Обложка Фимбулвинтер. Часы потерянных путей

Фимбулвинтер. Часы потерянных путей

Ахматов Владимир

0% прочитано
Стандартный
Ахматов Владимир

Фимбулвинтер. Часы потерянных путей

Интерлюдия

Тварь скалила клыкастую пасть, глядя из полумрака, четвертая в ряду первых. Незавидная участь — быть четвертым, ладно бы вторым, идеально — первым, сгодится — третьим, но четвертым? Всё равно, что проиграть. Исполнить предначертанное. В обветшалом прошлом гибкое тело чудовища внушало ужас, способный выстудить души даже у мёртвых. Если бы у мертвых души были. Но всё равно, завидев его, они дрожали в точности как живые! Земной круг трепетал. Ныне в мире под солнцем не осталось ни единого свитка, где бы сохранилась хотя бы одна неразборчивая строчка, исполненная волнением почерка, отсылающая к тем стародавним, славным временам. Всё сгинуло. Всё обратилось в пыль.

Сама тварь издохла, уцелел лишь один её образ, высеченный в мраморе. Искусно и бессмысленно. Глаза сияют синим, как живые, хотя они всего лишь топазы.

— Безумие, подойди! — приказал он, и голос хрипло проскрежетал, как ржавый меч, им также давно не пользовались. — Разверни меня. Не могу больше пялиться на эти шкуры.

— Как прикажешь, — пришёл безразличный ответ.

Опять безразличный ответ. Как подобное вынести?!

— Обращайся ко мне как полагается! — взъярился он. — Лицезреешь не пустое место! Пред тобой царь царей — Озимандий! Побольше уважения, ничтожество.

— Как скажешь, царь царей Озимандий, — в голосе не прибавилось ни страха, ни почтения, ни упрека. Ничего не прибавилось.

— Ты издеваешься?

— Никак нет, царь царей Озимандий.

Его развернули. Безумие отошел на шаг и замер в поклоне с покорностью свежесрезанного тюльпана.

Безбожно хотелось его ударить! Последние лет пятьдесят Озимандий грезил, как раскроит стариковскую черепушку, раскрошит маску ненавистного равнодушия. В последнее десятилетие к мечте льнул порыв обласкать приспешника хлыстом по хребту, пройтись так, чтобы кожа, треснув, разошлась, будто по шву! Вообразил свист и щелчок с последующим стоном. В последний год он начал подозревать себя в садизме. Но нет, чтобы он… И вульгарный садизм? Быть такого не может. То ли дело месть! Убийство всех и вся из мести — совсем другой разговор. Месть — это прерогатива благородных. Ждать осталось недолго. Смягчился, назвал Безумие человечьим именем.

— … — назвал он его, и это имя прозвучало странно, как ветерок в ослепшем от солнца саду — дикость для катакомб, затерянных в вечных глубинах. — Что слышно об остальных? Близится срок.

— Осталась только Эс, но она недоступна. Остальные обезврежены. Слеза не пролилась, и путь к вам по-прежнему скрыт.

— Неплохо. Нам есть о чём волноваться?

— Да, есть. — Вот тут в голосе наконец мелькнуло нечто похожее на эмоцию. Совсем чуть-чуть, но Озимандий, за годы научившийся различать все возможные сорта пустоты, уловил изменение сходу. — Ребёнок, о котором я вам говорил…

— Ребенок? Отпрыск тех двух? — Озимандий махнул куда-то в неопределенность, наконец полностью приходя в себя после созерцательного оцепенения. — Как мне может навредить ребенок?

— Ему уже шестнадцать.

— Но ты же на днях докладывал о его рождении!

— С тех пор минуло шестнадцать лет.

— Язви тебя неладная, быть того не может! И выйди уже из треклятого поклона, холуй!

Озимандий надолго задумался. И чем дольше он думал, тем шире становилась его ухмылка, а взгляд молочных глаз без зрачков — плотояднее.

— Похоже, в этот раз наш план удастся воплотить в жизнь. Собирайся, ты отправляешься в Лапикампию.

Глава 1. Охота в Мелколесье

Часть первая. Зов угасшего очага

Нет на свете твари более бесполезной и противной, чем единорог! Мелкие засранцы снова спутали все следы на знакомых тропках, испортили полдюжины силков на кролика, перепугали дичь, так что, чертыхнувшись, мне пришлось топать дальше вглубь леса. Ужин сам себя не поймает!

В былые времена, как утверждает пастырь Батист — мой бывший учитель, да и единственный пастырь на полсотни миль, единороги водились иные. Их рог мог продлевать жизнь, исцелять раны, а всего лишь единственная слезинка — воскрешать хоть трижды просоленное поле! По мне так — чушь несусветная, пригодная разве что веселить детишек перед уроком латыни.

Единороги, которых знаю я, да и все на окраине страны Лапикампия у Звёздного Моста и повсюду в верховьях речки Смородины, вовсе не волшебные кони, а тщедушные, мелкие пакостники размером с крупную собаку. Плотоядные пакостники.

— Фьюти-фью-фи! — свистом подманил я друга. — Не зевай!

Мимо пронесся Аркан, должно быть учуяв мышь под прелой листвой. Аркан — моя надежда и опора, мои тень, глаза и нос! Аркан. Не просто пёс, что ластится к огню да заискивает хвостом, заглядывая в глазки хозяина. В его жилах течет старая кровь отца-волка — дикая и неукротимая, а цепкий ум с каплей шкодливой хитринки, бесспорно, достался от матери-овчарки. А ещё Аркан — это бóльшая и, разумеется, самая любимая часть наследства, оставшегося от отца.

«Лес знает своё дело. А человеку положено знать своё» — говаривал отец. Эта присказка в зависимости от его настроения могла значить всё что угодно — зачастую совершенно противоположные вещи! Пара странностей, пара фраз, пара сапог и ножей, да Аркан — вот и всё, что осталось мне от отца; остальное кануло в туман прошлого. И теперь, пятой осенью после его ухода, я, Иржик — сын следопыта Ратмира, брожу по Мелколесью в поисках пропитания для себя и матушки. Моё ли это дело? А то как же, когда на всём белом свете мы остались с ней одни-одинёшеньки, как два старых камня в низине у ручья.

Солнце, уже успевшее разогнать утренний туман, к моему большому сожалению растеряло летние силы и весьма неохотно прогревало осенний сумрак под тяжёлыми кронами кедров. Пята осени отметила Мелколесье. В лесу холодно и сыро. Мои старые сапоги с прорехами между подошвой и голенищем промокли, из носа второй день текло, но не могу же я вернуться с пустыми руками домой к захворавшей матушке! Хоть бы встретить пару куропаток, а коль свезёт — то и глухаря.

Воздух пах гниющей хвоей да вонючим клопом, придавленным ненароком. Я узнал место у павшего ствола, пёстрого мхом и наростами чаги, — ставил тут пару силков день назад. Проверил, раскрыв траву, — ловушки пусты. Лески, должные затянуться на лапе кролика, спутаны. Не нужно быть следопытом, чтобы определить, кто тут хозяйничал ночью. В рыжем лесном подшёрстке, на мшистой земле — всюду следы мелких неподкованных копыт. Ну, а чтобы охотник совсем уж не сомневался, на моей крайней ловушке возвышалась куча дерьма, отливая всеми цветами радуги. Навозные мухи и жуки с удовольствием жрали его, перенимая цвет. «Ты — то, что ты ешь» — гласила отцовская мудрость.

Я успел рассмотреть в корнях клок грязновато-белой шерсти, когда рядом возник Аркан — низко заурчал, ощетинив загривок, попробовал воздух. Все его мускулы натянулись струнами, когда из зарослей папоротника у подножия ели в десяти шагах раздался шорох. Пёс не залаял. Он издал тихий, рокочущий звук, полный такой ненависти, что у меня по спине побежали мурашки.

— Опять они, — выдохнул я, и слова повисли в холодном воздухе.

Аркан ненавидел их сильнее меня. А я ненавидел их всей душой.

Я медленно натянул тетиву лука, ещё надеясь разглядеть в кустах пятачок кабана. Сердце застучало где-то в горле. Из папоротника, семеня на своих нелепых тонких ножках, вышла тварь.

Грязно-белая шкура в проплешинах, взъерошенная, в репьях. Кривой, как грешная мысль, рог торчал из лба — ядовитый, это всем известно. Я знавал нескольких мужиков, охромевших после удара таким рогом. Маленькие, близко посаженные глазки-бусинки совсем не как у лошадей сияли тупой, самодовольной злобой. Единорог поднял голову вверх и запел. «Услышал песню единорога — беги» — не зря говорят крестьяне. Но я в лесу не впервой и знаю — бежать от мерзких тварей нельзя — их это только раззадорит. Протяжный крик оборвался. В лесу сделалось тихо — смолкли птицы, и деревья перестали шевелить ветвями. Единорог оскалил мелкие, острые зубки, но с места не сдвинулся — хороший знак.

Я опустил лук. Стрелой их не возьмёшь — слишком шустры, слишком прытки, уворачиваются с какой-то потусторонней ловкостью. Оставалось только отступать. Аркан глянул разочарованно, как я пячусь, скрылся в кустах, а тварь, подняв хвост, демонстративно навалила кучу.

И я, и она знали, кто на самом деле хозяин Мелколесья.

— Брат, — сказал я в пустоту, зная, что Аркан услышит, — а нам везёт! Нарвались бы на стаю — не поздоровилось бы обоим.

Аркан согласно фыркнул.

— Ага, я тоже полагаю, что остальные таились в кустах. По одному они не бродят. Природу не обманешь: что они, что мы — создания стадные. Ладно-ладно, так и быть — ты стайный!

Направившись западнее, я продолжал думать об этой встрече, хотя, конечно, не о ней. Пять лет назад отец ушёл в лес и не вернулся. Для наших краёв — не редкость. Лес забирает. Вот только лучшего следопыта местные деревья не знали ни до, ни после. Отец был не только следопытом, но и лучшим охотником — он единственный на полста миль умел убивать единорогов! А те не смели тогда заходить столь близко к посёлку.

Возможно, я был слишком мал, когда он ещё был жив… то есть, когда он ещё не ушёл и брал меня в свои вылазки, но почему-то сейчас мне кажется, что за пять лет лес сильно изменился. В нём поселился мотив напряжённой тревоги.

Мелколесье менялось. Деревья, некогда крепкие и здоровые, теперь стояли с поникшими, почерневшими макушками, словно их опалило пламя. Земля под ногами, прежде упругая, теперь чавкая сосала сапоги, источала сладковатый, гнилостный дух. Вода в кристально чистых ручьях на вкус стала отдавать плесенью. Появились новые звуки по ночам — не волчий вой, а нечто худшее: скрежет, скрип, внезапный мерзкий смешок в чаще. Охотники шептались о новых невиданных монстрах, что оставляли на глине странные трёхпалые следы. Лес умирал. И умирал не тихо, с благородностью старого ветерана, а гнил заживо, кривляясь и плодя мерзость.

Рука автоматически вскинула лук, свистнула стрела, а через мгновение довольный Аркан вынырнул из жухлых зарослей — принёс и куропатку, и стрелу в ней. Я подстрелил ещё двух. Тщедушные птички болтались на ремне совершенно невесомые — кожа да кости! Чтобы отодрать кусочки мяса от костей, придётся варить в котле часов шесть. С другой стороны — неплохо: очаг основательно протопит дом, возможно, получится отогреть матушку.

Её странный недуг, начавшийся две недели назад, изрядно перепугал меня. Не жар и не кашель, а тихое холодное угасание. Она лежала на кровати, глядя в потолок глазами, в которых, казалось, потух огонёк жизни, и шептала что-то о тлеющих углях. Я собрал одеяла по всему дому, занял у соседей, топил дом так, что в нём становилось жарко как в бане, но и под горой одеял матушка ёжилась и стыла, стыла с каждым днём. Знахарка разводит руками, намекая на Лесную болезнь, но как, если матушка к лесу не приближалась?

Кончики пальцев чуть-чуть занемели. Вспомнишь лихо — оно тут как тут! Вот она, лесная болезнь — проклятие наших мест. Говорят, это месть забытого бога за срубленную священную рощу. Говорят, это дыхание спящей под болотами нежити. Говорят, это Глухоманье — мир за гранью — лезет в мир под солнцем. Я не знаю. По мне, так у всякой вещи есть своя цена. И плата за долгое присутствие в лесу — твоя собственная жизнь. Вполне честный обмен, разве нет?

Лесная болезнь начинается у всех одинаково. Сначала немеют пальцы. Не так, как от мороза — от мороза они хотя бы болят. А тут просто онемение. Ощущения теряются, засыпают до полной тишины в теле. Будто кто-то ножницами отстригает нерв один за другим. Потом тишина поднимается выше, к кистям, к локтям. Ноги наливаются тяжестью. И наконец немота приходит внутрь. Она стынет в заду, животе, груди, подбирается к сердцу, а когда онемеет и сердце… Нет, человек совсем не падает замертво. Нет. Он превращается в статую из самого чистого льда. Вроде и человек, а на деле лёд. Никакой толстой корки сверху — видно всё — и испуг в широких глаза́х, и замерший на губах вскрик. Стеклянные холодные куклы, не иначе.

Я видел это лишь раз. И не хочу видеть снова.

Отец тогда ещё был с нами. Он привёл меня в чащу на опушку за зарослями ольшаника, где бьёт родник. Я подумал — зачем кому-то укрывать торчащую корягу старым плащом? Он размотал плащ, и под ним оказалась вовсе не коряга. Дочка кузнеца, Марика. Лет семи, не больше. Рыжая, как лисичка. Я не знал её, только слышал истории. Больше десяти лет назад она убежала за лосёнком, встреченным на опушке, и не вернулась. Три дня спустя её нашёл отец. Она и сегодня там — пристыла к земле. Красивая, как ангел. Стоит на коленях, будто что-то разглядывает в воде. Большие глаза широко распахнуты, и в них читается безмолвный вопрос. Солнце в полдень пробивается сквозь кроны, играет зайчиками в её рыжих волосах, словно из меди, которые больше не в силах шевельнуть ветер. Она прекрасна. Ужасающе, неправильно прекрасна.

Иногда, когда прохожу мимо того места, поднимаю робкий взгляд. Плащаница истлела и осыпалась, но холодное стекло осталось нетронутым. Ни дождь, ни зной не берут его. Марика всё так же смотрит в родник, удивляется ему. Я всегда думаю, глядя на неё: что чувствовала она в последний миг? Когда холод уже подобрался к сердцу? Страх? Или, может, облегчение? Ведь Лесная болезнь не причиняет боли. Она лишь… забирает. Шум из ушей, осязание из пальцев, тяжесть из ног. Она дарует телу полную, абсолютную тишину.

Но самое ужасное, что теперь, особенно тихими ночами, когда ветер воет в трубе, а мать еле слышно стонет от холода в испепеляющей жаре протопленного дома, я боюсь засыпать, боюсь не услышать, не предотвратить момент, когда и она обратится в лёд. Триединый боже, убереги нас от несчастья!

Глава 2. Отчий дом

Дорога из Мелколесья домой всегда казалась короче. Почему? Потому что это путь домой. И не важно, сколько тащишь на себе добычи, ловушек; не важно, как сильно устал, промок и замёрз, — впереди дом, и этого вполне достаточно, чтобы шаг делался лёгким. К тому же, когда стена хмурого леса остаётся за спиной, а нога ступает на залитое солнцем поле, отступает и лесная болезнь, словно лекарство от неё — простор, подвижный воздух да солнечный свет.

Я размял кисти рук — онемения будто не бывало. Почему же маменьке не становится легче, если её и впрямь поразила лесная болезнь? Я шёл, прикидывая в уме планы на остаток дня: растопить печь, поставить на огонь котелок с куропатками, проверить нашу корову Лядку на ближнем пастбище, нарубить дров, попытаться напоить матушку отваром, который она всё чаще выплёвывала с тихим, безучастным стоном.

Развеселившийся Аркан бодро бежал впереди, чувствуя близость тёплой подстилки да миски с похлёбкой. Тропа вывела нас на дорогу к Звёздному Мосту, разбитую колёсами телег после дождя. Наш посёлок — самый крупный на пятьдесят миль: четыре десятка домов, кузница, часовня, постоялый двор с корчмой и тот самый мост, давший ему имя. Единственный мост через речку Смородину в округе.

Старый, каменный, почерневший от времени и дождей, он всё же являл собой самую величественную постройку посёлка. Никто не знает, когда и кто его возвёл, наверняка очень давно. Сегодня не строят из камня, да и добыть его в наших глиноместных местах неоткуда. Если встать на самую высокую точку моста в безветренный день, то даже под полуденным солнцем можно углядеть в тёмной, почти чёрной воде отражения звёзд — отсюда и название. Впрочем, сколько ни старался, лично я никаких звёзд под мостом ни разу не видал.

Навстречу мне, пошатываясь под огромной корзиной, набитой сушёными травами и свежими корешками, брела старая тётушка Гримпштек. Мне всегда было любопытно, есть ли у неё настоящее имя, или она сразу родилась «тётушкой»? Но так её звали все в посёлке, выказывая глубокое почтение, чуть ли не царское. Хотя на царицу сгорбленная старуха с обязательной для знахарок, повитух и ведуньей бородавкой на носу никак не тянула. Впрочем, мне нравилась пани Гримпштек. Глаза её, глубоко сидящие в паутине морщин, видели не только хвори в теле, но и печали в душе, а меткое словцо порой лечило не хуже полыни от поноса.

— Здравствуй, Иржик, — хрипло выдохнула она, опираясь на клюку. Корзина на спине казалась больше неё самой. — Никак из лесу путь держишь?

— Да, пани, поохотился с утра, но, сама видишь, не так чтобы удачно, — я показал скудную добычу, болтавшуюся на ремне.

Знахарка не заинтересовалась куропатками, схватила сухими узловатыми пальцами мою ладонь, размяла, промямлив почти неразборчиво:

— Нет-нет, никаких признаков недуга, парнишка здоровенький. — Улыбнулась, продемонстрировав пеньки редких зубов. — Как твоя кровиночка поживает?

Матушка. Тётушка осталась одной из немногих, кто ещё заходил к нам, не боясь подцепить странную болезнь.

— Никак, — опустил я глаза. — Всё так же. Только тише. Словно… словно уходит куда-то понемногу.

Пани Гримпштек покачала седой, трясущейся головой.

— Не похоже это ни на лихорадку, ни на чахотку. Ни на что человеческое. Вчера заходила, руку ей поднесла — а от неё холодок идёт, тонкий-тонкий, будто из погреба тянет. Я для неё новое зелье задумала. Тут, на опушке, болиголов особый нынче пошёл… серебристый. Может, выгонит хворь? Зайду к вечеру, проведаю.

«Проведаю» — это значило, что она будет не только поить матушку отваром, но и шептать над ней старые слова, водить дымящими травами, чертить знаки на пороге. Обычно я сторонился таких дел, но теперь, когда других средств не осталось, был готов на всё.

— Спасибо, пани, — пробормотал я искренне.

— Не благодари, дитя, — отмахнулась она. — Ты сам-то держись. Чернота под глазами, что у совёнка. Помни, дерево гнётся — не ломается. А все мы в Мелколесье — сводные братья деревьям, вот и нам не гоже.

«Да только деревья в Мелколесье сплошь занедужили», — подумал я.

Она потрепала меня костлявой рукой и поплелась прочь, оставляя шлейф горьковатого аромата ромашки и чабреца.

По дороге меня обогнала ватага соседской ребятни — всё десятилетки. Они несли под мышками вощёные дощечки и самодельные перья — снаряжение для учёбы.

— Привет, Иржик! — крикнул рыжий, веснушчатый Матей.

— Здорова, — кивнул я.

— На латынь опаздываем! Пастырь сегодня склонения новые задаст! — продолжил он, запыхавшись.

— Помню-помню, Хэ-Морхэ и всё такое?

— Иржик, ты чего? Это ж латынь, а не греческий! — захохотал парень.

— Ну ладно тогда. Учите за себя и за меня, — крикнул я им вслед, стараясь скрыть горечь в голосе.

Они убежали, оставив нас с Арканом в тишине. Я представил себе низкую, прохладную комнатку в подвале часовни, где пастырь Батист учил нас склонять «rosa, rosae». Запах воска, старого пергамента и благовонной смолы.

Родители хотели, чтобы я выучился. Отец говорил, что слова общего языка — это ключи, а латынь — отмычка от всех дверей. Но разве пригодятся такие ключи крестьянскому сыну? Нет, конечно. Всё, что у меня теперь осталось, — ключ от амбара, где почти пусто; ключ от погреба с запасом солонины на пару месяцев; ключ от сундука с матушкиными платьями, которые наверняка придётся продать, чтобы засеять поле следующей весной.

Но мы всё переживём!

Я свернул на крайнюю улочку посёлка. Наш дом стоял особняком, последним перед тёмным частоколом Мелколесья. Он всегда казался мне таким прочным, таким надёжным. Сложен отцом из смолистых, толстых брёвен. Ставни украшены резьбой. Петушок-флюгер. А под ним разорённое ветром пустое гнездо. Аисты, приносящие счастье и достаток, пять лет как не прилетали на нашу крышу. Дом казался поникшим, будто и его коснулась неведомая хворь.

Аркан, обычно первым бросавшийся к двери, замер на пороге, не желая заходить. Шерсть на загривке встала дыбом, он глянул на меня незнакомым взглядом, словно испугался. Испугался, мой пёс? Да нет.

— Что ты, глупый? — пробормотал я, но холодок беспокойства уже побежал по спине.

Толкнул скрипучую дверь (надо бы смазать петли).

— Матушка? Я вернулся.

В доме пахло остывшей золой и… пустотой. Гнетущей, звенящей пустотой. Очаг ещё теплился, но еле-еле. На столе — нетронутая миска с утренней кашей (я состряпал её на заре из толчёного проса и парного молока). Одеяла на матушкиной кровати сброшены на пол, бесформенное пятно рвоты на потёртых половицах. Пусто.

Сердце моё провалилось куда-то в пятки.

— Матушка?

Я метнулся в крохотную горницу, за перегородку. Никого. Обыскал все тёмные углы, заглянул даже в сундук, в низкую кладовую под лестницей. Единственное, что чуть смутило, — немного песка на крыльце, хотя я с вечера вымел его начисто. Песок — даже не след. Возможно, сам же его принёс. Наверняка так и есть.

Никого.

Она исчезла. Исчезла бесследно, как будто её и не было. Как будто тихий холод, что висел вокруг неё, втянул её в себя целиком, не оставив даже отпечатка на смятой постели. Стоп. Как такое возможно? Люди бесследно не пропадают! Я стоял посреди нашего пустого дома, а мир вокруг меня вертелся. Стены плыли, пол качался. Из груди вырвался не крик, а тихий, бессильный стон. Аркан, наконец переступив порог, ткнулся мордой в ладонь, скуля. Он не искал её. Он знал, что её здесь нет. Моя матушка исчезла. И от неё не осталось ничего, кроме стынущего пепла в очаге и страшной, всепоглощающей тишины, в которой гудели слова тётушки Гримпштек: «Не похоже это ни на что человеческое».

Глава 3. Лесная болезнь

Паника — больше, чем крик. Крик — это когда ты ещё надеешься, что тебя услышат, кричишь о помощи. Панике не знакомы возражения, доводы, контраргументы. Она, как глубокий колодец, в котором тонут одновременно и разум, и душа. В нём можно умереть. Я стоял на пороге пустого дома, потерянный и онемевший. Мир сузился до размера одной-единственной мысли: «НЕТ».

НЕТ матушки. НЕТ, такого не может быть! Если здесь её НЕТ, то где она есть? Меня проняла судорожная дрожь. Я почему-то вспомнил отцовскую мудрость: «Когда теряешь голову, доверься ногам. А ещё лучше — доверься псу».

Вообще-то это напутствие произносилось перед попойкой в корчме, но и сейчас фраза встала ровно в паз.

Я рванул из дома — во двор, подбежал к Аркану, присел, прислонив свой лоб к его пушистому лбу.

— Брат, послушай меня внимательно, — выдохнул я хрипло. — Умоляю, пойми меня. Матушка… Матушку… найди её! Ищи, Аркан, пожалуйста, ищи!

Можно было не повторять. Пёс всё понял верно. Подскочил, принялся метаться по двору, втягивая воздух в поисках единственной верной нити запаха среди тысячи других, утвердился и взял след за калиткой. Аркан нетерпеливо гавкнул: мол, чего ты ждёшь — бежим! Он знал её след. Он сумеет её найти!

Аркан шёл носом в землю, потом резко поднял голову и рванул к краю Мелколесья. Я помчался за ним, сердце колотилось в грудине птицей, мешало дышать, мешало думать. След вёл в лес. Не по краю поля вызревшей пшеницы, которую давно пора было жать. Нет. Прямо в гущу древесных стволов. Я бежал за Арканом, почти ничего не соображая, но стал отставать, запыхался, перешёл на шаг.

О чём я только думаю! Что о себе воображаю? Одинокий мальчишка с псом против бескрайнего Мелколесья? Бессмысленная смерть. Проще сразу повеситься на берёзе. Матушке так точно не поможешь. Я задумался и тут же вспомнил про молчуна Фреда — нашего кузнеца, того, чья дочь Марика не вернулась из леса много лет назад. Вспомнил глаза Фреда — тёмные, тяжёлые, как его же молот, налитые тихой, вековой болью. Вот кто точно поможет!

— Аркан! Ко мне! — скомандовал я, и пёс, нехотя, оторвался от следа.

Я бежал, путаясь в ногах, спотыкаясь в колее, падая в пыль и снова поднимаясь. Из открытых дверей кузницы лился жар и слышался привычный послеобеденный звон молота по раскалённому железу. Фред, как всегда одетый только лишь в штаны и кожаный обгоревший фартук, стоял у наковальни, могучий, как старый дуб; его лицо, руки были черны и блескучи от копоти, пота и масла. Он поднял на меня глаза. Молот замер на полпути к алеющей подкове.

— Иржик? Что стряслось, парень? — кузнец свёл кустистые брови. — Вид у тебя, будто сейчас мёртвые из-под земли полезут.

— Матушка… — выдохнул я, цепляясь за косяк, чтобы не рухнуть. Воздух со свистом вылетал из лёгких. — Пропала. Её нет дома. Аркан… след ведёт в лес.

Не нужно больше ничего говорить, ни про состояние матушки, ни про «Лесную болезнь». Уж кто-кто, а кузнец знал об этом лучше всех. Его глаза потемнели пуще не бывает, желваки заходили на щеках. Он понял. Он тоже прожил это.

— Чёрт побери! Опять? — Молот с глухим стуком рухнул на землю. Фред вытер лицо огромной волосатой лапой. — Попридержи коня, парень! Даже не вздумай идти один! Сейчас кликну мужиков. Соберём отряд. С факелами. Втроём, впятером — хоть как-то можно будет…

Фред ещё что-то бормотал, но я не слышал, видел только, как губы шевелятся. В голове стоял нарастающий гул, вытесняющий всё. «Чёрт побери. Опять?». Да, опять. Опять это происходит со мной. Как тогда — пять лет назад. С отцом. Тогда тоже собирали мужиков. С факелами, с серпами, с топорами. Искали три дня. И нашли только старую табакерку, валявшуюся у тропы, будто он обронил её нарочно, как след указал. И на этом всё. Не помогли ни охотники, ни собаки, ни молитвы. И вот опять. Неужели всё повторяется? Только теперь с ней? Найдём ли мы её табакерку? Но у матушки нет никаких табакерок! У моей матушки только её тихие песни на старом языке — полные гордой тоски.

Я быстро заморгал, прогоняя слёзы, оттолкнулся от косяка и метнулся назад к лесу — Аркан на шаг впереди.

— Иржик! Стой! Чёрт тебя дери, мальчишка! — орал вслед Фред, но его голос быстро затерялся позади.

Я не мог ждать. Каждая секунда ожидания равносильна предательству. Каждый вздох, который она делала без меня где-то там, в холодной чащобе, мог стать последним. Когда она ушла? Достаточно ли давно, чтобы ощутить онемение в пальцах, или лесная болезнь уже гложет её запястья, подбирается к ключицам?

Мы ворвались в Мелколесье. Мы бежали. Без оглядки, без опаски, без расчёта, только с надеждой не опоздать. Колючие ветки хлестали по лицу, цеплялись за одежду, пытались удержать. Лес гудел кронами, ухал филином, беззубо чавкал у заболоченных низин, подставлял подножки вывернутыми корнями. Мы ломились напролом. Минуты в часы. Часы в усталость и отчаяние. Отчаяние в слёзы. Слёзы в веру. Вера в надежду. И снова, и снова. Я звал её. Сначала громко, потом хрипло, потом почти беззвучно, только губами: «Матушка! Мама! Ма!». Лес молчал.

Я уже почти ничего не видел, спотыкался на ровном месте, но снова вставал, утирая со щёк грязь вперемешку со слезами и соплями. От усталости у Аркана заплетались лапы, вся грудь покрылась ошмётками ссохшейся пены слюны. Он уже просто шёл. Вёл не так уж уверенно, будто след таял, растворялся в грязи. Оно и понятно: слишком много времени минуло, слишком далеко мы забрались в глубь Мелколесья. Головой я понимал, что матушка, измученная болезнью, никак не могла уйти настолько далеко, но также я верил Аркану намного больше, чем себе, а он, хоть и неуверенно, но всё ещё вёл нас вперёд.

И вот, в одном из пятен угасающего света, что пробивалось сквозь разорванный полог ветвей, пёс замер. Не просто замер. Он лёг, уткнув морду в лапы, и тонко, чуть слышно заскулил, как щенок. Мне сделалось дурно, я прислонился спиной к древесному стволу, лишь бы не упасть.

— Нет-нет, Аркан, не надо, не говори мне этого.

Я поднял голову. За размашистыми ветвями старой ели виднелась маленькая круглая поляна в десять шагов. В округлой прорехе в шевелюре леса сверху с любопытством проглядывало всё ещё светлое небо без облачка. Лучи света стрелами падали вниз, играли пылинками в безветренном стоячем воздухе чащи. Посередине поляны, на одиноком пологом камне, укутанном в цветастый плед из мха и мелких жёлтых цветочков, лежала она.

Моя мать. Лорелея.

Последний лучик пробился сквозь ветви кедров, коснулся золотых волос. Она лежала на боку, словно прилегла отдохнуть; одна рука подложена под щёку, другая изящно прижата к груди, в пальцах — цветы клевера. Луч дотронулся до лица — умиротворённого, прекрасного и абсолютно спокойного, словно не было недель изматывающего недуга. Ни тени страдания, ни муки. Только лёгкая усталость вокруг прикрытых глаз. Лучик скользнул по уголку нежных губ, едва тронутых улыбкой, и пропал, уступая место сумраку. Она была настолько же невообразимо красива, насколько бесспорно мертва. Сердце сжалось от боли.

— Матушка… — шептал я, делая шаг вперёд. — Я нашёл тебя. Теперь мы идём домой.

Она была холодной. Холодной не как глина мёртвого человеческого тела, а как гладь ключевого озера. Холодной и абсолютно твердой. Я смотрел на неё и знал. Даже самое жаркое солнце Фервидиса больше не согреет её жемчужную кожу, ветерок не растреплет золотых кудрей, замерших навеки потоком чистейшего янтаря. Её сердце больше ни разу не стукнет в груди. Я разглядел сквозь полупрозрачную кожу её любимых рук не голубые жилки, а причудливые узоры, как морозные цветы на окне.

Лес забирает всех.

Я рухнул на колени перед ней, и наконец прорвалось наружу всё: и страх, и отчаяние, и усталость, и страшная обида на несправедливую подлую судьбу, которая отобрала у меня последнее. Я обхватил ледяную статую моей матушки, прижался лбом и зарыдал. Беззвучно, сухо, безнадёжно.

— Мама… Матушка… Прости меня… Не уберег… Прости…

Аркан скулил. Лес молчал. Молчала и матушка, навеки вечные заточённая в твердь собственной немой красоты.

Последний дар Мелколесья.

Его вечное, бесповоротное проклятие.

Глава 4. Пепел и пар

Горе и море рифмуются не зря. Я никогда не видел моря, но думаю, оно такое же бесконечное. Горе — вовсе не плач. Горе — это плащ тишины в опустевшем сердце. Тишины, которая наступает после того, как слёзы выплаканы, а боль догорела дотла, оставив после горстку пепла на дне души.

Лежа у ног Лорелеи, во мне теплилось не так уж много жизни. Нет страха, нет боли, нет надежд или желаний. Бездонное море обречённости и молчаливая покорность ей — вот что оставалось со мной.

Я чувствовал, как холод ползёт по телу. Сначала онемели кончики пальцев, потом ступни и колени, потеряли чувствительность локти и плечи, шея не удержала бы головы, если бы та и так не покоилась на холодном стекле статуи моей матушки. Лесная болезнь. Скоро она уведёт меня прочь из мира живых в царство мёртвых. И странно — мысль об этом ничуть не пугала. Она показалась логичной и утешительной. Конечно, я останусь здесь. Застыну рядом с последним родным человеком на всём земном круге. Немой страж у ног своей матери. Это справедливо. Это честно.

Моё сознание растворялось, отчаливало в тихую даль, как игрушечный кораблик на тёмной глади реки. Последнее, что я помню перед тем, как тьма накрыла меня с головой, — это мерный, нарастающий треск ломаемых веток да лай Аркана. Аркан, о тебе-то, дружище, я и не подумал. Ну да ладно — ты сможешь выжить, тем более без обузы вроде меня.

***

Я ненадолго пришёл в себя от толчка, что вышиб остатки воздуха из лёгких. Пахнуло дымом и человеческим потом. Я качался. Меня качали? Меня взвалили на плечо? Мир поплыл мимо вверх тормашками. Видел сапоги, слышал хруст веток под ними, но ничего не чувствовал — онемение захватило меня целиком.

— …жив, треклятый чертёнок… глядишь ты, жив! — бурчал кто-то, придерживая меня за ремень. — А ведь почти застыл, но «почти» не считается! Знай наших, треклятое Мелколесье!

Как потом мне рассказывали, никто из наших мужиков не проявил особого рвения, не кинулся на поиски меня и матушки, которую в посёлке считали пришлой, «не своей», хотя и прожили с ней бок о бок больше дюжины лет. Немногие откликнувшиеся побродили с часок по подлеску для оправдания совести и доброго имени, а потом, должно быть, пили, не чокаясь, за упокой потеряшек. Только Фред искал нас по-настоящему. Нашёл обоих. Вернул меня одного.

Следующее, что я запомнил, — жар и туман. Я открыл глаза, но ничего не увидел, кроме белого, обжигающего пара, буквально сдиравшего с тела мою бедную оплавленную кожу. Горю, варюсь, таю?

— Ага, стало быть, очнулся господин следопыт, — прогремел голос Фреда из тумана. — Ну что ж, пора тебя воскрешать!

Он плеснул воды на невидимые камни. Обжигающий, влажный, плотный пар взял меня в плен, забрался в лёгкие, жёг изнутри. Я лежал на полке в маленькой, тёмной бане. И меня трясло, аж челюсть ходила ходуном.

— Держись, парень! — рявкнул Фред. — Я, конечно, не пани Гримпштек, но хворь твою знаю и отогнать сумею.

Он сидел на скамье рядом, обливаясь потом, могучий, волосатый с ног до головы, лоснящийся, как медведь. В его руке обтекал водой огромный дубовый веник. Фред не жалел меня. Веник со свистом снова и снова опускался на мою голую спину, зад, ноги. Жгло. Болело. Ныло и стонало всё тело. Но это была хорошая, понятная, простая боль. Боль почти что живого тела. После ледяного оцепенения лесной болезни она почти что радовала.

— Знаешь, парень, как болтали у нас в кузнечном цеху? Хворь… она как ржавчина, — с каждым ударом веника Фред вдалбливал в меня жизнь, будто вбивал гвоздь в подкову. — Сидит внутри, преет на косточках. Что хворь, что ржавчину морозом не вышибить, не-е-ет. Только жаром. Только паром. Чтоб вся дурь наружу вышла, со слезами, с потом.

Когда пытка ненадолго прекращалась, и мы выползали красные, точно раки, в предбанник, он поил меня крепким, горьким ромом прямо из тёмной бутыли. Я кашлял, ром тёк по шее, прожигал путь в потроха, добавлял телу тепла. Фред недовольно кряхтел, хмурил заросли бровей и повторял заново — веник, пар, жар до бессознания.

Наконец он схватил меня, точно тряпичную куклу, выволок из бани и с разбегу швырнул с берега в чёрную, как дёготь, воду Смородины. Я заорал. И он заорал, прыгая следом. Жар, холод и ром смешались в крови в гремучую смесь, способную поднять покойника — не иначе. Я вынырнул, хватая ртом воздух. Кажется, я снова был жив.

Мы молча сидели на завалинке у бани, глядя на воду, в которой отражались звёзды. Кузнец раскурил душистую трубку, пустил кольца, дым поплыл, стелясь над рекой. К дождю. Впервые за долгий-долгий день мне было тепло.

— И как теперь? — выдавил я из себя первые слова после нежданного возвращения из мёртвых.

Фред помолчал, выпустил новую струйку дыма.

— Никак, парень. Просто живи.

— Я не смогу.

— А сначала никто не может. — Он надолго замолчал. — Думаешь, я мог тогда… когда… Марика… — он кивнул в сторону леса и протяжно вздохнул, отвернувшись. Когда Фред снова заговорил, я слышал, как дрожит его голос. — Сперва думал, сердце лопнет. Потом думал, с ума сойду. Потом думал, повешусь. Представь меня на берёзе! — хмыкнул, снова затягиваясь. — Я бы тогда впрямь повесился, да перед жинкой стыдно стало: кто ж меня потом снимать будет — стыдоба какая! А потом, когда жена померла… Ну, ты знаешь… просто стал считать дни. Один день. Потом другой. Третий. Обернулся — неделя. Куёшь железо. Ешь кашу. Смотришь на звёзды. Они ж обе теперь там…

Он украдкой глянул в сторону леса. И он, и я знали: наши близкие не ушли на небо к звёздам, они вечно будут стыть в чаще. И он, и я понимали: нельзя о таком вслух, потому что с такой правдой не выжить. Кузнец ещё покурил, а когда уголёк погас, сыпанул пепел прямо в ладонь.

— …Вот так, месяц за месяцем, год за годом, носишь их с собой в голове и под сердцем. А потом шрамы затягиваются.

Он замолчал, разглядывая пепел, а затем просто сдул его.

— Они не уходят совсем. Пока мы их помним — они здесь. Не в лесу, нет, парень, не в лесу! — он ткнул себя в грудину шишковатым кулаком. — Здесь. И твоя задача — нести их огонёк. Чтобы не погас. Это и есть наша с тобой жизнь. Нести их огонь дальше. Внутри себя.

Мы сидели ещё долго. Молчали, каждый о своём.

Невзирая на ночной холод и наготу, мне было удивительно тепло — тепло как никогда, и я утешился, подумав: это от того, что теперь у меня под сердцем горит на один огонёк больше.

Мой и моей матушки Лорелеи.

Глава 5. Пироги и…

Девятый месяц года — Умбраль — исчерпал свои суетные дни, полные забот по хозяйству, уборкой урожая, подготовкой немногих построек на моей ферме к холодам. Наступил Стиллумбра — «месяц длинных теней», как его именовали в нашем поселке, за сильно сократившиеся дни. Вопреки названию, не лишённому скрытой тревоги, я loved Стиллумбру.

Полновесные снопы пшеницы, сложенные в закрома, высохли, отяжелев золотом зерна — единственного вида золота, доступного крестьянскому сыну. С деньгами у меня сделалось совсем туго, но мир не без добрых людей.

Пузатый мельник Йозеф, сам похожий на мешок с мукой — вечно запыленный белым, размолол мою пшеницу, взяв в уплату лишь десятую часть урожая да три шкурки кроликов в придачу. Он хлопнул меня по плечу: «Хороша мука, малый! До весны протянешь».

Я видел, что Йозеф хотел ещё что-то добавить, но слова застряли в зубах. На его лице я прочёл то же выражение, что принимали все лица всех знакомых и незнакомых жителей Звёздного Моста. Я встречал его на рынке, на поселковой дороге, у реки — всюду, куда бы ни шёл. Это была жалость, конечно. Поначалу их кислые физиономии страшно раздражали, но, с другой стороны, когда ты возвращаешься домой с полной тележкой мучных мешков, за которые не заплатил ни грошика… Хм, скажу вам — пусть себе жалеют на здоровье! Мне от этого не так уж худо.

Пришёл и ушёл черёд яблок, обернувшись запасом кислых, твёрдых, годных разве что на сидр плодов. Я собрал их все до последнего в ближайшей роще. Денег на лишний сахар, чтобы сготовить варенье, у меня не было. Так что яблочки лежали в погребе, укутанные соломой, натёртые воском, наливные и невкусные — как есть. Грибы, нанизанные на нитку, сохли под стрехой, наполняя сени терпким, земляным духом. Так или иначе, к следующим четырём месяцам осени с её особенно противными Солланиумом и Тенебрисом, когда мир будто замирает — голый и пустой, обдуваемый ледяными ветрами, так что нос из дому не высунешь, я вроде как был готов!

Все эти недели после смерти матушки единственным якорем моей жизни стала работа. Суровая, но справедливая крестьянская работа. Она не оставляла ни мгновения для мрачных мыслей, что норовили заползти в голову, а следом прямиком в душу, стоило мне заскучать без дела. Я уходил затемно и возвращался, когда лунный свет уже купался в мелких волнах Смородины. Падал на постель, мгновенно проваливаясь в сон — тяжёлый, как пласт целины, сон без сновидений. Кузнец Фред оказался прав: жизнь, серая и однообразная, текла своим чередом, течение же её понемногу, по чуть-чуть сглаживало острые грани горя.

Случались у меня и выходные, хотя не часто, только когда заряжали дожди. Земля в поле превращалась в кашу, а любая охотничья вылазка в сырой, промозглый лес грозила обернуться воспалением лёгких.

Скрашивала мои выходные Миланья.

Вдова фермера Стефана, что отправился на тот свет так же глупо, как жил — загрызенный прошлым летом волками в подлеске, где вздумал вздремнуть, будучи изрядно хмельным. Миланья, надо отдать ей должное, погоревала ровно столько, сколько полагалось приличной вдове. А после, руководствуясь прописной истиной — бабий век короток, а уж она пребывала в самом что ни на есть его расцвете, принялась захаживать к холостым мужикам нашего поселка. Кому пол подметёт, кому щей наварит… А что творилось за плотно закрытыми дверями после того, как миски пустели, — одни только боги знают.

Миланья ворвалась в мою жизнь стремительная, как ураган.

— Ну что, Иржик, поди на одном луке сидишь? — засмеялась она с порога, как раз когда я пытался сготовить луковую похлёбку. — Совсем отощать решил? Смотри, сляжешь с заворотком кишок от своего варева!

— Не слягу, — буркнул я, сдирая шелуху. — Варево как варево.

— Ох, простите, господин, дуру грешную, — смеясь, влетела она в дом. — Не разглядела я сходу! Назвала варевом то, что вы на компост снести собрались — это ж самые что ни на есть помои!

Сияя улыбкой, она потрепала меня по щеке. Вдруг на столе возник чугунный горшок с чем-то дымящимся внутри.

— А ну, тащи миски! Принесла тебе потрошков с гречей. Пальчики оближешь!

Дом наполнился божественным ароматом вкусной еды, а рот — слюной, и не у меня одного! Аркан заурчал в углу в надежде вылизать миски. Я уж не помнил, когда в последний раз ел что-то, что можно назвать «вкусным».

— Спасибо, Миланья. Но ты не должна…

— Должна, не должна, — отмахнулась она, усаживаясь на лавку. — Мне не сложно. А тебе полезно. — Она игриво повела плечом и выложила на столешницу то, чем щедро наградила её природа.

Глубокий вырез блузки демонстрировал большую загоревшую грудь. Миланья хохотала, глядя, как я ем, а я смотрел на её грудь, которая призывно колыхалась от смеха.

— Ну, посмотри же на себя! Как отощал! Кожа да кости остались, — говорила она, взъерошивая мне волосы над тарелкой. — Но не переживай, уж я тебя откормлю, мой… — она запнулась. — Буду звать тебя Зяблик! Ты ж и впрямь на зяблика похож! Зяблик-Иржик! Такой смешнючий!

Она заливалась смехом, её грудь трепетала, в моём паху делалось тесно.

Она была яркой, как солнце Мессариона — последнего месяца на закате лета. Старше меня в два раза. Смех звенел, искристый и добрый, как капли тёплого дождя, попавшие в паутинку. От неё бросало в жар, заливало щёки краской. Её платья — всегда цветастые, как ромашковое поле, — не скрывали красивых ног. Она приносила с собой запах пирогов, сладких духов и здоровой, какой-то первородной женственности.

Наши вечера раз за разом превращались в страстные, потные игры, не лишённые сладострастия. Она первой познакомила меня с женским телом, учила обращению с ним. Миланья виртуозно владела ремеслом кухарки и любовницы. Для неё эти встречи были просто забавой, лёгким ветерком в беззаботной жизни. Без обещаний и клятв. Для меня — незнакомой, сбивающей с толку алхимией тел, где прикосновения смешивались с запахами, шёпот оборачивался стоном, гул крови — волнами удовольствия.

Но самое главное, благодаря Миланье я узнал, что жизнь, при всей своей жестокости, всё же может быть щедра на мелкие, грешные утешения. И я, её Зяблик, остался ей за это безмерно благодарен.

Глава 6. Три дороги и одна сказка

Память сродни странному купцу. Она предлагает драгоценности прошлого, от которых сердце сжимается в ледяной ком, и требует взамен слёзы, а их в карман не положишь. Память никогда не торгуется. Бери или иди. Кажется, пришла пора выбрать.

Я стоял у открытого сундука матушки и глядел на платье цвета спелой сливы. Лорелея пошила его сама, к празднику Урожая. Матушка шутила, что похожа в нём на речную фею — неяду, а не на жену следопыта. Она так его и не надела на праздник; она носила его только дома, только для нас с отцом.

Платье пахло лавандой, пылью и прошлым. Но прошлое, каким бы прекрасным оно ни было, не согреет в последние осенние месяцы. За окном воцарился Сомниум с его бесконечными холодными дождями. Я взял платье, сложил его в тугой свёрток, ощущая под пальцами шелковистую ткань, ощущая себя предателем, и решительно отнёс его пани Элене — жене конюха, чья дочка как раз доросла до его размера.

Не торговался. Выручил несколько медяков. Монеты были холодными и незнакомыми в моей ладони, которая ещё не держала других денег, кроме грошей да полугрошиков. Итак, я решил двигаться дальше.

Первым делом — новые сапоги. Старые совсем разъехались. В лавке торговца нашёл пару — крепкие, из добротной телячьей кожи, на толстой подошве. Примерил, прошёлся. Сапоги приняли ногу как родную, со скрипом пружинили под пяткой — загляденье! Словно всегда были моими. К новеньким сапожкам прилагалась склянка китового жира, чтоб блестели. Впервые за долгие недели я почувствовал что-то отдалённо похожее на радость. Маленькая, но победа. Во всяком случае, над грязью и холодом.

В кармане осталась пара монет, и не то чтобы я не знал, куда их пристроить, — даже сам не понимаю, как так вышло, но ноги сами завели меня в корчму «Три дороги». Смешное название. Ведь всем известно, в поселке «Звёздный мост» всего две дороги: туда и оттуда. Но хозяин, толстый Олег, потом пояснил, что третья дорога — это та, что ведёт к его стойке, она же самая протоптанная.

Когда без скрипа двери впустили меня внутрь, все обернулись, а гул голосов на мгновение стих. Знакомо. Меня признали. Меня начали жалеть. «А это ж тот малый — сынок Ратмира — земля ему пухом», «Вот горе-то», «Отощал без мамки». Но, слава богам, поток сочувствия быстро себя истощил. Кто-то громко заржал, кто-то хлопнул кружкой по столу, кто-то ущипнул девчонку с подносом, и вечерний шум корчмы вернулся на круги своя.

Толстый Олег ловко смахнул с барной стойки мой грошик, не глядя налил в глиняную кружку мутного сидра.

— Сегодня жаркое из бараньей ляжки, будешь?

— Буду.

Я пристроился в углу, с наслаждением потягивая сидр и чувствуя, как приятно льнут новые сапоги. Мой уголок давал прекрасный обзор на главную достопримечательность корчмы — слепого лирника Геральта. Ходили слухи, будто Геральт некогда служил при дворе графа Августа, который его и ослепил, чтобы лирник не сбежал, а услаждал вельможий двор пожизненно. Впрочем, другой слух утверждал, что Геральту сыпанули в глаза пудру марганца сердитые братья одной полузнатной девицы из «Велесова ока», которую он обрюхатил. Кто ж разберёт, где правда?

Геральт сидел в уютном кресле у очага, неспешно перебирая струны цитры. Его инструмент был стар, как он сам, и с каждым прикосновением чудилось, будто он извлекает из него не звуки, а воспоминания. Геральта угощали бесплатно. Его песни и саги были платой, а ещё — лучшей зазывной молвой корчмы на много миль вокруг. Геральт знал сотни песен, тысячи историй, миллион баек и похабных анекдотов на потеху публике. Поодаль за круглым столом в подтёках пива сидели трое завсегдатаев, уже изрядно навеселе. Конечно, я знал их всех.

— Нет-нет, я тебе говою, лучше ваианта не пъидумать! — картавил худосочный конюх Шелт, муж той самой пани Элены. — Пусть споёт про Морскую Змею! Как она спасла гетцога от лесовиков на краю света! История повеенная, духоподъемная!

— Духоподъёмная у тебя голова с бодуна, — фыркнула пани Вена, худая и едкая хозяйка постоялого двора, протиравшая столы. — Одни сказки у тебя на уме. Пусть лучше споёт балладу о Верной Елене и Маркусе! Про любовь, про страсти! Чтоб душа развернулась, а потом зарыдала.

Второй за столом, молчавший до этого, старый охотник Любор, хмурый в любой день, стукнул сухим кулаком по столу.

— Вы оба как дети малые. Сказки да баллады. Геральт, дай нам чего-то эдакого. Спой про Мелкое Озеро и Оленицу, что выбивает копытами медяки из-под земли! Про то чудище, которое спит на дне, но ежели проснётся…

— Любор, заткнись! — оборвал его третий — мельник Йозеф (сегодня самый пьяный). Он поднял кружку, призывая её наполнить. Сказал, отрыгнув: — Геральт, а давай песню про то, как мужик падчерицу в монастырь повёз, да не довёз, а обрюхатил!

Мужики хором загоготали.

Конюх Шелт в порыве веселья не удержал жаркое во рту, расплевал по столу. Никто на него не обиделся — подумаешь, дело житейское. Пани Вена смахнула тряпкой на пол.

— Или эту, ну как её? — не унимался Йозеф, красный как молочный поросёнок. — Где хитрый вор дивчине коня подарить обещал, отвёл в амбар, она ему — а конь где? А он портки скинул — вот же он! Седлай скорей!

Мельник было сам хотел стянуть штаны — подтвердить историю, но мужики его вовремя угомонили.

Геральт не переставал перебирать струны. Я заметил, как он подначивает свою музыку под настроение корчмы: мелодия лилась быстрее, если народ смеялся, и громче, заполняя пустоты, когда посетители заливали глотки.

— Старое это, — произнёс он довольно тихо, но в корчме тут же замолчали.

Его надтреснутый голос, знающий цену каждому слову, обрёл глубину и силу.

— Драконы, любовь, чудища… Всё было. Все это знают. Людям нужна правда, пострашнее выдумки. Или красивее…

С кем он говорил — с нами или с самим собой, опустив лицо с перевязью поверх глаз к цитре?

Геральт откинул голову назад, и седые пряди упали за плечи; провёл пальцами по струнам, извлекая печальный аккорд.

— Я расскажу вам историю, которая была, но никто не поверил. Историю о том, чего не может быть, или же быть может. Я расскажу вам о Зиме.

В корчме стало так тихо, что слышно, как трещит смола в поленьях. Зима? В наших краях, конечно, бывали холода, бывали инеи, бывали сосульки с крыш падали. Но Зима с большой буквы? Снег? Метели? Вот чушь! Сказки, которыми пугают ребятню. Такого не бывает. Но что ж, послушаю, раз пришёл.

Песнь о Сонгарде и Черном Зеркале

(Рассказано Геральтом — слепым лирником под напевное бренчание цитры).

За самым краем света, а край сей не так уж далёк — всего три ночи пути вглубь Мелколесья, да только ни одному смертному тропа туда не ведома, — лежит Глухоманье. Древняя тайга: страшная, седая, сокрытая от людей. Туда, в незапамятные времена, ушла из мира сего вся суть магии. Туда переселились существа, коих ныне звать сказочными, и люди, что овладели мощью древнего искусства волшебства.

В центре Глухоманья возвышается твердыня сущего — великое Мировое Древо. Проклюнулось оно из семечка в день сотворения всего, уснуло в миг рождения первого человека и проснётся только в последний час перед концом света, дабы стать нам либо спасением, либо последним приютом. На ветвях, корнях и коре Мирового Древа раскинулся древний город Сонгард. Город-сон. Город-миф.

В городе том жила в незапамятные времена принцесса Лора. Солнце в волосах её, звёзды в её взоре. И взор сей пал на сына егеря, Рата. Юношу статного, с сердцем горячим и пылким. Полюбила Лора Рата, а Рат полюбил Лору. И всё бы хорошо, да только в подземельях спящего древа шевельнулось дикое изначальное Зло. Бог зимы и смерти Озимандий. Брат древних богов, друг всякого гада, муж скверны, отец горя, предательства и зависти. Как не сильны были Боги в начале времён, не сумели они уничтожить истинное воплощение Зла, а только заточили Озимандия в Чёрное Зеркало — дабы не видел он света белого, дабы не касался жизни смертных.

Тлели эпохи. Проходили века. Пролетали годы. Давно покинули боги землю под солнцем, ушли ковать новые миры. Только позабыли они о пленнике, что по сей день томится в темнице у самых глубоких корней Мирового Древа. А он ничего не забыл, копил ненависть, обиду на всё живое, давился ядом.

И дала трещину чёрная, как ночь, зеркальная твердь.

В тот же миг в мир пришла первая осень. Ибо до той поры из покон веков стояло вечное лето. Принесла осень смертным увядание, гниение, плесень и хворь. Но мало было Озимандию осени. Возжелал он вечного царства своего под небом, а не под землёй. Придумал Озимандий Зиму и всем своим естеством возжелал её; поклялся заточить весь мир в кольца стужи, цепи льда, мороза, отчаяния и смерти. Чтобы наступил на земле ад, а второе имя ада, как всем известно, — Зима.

На беду, осколок Чёрного Зеркала нашла принцесса Лора. Принял осколок форму прекрасного клинка — крепкого, закалённого, ладного. «Как наша любовь», — подумала принцесса Лора и подарила его возлюбленному своему, Рату.

Не ведала она, что творит.

Едва коснулась рука Рата рукояти мрачного клинка, как в тот же миг заледенело сердце его в галечный камень. Память о любви вымерзла, будто и не было её вовсе. Оставил он Лору, ушёл под землю служить новому хозяину — Озимандию, стал первым его рыцарем — Магистром Грядущей Зимы.

Но столь крепка была сила любви Лоры, что не пала она духом, а отправилась на поиски жениха. Много бед выпало на её долю. Много слёз пролила Лора. Много сапог истоптала. Сделались её тонкие пальцы черны от мороза, когда отыскала суженого в чертогах льда, где творил он мерзкое заклятие, что разрушит темницу его господина, обратив мир в ледовитую пустошь.

Поцеловала Лора Рата, а Рат, дрогнув, поцеловал Лору.

Возликовала между ними искренняя любовь, которой нет ничего сильнее.

Треснули оковы льда, сжавшие сердце Рата. Вспомнил он всё. Раскаянье горькими слезами пролилось из глаз. Но как остановить Озимандия? Ведь силы его крепли.

Решились тогда влюблённые и, взявшись за руки, укрепили темницу Бога Смерти своею кровью. И поклялись: пока жива их любовь, не бывать Зиме в мире смертных! В тот же миг подул тёплый ветер и отступили смертоносные холода.

Однако ж никуда не делась трещина на глади Чёрного Зеркала, где таится Озимандий; никуда не делась и осень, что длится теперь ровно полугодие — от девятого месяца Умбраля до второго в году новом, Вернария. В самые мрачные осенние дни, когда память о подвиге двух влюблённых меркнет в сердцах живых, в мир прорывается стужа — слабое дыхание Озимандия, призрак его мечты о Зиме.

А что же до Лоры и Рата, то расстались они у Чёрного Зеркала. Лора пошла в царство смертных, дабы с этой стороны удерживать границу между мирами, а Рат остался в Глухоманье, чтобы укреплять её с той. Такова была доподлинная суть их клятвы. Лишь на краткий миг встречаются они снова — год, десять лет, — ничто по сравнению с вечностью, отобранной у них судьбой.

Так гласит сказание. Верить — не верить — дело ваше. Но гляньте в окно. Листья облетают. Первый иней вскоре падёт на жухлую траву. Не ослабела ли за века сила любви? Не снята ли печать с темницы Озимандия? Не в этом ли году ждать прихода Зимы?

В корчме повисла гробовая тишина, в которой были слышны лишь всхлипывания пани Вены. Хозяйка накатила рюмку настойки, предназначенную Йозефу, всплеснула грязной тряпкой и разрыдалась. История, рассказанная нараспев, повисела в воздухе, звенящая, как утренний мороз. Геральт тихо перебирал струны цитры. Перевязь, скрывавшая его глаза, не давала подсказок — много ли правды плескалось на дне его сказки.

Глава 7. Тайны за пеленой сна

Сон не шёл ко мне той ночью. Он крался к кромке подушки, суля забвение, но едва я закрывал глаза, из темноты проступали образы. Лора в короне из веток Мирового Древа. Рат с мечом из чёрного льда. И лицо Озимандия — кривая маска из тенета, за которой проступает чернильная тьма.

Я ворочался, вставал, пил воду из ковша. Вода была тёплой, пресной, не освежала. Аркан, спавший у порога, поднимал голову и смотрел на меня жёлтыми глазами, словно спрашивая: «Наслушался сказок, дурачьё?»

Глупость. Чистейшая, беспросветная глупость. Мне шестнадцать лет, я взрослый, я видел смерть матушки и проклятие Мелколесья, а теперь ворочаюсь из-за небылицы, рассказанной слепым лирником. И впрямь, дурак! Я пытался посмеяться над собой, но смех застревал костью в горле.

Догадка, параллель реального с вымыслом… Она впилась в мозг, как заноза. Лора — это Лорелея? А Рат, уж не Ратмир ли? Разве такое возможно? Чтобы мои родители были… кем? Героями из легенды, сразившимися с Богом Смерти и Зимы. «Безумие!» — крикнул я в тёмный угол, напугав Аркана.

Я принялся вышагивать по дому, кругами, как волк в клетке. И чем больше я отрицал, тем настойчивее воспоминания, тихо дремавшие в закоулках памяти, начали выползать на свет, обретая новые очертания.

Родители никогда не говорили о прошлом. Никогда. Только о том, что было после моего рождения. Для всех в поселке они были просто «не здешними».

— Пришли с севера.

— С северо-запада, — поправила матушка отца, — ведь на севере только Мелколесье и больше ни-че-го!

— Да-да, с северо-запада, — поспешно выправился отец, а я ничего не заметил.

Но откуда именно? Где те поля, о которых матушка порой вскользь упоминала в детстве? Бескрайние, тихие, усыпанные всеми цветами на свете. Она плела мне венки из лютиков, сплетая стебли в причудливые узоры — женщины Звёздного Моста таких не плетут. И песни… она пела их тихим, чистым голосом. Странные, не здешние мелодии, затяжные, тоскливые, как плач по чему-то безвозвратно утерянному.

А язык… Да, был ведь ещё язык. Когда она серчала на отца, или на мои проказы, из её уст вырывались слова, звучные и певучие, непохожие на нашу речь. «Ступедо беловед фул» — говорила она, отвешивая отцу шуточный подзатыльник, если он слишком задерживался в лесу. Или «литл кламси ван», щёлкая меня по лбу за испачканную рубаху. Язык, на котором не говорил больше никто в округе.

Их внешность. Я всегда чувствовал эту разницу, но не осознавал её. Лорелея — высокая, тонкая, как луговая былинка, с жемчужной кожей, казалось, светившейся изнутри. Глаза цвета летнего неба, а не тёмные, как у наших женщин. А отец… Ратмир. С годами он не поседел, не полысел, не обзавёлся пузом, как другие мужики. Возраст не наложил свой тяжёлый отпечаток на моих родителей, в свои…

И тут я обомлел, застыв посреди комнаты.

В свои сколько?

Я не знал. Я не знал, сколько лет моим родителям! Они никогда не отмечали именин. Только мой день рождения был для нас праздником. Это казалось такой мелочью, такой обыденностью, что я никогда не задумывался. А сейчас эта мысль… Аж в висках застучало.

А родственники? В детстве я, конечно, допекал отца вопросами. «Где бабушка? А дедушка? А есть ли у меня дядька или тётка?» Ответ был всегда один, мягкий, не допускающий возражений: «Никого у нас нет, Иржик. Только мы трое». И я верил. Ребёнку легко верить. Но сейчас… Видано ли дело, чтобы у двоих взрослых людей не сыскалось хотя бы одной захудалой троюродной кузины, которая бы слала весточки через бродячего офеню? Хотя бы одна кузина!

Странности нанизывались одна на другую, как бусины на невидимую нить, и складывались в мозаику из разрозненных воспоминаний, которым в прошлом я не придавал значения.

Всю ночь я провёл, как в маятнике, — между насмешкой над собственной глупостью и леденящим душу предчувствием, что сказка Геральта не просто сказка. Есть что-то скрытое за лирикой его метафор! И я обязан выяснить, что.

Едва забрезжил рассвет, я был уже на ногах. Не спал ни мгновения. Сердце колотилось, требуя действий, ответов, а ответы могли отыскаться только в корчме.

Я накинул куртку.

— Сторожи, — бросил Аркану, который наблюдал за моей суетой с недоумением.

Выскочил на улицу. Холодный влажный воздух после ночного дождя пах дымом из труб, дым стелился по безветренным улочкам, смешиваясь с туманом. Скоро снова польет – приметы не врут. Поселок еще спал. Не думая, не планируя, я побежал. Мне нужны ответы. Прямо сейчас.

Я ворвался в корчму, где в полумгле пахло вчерашним пивом и кислым вином. Однако, хозяин, толстый Олег, уже не спал, растоплял очаг. Он обернулся, удивленно хмурясь.

- Иржик? С похмелья решил подлечиться, или беда какая?

- Геральт, - выпалил я, запыхавшись. - Мне нужно к Геральту. Сейчас же.

Олег кивнул на крутую, темную лестницу.

- На мансарде. Только тише, артисты не любят, когда их до полудня будят.

Я не стал церемониться. В пары прыжков, одолевая несколько пролетов, мимо второго этажа с комнатами для постояльцев, под самую крышу. Постучал в единственную дверь. Сначала тихо, потом громче, настойчивее.

Долго не открывали. Наконец послышалось ворчание, шарканье шагов. Щелкнул засов. В щели возникло помятое, невыспавшееся лицо лирника.

- Кто здесь? Что вам надо, черт побери, в такую рань, пожар?

- Геральт, сэр - голос мой дрожал, выдавая смятение. - Нам надо поговорить… Пожалуйста!

Старый лирник надолго замер, глядя глазами с сомкнутыми веками выше моей головы, он оставался непроницаем.

- Вчерашняя сказка… про Лору и Рата, - выпалил я, - откуда вы ее знаете?

Геральт, нахмурился будто припоминая, а потом протяжно вздохнул:

- Полагаю, ко мне пожаловал сын следопыта. Иржик, если не ошибаюсь? Что ж, входи, - пригласил он голосом, в котором не осталось и следа сна. - Похоже, нам есть о чем поговорить.

Глава 8. Слово отца

Комната лирника походила на птичье гнездо — такой же хаос. Повсюду разбросаны вещи: нарядные камзолы, штанцы с яркой бахромой, и тут же холщовые простые рубахи-косоворотки, ношеный дорожный балахон с заплатами. На столике у стены громоздились свитки, завитушки снятых струн, сломанный гриф лютни; пахло воском, вчерашней едой из тарелки под расправленной кроватью и ладаном. Почему от стариков всегда пахнет ладаном? Почему в доме слепого так много свитков? Должно быть, ему читает подмастерье; я бы тоже мог, но сейчас не до этого. Среди хаоса с трудом отыскался табурет, пока Геральт, кряхтя, нащупывал дорогу к небольшой печурке, да устраивался в уютном кресле подле.

— Не сочти за труд, парень, — сейчас его голос не отличался ни глубиной, ни силой, какая присутствовала во время вчерашнего выступления. — Помоги огня добыть. Старая кровь плохо переносит осеннюю сырость. Холод въедается в кости, пальцы деревенеют, и тогда даже струны кажутся чужими.

Я разжёг огонь. Пламя ожило, принялось лизать сухие поленья, и комната мало-помалу наполнилась уютным теплом. Геральт тем временем налил два кубка вина.

— На, протри душу. Для вина никогда не рано и никогда не поздно, особенно коли на пороге встают призраки прошлого.

Я принял кубок, но пить не стал. Вино пахло терпко и сладко, сулило забвение; мне же нынче нужно не забытьё, а ясность.

— Сэр, — начал я, — вчера мне довелось стать свидетелем вашего выступления. Скажу прямо, история про Лору и Рата запала мне в душу — всю ночь о ней думал! Не могли бы вы рассказать, откуда её узнали?

Геральт отхлебнул, задумчиво поворачивая кубок в руках.

— Вот же как жизнь поворачивается! Смешно и нелепо, — произнёс он в пустоту, а потом повернулся ко мне. — Парень, если ты не заметил, я никоим образом не удивлён твоим визитом, только выбранный час несколько обескураживает. Дело в том, что он — твой приход — был предсказан.

— Во имя бога-ребёнка! — вытаращил я глаза. — Вы знали, что я приду? Как? Я ж и сам этого не знал!

— Меня предупредил твой отец.

Слова поразили меня, как гром среди ясного неба.

— Отец? Мой отец? Он жив?

— …

— Геральт, пожалуйста, не томи.. те. Сэр. Пожалуйста!

Он усмехнулся, глядя на меня сквозь пергамент век, словно даже так видел насквозь, и в уголках его глаз собрались лучики морщин.

— Ну ладно-ладно! Хватит нагонять атмосферу. Не нужно быть зрячим, чтобы понять: хватит с тебя театральных пауз — того и гляди взорвёшься от нетерпения! — Геральт потёр переносицу, припоминая. — Пять лет назад твой отец Рат… мир, это же твой отец?

— Да!

— … нашёл меня. Не здесь, а в «Ездовой Козе» — это корчма в Велесовом Оке, где я гастролировал. Словно травить байки про лесовиков для пьяного сброда — это настоящие гастроли. Фу. Лучше бы назвали свой притон «Гузно глухаря» — стало бы вернее. А знаешь ли ты, как мне аплодировали двадцать лет тому назад при дворе графа Августа? О, парень, какое тогда было время, не чета сегодняшним дням, да и публика не чета… Сам принц…

— Геральт! — не выдержал я. — Сэр, расскажите мне про отца!

— Молодой человек, — гневно вздрогнул лирник, а я прикусил язык, — вам бы поучиться терпению в общении со старшими! Терпение — есть добродетель, увы, ныне давно покойная.

— Простите, сэр.

— … в «Ездовой Козе», скажу я тебе, готовят отменные трюфели с подливой! Но суть не в том, конечно, хотя при случае откушай там непременно. Твой отец пожаловал ко мне потерянным и разбитым; полагаю, выглядел он тогда тоже не лучшим образом — от него несло лошадью, словно неделю из седла не вылезал и не мылся при этом ни разу — бесспорный факт. Так вот.

Геральт откашлялся и заговорил своим глубоким, проникновенным голосом, будто во время представления:

— Отец твой, Ратмир, вошёл ко мне тяжёлой поступью. Подкованные сапоги его выбивали искры на каменном полу. Шаг. Другой. В воздухе чудились предзнаменования, будто вошёл ко мне не просто человек, а избранный сын, несущий на плече своём тяжкую ношу — всю немыслимую тяжесть осенних небес, исполненных ливнями и градом…

Я закрыл лицо руками: о, Боги, за что мне это?! Больше никогда не буду иметь дел с лирниками!

— Правда, неплохо получилось? — умудрился, не вставая, отвесить полупоклон Геральт. — Это из новой сценки, репетирую её который месяц, но слог слишком тяжёл, не могу подобрать интонаций…

— Геральт, пожалуйста, про отца!

— Да-да, разумеется. Хочешь без прелюдий, по-простому? Так тому и быть! Твой отец Ратмир пришёл ко мне и сказал: «Геральт, хочешь, расскажу тебе легенду, которую никто в этих краях не знает?». Конечно же, я не мог отказаться. Итак, он поведал мне легенду про Лору, Рата и пришествие Зимы.

— И вы вот так сходу «раз» и запомнили? Даже не попросили повторить?

Лирник захохотал:

— Мой юный друг, я слеп, а не глух! Истории — мой хлеб… и масло, и вино, а вот монетой за них платят неохотно, за песни лучше. Неплохая, скажу я тебе, небылица для не слишком взыскательной публики; правда, при дворе графа Августа я бы её декламировать не решился, впрочем, кое-кто из мадам могли бы оценить сердечную линию, мужчины же…

— Геральт, отец ещё что-то сказал?

— Ах да, — Геральт одной рукой нащупал гору сваленного барахла на столе слева и принялся в ней шарить. — И мы переходим к кульминации сего повествования. Я изрядно удивился, когда твой отец после добавил: «Однажды ты расскажешь эту историю моему сыну Иржику. А на рассвете, не успеют прокричать первые петухи, он явится к тебе в сияющем плаще, с гордо поднятой головой, точно воплощение молодости и будущего нашего времени!».

— Неужели так и сказал? — не верил я.

— Парень, ты режешь меня по живому! — буркнул лирник. — Нет, про петухов и плащ я сам добавил, но суть от этого не изменилась, не правда ли? Признаюсь, слушатель из тебя пригаденький, а наша беседа начала меня утомлять. Поэтому — финал. Твой отец сказал: «Иржик придёт позже и начнёт задавать вопросы. Тогда спроси его — достаточно ли он взрослый?».

— Что? — вырвалось у меня. — Глупость какая! Конечно же я взрослый!

Геральт покачал головой.

— Я так ему и ответил: не родился на свет ещё юноша, который, будь то в двенадцать, тринадцать или четырнадцать лет, признал бы, что он ещё дитя! Стало быть, сколько тебе сейчас?

— Шестнадцать.

— Годится.

Геральт наконец вытащил руку из груды хлама. Его узловатые пальцы держали небольшой ларец из тёмного дерева. Он щёлкнул крышкой и достал сложенный лист пергаментной бумаги, опечатанный сургучом. На печати угадывались очертания дракона.

— Держи. Он просил передать тебе это.

Письмо. От отца.

Я принял его, и руки задрожали. Бумага пожелтела от времени. Сургуч хрустнул, как утренний лёд на осенней луже. Я развернул лист.

Отцовский почерк. Никогда его не видел! Уверенный, ровный, с резкими углами.

«Любимому сыну, Иржику.

Если ты читаешь моё письмо, значит, ты вырос. Вырос крепким, сильным и, вне сомнений, добрым малым. Сердце моё рвётся от гордости и от боли, ведь не довелось мне застать тебя таким, узреть собственными глазами стать Иржика — мужчины, а не мальчика. Равного мне во всём и даже больше.

Прости меня. Прости за то, что оставил тебя и твою мать. Не по недостатку любви — клянусь, ничто в мире под солнцем и за его пределами не было для меня дороже вас двоих. Во веки вечные. Увы, мой сын, знай, что скован был твой отец клятвой. Клятвой на крови, которую никогда уже не распечатать. Сегодня я облечён долгом, связан им по рукам и ногам, поэтому, скрепя сердце, вынимая его из груди, дабы оставить с тобой и твоей матерью, я ухожу. Не думай, что это было легко.

Заклинаю тебя — не иди моим путём. Не повторяй моих ошибок, не давай клятв на крови и не ищи «чего-то большего» — оно не стоит жизни. А твоя жизнь — это свет. Тихая радость. Забота о матери. Иржик, позаботься о Лорелее, которая только кажется крепкой, но правда в том, что хрупка она, как первый цветок лета.

Найди статную дивчину, что не станет понапрасну клевать тебе темя, но мудро примется направлять тебя, оберегая от глупостей, свойственных всем мужчинам. И если нашёл — не думая сделай своей женой! Родите детей, что наполнят дом смехом. Поверь мне — это и есть настоящее счастье; уж поверь, кому как не мне — несчастному Ратмиру с разорванным надвое сердцем — ведомо это. Я желаю тебе счастья. Ибо знаю, какую цену приходится платить за иной выбор.

Но, Иржик, коли я заблуждаюсь, и окажешься ты упрям, глуп, недальновиден, а твоё своенравное сердце не прислушается к голосам разума и отцовскому слову… Коли однажды ветра дорог соблазнят тебя, заглушив сомнения, которые никогда не возникают на пустом месте. Коли ты дерзко решишь оставить свою мать, покинуть отчий дом, отправившись в неизвестное, что не зря таится за краем света, предупреждаю тебя… Пеняй на себя! Дорога, что ждёт тебя, полна теней, разочарований, утрат и не принесёт тебе ничего, кроме горя! НИЧЕГО! Но коль таков окажется твой выбор, или другого пути тебе не останется, что тоже быть может, — найди меня.

Дорогу отыщешь у семейного очага в самый тёмный час, когда последние угли догорят.

Любящий тебя отец, Ратмир.»

Глава 9. Когда последние угли догорят

Письмо жгло пальцы, щипало глаза. Я сунул его за пазуху, поближе к сердцу.

— Благодарствую, — бросил Геральту, уже отворяя дверь.

— Постой, парень! — окликнул он меня, и в голосе прозвучало неподдельное любопытство. — Что же там было-то? В письме?

Я замер на пороге. Пожал плечами, будто слепой старик мог меня видеть. Улыбка сама собой расползалась по лицу.

— Кажется… мой отец жив!

Слова повисли в воздухе, громкие и невероятные. Отец жив. Отец жив! Слова стучали в такт моему счастливому сердцу, когда я выскочил на улицу.

Звёздный Мост просыпался. Из распахнутых дверей хлева фермер Гош, краснолицый и вечно недовольный, выгонял пёстрых коров на пастбище, покрикивая для острастки.

Отец не заблудился, не сгинул в лесу! Он ушёл сам. Он не погиб. Выходит, матушка это знала. Знала, даже когда его три дня искали местные мужики. Знала и не сказала.

Мысль обжигала, стало досадно. Она не сказала, а я был слишком мал, чтобы заметить подвох. Я всегда принимал её тихое горе за страдание по мёртвому. А теперь? Вспомню ли я хоть одну её слезу? Нет. Только тихую печаль по ушедшему человеку. Глубокую, как колодец, — но печаль расставания, а не горе безвозвратной утраты. И слова. Странные, её утешительные речи, которые я тогда счёл безумием отчаяния: «Не плачь, Иржик. Мы ещё встретимся с ним. Обязательно когда-нибудь встретимся». Она знала. Все пять лет она жила с этой тайной. Но почему, почему не сказала мне?

На дороге передо мной с визгом пронеслись деревенские ребятишки, спасаясь от разъярённого гусака — грозного князя птичьего подворья.

Почему? Почему они ничего мне не сказали? И ответ написан в письме, что так долго ко мне добиралось. Родители хотели для меня иной судьбы — спокойной, размеренной жизни на ферме, с женой, детишками, с пузом.

Из своего домика на окраине вышел охотник Любор, мой отец когда-то водил с ним дружбу. Он кивнул мне на ходу, закидывая за спину новый, тугой лук, и двинулся в сторону Мелколесья.

Ну нет. Конечно нет. Я тоже охотник. Да только моя добыча — правда, и я до неё доберусь!

Я стремглав нёсся к своему дому, к заветному очагу. Письмо отца оставило после себя больше вопросов, чем ответов. Но в нём теплился по крайней мере один ясный намёк и важный факт — отец жив. Где-то там. И он ждёт. Он должен ждать. Я найду его. Я должен найти его. Не только для себя, а чтобы рассказать о матушке. О том, как её забрала Лесная болезнь. Он должен это знать.

Аркан встретил меня на пороге, виляя хвостом и тычась мордой в ладонь.

— Ищем, — объявил я ему. — Ищем, брат!

Я подошёл к очагу. К тому самому «семейному очагу» из письма. Месту, где мы грелись осенними вечерами, где мама варила похлёбку, где отец чинил свой лук, мастерил стрелы. Месту, которое хранило тепло нашей семьи ещё и в прямом смысле, ведь угли очага никогда полностью не гасли. Что ж, сегодня им придётся потухнуть, чтобы раскрыть мне свою тайну.

«Дорогу отыщешь у семейного очага в самый тёмный час, когда последние угли догорят…».

Остаток дня я провёл, исследуя очаг. Я облазил каждый дюйм грубой каменной кладки, прощупывая, простукивая каждый выступ, не пропустив ни единой щели. Я выскреб всю золу, проверил, нет ли под ней заслонки, хитроумной задвижки или скрытого хода. Я залез на крышу и, кашляя от сажи, долго вычищал дымоход, выискивая хоть что-то необычное в потемневших от копоти камнях. Ничего. Ни единой зацепки. Очаг был просто очагом. Грубой, но добротной работой давно умершего поселкового печника.

Смеркалось. Я сидел на полу спиной к холодному камню, разочарованный, усталый, серый от золы и злой. Аркан положил голову мне на колени — «успокойся». Я не спал больше суток, силы покидали меня. Глаза слипались сами собой. Завалился на соломенную подстилку Аркана. Сон накрыл меня чёрным одеялом прямо там, на холодном полу холодного дома, где ни один уголёк не горел.

Нас разбудил тихий, но отчётливый звук. Щелчок, а следом звонкий удар по решётке поддувала, будто что-то на него грохнулось. Я заморгал, очнулся. В доме царила кромешная тьма. Окна — чёрные квадраты ночи без звёзд. Должно быть, наступила полночь. Я замер, прислушиваясь. Сердце застучало в висках. Я медленно повернулся к очагу.

И тут до меня дошло. Дело было не только в углях! «в самый тёмный час» — писал отец. В полночь! А я искал подсказку днём!

Я нащупал в темноте кремень и кресало, чиркнул. Вспыхнула соломка, занялись сухие веточки розжига, пламя осветило остывший очаг. В его золе лежал камень. Небольшой и не маленький, овальный, блестящий и гладкий, как речная галька. Откуда он выпал? Впрочем, это уже не имело никакого значения.

Камень. Холодный и удивительно тяжёлый для своего размера. Я разглядел его. Хм, камень оказался вовсе не камнем, а сталью. Вся поверхность испещрена мельчайшими искусными письменами, символами, цифрами и кружевными узорами, которые едва светились в темноте тускло-голубым.

Это было устройство. Хитроумное и притягательное. Я водил пальцами по странным знакам, но ничего не происходило. Я не понимал ни одного символа. Что это? Карта? Ключ? Ещё одно послание? И как эта штука поможет мне найти отца?

Вопросов снова стало больше, чем ответов. Но теперь у меня в руках хотя бы был ключ. Оставалось лишь понять, какую дверь он отпирает.

Глава 10. Часы Потерянных Путей

— Кажется, вставать прежде петухов сделалось моей привычкой, — усмехнулся я себе под нос, останавливаясь у покосившейся избушки на самом краю поселка. С другого его края — южного.

Дом тетушки Гримпштек будто рос из земли. Стены, сложенные из тёмного, почти чёрного бревна, давно покрылись мхом и лишайником так густо, что казались частью склона холма. На насыпной крыше пробилась мелкая поросль берёзы, и осень уже обрывала её листву багряного золота. Дом медленно, но верно возвращался в лоно природы, буквально проваливаясь в рыхлую землю. Но тетушка Гримпштек, казалось, была не против.

Проведя добрую половину ночи за изучением своего устройства, я ничего не добился и мудро предположил, что единственный человек, способный открыть мне его тайны, — это старая травница, знахарка, повитуха, а кто-то полагал, что и колдунья.

Постучал. Из-за двери вскоре раздался скрипучий голос:

— Входи, не задерживайся на пороге — утренний холод бьёт в ноги!

За тяжёлой, низкой дверью пахло сушёными травами, землёй и чем-то неуловимо древним — как в глубине пещеры. Ну и ладаном, конечно: старики любят ладан! Знахарка сидела за грубым столом, перед глиняной кружкой, из которой поднимался дымок. Она не выглядела удивлённой.

— Старики рано просыпаются, дитя, — сказала она, кивком указывая мне на табурет напротив. — Сны становятся короткими, а дела длинными. Сижу вот, тебя поджидаю. Чайку? С мятой, для ясности ума.

— Вы знали, что я приду?

Она захохотала, как ворона закаркала. Но в добрых глазах вспыхнул озорной огонёк.

— Поддерживаю небылицы, что обо мне по посёлку гуляют; глядишь, и ты попался! Поменьше верь всякому — целее будешь!

Налила мне тёмного, ароматного отвара в такую же глиняную кружку.

Я принял её, согревая озябшие пальцы.

— Спасибо, пани Гримпштек.

— Ну, как ты? — прищурилась она, изучая меня с ног до головы. — Видок-то у тебя, будто пару суток на ногах. Небось, Миланья высыпаться не даёт? Ну, да дело молодое, понимаю.

Я собрался было что-то ответить, отвести разговор в нужную сторону, но она уже махнула рукой.

— Ладно, ладно, вижу — не дела сердешные тебя привели. Говори, что стряслось-то.

Скрывать было нечего. Я достал из-за пазухи стальной, гладкий камень и выложил его на стол между нами.

— Нашёл это… среди пожитков отца. Не пойму, что за штука такая. Думал, вы… вы могли бы помочь.

Тетушка отодвинула кружку и взяла камень своими кривыми, иссушёнными временем пальцами. Она повертела его, поднесла к самым глазам, потом отставила подальше, бормоча неразборчиво под нос. Она щупала его, водила подушечками пальцев по загадочным письменам, будто читая их на ощупь. Минуту, другую. Её лицо стало серьёзным, даже суровым.

Наконец, не слишком довольная, она пожевала губы, тяжело вздохнула и отбросила артефакт подальше на стол.

— Спрячь, дитя. И забудь, где положил. Лучше тебе с этим не связываться.

— Почему? — в моём голосе прозвучала упрямая нота. — Что это такое?

— Молодые… Вечно ищут неприятностей на свою головушку, — проворчала она. — Не ведаю, где ты откопал штуку эту — древняя она, непростая. Для таких вещиц время давно ушло; нечего им делать в нашем мире, тем более у парня, который и бороду толком отрастить не успел.

Она надолго задумалась, подслеповато щурясь то на меня, то на камень, словно оценивала. Старуха глядела на камень с почтением и опаской, будто это яйцо дракона, а на меня — с сомнением, словно на нашкодившего мальчишку, как бы решая, не высечь ли меня розгами. В конечном итоге она ругнулась и произнесла:

— Это, парень, Аэт’эрн. Или, по-нашему, Часы Потерянных Путей. Вещь старинная. Очень. Письмена эти… — она указала на артефакт, не прикасаясь к нему, — на языке, что старше здешних лесов и гор. Его уже не помнит никто. Мёртвый язык — язык мёртвых. Те, кто делал такие вещицы, давно сошли в землю или ушли за край мира. От них и воспоминаний не осталось, только… — она кивнула в сторону окна, за которым угадывался силуэт моста, — только мост наш Звёздный сохранился. Они его воздвигли в незапамятные времена. Укрепили магией, да только, видать, и она уже повыветрилась.

— Но для чего эта вещь?.. Аэт’эрн? — пробуя новое слово на вкус, спросил я, касаясь холодного камня.

— Не знаю, честно, не знаю! — ответила старуха. — Сила в нём ещё теплится, да, это чую костями, да. Но какая — мне не ведомо… Опасны вещицы древних, нельзя их незнаючи в кармане таскать. Бабке моей её бабка сказывала: могут эти антифакты как наделить человека великой силой — отвести хвори или стрелы, так и в могилу свести… Или же сделать так, что корешок твой отсохнет. Проснёшься, а в портках пусто! Вот Миланья расстроится!

Тетушка Гримпштек залилась каркающим смехом, а я — краской.

Немного успокоившись, она подлила нам чаю:

— Скажу лишь: до добра вещица эта тебя не доведёт. Но разве ж ты послушаешь старую? Так что смотри, — она нехотя подняла артефакт. — Вот этот символ, — ткнула пальцем в один из знаков на блестящей поверхности, похожий на узел или язычок пламени, — означает «Огонь». А этот, — её палец нащупал группу из трёх замысловатых черточек, — означает «Три» или «Трижды». Больше ничего не понимаю. Тайна как есть.

Я уставился на камень. Огонь и Три. Хоть что-то. Хоть какая-то зацепка. Слабый проблеск света во тьме неведения.

— Спасибо, пани Гримпштек, — сказал я, забирая Аэт’эрн. Поклонился. — И за чай, и за мудрость, и за то, что пытались помочь матушке…

— Иржик! — остановила она меня, когда я уже стоял в дверях. В её голосе прозвучала редкая для неё суровая нота. — Призываю тебя: трижды подумай, прежде чем что-либо делать с антифактом. Часы Потерянных Путей часто ведут не туда, куда хочется. А то и вовсе — в никуда. Обмозгуй: не лучше ли оставить потерянное таковым?

Конечно, я пропустил напутствие мимо ушей, кивнул и вышел, оставив старуху в душном сумраке её берлоги.

«Огонь и Три». Что это могло значить? Три раза разжечь огонь? Третий час после рассвета? Три дня пути?

Я шёл по улице, сжимая в кармане металлический камень, и чувствовал, как загадка начинает обретать первые, смутные очертания. Слишком смутные, чтобы их истолковать, но достаточно чёткие, чтобы окончательно лишиться покоя.

Глава 11. Двенадцать часов до ответа

«Я понял! Я наконец-то узнал, зачем нужны Часы Потерянных Путей!» — мысленно кричал я. Почему только мысленно? Я заорал, выходя на тёмную прогалину перед лесом:

— Да-а-а-а!!! Я понял! Спасибо, Мелколесье! — и каждый шаг сделался лёгким, отдаваясь в груди эхом ликования.

Почему «спасибо»? Да потому что осенило меня не в тишине комнаты, не за изучением древних символов, которые теперь знал наизусть и мог бы нарисовать по памяти, а там, где всё и началось, — в хмуром, коварном сердце Мелколесья.

Я бился над загадкой камня без малого неделю. Чего только с ним не делал! И совал в огонь, и трижды стучал им по столу, земле, по голове… Выстукивал разнообразные тройные ритмы, в том числе и горящей лучиной, высекал на него искры, словно пытаясь зажечь на поверхности ответ. Я выкладывал его на солнце в надежде, что свет прочитает то, что не дано мне. Крутил в руках глубокой ночью, вглядываясь в тусклое свечение письмен, пока глаза не начинали слезиться. К своему стыду, я лизал холодную поверхность камня — вдруг подсказку даст его вкус? Разве что не помочился на Аэт’эрн, но это, пожалуй, было бы излишним.

Как обычно случается с самыми хитрыми на свете загадками, разгадка нашла меня сама, в тот час, когда её меньше всего ожидаешь.

***

Спустя шесть дней после того, как Аэт’эрн попал ко мне в руки, я был готов зашвырнуть его в самую глухую чащу. Размозжить на наковальне в кузне Фреда. Разочарование и злость кипели во мне, прорываясь наружу, как кипящая похлёбка из-под крышки котелка.

На утро седьмого дня, чуть рассвело, я схватил лук и ушёл в лес. Охота всегда меня успокаивала, заставляла сосредоточиться на простом: след, цель, выстрел, добыча. Но в тот день охота тоже не ладилась. Куропатки будто сговорясь взлетали, опережая стрелу. Я продирался сквозь сырые заросли, спотыкался о корни, и каждая неудача лишь подливала масла в огонь моего дурного расположения духа. Если уж не везёт, то не везёт во всём, везде и сразу.

Отчаявшись, ни на что не надеясь, ничего не желая, я возвращался домой с пустыми руками и пустым сердцем. Рука от скуки сама потянулась к колчану, пересчитать стрелы — привычный жест. И вдруг я обомлел!

Мы с Арканом провели в лесу добрых пять часов. Пять! А пальцы мои, перебирающие оперение стрел, остались гибкими и послушными. Ни малейшего намёка на онемение, на тот мерзкий, подкрадывающийся холодок, что предвещает Лесную болезнь. Сердце пропустило удар, а потом заколотилось с бешеной скоростью. Я застыл на месте, боясь пошевелиться, боясь ненароком стряхнуть с кончиков пальцев разгадку: сейчас пошевелюсь — и она развеется, будто хрупкий сон, а рука занемеет до локтя.

Медленно, почти благоговейно, я достал из кармана Часы Потерянных Путей. Тяжёлый, гладкий камень лежал на моей ладони, и его тусклое сияние казалось теперь не загадочным, а… оберегающим? Уж не в нём ли причина? Не он ли отгоняет от меня проклятие Лесной болезни?

Конечно, я не пошёл домой. Нашёл поблизости более-менее светлую полянку под пасмурным небом осени, присел на мягкий мох и начал ждать заката.

Время потекло медленно, как смола по коре старой сосны, как всегда бывает, когда ждёшь. Я сидел, жевал сухую полоску солонины и размышлял. О жизни. О смерти. Об отце. О матери. Ни разу с той страшной минуты, когда Лесная болезнь поглотила матушку, я не навестил её, не ходил на ту поляну, ставшую теперь только её. Меня страшила даже мысль об этом. Боялся, что душа не выдержит, разорвётся от горя, стоит снова увидеть прекрасное, застывшее лицо с отпечатком смиренной печали.

Солнце должно быть поклонилось закату, когда облака окрасились коралловым и золотым. Я провёл в лесу уже десять часов. Десять! Но чувствительность не пропала: во всей полноте я ощущал свои руки, ноги, каждый палец. А ведь Лесная болезнь обращает любого, кто остаётся в чащобе дольше дюжины часов! По опыту, у меня уже должны неметь внутренности — сосать под ложечкой, першить в горле. Когда же день окончательно отступил, уступая ночи, я поднялся. Никакой усталости. Во мне бушевала энергия, смешанная с изумлением и дикой, всепобеждающей радостью.

Я вышел из леса, пробыв в нём двенадцать часов. Двенадцать часов! А проклятие так и не коснулось меня! Восторг. Воодушевление. Аэт’эрн наконец-то открыл мне свою тайну! Он оказался не просто ключом к поискам отца. Он был щитом. Щитом, который позволит пройти туда, куда не ступала нога человека с незапамятных времён. За край света!

Глава 12. Трижды дурак

Десять раз. Ровно десять раз я перетряхнул оба рюкзака, проверяя каждую застёжку, каждый узелок, заглянув в каждый кармашек. Вся моя жизнь, всё, что могло пригодиться в пути, оказывается, умещается в два штопаных мешка. Один — за спину, с припасами и походной постелью. Другой — на груди, с походной пищей, солью, сталью двух ножичков, силками и наконечниками для стрел. Поклажа вышла средней тяжести, меня она не пугала. К сожалению, с каждым часом, приближавшим мой уход, рос другой груз, который в рюкзак не положишь и с собой не возьмёшь, но который давил куда сильнее.

Я отдавал себе отчёт в том, что моё путешествие — авантюра чистой воды, смертельно опасная авантюра. Никто никогда не уходил в Мелколесье дальше, чем на день пути. Никто не знает, какие опасности там подстерегают, а они подстерегают вне всяких сомнений. Но я должен найти отца, а поэтому должен идти, а значит, должен оставить за спиной всё.

Накануне я отвёл корову Лядку и двух проказливых козлиц к тетушке Гримпштек на постой. Всё моё хозяйство. Почти вся моя оседлость.

— Стало быть, разгадал секретик антифакта? — засуетилась старая травница, принимая постоялиц в крошечной сараюшке. — И чему я удивляюсь? Так уж на роду тебе написано…

— А вы что, с самого начала знали про его свойство от Лесной болезни защищать? — почему-то, в свою очередь, не удивился я.

— Знавала я ранее, или только сейчас догадалась, тебя увидав? — она подмигнула, и в её глазах искрилось совсем не стариковское озорство. — Не пытайся вывести бабушку на чистую воду — сам же в дураках останешься! Подь сюды, дурачина.

Она отвела меня в угол, где коптила свечка в склянке. Вынула из-за пазухи клок сухой травы, подпалила его над свечкой и принялась расхаживать вокруг, окутывая меня вонючим дымком, нашептывая непонятное в сжатый кулак.

— Воняет так, что комары да клещи помрут, если со мной повстречаются, — усмехнулся я, давясь едким чадом.

— Клещи, может, и не помрут, — серьёзно заметила тетушка, — а вот единороги будут обходить стороной, пока дымный дух не выветрится. Что правда, то правда.

Я так и не понял, верить ей или нет.

После обряда, без лишних церемоний, старуха выставила меня за порог.

— Долгие проводы — лишние слёзы. Ступай.

— Что ж, — пожал я плечами, глядя в закрытую дверь её избушки, — не поминайте лихом!

— Тебя теперь только и поминать придётся, — донесся оттуда хриплый голос. — Слишком многое на себя берёшь, парень. Больше не свидимся.

Что и говорить, прощание прозвучало чересчур зловеще, совсем не в духе добронравной травницы.

Я продал торговцу оставшиеся платья матушки и рухлядь, имевшую хоть какую-то ценность. Выходит, обменял память о семье на жалкую горсть медяков. Но ведь я затеял своё путешествие, чтобы вновь обрести отца. Так что, думалось мне, это простительно.

На лоток торговца не отправилась только мамина шаль. Тонкая-тонкая, словно сплетённая из паутинок и летнего тумана, но при этом невероятно тёплая. И до одури красивая.

— Ох, матерь моя богиня! — воскликнула Меланья, когда накануне вечером получила обещанный сюрприз. — Ах, Зяблик-Иржик! Ах, дурак-дурачок! Кто же сокровищами разбрасывается!

В её глазах, всегда таких смешливых, чуть-чуть блеснули слезинки счастья. И что-то ещё. Впервые она глянула на меня не как на нелепого парнишку — игрушку для ночных забав, а как на мужчину. Той ночью Миланья отблагодарила меня трижды. Так, как только она умела благодарить. А под утро незаметно ушла, когда я спал. От неё остались-то только три пирожка на столе — «На дорожку тебе, мой Зяблик». Мы оба знали без слов — между нами всё кончилось. И вряд ли когда-нибудь повторится.

Чтобы не спугнуть удачу, по древней традиции, я присел «на дорожку» у порога дома. Впрочем, строение за спиной назвать домом я уже не мог. В нём ровным счётом ничего не осталось от дома отчего — угас очаг, исчезли «наши» вещи, ушли родители. Не дом, а труп. Прежде чем сделать первый шаг за частокол и покинуть посёлок, оставалось закончить последнее дело — посетить кузницу.

По пути я свернул в знакомую просеку из смешанных деревьев, где летом гуляли влюблённые парочки — красивое место даже осенней порой. Осины трепетали редкими листками, прощаясь со мной, а я прощался с посёлком «Звёздный мост», стараясь запечатлеть в памяти каждую его веточку.

Кузнец Фред, завидев меня издали, сразу нахмурился, а когда я вошёл в кузню, принялся хмуриться ещё сильнее, так что на его лице остались одни брови да всклокоченная борода.

— Собрался, значит, — бросил он, откладывая молот. Это был не вопрос.

— Собрался, — кивнул я.

Между нами повисло тяжёлое, густое молчание. Фреду было явно не по себе. Он переваливался с ноги на ногу, избегая смотреть в глаза. Фред не верил, что я вернусь. Никто не верил, но, в отличие от остальных, Фреду почему-то было не плевать.

— Вот, — я протянул ему ключ от дома. — Если я не вернусь до лета — считай дом твой. В погребе мука и яблоки, бери что хочешь!

Фред молча принял ключ. Желваки на его щеках играли, а кулаки сжимались в бессильной ярости непонятно на что.

— Останься, дурак! — вдруг рявкнул он и сгрёб меня в медвежьи объятия. В его выцветших от пламени горна глазах стояли слёзы. — Останься и будь мне сыном, которого у меня никогда не было и уже не будет! Зачем идти на верную гибель?!

Но я не мог остаться.

— Фред, заклинаю, не трави душу! — вырвалось у меня. — Если бы мог, я бы остался. Но теперь, зная, что отец жив, я должен его найти!

— Какой же это отец, если бросил мать с ребёнком на руках?! — отшатнулся Фред, гневно топнув ногой.

— Это мой отец, — тихо, потупившись, ответил я.

Фред мешком рухнул на наковальню и закрыл лицо руками. Его могучие плечи вздрагивали.

— Фред, и последнее, — пробормотал я, чувствуя, как горло сжимает спазм. — Погляди, я собрал букет…

— Оставь себе, — фыркнул он из-под ладоней.

— Время цветов давно прошло, они засохли, — объяснил я. — Букет пришлось собрать в просеке. Из жёлтой рябины и алой калины. Из золотых початков ячменя и тёмно-зелёных еловых веток. Он простоит долго. Может, до самой весны. Я оставлю его у ног твоей дочери — там, в Мелколесье. Потому что знаю — сам ты не можешь её навестить. Так вот, Фред… Последняя просьба: если когда-нибудь вдруг у тебя сыщется свободный денёк… Не мог бы ты навестить мою матушку? Потому что сам я… может, уже не смогу.

— Да замолчи ты наконец! — подскочил Фред. Его лицо было красным, а по грязным щекам бежали слёзы, оставляя светлые полосы. — Конечно! Конечно, я… — он снова стиснул меня в объятиях, да так, что хрустнули рёбра. — Дурень, какой же ты дурень!

Мысленно Фред уже хоронил своего названого сына.

Я взвалил на себя рюкзаки, лук и колчан. Тяжеловато, но потерпим.

День выдался погожий и ясный. Наступил Сомниум — месяц, когда природа засыпает. Мы с Арканом шагнули в Мелколесье, совершенно не представляя, куда нам идти.

Ч.2. Глава 13. Оскал Ночи

Часть вторая.

Шепот Мирового Древа

— А знаешь ли ты, друг мой любезный Аркан, как называется страна, в которой мы живём? — я рубанул топориком густую ивовую поросль, что преграждала путь. Последний час мы буквально продирались сквозь заросли. — Она называется Лапикампия, а на самом её северном краешке… — мешок пришлось снять и бросить в образовавшуюся прореху — иначе не пролезть, справа и слева заболочено. — …Произрастает трижды клятое Мелколесье.

— …

— Ха! Вижу, ты уловил иронию, Аркан. В переводе на общий язык с древнего Лапикампия — это «каменное поле»! — я снова поднял топор, снова вырубил узкий проход в ивовом частоколе, кряхтя от натуги кинул в него мешок. — Каменное, мать его, поле! А не бесконечный, чёртов, лес!!!

Аркан посмотрел на меня, как на кретина.

Рано мы радовались ясному утру. Осенняя погода — девушка с тысячью лиц, и после обеда, которого у нас не было, она некстати напялила маску угрюмой старухи-плакальщицы. Небо затянуло сплошным саваном туч, скрыв и солнце, и обещание звёзд. Грустно закапал мелкий дождь. Ориентироваться стало делом немыслимым. Но даже имей я все карты в мире, ясное солнце, указывающее стороны света, и путеводные ночные созвездия — это бы не слишком помогло. Ведь я не знал, куда идти. Наш с Арканом путь вился не по контуру на карте, а по зыбкой паутинке слухов.

Где-то там, через три дня пути, если верить легенде и россказням у охотничьих костров, лежал край света. Дальше — неведомое место с говорящим названием Глухоманье. Приют всех кошмаров из сказок: Буки — зловредные похитители непослушных детишек; Бяки, что насылают кошмарные сны, опять же при условии непослушания; а ещё Змей с горы Нычка и Бессмертный Кощей, которого лично мне с малых лет было искренне жаль. По преданию, его оскопила старая карга Яга, а яйца запрятала в ларец, так что я понимал, почему он сделался столь мерзкой разновидностью нежити, и сопереживал как мужчина мужчине.

Выбор направления для поисков конца света и Глухоманья оказался сродни броску костей — слепым до безрассудства, учитывая, что на кон я ставил собственную жизнь. Я решил держаться севера. Почему? Потому что север — это прямо, если оставить Звёздный Мост сзади.

— …на этом, господин проводник, наш урок географии подошёл к концу! — Аркан, будто понимая, вильнул хвостом. — Ставлю вам за первое занятие, среди многих последующих, оценку «слабо удовлетворительно»! Ах, вы решительно требуете объяснений?

— … — Аркан прижал уши.

— А я вам объясню! Из-за кого мы дважды дали кругаля в полмили? Из-за одного наглого кобеля, что пляшет под дудку первой попавшейся белки! Одна красотка с пушистым хвостом — и ты тут же забываешь о долге и направлении!

«Зато я поймал кролика, а ты нет», — если бы мог, ответил Аркан и был бы прав.

***

Двенадцать часов пути. Ноги гудели, как расстроенная цитра; натёртые лямками плечи саднили, словно я тащил камни, а не то немногое из самого необходимого; пальцы оставались гибки, чувствительны и послушны! Хотя бы Часы Потерянных Путей меня не подводили, оберегая от Лесной болезни. Заветный артефакт я поместил в самодельный сетчатый чехол, который смастерил сам из полосок оленьей кожи. Теперь он был надёжно закреплён у меня на груди — потерять невозможно, да и забыть нельзя. Загадка символа «огня» и цифры «три» зудела в сознании назойливее комара, оставаясь неразгаданной.

Вскоре мы отыскали небольшую поляну, уютно притулившуюся под рухнувшим склоном старого холма. С одной стороны её подпирала груда валежника — бывшая некогда берлогой, но давно покинутая хозяином. С другой стороны — ель.

— Аркан, отличное место для ночёвки! — обрадовался я, сбрасывая ношу. — Тылы прикрыты. Никакой зверь не подкрадётся со спины.

— …

— Сэр, уж не посетило ли вас осознание того факта, что вам чудовищно, необъяснимо, совершенно фантастически повезло составить компанию в путешествии гению… мастеру Иржику Великому! Да, тому самому, который «Сама осторожность», «Величайший стратег» и «Восхитительный тактик лесных привалов»!

Воистину, когда люди остаются наедине с кем-то очень близким, они творят невообразимо постыдные вещи. Я кривлялся и подражал высокопарной речи вельмож столичного города Ведженс, хотя понятия не имел, как они там разговаривают. Но молчать в глухом лесу не мог. Молчание здесь ощущалось давящим грузом, а мне вполне доставало груза рюкзаков, чтобы принимать на спину лишнее.

— «Молчат животные, а человек должен говорить, или рискует сам стать скотом», — процитировал я вслух ещё одну отцовскую мудрость. Вроде как к месту.

На скорую руку соорудив костёр, кинув на ветки ели спальник, чтобы прогрелся, я освежевал кролика — подвесил ужин над углями готовиться. Не густо, зато припасы целы!

После трапезы хоть мы и жутко устали за день в пути, сон не шёл. Я подбросил веток в костёр и вынул Аэт’эрн. Снова повертел его в руках, как тысячи раз прежде, в тысячный раз пытаясь разгадать его секрет. Бестолку. Идеи кончились. От скуки и усталости сознание поплыло, мы с Арканом принялись дурачиться. Я изображал фокусника из труппы бродячих паяцев, а Аркан — мудрого пса, у которого хозяин сбрендил.

— Сейчас же, дорогие зрители, затаите ваше дыхание и усмирите разговоры! — объявил я Аркану, который не без интереса наблюдал, обгладывая косточки. — Его высокоблагородие Иржик Ловкий покажет феерическое представление! Слабонервным дамочкам советую покинуть поляну!

В моей левой руке из воздуха материализовался Аэт’эрн, а в правой — крупная кедровая шишка, которая, правда, запуталась в рукаве и в руку скорее была вытряхнута. Я принялся жонглировать ею и артефактом, напевая наскоро сочинённую считалочку:

Аэт’эрн — Аэт’эрн, подмени свой лик, Покажи, покажи волшебный свой язык! Аэт’эрн — Аэт’эрн, будь не слишком строг, Отвори-отвори тысячу дорог!

Пальцы быстро устали. На последнем слове Аэт’эрн выскользнул из руки и с глухим стуком шлёпнулся на землю, а шишка оцарапала ладонь.

Я отвесил комичный поклон:

— Благодарю, благодарю! Спасибо, что посетили выступление его высокоблагородия Иржика Ловкого! Уважаемый зритель…

Будто ледяная игла пронзила мне спину между позвонков.

— …то есть зрители, — выдохнул я.

За границей светлого круга от костра, в густой тьме, одна за другой вспыхивали пары холодных, жёлтых огней. Они возникали бесшумно, будто глядела сама ночь. Глядели не моргая, прямо на нас. Не нужно быть следопытом — нужно ни разу не бывать в лесу, чтобы не узнать эти огоньки.

Волки.

Из тени ступил вожак. Огромный, полу чёрный, старый, с поседевшей мордой и умными, безжалостными глазами. Он оскалился, обнажив длинные жёлтые клыки. За его спиной выдвинулись ещё три тени. Их рык, низкий, утробный, злой, заполнил собой всё пространство. Их взгляды были прикованы к Аркану — вон он, чужак на их территории. На человека лесные волки смотрели с презрением, как на еду.

Напрасно.

Я шагнул к сосне, где сох спальник, где ждал наготове лук. Пальцы нашли стрелу, заранее воткнутую в землю. Все произошло в одно мгновение: поворот, натяжение тетивы, выдох. Стрела с мягким глухим звуком вонзилась вожаку в холку. Не убийственным ударом, но всё ж таки болезненным. Но зверь оказался покладист: не взвыл от ярости и боли, лишь ниже пригнулся, громче зарычал, пуще оскалился. Вторая стрела рассекла ему ухо, хотя метила в глаз. Вожак заколебался.

В следующий миг Аркан, как одержимый, бросился на другого волка, повалил в рыжую хвою, где они закружились клубком. Треск веток, клацанье клыков, урчание, рычание, клочки меха на земле, и наконец вопль о пощаде побеждённого — не Аркана. Третья тень рванулась сбоку. Я быстро запалил факел, отскочил на шаг — за спиной валежник, оттуда не нападут! Ткнул факелом в серую морду. Если бы волки не боялись огня, думаю, лесами правили бы они. Но волки огня боятся. Ужас в глазах, искры в усах, поджатый хвост и бегство. Я бросил факел, схватил последнюю стрелу, почти не целясь, пустил её в темноту. Третий волк взвизгнул, как щенок, и тихо заскулил — попал. Волк тянул неподвижную лапу, пытаясь уползти в ночь. Без шансов. Нож, всегда висевший у меня на ремне, сверкнул отблеском огня. Удар, и сталь нашла шею. Тёплая кровь брызнула на руку. Выплеснулась последним толчком.

Волки уходили шумно, совсем не так, как пришли. Израненные, униженные, побеждённые. Я знал, что сегодня они не вернутся, а конкретно эта стая не вернётся вообще никогда — таковы правила игры, и мы с Арканом в ней победители. Впрочем, ночь ещё только начиналась.

Глава 14. Спасительный свет

Ночь в Мелколесье — это не любая другая ночь, где бы то ни было ещё. Это живая, дышащая сущность, густая как кисель. Она подступает к самому краешку пузыря света от костра, садится на корточки и наблюдает, как ты сходишь с ума от страха. Тьма за гранью света не пуста, а наполнена до краёв. Мятежными тенями, звуками и, как ни странно, тишиной, которая, если вдруг опустится, пугает страшнее волчьего воя. Она ждет. Ты сидишь спиной к ней и не переставая молишься триединому богу, чтобы позволил повстречаться с рассветом. Бесконечно вглядываешься в мутную тьму, чувствуя затылком её тяжёлый, не моргающий взгляд.

Я не спал. Каждый шорох, каждый хруст ветки, вскрики ночных птиц заставляли меня вздрагивать и хвататься за лук. Звуки казались странными, незнакомыми. Не уханье совы и не перекличка единорогов — что-то иное. Хоть я и провёл в Мелколесье всю жизнь — вырос в нём, но ни разу не оставался в лесу на ночь. Из-за проклятия Лесной болезни это было равносильно самоубийству.

— Слышал? — шепотом спрашивал я Аркана. — Вот опять — там!

Пёс лежал, уложив морду на лапы, но уши его были навострены в темноту, а мышцы напряжены. Он тоже слышал. Хорошо делить с другом радость вкусной трапезы, но намного ценнее делить надвое тревогу и страх.

Лишь под утро, когда серый, больной свет начал пробиваться сквозь шапку крон, усталость взяла своё. Я провалился в короткий, беспокойный сон. Меня кто-то звал, проклинал, умолял. Мама убегала от отца, а его лицо скрывала тень.

Утро встретило нас холодом и мокрым туманом; выпавшая роса промочила вещи. Первым делом я нашёл тело волка — шкура сияла серебром мелких капель, холодная. Вчера, в пылу схватки, я его не разглядел. Теперь же увидел: шкура зверя была покрыта струпьями и гнойными язвами. Плоть вокруг ран имела неестественный, фиолетовый оттенок, а из пасти шёл сладковатый дух гниющих цветов.

— Лес портит их, — прошептал я, и по спине побежали мурашки. — Лес делает их злее. Поэтому вчера их не спугнул костер. Здоровый волк нападает от голода. Больной — от ярости, многократно помноженной на боль.

Аркан понюхал труп и согласился со мной.

— Но стоит отдать должное, брат, — я принялся паковать вещи в дорогу, попутно завтракая коркой хлеба и яблоком. — Нам в кои-то веки крупно повезло! Пережить нападение четырех волков, а самим уцелеть — достижение, не иначе. Дома бы ни за что не поверили. У тебя только клок шерсти выдрали, — кинул я ему сухарей, — а у меня царапина на ладони, да и та от шишки!

Я рассмеялся, поднимая между делом с земли Аэт'эрн, который пролежал так всю ночь, и тут же бросил обратно. Артефакт меня уколол.

— … а может, не от шишки…

Гладкая поверхность Часов Потерянных Путей изменилась! По округлому контуру всё так же тускло сияли символы, но самый центр, бывший раньше пустым, теперь украшала вертикальная стрелка чуть больше дюйма в высоту — она-то и оцарапала мне руку. Я внимательно рассмотрел Аэт'эрн. Теперь странное устройство стало больше напоминать часы. Одинокая стрелка смотрела ровно вверх и всем своим видом заявляла: часы эти — солнечные. «А значит, совершенно бесполезные в сумраке леса». Я нахмурился, повертев Аэт'эрн в руках, — оставалось найти открытую поляну и дождаться погоды; быть может, тогда станет понятнее? Любопытно, почему артефакт явил свою суть только сейчас? Какое из множества слов или событий активировало его механизм?

Надёжно закрепив часы на груди стрелкой вперёд, я закончил сборы. Мы двинулись дальше. Вскоре нам встретились последние печальные следы людей.

Их было трое. Охотники, судя по остаткам скарба и лукам, зажатым в застекленевших руках. Они навсегда замерли в проклятии Лесной болезни как были — на бегу. Да только бежали они не туда — не в сторону поселка, а в чащу; должно быть, заплутали. Их лица, искажённые ужасом, беззвучно кричали. Слёзы, замерзшие на щеках крайнего, серебрились как капли росы. Самый молодой из них, должно быть мой ровесник, словно тянулся к чему-то рукой, а в его глазах читался проблеск надежды. Они застыли уже давно, возможно, двадцать лет назад, возможно, сто. Я никого из них не знал. В складках заплечных мешков плотным слоем собралась опавшая хвоя и мелкие веточки. Третий прижимал раненое предплечье к телу, и в образовавшемся углублении мелкая птичка свила гнездо. Её замысел удался: птенцы оперились и улетели, оставив в гнезде помёт да осколки зеленоватой скорлупы.

За статуями мёртвых охотников Мелколесье менялось ещё сильнее. Чаща окончательно сомкнулась, став глухой, тёмной, первобытной. Огромные деревья болели; их ветви, опущенные к земле, покрывал толстый слой серого мха, свисающего, как похоронные саваны. Я дотронулся до коры гигантского кедра, уходившего далеко-далеко вверх. Кора рассыпалась под пальцами, сбежала под ноги струйкой рыжего песка, а под ней на стволе показалась рыжая, сочащаяся гниль. Спертый воздух гудел от мошкары; пахло разложением и грибной горечью — ядовитые красные и зеленые грибы торчали тут и там, некоторые зловеще светились в тенях бледным фосфором.

— Надеюсь, брат, ты не слишком глуп, чтобы на них наступить, — сказал я Аркану. — Это Огневики. Вдохнёшь споры — сгоришь. Не в огне, а в пламени безумия. Они травят разум, погружая его в иллюзии. Начинает казаться, будто тебя сунули в костёр, и ты горишь заживо, никак не сгорая — час, два, день в огне! Живенько, неправда ли? Так говорят.

Подлеска здесь больше не было, как и кустов. Так что продвигались мы достаточно бодро по меркам леса, одолев к полудню мили три-четыре. Часто начинался и заканчивался дождь. Не освежающий ливень, а мелкий, назойливый, холодный. Почва под ногами превращалась в зыбкую, ненадежную хлябь, но не из-за дождя. Всё говорило о том, что впереди нас ожидает болото. Пришлось вырезать посох, чтобы проверять путь.

Брови и нос несчастного Аркана сплошь искололи комары, да так, что кожа надулась, покраснев, будто он сунул морду в пчелиный улей. Я смазывал его укусы китовым жиром, утешая пса, как мог. Мне гнус досаждал чуть меньше — должно быть, с куртки ещё не выветрился зловонный дымок тетушки Гримпштек.

Но поведение Аркана сделалось дёрганным и даже истеричным не только от комаров. Он то и дело замирал, уставившись вверх в непроницаемые кроны, под которыми сгустками скапливалась тьма. Ощущая спиной чей-то цепкий взгляд, я тем не менее не видел и не слышал ничего подозрительного, а также с самого утра не заметил ни одного признака кролика, оленя или худой куропатки, которых можно было бы пригласить на ужин.

Приходилось всё больше смотреть под ноги, ведь с полчаса назад я чуть не утопил сапог в жидкой грязи, запрятанной лесом под хвойным покрывалом. Вот и теперь мы подошли к старому, мёртвому остову дерева вплотную, прежде чем я заметил на его коре круглые светящиеся глаза.

Шок! Я ахнул, инстинктивно отшатнулся и, конечно, опрокинулся наземь. Аркан выскочил вперёд, прикрывая меня, зарычал на дерево. Всё происходило медленно. Древесные зелёные глаза моргнули, толстая чёрная ветка поднялась в воздух, немысливо грациозно изогнулась и бесшумно переместилась слева направо. Пёс залаял, и это привело меня в чувство. Но дрожащие руки подвели. Лук слишком долго кочевал с плеча, пока я накладывал стрелу, — зелёные глаза растворились в воздухе. «Пошли, Аркан». И мы побежали прочь.

— Ты чуешь их, не так ли?

— …

— Знаю, что чуешь, я тоже, — бежать стало невозможно из-за слишком вязкой почвы. Я больше падал, барахтался в грязи, выискивая сухой пятачок, чем уходил от преследователей. — Но почему, чёрт возьми, мы их не слышим?!

Аркан смотрел наверх и беспрестанно рычал.

Я глянул. Лес сделался гораздо реже. Большинство умирающих деревьев, потеряв твёрдую опору, завалились и теперь гнили на земле. Свинцовое небо без солнца не давало особого света, но и той малости мне хватило, чтобы разглядеть врага… врагов.

Лесные кошки — вот кому принадлежали глаза на дереве. Десятки их наблюдали за нами сверху. Я вспомнил название — Тигристы. Саблезубые кошки, вымершие тысячу лет назад. Пастырь Батист показывал нам книгу с картинками животных из прошлого; меня она тогда прямо заворожила! Я много раз оставался в подвале часовни после занятий, чтобы полистать эту книжицу, прикоснуться к былым дням через драгоценную бумагу. И вот теперь сила Мелколесья воплотила миф в реальность. Реальность, ставшую намного… намного более смертоносной!

Самой ужасающей чертой Тигрист является острый ум. Их и истребили, отчасти из ревности.

— «Люди ненавидят людей, которые умнее их, а уж если умнее окажется зверь, то его ненавидят троекратно сильней», — повторил я слова какого-то мудреца, тоже почерпнутые из книг. Его звали Октопис, вроде бы.

Размером с крупную собаку или малого медведя, с коротким хвостом и ужасающими клыками, торчащими из верхней челюсти, как кривые кинжалы, Тигристы двигались бесшумно, перелетая огромные расстояния с ветки на ветку. Они не рычали и ничем не выдавали своего присутствия; они всегда наблюдали. Ровно до тех пор, пока жертва не совершит ошибку. Но, если… когда жертва её совершит, Тигристы нападут — все сразу, чтобы убить. Они не играют с едой. Они убивают наверняка. Быстро. Безжалостно. Точно.

— Аркан, кажется, нам хана... Есть поговорка: увидел кошку, проверь ноги — ты топчешься в могиле.

Мне очень не хотелось этого делать, очень. Я планировал обойти болото. Мы с утра двигались, беря чуть восточнее, в надежде отыскать другой путь, но теперь вариантов не осталось. Стоит мне поскользнуться и развалиться как-то особенно неуклюже — болотные кошки убьют. Захочу опорожнить кишки в кустах — убьют, не успею даже портки подвязать. Закемарю на привале — убьют. Я запалил факел, скорее для собственного успокоения, сплюнул, и мы отправились строго на север.

В болото.

Глава 15. Повелительница топи

— Наверное, Аркан, в нашем мире всё же задумана богами какая-то справедливость, — я перебрался на соседнюю кочку, обронив в топкую лужу сухарь, который грыз. — Суди сам. Если человек наделен властью по праву рождения, а в его подвалах сундуки трещат от золотых галеонов, то он, скорее всего, слабосилен, плешив или страдает проказой. — Других кочек не видать; я шагнул в воду, прежде проверяя каждый будущий шаг посохом. — Если человек от рождения силен, статен и приятен лицом, то, скорее всего, глуп как пробка! — я так сильно вымотался за день, что во всех смыслах валился с ног; давно наступило и прошло время привала, а мы всё шли и шли. — А если ты, скажем, самый смекалистый в мире хищник, да к тому же быстрый как молния, а вместо зубов у тебя острые клинки, то ты по прихоти судьбы будешь бояться воды! Боги, какая глупость!

Я захохотал. Тигристы нас не преследовали.

На небесах остался жалкий намек на дневной свет, когда мы наконец-то добрались до пологого, относительно крупного островка, где можно было устроиться на ночлег. Последние пару часов я собирал сухой валежник — сокровище в повсеместной гнили болота, и вкупе с остовом мертвой березы на нашем островке топлива для костра должно хватить. Даже для разговоров не осталось сил; мы поели под аккомпанемент кваканья жаб и звона комаров. Не было сил даже надеть сухое. Я решил совсем чуток подремать, но заснул прежде, чем голова достигла мешка с вещами.

Проснулся от лая Аркана. Неужели Тигристы настигли нас на болоте?! Сел, непроизвольно запалив факел. И вдруг услышал. Сначала тихо, потом всё явственнее. Детский плач. Жалобный, испуганный, тоненький-тоненький. Совсем недалеко. Сердце моё упало. Ребенок? Здесь? Проклятье! Без мысли, на одном лишь порыве, вскочил и рванул на звук.

— Держись! Держись, малышка, я иду!

Аркан бросился за мной, отчаянно лая, почему-то кидаясь под ноги — видно, чтобы не упасть в воду. Но я, лавируя между гнилыми пнями, был быстрее. Я видел уже её — маленькую фигурку в просвете между мертвыми деревьями со скрюченными ветвями. Нога соскользнула с зыбкой кочки, и твердь ушла из-под ног. Провалился по колено в ледяную, вонючую жижу. А в следующую секунду меня всего обдало жаром, кровь бросилась к лицу, и я заорал на всё болото от ужаса!

Из воды высунулась костлявая, когтистая, но вполне себе пятипалая рука, схватила за голень и невероятно сильно дернула вниз. Я пошатнулся, рухнул в топь, по пояс. Факел упал на сухое, не погас, подпалил редкую сухую траву.

Плач сменился противным, булькающим хохотом. Сердце бухало, уши заложило. Вокруг меня пенилась липкая жижа, надувая на поверхности огромные зловонные пузыри. Руки бешено искали опору — ветку, кочку, что угодно! Но ничего не находили, кроме бесполезных пучков осоки.

— Аркан, Аркан! — орал я, извиваясь изо всех сил. Но когти впивались сильнее, тянули глубже вниз. — АРКАН!!!

Друг закусил куртку у ворота. С силой потянул наверх, к берегу. Я помогал локтями, попутно выкручиваясь из смертельной хватки, пинаясь и лягаясь в густой жиже насколько это вообще возможно. Спроси меня, сколько длилась схватка — отвечу: час, но, конечно же, не больше минуты. Близость к смерти невероятно ускоряет бег времени.

Невидимая под грязью рука ещё подергала за ногу и отпустила, но не как милостиво отпускают пойманную ради забавы рыбку обратно в пруд — нет, напоследок когти глубоко разрезали мою плоть. Я не видел, но чувствовал, знал — остались считанные удары сердца до того, как боль затопит разум всецело. Аркан вытащил меня на сухое и твердое, лизнул в щеку. В нервном мелькании факела с одежды сгустками текла жижа; в районе левой голени, чуть пульсируя. Из топи медленно вставала Болотница.

— Милостивый Бог-отец, — еле вышептал я онемевшими губами.

Если бы само болото поднялось и приняло человеческие очертания, это была бы Болотница. Существо, облепленное сетями тины, с телом, словно слепленным из грязи и корней, с длинными, костлявыми руками ниже колен, увенчанными когтями. Её морда было кошмаром — круглые, желтые глаза без век и зрачков светятся; безгубый рот, полный игольчатых зубов; дыры вместо носа.

Всё еще лежа на спине, я застонал, стараясь хоть чуть-чуть отползти от чудовища. Вскрикнул, когда она неожиданно высоко подпрыгнула, как жаба, и оказалась сразу рядом. Шумно нюхнула воздух над моей окровавленной ногой и оглушительно захохотала, булькая, хрюкая, хлюпая одновременно всем своим мерзким естеством. Вонь тухлой рыбы сделалась невыносимой. Я узнал, что можно бояться и блевать — одно другому не мешает.

Аркан кружил сбоку, не переставая лаять, рычать, наскакивать, но не нападать на чудовище, большее его в три раза. Болотница прыгнула снова и оказалась прямо надо мной. Я выхватил нож с ремня, ударил слепо, но клинок просто утонул в её склизком теле. Она наклонилась ко мне, пасть разверзлась — ей-богу, улыбнулась. Аркан всем весом врезался в тварь, вцепился ей в руку, но та будто не обратила внимания, дернулась и стряхнула его, как клеща. Что за чудовищная сила? Аркана отбросило на пяток шагов, в гнилой пень, и пень взорвался щепками! А мой дорогой пес, взвизгнув, затих.

Я пнул целой ногой в обвисшую грудь твари. С тем же успехом мог пнуть гнилушку. Использовал последнее оружие из доступных:

— ИЗЫ-Ы-Ы-ДИ-И-И! — заорал изо всех сил — на болоте смолкли все звуки. — А-А-А!!!

Да толку? Болотница наклонилась над лежащим мной, полоснула когтями наотмашь — разорвала куртку. Я догадался. Я понял, чего она хочет, что её влечет! Моё живое, бьющееся сердце, потому что у неё такого нет — её собственное давно сгнило, съедено червями, переварено собственными всегда голодными кишками. Торжествуя, хохоча, тварь занесла руку для удара — сейчас рассечет грудь и добудет желаемое! Из-за шока ли, из-за огромной усталости дня, и без того переполненного дурными предчувствиями и страхом, или из-за утекающей через раны жизни, я вдруг перестал бояться. Просто зажмурился, укрепил дух, мысленно прося прощения у погибшего Аркана за всё.

И в тот же миг на моей груди вспыхнул ослепительный, голубой свет. Аэт’эрн, прижатый к телу, залил всё вокруг сиянием — чистым, яростным и ярким, как солнце Фервидиса в полудень лета.

Болотница взвыла. От боли или от ужаса? От всего сразу! Её лягушачья кожа задымилась, на ней проступали алые, обугленные пятна. На круглой голове головастика вспыхнули остатки жидких волос. Она развернулась и в страхе ринулась прочь, прыгая на огромные расстояния. Болотница продолжала орать. А в её крике я расслышал не только страх, но и предупреждение всем обитателям топей — живым и мертвым: не приближаться к человеку с волшебным светом в груди.

Аэт’эрн угас. Задыхаясь, весь в грязи и крови, я кое-как дополз до Аркана и, только заметив его дыхание, повалился на землю, потеряв сознание.

Честное слово, лучше бы я не приходил в себя. Вместе с сознанием в тело влилось столько боли, что я почти не мог её выносить — только стонал да скрипел зубами. Аркан не наступал на заднюю лапу, лизал свой бок, словно это поможет от сломанных рёбер, а я не сомневался — они у него сломаны.

— Брат, нам обоим досталось одинаково, — хрипел я, когда на четвереньках возвращался к костру — подняться не было сил. — У меня тоже задняя лапа отнимается, ты бы знал…

Мы еле-еле добрались до нашего островка. Костер слабо тлел. По лагерю будто пронесся ураган. Мешок с припасами пропал. Далеко в непроглядной тьме мне показалось, я приметил зеленые глаза Тигрист, хотя не берусь утверждать, потому что к тому времени потерял всякую способность соображать. Мне было страшно холодно, меня тошнило, я невыносимо устал и с каждой минутой терял всё больше крови. Алкоголь, которым можно промыть разрезы от когтей, остался в рюкзаке; в лесу остались лечебные травки; в поселке осталась тихая, уютная жизнь, а у меня не осталось ничего.

Приполз Аркан, лег рядом, принялся вылизывать мои раны, а потом сказал:

— У тебя ещё остался я и яд в задней лапе, который завтра тебя убьёт.

— На том и порешим, — ответил я и провалился во тьму.

Глава 16. Пиявки для разума

Наш разум — это хрупкий цветок, распустившийся на прогалине человеческого тела в болотах бессмысленной реальности. Мы мним его твердыней, нерушимым оплотом воли, воплощением многозначительного Я, которое на деле не крепче былинки на склоне холма в ветреный день. Всего лишь пара капель яда в крови, всего лишь немного жара в потрохах — и цветок разума стремительно вянет. Его смывает в тёмные воды подсознательного, оставляя на поверхности голый, дрожащий инстинкт. Тело без разума ведает одну цель — выжить. Оно не размышляет. Оно действует, как умеет.

Что из случившегося в тот день было явью, а что — порождением горячечного бреда — я не ручаюсь. Память моя — дырявый мешок, из которого сыплются обрывки ужаса, боли и помешательства.

Холодно. Ледяные тиски сжали моё тело, которое беспрестанно тряслось в попытке вырваться, хотя по коже гулял жар. Я в липком поту. Вся рубашка промокла — впрочем, за два дня она и не становилась сухой. Сквозь сон, сквозь бред, каким-то чудом я разорвал остатки рубахи — или она сама расползлась? — и обмотал ногу. Рана под бинтом похожа на размокший мякиш хлеба — белесый, страшный. Или мне так показалось? Мир плыл, уходил из-под ног, и я, не имея сил сопротивляться, валился в чёрную, бездонную яму за ним.

Образы, сны, обрывки картин прошлого; но следом моя рука, словно чужая, подбрасывает ветку в костёр, боль снизу вверх, снова забытьё.

Из тьмы выдернул голос. Чёткий, властный, женский. Незнакомый.

— Иржик! Проснись! Немедленно проснись!

Я дёрнулся, словно ужаленный; веки слиплись от грязи или гноя, разлепить их — мука. Но все же продрал глаза. На моей руке, чуть выше запястья бурый слизень размером с батон доброй колбасы. Он был холодный, вонючий, пульсирующий и… сосал меня. С отвращением, с криком, застрявшим в горле, я стряхнул мерзость. Слизень шлёпнулся на землю, оставив на коже красный след с каплями крови. И вокруг ещё с десяток подобных. Жирные, склизкие твари медленно ползли ко мне со всех сторон. Ко мне и к Аркану, который слабо рычал, отползая. Бред это или нет — неважно. Я застонал. Лёжа, как мог, пинал их здоровой ногой в тлеющие угли костра. Слизни шипели, поджаривались, извивались, испускали тошнотворный смрад.

Снова забытье.

В голове, не моей, а чужой, бьётся мысль, настойчивая, кристально простая: уходить. Немедленно. Как можно дальше от болота.

Чья это мысль? Моя? Или той, кто меня разбудил?

Жажда. Язык, сухой и огромный, еле шевелится. Жажда дерёт и без того воспалённое горло; я кашлял, сплёвывая бурые сгустки. Бурдюк с водой украден, но вода всего лишь в шаге. Мы на болоте, здесь полно воды!

— Пить нельзя — умрёшь, хотя ты и так почти умер, — сказал Аркан.

Но псы не разговаривают. Или разговаривают?

Я еле-еле встал на колени; мир закружился, стараясь уронить. Дрожащие руки шарили по земле, засовывая в мешок всё, что найдут. Топорик. Спальник. Огниво. Нож? Нет, нож застрял в Болотнице, пропал вместе с ней. Был ещё один — где он? Где хлеб, где припасы? Их тоже украли. Сапог с больной ноги навсегда остался где-то в глубине трясины. Аркан прихромал, избегая ступать на раненую лапу — он стал такой грязный, что я бы его не узнал. Должно быть, и я выгляжу не лучше. Лук на плечо — что за бесполезный груз для того, кто толком не способен удержаться на двух лапах? Лапах или ногах?

Плотный мистический туман опустился не только на болото. Он проник в голову. Густой, белый — вытеснил все мысли, разве что, оставив еле уловимый шёпоток на самом краю того, что раньше было мной. Ничего не соображая, я кое-как поднялся и побрёл в тусклую пустоту — прямо, опираясь на посох, которого у меня вроде бы не было. Интуиция, шёпот или посох незаметно руководили мной, подсказывая, куда ступить, чтобы не провалиться в топь слишком глубоко. Я был не против; у меня не хватало сил, чтобы сомневаться, сопротивляться или спрашивать. Просто брёл по грязной воде.

Сколько мы сделали привалов? Не знаю. Долго ли шли? Мне кажется, несколько дней, хотя, наверное, меньше.

Однажды я размотал бинты. Грязные, размокшие от воды тряпки стали цвета варёной свеклы. К краям раны присосались чёрные пиявки размером с сосиску. А я и не заметил — подумаешь, всего лишь укол булавки, ничто в сравнении с бездонной трясиной агонии, в которую погружала меня левая нога, стоило на неё наступить. Довольные пиявки, напившиеся крови, отваливались сами.

— Они помогают. Они очищают, — подсказал голос в голове.

При взгляде на три безобразные рваные раны от когтей мне делалось дурно. Лекарь из нашего поселка, не думая, отнял бы пунцовую, воспалённую ногу. Но это была моя нога, часть меня… На болоте нет лечебных трав, да и какие травы глубокой осенью? Мне бы глоточек чистой воды! На что бы я его потратил? Промыл рану или промочил иссохшее горло?

— Используй пиявок!

Я ловил их на живца — это несложно. Опустил ладонь в мутную воду — и пиявки приплыли сами, вцепились в кожу.

— Промой рану, — шепнул голос.

Как глупо. Если бы у меня было чем!

— Помочись на неё… — помолчав, ответил голос.

И я доверился ему во всём.

Мы брели по бескрайнему океану тумана. Из плотной белесой мглы нас хватали ветки мёртвых кустов; по сторонам вспыхивали и гасли огоньки — были ли это болотные огоньки или глаза утопленников? Не знаю. Болото булькало, щёлкало, квакало, шептало. А мы падали, но шли. Наконец островки твердой земли стали попадаться чаще, хотя я не замечал этого — равнодушно брёл куда-то, зачем-то, лелея в душе только боль в ноге. Болело, как сама преисподняя! Но если так — значит, живёт; мёртвая плоть чувств не знает.

Воздух неуловимо сменился с тяжёлого, болотного на чуть более свежий, терпкий. И этого я тоже не заметил, пока наконец мои заскорузлые волосы не тронул бодрящий порыв настоящего ветерка. Впервые за много-много часов, а может, впервые за день, я оторвал взгляд от земли. Туман поредел, открыв впереди высокую стену — золото с белым. Не верю! Берёзовый лес. Осенний, светлый, живой, словно другой мир.

В груди шевельнулась надежда на спасение, но я быстро прогнал её; ведь знал — мы обречены, а призрак леса — не более чем видение, коих за сегодня уже встретили множество. Аркан брёл позади, опустив хвост, прикрыв глаза; его шатало, мутило, рвало, ровно как и меня. Мы ползли сквозь белые грациозные стволы по золотому ковру сухих листьев, пока силы окончательно не покинули.

Перед нами лежала поляна, а на ней — лагерь. Пустой, но ждущий. Аккуратно сложенное кострище — только запали! Бурдюк с водой, сушёные яблоки в мешке, сухое одеяло. Конечно, это бред. Такого не бывает. Мираж, а может, я уже сплю и вижу сон. Руки сами собой потянулись к огниву. Искры, треск, пламя. Вода растекается по рту — какая же она вкусная! В тысячу раз вкуснее лучшего вина из Ведженса! Аркан лакает из моей ладони. Не в силах больше держаться, я рухнул у огня, натянув чужое одеяло. Ничего этого нет, мы всё ещё бредём по бескрайнему серому болоту. «Ау! Ау!» — кличет нас Смерть с косой. «Я здесь!» — кричу я в ответ. — «Если обещаешь избавление от боли, забери меня скорее!».

Голос в голове улыбается:

— Молодец! Ты справился, Иржик.

Глава 17. Дар женщины

Боль стала моим якорем. Человек ко всему привыкает; я, например, привык к пульсирующей боли в голени, поднимающейся к колену, затем к ягодице и выше. Её постоянное присутствие даже как-то успокаивало. Но сейчас с ногой творилось неладное. Её теребили, стягивая с меня штанину, отрывали заскорузлые тряпки, резали кожу, тёрли, мазали, а затем сшивали. Боль от этого сделалась совершенно невыносимой! Она взметнулась визгливым пламенем, выжигающим из разума сонное забытьё. Я застонал, попытался дёрнуться, отползти от мучителя, но тело почти не слушалось. Мертвецкая слабость лежала на мне плитой. Из горла вырвался еле слышный хрип, не более.

— Киара, да успокой ты его наконец! — рявкнул чей-то напряжённый голос. Женский.

Почти сразу на мою грудь, лицо, слабые руки опустилось что-то шерстяное, тяжёлое, тёплое и пахнущее мускусом. Давящий груз, не оставляющий шанса шевельнуться. Сознание снова поплыло, уносясь в благословенную тьму.

Какое-то время спустя я пришёл в себя от ощущения отсутствия и пустоты. Чего-то не хватало в моём теле, чего-то привычного. Нога не болела. Вообще. Паническая мысль, острая и холодная, пронзила мозг: её отняли! Ноги больше нет! Или плоть сгнила окончательно, умерла, лишившись способности живых – испытывать боль. Я судорожно рванулся, пытаясь приподняться на локте. Голова закружилась. Соломенный матрас подо мной зашуршал. Рядом потрескивал костёр, отбрасывая на деревья вокруг тусклые тени; берёзы шелестели немногими жухлыми листочками. Поздний вечер или ночь.

Я собрал смелость в кулак, готовясь к худшему, откинул одеяло. Нога на месте. Замотана чистыми тряпицами. Шевельнул пальцами — и слабая, далёкая боль отозвалась где-то глубоко, мол, я здесь, никуда не делась, сплю — не мешай.

— Не переживай, всё остальное твоё «хозяйство» тоже на месте, — усмехнулся кто-то из теней.

Я с облегчением рухнул на матрас, повернул голову. Справа от меня у берёзы сидела женщина, уютно устроившись в корневище. Невысокая, закутанная в мешковатую походную куртку из грубой кожи, она с аппетитом грызла яблоко, разглядывая небо.

— Спасибо, пани, — прохрипел я. — Это вы меня… заштопали?

— Какая я тебе к чёрту пани? — отозвалась она. В костре хрустнула крупная ветка, отправляя в небо сноп искр. Теперь я разглядел её лучше. Моя ровесница, как и все ровесницы женского пола, выглядела старше — такое постоянно случается с девчонками, стоит им отрастить грудь. Волосы цвета мёда собраны в небрежный хвост, но две пряди обрамляют узкое, треугольное лицо в россыпи веснушек. Вздёрнутый нос и кривая ухмылка придавали ей недовольный вид, словно она учуяла неприятный запашок.

Возможно, так и было.

— Сходи, помойся в ручье, он там, — она мотнула головой за спину. — А то от тебя несёт, как от деревенского сортира, в котором ты, должно быть, и нашёл свою одежду. Я сглупила и сожгла её — воняло на всю округу…

Только сейчас я осознал, что лежу под одеялом голый, грязный и холодный… А холод редко льстит мужчинам. Румянец безуспешно попытался залить моё, должно быть, синюшное лицо.

— На, — она швырнула мне свёрток. В нём оказались штаны из плотной холстины и поношенная рубаха такая же бесцветная.

— Спасибо, пани…

— Я Аника, а не пани! — огрызнулась она. — До тебя всегда медленно доходит, не так ли?

Подняться на ноги — легко сказать, да трудно сделать! От каждого движения мир плыл, в глазах темнело; я устраивал себе передышки после каждого движения и выглядел, должно быть, как древняя развалина, чему способствовало одеяло, замотанное на мне на манер стариковской тоги. Нога заболела — на бинтах проступила кровь; руки дрожали. Я ковылял к ручью, заметив Аркана, спавшего у костра. Друг лениво поднял голову, вильнул хвостом и снова уложил морду. Значит, всё в порядке. Значит, девчонка не опасна, а мы здесь уже какое-то время, раз он успел к ней привыкнуть.

Холодная вода ручья обожгла кожу, смывая грязь, пот, остатки болотной тины и её кошмаров. Вода вернула меня в тело, но не сумела до конца вымыть смертельную слабость.

Приковыляв обратно, я застал Анику перед огнём и обомлел! Она нанизывала на заострённую палку ярко-зелёные, знакомые до жути грибы — Огневики.

— Ты! Что ты творишь? — ахнул я. — Выброси их сейчас же, они ядовитые!

— Мальчик, — Аника даже не повернула головы. — Ты в лесу впервые, да? Конечно, я знаю, про их ядовитость. — Она деловито отряхивала пятнистые грибы от спор, протыкала их палкой. — Если Огневик высушить, а потом растереть в порошок и смешать вот с этим… — она ткнула пальцем в мою же склянку с китовым жиром, — получится мазь, которая не даст твоей ноге сгнить и отсохнуть.

— Ясно, — проворчал я, усаживаясь у огня — ногу пронзила боль от пятки до задницы. — А ты всегда шаришься по чужим вещам?

— … а ты всегда вваливаешься без приглашения, спишь на чужом матрасе, пердишь, блюёшь и воняешь три дня к ряду, прежде чем познакомиться? — парировала она, вскинув бровь. — Кажется, будто я в своём праве.

Мне сделалось стыдно:

— Прости, был не в себе. Я Иржик.

Аника швырнула бурдюк, который мои руки не удержали. Бурдюк шмякнулся на землю, Аника раздражённо зашипела.

Я жадно пил. Холодная вода бежала по шее, капнула на грудь, где должен быть… Меня прошиб холодный пот. Аэт’эрн! Его нет!

— Где он? Где мой… Проклятие, Лесная болезнь!

Сквозь боль я рухнул к матрасу, принялся обшаривать, искать артефакт.

Девчонка наблюдала за мной с усмешкой:

— Ты не это случайно потерял? — в её руках блеснул Аэт’эрн.

— Отдай! Это моё! — вскрикнул я, дав петуха.

— Держите, пожалуйста, — фыркнула Аника и швырнула артефакт мне. — Только успокойся, а то ж поди ещё разревешься.

Я схватил Аэт’эрн, осмотрел его. Циферблат был пуст.

— О боги… — прошептал я. — Она пропала. Стрелка пропала, должно быть, сломалось, отломилась на болоте. Как же теперь её найти?!

— Ты правда дурак, или полудурок, или придуриваешься? — с искренним любопытством спросила Аника. Она вернулась на прежнее место к прежнему яблоку. — Я его просто закрыла.

— Но зачем? — во мне закипала ярость — девчонка оказалась сущим бедствием, да ещё такая наглая. — Знала бы ты, каких трудов мне стоило его активировать! Я так до конца и не разобрался, как он работает, а теперь снова-здорово!

Аника смотрела на меня так, будто я только что признался, что не умею ходить.

— Постой-постой, даже интересно стало. И как же ты додумался? Ухитрился «активировать» Аэт’эрн? — протянула она.

В тенях, скрывавших её лицо, должно быть кривилась язвительная ухмылка, которую я не мог заметить. Хотя всё равно смутился, вспоминая ту ночь, глупое жонглирование, дурацкую песенку… Глянул на Анику — что ж, она всё равно, похоже, считает меня идиотом, хуже не будет. Неуверенно подобрав с земли подходящий камень из цепочки других, очертивших границу костра, я зажмурился, припоминая строчки, попытался повторить фокус. Руки, правда, дрожали.

Аэт’эрн — Аэт’эрн, подмени свой лик, Покажи, покажи волшебный свой язык! Аэт’эрн — Аэт’эрн, будь не слишком строг, Отвори-отвори тысячу дорог!

Камень и артефакт рухнули на землю, покатившись. Ничего не произошло. Секунду спустя Аника, которая всё это время таращилась на меня во все глаза, теперь очевидно пришла в себя. Прыснула, и куски недоеденного яблока разлетелись изо рта. Она залилась громким, искренним смехом. Она била себя по коленке, задыхаясь, хохотала так громко, что, казалось, с берёз осыплются остатки листвы. Было обидно.

— Единорожьи рога! Проклятье, как смешно! — всхлипывала она. — Я думала, меня уже ничем не удивить! — и снова давилась, хрюкала, била коленку и хохотала. — Волшебный… свой… язык!!! Нет, вы слышали? ЯЗЫК!

— Эм-м, я, конечно, тебе благодарен, ты мне жизнь спасла и всё прочее, но, может, хватит?

— Да-да, пожалуй, — её лицо заливали слёзы смеха, — но я запомню твою эм-м, песенку. Постой, это же была песенка? Или ты считаешь её заклинанием? Может, ты крутишь вот эти штуки в руках и думаешь, что колдуешь? — она снова подавилась смехом. — Пожалуйста, скажи «да», скажи, что ты так колдуешь!

Я хотел было обидеться, но на мгновение представил, как глупо выглядел со стороны, и тоже улыбнулся, пожав плечами.

Немного отдышавшись, Аника вытащила из-за пазухи другой Аэт’эрн. Его корпус был не из потемневшей стали, как мой, а из матового олова.

— Смотри внимательно, деревенщина, показываю один раз! — она ловко подбросила артефакт в воздух и трижды сказала: — Аэт’эрн, Аэт’эрн, Аэт’эрн.

На третьем слове механизм уже был в руке и с тихим щелчком на его поверхности возникла стрелка.

— Это азы! Этому тебя должны были научить в тот же день, когда передали вещь во владение!

— Мне его не передавали, я сам его нашёл и понемногу учусь, как могу. Аэт’эрн, Аэт’эрн, Аэт’эрн! — повторил я движения Аники, и мои Часы Потерянных Путей тоже щелкнули, проявив стрелку. Кажется, загадка цифры «три» на корпусе часов раскрыта.

Аника помолчала, что-то обдумывая.

— Но надеюсь, хотя бы твой отец — Ратмир? Иначе может оказаться, что я трачу время впустую не на того мальчишку.

— Да, Ратмир и Лорелея — мои родители.

— Никогда бы не подумала, что скажу это, но я рада. Хотя бы что-то сходится — и на том спасибо. Правда, я ума не приложу, как ты сюда добрался, если не знаешь, как пользоваться Часами! Зачем попёрся на Болото Мёртвых? Я же подготовила для тебя идеальный маршрут!

— Маршрут для меня? Но откуда ты…

— Ага, идеальный, выверенный до мелочей маршрут! Мы разрабатывали его с Сесилом, учитывая миллионы переменных. «Объект вышел из пункта А в девять утра, учитывая то, то и это, прибудет в точку Б в восемь вечера на закате». Танис неделю нам спуску не давал, пока мы не отполировали всё до каждой мелочи! Представь себе: в конце каждого дневного перехода тебя ждал лагерь с едой, водой и укрытием. А ты — идиот — в одночасье сливаешь наш идеальный план в сточную канаву и прёшься прямиком в трясину, из которой живым никто сроду не вернулся!

— Мне пришлось, — я ничего не понимал. Какой маршрут, какой лагерь? — Тебя там не было, ты не знаешь. Нас окружили Тигристы! Это такие чудовищные саблезубые кошки. Все считают их вымершими, но я собственными глазами видел этих дьяволов! Если бы ты их встретила, сразу бы портки обмочила!

— Действительно такие страшные?

Для пущего эффекта я изобразил клыки Тигрист пальцами:

— Сама смерть!

— Ну-ну, — и тут Аника свистнула — два коротких, переливчатых звука. — Смотри туда.

— Эм-м.

Из-за дальних деревьев бесшумно вышла Тигриста. Размером с крупного волкодава. Её шкура была угольно-чёрной и лоснилась в свете костра, как мокрая галька. Из верхней челюсти торчали изогнутые клыки — жёлтые, смертоносные кинжалы. Она пренебрежительно сверкнула на меня изумрудными глазами, в которых плескалась не злоба, а разум, прошла мимо, села в ногах Аники.

— Познакомься, это Киара, — Аника почесала кошку за ухом.

Аркан недовольно заворчал, провожая Тигристу взглядом, но не тронулся с места. Должно быть, эти двое уже познакомились.

— Тигристы не опаснее меча. Не делай глупостей — не поранят, а подружишься — отплатят стократ. Они ненавидят нежить и всякую лесную пакость. Их послали, чтобы обезопасить твой путь — они тоже были в нашем идеальном плане, который ты…

— Помню-помню, слил в дерьмо. — Вспыхнул я, заерзав на матрасе. — Но знаешь, может, с тобой эта тварь и мила, а у меня они украли все припасы!

— А ты бы не подобрал бесхозный рюкзак с едой, найденный в лесу? — ехидно спросила Аника. — К тому же, возможно, они пытались вернуть тебя с болота, сунув морду в твой вонючий мешок и оттащив его обратно на мой идеальный, выверенный маршрут?

Голова шла кругом. Все страхи, вся борьба, героическое выживание на болоте оборачивались в словах Аники в сплошную ерунду. Словно я и впрямь какой-то безмозглый, малограмотный кретин, который напортачил, где только смог. Тогда я ещё не ведал, что всем женщинам по праву рождения Богиня-мать жаловала дар — хитро сплетать факты, вымысел и слова так, чтобы осаживать любого мужчину. Любого, без исключений. По поводу и без.

— Зато мы Болотницу победили, — надулся я, отворачиваясь к костру.

— На, поешь, — Аника сунула мне кусок солонины и горсть орехов.

Я ел молча, чувствуя, как обида на Анику постепенно тает — всё ж таки она спасла мне ногу и жизнь. Впрочем, характер у неё прескверный — этого не отнять. Мне почему-то вспомнились мои козы — такие же гадкие. Но коз я приручил, и с девчонкой справлюсь. Не начать ли и её подкармливать кусками сахара? Авось подобреет.

Как только я проглотил последний кусок, Аника зевнула.

— Ладно, болтать мне надоело. Пора спать. В кои-то веки в лагере не воняет. — Она отвернулась, демонстративно укутавшись в походный плащ. Тигриста Киара свернулась клубком рядом.

Я остался сидеть у гаснущего костра, слушая её ровное дыхание и глядя на звёзды меж ветвей берёз. Кто готовился к моему приходу? Кто послал эту язвительную спасительницу с саблезубой кошкой? И что будет дальше?

А дальше будет новый день.

Глава 18. Длань и Тлен

— Хотя бы скажи, кто тебя послал? — выдохнул я, уже в сотый раз пытаясь добиться от Аники ответов. — Или мне всю дорогу гадать?

— Доберемся — сам всё узнаешь. — она не обернулась, лишь махнула рукой, сгоняя с лица паутину, налипшую с ветвей старой берёзы. — А пока заткнись и смотри под ноги. Здесь каждый корень норовит подставить подножку, но ты и без них растянешься. Ходишь, как медведь.

Мы брели уже несколько часов сквозь золотой березняк, где даже тень казалась обманом. Листья сверкали, как расплавленное солнце — и это в разгар Сомниума, месяца, когда деревьям давно положено раздеться донага. Под ногами хрустели ветки, словно кости древних богов — и это тоже была не метафора. Кости животных (я надеялся на это) то и дело проглядывали сквозь прелую почву, порой излишне явственно напоминая человеческие рёбра, позвонки, фаланги пальцев. Золотой лес будто замер — тихий, слишком тихий, как притаившийся зверь.

Аника снова надолго замолчала, как всегда делала, стоило мне начать её расспрашивать. Я сдался. Уж лучше плохой разговор, чем густая колючая тишина. Единственное, что удалось вытянуть из неё за последние часы, — название конечной точки нашего путешествия - города, которое и так мне было известно, — Сонгард. Город-сказка. Город-мечта. «Кто попался в его сети, пропадает навсегда», — всплыли в голове слова, неведомо откуда. Идти ещё несколько дней. Если, конечно, Лес Мёртвых, как звала Аника эту часть Мелколесья, не поглотит нас.

Пройдя милю в тишине, я споткнулся не о корень, а о взгляд. Из-под одеяла рыжей листвы на меня смотрело застывшее лицо. Воин. В полном обмундировании: в шлеме с крылатым позолоченным узором, в кольчуге, засыпанной землёй, с коротким мечом в руке, выточенным из металла, что не знал ржавчины. Должно быть, воина пронзило проклятие Лесной Болезни на бегу. Когда? Столетия, или же тысячелетия назад. Должно быть позднее под его ногами проклюнулись ростки, которые спустя ещё много-много лет выросли в стройные берёзы. Воин пал под движением их корней на землю, а они медленно обвили его, не коснувшись разве что лица. Затаив дыхание, я смотрел на него, думал о скоротечности жизни и о долге. Даже сейчас безымянный воитель продолжал идти в атаку на врагов своего королевства, ставшего прахом, за народ, обратившийся в пыль на ветру. Его жертва пережила саму память о нём и о тех, ради кого она была принесена.

— Красивый клинок, — голос Аники у самого уха заставил меня вздрогнуть. — Нравится?

— Да. Он… прекрасен. — кивнул я. — Как сама память о прошлом…

— Хм.

Её рука вскинула топорик и рубанула статую над кулаком с зажатым мечом. Раз. Другой. Звон стекла. Кисть отделилась от предплечья вместе с содержимым.

— Триединый! Что ты творишь?!

— Держи. Владей. Пользуйся! — Она пнула отрубленное в мою сторону. — Ему клинок уж точно больше не пригодится. Сам счистишь налипшее с рукояти, или помочь?

— …

Спрятав чистенький клинок в мешок до привала, я поковылял дальше, опираясь на посох, и каждый шаг отзывался в раненой ноге тупым, назойливым укором. Поступок подлый - неоспоримо, но и результат феноменальный – тоже бесспорно. Эх, когда прибудем в город, вознесу всевозможные дары трем богам во искупление. Совесть обещанием довольствовалась, присмирела. Живем.

Ландшафт медленно менялся. Впереди возникла гряда робких холмов, похожих на спину худой лошади, между ними извивался ручей или мелкая речка, в воде которой отражалось небо цвета пепла. Среди нарядного золота повсеместно проглядывала серая древность. Тут и там рядом с деревьями нет-нет да очертится перст мраморной колонны, или россыпь мшистых камней, бывших некогда фундаментом чего-то, или намёк на рукотворный узор на скале зацепит взгляд — глянешь, но не поймёшь, чудится или взаправду. И всё это под аккомпанемент мятежного ветра, будто шепчущего похоронные песни.

После обеда я окончательно расходился, даже временами догонял Анику, убегавшую далеко вперёд. Вместе с Арканом! Не знаю, чем его так очаровала хамоватая особа, да только он от неё не отлипал: вилял хвостом, заглядывал в глаза, лизал руки — одним словом, предатель. Я же тащился в хвосте один — тигриста Киара, как пропала утром, так ни разу не объявилась. Посетив в очередной раз кусты, я решил, что яд Болотницы окончательно покинул моё тело, уступив место звериному голоду и некой юношеской браваде. Настала пора укрепить авторитет в глазах девчонки. Заметив в ветвях куропатку, я расправил плечи, небрежно повёл локтем — и лук будто сам спрыгнул в руку, в которой — вот сюрприз — ждала стрела между пальцами.

— Эй, смотри, я нам ужин достану!

Натягивая тетиву, я принял красивую позу: подбородок чуть выше, ноги чуть шире, грудь колесом. Точный выстрел — и птица свалилась в траву.

— Я это есть не буду, — заявила Аника, даже не взглянув. — Да и ты тоже.

Аркан подбежал к добыче, обнюхал, гавкнул и скрылся за деревьями, следом за Аникой — не принёс.

— Ну и чёрт с вами! — хмурясь, поковылял я за дичью сам. — Совсем стыд потеряли, уже и куропатка им не еда! Посмотрим же, друг Аркан, как ты заговоришь, когда будешь вечером выпрашивать у меня косточки!

Наклонился и обомлел.

Куропатка лежала в траве и была очевидно мертва. Была мертва, очевидно, давно, поскольку из аккуратной раны от стрелы, шевелясь, лезли бледные черви. Сквозь больные перья местами проглядывала гниющая кожа и обнажённые кости. Несло тлением. Я в ужасе швырнул птичку носком единственного сапога, и она тут же, как ни в чём не бывало, вскочила, глянула на меня бельмом в глазу, а следом унеслась в чащу, оставляя за собой немного перьев.

— Это Лес Мёртвых, — безразличным тоном констатировала Аника, когда я её нагнал. — Как и почти всё, что в нём находится. Живым здесь не место.

— Что, и олень, которого мы видели утром, тоже нежить? — мой голос предательски дрогнул.

— Ага. Как и вороны, которые следуют за нами уже милю.

Я поднял голову. Стая чёрных птиц в мглистом небе действительно описывала над нами неторопливые круги; их карканье показалось особенно зловещим.

— А люди? Люди здесь тоже не умирают?

Аника отвесила мне вполне себе увесистый подзатыльник:

— … голова тебе только чтобы в неё есть, да? Ты же сам видел!

Я подумал:

— Получается, что Лесное проклятие сильнее смерти? Раз тот воин в земле застыл, а не обернулся нежитью?

— Получается, так, — Аника сорвала листок с дерева, обнюхала его. — И для нас это хорошая новость! Потому что до начала времён, в прошлую эпоху до катаклизма, здесь находился огромный город-государство; в нём жили предтечи, а ещё эллины, и мне бы очень не хотелось отбиваться от полчищ их трупов. Пусть уж спят спокойно в виде статуй.

Аника заметно нервничала, часто замирала, прислушиваясь, поглядывая на небо, на ворон, или разглядывая следы на земле, которые лично я прочитать не мог.

— К вечеру нужно быть у Каменного Зева, — бросила она через плечо, затаившись в кустах и что-то разглядывая на пологом пригорке за ними. — Это край света. Дальше — мир за гранью.

— Знаю, Глухоманье, — кивнул я, пытаясь хоть раз блеснуть знаниями.

Аника обернулась с привычным презрением, закатывая глаза.

— Деревенщина! Это у вас там оно Глухоманье с бабками Ёшками и лесовиками, что детей крадут. Просвещённые люди используют его истинное имя — Немус Атрум. Тёмнолесье.

— А, мне….

— В кусты! Ложись, быстро! — вдруг скомандовала она, резко падая на землю в листву.

Мне с трудом удалось подавить стон — нога взорвалась адской болью, когда мы с Арканом упали неподалёку и поползли под груду валежника у обугленного дерева, павшего, должно быть, от удара молнии. В лесу повисла гробовая тишина. Ну, если Аника нас разыграла — ей несдобровать! Однако минуту спустя в отдалении раздался шум. Кто-то большой и неуклюжий продирался сквозь деревья, ломая ветки, зычно ругаясь, отрыгивая — совершенно не беспокоясь о том, заметит ли его кто-то… его или их?

Ещё через полминуты на том самом месте, где мы только что обсуждали конец света, возник целый отряд отвратительных существ. Человекообразные, ростом с подростка, который не доедал, но коренастые и жилистые, с кожей цвета запёкшейся в засуху земли и крошечными, злыми глазками-щелочками. Было в них нечто кабанье. Я понятия не имел, что это за существа — в книжках о таких не писали. Впрочем, и без книжек стало предельно ясно: если они нас заметят — нам не жить. Я тихо присыпал Аркана листвой и зажал его пасть рукой — молчи. Существа тащились нестройно, вразвалочку, переругивались на гортанном наречии, режущем слух, тыкали друг друга тупыми копьями в зад и отбирали друг у друга какую-то добычу. Воздух наполнился вонью ношеных портянок.

Существа протопали мимо, не обратив никакого внимания на наше укрытие. Мне подумалось, что они не слишком-то сообразительны. С облегчением вздохнул, но тут же внутренно сжался — воздух покинул нос тонкими струйками пара. Какого?..

Не слышно ни ругани, ни треска веток. И без того замерший лес словно заледенел. На почтительном расстоянии от мерзких существ двигалась новая фигура. Высокая, закутанная в тёмно-синий, струящийся плащ с глубоким капюшоном. От неё исходил холод в прямом смысле слова. Воздух вокруг тихо-тихо зазвенел, как разбитое стекло. Листочки на земле чернели, сворачивались. С каждым её шагом подол плаща касался почвы, и там оставались серебристые следы инея.

Боже мой! Я знаю! В детстве мне читали о них сказки. Передо мной стоял Отморозок. Нет, не так. Выморозок!

Выморозок точно услышал мои мысли. Замер, повернув капюшон с клубившейся внутри мглой в сторону нашего укрытия. Невидимый взгляд скользнул по спине — аж кровь заледенела. В абсолютной тишине я расслышал, как при движении его тело издаёт еле уловимый звук — словно кубики льда перекатываются в стакане. Он видит. Он знает. Паника завладела мной, но за долю секунды до того, как я готов был сорваться и улепетывать куда глаза глядят — лишь бы подальше от Выморозка, — в чаще прозвучал короткий свист.

На только что вытоптанную грязными сапогами тропинку чёрной молнией метнулась Киара. Откуда? Она глянула на Выморозка, зашипела и шумно унеслась в чащу (хотя, конечно, могла быть неслышной, как тень). Морозный дух рванул за ней, оставляя на земле хладный след.

— Бежим! — Аника уже тянула меня за рукав. — Да пошевеливайся ты!

Мы неслись через лес, не разбирая дороги. Страх действовал как обезболивающее. Нога, замотанная в мешок вместо потерянного сапога, почти не болела. Мы скатывались по склонам холмов в листве и карабкались на пригорки, перепрыгивали мелкие ручьи, обходили заросли сухой жгучей крапивы, буерак, разрушенные алтари, продирались сквозь заросли ив и оказались у реки.

— Кто… кто это был?! — задыхаясь, сплюнул я в быстрый поток.

— Глоблины, конечно, — спина Аники прижалась к скалистому выступу, она медленно сползла на землю, тяжело дыша. — От слова «глобально». Глобально злые, глобально мерзкие и глобально тупые, разумеется. — Её волосы растрепались, глаза сияли, а куртка распахнулась. Под вырезом рубашки вздымалась аккуратная грудь — вверх-вниз, вверх-вниз. — А тот, в синем… Выморозок. Они прихвостни Магистра Зимы. Того, кто хочет прибрать к рукам Немус Атрум. Служат богу Озимандию.

Вверх-вниз… вверх-вниз…

— Прости, что ты сказала?

***

Киара отлично справилась — увела монстров, и нас не преследовали. В обычные дни я бы без труда пересёк речку вброд, но теперь после купания в ледяной воде рана в мешке размокла, превращая каждый шаг в пытку. Меня снова бил жар. Я еле полз, готов был уже лечь под дерево и остаться тут навсегда, когда лес внезапно кончился. Даже не заметил. На ходу вынырнул на узкий каменный балкон на вершине холма, резко обрывавшегося круто вниз.

Аника бесстрашно сидела на краю, свесив ноги в пропасть. Она махнула мне:

— Эй, деревенщина, ты как раз вовремя! Садись рядом, сейчас будет закат.

Я с сомнением глянул вниз и остался на скале, но когда посмотрел вперёд, боль, переживания, страхи — как в общем-то и всё остальное — выветрились из головы подчистую.

Мы стояли на краю света.

Всего в шаге от меня земля обрывалась вниз внезапно и всецело, а дальше, за этим крутым изломом, открывалось бескрайнее, бездонное море чёрной тайги — древний лес, поглощающий свет и звук, сплошной бархатный гобелен из теней, сотканный руками забытых богов. И там, впереди, на самом горизонте, в сизой дымке невообразимой дали высилось Мировое Древо. Столь колоссальное, что его ствол, подобный хребту исполинского зверя, терялся в пелене облаков; гигантские же ветви, пронзающие небесный свод, пылали в лучах алого заката, будто прожилки раскалённого металла в горниле вечности. Древо, невероятно далёкое и столь же невероятно огромное, пылало в пламени сонного солнца. Окутанное алым, оно обжигало душу простым фактом своего невообразимого титанического масштаба, низводя любого человека до статуса насекомого — мелкого и суетного.

Свет смолк. Светило село.

— Ну что, деревенщина, — Аника обернулась ко мне, её лицо в сумерках сияло восторгом. — Готов шагнуть в сказку?

Глава 19. Первый шаг в сказку

Натягивая тетиву, я принял красивую позу: подбородок чуть выше, ноги чуть шире, грудь колесом. Точный выстрел — и птица свалилась в траву.

— Я это есть не буду, — заявила Аника, даже не взглянув. — Да и ты тоже.

Аркан подбежал к добыче, обнюхал, гавкнул и скрылся за деревьями, следом за Аникой — не принёс.

— Ну и чёрт с вами! — хмурясь, поковылял я за дичью сам. — Совсем стыд потеряли, уже и куропатка им не еда! Посмотрим же, друг Аркан, как ты заговоришь, когда будешь вечером выпрашивать у меня косточки!

Наклонился и обомлел.

Куропатка лежала в траве и была очевидно мертва. Была мертва, очевидно, давно, поскольку из аккуратной раны от стрелы, шевелясь, лезли бледные черви. Сквозь больные перья местами проглядывала гниющая кожа и обнажённые кости. Несло тлением. Я в ужасе швырнул птичку носком единственного сапога, и она тут же, как ни в чём не бывало, вскочила, глянула на меня бельмом в глазу, а следом унеслась в чащу, оставляя за собой немного перьев.

— Это Лес Мёртвых, — безразличным тоном констатировала Аника, когда я её нагнал. — Как и почти всё, что в нём находится. Живым здесь не место.

— Что, и олень, которого мы видели утром, тоже нежить? — мой голос предательски дрогнул.

— Ага. Как и вороны, которые следуют за нами уже милю.

Я поднял голову. Стая чёрных птиц в мглистом небе действительно описывала над нами неторопливые круги; их карканье показалось особенно зловещим.

— А люди? Люди здесь тоже не умирают?

Аника отвесила мне вполне себе увесистый подзатыльник:

— … голова тебе только чтобы в неё есть, да? Ты же сам видел!

Я подумал:

— Получается, что Лесное проклятие сильнее смерти? Раз тот воин в земле застыл, а не обернулся нежитью?

— Получается, так, — Аника сорвала листок с дерева, обнюхала его. — И для нас это хорошая новость! Потому что до начала времён, в прошлую эпоху до катаклизма, здесь находился огромный город-государство; в нём жили предтечи, а ещё эллины, и мне бы очень не хотелось отбиваться от полчищ их трупов. Пусть уж спят спокойно в виде статуй.

Аника заметно нервничала, часто замирала, прислушиваясь, поглядывая на небо, на ворон, или разглядывая следы на земле, которые лично я прочитать не мог.

— К вечеру нужно быть у Каменного Зева, — бросила она через плечо, затаившись в кустах и что-то разглядывая на пологом пригорке за ними. — Это край света. Дальше — мир за гранью.

— Знаю, Глухоманье, — кивнул я, пытаясь хоть раз блеснуть знаниями.

Аника обернулась с привычным презрением, закатывая глаза.

— Деревенщина! Это у вас там оно Глухоманье с бабками Ёшками и лесовиками, что детей крадут. Просвещённые люди используют его истинное имя — Немус Атрум. Тёмнолесье.

— А, мне….

— В кусты! Ложись, быстро! — вдруг скомандовала она, резко падая на землю в листву.

Мне с трудом удалось подавить стон — нога взорвалась адской болью, когда мы с Арканом упали неподалёку и поползли под груду валежника у обугленного дерева, павшего, должно быть, от удара молнии. В лесу повисла гробовая тишина. Ну, если Аника нас разыграла — ей несдобровать! Однако минуту спустя в отдалении раздался шум. Кто-то большой и неуклюжий продирался сквозь деревья, ломая ветки, зычно ругаясь, отрыгивая — совершенно не беспокоясь о том, заметит ли его кто-то… его или их?

Ещё через полминуты на том самом месте, где мы только что обсуждали конец света, возник целый отряд отвратительных существ. Человекообразные, ростом с подростка, который не доедал, но коренастые и жилистые, с кожей цвета запёкшейся в засуху земли и крошечными, злыми глазками-щелочками. Было в них нечто кабанье. Я понятия не имел, что это за существа — в книжках о таких не писали. Впрочем, и без книжек стало предельно ясно: если они нас заметят — нам не жить. Я тихо присыпал Аркана листвой и зажал его пасть рукой — молчи. Существа тащились нестройно, вразвалочку, переругивались на гортанном наречии, режущем слух, тыкали друг друга тупыми копьями в зад и отбирали друг у друга какую-то добычу. Воздух наполнился вонью ношеных портянок.

Существа протопали мимо, не обратив никакого внимания на наше укрытие. Мне подумалось, что они не слишком-то сообразительны. С облегчением вздохнул, но тут же внутренно сжался — воздух покинул нос тонкими струйками пара. Какого?..

Не слышно ни ругани, ни треска веток. И без того замерший лес словно заледенел. На почтительном расстоянии от мерзких существ двигалась новая фигура. Высокая, закутанная в тёмно-синий, струящийся плащ с глубоким капюшоном. От неё исходил холод в прямом смысле слова. Воздух вокруг тихо-тихо зазвенел, как разбитое стекло. Листочки на земле чернели, сворачивались. С каждым её шагом подол плаща касался почвы, и там оставались серебристые следы инея.

Боже мой! Я знаю! В детстве мне читали о них сказки. Передо мной стоял Отморозок. Нет, не так. Выморозок!

Выморозок точно услышал мои мысли. Замер, повернув капюшон с клубившейся внутри мглой в сторону нашего укрытия. Невидимый взгляд скользнул по спине — аж кровь заледенела. В абсолютной тишине я расслышал, как при движении его тело издаёт еле уловимый звук — словно кубики льда перекатываются в стакане. Он видит. Он знает. Паника завладела мной, но за долю секунды до того, как я готов был сорваться и улепетывать куда глаза глядят — лишь бы подальше от Выморозка, — в чаще прозвучал короткий свист.

На только что вытоптанную грязными сапогами тропинку чёрной молнией метнулась Киара. Откуда? Она глянула на Выморозка, зашипела и шумно унеслась в чащу (хотя, конечно, могла быть неслышной, как тень). Морозный дух рванул за ней, оставляя на земле хладный след.

— Бежим! — Аника уже тянула меня за рукав. — Да пошевеливайся ты!

Мы неслись через лес, не разбирая дороги. Страх действовал как обезболивающее. Нога, замотанная в мешок вместо потерянного сапога, почти не болела. Мы скатывались по склонам холмов в листве и карабкались на пригорки, перепрыгивали мелкие ручьи, обходили заросли сухой жгучей крапивы, буерак, разрушенные алтари, продирались сквозь заросли ив и оказались у реки.

— Кто… кто это был?! — задыхаясь, сплюнул я в быстрый поток.

— Глоблины, конечно, — спина Аники прижалась к скалистому выступу, она медленно сползла на землю, тяжело дыша. — От слова «глобально». Глобально злые, глобально мерзкие и глобально тупые, разумеется. — Её волосы растрепались, глаза сияли, а куртка распахнулась. Под вырезом рубашки вздымалась аккуратная грудь — вверх-вниз, вверх-вниз. — А тот, в синем… Выморозок. Они прихвостни Магистра Зимы. Того, кто хочет прибрать к рукам Немус Атрум. Служат богу Озимандию.

Вверх-вниз… вверх-вниз…

— Прости, что ты сказала?

***

Киара отлично справилась — увела монстров, и нас не преследовали. В обычные дни я бы без труда пересёк речку вброд, но теперь после купания в ледяной воде рана в мешке размокла, превращая каждый шаг в пытку. Меня снова бил жар. Я еле полз, готов был уже лечь под дерево и остаться тут навсегда, когда лес внезапно кончился. Даже не заметил. На ходу вынырнул на узкий каменный балкон на вершине холма, резко обрывавшегося круто вниз.

Аника бесстрашно сидела на краю, свесив ноги в пропасть. Она махнула мне:

— Эй, деревенщина, ты как раз вовремя! Садись рядом, сейчас будет закат.

Я с сомнением глянул вниз и остался на скале, но когда посмотрел вперёд, боль, переживания, страхи — как в общем-то и всё остальное — выветрились из головы подчистую.

Мы стояли на краю света.

Всего в шаге от меня земля обрывалась вниз внезапно и всецело, а дальше, за этим крутым изломом, открывалось бескрайнее, бездонное море чёрной тайги — древний лес, поглощающий свет и звук, сплошной бархатный гобелен из теней, сотканный руками забытых богов. И там, впереди, на самом горизонте, в сизой дымке невообразимой дали высилось Мировое Древо. Столь колоссальное, что его ствол, подобный хребту исполинского зверя, терялся в пелене облаков; гигантские же ветви, пронзающие небесный свод, пылали в лучах алого заката, будто прожилки раскалённого металла в горниле вечности. Древо, невероятно далёкое и столь же невероятно огромное, пылало в пламени сонного солнца. Окутанное алым, оно обжигало душу простым фактом своего невообразимого титанического масштаба, низводя любого человека до статуса насекомого — мелкого и суетного.

Свет смолк. Светило село.

— Ну что, деревенщина, — Аника обернулась ко мне, её лицо в сумерках сияло восторгом. — Готов шагнуть в сказку?

Спасибо за чтение

Вернуться к книге