Обложка Фуга (Dec 2018)

Фуга (Dec 2018)

Моисей Странник

0% прочитано
Стандартный
Моисей Странник

Фуга (Dec 2018)

Коты (интродукция)

Кот-мыслитель видел единственный романтический выход из кризиса, к которому закономерно подошло современное общество, в суициде под колесами автомобиля. Я видел это, засыпая в чьей-то холодной постели. Два разбитых кота жаловались друг другу на жизнь или делились случайными кусками мыслей. Я видел это, находясь в лимбе между сном и реальностью, в реальности обнимая мягкое тело, а на полпути ко сну разглядывая этих странных котов. Кот по имени Рис говорил:

– Я очень часто думаю о восприятии цвета. Ведь мы видим только тот цвет дерева, которое дерево не может в себя впитать.

– Ага, – неизменно отвечал Ток.

Рис был полностью белый, а Ток не пойми какого цвета. Рис говорил, а Ток лишь поддакивал да посматривал на дорогу, на проезжающие автомобили.

Рис и Ток, наверное, были неразлучны. Рис иногда спрашивал:

– Жизнь нас потрепала, да? Когда наши друзья шли за тем, чтобы наполнить себя валерьянкой до отказа, мы мчались между свободной поэзией и иррациональной прозой. Мы курили странные самокрутки, все вокруг нас разглядывали, нас подвозили молчаливые дачники, мы лицезрели свое поколение и, черт возьми, жили!

– Ага.

Некоторые машины ехали не торопясь, а некоторые мчали, будто куда-то опаздывая. Ток переминался на месте, поднимая то одну, то другую лапу.

– Киса! – кричала маленькая девочка, вырывалась из рук матери и бежала к Рису и Току.

– Не трогай их, они грязные, – говорила мать и уводила девочку от котов подальше.

– Холодновато.

– Холод относителен, – откликался Рис. – То, что мы чувствуем – это все в уме. Все дело в мыслях.

Иногда Рис с Током гуляли по вокзалу, гигантские железнодорожные пути заметал снег, камни лежали кучами вокруг шпал, поезда мчались через сугробы и людей, стуча колесами.

– Люди едут в своих железных коробках отнюдь не за счастьем, – говорил Рис, – они спешат по своим эфемерным делам, не думая о вечном.

– Ага.

Когда пьяные дети по съемным квартирам и огромные взрослые на улицах якобы веселились, встречая новый год, когда летали петарды, шатались выпившие, Рис и Ток лежали на свалке, разглядывая звезды в упор.

– Тысячи людей покупают себе елки, чтобы те, постояв немного в гостиной под тяжестью дешевых игрушек, были выброшены на помойку.

– Ага.

Рис и Ток не хотели иметь дел с кошками не потому, что были заинтересованы в котах, а потому, что кошки не имели в себе духовной ценности.

– Кошки имеют ценность чисто физическую, – говаривал Рис, а Ток кивал.

И на каждой кошачьей вечеринке под заборами, когда остальные коты мурлыкали на уши своим кошками милости, Рис и Ток в стороне от всех делали себе коктейль из валерьянки, качая головой, не соглашаясь со всем этим безумным кошачьим миром.

Люди в это время заваривали горячий чай по теплым квартирам, а два бродячих кота шлялись по переулкам, брошенные истеблишментом. Я видел все это, а потом уснул. Последнее, что я разглядел в своем лимбе, это как Рис, наверное, бросился под машину, видя в этом единственный романтический выход из кризиса собственной кошачьей жизни. Я видел это, засыпая в чьей-то холодной постели.

Воззрения и намерения (прелюдия)

Как полюбил я своим громадным сердцем весь мир, так разлюбить его и не смог. И пока карма вела меня сквозь невзгоды этого мира, я успевал записывать все происходящее вокруг с завидной остротой и точностью. Не было здесь главной идеи или какой-то одной интересной мысли. Кучи идей и мыслей, ведь это всего лишь мое письмо Мишелю Монтеню. Поймет это лишь Кафка.

Когда-то там, в старинной бесконечности, был обыкновенный вечер, один из тех, когда свободное время лежит сверкающим куском неопределенности впереди, и никто толком не знает, что с ним делать. Наскоро помедитировав, я выскочил из дома. В рюкзаке у меня болталась всякая еда: я не знал, где сегодня буду ночевать. Может быть, в лесу, как в тот раз, когда на случайной квартире из числа вечериночных для меня не нашлось места, и я был вынужден покинуть эту обитель декаданса в пользу сна под открытым небом. Может быть, сегодня для моей теплой душонки снова не найдется нигде места, и я отправлюсь ночевать в круглосуточное отделение банка. Людей там нет, одни банкоматы да теплые батареи.

На улице я встретил таких же бродяг вечности. Возможно, они и не были моими друзьями, однако все мы друг друга знали в лицо и иногда даже фальшиво улыбались на редкие шутки. На вечерних лавочках можно было встретить всех подряд: пьяниц-бродяг, счастливчиков-доходяг, мыслителей-странников.

– Подстригись! – крикнул мне кто-то из соседней толпы.

– Но зачем же? – ответил я вопросом.

Я отделился от своей кучки людей и подошел к другим странникам.

– Ну ты же парень!

– Но ведь в волосах главная сила, разве вы не слышали историю о

Самсоне?

Наше поколение поколений двинулось дальше, к следующему оттягу. Все погрузились в полночный троллейбус и отчалили на другой конец города. Предвкушение веселой вечеринки опускается во вторую чакру/ Глаза полуприкрыты, все медленно. Тоска из самого чрева мира, до поры терзающая меня, на немного отступает.

– Я словно троллейбус, понимаешь, парень? – шепчет кто-то за моей спиной. – Свет в троллейбусе то гаснет, то загорается. В этом весь я.

Ага, в этом все мы.

Я познакомился с Писателем на одной из вечеринок. Рано или поздно это должно было случиться. Редкие джанки по углам толкали в себя всякую дрянь, а Писатель посреди кухни лениво хлебал токайское вино из бутылки и листал книгу. Когда наши взгляды встретились, Писатель кивнул мне:

– Иди сюда! Я хочу написать о тебе.

В тот вечер, помню, я засел за медитацию в алмазном додзе балкона. Шквал электрической силы застал меня врасплох. Я погружался в медитации все вниз. Позже на всю улицу лучилось мое добро.

Накопить личную силу для освобождения было чертовски сложно. Я то и дело отвлекался от своей великой миссии, миссии сбежать из сансары. Когда поколение поколений влетало на очередную вечеринку, я очерчивал необъятное, напоминая самому себе о задаче сохранения энергии. Однако, как только я встречался глазами с миленькой девочкой, коих на наших разбитых квартирах проплывали миллионы, вся моя энергия выливалась в ноктюрн спальни и кровати.

Я впервые встретился с Писателем на квартире кого-то из нашего поколения поколений. Хозяин квартиры, этот максималист, с недавнего времени сильно присел на дрянь. Это заставляло его чувствовать себя взрослым, а свою жизнь важной. Но я его не понимал.

По всей квартире лежали пустые пакетики дряни, джанки толкали ее в себя граммами, а Писатель всего лишь попивал токайское вино рядом с грязью да лениво листал что-то в книжке, которую нашел тут же стоящей на полке. Писатель выбирал самые тонкие книги, ибо считал, что только в них содержится истинное знание, сжатое до одного карата. В свои же книги Писатель засовывал столько идей и событий, что ни о каких тонких книжках речи, конечно, не шло. Писатель печатал только романы на сотни страниц и только о чистой жизни.

Из всех прекрасных лиц поколения поколений на этой квартире, в этом городе, в котором я жил всего-то неделю, лишь мы втроем с Писателем и Святошей знали о том, куда в этом космическом пространстве сейчас движемся. Лишь у нас троих была хоть какая-то цель, какой-то смысл жизни, направление для дальнейшего движения. Я выращивал в себе осознание, Писатель, разумеется, писал. Позже появился Святоша, а на горизонте мелькал Правда.

В день нашего с Писателем знакомства мы сидели на холодной кухне два часа ночи и беседовали о мире перед кальяном.

– С чего ты взял, что перерождение действительно существует, и тебе нужно выращивать осознание, чтобы вырваться из сансары, а? – спрашивал вдруг Писатель

– Да плевать на это, расслабь внимание, – отвечал я и похохатывал.

Дух очерчивал мое путешествие здесь и вел дальше. Дальше мне предстояли знакомства с тысячами лиц поколения, но самое главное из них – знакомство со Святошей и Правдой.

В метро молитвочки мои были раздавлены злой толпой. Вокруг дышали семьей, работой, продуктами, срочными делами и всякой всячиной, а я всего лишь ехал домой. На неопределенное время я поселился у Святоши, он любезно меня приютил. Дело было в том, что в конце лета я решил переехать в другой город. Для меня не имели значения ни название города, ни его положение, ни его жители. Я просто любил менять обстановку, а Святоша любил делать добрые дела.

Вы не встретите его на улице, проповедующим перед толпой безразмерную мудрость. Святоша, одетый уборщиком, подчищает грязь улиц, медитируя аллеи, а вечером пьет в баре с Писателем. Святоша очень красив, если бы захотел, он влюбил бы в себя кого угодно. Но этого ему не надо было, он и без того счастлив.

Я не мог до конца осознать, что нахожусь в другом городе. Только выглядывая из окна чьей-нибудь квартиры и наблюдая громоздкий город, простирающийся до горизонта, я понимал, что теперь ничего не будет по-прежнему. Бог выделяет мне в жизни самое лучшее, однако я стараюсь относиться к своему так же, как и к чужому.

На улице уже давно пахло вертолетами. Облака тянулись, небеса смыкались. Ночь опустилась внезапно. Сегодняшнесть перетекала в завтрашнесть. А утром свежесть чьей-то квартиры после того, как я с трудом разомкнул глаза, за окном грохот улиц. Шум газонокосилки по и без того гладкой траве. Мы бредем до метро – я, Писатель, Святоша. Писатель уже давно не говорит, он только все пишет и пишет.

– Ты ведь слушаешь современную музыку, ага? – спрашивает у меня

Святоша. – Она духовная? Она лечит?

Если смотреть на стриженый газон весь день, то видно, как солнце играет тенями деревьев, хвостами волос девочек и модными штанами. Борода и очки Писателя, а мы идем в метро.

– Нет, она совсем не духовная, – отвечаю я и опускаю жетон внутрь машины подземелья.

Жетон падает куда-то вниз, щелкая, и я прохожу в грязные вагоны.

– Простой басовый рисунок, – продолжаю я, – мелодия из четырех нот, припев из двух слов.

– Ах, где наши мелодии духа сейчас, а? – впервые за полчаса что-то говорит Писатель.

В метро я встречаюсь взглядом с девушкой. Я смотрю в ее алмазы, она смотрит в мои, мы, кажется, встречались с ней пару жизней назад, когда я был заросшим шарманщиком в Венгрии, а она там же милой куртизанкой, и все это миллионности дней до сегодняшнего. Теперь же мы разойдемся на разных станциях и больше друг о друге ничего не узнаем.

Писатель почти не говорит, он выпускает роман за романом. За кассой кафешки стоит паренек с дредами.

– Но ведь дреды – это символ бунтарства, почему я вижу человека с дредами за капиталистически рабской кассой? – чуть ли не кричит Святоша.

Помнится мне, Будда говорил, что о реальности нельзя сказать, что она реальна или нереальна. Он говорил так, потому что только на своем личном опыте можно узнать, реально окружающее нас или нет. Когда я вижу красивую девочку, Писатель деньги, Святоша вино, а Правда пианино, для всех нас мир реален. Когда я медитирую, Писатель пишет новый роман, Святоша работает дворником, а Правда играет джаз, для всех нас мир нереален. Наверное, Будда говорил именно об этом.

– А кто такой этот Правда? – спрашивает Святоша у Писателя.

– Я вас познакомлю позже, это мой сосед. Слушай, – теперь Писатель обращается ко мне, – так ведь даже если ты терпишь духовное поражение, находясь с девочкой в темной комнате, ты проигрываешь только битву, а об этом не стоит сожалеть. Ведь ты выиграл материально, а? – Писатель хлопает меня по плечу.

– И что с того? Разве материальное важно?

Мы пьём, а после Писатель все это записывает, скребет своим карандашиком по бумаге.

– Это будет мой лучший роман, – говорит он, а потом поворачивается ко мне и шепчет: – Только повествование будет вестись от твоего лица.

Я хмыкнул, но возражать не стал.

А на улице поддувает, задувает под одеяния. В поисках вдохновения я выхожу поздно вечером в мир из обители одеяла и записываю свои трясущиеся мысли в забегаловке с сотней людей, которые заказывают вредную для желудка еду.

На рынке у бедного дедушки в кепке никто не покупает морошку.

– 50 рублей! – говорит дед с едва заметной грустью в голосе. – Вот такая ягода! – дедушка показывает свой большой палец.

Я не смогу купить у деда ягоду, ведь это его дао, его личная дорога, а моя дорога – это сидеть на неудобных коробках рынка у всех на виду и наблюдать за бедным стариком, за его страдающей грустной душой.

Город полностью меняется, все, что я видел днем, ночью засыпает. Гигантская метаморфоза затрагивает каждый закоулок. Бизнес-центры и рестораны засыпают, просыпаются ночные кофейни и бары. Стриптиз на одной стороне улицы, на другой глотают кофе. Я будто у города под юбкой, город обнажен. Все, что я не видел днем, я увидел ночью. Все, что было видно днем, ночью скрылось из виду.

Торговцы виноградом в ночи – смешные всадники пресловутого капитализма на деревянных ящиках под маленькими лампочками света. Девочка с каре, светлые волосы, голубые глаза напротив моего блокнота, ухмылка, кеды, ночное кофе с трубочкой.

Рабочие меняют рекламный стенд, чтобы завтра город увидел что-то новое. Сколько женских взглядов я выловил в толпе сегодня? И сколько их будет завтра?

– "У меня свое дао, у тебя свое", – я ей так сказал, – объясняет нам Писатель. – Она все лезла целоваться, но дороги-то у нас разные, вот в чем было дело.

– Почему у нас совсем нет никакого образования, а мы тут такие мысли переминаем? – смеется Святоша. – Зачем эта философия?

Машины, шары, цветы. Полуголые танцовщицы за стеклом бара завлекают внутрь. Сексуальное желание – одно из самых главных желаний. Достаточно сильное, оно может разбить все планы, уничтожить все преграды, вынести наружу неизвестные ранее ресурсы.

Я устал пялиться на проходящих девушек. Знакомиться с ними на улице бесполезно.

– Что будет потом? Прогулки, свидания, ухаживания… То ли дело знакомиться на вечеринке! – говорю я. – Вечеринка в обнимку с девочкой – это годовой роман, сжатый до одной ночи, да притом еще и с хорошим концом.

В подземном переходе под оживленной трассой хмурые полицейские заставляют музыкантов разойтись. Святоша благословляет вагон, а потом поворачивается к нам и спрашивает будто у духа метро:

– Почему это им нельзя играть себе на гитарке в таком милом переходике?

Каждый день Бог заставлял меня меняться. Он находит каждого и касается всех. Все дело в том, обращают ли на Бога внимание. Так вот, помню, как-то утром я проснулся с мыслью о том, что с девочками пора заканчивать. То ли я сам понял, что энергию, столь необходимую на моем пути воина, с ними не сбережешь, то ли это ангел осознания спустился ко мне в кровать и прошептал на ухо, что в ней нужно только спать и спать только одному. Так или иначе, с того самого утра я и начал отсчет своей осознанной жизни без похоти.

Бог вел меня по дороге жизни все вперед. Утро следующего дня – две листовки в кармане да грязный туалет ресторана. В зале – проповедники Христа, на скамьях – его грешники, в переулках – лишь молодежь. Когда я возвращаюсь домой, Святоша готовит яичницу.

Город за окном освещен по частям, так, словно какие-то дома до– стойны утреннего света, а какие-то нет. Облака состоят из грязи, из дыма той коптящей трубы на горизонте. Деревья почему-то не шевелятся.

– Воздержание, ага? – Святоша рассмеялся. – Пустота на золотом алтаре церкви или в грязной банке для милостыни бездомного такая же пустая, как и у тебя между ног.

– Все же я думаю, что воздержание сможет подарить мне новую чистую жизнь.

– А зачем тебе еще одна? Разве твоя жизнь сейчас недостаточно чиста и нова?

Я рассмеялся. Все это были одни условности. Конечно, и Будда, и Иисус, и Кришна, и Хуан говорили об одном и том же – все это были одни лишь одни условности. Из окна шестого этажа город громоздился кусками высоток тут и там.

Поколение поколений размазано по скамейкам парка. Тут девушки поколения, манящие, иногда доступные, но чаще нет, и от этого еще более манящие. Я влюблялся по десять раз на дню.

– Соблазны все ближе, берегись, Путник! – говаривал Святоша, когда видел, как я поглядываю на девочек.

Тучи и солнце весь день играли в свою небесную чехарду, тенями плясали по людям. Толпа прохожих шла в единственно верную сторону, как и я. Прохожим дорогу подстилало государство, я же шагал по ковру, который мне подкладывал Бог.

– Чувство собственной важности меня прижимает к земле, – сказал мне как-то в баре Писатель. – Я ведь пишу только возвышенные романы, издаю их, срубаю кучу денег, я знаменит, меня приглашают на конференции, я… Мой дух не может быть свободным по-настоящему, пока присутствует собственная важность.

– Как же с ней разделаться? – спросил у стены Святоша и опрокинул в себя стакан виски.

За окном, будто Бог играет в калейдоскоп, меняется картина: дым идет из труб то прямо вверх, то влево, облака то появляются в беспорядочности, то пропадают насовсем. Тени быстро меняются, собираясь в новые рисунки.

– Не так важно, что входит в уста, куда важнее то, что из них исходит, ага, – говорит Святоша после того, как ставит стакан на стол. – А ты, – обратился он к Писателю, – если будешь записывать свою жизнь, так она вся и пройдет, ага.

– Деньги от продажи книг растлили меня, – снова жаловался мне Писатель на следующий день. – Когда денег много, ты не задумываешься о том, что правильно, а что нет. Ты становишься очень ленивым и просто отслюнявливаешь очередную бумажку.

– Откажись от них.

– Как?

– А как вам такое? – спрашивает Святоша и говорит: – Сердиться на людей – это глупо. Это означает считать чужие поступки чем-то важным. Ведь когда Бога молят о терпении, что он дает: терпение или возможность его проявить? Наверное, это мои собственные мысли нечисты, а эти благородные люди лишь показывают мне мои недостатки.

– В моем глазу бревно и в твоем, ага, – отвечаю на это я и смеюсь.

Действия людей больше не влияют на меня, ведь у меня больше нет никаких ожиданий. Я двигаюсь сквозь мир со своей целью очень медленно и извлекаю пользу из всего. Единственное, что бьет мне по глазам, так это женская красота.

– Она манит своей непознанностью, понимаешь? – объясняю я Святоше, сжимая четки.

– А это плохо?

А какая вообще разница?

– Если отвлечься на что-нибудь интересное, то капкан девочек будет не нужен, – советует мне Святоша.

Бог есть непрерывная шутка, высовывающая анекдоты из-за облаков на радость простым смертным.

– Отвлекись на что-нибудь, ага. Вино поможет.

– А разве твое вино, разве писанина Писателя или музыка Правды – это не капканы? Нет уж, лучше я помедитирую.

Писатель рядом продолжал строчить в блокнотике свой роман о чистой жизни на добрую сотню страниц, а я все думал о своем воздержании. Оно пробуждало во мне не известную ранее чуткость. Я чувствовал души проходящих мимо нашей кофейни людей через их глаза. Я видел спешащих, веселящихся, умирающих, беззаботных, довольных, смешных. Души всех вокруг лучились через глаза.

Медитация моя тоже обрела необычную чуткость. Когда я сидел у окна шестого этажа квартиры Святоши, или посреди нелепой вечеринки поколения, или редко где-то в лесу, я всегда видел волшебство шквала этой электрической силы, занимающей мой разум после десятой минуты сидения со скрещенными ногами. Ноги немели вместе с внутренним диалогом, а я лениво улыбался.

– Я должен познакомить вас с моим соседом, – сказал как-то Писатель. – Он смешной, приятный, интересный.

Так мы и познакомились с Правдой. Очки и борода Писателя, его скребущий по бумаге карандаш, длинные волосы Святоши, короткий ежик волос Правды, деньги Писателя, мои четки, висящие на руке, и четыре стакана виски.

– Ха, а я ему и говорю: "Не лезь!" – рассказывает Правда, он сама непосредственность.

Кажется, он мудрее всех нас, но мудрость свою показывать не спешит.

Начало третьего десятка лет – кризис максимализма. Деревья начинают желтеть то тут, то там.

– Соблазны все ближе, берегись, Путник! – говаривал я, когда видел, как Святоша поглядывает на вино.

Мои простенькие рисунки мелодий в джазовых импровизациях Правды обретают совершенно новые формы. За священным пианино Правда в своей стихии вытаскивает из головы наружу новые дикие ноты и их нелепые сочетания, которые при соединении, однако, становятся по-алмазному чисты и хороши в этом синтезе разума и черно-белых клавиш.

– Ха, так вы живете вместе? – спрашивает Правда у меня и Святоши.

Правда весь потный, он только что встал из-за пианино под аплодисменты всего бара и пересек зал, чтобы снова сесть с нами и болтать о всякой всячине.

– Да, вместе.

Я перебираю четки и снова думаю.

– Ты слишком много думаешь, – улыбается Правда.

– От этого морщины появляются.

– А вы соседи? – спрашивает Святоша у Правды и Писателя.

– Да, живем рядом.

Вокруг все желтеет. Сентябрь, мокрый и веселый, скоро увяжется в совершенно чистый букет любви, и я поднесу его Богу в полуночной медитации скрещенных ног. И я буду помнить, что ум мой – это пустые формы, а мир вокруг – осязаемая, подрагивающая мысль о Боге.

– Ха, оглянитесь, какая вкуснятина, – Правда обводит взглядом редких девушек, сидящих с нами в баре. – А насчет всей вашей философии я вот что скажу: не нужны эти абстрактные, объективные истины, не нужны окончательные и закосневшие догмы. Человек идет собственным путем, – Правда обвел всех сидящих рукой, – осуществляя в себе самом закон внутренней гармонии, закон срединности… Понимаете?

Со всем этим я был полностью согласен.

– Вот еще что, – добавил Правда после паузы, – только полностью исчерпав мирской опыт, Будда оставил мир и ушел в лес, а Иисус отправился учить людей. Только предельно насытившись вечеринками, можно вступать на путь духовного самоосознания. Вот я, например, до сих пор всем этим не насытился. Оглянитесь, какая вкуснятина!

Что до меня, так мне уже давно все это надоело, и теперь Бог готовил для меня нечто большее.

Баланс и алмазы (кантабиле)

И снова падают эти косые лучи солнца с пылью. Это рассвет или закат? На Писателя вешаются не интересующие его девочки, и он пытается перебросить их на меня. Меня девочки не интересуют тоже, как и алкоголь, в большом количестве валяющийся тут и там. Я сижу в своей алмазной медитации в додзе мудрости на балконе Писателя, за моей спиной – вакханалии.

И вот в центре нашей истории поколения поколений четыре человека: один рассказывает, один записывает, третий пьет, четвертый на все это смотрит. Четыре ангела, четыре всадника возрождения нового века, четыре тени на стене ресторана. Это были наши четыре тени, но совсем недавно появилась пятая, с черной помадой и розовыми тенями век. Какая ирония: тени, тени, тени…

Это была она, Эй. Я любил, когда она смеялась, любил эти ямки щек и зажмуренные глазки с сжатыми стрелками. Мы держали наши руки сцепленными под столом.

Я познакомился с ней на квартире Писателя во время очередной вечеринки позднего сентября.

– Будьте сами себе светильниками, в самих себе ищите прибежище. Дхарма внутренняя да будет вам прибежищем, ага. Неустанно трудитесь ради собственного освобождения. Помните, что и яд в нужной пропорции– это лекарство, – говорил в тот вечер всей гостиной Святоша, стоя на столе.

Я улыбался в кресле за его спиной и слушал эти речи, обращенные к охмелевшей компании гостиной, как вдруг в толпе я увидел глаза Эй, ее прекрасные алмазы, лучшие алмазы поколения поколений.

– Привет, – я подошел к ней и сел рядом.

– Ого, привет, ты ведь тот парень… Э-э, Писака о тебе рассказывал.

– Правда?

– Нет, не Правда, а Писатель. Я, кстати, Эй, – она протянула мне свою ручку, а потом посмотрела на Писателя, сидящего в кресле напротив и слушающего пространные речи Святоши. – Писака снова пишет что-то новое, очередной роман. Ну и пусть пишет, на деньги от его книг мы здесь и веселимся, ведь так?

Моментами я был свят, эпохами я был греховен. И когда в конце сентября я встретил Эй, сидящую на диване, что-то во мне лопнуло. Нежность, бурлящая месяцами, и похоть, сдерживаемая сутками, все это вдруг открылось во мне. Взаимность Эй была как нельзя кстати. Мы уединились в спальной и болтали всю ночь.

За стеной поколение поколений выслушивало речи, это Святоша декламировал писанину Писателя:

– Томатный сок – это все вы. Сок начинается круглым с южных полей и заканчивается квадратным в этой северной коробке, ага, – Святоша сделал паузу, я слышал, как он опрокидывает в себя рюмку. – Все дело в том, что Бог – это зеркало, вам нужно лишь увидеть свое отражение в нем.

Вы не встретите Святошу на улице, проповедующим перед толпой безразмерную мудрость, но здесь, перед кучкой поколения поколений он вытаскивал из души все свои умные слова. Перед этими местами неотесанными, местами слабохарактерными, местами алчными людьми.

Мы же с Эй уединились в спальной и всю ночь болтали о том о сем. Я даже ни разу ее не поцеловал, ни разу не понюхал ее волосы, ни разу не потрогал ее в тех местах, какими обычные девочки поколения готовы безраздельно делиться. Эй была особенным человеком, завораживающим и приятным. Я пролежал на ее коленях всю ночь, разглядывая ее алмазы, в то время как она всю ночь перебирала мои волосы и рассказывала о своем детстве. Поколение окрестило нас новой парочкой.

Теперь в баре сидело пять теней, и пятая, самая красивая, миленько так выговаривала:

– Куда двинем дальше, Писака?

Она всегда обращалась к Писателю так, но он не обижался. Эй вообще не могла никого обидеть, думал я.

– Как это милое создание могло нести зло? – спрашивал я потом у Правды, а он понимающе грустно качал головой.

Я переехал от Святоши к Эй. Ее квартирка была не такая уж и большая для нас двоих, однако в конце октября я собрал вещи и переселился к ней. Эй была чертовски рада, я это знал. Но виду не подавала, а всего лишь по своему обыкновению деликатно улыбалась и жмурила глазки.

По вечерам, когда за окном ветер налетал на прохожих порывами, мы лежали с Эй под пледом и целовались. Эй не целовалась так, как все девочки до нее. Они целовали меня жадно, со страстью, словно боялись упустить. Эй, наоборот, целовала нежно и медленно, наслаждаясь каждой минутой под пледом. Так мы и согревались зимними вечерами.

Я любил две крохотные косички Эй и ее каре, любил, как она одевается, и любил, как она раздевается. Любил ее алмазы-глазки и наш с ней баланс между лестью и ссорой. Я стал меньше времени проводить с Писателем, он строчил свой роман, Правда с головой ушел в преподавание музыки, а Святоша все так же подметал улицы.

– Ты такой красивый, тебе можно моделью работать, а ты улицы метешь, – говорил Святоше кто-то из лиц поколения, когда они встречались на улице, а Святоша просто кивал и продолжал подчищать грязь улиц.

Иногда выдавались вечера, когда мы все вместе собирались где-нибудь в баре или забегаловке и обжевывали все, даже самые незначительные детали последних дней.

– Куда двинем дальше, Писака? – спрашивала Эй.

Мы держали наши руки сцепленными под столом. Я чувствовал тепло, исходящее от этого мягкого комочка. Писатель неизменно отвечал одно и то же:

– Пойдем ловить легкими чистую жизнь, а?

Это его выражение означало очень многое: глазеть на странные картины в дешевом музее, бродить по пристани, дышать смогом ночной крыши в центре города. На этот раз фраза означала банально предложение сходить покурить. Все вылетели на холодный вечерний воздух, подожгли свои сигареты, а я достал самокрутку.

– В ваших сигаретах табака настоящего нет уже лет двадцать! – рассмеялся я, подпаливая самокрутку.

Эй затянулась своей тонкой сигареткой и хмыкнула. Этим же вечером, чтобы познакомить Эй с настоящим табаком, я скрутил две самокрутки. Мы в обнимку смеялись с балкона, плевались, тянули и выпускали дым.

– Чувствуешь? – спросил я. – Совсем другое дело.

Дым портил наши легкие, залечивая жизнь грустного вечера.

Как хорошо было, когда я вылезал из-под одеяла любви Эй и голый выходил на балкон.

– Свежо, – говорил я и принимался морозно медитировать.

Я садился в лотос на ноябрьском балконе и сидел, пока пот не высыхал до конца. К тому моменту Эй уже засыпала. Я ложился рядом, утыкался в ее спину, и сознание мое уходило в сновидение.

По утрам Эй безумно красива. Без макияжа она выглядит совсем по-другому. Ее образ сверхъестественен. Макияж придавал ее глазам выразительность вечером, теперь же ее алмазы были лишены оправы. Однако это были все те же алмазы, я все так же был готов любоваться ими вечно.

Утром Эй лежит на моей груди, крутит волосы и думает о разных вещах.

– Может, мне сделать татуировку? – спрашивает она и жует волосы. – Какая погода завтра будет? Сколько мне осталось жить? А ты меня любишь?

– Конечно.

– А когда все это кончится? И что будет потом?

Когда Эй готовила завтрак у плиты, я подкрадывался сзади и неумело ее обнимал. Я держал ее за живот, прижавшись к спине, думая о том, что все, что я держу сейчас, все это всегда будет моим и никуда не денется. Наверное, и она думала о том же. О том, есть ли в нашем мире хотя бы одна вещь, у которой нет конца.

– Ты читаешь самые тонкие книги с истинным знанием, сжатым до одного карата, – говорит Эй Писателю, – но почему ты пишешь такие длинные книги и так дотошно обсасываешь каждую деталь?

– Метафоры – это что-то настоящее рядом с посредственной искусственностью, – смеется Писатель.

Мы снова идем до метро, чтобы разыскать развлечения у поколения поколений в баре на другом конце города. Там это было странным сном, я проходил через толпы пьяных юношей и девушек. Словно мир был поставлен на паузу, и все вокруг плясали и тянули алкоголь беззвучно в замершем мгновении.

Я шел сквозь все это декабрьское безумие с тем же лицом, с каким я жил те три недели сентября, посвященные святости. Единственное, что изменилось с тех пор, так это мой разум. Теперь весь он был целиком заполнен Эй, если ее не было рядом, я всегда думал о ней, вспоминал ее нежную кожу и вкусный запах.

И здесь, в баре, я тоже думал о ней. Эй со Святошей задержались по дороге до бара, и теперь мы в ожидании полной компании перекидывались словечками с Правдой и Писателем.

– Ха, истинное призвание каждого – прийти к самому себе. Кем бы в итоге ты ни стал – поэтом, безумцем или пророком. Это, в конечном счете, и не важно, – вытаскивал откуда-то из головы Правда.

– А, чушь какая-то! – говорит Писатель и записывает это.

Когда в бар вошли Эй и Святоша, мне на мгновение показалось, что они держались за руки. Я готов был поклясться, они держались. Святоша очень красив, и, если бы он захотел, то мог бы влюбить в себя кого угодно.

– Ха, тебе показалось, – сказал Правда, – Эй ведь твоя девушка, все знают.

– Интересно, почему они так задержались?

Эй приятно пахнет. Ее ноги ровные, а талия узкая. Ее груди симметричные, а пупок аккуратный. Ее пальцы нежные, волосы вкусные и ровные.

Обычный мой сон был беспокоен. Но когда я спал с Эй, я спал как младенец. Я утыкался в ее спину и на запахе волос тихо похрапывал до самого утра. Утром Эй уходила на работу, а я оставался валяться в кровати.

– Ха, то есть, она работает, а ты нет? – удивился Правда.

– Что в этом такого?

Правда считал, что в семье должен работать мужчина. Сам он работал преподавателем музыки. Я же считал, что работать должен тот, кто хочет.

– Скоро новый год, кстати, – заметил Правда. – Нужно готовиться.

– А что будем делать? Как готовиться?

– Ну… Мы с Писателем собираемся арендовать коттедж.

Писатель, оказывается, разыскал отличный загородный коттедж, чтобы там с максимальным удовольствием встретить новый год.

Ночью тени совсем не играют, они замирают на своих местах под фонарями и ждут рассвета, который разбудит их ежедневный моцион по грязному асфальту.

– А ты меня любишь? – спросил я как-то ночью у Эй.

– Конечно, – ответила она и прижалась ко мне еще ближе, наша любовь – переплетение языков.

На следующий день мы отправились к Писателю, чтобы оттуда всем вместе на нескольких машинах поколения поехать за город, туда, где находился арендованный Правдой коттедж.

– Черт возьми, поместье Гэтсби, ага! Где же наш зеленый огонек счастья? – паясничал Святоша, озираясь по сторонам в поисках таинственной пристани с зеленым огоньком. – Клянусь, это вилла Гэтсби!

Такова была реакция каждого на внешний вид коттеджа. Он действительно выглядел внушительно – квадратный кусок настоящей цивилизации посреди маленьких частных домов. Во дворе – закрытая летняя веранда, пустой бассейн, все в снегу.

Красные от мороза лица поколения, я с Эй под руку, остальные, еще кто-то, Правда открывает дверь, все заходят внутрь. Два этажа новогоднего удовольствия. Литры алкоголя, килограммы курева, граммы дряни, которую притащили джанки.

Не заблудиться в лабиринтах этого коттеджа было сложно. Гостиная простиралась в два этажа, так, что с балкончика на втором этаже было видно все действо внизу. Люди там подливали друг другу, передавали курево из рук в руки и танцевали.

Мы стояли с Эй на балкончике и смотрели вниз. Там тела тряслись музыку, можно было танцевать, не пытаясь кому-то понравится. Когда под бит на мгновение пропадал, все попадали во всеобщий транс. Пьяные лица поколения поколений.

Увлекшись вечеринкой, я потерял из виду Эй. Она как будто специально меня покинула, ей со мной было не интересно. Я оборачивался по сторонам, но Эй нигде не было. Я посмотрел на втором этаже, посмотрел на первом.

Кто-то вокруг все время мне подливал, отказываться я не решался. Хорошенько набравшись, я развалился на диване в дальнем углу огромной гостиной, и камнем там полеживал, не в состоянии встать. В ушах – шум пьяни, будто в моей голове застряло радио, которое никак не может настроиться на нормальную волну.

Под алкоголем все слова, напечатанные или сказанные, воспринимаются в их полной форме. Глаза на этом диване закрывать нельзя, иначе тошнота подступит к горлу. Можно моргать, закрывать глаза нельзя. С кем я был знаком на этом диване, я уже никогда не буду знаком в трезвой реальности. В пьяном безразличии ко мне подсаживаются все подряд. Уродины и красавицы поколения, все здесь.

Мне лень вставать, я глазами ищу Эй в алкогольной толпе. Руки мои горячие, их восприятие друг друга более нежное. Я вдыхаю, вдыхаю наполовину алкоголь, наполовину громоздящийся вокруг меня дым. Залип глазами на движении ламп на потолке. Вижу свое противное отражение в стекле барной стойки.

Я думаю, что нужно поговорить с Правдой, и в его поисках пересекаю танцпол. Кому-то я наступаю на ноги, кого-то толкаю. Мои руки то появляются, то исчезают в свете стробоскопа.

– Почему она не хочет находиться со мной? – спросил я у Правды, когда нашел его в кресле на кухне у холодильника.

– Ха, я не знаю, – честно ответил он, – может быть, тебе только кажется. Наверное, она в туалете.

– А возможно это начало чего-то, – встрял осоловевший Писатель, в итоге он и оказался прав.

В ту ночь я серьезно разозлился на Эй и решил в стельку напиться. Просто так.

– Ну куда она делась?

Все вокруг знали, что Эй моя девушка. Но одна девочка в открытую ко мне лезла, будто не знала, что я люблю Эй.

Эй пропала из виду одновременно со Святошей. Мне это совсем не нравилось, но искать ее на таком огромном коттедже я не стал. Вместо этого я и без того уже пьяный сел на кухне первого этажа перед запечатанной бутылкой виски. И когда виски в очередной раз наливалось в стакан, я окончательно потерял контакт с миром. Та же девочка, невесть откуда взявшаяся, обнимала меня и тихо что-то шептала на ухо. Через ее блузку просвечивало белье.

– А я тебе нравлюсь? – спрашивала она, но я в своей клетке виски не слышал почти ничего.

Она красивая, даже очень. Прозрачная блузка, зауженные штанишки, такие начали делать совсем недавно.

– Эй, – ответил я.

– Эй?

После этого вопроса последовала черная тишина. Лица, пробки шампанского, святость, чистота, грязь, смех блаженства, пьяные глотки, спальная второго этажа.

– Где я?

Провалы, Эй и Святоша, я и какая-то девочка. Кровать, одежда, шторы, а за окном в свете фонаря снегом опускается на землю Бог. Тумбочка, лампа, пружины кровати, чьи-то красивые зубы, замки на одежде. Одеяло, жесткая подушка, горячее тело. Дыхание, чужое дыхание, вселенная, взрыв. Ночь.

– Где я? Где Эй?

Я в кровати в одних штанах. У кровати холодные тапки, в коридоре пачками лежит окосевшая молодежь, на первом этаже тихо.

– Ха, чего не спишь? Десять утра, – раздался за моей спиной голос Правды.

Он сидел в кресле у холодильника возле лужи чего-то странного на полу и листал книжку.

– А ты?

– Читаю.

– У меня странное ощущение. Во-первых, подозреваю Эй в измене…

– С кем это?

– Со Святошей.

– Ха, да ведь они же просто друзья.

– … а во-вторых, я подозреваю в измене себя…

– Что?

– Я вчера сильно напился и не помню почти ничего. Память обрывками летает в голове.

– Ты пил один?

– С какой-то девочкой… Потом мы с ней, кажется, поднялись на второй этаж…

Правда подождал, пока я что-нибудь вспомню, и, увидев, что ничего не лезет, спросил:

– Ха, а дальше?

– Я не помню.

Когда все пришли в себя, мы отправились по домам – аренда коттеджа подошла к концу. Почему-то мы с Эй не говорили о коттедже. Кто-то рассказал ей, что меня видели в спальной с девочкой. Кто-то рассказал мне, что Эй видели в спальной со Святошей. Мы просто взаимно забыли об этом грустном коттедже.

Всю оставшуюся зиму мы с Эй жили душа в душу. Целовались у всех на виду, гуляли ночью по ледяной набережной. До некоторого времени все шло прекрасно. Эй впервые не захотела со мной гулять в начале апреля. Она сказала, что ей нужно кое с кем встретиться, чмокнула меня на прощанье в щеку и быстро спустилась по лестнице. Я накинул куртку и тоже шмыгнул вниз.

Эй прошла несколько кварталов, пару раз повернула и зашла в темную кафешку. Внутри было многолюдно, но через окно Святошу я приметил сразу. Святоша очень красив, если бы захотел, он влюбил бы в себя кого угодно. Эй подошла к нему, поцеловала в лоб и села рядом. Святоша что-то сказал, и Эй рассмеялась. Я любил, когда она смеялась, любил эти ямки щек и зажмуренные глазки с сжатыми стрелками. Святоша держал Эй за руку.

Я наблюдал эту картину через окно кафешки, и когда они начали целоваться, я отвернулся, плюнув на землю. Как Святоша мог так поступить со мной? Ведь еще тогда, в баре, я видел, как они держались за руки.

– Тебе показалось, – сказал мне тогда Правда, – Эй ведь твоя девушка, все знают.

Оказалось вот так. Я отшатнулся в сторону и достал самокрутку. На глазах проступили слезы.

– Почему? – прошептал я и подкурился.

Когда табак прижал меня к земле, я опустился на лавочку. Взгляд грустно бродил по крышам домов, дым бродил по волосам.

– Она счастлива со Святошей? – вопрошал я сам себя шепотом.

Домой я пришел поздно ночью. Эй уже спала в кровати. Спала ли она сегодня со Святошей? Что сейчас между ними? Что сейчас между нами? С этими вопросами я проходил весь день. Я просидел два часа в кофейне перед чашкой кофе, но так и не выпил его – так мне было плохо на душе. Полтора часа я простоял на крыше. Мысли прыгнуть не было, я сидел на краю и смотрел на людей вниз.

– Кому из них сейчас так же плохо, как и мне? – думал я.

Утром Эй как будто подменили. Она охладела ко мне, я явно это чувствовал. Мы перекинулись парой фраз, Эй сготовила завтрак, чмокнула меня в щеку и ушла на работу.

– Что же теперь? – я пришел домой к Писателю, чтобы выложить свою душу.

После моего рассказа Писатель растерянно вздохнул и задумался:

– У меня нет слов. Ха, да разве Святоша способен на такое?

– Видимо, способен. Я видел, как они держались за руки, как целовались, я чувствую, как Эй стала ко мне холодна. Святоша мог так поступить.

Эй ничего не отрицала.

– С тобой стало скучно, – сказала она.

– Правда?

– Да, я изучила тебя целиком, – Эй посмотрела мне в глаза. – Я любила, когда ты смеялся, любила перебирать твои волосы… Любила мягко тебя целовать… Любила твои алмазы-глаза. Любила твои нежные руки… Любила твои самокрутки, – Эй улыбнулась, на глазах у нее проступили слезы, но она не обращала на них внимания. – Любила тебя всего, – она запнулась. – Да, я любила в тебе все, – голос ее дрожал. – Даже та измена на втором этаже коттеджа, была она или нет, не умалила моих чувств к тебе.

– Тогда в чем же дело? – я уже потерял нить.

– Мне стало скучно, понимаешь? Некоторое время мне было интересно со Святошей, но теперь я уже и сама не знаю… Я совсем запуталась, – Эй опустилась на пол. – Мне надо ехать.

– Куда?

Эй вытерла слёзы и повторила:

– Мне надо ехать.

Мы спустились в метро.

– И что, это конец?

Поезда метро приезжали и уезжали, а Эй все стояла у путей, смотрела на них и держала меня за руку. После каждого поезда мне казалось, что она вот-вот прыгнет на рельсы, так сильно она была напряжена. Но приходил новый поезд, и Эй расслабляла тело и просто стояла тихо и отрешенно. Подошел новый вагон.

– А знаешь, ты мне еще тогда не понравился, в сентябре, на квартире у Писаки, – с грустной усмешкой сказала Эй и зашла в вагон.

Поезд отправился в неизвестном направлении.

Метод и путь (ленто)

– Только полностью исчерпав мирской опыт, Будда оставил мир и ушел в лес, а Иисус отправился учить людей. Только предельно насытившись вечеринками, можно вступать на путь духовного самоосознания, – говорил мне как-то Правда.

Насыщение мирским небольшими шагами дошло до своего предела, поставив меня перед вопросом о том, что делать дальше.

– Что мне делать дальше? – спрашивал я у случайных лиц поколения поколений.

Я пытался сосредоточить внимание на том факте, что времени у меня не осталось. Я понимал, что каждое из моих ежедневных действий вполне могло стать моей последней битвой в этом мире. Смерть следует за мной по пятам, не давая времени ни за что зацепиться. Конечно, я мог умереть и через тридцать лет, однако, я ни от чего не был застрахован наверняка. К чему теперь было глотать горькие таблетки и пить всякую дрянь?

Я одиноко шлялся по закоулкам, шарахался с крохотными четками по дешевым кафешкам. На квартире Писателя праздновали выпуск новой его книги. К чему было все это?

Осенью солнце светит совсем иначе, чем летом, по улице туда и сюда гуляют парочки влюбленных. Мог ли я подумать, что через три недели моя святость снова иссякнет и я буду точно так же гулять по улицам с Эй? А пока впереди меня ждали три недели духовности. Тогда я искренне верил, что продержусь на светлой стороне достаточно долго, но, по-видимому, Кто-то там в небесах готовил для меня кое-что побольше.

На Писателя вешались не интересующие его девочки, и он пытался перебросить их на меня.

– Забери от меня эту девочку, а! – просил меня Писатель. – Я бы с ней остался, да вот беда: она ведь из-за денег со мной роман крутит.

Я видел ее. Эта девочка была очень красива, единственное, что ее портило, так это брекеты. Я их очень боялся. Боялся, что однажды буду с ней целоваться и порежу губы или десны. Или вообще хорошенько зацеплюсь и оставлю часть лица на зубах этой девочки.

– Я бы с ней остался, да ведь только мой с ней роман мешает мне писать новый роман, – Писатель почесал подбородок. – Какая ирония.

– Не могу, – ответил я, – у меня воздержание.

Я шел по тихому пути воина и не мог привносить на эту духовную тропинку активную похоть. Утром я медитировал по часу, днем по два, вечером – по три. Утром я был в индийском храме, днем в христианской церкви, вечером – в буддийском дацане. Я представлял себя религиозным коллекционером, духовным попутчиком, каждый день я счищал с себя налет кармы, чтобы однажды проснуться полностью чистым, избавленным от последствий опутывающих греховных цепей.

– Утопия, ага! – ответил на это Святоша.

– Почему же? – парировал Правда. – Ха, наш Будда насытился вечеринками, – Правда улыбнулся, – вся наша вкуснятина его теперь не интересует.

Правда меня понимал. Он всегда всех понимал.

– Девушку бы тебе найти, – говорил он мне как-то, – тогда за ум может и возьмешься. Твоя беспорядочность с девушками хоть и понятна, однако она совсем не плодотворна.

В те дни я не был заинтересован в девушках. Я чувствовал очищается зеркало внутри. И чувство это я не хотел променять на девочек.

Мой путь вел меня. Четки бренчали на руках, я бренчал на улице. Святостью сияли все люди вокруг. Куда они так спешат? И зачем? Улица желтеет, кусты чернеют. Совсем скоро я встречусь с Эй. Я имел метод и путь, все это было вокруг меня – святость, чистота, смех блаженства, пьяные глотки, медитации. Но все это продлилось ровно три недели. Эй все испортила.

Мудрость и отречение (анданте)

После романа с Эй я отправился обратно к матери-природе. Я пришел к Эй совершенно чистым, а ушел весь в грязи. Сердце мое болело. Правда тогда упрашивал меня не уезжать, но я принял твердое решение. Я собрал большую армейскую сумку, на электричке доехал до конечной стации на северо-востоке и ушел глубоко в лес.

Я шел очень долго по кочкам и ямам, через паутину, ели и мох, пока не вышел на поляну. Посреди поляны стоял домик, слева шумел ручей, а прямо впереди начинались серые горы. Тут-то я и решил поселиться.

Эй заставила меня сделать это. Нет, она это, конечно, не специально. Наш роман, длившийся полгода с небольшим, в апреле пришел к своему логичному, логическому завершению. Для меня эти шесть месяцев были как одна прекрасная вечность двух любящих душ. Теперь же всему этому пришел конец.

Когда Эй готовила завтрак у плиты, я подкрадывался сзади и неумело ее обнимал. Я держал ее за живот, прижавшись к спине, думая о том, что все, что я держу сейчас, все это всегда будет моим и никуда не денется. Наверное, и она думала о том же. Теперь я сижу в одинокой хижине леса в отречении на лоне природы, изначальной моей матери. К моему жилищу ведет смешная тропа, из вещей у меня лишь четки, котелок, нож, табак, крупы, консервы, печенье да дырявая армейская сумка. Все звуки – лишь шум ручья и щебетание птиц. Я готовлю себе еду в котелке. Я – Человек С Томатным Соком из притчи Писателя. Но где моя Толпа?

Домик мой – забытая кем-то на поляне сторожка. Туалет – кусты, умывальник – ручей, собеседник – ива. Я полностью пуст, а мир вокруг – иллюзия разума.

Перед моим отъездом Святоша пытался извиниться. Я давно простил его. Неважно, кто кого соблазнил – Эй Святошу или Святоша Эй. Все это было забытой теперь пустотой. Пустой болтовней были и уговоры Правды не уезжать. Когда я ем, я ем, когда сплю, я сплю, когда я ношу дрова и варю обед из трав, я вижу мир ухмылкой Кого-то в облаках и листьях.

Когда солнце заходит за деревья, и тьма подходит все ближе, мне становится страшно. Я сижу у костра на табуретке, которую нашел в домике. Сидеть спиной к лесу действительно страшно, но с какой стороны от костра я бы ни сел, я всегда оказываюсь спиной к лесу. Первобытный страх из чрева мира захватывает тело целиком.

– Кто там, интересно, ходит? – спрашивал я у своего собеседника-ивы и ковырялся палкой в огне. – Шорохи настоящие или мне мерещится? Все это мне мерещится… Весь мир всем нам мерещится, и… И все мы спим и видим сон – нашу жизнь.

Мне страшно отходить отлить в кусты, поэтому я решаю оросить угол дома. На землю ложиться страшно, поэтому, чтобы полюбоваться звездами, я запрокидываю голову назад и рассматриваю Млечный путь, пока не затекает шея. Когда мне надоедает, и сон поглощает тело, я смотрю на тлеющие угли, хмыкаю и захожу в дом.

Внутри холодно. Ночью домик мой кажется еще меньше. Окно напротив двери, слева кровать и полки, справа тумбочка, посуда и стол.

– Чья же это сторожка? Где ее хозяин? И что вообще можно охранять в этой глуши? Первоначальную мудрость от глупых людей?

Здесь тесно, я стараюсь ничего не задеть в темноте, мне кажется, что, если я что-нибудь тут задену, весь дом развалится на части. Затворив дверь, я раздеваюсь, расстилаю постель, закрываю дверь на два ржавых замка. Замки настолько проржавели, что если случится пожар, мне придется прыгать в малюсенькое окно, ибо если я буду открывать дверь, то точно сгорю.

Я ложусь в кровать и задаю себе глупые вопросы:

– А не сгореть ли мне здесь заживо, какая разница? – я смеюсь и погружаюсь в подушку. – Эй. Как она там?…

К Эй у меня все те же теплые чувства, ее измена не поколебала мою чистую любовь. Перед глазами у меня стояло ее лицо в тот вечер, когда она села на метро и уехала. Ее лицо за стеклом вагона, который едет в неизвестном направлении. Теперь я надеялся, что мой новый пикник вылечит меня и избавит от любви к Эй.

Бродячий пес появился, наверное, в мае. Я потерял счет дням, поэтому не мог ориентироваться во времени. Однажды свежим утром я вышел из дома и увидел на краю поляны собаку.

– Пес! – крикнул я.

Собака отшатнулась, но уходить не спешила.

– Ты откуда?

До ближайшего города расстояние составляло больше ста километров, я не мог подумать, откуда этот Пес взялся. Я присел на корточки и поманил его пальцем. Пес постоял в нерешительности, затем подошел, понюхал пальцы и облизал. Я вынес из дома консервы и поставил их перед собакой. Пока Пес уплетал за обе щеки консервы, я спросил:

– А ты со мной останешься?

Пес остался, и мы коротали время вместе. Днем Пес бегал по лесу, пока я пинал палки в поисках дров. Вечером я мог не бояться ходить в кусты, зная, что Пес почует любую опасность.

Он не выглядел облезлым или старым. Пес любил играть, и, когда я швырял палку в сторону ручья, он неизменно приносил ее обратно. Когда я готовил курительную смесь для медитаций из табака и трав, Пес всегда вертелся между ног, думая, что я готовлю ему еду.

Я забыл о Эй, наверное, в начале лета и больше о ней не вспоминал. За ежедневными заботами я совсем не думал о мирском. С утра мне надо было поставить воду из кристального ручья на огонь. Пока вода закипала, я умывался в ручье, наскоро медитировал и готовил завтрак себе и Псу. После еды я сворачивал самокрутку, расстилал простыню посреди поляны, ложился и закуривал.

Облака лениво плывут по своим делам. Пес доедает свой завтрак, облизывается и ложится рядом. Вокруг нет гудков автомобилей и криков детей. Только шум ручья и щебетание птиц. Белые облака цепляются за горы на востоке.

– Много ли проку в суете и деньгах, Пес?

Легкий ветер в ветвях потаенной ели. Без книг очень скучно. Вещи идут своей чередой, пусть земля и небо вращаются сами собой. Мокрый мох, ели поют, дух просветляет сам себя, взгляд в пустоту. Я принимаю все приходящее и уходящее, словно лодка в речном потоке. Мое сокровище не имеет цены.

А ночью – яркая луна. Мой потолок – это точки звезд на шелковом небе. Я гуляю среди холмов вдали от тревог. Ухожу, и миллион вещей не оставляет следов, все течет сквозь галактику, как бесконечный дождь в бумажный стаканчик. Сердцевина ума освещена и освящена. Это не вещь, и все же вот она, здесь, перед вами.

Рассветное солнце сияет на синих вершинах восточных гор. Туман опутывает стеклянный воздух. Дни и месяца бегут как вода. Пес и небритый я, мы несем свою карму все вперед. Время – искры, мир пусть изменяется сам. Все вокруг – это пустая болтовня.

Слон никуда не торопится, он медленно, но уверенно идет сквозь джунгли. Ум мой в медитации у ручья распутался и повис в темноте. Я улыбнулся, разомнул кости и пошел спать.

Мои гости – лишь редкие самолеты. В своей хижине я мог спать столько, сколько захочу, лежа под крышей чьей-то сторожки в чьей-то жесткой кровати. Пес спал на полу.

– Это июнь? Или июль? – спрашивал я у Пса. – А какая разница?

Я остался все тем же досужим проходчиком человеческих душ, простым попутчиком сложного мироздания. Там, в цивилизации, калеки у всех на виду, приятные книги Писателя, приятные ароматы чувств, а у меня здесь тишина и покой вдали от всех.

Зайцы и белки бегают по лесу и боятся меня. Я брожу по поляне, представляя себе безумцем дзена. Вид с горы – прелесть. Я поднимаюсь на горы после обеденного сна, чтобы, приставив ладонь ко лбу, любоваться океаном леса внизу.

Проходит время, идет дождь, по очереди касаясь меня и Пса. Снова меня. Кап. Снова Пса. Я зарос и похудел. Улыбки Кого-то в облаках сегодня не было, из-за туч ничего и никого в небесах не видно. Я целый день сижу в тесном доме и ем печенье, запивая водой шумного ручья.

– Мои чувства меня обманывают, – говорил я сам себе, – ведь разве можно поверить в реальность мира, если мозг, запертый в своей коробочке, получает информацию от каких-то там органов?

Наверное, где-то в конце июля Пес серьезно заболел. Я не разбирался в собачьих болезнях. Пес кашлял кровью, хрипел и почти перестал вставать с коврика в доме. Мне это совершенно не нравилось, но поделать я ничего не мог. Наверное, так все и было записано на небесах. Пес умер через три дня. Я похоронил его за домом. Солнце и луна совершают свои проходы по небу снова и снова. Земля крутится подо мной.

Когда первый желтый лист упал с дерева, в мою хижину глубоко в лесу пришел гость.

– Это ты чего в моей сторожке делаешь? – спросил мужик.

В голосе его слышалось и недовольство, и удивление, и страх. Заросший странник взглянул на мужика, молча собрал свою дырявую армейскую сумку, вышел из сторожки, бросил взгляд на могилу Пса, подмигнул Кому-то в облаках и ушел в мир, свободный и чистый.

Закоулки и откровения (анимато)

А в мире все по-прежнему. Наверное, для всех вокруг все было по-прежнему, но я оказался здесь дикарем. Больше ста дней я не видел ни людей, ни небоскребов, ни автомобилей. Рекламные щиты, гудки, крики.

– Как же вы суетливы, люди! – сказал я в августе, когда поднялся на крышу.

Внизу мир все так же копошился в своих прозрачных высотных домах. Я бритый, чистый внутри и снаружи, уже столько вечеринок прошло со времени моего возвращения, а я все еще не могу совладать с городским ритмом.

– Как тебе было в лесу? – спрашивает у меня Правда в первые дни сентября.

Весь август он не решался ничего спрашивать.

– У тебя акклиматизация, – объяснял мне Правда. – Отходи пока от своего лесного путешествия. Четыре месяца, как-никак. Потом все расскажешь.

А теперь Правда спрашивает, каково мне было в лесу.

– Я очистил свой разум. Но до просветления еще далеко.

Правда хмыкает, поднимает брови, смотрит в окно, а потом говорит:

– Писатель дал мне почитать первые пять глав своего романа, который он пишет уже год, выверяя каждое словечко. И знаешь, что? Это полный бред, всего там написанного не было. И ты, – Правда тыкает в меня пальцем, – ты там вырисован главным героем. Этакий Дон Кихот современности, Шерлок человеческих душ.

Я смеюсь, а Правда продолжает:

– Святоша в книге выглядит как законченный пьяница. А я там изображен как какой-то мудрец с короткой стрижкой, представляешь? И что самое смешное, Писатель в своем романе из самого себя богача сделал, он каждый день вечеринки устраивает в этой книге.

Мир и разбитость (кода)

Помню август, когда я только вернулся из леса. Все было на своих местах. Писатель курит трубку, я самокрутку, Правда играет на пианино, Святоша играет на чувствах окружающих. Четыре оборванца. Очки и борода Писателя, его деньги, блокнотик, карандаш и чувство собственной важности. Мои четки и настойчивость на осознании. Улыбка и ежик волос Правды. Метла, длинные волосы, вино Святоши и его ухмылка.

Безликое, сплоченное, единое, монолитное поколение поколений вокруг нас, оно хлопает нас по спине, рассказывает анекдоты, просит о чем-то, держит за плечи, смеется, дышит алкоголем, запинается, падает, встает и отряхивается. Я бритый, чистый внутри и снаружи, поэтому некоторые девочки поколения вешаются на меня.

– Поехали к Писателю, у него сегодня вечеринка! – кричит какая-то девочка, пытаясь перекричать музыку бара.

– Они у него каждый день! – я отворачиваюсь.

– У него акклиматизация, – объясняет Правда девочке, а потом поворачивается ко мне: – Отходи пока от своего лесного путешествия. Четыре месяца, как-никак. Потом все расскажешь.

Я больше никому не хочу доверять свое сердце. Однажды оно уже было разбито, я восстановился в глуши, и теперь не желаю новой любви. Моя разбитость всеобъемлюща, и я холоден к каждой девушке.

На улице меня встречает знакомый с какой-то вечеринки.

– Пьяным ты был поулыбчивей! – смеется этот знакомый и жмет мне руку. – Где пропадал?

– Жил в лесу.

Мой собеседник смеется, думая, что это шутка. Я смеюсь вместе с ним, мы спускаемся в метро.

Учитель (цезура)

Когда Учитель был готов дарить свою мудрость по-настоящему, он вышел в мир. Когда он покинул теплый очаг, у него начали появляться ученики. Через некоторое время вслед за Учителем шла большая Толпа, жаждущая знания.

– Вот томатный сок, – сказал Учитель, подняв коробку с соком над толпой, – он начинается с южных полей и заканчивается в этой северной коробке. Этот сок – вы. Вы рождаетесь круглыми, чтобы пройти долгий путь обучения и стать квадратными.

Или же Учитель присаживался у дерева, притягивал к себе лист и кивал на него Толпе. По листу скатывалась капля дождя. Капля падала в лужу и издавала звук. Проповедь завершалась, не начинаясь. Несколько учеников улыбались Учителю, и тот улыбался им в ответ.

Однажды Учителя пригласили в дом Богача. Вокруг шли слухи, что Учитель – человек мудрый. Он принял приглашение, оставил Толпу своих учеников на спальниках во дворе дома Богача и остался в доме на ночь. Богач тепло принял Учителя, заставил его принять ванну и поменять одежду на чистую. У чистого и внутри, и снаружи Учителя Богач спросил:

– Какой мудростью вы обладаете, юноша?

Учитель отпил чай, громко чмокнув, и посмотрел Богачу сквозь глаза прямо в душу.

– Можете ли вы поделиться со мной своим знанием? Я могу заплатить.

– Конечно, – ответил Учитель и не сказал больше ни слова.

В доме повисла тишина. Лишь изредка было слышно чайное сопение. То ли Учитель не знал ничего умного, то ли он просто дал понять, что Великое Знание можно увидеть лишь самому. Так или иначе, в следующую минуту Учителя выгнали из дома Богача. Прошептав молитву, Учитель собрал свою Толпу и покинул эту местность.

Иногда Учитель учил свою Толпу медитации.

– Ложитесь или садитесь как можно удобнее. Главное – это прямой позвоночник и чистая голова. Теперь просто вдыхайте и выдыхайте, пока не останется ничего кроме дыхания.

Через пару минут на лицах всех учеников плавала улыбка. Учитель просто сидел, попивал томатный сок и смеялся над учениками.

Иногда же Учитель учил всех молиться и считать молитвы на четках.

– Сложите руки ладонь к ладони и склонитесь в благодарности. Пусть ваша благодарность лучится в мир. Почувствуйте радость от жизни. Поблагодарите Бога за то, что сегодня утром вы проснулись, открыли спальник и увидели рассвет.

Ученики приходили и уходили. Иногда Учитель вовсе оставался без учеников. Он шел одинокой поступью по камням, шел ушами, продуваемыми холодным ветром, шел в горах, похрустывая сухарями за щекой. На ветру верх елей покачивался в такт миру. Горы падали до горизонта и растворялись там в тумане. Учитель просто стоял на вершине, мудрый и продуваемый звоном ветра и смотрел наверх. Он опрокидывал в себя холодный томатный сок и мерзнул дальше.

А иногда учеников становилось так много, что процессия спальных мешков простиралась далеко вокруг Учителя. Когда наступали сумерки, и пламя томатного костра взметалось в небеса, все лица святой Толпы были освещены. На огне стоял большой котелок, в котором что-то бурлило. Учитель разглядывал освещенные огнем лица. Кто-то из томатных учеников поправлял спальник, кто-то разглядывал звезды, кто-то возвращался из кустов, кто-то сглатывал слюну в ожидании ужина, кто-то вытачивал бусины для четок, кто-то складывал ладони и молился, кто-то смеялся над чужим анекдотом. Так или иначе, все наслаждались теплым вечером костра.

Готовая еда котелка быстро распространялась по желудкам, предупредившись коротким шепотком молитвы. Все взоры были обращены в маленький рот квадратного лица Учителя. Все его ученики получали от своего Учителя тепло и сейчас ждали мудрости. Учитель понимал это.

Дабы соединить души своих учеников в едином пламени, он сказал:

– Вот вы думаете, что сидите рядом с Иисусом двадцать первого века.

Ученики переглянулись, а Учитель продолжал:

– Но на самом деле я никакой не Иисус. Иисусы здесь вы!

Лица учеников начали озарять смущенные улыбки.

– Только не думайте гордиться. Быть Иисусом – проклятие, а быть Иисусом до конца – клеймо.

Ученики опустили головы, задумавшись, так, как они делали всегда, когда Учитель начинал делиться неделимым Знанием.

– Теперь поднимите ваши глаза к Млечному пути, к Богу, – сказал Учитель. – Бог – это зеркало, найдите в нем свое отражение. Без отражения не возвращайтесь!

Лица учеников поднялись вверх вместе с маленькими искрами догорающего костра. Каждый из учеников сидел на своем спальном мешке и всматривался в небо, пытаясь для начала увидеть Бога, а затем свое отражение в нем.

Учитель тоже некоторое время смотрел в небо с коробкой томатного сока в руке, а затем тихонько лег спать. Через полчаса первый ученик опустил голову и тоже залез в спальный мешок. Затем второй лег спать, третий, затем все остальные. Лишь один ученик не спал и всю ночь смотрел в небо.

Учитель проснулся первее всех и, оглядев безмолвные спальники, увидел лишь одного ученика, который не спал. Он лежал на спине и смотрел в небо. На лице его блуждала улыбка.

Учитель засмеялся, поднялся, надел туфли и рубашку и спустился к ручью. Умывшись, он поднялся к стоянке своей Толпы и увидел, что тот ученик бежит к нему навстречу.

– Я лежал и смотрел в небо всю ночь, – сказал он. – Я увидел Бога, но отражения не увидел!

Учитель пережевал смолу и улыбнулся:

– Как можно увидеть отражение в самом себе? Собирайся, ты свободен!

Ученик свернул свой спальник, собрал сумку и отправился в мир. Учитель начал разводить костер, чтобы начать утро с чая. Когда чай начал закипать, большинство учеников уже проснулось. Учитель делал утреннюю разминку в поле.

Через некоторое время запахло осенью. Ели осыпались, сухие иголки падали под ноги, ветер звенел меж ветвей. Природа замедлялась, а вместе с ней замедлялся и Учитель.

Дабы развеселить учеников, иногда он рассказывал истории, потешаясь:

– Я позвонил в доставку и заказал пиццу. Я заказал одну пиццу, но со всем, что было в магазине. Ответьте на вопрос: где находится магазин?

Один ученик сказал:

– Магазин был в городе.

– Нет, – ответил Учитель.

– Магазин был в телефоне, – сказал другой ученик.

– Нет.

– Магазина не было.

– Нет.

– Магазин просто был.

– Нет.

Хохот разносился по осеннести леса, а ученики понуро шли за учителем.

Через некоторое время, оказавшись в новом городе, Учитель собрал все подаяние, собранное учениками, в один кошелек и купил всем теплую одежду. Этим вечером теплая одежда спасала всех от холода берега озера.

Не всегда у томатной Толпы все проходило гладко. Некоторые деревни принимали Учителя тепло, но чаще всего жители деревни с одного только взгляда на молодого оборванца и его учеников начинали ненавидеть Учителя и его Толпу.

– Наши ненавистники играют свою роль, – объяснял Учитель, – так же, как мы играем свои роли.

Ученики росли на глазах, томаты их мудрости поспевали, некоторые из них уже были готовы к упаковке томатного сока. Те, кто считали себя заполненными мудростью, приходили к Учителю, и тот говорил, готов ли томат мудрости ученика к коробке сока.

Иногда один из учеников спрашивал:

– Куда мы идем? Куда вы нас ведете, Учитель?

– Мы просто идем по кругу. Тебе больше незачем здесь оставаться, – отвечал Учитель.

И сердце ученика начинало сиять пониманием того, что получить Знание можно лишь самому. Ученик собирал вещи и уходил. Остальные же шли дальше, пройдя всю Страну вдоль и поперек.

Иногда один из учеников говорил:

– Поделитесь со мной своей мудростью, Учитель!

– Мудрости нет. Ты свободен, иди домой.

Ученик широко улыбался и уходил в мир, а Толпа с Учителем впереди все шла и шла. Учитель не пользовался картами, он даже не знал, куда идет. Он просто следовал за своим сердцем. Иногда некоторые ученики не выдерживали томатного путешествия и уходили. Учителю было плевать, но учеников терзала совесть, поэтому они спрашивали разрешения уйти. Кто-то постоянно хотел есть, кто-то хотел нормально помыться, кто-то – поспать на нормальной постели. Учитель никого не держал.

Утром по спальнику колотил дождь. Капли падали с деревьев на головы просыпающихся учеников. Дрова намокли, огонь развести не получилось, и ученикам пришлось довольствоваться сухим хлебом и сырыми овощами. Учитель был рад такому аскетизму. Он шел, поскальзываясь на каждом шагу, едва не падая в лужи.

Иногда один из учеников думал вслух:

– Есть Истина или нет, какая разница? Когда я ем, то я ем, когда я пью – я пью.

Учитель услышал это, и, хоть ученик просто повторял слова Учителя, он увидел в этом мудрость. Ученик не просто повторял, он понимал Учение.

– Ты, – указал Учитель на этого ученика. – Вон!

Сначала ученик ничего не понял. Может быть, нельзя было повторять за учителем? Учитель крикнул ему еще раз:

– Пошел вон!

Ученик на мгновение остановился в нерешительности, а затем развернулся и побрел прочь. Остальные ученики стояли и смотрели непонимающе. А через мгновение уходящий ученик повернулся, улыбнулся Учителю, понимая все, и побежал в мир. Учитель улыбнулся в ответ и повел Толпу дальше.

Этой ночью Учитель не спал, он всю ночь замаливал свои бессчетные грехи. Утром, после завтрака, Учитель спросил у учеников:

– В газете написали, что некий человек, называющий себя Человеком С Томатным Соком, провозгласил себя пророком нового века. Вопрос: кем вы считаете Человека С Томатным Соком?

Один ученик ответил:

– Это наш пророк.

Учитель улыбнулся. Второй ученик сказал:

– Это наш отец.

Учитель улыбнулся шире. Третий сказал:

– Это наш учитель.

Учитель усмехнулся. Четвертый сказал:

– Это просто таракан.

Учитель рассмеялся, показал пальцем на ученика и сказал:

– Он видит!

Все ученики молчали, а тот, что сказал про таракана, собрал свои вещи и покинул стоянку томатной Толпы с улыбкой на лице.

Учитель отправился далее. Он грыз кусок сыра, закусывая хлебом. На обед опять кипел суп. После супа Учитель помыл котелок, снова поставил его с водой на огонь, кинул туда ломтики лимона и имбиря. Напиток этот, горячий и ароматный, сразу же исчез в желудках учеников.

Ученики уснули послеобеденным сном, а Учитель принялся медитировать. Он пытался замедитировать всех учеников в общем экстазе. На лицах спящих учеников тут и там мелькали улыбки. Учитель сидел, не шелохнувшись.

Дул холодный ветер. Учитель бродил по склону. Капюшон меховой куртки болтался на ветру, волосы развевались так же, как мысли. Разум стекал по ветвям елей. Учитель надел шапку и поднялся к стоянке Толпы. Распинав учеников, он отправился дальше. Ученики мечтали бродягами вверх по тропе вслед за Учителем, собирая грибы на ужин. Тропа вывела Учителя на трассу. По трассе проезжали тысячи машин.

Учитель кинул сумку на обочину, вышел на середину дороги и лег на полосу разметки. Машины пролетали в сантиметре от лица Учителя. Гудки летели один за другим. Ученики смотрели непонимающе.

Учитель встал, взял свою сумку и пересек дорогу. Когда томатная Толпа снова шла по лесной тропе, а гул машин стих, Учитель спросил:

– Зачем я лег на дорогу?

Один ученик ответил:

– Учитель показал абсурдность страха смерти.

Второй сказал:

– Учитель наслаждался небом.

Третий сказал:

– Учитель отдыхал.

Учитель рассмеялся, щелкнул третьего ученика по носу, и тот ясно увидел Знание. Учитель рассмеялся еще сильнее и прогнал ученика прочь.

Однажды Учитель рассказал, что видит всех учеников незрелыми томатами.

– Для того чтобы томаты созрели, их нужно поливать, а поливать лучше томатным соком. Сок этот сделан из уже зрелых томатов. Но чтобы предыдущие томаты выросли, их тоже нужно поливать томатным соком. Между учеником и учителем разница не велика.

По утрам Учитель будил учеников, пиная их в бока с криками:

– С днем рождения!

Пока ученики поднимались, протирали глаза и делали разминку, Учитель сидел на склоне и смотрел на даль леса и гор. Горы начинались травой, продолжались кустами, затем начинались ели блаженства. Эти ели шли волнами и пятнами до самого горизонта, скрываясь где-то вдали в тумане горизонта. Учитель послал Богу воздушный поцелуй и поднялся.

После молитвенного завтрака котелка с кашей Толпа отправлялась далее. По дороге Учитель сеял семена томатов мудрости, пытаясь научить своих детей хоть чему-то. Во время обеда Толпа останавливалась, спальники складывались в круг, в центре разжигался костер, на который ставился котелок. Ученики чистили овощи и готовили суп. После обеда следовал сон. Ближе к вечеру Толпа обычно оказывалась в каком-нибудь городе и просила подаяние, еду или ночлег.

Учитель обошел весь материк вдоль и поперек, обучая всех вокруг необучаемому. Одной зимой Учитель растерял всю свою Толпу. Он вошел в Большой Город. Рубашка Учителя поистерлась, колени брюк были изорваны, кроссовки стоптались, вся сумка была в заплатах, волосы висели в беспорядке, у теплой куртки был порван локоть, нож затупился, котелок закоптился, бусины четок стали гладкими, как стекло.

Большой Город зимой веял грязью, дымом и пошлостью. Учитель уверенно шагнул вглубь каменных джунглей. В каждом окне одинокие люди освещали свои одинаковые лица коробками телевизоров. Учитель затянул потуже свой рваный шарф и встал перед светофором навстречу ветру своим каменным лицом, которое выражало ничего Ничто. Город был бел от снега и черен от дыма. Серые груды тумана отзывались эхом боли в легких.

Ранней весной Учитель рассадил учеников вокруг себя на поляне, достал из кармана брюк конфету, зажевал ее и сказал:

– Вот вы путешествуете со мной, и никакой монастырь вам не нужен. Монастырь теперь в вашем сердце, в вашей сумке и в вашем котелке. Любите свой монастырь, пожалуйста, как я люблю вас всех, мои ученики!

Когда Учителю исполнилось двадцать семь лет в безвременности, он провел свою последнюю проповедь. Учитель собрал всех на поляне в лесу, сел на свой потрепанный спальник и проговорил:

– Кто выразит Знание, тому я сделаю подарок.

Первый ученик сказал:

– Знание заключается в щебетании птиц и в пощечине.

– Ты так ничего и не понял! – ответил на это Учитель. – Вот тебе сумка. Клади в эту сумку все так же, как ты кладешь пустые знание в свою пустую голову.

Второй ученик сказал:

– Знание заключается в поиске Знания.

– Ты понял первую часть. Вот тебе нож. Режь все этим ножом так же, как ты режешь гранит Знания своим умом.

Третий ученик сказал:

– Знание заключается в том, чтобы его применить.

– Ты понял вторую часть, – сказал Учитель. – Держи котелок. Готовь в этом котелке еду так, как ты готовишь в себе Знание к использованию.

Четвертый ученик сказал:

– Знание заключается в том, что его нет.

Учитель усмехнулся и сказал:

– Ты понял все целиком. Бери эту шапку. Пусть она спасает тебя от непогоды так, как спасает тебя твое Знание.

Пятый ученик просто промолчал, подмигнув Учителю. Учитель все понял и молча протянул ученику свои четки. Повернувшись к остальным ученикам, которые не ответили на вопрос о Знании, Учитель сказал:

– А вы, промолчавшие, ничего не поняли. Так или иначе, я буду в безвременности продолжаться в вас всех.

На этих словах Учитель лег на свой спальный мешок и испустил дух. Так Учитель потерял все свои имена.

Глаза (интерлюдия)

Помню я глаза того барыги с Риверсайда, которого мы повязали в это воскресенье. Он будто и не сопротивлялся совсем, вяло сообщая, что он законопослушный гражданин.

– Ты же видел, что у него там, в глазах? – спросил у меня тогда Дин.

– Я просто видел его глаза.

Барыга этот сидел в комнате для допросов, железные стены, все дела, зеркало до потолка высотой вмонтировано в стену, за которой сидят копы и пялятся на подсудимого. Я смотрел в его глаза и видел там три вещи: первой вещью был страх. Страх от того, что сказка на воле закончилась. Второе – пренебрежение. Он почти не читал протоколы, зная, что сопротивляться тут бесполезно, огромная шестерня правосудия заглотила его и теперь вряд ли отпустит. Третьей вещью, которую я видел, была уверенность. Уверенность в собственной невиновности.

– Это ложь, – размеренно повторял подсудимый за низким столиком, выстраивая из спичек колодец.

Наручниками вероятного барыгу пригвоздили к столу, он сидел и устало выслушивал обвинения, показания свидетелей, а я смотрел в его глаза и там, за зрачками, видел, что он невиновен. Колодец из спичек высился над листочками обвинений и чужих показаний, все увеличиваясь, с каждой секундой обретая все новые этажи, до тех пор, пока коробок не опустевал.

Никак я не мог дойти до оправдания этого бедолаги. Он, несомненно, был замешан в чем-то криминальном, но на барыгу, толкавшего направо и налево тяжелейшие вещества, он не тянул, я видел это по его глазам. Он мог бы быть чьей-то шестеркой, а потом вдруг стал не нужен, и его решили подставить. Так оно и было, я знал. Однако своими нейронами никак не мог оправдать этого паренька.

Два берега одной реки, миллионы глаз по обеим ее сторонам, вот так вот. Кто не верит, пусть приезжает и полюбуется сам: глаза шастают по магазинам и стоят в них в очередях, глаза спорят и осуждают в офисах, глаза гуляют по холодным паркам, глаза заходят в троллейбусы.

Глаза бывают злыми и добрыми, смеющимися и плачущими, подмигивающими и предостерегающими. Я видел все это ясно. Я даже, блин, видел через глаза, что вон тот мужик дрочит втайне от жены, а может, и еще чего похуже. Вот идет девушка, глазами, сама того не понимая, игриво намекает о том, какой прекрасный у нас мог бы быть сегодня вечер. Но на сегодняшний вечер у меня были совершенно другие планы. Дин подкинул мне новый материал по тому делу о барыге с Риверсайда. Они никак не могли разобраться с притоном, который появился в картине всего дела после сегодняшнего допроса. Так, будто один пазл в общей картине всех преступлений этого паренька был лишним. И дело было в притоне, о котором вероятный барыга мне шепнул на ухо.

Я не совсем помню, с какого момента я стал наблюдать за чужими глазами. В детстве я любил наблюдать за глазами других людей, еще не зная человеческого языка, потому что язык глаз был для меня понятней всего. Я чувствовал людей через их зеркала души, видел их.

Другие люди почему-то совсем не доверяли языку глаз, полагаясь на свой, человеческий язык. Когда я возвращался из своей конторы и ехал домой, я встречал множество ссор, бранных слов и недопонимания. Почему эти люди, удивлялся я, почему они не хотят взглянуть друг другу в глаза и увидеть всю правду? Наверное, для них это было слишком сложно. Легче было не понимать друг друга, ссориться, разбегаться и жить в ненависти и печали.

В этом плане я был умнее их, я видел через глаза людей то, чего они от меня хотели. Когда я воровал кефир в супермаркете, запрятывая его в своем глубоком кармане куртки, я всегда чувствовал невидимые глаза охранника, который наблюдал за мной через камеры по ту сторону мерцающего экрана. Когда я проходил мимо кассы и покупал то, что воровать не собирался, я ясно видел, что в глазах продавщицы стояла искренняя простота, продавщица и подумать не могла о том, что я мог украсть кефир. Да она, блин, вообще не думала. Мой маленький бунт против культа потребления оставался незамеченным, и холодный кефир в глубоком кармане куртки грел мне душу мыслью о том, что я снова, хоть и на жалкий доллар, наколол систему.

Однако, снова подумал я, с барыгой с Риверсайда все не так-то просто. Я видел в его глазах то, что не видел никто. Страх перед тюрьмой и пренебрежение глупым протоколированием допросов, все это понятно. Но было еще кое-что: уверенность в невиновности. Он действительно знал, что не виновен. Я хотел это доказать и, чтобы составить полную картину, отправился в ближайший паб, прихватив несколько таблеток, блокнот и карандаш.

Я видел разные глаза. Люди на улице, спешащие по своим смешным делам, напускали на себя искусственную серьезность, в то время как за их зрачками я видел усталость и разочарование той странной жизнью, которую они вели. Нужно было зарабатывать и потреблять, вот, что требовалось от этой безликой толпы. Не все выдерживали это, не все вовремя осознавали, что нужно было сдаться еще перед университетом, что не стоит, выучившись на фантомных юриста или экономиста, попадать в рабство к машине потребления.

Барыга говорил о каком-то притоне на Риверсайде, место он указал, сказал, что там я смогу найти все ответы. Говорил он шепотом, в комнате для допросов я был один, и этот барыга, не подозревая о толпе прильнувших к динамикам копов Управления по борьбе с наркотиками за стеной, дал мне адрес неприметной квартиры, где, как потом и оказалось, так называемые «нарко» проводили свои психоделические опыты, неугодные государству. Дин начал организовывать облаву на нарко, назначив ее на субботу.

Холодный трип, бесцельное блуждание глаз. Списанный со склада тилетамин и чужой оксикодон, который я, не занося в обычный список обыска, запрятал в свой карман. Копы называли это «бери незаметно и до протокола». Я сидел в пабе на Проспекте, заказав лишь бутылку пива, которую я не собирался открывать, не решаясь мешать опиаты с алкоголем, и чесал нос. Я искал глазами чужие глаза, новые, которые я еще не рассматривал за сегодняшний вечер. За стойкой стоял бармен, в его глазах – усталость, сегодня слишком много клиентов, это вечер пятницы и ночь, перетекающая в субботу. Работяги пришли сегодня в этот паб хорошенько напиться, считая, что в этом и состоит отдых после тяжелой недели.

На моем столе лежал блокнот с несколькими словами на странице. Там значилось: «барыга». Чуть ниже стояла приписка: «невиновен – доказать», еще ниже: «все улики на квартире барыги – это подстава». После этого шел смешной логический ряд, вызванный, наверное, тилетамином. Завтра, то есть уже сегодня, в субботу, мне было поручено навестить тот самый притон на Риверсайде, о котором говорил предполагаемый барыга. Дин спланировал операцию.

– Там будут все ответы, – шептал барыга, а копы в это время внимали звукоусилителю микрофонов, которые в излишестве были понатыканы по всей комнате для допросов. Любой уголок в этой комнате прослушивался, нельзя было даже почесать одно место без того, чтобы звук этот многократно не усиливался и не выводился в динамиках комнаты за зеркальной стеной.

Я копом не был, для них я «консультант Управления по борьбе с наркотиками в вопросах микро– и макропсихологии». Для УБН я был «консультантом», помощником, специальным агентом, даже в некотором роде колдуном, который по глазам мог понять о преступнике все. Копы меня побаивались, знали, что я вижу все темное, все то, что они скрывают в душе. И они всегда мне доверяли, я указывал на их просчеты просто после пяти минут в комнате для допросов один на один с преступником. Я видел его глаза, чувствовал его душу и выносил приговор.

Копы мне доверяли всегда. Но не в этот раз, не в случае с барыгой с Риверсайда. На этот раз все доказательства были на лицо. Они обыскали квартиру барыги, нашли опиаты и амфетамины, все то, чем, по мнению полиции, торговал этот несчастный. Однако, данные о том, что этот барыга, которого мы повязали в прошлое воскресенье, все еще торгует, отсутствовали. Были некоторые наводки о том, что он торговал раньше, и копы ухватились за эту возможность. Им она была нужна, чтобы выслужиться, получить премию, вдобавок накинув на обвиняемого нераскрытые прежде преступления.

Я почесал нос и написал в блокноте: «притон на Риверсайде – все ответы». Копы явно переусердствовали с опросом вероятных свидетелей. А квартира барыги – явно свинья, подложенная с целью подставить. «Но как мне это доказать?» – написал я, почесал нос и положил карандаш. Все зависело от того, что я найду на притоне.

Она сняла мои штаны и начала работать руками. Туалет паба был не то, чтобы грязным, однако, он явно не был чистым. Туалетная бумага, заблеванный унитаз, стульчак, понятное дело, отсутствует. Лила трудилась, пока я изучал ландшафт окружающей меня местности. Под тилетамином и оксикодоном минет казался смешным зрелищем, особенно с моей точки зрения, сверху. Горы туалетной бумаги, разбросанные словно в приступе бешенства шимпанзе, которую сюда пустили справить нужду. Под опиатами всегда сильно чешется нос, чертовски сильно, я вам скажу.

Что меня радовало в работе на копов, так это то, что они мне хорошо платили, брали с собой на обыски мест обитания нарко и давали доступ к складу. Склад Управления по борьбе с наркотиками, ну, вы понимаете, это богатые залежи оружия и всевозможных препаратов, некоторые из которых рано или поздно списывают и отправляют на утилизацию. Некоторые вещества забираю я, некоторые штуки забирают другие копы, мы утилизируем все это в своем желудке и легких.

Три таблетки тилетамина и немного оксикодона – это нирвана, спустившаяся в мою поясницу. Опиатный приход – это нечто плавное, спокойная эйфория, опускающаяся на уровень поясницы и находящаяся там от трех до пяти часов. Отхода – это ужасная тошнота, в это время рекомендуется, конечно, спать. Я проглотил колеса около 11 вечера, сейчас, я посмотрел на часы, сейчас 1:23. Через час мне уже рекомендован здоровый сон.

Я чувствовал, что Лила почти закончила. Оргазмические спазмы прокатывались снизу, от коленей, к лобку. Я помнил о том, что не следует портить даме прическу своей вспышкой блаженства. Лила просто проходила мимо моего столика, направляясь в туалет, но в том, как она посмотрела на меня, было что-то странное. Кто-нибудь сказал бы, что это обычный игривый взгляд одинокой девушки. Но ваш покорный слуга, «консультант Управления по борьбе с наркотиками в вопросах микро– и макропсихологии», сразу все понял по одному только взгляду. Она хотела, направляясь в туалет, она показывала взглядом, что хотела, чтобы я пошел вместе с ней. Я записал в блокноте: «все станет ясно на притоне», сунул его в карман и поднялся.

Когда мы вместе вышли из туалета этого огромного паба, я, поправляя ремень на брюках, увидел, что мы с Лилой устроили. Огромная толпа посетителей этого дворца алкоголя стояла здесь, ожидая, когда туалет, наконец, освободится. В своем опиатном блаженстве я не слышал, как к нам в туалет стучались люди, мучимые нуждой. Лила, видимо, тоже ничего не слышала, она для этого была слишком пьяна и слишком увлечена своим делом.

Я улыбнулся огромной очереди и вышел на улицу. Через дорогу от паба красовалось отделение УБН, моя контора на Проспекте. Ночью она выглядела зловеще, огни проезжающих машин отражались в окнах конторы, создавая впечатление, что внутри кто-то шарится с фонариком в поисках запретных улик, таблеток, порошков, странных пакетиков. Может, так оно и было. Может, какой-то сумасшедший залез на склад УБН и сейчас с фонариком преспокойно тырит мескалин и кислоту, желая через часик-другой потерять себя на своей квартире в бедном районе.

Теперь мне следовало бы поехать домой и хорошенько выспаться. Примерно около обеда уже наступившей субботы где-то в районе Риверсайда случится облава УБН, и я, возглавляя всю операцию, должен буду изучить так интересующий меня притон. Через полчаса, может, через час, у меня начнутся отхода, и в это время я должен крепко спать в своей кроватке.

Глаза людей в группах поддержки больных, в которые я заглядывал время от времени, чтобы посмотреть на обреченных, глаза людей в этих группах сверкали надеждой, однако за их зрачками я видел растерянность, которую вселил им недавний, совершенно неожиданный диагноз. Я всерьез сопереживал этим людям. Бумажка с результатами анализов, диагноз врача, рецепт для аптек – и вот теперь ты не обычный человек, который не ведает о времени своей смерти, теперь ты «человек с обратным отсчетом».

Этот термин я впервые услышал на одном из собраний группы поддержки больных раком.

– Теперь я человек с обратным отсчетом, – еле выдавил сквозь слезы один из сидящих в круге. – Время отсчитывает дни до моей смерти.

На груди этого обреченного висел бейдж: «Том». Конечно, он был никакой не Том, но нам всем это было до лампочки, я вам так скажу, не интересовали нас настоящие имена. Люди приходили сюда за поддержкой, за тем, чтобы их выслушали, не желая слушать других. Я же приходил за новыми глазами. В них горели надежда и растерянность. Надежда на то, что еще не все потеряно. Растерянность от потери смысла жизни.

Каждый из сидящих здесь хотел сделать себе имя, или хотя бы просто завести семью и умереть, наделав побольше копий самого себя, чтобы они снова повторили ошибку своего отца – много трудились, делали копии самого себя – и так до бесконечности. Никто не желал по-настоящему жить, пока не становился «человеком с обратным отсчетом». Только после того, как пожить оставалось всего ничего, люди спешили сделать то, что не успели.

– Я слишком много работала, – высказывала свои сожаления одна.

– Я хотел прыгнуть с парашютом, пострелять в воздух в пустыне и заняться любовью с тремя блондинками, – корил себя другой.

– Я ведь так никуда и не съездил, хотя я и в Непал, и в Алжир, и в Антарктиду хотел, – сообщал нам третий, опустив голову на руки.

Люди выглядели по-абсурдному смешно, даже нелепо в той ловушке, в которую попали. Вся жизнь в миг показалась им черно-белым фильмом без возможности поставить воспроизведение на паузу. Только оказавшись перед лицом смерти, люди вдруг начинали думать о настоящей жизни. «Люди с обратным отсчетом». Таким был и наш барыга, который рано или поздно должен был предстать перед правосудием. Я, однако, был его неофициальным адвокатом. Копы мне не верили, каждый хотел премию, они уже готовы были навесить на этого малого с Риверсайда все, что можно, все эти незакрытые преступления, месяцами висевшие на входе в контору УБН. Я не решался делать поспешные выводы до проверки притона.

УБН снарядило шесть бойцов на случай вооруженного сопротивления. В случае чего, эти шесть тел бросились бы под пули, защищая «консультанта УБН». Я был специальным агентом государства, отправленным на благородную миссию по зачистке притона от нарко для дальнейшего расследования по делу. Все изъятые в ходе операции наркотические вещества складывались в полиэтиленовый пакет, называемый среди копов «бери незаметно и до протокола». Протокол с точной массой всего найденного составлялся в отделении, в конторе на Проспекте, а до этого, то есть во время самого изъятия, составлялся только примерный список изъятого, можно было незаметно сунуть себе в карман несколько пилюль заветной запретности, столько, сколько позволяла совесть.

И вот, значит, я и еще шесть бойцов, все мы в бронежилетах и с благородной миссией очищения нашего государства от чумы нарко едем в машине УБН. Бойцы – амбалы, наученные только одной фразе: «Есть, сэр!» В глазах их – преданность командиру и гордость за страну. Идеальное пушечное мясо.

Мы подъехали к дому, в одной из квартир которого должен был находиться притон. Если бы наводка оказалась ложной, мы бы просто разъехались по домам. Я бы съел марку ЛСД-25 и преспокойно бы перемотал этот день, отправившись в увлекательное путешествие в иные сферы. Однако наводка оказалась верной. Ребята выломали дверь, и взору нашему предстала гротескная и омерзительная картина.

Представьте, что толпа диких животных ворвалась в госпиталь и все разметала по стенам. Всюду валялись шприцы, пакетики с белым налетом, баночки, блистеры лекарств, докуренные до ожогов на пальцах косяки. Бойцы влетели в квартиру и принялись ее обшаривать.

– Нашел одного, сэр! – крикнул из самой дальней комнаты один из моих амбалов.

Я вошел внутрь. Темнота – шторы закрывали окно, матрас немного съехал с кровати, вокруг беспорядок, шкафы все нараспашку, а посреди всего этого лежит какой-то нарко. То ли мертвый, то ли без сознания. Лежит так, будто прилег отдохнуть после тяжелого дня да так и уснул, бедняга.

– Проверьте пульс, – сказал я, а сам двинул обшаривать остальные комнаты, наскреб с дюжину колес трамадола, пакетик марихуаны и пласт кислоты. Все инъекционные наркотики, видимо, нарко себе вкололи, их здесь не обнаружилось, остались только шприцы. Посреди гостиной валялись пепельницы, книги, кипа тетрадей, какая-то одежда.

– Куда, черт побери, все подевались? – восклицал я.

Почему квартира пустая, где все? Почему все ушли, оставив одного лежать в трипе в темноте? Или здесь живет только этот нарко? Но ведь здесь куча вещей лежит, не могут же они все принадлежать ему. Этого одного привести в чувство не удалось, мы вынесли его и погрузили в машину.

Амбалы аккуратно собрали улики в пакеты: шприцы, косяки, банки, блистеры и кучу тетрадей. Я незаметно переложил четыре таблетки трамадола и три марки кислоты себе в карман, заполнил список изъятого, и мы двинули в контору. По пути мы завезли нарко в больницу. Я попросил медсестру позвонить мне, когда пациент очнется, для убедительности показав значок агента УБН.

Мой маленький бунт против культа потребления – в супермаркете я ворую холодный кефир и две шоколадки, в официальную корзину с покупками положив пакет риса, пакет сока и яйца. Я законопослушный гражданин, думает охранник, исподлобья на меня поглядывая.

В супермаркете огромная очередь, гусеница до поры до времени спокойных покупателей, спокойных, пока очередь двигается с постоянной скоростью миля в час. Я пристраиваюсь за мужчиной. Он, почему-то, кажется мне очень знакомым. Я уже видел его прежде, я знаю, как его зовут, или, вернее, знаю, как он хотел, чтобы его называли.

– Теперь я человек с обратным отсчетом, – говорил Том на собрании группы поддержки больных раком. – Время отсчитывает дни до моей смерти.

Я внимательно присмотрелся к мужчине. Те же очки, та же небольшая лысина, будто продолжение лба. Да, это был он. Только вот отсутствовала борода – после диагноза он перестал бриться, а теперь вдруг снова начал.

– Том?

Он не отреагировал. Это ведь не было его настоящим именем. Я тронул «Тома» за плечо, он в страхе повернулся.

– Что вам нужно?

– Том? Я с группы поддержки, помнишь? Ты «человек с обратным отсчетом».

Секунду Том смотрел на меня, как на сумасшедшего, но потом, кажется, вспомнил, и лицо его смягчилось улыбкой.

– А-а, – протянул он, – это ты?

– Ага.

– А у меня ведь ремиссия, представляешь? Время на немного остановило свой отсчет, – он усмехнулся. – Я ведь уже прыгнул с парашютом. Осталось пострелять в пустыне и снять троих. А потом и умереть можно.

После этих слов половина очереди странно поглядела на Тома, не желая верить в то, что человек смог вырваться из лап машины потребления.

– Хочешь, я поеду в пустыню с тобой? – внезапно спросил я, желая, чтобы любознательная очередь отвернулась от нашего разговора и дальше занялась ожиданием кассы со скоростью миля в час.

– Конечно, – Том снова улыбнулся, а потом вдруг тяжело опустил брови. – У меня ведь никого не осталось. Родные на том свете, а друзья после диагноза все отвернулись. Рак сделал меня отверженным.

– Надо разыскать оружие.

Дин был не очень-то счастлив от того, что на притоне мы нашли только одного нарко, да и того без сознания. За этой квартирой была установлена круглосуточная слежка, но в течение недели никто на нее так и не пришел. Нарко покинули эту квартиру, поняв, что раскрыли свое местоположение.

– Ты смотрел тетради? – спросил Дин.

– Какие?

– Их нашли в квартире. Там все то, на что, видимо, намекал наш подследственный барыга. Когда тетради вернутся от наших аналитиков, я тебе все расскажу.

Гудки. И снова звонок.

– Алло, да, кто это? – телефон снова зазвонил посреди пустыни.

Выстрелы за моей спиной раздавались через равные промежутки времени. В эти паузы между выстрелами я пытался расслышать то, что мне говорили. Связь здесь была, откровенно говоря, не очень. Хоть до города было рукой подать, в трубке то и дело что-то свистело, хрипело и сопело.

– Вас беспокоят из больницы, тут ваш пациент очнулся, он… – Том делает выстрел, я упускаю два слова из речи медсестры, песок на бархане поднимается в воздух. – Говорит, что его кто-то бросил в какой-то квартире. Просит… – Том снова бахает из револьвера. – Что мне с ним делать прикажите?

– Попридержите его, я скоро приеду.

Я сбрасываю этот звонок и начинаю новый.

– Алло, Дин?

На другом конце:

– Да, что случилось?

– Нарко с того притона очнулся. Провалялся добрых восемь дней в отключке и бреду, видимо серьезно передознулся, – пистолет выпускает сноп огня. – А теперь вдруг воскрес. Поезжай в больницу, присмотри за ним, я скоро буду, – я сделал паузу. – А что в этих тетрадях было, которые нашли на притоне?

– Приезжай, расскажу.

Я так и не удосужился хотя бы пролистать эти тетради. Том снова нажимает на курок, и револьвер разносит песок на бархане вдалеке.

– Ох, как я счастлив! – кричит Том.

В его глазах – удовлетворение и экстаз, пистолет он вертит в руках, представляя себя ковбоем. Том встает, широко расставляя ноги, поправляет очки, кладет револьвер в карман и начинает водить рукой возле этого кармана, будто никак не может решиться выхватить пистолет, будто часы еще не пробили полдень, и дуэль еще не началась. Я встаю напротив Тома, широко расставив ноги, и тоже начинаю водить рукой возле кармана.

Мы стоим так с минуту, как вдруг Том выхватывает пистолет и нажимает на курок. Я падаю на землю, прошитый пулей в грудь. Хоть револьвер и щелкнул, сообщая о том, что патроны в его пятизарядном барабане кончились, я тщательно отыгрываю предсмертные муки раненого свинцом ковбоя. Том подходит ко мне и протягивает руку.

– Отвезешь меня в больницу? – я встаю и отряхиваюсь.

– А что случилось?

Мы закапываем пистолет здесь, в пустыне, в двадцати милях от го– рода. Потом возвращаемся в город, и Том меня высаживает у больницы.

– За пистолет нам ничего не будет? – спрашивает Том.

– Не знаю, – я отряхиваю с туфлей пыль пустыни. – До встречи. Когда

поедешь снимать троих, захвати меня с собой.

Том усмехнулся и пожал мне руку. Тот пистолет, что теперь лежит под песком, я нашел среди склада улик УБН. Скоро пропажу обнаружат. Пятизарядный револьвер и двадцать патронов калибра 500. Что по этому поводу скажет Управление? Да ничего оно не скажет.

В больнице по традиции пахнет мочой и уксусом. Палата нарко на третьем этаже. На лестнице я сталкиваюсь с хорошенькой медсестрой. Она мне улыбается, но проходит мгновение, как улыбка ее исчезает. Медсестра кажется мне отдаленно знакомой, но я не могу вспомнить, где мы встречались. До той секунды, пока голову мою наконец не поражает молния воспоминания – неделю назад в туалете паба я кончил этой девушке на лицо.

Я отшатываюсь в сторону, в голове проносятся тилетаминовые воспоминания. Медсестра, кажется, тоже вспоминает тот вечер. Она высоко поднимает брови, но не знает, как на это реагировать. Со стороны это выглядит смешно – мы смотрим друг на друга в упор, и каждый чего-то ждет.

– Лила?

– Что ты тут делаешь?

– Пришел друга навестить.

Лила стоит в нерешительности, потом хмурится и начинает быстрый спуск вниз.

– Может, пообедаем? – кричу я вниз, эхо мое скачет по лестнице.

Наверное, я выгляжу очень глупо. Тем не менее, я поправляю пиджак, пересекаю коридор и захожу в палату. В палате Дин и тот нарко с притона.

– Привет, – Дин жмет мне руку. – Барыга, все-таки, невиновен. Этот нарко, – Дин ткнул пальцем в отвернувшегося к стене пациента, – он был тем, кто подложил опиаты и амфетамины вероятному барыге и дал основные показания против него. Это была подстава, – я обошел кровать и посмотрел в глаза нарко: чистая правда. – А тетради – это записи главы наркокартеля, который заправляет темными делами в нашем городе. Вся верхушка картеля жила на той квартире. Поэтому наш барыга и говорил о том, что там находились все ответы.

– Серьезно? – спросил я, напуская на себя излишнюю серьезность.

– Тебя это уже не должно волновать, – в глазах Дина я вижу разочарование, такое бывает, когда у ребенка отбирают конфету, это тот момент, когда он еще не начал плакать, но уже вот-вот начнет. Дин говорит: – Мы передаем дело федералам.

– Почему?

– Это тот картель, за которым они охотятся уже полгода. Наркотики, заполонившие улицы в последние месяца – это дело рук картеля.

– Но ведь это дело Управления по борьбе с наркотиками!

– Нет, федералов. Не задавай так много вопросов. Просто наслаждайся тем, что с наших плеч упало очередное дело, – Дин делает вид, что рад освободиться от всего этого, но в его глазах, повторюсь, от этой ситуации разочарование. – Того «барыгу» отпускаем, этого нарко отдаем ФБР и занимаемся другими преступлениями.

Три блондинки одновременно – это не совсем удобно. Это, я вам скажу, совсем неудобно. Надо успеть там, успеть тут, и не забыть про третью. Как бы справлялся тут Том? Я уже никогда не узнаю ответ на этот вопрос, он покинул этот мир несколько дней назад, так и не успев исполнить свое последнее желание – секс с тремя. Я отплачивал Тому, как мог, исполняя его желание. Ремиссия его обернулась неожиданным обострением.

У ФБР дела шли не очень удачно, им никак не получалось выйти на четкий след наркокартеля. Все контакты, отмеченные в тетрадях, найденных на том притоне на Риверсайде, оказались неактуальными. Картель заметал следы, и федералы за ним явно не поспевали. Конечно, им понадобилась помощь кого-то из УБН, они даже попытались завербовать меня, но я отказался.

– Ваши навыки в микро– и макропсихологии очень ценны для нас, – сказали мне в маленьком офисе, куда я попал не по своей воле. – Хотите поработать на нас?

Я отказался. Эти гады привезли меня силой в неприметном грузовичке в свой офис на отшибе и предложили работу. Ага, конечно, вы отобрали у нас хорошее, крупное дело, а теперь я буду на вас работать. Копы из УБН лишились из-за вас премий, теперь они не смогут сходить в казино и все проиграть. Теперь им придется для этого ждать очередной зарплаты, а вы мне тут предлагаете на вас пахать.

Когда я три раза ответил отрицательно, федералы высадили меня на Проспекте, предупредив, что следят за мной. Не делай глупостей, сказали они. Ага, как же, пойду закинусь кислотой с сегодняшнего обыска.

Дрянь (скерцо)

Если поднять глаза к фонарю, черт, свет бьет в глаза. А если опустишь взгляд на землю, она предстанет в сверхъестественном свете этого уличного фонаря, под которым мы с Люсьеном стоим. Он начиняет своей дрянью пространство между нижней челюстью и губой.

– Все, пошли, – говорю я, и мы топчем песок вперед.

Это песок стадиона. Мы перелезли через ограду и идем на верхние трибуны. В рюкзаке моем булькает бутылка вина. Мы с Люсьеном коротаем время перед сегодняшней вечеринкой.

– Хорошо, что мы решили прийти сюда. Ночью стадион волшебен!

Я наслаждался звездами, этими вечными пустыми алмазами, чей облик – это всего лишь мерцание вдали. Луч света внизу вдруг вырвался в ночи – это охранник решил проверить стадион. Мы притихли, молча наблюдая за охранником и его пучком света. Люсьен выплюнул свою дрянь изо рта и прополоскал вином рот.

– Да тише ты!

На трибуне холодало, а охранник все шарил внизу. Через полчаса, когда он ушел и, наверное, лег спать в своей каморке, мы спустились с трибун, снова перелезли через ограду и пьяные оказались на улице. В воздухе пахло свободой, мы шагали к Бобу на его вечеринку, пахло свободой, вином и дрянью, тем наркотиком, который лежал в пакетике в кармане Люсьена.

Мое поколение погрязло в наркотиках, это правда. Оно ищет просветление или новые ощущения в препаратах. Качественные в нашей стране сложно найти, часто попадаются подделки, поставщики стараются сэкономить на производстве. Однако, несмотря ни на что, молодежь покупает и травится, покупает и снова травится. Самое глупое поколение всех поколений.

Люсьен знаком с торгашами рынка, они-то и поставляют ему эту дрянь.

– Когда уже завяжешь с наркотиками? – спросил я как-то.

– А хочешь поработать? – спросил Люсьен в ответ.

– Кем?

– Посредником. Будешь искать наркоманов наших будней и толкать им дурь.

– Почему же я буду посредником, а не поставщиком или дилером?

– Ах, посредник чист, вот в чем дело. Поставщик поставляет дурь, дилер ее распространяет. Ты же будешь посредником между дилером и покупателями. Жертвы будут обращаться к тебе, ты будешь передавать слова дилеров. И всего делов!

Тогда я отказался. Не хотел рисковать в этом и без того страшном городе. Но когда мы закрутились на этой вечеринке у Боба, я крикнул Люсьену сквозь музыку:

– Я согласен!

В алкогольном стеклянном воздухе квартиры Боба слова летели беззвучными кусками безмятежности. Однако я согласился на работу посредником для моих друзей-наркоманов. Эти люди прямо сейчас, в этом бешеном ритме, курили не весть что, глотали странные таблетки и кололи что-то в вену.

Поколение поколений наслаждалось вечером и умирало утром, валяясь посреди мефедроновых шприцов, банок пива, бутылок вина, пачек кислоты и пакетов вонючей марихуаны. Теперь я сам давал всем повод для этого декаданса. Я получал процент за то, что просто находил клиентов. Я всего лишь записывал их предпочтения, передавал их дилеру, тот говорил мне место спрятанного клада с дрянью, и клиенты шли его искать, заплатив деньги. Назвать я мог любую цену, для наркоманов деньги теряли всякое значение. Я брал свой процент, остальное отдавая дилеру.

Ругая поколение поколений за пристрастие к наркотикам, я сам стал деталью этой организации по продаже дряни. Я рассуждал об этом, стоя в подъезде с Люком. Люк попыхивал самокруткой с марихуаной индийского вида вонючего сорта, купленной у дилера в районе вокзала посредничеством меня. Однако марихуаны в нашей стране настоящей нет. Сорная трава, не более.

– Ох, хороший сорт! – говорил Люк, выпуская дым.

Я посмеиваюсь, думая, что Люк курит укроп.

– Чего смеешься, уже развезло?

Я толкал всевозможную дурь всем подряд, не толкая ничего. Мой процент все возрастал, а количество клиентов все увеличивалось. Через меня проходили наркоманы с впавшими щеками и иссохшими телами. Ох, это было наше поколение поколений. Лизергиновая кислота, псилоцибин, мескалин – иисусы и будды сегодняшних дней. Никому уже не нужны религии и философии, все уставились в единственного бога – химию. Наркотики сначала дарили радость, а, в конце концов, заменили ее. Теперь у поколения не было радости, одно опьянение.

Ник, мой мескалиновый друг, например, принимает эту дрянь уже как год. В первые месяцы мескалин дарил Нику просветление и видение духа. Скорая привязанность к препарату убила все. Теперь Ник ест пейотовый кактус, просто наполняя себя пустым мескалином.

– Уже ничего не происходит, – сообщал мне Ник.

И я там был, мескалин, пиво пил, по усам текло, в рот, черт, попало. Мескалин, как и лизергин, и псилоцибин, дает чистоту разума. Голова очищается от загрязнений, поэтому человек начинает видеть то, чего не видел ранее. Динозавры на стенах, инфузории на потолке.

– Я хочу посмотреть фильм, это нормально? – спрашивает Ник с большими зрачками.

– Черт, я сейчас съем телевизор! – кричу я.

– Драмы, драмы! – зачем-то разрывается Ник.

Я же кручу пальцы правой руки, наслаждаясь чистотой пальцев, отраженной от чистоты разума. А когда все уходит, остается жуткое мескалиновое похмелье. Поколению поколений плевать на это, оно двигает дальше. Как пелось в какой-то песне, вены исколоты, иглы разбросаны, и мы продолжаем умирать. А я, посредник деградации, получаю за это деньги.

Маленькие дети курят страшные смеси по углам, пока я делаю бумажки. Взрослые люди закидывают дурь себе в рот, пока я считаю бумажки. Поколение поколений умирает со счастливыми глазами и большими зрачками.

Строчки о Площади (маэстозо)

0:07

На Площади шум, в одной ее части орут, в другой смеются. Фонари ярко освещают лица поколения поколений, которое портит свои вечера на Площади. Площадь – центрифуга удовольствий. Все здесь ярко вертится каждый день, каждую ночь. Кто-то шляется по вечеринкам, а тех, кого никто никуда не звал, сидят здесь, на Площади, в ожидании чего-то, хоть ничего и нет.

1:11

Ветерок задувает в укромные уголки футболки, последний день весны только начался, кто-то рядом рассказывает истории о жутко интересной жизни, а кто-то молчит. Ватага наша заняла две лавочки, газон, кусты и плитки, которыми замощена Площадь. Иногда через Площадь проходит полицейский патруль. Мы прячемся в кусты, а самые смелые остаются сидеть на лавочке. Усталые дяди в форме пристают к сидящим на лавочке, те показывают свои паспорта, и полицейские уходят.

2:28

Кто-то приносит спиртное, по святой толпе проходит благоговейный шумок. Две бутылки ходят по рукам, по ртам, через голодные глаза. Я не спешу напиваться вместе со всеми – это не так умно, как кажется. Думая, что дешевое виски спасет от холода, поколение поколений обманывает себя и свою печень. Фонтан, работающий днем, сейчас выключен, и я сажусь, облокотившись о его стенку. Хохот толпы – как что-то далекое, эфемерное, покрытое странной пеленой ночи.

3:21

Немного скучно сидеть так всю ночь на Площади, но деться некуда – я ведь нигде не живу. Ночевал однажды в лесу, но сейчас для этого еще слишком холодно, поэтому мы сидим в парке и согреваемся друг другом, пропуская виски через глотки. Иногда кто-то пускает меня пожить, но чаще всего все проходит так – вся жизнь моя проходит через Площадь и улицы.

4:20

– Когда там рассвет? – спрашивает кто-то из толпы.

Ночная тишина под почти полной луной. Завтра луна точно будет полной, и я ей буду любоваться, лежа на газоне, если, конечно, тучи все не испортят. Совсем редкие машины нарушают тишину, но я на них не сержусь. В чреве мира я придумываю хайку, заполняя пробелы в мыслях, пытаясь от них избавиться.

5:05

Кто-то пошел спать, кто-то пришел с самого разгара вечеринки проведать нас на Площади.

– Там у нас дикая квартира через дорогу!

Чем ближе я подхожу к дикой квартире, тем громче становится музыка. Я разглядываю сталинский ампир, поднимаясь к вечеринке.

6:66

Светает. Солнце потихоньку выкатывается, лениво вылезает из-за высотных домов. Я вижу это в окне чьей-то квартиры. За стеной кухни – ссоры из-за последней дозы или шутки из-за смешных случайностей. В моей кружке зеленый чай, на кухне я один в тишине, даже радио не включил.

7:77

Площадь начинает озаряться солнечным светом.

– Я же говорил ему две таблетки глотать, а он четыре сразу закинул! – говорит парень с выпученными глазами.

Мы спускаемся к Площади, чтобы снова занять наши лавочки, чтобы проветриться от дикости квартиры. Город встает из кроватей.

8:22

Мир становится все красивее. Солнце полностью вышло, словно хвастается своей яркостью. Листва блестит в лучах. Автомобилей все больше, город наполняется жизнью, обрастает подробностями, Площадь полнится людьми. Наша толпа снова говорит ни о чем.

9:11

– Ну, я бы не стал…

– Да, в воду вообще боюсь заходить…

– Ха-ха, серьезно?…

Кто-то из взрослых людей бежит на работу, кто-то – по серьезным делам. Жизнь проносится через зрачок глаза, вся жизнь.

10:01

Проза и поэзия – радости жизни. Они заставляют нас воспарять ночами в чудесах посреди окурков перед пишущей машинкой. Я все думал обо всех вещах, сидя на Площади: о прозе, о поэзии, о буддизме, о милосердии и обо всем этом мире, трясущемся в предсмертных конвульсиях.

11:11

Мы на фильме, утренний сеанс, пустота в зале. Заняв половину мест нашей шумной ватагой, созерцаем привычное актерское дрыганье. Фильм интересует нас самую малость – более интересны наши разговоры в полутьме.

– Я ей говорю: «Как?»

12:34

По кинотеатру передают баночки с таблетками, никто не знает, что там, но все хотят, чтобы им стало хорошо. Как интересно, все хотят вылечить свою большую больную жизнь. Актер плачет от грусти сценария, поколение поколений плачет от счастья осознавать, что оно еще живо.

13:37

Возвращаемся на Площадь, у меня в руках вращаются четки – молюсь за всех. Все мы грешны, все мы святы, просто плывем в этом извечном вечном бесконечном потоке и бьемся на поворотах о камни да о пороги – вот ведь развлечение!

14:88

На Площади вечно трется бродяга, сейчас наша толпа разошлась, я один на лавочке с бродягой – разговариваю с ним о мире.

– А где вы живете? – зачем я спросил?

– Сейчас… Нигде.

Бродяга каждый день оставлял какие-то свои инструменты под лавочкой, прикрывал их досками и уходил по своим делам. Какие у него были дела?

15:51

Жарко, солнце с огромной высоты палит в упор. Фонтан изрыгает струи воды, но они не помогают. Надо бы залезть в фонтан и искупаться, но это ниже моего достоинства. Пусть грязные беспризорники плавают в этой грязной воде. Они брыкаются, прыгают, брызгаются и смеются. Я лениво прохаживаюсь вокруг площади в поисках знакомых лиц, всем улыбаюсь, со всеми здороваюсь.

16:61

– Пойдете кушать? – спрашиваю я.

– А ты нам купишь?

Так всегда. Денег ни у кого нет, а вот есть хотят все.

– Нет, не куплю.

Я иду в грязное кафе один и последние свои деньги трачу на еду.

17:12

Кто-то приходит, кто-то уходит. Площадь то заполняется людьми, то вмиг опустевает. Посреди всего хлама цивилизации сижу я с блокнотом в руках, то ли радостный, то ли грустный. То ли куча друзей трется вокруг меня, но пусто в душе, то ли пустота внутри окружающих, а у меня огромная душа.

18:81

Площадь наша была названа именем мертвого лидера. Лидер этот из гранита стоял здесь день и ночь, наблюдая за странностями наших жизней. Он-то странным не был, он всего лишь хотел счастья для всех. Жара, тяжелая жара, постепенно спадает, температура нормализуется, будто извиняясь за дневное пекло.

19:91

Шестьдесят пестрых лавочек Площади забиты до отказа. Солнце катится в сторону крыш высоток – там оно ночует. Вся наша компания в сборе, но разбросана по лавочкам. Тут и там – пьяные и слишком трезвые разговоры. Я слушаю здесь, слушаю там, перевариваю, зачем-то записываю.

20:16

Моросит дождик, я сочиняю короткие строчки обо всем, что здесь есть. То это проза, то хайку, то стихи, то поэмы, то простая белиберда. Так или иначе, это всегда приятно.

21:12

Те, кому надо домой, уходят. Либо их зовут родители, либо их ждут какие-то важные дела, либо ночная смена в баре, либо еще что-то – слова, слова, слова. Теперь город состоит из огней – огни в окнах домов, огни уличных фонарей, огни проезжающих мимо машин – весь город мне подмигивает.

22:22

Я медитирую под луной посреди газона Площади. Очень редки машины, из нашей толпы на лавочках осталось человека три. Площадь выглядит бедной и холодной. Кто-то спит на лавочке. Через пару часов наступит лето, но это все равно ничего не поменяет в мировом летоисчислении.

23:17

Я встаю, выйдя из медитации, снова прохаживаюсь по Площади, теперь уже пустой. Снова начинает моросить дождик, он бьет по моим волосам и по крыше, вероятно, мешая кому-то уснуть.

0:00

Детвора с балконов орет: «Здравствуй, лето!» Постепенно до меня доходит – весенняя беготня закончилась.

Сегоднесть (прелюдия)

Глубокие подземелья памяти хранят очень многое. То, что доставать или тяжело, или, наоборот, приятно. В своей вчерашнести я бегал от алкоголя к молитвам и обратно, от сигарет к медитациям, от постели к храму. Но вот я стал жестче, стал хмурым и серьезным. Лишь глубокие подземелья памяти возвращали меня иногда во вчерашнесть. Там было много всего. Думать о прошлом мучительно и неинтересно. Думать о том, как я швырял свой разум на бумагу с пеленок. О том, как я писал нестареющее, чернеющее во времени. О том, как я выходил из дома просто так, чтобы судорожно и озаренно побродить по улицам.

Поднимался я на Собачью Гору, славящуюся своими бродячими собаками. Правда, зимой их здесь быть не должно, на это я и рассчитывал. А иначе злые собаки растерзали бы меня. Этот Бог оттуда, с небес, наверное, даже не смотрел на меня. Бог, вероятно, наслаждался миром, дела ему не было до бредущего наверх босяка. Люди оборачивались и, наверное, хотели думать, куда я такой весь нарюкзаченный иду, но не думали об этом – у них было много других дел. А в это время лес пожирал меня, оттеняя громыхающие вдали машины.

Белка сначала внимательно оглядывала меня и только когда понимала, что я человек, когда составляла в своем уме само понятие человека, только тогда она судорожно карабкалась наверх по стволу к вершине. Я все еще слышал голоса детей, играющих в футбол где-то в лесу, я все еще слышал моторный рев автострады. Я со сладострастием мечтал, думал о скором погружении в первоутробную пучину древнего мира. Моя дырявая обувь ела песок, а я думал о том, что на горе сосны невообразимо высоки и безупречно красивы.

Для подъема наверх было много протоптанных тропинок, я просто по ним шел, не оглядываясь, и только я подумал об этом, как сразу оглянулся. Взору предстал лес, упиравшийся в город. Я смеялся над такой нелепостью, это была шутка над природой.

На горе было тихо и просторно. Я бежал по высокому плато, напевая песенки, огибая ели и пиная камни. Спустившись, я сел у ручья и стал слушать, как теперь он напевал мне мелодию о чистой жизни. Это было действительно так хорошо и прекрасно, что я чуть не плакал на пеньке у полузамерзшего ручья с термосом зеленого чая в руке.

Все-таки здесь, в горах, было так хорошо всегда и навсегда, но я любил и город, и горы. Все же я любил весь мир одинаково. Так хорошо было просто сидеть здесь и просто плясать там, в городе.

Когда городские сумерки окутали тетрисные груды домов, Франк ушел на смену в ресторан. Через некоторое время бесцельного сидения в грязном кресле я спустился на улицу. Сердце щемило от ночных прелестей окружающего. Неоновые огни разрезали ночь, пока высотки таращились в небеса.

– Небеса всегда были здесь, на земле, – подумал я вслух.

На пустынном перекрестке стояла группа парней в спортивных костюмах. Угрожающий и романтический дух парил вокруг. Это напомнило мне о прошлом праздновании нового года. Тогда бугаи ворвались во время нашего веселья, желая присоединиться. Мы выгоняли их битый час.

Тем временем парни зловеще оглянулись на меня. На улице я был один. Я попытался обойти пресловутый перекресток, начал пересекать дорогу, и парни двинулись мне навстречу. Волна страха пробежала по коленям. Я ускорил шаг.

– Эй! – крикнул кто-то из парней сзади.

– Это твой конец, – сказал Кришна.

– Э-эй! – крикнули еще раз.

– Попробуй выжить, – сказала Сила.

– Стой! – раздалось прямо под ухом.

– Плевать, – сказал Будда.

Какое-то странное оцепенение охватило мое тело, в то время как душа свободно по нему плавала. Моего плеча коснулась сильная рука, я резко повернулся. Как в замедленной съемке я увидел живость озлобленного лица и белых полосок на спортивном костюме.

Последовал очень тихий для меня удар по голове, я, наверное, его даже не слышал. Я, вероятно, упал на асфальт. Мне было плевать, может быть, там было что-то еще. Я видел себя в какой-то темноте. Здесь я плыл в ночи и бодрости умиротворения. Я видел в своих неестественных руках всемирное сердце, бьющееся любовью. Я сжимал это сердце в руках, греясь от него так долго, что совсем выбился из сил. Что-то плавало рядом, что-то хорошело прямо у меня под носом. Я видел яркие фонари чего-то в Чем-то, замершие в пространстве, а затем все кончилось.

За окном занимался день, веселое светлое утро, дымка на горизонте. Белый потолок больницы флуоресцировал медсестрой.

– Вам не повезло, – сказала она. – Вы ведь не знали этих ребят?

– Я снова видел богов и Бога.

Ребята эти, видимо, охотились за деньгами, которых у меня, разумеется, не было. Щелчок кулаком по голове, зачистка моих и без того пустых карманов. Кто-то отвез в больницу мое одинокое тело, лежащее в ночи посреди перекрестка.

– Я вас выпишу, нужны ваши контактные данные.

– Грей Никто, улица Былого…

Я забрал свои вещи. Когда на меня напали на перекрестке, с собой у меня были только ключи и расческа, забирать парням в спортивных костюмах было нечего. Я потерял сознание, меня обшарили, но не нашли ничего ценного.

– До свидания, Грей.

На улице стояло теплое утро. Я затянул шарф потуже, заправил волосы за уши и поплелся домой. Чистой утренней головой я видел по телевизору рев политиков и скорбь христиан. Франк снова спал у камина, вернувшись после смены. Он ничего не подозревал, подумал, что я, наверное, не ночевал в больнице, а шатался всю ночь по барам. Я поставил на огонь чайник. Комната бурлила кипением, но также и пахла чем-то странным. Сломанный диван кухни, на котором я так любил спать, был одним и тем же. Стол все так же качался без своей ножки. Кофе, от которого меня тошнило, стояло на холодной печке в холодной чашке. Все было так же, но и по-новому тоже. Библейские несуразности вперемешку с блюдцем груш глядели на меня со стола. Чай лился в щеки. Миллионы бессчетных будд сидели сейчас вокруг и смотрели на меня в упор, смеясь в своем безразличии. Я сидел на мятом диване предъянварского спокойствия.

Третья чашка чая встретила Франка. Он тер свои сонные глаза, наливая утренней водички в кружку.

– Я дальше спать!

Я оделся потеплее и опять вышел на улицу. Чернота подъезда была искомкана моими тихими пустыми шагами. Когда я оказался на улице, я понял, что забыл шарф, но уже не захотел возвращаться обратно. Кусочек самой радости теплился в моей груди, когда я видел ребристые ветви полупустых золотых деревьев. Золото мерцало по миру.

Одинокий, в шапке, словно пылинка у дороги, парящая по ветру. Арки домов окольцовывали случайные души, а я спускался к троллейбусу. Было безветренно и еще сухо. Шел мелкий снег. Я достал яблоко, две монеты, оплатил проезд, откусил яблоко и посмотрел в окно. Троллейбус магически тронулся.

Грудь до сих пор щемило радостью, когда мы проезжали мимо полинялых заправок утра. Мимо внутригородских странностей низких деревянных домов, которые стояли по колено в земле. Мимо высоток, внезапно контрастирующих с деревянными развалинами. Мимо всего мира.

Мистический дух дребезжащего троллейбуса и его красоты, я выхожу на случайной остановке в случайном районе. Мокрые от снега газеты летают по подворотням. Невдалеке виднелся лес. Уже совсем инееватый, он встретил меня грустностями длинной дороги, идущей к горизонту елей.

Я вступил на опушку, потом оказался в глубоком лесу. Ели царапали куртку и гладили по шапке, пока я весело шел по тропинке к чему-то еще. Казалось, что я слышал звук реки, которая бежала где-то рядом.

– Река зимы – это небо с плывущими по нему облаками, – подумал я вслух.

Звук реки все усиливался. Я перепрыгнул через овраг, спустился вниз, снова поднялся. Отвлекшись на секунду от звучания леса на тропинку, я вернулся к звукам обратно и понял, что звуком реки был звук дороги. Так и оказалось, я вышел на объездное шоссе и потопал по обочине на север, думая, что нужно снова нырнуть в лес. Пересекая дорогу, я видел дребезжащие лица камней-водителей, которые сбили бы меня и даже не заметили.

Опять оказавшись глубоко в лесу, я лег на снег. Чистое небо, которое щекотали верхушки причудливых елей, подмигивало мне иисусовостью самого себе в самом себе.

– Кант был прав, – сказал я и поднялся.

Прекрасность тихих скрипящих шагов проникала под мою одежду, я чувствовал этот момент. Время замерло на бесконечном прокручивании моих снежных шагов по девственности леса. Я оказался у замерзшего озера. Озеро не имело имени, да и не хотело его иметь. Озеро просто было, наслаждаясь мной. Когда оно скрылось за деревьями, я повернул на восток, к цивилизации, и уже через мгновение услышал лай собак.

Машины носились туда и сюда. Черное шоссе ярко выделялось на фоне снежного мира. Я топтал снег по дороге на юг. Разноцветные балконы, грузная бабушка, там, на балконе, она напоминала голубя. Я как мелкий босяк плыл вниз по улице между гордыми балконами. Бетонные трубы вентиляций придуривались на крышах поднебесных многоэтажек. Деревья тут и там по-странному подрагивали крошечными листиками. Литры метафор переполняли чашку разума.

Вновь мои шаги раздались в подъезде. Франк уже на ногах, готовит яичницу.

– Ха, Грей, ты откуда?

– Я всегда здесь, только вот летаю, как листик по ветру.

Франк скрутил нам сигаретку с марихуаной в свежем пакете и плюхнулся на сломанный диван. Комнату окутывал туман, когда мы шли через дым к просветлению. У меня немело лицо, а затем все тело вдруг стало одним большим камнем. Мы навеселе болтаем, я жую салат, все так беззаботно, смешной брезгливый гордец крутит в пальцах дымящуюся траву и шутит несмешные шутки.

Красные глаза, зрачки, медленные движения, все плавно плывет, будто под водой. Я лучше вижу, я слышу, кажется, что происходит на улице. Там ленивый, ленивый мир. Геометрические фигуры Грязного города формятся на скалах зимы, груды домов ползут извращениями архитекторов вглубь города, а великанские этажи гордо реют золотыми коронами люстр. Серые балконы плещутся окнами, или гордыми горизонтами горшков с цветами, или грязью сухих полотенец. Холодные протуберанцы окон замерзают голодом однокомнатных квартир.

Этот мерцающий под белесыми скалами город гордо плещется белыми отблесками. Кто-то еще посещает школьные занятия, кто-то лезет на скомканный рожон бытия, а кто-то отсыпается на двенадцатом этаже вечеринок, там, где бодрость умирает на телах просроченных семиклассниц, залитых вчерашней водкой, там, где ничем не омраченные половые связи разбросаны везде и в беспорядке. Там пакет травы, похожей на укроп, входит в равномерные симметрии житниц легких, а выходит пресловутыми заботами… А утром солнечный круг ксанакса заглядывает в голые комнаты без мебели, в которых хруст отдается эхом безвременья.

Я вижу, как все тот же светящийся давинчевский ангел спускается с небес и теплется в груди у каждого. Ленность наша стекает по горам вниз, промывая пригород несчастливыми концовками, груды которых затеряны во времени. Ноздри дышат полнотой смога города и грязи рук. Миллионы медитаций и миллиарды молитв забываются в перипетиях будней. Серьезные лица детей у коробок телевизоров сжимаются в гримасы от желания жить. Красотка в окне проезжающей машины ласково смотрит прямо в глаза. Крупинки песка песочниц хрустки под ногами. Парк горького опыта капает жижей ностальгии прямо в ухо. Тепло разбросано осколками в сердцах городских жителей. Караваны путей переплетаются ленточками свежих троллейбусов. Дымка города устлана гордостью беспокойства вне бодрости внутреннего холодного вечера. Грудная клетка мерцает флуоресцентом от того, что все идет по плану.

Я видел все эти мысли марихуаны, летающие в темной кухне, я видел все это и еще многое другое. Разговор наш то появлялся, то исчезал, пока ночь не поглотила всю комнату. Медленностью черепах своих тел мы плавали по веселому аквариуму квартиры, пахали поля сознания бессознательными вопросами, плясали и смеялись без причин, разум озарялся здоровыми и нездоровыми идеями.

Прошло еще немного времени, и мы вышли на улицу. Мы в баре. Где-то там сидят морфинисты, скрученные по углам, а где-то, окутанные дремотным опиумом, плавают скучающие лица в полусне. Вино сначала бодрит, затем залпом усыпляет, полет нахальности через всю забегаловку.

Девочки с острыми чертами и короткими юбками вешаются на меня. Глоток, горький и послесладкий, радостный и мерцающий в сердце солнцем, отраженным от соседней многоэтажки самым верхним ее окном. Здесь ведь ястребы алкоголя, пляшущие, пыхтящие, изрыгающие дым. В парке хаос, все перевернуто вверх дном. Это мескалин. Я хохочу с Франком и кем-то еще. Я сажусь на лавочку и наслаждаюсь веселым вселенским бодрствованием окружающего. Я слежу за дыханием деревьев, насмехаясь над ними, увлажняю глаза влагой воздуха вселенной в мескалине мозга. Что-то в моей голове сверкает вспышками. Голова моя ширится в длину, я хватаюсь за виски, чтобы голова была хотя бы меньше лавочки, голова все растет. Большая голова порождает все больше и больше мыслей, я не успеваю все их думать.

Я все прекрасно вижу: голодранцы-ротозеи в церквях и скверах, серые стропила тут и там пронзают свинцовые тучи. Лавочка подо мной все мягче. Красота сейчасности, описать которую и слов-то нет, у мескалина нет слов. Я растекаюсь по лавочке. Единым сиянием чистого разума я думаю о ползущем по шероховатостям земли использованном пакете. Тут и вымощенные булками ряды магазинов в ноющих грустью старья подвалах, одинокие очкастые жующие бабушки сидят, торгуют запахами старости с кошками под мышкой. Красота безупречности всех улиц Грязного города, гордо городящего зимнесть. Клочки мусорных рынков, и эти паркующиеся у грязных баров бугаи, и собиратели подписей за что-то и против чего-то, и целующиеся парочки, которых расплодилось очень много на кривых улицах.

Темные аллеи спален, на кухне было утренне и сыро, солнце скачет по верхушкам высотных домов, играя окнами. Порнографии мусорных недостроенностей мегаполиса. Хорошести дня пестреют по вновь освещенным переулкам и по скалам полуденных домов. Желтые занавески соседнего дома, там шныряющий туда-сюда по балкону лысоватый круглосуточный дед, тянущий сигарету ко рту, антенны пронзают дым в воздухе.

Мы с Франком развлекаем наш завтрак случайными мыслями.

– Видел ли ты эти темные грузовики в дыхании ночи?

– Видел бедных бродяг без времени и места жительства, жующих сухие краюхи хлеба?

– Смотри, мои сигаретные ожоги на запястье как напоминание.

– Скоро настанет новый год!

Я хотел быть благодарным, сыпать спасибо направо и налево, жертвовать собой ради других, проснувшись сегодня в своем теле. Таким было утро тридцать первого декабря. Оно было морозным, воздух был чист снегом, пространство воняло аляпистым стеклом холодного воздуха.

Схватившись за нос, чтобы не отморозить его, я спустился в магазин. У входа в магазин из меня выходил равномерный пар. Во дворе малыши катали снежные шары для снеговика. Ветра не было, стекло воздуха в мгновении замерло на месте. Деревья стояли нагими, ни веткой не шелохнувшись.

Грозди деревьев зеленых сакур под окнами чесали фонарные столбы. Дома у камина спал Франк. Он пропах спиртом и табаком. Я достал свою деревянную трубку и забил ее марихуаной. Дым, кажется, зеленоватый, создает прелестное убранство комнаты. Мимо протекают лица пропавших где-то девушек, костры вчерашних дней, ели лесов и леса елей. И снова этот круглосуточный дед вышел на балкон восьмого этажа и поднес сигарету ко рту. Я на секунду отвлекся на трубку, и вот дед уже исчез.

Троллейбус крался, переминаясь с боку на бок. В окне я мог видеть полицейских в переулке. Потом еще двоих, идущих в этот же переулок. Я катался на троллейбусе весь день от конечной остановки до конечной. Я катался на троллейбусе весь день, а потом сел на электричку. Внутри теплее и жестче, там ходит злой кондуктор, там играют веселые дети. Жесткие сидения, конечно, это не так плохо.

Я вышел в лесу, там сумрак и холод. Я брел вперед, без опоры на что-то, я глотал вино и плелся к замерзшей реке. Там, где кончался лес, начиналась она, Река, я жил с ней раньше, здесь жила моя бабушка, я ходил купаться в эту реку, а теперь здесь лед и брошенные под воду надежды. Я сидел на берегу, ветер обдувал все вокруг, никого здесь не было. Никто, почему-то никто не хотел разделить со мной тайный блюз Реки.

Усадьбы тихим шепотом шелестели редкой зимней листвой, нарушая и без того тихий покой этого мира. Я сидел там до утра, наблюдая за ветром деревьев на склоне другого берега, за гарцеванием этих гор, за спокойным ритмом застывшей Реки, и поднялся только тогда, когда понял, что опьянение прошло, а я хочу есть.

Там, на морозе, я видел столбы доброго дядюшки Электричества за окном, доброта и беспечность, и вот я снова дома. Франк ушел на работу в ресторан. Я в этом убеждаюсь, сняв шапку, надеваю ее обратно и иду в ресторан.

Там все закручивается с безумной скоростью, Франк официантом обслуживает меня, я ношусь между столом и туалетом, между баром и столом, я шучу, кувыркаюсь в той обители ужаса, шучу незнакомцам, улыбаюсь незнакомкам глазами, которые вот-вот закроются от опьянения. Я вижу себя со стороны без всяких зеркал.

Я вижу себя в один резкий момент закрутившегося всего. Я вижу неотесанного грубияна, скалящего направо и налево свои мескалиновые зубы. Жирные волосы его сбиты на бок, он пляшет вне ритма, он падает и в смехе катается по полу. О боже, что же это такое?

Конец. Я вижу себя лежащим на полу в ресторане и на полу в квартире. Это не мой камин, это не моя прихожая, это не моя гостиная, это не мой диван и не моя подушка. Это не моя девушка. Нужно лечь спать, и я резко падаю вниз, туда, в бесконечность, в драму завтра.

Утро. И тут, и там, и везде пахнет алкоголем, я иду в туалет, делаю дела, иду на кухню, делаю дела, иду в спальню и падаю на кровать. Кто-то кричит, я по ошибке упал на какую-то девочку, я под барабаны головы перебираюсь поближе к краю кровати и смотрю в окно. Там ветер разгоняет комья снега. Я улыбаюсь и засыпаю.

Утро, ах, утро, я нежусь в кровати с какой-то вчерашней девочкой, хозяин квартиры варит кофе на кухне. На кухне все табуретки оборваны временем, все выглядит затхлым и архаичным. Я плюхаюсь на табуретку и пытаюсь расслабиться.

Тряпичная хлебница, я кручу ее в руках, в соседних комнатах движение, все похмельно просыпаются. Все эти торчки из ресторана высшего сорта для низшего сорта людей, все эти людишки с неба дна Грязного города. Эти музыканты, пугливые мамкины бизнесмены, ряды хвастливых художников, биллионы считающих копейки диванных писак, дворников души с бегающими глазками, толпа, алкоголь, сигареты, кофе, кутерьма, все это так жутко закрутилось в сегодняшнем ночном ритме блюза подворотен. Не сразу я увидел во всем этом духовном месиве подоплеку их истинной пьяной эволюции.

– Вино, кровь Иисуса, нас возвысит!

– И сказал Он, вино – кровь Моя, и табак – плоть Моя.

Богохульники утра, плевать, я вытряхиваюсь из кармана этой плотной квартирки и пляшу домой. Там Франк, как обычно, спит у камина. Я ложусь досыпать свой сон. Франк просыпается и, ворча, идет на кухню. Утренний чай. Снова мы здесь в величине ока Ничего, ничего не хотим и ничего не делаем, просто кряхтим позвоночниками полуночников затворников баров и ресторанов баклуш.

Я золотая бесконечность в смертной одушевленной форме. Эти материалисты духовного, эти спиритуалисты материального, они, наверное, видели этот путь под Крестом Иисуса и за Деревом Будды. Бог не где-то вне нас, мы сами и есть Бог, живые и мертвые, никогда не жившие и никогда не умиравшие.

Медитации под открытым небом. Вслушайся хорошенько в шелест тишины все накатывающей и накатывающей вперед и вперед. Ведь мир не что иное, как просто сон, как просто мысль о мире, и извечной бесконечности он не важен. Сидя ночью под полной луной, или в замершей комнате, тише, или в баре, где горланят все и для всех, тише, таинственная, нереальная музыка наплывает и наплывает, вне осмысления, пробуждающая за рамками существования, все тише.

Там где-то тайная усмешка Бога во всем и везде, в чашке кофе и в сломанном диване, в Грязном городе и в Чистом городе, в друзьях и во врагах. Я видел все это и все еще вижу, готовый ко всему одинокий воин, просящий Франка перестать умирать по барам каждую ночь, перестать терзаться сомнениями несуществования или существования мира, легче просто умереть так. Sic!

– Чего лежишь?

Я просто лежал и смотрел в потолок, перекраивая свою душу осознанием того, чего еще не осознал до конца. Нечего делать в этом мире христианского буддизма.

– Добавь в христианство буддизм, и все встанет на свои места.

Этот бодрый обыденный залп мудрости оглушил все мои нервы, я просто лежал. Все мое прошлое словно стекало с моего тела и утекало в грязную канаву, которая находилась прямо под диваном. Все, что некогда терзало меня, утекло в помои в считанные секунды. Громады миропонимания обрушились на мою голову.

Все говорили об одном: святость – во мне, нужно только открыться ей. Я видел это, я радовался, я любил всех. Ха-ха, вот так магелланы америк чужих душ. Я видел все это, пока в гостиной у камина играла музыка мертвых поэтов гениальности, пока все это безумие выливалось в нечто большое.

Вчерашнесть (анданте)

И вот все это безумие вылилось в нечто большое, объемное, словно какое-то облако окутало всю мою комнату, когда я припомнил произошедшее, когда мириады всего упущенного пролетели стаей птиц через мозг, когда, как я сказал, прошлое утекло в канаву моей печатной машинки. Но стоит ли раздевать перед вами правду?

Я был сорок дней и сорок ночей в пустыне города и почувствовал сильный голод, и тогда Искуситель подошел ко мне и стал шептать в левое ухо:

– Прикажи себе бросить свое монастырство. Ты хочешь есть и пить!

Отвернись от праведности!

– Не одним хлебом жив человек, – отвечал я. – Смотри-ка, птички ни о чем не беспокоятся, но Бог питает их. Неужели мы менее ценны, чем птицы?

Тогда Искуситель сжалился надо мной и отошел. В те времена я, сидя со скрещенными ногами, пытался смотреть на себя сзади, все удаляясь, пока моя одинокая фигурка не становилась точкой в пространстве. Иногда я наблюдал за причудливыми фигурками в своем уме, или же я представлял, что заполняю весь мир. Но чаще всего я просто считал вдохи и выдохи.

Десятиминутное погружение в море покоя, в первые минуты которого не происходило ничего. После вдоха двадцатого мир настраивался на меня. В сложенных друг на друга руках появлялся тяжелый горячий мячик, мое тело накрывалось одеялом тепла. Слеза стекала по щеке и капала на ногу лотоса, золотая слеза сострадания. Я был все дальше и дальше в пещере самоосознания, вот падает вторая слеза. Вокруг появляются счастливые лица людей всего мира, причудливые образы ума или просто смешные картинки.

Тогда не хотелось ни есть, ни пить, я уже не считал вдохи и выдохи, а просто дышал, всякое мышление прекратилось. Не нужно было никуда идти, чтобы встретиться со святыми, буддами, пророками или иисусами. Нужно было всего лишь открыть глаза. Мы уже были буддами, оставалось только это понять. Этакая буддийскость, сжатая в пустоте кулака мироздания.

Это огромное просветление было похоже на огромный воздушный шар, а я был иглой, которая лопала этот шарик. Я уже был буддой, просто этого еще не видел. Я был чист, я был негромким звуком в абсолютной тишине. Не нужны были никакие книги, писания или сутры, я сам могвсе.

Я чувствовал, что будто бы готов принять эфемерность этого мира, своего тела и собственную эфемерность. Я чувствовал это во всей полноте и красоте этого чувства. Слезы въедались в щеки после получаса сидения. Статуэтка Будды напротив тоже медитировала, составляя мне компанию. Я видел свой ум как две отвесные скалы на вершине, облепленные облаками. Облаками этими были мои мысли, от которых я никак не мог избавиться. Все теплее, дыхания почти нет, свинцовые веки мои открываются, и я снова вижу мир.

Разум человека для меня был подобен калейдоскопу. Мысли-стеклышки, перемешиваясь, как им вздумается, складывались в идеи. Их отражения, проходя через линзу-ум, выходили в цельный разум. Встряхните свой калейдоскоп, и вы никогда не получите две одинаковые картины. Разум человеческий меняется постоянно.

Рано или поздно я, конечно, продал свое просветление. Я сидел на грандиозной попойке чьего-то дня рождения. Я сидел на кухне, за окном блуждал ветерок, в руке была чашка кофе. К чему было убиваться в соседней комнате? Друзья мои умирали от удовольствия, томимые жаждой, испуганные, голодные, усталые, сходящие с ума и, наконец, счастливые. Голубые глаза, бороды, волосы, пивные пробки, все одном ритме!

Если бы во время общего пьянства существовала моя сущность, то у меня возникли бы гнев и отвращение. Но мне было наплевать, самого меня не существовало. Ведь сколько бы ни было существ, всех их я должен был привести в Нирвану, на Небеса, без остатка, всех этих бедных ангелов с невидимыми крыльями. Так сладко чисто было быть человеком, сидящим на кухне в кофейном одиночестве. Я даже не хотел проповедовать свой маленький узелок истины, я просто сидел, уставившись в окно, пока какая-нибудь девочка не спрашивала, что это я там увидел.

Пьянство находило на всех, как волна, сначала мир становился медленнее, затем большинство теряло ориентацию, ничего не предпринимая. Наконец, эта медленность проходила, но они все еще сидели, соглашаясь с этим посреди полупустых стаканов и полумертвых тел. Иногда пьяные выходили через алкоголь ощутить внешний мир. Опусти голову к своим пыльным ботинкам, поднимайся на гору и радуйся жизни – вот и все, что тебе сейчас нужно, забывая обо всем. Снова этот приятный звук собственный шагов, удовольствие от трения подошв о землю. Мы поднялись, дали горе название, обустроились на плато. Все тянулись к следующему чему-то, а следующего чего-то просто не было. Просто сиди на вершине и наслаждайся взаимоотношением всего, как оно есть. Небо было голубое потому, что все говорили, что оно чистое и голубое. Бог всегда был по правую руку от меня, чтобы я не поколебался.

Когда я сидел там, осознание мое собиралось в пучок в центре глаза. На плато дул холодный ветер. Все вокруг прикладывались к бутылке, а я просто лежал на куче песка и наслаждался миром, как делал, наверное, каждый раз. Кто-то предлагал мне выпить, прося сделать глоток двумя своими глазами-алмазами.

И птички щебетали где-то вдалеке, и сонные разговоры не прекращались. До города рукой подать, вот он, два километра вниз по тропе. Серьезные мужчины и женщины копошились внизу, а ты наверху, отдыхай и будь добрым, не нужно никому ничего доказывать в этой дикой стране высот. Город внизу напоминал огромную мандалу. Я просто счастлив, когда люди вокруг счастливы. Вижу, что кто-то у кого-то в объятьях, и улыбаюсь.

Когда мы спускались вниз к городу, ангелы к ангелам, я чувствовал все это ничем не обоснованное Все. И когда я оказывался дома, я всегда старался выразить это в своей писанине озарения, в летописи сознания.

Валяться летней ночью на крыше лицом к лицу с черным небом подмигивающих звезд, слиться с воздухом, выглядывая из-за кромки крыши, понимая ночной город, его фонари и огни, глазея по сторонам, постигая мир, отдыхая – вот оно, чистое присутствие. Время, да и весь мир принадлежали мне, я отдал все это всем и ни о чем не жалел.

Иногда начинался дождь. Дождь связывал всех нас, по очереди касаясь каждого. Ночью меня тянуло смотреть за уходящем вдаль автомобилем, луна была куском сыра, грузовики в ночи дымили и подмигивали мне. Ночная листва была окрашена в неон. Это всегда было безупречно красиво. Даже, когда я вышагивал пешком, выйдя из дома без часов, без денег и прочего барахла. Шапка, шарф, ключи – так я шел, пустой шоркальщик мостовой, дорога была жизнью. Лица прохожих в своей невыразимости напоминали цветы ангелов, проносящиеся мимо. Люди были смешно одеты или просто выглядели смешно, но я не собирался ни над кем смеяться, я любил весь мир. По дороге я вытаскивал свои крохотные четки и молился за всеобщее счастье. Четки – это мой оголенный провод веры. Бусин было здесь сто восемь днем и сто восемь ночью.

Каждый раз прогулка моя пахла старым автостопом в тиши или тропинкой в глуши, пока я бродил по улицам один и вертелся со всеми вокруг солнца. Золотые кресты были направлены в небо, золотые люди – в землю. Ветка, нацеленная мне в глаз, промахивалась, пока я хотел видеть мир, тонущий в пошлости, красоте и удовольствиях. Около моего дома на одной и той же лавочке всегда сидел бродяга, и каждый день он просил милостыню одно и той же рукой. Деньги мои были простыми бумажками, а я лежал внутри. Никотинонезависимый герой монашеских будней с хвостом волос и четками в руках, самозабвенность по скрипучему снегу разума.

Когда я ложился спать, я желал сладких снов всему миру. Будет ли мне подарен еще один день? И имеет ли это значение, если прожитый день был настолько полон? Погрузившись в бездонность подушки, я думаю: важны ли в этот момент все мои завтрашние дела? Когда некое Что-то нашло другое Что-то противоположного пола, тогда мы и увидели мир таким, какой он есть.

Деяния (кантабиле)

Кто-то из нас видел девушек, на которых можно было просто смотреть, не отрываясь;

выставлял Ницше полным неудачником, видел Гитлера вегетарианцем, а Шопенгауэра буддистом;

смотрел на бродяг, которые говорили что-то для чего-то;

наблюдал падение юных тел с крыш, тел, для которых падение было единственным выходом, понимая, что большим людям наплевать на маленькую смерть;

снимался автостопом в любую из сторон;

проходил тысячи кварталов за день;

врубался в могилу Мопассана в парижском Монпарнасе;

читал Овидия через: «во всем есть часть всего, все изменяется, ничто не исчезает» и Бэкона через: «мир – это мыльный пузырь»;

углублялся в себя, в свои мысли, в поэзию своей души;

гулял с друзьями, разговаривая обо всем, когда за толпой увязывалась святая собака;

утешал людей, которым надоели надежды, возлагаемые родителями, осточертели глупые нормы и правила, придуманные кем-то;

ломал сигареты и выливал виски в урну;

собирал рюкзак с лекарствами, зубными щетками, мылом, спичками, фонарем, термосом, одеждой, в один момент исчезал из города в поисках себя, свернув за первый угол и сев на первый автобус;

писал ноктюрны, где мелодия спускалась с фа до фа двух октав ниже, а затем свинговала с си до ре и обратно;

уходил в монастыри, где подъем был в пять утра, работа, молитвы и шесть часов медитаций;

старел по отношению ко всему;

отдавал письма со словами: «ты свободен!»;

как усердный монах, тщательно мыл посуду, что было очень приятно – плыть по квартире и убираться, не задумываясь, просто работать;

распинал свои грехи вместе с Иисусом;

думал о том, куда лететь в этом звездном пространстве сейчас;

ел дикий мед и носил пижаму из листьев;

собирал три тысячи наличкой для тысячи километров до отшельников в горах;

отсекал руку, которая влекла к греху;

в дешевой кофейне молился перед горячей чашкой, записывая все то, что никому не нужно в вечности, двигаясь проездом через вечность, проездом через весь мир, снова и снова возвращаясь к своим первородным мыслям в утробе грязного разума, это был ежеутренний кофе и вышвырнутость разума на бумаге;

кашлял настолько сильно, что мог разбудить лавину;

ужинал на вонючей заправке;

утешал усталых полицейских;

складывал магнум опусы из кусков будней;

пил кровь Иисуса;

шел в единственно правильную сторону по ковру, который подстилал Бог;

видел ангелов посреди двора, приказывающих жить так, как жил;

гулял с девушками, их глаза и волосы заполняли все пространство вокруг;

медитировал так много, что после этого смеялся над человеческими попытками устроить свою жизнь;

находил путь обратно в эмоциональную глушь;

чувствовал исходившую от друзей неряшливую святость;

слышал, как актеры в театре рассказывали всем свою историю об истинном знании;

не общался ни с кем, а просто молился за счастье всех живых существ в горах, взбирался на самую вершину, созерцал белый город внизу, удовлетворенно садился на снег, сочинял стихи, бродил по вершинам, думая о жизни и смерти, думая о том, сколько людей здесь побывало до этой минуты;

сжигал в голове былые рифмы;

стоял твердо со щитом веры и мечом праведности;

тащился через весь город с рюкзаком, полным бесплатных книг;

доходил до китайского ресторана, смотрел на веселые лица сидящих там людей, которые поглощали пищу, не замечая странника, наблюдающего с улицы, пар выходил изо рта;

чувствовал себя так, как, должно быть, чувствовал себя Христос в пустыне;

встречался с безобразным рваным матрацем на свалке в чудесный день зимы;

ложился у самой дороги на снег, в то время как всем водителям было плевать;

отрицал рационализм Декарта, скептицизм Юма и социализм Фурье;

пил ужасное кофе в ожидании Страшного суда;

перебирал четки своими костлявыми пальцами, когда чувствовал злость;

видел, что сатори находилось на кончике носа;

разглядывал с трудом проходящие сквозь зимний стеклянный воздух лучи солнца;

просыпаясь утром, видел в окне снежный туман, поражался тому, как снег плавно опускался в свете уличных фонарей, благодарил Бога за всевозобновляющиеся формы в утробе его разума, когда Бог был еще красивее в свете фонарей;

садился в кинотеатре с каждой новой девушкой на одно и то же место;

думал о скорой, никак не наступающей, кончине;

задумчиво раздавал сигареты;

кивал как будда, вышедший из нирваны, чтобы снизойти до уродливых нелепостей жизни;

бытовал отшельником во тьме собственной ночи закутка ресторана, где глиняные души, потерянные в лесу времени, чувствовали полную вечности холодную улицу снаружи;

в пустоте проема между воспоминаниями и бурями будущего видел прекрасные зеленые глаза и милые щеки;

бросал учебу в университете после ста пятидесяти пропусков;

проходил вдоль крутого обрыва, вдоль прекрасной речки, вдоль края плато, вдоль самой жизни, слыша этот сладостный звук шагов;

гулял по трагично освещенному бульвару, вился снежок, сверхъестественному взору представлялись надутые покровы туманов, деревья посверкивали снегом;

слушал рассказы внутриконтинентального торчка о том, как один парень нес на себе мешок свежесрезанной конопли пятьдесят километров одиннадцать часов к себе домой без отдыха;

гулял по снегу и придумывал хорошую красивую фразу перед дребезжащими автомобилями, но на ум ничего не шло, ничего искусственного в этом воздухе не было, все было настоящим, даже красивые фразы;

наблюдал, как Бог исполнял одно желание за другим;

медитировал ночами напролет, слушая ругань соседей сквозь картонные стены;

пьянствовал посреди ночи в бесконечном забытьи;

умирал на рельсах;

писал стихи в пьяном виде, когда каждая клавиша печатной машинки была очень легкой, и буквы так и скакали под рукой;

держал замерзающую каждую секунду сигарету в руках на морозе;

был на дороге в небеса без всего, что сбивало с пути;

отвергал мещанский образ жизни предшественников и идиотский оптимизм прессы и телевидения, отказывался от эфемерных целей и идеалов среднего класса, разочаровывался в учителях, родителях, священниках и политических лидерах, был недоволен государством, этим эгоистичным гигантом-эксплуататором;

анализировал в одиночестве эффект нового препарата, глядя то вверх, на странно шелестящую листву, то вниз, на мусор под ногами, пока мысли беспомощно мчались от страха и омерзения к блаженству и озарению;

обещал быть иисусом до конца;

видел мир как одну сплошную симуляцию, пока выкуривал целую пачку сигарет на крыше своего дома;

вваливался в пьяном угаре в душ, предварительно свалившись в коридоре;

замедлял шаг, замедляя вместе с этим жизнь;

молча уходил в пустоту вечности по покрывалу Господа, уходил в тень без тени сожаления;

видел пустоту между ног как чересчур бесконечную для секунды агонии в эйфории;

смотрел на кого-то, сидящего на облаке, на кого-то, кто смотрел с любовью и любопытством вниз;

ел яблочный пирог и осчастливливался миром;

летел в космосе в объятьях девушки на запахе ее волос;

слонялся с бродягами;

выпотрошил свой разум и вытащил истину наружу;

говорил: «В наши дни это учение никуда не ушло, вот оно!», показывая пальцем на небо;

стал единой добродетелью, цельной медитацией, с этого момента все становилось священным;

видел фразу: «Все устроено!» как величайшую из всех, она показывала мир как гармоничное существо;

говорил, что: «***» – это главная проповедь в жизни, просто быть снежинками, просто падающими на землю;

побывал там, откуда некуда идти, правильно ли тогда было говорить о том, что выбрать – добро или зло;

подражая Мандельштаму, наслаждался бестолковым, последним троллейбусным теплом, проезжая на последнем троллейбусе до самого депо;

покупал печатную машинку втридорога, чтобы сидеть воспаряющим духом в звуках печатания ночи;

делал монастырь в сердце все сложнее и величественнее;

понял, что заветы писали такие же бывшие обезьяны, как и все вокруг;

понял, что любая философия – непрерывный испуг, перманентное мыслестрастие, подрагивание мысли;

рисовал монаха со своим лицом, медитирующего в лесу;

видел дрянь по телевизору, обеспечивающую планомерную деградацию;

рано или поздно навещал одинокую гималайскую хижину;

умирал, лежа ничком на Библии;

осознавал свою пьянь в общественных туалетах;

видел, что все наши слова – сплошь сборища слов, а эти сборища слов – слова;

записывал то, что говорил тот или иной человек, чтобы на досуге поразмыслить об этих великих мыслях из уст простых смертных ангелов;

целовался без продолжения, считая это самой великой вещью;

копил богатства на небесах, потому что там они лучше сохраняются;

понимал, что смерти, болезни, нищета – это наших рук дело, и Бог тут не при чем;

записывал под диктовку что-то о том, что чистое бытие – лишь одна из форм триумфа нашего тотального несуществования;

понимал, что пространства не существует;

думал, что медитировать в горах в одиночку – это эгоизм;

видел, что у Бога нет религии;

находил просветление в самом себе;

продавал свое имение;

смирял себя;

выигрывал все, проигрывая;

говорил много, не говоря ничего.

Так или иначе, будущее всех этих людей было комом пугающей определенности.

Завтрашнесть (стретто)

И этот ком пугающей определенности застилал мне глаза. Я знал, что дальше будет еще большая куча всего, я даже не буду успевать все это записывать, однако, я предпочту оставаться биографом вселенной со своим крохотным блокнотом и огромной печатной машинкой в углу.

Всегда любое завтра начинается с Нового года, с этого праздника, когда грандиозные салюты разрывают небо, а люди вокруг тебя пьют и прокуривают квартиру насквозь. Всегда Новый год открывает новый год, который полон нежности и спокойствия и выглядит оттуда, откуда на него можно смотреть, красивым чудом.

Истина приходит незаметно. Она сначала тихо подкрадывается, как щепотка чего-то нового в голове, а затем завоевывает все большее и большее пространство. Так происходит со всеми. Все мы одинаковы, нищий и король – лежат они теперь в одной земле. И истина, пронизывающая голову, достигает рано или поздно каждого, если не в этой жизни, то в другой. Истина храбро борется за свое существование в мозгу, подыскивая аргументы в свою защиту. И вот однажды она открывает себя, и тогда человек восклицает: «Вот она!» А истина эта проста: никакой истины нет. Думая об этом, я медитировал под носом у самого праздника.

Первым делом зима нового года расстилается морозцем по всей земле, когда ленивые люди выплывают из своих теплых комнатушек. Один мой давний друг ткнул меня носом в иллюзорность моих идеалов и ценностей, которые оказались призраками на краю обрыва вечности. Друг увидел и показал мне, что цели в моей жизни нет. Я просидел целую ночь в дымящихся окурках с Библией в руках. Я задумался: в общем смысле, рост сознания – вот цель моей жизни. Следующие дни я провел в дурмане: что-то там было в коньячном блюзе, рестораны, друзья, бары, бургеры, квартиры, пиво, задние сидения чужих автомобилей и отрезвляющий чай.

Когда после этого я одиноко стоял под ночными фонарями с четками в своих костлявых пальцах, сбежав от безумцев в чуланах коттеджей, когда я смотрел на эти высокие монолиты домов, громоздящихся в небо, я понял, что вся эта дурь – это бессмыслица, не приносящая удовлетворения. Я молился без устали.

Весна заявляет свои права еще в конце февраля, завоевывая себе по кусочку погоды каждый день, пока все вокруг вконец не растает и не предстанет таким, каким оно является. Автомобили все скользили. Глаза полуприкрыты, все медленно. Злость бурлит в груди, странная злость и тоска из чрева мира. Чувство надоевшего всего, чувство усталости от всего. Мороз на улице не так холоден в этой грусти тоски, не так уж и радостен Бог в том чувстве, что теплится в груди. Простой крик: «Отстаньте от меня!» и все остается. Таблетки летят горстями, становясь плацебо. Жизнь в вечном прокручивании останавливается.

Весна окружает, погружая сознание в дремоту конца февраля. Я помню свои чувства: когда-то давно все это означало для меня конец учебы и начало каникул. Добрая пора, ознаменованная сосредоточением перед отдыхом. Грусть соскальзывает в живот, во вторую чакру, делая ее, и без того грустную, еще грустнее. Злость и тоска парализует бицепсы, отворачивая от Божьего лица. Кризис творчества означает кризис веры, а синее небо уже и не такое синее. Полет в забытьи у изголовья кровати с крохотным блокнотом в руках.

Лето начинается латентным толчком, который я всегда видел, как плевок природы в душу самой себе – лето нагло принимало управление. Лето ощущается приходом тепла. Тепло одиноко стучится в ворота разума, и охранник сознания, понуро опустив голову, пропускает тепло внутрь. Оно охватывает все тело, ведя его в летние бары, рестораны, церкви, храмы, площади, парки, аллеи, магазины, переулки, подворотни. Тело бредет по тротуару, забывая о Боге, несет само себя на блюде судьбе. Что-то интересное ожидает там, вдали.

Август означал конец лета, конец веселья и беспечности и начало будней. Грусть поднимается в грудь по шее и заползает в голову. Меня обуревает тоска по невыполненному долгу, грустные красные глаза полуприкрыты утренней сигаретой. Грудь в грусти, грусть в груди. А сентябрь существовал сам по себе олицетворением учебы или работы. Медленный разгон маховика труда к октябрю уже нес горнило будней к упадку души. Когда бурлящий дух воспарял в кофейной ночи над печатной машинкой, все мы видели мир в нужном нам свете. Снега еще не было, осень только начиналась. Листья исчезли, небо посерело, дома потемнели. Погода замерла в ожидании.

Декабрь означал закат года, декаданс и пьянство, сопровождающееся халатностью прокуренных халатов. Вот и все, мир умирал, чтобы воскреснуть в январе. А я воскресал, чтобы снова умереть в декабре.

Отпуск (каданс)

«В библиотеке пахнет булками, старыми, сухими, в библиотеке зашелся криком старик, надрываясь всеми силами перед своей чудесной историей, в зале читальном со мной сидит наглый Сократ, а старик все кричит и кричит, пахнет сыростью, старостью, гордостью», – думал я, наблюдая за пейзажем через окно автомобиля. Там туман надувал все вокруг, степь, холмы и кусками замерзшие реки, было прекрасно просто оглядывать все эти просторы сквозь перламутровую дымку», – думал я, сквозь тяжелую грусть сегодняшнего дня. Это снова декабрь.

– Ничего в этом веселье нет, – вместе с усмешкой донесся голос Боба из трубки, – приедешь на днях, все увидишь. Ничего в твоем Родном городе не изменилось, ничего ни убавилось, ни прибавилось. Живем так же скучно. Вино, девочки, таблетки, театр и вся эта дурь – все осталось в прошлом году. А тут уже и новый год лезет. У нас теперь чистота духа и скука тела, мать ее!

Я заболел пневмонией и на неделю загремел в больницу. Привезли меня на скорой ночью невесть куда, темнота, ни черта не видно. Оформился, лег спать. Ночью я ничего не разобрал, слышно было лишь сопение пациентов, их храп и постоянный кашель. Утром я увидел в своих сокамерниках обычных матерящихся мужиков, застрявших посреди реки жизни без смысла жить.

Я все время молчал, просто наблюдал за всей палатой кашлюнов. Моя кровать стояла таким образом, что было видно все. По правую руку от меня лежал Ланцет, португалец с лонгетной повязкой через левое плечо.

– Как вы сломали ключицу? – часто спрашивал доктор, похожий на шкаф, у Ланцета, а тот что-то невнятно бормотал.

Справа от Ланцета лежал Смотрящий, который уехал в мой первый день, оставив палату без авторитета. Напряжение после Смотрящего сразу спало. Далее шел Расческа. Тут все просто, этот дед все время расчесывал свои редкие волосы. Слева от меня лежал Сиделец. Нет, он не сидел в тюрьме, он постоянно сидел на кровати, оглядывая всех своим беспомощным взглядом. Сиделец сидел и в ту ночь, когда меня привезли.

По правую руку от Сидельца лежал Очкарик, постоянно читающий книги, и, наконец, Старик, чарующе энергичный для своих семидесяти, глухой, ни на секунду не расстающийся с тростью. Ей Старик делал все, что хотел: двигал вещи, заправлял кровать, чесал голову, опирался.

Очень часто мобильник Старика начинал звонить посреди тихого часа, это, по-видимому, никого не раздражало, но пока мы не кричали Старику, он о звонке и не подозревал, до того он был глух.

А еще с утра до обеда у нас лежал Отец, местный священник в разных носках, бедный и высохший, поправляющий здоровье в нашей палате. Он ругал сокамерников за бранные слова, которые они ставили вместо запятых:

– Знаете вы, что вода в стакане от плохих слов становится ядовитой?

И все искренне кивали, насмотревшись телевизионных экспертиз о заговоре воды.

– Так и вы состоите из воды и воду свою хулите!

Мужики кивали, пять минут пытались воздерживаться от плохих слов, а потом опять продолжали сквернословить.

Как можно догадаться, мне дали прозвище Молодой. В первый день мне назначили лечение, поставили адские уколы, я принял горсть таблеток, починил местный чайник, меня навестила бабушка, которая объездила всю округу, прежде чем нашла мою больницу.

По утрам приходил доктор, похожий на шкаф, слушал наши груди и спины, записывал что-то, кивал, кричал что-то в ухо Старику и уходил, протискиваясь в узкий дверной проем.

Было комфортно: высокие потолки, проваливающиеся кровати, еда, звуки радио из соседей палаты, грязный туалет, добрые медсестры, горячие батареи, чай хоть каждые пять минут, а из окна можно было видеть дикий пригород.

– Уснуть никак не могу, – говорил Сиделец.

– Ага, под сорок температура ночью будет, – бурчал Старик.

– Чай вскипел? – спрашивал Ланцет.

– Это мне сын сказал, – продолжал Старик. – Под сорок.

– Ужин скоро? – отзывался Расческа.

– Чай вскипел?

– Нет, – отвечал Очкарик, не отвлекаясь от книги.

Сокамерники мои были смешны и грустны. Кто-то спал, кто-то пытался уснуть, кто-то читал Книгу, которую я привез с собой, кто-то ходил по комнате кругами. Эти роли распределялись или менялись, будто по сговору. Через дверной проем кто-то все время мельтешил в коридоре.

В столовой было особенно уютно, когда вечером весь наш этаж собирался за столами и мерно похлебывал чай. Седой Расческа, сидя за ужином, качал головой из стороны в сторону, словно не соглашаясь со всем миром, словно пытаясь сказать: "Это неправильно!" Вечера мы коротали за картами, в которые все играли рубашками книзу.

Утренний обход казался мне самым волшебным временем, временем моего доктора. Доктор Шкаф заходил в палату и интересовался своими пациентами. Я чувствовал на себе пытливый взгляд, я жил в этот момент, я кому-то был интересен.

В конце моего первого дня к нам подселили больного пневмонией.

– Черт побери, – выглянул из-за газеты Ланцет, – одна пневмония!

Мне было жутко интересно, кто этот незнакомец. Новый пациент оказался еще более хрупким, чем Старик, хоть Старик и был старше. Мы прозвали новосела Моряком, он не снимал свою тельняшку. Занял Моряк кровать Смотрящего. Новобранец приехал без ложки, без кружки, без тапок – страшная комбинация. Когда спрашивали Моряка, он всегда резко вставал с кровати и поднимал руку.

– Черт, я чуть не сдох, пока на второй этаж поднялся, – сказал Моряк, тяжело опустившись на кровать. – А у вас тепло, да?

Ему ответили храпом.

Сиделец по вечерам советовал Ланцету бросить курить: он один из нашей палаты то и дело бегал на мороз с сигаретами. Сиделец говорил, что курит пятьдесят лет и по-настоящему знает, как это плохо – курить. Ланцет кивал, но бросить отказывался.

Пока они спорили, Старик в своем углу стелил себе постель, сопя и охая. По окончании он обычно тяжело садился, хорошенько кашлял и, кряхтя, шел со своей любимой тростью в коридор – нагулять сон.

Ночные лампы давали достаточно света, чтобы не разбудить похрапывающих, чтобы я мог писать ночами, когда не мог уснуть из-за того, что высыпался днем. А днем я только и делал, что спал.

К середине моего второго дня Очкарика увезли в город, чтобы сделать ему операцию по удалению гноя из легких. В комнате стало намного тише, даже как-то одиноко. Делать было нечего, приходилось играть в карты с мужиками, которые их так долго раздавали, что можно было успеть заварить чай. Из развлечений еще было чтение или прогулка по другим палатам, кроме нашей их было четыре: Тихая палата, из которой не доносилось ни звука; Техно-палата, ее жители лежали, уткнувшись в мобильники, работало радио, а ноутбук беспрерывно что-то вещал; еще были палата Страшных девушек и Ворчащих бабушек.

У Расчески был свой кипятильник, он клал его в банку с водой и долго гипнотизировал ее, пока вода не закипала. Наш же чайник часто брали другие палаты, так до конца и не было понятно, кому чайник принадлежит.

Когда в первый день вошла медсестра, Сиделец спал сидя, раскачиваясь, как маятник, Моряк что-то спрашивал у Расчески, тот отвечал ему лишь кивками, а Старик делал свою гимнастику в кровати с тростью. Медсестра спросила:

– Вас здесь сколько? Семь?

Это означало, что на нас, наконец, накрывают в столовой.

– Семь, – ответил я, – Отец уехал, он у нас до обеда.

На втором дне радость от смены обстановки закончилась. Делать было по-прежнему нечего. Один раз в столовой разбили градусник, и всего делов, в остальном дни были похожи один на другой. Из Техно-палаты вещал президент, говоря о насилии, а в Тихой иногда тихо играло радио. Женские палаты были вне досягаемости моего слуха. Старых больных выписывали или увозили, новых привозили. Лица менялись.

Моряк знал кучу странных поговорок, которые вставлял по поводу и без:

– Улыбка до ушей – хоть веревочки пришей!

– Блинчики поел и спать!

– Бог терпел и нам велел!

– "Я," – говорит, – "сам пожарник!"

– Лук ел или так обалдел?

– А ты молодец, пацан! – часто говорил Моряк Старику, сидя рядом.

На один день Тихая палата потеряла все свои звуки совсем: всех, кроме одного, выписали. Когда я проходил мимо этой жалкой комнатки, я видел лишь одиноко помешивающего чашку чая мужчину и слышал лишь один звук – звук удара ложки о чашку. На следующий день палата эта снова наполнилась новобранцами.

Один день был равен пяти дням, все тянулось очень медленно. После четырех суток из Техно-палаты к нам стали приходить Техномальчик и Англичанин. Первый все время был погружен в свою электронику, а второй во всем своем хозяйстве, привезенном из дома, имел лишь бесполезный английский словарь. Но в карты они играли здорово.

Все вокруг длилось долго, но, когда я оборачивался на прожитое, оно показывалось мне единым секундным вихрем: от окна задуло, я переехал подальше; Отец приходил, лежал под капельницей, читал молитвы и уходил; приходили мои друзья с красивыми девушками; иногда заглядывал и доктор, напоминающий шкаф. Я все больше хотел домой.

Был у нас парень, прозвали его Черви. Память у него была ни к черту, и каждую новую карточную игру этот парень спрашивал: "А черви – это сердечко, да?" Так его и прозвали.

С Отцом у нас были диспуты под капельницами. Мы спорили о "белых пятнах" в Библии и о Боге. На нас все смотрели. В палате, как в тюрьме – на вас все время смотрят, что бы вы ни делали.

В последний мой день мне сделали все анализы. Все вокруг теряло резкость, лишалось очертаний, лечение превращалось в сон. Пришел доктор Шкаф и сказал:

– Ну, до свидания, вы чисты!

Я оделся, вышел за порог и оказался на свободе. Я почувствовал свободу и тут же почувствовал тяжесть. Лежа под капельницей, с джазом в ушах, я любил мир. Но порог больницы оказался концом беззаботности. Та самая извечная тоска из чрева самого мира гладит меня по позвоночнику, будто я какой-нибудь Кафка.

Дома предновогодняя суета, Франк носится с подарками. В больнице было легко: установленный курс лечения и жесткий распорядок дня не давал лишнего времени для рассуждений над проблемами. Да ведь их там и не было. Я плыл по течению, глотая таблетки и подставляя вены для уколов. Дома же меня ждал хаос. Все теперь зависело от меня, всю тяжесть принятия решений доктора перекинули со своих плеч на мои.

Поколение поколений скучает по кучкам в колледжах, школах, ресторанах с пирогами во ртах. Я вижу все это ясно, забирая деньги из банка и разменивая их в аптеке у своего любимого продавца. Поколение поколений, как говорил мне по телефону Боб, забросило веселье, и теперь все скучают.

Поколение поколений – это уже не воротнички или хипстеры. Наше поколение имеет доступ ко всему: вся информация, все вещества, все способы жить. Наше поколение бездуховно, наше поколение не имеет смысла жить. Поколение поколений прыгало с темных крыш, как мой друг Артур. Это было единственным выходом. Это было игрой, последний ход которой – смерть. Поколение заливало в себя спирт и тянуло никотин со средней школы. Это было для них так легко, все было беззаботным и, конечно, не имело последствий. Поколение искало новые средства самовыражения, новые религии, революционные идеи, но, устав, в конце концов, от усердного потока искусства, падало на скамейки и открывало банку пива, как Кейт или Боб. Поколение меняло миллионы партнеров за ночь и миллиарды работ за год, думая, что гедонизм – это то, что нужно, как думала и Мира, и Эн. Поколение доходило до пределов чертогов разума, неизбежно покидая цивилизацию, как Люсьен. А кто-то находил счастье в моде, как Йен или Бад.

И вот сейчас я мчал на поезде ко всем этим ничего не значащим именам. Напротив меня в трясущемся вагоне сидел Франк. В городе впереди меня ждали мои старые друзья, все эти Бобы, Кейты, Лины, Кто-то Там и Какие-то Там. Человек С Томатным Соком мчится к прошлому, чтобы потом снова вернуться назад в свой злой город и уткнуться в работу.

Поезд трещал и постукивал, переходя с рельса на рельс. Франк будто подпрыгивал при каждом стуке вагона. Только мы приехали, как он потащил меня к Бобу. Собрались все нас с Франком поприветствовать у Боба в гостях. Боб пытался втолковать всем свое пьяное безумие.

– Алкогольная радость ни с чем не сравнима, – говорил он толстыми губами. – Это так здорово, просто лежать под вином или же носиться, сшибая всех, наслаждаясь тем, что ты пьян.

– Что в этом такого? – поддерживал беседу Йен, поглаживая свои новые дорогие вещи.

– Ну, ты знаешь… Все так туманно и загадочно, а ты один плывешь в космосе чьей-нибудь квартиры. А если нужно куда, встаешь, идешь так шатаясь, даже если упадешь, плевать. Плевать на все, понимаешь?

– Главное – не выпить слишком много, – встреваю я.

– Ага. А то потом будешь ходить с мрачной тошнотой.

– А если выпить недостаточно? – спросил входящий Бад, он собирал окурки во дворе, размолол их и теперь забивает трубку.

– Ну, тогда будет не очень хорошо. Словно перед самым твоим носом прошмыгивает удовольствие, а ты сидишь, разинув рот.

Я улыбаюсь и перевожу взгляд на остальных. Толстый нигилист Боб, отрицающий все, кроме алкоголя и курева. Выдумщик Бад, не умеющий расслабляться. Модник Йен, умирающий без новинок. На кухне сидят еще люди, но даже это не все. Все смешные наркоманы и красивые девушки разъехались.

– После твоего отъезда многое поменялось, – говорит Боб. – Кто-то остепенился, а кто-то стал таким веселеньким ангелом.

– Вы как будто совсем не изменились.

– О, мы сменили тысячу работ и миллион образов жизни.

– Но, черт, вы остались теми же самыми!

Мы говорили по-старому о философии и религии, о людях и обществе, о государстве и политике, слушали старье. С кухни все переместились в нашу гостиную, сплошь плавающие в табачном дыме лица. На часах около трех ночи.

– Эй, Грей, – говорит мне кто-то сквозь никотиновый туман, – Пошли поищем чего на кухне, а то тут тесновато.

Я поднимаюсь, это Франк, мы идем на кухню, приканчиваем всю еду в холодильнике. Я листаю каналы в телевизоре так быстро, что слышны только куски фраз.

– Эй…

– Керамическая овощечистка!…

– О, Валер!…

– Трое погибших…

– Сурово, но…

– Конечно, сэр, овсянка…

За окном два фонаря сквозь стекло бесконечно многообразны. Свет идет теплыми точками в черное небо, как аллея, как лестница в небо. Огни города постепенно блекнут на фоне рассвета.

– Черт, что за дурь? – спрашивает один из каналов.

– Ага, – отвечает другой.

Тьма таяла, превращаясь сначала в тонкую пленку цвета индиго. Все уплотняясь, она становилась лилово-желтой небесной массой. Пока мы с Франком болтаем, заспанное солнце выползает из-за многоэтажек так, словно спало в одном из подвалов этой ночью, освещая холодные ели во дворе.

Из спальни вышла Эн спросонья, эта беспечная девчушка. Она выпила воды, охнула, выпила еще.

– Эй, Джим, что ты пьешь? – спрашивает телевизор.

Потом вышел Люсьен, хмурый недобуддист, всех их разбудил рассвет. И Лину тоже, замкнутая в себе красавица тоже пьет со всеми эту воду. Причмокивания, сопение, а телевизор все орет.

– Без смены лезвий!…

– По цене одной!…

– Прямо сейчас!…

Мой престиж заключается в том, что я не пил вчера, мне не нужно сейчас стоять здесь и судорожно глотать живительную влагу. Солнце было шапкой, сшитой из золота, которая сползала на лоб домов.

– Ты забыл свой обет Бодхисаттвы? – спрашивает меня Люсьен. – Ты забыл о буддизме? О святости? О каменной медитации?

– Да, черт побери, я последний год просто горбатился ради денег, – каюсь я.

– Четки все так же висят на твоей руке, но ты обо всем позабыл. Как грустно.

– Будда ведь говорил: «Устали медитировать и молиться? Тогда забудьте все это!» – парирую я.

– Да, но ведь раньше все это было пропитано верой, позабытой нынче святостью! А теперь лишь гордыня и бесконечное прокручивание этой воды в ступе.

За окном идет человечек в рваном смокинге, а я сижу здесь, и меня поучает Люсьен.

– Это же мой выбор! – отвечаю я.

– Разумеется, – Люсьен улыбается и идет спать дальше.

Новый год прошел весело в шатании между квартирами, дачами, особняками. Все остальное мое пребывание в старом добром городе прошло так же. Я даже не ходил в горы молиться за все живое. Я даже не оказался в церкви. Лишь единожды я вырвался из содома вечеринок, когда утром перед Рождеством кричал прохожим:

– Иисус почти родился! Он хочет, чтобы вы пришли к нему в гости!

Притоны поколения поколений манили меня, я снова умирал.

Женская красота являет собой столь сладкий запретный плод. Когда же плод познан, сладость его сменяется горечью. Разбитость усталости от красоты распространяется по всему телу, освобождая его от колдовства красоты.

Ранее глубокие голубые глаза, лоснящиеся длинные ноги, плотные из-за мышц, волосы, столь привлекательно собранные по бокам, а еще тени, щеки, пудра, тушь, помада, глубокий вырез, узкая талия, лямки, ровная спина, короткая юбка – все это омрачается ощущением знакомства. Былое знакомство с женской красотой переполняет разум, который уже ничего не хочет.

А ведь раньше любое женское тело манило своей юной невинностью и собственной непознанностью. Когда на одной из грязных квартир я нахожу девушку и нахожу ее взаимно, всегда что-то происходит. Если после этого резким ударом свежего воздуха в нос выйти на улицу, все опьянение проходит – женская красота становится уродством. А после она пьянит снова. Это лимб.

Лимб – это пространство между женскими ногами, преддверие ада, источающее сладость, такое бесконечное, пустое и неизвестное. Алкоголь, бегущий по венам, усиливает все ощущения. Даже пепел сигарет, осыпающийся на голые тела, совсем не обжигает в этой совершенной агонии, когда мерзкие звуки поцелуев неэстетичными причмокиваниями рушат гармонию скрипа кровати.

В спальной вопли, а на кухне тепло. Все пьют чай, кто-то спит в пустой гостиной, обернувшись обоями, оставшимися от незаконченного ремонта. Я возвращаюсь в реальность, опершись на не совсем горячую батарею, заваривая чай. Когда я вполз на кухню, за мной лениво вошла и моя сегодняшняя девушка. Она любит меня, я безраздельно люблю ее, но любые чувства уйдут, когда из крови выйдет алкоголь. Как ее зовут? Сколько ей лет? Я пью чай, чтобы поскорее слить спирт в унитаз.

Но ведь лимб – это еще не ад. Я плюю на все, отставляю отрезвляющий чай в сторону и наливаю себе еще вина. Осушив пару стаканов, я хватаю свою девушку и веду ее в комнату. Она не сопротивляется, светлый невинный ангел. У меня что-то шелестит в кармане.

Лимб – это не ад, лимб – это пространство между ней и мной, эти несколько сантиметров – вот что такое лимб. Это и губы на шее, и крепкие объятья, и запах волос, и глаза – милые алмазы.

Так просто и прекрасно лежать с этим теплым комочком любви под одеялом посреди разбросанной в беспорядке одежды, разбросанных ненужных вещей. Она засыпает на моих руках, такая смешная, с сопящим носиком и чуть стершимся макияжем. Я встаю, надеваю штаны и снова лениво падаю. Она все сопит своим носиком, щечки мерно покачиваются. Я посмеиваюсь и иду пить чай, с меня хватит.

Поистине, алмазы алмазов – женские глаза. Они смотрят из-под аккуратных бровей или над шарфом, под очками или под повязками, они любят, они ненавидят алмазным огнем, они лелеют, они убивают, они пытаются понять и не понимают ничего.

Сквозь сигаретный дым я вижу над немного вздернутым носом эти прелестные алмазы, они заигрывающе следят за каждым моим движением, я киваю на их улыбку, понимая, что все равно у нас ничего не выйдет. Я весь вечер буду таращиться на эти глаза, не надеясь ни на что. Я пью самый крепкий чай в своей жизни и наслаждаюсь алмазами алмазов.

Груди вздымаются от вдоха, опускаются от выдоха, но глаза все так же томно пронзают мои действия: как я беру кружку, отхлебываю, улыбаюсь кому-то, кому-то делаю замечания, кому-то подсказываю, кому-то что-то еще – глаза все смотрят. Я ухмыляюсь им, давая все понять под вечерний блюз чая и разговоров. Кто-то там играет в шашки, кто-то пьет, кто-то ест, кто-то играет в поддавки с девушками. А я лишь переглядываюсь с существом с планеты Венера, чудесным теплым комочком, приготовленным для существ с планеты Марс. Я весь вечер буду таращиться на эти глаза, не надеясь ни на что. Весь вечер.

Чай не кончится никогда, я завариваю его снова и снова, пока не устану.

– Эй, Грей, пошли покурим!

– Я не курю.

– Со мной постоишь.

Мы выходим на улицу с Йеном, я думаю об алмазах алмазов. Йен втягивает в себя дым, как большой насос, словно пытаясь этим заглушить блюзовую боль мира. На улице холодно, время за полночь, людей нет, горят фонари, и лишь одна случайная машина нарушает тишину холодного дыхания. Я весь в снегу, облепляющем одежду.

В квартире пахнет душевными разговорами, снег тает, я снимаю одежду и снова погружаюсь в свое кресло. Глазами найдя девчушку, которая смотрела на меня весь вечер, я усмехаюсь: она уже смотрит на другого, стоило мне покинуть комнату на десять минут. Алмазы алмазов, ах, алмазы.

Сидя под кровавым солнцем можно чувствовать звон самой тихой алмазной тишины. Наше поколение поколений запечатлевает этот закат на свои фотоаппараты. Крохотный блокнотик мой в костлявых руках запечатлевает солнце в одиноком заходе за снежные горы. Поколение поколений жует орехи и сухари, запивая кислым вином. Вино холодное, оно морозит рот и горчит все по пути в желудок дальше, собирая глотку в комок. Но потом вино становится сладким. Оно бьет по голове, заставляя ее метаться из стороны в сторону. Просветление уходит, поколение поколений в плену у вина.

Смысл жизни – в росте сознания, сказал кто-то где-то из-за чего-то, проникая в суть нашей духовной искорки. Бог – огонь, а мы – искорки. Сознание должно расти до большого огня. Но вино дает лишь помутнение для быстрых мыслей, духовности – ноль. Кто думает, что пить – это смысл, тот дурак. Вино – это ружье, мы – пули, а мишень – дух. Поколению поколений все побоку, ему интересны только плоть, наслаждение плоти и ничего, кроме плоти.

Когда Слезы Сострадания падали на подушку для медитаций, звука не было. Он отсутствовал в понятиях о звуках, а поэтому и был пуст. Я уставал от медитаций, но эта усталость отсутствовала в понятиях о лени, боли в ногах или скуке. Будды и иисусы с изначальных времен уставали от медитации и говорили, что ничего на самом деле не нужно.

Ковер цветов расстилается прямо под носом. «Черт! Все, что нужно, прямо здесь!» – думал я. Какая же это была радость! За окном завывало, там мороз, мне было грустно от того, что я не гуляю с друзьями, не шатаюсь с ними по дешевым местечкам. А теперь все встало на свои места: счастье стлалось прямо под мои колени скрещенных в медитации ног. Какая радость!

В моем лотосе ничего интересного не происходит. Мысли все так же мчатся, спина болит, ноги ноют, медитация тикает минутами в беззвучье. За окном все так же горбатятся служащие, бабушки с глупыми лицами стучат пальцами по банкоматам, а я тут вот сижу и пытаюсь расслабиться. Когда мне это надоедает, мне это всегда надоедает.

– Звони мне в любое время, я всегда подскочу, – говорил я, прощаясь с Люси.

Ее платок нес по воздуху тончайший аромат прекрасных духов. Я то подносил платок Люси к носу, то листал что-то в мобильнике, а иногда думал: «Кто это высчитывает время на рекламу телепередач, да так, чтобы нам хватило времени в этом перерыве чай заварить?» или «Сколько дублей в этой рекламе снимали, пока счастливый актер держал свою натянутую улыбку?»

Автобус попался грустный – ни души. Водитель, наверное, расстроился, клиентов почти нет сегодня. За окном по-вечернему темно, как тогда, когда я утром ехал по городу. Тогда я удивился, что ни один светильник ни в одном окне не был зажжен. Люди спали. Тогда парк показался сплошным млечным маревом – матовый свет фонарей сквозь заспанные глаза был неописуемо красив, свет наполнял пустоту площади.

«Это чертово поколение поколений никогда не одобряет моих девушек!» – думал я, выходя из автобуса, – «Все эти Хелены, Люси, Миры, Аси, Лолиты… Никто из моих друзей не любил тех, кого люблю я!» Сегодня я планировал прогуляться. Я поскальзывался на льду замерзшей реки, а люди на мосту наверху спокойно себе шли. «Почему они не смеются?» Я то и дело согревался вином, покуривая сигареты одну за другой. Все вокруг напоминало о Люси: и стекающие как два водопада из-под шапки волосы какой-то незнакомки, и улыбающаяся с рекламного щита красотка, и надписи на стенах: «Я тебя люблю!», или «Мы будем вместе!», или «Скорость, соль, марки, трава».

Грусть и опустошенность рассеялась зеленым чаем в одной из бесконечных забегаловок. Я словно Гэтсби усталости, шел с потерянным взглядом после сотни вечеринок. Опустошенность накрыла меня. «Люди, я устал!» – думал я, оглядываясь сквозь дымку разума на мир вокруг.

Однажды я обнаружил себя в чьем-то двухэтажном доме. Когда я медитировал ночью на балконе второго этажа, звезды стлались у моих ног. Внизу копошилось поколение. Чтобы согреться, люди топили печь, кашляя от горького дыма, который нагло пробирался в комнату. Я же забрался под теплые одеяла и смотрел на звезды.

– И никакой горькой печи не надо! – думал я.

Когда я выходил на улицу, ночной холод не сразу занимал меня. Я снова наслаждался своими шагами, постукивающими в звездной тиши. Звездами были не только алмазы небосвода, но и алмазы светильников городских домов. Алмазы – это и фары машин. Алмазы – это вечность.

«Гастроном!» или «Торговый центр!» вдруг вспыхивало в сумерках и бесследно исчезало за углом. Поколение поколений сейчас, наверное, думает о моде, сидя в ресторанчиках и листая журналы с новыми коллекциями одежды. А я просто иду.

Однажды я повстречал девушку. Она молчала всю вечеринку. Не произнесла ни звука. Она лишь то и дело робко ко мне прижималась, нервно и томно дыша в ухо. Она ничего не говорила, просто обнимала и все. Я листал что-то в мобильнике с сигарой в зубах. Может, этой девочке и не нравился табачный дым, но она терпела его, все ближе ко мне придвигаясь.

Она не издала ни звука, лежа на плече, тихо лежала, пока вокруг творилось нечто. Франк жестами в экстазе звал меня танцевать, но я лишь улыбался ему и наслаждался чужим теплом на своем плече. Я не спешил ни приобнимать, ни целовать в ответ эту девушку, я делал вид, что ее нет вовсе, будто мое плечо само по себе источает тепло. Вечер был сладок, в горле было горько от сигар и вина, а волосы этой девочки лепили губы.

– Как тебя зовут? – спросил я ее.

– Эй, – пролепетала она.

– Эй?

– Мэй.

Она посмотрела мне прямо в глаза своими изумрудами, своими двумя космосами в стеклянных шариках, а потом опустила взгляд на мои губы.

Она молчала всю вечеринку и так больше ничего и не сказала. Лишь тихо постанывала на моем плече, пока я листал что-то в мобильнике.

А однажды я нашел дедулю. Он мирно прохаживался вдоль реки.

– Здравствуйте!

Дед посмотрел на меня сначала немного подозрительно, а потом улыбнулся и ответил:

– Здравствуйте.

– Вам помочь?

– Нет, я просто гуляю здесь.

– Да, хорошая погодка.

Калейдоскоп машин скачет по мосту над замерзшей рекой, а дедушка этот бредет вперед, как и все мы. Мы просто бредем вперед по миру.

Воскресенье было моим воскресением. После приема окулиста и пошел в гости к лесу, прихватив бутылку вина. Винная долина, по которой я шел, была безупречна. Я не чувствовал зимнего холода, чувствовать было нечего: вино забрало все ощущения. Я просто сидел на футбольном поле в глубине поля, наслаждаясь тем, чем мог наслаждаться.

Скрипучие шаги скрипели в скрипучести леса в своем обыкновении. «Черт бы побрал все эти законы!» – думал я, шагая вперед. Где-то я встречал бабушек с клюшками, которые вышагивали для оздоровления. Где-то я слышал стук печатной машинки дятла. А где-то я просто сидел или просто стоял, соотнося себя со вселенной. Чушь моя все вылетала изо рта, пока вино не кончилось.

Я спустился по улице, шатаясь и улыбаясь всем подряд в свингующем ритме. Словно мастер Вишня из Пиноккио, я брел по сумеркам, смотря на общество. Радость от нарушения законов забирала все плохое.

– Привет! – кричал я всем подряд.

Я летал из стороны в сторону. Стоило мне повести взглядом влево, как я летел влево. Смотрел я вправо – летел вправо. Такая бодрость умирала и воскресала во мне. Я летел из леса домой, умирая и воскресая. Словно были миллинности слов, которые нужно было высказать, но все это не имело значения. Я разделся и просто лег спать. Мысли цеплялись за образы, а за стеной кто-то постоянно бубнил. Сквозь стены я слышал чьи-то пьяные разговоры. Но все это, весь мир, все вокруг мягко таяло.

Утро было прекрасно тем, что я проснулся рано. Если проснуться рано, то все будет хорошо, ведь чем позже просыпаешься, тем хуже себя видишь. Тем более, раннее пробуждение дарит время для чего-то нового. Я немного почитал скучного Пруста и живого Сартра, а после попытался сочинить что-нибудь для фортепиано. Вышло коряво, но все же что-то. Я подправил несколько нот в предпоследнем такте и все сошлось. Это было последней частью общей картины, эта моя короткая прелюдия для чего-то большего на клочке бумажки была совершенна в своей пустоте ничегошности. Ведь все было так просто.

Под грязным небом и над зря включенными люстрами ныряют в пространство голуби. Когда я снова оборачиваюсь к воздуху, он уже пуст, голуби исчезли, словно замерзнув в стекле зимнего ветра. Там все серое, деревья глухи, балконы пусты, не считая того небритого типа, который курил в одной майке, поглядывая вниз. Пепел летел через все этажи, а после с беззвучным грохотом стукался о землю. Голуби то появлялись, то снова исчезали. Провода несли гордые изобретения человечества от города к городу по этим столбам электричества, на которых сидели птицы.

Мир застывал в фокусе темного вечера, любуясь самим собой. Они сверкали Александром Блоком, ослепляя меня, когда я буддой склонялся поверх наглых фонарей.

Этот коньячный блюз, это поколение поколений, эти прозреньица и озареньица, все подходило к концу. Я собирался ехать обратно. Поколение поколений – это наше с вами проклятие и наше благословение. Это поколение опускается в вечеринках и воспаряет в свободной поэзии, умирает в переулках с последними сигаретами в пачке и воскресает в святой бутылке воды с утра. Я там был, наслаждаясь надвигающимися со всех сторон странностями. Я мчал в ночном автомобиле по пустому городу в свете неоновых огней. Я шлялся с друзьями, которые искали бар подешевле. Я возвращался домой, отрезвев чаем. Я играл хорошего человека, сидя на мусорных мешках в свете вспышек фотоаппаратов. Я сидел в забегаловках, посасывая вино утра. Но все, что бы ни происходило в мире, не стоило и капли того, что происходило в голове. Опьянение выветривалось и исчезало, но мысли внутри опьяняли меня постоянно. Идеи – это поставщик самого сильного наркотика – мыслей. Мысли разрушают, они и создают. Под идеями о буддах и иисусах я шел пить, курить, вожделять и умирать. Под идеями о кришнах и орлах я посещал храмы, раздавал милостыню и смотрел на руки во сне. Идеи владели мною.

Я собирался ехать обратно, надо было собирать вещи. Я нехотя укладывал сумку. Вещи ложились неудобными клочками, словно тоже не хотели уезжать, словно еще помнили о том, что я купил их в своем Родном городе. Я бродил по улицам, трогал перила перед дорогами в последний, наверное, раз. Все уходит, все приходит, все уходило, так или иначе. Риффы Иэна Гиллана пленили разум, пока я говорил с пришедшим Франком. Он тоже укладывал вещи.

– Хорошенькая поездочка!

– Ага, – нехотя согласился я.

Улыбка Бога солнцем нагло заглядывала в комнату. Я попытался улыбнуться: все к лучшему. Так ведь?

Поезд снова мчал. Он лишь поменял свое направление. Зимой темнело рано: я ничего не видел за окном тесного вагона, было мрачно, дети в вагоне шумели, их родители молчали, полки скрипели, постели лоснились. Я возвращался домой.

Сутра сутр (ларго)

Бодхисаттва Авалокита, глубоко практикуя извечную мудрость, узрел там, в глубине, что весь мир пуст, так избавившись от всех страданий и несчастий мгновенным просветлением. Авалокита принимал неослабевающие усилия от первого мгновения ночи и вплоть до ее окончания, не различая удобств и неудобств. Он вернулся со сбора подаяния в городе, сел, скрестив ноги, распрямил тело и сосредоточил ум.

О реальности говорят, как о пустой, потому что для омраченного ума она представляется полной благодаря различающим мыслям. На самом деле, пустота – это не вакуум. Настоящая реальность пребывает в гармонии с пробужденностью. Если же удалить все различающие мысли, мир предстанет в истинном свете, потому что мир изначально лишен выразимости в словах, именования и осмысления. Предметы мира равны и неизменны. Все слова – это ложные имена.

У бодхисаттвы не осталось ни жажды жизни, ни жажды ее продолжения, ни жажды знания. Все стало пустотой, и Авалокита смеялся, поворачивая Колесо Учения. Раньше Колесо Учения поворачивало Авалокиту, однако, оно никогда не поворачивалось назад. Четки и мешок вещей бодхисаттвы стали безупречны и небезупречны, понятия исчезли из ума в небытие. Тьма невежества была рассечена ударом молнии совершенной мудрости.

Нет никакой истины, ведь мир тождественен себе. И мыслящий, и то, что мыслится, пусты, все это существуют лишь в терминах различающей мысли. Пробуждение – это освобождение от различения. Пробуждение в действительности всегда потенциально присутствует, оно лишь оттеняется страстями окружающего мира. Нереализованный потенциал Будды скрыт внутри, пробуждение уже проявлено.

Глаза Авалокиты были плотно закрыты, а перед глазами стояла сплошная золотая бесконечность. Бодхисаттва сидел там, где сидело раньше великое количество будд и бхикку, дававших обет освобождения от умствования и различения, обет совершения благих деяний, обет спасениявсех страдающих существ.

Благо совершенствуется через милосердие, подаяние, счастье, радость, щедрость, помощь, целомудрие, доброту, честность, терпение, усердие, активность, твердость, крепость, силу, волю, сочувствие, смирение, самообуздание, простоту, трудолюбие, упорство, сосредоточение. Однако, все эти понятия – это всего лишь слова, понятия внешнего мира. Весь мир порождается умом, ум порождается умом. Когда вещи познаются правильным образом без имен, признаков и представлений, а ум достигает своих пределов, не остается признаков различения. Мир – это сон, и те, кто видят окружающее таким образом, видят истину, не привязываясь к двойственности. Все вещи – это проявления ума, нет никаких усилий и борьбы, ведь мир реален лишь в силу влечений, суждений, привязанностей. Мир обладает лишь единственностью, в мире иисусов и будд нет двойственности.

Грудь Авалокиты наполнялась глубинной радостью через вечную мудрость от поклона тем, кто совершенствуется в просветлении, от поклона самому себе. Все было просто. Сознание объяло весь мир и все, выходящее за пределы мира. Опираясь на сознание, все будды и иисусы прошлого постигали реальность.

Нирвана была создана мыслями, уничтожена мыслями, снова создана мыслями. На самом деле никакой Нирваны и не было, Нирвана – вот она, здесь. Уверенность в Нирване – это не уверенность расчета или ума, требующего гарантий, это уверенность сердца. Тела различаются, природа иисусов и будд остается прежней, держит Нирвану в кармане. Тело Авалокиты, тела будд прошлого и будущего – все пустота. Просветление – это тотальная и беспощадная остановка внутреннего диалога, остановка этого описания мира останавливает понятия и наименования.

Авалокита одиноко лил слезы, сидя со скрещенными ногами в дремучем лесу. Птицы остановили свой полет, ручей перестал бежать, листва замерла, мир кончился. Мудрость Авалокиты становилась истинной и чистой. Он бродил по ковру травы и смеялся над глупыми человеческими попытками все обустроить. Бодхисаттвы изначально бродили по траве во всех сторонах света, просветляя уже просветленное.

В голове Авалокиты все мысли были отсечены, были отсечены даже мысли об отсечении мыслей. Пока ум отвлекается и прилагает сознательные усилия, невозможно достигнуть совершенства. Когда все ничтожные вещи и понятия были превзойдены Авалокитой, осталось лишь совершенное состояние безобразности. Все иисусы и будды всех земель собрались вокруг бодхисаттвы, приветствуя его.

Авалокита ясно осознавал каждый свой поступок, когда он сидел, он сидел, а когда стоял – стоял. Медитация – это не простое сидение, вся осознанная жизнь – это цельная медитация. Если мыслить с уровня своей настоящей природы, то все станет цельным просветлением. Обстоятельства не влияют, они просто приходят и уходят.

Постигшие истинное учение, избегают поучений, а еще более – отрицания поучений. Сознание опирается на пустые мысли, таким образом, не опираясь. Нет никакого учения, учение недостижимо мыслью и невыразимо, это ни учение, ни не учение.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге