Форт-Медеа
Глава 1. По дороге в Форт-Медеа. Старое ущелье.
Дилижанс пылил по дороге, поднимая за собой облако красно-жёлтой степной пыли. Той самой знаменитой аризонской пыли, от которой одинаково не спасают ни дорогие костюмы, ни, специально для этого предназначенные, длинные кожаные пыльники. Да и землю, укатанную сотнями тысяч колёс и утоптанную миллионами копыт, сложно было назвать дорогой. И, всё же, дилижанс шёл ровно и уверено, поскрипывая стальными рессорами на кочках и ухабах. Иногда повозку подбрасывало, но умелый возница крепко держал вожжи и, ничего, кроме мелкого неудобства, для пассажиров подобные «скачки» не приносили.
Солнце уже перевалило через зенит и понемногу продолжало свой путь на Запад вместе с нашим дилижансом. Пора бы и узнать, куда и зачем мчится эта колесница и кого она везёт. Давайте прислушаемся: сквозь свист ветра и лошадиное ржание, сквозь протяжные крики возницы и лай далёких койотов, можно услышать голос Юноши, с чувством, толком и расстановкой, декламирующий знаменитые строки Гомера, ведь нет ничего лучше в дороге, чем занять друг друга беседой…
- Смотря, дабы не ударила рать меднолатных данаев.
Скоро насыпав могилу, они разошлись; напоследок
Все собрались вновь и блистательный пир пировали
В доме великом Приама, любезного Зевсу владыки.
Так погребали они конеборного Гектора тело…
- Браво! Браво, молодой человек! В наше время, знать «Илиаду» наизусть – весьма и весьма похвально для юношей. – поправив очки в тонкой медной оправе произнёс Профессор.
– Но, всё же, джентльмены, поэма про языческих богов и героев – не самое полезное для души произведение. Лучше бы Вы, молодой человек, прочли бы нам Экклезиаста или Псалмы Давида. Душеполезно и приятно на слух! – пожилая Дама, облачённая в чёрные одежды, потрясла потёртой библией.
- Что одно, что другое, это всё предания глубокой старины, если вовсе не выдумки. Ничего полезного для реальной жизни, - проворчал одетый в модный городской костюм Франт, - я считаю, что в жизни бы больше пригодилось знание финансов и физики, чем Гомера и Ветхого Завета.
И тут, спавший практически всю дорогу, ни словом не обмолвившийся и, поправ все мыслимые и немыслимые нормы приличия, даже не представившийся в начале поездки, пятый пассажир проворчал:
- Всякое знание пользительно для человека, на земле проживающего. И Гомера «Илиада» с «Одиссеей», и Святая Книга, и сказки, кои вам рассказывали Ваши матушки, да сэр. Взять, вот хотя бы, меня и товарищей моих, упокой Господь их несчастные души. Нам очень повезло, не будь с нами юного Сиротки, мы бы даже не прошли того небольшого ущелья, которое нынче проедем без труда, не знай он много древних сказок, да сэр.
«Рассказ старого Разведчика о событиях, произошедших с ним и его отрядом во времена исследований Территории Аризона»
Нас было тридцать человек, матёрых солдат и разведчиков. Почти каждый из нас прошёл горнило гражданской войны и имел на своём счету далеко не одну загубленную душу. В то время мы служили разведчиками в корпусе рейнджеров Аризоны. Нас приписали к совсем новому форту – Медеа. Да, да, дама и господа, именно к тому, в который мы с вами и держим путь. И если сейчас это вполне себе состоявшийся городок, то тогда, двадцать лет назад, он был той ещё дырой. Если не индейцы создадут проблем, так мексиканцы или, того хуже, местные ковбои. Как я уже сказал, нас было тридцать отборнейших представителей рода людского. Таких же отборных, как если бы Господь решил отделить семена от плевел, мы бы вряд ли оказались семенами . Но дело своё мы знали крепко, да сэр. Тогда, прямой дороги от Финикса к форту не было, только в объезд скальной гряды. Почти без воды, на пять дней дольше, чем сейчас и, к тому же, почти у самых земель племени Навахо. Жуткая поездочка. Не раз и не два мне удавалось пройти по этому маршруту, на память о нём у меня даже парочка шрамов осталась. Так бы мы и ходили долгими дорогами, по которым к нам даже самые отчаянные торговцы не добирались если бы в один прекрасный день в окрестностях форта не нашли уголь. Тот час же отписали в столицу и, через две недели, получили ответный приказ – разведать короткий путь. О, да, дорогие мои попутчики, слухи о таком пути ходили среди нас, как и байка о том, что, уходя с этой земли индейцы-навахо прокляли этот путь. Самые горячие головы уходили искать его и не возвращались. Но приказ есть приказ, обсуждать его не принято в наших рядах. За это мы и получаем свои деньги, кров и стакан доброго виски, да сэр. Коротко посовещавшись о маршруте, мы собрали свои манатки и поехали на поиски. Не буду вас утомлять описаниями нашего пути до ущелья, там не было ничего интересного – пара драк, одна с бандитами, другая со своими же, принявшими нас за бандитов, обычная история у нас на Западе. Вечером второго дня пути мы всё же добрались до входа в ущелье. Дальше него никто из наших не проходил, а те, кто шёл – не вернулся назад. Правильно рассудив, что ночью исследовать ущелье нет смысла мы встали лагерем, так сказать, отдохнуть душой и телом перед тяжёлой работой. Самые молодые из нас собрались у костра и тихонько пели песни, особенно отличался в этом деле Сиротка. Настоящего имени его мы не знали, да и не спрашивали вовсе, Сиротка и Сиротка, мало ли, какие горестные события были в его короткой жизни. Так вот, дама и господа, пел наш юный спутник словно ангел Божий – слушаешь его, и сердце замирает в груди, словно видишь и чувствуешь то, о чём он поёт, чуешь запах степных трав или тепло матери. Некоторые из наших даже думали, что это колдовство какое, но пастор Мопс из церкви Святого Духа, что в Иолке опроверг их домыслы, допустив Сиротку до пения в хоре. Ночь прошла спокойно, все наши парни неплохо отдохнули, да сэр, и были готовы к дальнейшему походу. С рассветом мы собрались, свернули лагерь, потушили костры и пошли на встречу судьбе, что ждала нас впереди.
Ох, если бы мы знали, чем это всё кончится, не сунулись бы. Ведь подготовиться к такому невозможно, да сэр.
Как исследовать ущелье мы договорились ещё в Форт-Медеа – небольшие группы по три человека исследуют ответвления, зарисовывая свой путь, а после возвращаются по ним к основному ходу. Самая большая же команда, во главе с нашим командиром – движется по самому ущелью, оставляя на скалах меловые пометки. Шли мы медленно и аккуратно, да сэр, чудное эхо, а вернее его отсутствие, настораживало нас. Странности начались спустя несколько часов. Конь Джейсона Ванбута испугался гремучки и, сбросив своего седока, поскакал в направлении, противоположном нашему пути. Братья Кейси и Пол Диасы, самые ловкие наездники и кулачные бойцы из нас, бросились его догонять. Спустя полчаса они вернулись с конём Джейсона, но без вечных улыбок на своих лицах и страхом в глазах. «Его нет! Выхода нет, парни!» - крикнул Пол. Кейси же лишь кивнул в подтверждение слов своего близнеца. Я во главе своей группы поскакал в том же направлении. И, действительно, там, где был ещё недавно широкий проход была скала. Гладкая и холодная. Я прочитал пару молитв, прикрыв глаза, надеясь, что морок исчезнет. Но нет, скала осталась скалой, да сэр. Когда мы вернулись с подтверждением слов Диасов, среди парней поднялся шум и гам. Кто-то начал кричать, что зря мы сюда сунулись, что это ход в саму преисподнюю и прочие глупости, недостойные храбрых рейнджеров. Кое-как успокоив самых дурных и горячих, мы решили следовать дальше. Ведь, по нашему мнению, если был вход, так должен был быть и выход. Мы плутали по этому проклятому ущелью до темноты, как вдруг, скала впереди с грохотом обрушилась, погребая головной дозор под грудой камней. Погасив панику, мы сняли шляпы и помянув своих погибших товарищей и двинулись обратно, ведь с половину мили назад мы видели достаточно широкий отросток пути. Но и этого расстояния нам не удалось пройти. Снова, как и в недавно, перед нами выросла холодная стена. Страх за свои жизни охватил даже самых стойких из нас. Поверьте, даже я, повидавший многое в своей жизни, до сих пор вздрагиваю, вспоминая о холоде этих проклятых скал. Разразилось безумие! Кто-то заплакал, кто-то начал читать молитвы, кто-то хулить небеса, началась стихийная драка. Ещё немного и прозвучали бы первые выстрелы, да сэр! Но тут, молодой Бут Телеонтс закричал, указывая наверх! Тео, парнишка родом из Афин, что в Оклахоме, лез по почти отвесным скалам наверх. В полном молчании мы наблюдали его путь к выходу из этой ловушки. Так искренне за других людей я ещё не молился, каждый выпавший из-под его руки камень мы провожали слитным вздохом. На мгновение, мне показалось что мы спасены, как почти у самого верха скалы парень сорвался. Его падение произвело эффект сходный со взрывом шашки динамита! Крики и слёзы, проклятья. Паника возобновилась. И, не знаю, что бы произошло дальше если бы не наш Сиротка. Он начал петь во всё горло, во всю мощь своих молодых лёгких. Какую песню он пел, я уже и не вспомню, что-то весёлое, что можно распевать в салуне после дня тяжёлого труда и пары стаканов ржаного виски, что-то о девушках, конях и свободе. Мы успокоились, это было как божье чудо. «Ну что, господа, пришли в себя? Там – Сиротка указал в сторону места гибели наших товарищей – Вы ещё не то увидите!». Оставив основную группу, я, Джейсон Ванбут и старик Финеас, пошли за парнем. Знаете что, дама и господа, я готов на спор съесть свою шляпу без соли, если вы усомнитесь в моих словах! Как Бог свят, мы были поражены, на месте недавнего обвала не осталось ни одного камня, да и трупов наших парней тоже не было. Как будто ничего и не произошло. Страх ещё сильнее вцепился в мою душу, я не мог вспомнить ни слова молитвы. Я чувствовал себя ребёнком, впервые оставшимся в темноте ночи в одиночку, когда самые безобидные предметы отбрасывают жуткие и неестественные тени, извивающиеся и тревожащие душу. Страх неизвестности сковал меня, да сэр. Если бы не Сиротка и его слова, возможно Вы бы и не беседовали сейчас со мной.
- Я понял, что это, джентльмены, нам пастор в воскресной школе рассказывал старую байку. Там были скалы в море, которые крушили каждый корабль, который хотел пройти мимо них. Они сталкивались друг с другом и разбивали судно в клочья! - начал парень, - Не помню, как они там назывались, Божья Простота, вроде бы как, но это неважно! Важно то, как морякам удалось их пройти!
Оцепенение отпустило меня, я схватил парня за грудки и закричал
– Не томи! Расскажи как, Сиротка, расскажи!
- Нам нужен голубь.
- Небось для поганых языческих ритуалов? – сплюнул на землю старик Финеас, - я отказываюсь в них участвовать, ведь мы, судя по всему, и так на пороге могилы. Пора подумать о душе.
- Нет, старый осёл, никакого колдовства! Мы пустим голубя вперёд и пойдём за ним! Если верить пастору, то у нас всё получится, как и получилось у тех моряков!
Да сэр, такого выбора у меня ещё не было, поверить старым сказкам и возможно умереть или остаться на месте и умереть точно. Вот что бы Вы выбрали, юноша? Жизнь? И мы, как видите, тоже выбрали жизнь. Голубка у нас была, для отправки сообщения в Форт. Фим Морефф эмигрант из Одессы, что в Старом Свете, ухаживал за ней. Я не знаю, как нам удалось уговорить парней поверить нам. Не обошлось без красноречия Джейсона, сладкоголосия Сиротки и старых добрых бранных слов от Вашего покорного слуги. Так или иначе, мы решили попробовать. Фим выпустил голубку, и она медленно полетела вперёд, не вверх к самому для неё простому пути, как мы боялись, а вперёд. Мы следовали за ней. Пройдя мимо места гибели наших товарищей, мы преисполнились уверенности в том, что мы выберемся, ведь скалы не обрушились ни на голубку, ни на нас. Спустя несколько часов, мы добрались до выхода из ущелья. На землю Аризоны спускалась ночь, и, вдалеке, мы увидели огни Иолка, города, к которому мы должны были прийти. Радости нашей не было предела, да сэр! Мы орали и улюлюкали во всё горло, возносили небу хвалы и пели песни! Мы выбрались из этого места, как Бог свят, только благодаря Сиротке и его памяти на старые истории. В городе мы никому не рассказывали о своих злоключениях, да и кто поверит байкам вусмерть пьяного рейнджера про проклятые движущиеся скалы. Вот Вы бы поверили, Профессор? Я так и думал. Спустя пару дней, к нашему безмерному удивлению, через ущелье прошёл второй отряд из Форта-Медеа. Парни благодарили нас за отметки. И ни слова о живых скалах, да сэр. Теперь этот путь свободен, уже двадцать лет как, но всё равно, въезжая в ущелье Божья Простота, я всегда начинаю бояться повторения тех событий. И вожу с собой пару голубей, да сэр…
- А что с остальными? Они сейчас живы? Как сложились их судьбы? – с интересом начал забрасывать вопросами Юноша.
- Кто-то жив, кто-то нет. Братья Диасы погибли в перестрелке из-за чужого скота, старик Финеас умер от укуса гремучей змеи. Хуже всех досталось Джейсону, его история связана с индейским колдовством, ревностью и прочими чёрными делами, неправильно рассказывать такое на ночь глядя.
- А Сиротка? – спросила Дама.
- А Сиротка? Сиротка как сквозь землю провалился. Ходили слухи что его порвали в каком-то салуне пьяные проститутки или что-то вроде того, но я этим слухам не верю. А вот и ущелье, дама и господа. Давайте помолимся, чтобы всё прошло успешно. И приготовим, на всякий случай, голубок, да дама и джентльмены, да.
Солнце окрашивало в кроваво-красный цвет вершины ущелья, прозванного, в память о словах неизвестного разведчика по прозвищу «Сиротка», Божьей Простотой. Возница притормозил бег коней и достал из деревянной клетки пару голубок. Живые скалы давно уже не собирали жатву из душ, крови и плоти путников, но опытный возница не был готов подвергнуть себя и пассажиров опасности, даже если она была выдумана старым разведчиком после пары бутылок дешёвого пойла в низкопробном салуне.
Когда жуткие скалы ущелья остались позади, на прерии уже опустилась тёмная ночь и наши путники смогли перевести дыхание. Небо украсилось бесконечными звёздами, как бы повторяя путь сквозь расщелины. Даже стойкий в своём неверии Франт украдкой стёр пот, выступивший на аккуратно постриженных висках.
- Вот вы, господа, говорите о всяких чудесах прошлого и индейских проклятиях. А я бы вам сказал, что современные технологии не далеки от них по своему воздействию на человека. Возможно даже страшнее.
А дилижанс продолжил пылить по дороге, поднимая за собой облако красно-жёлтой степной пыли. Лишь фонари, зажжённые возницей на облучке, и звёзды, рассыпанные чьей-то рукой по небосводу, освещали ему путь к Форт-Медеа.
Глава 2. По дороге в Форт-Медеа. Истсайдская история.
Ущелье, опасное нынче или нет, давно осталось позади, а путешественники внутри дилижанса, погружённые в свои собственные думы продолжили свой путь, трясясь на дорогах Аризоны. Внезапный удар по подвеске, скрип и треск ломающегося дерева выдернул всех пассажиров из нервной дорожной дрёмы, заставив Даму коротко вскрикнуть, а после произнести тихую молитву небесам. Дилижанс встал, слегка накренившись на бок.
- Техническая остановка, дама и господа! - послышался голос с облучка. - Высаживайтесь, мне нужно починить колесо.
Разминая затёкшие от долгой дороги мышцы, наши герои вышли помогая друг-другу из дилижанса, пока возница сгружал багаж с крыши, облегчая себе грядущую работу. Солнце, находящееся в самом зените, щедро одаривало красную землю своими лучами, скорее сжигая, чем согревая путников. Наконец, возница снял весь багаж и растянул небольшой тент, спасающий от опаляющего зноя аризонской пустоши. Наши путники, утирая пот со лбов и шей, собрались в небольшой кружок.
Поначалу, тишину неожиданной остановки нарушали только свист ветра, тихая брань возницы и стук его же молотка. Будто бы стесняющийся своей недавней многословности, старый Разведчик прикурил небольшую трубку из кукурузного початка и отвернулся в сторону дороги, как будто бы ожидая чего-то.
- Сказки, вокруг одни сказки - проворчал Профессор - они хороши для воспитания молодёжи, для передачи жизненного опыта в цивилизациях и племенах далёких от письменной культуры. Но не в наш век победившего разума, во времена, когда железные дороги стали стальными нервами страны, а трансатлантический телеграфный кабель соединяет континенты. Время сказок и легенд уходит, мы же создаём новые.
- Позвольте, сэр, но разве не Вы хвалили меня за знание "Илиады"? - щёки Юноши алели то ли от жары, то ли от некоей несправедливости, проявленной попутчиком.
- Изучение классической литературы есть часть обучения, оно позволяет развивать ум и память. Не более того, Юноша. Это просто идеальная синергия – старые сказки и наука, каждое явление служит отдельным кирпичиком для построения торжества разума...
Назидательный тон Профессора, поймавшего свою любимую волну наставлений, заставил поморщиться другого спутника, курившего отвратительно воняющую чёрным табаком из Нового Орлеана самокрутку, Франта. Он затушил окурок о каблук городского лакированного ботинка и, поправляя свой идеальный костюм, поднялся с чемодана, служившего ему сидением.
«Рассказ городского Франта о пользе и вреде науки и сказок, когда они встречаются друг с другом»
- Вы, друзья мои, считаете, что от старых сказок и современной технологии есть польза? Возможно, Вы уверены, что они учат нас добру и правильному мировосприятию, что в каждой сказке есть мораль и, изучая их, мы станем лучше? Вы верите, что современные технологии делают лучше нашу жизнь вокруг? Ну что же, мне есть чем Вас разуверить.
Моя история начинается в Нью-Йорке, великом плавильном котле Америки. Каждый из нас, или прибыл в эту благословенную страну через знаменитый остров Эллис в устье Гудзона, или потомок тех, кто ступил на эту землю, сойдя с корабля, в бухте Нью-Йорка. Я рос обычным парнем, в меру шаловливым, в меру любознательным, как и любой пацан из Нижнего Ист-Сайда, не любил по воскресеньям ходить в церковь и просто обожал бегать в порт, смотреть на величественные корабли.
Если Вы, господа, не знаете, что такое Нижний Ист-Сайд, то представьте себе самое сумасшедшее рагу из людей, которое мог бы приготовить Господь, – здесь были и итальянцы, и ирландцы, и пруссаки, и беженцы из Австро-Венгрии и Российской империй. Но больше всего здесь было иудеев, спасавшихся от погромов в старом свете, на тот момент их было почти три миллиона в самом городе, большая часть из которых осела, как раз, на острове Манхэттен. Замечательные люди - трудолюбивые и спокойные, уверенные в себе и своих силах. Многие из них занимались привычным ещё по Старому Свету делом – портняжили, тачали обувь, торговали. Некоторые же с головой ударились в политику и банковское дело. Но интереснее всего нам, десятилетним парням, было с теми, кто решил заниматься наукой и механикой. О, эти удивительные времена, когда великий Эдисон только-только переехал в Мерло-Парк, когда Безумный Серб ещё прятался в горах от призыва в австрийскую армию. Достижения науки ещё не вошли плотно в нашу жизнь, но проницательные люди уже чувствовали в воздухе запах озона. Таким человеком и был мой друг, мой учитель и моя печаль Лейб Тинкерманн.
В середине прошлого века Лейб вместе со всей своей семьёй бежал из Польши. Покинуть родной дом им пришлось из-за кровавого навета, слуха, пущенного кем-то из соседей-католиков, что семья Тинкерманнов в пасхальную мацу добавляет кровь младенцев-христиан. Мой учитель не любил рассказывать о тех событиях, но один факт того, что до Америки из их большой семьи добралось только трое – он сам, его отец Иегуда и маленькая Мариам, давал мне возможность представить хотя бы в общих чертах весь тот кошмар, через который прошёл Лейб со своими близкими. Но ни перенесённые страдания, ни тяжёлый труд от зари до зари за жалкие гроши в самом начале жизни в Нью-Йорке не сломили моего друга. Они только закалили его.
Не знаю, что именно его сподвигло, но в возрасте пятнадцати лет Лейб с головой ринулся в изучение механики и электричества. Он с жадностью потерявшегося в пустыне изучал те редкие книги, которые удавалось добыть. Он приставал с расспросами ко всем знакомым рабочим, инженерам. По ночам, при неверном свете лучины он учился разбираться в чертежах и мастерил свои первые поделки. Со временем, его начали узнавать в некоторых механических мастерских Манхэттена и разрешили работать на их оборудовании. Прошло немного времени, как изысканиями талантливого юноши заинтересовался сам Томас Алва Эдисон и пригласил Лейба к себе в «Поп, Эдисон и компания» работать над фонографом. В то время мы и познакомились.
Тинкерманну было двадцать два, мне двенадцать. Ничего общего, между нами, кроме Нижнего Ист-Сайда, не было. Я – потомок ирландских иммигрантов, сын грузчика. Он – польский еврей, механик и подающий надежды инженер. Видимо он разглядел во мне такую же искру любви к науке, пламя от которой горело у него в груди. Ха, так усердно я не учился даже в воскресной школе. Лейб умел объяснить сложную тему так легко и понятно, что даже в моей рыжей и бестолковой голове тема урока задерживалась на долго. Не буду кривить душой, учил он не только меня, изначально нас было человек восемь пацанов. Со временем, остался я один, кто-то потерял интерес, кому-то пришлось начать работать. А мне повезло – отец неплохо зарабатывал в порту, руководя командой грузчиков, работу по дому выполняли мать с сёстрами, я был предоставлен сам себе. Так продлилось пять лет – Лейб работал на Эдисона, я крутился рядом и учился.
Набравшись опыта, Лейб открыл собственную мастерскую и, угадайте, кто стал его помощником? Было тяжело, но очень интересно – интересные задачи, новые знакомства, успехи и провалы. Три счастливых года мы работали вместе, я уже подумывал жениться, а мой учитель – дать мне долю, как случилось страшное. Мариам, младшая сестра Лейба выросла в очень красивую девушку. Старый Иегуда устал отбиваться от женихов со всей еврейской общины, ведь умница, невероятная красавица, с неплохим приданным, да ещё и сестра достойного члена общества в жёнах – это джек-пот. Не буду кривить душой, я бы и сам посватался, но наши отцы никогда не пошли бы на такой союз, да и воспринимал её я больше, как сестру, чем объект вожделения. Так вот, самая завидная невеста еврейского квартала пропала. Пять дней, пять страшных ночей искали Мариам всей общиной. Старик-отец слёг в кровать с сердечным приступом, на Лейба было страшно смотреть – он осунулся, в его чёрных волосах появились первые серебряные нити, круги под глазами были размером с чайное блюдце. Спустя пятеро суток Мариам нашли в порту, голую, избитую, обесчещенную, трясущуюся от страха и с явно помутившимся разумом. Единственное, что мы смогли понять из её речей, это то, что во время прогулки на девушку напала банда молодых людей, говоривших толи на польском, толи на русском языке. Что-то в Лейбе надломилось. Он вспомнил те злоключения, которые его семье пришлось претерпеть в прошлом. И был придуман план мести.
Естественно, я ему помогал. Не могло и быть иначе, ведь Мариам, повторюсь, для меня была почти как сестра. Лейб замечательно понимал, что прямое столкновение с бандитами — это не его путь. Его путь – это путь разума. Мой учитель вспомнил старую сказку про пражского раввина и решил воспроизвести голема. Естественно, не из глины, какая глина в наш век стали, пара и электричества! Сутками мы пропадали в мастерской, местные кузнецы озолотились, выполняя наши заказы на непонятные им детали, шайки местных мальчишек тащили нам всю медь и латунь, которую могли найти или украсть. Текущие заказы в мастерской были отложены, мы медленно, но, верно, погружались в долги, но к исходу первого года работ была готова первая наша модель мстителя. К сожалению, нам не хватало технологий, существующих на данный момент, и Лейб обратился к старой книге, к «Большому ключу Соломона». Я, поглощённый желанием мести за Мариам, сам не видел, как меняется мой учитель. Он жил и дышал только големом, его пытливый ум привёл его к изучению текстов, о которых не слышали ни вы, ни я, ни профессора филологии лучших университетов. Желание мести завело его в глубины безумия. Как-то ночью, когда Лейб думал, что я сплю, я услышал как он перечисляет ингредиенты, которые ему нужны для завершения своего творения. Часть из них была проста и привычна, часть – непонятна, но то, что я услышал в конце потрясло меня до глубины души. Кровь и плоть. Кровь и плоть тех, кого наш голем должен наказать.
Первое время, я относился к этому ингредиенту, как к бреду, который мне причудился. Думал, что мне всё это показалось, родилось в моём воспалённом недосыпом мозгу.
В один ненастный вечер, я забыл в мастерской свой кошелёк, но понял это достаточно поздно. Можно было бы и оставить его на ночь, но утром, мне надо было заплатить за партию стали нашему поставщику. Вернувшись в мастерскую, увидел страшное – Лейб убивал собаку -- нашего сторожевого пса Бадди. Сказать, что я был в шоке, значит сильно преуменьшить моё состояние. В панике я убежал домой.
На утро, я решился задать прямой вопрос своему другу:
- Лейб, что это было ночью? Зачем ты убил пса? Ты же учёный!
- Друг мой, Джекки, это был эксперимент. Ты должен понять, ты тоже любишь Мариам. На войне все средства хороши, Джекки. Всё должно сработать, я всё рассчитал. Всё должно сработать, Джекки, понимаешь!?
С моих глаз как будто бы сняли шоры, я увидел до чего довело горе отчаявшегося человека. Лейб сам учил меня смотреть на жизнь и окружающий мир взглядом учёного. В моей структуре мироздания – колдовству не было места и убийство пса я воспринял как жест отчаяния, попытку ухватиться за соломинку в виде древних сказок. Но события следующей ночи заставили меня поверить в эти сказки. На всём острове пропали собаки. В одну ночь. Все собаки. Не осталось ни бродячих шавок, ни сторожевых собак, ни даже маленьких левреток богатых дам. Я мог бы придумать более или менее реалистичную причину этого события, если бы не факт признания моего учителя и кровь на руках нашего голема.
Две ночи я провёл в раздумьях – мой учитель и я вместе с ним, мы зашли слишком далеко. Горе ослепило нас, мы пошли на поводу у своих инстинктов. Я был в панике. Убийство не только бандитов, но и людей, связанных с ними по крови – это уже слишком. А если наш голем будет убивать всех людей, с которыми столкнётся, вне зависимости от того, к какой нации они принадлежат? Но, это мой учитель, человек, который дал мне дорогу в жизнь, поверил в меня. И я должен верить в него. А если вера в Лейба приведёт к катастрофе, гибели сотен, тысяч людей? Готов ли я взять на себя ответственность в бездействии или принять на себя грех предательства? С этим вопросом не обратиться к священнику, тем более, на исповеди я не был уже много лет. Это было самым сложным решением в моей жизни. Но, Лейб сам меня учил верить людям, искать в них лучшее. Скрепя сердце я решился на предательство. Надо было решить, как именно остановить голема. Я придумал сотни вариантов действий. От сделать уязвимой какую-то часть механического монстра, например голень, и дать информацию об этом полиции, до банального убийства Лейба. Какой-то план казался мне невероятным, какой-то неприемлемым. И, только понимание того, что времени до полноценного запуска голема оставалось всё меньше, заставило меня принять окончательное решение.
Я обратился к специалистам из Кингс-Парка, нашей местной лечебницы для душевнобольных. На самом деле, я боялся, что мне будет тяжело, но правду говорить легко и приятно, а в такую правду сложно поверить любому здравомыслящему человеку. Санитарам лечебницы не составило труда связать усталого учёного, а врачам определить его на лечение. Я же, не тянул время и уничтожил голема и все связанные с ним документы, инициировав пожар. Себе я оставил только дневник Лейба. Даже и не знаю зачем, но тогда мне показалось правильным спасти хотя бы часть изысканий своего учителя, пусть они и могли бы привести к катастрофе. Да и по сей день меня всё-таки гложет совесть за предательство своего учителя. Но, отчасти, вина за эти события лежат на древних сказках.
Франт замолчал и долго рассматривал носки своих лакированных ботинок, будто там, в тусклом отражении, всё ещё можно было увидеть лицо давно не существующего Джекки. Никто не решился заговорить первым. А старый Разведчик лишь заново раскурил погасшую трубку, глядя в сторону от компании. Возница, покончив с колесом, деликатно кашлянул — намекая, что дорога не ждёт.
- Стало быть, вот оно, торжество разума, о котором вы говорили, Профессор? - тихо спросил Юноша, ни к кому особенно не обращаясь.
Профессор поправил очки в тонкой медной оправе, открыл было рот, но не нашёл, что ответить, и вместо этого первым полез обратно в дилижанс.
Дилижанс снова тронулся в путь, поднимая за собой всё тот же шлейф красно-жёлтой степной пыли, но в этот раз никто не спешил его нарушать разговором. Солнце клонилось к закату, окрашивая редкие облака в те же выцветшие тона, что и потревоженную колёсами землю, а где-то далеко впереди, в сгущающихся сумерках, уже проступали смутные, будто ещё не решившие быть увиденными, очертания стен Форт-Медеа.
Глава 3. По дороге в Форт-Медеа. Тропа через Ольховую балку.
Ночь над аризонской прерией опускается стремительно, без долгих сумеречных прощаний, свойственных более милосердным широтам. Ещё час назад солнце золотило гребни дальних гор, а теперь чёрное, будто хорошо прокопчённое сажей, небо было усыпано звёздами такой густоты, что впору было бы принять их за снег, застывший в полёте. Возница, здраво рассудив, что въезжать в окрестности Форт-Медеа в кромешной тьме — предприятие неблагодарное и небезопасное, распряг лошадей на прогалине у пересохшего русла ручья, поросшего мескитовыми деревьями, и развёл костёр. Ужин путников был скромен — вяленое мясо, чёрствые галеты да вода, разбавленная скупой толикой ржаного виски, — и вскоре все пятеро, укутавшись потеплее, расселись вокруг огня, слушая, как потрескивают в пламени сухие ветки полыни.
Профессор, наевшись солониной, углубился в изучение карманного хронометра, то и дело сверяясь с положением звёзд, будто пытаясь личным наблюдением подтвердить точность швейцарского механизма. Юноша подкидывал в костёр хворост, а Франт, сменив городской пиджак на плед, снятый с крыши дилижанса, курил уже вторую подряд самокрутку, задумчиво глядя на огонь.
Тишину нарушил протяжный, дрожащий вой, донёсшийся откуда-то с запада, со стороны невысоких холмов. Ему тотчас ответил второй голос, чуть ближе, а следом и третий.
- Обычные койоты, — заметил Профессор, не отрываясь от часов. — Территориальная коммуникация стайных хищников, друзья мои, только и всего.
Дама, до того безмолвно перебиравшая тёмные деревянные чётки, вздрогнула и плотнее закуталась в шаль. Даже в неверном свете костра было заметно, как побледнело её лицо.
- Быть может, для вас, Профессор, это лишь коммуникация, — произнесла она тихо, — а для меня — вот уже почти шестьдесят лет одно и то же воспоминание, от которого сердце обрывается всякий раз заново.
- Что же в нём такого, мэм? — осторожно спросил Юноша, придвигаясь ближе. — Профессор ведь прав — это всего лишь звери.
- Возможно, — Дама невесело усмехнулась. — Только человек порою оставляет после себя воспоминания куда страшнее любого зверя. После вчерашнего рассказа мистера Франта я и сама поняла, что молчание моё было скорее слабостью, нежели добродетелью.
Она поправила шаль на плечах, поднесла к губам маленький серебряный крестик на чётках и заговорила ровным, тихим голосом.
«Рассказ Дамы о тропе через Ольховую балку и пользе наставлений предков»
Крестили меня Верити, дети мои, в честь добродетели, которую мои родители, люди суровые и небогатые словом, чтили превыше прочих благ этого света. Росла я в горной глухомани Озарка, в лощине, куда почтовый дилижанс не заглядывал даже по большим праздникам, а единственной дорогой в большой мир служила ухабистая колея, петлявшая через хребты да буковые распадки. Народ там жил простой и небогатый — потомки шварцваальдских лютеран, унёсших через океан не только свою угрюмую веру, но и добрую полсотню старых сказок о том, чего следует остерегаться доброму христианину на лесной тропе после заката. По зимним вечерам, когда прялка стучала веретеном, а огонь в очаге прогорал до углей, матушка моя пересказывала мне те же самые сказки, что в детстве слышала от своей матери, а та — от своей, ещё на зелёных холмах старой родины, за морем.
Бабушка моя по отцовской линии, которую вся округа звала попросту Бабуля Роттен, жила одна в трёх милях от нашего дома, за той самой Ольховой балкой, что дала имя нашему поселению, — вдова, упрямо не желавшая переезжать поближе к родне, покуда собственные ноги её носят и покуда куры несутся исправно. В ту осень, когда мне сравнялось двенадцать лет, бабушку свалила злая лихорадка, и матушка каждые два-три дня отправляла меня к ней с корзинкой — кукурузным хлебом, отваром хины да чистыми тряпицами для компрессов, поскольку сама, будучи на сносях моим младшим братом, дальней дороги себе позволить не могла.
- Ступай прямиком по колее, Верити, слышишь меня хорошенько? — наказывала матушка всякий раз, поправляя на мне тёплую шерстяную накидку. — Не вздумай искать дороги покороче, что бы тебе ни наплели, и не откровенничай с чужаками про бабушкино хозяйство. Особенно с тем разносчиком, что ошивается на хребте вторую неделю кряду. С виду обходительный, да только преподобный Мосс сказывал, что на прошлой неделе тот выспрашивал у вдовы Хэррис, крепки ли запоры на её амбаре, а к утру у бедной женщины пропали все до единой куры.
Дорога к бабушкиному дому и вправду пролегала через самое сердце Ольховой балки — узкого, поросшего ольхой и дикой ежевикой оврага, где даже в полдень стоял зеленоватый, будто подводный, полумрак, а из-под палых листьев то и дело выпархивали потревоженные моими шагами куропатки, отчего сердце моё каждый раз обрывалось на добрый десяток ударов.
Я знала эту дорогу с колыбели, знала каждый поворот, каждый замшелый валун, и всё же в тот день лес отчего-то казался мне непривычно тихим, будто сама балка затаила дыхание.
Разносчика этого — коробейника с лотком лент, иголок и патентованных снадобий от всех хворей разом — я и вправду повстречала на самом гребне хребта, там, где колея на миг выходит из-под деревьев к свету. Одет он был чище и приличнее, чем то пристало бродячему торговцу, шляпа его была заломлена под щегольским углом, а улыбка — такой открытой и располагающей, что я, позабыв материнский наказ прежде, чем успела о том вспомнить, ответила чуть ли не на все его расспросы кряду.
- Далёконько ты забралась одна, милая мисс, — начал он, ловко подбрасывая на ладони медный грошик. — К родне, должно быть?
- К бабушке, сэр, — ответила я, крепче прижимая к боку корзинку. — Занемогла она.
- Бедняжка, — протянул он с таким сочувствием в голосе, что я устыдилась собственной подозрительности. — Тяжело, должно быть, старому человеку одному хозяйство тянуть. Хорошо хоть родня рядом. Кто-нибудь при ней сейчас остался?
- Нет, сэр. Она одна.
- И пса какого-нибудь держит? В глухомани без хорошего пса нехорошо.
- Был у неё пёс, да помер по весне, — призналась я и, лишь произнеся эти слова вслух, ощутила вдруг холодок под своей накидкой, хотя объяснить его толком не сумела бы, дети мои, при всём желании.
Что-то в том, с какой ласковой, неторопливой обстоятельностью он задавал эти вопросы — не как случайный попутчик, из вежливости коротающий разговор, а как человек, старательно отмечающий пункты опроса в своей голове, — царапнуло меня куда сильнее самих слов.
- Есть тут одна дорожка через лощину, — посоветовал он напоследок, кивая на едва приметную оленью тропку, уходящую в самую гущу ольшаника. — Ежели торопишься, сбережёшь добрый час. В такую погоду больному человеку горячее питьё куда полезнее остывшего.
Я поблагодарила его за совет со всей учтивостью, какой меня обучили, а после, повинуясь скорее упрямству, вбитому материнской рукой, чем ясному разумному расчёту, пошла всё же старой, длинной колеёй. Матушкин наказ оказался в тот полдень крепче и доброго совета, и собственного моего малодушного желания поскорее избавиться от общества чужака, и, оглядываясь теперь на прожитые годы, я благодарю за это Провидение куда усерднее, чем за иные, куда более явные его милости.
Бабушкина хижина стояла на обычном своём месте, приткнувшись к склону хребта, но дверь была приотворена настежь, а из печной трубы не поднималось ни дымка, хотя утро выдалось студёное и бабушка, при всей своей хворости, никогда не забывала растопить очаг спозаранку.
Куры во дворе жались по углам загородки, взъерошенные и притихшие, будто над двором только что пронеслась хищная тень. Сердце моё сжалось нехорошим предчувствием, но я, отогнав его прочь как пустую девичью блажь, толкнула дверь и вошла внутрь.
- Бабуля? Это Верити. Я принесла тебе хины и свежего хлеба.
- Заходи, заходи, дитя моё, — отозвался из-за ситцевой занавески у кровати голос, хриплый и низкий, какого я прежде у бабушки не слыхивала. — Простыла я вовсе, горло совсем село, едва говорю.
Я поставила корзинку на стол, где, я заметила краем глаза, стояла нетронутой вчерашняя миска похлёбки, покрывшаяся уже плёнкой жира, и подошла ближе, отдёргивая занавеску.
Бабушка — а вернее, тот, кто укрылся до самого подбородка её же стёганым лоскутным одеялом, — лежала неподвижно, отвернув лицо к бревенчатой стене. Одна рука свесилась поверх одеяла и безвольно покоилась на краю кровати.
Рука эта, дети мои, бабушке не принадлежала. В этом я была уверена так же, как была уверена в собственном имени.
Крупная, жилистая, покрытая тёмными жёсткими волосками до самых костяшек пальцев. Ногти на ней были обломаны и черны, будто их долго скребли по сырой земле. Из-под одеяла у самого пола виднелся грязный кожаный сапог — тяжёлый, мужской, каких бабушка моя не носила и носить не могла.
Не знаю, откуда у двенадцатилетней девчонки взялось тогда столько самообладания. Наверное, Господь иной раз даёт человеку ровно столько рассудка, сколько необходимо, чтобы не умереть от собственной глупости. Я смогла заставить себя не вскрикнуть, не бросилась к двери и даже не отступила сразу.
- Бабуля, — сказала я, стараясь не смотреть на руку, — я воду у колодца оставила. Сейчас принесу. Тебе ведь отвар запивать надо.
Человек под одеялом не ответил. Я сделала один шаг назад, потом другой.
- Верити.
Я в ужасе остановилась. Теперь голос был совсем не похож на бабушкин. Ни хрипоты, ни слабости — обычный мужской голос, спокойный и почти доброжелательный.
- Ты ведь никакой воды у колодца не оставляла.
Что было дальше, помню плохо. Я толкнула дверь, солнечный свет ударил по моим глазам после полумрака бабушкиного дома. Куры шарахнулись из-под ног, разбегаясь по всему двору. Кажется, уже у самой изгороди я услышала за спиной скрип кровати. А потом я побежала.
Я успела добраться до края Ольховой балки, когда из-за моей спины донёсся протяжный вой. Низкий, дрожащий, такой близкий, что я невольно обернулась, ожидая увидеть зверя среди деревьев. Но я видела только тёмные стволы ольхи да пустую дорогу. Спустя время вой повторился уже где-то дальше, вверх по склону, и от него во мне словно что-то оборвалось. До той поры я не раз слышала волков по зимам и никогда особенно их не боялась. С того дня всё переменилось.
Бежала я не домой — до дома было слишком далеко, добрых три мили в гору, — а к хутору Яггерманов, ближайших наших соседей, у которых водилось три ружья и свора гончих псов, приученных к охоте на горных пантер. Старик Яггерман и двое его взрослых сыновей, не тратя времени на пустые расспросы, им было довольно оказалось одного взгляда на моё побелевшее лицо, похватали ружья, кликнули собак, и мы всей гурьбой пустились назад той же колеёй, какой я только что бежала одна.
К хижине мы вернулись меньше чем через час, но самозванец уже скрылся, оставив после себя лишь опрокинутый табурет да смятое, ещё хранившее тепло чужого тела одеяло.
Бабушку Ротт нашли живой, слава Всевышнему за это неизречённое милосердие, связанную бельевой верёвкой и с кляпом во рту в погребе под полом, до полусмерти напуганную и продрогшую, но невредимую телесно.
Она рассказала, что ранним утром кто-то постучался в дверь и представился тем самым разносчиком. Он сказал, будто принёс лекарство от лихорадки по просьбе преподобного Мосса. Бабушка впустила его, а дальше уже темнота и забытье.
Гончие Яггерманов взяли след почти сразу. Сначала шли уверенно, натягивая поводки и поднимая мордами влажные листья, потом сорвались на лай и повели нас вверх по хребту. Мы гнались за тем человеком добрых пять миль, пока у самого скального обрыва собаки разом не остановились, поджали хвосты, заскулили и попятились назад.
Старик-охотник ругался, сыновья его пытались снова натравить гончих на след, но псы отказывались идти дальше, словно впереди стояло нечто, к чему они не желали приближаться ни за похвалу, ни за угрозу. На земле ещё виднелись отпечатки сапог, которые шли прямо к обрыву. Мы решили, что негодяй, спасаясь от погони, полез вниз по скалам. На том в тот день всё и закончилось.
А через два дня его нашли.
Двое охотников обнаружили тело в узкой расселине примерно в миле к северу от места, где потеряли след собаки. Мне его, разумеется, никто показывать не собирался, но отец мой ездил туда вместе с констеблем, а потом долго спорил с матушкой на кухне, полагая, будто я уже сплю.
Это был тот самый коробейник. Та же слишком аккуратная и чистая одежда, та же щегольски заломленная шляпа, найденная неподалёку. При нём оказался и ременный короб с лентами, иголками и пузырьками патентованных снадобий. Он сорвался со скалы и разбился насмерть. Казалось бы, дело можно было считать оконченным. Если бы не одна маленькая подробность.
Окружной коронер, осматривавший тело, утверждал, что человек этот умер никак не два дня назад и даже не в тот день, когда я встретила его на хребте. По мнению коронера, тело пролежало в расселине не меньше недели.
Много лет я убеждала себя, что врач ошибся, ведь в горах прохладно, расселина почти всё время находилась в тени, мало ли какие обстоятельства могли сбить человека с толку. Люди ошибаются, дети мои, даже учёные люди. Особенно когда пытаются определить по мёртвому то, чего сами не видели.
И я почти убедила себя. Почти, потому что история на этом не закончилась.
По округе ещё месяца два-три судачили то о пропавшем без вести охотнике из соседней лощины, то о заживо освежёванной отаре овец на дальнем выгоне вдовы Блау. Несколько человек рассказывали, будто видели на дорогах незнакомца — прилично одетого, обходительного, с коробом товара через плечо. Этот человек задавал простые вопросы: кто живёт в доме, есть ли мужчины, крепки ли двери, держат ли собак. Одни уверяли, что это был просто другой коробейник. Другие клялись, будто видели того самого человека, которого уже похоронили на кладбище при церкви Святого Духа в нашем городке. А потом, так же внезапно, как началось, всё стихло, и жизнь в наших краях покатилась своим чередом, будто ничего дурного и не случалось.
Бабушка моя после того случая так полностью и не оправилась — не столько телом, сколько духом. Она перестала запирать засов на ночь, объясняя это тем, что «уж коли он захочет войти вновь, никакой засов его не удержит», и не дожила до следующей весны, тихо угаснув в собственной постели.
Но тот случай оставил свой след и во мне. С годами многое стирается, дети мои. Лица забываются, голоса становятся тише, собственные детские страхи начинают казаться смешными. Я уже не сумею в точности припомнить ни черты того коробейника, ни цвет его одежды, ни даже то, какое было утро — ясное или пасмурное, а вот тот вой помню.
И что старая, немудрёная наука наших матерей — держаться известной дороги да не откровенничать с обходительными незнакомцами о том, кто и как охраняет твой дом, писана кровью не одного поколения прежде нашего, а вовсе не досужей боязливостью старух, тоже помню.
Дама умолкла и осторожно провела пальцами по потёртому кожаному корешку Библии, лежавшей у неё на коленях, будто ища в этом привычном прикосновении опору.
- С тех пор всякий раз, заслышав в ночи протяжный вой, я благодарю Господа за то простое, упрямое материнское наставление, что оказалось в тот день сильнее моего любопытства, — добавила она чуть слышно. — Немногие получают в жизни второй случай убедиться в цене послушания, дети мои. Мне, по милости Божьей, случай этот выпал лишь однажды, и с меня довольно было и его.
- Обыкновенный бродяга, промышлявший грабежом на одиноких хуторах, — заметил Профессор после долгой паузы, впрочем, без прежней уверенности в голосе. — А заключение вашего окружного врача вполне могло оказаться ошибочным. В конце концов, судебная медицина ещё слишком несовершенна, чтобы определять время смерти с точностью, которую вы ей приписываете.
- Возможно, оно и так, сэр, — отозвался старый Разведчик, неторопливо раскуривая погасшую было трубку. — Да только я на своём веку встречал двух-трёх таких бродяг, что после долгой погони с хорошими собаками попросту переставали оставлять после себя следы, да сэр. Человек он был доподлинно или что иное — этого я вам не скажу, врать не стану, а придумывать не буду.
Франт промолчал, но украдкой, без всякого обычного своего пижонства, взял холодную руку Дамы в свою и легонько, ободряюще пожал, а Юноша тихо спросил:
- А тех других, мэм? Тех, кого видели после похорон. Никого из них не поймали?
- Никого, — ответила Дама. — Через два года мне рассказывали, будто похожего человека, с такой же располагающей улыбкой и теми же вопросами о запорах да собаках, видели уже в трёх округах к востоку от нашего. Верить ли тем рассказам — не мне судить, дети мои. Люди любят страшные истории и охотно добавляют к ним подробности, особенно когда проходит достаточно времени.
Она немного помолчала и посмотрела на Профессора.
- Я лишь знаю, что человек, с которым я разговаривала на хребте и которого видела в бабушкиной постели, был тем самым человеком, которого через два дня вытащили из расселины. А врач говорил, что умер он прежде нашей встречи. Остальное можете объяснить как пожелаете.
Возница, до того молча подкладывавший хворост в костёр, поднялся и деловито отряхнул колени.
- Дама и господа, ночь долгая, а дорога ещё дольше, нужно отдохнуть. Предлагаю спать по очереди, а я покараулю первым.
Никто не нашёл в себе сил обратить это в шутку.
Луна медленно ползла по чёрному бархату неба, безучастная к людским страхам и людским молитвам, а где-то далеко на западе, за холмами, уже чуть заметно мерцал одинокий огонёк — то ли сторожевой костёр форта, то ли просто далёкая звезда, спустившаяся слишком низко к самому горизонту.
Интерлюдия. Человек с мешком.
Пустошь не прощает ошибок, а человек, шагавший по ней вторые сутки кряду, не совершил ни одной. И не потому, что был осторожен, а потому, что, судя по всему, разучился ошибаться задолго до того, как эта конкретная пустошь легла под подошвы его сапог. Он не выбирал дорогу по солнцу и не сверялся со следами, а шёл так, точно путь был прочерчен для него заранее, кем-то другим, много раньше его собственного рождения, и всё, что от него требовалось теперь — не сходить с уже размеченной линии. Такыр под его сапогами трескался на бесчисленные шестигранные плиты глубиной в ладонь, будто земля здесь однажды закипела от какого-то немыслимого жара и застыла в самой муке кипения, так и не остыв до конца.
Пальто на нём, бывшее когда-то чёрным, теперь же окрасилось тем безымянным серо-бурым цветом, в который дорога рано или поздно красит всякую одежду. Длинное, кожаное, потрескавшееся на сгибах локтей и настолько выбеленное солью по подолу, что казалось, будто бы путник всякий раз, останавливаясь на ночлег, обваливает себя в извёстке. Шляпа, надвинутая низко, на самые брови, скрывала верхнюю половину лица так надёжно, что редкий встречный запомнил бы разве что нижнюю: обветренную до цвета мескитовой коры челюсть, поросшую недельной седой щетиной, да губы, слишком тонкие и слишком плотно сжатые для человека, который просто идёт по своим делам. Левая рука его — та, что не удерживала верёвку, покоилась у бедра непривычно близко к потёртой кобуре, не на манер человека, готового выстрелить, а на манер того, чья рука за долгие годы привыкла жить именно в этом месте и нигде больше не чувствовала себя дома. Костяшки этой руки были разбиты и зажили неровно, крест-накрест, так, как заживают костяшки не от одной драки, а от целой жизни, наполненной бесконечной борьбой за существование под этим жарким солнцем.
Мешок он тащил на верёвке, перекинутой через правое плечо, и та уже протёрла в коже пальто отчётливую, лоснящуюся борозду, свидетельствующую о том, что груз этот нелёгок и путь его с этим человеком тоже. Холстина, из которой мешок был сшит, потемнела и задубела от старой пропитки, не похожей ни на воду, ни на пот, тёмными разводами, что расходились от середины к краям неровными материками. Будто бы кто-то из середины мешка однажды долго и обильно кровоточил, а затем перестал, и с тех пор пропитка эта лишь высыхала заново каждый раз, когда солнце опаляло его своими лучами. Форма мешка была неровной, угловатой в одних местах и обманчиво мягкой в других, точно внутри лежало не что-то одно, а несколько разных вещей, связанных вместе наспех и без какой-либо системы. А один угол, у самой горловины, где верёвка была стянута не узлом, а чем-то вроде грубой петли, то и дело топорщился так, будто под холстиной ворочалось нечто с острыми, не желающими укладываться гранями.
Дважды за день над человеком с мешком кружили грифы, всякий раз теряя интерес и снимаясь в сторону дальних холмов — то ли оттого, что человек этот был ещё жив, то ли оттого, что даже они, безразличные ко всему, кроме падали, чуяли в его ноше что-то, к чему предпочитали не иметь касательства.
Губы человека временами шевелились. Не то в молитве, не то в проклятьях. Но если бы грифы могли читать по губам, то поняли бы, что с губ мужчины срывалось нечто, похожее скорее на счёт, который он давно сбился вести и давно перестал от этого страдать: счёт был не ради числа, а ради того, чтобы тело помнило одну единственную задачу — идти. Он не оборачивался на мешок ни разу за весь путь — ни когда тот задевал за редкий выступ породы и на миг замирал, до предела натягивая верёвку на его плече, ни когда изнутри доносился звук, который сухой воздух пустоши превращал во что-то среднее между вздохом и скрипом несмазанного ремня. У человека давно имелся на такой счёт свой закон, простой и ясный, как звон металла о металл: то, что уже связано и уже несётся, не нуждается в том, чтобы на него оглядывались. Оглядываются на то, в чём ещё сомневаются, а он не сомневался. Или, по крайней мере, давно не позволял себе такой роскоши.
К закату такыр сменился редкой сухой полынью, а полынь первыми, ещё несмелыми складками холмов, и где-то там, на самом краю выцветшего неба, он увидел то, чего жаждал уже вторые сутки: тонкую нить дыма, поднимающуюся не от костра или одинокой печной трубы, а от гарнизонного частокола, вставшего посреди пустоши будто нарочно для того, чтобы было куда прийти всякому, кто идёт достаточно долго и достаточно упрямо.
Он остановился впервые за день не затем, чтобы передохнуть, а чтобы перехватить верёвку надёжнее, точно оставшееся расстояние требовало от него теперь не меньшей, а большей осторожности и усилий, чем все пройденные до того мили.
— Ну вот, — сказал он мешку, и это были первые слова, что он произнёс вслух за двое суток. — Почти пришли.
Мешок не ответил. Он никогда не отвечал. Но в этот раз, впервые с самого утра, что-то внутри него завозилось — медленно, неуверенно, будто устраиваясь поудобнее для последнего перехода. А человек, помедлив ровно секунду, зашагал дальше, к дыму и к частоколу. Дальше к Форт-Медеа.
Глава 4. По дороге в Форт-Медеа. Пустой стул.
Утро после рассказа Дамы выдалось непривычно тихим — не тем осторожным молчанием, что бывает после обычной страшной байки у костра, а тишиной куда более плотной, какая наступает, когда человек, которого все привыкли считать частью декорации собственного горя, вдруг оказывается способен на историю страшнее, чем у любого из спутников. Леди Верити весь день просидела у окна, глядя на дорогу так, будто продолжала высматривать в мареве что-то, чего предпочла бы не находить, а Франт, против всякого обыкновения, ни разу за целый день не пошутил и не полез с расспросами.
К вечеру дилижанс остановился у почтовой станции Дос-Охос — двух бревенчатых хижин, конюшни да колодца, вынесенных посреди прерии ровно затем, чтобы менять уставших лошадей. Пока возница отпрягал четвёрку, а хозяин станции, немолодой мексиканец с выцветшими от солнца глазами, раздувал очаг, путники расселись за длинным дощатым столом с вяленым мясом и кукурузными лепёшками, и разговор, вначале вялый, сам собой свернул на завтрашний день пути.
— Ещё сутки, много — полтора, — сказал возница, не оборачиваясь от котелка. — Коли не увязнем на переправе через Сухой Ручей, к форту подойдём засветло.
Путники, насытившись простой походной пищей, занялся каждый своим делом: Дама продолжила своё бесконечное вязание, Разведчик дремал с почти погасшей трубкой в зубах, Профессор и Франт тихо спорили о каких-то только им понятных научных терминах. И лишь Юноша, обычно поддерживающий компанию то одному, то другому своему попутчику, нынче был скорбен и тих, будто переваривая вместе с пересоленным сушёным мясом ещё и какую-то собственную мысль. А тени от фонарей почтовой станции, играя со зрением наблюдателя злую шутку, падали на его лицо и делали Юношу старше, чем он казался спутникам до этого.
— Вы сегодня необычно молчаливы, юноша, — заметила наконец Дама, отложив вязание. — Молчаливее даже, чем в тот день, когда я рассказывала свою историю. Не сочтите за дерзость, но мне сдаётся, что дело не только в усталости от дороги.
Юноша долго не отвечал, продолжая смотреть на звёзды так, будто искал среди них что-то определённое, а не разглядывал их из праздности.
— Вы правы, сударыня, — сказал он наконец, и голос его прозвучал старше, чем позволял его возраст. — Дело не в усталости. Ваш рассказ о таинственных коммивояжёрах, напомнил мне о вещи, которую я много лет обещал себе никогда и никому не рассказывать, полагая её слишком личной для чужих ушей и слишком постыдной для собственных чувств. Но раз уж мы все за эту дорогу успели раскрыть друг другу вещи не менее странные и постыдные, полагаю, будет несправедливо оставлять свою тайну при себе.
«Рассказ Юноши о пустом стуле и о цене собственной любви»
Я всегда выглядел моложе, чем есть, дама и господа, видимо, наследственность и непосредственность ума сказывались таким образом и на моём внешнем виде. Мне было восемнадцать лет, когда я познакомился с Эвелин Марч на балу, устроенном по случаю окончания учебного года в колледже, где я тогда изучал классическую словесность в надежде однажды преподавать её сам, как преподавал мой покойный отец. Это было всего два года назад. Не буду утомлять вас, друзья, описанием того, как именно случается то, что случается между двумя людьми определённого возраста и определённого сродства души за один единственный вечер, скажу лишь, что к исходу того лета мы были помолвлены, а к следующей весне назначили день свадьбы, и что я, признаться, не мог тогда понять, отчего некоторые пожилые люди с такой печалью в глазах говорят о собственной юности. Я полагал себя счастливейшим человеком по эту сторону Атлантики и не видел причин, отчего это счастье должно было бы когда-либо кончиться.
Эвелин отличалась той редкой памятью, что запоминает не смысл прочитанного, а самые слова, в которые он облечён, — совершенно тем же свойством, за которое вы, Профессор, столь любезно похвалили меня в тот вечер нашего путешествия, когда я декламировал вам отрывок из Гомера. По правде говоря, я выучил тогда «Илиаду» слово в слово не из любви к древним стихам, а из подражания ей: Эвелин знала наизусть добрую половину английской поэзии и имела обыкновение говорить, что слово, произнесённое неточно, теряет не только красоту, но и часть своей силы, что точность есть форма уважения к тому, что стоит за словами. Я, глупый и влюблённый, разделял эту веру безоговорочно и продолжаю разделять её, дама и господа, по сей день, хоть она и обошлась мне дороже, чем я готов был тогда себе представить.
Зимой, спустя неполный год после даты нашей свадьбы, Эвелин слегла с горячкой, которую доктор в первую неделю не находил опасной — обыкновенная зимняя простуда, сказал он, ничего такого, чего не вылечили бы покой и крепкий бульон. К исходу второй недели он переменил тон, а к исходу третьей не смог более скрывать от нас с её матерью, что дело идёт не на поправку, а совсем наоборот. Она умерла на рассвете, моя милая Эвелин, в присутствии одной лишь сиделки, потому что я, сидевший подле неё всю ночь напролёт, забылся сном за час до её конца. И этого часа я не простил себе ни тогда, ни теперь, ни, полагаю, не прощу вплоть до собственного смертного одра.
Полгода после её смерти я провёл в состоянии, которое и сейчас не берусь описать иначе, чем оцепенением — учёбу я оставил, общество семьи и друзей стало для меня непосильным бременем, а единственным чтением, какое я ещё был способен выносить, оставались те самые книги стихов, что она знала наизусть, будто в них ещё оставалась частица её голоса и тепла, если читать их достаточно медленно и достаточно точно, естественно. Именно в эти месяцы мне на глаза попалось объявление в бостонской газете — одно из тех, что в последние годы стали появляться там всё чаще и чаще, приглашавшее страждущих обрести утешение через сеансы медиума. Мне попалось объявление миссис Аделаиды Кросс, «дарующей не надежду, но подлинную связь с теми, кто нас покинул».
Я не буду притворяться перед вами, друзья, будто верил во всё это безоговорочно с первой минуты, как не поверил бы и любой из вас, наделённый обычным здравым смыслом. Но горе, доведённое до определённой степени отчаяния, делает здравый смысл роскошью, которую немногие в силах себе позволить, и я, проведя три бессонные ночи в раздумьях, всё же отправил миссис Кросс телеграмму с просьбой о встрече.
Она приняла меня в маленькой гостиной на окраине Бостона — женщина лет пятидесяти, с усталыми, но добрыми глазами, начисто лишённая того театрального налёта, какого я, признаться, ожидал от особы её ремесла. Прежде чем согласиться на сеанс, она долго расспрашивала меня об Эвелин. Не для того, кажется, чтобы выведать сведения для последующего обмана, как поступают, по слухам, многие из её собратьев по ремеслу, а для того, чтобы, по её собственным словам, «понять, с кем именно нам предстоит говорить, ибо мёртвые, юноша, столь же различны меж собой характерами, как и живые, и иные из них охотнее откликаются на зов, а иные предпочитают тишину, которую не следует нарушать без крайней нужды».
Первый сеанс не принёс ничего, кроме разочарования — стол, за которым мы сидели вдвоём в полной темноте, оставался нем, а миссис Кросс, приложив пальцы к вискам, объявила по истечении часа, что «дверь сегодня закрыта» и что подобное случается чаще, чем клиенты готовы этому верить. Второй сеанс, состоявшийся через неделю, оказался куда более тревожным: стол под нашими сплетёнными руками несколько раз явственно дрогнул, а миссис Кросс, впав в подобие забытья, заговорила чужим, надтреснутым голосом, произнёсшим не более десятка слов на языке, которого я не узнал, прежде чем она очнулась, бледная и обессиленная, и объявила сеанс оконченным раньше срока.
Прежде чем назначить третий, решающий сеанс, миссис Кросс усадила меня напротив себя и заговорила тоном, не допускающим возражений.
— Юноша, — сказала она, — я согласна провести для вас ещё одну попытку, ибо вижу в вас куда более сильную связь с усопшей, чем в большинстве моих клиентов, но лишь при условии, что вы дадите мне слово в точности исполнить три правила, без коих я не отвечаю за то, что может произойти в этой комнате. Первое: что бы вы ни услышали, вы не заговорите первым. Второе: вы не назовёте её имени сами, ибо имя, произнесённое живым слишком поспешно, есть приглашение, а не приветствие, и не всякий, кто откликается на приглашение, есть тот, кого вы ждёте. Третье, и самое важное: вы не откроете глаз, пока я не скажу вам, что можно, сколько бы вам ни казалось, что вы уже слышите её голос совсем рядом с собою.
Я дал слово, друзья, с той лёгкостью, с какой дают слово люди, никогда прежде не оказывавшиеся в положении, где его сдержать оказывается тяжелее, чем может показаться.
Третий сеанс начался, как и прежние — в темноте, за круглым столом, с руками, сплетёнными поверх сукна. Долгое время не происходило ничего, кроме собственного дыхания, показавшегося мне в той тишине оглушительным, а после, стол внезапно дрогнул один раз, другой, и в комнате стало заметно холоднее, чем минуту назад. Это была не та условная прохлада, о которой пишут в дешёвых романах, а действительно ощутимый холод, от которого на предплечьях выступила гусиная кожа. И я услышал её голос. Голос моей Эвелин.
Не буду утверждать перед вами, что то был обман слуха, порождённый одним лишь отчаянием, я слышал этот голос так же ясно, как слышу сейчас собственный, и он произнёс моё имя с той самой интонацией, с какой Эвелин произносила его по утрам, поднимая меня с постели воскресным днём, когда мы оба ленились идти к заутрене. Я стиснул зубы, помня о первом правиле, и не позволил себе ответить. Голос зазвучал снова тише и ближе. А я услышал нечто, чего я не приведу здесь дословно, ибо это было сказано не для чужих ушей, но что убедило меня, вне всякого сомнения, что передо мною подлинно она, а не подобие, созданное расстроенным воображением скорбящего жениха.
Я держался, дама и господа. Я держался куда дольше, чем сам полагал себя способным продержаться, покуда голос не произнёс нечто такое, на что я, при всей своей вере в силу точного слова, не нашёл в себе сил не откликнуться. Она попросила меня открыть глаза. Не приказала, всего лишь попросила, тем самым тоном, каким просят о вещи столь малой и невинной, что отказать в ней кажется жестокостью, недостойной любящего человека. И я, забыв все три правила разом, произнёс вслух её имя и открыл глаза.
То, что я увидел, длилось не долее одного удара сердца, прежде чем миссис Кросс, вскрикнув куда громче и куда испуганнее, чем то приличествовало женщине её ремесла, опрокинула стол и зажгла лампу. За то единственное мгновение, дамы и господа, я увидел напротив себя пустой стул, тот самый, что мы оставляли незанятым по обычаю подобных сеансов. И на нём, вернее сказать, чуть выше него, там, где полагалось быть лицу сидящего, я увидел нечто, отдалённо напоминавшее черты Эвелин, но не в точности их: глаза чуть темнее, чем были у неё при жизни, улыбка чуть шире, чем позволяли её губы, и (этого я не могу забыть по сей день) взгляд, задержавшийся на мне на долю мгновения дольше, чем задерживается взгляд человека, которому нечего скрывать.
Миссис Кросс, зажегши все лампы в комнате, долго не находила в себе сил заговорить, а когда наконец заговорила, голос её дрожал так, что я с трудом разбирал слова.
— Юноша, — сказала она, — я не берусь утверждать, кто или что явилось нам сегодня на ваш зов, но твёрдо знаю одно: то, что вы видели, не ушло вместе с погашенной лампой, как уходит обыкновенно. Я не проведу для вас более ни одного сеанса, чего бы вы мне за то ни предложили, и настоятельно советую вам не искать других медиумов взамен меня, ибо не всякая дверь, однажды приотворённая столь неосторожно, закрывается снова только оттого, что вы перестали в неё стучаться.
Я покинул тот дом убеждённый, что виною всему была моя собственная слабость, что не выдержи я и не открой глаз мгновением раньше срока, я услышал бы полностью её голос, получил бы то прощание, за которым являлся, и покинул бы тот дом исцелённым, а не более израненным, чем прежде. Я до сих пор предпочитаю верить в эту версию событий, версию, в которой виновен лишь я сам. Мне так спокойнее спится, признаюсь вам честно, хотя спится, по правде говоря, не так уж и часто.
Юноша замолчал, и в наступившей тишине было слышно, как потрескивают догорающие ветки костра и как где-то в темноте прерии откликается на этот треск редкая, будто удивлённая птица.
— И вы больше никогда не пытались... — начала было Дама, но не договорила, будто сама испугалась вопроса, который собиралась задать.
— Никогда, сударыня, — ответил Юноша тихо. — Не из страха повторить ту же ошибку, а из страха, что в следующий раз не пойму вовремя, что передо мною сидит не она.
Наутро дилижанс тронулся в путь с рассветом, и ближе к полудню, когда солнце стояло уже высоко над раскалённой равниной, впереди, в дрожащем от зноя воздухе, начали показываться очертания далёкого бревенчатого форта. А на дороге, разрезав её, как пекарь режет на тесто на будущие булочки, лежало русло Сухого Ручья, очередная преграда на пути дилижанса к цели.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
