линский. — Мое любимое число. Символично.
Они вошли в темный, прохладный подъезд. Пахло кошками, жареной рыбой и сыростью. Ступени были стерты миллионами ног. Лифт не работал — шахта была заколочена досками, на которых кто-то мелом написал слово из трех букв и пририсовал к нему серп и молот.
Поднимаясь на третий этаж, Линский чувствовал, как внутри нарастает странное предвкушение. Не тревога, а именно охотничий азарт. Он входил в новую клетку. И ему не терпится узнать, кто в ней хищник, а кто — добыча.
Сима долго возился с ключом, пытаясь попасть в замочную скважину. Наконец, дверь с тяжелым скрипом отворилась.
— Прошу! — шепотом сказал он. — Только тихо, тетя Груша может спать... хотя нет, время обеденное, она наверняка на кухне...
Линский шагнул через порог. В нос ударил густой, насыщенный букет запахов коммунальной квартиры: карболка, нафталин, щи, чьи-то духи «Красная Москва» и едва уловимый, сладковатый запах...
Он замер. Ноздри расширились. Этот запах выбивался из общей картины. Он был чужим. Неправильным.
Запах смерти.
Свежей, еще теплой смерти. С примесью миндаля.
— Добро пожаловать домой, — пробормотал Сима, закрывая за собой дверь.
— Да, — тихо ответил Линский, и его губы растянулись в улыбке, от которой Симе стало бы жутко, если бы он её увидел. — Кажется, скучно не будет.
Игровое поле расставлено. Фигуры на местах. И первая пешка уже упала, даже не успев сделать ход.
Глава 2
Коридор квартиры номер тринадцать напоминал кишечник гигантского, больного левиафана. Длинный, извилистый, заставленный сундуками, велосипедами без колес, тазами и связками сушеной воблы, он жил своей, отдельной жизнью. Здесь не было солнечного света — лишь тусклая лампочка под потолком, покрытая вековой пылью и мусиженными трупами мух, мигала в такт перепадам напряжения, создавая эффект стробоскопа в дешевом притоне. Стены, когда-то выкрашенные в оптимистичный голубой, теперь облупились, обнажая слои истории: под советской масляной краской проглядывали дореволюционные обои с тиснеными лилиями, а еще глубже — серый бетон реальности.
Воздух можно было резать ножом. Это была густая, наваристая субстанция из запахов жареного лука, хлорки, кошачьей мочи, дешевого табака и человеческого отчаяния. Но сквозь эту симфонию быта настойчивой, тонкой струйкой пробивался тот самый сладковатый аромат. Горький миндаль. Запах, который в химии ассоциируется с цианидами, а в жизни — с внезапным окончанием биографии.
Бухгалтер, семенящий впереди, втянул голову в плечи, стараясь стать невидимым. Его спина выражала всю скорбь еврейского народа и личный ужас перед неизбежной встречей с местным божеством. Половицы скрипели предательски громко, словно докладывая о вторжении чужака.
В конце туннеля, там, где коридор расширялся в подобие вестибюля перед кухней, возникла фигура.
Аграфена Ильинична. Тетя Груша.
Она не просто стояла — она царила. Грандиозная женщина, чьи габариты вызывали уважение даже у дверных проемов. Руки, скрещенные на необъятной груди, напоминали два батона докторской колбасы высшего сорта. Лицо — монументальное, с крупными, правильными чертами, увенчанное короной из русых кос, уложенных вокруг головы. Глаза фиалкового цвета смотрели не мигая, сканируя пространство с эффективностью рентгеновского аппарата НКВД.
— Симха, — голос прозвучал как гудок паровоза, прибывающего на станцию назначения. — Ты почему не на работе? И кого это притащил в наш храм чистоты и порядка?
Гац застыл, уронив портфель. Очки сползли на нос.
— Аграфена Ильинична... Тетя Груша... Это... Это родственник! Дальний! Из Ленинграда! Погорелец! — слова вылетали из него горохом, путаясь и сталкиваясь. — Профессор! Стефан Генрихович! Приехал... э-э-э... восстанавливать науку!
Взгляд фиалковых глаз переместился на гостя. Оценивающий. Тяжелый. Как бетонная плита. В нем читалось подозрение: костюм мятый, лицо бледное, взгляд наглый. Не наш человек. Не советский.
Ситуация требовала немедленного перехвата инициативы. Защита — это нападение, но в данном случае — интеллектуальная диверсия.
Шаг вперед. Плавный, скользящий. Легкий наклон головы, обозначающий почтение, но не покорность.
— Мадам, — бархатный баритон разорвал напряжение. — Позвольте выразить восхищение. Управлять этим сложным организмом, этим ковчегом человеческих судеб, сохраняя при этом столь цветущий вид и стальную волю... Это требует таланта, достойного министра.
Бровь великанши дрогнула. Лесть была грубой, но попала в цель. Однако Аграфена была тертым калачом.
— Мадамы в Париже остались, гражданин, — отрезала она, но руки на груди чуть расслабились. — А у нас — товарищи. Документы есть? Прописка? Или опять, Сима, босяка с улицы привел?
— Документы погибли в огне революции... простите, в огне пожара, уничтожившего лабораторию, — ложь лилась легко, как масло. — Но смею вас заверить, мое присутствие здесь временно и исключительно полезно. Кстати, у вас, кажется, повышенное давление? Левая щека чуть краснее правой, и дыхание тяжеловато. Вам бы пустырника, Аграфена Ильинична. И меньше соли в квашеной капусте, которую вы, судя по запаху из-под вашей двери, заготовили в промышленных масштабах. Превосходной, должно быть, капусте.
Удар был точным. Капуста была её гордостью и, возможно, небольшим гешефтом на черном рынке. Упоминание о здоровье добавило нотку заботы, а «промышленные масштабы» намекнули, что гость не дурак и все видит, но стучать не побежит.
Женщина сощурилась. В глазах мелькнул интерес.
— Ишь ты... Лекарь, что ли?
— Диагност. Вижу суть вещей. И людей.
— Ну, проходи, раз диагност, — она посторонилась, освобождая проход, но не упуская контроля. — Только тихо мне. У нас тут... событие.
— Событие? — нос снова уловил миндальную горечь. Она стала сильнее.
— Плюев. Акакий наш, Модестович. Преставился, — она перекрестилась мелким, быстрым движением, оглядываясь, не видит ли кто. — Тихий был старичок. Мухи не обидит. Утром не вышел к умывальнику. Я стучу — молчит. Толкнула дверь — а она не заперта. Лежит, сердешный. В кресле. Синий весь. Сердце, видать.
— Сердце... — эхом отозвался «профессор». — Весьма удобно.
— Чего? — не поняла Аграфена.
— Говорю, скорбно это. Сердце — орган хрупкий.
Сима, услышав о смерти соседа, побледнел еще сильнее и начал мелко креститься, путая православные и иудейские жесты.
— Ой вей... Акакий Модестович... Как же так? Вчера только чай пили... Он мне марки показывал...
— Марки? — стойка охотничьей собаки, почуявшей дичь. Слово прозвучало как выстрел стартового пистолета.
— Ну да, — шмыгнул носом бухгалтер. — Коллекция у него. Альбомы такие красивые. Старые.
Пазл в голове щелкнул, складываясь в картинку. Старик. Марки (компактный капитал). Смерть. Запах миндаля. Открытая дверь. Это не сердце. Это джекпот.
— Где комната? — вопрос прозвучал не как просьба, а как приказ.
— Да третья справа, — махнула рукой Аграфена. — Там уже народ собрался. Делят.
Не дожидаясь приглашения, ноги сами понесли к месту действия. Сима семенил следом, что-то бормоча про милицию и покойников.
Дверь в комнату Плюева была распахнута настежь. Внутри гудело, как в улье.
Комната была маленькой, узкой, похожей на пенал. Окно, занавешенное тяжелой, пыльной шторой, пропускало мало света. Вдоль стен громоздились стеллажи с книгами, коробками, какими-то папками. В центре, в старом вольтеровском кресле с облезлой бархатной обивкой, сидел хозяин.
Акакий Модестович Плюев был маленьким, сухим старичком с жидкой бороденкой. Голова его была запрокинута назад, рот полуоткрыт, глаза остекленели, уставившись в потолок с выражением крайнего изумления. Кожа действительно имела синюшный оттенок, но не тот, что бывает при инфаркте. Это был цвет гипоксии, удушья на клеточном уровне.
Вокруг тела, как стервятники над падалью, кружили соседи.
Их было трое.
Первый — высокий, тощий тип с всклокоченными волосами и горящим взором. Одет в грязную рубаху-косоворотку. От него разило спиртом за версту. Поэт-декадент или просто алкоголик с претензией. Он держал в руках томик Блока и декламировал что-то трагическое, периодически пытаясь засунуть книгу себе в карман.
Вторая — суетливая женщина с крысиным личиком и бегающими глазками. В руках она сжимала фарфоровую статуэтку пастушки, явно прикидывая её стоимость.
Третий — крепкий мужичок в рабочей кепке и с красным бантом на лацкане. Активист. Он стоял посреди комнаты и пытался навести порядок, что сводилось к попыткам выгнать остальных и занять жилплощадь самому.
— Товарищи! Имейте совесть! — орал активист. — Жилплощадь освободилась! Нужно срочно сообщить в домком! Я, как ответственный квартиросъемщик и кандидат в партию, имею первоочередное право на расширение! У меня семья из пяти человек в шести метрах ютится!
— Какое право?! — визжала крысоподобная женщина. — Ты здесь без году неделя! А я с Акакием Модестовичем десять лет бок о бок! Он мне эту комнату обещал! Устное завещание было!
— Завещание — пережиток буржуазного права! — парировал активист, оттесняя её плечом. — Все принадлежит народу! То есть — трудящимся!
— А я, может, тоже трудящийся! Духовного фронта! — взвыл поэт, прижимая к груди Блока. — Мне мастерская нужна! Здесь аура... здесь музы витают!
Никто не обращал внимания на покойника. Он был лишь досадной декорацией в пьесе о квадратных метрах.
В дверях возникла фигура в костюме-тройке. Взгляд голубых глаз, холодный и острый, как скальпель патологоанатома, прошелся по присутствующим, заставив их на секунду замолчать.
— Добрый день, стервятники, — голос был тихим, но в наступившей тишине прозвучал как удар хлыста. — Вижу, поминки плавно перетекли в раздел имущества. Не рановато ли? Тело еще не остыло.
— А ты кто такой? — набычился активист, выдвигая челюсть. — Еще один наследничек выискался?
Вместо ответа фигура проскользнула внутрь комнаты, двигаясь с грацией хищника. Игнорируя живых, «профессор» приблизился к мертвому.
Осмотр занял секунды. Рукав пиджака был натянут на пальцы, чтобы не оставлять следов, коснулась шеи покойного. Окоченение еще не наступило полностью. Смерть наступила часа два-три назад. Примерно во время завтрака.
На столике рядом с креслом стоял стакан в подстаканнике. На дне — остатки чая. Рядом — надкушенное печенье «Юбилейное». И пузырек с лекарством. «Валериановые капли».
Нос склонился к стакану. Резкий вдох.
Вот он. Запах горького миндаля. Настолько сильный, что перебивал даже запах валерьянки. Цианистый калий? Или синильная кислота? В 30-е годы яды были проще, грубее, но эффективнее. Достать цианид было сложно, но возможно для ювелира (используется для чистки золота) или фотографа.
Взгляд скользнул по рукам покойного. Пальцы скрючены. Под ногтями — синева. На губах — пена, уже высохшая. Классическая картина асфиксии. Блокировка дыхательных ферментов. Мгновенно и мучительно.
Но самое интересное было не это.
Самое интересное — это положение тела. Старик сидел расслабленно. Он не пытался встать, не опрокинул стакан. Значит, яд подействовал мгновенно, или... или он знал убийцу. Он пил чай с кем-то, кому доверял.
Взгляд метнулся на пол. Ковер. Потертый, советский. На ворсе — две вмятины от стула. Свежие. Напротив кресла стоял стул. Кто-то сидел напротив. Пил чай? Нет, второго стакана нет. Просто сидел и смотрел, как старик умирает.
— Что вы там вынюхиваете? — взвизгнула соседка-крыса. — Не трогайте! Милиция приедет, разберется!
Фигура выпрямилась. Поворот к публике. Лицо не выражало ни скорби, ни страха. Только брезгливое любопытство.
— Милиция, безусловно, приедет, — тон был лекторским, снисходительным. — И первое, что она сделает — арестует всех, кто находится в этой комнате. По подозрению в убийстве.
Слово «убийство» упало в тишину, как булыжник в болото.
— Какое... убийство? — просипел поэт, роняя Блока. — У него сердце... Тетя Груша сказала...
— Тетя Груша — прекрасная женщина, но её познания в токсикологии ограничены кулинарией, — палец указал на стакан. — Вы чувствуете этот запах? Нет, не спирта, уважаемый, которым от вас разит. Запах миндаля. Горького. Это не добавка к чаю. Это цианид. Акакий Модестович не умер от старости. Ему помогли. И судя по всему, помог кто-то, кого он впустил в комнату добровольно. Кто-то из своих.
Соседи переглянулись. В глазах мелькнул страх. Шкурный, липкий страх 37-го года. Быть свидетелем — плохо. Быть подозреваемым — приговор.
— Ты... ты врешь! — выкрикнул активист, но голос его дрогнул. — Провокатор! Я сейчас за милицией сбегаю!
— Бегите, — кивок в сторону двери. — Только учтите: тот, кто первым выбежит, тот и будет главным подозреваемым. Попытка скрыться с места преступления. Расстрельная статья, если пришьют политику. А убитый, между прочим, бывший дворянин, как я погляжу по корешкам книг. Убийство классово чуждого элемента с целью ограбления... или, наоборот, сокрытие контрреволюционного заговора? Товарищи из МУРа будут рад любой версии.
Активист застыл, как вкопанный. Выходить расхотелось.
В дверях стояла Аграфена Ильинична, закрывая собой проход. Она слышала всё. Её лицо потемнело.
— Убийство, говоришь? — прогудела она. — У нас? В тринадцатой?
— Именно. И убийца, скорее всего, еще не успел вынести главное, ради чего всё это затевалось, — взгляд «профессора» скользнул по полкам. — Где альбомы, граждане? Где филателистическая коллекция, о которой так трогательно вспоминал товарищ Гац?
Полки были пусты. Книги стояли плотными рядами, но альбомов не было.
— Украли! — ахнул Сима из коридора.
— Или спрятали, — поправил Линский. — И тот, кто это сделал, сейчас очень нервничает.
В этот момент с улицы донесся вой сирены. Не современной, электронной, а той, старой, механической, воющей как раненый зверь. «Черный воронок» или милицейский «ГАЗ».
— А вот и кавалерия, — усмехнулся попаданец. — Представление начинается. Прошу всех оставаться на местах. И уберите руки от статуэтки, мадам, на ней могут быть отпечатки пальцев. Не ваши, надеюсь?
Женщина с визгом бросила пастушку на диван.
Линский подошел к окну, осторожно отодвинул штору. Во двор въезжала машина с надписью «МУР». Из неё вылезал грузный мужчина в плаще и кепке.
Время пошло. У Линского было ровно пять минут, чтобы подготовить почву. Пять минут, чтобы превратиться из бродяги без документов в незаменимого свидетеля.
Он повернулся к Симе, который дрожал так, что его очки звенели на переносице.
— Симха Соломонович, — голос стал мягким, почти гипнотическим. — Сейчас сюда войдет власть. Вы будете молчать. Говорить буду я. И помните: я ваш троюродный племянник из Ленинграда, приехал поступать в аспирантуру, документы украли на вокзале, живу у вас второй день. Запомнили?
— Д-да... — стукнул зубами бухгалтер. — А если спросят... про... про наперстки?
— Про наперстки забудьте. Это была другая жизнь. В этой жизни мы — законопослушные граждане, обнаружившие тело. И, кстати... — он быстро подошел к столу, взял пузырек с валерьянкой и сунул его в карман Симы. — Подержите это у себя. Не спрашивайте зачем. Просто держите и не открывайте.
— Это улика? — ужаснулся Гац.
— Это страховка. Если я ошибся насчет яда в чае, то он был в каплях. А если он был в каплях, то пузырек должен исчезнуть, чтобы появиться в нужный момент. Доверьтесь мне, Сима. Ваш дядя Изя гордился бы вами.
В коридоре послышался тяжелый топот сапог и зычный голос:
— Всем оставаться на местах! Уголовный розыск!
Дверь распахнулась. На пороге стоял Дубов. Вид у него был такой, словно он не спал неделю и ненавидел все человечество, а особенно — трупы, которые имеют наглость появляться в конце смены.
— Та-ак, — протянул он, окидывая взглядом живописную группу у тела. — Что за балаган? Кто обнаружил? Почему посторонние?
Его взгляд уперся в Линского. В этом взгляде читалась усталость и профессиональное подозрение.
— А вы, гражданин, собственно, кто будете?
Линский поправил лацкан пиджака, принял позу, достойную кафедры университета, и, глядя прямо в серые глаза следователя, произнес:
— Стефан Линский. Временный жилец, консультант по вопросам логики и, судя по всему, единственный человек в этой комнате, который может объяснить вам, почему этот несчастный старик не нуждается в услугах кардиолога, но отчаянно требует внимания токсиколога.
Тишина в комнате повисла тяжелая, пыльная, словно старая портьера. Слышно было только, как в углу, не в силах справиться с нервным тиком, постукивает зубами бухгалтер Гац. Все взгляды скрестились на фигуре в дверном проеме.
Прохор Кузьмич Дубов был человеком-глыбой. Казалось, он вырублен из серого гранита, но мастер, устав на полпути, бросил работу, не отшлифовав детали. Лицо его напоминало карту местности, по которой прошла артиллерия: глубокие морщины, шрамы от оспы, тяжелый подбородок и глаза цвета осенней Невы — холодные, мутные и бесконечно усталые. На нем был плащ, видавший лучшие времена, и кепка, надвинутая на лоб так, что тени скрывали взгляд.
Следователь медленно, по-хозяйски прошел в центр комнаты. Половицы под его сапогами жалобно скрипнули, признавая власть закона. За ним, как верная тень, втиснулся молодой милиционер с планшетом и химическим карандашом наготове.
Дубов остановился напротив Линского. Расстояние — вытянутая рука. Запах дешевого табака «Махорка» смешался с ароматом миндаля, создавая непередаваемый букет советского нуара.
— Консультант, говоришь? — голос Дубова звучал глухо, словно из бочки. — По вопросам логики? А по вопросам статьи 58-й Уголовного кодекса не консультируешь?
— Исключительно по уголовному праву в разрезе бытовых конфликтов, товарищ начальник, — Линский не отступил ни на сантиметр. Взгляд голубых глаз встретился с серым гранитом. — И замечу, что 58-я тут не при чем, если только покойный не планировал свержение власти путем филателии. Здесь чистая 136-я. Убийство из корыстных побуждений.
Дубов хмыкнул. Уголки его губ дернулись вниз. Он перевел взгляд на тело в кресле.
— Врач есть? Смерть констатировали?
— Я констатировал, — спокойно ответил самозванец. — Отсутствие пульса, роговичного рефлекса и наличие трупных пятен в начальной стадии. А также специфический запах изо рта, который ваш помощник, — кивок в сторону молодого милиционера, — сейчас старательно игнорирует, записывая показания граждански с фарфоровой пастушкой.
Милиционер покраснел и перестал писать.
— Ты мне зубы не заговаривай, — Дубов подошел к столу. Его рука в кожаной перчатке потянулась к стакану.
— Не советую, — голос Линского стал жестче. — Если там цианид, то даже пары могут быть неприятны. А если вы смажете отпечатки, то мы никогда не узнаем, кто именно подливал «лекарство» Акакию Модестовичу.
Следователь замер. Медленно повернул голову. В его глазах загорелся недобрый огонек.
— Ты кто такой, умник? Документы. Живо.
Момент истины. Сейчас решалось всё. Линский знал: покажешь страх — сожрут. Покажешь агрессию — расстреляют. Нужно показать полезность.
— Документы находятся в стадии восстановления после пожара, — ложь отскакивала от зубов легко. — Но, товарищ, давайте рассуждать логически. У вас «висяк». Труп в коммуналке. Если вы напишете «сердечный приступ», а через неделю где-то в ломбарде всплывут уникальные марки из коллекции покойного, которые стоят как танк БТ-7, то у НКВД возникнут вопросы уже к вам. «Почему товарищ следователь покрывает расхитителей социалистической собственности?». Неприятная перспектива, не правда ли?
В комнате стало так тихо, что было слышно, как жужжит муха, бьющаяся о стекло. Активист в кепке открыл рот, но не издал ни звука. Поэт икнул.
Дубов смотрел на Линского долго. Он оценивал. Перед ним стоял наглец. Оборванец в дорогом костюме. Без бумажки. По инструкции его следовало скрутить и отправить в «воронке» до выяснения. Но интуиция старого сыскаря, выжившего в чистках, шептала: этот хмырь прав. Дело пахнет керосином. Плюев был непрост, ох непрост.
— Марки, говоришь? — Дубов достал папиросу, смял мундштук. — А ты откуда знаешь про марки? Может, сам и взял?
— Если бы я взял, меня бы здесь уже не было. Я был бы на пути в Одессу или к турецкой границе. А я здесь. Помогаю следствию. Бескорыстно. Почти.
— Почти? — следователь чиркнул спичкой. Дым окутал его лицо.
— Мне нужно время, чтобы восстановить документы. И крыша над головой. Я живу у гражданина Гаца, — жест в сторону трясущегося Симы. — Пока вы ищете убийцу... с моей помощью... я никуда не исчезну. Я — ваш лучший шанс закрыть дело с премией, а не с выговором.
Дубов затянулся, выпустил струю дыма в потолок.
— Ладно. Документы проверим. Личность установим. А пока... — он обернулся к соседям, которые притихли, как мыши под веником. — Кто последний видел Плюева живым?
Начался цирк.
— Я не видел! Я спал! — завопил поэт, прижимая книгу к груди. — У меня вдохновение было! Муза посетила!
— Враки! — визгнула «пастушка». — Пьяный ты был! Орал всю ночь про «Прекрасную Даму»! А вот он, — палец с облупленным лаком указал на активиста, — он к нему заходил! Вечером! Требовал уплотнения! Орал, что старик занимает слишком много кубометров воздуха!
— Клевета! — побагровел активист. — Это была политическая беседа! Я разъяснял гражданину Плюеву текущий момент!
— И как, разъяснил? — вклинился Линский. Он подошел к книжному шкафу, провел пальцем по полке. Пыль была стерта в одном месте. Там, где стоял альбом. — Видите, товарищ следователь? Здесь явно стоял альбом «Кляйзер». Толстый. В кожаном переплете. Вчера он был. Сегодня нет. Кто из присутствующих знал, где старик хранит самое ценное?
— Все знали! — буркнула Аграфена Ильинична, входя в комнату с подносом (на войне как на войне, а обед по расписанию, или хотя бы чай для начальства). — Он же хвастался. Старый дурак. Любил показать «наследие».
Дубов подошел к активисту. Тот был выше следователя, но под тяжелым взглядом ссутулился.
— Значит, заходил? Политику разъяснял? А чаек не пил?
— Не пил! — взвизгнул тот. — Я идейный! Я с бывшими чай не пью!
— А кто пил? — Дубов кивнул на второй стул чуть поодаль.
Молчание.
Линский внимательно наблюдал за реакцией. Поэт — слишком пьян и труслив. Женщина — слишком жадна, она бы схватила альбом и убежала, не стала бы травить сложным ядом. Активист? Туповат для цианида. Ему проще кирпичом.
Значит, был кто-то еще. Или кто-то из них играет роль лучше, чем кажется.
— Товарищ начальник, — Линский подошел к Дубову и понизил голос. — Осмотрите карманы покойного. Левый жилетный. Там что-то бугрится.
Дубов, не снимая перчаток, полез в карман мертвеца. На свет был извлечен маленький, смятый клочок бумаги. Трамвайный билет.
— И что? — не понял милиционер.
— Билет свежий. Сегодняшний. Время... — Линский слегка прищурился, глядя на свежие компостерные дырки. — Значит, он выходил. Зачем? Куда? Старик, который месяцами не выходил из комнаты?
— Встречался с кем-то, — буркнул Дубов. — На улице.
— Или забирал что-то. Или... передавал.
Линский повернулся к Симе. Бухгалтер стоял ни жив ни мертв.
— Симха Соломонович, а вы где были в девять утра?
— Я? Я на службу шел! — заикаясь, ответил Гац. — В артель! Но забыл... этот... арифмометр! Вернулся!
— И видели Плюева?
— Видел... — прошептал Сима. — Он в парадном стоял. С каким-то человеком. В пальто. И шляпе. Я лица не разглядел. Темно там у нас, лампочка перегорела...
— Вот! — Линский поднял палец. — Неизвестный в шляпе. Классика. Товарищ, у вас есть подозреваемый. Но он ушел.
Дубов тяжело вздохнул. Он потер переносицу.
— Значит так. Граждане. Подписку о невыезде — всем. Из города ни ногой. Если узнаю, что кто-то дернулся — в подвал. Тело — в морг. Стакан — на экспертизу. Комнату опечатать.
Он повернулся к Линскому.
— А ты, консультант... Зайди ко мне завтра. На Петровку. Поговорим о твоих «документах». И если к тому времени ты мне не родишь что-то путное... пойдешь по этапу вместе с убийцей. Понял?
— Предельно ясно, гражданин начальник. Стимул — двигатель прогресса.
Дубов махнул рукой своим людям. Санитары, появившиеся из коридора, начали грузить тело на носилки. Суета, топот, запах карболки усилился.
Когда дверь за милицией закрылась, в квартире повисла звенящая тишина. Соседи смотрели на Линского и Симу с нескрываемой ненавистью.
— Ну что, допрыгались? — прошипела «пастушка». — Консультанты... Из-за вас теперь нас всех пересажают!
— Не из-за нас, дражайшая, а из-за того, кто решил разбогатеть на чужой смерти, — холодно парировал Линский. — И я советую этому человеку очень хорошо подумать. Потому что я найду его раньше, чем Дубов. И тогда разговор будет другим.
Он схватил Симу за локоть и потащил на кухню.
— Идемте, коллега. Нам нужно подкрепиться. Мозг требует глюкозы, а дело — обсуждения.
Кухня квартиры №13 была местом сакральным. Здесь вершились судьбы, варились щи и ковались интриги. Пространство было заставлено столами — у каждой семьи свой. Над столами висели шкафчики, полки, связки лука. В углу шипели примусы, создавая уютный, домашний шум, диссонирующий с недавним трупом.
Линский усадил Симу за его столик, накрытый клеенкой в цветочек. Сам сел напротив, вытянув длинные ноги.
— Сима, дышите, — приказал он. — Вдох-выдох. Вы не в камере, вы дома.
— Это ненадолго... — простонал Гац, обхватив голову руками. — Это конец! Зачем я вас привел? Ой, мама, зачем ты родила меня таким идиотом?
— Перестаньте истерить. Это непродуктивно. Лучше поставьте чайник.
Пока Сима, спотыкаясь и роняя спички, разжигал примус, Линский анализировал.
Ситуация была патовая, но интересная. Убийца — кто-то из своих, но действовал он, возможно, в сговоре с внешним игроком (человек в шляпе). Альбома в комнате нет. Вынести его не могли — Дубов перекрыл выход, а обыск на выходе был поверхностный, но альбом — вещь объемная.
Значит, альбом спрятан в квартире. В местах общего пользования. Или в одной из комнат.
— Сима, — позвал он, когда чайник закипел. — Расскажите мне про соседей. Не то, что они сами о себе говорят. А то, что они скрывают.
Гац поставил на стол две чашки с отбитыми краями и вазочку с колотым сахаром.
— Ну... — он сел, дуя на кипяток. — Поэт наш, Василий Игнатьевич... Он раньше при театре служил. Актером. Но выгнали за пьянство. Он теперь стихи пишет для заводской многотиражки. Но денег вечно нет. Должен всем. Мне три рубля должен уже полгода.
— Мотив — деньги. Банально, но действенно. Дальше.
— Зинаида Петровна. Та, с пастушкой. Она... ну, как сказать... бывшая нэпманша. У мужа была лавка скобяная. Мужа посадили, она вот осталась. Вещи продает потихоньку. Золото любит. Говорят, у неё под полом тайник, но никто не видел.
— Мотив — жадность. Плюс профессиональный интерес к ценностям. Дальше.
— Активист... Федор. Он из деревни приехал год назад. Работает на стройке метро. Хочет карьеру делать. Партийный. Злой. Считает, что мы все тут — пережитки прошлого. Ему комната нужна...
— Квартирный вопрос. Самый сильный мотив в Москве. А тетя Груша?
Сима поперхнулся чаем.
— Тетя Груша?! Да вы что! Она святая женщина! Она нас всех опекает! Она Плюеву пирожки носила!
— Именно. Носила пирожки. И имела доступ в комнату в любое время. И, заметьте, она единственная, кто не суетился при дележе имущества. Либо у неё нет мотива, либо она умнее всех.
На кухню вошла сама Аграфена. Она несла огромную кастрюлю. Взгляд её был тяжелым.
— Чаи гоняете? — спросила она, с грохотом ставя кастрюлю на стол. — А там человека выносят.
— Жизнь продолжается, Аграфена Ильинична, — мягко ответил Линский, беря кусочек сахара. — Скажите, а вы не замечали за Акакием Модестовичем странностей в последние дни? Может, он кого-то ждал? Или боялся?
Она вытерла руки о передник.
— Боялся он. Все время в глазок смотрел. И письма жег. В печке. Вонь стояла — жуть.
— Письма? — Линский подался вперед. — Когда?
— Да вчера вечером и жег. Я зашла, говорю: «Модестыч, угоришь!», а он дверь захлопнул и кричит: «Уходите, это личное!».
Линский откинулся на спинку стула. Письма. Уничтожение улик. Старик знал, что за ним придут. И, возможно, спрятал коллекцию заранее.
— Спасибо, Аграфена Ильинична. Вы — кладезь информации.
— Ты мне зубы не заговаривай, барин, — буркнула она, но тон был уже не таким враждебным. — Есть будете? Щи вчерашние, но густые.
— Будем! — воскликнул Сима, оживая при слове «еда».
— Будем, — кивнул Линский. — Война войной, а обед — по расписанию. Но после обеда, Сима, нам придется совершить небольшую прогулку.
— Куда? — испугался бухгалтер, уже предчувствуя беду.
— В аптеку. Мне нужны реактивы. Мы будем делать науку. И, возможно, немного нарушать закон.
— Опять?!
— Всегда, Сима. Всегда.
Линский посмотрел в окно. Вечер опускался на Москву, окутывая город сиреневой дымкой. Где-то там, в лабиринте улиц, ходил человек в шляпе. А здесь, за стеной, лежал ключ к разгадке. Но чтобы его найти, нужно было стать не просто детективом. Нужно было стать химиком, взломщиком и психологом в одном лице.
— Ешьте, Сима, — сказал он, пододвигая тарелку с дымящимися щами. — Вам понадобятся силы. Сегодня ночью мы идем на дело.
В глазах бухгалтера читался немой вопрос: «За что мне это?», но руки уже тянулись к ложке. Инстинкт выживания победил страх. Пока что.
А Линский улыбался. Игра становилась сложнее. Фигуры двигались. И он наконец-то чувствовал себя живым.
Глава 3
Кухня в коммунальной квартире № 13 жила по законам джунглей, где водопой — это единственный ржавый кран, а хищники и травоядные вынуждены делить одну конфорку. Вечер опускался на Москву тяжелым, пыльным покрывалом, но здесь, в эпицентре бытового ада, жизнь только начинала бурлить.
Воздух был осязаем. Густая, маслянистая субстанция, настоянная на вековой копоти, запахе прогорклого жира, стирального щелока и человеческой ненависти. Под потолком, словно висельники, сушились чьи-то необъятные панталоны, отбрасывая на стены причудливые, пугающие тени. Примусы шипели, как рассерженные змеи, плюясь синим пламенем.
За шатким столиком, покрытым клеенкой с узором из веселых, но местами прожженных ромашек, сидели двое. Бухгалтер Симха Гац, вжавший голову в плечи так глубоко, что казался черепахой, решившей переждать атомную войну в панцире, и его «родственник».
Стефан Линский ел щи.
Это был не просто прием пищи. Это был акт демонстративного презрения к обстоятельствам. В одной руке — гнутая алюминиевая ложка, в другой — кусок черствого хлеба. Движения экономные, точные. Лицо — маска скучающего аристократа, которого по недоразумению занесло на банкет к каннибалам.
— Симха, — тихий голос прорезал шум закипающей воды. — Перестаньте дрожать. Вибрация стола мешает мне наслаждаться букетом этого... кулинарного шедевра. Кислая капуста имеет удивительное свойство: она, как и некоторые люди, с возрастом становится только ядовитее.
Гац судорожно сглотнул, поправляя запотевшие очки.
— Стефан Генрихович... Вы не понимаете. Соседи... Они сейчас придут. Готовить ужин. Они нас сожрут. Вместе с капустой. Дубов опечатал комнату Плюева, и теперь все думают, что это мы виноваты. Что мы... навели.
— Пусть думают. Страх — отличный консервант. Он не дает людям совершать глупости. Или, наоборот, толкает на них, что нам только на руку.
Дверь кухни распахнулась с таким грохотом, словно её выбили тараном.
Первым вошел Федор, активист. В майке-алкоголичке, открывающей вид на жилистые руки и татуировку «ЗА СТАЛИНА!» на предплечье. В руках он держал сковородку, как оружие пролетариата. Взгляд маленьких, злобных глаз сразу же уперся в гостей.
Следом вплыла Зинаида Петровна, «бывшая». В халате с драконами, явно перешитом из портьер, и с папиросой в зубах. Её лицо, покрытое толстым слоем пудры, напоминало посмертную маску.
Замыкал процессию поэт Василий. Трезвый, а оттого злой и дерганый. Руки его тряслись, требуя «лекарства», но денег, видимо, не было.
Аграфена Ильинична, словно арбитр на ринге, заняла стратегическую позицию у раковины, начав с остервенением чистить картошку. Нож в её руках мелькал с пугающей скоростью.
— Явились, — сплюнул Федор, с грохотом ставя сковородку на примус. — Сидят. Жрут. А честный человек теперь из города выехать не может. У меня путевка в санаторий горит! В Крым! А из-за вашего жмурика подписку о невыезде влепили!
— Сочувствую, — Линский даже не повернул головы, продолжая изучать капустный лист в ложке. — Крым в это время года прекрасен. Но, согласитесь, Федор, тюремная камера в Бутырке имеет свой, неповторимый микроклимат. И там кормят бесплатно.
— Ты мне не тычь, контра! — взвился активист, хватаясь за ручку сковородки. — Я тебя насквозь вижу! Ты не родственник! Ты жулик! Приперся, разнюхал, что старик богатый...
— Тише, Федя, тише, — проскрипела Зинаида, выпуская струю дыма в потолок. — Нервные клетки не восстанавливаются. А вот репутация... Скажите, гражданин хороший, — она обратилась к Линскому, щурясь от дыма. — А вы правда из Ленинграда? Что-то говор у вас... не питерский. И манеры. Слишком уж... борзые для культурной столицы.
Линский отложил ложку. Медленно вытер губы салфеткой. Повернулся к аудитории. Взгляд голубых глаз стал холодным, как лед в бокале виски.
— Мадам, мои манеры — это результат сложной эволюции в условиях агрессивной среды. А что касается моего происхождения... Давайте лучше поговорим о вашем. О том, например, откуда у безработной вдовы нэпмана средства на французские духи «Коти»? Запах, конечно, выветрился, но нотки сандала еще слышны. Или о том, почему вы так нервно реагировали на упоминание о тайниках?
Зинаида поперхнулась дымом. Рука с папиросой дрогнула.
— Да как вы смеете! Я продаю вещи! Свои! Кровные!
— Разумеется. Но вернемся к нашему общему другу. Акакию Модестовичу.
Слово повисло в воздухе. Шум примусов показался оглушительным.
— Земля ему пухом, — буркнул поэт Василий, потирая небритую щеку. — Жалко старика. Интеллигентный был человек. Блока любил.
— Любил, — согласился Линский. — И марки любил. Знаете, Василий, какая интересная штука — филателия. Маленькие кусочки бумаги. Никому не нужные. Но за некоторые можно купить... скажем, ящик водки. Ежедневно. До конца жизни.
Глаза поэта загорелись алчным огнем. Кадык дернулся.
— Да ну? Брехня. Бумажки же.
— Отнюдь. Например, «Голубой Маврикий». Или, ближе к нашим реалиям, «Леваневский с надпечаткой». Сотни тысяч. В валюте. И этот капитал лежал у вас под носом. В соседней комнате. В альбоме, который сегодня исчез.
Линский обвел взглядом присутствующих. Реакция была предсказуемой и бесценной.
Федор перестал мешать макароны. Зинаида притушила папиросу о край стола. Василий облизнул пересохшие губы. Аграфена замерла с ножом над картофелиной.
Жадность. Универсальный ключ.
— Так это... — просипел активист. — Значит, кто-то спер миллионы? Прямо у советской власти из-под носа?
— Именно, Федор. И этот «кто-то» — в этой квартире. Дубов думает, что убийца пришел с улицы. Человек в шляпе. Но человек в шляпе не мог вынести альбом. Дубов обыскал его на выходе? Нет. Но альбом — вещь объемная. Под пальто не спрячешь, если не горбун. Значит, альбом остался здесь.
Линский встал. Он был высок, и в тесной кухне его фигура казалась подавляющей. Он начал медленно ходить между столами, заглядывая в кастрюли и шкафчики, словно инспектор санэпидемстанции.
— Представьте ситуацию. Убийца дает старику яд. Старик умирает. Убийца хватает альбом. Но тут — шум в коридоре. Сима идет. Или Аграфена Ильинична с пирожками. Вынести нельзя. Спрятать в своей комнате? Опасно. Милиция приедет, будет обыск. Куда деть улику, которая стоит состояние?
Он остановился за спиной Зинаиды. Та вздрогнула.
— В места общего пользования, — прошептал он ей на ухо. — Туда, где никто не подумает искать. В кучу хлама в коридоре? В бачок унитаза? В вентиляцию?
— Не было меня в коридоре! — взвизгнула Зинаида, вскакивая. — Я в комнате сидела! Примус чинила!
— А я на работе был! — рявкнул Федор, но глаза его забегали. Он явно вспоминал, где именно он был и кто его видел.
— А я... я спал, — жалко пролепетал поэт.
— Все спали. Все работали. А старик умер, и альбом исчез.
Линский подошел к окну. Стекло было мутным, покрытым слоем жира. За ним темнела Москва.
— Знаете, что самое смешное? — он повернулся к ним спиной, глядя в темноту. — Убийца совершил ошибку. Фатальную. Альбомы для марок делают из особой бумаги. Она впитывает запахи. А цианид... он очень летучий. И очень въедливый. Тот, кто держал альбом в руках сразу после убийства, оставил на нем запах. И на своих руках тоже.
Это была ложь. Чистая, наглая импровизация. Но в 30-е годы люди верили в науку как в магию. Химия, физика, радио — все это было загадочным и всемогущим.
— Дубов, конечно, дуболом, простите за каламбур. Но он пришлет экспертов. С собакой. Завтра утром. Собака возьмет след от трупа. И приведет... куда? К чьей двери? Или к чьему тайнику?
Тишина на кухне стала звенящей. Было слышно, как капает вода из крана: кап... кап... кап... Как отсчет времени.
Сима сидел, боясь дышать. Он смотрел на Линского с ужасом и восхищением. Он понимал, что его сосед блефует, но блефует так виртуозно, что хотелось самому признаться в убийстве Кеннеди, лишь бы это прекратилось.
Аграфена Ильинична вдруг с грохотом бросила нож в раковину.
— Хватит! — прогудела она. — Развели тут... детектив! Жрать давайте, пока не остыло. Собаки, химия... Тьфу!
Она была единственной, кто не испугался. Или единственной, кто умел держать лицо.
— Вы правы, Аграфена Ильинична, — Линский развернулся, улыбаясь самой обаятельной из своих улыбок. — Пищеварение — процесс интимный и не терпит стресса. Мы с Симой удаляемся. Приятного аппетита, товарищи. И спокойной ночи. Если, конечно, совесть позволит вам уснуть.
Он жестом поднял Симу со стула. Тот, схватив недоеденный кусок хлеба, поспешил к выходу, стараясь не смотреть на соседей.
В коридоре было темно и прохладно.
— Вы... вы сумасшедший! — зашептал Гац, когда они отошли подальше от кухни. — Зачем вы их дразните? Они же нам ночью... темную устроят! Или кипятком плеснут!
— Не плеснут, — спокойно ответил Линский, открывая дверь в их комнату. — Они напуганы. Крысы в бочке. Теперь они будут следить друг за другом. Никто не решится перепрятать альбом, пока остальные не спят. А тот, кто украл... он сейчас в панике. Он будет думать про запах. Про собаку. И обязательно пойдет проверять тайник.
Они вошли в комнату. Линский щелкнул выключателем. Тусклая лампочка осветила убогое жилище: две кровати, разделенные шкафом, стол, заваленный бумагами, и портрет мамы Симы на стене.
— Но, Стефан Генрихович... — Сима рухнул на свою кровать, которая жалобно скрипнула. — А если альбома нет в квартире? Если тот, в шляпе...
— Исключено. Я видел следы в коридоре. Грязь была свежая. Кто-то входил в уличной обуви, но не выходил. Вернее, выходил, но позже. А вот следы галош Плюева... они вели только до двери и обратно. Он открыл дверь, впустил гостя. Гость прошел в комнату. Потом гость ушел.
Сима снял очки и начал протирать их краем рубашки.
— Значит, альбом здесь. Господи... Мы спим на пороховой бочке.
— Мы спим на золотом руднике, Сима. Разница лишь в том, кто держит спичку.
Линский подошел к своей половине комнаты. Здесь царил хаос, который он успел создать за пару часов пребывания. На столе лежали какие-то схемы, нарисованные огрызком карандаша на газете, куски проволоки, найденные в мусоре, и странная конструкция из бутылочного горлышка и свечи.
— Сейчас нам нужно сделать две вещи, — произнес он, снимая пиджак и вешая его на спинку стула. — Первое: подготовиться к ночной экскурсии. Второе: понять, где именно в этом архитектурном кошмаре удобнее всего спрятать книгу размером тридцать на сорок сантиметров.
Он закрыл глаза, вызывая в памяти план квартиры.
Кухня — слишком людно. Всегда кто-то есть.
Комната Плюева — опечатана.
Комнаты соседей — рискованно. Вдруг обыск?
Коридор. Завален хламом. Сундуки. Старая мебель. Идеально.
Ванная. Сыро. Бумага испортится.
Туалет. Возможно. Бачок. Или за трубами.
Чердак. Дверь на замке, ключ у управдома.
— Аграфена, — пробормотал он.
— Что? — не понял Сима.
— Тетя Груша. Ключ от чердака у неё. И она единственная, кто не дергался, когда я говорил про деньги. Либо она честна, как пионерка, либо она в доле.
— Тетя Груша?! Да она... она же партийная! Ну, почти. Она в домовом комитете!
— Вот именно. Власть. Контроль. Доступ. Ладно, отбросим пока. Вернемся к психологии. Зинаида. Жадна. Труслива. Она бы спрятала так, чтобы можно было быстро забрать. В свои вещи. Но она испугалась мысли об обыске. Значит, не у себя.
— Федор?
— Федор прямолинеен. Если бы он взял, он бы уже пытался продать. Или спрятал бы тупо под матрас. Нет, здесь работал кто-то похитрее. Или кто-то, кто действовал в панике.
Линский открыл глаза.
— Сима, у вас есть марганцовка?
— Что? — бухгалтер окончательно потерял нить разговора. — Перманганат калия? Кажется, был... Мама использовала для... ну, в лечебных целях. В аптечке.
— Отлично. А глицерин?
— Глицерин? Зимой руки мазать... Да, пузырек был.
— Прекрасно. Мы не пойдем в аптеку. У нас всё есть. Мы устроим маленькое чудо. Химический фокус. Если гора не идет к Магомету, Магомет устроит горе небольшое задымление.
— Задымление?! Вы хотите поджечь квартиру?!
— Я хочу выкурить крысу. Буквально. Ночью. Когда все уснут. Мы создадим иллюзию пожара. Без огня. Много дыма. Паника. Люди хватают самое ценное и бегут. И мы посмотрим, что именно схватит наш убийца. Паспорт? Деньги? Или... альбом с марками?
Сима застонал, падая лицом в подушку.
— Меня расстреляют... Точно расстреляют... За поджог социалистической собственности...
— Не нойте. Лучше найдите мне эти пузырьки. И старую консервную банку.
Линский подошел к окну. Ночь окончательно вступила в свои права. Где-то далеко горели рубиновые звезды Кремля. Красиво. И страшно.
Но страх — это топливо.
На кухне что-то звякнуло. Потом послышались шаги. Тихие, крадущиеся. Кто-то шел по коридору. Остановился. Скрипнула половица.
Линский замер, превратившись в слух.
Шаги удалились в сторону уборной. Шум воды. Смыв. Снова шаги. Но теперь — с паузой. У сундука, который стоял возле вешалки. Шорох. Едва слышный щелчок замка.
Уголки губ Линского дрогнули.
— Рыбка клюнула, — прошептал он. — Нервы не выдержали. Пошли проверять.
— Кто? — Сима поднял голову.
— Не знаю. Но мы выясним. Ложитесь спать, Симха Соломонович. Изображайте храп. Громкий, здоровый, богатырский храп. Пусть думают, что мы спим без задних ног.
— Я не умею храпеть по заказу...
— Учитесь. От этого зависит ваша жизнь. И моя премия.
Линский погасил свет. Комната погрузилась в темноту, разбавляемую лишь полоской света из коридора.
Игра перешла в эндшпиль. Осталось только расставить ловушки.
Через полчаса Сима, измученный страхом и событиями дня, действительно захрапел — тонко, со свистом, как старый чайник. Линский лежал с открытыми глазами, перебирая в уме варианты.
Сундук в коридоре. Чей он? Общий? Или чей-то конкретный? Там хранится зимняя одежда, старые газеты, хлам. Идеальное место, чтобы сунуть плоский альбом между стопками журналов «Огонек».
Но кто имеет ключ? Или замок там символический?
Завтра все решится. Завтра он либо станет королем этой коммуналки, либо... Нет. «Либо» не рассматривается. Социопаты не проигрывают. Они просто меняют правила.
Он закрыл глаза, позволяя себе провалиться в короткий, чуткий сон хищника. Сон, в котором снились не овцы, а марки. Маленькие, зубчатые квадратики бумаги, пропитанные кровью и историей.
А за стеной, в темноте коридора, кто-то тоже не спал. Кто-то сидел на сундуке, сжимая в потных руках ключ, и прислушивался к тишине, боясь каждого шороха. Страх витал в воздухе, густой и липкий, как кисель.
Идеальная атмосфера для убийства. Или для раскрытия такового.
Ближе к рассвету
Ночь в коммунальной квартире — это не время суток, это особое агрегатное состояние пространства. Тишина здесь никогда не бывает абсолютной. Она живая, дышащая, наполненная звуками, от которых у неподготовленного человека седеют виски. За тонкими перегородками кто-то стонал во сне, переживая кошмары коллективизации, скрипели пружины старых кроватей, а из-за стены активиста Федора доносилось ритмичное бормотание — то ли молитва, то ли зубрежка устава партии.
В комнате № 3, ставшей временным штабом сопротивления здравому смыслу, царил полумрак. Единственная свеча, огарок которой был найден в недрах стола, отбрасывала на стены пляшущие тени.
На столе перед Линским стоял пузырек. Мутная жидкость в нем вела себя предательски пассивно. Никакой реакции. Смесь марганцовки и того, что Сима гордо именовал глицерином, должна была уже давно задымить, как паровоз, но вместо этого лежала на дне грязной лужицей.
— Советское качество, — процедил Линский, с отвращением отставляя склянку. — Глицерин разбавлен водой. Марганцовка отсырела. С таким арсеналом мы не то что пожар не имитируем, мы даже таракана не испугаем.
Сима, сидевший на краю кровати в одном носке (второй куда-то исчез в недрах одеяла), с надеждой поднял голову.
— Значит... никуда не идем? Спать?
— Наоборот. Ставки повышаются. Если домашняя химия подвела, придется обратиться к профессиональной.
— Аптека? — голос бухгалтера дрогнул. — Ночью? Стефан Генрихович, комендантский час не введен, но патрули... А у вас документов нет. А у меня... у меня лицо такое, что меня первого заберут.
— Лицо у вас, Симха, классическое. Лицо человека, который всегда виноват. Это полезно. Таких не расстреливают сразу, их сначала долго допрашивают. А вот мое отсутствие документов — действительно нюанс. Но решаемый.
Линский встал, набрасывая пиджак. Ткань неприятно холодила плечи. Ночь обещала быть свежей.
— Одевайтесь. И возьмите свой портфель. Он придает вам солидности. Без портфеля вы выглядите как жертва, с портфелем — как служащий при исполнении.
— Куда мы пойдем? Дежурная аптека только на Тверской! Это три квартала!
— Значит, прогуляемся. Заодно проветрим мозги. В этой квартире концентрация страха превышает допустимые нормы.
Улица встретила их влажной, липкой прохладой. Москва 30-х спала тревожным сном гиганта, которого мучает бессонница. Фонари горели через один, создавая длинные, пугающие коридоры света и тьмы. Подворотни зияли черными провалами, откуда тянуло сыростью и опасностью.
Город изменился. Днем это была витрина социализма — шумная, красная, лозунговая. Ночью декорации падали, обнажая нуарную изнанку. Тени от деревьев напоминали костлявые руки, тянущиеся к горлу. Редкие автомобили проносились мимо, как хищные рыбы, слепя фарами.
Сима семенил рядом, стараясь держаться в тени Линского. Он вздрагивал от каждого шороха: будь то пробежавшая кошка или стук ставни на ветру.
— Выпрямите спину, Гац, — тихо скомандовал Линский, не сбавляя шага. — Вы идете так, словно украли государственную казну и несете её в трусах. Это привлекает внимание.
— Я боюсь, — честно признался бухгалтер. — Вон, смотрите! «Воронок»!
Действительно, в конце переулка медленно полз черный автомобиль — знаменитая «Эмка». Фары выключены, двигатель работает тихо, почти шепотом. Машина-призрак. Машина-жнец.
Линский резко схватил Симу за локоть и увлек в глубокую нишу подъезда.
— Тихо. Не дышать.
«Воронок» проехал мимо. Внутри, за занавешенными стеклами, угадывались силуэты. Кого-то везли. Или ехали за кем-то. Обыденность террора.
Когда шум мотора стих, Линский почувствовал, как дрожит рука напарника.
— Почему вы так спокойны? — прошептал Сима. — Вы не понимаете, что это?
— Я понимаю, Сима. Просто мой страх атрофировался. Как аппендикс. В моем... впрочем, неважно. Страх — это реакция на неизвестность. А здесь все предельно ясно. Попадемся — расстреляют. Не попадемся — выживем. Бинарная система. Никаких полутонов. Это даже успокаивает.
Они снова вышли на тротуар.
— Скажите, — Линский решил отвлечь спутника разговором, — а этот ваш знакомый аптекарь... Насколько он надежен?
— Моисей Львович? О! Это святой человек! — оживился Гац. — Он еще до революции аптеку держал. Потом национализировали, конечно, но его оставили заведующим. Потому что никто больше не разбирается в этих... латынях. Он дяде Изе всегда капли от сердца делал по особому рецепту. С мятой и... чем-то еще.
— Надеюсь, не с цианидом.
— Типун вам на язык! Моисей Львович мухи не обидит!
— Это плохо. Нам нужно не мух обижать, а крыс травить. В переносном смысле.
Аптека на Тверской светилась одиноким, желтым окном в монолите темного фасада. Вывеска «АПТЕКА № 4 ГЛАВАПТЕКОУПРАВЛЕНИЯ» выглядела казенно и строго.
Внутри пахло лекарствами, сушеной травой и стерильностью. За высоким прилавком, увенчанным стеклянной перегородкой, дремал старичок в белоснежном халате и ермолке, кокетливо сдвинутой на затылок.
Колокольчик над дверью звякнул, нарушив тишину. Старичок встрепенулся, поправил пенсне на носу.
— Закрыто! Только по срочным рецептам! — прошамкал он, не разглядев посетителей.
— Моисей Львович! Это я, Сима! Гац! — бухгалтер бросился к окошку, как к амбразуре.
Старик прищурился.
— Симочка? Ты? В такой час? Что случилось? У тебя опять несварение на нервной почве? Или тетя Груша снова пересолила борщ?
— Хуже, Моисей Львович! Нам нужно... — Сима запнулся, оглянувшись на Линского.
Пора вступать в игру. Линский подошел к прилавку, опираясь на него локтями. Вид у него был утомленный, но профессиональный.
— Доброй ночи, коллега, — произнес он на чистой латыни. — Periculum in mora. Промедление смерти подобно. Нам не нужно лекарство от несварения. Нам нужны реагенты.
Аптекарь удивленно поднял брови. Латынь в исполнении человека в мятом костюме звучала странно, но убедительно.
— Коллега? Вы врач?
— Токсиколог. В некотором роде. Консультирую органы. Неофициально, — Линский понизил голос. — У нас ЧП в районе. Подозреваем утечку... скажем так, специфических веществ. Нужен индикатор. И катализатор для одной реакции.
Моисей Львович напрягся. Упоминание органов действовало на советских граждан рефлекторно — хотелось спрятаться.
— Какие именно вещества? — осторожно спросил он.
— Glycerinum высокой очистки. Не та вода, что продается для рук, а настоящий, безводный. И Kalii permanganas в кристаллах. А также... — Линский сделал паузу, — Acidum hydrochloricum. Соляная кислота. Концентрированная.
Аптекарь отшатнулся.
— Кислота?! Молодой человек, это прекурсоры! Строгая отчетность! Я не могу... Без рецепта с гербовой печатью...
— Моисей Львович, — вмешался Сима, чувствуя, что переговоры заходят в тупик. — Это вопрос жизни и смерти! Честное слово! Дядя Изя бы подтвердил!
— Дядя Изя сейчас в Одессе, пьет вино и кушает рыбу фиш, а я здесь, в Москве, и за мной наблюдают! — зашипел аптекарь. — Вы хотите, чтобы меня посадили за пособничество террористам? Кислота! Бомбы делать собрались?
Линский вздохнул. Придется использовать тяжелую артиллерию. Психологию.
— Послушайте, уважаемый. Бомбы делают из динамита. А мы собираемся делать... фокус. Иллюзию. Дымовую завесу. Чтобы спасти невинного человека. Симу, например.
— Симу? — старик перевел взгляд на дрожащего бухгалтера.
— Именно. Его подозревают в убийстве. Ложно, разумеется. Но если мы не найдем настоящие улики сегодня ночью... Завтра Сима будет давать показания не вам, а следователю с очень тяжелым кулаком. Вы хотите этого для племянника вашего друга?
Моисей Львович побледнел. Он посмотрел на Симу, на его жалкий вид, на портфель, прижатый к груди.
— Ой вей... Сима, вечно ты вляпаешься...
Он нервно оглянулся на дверь подсобки, потом на улицу.
— Ждите здесь. И не дышите в сторону витрины, вы её запотеваете.
Старик исчез в недрах аптеки. Слышно было, как звенят склянки, шуршит бумага.
Через минуту он вернулся, неся небольшой сверток, завернутый в коричневую бумагу.
— Вот. Глицерин — немецкий, дореволюционный запас. Кристаллы. И... кислота. Совсем чуть-чуть. Для анализов. Денег не надо. Просто уйдите. И если вас поймают... вы меня не видели. Я спал. Я умер. Меня не существует.
— Вы настоящий гуманист, Моисей Львович, — Линский спрятал сверток во внутренний карман. — Медицина вас не забудет.
— Идите уже! Гуманисты... В наше время гуманизм — это статья!
Они вышли на улицу. Сверток приятно оттягивал карман. Теперь у них было оружие. Химическое. И инструмент для вскрытия замков (кислота отлично разъедает металл, если знать, куда капать).
Обратный путь был напряженнее. Город просыпался для ночной жизни спецслужб. Где-то вдалеке слышался свисток милиционера.
У самого дома, когда до спасительного подъезда оставалось метров десять, из тени арки отделилась фигура.
Линский резко остановился, загородив собой Симу.
Фигура шагнула под фонарь. Это был не милиционер. Это был дворник. Татарин Ахмет в белом фартуке и с метлой. Но смотрел он не на мусор, а на ночных гуляк. Прищуренно. Внимательно.
Дворники в Москве 30-х были больше, чем просто уборщиками. Они были глазами и ушами НКВД. У каждого был свисток и инструкция.
— Кто ходит? — голос Ахмета был хриплым. — Почему не спим?
— Зуб, — мгновенно среагировал Линский, прижимая руку к щеке и изображая муку. — Адская боль, уважаемый. Ходили в аптеку за каплями. Товарищ Гац любезно меня сопровождал. Боялся, что я от боли под трамвай брошусь.
Ахмет перевел взгляд на Симу. Бухгалтер закивал так часто, что чуть не уронил очки.
— Зуб — это плохо, — философски заметил дворник, опираясь на метлу. — У Плюева тоже зубы болели. А теперь не болят. Помер старик.
— Все там будем, — философски ответил Линский. — Но хотелось бы попозже. Мы пройдем?
— Идите. Только тихо. Люди спят. Рабочий класс отдыхает.
Ахмет отступил в тень. Но спина Линского чувствовала его взгляд до самой двери квартиры. Этот дворник запомнит. И если завтра спросят — он скажет. Временной лаг сокращался.
Они поднялись на этаж. Сима открыл дверь ключом, стараясь не звенеть.
Коридор квартиры № 13 встретил их прежним запахом и храпом. Но теперь этот храп казался музыкой. Они вернулись. Живыми. И с добычей.
В комнате Линский первым делом достал сверток. Развернул. На свету блеснули пузырьки.
— Немецкое качество, — одобрительно кивнул он, разглядывая этикетку «Merck» на глицерине. — С таким можно и банк взять. Но мы ограничимся сундуком.
— Сейчас? — прошептал Сима, сползая по стене. Сил у него не осталось.
— Нет. Сейчас — пауза. Нам нужно, чтобы Ахмет успокоился и забыл про нас. И чтобы тот, кто сидит в засаде в квартире (а я уверен, что за нами следили из окна кухни), решил, что мы легли спать. Дадим им час.
Линский сел за стол, начал смешивать ингредиенты. Движения его были точными, почти ритуальными. Немного кристаллов на бумажку. Каплю кислоты в отдельную пробирку (пустой пузырек из-под валерьянки). Глицерин — в шприц (если бы он был) или в пипетку.
— Сима, — тихо позвал он.
— А?
— Вы когда-нибудь видели, как горит совесть?
— Нет...
— Сегодня увидите. Это будет дымно и вонюче. Но очень эффектно.
Внезапно в коридоре раздался звук. Не храп. Не скрип половицы.
Звук поворачиваемого ключа. В той самой двери. В двери комнаты покойного Плюева.
Линский замер. Рука с пузырьком зависла в воздухе.
Комната была опечатана. Дубов лично налепил бумажку с печатью на дверь и пластилин на скважину.
Кто посмел?
— Началось, — одними губами произнес Линский, гася свечу. — Кто-то очень нетерпеливый решил не ждать утра.
В темноте его глаза блеснули хищным блеском.
— Сима, план меняется. Дым отменяется. Мы идем брать преступника с поличным. Прямо сейчас.
— Без оружия? — пискнул бухгалтер.
— Почему же? — Линский сжал в руке пузырек с концентрированной кислотой. — У меня в руках аргумент, который убедительнее пистолета. Лицо портить никому не хочется.
Он бесшумно подошел к двери их комнаты и приоткрыл её на миллиметр. Щель превратилась в наблюдательный пункт.
В коридоре, у двери Плюева, стояла тень. Человек в темном, сгорбленный, ковырялся в замке. Печать была сорвана.
Свет луны, пробивавшийся из окна в конце коридора, упал на профиль взломщика.
Это был не человек в шляпе. И не активист Федор.
Это была...
Линский прищурился. Не может быть. Или может?
Фигура выпрямилась, дверь подалась. Тень скользнула внутрь комнаты мертвеца.
— Бинго, — прошептал социопат. — А ларчик просто открывался.
Он обернулся к Симе.
— Вставай, Ватсон. Мы идем на охоту. И постарайся не упасть в обморок в самый ответственный момент.
Ночь перестала быть томной. Она стала решающей.
— Кто там? — выдохнул Сима.
— Тот, кого ты меньше всего ожидал увидеть. И тот, у кого есть запасной ключ.
Линский распахнул дверь своей комнаты и шагнул в темноту коридора. Тихо, как кошка. Быстро, как змея.
Охота началась.
Глава 4
Дверь в комнату покойного подалась беззвучно, словно смазанная салом. В нос ударил густой, настоявшийся запах застоявшегося воздуха, пыли и той самой сладковатой смерти, которая к ночи стала лишь отчетливее.
Внутри царил хаос теней. Луч лунного света, пробивавшийся сквозь щель в тяжелых бархатных шторах, выхватывал из темноты силуэт. Женская фигура, согнувшаяся в три погибели, рылась в ящиках письменного стола. Слышался тихий, нервный шелест бумаги и звон перебираемых безделушек.
Линский шагнул через порог. Сима, дыша через раз, прижался к косяку, сжимая портфель как щит.
— Доброй ночи, мадам, — голос Линского прозвучал мягко, но в гробовой тишине комнаты эффект был сопоставим с выстрелом гаубицы. — Надеетесь найти завещание, в котором Акакий Модестович оставляет вам всё свое состояние и титул графа Монте-Кристо?
Фигура дернулась, выронив на пол тяжелую бронзовую чернильницу. Глухой удар. Женщина резко обернулась, и луч света упал на её лицо.
Зинаида Петровна. Нэпманша. Лицо её, обычно покрытое слоем штукатурки, сейчас было серым, губы тряслись, а в глазах плескался животный ужас пойманной крысы. В руках она сжимала пачку писем, перевязанных розовой ленточкой.
— Я... я не... — просипела она, пытаясь спрятать письма за спину. — Дверь была открыта! Я услышала шум! Я пришла проверить!
— Ложь, — констатировал Линский, делая шаг вперед и прикрывая за собой дверь. — Дверь была опечатана. Сургуч на полу говорит о том, что вы воспользовались отмычкой. Или шпилькой. Для дамы вашего опыта это одно и то же.
— Не подходите! — взвизгнула она шепотом, пятясь к окну. — Я закричу! Скажу, что вы меня... домогаетесь!
— На месте приступления? — Линский брезгливо поморщился. — Весьма специфическая фантазия, Зинаида Петровна. Боюсь, даже Дубов не оценит такой поворот сюжета.
Он подошел к столу, поднял упавшую чернильницу и поставил её на место. Движения были спокойными, хозяйскими.
— Сима, свет, — бросил он через плечо. — Только не верхний. Настольную лампу. И занавесьте окно плотнее.
Бухгалтер, спотыкаясь о ковер, выполнил приказ. Щелкнул выключатель. Желтый круг света очертил пространство стола, превратив его в сцену, а остальную комнату — в зрительный зал.
Линский сел в кресло покойного. Оно жалобно скрипнуло, словно приветствуя нового хозяина.
— Итак, Зинаида. Вы искали не марки. Марки в письменный стол не кладут, там слишком сухо или влажно, клей портится. Вы искали письма. Компромат?
Нэпманша всхлипнула, опускаясь на стул для посетителей. Сопротивление было бесполезно. Перед ней сидел человек, который смотрел на неё не как на женщину, а как на уравнение.
— Он... он был ростовщиком! — выпалила она, размазывая тушь по щекам. — Я заложила ему брошь! Фамильную! С рубином! А он сказал, что проценты набежали... И расписку заставил написать! Что я ему должна три тысячи! Если Дубов найдет расписку — меня посадят! За спекуляцию! За незаконные валютные операции!
— Три тысячи... — Линский задумчиво постучал пальцами по столешнице. — Серьезная сумма. Достаточный мотив для убийства.
— Я не убивала! — она затряслась всем телом. — Я только за распиской пришла! Клянусь мамой! Я яды не знаю! Я... я могу только обвесить или обсчитать!
— Верю, — кивнул Линский. — Убийца не стал бы так шуметь и оставлять отпечатки пальцев на сургуче. Убийца умен. А вы, простите, в панике.
Он протянул руку.
— Давайте письма.
Зинаида покорно отдала пачку. Линский быстро пролистал их. Любовные послания двадцатилетней давности, счета из прачечной, и... вот она. Расписка. «Я, гр. З.П. Кацнельсон, обязуюсь...».
Он вытащил листок.
— Это я оставлю у себя. Как гарантию вашего молчания и сотрудничества.
— Вы... вы шантажист! — ахнула она.
— Я — прагматик. Теперь идите. И если кто-то спросит — вы спали. И видели сон про светлое будущее.
— А... брошь? — робко спросила она.
— Брошь найдем позже. Если будете хорошо себя вести. Вон!
Зинаида метнулась к двери, как ошпаренная кошка, и исчезла в темноте коридора.
Линский остался сидеть в кресле. Сима, все еще прижимая портфель, подошел ближе.
— Вы её отпустили? А вдруг она побежит к Дубову?
— Не побежит. У неё статья на лбу написана, а расписка у меня в кармане. Она теперь наш лучший друг. Но не отвлекайтесь, Сима. Начинается самое интересное. Лабораторная работа № 1. Тема: «Качественная реакция на цианиды в условиях коммунального быта».
Линский достал из кармана аптечный сверток. Разложил на столе трофеи: пузырек с кислотой, кристаллы марганцовки (они пока не нужны), и тот самый стакан с недопитым чаем, который Дубов опрометчиво оставил на столе, увлекшись допросом.
— Товарищ Гац, подойдите ближе. Вы будете ассистентом. Держите лампу так, чтобы свет падал прямо в стакан.
Сима подчинился, хотя руки его дрожали.
— Что мы ищем?
— Подтверждение. Дубов отправит стакан в лабораторию только утром. Результаты будут к вечеру. А мне нужно знать сейчас.
Линский аккуратно, кончиком перочинного ножа, который он «позаимствовал» со стола (старая привычка проверять ящики на наличие острых предметов), соскреб немного сухого осадка со стенки стакана. Перенес крупинки на чистое стекло своих наручных часов (стекло было выпуклым, сапфировым, отличная чашка Петри).
— В чае есть танины, — бормотал он себе под нос, словно читал лекцию невидимым студентам. — Если добавить соли железа... гвоздь! Сима, мне нужен ржавый гвоздь! Или скрепка!
— Скрепка? — Сима полез в карман. — У меня есть! Канцелярская!
— Давай.
Линский бросил скрепку в часы. Капнул сверху немного воды из графина. Помешал ножом. Жидкость стала бурой от ржавчины.
— А теперь — главный ингредиент. Кислота.
Он откупорил пузырек с соляной кислотой. Едкий дымок потянулся к лампе. Одна капля упала на стекло часов.
Шипение. Пузырьки.
— Смотрите, Сима. Внимательно.
В бурой жиже начало происходить чудо. Цвет менялся. Появлялись синие хлопья. Ярко-синие. Лазурные. Берлинская лазурь.
— Есть, — выдохнул Линский, и в его голосе прозвучало хищное удовлетворение. — Это не просто миндаль. Это цианистый калий. Классика жанра. Осадок Берлинской лазури. Старика отравили профессионально. Доза была лошадиная.
— Значит... точно убийство? — Сима опустил лампу.
— Точнее не бывает. Но вот вопрос: откуда у убийцы доступ к цианиду? Это не мышьяк, его в хозмаге не купишь. Это либо лаборатория, либо фотоателье, либо... ювелирное дело.
Линский смахнул химию с часов салфеткой (варварство, но времени нет) и встал.
— Химия свою часть работы выполнила. Теперь — физика. Где марки, Сима?
Он оглядел комнату. Шкафы пусты. Полки перерыты Зинаидой. Стены? Он простучал их костяшками пальцев. Глухой звук. Капитальные.
— Может, их украл тот, в шляпе? — предположил бухгалтер.
— Я уже объяснял: нет. Он ушел налегке. Марки здесь. В этой комнате. Убийца не нашел их. Зинаида не нашла. Значит, тайник сделал сам Плюев. И сделал его гениально.
Линский закрыл глаза. Чертоги разума.
Вводные данные: Старик — бывший дворянин, ювелир. Привык работать с мелкими вещами. Боялся обысков. Прятал самое ценное на виду.
Психология: Что делает человек, когда боится? Он держит ценность ближе к телу. Или там, где проводит больше всего времени.
Где старик проводил время?
— Кресло, — прошептал Линский.
— Что?
— Он сидел в этом кресле. Умер в этом кресле. Он почти не вставал. Аграфена говорила, что он даже ел здесь.
Линский подошел к старому вольтеровскому креслу. Обивка — зеленый бархат, местами протертый до дыр. Подлокотники засалены.
Он провел рукой по спинке. Мягкая. Пружины скрипят.
— Сима, дайте нож.
— Вы хотите испортить мебель? Это же опись! Дубов нас убьет!
— Дубов скажет спасибо. Режь!
Линский вонзил нож в шов на подлокотнике. Ткань с треском разошлась. Внутри — конский волос, пыль, труха. Ничего.
Он разрезал сиденье. Пружины. Клопы (сушеные). Ничего.
— Черт... — выругался Линский. — Ошибка? Не может быть. Логика не ошибается. Ошибаются вводные.
Он отошел на шаг, глядя на разодранное кресло.
— Думай, Стефан. Думай. Ты — ювелир. У тебя есть сокровище, которое легко умещается в конверт. Ты ждешь гостей, которых боишься. Ты не можешь спрятать альбом в сейф — его вскроют. И ты должен спрятать это так, чтобы оно выглядело как мусор.
Взгляд упал на стол. На кучу бумаг, которые перебирала Зинаида. Старые газеты, счета, обертки.
И... стопка почтовых конвертов. Обычных, советских, с марками «Стандартный выпуск». Копеечные марки.
Линский схватил один конверт. Пустой. Второй. Пустой.
— Мусор, — разочарованно протянул Сима. — Старик собирал макулатуру.
Линский поднес конверт к лампе. Посмотрел на просвет.
Бумага была плотной. Слишком плотной для дешевого советского конверта.
— Сима... — голос Линского дрогнул от азарта. — А вы знаете, как прятали бриллианты в революцию? Их глотали. А как прятали документы? Их клеили под обои. А как спрятать марку?
— Как?
— Под другую марку.
Линский схватил пузырек с водой. Намочил палец. Аккуратно потер простую советскую марку с профилем рабочего, наклеенную на конверт.
Клей размок. Бумага поддалась. Верхний слой сполз, как змеиная кожа.
Под дешевой маркой за 10 копеек блеснул краешек другой бумаги. Более плотной. С зубчиками. И с еле заметным, выцветшим рисунком: двуглавый орел и надпись «7000 рублей. 1923 год». Или, может быть, «Британская Гвиана».
Линский замер. Дыхание перехватило.
— Сима, — прошептал он благоговейно. — Мы нашли Эльдорадо. Это «Консульская марка». Воздушная почта. Их было выпущено всего пятьдесят штук. Это не ящик водки. Это... это вилла в Ницце. Или, в нашем случае, бронь от расстрела на десять лет вперед.
— Под каждой? — Сима смотрел на стопку конвертов (штук двадцать) расширенными глазами.
— Нет. Это было бы слишком жирно. Но даже если здесь их три...
Он аккуратно отклеил еще одну. Пусто. Третью. Под ней — «Леваневский с перевернутой надпечаткой».
— Джекпот. — Линский откинулся на спинку разодранного кресла, сжимая в руке конверты. — Старик был гением. Он наклеил свои сокровища на обычные письма самому себе. И просто не отправил их. Они лежали на столе, как мусор. Убийца искал альбом. Зинаида искала расписку. А миллионы лежали у них под носом, замаскированные под копеечный ширпотреб.
— И что теперь? — Сима нервно оглянулся на дверь. — Мы их... возьмем?
— Мы их «изъяли для сохранности», Сима. Терминология важна. Если мы оставим их здесь — они исчезнут. Милиция опишет их как «конверты почтовые, 20 штук» и выкинет или использует для растопки. Мы спасаем историю.
Линский сунул конверты во внутренний карман пиджака, ближе к сердцу и кислоте.
— Но у нас осталась одна проблема. Маленькая, но гордая.
— Какая?
— Мы знаем как (цианид). Мы знаем за что (марки). Но мы все еще не знаем кто.
— Но ведь убийца не нашел марки! — воскликнул Гац. — Значит, он вернется!
— Именно. И мы будем его ждать. Но не здесь. Здесь слишком людно.
Линский встал, погасил лампу. Комната снова погрузилась во тьму.
— Уходим, Сима. Верните замок в исходное положение. Зинаида его открыла, мы его... прикроем. Пусть выглядит так, будто никто не заходил.
— А кресло? — Сима указал на вспоротую обивку.
— А кресло... спишем на мышей. Или на то, что Дубов искал тайники. Главное — конверты у нас.
Они вышли в коридор. Тихо щелкнул замок. Печать из пластилина Линский аккуратно прилепил обратно, нагрев её дыханием. Выглядело грубо, но в темноте сойдет.
Вернувшись в свою комнату, Линский спрятал конверты не под матрас и не в книгу. Он сунул их в самый неожиданный предмет — в старый, грязный валенок Симы, стоявший в углу.
— Никто не сунет руку в чужой валенок, — пояснил он, видя брезгливое лицо бухгалтера. — Психологический барьер.
— Стефан Генрихович, — Сима сел на кровать, снимая очки. — Я сегодня постарел лет на десять. Скажите честно... мы выберемся?
Линский подошел к окну. Луна светила ярко, заливая московские крыши серебром.
— Выберемся, Сима. У нас теперь есть капитал. А капитал в этом мире — это лучшая броня. Осталось только сдать Дубову убийцу. И я, кажется, начинаю понимать, в какую сторону копать.
— В какую?
— Цианид. Ювелирное дело. Фотография. Кто у нас в квартире имеет доступ к химии? Или кто имеет родственников в этой сфере?
— Никто... — задумался Сима. — Поэт пьет водку. Зинаида торгует тряпками. Федор строит метро. Тетя Груша... ну, она просто тетя Груша.
— Просто тетя Груша, — эхом отозвался Линский. — А вы знаете, кем был её покойный муж до революции?
— Нет. Она не говорит.
— А стоило бы узнать. Потому что у Аграфены Ильиничны руки не прачки. У неё пальцы сильные, но чувствительные. Как у гравера. Или...
Вдруг за стеной, со стороны кухни, раздался грохот. Звон разбитого стекла. И крик. Женский.
Линский мгновенно подобрался.
— Тетя Груша?
Они выскочили в коридор. Из кухни валил дым. Не химический. Настоящий.
— Пожар! — заорал кто-то голосом активиста Федора.
Линский и Сима переглянулись.
— Кажется, кто-то решил, что если не может найти улики, то лучше сжечь весь дом, — холодно заметил Линский, бросаясь вперед. — Наш убийца перешел к плану «Б».
События ускорялись. Ночь перестала быть тихой. Она стала огненной.
Коридор квартиры номер тринадцать больше не напоминал кишку левиафана — теперь это было горло огнедышащего дракона. Густой, едкий дым, замешанный на горелом масле, старых тряпках и панике, валил из кухни плотными клубами, стелясь по полу и поднимаясь к потолку, где в желтом мареве мигала единственная уцелевшая лампочка. Воздух стал горячим, тягучим, каждый вдох обжигал легкие, заставляя кашлять до слез.
В этом аду двигались тени. Хаотично, бессмысленно, подчиняясь лишь древнему инстинкту бегства.
Первой в дымовой завесе возникла фигура Зинаиды Петровны. Бывшая нэпманша, растеряв весь свой буржуазный лоск, тащила по полу огромный, перевязанный бельевой веревкой чемодан. Халат с драконами распахнулся, открывая вид на кружевную комбинацию, лицо перепачкано сажей, папироса исчезла, уступив место животному ужасу. Она не кричала — она визжала на ультразвуке, проклиная тот день, когда заселилась в этот проклятый дом.
— Горим! Спасайте! Золото! Мое золото!
Чемодан застрял между сундуком и велосипедом. Зинаида дернула его с такой силой, что ручка оторвалась, и она с грохотом рухнула на пол, прямо в кучу старых газет.
Следом метался Василий. Поэт был в одних кальсонах и растянутой майке. В одной руке он сжимал не рукописи, которые, как известно, не горят, а початую бутылку мутной жидкости — единственную ценность, которую его затуманенный мозг признал достойной эвакуации и какой-то бутылек в другой. Глаза его были безумны, рот открыт в беззвучном вопле, он натыкался на стены, отскакивал и снова бежал, но не к выходу, а кругами, как курица с отрубленной головой.
Сима Гац, стоявший рядом с Линским в дверях их комнаты, вцепился в косяк побелевшими пальцами. Очки его запотели, лишив зрения, но слух и обоняние рисовали картину апокалипсиса.
— Стефан Генрихович... — просипел он. — Это конец. Мы сгорим. Как Жанна д’Арк. Только без пафоса и в коммуналке.
— Отставить панику, — голос Линского был ледяным, контрастируя с жаром вокруг. — Это не пожар. Это дымовая завеса. Спектакль. И режиссер этого действа сейчас на сцене.
Он шагнул в дым. Не бежал, не пригибался. Шел сквозь хаос, как ледокол сквозь торосы. Рукав пиджака прижат к носу — простейший фильтр. Глаза сощурены, сканируют пространство.
Эпицентр находился на кухне.
Здесь было жарче. У стены, где стояли примусы, весело плясало пламя. Горела занавеска, перекинувшись на деревянную полку с крупами. Огонь лизал обои, черная копоть оседала на кастрюлях. Но это был не всепожирающий огонь, способный уничтожить дом за минуты. Это был локальный, контролируемый очаг. Кто-то плеснул керосином на тряпки и поджег. Дыма много, огня — умеренно.
Посреди кухни, орудуя шваброй как копьем, стояла Аграфена Ильинична. Тетя Груша была страшна в своем гневе. Волосы растрепались, лицо красное, руки — мощные, налитые силой — сбивали пламя с занавесок, не чувствуя жара. Она рычала что-то нечленораздельное, матерясь так виртуозно, что огонь, казалось, тух от одного её слова.
— Воды! — ревела она. — Сима, идиот, ведра тащи! Не стой столбом!
Но внимание Линского привлек не пожар и не героическая борьба управдомши.
Его взгляд выхватил другую фигуру.
Федор. Активист, строитель метрополитена, надежда партии.
Он не тушил. Он создавал видимость деятельности. Бегал с пустым тазом, размахивал руками, кричал лозунги: «Спасаем социалистическую собственность!», «Все на борьбу со стихией!». Но глаза его... Глаза шарили по полкам. По шкафчикам соседей. Он искал.
Вот он подскочил к буфету, где Зинаида хранила свои запасы. Рванул дверцу. Не нашел ничего. Пнул ящик. Метнулся к столу покойного Плюева (который стоял в углу кухни, так как в комнату не влезал). Перевернул сахарницу.
Линский наблюдал. Секунда. Другая. Пазл складывался.
Движения Федора. Слишком точные для паникера. Слишком цепкие. Руки. В отсветах пламени Линский заметил то, что упустил раньше при дневном свете. На пальцах активиста, на подушечках, были темные, въевшиеся пятна. Не грязь. Не мазут. Это были следы азотнокислого серебра. «Адский камень». Метка ювелира, работающего с чернением. Или химика-любителя.
И шрам. Тонкий, белый шрам на сгибе указательного пальца правой руки. След от штихеля, который соскочил.
— Сима! — рявкнул Линский, перекрывая гул огня. — Ведро! Лей на полки! Живо!
Бухгалтер, повинуясь приказу, плеснул водой из ведра, которое притащил из ванной. Пар с шипением ударил в потолок. Видимость упала до нуля.
В этом тумане Линский сделал рывок. Три шага. И он оказался за спиной Федора, который в этот момент пытался вскрыть ножом запертый ящик кухонного стола, принадлежавший (сюрприз!) покойному Плюеву.
— Что ищешь, Федя? — прошептал Линский ему прямо в ухо. — Альбом? Марки? Или совесть, которую ты потерял вместе с комсомольским билетом?
Активист дернулся, как от удара током. Развернулся, выставив перед собой нож. Глаза его были белыми от страха и ярости.
— Ты! — прохрипел он. — Это ты поджег! Провокатор!
— Нож убери, ювелир, — Линский даже не пошевелился. Он стоял расслабленно, руки в карманах. — А то порежешься. Шрам-то оттуда? Мастер выгнал, да? Сказал, что руки у тебя не из того места растут? Или трудовые отметки строителя метро?
— Откуда... — челюсть Федора отвисла. — Ты кто такой?!
— Я — твоя 58-я статья, Федя. Пункт 10. Антисоветская агитация путем поджога и убийства.
В этот момент огонь на занавесках окончательно погас под ударами мокрой тряпки Аграфены. Дым начал рассеиваться, уходя в форточку. Кухня предстала в жалком виде: черные стены, лужи воды на полу, перевернутая мебель.
В углу, сжавшись в комок, сидел поэт Василий. Он прижимал к груди бутылёк и выл.
Линский перевел взгляд на него.
— Вася, — позвал он мягко. — А скажи-ка нам, друг сердечный, откуда у тебя эта бутылочка? Не та, что в руках, а та, другая? Маленькая? Из аптеки?
Поэт поднял мутные глаза.
— Лекарство... — пробормотал он. — Федя дал. Сказал... деду отнести. Сердце у деда болело. Сказал: «Капни в чай, пусть поспит. А то орет, спать мешает».
— Заткнись, алкаш! — заорал Федор, делая выпад ножом в сторону Линского. — Убью! Всех убью! Сгорите тут!
Линский не двинулся. Он лишь чуть отклонил корпус, пропуская лезвие в сантиметре от груди. Движение было экономным, отработанным. Айкидо против лома. Перехват запястья. Нажатие на болевую точку локтевого нерва.
Федор взвыл, нож со звоном упал на кафель.
Но активист был парнем крепким, закаленным на стройке. Он извернулся, ударил Линского коленом в бедро, пытаясь вырваться. Завязалась борьба. Грязная, некрасивая драка в луже воды и сажи.
— Сима, держи двери! — крикнул Линский, блокируя удар кулаком. — Не выпускай никого!
Бухгалтер, проявив чудеса героизма, заслонил собой выход, расставив руки крестом. Вид у него был комичный, но решительный.
Федор теснил Линского к горячему примусу. Он был сильнее физически, моложе и злее. Линский же был истощен, голова раскалывалась. Интеллект проигрывал грубой силе.
— Сдохнешь, гнида интеллигентская! — хрипел Федор, его руки тянулись к горлу детектива. — Никто не узнает! Сгорел! Угорел!
Воздуха не хватало. Пальцы активиста сжимались на шее. Перед глазами поплыли круги.
И тут над полем битвы воздвиглась тень.
Аграфена Ильинична.
Она не стала кричать. Не стала звать милицию. Она просто подняла свою руку-молот, в которой все еще была зажата тяжелая чугунная сковорода, и с коротким, профессиональным выдохом опустила её на затылок активиста.
Звук удара был глухим, плотным. Как мешок с песком упал с телеги.
Федор обмяк мгновенно. Глаза закатились, руки разжались. Он сполз по Линскому вниз, уткнувшись лицом в лужу.
— Вот и поговорили, — констатировала тетя Груша, оглядывая дело рук своих. — А то ишь... ножами махать вздумал. В моем доме!
Линский откашлялся, потирая шею. На коже оставались красные следы. Он поднялся, одергивая пиджак, который теперь окончательно превратился в тряпку.
— Благодарю, Аграфена Ильинична. Удар поставлен великолепно. Правый прямой, сверху вниз. Классическая школа.
— Муж научил. Царствие ему небесное, — она перекрестилась сковородкой. — Кузнецом был. Рука тяжелая.
Она пнула бесчувственное тело Федора носком сапога.
— Живой?
— Жить будет. До расстрела дотянет, — Линский наклонился, поднял нож Федора и сунул его в карман. — А теперь — к свидетелям.
Он подошел к Василию. Поэт все еще сидел в углу, глядя на происходящее с ужасом.
— Вася, — Линский присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с его глазами. — Слушай меня внимательно. Сейчас приедет милиция. Дубов. Злой, как собака. Если ты не хочешь пойти паровозом вместе с Федей за убийство, ты должен вспомнить всё. Где пузырек с ядом?
— Какой? — икнул поэт.
— Тот, из которого ты капал в чай Плюеву. Федя дал тебе его, так? Сказал, что это валерьянка?
— Да... — слезы потекли по грязным щекам Василия. — Сказал: «Сделай доброе дело. Старику плохо. Отнеси». И рубль дал. На похмелку. Я не знал... Я думал, правда лекарство...
— Где пузырек, Вася?
Поэт пошарил в кармане кальсон. Дрожащая рука извлекла на свет маленькую, темно-синюю склянку из рифленого стекла. С притертой пробкой. На ней не было этикетки, только нацарапанный череп и кости, которые Василий в своем состоянии принял за узор.
— Вот... Я забыл отдать...
Линский аккуратно, через носовой платок, взял улику. Поднес к носу. Даже через стекло пробивался запах смерти.
— Спасибо, Вася. Ты только что спас свою шею от петли. Будешь свидетелем обвинения. Скажешь, что Федор тебя использовал втемную.
В коридоре послышался шум. Кто-то тащил чемодан.
Линский выглянул из кухни.
Зинаида Петровна, растрепанная, но уже одетая в пальто поверх ночнушки, пыталась протиснуться к выходной двери.
— Зинаида! — окликнул её Линский.
Она замерла. Обернулась. В глазах — мольба.
— Я ничего не видела! Ничего не слышала! Я уезжаю! К сестре! В Тамбов! Насовсем!
— Правильное решение, — кивнул Линский. — Климат в Москве вам не подходит. Слишком жарко. И, кстати... комнату вашу я занимаю. С вашего позволения.
— Забирайте! — взвизгнула она. — Все забирайте! Мебель, шторы, клопов! Только не говорите Дубову про расписку!
— Расписка останется у меня. Как сувенир. Счастливого пути, мадам.
Дверь хлопнула. Зинаида исчезла, растворившись в ночи вместе со своим нэпманским прошлым.
Сима подошел к Линскому, глядя на закрывшуюся дверь.
— Она уехала... Насовсем?
— Насовсем, Сима. Крысы бегут с корабля первыми, но иногда они освобождают каюты первого класса.
На кухне воцарилась относительная тишина, нарушаемая лишь капаньем воды и стонами приходящего в себя Федора.
Тетя Груша стояла посреди разгрома, уперев руки в бока.
— Ну и что теперь? — спросила она, глядя на Линского уже без прежней враждебности. Наоборот, в её взгляде читалось что-то вроде уважения. Мужик. Разобрался.
— Теперь, Аграфена Ильинична, мы будем пить чай. Если, конечно, у вас осталась заварка и чистая вода. А Федора свяжите. Бельевой веревкой. Покрепче.
— Свяжу, — кивнула она. — А ты, профессор, ловкий. И язык подвешен, и глаз алмаз. Как догадался-то про Федьку?
— Руки, Аграфена Ильинична. Руки всегда выдают.
Линский подошел к окну, распахнул его настежь, впуская свежий ночной воздух. Дым уходил. Голова прояснялась.
В кармане пиджака, ближе к телу, лежали конверты с марками. В другом кармане — пузырек с ядом. На полу валялся убийца.
Шах и мат.
Осталось только дождаться Дубова и преподнести ему всё это на блюдечке с голубой каемочкой.
— Сима, — позвал он, не оборачиваясь.
— Да, Стефан Генрихович?
— Поставьте чайник. И достаньте где-нибудь водки. Василию нужно успокоиться, а нам — отметить новоселье. Кажется, мы здесь задержимся.
Сима улыбнулся. Впервые за эти сутки искренне, хоть и криво.
— У меня есть спирт. Медицинский. Моисей Львович дал... для компрессов.
— Несите. Сегодня — можно.
Москва 30-х за окном начинала сереть предрассветной мглой. Где-то далеко закричал первый петух (да, в Москве тогда еще держали кур во дворах).
День начинался. И этот день обещал быть триумфальным.
Линский вдохнул полной грудью. Запах гари, мокрой штукатурки и победы. Лучший парфюм для социопата.
— Эй, интеллигент, — подала голос тетя Груша, затягивая узел на лодыжках Федора. — А звать-то тебя как по-настоящему?
Линский обернулся. В свете занимающейся зари его лицо казалось высеченным из мрамора, но в глазах плясали чертики.
— Стефан. Для друзей — просто Стёпа.
— Ну, будем знакомы, Стефан, — она вытерла руки о передник. — Будешь безобразничать — сковородкой огрею. Будешь человеком — пирогов напеку.
— Справедливый общественный договор. Я подписываюсь.
Сима гремел чайником. Федор мычал сквозь кляп (тряпку, которой мыли пол). Василий спал, свернувшись калачиком на табуретке.
Коммуналка № 13 продолжала жить. Просто теперь в ней появился новый хищник. И он был намерен стать вожаком этой стаи.
Глава 5
Утро в Москве 30-х наступало не с пением птиц, а с грохотом трамваев и гудками заводов. Солнечный свет, пробивавшийся сквозь грязные стекла кухни, безжалостно высвечивал последствия ночной баталии: закопченные стены, лужи грязной воды на полу, перевернутые табуретки и живописную группу, ожидавшую финала пьесы.
Посреди разгрома, на единственном уцелевшем стуле, восседал Стефан Линский. Вид он имел потрепанный, но царственный. Пиджак, некогда элегантный, теперь напоминал половую тряпку, лицо украшала ссадина, а манжеты рубашки были черными от сажи. Но поза выражала абсолютное, непоколебимое спокойствие. Нога в лакированном ботинке (теперь матовом от пыли) небрежно попирала связанное тело активиста Федора, который тихо мычал в кляп, пуская пузыри носом.
Рядом, прислонившись к дверному косяку и скрестив могучие руки на груди, стояла Аграфена Ильинична. В её позе читалось удовлетворение работой карающего меча правосудия. Сковородка, орудие возмездия, была чисто вымыта и висела на гвоздике, блестя боком.
Сима Гац, бледный как полотно, но с глазами, горящими лихорадочным блеском соучастника, пытался оттереть пятно с портфеля.
В углу, на сундуке, спал Василий, обнимая пустую бутылку.
Тишину разорвал топот сапог на лестнице. Тяжелый, властный, казенный топот. Дверь в квартиру не открыли — её распахнули пинком.
На пороге возник Прохор Кузьмич Дубов.
Следователь был страшен. Фуражка сдвинута на затылок, плащ расстегнут, лицо серое от бессонницы и ярости. За ним маячили две фигуры в форме и человек в штатском с чемоданчиком (эксперт).
— Что здесь происходит?! — рявкнул Дубов, перекрывая шум улицы. — Пожарные звонили! Поджог?! Я же велел сидеть тихо! Кто устроил диверсию?!
Взгляд следователя метался по кухне, фиксируя разруху, пока не уперся в Линского. И в тело под его ногой.
Линский медленно, с достоинством поднялся. Убрал ногу с Федора, словно охотник, демонстрирующий добычу.
— Доброе утро, гражданин начальник, — голос прозвучал хрипловато, но четко. — Никакой диверсии. Лишь небольшое термическое происшествие, ставшее катализатором для раскрытия особо тяжкого преступления. Пожар потушен силами общественности. Преступник обезврежен. Вещественные доказательства собраны. Дело закрыто.
Дубов застыл. Его глаза сузились, превратившись в две щелки прицела. Он прошел в кухню, сапоги хрустели по битому стеклу.
— Обезврежен? — он кивнул на связанного Федора. — Это кто? Строитель наш? Передовик?
— Он самый. Федор Иванович Козлов. Также известный в узких кругах как неудавшийся ювелир, вор-рецидивист и, по совместительству, отравитель гражданина Плюева.
— Ювелир? — Дубов хмыкнул, наклоняясь над пленником. — А ну, развяжите рот. Послушаем соловья.
Милиционер подскочил, выдернул кляп. Федор жадно глотнул воздух и тут же заверещал:
— Начальник! Это провокация! Они меня пытали! Они подстроили! Я честный советский человек! Я буду жаловаться в ЦК! Этот... в костюме... он шпион! Он все поджег!
— Тихо! — Дубов без замаха, коротко и буднично дал Федору пощечину. Звук был хлестким, отрезвляющим. — Орать будешь в подвале. А здесь говори по делу.
Следователь повернулся к Линскому.
— Докладывай. Четко. Без твоих этих... выкрутасов. Как вышел? Чем докажешь?
Линский поправил воротник.
— Извольте. Картина маслом, как говорят в Одессе. Мотив: жадность. Гражданин Козлов, имея темное прошлое подмастерья в ювелирной мастерской (о чем свидетельствуют характерные шрамы и пятна ляписа на пальцах, которые вы, эксперт, можете проверить прямо сейчас), узнал о коллекции марок покойного. Решил завладеть. Но сам идти побоялся. Или не хотел марать руки.
Линский сделал паузу, позволяя информации усвоиться.
— Орудие: цианистый калий. Старые запасы с ювелирной практики. Исполнитель: Василий, поэт и алкоголик.
Линский указал на спящего в углу.
— Вася! — гаркнул Дубов.
Поэт подскочил, роняя бутылку. Глаза его выкатились из орбит при виде милиции.
— Я не хотел! — завыл он, падая на колени. — Федька дал! Сказал — лекарство! От сердца! Старику плохо! Я только капельку! В чай!
— Вот, — Линский достал из кармана платок, в котором лежал синий пузырек. — Емкость из-под яда. Изъята у гражданина Василия. На ней — отпечатки обоих. Федора, который дал, и Василия, который взял. Экспертиза подтвердит.
Человек с чемоданчиком оживился, подошел, аккуратно взял пузырек пинцетом. Понюхал пробку. Поморщился.
— Горький миндаль, Прохор Кузьмич. Синильная кислота. Концентрация убойная.
Дубов посмотрел на Федора тяжелым, свинцовым взглядом.
— Значит, лекарство? От сердца? Ну ты, Федя, и гнида. Своих же, советских, травишь? За бумажки?
— Не было там бумажек! — взвизгнул Федор, поняв, что отпираться бесполезно. — Пустой альбом! Пустой! Этот... старый хрыч... обманул! Я все перерыл! Я поджег, чтобы найти! Думал, он в печке спрятал! Или в половицах!
— И как? Нашел? — прищурился следователь.
— Нет! Сгорело все! Или не было ничего!
Линский едва заметно улыбнулся уголком рта. Версия «сгорело» его устраивала идеально.
— Именно, — подтвердил он. — В панике пожара, который сам же и устроил, гражданин Козлов, вероятно, уничтожил то, что искал. Бумага горит быстро. Марки — еще быстрее. Так что мотив налицо, труп налицо, орудие налицо. А сокровище... ушло в историю. Вместе с дымом.
Дубов тяжело вздохнул. Он достал папиросу, закурил. Дым смешался с запахом гари.
— Жаль, — сказал он. — Если там правда ценности были... Государству бы пригодились. Но с другой стороны — нет тела, нет дела. То есть, тьфу, марки нет — проблемы нет. Главное — убийцу взяли.
Он подошел к Федору, пнул его сапогом в бок.
— Уводите. Обоих. И поэта тоже. Как соучастника. Или свидетеля. Там разберемся.
Милиционеры споро подняли Федора, заломили руки за спину. Василий, рыдая и сморкаясь в подол рубахи, поплелся сам, подгоняемый тычками.
Когда их увели, на кухне стало тише. Остались только Дубов, эксперт (который упаковывал пузырек) и троица жильцов.
Следователь сел на табуретку, которая жалобно скрипнула под его весом. Снял кепку, вытер лоб рукавом.
— Ну, Линский... — протянул он, глядя на консультанта снизу вверх. — Удивил. Сутки не прошли. А ты мне уже готовый материал на стол кладешь. С признанием.
— Я обещал, — Линский пожал плечами. — Эффективность — мое второе имя. Первое, к сожалению, Стефан.
— Стефан... — Дубов пожевал губами мундштук. — Документы-то нашлись? Или опять «сгорели»?
Момент истины. Сейчас решалась судьба не дела, а самого Линского.
— Документы, Прохор Кузьмич, вопрос решаемый. Но есть нюанс. Жить мне негде. А у вас тут комната освободилась.
— Какая комната? Плюева опечатана. Государственная.
— Нет. Не Плюева. Зинаиды Петровны. Гражданки Кацнельсон. Она... выехала. Срочно. К больной тетушке в Тамбов. Вещи забрала, ключ оставила. Сказала: «Не поминайте лихом, больше не вернусь». Нервы у женщины сдали. Пожар, убийство... Тонкая душевная организация.
Линский достал из кармана ключ (который он, разумеется, «нашел» на полу в коридоре после бегства Зинаиды). Положил на стол перед Дубовым.
— Комната пустая. Прописки там нет. Если бы вы, товарищ начальник, поспособствовали... Временная регистрация. Как ценному кадру, помогающему МУРу. В порядке исключения.
Дубов посмотрел на ключ. Потом на Линского. Потом на Симу, который стоял ни жив ни мертв, боясь дышать. Потом на Аграфену.
— Тетя Груша, — спросил он. — Ты как? Не против такого жильца?
Аграфена Ильинична уперла руки в бока.
— А что я? Мужик он справный. Пожар потушил. Федьку скрутил. Не пьет, вроде. Хамит, правда, интеллигентно, но это мы переживем. Пусть живет. Всяко лучше, чем Зинка-спекулянтка.
— Ну, раз общественность не возражает... — Дубов накрыл ключ своей огромной ладонью. — Зайдешь завтра в отделение. К паспортистке. Скажешь — от меня. Сделаем справку. Об утере при пожаре. И временную прописку. На месяц. А там посмотрим. Будешь плохо себя вести — вышлю за 101-й километр. Понял?
— Предельно, — Линский склонил голову. — Служу Советскому Союзу. В рамках здравого смысла.
— Служи, служи... — Дубов встал, надел кепку. — Марки, говоришь, сгорели?
Вопрос был задан в лоб. Взгляд следователя был колючим. Он нутром чуял, что где-то его надули. Но где — понять не мог.
— До тла, Прохор Кузьмич. Пепел и тлен. Федор был в ярости. Видели бы вы его лицо.
— Ладно. Верю.
Следователь двинулся к выходу. У двери он остановился, обернулся.
— А костюмчик-то почисти. Негоже консультанту МУРа как босяку ходить. И это... спасибо. За «висяк».
Дверь захлопнулась.
Тишина, повисшая на кухне, была уже не напряженной, а звенящей от облегчения.
Сима Гац сполз по стене на пол.
— Мы живы... — прошептал он. — Мы не в тюрьме. Мы с квартирой.
— Мы с капиталом, Сима, — поправил Линский, доставая из кармана брюк уцелевшую, хоть и мятую папиросу (трофей со стола Зинаиды). — И с базой.
Он повернулся к Аграфене.
— Аграфена Ильинична, у меня к вам деловое предложение.
— Какое еще? — насторожилась она.
— Я теперь ваш сосед. Полноправный. И мне понадобится... бытовое обслуживание. Стирка, уборка, обеды. Плачу вперед.
Он полез в карман. Не в тот, где лежали конверты с марками (они были надежно спрятаны в валенке Симы, и это останется тайной), а в другой. Достал маленькую, золотую брошь с рубином. Ту самую, что Зинаида оставила в залог Плюеву, и которую Линский «автоматически» прихватил со стола покойного, пока искал письма.
— Это вам. Залог нашей дружбы. И за сковородку.
Глаза тети Груши расширились. Она взяла брошь, поднесла к свету.
— Это ж Зинкина... Она её искала...
— Зинаида уехала. Ей брошь больше не нужна. А вам к лицу будет. Красный камень. Революционный цвет.
Аграфена хмыкнула, пряча золото в бездонный карман передника.
— Ладно. Договорились. Щи будут в два. Белье сдавать в стирку по субботам. И не курить в постели!
Она развернулась и величественно удалилась в свою комнату.
Линский и Сима остались одни.
— Откуда у вас брошь? — прошептал Сима. — Вы же сказали, что ничего не брали!
— Я сказал Дубову, что марки сгорели. Я не говорил, что я не брал сувениры. Сима, вы бухгалтер. Вы должны знать: дебет с кредитом сходится только тогда, когда есть неучтенная прибыль.
Линский подошел к окну. Москва уже проснулась окончательно. Солнце заливало крыши золотом. Мир за окном был жесток, опасен и абсурден. Но теперь у него было место в этом партере.
— Идемте, коллега. Нам нужно привести себя в порядок. Завтра — поход в МУР. А потом... потом нам нужно найти скупщика. Того самого, в шляпе. Марки сами себя не продадут.
— Вы хотите найти того человека? — ужаснулся Гац. — Он же опасен!
— Он — наш клиент. У нас есть товар, у него — деньги. Это начало прекрасной дружбы. Или прекрасного шантажа. Как пойдет.
Линский затянулся папиросой, выпустил колечко дыма в форточку.
— Добро пожаловать в новую жизнь, Стефан Генрихович, — сказал он сам себе. — Кажется, этот век мне начинает нравиться.
Вечер того же дня. Комната Зинаиды (теперь — комната Линского).
Пространство преобразилось. Розовые занавески были сорваны. Статуэтки пастушек исчезли (проданы или выброшены). Мебель переставлена аскетично, строго. На столе — чистый лист бумаги и карандаш.
Линский сидел за столом, разглядывая при свете лампы марку. «Леваневский с надпечаткой». Маленький кусочек бумаги, стоивший больше, чем вся эта квартира вместе с жильцами.
Дверь скрипнула. Вошел Сима. Он был уже умыт, причесан, в свежей жилетке.
— Стефан Генрихович... Я тут подумал...
— Опасно, Сима. Думать вредно для цвета лица.
— Нет, серьезно. Мы же теперь... компаньоны?
— Безусловно. 50 на 50. Ваши связи и прикрытие — мой мозг и риск.
— А что мы будем делать дальше? Ну, когда деньги кончатся? Или когда Дубов снова придет?
Линский отложил марку, прикрыв её ладонью.
— Мы будем жить, Сима. В этом городе миллион историй. И в каждой из них кто-то хочет кого-то обмануть, убить или ограбить. Мы будем санитарами этого леса. Будем помогать тем, кто платит, и наказывать тех, кто мешает. Частное детективное агентство «Советский Шерлок и Ко». Неофициально, конечно. Под вывеской... скажем, «Консультации по сложным бытовым вопросам».
— Звучит... опасно, — вздохнул Сима, но глаза его улыбались. Ему впервые за долгое время было интересно жить.
— Опасность — это специя, Сима. Без неё жизнь пресна, как больничная каша.
Линский погасил свет.
— Спокойной ночи, партнер. Завтра будет новый день. И новое дело.
Москва 30-х годов умела хранить тайны, но еще лучше она умела их продавать. Если знать, в какую дверь постучать и какое имя шепнуть в замочную скважину.
Утро после пожара выдалось для Стефана Линского и Симхи Гаца хлопотным. Коммуналка № 13 зализывала раны: пахло мокрой штукатуркой, горелым тряпьем и валерьянкой, которую Аграфена Ильинична пила стаканами, заедая стресс пирожками с капустой. Но в комнате «наследников» царила деловая, почти конспиративная суета.
Линский стоял перед зеркалом, сбривая трехдневную щетину опасной бритвой, которую «одолжил» у покойного Плюева. Рука его не дрожала, хотя в кармане брюк, висевших на спинке стула, лежало состояние, способное купить половину Тверской улицы или, как альтернатива, обеспечить расстрел без права переписки.
— Сима, перестаньте мельтешить, — бросил он отражению бухгалтера, который наматывал круги по комнате, прижимая к груди неизменный портфель. — Вы создаете турбулентность, которая мешает моему эстетическому преображению. Мы идем не на эшафот, а на сделку века.
— Ой, Стефан Генрихович, — простонал Гац, останавливаясь и поправляя запотевшие очки. — Мой дядя Изя всегда говорил: «Если ты идешь продавать то, что тебе не принадлежит, человеку, которого ты не знаешь, убедись, что у тебя есть запасные штаны». А у меня их нет! У меня только эти, и те штопаные!
— Дядя Изя был мудрым человеком, но, судя по всему, трусливым. Мы идем продавать не краденое, а спасенное. Это называется «трофейная экономика». К тому же, ваш контакт — этот Арон Моисеевич — он точно надежен?
— Арончик? — Сима всплеснул руками. — Арон «Букинист»? Да он знал моего папу, когда тот еще торговал пуговицами на Привозе! Он лучший оценщик в Москве! Но он... как бы это сказать... человек с нюансом.
— С каким еще нюансом?
— Он очень любит деньги. Больше, чем маму. И больше, чем советскую власть.
— Идеально, — Линский вытер лицо полотенцем, удовлетворенно оглядел свой гладкий подбородок. — Жадность — это рычаг, с помощью которого можно перевернуть мир. Или хотя бы выбить хорошую цену. Собирайтесь, коллега. Нас ждут великие дела и антикварная пыль.
Путь лежал в самый центр, на Кузнецкий Мост. Линский шел размашисто, вдыхая загазованный воздух столицы как амброзию. На нем был все тот же костюм, но теперь вычищенный заботливыми руками тети Груши (за брошь она готова была отстирать хоть кровь, хоть мазут). Сима семенил рядом, постоянно оглядываясь, словно ожидал увидеть за спиной тень Дубова.
— Выпрямитесь, Гац, — шипел Линский. — Вы выглядите так, будто несете бомбу для царя. Изображайте скуку. Скука — лучшая маскировка. Человек, которому скучно, не вызывает подозрений.
— Мне не скучно, мне страшно! — шептал бухгалтер. — А вдруг там засада? Вдруг Арончик уже сдал нас в ГПУ?
— Если бы он сдал, нас бы взяли еще на выходе из трамвая. Успокойтесь. Расскажите мне лучше про Арона. Слабые места? Хобби? Любовницы?
— Ой, какие любовницы! Ему семьдесят лет! Его единственная страсть — это редкие книги и марки. Он, когда видит раритет, у него глаз дергается. Левый. И он начинает говорить на идиш.
— Левый глаз и идиш. Запомним.
Лавка букиниста пряталась в полуподвале старинного особняка. Над дверью висела скромная вывеска: «КНИГИ. ПОКУПКА И ПРОДАЖА». Витрина была завалена пыльными томами собраний сочинений Маркса и Энгельса, которые служили отличным щитом от любопытных глаз.
Колокольчик звякнул, возвещая о прибытии клиентов. Внутри пахло старой бумагой, клеем и временем. Вдоль стен до потолка громоздились стеллажи, создавая лабиринт из корешков и переплетов.
Из глубины лабиринта вынырнул хозяин. Арон Моисеевич был похож на старого, мудрого ворона. Нос крючком, седая бородка клинышком, на голове — бархатная ермолка, которую он носил с вызовом. Глаза за толстыми стеклами пенсне смотрели цепко и недоверчиво.
— И что мы ищем, молодые люди? — проскрипел он, не здороваясь. — Томик Пушкина для души или Уголовный кодекс для жизненного опыта?
— Арон Моисеевич! — Сима расплылся в улыбке, которая больше напоминала гримасу зубной боли. — Сколько лет, сколько зим! Вы меня не узнаете? Я же Сима! Сын Соломона Гаца! Помните, вы у нас в Одессе покупали редкий молитвенник?
Старик прищурился.
— Симочка? Тот мальчик, который проглотил медный пятак, и мы ждали два дня, пока он вернется в экономику семьи?
Линский хмыкнул. Биография напарника обрастала новыми, пикантными подробностями.
— Он самый! — радостно подтвердил Гац. — А это мой друг... и партнер. Стефан Генрихович. Профессор. Из Ленинграда.
— Профессор? — Арон перевел взгляд на Линского. Оценил костюм (дорогой, но старый), осанку (аристократическая), глаза (холодные). — И что же преподает профессор?
— Прикладную нумизматику и филателию в условиях жесткого рынка, — ответил Линский, подходя к прилавку. — У нас к вам дело, уважаемый. Конфиденциальное.
Арон Моисеевич мгновенно подобрался. Он подошел к двери, повернул табличку на «ЗАКРЫТО», щелкнул замком и опустил шторы.
— Таки показывайте вашу науку. Но предупреждаю: если это облигации царского займа, то ими можно только оклеивать туалет.
Линский достал из внутреннего кармана портсигар (тоже трофейный). Медленно, с театральной паузой, открыл его. Внутри, проложенные папиросной бумагой, лежали три конверта.
Он извлек один. Положил на прилавок.
Арон склонился. Достал из кармана жилетки лупу.
— Конверт? Советский? И что тут смотреть? Марка — ширпотреб. Цена — копейка в базарный день.
— Смотрите глубже, Арон Моисеевич, — мягко посоветовал Линский. — Как говорил Козьма Прутков: зри в корень. Или, в нашем случае, под корень.
Старик навел лупу. Линский аккуратно, кончиком пинцета (который он прихватил с собой), отогнул край верхней, дешевой марки.
Под ней блеснул уголок другой.
Глаз Арона дернулся. Левый. Как и предсказывал Сима.
— Вейз мир... — выдохнул букинист. — Это то, что я думаю?
— Это «Леваневский с надпечаткой». Перевернутой. Ошибка типографии, ставшая легендой. А вот здесь, — Линский указал на второй конверт, — «Консульская». Авиапочта. 1922 год.
Руки старика задрожали. Он схватил конверт, поднес к самой лампе. Он нюхал бумагу, пробовал зубчики на ощупь, смотрел на свет. Это была не проверка — это был экстаз наркомана, получившего дозу.
— Оригинал... — шептал он. — Клей родной... Гашение... Боже мой, откуда? Из музея украли?
— Наследство, — коротко отрезал Линский. — От бабушки. Она любила писать письма летчикам.
Арон поднял голову. В его глазах боролись восхищение и алчность.
— Это стоит денег. Больших денег. Но вы же понимаете, сейчас время сложное. Кто это купит? Только сумасшедший. Или иностранец. А иностранцев нет.
— Не прибедняйтесь, Арон, — вмешался Сима. — Вы знаете всех коллекционеров Москвы! У вас очередь стоит на такие вещи!
— Очередь? В ГПУ очередь стоит! — фыркнул старик. — Ладно. Сколько вы хотите?
Начался торг. Великая битва характеров.
— Пятьдесят тысяч, — спокойно назвал цену Линский. — Рублями. Или эквивалент в золоте и валюте.
Арон поперхнулся пылью.
— Пятьдесят?! Молодой человек, вы бредите! За эти бумажки? Да за них расстреляют! Я даю пять. И это грабеж меня средь бела дня! Я разорюсь! Мои дети пойдут по миру!
— Ваши дети, Арон Моисеевич, живут в Париже и кушают круассаны, судя по открытке на вашей полке, — парировал Линский. — Пять тысяч — это цена моей свободы. А эти марки — цена вашей репутации. Сорок пять.
— Десять! И я рискую головой!
— Слушайте сюда, Арон, — вступил Сима, видя, что Линский готов уйти. — Вы помните притчу про портного Хайма? К нему пришел клиент и попросил сшить брюки за рубль. Хайм сшил. Клиент надел — одна штанина короче, другая длиннее, ширинка на боку. Клиент кричит: «Что это?!». А Хайм говорит: «А что вы хотели за рубль? За рубль я могу сшить только проблему. А брюки стоят десять». Так вот, Арон, эти марки — это брюки от самого Господа Бога! Они сидят идеально! Сорок!
Арон закатил глаза.
— Симочка, ты меня режешь без ножа! Твой папа тоже так торговался, и где он теперь? Пятнадцать! И золотые часы «Павел Буре» в подарок!
— Двадцать пять, — Линский ударил ладонью по прилавку. — Часы, пять тысяч наличными мелкими купюрами, и... вон та брошь с сапфиром. Для дамы.
Арон посмотрел на брошь. Потом на марки. Потом на Линского.
— Двадцать. И часы. Брошь оставлю себе на память о моем разорении.
— Двадцать тысяч, часы и два чека Торгсина. Нам нужно купить икры и нормальной колбасы.
— Ладно! — простонал старик. — Грабители! Варвары! Чтоб я так жил, как вы меня ободрали!
Он нырнул под прилавок, загремел ключами от сейфа.
Линский подмигнул Симе. Бухгалтер вытер пот со лба платком.
— Мы богаты... — прошептал он. — Стефан, мы богаты!
— Еще нет, Сима. Пока деньги не в кармане, мы — мечтатели.
Арон выложил на стол пачки денег. Червонцы. Старые, новые, мятые. Золотые часы на тяжелой цепочке. И книжечку чеков.
— Считайте, — буркнул он. — И уходите быстро. У меня сердце слабое.
Линский начал пересчитывать купюры с ловкостью кассира банка. Сима жадно смотрел на часы.
Внезапно со стороны улицы раздался тяжелый стук в дверь.
Все трое замерли. Деньги на прилавке, марки под лампой.
— Открывайте! Милиция! — знакомый, хриплый бас Дубова.
Сима побелел так, что стал сливаться со стеной. Арон схватился за сердце по-настоящему.
— Это за вами! — прошипел он. — Вы привели хвост! Я погиб!
— Спокойно, — Линский сгреб деньги и часы одним движением, сунул их в карман Симы. — Гац, в угол, за стеллаж! Изображайте припадок! Арон, марки в книгу! Живо!
Старик трясущимися руками сунул конверты в первый попавшийся том — «Энциклопедию Брокгауза и Ефрона».
— Открывайте, черт вас дери! — Дубов пнул дверь.
Линский поправил пиджак, схватил с полки какую-то книгу и кивнул Арону.
Старик, шаркая ногами, пошел открывать.
Дверь распахнулась. На пороге стоял Дубов. В форме, но без фуражки. Вид у него был усталый, но не агрессивный.
— Чего закрылись? — буркнул он, входя. — Средь бела дня?
Он окинул взглядом лавку. Увидел Линского, который с умным видом листал книгу. Увидел Симу, который сполз по стеллажу и обмахивался портфелем.
— Опа! — Дубов удивился. — Знакомые все лица. Линский? Гац? Вы чего тут забыли? Опять труп ищете?
— Просвещаемся, товарищ начальник, — Линский захлопнул книгу. На обложке значилось: «История пыток в средневековой Европе». — Ищем корни человеческой жестокости. А товарищу Гацу стало дурно от духоты. Арон Моисеевич любезно предложил воды.
— Дурно ему... — хмыкнул Дубов. — Нервный он у тебя. Лечить надо.
Следователь подошел к прилавку. Арон стоял ни жив ни мертв, прикрывая собой том Брокгауза.
— А я вот... — Дубов почесал затылок. — Жене подарок ищу. У неё день рождения завтра. Любит она... эти... романы. Про любовь. Есть чего? Чтобы без политики, а про чувства?
Линский едва сдержал смех. Грозный следователь МУРа искал любовный роман. Сюрреализм.
— Есть! — взвизгнул Арон. — Конечно есть! Вот! «Джейн Эйр»! Английская классика! Слезы, любовь, сумасшедшая жена на чердаке! Все как в жизни!
Он сунул Дубову книгу.
— Пойдет, — кивнул следователь. — Сколько?
— Для органов — бесплатно! — выпалил букинист. — Подарок! От чистого сердца!
— Взятка? — прищурился Дубов.
— Что вы! Скидка! Социалистическая! Три рубля!
Дубов полез в карман, достал трешку. Бросил на прилавок. Рядом с тем местом, где секунду назад лежали двадцать тысяч рублей.
— Ладно. Бывайте, граждане. И ты, Линский, заходи в отделение. Паспорт готов.
— Непременно, Прохор Кузьмич.
Дубов развернулся и вышел, звякнув колокольчиком.
Три человека в лавке выдохнули одновременно. Звук был похож на сдувшуюся шину грузовика.
— Я сейчас умру, — сообщил Сима с пола. — У меня сердце остановилось. Потрогайте, оно не бьется!
— Бьется, Сима, бьется. Иначе вы бы не потели так интенсивно, — Линский подошел к нему, помог встать. — Арон Моисеевич, сделка закрыта. Марки в Брокгаузе, том на букву «Л». Леваневский. Символично.
Старик рухнул на стул.
— Уходите... — прошептал он. — Уходите и не возвращайтесь. Вы приносите удачу, от которой можно получить инфаркт.
— Это лучшая рекомендация. Идемте, Сима. Нас ждет «Метрополь».
Пару дней спустя
Ресторан «Метрополь» был островом былой роскоши в океане советского аскетизма. Здесь все еще пахло духами, дорогим табаком и жареным рябчиком. Официанты в белых фраках скользили между столиками, как призраки прошлого, а оркестр на сцене наяривал джаз — музыку толстых, которую все любили, но стеснялись.
Линский и Сима сидели за угловым столиком, скрытым пальмой в кадке.
Перед ними стоял графин запотевшей водки. Рядом — тарелка с черной икрой (настоящей, зернистой, а не той, что Сима видел в витринах), блюдо с расстегаями, селедочка под шубой и, в центре композиции, жареный поросенок с гречневой кашей.
Сима смотрел на все это великолепие и плакал. Тихо, беззвучно, слезы капали прямо в тарелку с икрой.
— Ну что вы, друг мой, — Линский налил ему рюмку. — Это же праздник. Триумф воли и интеллекта.
— Стефан Генрихович... — всхлипнул бухгалтер. — Я не верю. Вчера меня хотели посадить. Сегодня я ем икру. Это сон? Ущипните меня.
— Это Россия, Сима. Здесь от сумы до тюрьмы — один шаг, но и от тюрьмы до ресторана — полшага. Главное — знать, куда ставить ногу.
Линский поднял рюмку. Свет люстры отразился в водке.
— За нас. За «Советский МУР и Ко». За идиотов, которые прячут миллионы в конвертах, и за умных людей, которые умеют читать между строк. И за дядю Изю, чья мудрость, хоть и сомнительна, но пригодилась.
— За дядю Изю! — Сима чокнулся, выпил залпом, занюхал рукавом (привычка — вторая натура), потом опомнился и заел икрой.
— Ох, хорошо... — выдохнул он, розовея. — А знаете, Стефан... Тот, в шляпе...
— Забудьте о нем, — перебил Линский, отрезая кусок поросенка. — Человека в шляпе не существует. Есть только мы, этот город и наши амбиции.
Он откинулся на спинку стула, оглядывая зал. Взгляд его остановился на красивой женщине за соседним столиком, которая курила длинную папиросу. Она перехватила его взгляд и чуть улыбнулась.
Линский усмехнулся в ответ.
В кармане пиджака лежал новенький паспорт на имя Стефана Линского. В кармане Симы лежали деньги. Впереди была целая жизнь. Опасная, веселая, непредсказуемая.
— Сима, — сказал он, намазывая масло на булку. — А закажите-ка нам шампанского. И ананасов.
— Ананасов? В Москве?
— Я видел их в меню. В самом низу. Дорого, конечно. Но, как говорил один мой знакомый: «Живем один раз, а умираем — вечность». Гуляем, бухгалтер!
Сима махнул официанту. Его рука уже не дрожала. На запястье сверкали золотые часы «Павел Буре».
Игра продолжалась. И первый раунд был за ними.
Глава 6
Ресторан гостиницы «Националь» был не просто точкой общепита. Это был шлюз. Герметичный, сияющий латунью и хрусталем тамбур между серой, пахнущей кирзой советской реальностью и мифическим Западом, который здесь, на углу Тверской и Моховой, обретал плоть в виде джаза, валютных проституток и людей, не знающих, что такое карточная система.
Здесь пахло не щами, а дорогим табаком «Camel», французскими духами и жареным кофе. Официанты в крахмальных манишках скользили между столиками с грацией балетных танцоров, а в углах, скрытые пальмами в кадках, сидели люди в серых костюмах с неприметными лицами. Они пили минеральную воду «Нарзан» и внимательно слушали, о чем говорят иностранные специалисты, приехавшие строить социализм за очень твердую валюту.
Стефан Линский, обладатель новенького паспорта и костюма-тройки (приобретенного у того же Арона Моисеевича со скидкой), чувствовал себя здесь как акула в бассейне с золотыми рыбками. Среда была агрессивной, но питательной.
Рядом, стараясь слиться с портьерой, переминался с ноги на ногу Симха Гац. Бухгалтер был в новом пиджаке, который сидел на нем мешком (куплен на вырост или с чужого плеча), и то и дело поправлял золотые часы «Павел Буре» на запястье, проверяя, не украли ли их злые духи капитализма.
— Стефан Генрихович, — шепот Симы напоминал шуршание мыши в сухих листьях. — У меня поджилки трясутся. Вон тот, у колонны, с газетой... Он на нас смотрит. Это точно ГПУ. Нас сейчас возьмут за валютные махинации, даже не дав меню!
— Спокойствие, Сима. Тот, у колонны — это филер, приставленный к нашему клиенту. Мы для него — мелкая рыбешка, местный колорит. Пока мы не достали бомбу или троцкистскую листовку, мы в безопасности. Выучите уже: наглость — второе счастье, а в нашем случае — первое и единственное.
Линский поправил галстук и двинулся через зал. Цель сидела за лучшим столиком у окна с видом на Кремль.
Джон Смит, американский инженер, прибывший налаживать конвейеры на ГАЗе, представлял собой классический образец западного империалиста в представлении советской карикатуры. Огромный, краснолицый, с сигарой в зубах, он занимал собой все пространство. Перед ним стояла батарея пустых рюмок и графин с водкой, на которую он смотрел с выражением глубокой, экзистенциальной тоски.
— Мистер Смит? — Линский подошел к столу, обозначив легкий поклон. — Позвольте представиться. Стефан. Человек, который решает нерешаемое.
Американец поднял мутные глаза.
— Oh, yeah? — пророкотал он басом, от которого задребезжали приборы. — You speak English? Or just... kak dela, tovarishch?
— My English is perfect, unlike this vodka, — парировал Линский, садясь напротив без приглашения. — Сима, переводите. Только литературно.
Гац плюхнулся на стул, судорожно сжимая портфель.
— Мистер говорит... э-э-э... водка бэд. Вери бэд.
Смит расхохотался, хлопнув ладонью по столу так, что подпрыгнула солонка.
— Bad! Exactly! Kerosene! — он ткнул пальцем в графин. — I paid dollars! Hard currency! And they give me... samogon without soul!
— Он говорит, что заплатил валютой, а ему дали керосин без души, — перевел Сима, округлив глаза. — Стефан, он оскорбляет государственную монополию!
— Он прав, Сима. То, что здесь подают под видом «Столичной», годится только для протирки контактов. Мистер Смит, я слышал, вы ищете нечто особенное. Экзотику.
Американец подался вперед, понизив голос до заговорщического шепота, который был слышен даже на кухне.
— Blue Crystal. Sinyaya Voda. You know?
— Синяя вода? — переспросил Сима. — Денатурат? Ой вей, зачем ему эта гадость? Он хочет ослепнуть? У меня дядя Изя раз выпил стопарик, так потом три дня видел ангелов, и все они были в форме городовых.
— Нет, Сима. Не денатурат, — Линский внимательно смотрел на клиента. — Речь о легенде. О «Цыганской слезе». Самогон двойной перегонки, настоянный на травах, которые собирают девственницы в полнолуние. Цвет — небесная лазурь. Крепость — как удар копытом. Эффект — полная эйфория и цветные сны о Париже.
Глаза Смита загорелись алчным огнем коллекционера.
— Yes! Gypsy tears! I heard... in Detroit... one Russian emigre told me. It cures sadness. It makes you sing. I want it. I pay... good.
Он полез во внутренний карман пиджака и выложил на скатерть пачку чеков Торгсина. Синие, хрустящие бумажки. Эквивалент золота.
Сима тихо икнул и потянулся к графину с «керосином», чтобы успокоить нервы.
— Уберите, — Линский накрыл деньги ладонью американца. — Здесь не базар. Мы обсудим цену, когда товар будет у нас. Но есть нюанс. Этот напиток делает только один человек. Цыганский барон. И живет он не в «Национале», а в таборе. В Сокольниках.
— Gypsies? — Смит расплылся в улыбке. — Bears? Guitars? Ay-ne-ne?
— Именно. Ай-нэ-нэ и медведи. Полный набор стереотипов. Но барон — человек сложный. К нему на кривой козе не подъедешь. Нужны посредники. Мы.
— How much? — спросил американец, переходя к делу.
— Пятьсот долларов. За ящик. И двести — нам за риск и логистику.
Сима поперхнулся водкой. Семьсот долларов! Это была цена автомобиля «Форд». Или жизни небольшого поселка городского типа.
— Deal! — Смит протянул широкую ладонь. — But... tonight. I leave for Gorky tomorrow. Need souvenir.
— Сегодня ночью, — кивнул Линский, пожимая руку. — Ждите здесь. И ради бога, не пейте больше эту гадость. Поберегите печень для шедевра.
Они вышли из ресторана под звуки оркестра, который заиграл «Утомленное солнце».
На улице было свежо. Московский вечер вступал в свои права, окрашивая небо в тревожные багровые тона.
— Стефан Генрихович, — зашептал Сима, едва они отошли от отеля на безопасное расстояние. — Вы сумасшедший! Где мы возьмем синий самогон? В Сокольниках? Там же одни воры и конокрады! Нас разденут! Часы отнимут! И портфель!
— Сима, вы недооцениваете силу мифотворчества. В Сокольниках действительно стоит табор. И там действительно есть барон. Зовут его Янко, хотя по паспорту он наверняка какой-нибудь Иван Иванович. И он гонит самогон. А синим мы его сделаем сами, если придется. Или купим.
— Но семьсот долларов! Это же... это же статья 88! Валютные операции! Расстрел!
— Расстрел, Сима, это когда ловят. А когда делятся — это бизнес. К тому же, Смит платит чеками Торгсина. Это легально. Почти. Мы купим в «Торгсине» еды, одежды и... скажем, велосипед.
Линский остановился, закуривая папиросу «Герцеговина Флор». Дым был ароматным, сладким.
— План такой. Едем в Сокольники. Находим барона. Торгуемся. У цыган есть слабость — они любят золото и красивые слова. У нас есть и то, и другое (благодаря прошлой сделке). Покупаем ящик пойла. Если оно не синее — добавляем марганцовку или чернила. Шучу. Найдем способ. Главное — легенда.
— А если барон нас... того? — Сима провел ребром ладони по горлу. — Цыгане народ горячий. Чужаков не любят.
— Барон — коммерсант. Ему плевать, чужак ты или нет, если у тебя звенят монеты. К тому же, я слышал слухи... Странные слухи про этого Янко. Говорят, он не пьет с гостями. И не ест свинину.
— Цыган, который не ест свинину? — удивился Гац. — Может, он больной?
— Или у него есть тайна. А тайна — это всегда возможность заработать.
Мимо проехал трамвай, звеня на повороте. Линский подмигнул своему отражению в витрине магазина.
— Идемте, Сима. Нас ждут приключения, романтика кочевой жизни и возможность заработать на американской мечте о русском пьянстве. И спрячьте часы. В Сокольниках время течет иначе.
— Куда? — вздохнул бухгалтер.
— В носок. Классика жанра.
Они двинулись вниз по Тверской, две фигурки на фоне монументальной стройки новой империи. Один — высокий, хищный, уверенный. Другой — маленький, круглый, семенящий следом. Дон Кихот и Санчо Панса эпохи индустриализации, идущие штурмовать ветряные мельницы, перегоняющие сахар в спирт.
Впереди был лес. Темный парк Сокольники, где среди вековых сосен горели костры, звенели гитары и совершались сделки, о которых не писали в газете «Правда».
— Кстати, Сима, — бросил Линский через плечо. — А вы умеете гадать по руке?
— Я? Я умею гадать по балансу! Если дебет не сходится с кредитом — жди беды.
— Это пригодится. Цыгане уважают пророков. Особенно тех, кто предсказывает прибыль.
Вечер сгущался. Город зажигал огни. Игра началась.
Парк Сокольники в тридцатые годы был местом, где заканчивалась география советской власти и начиналась территория древнего хаоса. Трамвайные пути, проложенные энтузиастами первых пятилеток, обрывались внезапно, словно рельсы упирались в невидимую стену, за которой действовали иные законы физики и уголовного права.
Здесь, под сенью вековых сосен, чьи кроны смыкались над головой черным шатром, пахло не бензином и не гудроном, а прелой листвой, лошадиным потом, дымом костров и жареным мясом сомнительного происхождения. Темнота была густой, осязаемой. Она липла к одежде, как мокрая паутина.
Две фигуры двигались по тропинке, едва различимой в свете ущербной луны.
— Стефан Генрихович, — шепот Симы Гаца напоминал скрип несмазанной телеги. — Я чувствую, что мы идем в пасть к льву. Или к медведю. Вы слышали? Там рычали!
— Это не медведь, Сима. Это желудок советского гражданина, переваривающего перловую кашу в кустах. Идите и не оборачивайтесь. Страх притягивает неприятности, как магнит железные опилки.
Линский шагал уверенно, хотя грязь под ногами (лакированные ботинки уже давно потеряли лоск) хлюпала предательски громко. В кармане пиджака лежал задаток — пачка валютных чеков, завернутая в газету «Известия». В другом кармане — кастет, купленный у того же Арона Моисеевича как «пресс-папье для деловых переговоров».
Впереди, сквозь чащу, забрезжил свет. Огонь. Много огней.
Звуки становились отчетливее. Перебор гитарных струн, резкий женский смех, звон монисто, лай собак и гортанные крики на языке, который не преподавали в университетах.
Табор.
Это было государство в государстве. Шатры, сшитые из лоскутов, старых армейских палаток и, кажется, театральных занавесей, стояли кругом. В центре полыхал гигантский костер, искры от которого улетали в небо, смешиваясь со звездами. Вокруг огня плясали тени.
Стоило чужакам выйти на свет, как пространство вокруг них сгустилось. Из темноты, словно духи леса, возникли фигуры.
Женщины в пестрых юбках, с платками, повязанными сложными узлами. Дети, чумазые, быстрые, с глазами-маслинами. Мужчины в жилетках на голое тело, с серьгами в ушах и ножами за поясом.
— Эй, ромалэ! Гляди, кто пришел! — крикнула старая цыганка с трубкой в зубах. — Барин! И с ним... ой, какой сладкий! Пухленький!
Сима вжался в Линского.
— Держите карманы, Сима! — скомандовал детектив сквозь зубы. — И часы! Особенно часы!
Но было поздно. Цыганки налетели стаей.
— Позолоти ручку, красивый! Всю правду скажу! Что было, что будет, чем сердце успокоится!
— Ой, какой пиджачок! Дай померить!
— Дядя, дай копеечку! Дядя, дай папироску!
Руки. Десятки рук. Они касались, гладили, щипали, проверяли плотность ткани и содержимое карманов. Это был не грабеж, это был таможенный досмотр, возведенный в ранг искусства.
— Уберите руки! — взвизгнул Сима, пытаясь прикрыть одновременно портфель, живот и часы на ноге. — Я... я заразный! У меня холера! И чесотка!
— Холера? — молодая цыганка с глазами, в которых можно было утопить эскадру, рассмеялась, сверкнув золотым зубом. — А мы тебя вылечим, касатик! Любовью вылечим!
Линский понял: пора вмешиваться. Демократия здесь не работала. Здесь уважали только силу и наглость.
— Ша! — рявкнул он так, что даже собаки у костра замолчали. Слово было выбрано верно. Короткое, хлесткое, понятное на любом языке криминального мира.
Толпа отхлынула. Линский выпрямился, стряхивая с плеча чью-то наглую руку.
— Нам нужен Баро. Янко. Дело есть. Большое. Золотое.
При слове «золотое» глаза цыган заблестели ярче костра.
— К Баро нельзя, — выступил вперед коренастый цыган с кнутом, намотанным на руку. — Баро отдыхает. Баро думает думу. А вы кто такие? Чужаки. Гаджо.
— Мы не гаджо, — Линский усмехнулся. — Мы купцы. Принесли удачу в ваш дом. И если Баро узнает, что вы не пустили к нему людей с полными карманами «Торгсина»... боюсь, твоя спина, рома, познакомится с твоим же кнутом.
Цыган нахмурился. Он оценивал. Костюм дорогой. Взгляд дерзкий. Рядом — пугливый толстяк с портфелем (значит, там деньги или документы).
— Идем, — кивнул он. — Но если обманул — медведю скормлю. Он как раз голодный, с утра только балалайку сгрыз.
Процессия двинулась к самому большому шатру, стоявшему на возвышении. Он был украшен коврами и флагами, явно украденными с какого-то первомайского парада.
У входа стояли два охранника — шкафы, способные гнуть подковы взглядом. Они расступились, пропуская гостей.
Внутри шатра царила атмосфера, которую можно было охарактеризовать как «цыганское барокко с элементами сталинского ампира». На полу — персидские ковры в три слоя. На стенах — иконы в золотых окладах, соседствующие с портретом Буденного и гитарами. Посреди всего этого великолепия, на горе подушек, восседал Он.
Барон Янко.
Человек-гора. Борода черная, кудрявая, лоснящаяся от масла. На груди, в вырезе красной шелковой рубахи, путаница золотых цепей, на которых висели кресты, полумесяцы и, кажется, даже какая-то медаль «За отвагу». Пальцы унизаны перстнями.
Перед ним стоял низкий столик, уставленный яствами: жареная птица, фрукты, горы хлеба и бутылки без этикеток. Жидкость в бутылках светилась в полумраке неестественным, химическим синим светом.
«Blue Crystal», — отметил про себя Линский. — «Смит не врал. Оно существует».
— Кто посмел нарушить покой Баро? — голос хозяина был густым, как патока, с легким акцентом, который Линский не мог сразу идентифицировать. Не чисто цыганский. Что-то южное. Певучее.
— Гости, великий Янко! — объявил провожатый. — Говорят, купцы. Дело есть.
Барон лениво махнул рукой, унизанной перстнями, отпуская охрану.
— Купцы... — он прищурился, разглядывая Линского и Симу. — В наше время купцов нет. Есть спекулянты и снабженцы. Вы из каких будете?
— Мы — ценители, — Линский прошел к ковру, но садиться не спешил. — Ценители редких искусств. В частности, искусства дистилляции. Наслышаны о вашем таланте превращать воду в небо.
Барон рассмеялся. Смех был громким, театральным.
— Небо! Красиво сказал, гаджо! Садись. В ногах правды нет. И ты, толстый, садись. Не бойся, не съем. Я сегодня добрый.
Сима бочком пристроился на краю подушки, стараясь не запачкать новые брюки.
— Вижу, вы люди серьезные, — продолжал Барон, наливая синюю жидкость в хрустальные (явно музейные) кубки. — За чем пришли? За лошадьми? За песнями? Или за невестами?
— За вдохновением, — Линский кивнул на бутылку. — Нам нужно это. Много. Ящик. Сегодня.
Лицо Барона изменилось. Улыбка исчезла, сменившись выражением скорбной деловитости.
— Э-э-э, дорогой... Это не просто вода. Это слезы моих предков. Это рецепт, который передавался из поколения в поколение, от Индии до... до Бессарабии. Травы собираем на Лысой горе. Воду берем из святого источника. Это лекарство! Для души!
— Мы как раз лечим душу одного американского друга, — вставил Сима, осмелев. — У него душа болит за индустриализацию. Ему нужен наркоз.
— Американец? — Барон оживился. — Валюта?
— Чеки. Торгсин. Золото партии, — Линский достал пачку, показал краешек.
Янко цокнул языком.
— Хорошо. Но ящик... Это много. Это запас на свадьбу моего сына. Яшки. Вон он, бездельник, ходит.
Барон кивнул на выход, где маячила фигура молодого парня. Тот был красив, как бог, но странно светловолос для цыгана, хоть и крашен хной.
— Мы заплатим достойно, — Линский положил чеки на стол. — Пятьсот долларов. По курсу черного рынка.
Барон не посмотрел на деньги. Он смотрел на Симу.
— А ты, пухлый, чего молчишь? — спросил он вдруг. — Ты ведь из наших?
Сима поперхнулся воздухом.
— Из каких «ваших»? Я из Одессы!
— Вижу, что не из Тамбова. Глаза у тебя... древние. Как у моего деда. Скорбь в них мировая.
— Это не скорбь, это близорукость и страх перед уголовным кодексом, — буркнул Гац.
— Выпей, — Барон придвинул кубок Симе. — Отведай «Синего тумана». Скажешь правду — хороший товар или нет.
Сима с ужасом посмотрел на синюю жижу. Пахло от неё мятой, анисом и чем-то, напоминающим жидкость для мытья окон. Но отказаться было нельзя — оскорбление.
— Лехаим... то есть, будем здоровы! — выдохнул бухгалтер и опрокинул кубок.
Глаза его полезли на лоб. Лицо покраснело, потом посинело, потом снова стало нормальным. Он выдохнул, и воздух, казалось, воспламенился.
— Ой мамочка... — прошептал он. — Это же... это же чистое здоровье! Как будто ангел босиком по горлу прошел!
— Вот! — Барон ударил себя по колену. — Уста младенца! Видишь, гаджо? Товар — люкс!
— Верю, — кивнул Линский. — Договорились? Ящик здесь и сейчас.
— Сейчас нельзя, — Барон покачал головой. — Товар в схроне. У реки. Нужно принести. Два часа. Ждите. Гуляйте. Слушайте песни. Моя Земфира поет — сердце плачет.
— Хорошо. Мы подождем. Но с нами угощение, — Линский решил проверить свою теорию. Он достал из кармана сверток. В промасленной бумаге лежала краковская колбаса. Жирная, свиная, ароматная.
— За знакомство, Барон. Лучшая в Москве. Из Елисеевского. Свинина — высший сорт.
Он протянул кусок Янко.
Реакция была мгновенной и странной.
Барон отшатнулся, как от ядовитой змеи. Лицо его перекосило брезгливостью, граничащей с паникой.
— Убери! — зашипел он, и в его голосе прорезались нотки, совсем не свойственные цыганскому тембру. — Убери эту нечисть! No me toques con eso!
— Что? — переспросил Линский. Фраза была на испанском.
— Убери, говорю! — Барон опомнился, вернул маску величия. — У меня... обет. Предки запретили. Скверна. Не ем я свинью. Никогда. И в шатер не вноси. Духи разгневаются.
— Обет? — Линский медленно завернул колбасу обратно. — Понимаю. Вера предков. Кашру... простите, традиции соблюдаете строго.
Сима, который уже потянулся было к колбасе (закусить синюю лаву), замер. Он посмотрел на Барона. Потом на колбасу. Потом снова на Барона.
В голове бухгалтера что-то щелкнуло. «Нечисть». «Предки». Испанская фраза. И этот нос...
— Янко, — осторожно спросил Сима. — А скажите, ваши предки... они часом не из Испании шли? Через Марокко?
Барон дернулся. Его рука непроизвольно сжала золотую цепь на груди.
— Много дорог у рома, — уклончиво ответил он, но взгляд его стал колючим. — Весь мир — дорога. Иди, пухлый. Иди, слушай музыку. Не задавай вопросов, на которые нет ответов в твоей бухгалтерии.
— Мы поняли, — Линский встал, увлекая Симу за собой. — Два часа, Барон. Деньги у нас. Товар у вас.
Они вышли из шатра в прохладу ночи.
Вокруг костра разгоралось веселье. Цыганка Земфира (та самая, молодая и красивая) действительно пела. Голос у неё был глубокий, страстный, разрывающий душу. Она пела о любви, о ветре, о свободе.
— Стефан, — зашептал Сима, когда они отошли в тень кибитки. — Вы видели? Он не стал есть колбасу! Он сказал что-то вроде «трефное»! Только по-ихнему!
— Я слышал, Сима. «No me toques con eso». Не прикасайся ко мне этим. Испанский. Ладино. Язык сефардов.
— Сефардов?! — Сима чуть не уронил портфель. — Вы хотите сказать, что этот цыганский барон — еврей?!
— Испанский еврей, Сима. Потомок тех, кого изгнали в 1492 году. Видимо, его предки прибились к цыганам, чтобы выжить. Кочевая жизнь — отличная маскировка. Но кровь — не водица. И не синий самогон.
— Ой вей... — Гац схватился за голову. — Еврей, который притворяется цыганом в советской Москве, чтобы гнать самогон для американцев... Стефан, это же сюжет для анекдота! Если я расскажу это в Одессе, мне не поверят!
— В Одессе поверят всему, Сима. Там и не такое видели. Но сейчас нам важно другое.
Линский посмотрел на шатер Барона.
— Что?
— Он нервничал. Не из-за колбасы. А из-за того, что мы заметили. Он скрывает это от своих. От табора. Для них он — вожак, чистая кровь. Если они узнают, что он «гаджо», чужак... его убьют.
— И заберут наши деньги!
— Именно. Поэтому мы должны забрать товар быстро и тихо. Пока семейная драма не переросла в греческую трагедию.
Мимо них прошел Яшка, «сын» Барона. Он шел шаткой походкой, пиная землю сапогами. Вид у него был обиженный. Он бормотал себе под нос:
— Опять орет... «Учи Тору, учи Тору»... Какую Тору? Я коня хочу украсть, а он мне про субботу... Старый маразматик...
Линский и Сима переглянулись.
— Слышали? — спросил детектив.
— Слышал, — кивнул бухгалтер. — Бедный ребенок. Папа заставляет его учить иврит вместо того, чтобы учить воровать коней. Это же конфликт поколений! Трагедия воспитания!
— Это улика, Сима. Железная улика. Наш Барон сидит на пороховой бочке. И фитиль уже горит.
Внезапно музыка у костра смолкла. Раздался женский крик. Не песня. Крик ужаса. Из шатра Барона.
Линский мгновенно подобрался.
— Началось, — процедил он. — Два часа прошли за две минуты. Время в России — понятие растяжимое.
Он рванул к шатру. Сима, прижимая портфель, побежал следом, смешно перебирая ногами.
— Только не убийство! — причитал он. — Только не снова! У меня еще от прошлого трупа изжога не прошла!
Они ворвались в шатер.
Картина была эпической.
Земфира, «любимая жена», стояла на коленях перед креслом, закрыв лицо руками.
В кресле сидел Барон. Голова его была запрокинута неестественно. Глаза, еще минуту назад горевшие хитростью, остекленели. Язык вывалился.
На шее, врезавшись в жирную плоть, были затянуты тяжелые янтарные четки. Те самые, которые он перебирал во время разговора.
На столе стояли недопитые кубки с синим самогоном. И лежала нетронутая краковская колбаса — немой свидетель его последнего религиозного подвига.
— Он мертв, — констатировал Линский, проверяя пульс. — Задушен. Профессионально. Быстро.
— Ой мамочка... — Сима сполз по ковру. — Самогон! Где самогон?!
Линский огляделся. Углы шатра были пусты. Ящиков, которые, по идее, должны были стоять где-то здесь (раз Барон обещал), не было.
— Нет самогона, Сима. И денег наших нет. Зато есть труп, табор разъяренных цыган снаружи и мы — двое чужаков на месте преступления.
Полог шатра откинулся. Внутрь заглянул тот самый коренастый охранник с кнутом. Увидел мертвого Барона. Увидел Линского над телом.
Лицо цыгана налилось кровью.
— Убили... — выдохнул он. — Чавелы! Сюда! Гаджо Баро зарезали!
— Задушили, идиот! — поправил Линский на автомате, но его уже никто не слушал.
Табор взревел. Сотни голосов слились в один вой ярости.
— Сима, — спокойно сказал Линский, доставая кастет. — Вставайте к стенке. Прикрывайте тыл портфелем. Сейчас будет жарко. И, боюсь, синий самогон нам сегодня не светит. Нам бы синяков под глазами избежать.
— Я хочу домой... — проскулил Гац. — К тете Груше... Там только сковородкой бьют...
— Поздно. Шоу начинается.
Линский встал в боевую стойку. В его глазах загорелся холодный огонь азарта.
— Ну что ж, ромалэ... Потанцуем?
Тень огромного медведя (который все-таки был в таборе) упала на полог шатра, делая ситуацию совсем уж гротескной.
Ночь перестала быть томной. Она стала смертельной. И очень, очень веселой.
Глава 7
Первый нож полетел в их сторону. Не прицельно, скорее для острастки. Лезвие вонзилось в подушку в сантиметре от колена бухгалтера. Сима икнул и начал читать «Шма Исраэль» вперемешку с «Интернационалом».
Линский выпрямился. Кастет на правой руке холодил кожу, придавая уверенности. В левой руке он сжал... краковскую колбасу. Ту самую, которую отверг покойный. Оружие нелепое, но в абсурде — сила.
— Назад! — рявкнул он, делая шаг навстречу кнуту. — Кто первый подойдет — прокляну! У меня глаз дурной, от бабушки-ведьмы достался! Импотенция, неурожай и падеж скота до седьмого колена!
Цыгане на секунду замерли. Суеверие — мощный тормоз.
Но коренастый, видимо, был материалистом или просто слишком любил Барона.
— Врешь, гаджо! — он замахнулся кнутом. — Рви их, ромалэ!
Ситуация катилась в тартарары. Медведь, почуяв агрессию и запах колбасы, взревел, вставая на дыбы.
Линский понимал: драться бессмысленно. Их сомнут числом. Нужно чудо. Или отвлекающий маневр уровня Гудини.
Взгляд детектива метнулся к телу Барона. Янтарные четки, врезавшиеся в жирную шею, ловили отблески костра. Крупные, тяжелые бусины. Орудие казни. Но кто мог подойти к Барону так близко? Кто мог накинуть удавку на шею человека, который не доверял даже собственной тени?
Только тот, кого он знал. И кого не боялся.
— Смотрите! — Линский указал пальцем на труп, переключая внимание толпы. — Четки! Его собственные четки! Кто из вас посмел бы коснуться святыни Баро? Только свой! Убийца среди вас!
Толпа зашумела. Аргумент был весомым. Четки Барона считались талисманом, к ним запрещалось прикасаться простым смертным.
— Он врет! — визжала Земфира, та самая певица, выползая из угла шатра, где она пряталась. — Я видела! Они вошли и накинули петлю! Они колдуны!
— Ах ты, дрянь голосистая, — процедил Линский. — Сама, небось, и затянула, пока он синюю воду пил.
Земфира бросилась на него с когтями. Линский перехватил руку, но тут на него навалился коренастый. Удар плечом, тяжелый запах пота и чеснока. Линский устоял, ответил коротким ударом кастета в ребра. Хруст. Цыган охнул, но не отступил.
Круг сжимался. Ножи блестели все ближе. Сима уже прощался с жизнью, обещая дяде Изе вернуть долг в загробном мире.
И тут ночь разорвал новый звук.
Нечеловеческий, механический вой. Сирена.
И свет. Два мощных луча прорезали темноту парка, выхватывая из мрака перекошенные лица, пестрые юбки и оскаленную морду медведя.
Грохот мотора, работающего на пределе, заглушил крики. Черная «Эмка» (ГАЗ-М1), подпрыгивая на корнях сосен как горный козел, вылетела на поляну, сшибая пустые ящики и распугивая собак.
Машина затормозила юзом, взрывая землю колесами, прямо у входа в шатер. Из открытых окон торчали стволы винтовок Мосина.
Дверь распахнулась. На подножку, как памятник самому себе, выскочил Прохор Кузьмич Дубов. В кожаном плаще, с наганом в руке и выражением лица человека, который приехал не спасать, а карать.
— Всем стоять! — его бас перекрыл даже рев медведя. — Милиция! Окружай! Кто дернется — стреляю без предупреждения!
За «Эмкой» показался грузовик с бойцами в форме. Они сыпались из кузова как горох, занимая позиции. Лязг затворов прозвучал самой прекрасной музыкой в жизни Симы Гаца.
Цыгане замерли. Против ножа — нож, но против винтовки и Советской власти аргументов у табора не было. Ножи полетели на землю. Руки поднялись вверх.
Дубов спрыгнул на землю, сапоги утонули в грязи. Он оглядел живописную картину: труп в кресле, Линский с колбасой и кастетом, Сима под ковром, медведь, пытающийся сожрать колесо «Эмки».
— Та-ак, — протянул следователь, подходя ближе. — Цирк зажигает огни. Гражданин Линский? Опять? Я что, тебе паспорт выдал, чтобы ты мне статистику по убийствам поднимал?
— Прохор Кузьмич! — Линский отшвырнул колбасу (медведь тут же её сожрал, забыв про колесо) и шагнул навстречу спасителю. — Вы как нельзя кстати. Операция «Синий туман» вошла в критическую фазу. Внедрение прошло успешно, но объект... э-э-э... самоликвидировался.
— Самоликвидировался? — Дубов подошел к креслу, глянул на синее лицо Барона, так до конца и не понимая что здесь забыл Стефан. — Четками? Сам себя? Оригинально. А ну, разойдись!
Он растолкал цыган, вошел в шатер.
— Труп. Свежий. И вы двое рядом. С поличным брать или как?
— Или как, — Линский подошел вплотную, понизив голос. — Прохор Кузьмич, не горячитесь. Это не бытовуха. Это большая игра. Барон был держателем общака. Валюта. Золото. И... стратегический спирт.
При слове «спирт» уши Дубова дрогнули.
— Синий который? Слышал. Начальство интересуется. Где он?
— Был здесь, — Линский обвел рукой пустой шатер. — Исчез. Прямо перед смертью. Или во время.
— Значит, украли, — Дубов помрачнел. — Ладно. Разберемся. Сержант! Оцепить лагерь! Никого не выпускать! Медведя привязать! Если кто дернется — в расход!
Цыгане, поняв, что линчевание отменяется, начали роптать.
— Начальник! За что?! Мы мирные люди! Песни поем!
— Вижу я, какие вы мирные, — буркнул Дубов, поднимая с земли чей-то финский нож. — Песни поете, а людей режете. Всех переписать. Документы проверить. У кого нет — в грузовик.
Он повернулся к Линскому.
— А с тобой, консультант, разговор отдельный. Ты мне обещал, что будешь тише воды, ниже травы. А сам в табор полез. Зачем?
— За правдой, гражданин начальник. Исключительно за правдой. И за ящиком вещдоков, который, к сожалению, испарился.
— Испарился... — Дубов посмотрел на труп. — Эксперта сюда! И фотографа!
Сима, наконец, решился вылезти из-под ковра. Он был грязен, потерт, но жив.
— Товарищ Дубов! — он кинулся к следователю, пытаясь обнять его сапог. — Вы ангел! Херувим с наганом! Спаситель!
— Отстань, Гац, — Дубов брезгливо отдернул ногу. — Испачкаешь. Иди вон, к машине. Сиди там и не отсвечивай. А то цыгане тебя украдут и съедят.
— Уже пытались! — всхлипнул бухгалтер, семеня к «Эмке».
Линский остался в шатре. Он наблюдал, как эксперты (приехавшие во второй машине) начинают работу.
Ситуация складывалась паршивая, но интересная. Убийца был здесь. В таборе. Кто-то, кто ненавидел Барона достаточно сильно, чтобы задушить его, и достаточно жадный, чтобы украсть самогон.
Взгляд Линского упал на Земфиру. Она сидела в углу, под конвоем милиционера, и плакала. Но плакала как-то... театрально. Слишком громко. И глаза её, сухие и злые, рыскали по сторонам.
А рядом с ней стоял Яшка. Наследник. Он не плакал. Он смотрел на труп «отца» с выражением брезгливого любопытства. И жевал травинку.
— Прохор Кузьмич, — Линский подошел к следователю, который закуривал папиросу. — Дайте мне время. До утра. Я найду вам и убийцу, и самогон.
— А зачем мне тебе время давать? — Дубов выпустил струю дыма. — Я сейчас всех в «воронки» погружу, на Лубянке разберутся. Там методы эффективные. Быстро заговорят.
— Заговорят. Но соврут. Цыгане на допросах врут как дышат. Вы получите сто версий, и ни одной правды. А я... я был внутри. Я видел. Здесь семейная драма, замешанная на крови и тайне. Если увезете всех — тайна уйдет. Самогон перепрячут те, кто остался в лесу.
Дубов задумался. Самогон ему был нужен. Начальство требовало пресечь поток «отравы» (а на деле — конфисковать и пустить на нужды органов).
— До утра, говоришь? — он посмотрел на часы. — Сейчас два ночи. В шесть утра снимаю оцепление и увожу подозреваемых. Не найдешь — поедешь с ними. В одной камере. Понял?
— Так точно.
Линский вышел из шатра. Воздух был наполнен запахом бензина и тревоги. Милиционеры шмонали кибитки. Цыгане сидели на земле группами, под прицелом.
Нужно было действовать.
Первым делом — Яшка. Сын, который не сын.
Парень сидел у потухшего костра, отдельно от остальных. Милиционер охранял его лениво, куря самокрутку.
Линский подошел, сел рядом на бревно. Достал портсигар.
— Будешь? — протянул он папиросу.
Яшка скосил глаза. Голубые, водянистые глаза на смуглом (крашеном) лице.
— Не курю. Батька не велит.
— Батька твой уже никому ничего не велит. Он теперь перед высшим судом. Или перед предками. Кстати, Яша, а ты знаешь, кто были его предки?
Парень дернулся.
— Цыгане. Кто ж еще. Короли.
— Короли... — Линский щелкнул зажигалкой. — А ты в зеркало смотрел, Яша? Короли-то чернявые. А ты... Рязань. Чистая Рязань. Хна на волосах сходит, корни светлые.
Яшка побледнел.
— Ты чего лепишь, начальник? Я рома! Я наследник!
— Наследник чего? — жестко спросил Линский. — Долгов? Или тайны? Твой отец, Яша, не ел свинину. И читал странные книги. Ты никогда не задумывался, почему он не пускал тебя в свой «особый» сундук?
Яшка молчал. Губы его дрожали.
— Он меня бил, — вдруг тихо сказал он. — Четками этими. Янтарными. Больно бил. Говорил: «Ты — гой. Ты — грязь. Я тебя купил, чтобы род продлить!».
— Купил? — Линский зацепился за слово.
— Ну да. У бабы какой-то. В двадцать первом году. Голодуха была. Она меня за мешок муки отдала. Он сам мне сказал, когда пьяный был. Смеялся. «Ты, говорит, сын конюха, а будешь Бароном». А я не хочу быть Бароном! Я в город хочу! На завод! Трактора строить! Ну или коней разводить...
Вот оно. Мотив? Ненависть. Обида. Желание сбежать.
— И где самогон, Яша? — Линский сменил тон на деловой. — Синий. Тот, что он для американца готовил. Ты знал, где он?
— Не знал я! — парень сплюнул. — Он его сам прятал. С бабами своими. С Земфирой этой... ведьмой. Они шушукались. Я видел, как они ящики к реке таскали. В камыши.
— К реке... — Линский посмотрел в сторону Яузы, которая протекала на окраине парка. — А Земфира? Она его любила?
— Любила? — Яшка зло усмехнулся. — Она его деньги любила. И власть. Она старая уже, хоть и молодится. Ей тридцать пять, для наших это старость. Она боялась, что он молодую возьмет. Он грозился. Говорил: «Привезу из Испании красавицу, настоящую!». Я не понял, какую красавицу...
Пазл складывался с пугающей скоростью.
Испанский еврей, скрывающийся под маской цыганского барона. Приемный сын, ненавидящий отца. Жены, боящиеся потерять статус. И синий самогон как валюта раздора.
— Спасибо, Яша. Ты, может, и не цыган, но парень неглупый. Иди к Дубову. Скажи, что хочешь на завод. Он поможет. Партии нужны рабочие руки, а не фальшивые бароны.
Линский встал. Теперь нужно найти Симу. Бухгалтер был нужен для деликатной миссии.
Сима сидел в «Эмке» Дубова, на заднем сиденье, и ел бутерброд, который ему сердобольно дал водитель.
— Сима, вылезайте. Обед окончен.
— Не пойду! — замычал Гац с полным ртом. — Там сыро и убивают!
— Там река, Сима. И в ней, возможно, плавает наш гонорар. И улика.
— Плавает? Я не умею плавать! Я топор!
— Вы будете не плавать, вы будете светить. И отвлекать.
Линский вытащил бухгалтера из машины за лацкан нового пиджака.
— Слушайте задачу. Земфира и другие жены сейчас под охраной. Но они нервничают. Если мы найдем тайник, они это почувствуют. У них, как говорят, нюх на золото. Нам нужно спровоцировать их на ошибку.
— Как? Спеть серенаду?
— Нет. Вы пойдете к охране, которая стережет женщин, и начнете... считать. Громко. Вслух. Инвентаризацию.
— Чего?
— Всего. Деревьев. Собак. Звезд. И между делом громко скажете: «А вот в реке, говорят, водолазы уже нашли три ящика!».
— Водолазы? Ночью? В Сокольниках?
— Сима, в этой стране возможно все. Главное — уверенность тона. Идите. А я — к камышам.
Пока Сима, проклиная свою судьбу и Линского, поплелся выполнять диверсию, детектив скользнул в темноту, в сторону реки.
Тропинка была едва заметна. Грязь, корни. Воздух здесь был влажным, пахло тиной и лягушками.
В камышах что-то белело.
Линский включил фонарик (еще один трофей из кармана Барона, прихваченный во время осмотра тела). Луч выхватил из темноты не ящики.
Он выхватил лодку. Старую, дырявую плоскодонку, полузатопленную в грязи.
А в лодке...
В лодке сидел человек. Живой.
Это была Земфира. Каким-то чудом она сбежала из-под ареста и теперь отчаянно пыталась столкнуть лодку в воду.
В лодке стояли ящики. Те самые. С синим сиянием внутри.
— Далеко собралась, красавица? — спросил Линский, направляя луч ей в лицо.
Земфира зашипела, как кошка. В её руке блеснул нож.
— Уйди! Мое!
— Твое? — Линский шагнул ближе, держа фонарь так, чтобы слепить её. — Ты убила его? Четками? Пока он пил?
— Я! — выкрикнула она с гордостью. — Он предал нас! Он хотел уехать! С деньгами! С ней!
— С кем?
— С испанкой! Письма писал! В Севилью! «Жди меня, Рахиль, я еду!». А нас куда? В колхоз? Я — баронесса! Я не пойду коров доить!
— Значит, убила за статус. И за самогон. Банально, Земфира. Для цыганской страсти — слишком мелко.
— Заткнись! — она бросилась на него.
Удар ножа был быстрым, но предсказуемым. Линский ушел в сторону, перехватил руку. Но мокрая грязь под ногами сыграла злую шутку. Он поскользнулся.
Они оба рухнули в воду. Холодная, вонючая жижа Яузы приняла их в свои объятия.
Нож выпал. Земфира вцепилась в волосы Линского, пытаясь утопить его. Она была сильной, жилистой, ярость придавала ей сил.
Линский хлебнул воды. Вкус бензина и тины. Он ударил наугад, попал в плечо. Она взвизгнула, но не отпустила.
И тут над водой раздался голос. Громкий, усиленный жестяным рупором.
— Гражданка! Прекратить водные процедуры! Именем закона!
На берегу стоял Дубов. Рядом — мокрый, трясущийся Сима, который все-таки выполнил свою миссию и привел кавалерию.
Луч прожектора с грузовика ударил по воде, высветив барахтающуюся пару.
— Линский! — крикнул Дубов. — Ты там рыбу ловишь или преступников?
— Я... буль... провожу следственный эксперимент! — вынырнул детектив, отплевываясь. — Забирайте её! И груз!
Милиционеры полезли в воду. Земфиру скрутили. Ящики вытащили на берег.
Когда Линский, мокрый, грязный, с водорослями на ушах, выбрался на сушу, Дубов уже осматривал трофеи.
Он достал одну бутылку. Синяя жидкость зловеще светилась в свете фар.
— Это что? — спросил следователь. — Чернила?
— «Синий туман», Прохор Кузьмич. Элитный алкоголь. Экспортный вариант.
Дубов открыл пробку. Понюхал.
— Спирт. Хороший. А цвет... — он капнул на палец. — Метиленка? Синька медицинская?
— Лекарство, — кивнул Линский, выжимая пиджак. — Барон заботился о здоровье нации. Антисептик внутрь.
— Конфискуем, — отрезал Дубов. — Все до капли. На экспертизу. А бабу эту — в машину. Призналась?
— Призналась. Убийство на почве ревности и классовой ненависти. Хотела стать владычицей морскою, а осталась у разбитого корыта. Точнее, у дырявой лодки.
— Ну, молодец, — Дубов хлопнул Линского по мокрому плечу. — Оправдал доверие. Паспорт не заберу. Пока.
Он повернулся к бойцам.
— Грузите! Всех! И табор сворачиваем. Нечего тут антисанитарию разводить.
Линский посмотрел на ящики, которые грузили в кузов. Его пятьсот долларов (вернее, семьсот) уезжали в закрома Родины.
— Прохор Кузьмич... — начал он жалобно. — А может... хоть одну? На память? Как сувенир?
— Обойдешься, — буркнул Дубов. — Печень целее будет. Иди сушись, Шерлок.
Грузовики взревели моторами. Колонна двинулась к выезду из парка.
Линский и Сима остались одни в темноте, у погасшего костра.
— Ну вот, — вздохнул Сима. — Опять мы голые и босые. Ни денег, ни самогона. И костюм мой... он сел!
— Не нойте, Сима, — Линский сунул руку во внутренний карман мокрого пиджака. — Ловкость рук и никакого мошенничества.
Он извлек на свет плоскую серебряную фляжку. Открыл. Внутри плескалась синяя жидкость.
— Я успел отлить. Пока Земфира пыталась меня утопить. Приоритеты, Сима. Приоритеты.
— Вы гений! — просиял бухгалтер. — А американец? Что мы ему скажем?
— Скажем правду. Товар арестован НКВД как секретная разработка советских ученых. Топливо для ракет. Он будет в восторге. А эту фляжку мы продадим ему как образец. За двести долларов.
— Двести? За двести грамм?
— Это эксклюзив, Сима. Слезы дракона. Или испанского еврея. Какая разница?
Линский сделал глоток. Скривился.
— Гадость редкостная. Мята и анис. Но вставляет...
Он передал флягу Симе.
— Пейте, Гац. За дружбу народов. И за то, что мы снова вышли сухими из воды. Ну, почти сухими.
Сима приложился. Глаза его снова полезли на лоб.
— Ой мамочка... Синий туман... Похож на обман...
— Похож на обман, — согласился Линский, глядя на рассвет, занимающийся над Москвой. — Но это наша жизнь. И она, черт побери, прекрасна!
Они побрели к выходу из парка. Мокрые, уставшие, но непобежденные. В кармане Симы тикали золотые часы. В кармане Линского булькала фляжка.
Впереди был новый день. И новые клиенты в «Национале», которые еще не знали, что их ждет встреча с товарищем Линским.
Глава 8
Ночь над Хитровкой опускалась не плавно, как театральный занавес, а падала тяжелым, пропитанным сыростью и угольной пылью мешком. Здесь, в лабиринте кривых переулков, где еще десять лет назад резали за пятак, а теперь просто тихо душили за продуктовые карточки, фонари не горели принципиально. Темнота служила лучшим стражем, чем вся московская милиция вместе взятая. Под ногами хлюпала жирная, маслянистая грязь, в которой смешались история, нечистоты и несбывшиеся надежды пролетариата.
Две фигуры, диссонирующие с пейзажем так же, как икра на газете, продвигались вглубь района.
Стефан Линский шагал размашисто, вдыхая смрад подворотен с наслаждением гурмана, дегустирующего редкий сыр с плесенью. Адреналин, этот единственный наркотик, способный разогнать кровь социопата, уже начинал покалывать кончики пальцев. Скука последних дней, заполненная рутиной сбыта краденых марок и легализацией паспорта, требовала выхода. Душе хотелось праздника. А праздник в понимании Линского — это хождение по лезвию бритвы.
Рядом, стараясь наступать только на относительно сухие островки брусчатки (безнадежное занятие), семенил Симха Гац. Бухгалтер был в новом, с иголочки, костюме, который сидел на нем мешком, и поминутно хватался то за сердце, то за портфель, то за голову.
— Стефан Генрихович, — шепот Симы напоминал свист пробитого легкого. — Умоляю, давайте вернемся! Это же Хитровка! Здесь даже крысы ходят с заточками! Мой дядя Изя говорил: «Если ты идешь искать приключений на свой тухес в таком месте, то убедись, что завещание написано на бумаге, а не на воде». А у меня нет завещания! У меня только новые штиблеты, и те уже в... субстанции!
— Перестаньте скулить, Гац. Звуки вашего отчаяния распугивают местную фауну. Мы идем не на прогулку, а в культурное заведение. Клуб по интересам.
— Клуб?! Это малина! Притон! Катран! Там же убийцы! Шулера! Там люди пропадают целиком, даже пуговиц не остается!
— Именно. Там люди, которые умеют ценить риск. И у которых есть деньги. Наши двести долларов от американца — это слезы, Сима. На них можно купить только надежду, а я хочу купить уверенность. И, возможно, бутылку хорошего коньяка, который не пахнет клопами.
Они свернули в тупик, упирающийся в глухую кирпичную стену с единственной железной дверью, выкрашенной в цвет запёкшейся крови. Над дверью тускло светила лампочка под жестяным козырьком, выхватывая из темноты вывеску: «СКЛАД СТЕКЛОТАРЫ № 5».
У двери, на перевернутом ящике, сидел цербер. Огромный, шириной с платяной шкаф детина в ватнике, из рукава которого торчала наколка в виде якоря. Лицо детины не выражало ничего, кроме желания кого-нибудь ударить.
— Стекло сдаем? — прохрипел он, не поднимаясь, но рука его скользнула в карман ватника. Явно не за семечками.
Линский подошел вплотную. Оценил габариты. Слишком медленный. Слишком тупой. Идеальный привратник.
— Сдаем, любезный. Хрусталь. Богемский. Высшей пробы.
— Какой еще хрусталь? — набычился страж. — Тара только мытая.
— А мы не с тарой. Мы с приветом. От Графа. Сказали, здесь принимают бой стеклотары по курсу один к десяти.
Упоминание клички подействовало как пароль. Детина поднял тяжелый взгляд, сканируя гостей. Костюм — дорогой. Часы на руке бухгалтера (Сима забыл спрятать их в носок, и теперь они блестели, как маяк) — золотые. Взгляд — наглый.
— Рекомендация есть?
— Дядя Изя с Привоза, — пискнул Сима из-за спины Линского. — Он знал Графа еще когда тот... ну... по мелочи работал.
— Молчать, — Линский небрежно достал из кармана пачку купюр. Показал «пресс». Там были и рубли, и доллары, и чеки. — Вот моя рекомендация. Самая надежная в мире. Вес имеет?
Привратник хмыкнул. Деньги — язык интернациональный.
— Проходи. Только без глупостей. Оружие, перья, кастеты — на бочку.
— У меня только интеллект, — Линский развел руками. — К сожалению, его нельзя сдать в гардероб. А у моего спутника — портфель с анализами. Не советую открывать, там сибирская язва в инкубационном периоде.
Шутка была рискованной, но детина юмора не понял. Он лишь пнул дверь ногой.
— Вали. Вниз по лестнице. И смотри, фраер, если что не так — вынесут вперед ногами.
За дверью открылся зев подвала. Лестница, крутая и скользкая, вела в преисподнюю. Пахнуло теплом, густым табачным дымом, дорогими духами и жареным мясом. Странный, будоражащий коктейль запахов подпольной роскоши.
Ступени скрипели под ногами. Сима цеплялся за перила, молясь всем богам. Линский спускался как король, идущий на коронацию.
Внизу, за тяжелой бархатной портьерой (украденной, вероятно, из Большого театра), открылся зал.
Это был не просто подвал. Это был оазис порока посреди советской аскезы. Стены затянуты коврами, глушащими звуки. Под потолком — хрустальные люстры, свет которых дробился в облаках табачного дыма. Столы, крытые зеленым сукном. Официанты в бабочках. Девицы в шелках и перьях, с лицами, на которых печать порока смотрелась как дорогой макияж.
Публика была пестрой. Нэпманы, не успевшие сбежать или сесть, цеховики, воры в законе, коррумпированные чиновники. Здесь, под землей, социализм заканчивался, и начинался дикий, необузданный капитализм.
Шум стоял приглушенный. Шуршание карт, стук костяшек, звон бокалов, тихий смех. Напряжение висело в воздухе, плотное, как желе.
Линский остановился, вдыхая эту атмосферу.
— Чувствуете, Сима? — прошептал он. — Запах жадности. Сладкий, металлический привкус риска.
— Я чувствую запах пота и страха, — отозвался бухгалтер. — И, кажется, кто-то жарит лук. Стефан, уйдем! Нас тут разденут! Вон тот, с шрамом, смотрит на мои часы!
— Пусть смотрит. Смотреть не вредно. Вредно трогать. Идем к главному столу.
В центре зала, под самой большой люстрой, стоял стол. За ним сидел человек, которого трудно было не заметить.
Граф.
Кличка подходила ему идеально. Высокий, худой, с бледным лицом и тонкими усиками. Одет в смокинг, в петлице — белая гвоздика. Глаза холодные, рыбьи. Руки — длинные, с тонкими, музыкальными пальцами, которые тасовали колоду с завораживающей скоростью.
Вокруг него сидели двое «быков» — охрана и группа поддержки. И пара игроков, уже потеющих, с расстегнутыми воротниками. Жертвы.
Линский подошел к столу.
— Свободно? — голос прозвучал вежливо, но твердо.
Граф поднял глаза. Взгляд скользнул по Линскому, задержался на секунду, оценивая. Потом перешел на Симу. Усмешка тронула тонкие губы.
— Для кого как, — голос Графа был тихим, скрипучим. — Входной билет — тысяча. Рублей. Или эквивалент.
— Приемлемо, — Линский кивнул Симе. — Гац, кассу.
Сима, дрожащими руками, открыл портфель. Достал пачку денег. Положил на сукно.
— Две тысячи. За двоих. Мой друг играет как инвестор. Я — как оператор процесса.
Граф кивнул одному из быков. Тот сгреб деньги, пересчитал мгновенно, на ощупь. Кивнул.
— Прошу, господа. Присаживайтесь. Во что играть изволите? Штосс? Железка?
— Двадцать одно, — предложил Линский, усаживаясь напротив хозяина. — Очко. Динамично, демократично и дает простор для... маневра.
— Очко так очко, — Граф развел руками. — Колода новая. Прошу проверить.
Он протянул запечатанную пачку карт. «Атласные», 1-й сорт. Ленкартопечатная фабрика.
Линский взял пачку. Вскрыл. Пробежал пальцами по торцу. Гладкие. Посмотрел на рубашку. Сетка. Стандарт?
— Выглядит чисто, — он вернул колоду. — Раздавайте, Граф.
Игра началась.
Первые коны были разведкой. Линский ставил по-маленькому, прощупывая почву. Граф метал карты профессионально. Движения скупые, точные.
Сима сидел рядом, вцепившись в подлокотники кресла. Он не играл, он страдал. Каждый проигрыш Линского (а детектив специально слил пару сотен для разогрева) отзывался в сердце бухгалтера микроинфарктом.
— Стефан, — шептал он. — Хватит! Мы проиграли бюджет на месяц! Уйдем!
— Тише, Сима. Инвестиции требуют терпения.
Напротив сидел еще один игрок — толстый, потный нэпман с бегающими глазками. Он проигрывал. Много. И нервничал.
— Еще! — хрипел нэпман. — Давай еще! Я отыграюсь! Вот, перстень ставлю!
Граф улыбался одними губами.
— Принято.
Карта легла. Перебор. Нэпман взвыл, схватился за голову. Охрана вежливо, но твердо помогла ему встать и отойти от стола «подышать».
Стол опустел. Остались только Линский и Граф. Дуэль.
— Поднимем ставки? — предложил хозяин, закуривая длинную папиросу в мундштуке. — А то скучно. Мелочь гоняем.
— Согласен, — Линский откинулся на спинку стула. — Скука — страшный грех. Весь банк?
Граф прищурился. В центре стола лежала гора фишек и купюр. Тысяч десять, не меньше.
— Рисковый вы человек, — заметил он. — А чем ответите? У вас осталось... — он взглянул на фишки Линского, — всего ничего. Пятьсот?
— И часы моего друга. Золотые. «Павел Буре». Наградные.
Сима тихо взвыл, когда Линский жестом потребовал часы.
— Стефан... Это память о дне когда у нас были деньги...
— Это актив, Сима. Сюда.
Часы легли на сукно.
— Принято, — кивнул Граф. — Раздаю.
В зале стало тихо. Музыка смолкла. Зрители подтянулись к столу, чувствуя запах большой крови.
Граф начал метать.
Карта Линскому. Десятка. Хорошо.
Карта Графу. Закрытая.
— Еще.
Граф метнул. Девятка.
Итого: 10 + 2 + 9 = 21. Очко.
Линский не дрогнул мускулом. Идеально. Но...
— Стоп, — он накрыл карты ладонью.
— Что-то не так? — Граф замер с колодой в руках.
— Все так. Просто... хочу полюбоваться.
Линский смотрел не на свои карты. Он смотрел на колоду в руках Графа. И на рубашки карт, лежащих на столе.
Его мозг, работающий в режиме сканера, зафиксировал аномалию. Микроскопическую. Невидимую для обычного глаза.
Узор на рубашке. Сетка. В правом верхнем углу одной из карт линия была чуть толще. На долю миллиметра. А на другой карте — чуть светлее.
Крап. Тончайшая работа. Типографский брак? Нет. Ручная работа иглой и разбавленной краской.
Граф знал каждую карту. Он знал, что у Линского 21. И он знал, что у него самого.
У Графа была закрытая карта. И вторая — открытая. Туз. (В очке туз — 11). Если закрытая — десятка или картинка (10), то у него тоже 21. При равенстве — банк берет банкомет.
Линский поднял глаза. Встретился взглядом с Графом. В холодных глазах шулера читалось торжество. Он знал, что выиграл.
— Вскрываемся? — спросил Граф.
— Минуту, — Линский улыбнулся. Улыбка хищника, загнавшего жертву. — Знаете, Граф, я всегда восхищался людьми искусства. Художниками. Особенно графиками. Теми, кто умеет рисовать тонкие линии.
Граф напрягся. Его пальцы чуть сжались на колоде.
— О чем вы?
— О рубашках, Граф. Не о тех, что на нас. А о тех, что на картах. Вот эта дама пик, которая лежит сверху колоды... У неё в узоре есть интересная особенность. Третий ромб слева чуть вытянут. Это значит — дама, верно?
Тишина за столом стала звенящей. Быки напряглись, руки потянулись к пиджакам (где, несомненно, лежали наганы).
— Вы обвиняете меня в передергивании? — голос Графа стал ледяным. — В моем доме?
— Боже упаси. Я лишь восхищаюсь памятью. Запомнить пятьдесят две микроскопические метки — это талант. Но есть нюанс. Математика.
Линский перевернул свои карты.
— Двадцать одно. Очко. А у вас, Граф? Туз открыт. А закрытая?
Он потянулся к закрытой карте Графа.
— Не трогать! — рявкнул один из быков.
— Позвольте, — Линский отдернул руку. — Граф сам покажет. Но позвольте я угадаю. Там десятка треф. Верно? Ведь именно она должна была прийти следующей, судя по тому, как вы сдвинули колоду мизинцем.
Граф побледнел. Едва заметно, но бледность проступила сквозь лоск.
Если он откроет и там десятка — ничья. Банк его. Но Линский назвал масть. Если он угадал масть закрытой карты — это значит, он видит крап. Это разоблачение. Скандал. Потеря репутации.
А если там не десятка? Тогда он проиграл.
Граф медленно перевернул карту.
Десятка треф.
Зал ахнул.
— Вы знали, — тихо сказал Линский. — Вы знали, что там десятка. И знали, что у меня. Вы не играли, Граф. Вы исполняли.
— Это случайность, — процедил шулер. — У меня очко. Банк мой.
— По правилам катрана, — Линский встал, опираясь кулаками на стол, — при равенстве очков банк берет банкомет. Но только если игра честная. А если колода меченая...
Он быстрым движением выхватил верхнюю карту из колоды (даму пик, о которой говорил). Поднес к свече.
— Лупу, Сима! — скомандовал он.
Бухгалтер, оцепеневший от ужаса, машинально полез в портфель (он носил там все, даже лупу для проверки марок). Протянул.
— Смотрите, господа, — Линский сунул карту и лупу ближайшему зрителю — тому самому проигравшемуся нэпману. — Третий ромб. Царапина.
Нэпман посмотрел. Его лицо налилось кровью.
— Крап... — выдохнул он. — Сука! Он нас всех раздел! Крапленой!
Зал взорвался. Шулеров били. Жестоко. Но Граф был авторитетом. Его просто так не побьешь.
Охрана выхватила оружие. Щелкнули затворы.
— Тихо! — крикнул Граф, вставая. Он был бледен, как смерть. Его честь была растоптана. Публично. Фраером в мятом костюме.
— Ты, — он указал пальцем на Линского. — Ты умный. Слишком умный. Никто не уходит отсюда с такими обвинениями.
— Я не ухожу, — Линский сел обратно, закинув ногу на ногу. — Я предлагаю сделку. Вы проиграли, Граф. Морально вы труп. Но физически... у вас есть шанс.
— Какой шанс? — ствол нагана смотрел Линскому в лоб.
— Сыграем в другую игру. Не картами. Там вы мухлюете. Сыграем на честность. И на удачу.
Линский обвел взглядом зал.
— Русская рулетка. Один патрон. Вы и я. Если выживете — деньги ваши, и мы разойдемся, забыв про крап. Если нет... ну, тогда вопрос репутации вас уже не будет волновать.
Сима сполз под стол.
— Вы согласны, Граф? Или вам слабо сыграть без тузов в рукаве? Только вы, я и госпожа Смерть.
Граф смотрел на него. В его глазах боролись бешенство и азарт. Он был игроком. Наркоманом риска. И сейчас ему бросили вызов, от которого нельзя отказаться, не потеряв лицо окончательно.
Он медленно положил наган на сукно.
— Один патрон?
— Один.
— Кто крутит?
— Судьба.
Граф усмехнулся. Страшной, кривой усмешкой.
— Хорошо. Готовься к земле, фраер.
Линский улыбнулся в ответ. Но его руки под столом сжались в кулаки так, что побелели костяшки.
Игра перешла на новый уровень. Ставки — жизнь.
Тишина в подвале на Хитровке стала осязаемой. Плотной, как вата, которой затыкают окна на зиму. Музыка смолкла, звон бокалов прекратился, даже дым от папирос, казалось, застыл в воздухе, не решаясь подниматься к потолку. Взоры всех присутствующих — от воров в законе до напомаженных девиц — были прикованы к столу, покрытому зеленым сукном.
В центре стола лежал револьвер.
«Наган» системы образца 1895 года. Вороненая сталь, потертая рукоятка из бакелита, хищный профиль. Оружие надежное, как кувалда, и смертоносное, как приговор тройки НКВД.
Граф, хозяин катрана и шулер, чья репутация только что была растоптана подошвой лакированного ботинка, смотрел на оружие. Лицо его, обычно бледное и надменное, покрылось испариной. Тонкие усики подрагивали.
Стефан Линский сидел напротив. Расслабленно. Словно ждал десерт, а не пулю в висок.
— Выбор за вами, Граф, — голос Линского разрезал тишину скальпелем. — Либо вы признаете, что карты крапленые, возвращаете деньги и теряете лицо перед всей братвой. Либо мы играем. Ставка — жизнь. И банк.
Граф обвел взглядом зал. Быки у дверей переминались с ноги на ногу. Нэпман, проигравший перстень, злорадно ухмылялся. Братва ждала. Отказаться — значит подписать себе смертный приговор в криминальном мире. Король, который испугался, перестает быть королем.
— Играем, — хрип вырвался из горла шулера. Рука потянулась к нагану. — Но условия мои. Кручу я.
— Демократия в аду, — усмехнулся Линский. — Валяйте. Но сначала — разрядка.
Детектив перехватил револьвер. Ловким движением откинул дверцу барабана. Патроны посыпались на сукно с тяжелым стуком. Семь штук. Тупоносые, свинцовые вестники конца.
Линский взял один патрон. Поднес к свету.
— 7,62 миллиметра. Три грамма пороха. Достаточно, чтобы вышибить мозги и испортить этот прекрасный ковер.
Он вставил патрон в камору. Щелчок.
Барабан крутанулся с характерным треском храповика.
— Кто первый? — спросил Граф. Глаза его бегали.
— Гость, — Линский жестом пригласил партнера к танцу, но револьвер не отдал. — Но поскольку идею подал я... позвольте мне продемонстрировать серьезность намерений.
В этот момент из-под стола раздался тихий, скулящий звук.
— Стефан... Не надо... У меня слабое сердце... Я не вынесу... Дядя Изя умрёт от стыда когда узнает, а я умру от страха...
Сима Гац, свернувшийся калачиком у ножки стола, закрыл голову портфелем, готовясь к забрызгиванию мозгами.
Линский не смотрел вниз. Все внимание было сосредоточено на барабане.
Физика.
Барабан «Нагана» имеет семь камор. Снаряженная камора тяжелее пустой на вес патрона — примерно 12 граммов. Если крутануть барабан сильно и дать ему остановиться свободно, под действием гравитации тяжелая часть (патрон) окажется внизу. В нижней точке.
Но «Наган» — система хитрая. Перед выстрелом барабан проворачивается на одну седьмую часть оборота. Значит, если патрон внизу (на 6 часов), то при взводе курка на линию ствола встанет следующая камора. Пустая.
Вероятность осечки при свободном вращении — выше 80 процентов.
Но если крутануть и остановить резко... тут вступает в игру теория вероятности. Одна седьмая. 14,2 процента смерти.
Линский раскрутил барабан. Металл слился в размытое пятно.
Резкое движение кистью. Щелчок фиксатора. Барабан встал.
Линский не знал, где патрон. Но он знал людей. И знал страх.
Медленно, глядя прямо в глаза Графу, детектив поднес ствол к своему виску. Холодная сталь обожгла кожу. Запах ружейного масла ударил в ноздри.
В зале кто-то охнул. Девица в перьях закрыла рот ладонью.
— Математика не врет, — прошептал Линский.
Палец на спусковом крючке. Нажатие. В «Нагане» спуск тугой, самовзводом стрелять тяжело. Нужно усилие.
Мышцы напряглись.
Щелк.
Сухой, металлический звук удара бойка по пустоте.
Выдох пронесся по залу, как ветер.
Линский не изменился в лице. Ни один мускул не дрогнул. Он медленно опустил револьвер, положил его на центр стола и сдвинул в сторону Графа.
— Ваша очередь.
Граф смотрел на оружие как на ядовитую змею. Его руки, только что виртуозно тасовавшие карты, теперь мелко дрожали. Он понимал: шанс нарваться на пулю вырос. Патрон остался там. Теперь вероятность — одна шестая? Нет. Барабан нужно крутить заново.
Шулер схватил револьвер. Движения дерганые, нервные.
— Я... я перекручу, — просипел он.
— Разумеется. Это ваше право. Испытайте удачу. Ведь вы же везучий человек, Граф? Вы выигрывали тысячи раз. Неужели Фортуна отвернется от своего любимчика в такой момент?
Линский бил словами. Вгонял гвозди в крышку гроба самообладания противника.
Граф крутанул барабан. Слабо. Неуверенно. Барабан сделал пару оборотов и встал.
Глаза шулера расширились. Он пытался вспомнить, где мелькнула гильза. Пытался высчитать. Но страх застилал глаза мутной пеленой.
Он поднес ствол к голове. Рука ходила ходуном. Дуло плясало у виска, стукаясь о потную кожу.
— Давай! — крикнул кто-то из темноты. — Не тяни!
— Стреляй, сука крапленая! — поддержал нэпман.
Граф зажмурился.
Щелк.
Осечка. Пустота.
Шулер открыл глаза. Выдохнул. Его лицо перекосило судорогой облегчения, похожей на улыбку безумца.
— Жив... — прошептал он. — Жив!
— Жив, — подтвердил Линский. — Пока. Теперь мой ход.
Детектив протянул руку.
— Нет! — Граф прижал револьвер к груди. — Мы сыграли! Ничья! Расходимся!
— Правила есть правила, — голос Линского стал жестким. — Мы играем до конца. До результата. Передайте оружие. Или вы трус, который меняет правила, когда ему страшно?
В зале зашумели. «Отдай!», «Играй!», «По понятиям!».
Граф, затравленный, положил револьвер на стол.
Линский взял его. Ощущение тяжести. Баланс.
В этот момент его мозг, работающий на предельных оборотах, прокрутил схему.
Первый (Линский): Патрон был, скорее всего, внизу. Проворот. Пустая.
Второй (Граф): Слабый. Барабан сместился недалеко.
Третий ход.
Линский не стал крутить.
— Эй! — крикнул один из быков. — Крути!
— Зачем? — Линский посмотрел на охранника ледяным взглядом. — В правилах не сказано, что нужно крутить каждый раз. Сказано — очередь.
Он поднял револьвер. Но не к своему виску.
Ствол уставился в лоб Графа.
В зале повисла тишина, от которой звенело в ушах.
— Что ты делаешь?! — взвизгнул Граф, вжимаясь в кресло.
— Меняю ставку, — спокойно произнес Линский. — Русская рулетка — игра для джентльменов. А мы с вами, Граф, не джентльмены. Мы — хищники. Вы пытались меня обокрасть. Я пытаюсь забрать свое.
— Это не по правилам! — заорал бык, выхватывая наган из-за пояса.
— Стоять! — Линский не отвел взгляда от Графа. — Одно движение, и в голове вашего босса появится дополнительная вентиляция. Я знаю, где патрон.
Это была ложь. Или блеф. Или расчет. Никто не мог знать наверняка. Но уверенность Линского была такой абсолютной, что она парализовала волю.
— Граф, — продолжил детектив. — У меня предложение. Я не нажимаю на спуск. Я забираю банк. Забираю свои часы. И мы уходим. А вы остаетесь живым, но бедным. И с репутацией человека, которого держали на мушке.
Выбор был прост. Жизнь или деньги.
Граф смотрел в черное жерло ствола. Он видел там смерть. И он сломался.
— Забирай, — прошептал он. — Забирай все и проваливай.
— Мудрое решение.
Линский, не опуская револьвера, левой рукой сгреб со стола кучу денег. Скомканные купюры, золотые червонцы. Схватил часы «Павел Буре». Сунул все это в карман пиджака.
— Сима, — позвал он, не оборачиваясь. — Вылезайте. Экскурсия окончена.
Из-под стола показалась всклокоченная голова бухгалтера. Портфель был прижат к груди как бронежилет.
— Мы... мы живы?
— Мы богаты, Сима. Что почти одно и то же. К выходу. Быстро.
Гац вскочил и, спотыкаясь, рванул к лестнице.
Линский начал пятиться, держа Графа на прицеле. Быки скрипели зубами, но не рисковали стрелять — босс был на линии огня.
— Прощайте, господа, — бросил Линский у порога. — Карты купите новые. В «Детском мире». Там не крапленые.
Он шагнул в темноту лестничного пролета.
И в этот момент Граф, осознав унижение, не выдержал.
— Вали его! — заорал он. — Вали гниду!
Грохот выстрела разорвал подвал. Но стрелял не бык. Стрелял Линский.
Рефлекс сработал быстрее мысли. Ствол чуть опустился. Нажатие.
И вот тут теория вероятности сыграла свою злую шутку. Патрон действительно был в каморе.
БАХ!
Вспышка дульного пламени осветила лестницу. Пуля ударила не в Графа (Линский не целился на поражение, он стрелял на подавление), а в роскошную хрустальную люстру над столом.
Звон тысяч осколков смешался с криками. Люстра, весом в полтонны, рухнула вниз, на зеленый стол, накрывая собой Графа, карты и остатки былого величия.
Свет погас. Подвал погрузился во тьму и хаос.
— Бежим! — Линский схватил Симу за шиворот и потащил вверх по ступеням.
Сзади слышалась беспорядочная пальба, крики, стоны раздавленного люстрой Графа и мат охраны. Пули цокали по кирпичной кладке, высекая искры.
Они вывалились на ночную улицу, в грязь Хитровки.
— Быстрее! За угол!
Они бежали по переулкам, скользя в нечистотах, сбивая дыхание. Линский сжимал в руке пустой наган, который забыл бросить. Сима прижимал портфель, в котором теперь лежала не только лупа, но и страх, который останется с ним навсегда.
Только через три квартала, в районе Солянки, они остановились.
Сима сполз по стене дома, хватая ртом воздух.
— Я... я... я увольняюсь! — прохрипел он. — К черту! К дьяволу! Никаких денег не надо! Меня чуть не убили! Два раза!
Линский стоял, прислонившись к фонарному столбу. Он пытался закурить. Достал портсигар.
И тут его накрыло.
Руки.
Его руки, которые пять минут назад твердо держали ствол у виска, теперь тряслись так, что он не мог попасть папиросой в рот. Спичка ломалась одна за другой.
Адреналиновый откат. Химия организма, требующая расплаты за сверхнапряжение.
Сердце колотилось в горле, как пойманная птица. Тошнота подкатывала к горлу.
— Стефан Генрихович? — Сима заметил состояние партнера. — Вам плохо?
— Мне... отлично, — выдавил Линский, наконец прикуривая с третьей попытки. Глубокая затяжка. Дым обжег легкие, немного проясняя сознание. — Просто... организм удивлен, что мы еще функционируем.
Он посмотрел на свои дрожащие пальцы. Усмехнулся.
— Математика, Сима. Чертова математика. Шанс был один к семи. А потом один к шести. Мы прошли по краю.
Линский сунул руку в карман. Достал пачку денег. Выигранный банк.
— Держите, — он отсчитал половину и сунул в руки ошалевшему бухгалтеру. — Ваша доля. Плюс компенсация за моральный ущерб и стирку штанов.
— Куда мы теперь? — Сима прижал деньги к груди. — Домой? К тете Груше? Пить чай?
— Нет. Я не могу домой. Мне нужно... — Линский посмотрел на темный город. Глаза его горели лихорадочным блеском. — Мне нужно сжечь этот адреналин. Иначе я взорвусь.
— Вы хотите выпить?
— Я хочу забыться. Сима, идите домой. Запритесь. Никому не открывайте. Завтра встретимся. А я... я иду в «Метрополь». Или в «Савой». Туда, где есть жизнь.
— Но вы же... руки дрожат!
— Это пройдет. После первого стакана.
Линский оттолкнулся от столба. Он швырнул наган в водосточную решетку. Глухой всплеск. Орудие ушло на дно московской канализации.
— Спокойной ночи, Гац. Спасибо за лупу. Она спасла нам жизнь.
Детектив развернулся и пошел прочь, в сторону центра. Его походка была неровной, дерганой. Он был похож на оголенный нерв, идущий сквозь город.
Сима смотрел ему вслед.
— Сумасшедший... — прошептал бухгалтер, пряча деньги в трусы (самое надежное место). — Гениальный сумасшедший.
А Линский шел в ночь. Ему нужна была водка. Много водки. И женщина. Такая же холодная и опасная, как та пуля, которая так и не вылетела в его висок, но разнесла его покой вдребезги.
Глава 9
Улица Рождественка встретила Стефана Линского тишиной и запахом мокрого асфальта, который в ночной прохладе казался ароматом свободы. Но свобода эта имела привкус пороха и ржавчины. Тело детектива, еще минуту назад бывшее совершенным механизмом выживания, теперь бунтовало. Химия организма, перегоревшая в топке смертельного риска, требовала выхода. Пальцы правой руки, сжимавшие несуществующий уже револьвер, жили своей жизнью, выбивая мелкую, предательскую дробь по бедру.
В карманах пиджака, оттягивая ткань, лежали пачки мятых купюр — выигрыш, цена человеческой жизни и дворянской чести. Но деньги сейчас не грели. Грела только мысль о том, что нужно смыть с себя этот липкий, холодный пот страха, который проступил сквозь рубашку.
«Савой».
Название всплыло в памяти само собой. Островок буржуазного разврата, уцелевший в красном море пролетарской столицы. Место, где зеркала помнят отражения князей, а ковры глушат шаги чекистов.
Швейцар у вращающихся дверей, величественный как адмирал флота, преградил путь фигуре в мятом, забрызганном грязью костюме. Взгляд стража порядка был полон классового презрения.
— Мест нет, гражданин. И вид у вас... нетрудовой.
Линский не стал спорить. Аргументы сейчас были лишними. Рука нырнула в карман. На свет появилась не красная корочка, а скомканная бумажка. Десять долларов. Валюта, за которую можно было купить не только вход, но и совесть швейцара вместе с ливреей.
Купюра исчезла в рукаве адмирала быстрее, чем кролик в шляпе фокусника.
— Прошу, барин. Столик у фонтана свободен.
Двери провернулись, впуская Линского в другой мир.
Здесь не было Хитровки. Не было грязи, крови и запаха дешевого табака. Воздух в «Савое» был густым, сладким, настоянным на ароматах дорогих духов «Коти», сигарного дыма и жареной дичи. Хрустальные люстры заливали зал мягким, золотистым светом, в котором плавали слои табачного дыма, создавая иллюзию подводного царства.
На сцене, в глубине зала, оркестр играл танго. Скрипки плакали, контрабас гудел, как рассерженный шмель, а рояль рассыпал бисер нот, пытаясь заглушить тоску в глазах посетителей.
Линский прошел к бару. Ноги ступали по ковру мягко, но внутри все еще звенела натянутая струна.
Бармен, человек с лицом сфинкса и движениями хирурга, протирал стакан.
— Водки, — голос Линского прозвучал хрипло, словно связки были наждачной бумагой. — Графин. И льда.
— Закусывать будете? — бармен даже не поднял глаз.
— Нет.
Графин запотевшего стекла возник на стойке мгновенно. Рядом — ведерко со льдом.
Линский налил. Рука дрогнула, горлышко звякнуло о край рюмки. Звук этот показался оглушительным.
«Спокойно, Стефан. Ты жив. Ты богат. Ты победитель».
Жидкость обожгла горло ледяным огнем. Первая. Вторая. Третья.
Мир качнулся и встал на место. Дрожь в пальцах утихла, сменившись приятной тяжестью. Адреналиновый шторм отступал, оставляя после себя выжженную пустыню безразличия.
Линский развернулся на высоком табурете, опираясь спиной о стойку. Глаза, привыкшие к полумраку подвала, теперь сканировали зал ресторана.
Публика здесь была рафинированная. Дипломаты в смокингах, шепчущиеся с дамами в вечерних платьях. Иностранные специалисты, громко смеющиеся над непонятными шутками. Советская богема — писатели, актрисы, художники — пытающаяся изображать парижский шик.
Взгляд Линского скользил по лицам, не задерживаясь. Скучно. Маски. Лицемерие. Страх, спрятанный за улыбками.
И вдруг взгляд остановился.
В углу зала, за столиком, скрытым пальмой, сидела Женщина.
Именно так. С большой буквы.
Блондинка. Холодная, платиновая волна волос, уложенная в идеальную прическу. Платье из черного шелка, облегающее фигуру как вторая кожа, с глубоким вырезом на спине. На плечах — меховое манто, небрежно сброшенное на спинку стула. В длинных пальцах, унизанных кольцами, дымилась сигарета в мундштуке.
Она была одна. И она скучала.
Это была не просто скука. Это было вселенское равнодушие красивой хищницы, которая сыта, но не прочь поиграть с едой, если еда окажется достаточно интересной.
Линский почувствовал укол. Не в сердце — ниже. Инстинкт охотника, который видит достойную добычу. Или достойного противника.
Она почувствовала взгляд. Повернула голову.
Их глаза встретились через весь зал. Серые, как сталь нагана, глаза Линского и зеленые, как бутылочное стекло, глаза незнакомки.
Искры не было. Был удар током.
Линский поставил рюмку на стойку. Поправил узел галстука (который был сбит набок во время бегства). Пригладил волосы.
Он двинулся к её столику. Не как проситель. Не как кавалер. Как танк, идущий на прорыв.
Официант попытался преградить путь («Гражданин, столик занят!»), но Линский прошел сквозь него, даже не заметив.
Он остановился у её стола.
— Здесь свободно? — вопрос был риторическим.
Блондинка подняла бровь. Идеально выщипанную дугу. Выпустила струю дыма прямо в лицо наглецу.
— Для кого как. Для хамства — занято. Для скуки — тоже. А вы, судя по виду, представляете собой редкий гибрид того и другого. Плюс запах пороха и плохой истории.
Голос у неё был низкий, грудной. Бархат с наждаком.
— У вас отличный нюх, мадам, — Линский сел напротив, не дожидаясь приглашения. — Порох — это лучшие духи для мужчины в этом городе. А история... история у меня отличная. Только что из печати. Еще чернила не высохли.
— И о чем же эта история? — она не прогнала его. Любопытство в зеленых глазах победило снобизм. — О том, как принц превратился в нищего, или о том, как бандит решил поиграть в джентльмена?
— О том, как один человек сыграл в кости со смертью и выиграл банк. И теперь он ищет, с кем этот банк потратить. Или, по крайней мере, с кем его обсудить.
Линский достал из кармана пачку денег. Бросил на стол. Небрежно. Купюры рассыпались веером по белой скатерти.
Блондинка даже не посмотрела на деньги. Она смотрела на его руки. На сбитые костяшки. На грязь под ногтями. На дрожь, которая, несмотря на водку, все еще пряталась в кончиках пальцев.
— У вас руки убийцы, — спокойно констатировала она. — Или пианиста, который давно не играл.
— Я играл. Пять минут назад. Концерт для нагана с оркестром. Соло на барабане. Публика была в восторге. Люстра упала.
Она рассмеялась. Смех был коротким, сухим, как выстрел.
— Вы сумасшедший. Или лжец. Но вы интереснее, чем тот лысый дипломат, который весь вечер пытается угостить меня шампанским. Как вас зовут, герой подворотни?
— Стефан. А вас?
— Елена. Но для друзей — Элен. Хотя у меня нет друзей. Есть поклонники, завистники и бывшие мужья.
— Я не подхожу ни под одну категорию, Элен. Я — момент. Вспышка. Я здесь, чтобы выпить с вами, потанцевать и, возможно, заставить вас забыть о том, что завтра снова наступит понедельник.
Оркестр заиграл новую мелодию. Танго. Страстное, ритмичное. «Кумпарсита».
Линский встал. Протянул руку. Ладонь была раскрыта, пальцы чуть согнуты. Приглашение-вызов.
— Потанцуем? Или вы боитесь испачкать платье о мою биографию?
Элен медлила секунду. Она оценивала риски. Этот мужчина был опасен. От него пахло бедой. Но именно это и манило. В стерильном мире советской элиты не хватало настоящего, животного риска.
Она затушила сигарету в хрустальной пепельнице. Встала. Движение было плавным, текучим. Шелк платья зашуршал, обрисовывая бедра.
— Рискну. Но если вы наступите мне на ногу, Стефан, я вас уничтожу. У меня связи в НКВД.
— У меня связи с господом Богом. Сегодня мы на короткой ноге.
Они вышли в круг.
Линский положил руку ей на талию. Жестко. По-хозяйски. Она не отстранилась. Наоборот, подалась навстречу, сокращая дистанцию до минимума.
Музыка захлестнула их. Танго — это не танец. Это диалог двух тел, борьба за доминирование. Шаг. Поворот. Резкая остановка.
Линский вел. Он вел так же, как играл в рулетку — на грани фола. Его шаги были широкими, агрессивными. Он заставлял её подчиняться ритму, своему дыханию.
Элен была великолепна. Она чувствовала каждое движение партнера, отвечая на него с кошачьей грацией. Её тело было упругим, сильным.
— Вы танцуете как дикарь, — прошептала она ему на ухо. Её дыхание обожгло шею. — Где вы учились? В джунглях?
— Танец это мой способ рассказать о чувствах.
— Вы странный. Вы пугаете меня.
— Страх — это тоже чувство. Лучше бояться, чем быть равнодушной мебелью в этом музее восковых фигур.
Он резко развернул её, наклонил в глубоком выпаде. Её волосы коснулись пола, глаза сверкнули в свете люстры.
Вокруг них образовалась пустота. Другие пары расступились, наблюдая за этим диким, яростным дуэтом. Это было красиво. И неприлично.
Линский чувствовал её тепло сквозь тонкий шелк. Запах её духов смешивался с запахом его пота и адреналина, создавая опьяняющий коктейль. Он хотел её. Не как женщину для любви, а как лекарство. Как способ заземлиться. Почувствовать живую плоть, чтобы забыть о мертвой хватке страха.
Музыка оборвалась финальным аккордом. Они замерли. Тяжелое дыхание. Глаза в глаза.
— Уходим, — сказал Линский. Это был не вопрос. Приказ.
Элен выпрямилась. Поправила бретельку платья. Её лицо раскраснелось, маска скуки треснула.
— Куда? В ваш подвал?
— В «Националь». Или здесь, в «Савое». Номер люкс. Шампанское. И никаких разговоров о политике.
Она улыбнулась. Улыбка была обещающей.
— У меня номер здесь. 305. Третий этаж.
Она развернулась и пошла к выходу из зала. Не оглядываясь. Она знала, что он пойдет следом.
Линский вернулся к столу. Сгреб деньги. Допил водку из графина прямо через край, как воду.
Бармен смотрел на него с уважением.
— Счет запишите на того лысого дипломата, — бросил Линский, кивая на пустой столик, где раньше сидел незадачливый ухажер Элен. — Скажите, что дама сделала свой выбор.
Он двинулся к лестнице.
Кровь стучала в висках. Но теперь это был другой ритм. Не ритм смерти. Ритм жизни. Жадной, голодной жизни.
Он поднимался по ступеням, перепрыгивая через одну. 305-й номер. Вход в рай. Или в новый круг ада. Какая разница, если там ждет блондинка и забвение?
Коридор третьего этажа был пуст и тих. Красная ковровая дорожка глушила шаги.
Дверь номера 305 была приоткрыта. Щель света. Приглашение.
Линский толкнул дверь.
Вошел.
Щелкнул замок.
Мир за стенами перестал существовать. Остались только двое. И ночь, которая обещала быть жарче, чем выстрел в упор.
Щелчок замка отрезал внешний мир, оставив за дверью коридор, швейцаров, НКВД и всю советскую реальность. В номере 305 гостиницы «Савой» царил полумрак, разбавляемый лишь отсветами уличных фонарей, пробивающимися сквозь тяжелые бархатные портьеры. Воздух здесь был другим — густым, сладким, пропитанным ароматом «Шанель № 5» и едва уловимым запахом дорогого табака.
Линский не стал ждать. Церемонии остались в танцевальном зале. Здесь, в замкнутом пространстве, действовали инстинкты, обостренные близостью смерти. Адреналин, бурлящий в крови, требовал выхода, требовал действия, способного перекрыть воспоминание о холодном металле ствола у виска.
Шаг вперед. Резкий, хищный.
Элен не отступила. Блондинка стояла посреди комнаты, сбросив меховое манто на пол. Черный шелк платья облегал фигуру, словно вторая кожа, подчеркивая изгибы, достойные кисти грешного художника. В зеленых глазах не было страха — только вызов и холодное любопытство скучающей патрицианки, решившей поиграть с гладиатором.
Дистанция сократилась до нуля.
Руки Линского, еще недавно сжимавшие рукоять нагана, легли на талию женщины. Жестко. Властно. Ткань платья затрещала под пальцами. Это был не жест любовника, а хватка собственника, забирающего трофей.
Губы встретились. Удар. Столкновение. Вкус помады, табака и мяты. Поцелуй был грубым, жадным, лишенным нежности. Укус. Боль, смешанная с наслаждением.
Элен ответила. Её руки, унизанные кольцами, впились в плечи Линского, ногти царапнули кожу сквозь ткань пиджака. Она ждала этого. Ждала силы, способной сломать ледяную броню равнодушия. В этом городе все ходили на цыпочках, боясь лишнего слова. Этот человек шел напролом.
Рывок. Бретелька платья не выдержала. Шелк скользнул вниз, обнажая мраморную белизну плеча и груди.
Линский не раздевал — он освобождал первобытную сущность. Пиджак полетел в угол. Рубашка, пропитанная потом и гарью Хитровки, последовала за ним. Пуговицы отлетали, стуча по паркету как гильзы.
Тела сплелись. Горячая кожа к горячей коже. Контраст. Её тело — ухоженное, пахнущее кремами и негой. Его тело — напряженное, жилистое, покрытое шрамами и грязью подвалов. Грязь и роскошь. Порок и чистота.
Толчок. Они рухнули на широкую кровать, застеленную атласным покрывалом. Пружины скрипнули, принимая вес двух грешников.
Секс был яростным. Без прелюдий. Без слов. Только дыхание, хрипы и звук ударов тел друг о друга. Это была не любовь. Это была терапия. Линский вбивал себя в Элен, пытаясь вытеснить из памяти щелчок бойка по пустой каморе. Каждый толчок — как выстрел. Каждый стон — как эхо в пустом барабане.
Она выгибалась дугой, царапала спину, кусала губы до крови. Ей нужно было чувствовать. Чувствовать боль, тяжесть, животную страсть — всё, что угодно, кроме мертвящей скуки кремлевских приемов и фальшивых улыбок мужа-чиновника.
Ритм нарастал. Безумный, ломаный ритм, похожий на стук колес поезда, несущегося в пропасть. Линский видел перед глазами не лицо женщины, а вращающийся барабан револьвера. Смерть и оргазм переплелись в один узел.
Финал накрыл обоих одновременно. Взрыв. Темнота. Крик, заглушенный поцелуем.
Тишина вернулась в номер. Тяжелая, ватная тишина.
Линский откинулся на подушки, глядя в потолок, где в лепнине играли тени. Сердце, еще минуту назад готовое разорвать грудную клетку, успокаивалось. Дыхание выравнивалось.
Но облегчения не было. Пустота внутри никуда не делась. Она лишь стала глубже, темнее.
Тело требовало допинга.
Линский встал с постели. Нагота не смущала. Он прошел к столику, где стояло ведерко с шампанским, оставленное заботливым персоналом. Бутылка «Абрау-Дюрсо».
Хлопок пробки прозвучал как выстрел из детского пистолета. Пена хлестнула через край.
Линский не стал искать бокал. Поднес бутылку к губам.
Жидкость полилась в горло. Холодная, колючая.
Глоток. Еще глоток. Полбутылки за раз.
Ничего.
Никакого эффекта. Шампанское казалось водой. Газировкой. Алкоголь падал в желудок, но не доходил до мозга. Химия организма, перенасыщенная кортизолом и адреналином, блокировала действие этилового спирта. Броня была непробиваема.
Линский с досадой поставил бутылку на стол. Взгляд упал на графин с коньяком. Может, градус выше поможет?
Рюмка коньяка. Жжение в горле. Тепло в желудке. Но голова оставалась ясной, кристально, пугающе трезвой. Мысли текли четко, холодно, фиксируя каждую деталь обстановки: разбросанная одежда, смятая постель, блондинка, курящая в полумраке.
Опьянение не приходило. Мир отказывался размываться. Реальность стояла перед глазами во всей своей неприглядной наготе.
Линский подошел к балконной двери. Рванул ручку.
Ночной воздух Москвы ворвался в комнату, смешивая запах секса с запахом бензина и остывающего асфальта.
Балкон выходил на Театральный проезд. Внизу, редкие автомобили прорезали тьму фарами. Вдали, над зубцами кремлевской стены, горели рубиновые звезды. Зловещие, красные глаза империи, которая никогда не спит.
Линский оперся локтями о перила. Достал из мятых брюк портсигар. Последняя папироса «Герцеговина Флор». Щелчок трофейной зажигалки.
Огонек осветил профиль: резкий, хищный, с тенями усталости под глазами.
Сзади послышался шорох.
Элен вышла на балкон. На ней была только мужская рубашка Линского, наброшенная на плечи. Белая ткань контрастировала со смуглой кожей ног. Волосы рассыпались по плечам платиновой волной.
Она встала рядом. Достала из своего портсигара тонкую дамскую сигарету. Наклонилась к огоньку Линского.
Дым двух папирос смешался, поднимаясь к звездному небу.
— Ты не пьянеешь, — не спросила, а утвердила она, глядя на город.
— Броня, — ответил Линский, выпуская струю дыма в сторону Лубянки. — Организм решил, что я все еще на войне. Отказывается отключать системы защиты.
— На войне с кем? С собой?
— С энтропией. С хаосом. С теми, кто считает, что может диктовать правила игры.
Элен затянулась. Её лицо в свете луны казалось фарфоровой маской. Красивой и мертвой.
— А я пьяна, — тихо сказала она. — Но не от вина. От тебя. От того, как ты вошел. От того, как ты пахнешь. Смертью пахнешь, Стефан. И кровью.
— Я мылся, — усмехнулся Линский.
— Это не смывается. Это въедается в поры. Ты кого-то убил сегодня?
Вопрос прозвучал буднично, как вопрос о погоде.
— Я убил страх, — уклончиво ответил он. — В себе и в одном очень самоуверенном человеке. Но физически... скажем так, люстра пострадала больше всех.
— Люстра... — она рассмеялась. — Ты забавный. Дикий. Откуда ты взялся такой? В Москве таких не делают. Здесь все либо серые, либо красные. А ты... ты черный. Как ночь.
— Я из Ленинграда. География не имеет значения, Элен. Значение имеет только момент. Вот этот. Сигарета, балкон, звезды и женщина в моей рубашке.
— Красиво говоришь. Как поэт перед расстрелом.
— Мы все перед расстрелом, дорогая. Просто у кого-то отсрочка до утра, а у кого-то до старости. Вопрос лишь в том, как провести время ожидания. Дрожать под кроватью или танцевать на краю.
Она посмотрела на него. Внимательно. Изучающе.
— А ты танцуешь. Но музыка закончится. Что тогда?
— Тогда я найду новый оркестр. Или сам стану дирижером.
Линский посмотрел на бутылку шампанского, которую прихватил с собой на балкон. Сделал еще глоток. Вода. Проклятая вода.
— Знаешь, кто я? — спросила вдруг Элен.
— Догадываюсь. Жена важного человека. Нарком? Генерал?
— Замнаркома. Человек, который подписывает расстрельные списки, не отрываясь от обеда. У него руки мягкие, ухоженные. Не такие, как у тебя. Он боится микробов. Боится сквозняков. И боится Сталина. А я боюсь, что однажды проснусь и пойму, что прожила жизнь с тенью.
— Ты поэтому здесь? Со мной?
— Я здесь, потому что хочу почувствовать, что я живая. Что я могу сделать что-то неправильное. Грязное. Опасное. Ты — мой грех, Стефан. Мой маленький бунт против стерильности.
Линский усмехнулся. Грех. Бунт. Красивые слова для обычной скуки и недотраха. Но он не стал разрушать её иллюзию. Ему было все равно.
— Рад быть полезным, — он отсалютовал бутылкой. — Грех — моя профессия. Обращайтесь.
Она подошла ближе. Прижалась к нему всем телом. Рука скользнула под рубашку, коснулась груди.
— Останься. До утра.
— Я и так здесь. Куда мне идти? Метро закрыто, трамваи спят. А такси в этом городе — роскошь для тех, у кого нет совести.
— У тебя её нет?
— Я сдал её в ломбард. Получил хорошую цену.
Он обнял её. Но страсти уже не было. Была усталость. Бесконечная, свинцовая усталость человека, который нес на плечах небо, и небо оказалось слишком тяжелым.
Они стояли молча. Город внизу жил своей тайной жизнью. Черные «воронки» ползли по улицам, собирая урожай. В окнах гас свет.
Линский смотрел на звезды. Они были холодными и равнодушными. Как и он сам.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила Элен, уткнувшись лицом в его плечо. — Сказку.
— Сказку? — Линский хмыкнул. — Жил-был один мальчик. Он любил играть в игры. Сначала в солдатики. Потом в карты. Потом в жизни. И однажды он выиграл у Смерти партию в очко. Смерть обиделась и сказала: «Ладно, живи. Но ты никогда не будешь сыт. И никогда не будешь пьян». И мальчик пошел по миру, голодный и трезвый, ища того, кто сможет его напоить.
— Грустная сказка.
— Жизненная.
Он докурил. Щелчком отправил окурок вниз, в темноту улицы. Огонек описал дугу и погас, не долетев до земли.
— Пойдем, — сказал он. — Холодно. А мне нельзя простужаться. У меня нет больничного листа.
Они вернулись в комнату.
Линский снова лег в постель. Элен устроилась рядом, положив голову ему на грудь. Через минуту её дыхание стало ровным. Она уснула.
Линский лежал с открытыми глазами. Сон не шел. Алкоголь не действовал. Адреналин ушел, оставив после себя выжженное поле.
Он думал о Графе. О пустой каморе. О деньгах в кармане брюк. О Симе, который сейчас, наверное, спит в обнимку с портфелем и видит кошмары про лупу.
«Я выиграл», — подумал он. — «Но какой ценой? Ценой способности чувствовать?»
Он закрыл глаза, пытаясь вызвать образ чего-то светлого. Но перед глазами стоял только черный зрачок ствола.
Утро наступило внезапно. Серое, пыльное московское утро.
Линский встал тихо, стараясь не разбудить Элен. Оделся. Рубашка была мятой, пиджак пах духами и табаком.
Он подошел к столу. Посмотрел на спящую женщину. Она была красива. Даже во сне. Скульптура, которую он оживил на одну ночь.
Нужно ли что-то оставить? Записку? Деньги?
Нет. Это пошло.
Он достал из кармана одну купюру. Десять долларов. Ту самую, которая открывала двери. Положил на столик под пепельницу. Не как плату. Как талисман. На удачу.
— Прощай, Элен, — прошептал он одними губами. — Надеюсь, твой бунт удался.
Щелчок замка. Коридор. Лестница.
Линский вышел из «Савоя» в утреннюю прохладу. Швейцар на входе (уже другой) сонно кивнул ему.
Город просыпался. Дворники мели мостовые, поднимая пыль. Первые трамваи звенели на поворотах.
Линский вдохнул полной грудью. Воздух был свежим. Вкусным.
Он жив. Он свободен. У него полные карманы денег.
Руки больше не дрожали.
Он достал портсигар. Пусто.
— Черт, — усмехнулся он. — Надо купить папирос. И кефира. Симе нужен кефир. А мне горячий супчик и поспать в тишине...
Он поправил воротник пиджака и шагнул в толпу, растворяясь в потоке людей, идущих строить светлое будущее. Хищник вышел на охоту. Новый день обещал быть интересным.
Глава 10
Утро в столице первого в мире государства рабочих и крестьян имело свой, неповторимый запах. Смесь мокрого асфальта, только что политого пузатыми машинами-бочками, свежеиспеченного хлеба из вентиляционных шахт пекарен и легкой, едва уловимой нотки угольной гари, которую ветер приносил с окраинных заводов.
Москва просыпалась.
Воздух был свежим. Холодным. Он врывался в легкие, вымывая остатки табачного дыма и дорогих женских духов, пропитавших одежду и кожу за ночь в номере 305. Тело, пережившее сначала смертельный риск в подвале Хитровки, а затем марафон страсти в гостиничном люксе, находилось в странном состоянии. Не усталость, нет. Звенящая пустота. Абсолютный штиль.
Мыслей не было. Эмоций — тоже. Только чистое, кристаллическое восприятие реальности.
Шум трамвая на Театральном проезде. Стук каблуков одинокой прохожей. Блеск солнца на мокрой брусчатке. Все это фиксировалось сознанием с точностью кинопленки, но не вызывало отклика. Линский чувствовал себя камерой. Объективом, направленным на город.
Шаг. Еще шаг.
Ботинки, потерявшие былой лоск после прогулок по подвалам и коллекторам, ступали твердо. Походка человека, у которого в кармане лежит годовой бюджет небольшого колхоза, всегда отличается особой уверенностью. Деньги — лучший корсет для позвоночника.
Путь лежал в сторону Кузнецкого Моста.
Улица, некогда бывшая витриной буржуазной роскоши, все еще сохраняла следы былого величия. В огромных окнах, где раньше выставляли парижские моды, теперь красовались пирамиды консервных банок «Крабы» и плакаты, призывающие хранить деньги в сберегательной кассе. Но архитектура — вещь упрямая. Лепнина, атланты, поддерживающие балконы, кованые решетки — все это молчаливо свидетельствовало о временах, когда слово «товарищ» означало лишь партнера по бизнесу.
Угловой табачный киоск «Моссельпром» уже открыл свое фанерное окошко. Внутри, в полумраке, восседала продавщица — монументальная женщина в пуховом платке, похожая на боярыню Морозову, сосланную торговать папиросами.
— «Герцеговина Флор», — голос Линского прозвучал ровно, без интонаций.
— Нету, — отрезала боярыня, не поднимая глаз от вязания. — Только «Казбек» и «Беломор».
— Поищите, мадам. В нижнем ящике. Слева. Там, где вы прячете дефицит для особых клиентов.
Купюра, просунутая в окошко, сделала свое дело. Волшебный хруст бумаги способен открывать любые закрома. Пачка с золотым тиснением легла на прилавок. Любимые папиросы вождя народов. Символ статуса и дым отечества, который сладок и приятен.
Линский вскрыл пачку ногтем. Достал папиросу, помял гильзу пальцами — привычный, успокаивающий ритуал. Закуривать не спешил.
Взгляд скользнул по витрине магазина напротив. Стекло, чисто вымытое, работало как зеркало заднего вида.
В отражении, метрах в тридцати позади, маячили три фигуры.
Трое. Кепки, надвинутые на глаза. Руки в карманах широких брюк. Походка развязная, но напряженная. Плечи развернуты так, чтобы занимать максимум пространства на тротуаре.
«Сироты», — отметил мозг Линского, мгновенно переключаясь из режима «камера» в режим «хищник». — «Быки покойного Графа. Пришли за наследством».
Они вели его от самого «Савоя». Ждали, пока клиент выйдет. Ночь, проведенная на улице в ожидании, не добавила им человеколюбия. Лица серые, злые. Глаза рыщут.
Линский не ускорил шаг. Не оглянулся. Спина оставалась прямой, движения — плавными. Бежать? Зачем? Бегство — это признание слабости. А слабость сегодня в меню не значилась.
Кузнецкий Мост был слишком люден для серьезного разговора. Даже ранним утром здесь сновали дворники, развозчики хлеба и ранние служащие. Нужна декорация помрачнее. Камерная обстановка.
Взгляд выхватил темный зев подворотни между двумя доходными домами. Арка, ведущая в колодец двора. Классическая московская ловушка.
Линский свернул.
Двор встретил запахом кошек, сырой штукатурки и квашеной капусты. Окна квартир, выходящие во внутренний колодец, были темными глазницами. Здесь царил вечный сумрак. В углу громоздились мусорные баки, переполненные жизнью большого города.
Идеальная сцена для финала пьесы.
Линский прошел вглубь двора, остановился у кирпичной стены, исписанной мелом. «Машка — дура», гласила надпись. Лаконично и жизненно.
Он развернулся лицом к входу. Прислонился спиной к кладке. Папироса все еще была зажата в пальцах, незажженная.
Шаги в арке. Гулкие, тяжелые. Эхо усиливало звук подкованных сапог.
Они вошли. Трое. Встали полукругом, перекрывая путь к отступлению.
Центральный — тот самый, с шрамом через бровь, который вчера в катране хватался за наган, но не решился выстрелить. Шрам теперь дергался нервным тиком. Справа — коренастый крепыш с поломанными ушами (борец?). Слева — длинный, тощий, с неприятным, крысиным лицом и руками, спрятанными в рукава пальто.
— Ну здравствуй, фарт, — прохрипел Шрам. Голос был сиплым, простуженным. — Думал, ушел? Думал, Графа завалил и в дамках?
Линский молчал. Он смотрел на них с легким интересом энтомолога, обнаружившего в банке с вареньем тараканов.
— Бабки гони, — вступил Крепыш, сплевывая на асфальт. — Все, что взял. И часы. И пиджак снимай. За моральный ущерб.
— А за то, что Графа порешил — ответишь, — добавил Крыса, доставая из рукава финку. Лезвие тускло блеснуло в сумраке двора. — Кровью умоешься, интеллигент.
Ситуация по учебнику. Трое на одного. Ножи. Злость. Мотивация.
Нормальный человек в таком положении либо кричит «Милиция!», либо отдает кошелек, либо падает на колени.
Линский сделал другое.
Он медленно, демонстративно поднес папиросу к губам. Зажал мундштук зубами. Похлопал по карманам пиджака. Левому. Правому. Брюкам.
— Черт... — произнес он с досадой, игнорируя направленную на него финку. — Спички в номере забыл.
Поднял глаза на Шрама. Взгляд — открытый, наглый, ломающий все шаблоны криминального поведения.
— Огоньку не найдется, пролетариат? А то курить хочется — спасу нет.
Тишина во дворе стала плотной, как резина.
Бандиты переглянулись. Это было настолько не по понятиям, настолько вне логики жертвы, что их мозг, заточенный под простые схемы «напугал — забрал», дал сбой.
— Ты че, попутал? — выдохнул Шрам, делая шаг вперед. — Я тебе сейчас такой огонек устрою...
— Значит, нет спичек, — вздохнул Линский. — Жаль. Придется высекать искру из ваших золотых зубов.
Движение было быстрым, но не суетливым. Правая рука, которая все это время покоилась в кармане брюк, вылетела наружу.
На пальцах тускло блеснула латунь.
Кастет. Старый, проверенный друг. Кусок металла с четырьмя отверстиями и упором. Аргумент, не требующий перевода.
Линский не стал ждать, пока они опомнятся. В уличной драке бьет не тот, кто сильнее, а тот, кто готов идти до конца.
Шаг навстречу Шраму. Уклон от неуклюжего замаха кулаком.
Удар.
Короткий, жесткий хук с левой в печень. Чтобы сбить дыхание. Шрам охнул, согнувшись пополам, открывая голову.
И сразу же — правой. Сверху вниз. Кастетом. В переносицу.
Звук хрустящего хряща прозвучал во дворе как выстрел. Кровь брызнула фонтаном, заливая лицо бандита, серый асфальт и начищенные ботинки Линского.
Шрам рухнул мешком, не издав ни звука. Нокаут. Глубокий, тяжелый, с сотрясением мозга и гарантированной пластической операцией в будущем (если выживет).
Осталось двое.
Крыса с ножом взвизгнул и бросился вперед. Финка мелькнула, целясь в живот.
Линский шагнул в сторону, пропуская лезвие в миллиметре от ткани рубашки. Перехват руки. Залом кисти.
Хруст. Нож выпал, звякнув об асфальт.
Удар коленом в лицо. Крыса отлетел к стене, сполз по кирпичам, оставляя кровавый след, похожий на запятую в приговоре.
Крепыш, видя судьбу товарищей, на секунду замешкался. Страх мелькнул в его глазах. Тот самый страх, который Линский видел вчера у Графа.
— Не надо... — прошептал Крепыш, поднимая руки. — Я... я только посмотреть...
— За просмотр тоже платить надо, — холодно заметил Линский.
Он подошел вплотную. Крепыш попытался ударить ногой, но это была агония. Блок. Удар кастетом в челюсть. Боковой. Классический.
Крепыш крутанулся вокруг своей оси и упал лицом в мусорный бак, распугав котов.
Тишина вернулась во двор. Только тяжелое дыхание Линского и стоны поверженных врагов нарушали утренний покой.
Линский снял кастет. Вытер его носовым платком (теперь платок придется выбросить, слишком много крови). Спрятал в карман.
Папироса, чудом удержавшаяся в зубах, была сломана.
— И покурить не дали, сволочи, — пробормотал он, выплевывая табак.
Достал новую. Снова похлопал по карманам. Вспомнил про трофейную зажигалку, которая лежала во внутреннем кармане пиджака.
Щелчок. Огонек. Затяжка.
Дым наполнил легкие, принося долгожданное успокоение. Линский стоял посреди побоища, опираясь на стену под надписью «Машка — дура». Картина была эпической. Три тела в разных позах, кровь на асфальте, и одинокий джентльмен в костюме, пускающий кольца дыма в небо.
Внезапно со стороны арки раздалась трель свистка. Резкая, пронзительная.
Линский не дернулся. Бежать было некуда, да и незачем.
В арку вбежали два милиционера в форме, с винтовками наперевес. За ними, тяжело ступая хромовыми сапогами, вошел человек в кожаном плаще.
Прохор Кузьмич Дубов.
Цепко окинул взглядом двор. Оценил диспозицию. Увидел Шрама с разбитым лицом. Увидел нож на асфальте. Увидел Линского.
— Та-ак... — протянул Дубов, сдвигая фуражку на затылок. — Утро стрелецкой казни? Или массовое самоубийство путем удара лицом о твердые предметы?
— Утренняя гимнастика, гражданин начальник, — Линский выпустил дым через нос. — Комплекс упражнений на свежем воздухе. С элементами контактных единоборств.
— Гимнастика... — Дубов подошел к Шраму, носком сапога перевернул его на спину. — Ого. Чистая работа. Переносица всмятку. А этот? — он кивнул на Крысу. — Рука сломана. А тот в помойке... спит?
— Отдыхает. Устал.
— Ты один их уложил?
— Они были не в форме. Похмелье, отсутствие мотивации.
Дубов покачал головой. В его взгляде читалось не осуждение, а скорее профессиональное уважение, смешанное с усталостью.
— Кастет где? — спросил он буднично.
— Какой кастет? — Линский сделал удивленные глаза. — Я пацифист. Только голые руки и сила убеждения.
— Линский, не зли меня. Я ж экспертов вызову. Они вмятины померяют. Давай сюда.
Линский вздохнул. Достал латунный аргумент из кармана. Протянул следователю.
Дубов взвесил кастет на ладони.
— Тяжелый. Кустарный. Статья, между прочим. Холодное оружие ударно-дробящего действия. Плюс нанесение телесных средней тяжести. А то и тяжких, если этот со шрамом кони двинет.
— Это самооборона, Прохор Кузьмич. Нож видели?
— Видел. Нож — их, кастет — твой. Обоюдоострая ситуация. И драка в общественном месте. Нарушение социалистической законности и покоя граждан.
Дубов повернулся к сержантам.
— Эй, орлы! Грузите этих... спортсменов. В больничку, под конвой. А этого, — он ткнул пальцем в Линского, — в мою машину. Лично побеседую.
— Арестовываете? — Линский бросил окурок в урну. Попал.
— Задерживаю. Для выяснения. И для чаепития. Уж больно у тебя, Стефан, талант пропадает. Негоже таким кадрам по подворотням шататься и статистику мне портить.
Линский усмехнулся. Он понимал, к чему идет дело.
— Чаепитие — это хорошо. Особенно если с сахаром.
— С сахаром, с сахаром. И с сушками. Поехали, Робин Гуд хренов.
Кабинет Дубова на Петровке, 38 был местом, где время останавливалось. Здесь всегда пахло одним и тем же: дешевым табаком «Махорка», прокисшими чернилами, половой тряпкой и человеческим горем. Стены, крашенные в казенный зеленый цвет, украшал портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского, который смотрел на посетителей строго, но справедливо, словно спрашивая: «А ты сдал валюту государству?».
За окном, украшенной решеткой, шумела Москва, но здесь царила тишина, нарушаемая лишь скрипом пера и тиканьем ходиков.
Линский сидел на привинченном к полу стуле. Вид он имел слегка помятый, но не сломленный. Пиджак расстегнут, галстук ослаблен. На столе перед ним дымился стакан чая в подстаканнике с изображением Спасской башни. Рядом лежала горка сушек.
Дубов сидел напротив. Он снял плащ, оставшись в гимнастерке. На столе перед ним лежал конфискованный кастет и папка с делом.
— Ну что, Линский, — начал следователь, размешивая ложечкой сахар (звон был единственным громким звуком). — Допрыгался?
— Смотря как посмотреть. С точки зрения уголовного кодекса — возможно. С точки зрения дарвинизма — я просто подтвердил право на существование.
— Дарвинизм... — Дубов хмыкнул. — Ты мне зубы не заговаривай. Трое в больнице. У одного челюсть в трех местах, у другого нос провалился. Это статья. Хулиганство, часть вторая. До пяти лет. Или лагеря. На канале сейчас рабочие руки нужны. Тачку возить.
— У меня руки для другого созданы. Для игры на скрипке, например.
— Для кастета они у тебя созданы. И для стрельбы. Кстати, про стрельбу. Вчера на Хитровке... в подвале... шум был. Люстра упала. Труп нашли. Граф. Знаешь такого?
Линский сделал глоток чая. Горячий. Крепкий. Хорошо.
— Слышал. Картежник. Говорят, нечестно играл. Видимо, кто-то обиделся.
— Кто-то очень меткий. И очень наглый. Эксперты говорят, пуля в потолок ушла, люстру сбила. А Графа задавило. Несчастный случай на производстве. Но свидетели... они, конечно, молчат, воры не стучат. Но слухи ходят. Про фраера в костюме. Про русскую рулетку.
Дубов наклонился через стол. Глаза его буравили Линского.
— Это ведь ты был, Стефан? Твой почерк. Театральщина. Эффекты.
— У вас есть доказательства, Прохор Кузьмич? Или только слухи и классовое чутье?
— Доказательств нет. Наган не нашли. Свидетели в отказ. Но я нутром чую. Ты там был. И кассу взял.
Линский молчал. Отрицать бессмысленно, признаваться опасно.
— Ладно, — Дубов откинулся на спинку стула. — Граф был гнидой. Туда ему и дорога. Но ты, Линский... ты ходишь по краю. Сегодня повезло, завтра нож в печень получишь. Или я тебя закрою. Просто чтобы живым остался.
Следователь открыл ящик стола. Достал красную корочку. Бросил на стол.
— Бери.
Линский взял удостоверение. Раскрыл.
«Удостоверение внештатного сотрудника Московского Уголовного Розыска. Выдано Линскому С.Г.». Печать. Подпись.
— Это что? — спросил он.
— Твоя индульгенция. И твой ошейник.
Дубов закурил.
— Я посмотрел, как ты работаешь. С Плюевым. С цыганами. Сегодня во дворе. У тебя хватка бульдога и мозги профессора. Такие кадры на дороге не валяются. В милицию тебя официально не возьму — анкета грязная, прошлое мутное. Но консультантом...
— Стукачом? — усмехнулся Линский.
— Не хами. Консультантом. По сложным делам. Где наша пролетарская логика буксует. Где нужны твои... «чертоги разума».
— А мне это зачем? Я человек свободный. При деньгах.
— Деньги кончатся. А статья останется. Эта корочка дает тебе право ношения оружия. Право входа. Паек в столовой. И, главное, мою крышу. Пока ты полезен — я тебя прикрываю. Начнешь беспределить — сам посажу.
Линский повертел удостоверение в руках. Маленькая красная книжица. Власть. Легализация. Возможность заходить в кабинеты, не выбивая двери. И возможность защитить Симу, если что.
— Оружие? — спросил он.
— Наган. Из вещдоков. Оформлю как наградной. Но патроны под счет.
— А Сима?
— Бухгалтер твой? Пусть живет. Помощником. Только чтобы под ногами не путался.
— И свободный график. Я не буду сидеть здесь с девяти до шести и писать отчеты. Я работаю на результат.
— Договорились. Результат мне и нужен. Висяков полно. Город растет, преступность тоже. Жулики пошли грамотные, образованные. Нам такие же нужны, чтобы их ловить.
Дубов протянул руку. Широкую, мозолистую ладонь.
— Ну? По рукам? Товарищ консультант?
Линский посмотрел на ладонь. Посмотрел на портрет Дзержинского. Посмотрел на кастет, лежащий на столе (теперь уже бывший его).
Это была сделка с дьяволом. Или с государством. Что в данных реалиях одно и то же. Но это был шанс. Шанс стать не просто выживающим, а игроком.
Он пожал руку Дубова.
— По рукам, гражданин начальник. Но кастет верните. Как сувенир.
Дубов усмехнулся. Спрятал кастет в ящик.
— Обойдешься. Казенное имущество теперь. Иди, работай. Первое дело получишь завтра. А пока... иди штаны постирай. Весь в крови, как мясник.
Линский встал. Спрятал корочку во внутренний карман, туда, где раньше лежала зажигалка и фляжка с синим самогоном.
— Честь имею.
Он вышел из кабинета в коридор Петровки. Здесь пахло так же — страхом и табаком. Но теперь этот запах не пугал. Теперь он был частью работы.
Линский шел по коридору, и встречные милиционеры, видя его уверенный шаг и странный блеск в глазах, инстинктивно уступали дорогу.
Он вышел на улицу. Солнце стояло в зените. Москва гудела.
Жизнь продолжалась. И теперь у него был не только кастет, но и Закон. Страшная сила в умелых руках.
— Ну что, Сима, — сказал он в пустоту. — Готовьте новый портфель. Нас ждут великие дела. И казенный чай с сахаром.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
