Обложка Фронтовое дело.

Фронтовое дело.

Lexa Semen

0% прочитано
Стандартный
Lexa Semen

Фронтовое дело.

Глава 0 "Пролог"

На фронте Олаг лердинг приехал в вагоне для лошадей. Вагон был товарный, вымытый наспех, с запахом лошадиного пота, карболки и мокрой соломы. В углу кто-то мелом написал: «Не верь штабу». Надпись была старая, полустёртая, будто её писали не для него, а для всех, тот кто проедет здесь после. Олаг сел на солому, вытянул ноги в новых, ещё не разбитых сапогах и подумал, что за девять дней дороги не видел ни одного человека, который ехал бы на войну с радостью.

На вокзале в Тарнополе его встретил писарь с лицом человека, которому третьи сутки не дают спать.

— Господин прапорщик? Лердинг? Олаг… Карлович?

Он споткнулся на имени так, будто оно было неудобным для произношения.

— Олаг, — сказал он. — Просто Олаг.

— У нас тут как-то больше Олегов, — сказал писарь и посмотрел на него с той осторожной вежливостью, с какой смотрят на человека, о котором уже что-то слышали, но ещё не решили, что именно.

Олаг кивнул. Здесь всё уже было решено за него, кроме того, кем его считать.

В Риге, до войны, у него была комната с высоким окном, папки с делами и репутация человека, который доводит до конца то, что другим лень доводить. Судебным следователем он служил восемь лет. За эти восемь лет выучил одно: люди врут словами и почти никогда не врут местами. Место преступления — единственный свидетель, который не боится и не просит пощады. Надо только уметь читать.

В пятнадцатом его призвали. К тому времени из Риги уже эвакуировали учреждения, суды переводили вглубь, и Олаг, остзейский немец с русской службой и немецкой фамилией, оказался ровно в той точке, где всем было неудобно.

— Ты же немец, — сказал ему тогда сосед по квартире, отставной почтовый чиновник. — Тебе бы к своим.

— Я присягу давал, — сказал Олаг.

— Все давали, — сказал сосед. — Не все помнят, кому.

Его отправили в школу прапорщиков под Петергофом, где три месяца учили бегать, колоть штыком и не задавать вопросов. Потом, прочитав в послужном списке «судебный следователь, Рижский окружной суд», вычеркнули из строевых и приписали к штабу дивизии — «по следственной части». Так он и оказался в Галиции в июне шестнадцатого, когда русская армия шла вперёд так быстро, что штабы не успевали менять таблички на дверях.

Ему выдали угол в хате, стол, керосиновую лампу и три папки.

В первой было дело о мародёрстве, которое надлежало закрыть за отсутствием состава. Во второй — дело о самостреле, которое надлежало закрыть за недостатком улик. В третьей — список людей, которых надлежало не беспокоить.

Олаг открыл первую папку, прочёл две страницы и понял, что за отсутствием состава здесь закрывают всё, что неудобно.

Подполковник Ратников, начальник штаба дивизии, принял его через два дня. Был он человеком плотным, усталым и говорил так, будто каждое слово стоило ему денег.

— Лердинг. Следователь.

— Так точно.

— Хорошо. Нам тут… — он поискал слово, — нужен человек с юридической головой. Не для того, чтобы искать правду. Для того, чтобы правда не мешала.

Олаг молчал.

— Вы понимаете, о чём я?

— Понимаю, — сказал Олаг. — Правда мешает. Особенно когда она есть.

Ратников посмотрел на него долгим взглядом и впервые за разговор усмехнулся.

— Немец, а говоришь как наш.

— Я и есть ваш, — сказал Олаг. — Просто фамилия не та.

Больше они к этому не возвращались. Но когда Олаг выходил, он услышал, как Ратников говорит кому-то в соседней комнате:

— Этот будет копать. Не дай Бог, до чего докопается.

Здесь боятся не смерти, подумал Олаг. Боятся, что кто-то начнёт задавать вопросы.

Под первый обстрел он попал через четыре дня.

Он шёл от штаба к полевой кухне — за кашей, потому что есть хотелось сильнее, чем работать, — когда где-то впереди, за рощей, ударило так, что земля толкнула его в подошвы. Олаг остановился. Люди вокруг побежали — кто к щелям, кто просто в сторону, кто никуда — просто лёг на месте, закрыв голову руками. Один солдат, молодой, с лицом, перепачканным кашей, уронил котелок и стоял, глядя в небо, как будто ждал, что оттуда что-нибудь скажут.

Олаг не побежал. Он стоял и слушал.

Первый разрыв. Потом тишина, и в этой тишине — далёкий, тяжёлый выдох, будто кто-то тащил мешок. Второй разрыв — ближе, но левее. Третий — снова левее, но ещё ближе. И тут Олаг сделал то, чего не делал даже в суде, где привык ко всякому: он посчитал.

Разрывы шли с равным промежутком и с равным шагом влево. Это была не охота. Это была пристрелка — кто-то на той стороне методично, как по линейке, передвигал огонь, чтобы накрыть дорогу. Через минуту огонь должен был лечь как раз на кухню, где уже стояла очередь и где никто не собирался ложиться.

— Уходите оттуда! — крикнул Олаг, и сам удивился, как громко это вышло.

Никто не услышал. Или услышал, но не поверил человеку в новых сапогах.

Он побежал — плохо, тяжело, неловко, как бежит человек, который в последний раз бегал в школе, — и махал руками, и кричал что-то бессмысленное, вроде «в сторону, в сторону, сейчас сюда». Повар посмотрел на него как на сумасшедшего. Солдат с перепачканным лицом обернулся.

Четвёртый разрыв лёг точно на кухню. Котёл подпрыгнул и упал набок. Каша вылилась в грязь, пар пошёл от неё, как от свежего навоза.

Никого не убило. Осколок задел одному солдату плечо, повара оглушило, а тот, молодой, с кашей на лице, стоял и смотрел на развороченную землю так, будто его только что разбудили.

— Как вы… — сказал он. — Как вы знали?

— Считал, — сказал Олаг.

— Что считали?

— Всё, — сказал Олаг. — Я всегда считаю.

Он подобрал свой котелок, вытер его о полу шинели и пошёл обратно к штабу, потому что каши не будет, а работа будет.

За спиной кто-то сказал негромко, но так, чтобы он услышал:

— Немец, а считает.

Здесь тебя никогда не примут своим, подумал Олаг. Но могут признать полезным. Полезность — единственное, что здесь сходит за доверие.

Вечером он сидел в хате и писал в блокноте, который завёл ещё в Риге, привычной рукой следователя: время, место, что видел, что слышал, чего не понял. В блокноте было две записи.

Первая, от вчерашнего дня: «В третьей роте двое раненых в левую руку, оба — при стрельбе из-за бруствера, оба — из пополнения. Возможно, учат неправильно. Возможно, стреляют сами».

Вторая, от сегодняшнего: «Пристрелка с корректировщиком. Корректировщик сидит выше и левее рощи, иначе бы не видел кухню. Кто-то на нашей стороне знает, где стоит кухня. Или знал, где она стояла вчера».

Он закрыл блокнот и долго сидел, глядя на лампу, пока фитиль не начал коптить.

Дверь отворилась без стука. На пороге стоял писарь — тот самый, с лицом человека, которому не дают спать. Он держал фуражку обеими руками, как держат что-то, что может вырваться.

— Господин прапорщик. Вас подполковник зовёт.

— Сейчас?

— Сейчас. — Писарь помялся, переложил фуражку из одной руки в другую и посмотрел не в глаза, а куда-то за плечо. — Там это… патруль нашли. Восемь человек. За рощей, у старой церкви.

— Убиты?

— Убиты. — Писарь сглотнул. — Только, господин прапорщик, там такое дело… Их не в бою.

— А как?

— Сзади, — сказал писарь. — Все восемь — сзади. И оружие у всех на месте.

Олаг поднялся, натянул шинель, взял фуражку и блокнот. У двери он обернулся.

— Как вас зовут?

— Фёдоров.

— Фёдоров, — сказал Олаг. — Запомните, во сколько меня позвали. И запишите. На всякий случай.

— Зачем?

— Потому что с этой минуты, — сказал Олаг, — кто-то уже начал врать. И я хочу знать, с какого часа.

Он вышел в темноту, где пахло мокрой землёй, дымом и чем-то ещё, чего он пока не мог назвать, но что уже узнавал: запахом дела — а дело пахнет хуже, чем кажется.

Глава 1 "Военные обстоятельства"

Церковь стояла на взгорке за рощей — старая униатская, с провалившимся куполом и стенами, которые белили так часто, что белый стал почти синим. Дождь шёл с вечера, и грязь вокруг церкви была та самая, которая тянет за сапоги и превращает каждый шаг в переговоры.

Восемь тел лежали в ряд под уцелевшей частью крыши. Кто-то накрыл их шинелями — не из уважения, отметил Олаг, а чтобы не слетались вороны. Шинели промокли насквозь.

Фёдоров держал фонарь. Рука у него дрожала, и свет ходил по телам медленными неровными дугами.

— Кто нашёл?

— Патруль третьей роты. Они должны были сменить этих в полночь. Нашли в половине первого.

— Кто был старшим?

— Унтер Климов. — Фёдоров показал подбородком, не рукой. — Вот тот. С краю.

Олаг присел. Грязь чавкнула под коленями. Он забрал у Фёдорова фонарь, поставил на землю, и свет теперь шёл снизу — так было хуже, но честнее: он показывал исподнее вещей, те места, где кровь собирается и тяжесть делает своё дело.

Климов лежал на спине. Глаза открыты. Винтовка рядом — затвор закрыт, предохранитель поднят.

— Он не стрелял, — сказал Олаг.

— Как вы…

— Предохранитель. — Олаг посмотрел на остальных. — Проверь у всех.

Фёдоров помедлил, потом опустился на колени у следующего тела. Руки у него были неловкие, но он делал.

— Поднят, — сказал он. — И здесь. И здесь.

Олаг поднялся. Дождь проходил сквозь проломы в крыше тонкими упрямыми струйками. Он пошёл вдоль ряда — медленно, не касаясь, только глядя. Восемь человек. Все лицом вниз или на боку. Кроме Климова — тот на спине. Все прострелены сзади: входные отверстия маленькие и тёмные, в затылках или между лопаток. Выходных не видно — значит, пули внутри. Стреляли в упор.

— Кто ещё здесь был?

— Никого. Караул выставлен.

— Где?

— У дороги. Пятьдесят шагов.

— И караул ничего не видел?

Фёдоров молчал.

— Фёдоров.

— Видел, — сказал Фёдоров. — Только он не знает, что видел. Молодой. Боится.

— Ко мне его.

Караульного звали Рябов. Лет девятнадцать, может, двадцать — Олаг уже не различал, они все казались ему молодыми, — и он стоял перед Олагом, заложив руки за спину и глядя в точку чуть выше его левого плеча.

— Ты был на посту, — сказал Олаг. — С которого часа?

— С десяти, ваше благородие.

— Не называй меня так. — Олаг достал блокнот. — С десяти. Патруль нашли в половине первого.

— Так точно.

— Что видел?

— Ничего. То есть — слышал. Голоса. Тихо. Как будто разговаривают.

— Откуда?

Рябов показал. — От церкви. Но я думал — это они. Патруль. Перед тем как войти.

— Сколько голосов?

— Два. Может, три.

— Узнал кого?

— Нет. Тихо было. Они тихо говорили.

Олаг записал. Два или три голоса. Тихо. До того, как патруль нашли.

— Ты ходил к церкви?

— Никак нет. Мне приказано было на дороге стоять.

— Кто приказал?

— Унтер Климов. Перед тем как уйти. Сказал: стой на дороге, к церкви не подходи, пока смена не придёт.

Олаг перестал писать.

— Климов сказал тебе не подходить к церкви?

— Так точно. Сказал, что внутри есть что проверить. А нам велел ждать.

— Что проверить?

— Не сказал.

До рассвета они оставались у церкви. Олаг не хотел уходить: место было свежее, и он знал, что через несколько часов здесь пройдут другие сапоги и сотрут всё, что ещё можно прочесть. Фёдоров принёс из хаты чай в жестяной кружке и кусок хлеба. Олаг выпил, не почувствовав вкуса. Он сидел на камне у стены, смотрел на тела и считал.

Восемь. Все сзади. Все предохранители подняты. Все подсумки пусты. Климов велел караульному не подходить. Климов знал, что внутри что-то есть.

Он проверил подсумок Климова. Пустой. Не пустой от патронов, пустой от всего. Ни патронов, ни тряпья, ни личных вещей. Просто кожаный подсумок с отстёгнутым клапаном.

Он проверил следующего. Пуст. Следующего. Пуст.

— Фёдоров.

— Слушаю.

— У них в подсумках что должно быть?

— Патроны. И личное. Письма. Табак.

— Проверь остальных. Скажи, у кого что есть.

Фёдоров пошёл вдоль ряда. Это заняло много времени. Когда вернулся, лицо у него было другое — не испуганное, а растерянное, и это было хуже.

— Все пустые. Все восемь.

Олаг поднялся. Он прошёл в глубь церкви, где стена обвалилась, и выглянул в темноту. Линия крыши сломана, купола нет, а за ней — поле, дорога, чёрная полоса рощи.

Он достал блокнот и записал: «Восемь. Все сзади. Все предохранители подняты. Все подсумки пусты. Климов велел караульному не подходить. Климов знал, что внутри что-то есть».

Последнюю строку он подчеркнул.

Миномётный обстрел начался на рассвете.

Без предупреждения — ни пристрелки, ни далёкого стука заряжаемой трубы. Просто резкий, злой треск, и земля толкнула в подошвы, и стена церкви рухнула каскадом штукатурки и битого кирпича.

Олаг был уже снаружи, за низкой каменной оградой, которая когда-то была частью церковного двора. Фёдоров лежал рядом лицом в грязи, накрыв голову руками. Рябов был где-то слева, и Олаг слышал, как он кричит — не слова, просто звук, грубый голос человека, забывшего, что у него есть голос.

Вторая мина легла ближе. Третья — ещё ближе.

Олаг считал.

Промежуток был ровный. Пятнадцать секунд, может, двадцать. И шаг — тот же самый. Тот же методичный, размеренный шаг влево.

Они бьют по площади, подумал он. Не по церкви, не по дороге — по всему сразу. Чтобы выгнать.

Он схватил Фёдорова за воротник.

— Караульный. Где он?

— Что?

— Рябов. Где?

Фёдоров показал. Олаг посмотрел. Рябов стоял на ногах и бежал — не к дороге, а от неё, в открытое поле, к деревьям.

— Рябов! — крикнул Олаг. — Стой!

Рябов не остановился. Он бежал, и четвёртая мина легла позади него, а пятая — там, где он был бы, если бы продолжал бежать по прямой.

Олаг поднялся. Он не думал об этом. Просто поднялся и побежал — тем же плохим, тяжёлым, неловким бегом, что и в первый раз, — и поймал Рябова за плечо, и потянул вниз, в кювет, и они оба упали, и грязь поднялась вокруг, холодная и тяжёлая.

— Лежи, — сказал Олаг. — Лежи.

Рябов трясся. Лицо белое, глаза широкие, и он что-то говорил — имя, может, или молитву, Олаг не разобрал.

Мины кончились.

В тишине Олаг услышал капель и далёкий звук, будто кто-то плачет.

Осколки мины они нашли в поле за церковью. Олаг поднял один — ещё тёплый, с острыми краями, размером с ладонь. Повернул.

— Что это? — спросил Фёдоров.

— Пятьдесят восемь миллиметров. Наш. Русский. — Олаг посмотрел на осколок. — А взрыватель немецкий. С замедлением.

Фёдоров посмотрел. — Я не понимаю, на что смотрю.

— С замедлением — значит, снаряд должен уйти в землю, а потом взорваться. Воронка глубокая, осколки вверх. Поэтому никого не убило. — Олаг повернул осколок в руке. — И вот. — Он показал пальцем на юбку взрывателя, где было маленькое аккуратное клеймо. — Видишь? Немецкое. Я такие видел в Риге, в коллекции у соседа-чиновника. Он собирал всякую всячину.

— И что это значит?

— Это значит, что кто-то на той стороне или очень плохо стреляет, или очень хорошо. — Олаг убрал осколок в карман. — Или немцы стреляют нашими снарядами, или у нас кто-то свинтил взрыватели и поставил свои. В любом случае — они хотели, чтобы мы ушли. Не умерли.

Он помолчал.

— Или я ошибаюсь.

Он пошёл обратно к церкви. Тела были на месте — накрытые шинелями, потому что крыши больше не было, а дождь возвращался. Но что-то было не так.

Олаг остановился.

Ряд тел тот же. Шинели те же. Но земля вокруг — грязь, следы, мелкий мусор обвалившейся стены — изменилась. Обстрел стёр следы. Кто-то прошёл здесь во время обстрела. Кто-то был здесь, в суматохе, пока все лежали в кювете.

Олаг присел. Посмотрел на грязь. Следы сапог — не его, не Фёдорова, не Рябова. Другой сапог. Меньше. Гражданский, может. Или просто другой.

Следы вели к задней стене церкви. Туда, где лежал Климов.

Олаг пошёл по ним. Они обрывались у стены, где обвал что-то засыпал. Он разгребал руками — штукатурка была мокрая и тяжёлая, и это заняло много времени, — и нашёл небольшую деревянную коробку. Внутри — сложенный лист бумаги и металлический жетон. Немецкий.

Он развернул бумагу. Список. Имена. Восемь имён. Имена мёртвых.

А внизу, другой рукой: «Они знают про церковь. Перевози остальных — двоих уже нет».

Олаг сел на пятки. Дождь снова шёл, мягкий и ровный. Список был у него в руке. Имена мёртвых были на нём. И кто-то знал, что они умрут, раньше, чем они умерли.

Он посмотрел на список ещё раз. Имена по-русски. Приписка по-немецки. Два человека? Или один, который хочет, чтобы мы думали, что их два?

Кабинет Ратникова был в школе, переделанной под штаб. Карты на стене новые; столы старые; запах — чернил, табака и мокрой шерсти.

Стула Ратников не предложил.

— У тебя есть что-то для меня?

— У меня есть вопросы.

— Я просил выводы.

— У меня есть один вывод. — Олаг положил список на стол. — Кто-то знал, что патруль умрёт. Этот список написан до того, как их убили.

Ратников посмотрел на список. Не тронул.

— Где ты это взял?

— В церкви. Под стеной. Кто-то спрятал во время обстрела.

— Кто?

— Пока не знаю.

Ратников помолчал. Потом сказал:

— Это немецкий список. Немецкие имена. Наш патруль убили немцы.

— Имена на этом списке — наши, — сказал Олаг. — Это мёртвые. Все восемь. Написано по-русски. Приписка внизу — по-немецки. И приписка говорит: «Перевози остальных». Кого остальных? Если это немцы, зачем им перевозить кого-то после того, как они уже убили восьмерых?

Ратников смотрел на него. Лицо было непроницаемое.

— Что ты хочешь от меня?

— Я хочу знать, кто знал маршрут патруля. Кто послал их к церкви. Кто велел им войти внутрь.

— Это оперативная информация.

— Тогда дайте мне оперативную информацию.

Ратников взял список. Сложил. Убрал в карман.

— Я разберусь.

— Господин подполковник —

— Я сказал, разберусь. — Голос Ратникова был ровный. — У тебя двадцать четыре часа. Найди мне что-нибудь, что я смогу использовать. Не вопросы. Не списки. Что-то, что я смогу положить в рапорт.

— А если не найду?

— Тогда я сам напишу рапорт. — Ратников посмотрел на него. — И тебе не понравится то, что я напишу.

Олаг шёл обратно к хате. Дождь снова кончился. Небо было цвета грязной воды.

Фёдоров ждал его у двери.

— Господин прапорщик. Тут такое дело. Вам надо посмотреть.

— Что?

— Сапоги. — Фёдоров держал пару сапог. Маленькие, гражданские, стоптанные. — Я нашёл их в выгребной яме за церковью. Кто-то пытался избавиться.

Олаг взял сапоги. Повернул. Подошвы стёртые, но грязь в протекторе свежая.

— Это Климовские, — сказал Фёдоров. — Точно. Он их под шинелью носил, у него ноги мёрзли. Я видел. Говорил, казённые ему жмут.

Олаг посмотрел на сапоги. Потом на Фёдорова.

— Ты уверен?

— Уверен. Он всегда в них ходил.

Олаг вернулся к телам. Он шёл быстро, почти бежал, и Фёдоров едва поспевал за ним.

Тело с краю. Климов. Он присел. Проверил ноги. Военные сапоги, казённые, стоптанные. Он проверил жетон на шнурке. Жетон Климова.

Он выпрямился.

— Фёдоров. Ты сказал, он снимал их только в хате. Верно?

— Так точно.

— А на теле — казённые. — Олаг показал. — И жетон Климова. — Он посмотрел на Фёдорова. — Если Климов всегда ходил в своих, почему он умер в казённых? И почему его сапоги — в яме, а не на нём?

Фёдоров молчал. Потом сказал:

— Не знаю.

— Потому что это не он, — сказал Олаг. — Кто-то надел на чужое тело казённые сапоги и жетон Климова. Чтобы мы опознали тело как Климова. А Климов снял свои сапоги, оставил их в яме — и ушёл. Или его увели.

Фёдоров смотрел на тело. Потом на сапоги в руках Олага. Потом снова на тело.

— Господи, — сказал он.

— Не поминай, — сказал Олаг. — Пока не поминай.

Он достал блокнот и записал: «Тело — не Климов. Кто-то надел на чужое тело казённые сапоги и жетон. Климов снял свои сапоги и ушёл. Или его увели. Жив ли — вопрос. Кто и зачем — вопрос».

Закрыл блокнот.

— Фёдоров.

— Слушаю.

— Никому об этом. Ни полковнику. Ни караульному. Ни матери.

— Так точно.

— И найди мне карту церкви. Старую. До войны.

— Где я её найду?

— Это твоя проблема, — сказал Олаг. — У меня двадцать четыре часа.

Глава 2 "пленный"

Лагерь для военнопленных стоял за деревней, в бывшем барском саду, от которого остались липы, колючая проволока и запах. Запах был главным — Олаг почувствовал его ещё до того, как увидел лагерь: мокрый брезент, немытые тела, карболка, которая не помогала, и что-то ещё, тяжёлое, сладковатое, что не называлось.

Фёдоров шёл рядом и держал папку, будто она могла его защитить.

— Сколько их?

— Сто двенадцать. Австрияки, чехи, поляки. Есть венгры.

— Переводчики?

— Один. Писарь из ихних. Говорит по-русски плохо, по-немецки хорошо.

— Мне нужен чех, — сказал Олаг. — Который говорит и по-немецки, и по-русски. И который не боится.

— Таких нет.

— Тогда мне нужен тот, кто боится меньше остальных.

Франца Коваржика привели через полчаса. Был он высок, худ, с лицом человека, который давно не брился и не удивлялся. На нём была австрийская шинель без знаков различия и русские сапоги — не его, большие, с обрезанными голенищами.

Он остановился в дверях, посмотрел на Олага, на Фёдорова, на папку, снова на Олага. Потом сказал по-немецки, ровно:

— Если вы пришли меня бить, бейте сразу. Если разговаривать — дайте сесть.

— Садись, — сказал Олаг.

Франц сел на табурет, который был мал для него, и сложил руки на коленях. Лицо было спокойное. Слишком спокойное — так спокойны люди, которые уже решили, что терять нечего.

— Ты чех, — сказал Олаг.

— Чех.

— Из каких?

— Из Оломоуца. Сапёр. Служил в сто восемнадцатом полку.

— Как попал в плен?

— Меня взяли у Зборова. Я сидел в воронке и ждал, когда кончится обстрел. Кончился — пришли ваши.

— Ты не сопротивлялся?

— Я сапёр. Я рою землю, а не стреляю в людей. — Франц помолчал. — Плохо рою, если честно.

Олаг достал из кармана немецкий жетон — тот, из коробки. Положил на стол.

— Что это?

Франц посмотрел. Не тронул.

— Жетон. Австрийский. — Он прищурился. — Восемьдесят второй полк. Пехота.

— Что на нём написано?

— Номер. И имя. — Франц поднял глаза. — Но имя стёрто.

Олаг наклонился. Он не заметил этого. На жетоне, с обратной стороны, было выцарапано что-то, но металл был затёрт, будто кто-то тёр его о камень.

— Ты можешь прочесть?

— Нет. Слишком стёрто. — Франц помолчал. — Но я знаю, чей это полк. Восемьдесят второй стоял под Сокалем. Их перевели сюда в мае.

Олаг записал. Потом достал список — тот самый, с припиской.

— А это?

Франц взял лист. Читал долго. Потом положил обратно.

— Имена, — сказал он. — Русские. Я таких не знаю.

— А приписка?

— «Они знают про церковь. Перевози остальных — двоих уже нет». — Франц посмотрел на Олага. — Это не немец.

Олаг остановился.

— Что?

— Немец бы написал «verlege», а не «перевози». Это не немец. Это или русский, который учил немецкий, или немец, который учил русский. — Франц пожал плечами. — Или чех.

— Почему чех?

— Потому что я понимаю, как это написано. Это не литературный язык. Это язык человека, который говорит на двух языках и думает на третьем. — Франц помолчал. — Я так пишу по-русски.

Олаг смотрел на него. Долго. Потом сказал:

— Это ты написал?

— Нет. — Франц не отвёл глаз. — Но я мог бы.

Олаг записал это в блокнот — дословно, с пометкой «сам сказал». Потом поднял голову.

— Мне нужен человек, который видел церковь. До того, как там убили восьмерых.

— Я не был у церкви.

— Я не спрашиваю, был ли ты. Я спрашиваю, видел ли ты кого-нибудь, кто шёл туда.

Франц молчал. Потом сказал:

— Что мне за это будет?

— Пока ничего. Если соврёшь — ничего не будет тоже. Если скажешь правду — подумаю.

— Плохо торгуетесь.

— Я не торговец. — Олаг положил руки на стол. — Я следователь. Мне нужно, чтобы ты сказал мне то, что знаешь. А потом я решу, что с этим делать.

Франц смотрел на него. Долго. Потом сказал:

— Вчера. За час до того, как вы нашли своих. Я был у проволоки, на северной стороне. Со мной был ещё один — венгр, его уже нет, он умер ночью. Мы смотрели на дорогу.

— От чего умер венгр?

Франц помолчал.

— Сказали — сердце.

— А ты что думаешь?

— Я думаю, что сердце — это то, что пишут, когда не хотят писать другое. — Франц посмотрел на Олага. — Ему было тридцать лет. Он не жаловался.

Олаг записал. Потом спросил:

— Что вы видели на дороге?

— Двоих. В русской форме. Один высокий, офицер, судя по походке. Второй ниже, в солдатской шинели. Они шли не к церкви, а от неё.

— От церкви?

— Да. И у них были руки заняты. Они что-то несли. — Франц показал руками. — Большое. Как ящик. Или как сумка.

— Ты видел их лица?

— Нет. Далеко. И темно было. Но офицер — он хромал. На левую ногу. Сильно.

— Хромал?

— Да. Как человек, у которого старая рана. Или как человек, который устал. — Франц посмотрел на Олага. — Я запомнил, потому что он шёл неровно. Как будто одна нога короче.

Олаг записал. Потом спросил:

— Что-нибудь ещё?

— Нет. — Франц помолчал. — Только это.

Олаг закрыл блокнот. Он сидел и смотрел на список, на жетон, на Франца — и думал о сапогах в яме. Гражданские. Стоптанные. Кожаные.

— Климов хромал? — спросил он, не поднимая головы.

Фёдоров за спиной вздрогнул.

— Что?

— Унтер Климов. Он хромал?

— Я… не знаю. — Фёдоров помолчал. — Может. Он старый был. Ноги мёрзли.

— Он носил гражданские сапоги, — сказал Олаг. — Кожаные. Потому что казённые ему жали. — Он поднял голову. — А офицер, который шёл от церкви, хромал на левую ногу. И нёс что-то большое.

Он посмотрел на Франца.

— Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю, — сказал Франц. — Что вы нашли не того, кого думали.

Он вывел Франца из лагеря через час. Разрешение на допросы у него было — Ратников подписал ещё в первый день, — но комендант лагеря всё равно смотрел на него так, будто Олаг уводил его собственность.

— К вечеру верну, — сказал Олаг.

— К вечеру или к утру?

— К вечеру.

Комендант записал что-то в книгу. Франц шёл рядом, и Фёдоров шёл сзади с винтовкой, которую держал так, будто она была тяжёлой.

— Куда мы идём? — спросил Франц.

— К церкви. Ты покажешь, где стоял.

— Зачем?

— Потому что я хочу видеть то, что видел ты.

Франц остановился. Фёдоров ткнул его в спину.

— Иди.

— Я пленный, — сказал Франц. — Я не обязан ходить на ваши места преступлений.

— Ты не обязан, — согласился Олаг. — Но если ты поможешь, я напишу в рапорте, что ты сотрудничал. Это может изменить твою судьбу.

— Как?

— Не знаю. Может, тебя переведут в другой лагерь. Может, дадут работу. Может, ничего.

— А если не помогу?

— Тогда я напишу, что ты отказался. И это тоже может изменить твою судьбу.

Франц посмотрел на него. Помолчал. Потом сказал:

— Вы честный человек. Это хуже, чем я думал.

До церкви они не дошли.

Перестрелка началась, когда они вышли из рощи на открытое поле. Сначала — один выстрел, потом ещё три, и пуля прошла над головой Олага с тем коротким, злым свистом, который он уже научился узнавать.

— Ложись! — крикнул он.

Фёдоров упал сразу, лицом в грязь. Франц тоже — но не так, как падают люди, которые боятся. Он упал правильно, на локти, и пополз к ближайшей воронке, и Олаг успел подумать: сапёр, он знает, как прятаться.

Стреляли с опушки рощи. Два, может, три винтовки. Олаг лежал за камнем, который был слишком мал, чтобы считаться укрытием, и считал выстрелы.

Один. Пауза. Два. Пауза. Три — и снова один.

Три винтовки. Стреляют по очереди.

Или экономят патроны, подумал Олаг. Или хотят, чтобы мы думали, что их больше.

— Фёдоров! — крикнул он. — Ты цел?

— Цел! — Голос был тонкий, испуганный.

— Франц?

Молчание. Потом:

— Я здесь. В воронке.

Олаг поднял голову. Франц лежал в воронке в десяти шагах, и его лицо было спокойное. Он смотрел не на рощу, а на Олага.

— Их трое, — сказал Франц. — Слева, у большого дерева. И один справа, у куста.

— Откуда знаешь?

— Считал. Как вы.

Олаг посмотрел. Франц был прав. Слева, у большого дерева, — тени, слишком ровные для теней. Справа, у куста, — что-то блеснуло.

— Они не хотят нас убить, — сказал Франц. — Они хотят нас задержать.

— Или у них мало патронов, — сказал Олаг.

— Тогда почему они ушли бы, как только мы скроемся?

Олаг не ответил. Он смотрел на рощу и считал. Три винтовки. Редкий огонь. И — тишина там, где должна была быть тишина.

— Они ждут кого-то, — сказал Франц.

— Или они уже получили, что хотели, — сказал Олаг. — Задержали нас здесь. Не пустили туда.

Он посмотрел на Франца.

— Ты сказал, венгр умер ночью. Когда именно?

— Не знаю. До полуночи. Может, в полночь.

— А патруль нашли в половине первого, — сказал Олаг.

Франц молчал.

— Нам лучше уйти, — сказал он наконец. — Вон там, за воронкой, есть ложбина. Если перебежать по одному, они не успеют прицелиться.

Олаг посмотрел. Ложбина была. Неглубокая, но достаточная.

— Фёдоров, — сказал он. — Первым. Ползком. В ложбину. Понял?

— Понял.

— Франц — за ним. Я последний.

— Вы уверены? — спросил Франц.

— Нет, — сказал Олаг. — Но я следователь. Мне положено быть последним.

Франц посмотрел на него. Помолчал. Потом сказал:

— Тогда не задерживайтесь.

Они ушли. Стрельба прекратилась, как только они скрылись в ложбине. Никто не преследовал. Никто не кричал. Только тишина, дождь и запах мокрой земли.

Олаг лежал в ложбине и считал. Три винтовки. Две слева, одна справа. Они не хотели убивать. Или не могли. Или ждали.

Он повернулся к Францу.

— Ты сказал, они ждали кого-то.

— Да.

— Кого?

— Я не знаю. — Франц помолчал. — Но если они хотели задержать нас, значит, они знали, что мы пойдём именно здесь. И именно сейчас.

Олаг смотрел на него. Потом сказал:

— Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю. — Франц вытер грязь с лица. — Кто-то сказал им, что мы пойдём к церкви.

— Кто?

— Тот, кто знал, что вы пойдёте. — Франц посмотрел на Олага. — Или тот, кто знал, что вы возьмёте меня.

Олаг молчал. Дождь шёл, ровный и мягкий. Где-то далеко ударила артиллерия — один раз, тяжело, будто кто-то закрыл дверь.

— Фёдоров, — сказал он.

— Слушаю.

— Кто знал, что мы пойдём к церкви?

Фёдоров молчал. Потом сказал:

— Я никому не говорил.

— Я не спрашиваю, говорил ли ты. Я спрашиваю, кто знал.

— Полковник. — Фёдоров сглотнул. — И, может, писарь. Я брал у него бумагу для пропуска.

Олаг закрыл глаза. Потом открыл.

— Я решил взять Франца к церкви за час до выхода, — сказал он. — За час. Ты понимаешь?

Фёдоров не понимал. Франц понял.

— За час информация не дойдёт до стрелков, — сказал он. — Даже если полковник сам побежит.

— Значит, — сказал Олаг, — за мной смотрят. Не за штабом. За мной.

Он посмотрел в сторону рощи. Там было тихо. Слишком тихо.

— Или никто не смотрел, — сказал Франц. — Просто кто-то стоял у дороги и ждал любого, кто пойдёт к церкви.

Олаг посмотрел на него. Потом сказал:

— Тогда почему они ушли, как только мы свернули?

Франц не ответил.

Они вернулись в лагерь к вечеру. Олаг сдал Франца коменданту — тот пересчитал его, будто Олаг мог его подменить, — и пошёл к себе. Фёдоров ушёл спать. Олаг сел за стол, зажёг лампу и достал блокнот.

Он записал:

«1. Жетон — 82-й полк, имя стёрто. Кто-то тёр металл. Зачем?

Список — имена по-русски, приписка по-немецки. Франц: написано не немцем. Чехом? Русским, учившим немецкий? Кем-то, кто думает на двух языках? Франц сам сказал: „Я так пишу по-русски“. Проверить.Двое в русской форме шли от церкви за час до убийства. Один хромал. На левую ногу. Климов носил гражданские сапоги, потому что казённые жали. Хромота. Не сапоги, но проверить.Венгр умер ночью. „Сердце“. Тридцать лет. Не жаловался. В ту же ночь, когда убили восьмерых. Ещё один свидетель?Перестрелка: трое, не хотели убивать. Или экономили патроны. Или задерживали. Знали, что мы пойдём к церкви. За час до выхода. Значит, следили лично. Или кто-то у дороги.Франц: слишком умён для сапёра. Слишком спокоен для пленного. Слишком полезен. Сам сказал, что мог бы написать приписку. Проверить, где он был в ночь убийства».Он закрыл блокнот и сидел, глядя на лампу, пока фитиль не начал коптить.

Где-то в темноте, за окном, кто-то ходил. Олаг слышал шаги — медленные, ровные, будто человек считал.

Он потушил лампу и сел в темноте, слушая.

Шаги прошли мимо и стихли.

Олаг сидел ещё долго, прежде чем зажечь лампу снова.

Глава 3 "Чужая рука"

Утро началось с того, что Олаг уехал.

Фёдоров держал ему шинель, пока он натягивал сапоги. В хате было холодно, лампа коптила, и за окном моросил дождь, который не кончался третьи сутки.

— В штаб дивизии, — сказал Олаг. — Ратников хочет «уточнить детали».

— Это плохо?

— Это значит, что он хочет уточнить, почему я до сих пор не подписал его бумагу. — Олаг застегнул шинель. — Вернусь вечером. Может, раньше.

Он взял со стола тетрадь Климова — тонкую, в клеёнчатой обложке, — и протянул Фёдорову.

— Держи.

Фёдоров взял. Тетрадь была лёгкая, но руки почему-то отяжелели.

— Почерк на последней странице, — сказал Олаг. — Тот же, что в списке с припиской. Найди, кто это писал. Не доверяй никому.

— А если что-то случится?

— Тогда делай глупости. — Олаг надел фуражку. — Но сначала подумай.

Он вышел. Дверь закрылась. Фёдоров остался один.

Он стоял посреди хаты, держа тетрадь, и слушал, как за окном стихают шаги. Потом сел за стол, положил тетрадь перед собой и открыл её.

Последняя страница. Почерк ровный, аккуратный, с лёгким наклоном влево. Буквы круглые, но не детские. Человек, который так пишет, старается. Или привык стараться.

Фёдоров смотрел на этот почерк долго. Потом закрыл тетрадь.

«Я не умею читать почерки, — подумал он. — Я умею переписывать бумаги».

Он встал, взял тетрадь, вышел из хаты и пошёл в канцелярию.

Канцелярия была в бывшей церковной сторожке — маленькой, тесной, с одним окном, забитым досками. Внутри стояли три стола, три стула и шкаф с папками. За первым столом сидел Гвоздёв — молодой, прыщавый, двадцати лет, вечно что-то жующий. За вторым — Панкратов, старик лет пятидесяти, глухой на левое ухо, который писал с ошибками и не стеснялся этого. Третий стол был Фёдорова.

Писарь из штаба — тот, что давал пропуск, — сидел в соседней комнате, за дверью. Его звали Сомов. Фёдоров знал его три года. Тихий, аккуратный, всегда вежливый. Никогда не повышал голоса. Никогда не опаздывал.

Фёдоров сел за свой стол. Положил тетрадь рядом. Достал чистый лист, обмакнул перо и начал писать — медленно, ровно, как всегда. Он делал вид, что работает.

На самом деле он смотрел.

Гвоздёв писал быстро, грязно, с наклоном вправо. Буквы скакали, строчки уходили вниз. Не он.

Панкратов писал медленно, с ошибками, буквы были неровные, будто он держал перо неловко. Не он.

Фёдоров отложил перо. Посмотрел на дверь в соседнюю комнату. За дверью было тихо.

Он встал.

— Ты куда? — спросил Гвоздёв, не поднимая головы.

— В архив. Сверить копии.

— Какие копии?

— Старые. По приказу прапорщика.

Гвоздёв пожал плечами и вернулся к своей бумаге.

Фёдоров вышел.

Архив был в подвале той же сторожки — тёмное помещение с полками, на которых лежали папки, перевязанные бечёвкой. Пахло пылью и мышами. Фёдоров зажёг лампу, поставил на стол и начал искать.

Ему нужны были рапорты. Приказы. Списки. Всё, что писалось в штабе за последние месяцы. Он знал, где что лежит — потому что сам это раскладывал.

Он достал папку с приказами за май. Открыл. Пролистал. Нашёл приказ, подписанный Ратниковым, но написанный рукой Сомова — он узнал почерк сразу: мелкий, бисерный, с одинаковыми интервалами между буквами. Сомов писал так всегда.

Фёдоров положил приказ рядом с тетрадью Климова. Открыл последнюю страницу. Сравнил.

Почерк был тот же. Буквы те же. Наклон тот же. Но нажим — другой. На тетради буквы были продавлены сильнее, будто человек писал в спешке. Или будто он старался.

Фёдоров откинулся на стуле. Посмотрел на лампу.

«Или это он. Или кто-то, кто хочет, чтобы мы думали, что это он».

Он вспомнил, как Олаг говорил: «Люди врут словами и почти никогда не врут местами». Фёдоров не умел читать места. Но он умел читать бумаги. И бумаги говорили: Сомов писал этот текст. Но Сомов — не тот, кто его придумал.

Он полез глубже. В папке с приказами за апрель нашёл ещё один документ — список людей, которых надлежало «не беспокоить». Тот самый, что Олаг видел в первый день. Написан рукой Сомова. Подписан Ратниковым.

Фёдоров сидел очень тихо.

Сомов — рука Ратникова. Это не секрет. Все это знают. Но если Сомов писал последнюю страницу в тетради Климова — значит, либо он действовал по приказу Ратникова, либо Ратников сам продиктовал ему этот текст.

Он закрыл папку. Положил тетрадь Климова сверху. И тут услышал шаги.

Шаги были медленные, ровные. Кто-то спускался в подвал.

Фёдоров замер. Потом быстро — как мог быстро — сгрёб бумаги в папку, папку засунул под другие, тетрадь Климова сунул за пазуху. Сел прямо. Взял первую попавшуюся папку и открыл её.

Дверь открылась.

На пороге стоял Сомов.

— Фёдоров? — сказал он. — Ты что здесь делаешь?

— Сверяю копии, — сказал Фёдоров. Голос у него был ровный. Он сам удивился. — По приказу прапорщика.

— По какому приказу?

— По делу о церкви.

Сомов смотрел на него. Долго. Потом спустился на две ступеньки.

— А прапорщик знает, что ты сверяешь его бумаги?

— Знает.

— Хорошо. — Сомов помолчал. — Только в следующий раз предупреди. А то я волновался.

Он улыбнулся. Улыбка была вежливая, как всегда. И глаза были вежливые. И голос.

Фёдоров кивнул.

Сомов постоял ещё секунду. Потом повернулся и вышел. Шаги стихли.

Фёдоров сидел не двигаясь. Сердце стучало где-то в горле. Он чувствовал, как тетрадь Климова давит в грудь — тонкая, лёгкая, будто её и нет.

Он подождал ещё минуту. Потом встал, собрал бумаги и пошёл наверх.

Обстрел начался, когда он был уже в канцелярии.

Сначала — далёкий, тяжёлый удар. Потом ещё один. Потом — близко, так что стёкла в окне зазвенели, и с полки упала папка.

Гвоздёв вскочил.

— В щель! — крикнул он. — Скорее!

Панкратов продолжал писать. Он был глухой на левое ухо и, кажется, не слышал ничего.

Фёдоров не побежал. Он стоял и смотрел на стол. На бумаги. На тетрадь, которая лежала у него за пазухой.

Если он оставит бумаги здесь, кто-нибудь найдёт. Если заберёт — его могут убить.

Он забрал. Всё. Запихал в папку, папку — под шинель, к тетради. И выбежал.

На улице была паника. Солдаты бежали к щелям. Кто-то кричал. Где-то горело — не дом, а сарай, и огонь был виден даже сквозь дождь.

Фёдоров бежал не к щели. Он бежал к погребу — потому что помнил: в прошлый раз, когда был обстрел, Олаг спасал людей. Фёдоров не умел считать разрывы. Но он мог предупредить.

— В погреб! — крикнул он.

Голос сорвался. Он попробовал ещё раз — и снова сорвался, тихо, будто кто-то сжал горло. Тогда он просто замахал руками — отчаянно, как машут, когда не могут кричать, — и побежал к погребу, и по дороге схватил за рукав молодого солдата, который бежал не туда, и потянул за собой.

Солдат вырвался. Побежал в другую сторону.

Фёдоров не стал его догонять. Он не мог. Осколок ударил в стену рядом с ним. Фёдоров упал. Встал. Побежал дальше.

В погребе было темно, тесно, человек десять. Фёдоров стоял у входа, тяжело дышал. Руки дрожали. Но бумаги — за пазухой — были целы.

Рядом с ним стоял Гвоздёв. Он молчал. Потом сказал, не глядя на Фёдорова:

— Ты кричал. Я слышал. Только не разобрал.

Фёдоров кивнул. Он думал о солдате, который вырвался и побежал не туда. Он не знал, добежал ли тот. Он не знал даже, как его зовут.

Гвоздёв помолчал ещё. Потом добавил, всё так же не глядя:

— А ты молодец.

Фёдоров не чувствовал себя молодцом. Он чувствовал, что чуть не умер. Но бумаги были целы.

Обстрел кончился через час. Фёдоров выбрался из погреба, отряхнулся и пошёл обратно в канцелярию.

У двери стоял Сомов.

— Фёдоров, — сказал он. — Ты что-то искал в архиве.

Это был не вопрос.

— Сверял копии, — сказал Фёдоров.

— Я знаю. — Сомов смотрел на него. — Что именно ты сверял?

— Старые рапорты. По приказу прапорщика.

— По какому приказу?

— По делу о церкви.

Сомов молчал. Потом сказал:

— А прапорщик знает, что ты сверяешь его бумаги?

— Знает.

— Хорошо. — Сомов улыбнулся. — Только в следующий раз предупреди. А то я волновался.

Он повернулся и ушёл.

Фёдоров смотрел ему вслед. Он врал. Фёдоров это чувствовал. Сомов не волновался. Сомов проверял.

Олаг вернулся вечером.

Он вошёл в хату, снял фуражку, сел на табурет и долго молчал. Лицо у него было серое.

— Ратников дал ещё сутки, — сказал он наконец. — Если завтра не будет рапорта, я поеду в тыл. Под конвоем.

Фёдоров кивнул.

— Он спросил про венгра, — сказал Олаг. — Между делом. Как будто уже знал ответ. — Он поднял глаза. — Откуда он знает про венгра, Фёдоров? Я ему не говорил.

Фёдоров молчал. Он тоже не говорил. Рука сама сунулась в карман — и нащупала сложенный лист, о котором он ещё не знал, что это записка, но уже чувствовал, что что-то не так. Он не достал его. Просто держал руку в кармане.

— Значит, он знает больше, чем должен, — сказал Олаг. — Или кто-то ему сказал.

Он помолчал. Потом спросил:

— Ты что-нибудь нашёл?

Фёдоров достал тетрадь Климова. Положил на стол. Рядом — папку с приказами. Открыл на той странице, где был приказ, подписанный Ратниковым, но написанный рукой Сомова.

— Почерк на тетради — Сомова, — сказал он. — Я сравнил. Буквы те же. Наклон тот же. Но нажим другой. Как будто он писал в спешке. Или как будто он старался.

Олаг смотрел на него. Молчал.

— И ещё, — сказал Фёдоров. — Я нашёл приказ. Подписанный Ратниковым. Написанный рукой Сомова. Почерк тот же, что на тетради. Только нажим ровнее.

Он помолчал.

— Это значит, что либо Сомов писал под диктовку Ратникова, либо Ратников сам…

Он замолчал.

Олаг смотрел на него. Долго. Потом сказал:

— Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю. — Фёдоров сглотнул. — Это значит, что за нами смотрят не с той стороны. А из штаба.

Олаг откинулся на стуле. Посмотрел на лампу. Потом снова на Фёдорова.

— Ты молодец, Фёдоров.

— Я не молодец, — сказал Фёдоров. — Я просто писарь. Я умею читать бумаги.

— Это одно и то же, — сказал Олаг. — Иногда.

Он взял тетрадь. Открыл на последней странице. Посмотрел на почерк.

— Значит, Сомов, — сказал он. — Или Ратников. Или оба.

— Или кто-то, кто хочет, чтобы мы думали, что это они, — сказал Фёдоров.

Олаг поднял глаза.

— Ты научился.

— У вас.

Олаг усмехнулся. Впервые за вечер.

— Плохо, — сказал он. — Это плохо.

Он закрыл тетрадь. Положил на стол.

— Сомов знает, что ты рылся в архиве?

— Знает. Он приходил. Спрашивал.

— Что ты сказал?

— Что сверял копии. По вашему приказу.

Олаг помолчал.

— Хорошо. — Он встал. — Значит, теперь он знает, что мы копаем. И знает, что ты копаешь.

— Это плохо?

— Это очень плохо. — Олаг подошёл к окну. — Потому что теперь он будет копать в ответ.

Он постоял, глядя в темноту. Потом обернулся.

— Фёдоров.

— Да?

— С этого момента ты не ходишь один. Ни в архив. Ни в канцелярию. Ни куда.

— А если вы уедете?

— Я не уеду. — Олаг смотрел на него. — Ратников дал сутки. Значит, у нас есть сутки. Завтра мы найдём то, что нужно. Или…

Он не договорил.

Фёдоров кивнул. Рука всё ещё была в кармане. Он не достал лист. Не сейчас.

Он вышел из хаты. На улице было темно и тихо. Дождь кончился, но воздух был мокрый.

Он пошёл к себе — в маленькую комнату за канцелярией, где стояла койка и сундук. По дороге он думал о Сомове. О его вежливой улыбке. О его ровных шагах. О солдате, который вырвался и побежал не туда.

И о том, что Сомов знает.

Он открыл дверь. Вошёл. Зажёг лампу.

На столе лежал лист бумаги. Один. Сложенный вдвое.

Фёдоров подошёл. Развернул.

На листе было написано — ровным, аккуратным почерком с лёгким наклоном влево:

«Не читай больше бумаг. Это вредно для здоровья».

Фёдоров сел на койку. Лист дрожал у него в руке.

Он сидел так долго. Потом встал, задул лампу и лёг, не раздеваясь.

Глава 4 "список мертвых"

Утром Олаг прочёл записку трижды.

Фёдоров стоял у двери и смотрел, как он читает. Лицо у Олага было каменное, и это было хуже, чем если бы он разозлился.

— Когда ты её нашёл?

— Вчера. Вечером. Когда вернулся к себе.

— И не сказал мне.

— Вы сказали не ходить одному. Я и не ходил. — Фёдоров сглотнул. — Но и говорить было нечего. Это просто бумага.

— Это не просто бумага. — Олаг положил лист на стол. — Это подпись. Он не скрывается.

— Я знаю.

— Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю. — Фёдоров помолчал. — Он мог убить меня вчера. Не убил. Значит, ему нужно, чтобы я остановился.

Олаг посмотрел на него. Долго. Потом сказал:

— Или ему нужно, чтобы ты боялся. Боящийся писарь полезнее мёртвого.

Он взял записку, сложил, убрал в карман.

— Ратников дал сутки. Они кончаются завтра. — Он надел фуражку. — Похоронная команда. Где она стоит?

— За церковью. У старого кладбища.

— Кто там старший?

— Унтер по фамилии Бондарь.

Олаг кивнул. Потом сказал:

— В списке мёртвых было восемь имён. Я читал его в церкви. Я смотрел на почерк, на приписку — на имена не смотрел. Но одно имя я видел раньше. В бумагах, которые ты мне показывал. — Он помолчал. — Гнатюк.

Фёдоров достал копию списка. Посмотрел.

— Рядовой Гнатюк. Восьмой в списке.

— А теперь скажи мне, что унтер похоронной команды — не Гнатюк.

— Бондарь.

— Хорошо. — Олаг взял фуражку. — Тогда идём к Бондарю. И спросим, почему у него в списках рядовой Гнатюк числится дважды.

Фёдоров не понял.

— Дважды?

— Я смотрел списки ночью, — сказал Олаг. — Пока ты спал. В деле было две бумаги. Одна — из похоронной команды. Другая — из роты. И в обеих есть Гнатюк. С разницей в три недели.

Он надел фуражку.

— Идём. И, Фёдоров.

— Да?

— Записку никому. И если увидишь Сомова — не разговаривай. Просто иди.

Похоронная команда стояла за церковью, у старого кладбища, в двух палатках и одном сарае. Пахло здесь хуже, чем в лагере для пленных: известь, земля, и то, что известь не перебивала. Работали четверо — все в брезентовых фартуках, все с лицами людей, которые давно перестали удивляться.

Унтер Бондарь был плотный, краснолицый, с руками, которые не помещались в карманы. Он вышел из сарая, вытирая руки о тряпку, и посмотрел на Олага так, будто ждал его.

— Прапорщик?

— Лердинг. Следственная часть.

— Знаю. — Бондарь бросил тряпку в ящик. — Мне уже сказали, что вы ходите и задаёте вопросы.

— Кто сказал?

— Люди.

— Какие люди?

Бондарь посмотрел на него. Потом сказал:

— Господин прапорщик. У меня двенадцать человек и триста тел за месяц. Я не спрашиваю, кто сказал. Я спрашиваю, что вам нужно.

— Списки.

— Какие?

— Все. За май и июнь.

Бондарь помолчал. Потом кивнул на сарай.

— Внутри. На полке. Только там сыро.

В сарае было темно, тесно и холодно. На полке лежали папки — тонкие, разбухшие от влаги, перевязанные бечёвкой. Олаг взял первую, раскрыл. Листы слиплись, чернила расплылись, но читать было можно.

— Кто пишет списки?

— Я, — сказал Бондарь. — Или писарь. Если он трезвый.

— Писарь у вас есть?

— Был. Убили в мае. Теперь пишу сам.

Олаг листал. Имена, даты, места. Сотни имён. Люди, которых он не знал, люди, которых уже нет. Он искал одно — Гнатюк.

Нашёл на третьей странице.

«Рядовой Гнатюк, Тимофей. 3-я рота. Убит 12 мая. Похоронен у Зборова, на высоте 378».

Он перевернул страницу. Дальше — новые имена. Он листал. И на седьмой странице нашёл снова.

«Рядовой Гнатюк, Тимофей. 3-я рота. Убит 2 июня. Похоронен у старой церкви».

Он стоял и смотрел на эти две записи. Между ними — три недели. Один человек. Две смерти.

— Бондарь.

— Что?

— Подойди.

Бондарь подошёл. Посмотрел на страницу. Потом на вторую. Лицо у него не изменилось.

— Ну?

— Один человек. Две смерти. Как это?

— Ошибка, — сказал Бондарь. — Бывает.

— Три недели разницы. Не три дня.

— Всё бывает. — Бондарь пожал плечами. — Может, писарь ошибся. Может, имя перепутал. Может, это два разных Гнатюка.

— Оба Тимофея? Оба из третьей роты?

Бондарь молчал.

— Бондарь. — Олаг посмотрел на него. — Я не ищу виноватого. Я ищу того, кто врёт.

— Я не вру, — сказал Бондарь. — Я пишу то, что мне говорят.

— Кто говорит?

— Ротные. Или санитары. Или те, кто приносит тела. — Бондарь вытер лоб. — Господин прапорщик, я хороню. Я не проверяю. У меня триста тел. Если бы я проверял каждое, я бы до сих пор копал первую яму.

— Хорошо. — Олаг закрыл папку. — Тогда скажи мне, где могила первого Гнатюка.

— У Зборова.

— Покажешь.

— Сейчас?

— Сейчас.

Бондарь посмотрел на него. Потом сказал:

— Господин прапорщик. Там бои были. Месяц назад. Могила может быть разрыта.

— Тогда покажешь разрытую.

Дорога к Зборову шла через поле, которое весной было полем, а теперь было полем с воронками. Олаг шёл впереди, Фёдоров сзади, Бондарь посередине и что-то бормотал себе под нос — может, молитву, может, проклятие.

Дождь кончился, но небо было низкое, и в нём не было ни одного просвета.

— Бондарь, — сказал Олаг, не оборачиваясь. — Ты сказал, что писарь у вас был. Убили в мае. Как его звали?

— Семёнов. Молодой. Тихий.

— В очках?

Бондарь помолчал.

— В очках. А вы откуда знаете?

— Не знаю. — Олаг остановился. — Просто спросил.

Он посмотрел вперёд. Дорога шла на взгорок, и за взгорком начиналась роща. На дороге, далеко, шагах в двухстах, кто-то шёл. Человек в шинели, без знаков различия. Шёл медленно, ровно, в сторону от них — не к церкви, не к штабу, а куда-то в поле, к дальней роще.

Олаг посмотрел на него секунду. Потом отвернулся.

— Идём, — сказал он. — У нас мало времени.

Он не подумал об этом человеке. Мало ли кто ходит по дорогам между линиями. Может, местный. Может, солдат. Может, дезертир, который идёт своей дорогой.

Он не подумал. Это была ошибка, которую он поймёт позже.

Могила у Зборова была на высоте 378 — там, где в мае шли бои за каждую пядь. Теперь здесь было тихо. Воронки заросли травой, кресты — деревянные, кривые — стояли в ряд, как зубы.

Бондарь показал рукой.

— Там. Третий ряд, пятый крест.

Олаг подошёл. Крест был простой, с дощечкой. На дощечке — «Рядовой Гнатюк Т.». И дата — 12 мая.

— Раскапывайте.

Бондарь посмотрел на него.

— Господин прапорщик…

— Раскапывайте.

Бондарь вздохнул. Позвал своих. Те взяли лопаты.

Копали долго. Земля была плотная, слежавшаяся. Олаг стоял и смотрел. Фёдоров стоял рядом и держал папку, будто она могла его защитить.

Потом один из солдат сказал:

— Есть.

Олаг подошёл. Яма была неглубокая. В ней лежало тело — в шинели, без сапог. Лицо было тёмное, разложившееся, но узнать можно было.

— Это он? — спросил Олаг.

Бондарь посмотрел. Потом сказал:

— Не знаю. Я его не помню.

— А кто помнит?

— Никто. — Бондарь помолчал. — Он был из пополнения. Пришёл в мае. Умер в мае. Никто не успел запомнить.

Олаг присел. Посмотрел на тело. Потом на руки. Потом на шинель.

— У него нет сапог.

— Всех хоронят без сапог, — сказал Бондарь. — Сапоги — казённое имущество. Мы их снимаем.

— А жетон?

— Что жетон?

— У него есть жетон?

Бондарь наклонился. Пошарил рукой. Потом выпрямился.

— Нет.

Олаг смотрел на него.

— Нет жетона?

— Нет. — Бондарь пожал плечами. — Бывает. Иногда снимают. Иногда теряют.

Олаг встал. Отряхнул колени. Посмотрел на тело, потом на крест, потом на Бондаря.

— Бондарь. Ты сказал, что пишешь то, что тебе говорят.

— Так точно.

— Кто тебе сказал, что это Гнатюк?

Бондарь молчал.

— Бондарь.

— Ротный писарь, — сказал Бондарь. — Он принёс список. Сказал — вот эти, похоронить. Я похоронил.

— Как зовут ротного писаря?

— Не знаю. — Бондарь помолчал. — Молодой. В очках. Тихий.

Фёдоров побледнел.

— Это не я, — сказал он.

Олаг посмотрел на него.

— Я знаю, что не ты. Ты без очков.

Он снова повернулся к Бондарю.

— Когда он принёс список?

— В мае. После боёв.

— Он ещё приходит?

— Иногда. — Бондарь пожал плечами. — Когда приносят тела.

Олаг отвернулся. Посмотрел в сторону рощи. Там было тихо. Только ветер и трава.

— Закопайте, — сказал он.

Обратно шли той же дорогой. Небо стало ещё ниже, и где-то далеко, за рощей, ударила артиллерия — один раз, тяжело.

Олаг думал. Ротный писарь. Молодой. В очках. Тихий. Принёс список в мае. Сказал — похоронить. Бондарь похоронил. А в июне Гнатюк снова появился — уже в списке мёртвых у церкви.

Значит, либо первый Гнатюк — не Гнатюк. Либо второй — не Гнатюк. Либо оба — не Гнатюк. И кто-то использует имя мёртвого человека.

Зачем? Чтобы спрятать живого? Чтобы заменить одного другим? Чтобы у человека не было имени — а значит, и следа?

Он вспомнил Климова. Климова, который снял свои сапоги и ушёл. Климова, который оставил свой жетон на чужом теле. Климова, который, возможно, жив.

Кто-то в штабе умеет делать так, чтобы люди исчезали. И этот кто-то — тот же, кто писал списки.

Он остановился.

Фёдоров налетел на него снова.

— Что?

— Смотри.

Он показал вперёд. На дороге, шагах в ста, стояли трое. Солдаты. С винтовками. Они не двигались. Просто стояли и смотрели.

— Наши? — спросил Фёдоров.

— Не знаю.

Олаг посмотрел на них. Потом сказал:

— Бондарь. Иди вперёд. Один. Скажи, что мы свои.

Бондарь пошёл. Он шёл медленно, подняв руки. Трое стояли и смотрели. Потом один из них махнул рукой — и они ушли. Просто повернулись и ушли в рощу.

Бондарь вернулся.

— Кто это? — спросил Олаг.

— Не знаю. — Бондарь вытер лицо. — Сказали — патруль. Проверяли дорогу.

— Почему ушли?

— Сказали, что мы не те, кого они ищут.

Олаг смотрел на рощу. Там было тихо.

— Кого они ищут?

— Не сказали.

В штаб они вернулись к вечеру. Олаг отпустил Бондаря и пошёл в канцелярию. Фёдоров шёл за ним.

Сомов сидел за своим столом. Писал. Когда Олаг вошёл, он поднял голову и улыбнулся.

— Господин прапорщик. Вы вернулись.

— Вернулся. — Олаг остановился перед его столом. — Сомов. Мне нужно с тобой поговорить.

— Слушаю. — Сомов отложил перо. — Что-то случилось?

— Случилось. — Олаг положил на стол папку с копиями списков. — Объясни мне, почему в списках похоронной команды один человек числится мёртвым дважды.

Сомов посмотрел на папку. Потом на Олага. Улыбка не исчезла, но стала другой — чуть более внимательной.

— Не понимаю, о чём вы.

— О рядовом Гнатюке. Похоронен в мае у Зборова. И в июне — у церкви. — Олаг наклонился. — Один человек. Две смерти. Как это?

Сомов молчал. Потом сказал:

— Ошибка. Бывает.

— Ты писал эти списки?

— Я писал многие списки.

— Эти?

Сомов посмотрел на бумаги. Потом снова на Олага.

— Возможно. Я не помню каждый лист.

— А приписку в тетради Климова ты помнишь?

Сомов не изменился в лице. Совсем.

— Я не знаю, о чём вы.

— Знаешь. — Олаг достал тетрадь, открыл на последней странице. — Это твой почерк. Я сравнил.

Сомов смотрел на страницу. Долго. Потом поднял глаза.

— Господин прапорщик. Вы обвиняете меня в чём-то?

— Пока нет. Я спрашиваю.

— Тогда я отвечу. — Сомов сложил руки на столе. — Я писарь. Я пишу то, что мне диктуют. Если кто-то продиктовал мне этот текст, я его написал. Если кто-то дал мне список, я его переписал. Я не проверяю. Я не следователь.

Он помолчал.

— А вы — следователь. Вот и проверяйте.

Олаг смотрел на него. Потом сказал:

— Кто тебе продиктовал?

Сомов улыбнулся. Вежливо. Как всегда.

— Не помню.

— Сомов.

— Господин прапорщик. — Сомов встал. — У меня работа. Если у вас есть обвинение — напишите рапорт. Если нет — дайте мне закончить.

Он взял папку, которую Олаг положил на стол, и протянул ему.

— Ваши бумаги.

Олаг взял. Сомов сел обратно и взял перо.

Олаг постоял ещё секунду. Потом повернулся и вышел.

Фёдоров ждал его на улице. Рука у него была в кармане — он нащупывал сложенный лист. Записку. Он не достал её. Просто держал руку в кармане и смотрел на Сомова через окно.

— Ну что? — спросил он.

— Ничего. — Олаг посмотрел на папку в руках. — Он не врёт. Он просто не помнит. Идеальная позиция для человека, который врёт.

— Что теперь?

Олаг помолчал. Потом сказал:

— Теперь мы найдём второго Гнатюка.

— Второго?

— Того, кто лежит у церкви. — Олаг посмотрел на него. — Если первый — не Гнатюк, значит, второй — тоже. Значит, кто-то использует имя мёртвого человека. И если мы найдём, кто это делает, мы найдём, кто убил патруль.

Он пошёл вперёд. Фёдоров за ним.

Сутки кончались завтра.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге