Фарватер Чистилища
Пролог
От автора
Все события, учреждения, географические объекты и персонажи этой книги вымышлены. Любые совпадения имён, фамилий, должностей, названий научно-исследовательских институтов, заводов и воинских частей с реально существовавшими или ныне живущими людьми и организациями случайны и непреднамеренны*.
Автор также оставляет за собой право на осознанный инженерно-технический и историко-механический допуск: отдельные расчёты паровой термодинамики высокого давления, металлургии оловянно-бронзовых сплавов, баллистики и полевой электротехники упрощены и изменены в угоду художественному замыслу, законам вымышленного мира и динамике повествования.
Повествование ведётся в основном от лица главного героя, а также других действующих лиц книги. Некоторые имена персонажей раскрываются в тексте чуть раньше того момента, как их узнаёт сам протагонист, — это сделано исключительно для удобства читателя. Кроме того, в прямой речи отдельных героев намеренно сохранены просторечные обороты и грамматические отступления (к примеру, «ихние»), чтобы передать живой говор и характер людей разных судеб.
* В частности, упомянутый в тексте московский НИИ «Промтеплотехника», его сотрудники, следственные чины и архивные дела 1974–1976 годов являются целиком художественным вымыслом. Реальные котлы мгновенного парообразования системы Серполле, дуговые разрядники начала XX века, токарно-винторезные станки серии «ИЖ» и иные технические устройства имеют ряд конструктивных отличий от описанных в романе образцов, доработанных героями в кустарных условиях.
Пролог. Без восемнадцати полдень
Пятничное утро четырнадцатого октября тысяча девятьсот пятого года начиналось в Вестмарке тихо и точно по расписанию.
Драгутин фон Грубер, старший советник городских паровых сетей, сидел за дубовым столом под зелёным сукном. В кабинете было жарко натоплено. Свой суконный жилет с оловянными пуговицами и маленькой костяной лупой в кармашке он давно скинул на гнутую спинку кожаного кресла. Перед ним лежал свежий, ещё пахнущий краской выпуск газеты «Вѣстникъ Сѣвернаго Синдиката», прижатый с краю бронзовым грузиком в виде кузнечного молота. Справа на круглой подставке, к которой прямо из стены подходила тонкая медная трубка с горячим паром, не давая питью остыть, дымилась оловянная кружка чёрного кофе. Рядом на фаянсовом блюдце ждал надкусанный рогалик, посыпанный крупной серой солью.
Половину первой страницы занимал рисунок огромной башни с тремя кольцами над северным оврагом и крупный заголовок: «Къ полуденному пуску Главной Эфирно-Паровой Градирни въ Вестмаркѣ. Новая эра даровой силы пространства».
Драгутин снял с переносицы золочёное пенсне на шнурке и потёр глаза, воспалённые после бессонной ночи за чертежами. Затем вслух перечитал последние строки статьи, по старой привычке мешая строгую столичную речь с мягким сербским выговором покойной матери:
— «Отныне каторжный пот рудокопа и угольная копоть уходятъ въ преданіе вековъ...» Слава Господу, дожили мы до этого часа, старина Франц. Жаль, батюшка мой такого торжества не застал!
Он поднялся из-за стола, подошёл к высокому стрельчатому окну и посмотрел на север.
Трудно было поверить, какой рывок совершили люди всего за одно столетие. Ещё его дед с материнской стороны, старый пограничник на Дунае под Нови-Садом, всю жизнь пахал землю на волах и молол зерно на скрипучем водяном колесе. Потом пришёл век огня и чугуна — суровая эпоха пара. Заводы компании «Кронъ и С-ья» опоясали весь материк Дол стальными рельсами и построили котлы невиданной мощности. А часовщики «Братьев Фогель» научили работать бездушный металл: их заводные механические слуги считывали команды по дырочкам на медных перфолентах и сами подметали улицы Вестмарка, таскали грузы на пристанях реки Тагры, растирали порошки в аптечных ступках. Казалось бы — вот она, вершина инженерной мысли!
Но у парового века был свой предел. Уголь в земных недрах не вечен, топки затягивают небо сажей, а любая заводная пружина рано или поздно лопается от износа.
— Всё это было лишь колыбелью, детством нашего разума, — вполголоса рассуждал фон Грубер, заложив руки за спину у окна. — Жечь дорогой антрацит ради вращения колеса, когда само небо над нами полно даровой, неиссякаемой энергии мирового эфира, — сущая дикость, бога ми. Сегодня в полдень человек перестанет вслепую рыть киркой землю, словно крот, и возьмёт чистую силу прямо из воздуха. Ни копоти над крышами, ни взрывов в шахтах, ни зимней стужи... Настанет век света и вечного движения по всей державе!
За стеклом шумел праздничный Вестмарк. По шестигранной брусчатке и тёплым бронзовым плитам, под которыми шли трубы уличного отопления, катили двухэтажные латунные трамваи. Снаружи по стенам многоэтажных домов скользили застеклённые кабины лифтов. На площади у ратушной башни собиралась пёстрая толпа горожан в суконных пальто, котелках и осенних накидках — люди теснились у оград, задрав головы к северному холму.
Там, меньше чем в версте за обводным каналом и крышами фабрик, высилась Главная Эфирно-Паровая Градирня.
Исполинская решётчатая башня из тёмной стали и тёсаного камня подпирала низкие октябрьские тучи. Старое заводское имя ей оставили лишь по привычке: воду она не студила, а должна была работать как гигантский насос, черпающий дармовую мощь из верхних слоёв неба. Вокруг башни на разной высоте висели прямо в воздухе, удерживаемые мощным магнитным полем, три громадных разомкнутых кольца из красной меди и бронзы. Каждое — в три человеческих обхвата толщиной. У самого подножия мерно выплёвывали белые клубы пара пусковые котлы, разогретые для первого толчка.
Драгутин оглянулся на стенные часы в резном деревянном корпусе с тремя бронзовыми гирями. Стрелки на белой эмали показывали одиннадцать сорок. Сверху под стеклянным колпаком застыли у крохотной наковальни две позолоченные фигурки молотобойцев.
Праздник для горожан назначили на двенадцать, но советник знал закрытое распоряжение дирекции. Инженерам станции приказали открыть паровые заслонки за двадцать минут до полудня — заранее разогнать башню и вывести её на полную мощность, чтобы с первым ударом курантов под грохот оркестров пустить даровой ток во все городские сети.
Фон Грубер шагнул ближе и опёрся ладонями о прохладный подоконник.
Над северным оврагом басовито прогудел заводской ревун.
Тяжёлое нижнее кольцо вокруг башни плавно тронулось с места по часовой стрелке. Среднее поплыло ему навстречу, а верхнее, под самыми тучами, двинулось наперерез обоим. Из широкого жерла на вершине Градирни вертикально вверх ударил тонкий луч.
Миг спустя сквозь серую осеннюю хмарь в небо вонзился широкий гранёный столб белой кристаллической энергии, похожий на монолит горного хрусталя. Не было ни грохота, ни дыма — над черепичными крышами поплыл лишь певучий гул, напоминающий звучание большого органа. Уличные фонари на эстакаде и бронзовый плафон под потолком кабинета разом вспыхнули ярким бело-золотым светом. По трубам отопления пробежала упругая дрожь: сеть наполнилась избытком силы. Даже воздух в комнате стал свежим и звонким, как в сосновом лесу после грозы.
— Чудесно... — выдохнул фон Грубер, щурясь на сияющую в окне колонну. — Держит напор, голубушка! Чистый поток пошёл, слава Творцу!
Договорить он не успел.
Шла одиннадцатая секунда пуска, когда ровную грань светового столба над башней резко изломило — так от косого удара молота трескается на морозе перекалённая сталь.
Певучий гул сорвался в режущий уши визг. Белую колонну в небе скрутило штопором; снизу вверх по ней зазмеились грязно-фиолетовые сполохи, а лампочка под потолком кабинета бешено замигала и раздулась синим шаром.
Драгутин приник к стеклу, нахмурив седые брови. Происходящее ломало все расчёты — это не походило на обычную утечку пара, луч в небе корёжило и гнуло так, словно сверху на него навалилась чудовищная тяжесть.
Секундой позже там, где изломанный свет упирался в воронку свинцовых туч, небо треснуло насквозь.
Прямо сквозь сердцевину дрожащего столба сверху к башне хлынули маслянисто-чёрные жгуты. Они не сверкали, как молнии, а туго и жадно ввинчивались в сияющий луч. Неведомая тёмная материя сплеталась в плотные узлы, пожирала белизну света и вытягивала тепло из самого воздуха.
Защитные механизмы Градирни попытались удержать расползающуюся брешь.
Повинуясь автоматике, все три медных кольца вокруг башни сорвались с плавного хода в бешеное вращение. Быстрее, ещё быстрее — многотонные обручи слились в сплошной огненно-рыжий вихрь, пытаясь своим полем сжать и отсечь бьющие с небес потоки отрицательной энергии.
От запредельного разгона по каменным фундаментам Вестмарка прошёл такой низкий, давящий на череп вой, что оловянная кружка с тонким звоном сама поползла по блюдцу. Во рту у советника разлилась кислая горечь старой меди, а корни задних зубов пронзила сверлящая ломота.
В настенных часах стрелки сошлись ровно на одиннадцати сорока двух — правый золочёный молотобоец занёс свой молоточек для полуденного перезвона.
За окном верхнее кольцо Градирни не выдержало встречного рывка и лопнуло наискось, разбрасывая в тучи пылающие куски меди.
В ту же долю секунды исполинскую башню разорвало изнутри.
Взрыв не грянул громом — наоборот, он одним выдохом вышиб из мира все звуки, залив уши мёртвой ватной глухотой. От расколотой башни поверх кварталов, мостов и потемневшей реки Тагры кругом разбежалась прозрачная энергетическая волна: шпили домов преломились, точно за кривым стеклом, а маятники часов и птицы в воздухе замерли на лету. Следом из разлома оврага вывалился и начал стремительно разрастаться угольно-чёрный купол Тьмы, беззвучно проглатывая фабричные цеха, улицы и дневное небо.
Драгутин фон Грубер стоял у окна, побелевшими пальцами вцепившись в край дубового стола. Дыхание перехватило ледяным страхом, кадык под тугим воротничком судорожно дёрнулся.
— Я не понимаю... — одними губами прошептал он в гробовую тишину кабинета.
Золочёный кузнец на часах так и не опустил молоточек на стальную наковальню. Между одним ударом сердца и следующим — без огня, без крика и без единой капли крови — Драгутин фон Грубер, тысячная толпа в котелках на ратушной площади, кондукторы в трамваях и миллионы людей по всей планете бесследно исчезли, оставив остывать в пустом безмолвии надкусанный рогалик с солью и кружку кофе на тёплой медной подставке.
Глава 1 "Семьдесят шестой, вечер пятницы"
Пятница тринадцатого в том октябре семьдесят шестого года прошла без единой задоринки, а вот пятница пятнадцатого покатилась под откос с самого полудня.
Косой ледяной дождь сек стёкла троллейбуса всю дорогу по Ленинградскому проспекту. Намокшие кленовые листья намертво липли к разбитому асфальту у метро «Сокол». Резкий ветер с Окружной железной дороги задувал за воротник штормовки, вытягивая последнее тепло, и пока я дворами пробирался на родную улицу Алабяна, пальцы в карманах одеревенели окончательно. На наручных «Командирских» стрелки подбирались к половине пятого. Времени оставалось в обрез: перехватить у мамы проштампованный рецепт, успеть до давки в аптеку на Фрунзенской и к шести часам вернуться в институт на техсовет, где предстояло сцепиться с начальством из-за стендового акта.
Стряхнув на крыльце ледяную кашу с ботинок, я через две ступеньки взлетел на четвёртый этаж и толкнул обитую коричневым дерматином дверь.
В прихожей привычно пискнула рассохшаяся паркетная плашка под вешалкой. Из кухни тянуло печёной антоновкой с корицей, глаженым бельем и корвалолом.
— Лёшка, ты? Не стучи замком на весь подъезд, у Кравчуков на третьем внучка температурит, еле укачали, — донёсся негромкий голос мамы.
Анна Тимофеевна стояла у газовой плиты, кутая плечи поверх ситцевого халата в просторную отцовскую кофту. Сентябрьский гипертонический криз здорово её подкосил: в русом пучке на затылке прибавилось седины, под глазами залегли тени. Зато на противне посреди кухонного стола уже истекали соком горячие яблоки.
— Опять у духовки стоишь, мам? — нахмурился я, целуя её в щёку и усаживая на табурет. — Врач позавчера русским языком велела лежать пластом, у тебя давление за двести двадцать уходило.
— Належусь ещё, от пустого потолка голова пуще кругом идёт, — виновато улыбнулась она, потянувшись к тёмному пузырьку. Чайная ложечка трижды звякнула о край стакана, отсчитывая капли. — Бегаешь с утра не евши, и Светка с пар голодная примчится — хоть по яблоку перехватите. Забирай рецепт под солонкой. В нашей районной раунатина с августа не видали, велели ехать на Фрунзенскую — там к вечеру со склада выкладывают.
Я уложил розовый бланк в бумажник рядом с паспортом и зацепился взглядом за хлебницу, где лежал принесённый из моей комнаты «Теплотехнический справочник». Я искал его со вчерашнего вечера, чтобы ткнуть носом институтских бумагомарателей в старые таблицы конденсации.
Открыв обложку наугад, я провёл пальцем по полям пожелтевшей страницы. Против колонки давлений насыщенного пара чётко чернели косые, твёрдые карандашные пометки покойного бати — Игоря Дружина. Шесть лет минуло с того дня, как старый фронтовой осколок у перикарда догнал-таки его прямо за заводским кульманом, а книга до сих пор хранила лёгкий сухой запах его табака. Через приоткрытую дверь моей комнаты виднелись уходящие под потолок стеллажи с отцовской библиотекой, а наверху на антресолях в промасленной мешковине покоились его дюралевые спиннинги и подшитые кожей валенки, раздать которые соседям у мамы так и не поднялась рука.
— Светка утром листала, квитанцию искала, — пояснила Анна Тимофеевна. — Опять вы со своим Коганом на стенде не поделили чего?
— К семи вечера доделим, — коротко ответил я, обжигая пальцы о кожицу антоновки. — Ему к праздникам рапорт наверх нести надо с фанфарами, а железяка сырая, в мороз котельную положит. Перетопчется без моей подписи.
Мама только тихо вздохнула — батя в своё время точно так же неделями воевал с главным инженером завода из-за гнилого литья и возвращался домой за полночь. Она покосилась в пустой угол за шкафом: — На торфяники завтра поедешь?
— Поеду. Я и ружьё, и сидор ещё с семи утра закинул в свою мастерскую у лесопарка, чтобы завтра ни свет ни заря вам тут дверями не громыхать. Прямо оттуда добегу до трамвая, перехвачу Саньку Кольцова на Казанском — и в воскресенье к обеду ждите с кряквами.
Договорить мы не успели. В коридоре гулко хлопнула входная дверь, звякнула брошенная на подзеркальник связка ключей, следом раздался короткий девичий вскрик и отчаянный грохот повалившейся деревянной полки.
Мы выскочили в прихожую одновременно.
Посреди прохода верхом на опрокинутой калошнице сидела моя девятнадцатилетняя сестра Светка в мокром голубом болоньевом плаще и съехавшем на ухо берете. Одну ногу в чулке она вытянула вперёд на половичок, а в руках, как музейный экспонат, держала осенний сапог из ГУМа. Обтянутый кожей деревянный каблук болтался под подошвой на одном гнутом гвозде.
Секунду Светка ошалело моргала на эту аварию, а потом фыркнула и зашлась таким звонким смехом, что на щеке у неё мелко задрожала родинка и открылась знакомая с детства щербинка меж передних зубов.
— Любуйся, товарищ старший инженер, какую обувь трудящимся шьют! — она торжественно протянула сапог мне. — От самого трамвайного круга мимо булочной на одной цыпочке скакала! Спасай сестру, Лёшка, у меня завтра с восьми утра зачётный практикум в пединституте, в лодочках до остановки вплавь плыть придётся!
Присев у вешалки, я забрал из её холодных пальцев искалеченную обновку и вполголоса, чтобы не расслышала вернувшаяся к плите мама, наклонился к Светкиному уху: — Кому ты про субботний практикум плетёшь? По глазам вижу — опять в ночную смену на сортировку писем к Главпочтамту записалась.
Светка училась на третьем курсе педагогического на сорок рублей стипендии и ещё с прошлой зимы тайком от матери бегала по пятницам разгружать почтовые мешки, чтобы в конце недели незаметно подсунуть в буфетную шкатулку красную десятку на лекарства и творог. Сестра мгновенно показала мне кулак, приложив палец к губам, и шёпотом пригрозила припомнить, как весной я нечаянно смахнул тушь на чистовой ватман, если проговорюсь.
— Посажу вечером на эпоксидку с шурупом — кирпичи дробить сможешь, — усмехнулся я, пристраивая сапог сушиться на газете у батареи.
Заскочив к себе в комнату, стянул отсыревший пиджак, надел под брезентовую штормовку плотный шерстяной свитер и сунул в боковой карман отцовский справочник. У открытой двери Светка уже без смеха придержала меня за рукав: — Лёш... ты правда сегодня до ночи у своего станка в будке не засиживайся, хорошо? Место глухое, сторож на проходной глухой как тетерев, а мама всё одно не уснёт, пока твой замок не щёлкнет — лежит в темноте и маятник в прихожей считает.
— В девять с минутами выйду за ворота, к десяти чай ставьте, — я взъерошил её русую чёлку и выскользнул на лестничную площадку.
— Лёшка, опять шарф на гвозде бросил, продует же на Окружной! — догнало меня сверху встревоженное мамино напутствие. — Не зима ещё, скоро буду! — отозвался я, сбегая по стёртым маршам в мокрые пятничные сумерки и не зная, что голос её из тепла нашей двери звучит для меня в последний раз.
Центральная аптека Фрунзенского района у Крымского моста гудела толчеёй, обдавая с порога запахом мокрого пальтового сукна, камфоры и валерьянки. Хвост во вторую кассу вился через весь зал, но фарт сегодня шёл мне прямо в руки: за два человека до моей очереди провизорша в синих нарукавниках вскрыла бандероль со склада. Ровно в семнадцать часов сорок две минуты кассовый аппарат с перезвоном выбил узкую лиловую полоску чека. Две картонные пачки раунатина плотно спеленали в серую обёрточную бумагу; прихватив чек под сгиб свёрточка, я убрал лекарство во внутренний нагрудный карман штормовки, к самому свитеру над сердцем, куда не достанет никакая сырость.
У соседнего павильона метро за стеклом телефонной будки размахивал длинной рукой высоченный конопатый парень в рыжей болоньевой куртке и восьмиклинке. Санька Кольцов, с которым мы пять лет просидели за одной чертёжной доской в Бауманке, поджидал меня по утреннему уговору у киоска.
— О, лёгок на помине главный кочегар Советского Союза! — расплылся он во всю физиономию, вешая трубку и от души стискивая мне кисть. — Раздобыл Анне Тимофеевне таблетки? — Последние две коробки смёл, — перевёл я дух под козырьком. — Как там наш боезапас на завтра? — Спрашиваешь! — Санька похлопал ладонью по раздутому портфелю. — Две пачки свежей «пятёрки» взял, капсюлей отсыпали, да сала полкило с чесноком настрогал! В пять двадцать утра стою как штык у пригородных касс Казанского, билеты возьму на обоих. Ты там со своими бумажными академиками нервы не трепли — пошли их всех до понедельника, шатурская утка ждать не станет!
Мы с размаху стукнулись кулаками на прощание. Санька нырнул в нутро метрополитена, успев подмигнуть курносой студентке с тубусом, а я втиснулся на заднюю площадку подошедшего автобуса. Спустя тридцать пять минут пробок я уже отряхивал ледяную крупу со штормовки на третьем этаже главного корпуса НИИ «Промтеплотехника».
В прокуренном кабинете замдиректора техсовет шёл на второй круг.
Пепельницы на полированном столе полнились окурками «Столичных». Поверх стопок синек у зелёной меловой доски священнодействовал заведующий топливной лабораторией Аркадий Борисович Коган — плотный, розовощёкий, в отутюженном чешском костюме. Кончиком указки он обводил на ватмане разрез своей новой центробежной мазутной форсунки для районных котельных Крайнего Севера. Тема закрывала годовой план отдела и сулила руководству премию к седьмому ноября.
Я тихо притворил дверь и занял свободный стул у подоконника. Коган метнул в мою сторону быстрый торжествующий взгляд и двинул по полировке папку с отпечатанным актом стендовой приёмки.
— Вопрос исчерпан, Пётр Степанович, — закруглил он доклад. — Вчерашний четырёхчасовой прогон дал стопроцентную устойчивость факела. Остался росчерк старшего инженера испытательного участка товарища Дружина на втором листе — и в понедельник сдаём чертежи на завод.
Замдиректора устало потёр переносицу, кивнув мне на ручку: — Подписывай, Алексей Игоревич, не тяни резину. Половина восьмого на дворе, у людей семьи не кормлены.
Я придвинул папку, прочитал жирную итоговую строчку про безотказное распыление тяжёлых топлив, захлопнул тесёмки и толкнул картон обратно на середину стола. — Моей подписи тут не будет, Пётр Степанович.
В тишине стало слышно, как за окном ветер хлещет мокрым снегом в карниз. Щёки Когана налились кирпичной пятнистостью, деревянная указка со стуком легла в жёлоб доски.
— Это как понимать прикажете — «не будет»?! — сорвался на тенорок завлаб. — Вы лично вчера стояли со мной у смотрового глазка четыре часа кряду! Ни единого хлопка! Вы мне за три дня до закрытия квартала саботаж устраиваете?!
— Вчера вы в расходный бак чистое соляровое масло из лабораторной бочки залили, Аркадий Борисович, — ответил я ровно, чувствуя, как внутри поднимается цеховая злость. — На тёплом соляре и худой примус ровно поёт. А эшелоны этой серии пойдут в Якутию и под Воркуту, где котельным с колёс сливают вязкий флотский мазут из промёрзших цистерн с тремя процентами ледяного конденсата. Я сегодня к семи утра пришёл на стенд без вас и пустил в вашу головку настоящий обводнённый мазут.
Старый стендовый мастер в конце стола крякнул в усы и опустил глаза в бумаги, а я поднялся во весь рост: — Сырая она насквозь. Узкие каналы завихрителя через восемь минут забивает водной эмульсией, факел рвёт, и сопло плюёт чёрной жижей прямо на шамотную кладку до полного потухания котла. Поезжайте сами в январе при сорока пяти мороза на поселковую котельную, когда в роддоме батареи порвёт, и расскажите кочегарам про ГОСТы. Пока не переточим внутреннюю шайбу — липу я вам не подпишу.
Коган задохнулся, хватаясь за папку, но замдиректора ударил ладонью по столу: — Обороты сбавь на техсовете, Дружин! Не у себя за гаражами стоишь! Грамотный больно — к десяти утра понедельника положишь мне на стол расчёт особого мнения с цифрами, изучим. А за самоуправный пуск стенда и срыв плановой сдачи квартальную прогрессивку с твоей группы снимаю под корень. И по твоей отдельной будке у лесопарка в ноябре приказ выпустим — хватит казённое электричество по ночам жечь, передадим помещение хозчасти под склад, если не докажешь, что польза от тебя есть!
Хлопать дверью напоказ я не любил. Забрал с подоконника кепку, плотно прикрыл за собой створку и сбежал по пустым лестницам во двор, подставив горящие скулы под колючий снег. Пёс с ней, с премией — руки целы, заработаем. А вот опытный вкладыш со своей собственной вихревой форсунки надо было скрутить в мастерской прямо сейчас, чтобы в понедельник утром положить Петру Степановичу на сукно не бумажку, а живой обкатанный металл.
К девяти вечера институтские задворки окончательно обезлюдели. Качающиеся на ветру фонари вырывали из сырой мглы чёрные зеркала луж, штабеля ржавых радиаторов у котельной и сгорбленную фигуру старого вахтёра деда Архипа, который вовсю гремел цепью у ворот проходной.
— Опять, Игоревич, на ночь глядя в свой медвежий угол поплёлся? — проворчал старик, прикладывая ладонь ковшиком к тугому уху. — В корпусах ни души не осталось! Гляди, в девять ровно калитку запру — сам через вертушку сигать будешь! — Через двадцать минут выскочу, Архип Кузьмич, одну гайку с оправки сдернуть! — прокричал я ему, сворачивая по раскисшей шлаковой тропке за теплотрассу — в самый дальний тупик территории, упиравшийся в глухую кирпичную стену лесопарка.
Моя мастерская жалась к парковой ограде угрюмым кирпичным бастионом тридцать седьмого года кладки — бывшая заводская подстанция с полуметровыми стенами, покатой крышей, узкой зарешёченной фрамугой под потолком и тяжёлыми воротами с врезной калиткой.
Сняв с пробоя пудовый замок, я шагнул через порог, щёлкнул выключателем, задвинул за собой засов от сквозняка и вдохнул густой, настоявшийся дух старого слесарного гнезда. Здесь пахло веретённым маслом, остывшей чугунной стружкой, сухим берёзовым углём и канифолью.
Двадцать лет кряду под этим зелёным абажуром колдовал в одиночку Илья Матвеевич Соколов — лучший наш институтский механик, умевший без всякого индикатора, на чистый палец поймать сотку на калёном валу. Три года назад, когда я после полковой разведки пришёл в НИИ колючим младшим инженером, именно Соколов вытащил меня из расчётной комнаты к своим тискам. Сухонький, жилистый, с вечно прилипшей к губе папиросой, он выбил из меня студенческую спесь: научил по шороху резца узнавать скрытую раковину внутри поковки и никогда не ставить имя под туфтой. В кармане моего свитера и сейчас лежал его подарок к первой сдаче стенда — дерматиновый пенал с шестью часовыми отвёртками и лупой.
А в глухую ноябрьскую ночь семьдесят четвёртого года Илья Матвеевич исчез из этой самой будки, словно шагнул сквозь камень.
Я помнил то промозглое утро, когда пришёл к восьми на смену и полчаса бил кулаками в запертую калитку. Внутри стояла мёртвая немота. Когда мы со слесарями срезали наружные петли автогеном и вывалили створку во двор, у бывалых мужиков шапки на затылках зашевелились. Внутренний засов сидел в скобе до отказа, дверная страховочная цепочка висела накинутой изнутри, а обе внутренние стальные ставни под потолком были стянуты кованым крюком. Посреди запечатанной коробки стоял такой могильный мороз при трёх градусах осеннего тепла на улице, что седой куржак в палец толщиной лежал на станине нашего «ИЖ-250», а вода в пожарном ведре у порога промёрзла до дна. На верстаке под погасшей целой лампой белел кружок льда в недопитой кружке чая, лежали очки учителя и висела на гвозде его телогрейка. Самого мастера не нашли ни живым, ни мёртвым.
Два месяца люди с Петровки выворачивали мою биографию по нитке. Бригада с отбойными молотками вскрыла бетонную стяжку в дальнем углу за станком, дорывшись на метр вглубь до девственной московской глины. Ни шахт, ни старых коллекторов под фундаментом не оказалось. К зиме бетон залили обратно, «висяк» упрятали в сейф, а ключи от подстанции отписали мне — охотников задерживаться по вечерам в коробке, откуда испаряются люди, во всём институте больше не сыскалось.
Я стянул намокшую штормовку — предварительно проверив, сух ли в кармане мамин аптечный кулёк, — повесил её на гвоздь поверх старой рабочей телогрейки и зажал в губах тисков корпус своей опытной форсунки.
Накидной ключ скользнул по гайке, звякнул о чугунную лапу и укатился в тень под станок.
Выругавшись, я достал пластмассовый фонарик. Батарейка издохла ещё в июле и выдала жалкое рыжее пятнышко. Пришлось встать на одно колено и шарить рукой в стружке за станком — в том самом сварочном углу, где стояли прикованный цепью кислородный баллон и переносной ацетиленовый генератор.
Кончики пальцев нащупали беглую гайку у стены, но, выпрямляясь из-за суппорта, я задержал взгляд на облупленной побелке в углу. В сырой нише за генератором тянуло сухим холодком, отдающим резкой свежестью грозового разряда, и на заново залитой следователями штукатурке тускло маслянилась чёрная тень величиной с ладонь. Разбираться с сыростью старого фундамента было некогда: настенные ходики у электрощитка хрипнули пружиной и пробили половину девятого.
Я спрятал латунный вкладыш в карман свитера и торопливо наклонился к уложенному под верстаком охотничьему скарбу — проверить увязку. В длинном чехле лежала разобранная отцовская горизонталка «ИЖ-54» с тёмным ореховым прикладом, треснувшую шейку которого батя намертво стянул медным хомутиком. Бок о бок с чехлом стоял десантный сидор. Снаряжён скупо: жестянка кильки в томате, полбуханки ржаного хлеба, початая пачка рафинада, сухие портянки со сменной рубахой, охотничий нож да патронташ. По краям ремня у пряжки отсвечивали латунью четыре патрона лесного запаса — два с волчьей картечью и два с точёными свинцовыми пулями-жаканами.
Чтобы не тащить лишний узел в руках утром, я натянул прямо поверх свитера и влажной штормовки старую ватную телогрейку, сунул в карман ключи от будки с австрийской бензиновой зажигалкой «ИМКО» и закинул на левое плечо сидор с ружейным чехлом.
На пороге машинально поднял голову к узкой фрамуге под потолком. Сквозь мутное стекло в чернильную сырость парка резала жёлтая полоса света. Пойдёт дед Архип с вечерним обходом, увидит свет после закрытия территории — завтра же ляжет на стол коменданту кляуза, а Пётр Степанович только этого и ждёт, чтобы отобрать мастерскую.
Подставив под каблук табурет, я дотянулся до проёма, захлопнул обе подклеенные Соколовым стальные ставни и накинул кованый крюк. Железная калитка и без того сидела на внутреннем засове, обшитая войлоком от сквозняка.
Спрыгнув на бетон, я шагнул к двери и протянул руку к пакетному выключателю.
Пальцы замерли в полувершке от пластмассы.
Стоваттная лампочка под жестяным абажуром над верстаком вдруг издала высокий комариный визг. Вольфрамовая нить внутри стекла распухла слепящим синим шаром электросварочной дуги — и с сухим пистолетным хлопком разлетелась в пыль, осыпав тиски мелким дождём искр!
На наглухо запечатанную кирпичную коробку обрушилась такая плотная темнота, словно на голову накинули и затянули мокрый брезентовый мешок.
В ту же долю секунды весь живой вечерний мир за полуметровыми стенами отрезало ножом. Первым вырубило слух: уши до самого горла залило ватной глухотой, в которой бесследно утонули шорох дождя по крыше, скрип раскачиваемых ветром тополей и далёкий перестук товарняка на Окружной, оставив один короткий жестяной хруст вставшего колом маятника стенных ходиков. Следом из угла за токарным станком в лицо ударил лютый погребной холод, густо замешанный на каменноугольной копоти, мокрой меди и вековом тлене закрытого склепа. Рот свело кислой оскоминой старой бронзы, в задних зубах от виска до нижней челюсти вспыхнула такая сверлящая ломота, будто по скуле ударили мёрзлым зубилом, а по костям черепа изнутри прокатился низкий гул.
Бетонный фундамент под моими подошвами тяжело качнулся и поплыл куда-то наискось вверх — точно всю многотонную подстанцию железными клещами выдрали из московской глины и ухнули в колодец!
Грудную клетку перехватило обручем удушья; в трёх шагах за станиной станка в маслянистой черноте отчётливо, с сухим роговым пощёлкиванием распрямлялось что-то громадное, многосуставчатое и слепое, жадно потянувшись на тепло моего дыхания!
Задыхаясь пустым ледяным воздухом, я шарахнулся спиной к воротам, с грохотом опрокинул оцинкованное ведро и онемевшими пальцами рванул из кармана бензиновую зажигалку. Скользкий цилиндрик выскользнул из горсти и звякнул под ногами на бетон!
В темени за суппортом станка сухо зашуршало по стяжке — казалось, прямо сквозь камень к моим коленям ползёт колючая щетина.
Сердце колотилось в самом горле. Сбросив мешавший сидор с ружьём, я рухнул на четвереньки, обдирая ладони об острую крошку и осколки стекла, и вслепую шарил по полу вдоль порога, пока мизинец не ткнулся в холодный бок «ИМКО» у ножки табурета.
Сдвинул предохранительное кольцо, ударил большим пальцем по крышке — кремень чиркнул всухую! Второй нажим — пустой сноп белых искр в черноту! С третьего судорожного рывка зубчатое колёсико с треском зацепило фитиль, и в двух вершках от моего лица встал трепещущий жёлтый язычок живого бензинового огня.
Чёрная навалившаяся масса у станка беззвучно содрогнулась и отпрянула назад за чугунные направляющие.
Воздух со свистом прорвался в сжатые лёгкие. Мокрая от холодного пота рубаха примёрзла к позвоночнику, колени на камне ходили ходуном. В неровном кружке света на цементе позади токарной бабки дотлевало без дыма странное пятно — горстка жирного чёрного пепла, похожего на сгоревшую рентгеновскую плёнку, которая прямо на глазах морщилась от пламени и распадалась серой пылью.
Не смея отпустить спасительный огонёк, я поднялся по стене, свободной рукой сдёрнул с гвоздя старую запылённую керосинку «Летучая мышь», поджёг обгоревший фитиль и опустил стекло.
Жёлтый свет раздвинул углы мастерской — и у меня вторично за минуту пересохло во рту.
Толстый бронированный кабель трёхфазного ввода и водопроводная труба больше не уходили сквозь кладку к теплотрассе. Оба металла обрывались вровень со старой побелкой зеркально-гладким срезом без единого заусенца — словно неведомая гильотина отсекла кирпичный куб от Москвы семьдесят шестого года. Я поставил ногу на перевёрнутое ведро, скинул кованый крюк и на ширину ладони приоткрыл внутренний ставень фрамуги. Вместо мокрого парка за мутным стеклом вставала глухая стена незнакомого тёмно-багрового клинкера, по которой на массивных хомутах змеились медные паровые магистрали с клёпаными бронзовыми фланцами!
— Приехали на конечную, инженер... — одними побелевшими губами выговорил я в густое облачко пара. — Вот куда ты в семьдесят четвёртом шагнул, Илья Матвеевич...
Натренированные за два года службы пальцы вспомнили порядок раньше ошалевшей головы. Присев у верстака, я скинул городские полуботинки, намотал сухие байковые портянки и обулся в охотничьи яловые сапоги на толстой подошве. Расстегнул чехол и соединил стволы, цевьё и приклад батиного «ИЖ-54». Вогнал в патронники латунные гильзы с волчьей картечью и туго перепоясал телогрейку патронташем с охотничьим ножом у правого бедра.
Подойдя к воротам, приложил ухо к ледяному листу дверной обшивки. Снаружи не гудело Волоколамское шоссе, не подавали голоса маневровые тепловозы. За стеной стояла сырая тишина: далеко внизу глухо ворочалась большая река, тонко подсвистывал на сквозняке остывший металл, а в двух шагах за крыльцом звонко и яростно дробил по камням быстрый поток воды.
Взведя оба курка горизонталки и зажав приклад под локтем, я с натугой выдернул из скобы внутренний засов. Обитая железом калитка намертво закусила нижний угол о порог. Пришлось отставить фонарь на верстак, отступить на полшага и дважды со всей дури впечататься плечом в обмёрзшие доски.
Створка со скрежетом вывалилась наружу на четверть круга, и с поднятым над головой фонарём и ружьём у бедра я перешагнул через высокий порог в липкий туман другого мира.
В лицо плотным холодным варевом ударила речная сырость, густо замешанная на тине, каменноугольной саже, машинном масле и окисленной бронзе.
Моя трансформаторная подстанция стояла на дне глубокого каменного двора-колодца, вплавленная в угол чужого квартала. Со всех сторон в свинцовую хмарь поднимались четырёхэтажные стены северной готики со стрельчатыми окнами. Поверх камня карнизы оплетали медные паропроводы в асбестовой шубе, свинцовые трубки и стальные тяги на роликах, а под крышей нависшего справа громадного цеха тускло зеленели три пузатых ревуна.
Каблуки сапог гулко цокнули по базальтовым шашкам крыльца и рифлёным плитам литой бронзы, которыми вымостили двор. В правом углу из ниши торчала массивная бронзовая колонка гидранта с разбитым манометром. Чугунную задвижку у её корня вырвало с мясом, и из широкого раструба по вырубленному в базальте корыту прямо мимо моего порога к уличной решётке с грохотом катилась двухметровая быстрина ледяной воды, чьи мокрые береговые валуны затянуло плотной подушкой ползучего мха.
Вдоль кованой ограды стоял мёртвый белёсый бурьян с полупрозрачными гранёными стеблями: под порывами сквозняка он не гнулся, а сухо позванивал, точно битое стекло.
В пяти шагах за потоком посреди этих стеклянных зарослей темнела приземистая фигура, при взгляде на которую я мгновенно вскинул ружьё к плечу.
В пятне «Летучей мыши» показалось сперва, будто у ограды затаился человек в медном водолазном шлеме. Лишь сделав шаг к воде, я разглядел застывшую на трёх колёсах паровую машину ростом мне по грудь, склёпанную из потемневшей латуни. За спиной железного слуги чернел малый вертикальный котёл, на голове тускло слепли хрустальные линзы, а длинные суставчатые клешни на шестернях мёртвой хваткой сжимали метлу и угольный совок. Посреди груди под литой плашкой «Мануфактура Автоматоновъ Бр. Фогель. Вестмаркъ. 1903 г.» зияла распахнутая крышка белого оловянного барабана с сотнями игл, откуда до камней свисала оборванная зелёная перфолента.
За створками уличных ворот угадывался в тумане остов четырёхтонного парового грузовика на толстых деревянных спицах, намертво впечатавшегося носом в тумбу. А когда я поднял глаза на север, дыхание снова перехватило: всю половину небосвода от брусчатки до самых туч отвесным гильотинным срезом перегораживала неподвижная угольно-чёрная стена, беззвучно глотавшая всякий свет.
Отведя взгляд от обрыва, я поднял фонарь к правому внешнему углу своей будки, где советский кирпич без малейшей трещины спёкся в монолит с чужим багровым клинкером.
На высоте моего плеча в твёрдом камне чёткими глубокими лунками калёного слесарного кернера белел до боли родной левонаклонный почерк учителя с двумя выбитыми под линейку стрелками — короткая указывала через ручей прямо на замершего латунного дворника, а длинная уводила вниз под гору, в сторону гудящей за туманом большой воды:
«Лёшка! Пошарь в груди у дворника. Жду в Затоне. И. С.»
Но ступить к воде мне не дали — в десяти шагах за чугунной решёткой ворот, в звенящем белом бурьяне под закопчённым брюхом мёртвого грузовика, тяжело, влажно и совсем близко клацнули чьи-то челюсти.
Глава 2 "Город остывшего пара"
Проверять в потёмках, чьи челюсти щёлкают под брюхом мёртвого грузовика, я не рискнул. Не поворачиваясь спиной к воротам и придерживая цевьё ружья, чтобы антабка не звякнула о пуговицу ватника, я отступил на два шага за высокий порог мастерской. Плечом без замаха навалился на перекошенную калитку, со скрежетом вгоняя нижний угол в каменную четверть, до упора задвинул засов и расклинил скобу обрезком водопроводной трубы.
Три удара сердца за дверью стояла тишина.
Потом со стороны улицы звякнул задетый чугунный прут ограды, и по мокрому базальту двора дробно, точно костяшками счетов по конторской доске, простучали когти. Судя по грузной поступи и осадке бронзовых плит над подземным каналом, гость весил не меньше матёрого волка или кабана. Он без опаски подскочил к крыльцу и с мокрым хрипом втянул воздух сквозь щель под калиткой — внутрь шибануло тиной, окисленной медью и падалью.
Я вскинул стволы «ИЖ-54» на уровень груди, держа пальцы у спусковых крючков. Вышибет сейчас гнилую заклёпку — встречу картечью в упор через железо.
Но до двери зверь не добрался. Во мгле двора он шагнул вбок, пытаясь обойти крыльцо вдоль стены, и с ходу оступился лапой в каменный жёлоб, по которому из сорванного гидранта неслась ледяная вода.
Снаружи рвануло таким змеиным шипением, будто в прорубь сунули раскалённую поковку.
Живая быстрина обожгла ночную тварь почище кипятка. Взвизгнув так, что резануло по ушам, она шарахнулась прочь от воды, сослепу врезалась боком в пустое латунное туловище застрявшего у забора трёхколёсного дворника — двор отозвался жестяным звоном и хрустом стеклянного бурьяна, — поскребла когтями камень за оградой и тяжёлой рысью умчалась вниз по уклону улицы.
Я переждал пару минут, ловя каждый шорох за кладкой, затем придержал тугие курки отцовской двустволки и плавно снял их с боевого взвода.
Привалившись спиной к холодному железу калитки, я шумно перевёл дух. Руки от локтей до пальцев била мелкая дрожь отходняка, а взмокшая при падении будки рубаха липла к лопаткам. Ещё полчаса назад я спорил в светлом институтском кабинете из-за сырой форсунки, злился на срезанную квартальную тридцатку и прикидывал, успею ли до десяти вечера заклеить сестре каблук, — а теперь сидел взаперти посреди чужого каменного колодца, где за забором рыскало невесть что.
Однако рассиживаться у порога не годилось: служба в полковой разведке давно вбила простую науку — когда кругом непонятная каша, проверь периметр, пересчитай запас и обеспечь себе обзор.
Главной бедой в запертой коробке оставался свет.
В бачке старой «Летучей мыши» плескалось от силы двести граммов керосина на самом донышке. Я ещё раз обошёл с поднятым фонарём стены мастерской, проверив срез кабеля и трубы у электрощитка: ни искры, ни капли влаги — неведомый резак выхватил кирпичный куб из московского грунта вместе с фундаментом и впечатал в чужую мостовую.
Не прошло и сорока минут, как обгоревший фитиль керосинки завонял палёной тряпкой, съёжился в узкую синюю полоску и пополз внутрь горелки. Фонарик из верстака с вспухшей ещё летом батарейкой не спасал — мутное рыжее пятнышко под линзой не пробивало темноту и на шаг.
Тени от сверлильной колонки и токарного станка сразу качнулись вперёд, заливая бетонный пол.
В ту же минуту из угла за станиной «ИЖ-250» — оттуда, где недавно съёжилась от пламени зажигалки горстка чёрного пепла, — снова потянуло погребной стынью. Задние зубы тупо заныли, а уши заложило, как при крутом спуске под воду. Я ещё не знал никаких местных правил, но шкурой чуял одно: погасни сейчас последний живой огонёк внутри этой кирпичной западни — до рассвета от меня и пуговиц не останется.
Отложив ружьё на верстак, я шагнул к сварочному посту и выдернул загрузочную корзину переносного ацетиленового генератора. На железной сетке серой щебёнкой перекатывались два килограмма карбида кальция, оставшиеся с четверговой пайки патрубков. Не густо, но на ночь растянуть выйдет.
Зачерпнув ковшом воды со дна рукомойника, я плеснул в бак, до отказа затянул прижимной винт крышки и поднёс умирающую керосинку к стеклу манометра. Внутри глухо зашипело, ударило чесночным душком реакции, и дрогнувшая стрелка поползла от нуля вправо. Синий кислородный баллон у стены я трогать не посмел — берёг полтораста атмосфер на крайний случай. Зажав рукоять сварочной горелки в губах тисков, я чуть приоткрыл вентиль чистого ацетилена и чиркнул колёсиком «ИМКО» у мундштука.
Газ звонко хлопнул жёлтым хвостом с хлопьями сажи. Я плавно убавил подачу на пол-оборота — и на кончике медного сопла тонко запел маленький, режущий глаза белый язычок огня, направленный на белёный простенок вместо отражателя.
Дурнота за станком мгновенно отступила обратно в щели, отпустив челюсти.
Следом подступила стужа. Бетонная подушка пола, вмёрзшая в чужой камень, вытягивала тепло сквозь подошвы сапог не хуже ледника. Пальцы деревянели на глазах — случись ночной прорыв в калитку, замёрзшей кистью и спуск вовремя не выжмешь. Затопить буржуйку обрезками промасленного толя или сырой доской я опасался: столб дыма со снопом искр из выведенной сквозь стену трубы мигом выдаст убежище на три квартала вокруг.
Под верстаком нашёлся рассохшийся сосновый ящик из-под станочных резцов, пролежавший в сухом углу лет десять. Охотничьим ножом я наколол звонкую древесину в лучину, перемешал её на колосниках с двумя горстями берёзового угля из ведра у печки и поджёг от клочка промасленной обёртки. Сухая щепа с углём взялась ровным жаром почти без дыма и искры. Придвинув табурет к потеплевшему боку буржуйки, я уложил заряженную горизонталку поперёк колен и приготовился коротать ночь.
Тянулась она бесконечно.
Глаза резало от ацетиленового блеска и недосыпа, но стоило смежить веки на пяток секунд, как память подбрасывала недавнее шевеление за станком, и я вскидывал голову, проверяя подпорную трубу под ручкой двери.
За полуметровой стеной тем временем жил своей дикой жизнью остывший город.
Около полуночи за оградой двора опять простучали когтистые лапы. Ночной гость вернулся — теперь он не лез с разбегу к крыльцу, а минут пятнадцать кружил по сухой брусчатке возле поваленного автоматона, шумно сопел у кромки кипящего в жёлобе потока и скрежетал когтями по гранитному бордюру, но сунуться в воду глубиной в колено снова не решился.
Ушли когти — пришли чужие голоса. Когда с невидимой за туманом реки налетал порыв ветра, высоко над головой на крыше соседнего корпуса принимались тоскливо гудеть медные раструбы паровых свистков. Внизу, со стороны приречных камышей, раза три за ночь басовито протрубила какая-то крупная болотная птица: не видь я своими глазами мёртвых кварталов, дал бы голову на отсечение, что за лесом перекликается маневровый паровоз. В третьем часу ночи кварталах в двух выше по улице с чугунным грохотом провернулся на лопнувшем тормозе барабан уличного крана или лифта, осыпав эхом пустые проспекты, а перед самым утром далеко на севере — там, где небо обрубала чёрная стена, — тонко взвыло, словно тупой пилой драли по кровельному железу.
На моих наручных «Командирских» стрелки сошлись на двадцати минутах шестого утра субботы.
Я достал из кармана отцовский коленкоровый справочник и молча провёл пальцем по твёрдым карандашным пометкам бати на полях.
Ровно сейчас в Москве, под жёлтыми фонарями перрона Казанского вокзала, у крайнего каменного столба пригородных касс стоит в рыжей болоньевой куртке Санька Кольцов. Прижимает локтем портфель с нарезанным чесночным салом, поглядывает каждые две минуты на круглые вокзальные часы и честит меня на все корки за то, что проспал первую шатурскую электричку. Через полчаса махнёт рукой на охоту, спустится к будке таксофона с двушкой и наберёт наш номер на улице Алабяна...
Только у нас на четвёртом этаже телефонный звонок никого не разбудит — там в это субботнее утро и без него не ложились. Недочиненный Светкин сапог так и стоит на газете у батареи, сама Светка через час примчится с ночной сортировки писем белая от испуга, а мама всю ночь просидела на маленькой кухне в серой отцовской кофте над остывшим чайником, прислушиваясь к гулкому подъезду и отмеряя дрожащей ложечкой корвалол в гранёный стакан. В понедельник утром дед Архип со слесарями вскроют пустое место на задворках лесопарка, как в ноябре семьдесят четвёртого после пропажи Ильи Матвеевича, приедут оперативники с Петровки, разведут руками — и ляжет в сейф второй глухой «висяк» по институту.
У одинокого вдовца Соколова дома никого не оставалось, кроме старых книг да ходиков. Моя мать после криза с давлением за двести двадцать такой осени не переживёт.
Я сжал переплёт батиного справочника так, что хрустнул картон, и спрятал книгу обратно за пазуху к аптечному кульку с раунатином. Киснуть и ждать милости у печурки мне заказано — Илья Матвеевич в свои шестьдесят с лишним лет не сгинул тут в первую ночь, выбил для меня кернером строчку на кирпиче и прорубил дорогу к воде. Пройду и я.
Мутный, цвета мокрого шинельного сукна рассвет просочился в щели выгнутой калитки лишь в начале девятого.
Шорохи в переулке давно стихли. Я закрутил вентиль горелки и открыл крышку генератора: на дне сетки в известковой жиже чернело меньше килограмма целого карбида — запас впритык на одну короткую ночёвку.
Ревизия остальных припасов веселья тоже не прибавила. Вытряхнув на верстак сидор, я разложил всё богатство по счёту: половина буханки вчерашнего ржаного хлеба, банка балтийской кильки в томате, початая пачка рафинада да сменная нательная рубаха. Отломив сухую корку, я разжевал её с двумя глотками студёной воды из рукомойника, чтобы унять пустоту под ложечкой, а кильку с сахаром увязал на чёрный день.
Следом проверил патронташ. Двенадцать средних гнёзд занимали бумажные гильзы с мелкой утиной «пятёркой» — бить такой дробью по зверюге, способной помять латунный бок машины и высекать когтями искры из камня, значило только шкуру щекотать. Настоящего свинца в латунных гильзах оставалось четыре патрона: две девятимиллиметровые волчьи картечи уже сидели в стволах батиной горизонталки, да две точёные пули-жакана поблёскивали капсюлями по краям пояса. Четыре серьёзных выстрела на весь этот чужой свет.
Размяв затёкшие плечи, я затянул ремень поверх телогрейки, взвёл курки «ИЖ-54», убрал подпорную трубу и осторожно вытолкнул калитку наружу.
Узкий каменный двор плавал в густом речном тумане.
Первым делом я осмотрел землю у крыльца. Двухметровый поток, с рёвом хлеставший из сорванного гидранта по базальтовому корыту мимо порога к уличной решётке, намыл на противоположной кромке полоску песка с илом. Вся эта сырая полоса от глухой стены до ворот пестрела глубокими четырёхпалыми вмятинами в ладонь шириной с бороздами тупых, как слесарные зубила, когтей. Белый бурьян у ограды валялся втоптанной в камень стеклянной трухой, зато валуны у самой живой струи, затянутые сизо-зелёной подушкой незнакомого мха, оставались нетронутыми — к бегущей воде ночная тварь подойти боялась.
Шагнув к внешнему углу своей будки, я при дневном свете изучил выбитые кернером буквы на клинкере соседнего брандмауэра: «Лёшка! Пошарь в груди у дворника. Жду в Затоне. И. С.».
Удары калёного острия ложились глубоко и ровно, знакомой левой рукой учителя, вот только сколы кирпича давно потемнели от дождей и по краям тронулись седым налётом лишайника. Выбили эту записку никак не вчера и не месяц назад — минимум год-полтора минуло с того дня, как старик стоял на этом камне. А на ладонь ниже стрелки, уводившей вниз по уклону улицы, я разглядел мелкую примету, ускользнувшую от меня ночью в неровном свете фонаря: три косых перечёркнутых креста остриём на север. Точно таким значком Илья Матвеевич на наших стендовых синьках в НИИ всегда метил аварийную зону — не лезь, убьёт на месте.
Держа двустволку наготове и поглядывая на просвет уличных ворот, я по скользким гранитным голышам перешагнул через быстрину и присел возле опрокинутого набок трёхколёсного автоматона.
Днём эта клёпаная кукла с клеймом «Мануфактура Автоматоновъ Бр. Фогель. Вестмаркъ. 1903 г.» вызывала у любого механика уважение. Здешние конструкторы обошлись без единого провода или катушки — только перегретый пар и тонкая часовая кинематика. За спиной железного слуги сидел малый медный котёл высокого давления на жидкой горелке и двухцилиндровая паровая машинка величиной с кулак, тягавшая через червяки шарнирные клешни со стальной метлой. А в распахнутой грудной коробке белел оловянный барабан с сотнями подпружиненных латунных игл: попадая в просечки оборванной перфоленты, щупы напрямую толкали золотники подачи пара к суставам.
До меня в этом железном нутре уже покопались чужие руки. На левом боку темнела вмятина от лома, обе медные трубки холодильника были чисто скручены с резьбы ключом, а на зелёном хвосте перфоленты чернел отпечаток кованого каблука.
Я уже подумал с тревогой, не выпотрошили ли местные сборщики металла и соколовскую закладку, но тут же вспомнил цеховую хитрость наставника: Илья Матвеевич никогда не клал ценный инструмент на виду, да и судя по всему, именно он и потрошил «дворника». Специально оставил следы мародерки. Сняв рукавицу, я просунул ладонь глубже под игольчатый валик и ощупал заднюю тепловую перегородку перед котлом.
Пальцы сразу упёрлись в край накладного свинцового щитка, замазанного чёрным тавотом вперемешку с угольной пылью. Сбоку щиток держал неприметный латунный винт со сбитым шлицем и крохотной косой засечкой зубила на шляпке — верная метка старика для левой резьбы! Попробуй чужой мародёр отворачивать такой винт привычно против часовой стрелки — только затянет намертво да грани сорвёт, решив, что прикипело за годы.
Достав из кармана подаренный учителем дерматиновый пенал, я выбрал узкую отвёртку и повернул винт вправо, по ходу стрелки. Резьба мягко пошла из гнезда. Свинцовая накладка отвалилась в горсть, открывая сухую потайную нишу между кожухом и котлом, откуда я за шпагат вытянул плоский свёрток промасленной парусины.
От холстины отчётливо пахнуло оружейным салом и тем въедливым табачным душком дешёвого «Беломора», который всю жизнь преследовал вещи Ильи Матвеевича.
Возвратившись через ручей на сухое крыльцо будки и прислонив ружьё к косяку под локоть, я перерезал шпагат ножом.
На квадрате старой замши лежали массивные карманные часы-луковица величиной с яблоко, витая бронзовая цепочка с круглым медальоном на конце и узкая самодельная тетрадка, сшитая суровой дратвой из листов промасленной кальки.
Вставив в глазницу четырёхкратную часовую лупу из пенала, я первым делом взял на ладонь увесистую луковицу.
Такого механизма мне не доводилось видеть ни в одном музее. Глухие крышки с чеканным рельефом двуглавого грифона, сжимавшего в лапах шестерню и пучок молний, отлили не из серебра, а из тусклого сплава свинца с оловом. Под толстым гранёным хрусталём вместо римских цифр по кругу шли незнакомые угловатые значки. Поддев кончиком отвёртки заднюю крышку, я заглянул под пыльник — и сразу узнал ручную доводку самого Соколова. Платины и мелкие шестерни желтели немагнитной пушечной бронзой, а главное ходовое колесо со встречным анкером и разрезной баланс в центре темнели безо всякого металлического отблеска — выточенные резцом из диковинного матово-чёрного, словно обугленного металла, поглощавшего дневной свет.
Я осторожно повернул головку завода на три тугих щелчка.
Спирали внутри корпуса звонко ожили, и единственная воронёная стрелка над угловатыми знаками без запинки побежала в обратную сторону — справа налево! В ту же секунду приклёпанный к концу цепочки кругляш красной меди с прорезанными концентрическими кольцами и оловянным ободком вдруг сделался в пальцах ощутимо тёплым, будто по металлу пошёл слабый индукционный ток.
Убрав лупу в пенал, я развернул самодельную книжицу из кальки. Все двенадцать плотных страничек покрывал убористый, наклонённый влево чертёжный шрифт учителя с прямыми перекладинками над строчной «т» и подчёркнутыми семёрками.
«Лёшка, если ты всё-таки закрыл изнутри ставни и щёлкнул выключателем одновременно — стало быть, сидишь сейчас на моём крыльце, — писал старик без долгих вступлений. — Прости старого дурака: замуровать ту чёрную тень за нашим станком с московской стороны я в семьдесят четвёртом не успел, сорвало меня посреди ночной смены в одной рубахе. Зато здесь я уже второй год ноги бью не впустую, так что читай внимательно и мотай на ус, пока дров сгоряча не наломал».
Страница за страницей я глотал скупую инженерную сводку мира, в который меня выбросило.
В первую зиму Илья Матвеевич свёл дружбу со странниками из ордена Искателей — немногочисленного братства физиков, гидрографов и следопытов, по крупицам собиравших уцелевшие архивы по всему материку Дол. Из раскопанных ими казённых бумаг Вестмарка выходила жуткая в своей простоте картина. Местная цивилизация, построившая за век сложнейшую механику пара и часового хода без единой радиолампы, к осени тысяча девятьсот пятого года замахнулась на даровую энергию мирового эфира. Четырнадцатого октября в полдень они разом пустили по всей планете сеть циклопических Эфирных Градирен. Вместо дармовой силы удар пробил и расслоил саму ткань пространства, выплеснув наружу Тьму — купола отрицательной энергии с вывернутым вспять течением времени. Миллионные города вымерли в одно мгновение безо всякой крови и пожаров, а в запертых тёмных углах по обе стороны пробоя с тех пор начали открываться сквозные воронки, затягивающие сюда людей из наших семидесятых годов. А тьма начала хаотично смещаться, систематика этого явления не известна.
По плотности поля Искатели делят Тьму на несколько уровней. Отвесная стена в версте севернее пекарни значилась Первым уровнем; глухие же каменные мешки без окон и глубокие разломы сгнивали во Второй уровень и ниже — там обычная калёная сталь за четверть часа садится в мягкое тесто, убивая боевые пружины оружия и часовые волоски. Однако олово и бронзу не берёт вроде как.
«Внутри Первого уровня ребята из ордена ценой десятков загубленных жизней нащупали и вынесли полосы так называемого „чёрного металла“, — продолжал чёткий почерк на развороте. — Обратное поле начисто выжгло из старого железа ржавчину с магнитной наводкой, сделав его вечным и глухим к вывертам Зоны. Из тех редких пластин мы с мастерами Искателей собрали малую партию встречных хронометров и уровнемеров плотности поля. Запомни железно, Алексей: часы эти на чужих глазах никогда не свети! Вещь редчайшая даже среди бывалых, за неё в здешних местах горло перехватят не задумываясь. А медный жетон на цепочке носи неотлучно под рубахой у сердца — он отсекает низкий инфразвуковой гул Грани и предупреждает теплом о близкой заразе».
Следующие три листка с карандашными рисунками на полях старик отвёл под полевой устав выживания.
Первое и главное: живая проточная вода глубже полуметра сжигает любую тварь Тьмы в серый шлак, смывая отрицательное поле своим прямым напором; стоячие болота, лужи и дождь защитой не служат. Второе: в закрытой комнате никогда не гасить живой огонь, а в сырые непроветриваемые подвалы без сквозняка не соваться вовсе. Верная примета беды — маслянистые разводы чёрно-фиолетовой плесени на камне, шибающие в нос грозовым озоном и прелой костью: увидел такую дрянь — уноси ноги, через сутки в том погребе прорастёт свежий карман Тьмы.
По ночным хозяевам развалин учитель дал короткую раскладку, чтобы я не жег патроны зря. Чаще всего из северного оврага на промысел выходит слепой четвероногий «панцирник» Первого уровня — семидесятикилограммовая приземистая бестия в роговых щитах внахлёст и с раздвоенной нижней челюстью. Мелкая дробь и картечь в лоб от его костяных поясов летят горохом; ослеплять зверя надо ударом ультрафиолета или вспышкой фотомагния, а бить тяжёлой пулей строго под нижний срез шейного щитка. Куда страшнее трёхметровые шестилапые твари Второго уровня с костяными серпами вместо передних лап — эти расплодились в четырёхэтажных глухих портовых пакгаузах у реки, куда посуху подходить смертельно опасно. Были описания ещё нескольких известных тварей, с которыми я кратко ознакомился. Природа была понятна, отрицательная энергия как-то меняла строения их тел, при этом это оставались те же живые существа, для которых и нужная доза свинца была смертельна, никакой мистики. Наконец, упаси бог подбирать голыми руками неразмываемые водой чёрные мозговые узлы убитой нечисти: на выселках и за рекой охотники за наживой гонят из этих ядер на спирту поганую «смолку», за три укола выжигающую человека в безумного упыря.
«В крепость Верхнего Посада на южном холме ступай с большой оглядкой, — предупреждала последняя страничка книжицы. — Простой мастеровой люд и разведчики там мужики надёжные, а вот в правлении завелась гниль, прикормленная южными ловчими работорговцев: двоих моих помощников уже тихо убрали в тумане. Я здесь больше не жилец — перебираюсь к воде и вместе с морской партией ухожу вниз по реке Тагре пробиваться к Внутреннему морю. Искатели вычислили на южных островах, на кромке Пятого уровня, нулевую точку сворачивания времени, способную вернуть стальной корабль под световым щитом домой секунда в секунду. Чертежи щита, готовые вихревые форсунки для колёсного буксира и запас чёрного металла я спрячу для тебя в портовом Затоне, а точный адрес и ключ оставлю у одного проверенного разведчика с горы — Сергея Каверина, найди его первым делом, ему можно доверять. Ищи выход на большую воду, Лёшка. Жду внизу. И. С.»
Я медленно сложил вощёные листки, прислушиваясь к шуму быстрины под сапогами и сухому встречному перестуку часов на ладони.
Голова заработала с трезвой ясностью. Старик не просто выжил — он дал мне в руки карту минного поля прежде, чем я сделал по нему первый шаг. Спрятав книжицу во внутренний карман штормовки рядом с материнским раунатином, я пропустил цепочку хронометра под свитер так, чтобы тёплый медный жетон лёг на кожу против сердца, а саму луковицу опустил в глубокий нагрудный карман на застёжке.
Теперь требовалось осмотреть улицу и забраться повыше, чтобы привязать записи учителя к местности.
Придерживая курки двустволки, я выглянул за створки ворот на проспект.
Мостовая из шестигранного базальта и рифлёных бронзовых плит над каналами уличного парового отопления круто сбегала под уклон в молочную мглу. По четырёхэтажным фасадам на кронштейнах тянулись магистрали пара с зелёными вентилями у подъездов и пучки свинцовых трубок пневмопочты. Нижние этажи зияли вычищенными витринами. Я заглянул через разбитое окно в полутёмное нутро часовой и булочной лавки: прилавки валялись вверх дном, россыпь латунных колёсиков хрустела под каблуком, а на простенке в ореховом футляре висел большой маятниковый регулятор. Тонкие стрелки застыли на одиннадцати часах сорока двух минутах.
Я невольно кивнул собственным мыслям: вот она, та самая пятничная минута четырнадцатого октября девятьсот пятого года, когда здешние инженеры открыли золотники Градирен и оборвали ход мира на полувдохе.
В пяти шагах от моих ворот у чугунной тумбы гидранта чернел четырёхтонный грузовик-рутьер, под которым вчера вечером щёлкала челюстями ночная тварь. Переднее колесо на дубовых спицах со стальной шиной впечаталось в тумбу, погнув кованую балку оси. Заглянув под угловатый капот с бронзовым щитком тысяча девятьсот четвёртого года, я оценил грамотную компоновку — плоский змеевик мгновенного парообразования и цепной привод на задний мост, — но тут же убедился, что слесари побывали и здесь: обе жидкие форсунки из-под змеевика и манометры со щитка кабины были аккуратно вывернуты по резьбе. Пошарив рукой в слежавшейся грязи под сиденьем, я вытащил лишь тяжёлый, фунтов на пять, стальной разводной ключ с сорванным червяком. Железка в кулаке лежала ухватисто — обтерев рукоять о бурьян, я заткнул ключ за пояс поверх телогрейки вместо палицы.
От кабины грузовика взгляд скользнул к северному углу перекрёстка, и я задержал шаг.
Прямо под чугунной табличкой с дореволюционной вязью «Къ набережной р. Тагры и Казённому Затону» расклинило брусчатку старое кряжистое дерево, какого не встретишь в земном лесу. Узловатый ствол выкрутило тугим винтом против хода солнца: обращённая к реке южная половина кроны стояла обычной осенней древесиной, уронив на плиты мокрую листву, а вся северная ветвь, тянувшаяся к чёрному обрыву, вместе с мельчайшими сучками и застывшей листвой обратилась в звонкий серый известняк. Вдоль бордюра под этим каменным крылом сухо звенела на сквозняке полоса белёсой стеклянной травы.
Плутать дальше по каменным ущельям с четырьмя патронами значило напрашиваться на засаду за первым же углом. Над моим двором скалой нависал глухой брандмауэр(стена против пожара) соседнего корпуса с выложенным светлым кирпичом под карнизом фризом: «Паровая Хлѣбопекарня Бр. Клейнъ». Вдоль стены мимо труб отработанного пара убегала к чердачному балкону под черепичной кровлей наружная пожарная лестница.
Я вернулся за решётку двора, до упора укоротил погон двустволки, чтобы приклад не стучал по спине, натянул рукавицы и ухватился за шершавые от ржавчины перекладины.
Два этажа проскочил без помех, хотя промёрзшее железо неприятно гудело под каблуками. На высоте третьего яруса, как раз напротив широкого медного раструба выхлопа, я перенёс вес на левую ногу, потянувшись правой кистью к следующей скобе, — и проржавевший изнутри прут ступеньки под сапогом сухо лопнул по старой сварке, улетев со звоном вниз на бронзовые плиты!
Нога ушла в пустоту. Меня всем весом с ружьём крутануло на одной правой руке и со всего маху приложило правым боком о кованую тетиву лестницы и острый фланец медного раструба!
Воздух из лёгких вышибло одним ударом, а в серый туман перед глазами брызнули зелёные искры. Сдирая брезент рукавицы об окалину, я вслепую перехватился левой кистью за верхний кронштейн стены, на одних жилах подтянул тело к обрезку марша и перевалился через низкий парапет чердачной площадки.
Две минуты я сидел на мокрой черепице, упёршись затылком в кирпичный дымоход, зажимал ладонью пылающий бок и хватал ртом колючую сырость. Расстегнув пуговицы ватника, осторожно прощупал пальцами правые рёбра сквозь свитер: кость не хрустела, на губах крови не выступило — значит, лёгкое цело, но глубокий ушиб наливался тяжестью с каждым вдохом. Хороший урок на первый день: гнилое железо девятьсот пятого года ошибок не прощает.
Когда круги перед глазами разошлись, я поднялся во весь рост, придерживаясь левым плечом за кладку трубы, и оглядел раскинувшийся внизу Вестмарк.
Огромный заводской порт из багрового клинкера и серого гранита уходил в редеющую дымку застывшим каменным кораблём. Поверх островерхих крыш шагали чугунные эстакады надземной паровой конки; в застеклённых бронзовых шахтах на фасадах пятиэтажных домов висели меж этажами кабины лифтов, а в двух кварталах правее чернела ступенчатая ратушная башня с мёртвыми курантами и замершими на полуденном замахе медными фигурами заводных трубачей.
В полверсте на западе мощёные террасы обрывались к полноводной Тагре, мощно катившей тёмные воды с севера на юг по четырёхсотметровому руслу. На гранитных быках разрушенного моста сидели рядком полтора десятка грузных чёрных птиц величиной с гуся, глухо раскалывая о камень крупные раковины долотообразными клювами. Далеко у бурых тростников левого берега за песчаной косой скользила в заводь узкая деревянная лодка с двумя гребцами, проверявшими снасти в стороне от развалин. А правее моста, за обводным каналом и длинными глухими коробками четырёхэтажных пакгаузов без единого окна, тускло блестел полукруглый ковш судоремонтного Затона — у причалов там чернели железные баржи, стрелы кранов и два приземистых колёсных буксира со сложенными трубами.
Но стоило перевести взгляд на северную половину города, как медный жетон под свитером предупреждающе потеплел у груди, а скулы свело близким дыханием Грани.
Меньше чем в версте от моей крыши кварталы, цеха и речную излучину отсекала по прямой чёрная стена Первого уровня. Глубоко внутри этой безмолвной мути гигантским призраком проступал разорванный наискось кольцевой остов циклопической башни-градирни в лопнувших медных обручах толщиной в три обхвата — немой памятник той самой октябрьской катастрофе из записей учителя. От подножия разлома вниз по старому оврагу прямо к гранитной набережной сползал маслянистый язык мглы, намертво перерезая сухопутную дорогу к воротам Затона. Не зря старик выбил на кирпиче три креста: пешком вдоль берега туда не пройти.
Я отвёл слезящиеся от ветра глаза от северного провала и обернулся на юг, где выселки взбирались на господствующий над округой глинистый холм.
Там, в двух верстах от пекарни, за пятиметровой крепостной стеной казённых винных складов и литейного завода с круглой кирпичной водонапорной башней на гребне, держались люди. Над крышами бараков тянулись в небо десятки печных дымков, мерными белыми клубами отдувалась труба силовой станции, а под козырьком водонапорки поблёскивало зеркало прожектора. Тот самый Верхний Посад, куда вела моя единственная тропа.
Морщась от ломоты в отбитых рёбрах, я взялся за скобу парапета, примеряясь к обратному спуску мимо сломанной ступеньки, и опустил взгляд отвесно вниз — в узкий, заваленный битой черепицей и рассохшимися бочками тупик позади нашей пекарни.
Я застыл на карнизе, позабыв про вдох.
Внизу на мокром булыжнике, в десяти шагах от пробитой сквозь фундамент проточной канавки, перед выломанной дверью полуподвальной лавки с жестяным аптекарским щитом — медной змеёй вокруг реторты и зубчатого колеса — ничком лежал человек. На мертвеце темнели самые обыкновенные советские кирзовые сапоги со свежей жёлтой латкой на заднике каблука, ватные штаны и выцветшая брезентовая штормовка с откинутым капюшоном. А ровно посередине спины, между лопаток, в центре бурого пятна зияла круглая рваная дыра с опалёнными порохом нитками — стреляли человеку в спину из крупного ствола почти в упор, и совсем недавно.
Перехватив покрепче ремень отцовской двустволки, я ещё раз посмотрел через туманные крыши на южный холм, где за крепостной стеной мирно курились дымки моих новых соседей. Слепые твари из северного оврага явно были в этих краях далеко не единственной бедой.
Глава 3 "Тени чужого быта"
Спуск обратно дался мне тяжко, но выбор был невелик, а точнее его не было вовсе.
Стоило повиснуть на мокрых перекладинах, как правую половину груди прострелило вышибающей дух болью. Приходилось через каждые три ступеньки прижиматься лбом к холодному железу тетивы, пережидая плывущие перед глазами круги, и нащупывать опору носком вслепую. Провал на уровне третьего этажа, где лопнул гнилой прут, я миновал почти на одной левой руке, расклинив сапог меж стенным хомутом и скользким боком выхлопной трубы.
Спрыгнув с нижней скобы на бронзу двора, я привалился плечом к кладке и замер, слушая сырую хмарь.
Квартал молчал. Ни голосов, ни выстрелов, ни топота со стороны жилого холма — лишь ветер с невидимой Тагры тонко поскрипывал флюгером под коньком пекарни да в двух шагах грохотала по базальту ледяная быстрина из сорванного гидранта.
Сдёрнув с плеча «ИЖ-54», я проверил курки. Приклад пришлось переложить в левую подмышку, чтобы в случае стрельбы жёсткая отдача двенадцатого калибра не пришлась по ушибленному боку. Держа стволы у пояса, я перешагнул по мокрым камням через поток, выскользнул за ворота на пустой проспект и сразу прижался к стене за углом грузовика.
Узкий проулок за торцом хлебопекарни уходил вглубь глухим карманом. Брусчатку здесь завалили груды осыпавшейся черепицы, гнилые обручи рассохшихся бочек и обломки желобов. В двадцати шагах от угла над сорванной дубовой дверью полуподвала косо болтался ржавый щит: чеканная медная змея обвивала склянку, вписанную в зубчатый венец шестерни.
Переть в полный рост к лежащему у ступеней телу мог только самоубийца — в разведке за такую прыть списывали на первых же учениях. Кто знает, не оставил ли стрелок за слуховым окном наблюдателя.
Переждав пару минут за выступом цоколя, я коротким броском метнулся под защиту чугунной тумбы уличного парового распределителя и опустился на колено. Медленно, квадрат за квадратом прочесал глазами пустые окна вторых и третьих этажей, ржавые мостики трубопроводов, ниши подворотен и карнизы.
Ни единого шевеления. Даже птицы не садились на мокрую черепицу над этим проулком.
Зато стоило опустить взгляд под ноги, на размокшую полосу белой известковой глины вдоль водостока, как вся механика недавней расправы проступила яснее чертёжной синьки.
По середине тупика сверху вниз, к выбитым дверям полуподвальной аптеки, тянулась чёткая цепочка рубчатых подошв кирзовых сапог. Спускался человек не таясь, но осторожно, держась подальше от стенных продухов.
А здесь, в тени за тумбой распределителя — всего в пяти шагах за спиной у выходящего из подвала, — в вязкой белой извести отпечаталась другая обувь. Узкие каблуки хромовых сапог, подбитые стальными подковками. Судя по истоптанному пятачку у кладки и сплющенной папиросной гильзе, стрелок дожидался жертву в засаде не меньше четверти часа. Дождался, когда человек поднимется в сумерках на уровень брусчатки и подставит спину, шагнул из-за тумбы и хладнокровно ударил в упор. После чего скорым шагом ушёл вверх по переулку — в сторону дымящего печами южного холма.
Я перебежал открытый просвет до аптечного крыльца, припал на колено и дульным срезом ружья откинул намокший капюшон с головы убитого.
Парню на вид едва перевалило за тридцать. Широкоскулое лицо с коротким русым ёжиком волос и трёхдневной щетиной заострилось, застыв восковой маской с жёсткой складкой у стиснутых губ. Мышцы под мокрой тканью закаменели на холоде, а запёкшаяся под щекой корка почернела и потрескалась — в этом колодце он пролежал никак не меньше двух суток, ещё до моего падения из Москвы.
С первого взгляда на переулок стало понятно, почему за две ночи мертвеца не растащили твари из записей учителя. Поперёк горла тупика, в полуметре от каблуков убитого, из-под гранитной арки фундамента вырывался боковой рукав подземного ключа. Промыв в плитах канаву в полметра глубиной, ледяная вода неслась в решётку ливнёвки, отсекая пятачок перед аптекой проточным порогом, но похоже сейчас она обмельчала, то ли дождь был пару дней назад, то ли ещё что. По ту сторону струи в иле темнели знакомые четырёхпалые вмятины с бороздами когтей: запах крови сводил падальщиков с ума, хищники топтались у самой кромки, но сунуть лапу в быстрину не посмели. Теперь же у них есть все шансы.
Били в спину из крупного нарезного ствола безоболочечной пулей. Свинцовая чушка вошла под левую лопатку, опалив порохом брезент штормовки, разворотила грудную клетку и вышла навылет спереди рваной воронкой в кулак величиной — смерть наступила раньше, чем он коснулся грудью черепицы. Оно и понятно, с такой раной не живут.
Веротяно, убийца торопился убраться из нижнего города до темноты и заметно нервничал. Карманы штанов и клапаны штормовки торчали вывернутыми наизнанку мешковинами. Брезентовый погон оружия на плече не расстёгивали с пряжки — его перехватили косым, чистым взмахом клинка и сдёрнули ствол на ходу. Лишь поверх ворота свитера на ремешке осталась лежать расплющенная оловянная ложка, по которой кто-то гвоздём процарапал неровные концентрические кольца — подражание жетону, что грел кожу у меня на груди. А на стоптанном заднике левого кирзового сапога желтела свежая медная латка.
— Знатно тут земляки друг дружку встречают, — выдохнул я, косясь на ровный срез ремня. — Не соврал Илья Матвеевич про соседей с горки.
Торчать на открытом булыжнике под окнами было не с руки, но и уходить с четырьмя патронами, не проверив тело до конца, я не мог.
Прикусив губу от рези в отбитых рёбрах, я упёрся каблуком в скол крыльца, завёл левую кисть под окоченевшее плечо погибшего и приподнял корпус набок.
Догадка оправдалась. В миг выстрела парень инстинктивно дёрнулся рукой к поясу и рухнул ничком прямо поверх собственного локтя, а человек в хромовых сапогах побоялся лишнюю минуту ворочать тело в двух вершках от ручья. Под грудью мертвеца на надрезанном ремешке уцелела полевая сумка, а в известковой каше меж битых кирпичей под животом чернела расстёгнутая кобура с вывалившимся наполовину массивным револьвером.
Я выдернул из глины оружие, вытер мокрую сталь полой чужой штормовки и взвесил находку в руке.
Револьвер тянул за килограмм оружейной ковки — угловатая переломная рама с гранёным шестидюймовым стволом, верхней П-образной защёлкой и накладками тёмного рога с бронзовым двуглавым грифоном. Под барабаном вилась фабричная вязь: «Казённая Оружейная Палата. Вестмаркъ. 1902 г.», а поверх воронения на левой щеке рамки кто-то грубо, русскими слесарными пуансонами выбил клеймо: «ВП-09».
Нажав ушки защёлки, я переломил ствол вниз. Звезда экстрактора со щелчком выдвинула из шести камор две почерневшие пустые гильзы и четыре целых патрона десяти с половиной миллиметров калибром — толстые латунные цилиндры с закраиной, снаряжённые тупоносыми свинцовыми пулями. Такой кувалдой в упор не то что человека — дверь вместе с засовом навылет прошьёт.
Я замкнул казённик до щелчка, перестегнул кобуру на свой ремень и через голову накинул ремешок полевой сумки. Разбирать бумаги посреди открытого проулка дураков не было — это дождётся верстака за моей водой. Опустив плечо незнакомца обратно на черепицу, я перехватил двустволку и спустился по ступеням в выломанную дверь полуподвала. Раз уж человек заплатил жизнью за выход из лавки, стоило взглянуть, зачем он сюда спускался. А вообще странно, человека явно убили, но при этом обыскали наспех, как-будто что-то или кто-то спугнул убийцу и он был вынужден в спешке уходить.
Из зева аптеки пахнуло толчёным стеклом, выдохшейся камфорой, прелой бумагой и холодом давно покинутого камня.
В полумраке у входа меня на секунду резанула злость на слепые углы — пальцы скользнули в карман телогрейки и проверили бок зажигалки «ИМКО». Впрочем, паниковать не приходилось: сквозь сорванную створку и выбитую уличную фрамугу ложился утренний свет.
Передний торговый зал сборщики с холма вычистили до голой плитки ещё в прошлые сезоны. Дубовые шкафы валялись на полу вверх ножками, под сапогами трещало крошево склянок, со стен зубилами сбили даже рожки светильников. И всё-таки взгляд технаря цеплялся за диковинную механику чужого быта. За расколотым прилавком чернел вмурованный в кладку медный бак с барашками и тонкой паровой трубкой от домовой магистрали — то ли воду кипятили, то ли травы выпаривали. Рядом на чугунной станине выстроились четыре фарфоровые ступки, над которыми висели на кривошипах бронзовые пестики с подведёнными воздушными золотниками: похоже, здешние аптекари заставляли сжатый воздух с улицы растирать порошки по такту. А возле кассы с потолка спускалась свинцовая труба, оканчивавшаяся стеклянным стаканом с заслонкой — внутри колбы так и застряла на полдороге латунная гильза с кожаными поясками, которую гнали воздухом с верхних этажей или соседней конторы.
Однако убитый у крыльца парень приходил сюда явно не за битым фарфором.
На белой известковой пыли у входа отчётливо читались всё те же рубчатые отпечатки его сапог. Не задерживаясь у пустых витрин, следы вели прямиком в узкую боковую арку за прилавком, соединявшую аптеку со смежной часовой мастерской и жилой каморкой хозяина. Уличное окно и парадное крыльцо той половины здания давно завалило обрушившимся кирпичным карнизом — с мостовой прохода не виднелось, и мародёры проскочили мимо.
Я высек искру в «ИМКО», поднял язычок бензинового огня и перешагнул порог задней комнаты.
Вот здесь, в нетронутой тишине закрытого кабинета, мне впервые сделалось по-настоящему не по себе от того, как оборвался этот город.
Ни опрокинутых стульев, ни копоти пожара, ни бурых пятен на половицах, ни единой кости. Никто тут не метался в агонии и не держал оборону — хозяева просто исчезли из комнат между одним ударом сердца и следующим.
Посреди конторки за столом стояло чуть отодвинутое кожаное кресло. На его гнутой спинке под шубой семилетней пыли аккуратно висел суконный жилет с оловянными пуговицами и костяной лупой в кармашке. На углу стола, на бронзовой подставке с тонкой трубочкой парового подогрева, чернела оловянная кружка: остаток питья на её донышке высох и спрессовался в твёрдую корку, а рядом на фаянсовом блюдце лежал окаменевший, наполовину надкусанный рогалик с кристаллами соли.
Шагнув к сукну, я поднёс огонёк зажигалки к развёрнутому газетному листу, прижатому с края бронзовым пресс-папье в виде кузнечного молота.
Бумага пожелтела до ломкости сухого листа, но крупную шапку в готической рамке я разобрал с ходу: «Вѣстникъ Сѣвернаго Синдиката. Пятница, 14 октября 1905 года».
Дореволюционная русская печать с ятями шла бок о бок с немецкими объявлениями мануфактур «Братьев Фогель», паровых котлов «Кронъ и С-ья» и речных контор Тагры — хотя ни города Вестмарка, ни реки Тагры сроду не значилось в земном атласе. Половину первой полосы занимала штриховая гравюра: та самая кольцевая башня в тройных медных обручах, чей разорванный остов я видел с крыши внутри чёрной стены на севере. Под рисунком толпы в котелках бежала подпись: «Къ полуденному пуску Главной Эфирно-Паровой Градирни въ Вестмаркѣ. Новая эра даровой силы пространства».
В голове щёлкнула сцепка с утренними записями Ильи Матвеевича. Не сказки пересказывал старик: вот она, газета последнего утра планеты, когда инженеры Синдиката готовились крутануть вентили и черпнуть из неба чистую энергию эфира.
Я поднял зажигалку, высветив простенок над столом.
В киоте с бронзовыми гирями висели стенные часы. Под стеклянным колпаком у стальной наковальни замерли золочёные фигурки молотобойцев: правый мастеровой застыл с занесённым над головой молотом, не успев опустить боёк. Острые стрелки на эмали показывали одиннадцать часов сорок две минуты — секунда в секунду с уличным регулятором в лавке и ратушными курантами. Пробный пуск за восемнадцать минут до полудня разорвал мир раньше, чем качнулся маятник.
В проёме инструментальной кладовой на коврике у войлочных туфель сидел, уткнувшись гранёной мордой в туфлю, четырёхлапый конструкт величиной с фокстерьера, склёпанный из латуни и воронёного листа. Медные раструбы ушей-слухачей смотрели вперёд, а из лючка на брюхе торчали ржавые витки лопнувшей пружины. В двух шагах от мёртвого сторожа у ларя чернела сработавшая коробка заводной крысоловки с зубчатыми дугами: хватка калёного железа перешибла хребет высохшей в мумию крысе, чей загривок вместо шерсти прикрывали роговые щитки.
Обойдя латунного пса, я посветил за стеллажи в дальнем конце мастерской, куда уводили последние отпечатки кирзовых каблуков.
В тесном закутке без окон — судя по свинцовой ванночке и красным стёклам фонаря, старой комнате для проявки фотопластин — внизу капитальной стены валялась вывернутая дверца дымохода. Рядом на плитке лежал забытый ломик-гвоздодёр, а внутри кирпичной ниши темнел выдвинутый наполовину сосновый ящик.
Я присел на корточки. Пыль на краях кирпича была стёрта совсем недавно. Кто закладывал этот тайник в дымоходе — убитый на крыльце человек или кто-то до него, — гадать смысла не имело; ясно читалось одно: тот, кто вскрыл нишу, забрал сверху лёгкое в полевую сумку, а тяжёлую кладь на дне оставил до следующей ходки.
Находка в стружке стоила дороже золота. Первой я вытащил герметичную, пропаянную оловом по шву килограммовую жестянку карбида кальция с казённым клеймом грифона. Следом лёг в руку медный каретный фонарь — переднее плоское стекло вылетело давно, зато рефлектор под слоем серебра сиял без единого пятна. Третьей со дна поднялась широкогорлая банка тёмного стекла, залитая по пробке сургучом. Поддев печать ножом, я приоткрыл пробку: внутри поверх двух тугих бухточек серой металлической ленты лежал аптечный пакет с серебристой пудрой фотомагния вперемешку с окислителем.
С таким запасом света и слепящего огня за каменными стенами уже можно было дышать.
Прежде чем возвращаться с добычей наверх, я решил глянуть, нет ли в конце коридора сухого хода в подвалы пекарни, и шагнул к каменной лестнице, уходившей вниз под своды аптечного погреба.
Спуститься я успел на три ступеньки.
Из стоячей сырости подземелья, куда годами не проникало ни солнечного луча, ни живой воды, в лицо плотно пахнуло свежестью грозового озона пополам с вонью прелой кости. В ту же секунду под свитером прямо против сердца потеплел медный жетон Ильи Матвеевича, а задние зубы свело кислой ломотой.
Я вытянул руку с зажигалкой.
В пяти шагах ниже по кирпичным сводам погреба на полтора аршина вширь расползались маслянистые в жёлтом свете разводы чёрно-фиолетовой плесени. Едва язычок «ИМКО» приблизился к своду, пламя задрожало и вытянулось тонким синим жалом кверху, словно кто-то невидимый снизу тянул из него тепло.
Утренняя строчка из книжицы учителя сработала как выстрел над ухом: верная примета — через сутки в таком мешке прорастёт карман Тьмы.
Не поворачиваясь к чёрной лестнице спиной, я отступил вверх по ступеням, захлопнул крышку «ИМКО», сгрёб у дымохода запаянную банку карбида, медный фонарь, сургучную склянку с магнием и забытый гвоздодёр, после чего быстрым шагом выбрался через разгромленный зал аптеки на морозный воздух.
В проулке всё так же шумела в жёлобе ключевая быстрина, отрезая недвижное тело на черепице от пустой улицы. Оглядев крыши и убедившись, что хвоста нет, я перемахнул через ручей в свой двор и втянулся внутрь трансформаторной будки.
Жечь остатки вчерашнего карбида днём было расточительством — я оставил перекошенную калитку приоткрытой на ладонь, накрепко подперев створку изнутри ломом. Достал из шкафчика старое полотенце, зубами надорвал кромку, распустив ткань в широкий жгут, и на выдохе туго спеленал ноющую половину грудной клетки. Дышать стало тесновато, зато ушиб перестал отзываться гвоздём под лопаткой при каждом повороте корпуса. Сполоснув лицо ледяной водой из бачка, я присел на табурет в полосу дневного света у верстака и расстегнул пряжку полевой сумки убитого.
Первым на чугунную плиту лёг затёртый на сгибах комсомольский билет в красной обложке.
Я раскрыл корочку — пальцы замерли. Поверх заводского московского бланка наискось синел оттиск самодельного круглого штампа: «Комендатура Верхнего Посада. Каверин Сергей Петрович, 1946 г. р. Старший разведчик речного сектора. Первая категория».
Сергей Каверин. Тот самый проверенный разведчик с горы, у которого по утренней записи из латунного дворника Илья Матвеевич Соколов оставил адрес и ключ к своему тайнику в портовом Затоне. Человек, которого мне надлежало разыскать первым делом, лежал в двадцати шагах за глухой стеной моего двора с развороченной свинцом грудью.
Из бокового кармашка билета на верстак выскользнул любительский чёрно-белый снимок с подрезанными уголками. С глянцевой карточки открыто улыбался сам Сергей — без складок у рта и рыжей щетины, в расстёгнутой светлой тенниске, обнимавший за плечи статную светлоглазую женщину лет тридцати в белом больничном халате с узлом русых волос на шее. Похоже эти двое были близки.
Следом из кожаного отделения выкатились пять длинных латунных гильз с крутым бутылочным скатом и выступающей закраиной от восьмимиллиметровых патронов, а под ними показался главный груз сумки — прошитая по корешку вощёной дратвой тетрадь в переплёте из чёрной клеёнки.
Я откинул затёртую крышку к свету дверной щели.
Большая часть записей почти не имела для меня ценности, она касалась либо личного, либо наблюдений Каверина. А вот записи дальше меня заинтересовали. Пожелтевшие листы в косую линейку заполнял вовсе не почерк погибшего разведчика. Строчка за строчкой передо мной бежал всё тот же левонаклонный чертёжный шрифт Ильи Матвеевича, который я час назад читал на кальке у ручья, — только датирована запись была куда позднее, перед самым отплытием старика на юг.
«14 мая, третий год по здешнему счёту, — вчитывался я в нажимные карандашные буквы. — Сергей, если до октябрьских заморозков от нашей морской партии не придёт весточки снизу, береги эту тетрадь пуще глаза и передай только одному человеку: тому, кто рано или поздно вывалится из моей институтской будки и покажет тебе встречный хронометр. Если возникнет угроза — сохрани эти записи во что бы то ни стало, это крайне важно. Их должен прочесть Алексей. Дальше записи были обращены ко мне.
Лёшка, раз эта книжка в твоих руках, слушай расклад без прикрас. В Верхнем Посаде на горе ни одной душе из начальства с порога не открывайся. Внутри правления или самой караульной стражи с прошлой зимы сидит матёрый оборотень, снюхавшийся с ловчими работорговцев южного Синдиката с Мыса Каторжного: всех ребят, кто пробивал со мной дорогу к буксирам в порту и таскал архивы Вестмарка, аккуратно прибрали чужими руками или списали на ночную стаю. Доподлинно не известно кто это, есть только бездоказательные подозрения.
Завтра до света я ухожу вниз по Тагре на парусном баркасе с моряками кавторанга Громова — прорываться на две тысячи вёрст к Внутреннему морю. Обратная дверь домой есть, не верь паникёрам: нулевая точка сворачивания времени бьёт на кромке Пятого уровня в кратере у маяка на южных Базальтовых островах. Мы долго ломали голову, чтобы понять принцип её работы, что-то связанное со столкновением разных форм энергии, подробнее смогут рассказать Искатели. Соваться туда на голой деревянной скорлупке — верная смерть, выжжет память и разум до белой кости. Нужен стальной корабль под двойным экраном и импульсный световой разрядник. Готовые морские форсунки, пластины чёрного металла, лоцию каньона и рабочую синьку щита я запечатал здесь, в Затоне, под...»
Открытый текст оборвался на полуслове. Два с половиной следующих разворота сверху донизу покрывали выписанные ровными столбцами пятизначные группы книжного шифра:
«114-08-3, 042-19-1, 208-04-7, 019-24-2...»
А в самом низу третьей цифровой страницы уже другой рукой — крупной, угловатой и явно спешащей при тусклом огне — синим химическим карандашом шли ещё пятнадцать таких же пятизначных групп, под которыми стояла короткая открытая строчка самого Сергея Каверина:
«Шмаков П.И. или Зыков В.К.? Встреча у старой аптеки в четверг на закате».
Я опустил тетрадь на колено, слушая грохот ключевой воды за дверью, и разложил собранные улики в один ряд.
Теперь сходились даже глухие зазоры. В четверг на закате — за сутки с небольшим до того, как в моей московской мастерской лопнула стоваттная лампа, — старший разведчик Сергей Каверин спустился с жилого холма к старой аптеке. Шёл он сразу по двум делам: вынуть из сухого дымохода в фотолаборатории тетрадь Соколова с шифром и прижать к ногтю кого-то из подозреваемых посадских верховодов — некоего Шмакова или Зыкова, назначив встречу у воды. Тетрадь из ниши Сергей забрать успел, сунув её в полевую сумку на груди и даже успел записать свои подозрения, а вот тяжёлую банку карбида с фонарём и магнием оставил в ящике до обратного хода. Но наверху в проулке за чугунной тумбой распределителя его уже караулил человек в хромовых сапогах со стальными подковками. Выстрел в спину на выходе со ступеней, перехваченный ножом ремень карабина, наспех вывернутые карманы в сумерках... Искал ли убийца именно эту клеёнчатую книжку или что другое не известно. Успеха он не достиг, да, тут точно что-то пошло не так.
Явись я завтра утром на ворота Верхнего Посада с номерным револьвером «ВП-09» на поясе или заикнись на допросе про имя Соколова и Сергея Каверина — мне в этой крепости и до вечерней баланды не дотянуть. Либо на заезжего москвича с ходу повесят убийство старшего разведчика, либо неведомые Шмаков с Зыковым тихо придушат лишнего свидетеля на нарах. Судя по записям Сергея — подозревал он обоих.
Но и сидеть одному в промёрзшей каменной коробке с одной банкой кильки, без ключа к книжному шифру и без понятия о местных порядках смысла не было. Выходить к людям на южный холм всё равно придётся — только подниматься туда следовало пустым на вид, надёжно припрятав находки внизу.
Я достал из кармана штормовки тонкую книжицу из промасленной кальки, вынутую утром из груди автоматона-дворника, и вложил её листки под заднюю обложку клеёнчатой тетради, чтобы обе записи учителя держались одним пакетом.
После полудня ветер над крышами сменил тягу: теперь сквозняк дул снизу от Тагры прямо вдоль стен хлебопекарни на север, унося запах остывшей крови из аптечного проулка к чёрному обрыву Первого уровня. Сегодня в сумерках гости из оврага придут на запах не в одиночку, и узкого ручейка перед крыльцом может не хватить, если две-три семидесятикилограммовые туши свалятся у порога кучей.
Оставшиеся до темноты четыре часа я работал до седьмого пота, перекраивая двор в водяную крепость. Ребра ныли в три ручья, но задница дороже.
Выйдя за ворота с шестифутовым ломом и забытым в аптеке гвоздодёром, я поддел в пазах мостовой и за час возни одну за другой своротил с уличного отопительного канала три пудовые рифлёные плиты литой бронзы. Перекатив их на ребре во двор, наглухо забил бронзовыми щитами вперемешку с битым клинкером и булыжником нижнюю сливную решётку под оградой ворот.
Вода показала характер через десять минут.
Подпёртая каменной плотиной ключевая струя из сорванного гидранта вздулась, вышла из базальтового жёлоба и разлилась вширь от стены пекарни до самого забора со стеклянной травой и поваленным дворником. Перед моим порогом ревела на валунах двухметровая быстрина проточной воды глубиной выше колена. Чтобы переходить на сухую сторону не замочив сапог, я вытащил из разбитой булочной узкую плаху дубового, на вид, прилавка и перебросил через поток съёмным мостиком — днём перебежал, а на ночь втянул за конец внутрь калитки.
Следом настала очередь тайника в мастерской.
Вернувшись в будку, я отодвинул от станины токарно-винторезного «ИЖ-250» железный поддон для сбора стружки и масла. Густо смазал веретённым маслом из маслёнки револьвер «ВП-09» вместе с четырьмя патронами и мокрой кобурой, спеленал их в промасленную холстину бок о бок с комсомольским билетом Сергея Каверина, карточкой светлоглазой женщины в белом халате и запаянной банкой фабричного карбида. Плоский узел лёг на самое дно корыта в дальний угол; сверху я в три горсти навалил чугунной стружки с обломками колосников и задвинул поддон под станину до упора. Сам токарный станок, коробку подач и сверлильную колонку доверху забросал брезентом, пустыми ящиками и листами ржавой жести с задворок. Заглянет завтра чужой нос в щель — увидит вымороженную щитовую со старым хламом да тисками.
Клеёнчатую тетрадь с шифром и листами учителя оставлять в железе на ночь я не стал — спрятал под свитер на груди, вплотную к маминому аптечному свёртку и тёплому медному жетону обратного хронометра.
Перед сумерками наладил свет и свинцовый расчёт на осаду.
Вынул из принесённого каретного фонаря посеребрённое параболическое зеркало и куском проволоки укрепил его на тисках позади мундштука сварочной горелки: теперь белый язычок последнего килограмма московского карбида из генератора бил узким клинком прямо в дверной просвет на кипящую воду. Вскрытую аптечную банку с пудрой фотомагния и парой лент поставил без пробки на табурет в полушаге от растопленной сухой лучиной и углём буржуйки — случись прорыв к порогу, дотянуться горстью до открытых углей дело одной секунды.
Наконец я переломил на коленях «ИЖ-54». Жечь обе латунные картечи разом и остаться к утру с пустыми руками не годилось: утренние записи учителя предупреждали, что роговые пояса ночного зверя мелкий свинец держат как броня. Одну латунную картечь я убрал в крайнюю ячейку пояса, загнав взамен в левый получоковый ствол тяжёлую свинцовую пулю-жакан. А для правого ствола вынул из середины патронташа бумажную утиную «пятёрку» и остриём ножа до самых дробин надрезал картонную гильзу по кругу вдоль войлочного пыжа — старая уловка, при которой оторванный выстрелом бумажный стаканчик с дробью на восьми-десяти шагах не рассыпается веером, а бьёт литым свинцовым кулаком, маловероятно что поможет, но чем черт не шутит.
Сумерки навалились на крыши Вестмарка в пятом часу вечера.
Я до половины втянул дубовую плаху на крыльцо, оставил обитую железом калитку приоткрытой на ладонь на толстой пробойной цепи, чтобы держать в луче рефлектора весь водяной разлив, и встал со взведённой двустволкой за кирпичным пристенком ворот.
Снаружи за решёткой двора город переходил на ночное положение. Снизу от обводного канала вверх по брусчатке проспекта, уходя без оглядки от северных кварталов к огням жилого холма, пронеслась рысью стая приземистых рыже-серых зверей с узкими мордами и сухим кашляющим лаем. Какие-то местные то ли собаки, то ли лисы. В приречных плавнях далеко внизу дважды раскатисто, совсем по-паровозному протрубила в туман ночная птица.
Следом со стороны чёрной стены по бронзовым плитам мостовой поползла пепельная мгла. На уши легла знакомая глухая давка, приглушив грохот запруды на валунах, медный жетон под свитером сухо кольнул теплом грудь, и за полуметровой кирпичной кладкой пекарни — ровно там, где в аптечном тупике за канавкой лежал убитый выстрелом в спину Сергей Каверин, — тяжело заскребли по мокрой черепице когти вышедшей на промысел стаи.
Глава 4 "Ночной гость и закон воды"
Первые полчаса темноты стая за стеной пекарни рвала добычу в аптечном тупике. Сквозь кирпичную кладку и щель приоткрытой калитки звуки доходили глухо, но отчётливо. Цокали когти по черепице. С треском лопался промёрзший брезент, и поднималось утробное клокотание — будто в запертом баке кипел густой вар.
Хищники бесились у воды. Дважды из проулка долетало змеиное шипение, когда в свалке у ступеней чью-то тушу толкали в ледяной ручей. Потом за углом с жестяным грохотом рухнуло сорванное колено водосточной трубы.
Наступила заминка, после которой по булыжнику потянулся волочащийся шорох. Не решаясь лезть в быстрину, твари подцепили когтями край задубевшей одежды и стащили тело на сухую сторону, уволакивая добычу проходными дворами к северному оврагу.
Шум за стеной стих. На вымерший квартал опустилась давящая немота. Даже рёв запруды у крыльца звучал приглушённо, словно двор накрыли войлочным одеялом.
Далеко наверху, на подходе к огням холма, надрывно кашлянул отставший падальщик, и ночь сомкнулась над камнями.
Я стоял внутри будки за пристенком, стараясь дышать равномерно. Спелёнутые полотенцем рёбра отзывались ломотой при каждом движении, поэтому приклад «ИЖ-54» я заранее упёр в левую подмышку. На верстаке ровно пела зажатая в тисках горелка, посылая от каретного зеркала белый клинок света сквозь дверную щель прямо на вспененную воду. Рядом с горячей буржуйкой темнела на табурете открытая банка с магнием.
Время потянулось медленно. Пальцы ног в сапогах наливались холодом от бетона. Чтобы не одеревенеть до судороги, я беззвучно переносил вес с пятки на носок — старая армейская привычка с зимних секретов под Выборгом, когда лежишь в снегу четвёртый час без права шевельнуться. Только там в прицеле ждали живого человека, а здесь за стеной бродило то, чему Соколов рисовал кресты на кирпиче.
Я уже подумал, что стая утянулась с добычей в северные развалины, когда на улице за решёткой ворот глухо звякнул обод мёртвого грузовика. Кто-то один в овраг не ушёл. То ли одиночку оттеснили от делёжки, то ли вожак учуял на сквозняке тепло трубы и чесночную горчинку карбида. Зверь не крался. Протискиваясь с мостовой в створ ворот, он грузно приложился плечом о поваленный автоматон.
Пустой барабан дворника отозвался гулом, со звоном битого стекла хрустнула под лапами стеклянная трава — и ночной хозяин квартала выступил на плиты двора, прямо на кромку светового пятна в восьми шагах от моего порога. Через щель калитки я разглядел его и мысленно поклонился Илье Матвеевичу за набросок на кальке.
Не прочитай я про бестию заранее, решил бы, что это оживший чугунный котёл на лапах. Приземистая туша килограммов на семьдесят сидела на четырёх вывернутых по-ящеричному конечностях. Каждую пясть венчали четыре плоских когтя шириной с зубило. Голое брюхо и бока лоснились бугристой шкурой цвета антрацита, зато весь верх от черепа до куцего хвоста укрывали внахлёст толстые роговые щиты с зазубренными гребнями.
Ни глазниц, ни ушных раковин на гладкой башке не существовало. За углами челюстей раздувались косые дыхательные щели, а нижняя челюсть расходилась надвое, как портовый грейфер, обнажая частокол гранёных клыков в чёрной слюне. Панцирник качнул слепым рылом на полоску света — и медный жетон под свитером припёк кожу, а на перепонки навалилась немота.
Хищник присел и с короткого разгона рванул к калитке. В трёх шагах от крыльца он ударил всеми четырьмя лапами по тормозам перед кромкой потока, высекая когтями искры из бронзы!
Каторга с ломом спасла мне шкуру. От стены до ограды перед зверем пенилась ледяная быстрина. Веер брызг из-под валуна хлестнул панцирнику по грудине и передним пястям. Тушу скрутило судорогой: из дыхательных щелей вырвался свист пробитого клапана, на шкуре вспухли серые волдыри с сажным дымком.
Панцирник отскочил на сухой базальт, сипя и мотая башкой. Секунд десять он метался вдоль уреза, примериваясь пастью к торчавшему с моего порога концу дубовой доски, но опустить лапу в струю не смел.
За кирпичным пристенком меня чуть отпустило. Восемь шагов, белый луч бьёт аккурат в тёмную складку под подбородком зверя — ближе и на стрельбище не подпустят. Вспомнив указ учителя бить под шейный щит, я вывел мушку горизонталки в мягкую пазуху, задержал вдох и решил ударить правым стволом, чтобы приберечь пулю-жакан в левом. Охотничья бережливость едва не стоила мне головы.
Я мерил тварь повадками кабана — раз внизу вода, будет топтаться у берега. А семидесятикилограммовая махина сжалась пружиной и одним броском взлетела на столб ворот! Оттуда перебросила себя на трубу паровой магистрали на уровне второго этажа — и, оттолкнувшись когтями поверх ручья, чёрным снарядом рухнула к моей калитке!
Я шагнул вглубь будки, вскидывая стволы навстречу тени, и вдавил спуск. Щёлк! Пустой удар бойка. Бумажная гильза правого ствола набрала в тумане сырости и дала осечку. Перебросить палец на задний крючок я не успел.
Четыре пуда кости и брони с лёту врезались в полуоткрытую дверь! Натянутая цепь лопнула со звоном. Проржавевший штырь нижней петли выдрало из косяка. Тяжёлая створка с грохотом распахнулась внутрь, отшвырнула ружьё, и следом через порог влетела сама тварь!
В лицо ударило гнилью. Боковой взмах лапы пришёлся по выставленной с цевьём руке. Четыре когтя распороли ватник, штормовку и свитер от локтя до запястья, полоснув по мясу! Толчок плечом оторвал меня от бетона и швырнул спиной на станину токарного станка. Затылком я врезался в ящик на суппорте. Стянутые рёбра обожгло болью, выбитое ружьё улетело под верстак. От удара провернулся рефлектор на тисках — белый луч метнулся в потолок, уводя половину пола в темень.
Панцирник приземлился на четыре лапы в двух шагах передо мной. Когти пробороздили бетон. Половинки челюсти разошлись в стороны, роняя чёрную слюну, и тварь подобрала задние ноги для прыжка.
Лезть под станину в масляный поддон за револьвером Каверина было поздно — сомкнёт клыки на горле раньше, чем сдвину корыто. Рука метнулась вбок за железом и наткнулась на табурет у раскалённой буржуйки — пальцы легли на кромку банки с магнием.
Голова не считала, сработала злость. Ударом каблука я сшиб вертушку с дверцы, распахивая нутро углей. Окровавленным локтем заслонил шею, горстью зачерпнул серебристую пудру вместе с бухточкой магниевой ленты и наотмашь швырнул в открытую топку!
Отвернуть лицо я успел чудом. Посреди тесной коробки беззвучно разорвалось маленькое бело-фиолетовое солнце. Столб ультрафиолета и раскалённой окиси выметнулся из буржуйки прямо под брюхо и в слепую морду зверя!
Вся его охота строилась на чутье к крохам тепла — световой молот в упор выжег нервы напрочь. Панцирник захлебнулся в воздухе визгом. Голая шкура под пастью и в щелях панциря мгновенно вздулась пузырями с чадом палёного копыта. Потеряв ориентир в клубах белого дыма, ослеплённая туша ткнулась черепом в лапу верстака и шарахнулась задом прочь от сияния — обратно в проём!
За порогом её ждала втянутая доска над ревущей водой. Задние лапы зверя сорвались со скользкой кромки. Зад и бёдра рухнули в быстрину — снизу ударил шипящий султан чёрного пара! Заходясь свистом, подранок мёртвой хваткой вогнал передние когти в дубовую плаху у порога, пытаясь выдернуть себя из воды обратно в будку! Пускать его на второй круг было нельзя.
Задыхаясь взвесью магнезии и не чуя залитой кровью левой кисти, я скатился со станины. Перехватил с цемента двустволку и в два прыжка вылетел к порогу. Панцирник задрал башку, силясь перекинуть лапу через уголок крыльца, и на секунду открыл мягкую пазуху под роговым воротником. Я всадил дульный срез почти впритык, прижал приклад локтем к рёбрам и рванул задний спуск.
Грохот двенадцатого калибра под козырьком ударил по перепонкам. Отдача едва не вывернула кисть; вспышка пороха опалила щиты в упор, а пуля-жакан вошла под ошейник, разнеся позвонки и плечевой узел! Дегтярная жижа вперемешку с костяной щепой плеснула мне на голенища.
Туша обмякла грудью на дубовую плаху, захрипев пеной из глотки, но даже у мёртвого зверя сведённые судорогой когти сидели в древесине, не пуская тело в воду. Отбросив ружьё, я сквозь режущую боль в предплечье ухватил стоявший у стены гранёный лом. Загнал остриё под лопатку панцирника, навалился на рычаг и своротил семидесятикилограммовую колоду с доски в ревущий поток запруды!
То, что сотворила с порождением Тьмы ключевая вода, заставило меня застыть у косяка, опираясь на лом. Бутыль азотной кислоты не сработала бы с такой быстротой. Едва тело ушло под ледяную струю, поток вокруг него забурлил бурунами, точно в прорубь сбросили раскалённую болванку. К карнизам пекарни повалил чёрный пар, смердящий палёным рогом, озоном и прелой костью. Ослабевшие лапы ещё дважды дёрнулись под водой, стукнув о стенки корыта, после чего течение подхватило тушу и намертво распяло поперёк заваленной плитами решётки у ворот, где она и затихла под шапкой пены.
Прав был старик: живая вода смывала нечисть. Пятясь на гудящих ногах, я одной рукой втащил мокрую плаху внутрь мастерской. Сорванная калитка входить в пазы не желала. Пришлось плечом вжать погнутый лист в четверть и наглухо расклинить изнутри ломами и дубовой доской с упором в ножку верстака. Когда последний клин сел намертво, силы вышли из меня, и я сполз по кладке на бетон возле буржуйки. Никакой радости победы не было. Плечи колотила неудержимая дрожь, затылок стучал о кирпич, в глотке драло от магниевой пыли, а бок ныл сплошным синяком. Стой банка с магнием чуть левее — лежал бы я у станка с вырванным кадыком.
С разодранного рукава на цемент тяжело капало. Помогая зубами, я выпростал плечо из пропитанной слизью телогрейки, стащил распоротый свитер и вытянул руку под язычок горелки. Дела выглядели дрянь. Ватная стёжка и шерсть спасли кость — пальцы слушались. Но наискось через предплечье зияли две глубокие рваные борозды от когтей. Хуже всего была кровь: вместо того чтобы бежать алой струйкой, она свернулась в ранах чёрным студнем. Края кожи наливались сизо-фиолетовой чернотой, а от кисти к локтю ползло деревянное онемение, словно под шкуру загнали ледокаин.
Трупная отрава шла к плечу на глазах. Замотай я такую дрянь тряпицей до утра — к рассвету руку разнесёт до ключицы, и никакой хирург на горе не откачает. В кармане шуршали одни таблетки от давления. Рассчитывать оставалось на слесарную хирургию железом и углём.
Не давая себе минуты на раздумья, пока ледяная одурь не перешагнула локтевой сгиб, я снял с полки верстака пузырёк денатурата, которым промывал жиклёры на стенде. Зубами выдернул пробку и выплеснул спирт прямо в обе рваные канавы, смывая с мяса чёрные сгустки слизи.
Обожгло так, что из глаз брызнули слёзы, но главная работа ждала впереди. Совком я подбросил в буржуйку две горсти угля, раздул жар картонкой и выбрал чистый пруток стальной проволоки, сунув конец глубоко в колосники. Пока сталь калилась, расстегнул армейский ремень, сложил толстую кожу вдвое и до хруста зажал в коренных зубах.
Через две минуты пруток в углях светился вишнёво-белым светом, роняя искры. Я уложил левое предплечье на наковаленку тисков, прижав запястье грудью, чтобы рука не дёрнулась. Перехватил пассатижами хвостовик проволоки и двумя безостановочными движениями провёл раскалённым металлом по дну первой когтевой борозды, а следом — вдоль второй.
Огонёк горелки рухнул в багровую яму. В ноздри шибануло чадом палёного мяса; с шипением вскипела сукровица, я до солёной крови прокусил кожу ремня, давясь мычанием сквозь сжатые челюсти, выронил пассатижи на цемент и боком повалился на расстеленный ружейный чехол, сбив сапогом кружку.
Сколько я пролежал щекой на брезенте, хватая ртом воздух, сказать не возьмусь. Когда круги перед глазами разошлись и я выплюнул изжёванный ремень, всю руку от пальцев до плеча дёргало живым огнём чистого ожога — зато онемение у локтя исчезло без следа! Дрожащей горстью я вытянул из сидора байковую портянку, распустил пополам и нетуго, чтобы не сорвать струп, укрыл обожжённое предплечье, подвесив кисть на петле шпагата к вороту свитера. До света оставалось часов пять глухой маеты.
На дух палёного рога и падали из тумана к ограде двора дважды подходили сородичи убитого зверя. Сквозь калитку слышалось, как они скребут базальт возле латунного дворника, тянут ноздрями воздух и ворчат у края воды, но прыгать через быстрину, где докипал их вожак, больше ни одна бестия не рискнула.
В четвёртом часу ночи от потери крови и ожога меня накрыло лихорадкой. Под ватником бросало то в жар, то в ледяной колотун у горячей стенки буржуйки. Сидя спиной у кладки и сжимая разводной ключ с грузовика, я раза три проваливался в вязкое полузабытьё — и тогда сквозь грохот запруды в голову лезли совсем другие голоса. То казалось, что чёрной стены не бывало, а сижу я в будке прошлой зимой: мне сорвавшейся из-под резца стружкой обожгло ладонь, а живой Илья Матвеевич ворчит над банкой солидола, сдувая пепел с «Беломора»: «Терпи, Лёшка, токарь без ожога — что сапожник без дратвы»... То лицо учителя уступало место московскому коридору, где пахло мокрым Светкиным плащом и сухим переплётом справочников, а мамина ладонь ложилась мне на лоб, как в детстве при воспалении лёгких...
Я вздрагивал, открывал глаза на белый язычок ацетилена в тисках и проверял на груди твёрдый корешок клеёнчатой тетради с вложенной вощёной книжицей да тёплый жетон. Серая хмарь утра пробилась в щели двери в начале девятого. Горелка еле тлела голубой бусинкой: карбид в корзине выгорел до крупинки. Закрутив вентиль и проверив тайник под «ИЖ-250» — свёрток с револьвером, билетом, карточкой и банкой лежал в стружке нетронутым, — я отвернул край портянки.
Красоты мало: поверх обеих когтевых борозд вздулся тугой багрово-бурый ожоговый валик с каплями сукровицы, кисть припухла и гудела, зато трупная синева сгинула начисто, и кожа выше локтя оставалась светлой. Прижёг вовремя — гнили в крови нет, хотя без врача и мази с таким ожогом долго не протянешь.
Желудок скрутило голодной спазмой — перед выходом в город пришлось развязать сидор. Беречь консервную жестянку дальше не имело расчёта — на пустых ногах я и до горы не дойду. Ножом и зубами я вскрыл банку кильки в томате, выел всё до хвостика, вытер стенки горбушкой чёрствого хлеба и сгрыз с ледяной водой кусок рафинада. Горсть оставшихся кубиков я завернул в бумагу и убрал во внутренний карман.
Разобрав одной рукой завал у входа, я отвёл повисшую на петле дверь и с ружьём шагнул на крыльцо. Двор плавал в речном тумане, а в корыте под сапогами с грохотом катилась ключевая быстрина. Я перевёл взгляд на забитую плитами решётку у ворот, куда шесть часов назад припечатало тушу, — и присел на корточки.
Зверя в воде не было. За ночь живая струя без следа размыла в пепельный ил всю семидесятикилограммовую гору мышц, крови и костяных поясов, унеся муть в коллектор! На чистой гальке посреди потока белели только четыре плоских когтя — да в выбоине базальта тяжело перекатывался под напором струи чёрный сгусток величиной с орех.
Вода огибала мозговой узел тугими жгутами, не в силах ни растворить его, ни перевалить через камень. Помня запрет учителя прикасаться к чёрным ядрам голыми пальцами, я дотянулся до лома и кончиком шевельнул сгусток под водой. В рукоять отдалась свинцовая тяжесть, а в нагрудном кармане хронометр вдруг сбился на два щелчка вспять. Я выдернул лом, оставив мёртвую пакость лежать под струёй.
Глава 5 "Дозор с холма"
Ветер с реки прохватывал сквозь рваный ватник до лопаток. Предплечье под заскорузлой повязкой гудело жаром. Рассиживаться на крыльце резона не было: следовало привести себя в порядок, припрятать лишнее железо с бумагами и до полудня осмотреть подходы к жилому холму, пока туман укрывал переулки.
Вернувшись в выстывшую мастерскую, я отмотал присохшую байку, достал со дна сидора сменную нательную рубаху и ножом распустил её на ленты. Двойной струп от калёной проволоки вздулся багровым валиком, но кожа вокруг оставалась сухой, без вчерашней трупной синевы. Туго спеленав ожог свежей тканью, я подвесил кисть на ременной петле у груди, чтобы при ходьбе рука не дёргалась вниз.
Отодвинув пустой ящик, я вытянул из-под станины «ИЖ-250» масляный поддон. Попадись я на улице разъезду с горы, поведут незнакомца в караулку выворачивать карманы и вытряхнут на стол начальству записи убитого разведчика — до вечера в живых не оставят. Я завернул клеёнчатую тетрадь Каверина с вложенной в неё вощёной памяткой Ильи Матвеевича в промасленную холстину и зарыл на дне корыта под чугунной стружкой — рядом с револьвером «ВП-09», комсомольским билетом, фотографией женщины в белом халате и банкой карбида. При мне под одеждой остались лишь паспорт с институтским пропуском, две пачки раунатина с пятничным чеком да свинцовый хронометр с тёплым медным жетоном, снимать который вблизи чёрной стены учитель запретил наотрез.
Затем я перебрал патронташ. Ночная осечка отсыревшего картона отучила надеяться на авось: одиннадцать оставшихся бумажных гильз с утиной «пятёркой» годились в здешней сырости разве что на пороховую растопку. Я выдернул их из кожаных гнёзд и ссыпал в жестянку под верстаком. Боевой запас ужался до трёх латунных патронов двенадцатого калибра: свинцовая пуля-жакан легла в левый получоковый ствол горизонталки, крупная девятимиллиметровая картечь — в правый, а вторая такая же картечь осталась в крайней ячейке у пряжки ремня.
Выбравшись с пустым сидором во двор, я нашёл стальной болт от старой станины, тремя ударами молотка вогнал его взамен срезанного штыря в нижнюю петлю калитки и защёлкнул на пробоях пудовый замок. Для отвода глаз привалил к двери лист ржавой жести и перебрался по мокрым камням через бурлящую запруду к воротам.
Прежде чем спуститься к каналу, я заглянул за угол хлебопекарни в аптечный тупик. Ночной слух не обманул: тела Каверина у дверей полуподвала не было. Через жёлоб с ключевым ручьём валялось сбитое с карниза колено водосточной трубы. Хищники не рискнули сунуться в полуметровую живую воду — подцепили трубой и когтями край промёрзшего брезента, стащили труп на сухую брусчатку у дальней стены и уволокли проходными дворами к северному оврагу. На битой черепице темнели мазки старой крови, обрывки штормовки, слетевший со ступни одинокий кирзовый сапог с медной латкой на каблуке, втоптанная в известковую грязь сплющенная оловянная ложка на рваном шнурке и косо перехваченный клинком кончик ружейного ремня. Пулевую дыру в спине старшего разведчика ночная падаль списала навсегда — стрелок в подкованных хромовых сапогах наверху мог пить чай спокойно.
Сплюнув на черепицу, я вышел на проспект и двинулся под уклон — в сторону гудящей за белой пеленой большой воды.
Держался впритирку к клинкерным фасадам, ставя сапог с носка на полную подошву, чтобы не звякнуть о бронзовые крышки отопительных каналов. Туман висел плотный, за двадцать шагов скрывая чугунные арки паропроводов и стрельчатые ниши. Первые этажи зияли вычищенными витринами: с дубовых ставней слесарных лавок и табачных погребков прежние сборщики зубилами срубили даже медные петли.
На углу перекрёстка из мглы выступила застеклённая тумба зелёной бронзы под коническим колпаком. За армированным стеклом внутри темнел широкий латунный барабан с гравированной схемой кварталов, а снаружи торчали рядком десять костяных клавиш с названиями пристаней и цехов — механический уличный указатель Вестмарка. Я нажал крайнюю клавишу с якорем и шестернёй; внутри тумбы глухо брякнула оборванная цепь, но барабан не шелохнулся.
Ещё полсотни шагов под гору — и проспект упёрся в одетую серым гранитом набережную обводного канала. Глубокая рукотворная протока саженей восьми в ширину отрезала предмостную слободу от портовых складов и северных кварталов. Внизу между отвесными каменными стенками с рокотом неслась свинцовая вода, закручиваясь воронками у быков, — в канал била коренная струя Тагры глубиной не меньше двух саженей.
Здешняя живность кормилась у быстрины без страха. На нижнем уступе водомерной рейки сидели два грузных баклана-камнеклюва с гуся величиной: прижав лапой крупную раковину-перловицу, крайний двумя короткими, как удар зубила, взмахами долотообразного клюва расколол створку о гранит и проглотил устрицу. Секундой позже из пены у стенки вынырнула усатая башка панцирной выдры длиной с овчарку, укрытой по мокрому хребту роговыми щитками; зверюга фыркнула на человека, сверкнув рыбьими клыками, и без всплеска ушла на глубину.
Поперёк канала горбился однопролётный каменный мост, посреди которого навечно застрял двухэтажный паровой трамвай.
Проломив чугунную решётку перил, вагон из позеленевшей латуни повис над водой под углом, зацепившись задней тележкой за желобчатые рельсы мостовой. За выбитыми стёклами передней площадки на страховочной цепи стоял у контроллера остывший бронзовый вагоновожатый в медной каске, а сквозняк с реки шевелил в его открытой грудной коробке обрывок зелёной перфоленты.
Придерживая цевьё «ИЖ-54», я поднялся на горб моста и вгляделся направо — туда, где за длинными крышами пакгаузов виднелись стрелы Затона.
Хода по берегу не было. В сотне шагов за мостом, сразу за кирпичной аркой старого газового завода с провалившимся куполом газгольдера, речной туман упирался в неподвижную серую муть. Вывалившийся из оврага язык Первого уровня перерезал набережную до самого парапета. Прямо на кромке этой пелены под аркой застыл четырёхногий паровой углегруз с клешнями для бадей: передняя его половина на ветру покрылась рыжей ржавчиной, а корма внутри серой черты синела свежим заводским воронением. Медный жетон под свитером сразу потеплел, а уши заложило.
Я уже отступил от перил моста, намечая выход по южному переулку к жилому холму, как из пелены с низовой стороны набережной донёсся хруст битого кирпича под кованым сапогом. В два бесшумных шага я ушёл с открытого камня за гранитный пилон въездной арки соляного лабаза, вжался плечом в кладку и без щелчка дожал оба курка горизонталки.
Из тумана вдоль парапета канала вышли четверо. Двигались они уступом: передовая пара шла у самой гранитной бровки ближе к быстрине, вторая в пяти шагах позади держала на мушке окна вторых этажей и переходы паровых труб. Поверх ватников и полушубков на всех четверых темнели длинные плащи из проваренной в олифе парусины, а на шеях тускло белели оловянные бляхи с процарапанными кольцами — точно такие же, как расплющенная ложка в аптечном тупике. Поравнявшись с чёрным зевом сухого подвального продуха в цоколе лабаза, замыкающий широкоскулый стрелок на ходу откинул пробку поясной фляги и привычным взмахом плеснул горсть речной воды на каменный косяк отдушины.
Арсенал четвёрки я оценил сквозь щель арки. Ни автоматов Калашникова, ни армейских СКС. Трое несли на сгибе локтя воронёные восьмизарядные карабины местной выделки с гранёными стволами, подствольными трубчатыми магазинами и бронзовыми скобами Генри. У шедшего первым кряжистого бородача лет под пятьдесят в руках лежала длинная восьмимиллиметровая пехотная винтовка с затвором прямого хода и четырёхгранным штыком. А шагавший с ним рядом вихрастый двадцатилетний парень в коротком полушубке, кроме карабина на ремне, держал за ручку медный фонарь высокого давления с манометром и опущенной шторкой.
— Третий раз говорю, Костян, не полез бы Серёга в одиночку за канал, — с таёжной хрипотцой уронил бородатый, притормозив у въезда на мост и оглядывая крыши. — Зыков вчера на разводе сам книгу выходов майору клал: Каверин в четверг в обед сухари получил и ушёл южной тропой старую лесопилку за ручьём глядеть. Чего ему тут у газгольдера ловить?
— Мало ли что очкастый в своих графах наплёл, Макарыч! — вполголоса возразил молодой парень с фонарём. — Серёга всю неделю вокруг шлюза да аптечного ряда кружил, закладки старика Матвеича щупал, мне сам за кузней обмолвился! Да и в прошлом часто сюда захаживал. А сегодня в полночь кто за пекарней гремел? Часовые с башни доложили: ровно молния белая на полнеба полыхнула и тяжёлый выстрел ухнул, как двенадцатым калибром! Вдруг он раненый у воды сидит?
За холодным гранитом пилона у меня подобрались скулы. Значит, посадский учётчик Зыков — одна из фамилий из предсмертной строчки Каверина — официально расписался перед начальством, будто разведчик ушёл в четверг на южную лесопилку, в противоположную сторону от старой аптеки!
И в эту секунду замыкающий широкоскулый молчун опустил глаза на мокрую наносную глину у чугунной ливнёвки — прямо туда, где полминуты назад лёг отпечаток моего ялового сапога.
— Макар, — без крика выдохнул он, уходя на колено за тумбу моста и вскидывая карабин. — Свежий след под арку. Вода в рантах ещё крутится.
Дозор разлетелся по укрытиям со звонким лязгом скоб перезарядки. Молодой Костя ушёл за литой кнехт, третий прихрамывающий стрелок скатился за колесо трамвая, а сам бородатый Макар плотно притёрся плечом к углу дома, намертво запирая винтовкой выход из моей ниши.
Уходить сквозь тёмный склад с одной спелёнутой рукой и тремя зарядами против четырёх обстрелянных следопытов было самоубийством.
— Не палите сгоряча, мужики! — ровно подал я голос из-за пилона, не высовывая в просвет ни локтя. — Свой я, из Москвы! В пятницу вечером к вам свалился!
Над бурлящей протокой повисла тишина.
— Всяких москвичей мы тут в тумане видали, — глухо отозвался из-за угла старшой. — Чего за камнем прячешься, если свой? Отвечай с ходу: где на Кольцевой переход к Белорусскому вокзалу и почём «Любительская» в гастрономе?
Я без паузы отчеканил про переход на Горьковско-Замоскворецкую ветку у часового мостика и про два девяносто за кило по праздникам, назвавшись инженером-теплотехником Дружиным. За кнехтом шумно выдохнул молодой Костя, крикнув старшому, что человек точно свежий — смоляные упыри на московских станциях и ценах мигом язык проглатывают.
Однако бородач приклада от щетины не отнял. Приказал плавно спустить курки, взять ружьё стволами в камень и выйти на середину моста на три шага: сперва закон берега — глянуть зрачки на белый огонь и плеснуть воду на железо, а дёрнешь стволом — в четыре карабина разом уложат.
Придержав оба курка, я снял «ИЖ-54» со взвода, перехватил цевьё дулами вниз и шагнул из тени арки на мост.
Четыре восьмимиллиметровых ствола тут же сошлись у меня на груди.
Командир дозора вблизи оказался кряжистым сибиряком лет сорока восьми с окладистой тёмно-русой в проседь бородой и спокойным, буравящим взглядом. Окинув мою закопчённую скулу, батин медный хомутик на прикладе и подвязанную на петле руку, он скомандовал Косте дать свет на пять счётов.
Ленинградец двумя качками поршня поднял давление в медном фонаре и откинул латунную шторку.
С пяти шагов прямо в глаза мне ударил слепящий, как электросварка, бело-голубой столб ацетиленового пламени в фокусе зеркала. Сетчатку резануло до слёз, но я простоял пять счётов не мигая, пока парень со щелчком не захлопнул крышку и не доложил: зрачок живой, сжался в иголку без единой чёрной прожилки. Следом по кивку старшого я взял протянутую прихрамывающим стрелком флягу и выплеснул пригоршню воды на ржавый чугунный поручень моста — капли разлетелись без пара.
Стрелки уже повели стволами вверх, как вдруг молчун Егор шагнул вперёд и жёстко указал дулом карабина на мою левую руку на перевязи, поверх которой свисал распоротый и бурый от старой корки рукав телогрейки:
— Погоди, Макар. Левый рукав когтями распущен и в чёрной сукровице. Ночью панцирник драл.
Скобы карабинов лязгнули вторично, и с лица Кости сдуло улыбку.
Макар отступил на полшага, чтобы не перекрывать сектор товарищам, и велел вынуть кисть из петли да закатать ткань до локтя: если от порезов по жилам пошла к плечу чёрная гниль — до вечера мучиться в судорогах не оставят.
Спорить под четырьмя взведёнными стволами не приходилось. Морщась от ломоты в правом боку, я высвободил кисть из перевязи, откинул драный ватник и размотал верхние витки рубахи, открыв изуродованное предплечье.
Буровик подошёл вплотную, не убирая пальца со спуска винтовки, и низко склонился над раной. Оглядел два багровых валика ожога поверх когтевых борозд, потом стянул зубами рукавицу и твёрдым пальцем изо всей силы надавил на кожу выше локтевого сгиба, проверяя цвет вен и отклик.
Я сквозь зубы выдохнул, дёрнув плечом.
Макар выпрямился, с облегчением крякнул в усы и махнул своим — отбой тревоги. Услышав мой короткий ответ о том, как ночью промыл раны денатуратом из маслёнки и в два прохода выжег калёной сварочной проволокой из буржуйки, когда пальцы уже начали деревенеть, прихрамывающий кузнец присвистнул, а Жданов достал плоскую оловянную табакерку и протянул широкую, въевшуюся мазутом ладонь:
— Со вторым рождением тебя, Алексей Игоревич. От тех когтей трупная дурь за полчаса до сердца доходит — струсил бы калёным прутом себя полоснуть, сейчас бы под мостом без глаз на четвереньках выл. Мужик с хребтом. Жданов Григорий Макарович, для своих просто Макар, с сургутских буровых. А это четвёртый разведдозор Верхнего Посада: Костя Воронов питерский, Мишка Туляк из кузнецов да Егор.
Пережали руки по кругу — молчаливый Егор сжал мою кисть коротко и бережно, стараясь не тряхнуть раненое плечо. Макар скрутил мне из газетного края толстую самокрутку: крепкий самосад пополам с сушёным багульником продрал горло до кашля, зато сразу прогнал утреннюю муть после ночной лихорадки.
По дороге от моста вверх к хлебопекарне я без тайн пересказал ночную стычку: как зверь не сунулся в двухметровую быстрину понизу, перемахнул на калитку со второго яруса паровой трубы, как осеклась отсыревшая бумажная гильза и выручила брошенная в топку пригоршня фотомагния с добиванием пулей под роговой ошейник.
Увидев развороченный когтями лист двери на свежем болте и кипящую до ворот ключевую запруду, разведчики переглянулись с одобрением. Мишка Туляк спустился к каменному жёлобу, кончиком шомпола подцепил со дна из ледяной струи два плоских когтя и завернул в тряпицу — поздравил с законными пятью серебряными грифонами премии от Совета за доказанную башку зверя у периметра. Костя присел было столкнуть багром в водосток перекатывавшийся в лунке чёрный мозговой орех, но Макар жёстко прижал сапогом древко к камню и упредил меня никогда не касаться этих ядер руками: за рекой и на болотах всякая мразь за ними охотится, гонит на спирту «смолку», выжигающую разум. Я кивнул с видом новичка, не выдавая прочитанной утром памятки учителя, а на вопрос буровика, что осталось за дверью будки, спокойно развёл рукой: глухая институтская щитовая, вмурованный в бетон верстак, тиски да пустой бачок выгоревшего карбидного генератора — осмотрюсь наверху и днём спущусь за гаечными ключами.
Макар смерил взглядом кирпичную кладку за широкой водой, признал замок надёжным и уже повернулся строить дозор к выходу, как из соседнего проулка за углом пекарни донёсся напряжённый оклик ушедшего проверить тыл Егора:
— Макарыч! Сюда живо!
Я без заминки перешагнул валуны ручья следом за вскинувшими карабины стрелками.
В аптечном тупике над раскиданными в известковой каше окровавленными лоскутами штормовки стоял на одном колене Егор. Костя Воронов подлетел первым, увидел в битой черепице пожёванный клыками кирзовый сапог со знакомой медной латкой на заднике и сплющенную оловянную ложку на рваном гайтане — и побледнел, сдёрнув с вихров ушанку:
— Братцы... Серёга ведь это! Каверин! Я ж ему во вторник вечером сам в кузне эту медяшку гвоздиками на каблук набивал! В полушаге от живой воды ночью мужика свалили!
Мишка Туляк глухо выругался, опустив ствол карабина к земле, и только Макар не проронил ни звука.
Буровой мастер опустился на корточки у ступеней аптеки, поднял из жидкой глины отсечённый хвост брезентового погона и секунд десять разглядывал бритвенно-ровный срез тройной парусины. Затем его взгляд скользнул за чугунную тумбу парового распределителя — прямо на истоптанный в извести пятачок с чёткими полукружиями стальных подковок от узких хромовых сапог.
Поднявшись с колен, Жданов убрал обрубок ремня во внутренний карман ватника. Лицо его под седой бородой затвердело.
— Когти панцирника брезент бритвой не режут, и карабин восьмизарядный тварь в нору на ремне не унесёт, — тихо отрубил Макар и оборвал ахнувшего было про разъезд со «Старого Вокзала» Костю: — Рот на замок до самого кабинета майора Руднева! Чтобы ни на воротах у Кобелева, ни на базаре, ни в казарме — ни полсловом про резаный ремень и чужие подковки! Для всех сказ один: задрала ночная стая у Чёрного кармана. Мишка, руби тесаком две сухие жерди у сарая, соберём останки в плащ-палатку — похороним по-людски за южным валом, да Ларисе в лазарет поклониться надо.
При имени Ларисы перед глазами встала улыбающаяся светлоглазая женщина в белом халате на карточке с подрезанными уголками, спрятанной сейчас в стружке под моим станком.
Макар круто повернулся ко мне, буравя взглядом из-под нависших бровей: с которого часа сижу у пекарни и не видал ли в четверг на закате чужих людей в проулке?
— В четверг на закате, Григорий Макарович, я ещё в Москве на техсовете с завлабом ругался, — прямо ответил я. — Сорвало меня в пятницу в девятом часу вечера, а в половине шестого я матери в центральной аптеке таблетки брал — кассовый чек с пятничным числом и часом в кармане лежит.
Буровик прикинул сутки в уме и кивнул: против казённого пятничного чека крыть нечем, разминулись на день. Велел собираться с ними в Верхний Посад — в одиночку с палёной рукой и пустым брюхом в холодной коробке не выдюжить, а на горе рану у лекарей почистят да горячего кулеша нальют.
На сыром ветру от вчерашнего ушиба рёбер, бессонной ночи и резкой боли после осмотра руки меня ощутимо повело вбок: к горлу подкатила муть, виски взмокли испариной. Чтобы не покачнуться перед дозорными, я привалился плечом к кирпичному столбу ворот. Макар с Мишкой и Костей в десяти шагах увязывали ремнями на жерди плащ-палатку и заминки не увидели.
Увидел Егор.
Широкоскулый стрелок подошёл без лишних слов и тыльной стороной ладони тронул мой мокрый лоб. Звать старшого не стал. Шагнул к устью ключевого ручья, ножом подрезал с валуна у самой быстрины подушку того самого сизо-зелёного мха, к которому ночью не смели ступить хищники, сполоснул в струе от песка и отжал меж ладоней. Вернувшись, отвернул верхние витки полотна на моём предплечье, уложил пахнущий речным йодом и камфорой пласт прямо поверх ожога и заново стянул повязку.
Через минуту калёный жар в ране утих, будто к мясу приложили компресс со стрептоцидом.
— Держи до лазарета, не скидывай, медянка любую гниль вытянет, — баском проговорил Егор, достал из-за пазухи завёрнутую в чистую тряпицу тёплую лепёшку с ореховым духом и сунул мне в горсть. А другой рукой без спросу снял с моего плеча сидор с отцовским справочником и закинул поверх своего вещмешка, прежде чем подставить плечо под передние жерди носилок.
Я стоял с тёплой лепёшкой в ладони, глядя в его сутуловатую спину в мокром брезенте, и после двух суток волчьей затравленности внутри впервые оттаяло.
Пока дозорные ровняли шаг на выезде со двора, я опустился на колено у отворота левого сапога поправить портянку и переложил из нагрудного кармана глубоко за голенище свинцовую луковицу встречного хронометра, прижав медный жетон через байку к щиколотке. Светить редкий прибор с «чёрным металлом» перед чужими учётчиками на вахте я не собирался.
Мощёная улица взяла круто в гору меж почерневших корпусов старых красилен, солодовен и лабазов.
Шли след в след по скользким от глины бронзовым плитам коллекторов. Мучнистая лепёшка Егора из сушёных клубней водяного репника прибавила сил, но к середине затяжного подъёма спелёнутый бок снова заколол на каждом вдохе.
На пятиминутном перекуре у остывшей водоразборной колонки, когда Егор с Мишкой опустили носилки сменить руки, а Макар ушёл вперёд проверить поворот, я разговорил молодых стрелков.
Отвечали парни охотно: свежий человек из Москвы семьдесят шестого года для них самих был живой весточкой с того света. Основную массу общины — Первую волну — рвануло сюда разом осенью семьдесят третьего из застрявших лифтов, тёмных проявочных и подвалов с выбитыми пробками, так что зимовать за валом собирались в четвёртый раз, а одиночек с тех пор цедило по капле из разных лет. Стоящий в кабинете председателя Кравцова медный глобус девятьсот третьего года из казённой мореходки показывал три чужих материка с нашим «Долом» вокруг тёплого Внутреннего моря да незнакомые созвездия на юге. В бараках старики толковали попросту, будто здешние паровые буржуи в девятьсот пятом году вздумали просверлить небо чугунной трубой ради даровой силы, да порвали твердь чёрной дырой, слизавшей хозяев в одночасье. Костя перебил кузнеца: заходящие с запада люди из Братства Искателей копают старые архивы и считают здешний мир соседней веткой истории, свернувшей на чистый пар четыре века назад.
География вокруг холма была суровой: в сорока верстах на запад тракт упирался в глухую стену Второго уровня, в пятнадцати верстах ниже по Тагре скалы сжимали реку каньоном Чёртовой Прорвы под сомкнутым чёрным куполом, где на вёслах никто живым не проходил. В двух переходах на восток по чугунке на «Старом Вокзале» сидел со стрелками поляк Ковальский, дравший с Посада три шкуры за уголь, а далеко на юге за Прорвой хозяйничали на Мысу Каторжном работорговцы Гюнтера Харта. Ввернул я к слову и про слышанный ночью с реки паровозный гудок — Костя усмехнулся, объяснив, что за каналом в камышах трубит костяным зобом болотная медная выпь, и посулил, что у ворот я ещё и не на такую живность нагляжусь.
Макар впереди махнул рукавицей, и пятёрка снова тронулась вверх по крутому взвозу.
Туман на продуваемом подъёме поредел, открывая крайние пригородные склады с рухнувшими стропилами. Вдруг с погнутой бронзовой стрелы уличного крана над нашими головами бесшумно сорвалась серо-пегая птица с когтями на сгибах крыльев и высоким роговым наростом над клювом. Проводив диковину глазами, я по старой охотничьей привычке сложил губы трубочкой и тихонько свистнул ей вслед.
Шедший справа Костя изменился в лице и с силой хлопнул меня по плечу, едва не зажав мне рот варежкой.
Прихрамывающий под задними ручками носилок Мишка Туляк побелел, свободной горстью вцепился в свой оловянный кругляш на шее и зашипел сквозь зубы:
— Ты чего удумал?! В уме ли — в тумане свистеть?! Плюнь трижды через левое и за железо ухватись!
Кузнец настороженно повёл ухом по пустым провалам складских ворот, а Костя глухо шепнул мне:
— Заруби на носу до могильной доски. В тумане и на большой воде даже пацаны губами свистеть не смеют. Старатели в первую зиму кровью выучили — на свист серая муть из оврага тянется как гончая на манок и сбивает тропу под ногами. Хочешь подать знак своим в хмари — стукни прикладом о камень, но ветер свистом не кличь.
Я молча кивнул, поправляя ремень двустволки.
Закопчённый кирпичный порядок старых кожевен по обе стороны дороги оборвался. Мощённый щербатым базальтом взвоз вывел нашу пятёрку из каменных теснин на открытый склон, и прямо над головами во всю осадную мощь выросла глинистая гора Верхнего Посада.
Глава 6 "Изнанка Верхнего Посада"
Окопались люди на южном холме основательно — с угрюмым размахом гарнизона, который твёрдо знает, что пленных его враг не берёт.
За полтораста шагов до пятиметровой крепостной стены глинистый склон выбрили до голой рыжей плеши. По словам Макара - пригородные сады пустили под топор на дрова ещё в первую зиму, а старые погреба доверху забили битым кирпичом, чтобы ни в одной щели не проросла плесень Тьмы. Поперёк размытого дождями взвоза торчали расклёпанные обрубки паропроводов. Зато вдоль самого подножия вала бежал парящий на утреннем холоде ручей: сверху в канаву сбрасывали горячую воду от заводских холодильников, опоясывая ворота мелким, но живым проточным рубежом. За водой змеилась самодельная колючка из кровельной жести. Над бастионом высилась водонапорка с прожектором, а из прорези каменной кордегардии смотрел ствол пулемёта.
У предмостного пятачка кипела утренняя суета.
В деревянных клетях у мостика подняли гогот сторожевые гуси-трубачи. У коновязи жевали жмых впряжённые в торфяные волокуши быки-лобачи — буро-рыжие, со сплошными костяными шишаками во весь лоб. Двое конюхов сводили под уздцы рослого упряжного битюга, на кожаном налобнике которого тускло белела оловянная пластина.
— Четвёртый дозор! — крикнул Макар, поднимая руку. — Открывай, Кобелев, мы с грузом и свежаком!
За стеной лязгнул противовес, сипло выдохнул пневматический доводчик, и калитка подалась внутрь. Прежде чем шагнуть за порог, Мишка Туляк плеснул из фляги речной воды на железный косяк, и мы один за другим втянулись в длинный каменный коридор-накопитель, перекрытый с торца решёткой.
Двухпудовая створка за спиной Кости с пушечным стуком захлопнулась, отрезав дневной свет.
Мы оказались в каменном мешке, пропахшем карболкой и махорочным перегаром. И тут меня накрыло.
Сработала память о запертой московской подстанции. Воздух под низким сводом сделался вязким, к горлу подкатила дурнота. Пальцы сами бросили ремень ружья и зашарили по карману в поисках зажигалки. Я подался вверх, хватая ртом темноту, но стоявший рядом Егор всё понял без слов: опустив носилки, он намертво перехватил мой локоть, не давая качнуться к стене на глазах у караула.
Из боковой ниши шагнул начальник смены в перешитой флотской шинели с красной повязкой. Плотно сбитый, с белым шрамом на рябом подбородке и тяжёлым взглядом конвойного офицера. Не говоря ни слова, он сдвинул заслонку фонаря и в упор ударил мне по глазам карбидным лучом.
Живой свет разом разжал тиски на моём кадыке.
Я выдержал удар пять счётов не мигая, после чего по кивку караульного переломил «ИЖ-54», показав пустые патронники, и выложил на ладонь три оставшихся патрона.
— Негусто со свинцом, доходяга, — хмыкнул старший сержант Кобелев, заглянув в пустой сидор. — Личный ствол на вахте не забираем, но внутри стен носить на ремне и разряженным. Вздумаешь палить или за курки схватишься — выведем за отвал и расстреляем. Кого на жердях приволокли, Макар?
— Каверина Сергея, — глухо произнёс Жданов, глядя поверх плеча сержанта на решётку. — У старой аптеки подобрали. Ночная стая задрала. Майору лично доложу. Поднимай засов, Кобелев.
Сержант смерил буровика немигающим взглядом. На рябых скулах дёрнулись желваки, но спорить он не стал. Дёрнул рычаг стопора, кованая решётка со скрежетом ушла под свод.
Контраст резанул по глазам. За стеной молчали каменные кварталы империи, а здесь теснился прокопчённый табор, цепляющийся за жизнь накануне четвёртой зимы.
Слева от проезда, в сырой лощине под стенами чугунолитейного цеха, лепились в три ряда полуземлянки. Сбили их из горбыля, шпал и кровельной жести. Из труб полз дым мёрзлого торфа, смешиваясь с духом овечьего загона и пареного репника. Вдоль барачной улицы тянулась обмотанная тряпьём труба паровой «обратки», сипя свищами.
В грязи между землянками двигались десятки людей. Охрана им не требовалась — миска баланды и ночной вой за валом держали крепче конвоя. У раздаточной топталась очередь с жестянками. Поверх истлевших пальто и трико люди накрутили куски брезента и мешки, подпоясанные проволокой. И поверх этого тряпья у каждого на груди тускло белел кругляш расплющенного олова.
— Третья рабочая сетка, «балласт», — вполголоса пояснил Костя. — Счетоводы, скрипачи, научные сотрудники — все, кого три года назад в лифтах да кинозалах дёрнуло. Ни пилу развести, ни заклёпку осадить. За ворота их не пошлёшь — лягут в первый же час, а кормить надо две сотни ртов. Летом половину посадок за валом чёрной росой побило, Кравцов им пайку до двухсот граммов урезал. Совсем от голодухи трогаются.
— И что же теперь, руками они работать не могут что-ли? Или научить полезному ремеслу? – сказал я напряженно.
Костя посмотрел на меня странно и мотнул подбородком на кирпичную будку компрессорной у края лощины.
Сорванные двери стояли настежь. Из закопчённого нутра неслось хриплое пение. На чугунном фундаменте возвышался приклёпанный торс бронзового конструкта-распределителя с тремя треснувшими манометрами. Глухая голова смотрела в потолок, четыре шарнирные руки раскинулись в стороны. Грудная решётка обросла привязанными ложками и шестерёнками, а перед фундаментом косматый мужик в асбестовом балахоне бил поклоны в грязь вместе с дюжиной оборванцев:
— ...ибо не гневом, но Великим Сбросом Давления очистил Господин Пара сей град...
— Бывший доцент с кафедры научного атеизма, — мрачно сплюнул Макар. — Сколотил «Храм Пара» — молятся мёртвому распределителю, чтоб во сне без муки унёс. Руднев разгонять не велел: пока они тут жировики жгут, во тьме карман не прорастает, да и бабы реже в петлю лезут.
По каменным ступеням мы поднялись из барачной низины на верхнюю известняковую площадь — и словно перешагнули в хозяйский пояс.
Мостовая здесь была чисто выметена, в окнах казарм первой и второй сетки блестели стёкла, а у конюшен белели рамы теплицы, куда от котельной шёл пар. Слева под навесом кузницы стучали молотки: одноногий седой кузнец Пётр на деревянной культе гонял подростков из ФЗУ, опиливавших латунные вентили.
Посреди площади гудел Рынок Диковин. На дощатых щитах рядом со связками панцирной стерляди и пулями громоздилось железо погибшего века. Менялы торговали рессорами, перфолентами и стальными крысоловками со взведёнными дугами, а расплачивались монетами с двуглавым грифоном. Из подвальной отдушины трактира «У Бороды» тянуло горячей кашей с луком.
В тридцати шагах правее, в корпусе силовой станции, что-то надрывно колотилось. Из выхлопного стояка рваными плевками летел мокрый пар, и в такт каждому удару электрическая лампочка над штабным особняком проседала до красной нитки.
— На последнем издыхании машина молотит, — кивнул я Макару. — В нижней точке ползун по сухому чугуну бьёт — баббит в башмаке выплавило. Дадите в мороз нагрузку на прожектор — оборвёт шатун и без света сядете.
Макар резко притормозил и посмотрел на меня с прищуром:
— На слух угадал? Не соврал про ремесло. Второй месяц Ганс с ней один кувыркается. Ты про этот ползун у начальства не забудь ввернуть...
Договорить буровик не успел.
Под козырьком весовой будки заскрипел половицами долговязый человек в романовском полушубке и очках с толстыми линзами. Пряча шею в воротник, он прижимал локтем амбарную книгу, а на левом запястье выглядывал ремешок с двумя оловянными бляхами.
— Жданов! Почему возвращение с опозданием на час?! — скрипуче крикнул учётчик, но тут взгляд его упал на окровавленную плащ-палатку и торчащий сапог с медной латкой.
Бухгалтер осёкся. Лицо его мгновенно сделалось цвета оконной замазки.
— Это... кого это вы притащили? — выдавил он, не решаясь шагнуть на мокрую площадь.
— Каверина Сергея, Виталий Кузьмич, — раздельно произнёс Макар, подходя к столу. — Не дошёл он до твоей южной лесопилки. Внизу подобрали. Ночная стая задрала.
Виталий Кузьмич Зыков. Тот самый человек из правления, который расписался в книге выходов и чья фамилия стояла в соколовской тетради!
Я не сводил глаз с лица учётчика. Зыков судорожно дёрнул кадыком, а затем за его линзами мелькнуло воровское облегчение.
— Стая растащила... — торопливо переспросил он, поправляя очки. И тут же подался через конторку: — А казённое имущество при нём где?! Карабин, револьвер? Сумка полевая с бумагами не валялась?
— Какие тебе бумажки, Кузьмич! — со злостью сплюнул Мишка. — Там камни в крови, карабин вместе с рукой в овраг уволокли, а ты об инвентаре трясёшься!
Убедившись, что полевой сумки нет, Зыков обрёл прежнюю сухость и уставился на меня — на двухдневную щетину, распоротый рукав и перемотанную шейку приклада.
— А это ещё что за оборванец? — потребовал ревизор. — Подходи к столу, клади ружьё по описи и расписывайся в третью сетку на торфяную корчёвку — у Шмакова людей не хватает!
Отдать ружьё и шагнуть в барачную яму значило добровольно похоронить себя в первый же день.
— Ружьё отцовское не сдам, — спокойно ответил я. — И с тачкой вы поторопились. Я старший инженер по котельным установкам, а не землекоп. Сперва с главным механиком побеседую.
Бледные щёки Зыкова пошли пятнами от такой дерзости:
— Ты у меня ещё поразговаривай! Без горячего довольствия в карцер оформлю! Макар, почему не разоружил бродягу?!
— Остынь пером скрипеть, Виталий Кузьмич, — оборвал Жданов, положив ладонь на винтовку. — Новенький ночью панцирника завалил — два когтя сняты, ему премия серебром положена. Руднев приказал всех свежих технарей к нему вести. Сдадим Сергея в лазарет — отведём. Трогай, ребята!
Мы оставили побагровевшего очкарика за конторкой и свернули к каменному флигелю с выведенным суриком красным крестом.
Дверь распахнулась раньше, чем Егор с Мишкой опустили носилки на нижние ступени.
На крыльцо выбежала статная женщина в накинутом поверх белого халата платке. С первого же взгляда на это скуластое лицо и серые глаза у меня перехватило дыхание: ту самую карточку, где эту женщину обнимал живой Сергей Каверин, я спрятал на дно корыта под своим станком.
Лариса увидела Макара без кепки, окровавленную плащ-палатку и одинокий сапог с медной латкой — и каменно застыла на ступеньке.
Я ждал крика, слёз, обморока на камнях. Но она не вскрикнула. Из её лица в одну секунду ушла кровь, а сильные пальцы с такой судорожной силой впились в столбик перил, что хрустнули суставы.
— Серёжа?.. — почти без звука выговорила она, глядя поверх голов куда-то в небо над крепостным валом.
— Прости, Ларочка... не уберегли, — глухо выдавил Макар. — Внизу у старой аптеки нашли.
Она прислонилась виском к мокрому дереву столбика и выдохнула в холодный воздух:
— Опять... Господи, да за что же опять...
Стоявший рядом Костя Воронов комкал в пальцах ушанку и едва слышно шепнул мне:
— У неё три года назад сынишка пятилетний один в квартире на Таганке остался — она в тёмную кладовку за вареньем шагнула, дверь сквозняком захлопнуло... Два года в бараке выла, жить не хотела, один Серёга её с края вытащил. А теперь и Серёгу отняли.
Из сеней выскочила пожилая санитарка, попыталась обнять Ларису за плечи, но та резким движением высвободила локоть и вымороженным голосом распорядилась:
— Отнесите в холодную мертвецкую. Могилу за южным валом выбейте — похороним до темноты.
Макар виновато кашлянул:
— Лара, тут бы нашему новенькому из Москвы предплечье перевязать. Его ночью панцирник когтями достал, парень сам себе раны калёной проволокой прижёг.
Лариса медленно повернула голову. Посмотрела сквозь мой рваный ватник стеклянными глазами — так смотрят сквозь мёрзлое стекло на пустырь — и бросила через плечо в полутьму коридора:
— Тётя Нюра, Кузьма Лукич, примите новенького: смойте нагар и положите мазь. У меня сегодня руки инструмент не держат.
Она шагнула вглубь лазарета и беззвучно притворила за собой дверь.
В тесной перевязочной мерно сипела медная трубка возврата со станции, согревая латунный автоклав. Пахло карболкой, сушёным багульником и топлёным воском. Тётя Нюра молча усадила меня на табурет и размотала окровавленные ленты. Из-за перегородки вышел старичок аптекарь Кузьма Лукич в очках на кончике носа.
Увидев поверх глубоких борозд подушку речного мха, он одобрительно пожевал губами:
— Гляди-ка, кто-то медянку со скалы положил — всю ночную дурь вытянула, края сухие. Только в самом струпе сажа с солидолом запеклась. Чистить сейчас по живому без заморозки не стану — новокаин местный берегут, — положим пока мазь на живице. Если к завтрашнему вечеру нарывать примется, прибежишь к Ларисе Сергеевне вскрывать.
Они споро промыли предплечье раствором марганцовки, наложили смолистую мазь под свежую холстину. Перед выходом тётя Нюра зачерпнула ключевой воды из кадки и сбрызнула мне рукав «от худой черноты».
Когда я вышел на каменное крыльцо, на душе лежала свинцовая тяжесть: в десяти шагах за белёной стеной сидела в пустой комнате женщина, у которой подлым выстрелом в спину отняли последнего человека. Я один знал про спрятанную под станком тетрадь и про стальные подковки на каблуках ревизора, но сказать ей об этом сейчас не имел права.
От кованого палисадника двухэтажного особняка мне уже махал Макар — меня ждали на допрос к хозяевам Верхнего Посада.
Глава 7 "Сделка на три дня"
Двухэтажный особняк правления стоял в глубине площади за кованым палисадником. До Катастрофы девятьсот пятого года здесь располагалась контора управляющего казёнными винными складами и литейной мануфактурой. Над крыльцом из тёсаного известняка нависал бронзовый козырёк с виноградными гроздьями, а из кладки вдоль дубовых дверей выходили патрубки парового обогрева порога — ныне холодные и наглухо забитые чопиками.
Мы с Макаром поднялись по ступеням мимо часового с карабином и шагнули в тёплые сени.
Даже спустя три зимы бывший хозяйский дом на каждом шагу напоминал, чьи руки ставили город. Вдоль вестибюля и вверх по дубовой лестнице с латунными балясинами тянулись медные батареи парового отопления: они подрагивали на кронштейнах и сипели горячим конденсатом в такт ударам силовой станции.
Левая стена приёмной на втором этаже представляла собой пульт заводской связи. Из штукатурки торчали десять бронзовых переговорных раструбов с костяными свистками на цепочках, а рядом поблёскивала коробка пневматической почты на шесть свинцовых магистралей, уходивших под землёй во все цеха. Воздушные трубы давно бездействовали — на переводных рычагах сушились брезентовые дождевики и висели связки речного лука.
В простенке между окнами возвышался агрегат, заставивший меня забыть про саднящее предплечье. Механический картотечный конструкт в рост человека, сработанный из красного дерева, латуни и воронёной стали. В тумбе покоилась чугунная педаль с маховиком, наверху чернело поле из пятидесяти костяных клавиш, а за дверцей корпуса веером расходились сотни стальных спиц-искателей. Нажмёт конторщик шифр, качнёт педаль — и пружинная каретка без электричества пробежит по прорезям тысячи жестяных рамок, выбрасывая в лоток нужную перфокарту. Нынешние писари с кинематикой возиться не стали: сняли приводную цепь, а барабан забили скоросшивателями и амбарными книгами.
В приёмной стоял дух махорки, сургуча и нагретой овчины.
— Посиди на скамье, не отсвечивай, — бросил Макар, стягивая у входа кепку. — Я сперва майору доложу, что мы в тупике подняли.
Он скрылся за обитой сукном дверью кабинета, а я опустился на край дубовой лавки за шкафом, придерживая забинтованное предплечье.
Сидеть пришлось недолго. На лестнице заскрипели половицы, и в приёмную поднялся приземистый, круглый как бочонок мужчина лет пятидесяти в лисьей безрукавке поверх фланелевой рубахи. На ремне у брюха громыхала пудовая связка складских ключей вперемешку с пломбираторами. Лицо сытое, лоснящееся, с маленькими глазками в припухших веках. Но кисти рук заставили меня насторожиться: широкие, с въевшейся в поры формовочной землёй и россыпью белых звёздочек на тыльной стороне — такие отметины на всю жизнь оставляют брызги чугуна у литейной вагранки.
Следом по ступеням семенил уже знакомый долговязый учётчик Зыков с папкой под мышкой.
— ...ты мне зубы не заговаривай, Виталий! — не замечая меня в тени за шкафом, со злой оттяжкой выговаривал круглолицый. — Каверина стая у канала схарчила — туда ему и дорога, меньше носом в накладные лазить будут, закрывай счёт в книге! Ты скажи, куда он карабин и револьвер девятый номер подевал?! Руднев за пропавшее железо с нас три шкуры спустит и к зиме ревизию учинит!
Зыков дёрнул плечами, подаваясь из угла к электрической лампочке, и зашептал, поправляя очки рукой с оловянным оберегом:
— Не шуми, Пётр Ильич... Спишем по акту на боевую потерю в Чёрном кармане — не полезет же майор в коллектор нырять. Ты сейчас на этого москвича нажми: у него ружьё двенадцатого калибра и будка внизу под замком, а он мне у весовой права качать вздумал!
Завхоз Пётр Ильич Шмаков. Я сложил в уме обе половинки. Оба человека из предсмертной строчки Каверина стояли в трёх шагах от меня.
Шмаков фыркнул, перебросил в горсти связку ключей и без стука распахнул дверь кабинета, на пороге которого показался Макар. Буровой мастер посторонился, пропуская завхоза, и мотнул бородой: заходи, механик, да гляди под ноги.
Кабинет правления встретил сухим жаром кафельной печи и запахом трубочного табака.
Стрельчатое окно с витражным гербом Синдиката выходило на базарную площадь и парящую крышу силовой станции. Всю стену справа занимала склеенная из листов адмиралтейская карта материка Дол, испещрённая штриховками чёрных куполов. На угловой тумбе отсвечивал меридианами медный глобус девятьсот третьего года на трёх когтистых лапах.
За дубовым столом восседал грузный седой человек лет пятидесяти пяти в советском бостоновом пиджаке. Директорское лицо обрюзгло и отливало желтизной, а узловатые пальцы лежали поверх стопки сводок — председатель Совета Борис Николаевич Кравцов. Слева от него уже примостился завхоз Шмаков, положив ключи на край сукна.
Третий человек стоял вполоборота у окна, заложив руки за спину.
Сухощавый, затянутый ремнём в армейский китель без погон, лет сорока. Короткий ёжик волос и белый шрам, рассекавший левую скулу. Вымороженные глаза начальника безопасности майора Виктора Павловича Руднева прошлись по мне от сбитых сапог до свежей повязки на руке с быстротой рентгеновского снимка.
Посреди сукна лежали два вынутых Мишкой из ручья когтя панцирника, а возле чернильницы темнел обрубок ружейного ремня Каверина с бритвенно-ровным срезом.
Приветствий не завели.
— Фамилия, имя, год рождения, каким предприятием и в какой должности числился до провала, — сухо скомандовал от окна Руднев. — Ружьё разряженное на стол. Всё содержимое карманов и вещмешка — рядом на сукно. До последней бумажки.
Я снял с плеча сидор, положил на край столешницы «ИЖ-54» и выложил пожитки: три латунных патрона, разбухший паспорт, пропуск НИИ, справочник отца, пенал с отвёртками, зажигалку «ИМКО», кулёк с рафинадом и аптечный свёрток. За голенищем сапога под портянкой постукивал о щиколотку хронометр учителя — до разувания дело не дошло.
Майор шагнул к столу. Сличил фотографию в паспорте и штамп прописки с моей закопчённой скулой, проверил пропуск, развернул аптечную бумагу с раунатином и поднял к свету лиловую ленточку кассового чека.
— «Аптека № 14 Фрунзенского района города Москвы. Пятнадцатое октября семьдесят шестого года. Семнадцать часов сорок две минуты. Касса вторая», — прочитал Руднев.
Плечи майора едва уловимо опустились, и он переглянулся со стоявшим у двери Макаром.
— Бумага свежая, ещё валерьянкой тянет, — констатировал начбез, кладя чек обратно. — Стало быть, дёрнуло позавчера, в пятницу. В четверг на закате у старой аптеки в нижнем городе ты оказаться не мог.
— В четверг на закате я в Москве на техсовете с завлабом ругался, — ответил я, встречая его взгляд. — А в пятницу в половине девятого закрыл ставни в нашей старой будке у лесопарка, лампочка лопнула — и вывалился вместе со стенами к вашей пекарне.
— Семьдесят шестой год... — покачал головой председатель Кравцов, постукивая пальцами по ведомостям, а Руднев посмотрел на меня с усталым прищуром.
— Вот такая арифметика выходит, Дружин, — сказал майор. — Чтоб ты понимал, куда попал: нас, Первую волну, выдернуло в этот мёртвый город в октябре семьдесят третьего. И мы за этой стеной живём три полные зимы — четвёртая на пороге. А вашего брата-одиночку сыплет сверху из тёмных подстанций разных лет вразнобой: кого из семьдесят четвёртого, кого из семьдесят пятого, а тебя из семьдесят шестого принесло, будто кто-то колоду не глядя тасует.
Хотя час назад на подъёме Костя обмолвился про семьдесят третий год, здесь, перед картой чужого материка, эти слова ударили под дых по-настоящему. Илья Матвеевич Соколов исчез из будки в ноябре семьдесят четвёртого — для меня в Москве с той поры прошло почти два года, а старик появился здесь позже первой волны и успел за полтора сезона пройти путём, на который другие не решались годами!
Шмаков придвинулся к столу и накрыл усыпанной ожогами ладонью цевьё моего «ИЖ-54».
— Анкеты анкетами, Виктор Павлович, а порядок для всех один! — заговорил Шмаков напористым баском, не глядя в мою сторону. — Ружьё двенадцатого калибра реквизируем в арсенал комендатуры, нечего новичку со стволом по баракам шастать. Ключи от будки у пекарни пусть выложит на стол: завтра с дозором пошлю туда подводу с ломами, опишем верстак, баллоны и вывезем на центральный склад под мою пломбу. А самого молодца Зыков уже в третью сетку занёс — выдадим кайло с тачкой, и пускай с утра мёрзлый торф рубит, баланду отрабатывает! Рука у него перевязана, так другая цела, на тачке не барин!
Кравцов кивнул, потянувшись за пером, чтобы наложить резолюцию на наряде.
Внутри всё сжалось в пружину. Отдать ключи от будки Шмакову и пустить его молодчиков с ломами внутрь означало гибель. В масляном корыте под станиной «ИЖ-250» лежал револьвер убитого Каверина и зашифрованная тетрадь Соколова с фамилиями Шмакова и Зыкова! Да и без тайника: лишись я станка и ружья — превращусь в бесправную скотину за черпак баланды, навсегда отрезанную от Затона и от дороги домой к больной матери со Светкой.
Кричать о справедливости перед этим столом было бесполезно — бить следовало по самому больному месту любого начальника: по страху остаться зимой без света и тепла.
— С кайлом вы поторопились, гражданин завхоз, — жёстко произнёс я, и Кравцов задержал перо. — Послать подводу в мой двор вы вольны хоть завтра на рассвете. Только ни железа оттуда не вывезете, ни мужиков с лошадьми назад не дождётесь.
Шмаков багрово надул щёки, уставившись на меня колючими глазками:
— Это кто ж мне помешает общинное добро забрать, уж не ты ли?!
— Место помешает, — ответил я, глядя на председателя и майора. — Будка впеклась в стену пекарни на краю оврага, откуда ночью панцирник на кровь вашего разведчика выходил. Железную дверь ударом зверя своротило, а внутри бокса, кроме залитого в бетон верстака да пустого генератора с известковой кашей, на телегу грузить нечего — карбид выгорел до крупинки. Сунутся складские грузчики без меня кувалдами греметь — либо остаточный газ в коробке рванёт, либо на грохот из тумана стая выскочит. Кто тогда за погубленную упряжку перед Советом отвечать станет?
Я выдержал паузу и повернул голову к окну, за которым с металлическим перестуком лихорадило корпус станции:
— И второе дело, Борис Николаевич. Я по диплому не землекоп, а инженер-механик по котельным установкам, ученик лучшего левши нашего института. Пока мы с Макаром через площадь шли, я силовую станцию послушал. На вашей паровой машине баббитовый вкладыш в башмаке крейцкопфа выплавило начисто — ползун в нижней точке по сухому чугуну бьёт, а из сальников острый пар свистит в белый свет.
Руднев у карты перестал хмуриться и прищурился на меня:
— С площади на слух определил? На прошлой неделе немец Бреннер теми же словами в рапорте писал, да одному ему трёхтонный крейцкопф без слесаря и мерителя не поднять — остановить станцию на сутки мы не можем, прожектор погаснет.
— Останавливать на ночь не потребуется, если с умом взяться, — я шагнул к столу. — Дадите в руки мой меритель — я вам вдвоём с мотористом за трое суток без гашения башни перезалью подшипник, вышабрю параллели и перепакую сальники. Машина до весны как часы запоёт, и свет перестанет мигать.
Лицо Кравцова утратило брюзгливость: старый производственник знал, чем грозит остановка динамо-машины перед ноябрьскими заморозками.
— За трое суток без ночного останова? — переспросил Кравцов. — И чего же ты за такую прыть просишь, Дружин?
— Ничего сверх вашего же закона, — отчеканил я. — Первое: отцовское ружьё остаётся при мне, а за два когтя убитого у периметра панцирника по уложению причитается пять серебряных грифонов — выдайте на руки, мне на голодное брюхо гайки ворочать не с руки. Второе: никакого кайла — на время ремонта котловое довольствие мастеровых и право спать при станции, а как запущу машину — оформляете патент вольного мастера со сдельной оплатой серебром. И третье: неприкосновенность будки у пекарни под моим замком. Ни один человек туда без меня с ломом не заходит — нужный инструмент я сегодня до заката сам с дозорными наверх подниму.
Шмаков подскочил на стуле, звякнув ключами о стол:
— Вы полюбуйтесь на этого гуся московского, Борис Николаевич! С неба в грязь шлёпнулся, а уже Совету условия ставит — и серебро выложи, и ружьё оставь, и хоромину за воротами подари! Кто знает, чего он за пекарней прячет?! В третью сетку на нары, а замок сбить!
Кравцов недовольно нахмурил брови, не любя торга через стол:
— Много на себя берёшь с порога, инженер. У нас тут не шабашка, а военное положение.
— Дай ему три дня, Борис Николаевич, — сухо уронил от карты Руднев, и в кабинете сделалось тихо.
Начбез подошёл к столу, опёрся костяшками о сукно напротив Шмакова и посмотрел завхозу в переносицу:
— Скрутить человека в бараний рог и сунуть в руки тачку большого ума не надо, Пётр Ильич. Только когда на будущей неделе ударит мороз и паровая машина у Бреннера клина словит, оставив башню впотьмах, — ты сам пойдёшь со своей книгой шатун шабрить? Или Зыкова с проповедником из «Храма Пара» пошлём? За три года к нам впервые готовый специалист по котлам упал. По делу расклад даёт: за когти пять монет положены по закону, а посылать подводу к оврагу без разведки — коней губить.
Руднев перевёл вымороженный взгляд на меня:
— Уговор жёсткий, Дружин, под мою поруку и твою голову. Ружьё и ключи от будки остаются при тебе. Срок — ровно трое суток, до вечернего развода во вторник. Поставишь машину на чистый ход без просадки света — получишь патент вольного мастера и бумагу на будку. А соврал про квалификацию или запорешь агрегат — во вторник вечером сам сниму с тебя шкуру и отправлю за отвал без всякого Шмакова. Годится сделка?
— Годится, товарищ майор. За свои руки отвечаю, — сказал я.
Кравцов тяжело сопел, покосился на надувшегося завхоза, с неохотой выдвинул ящик и отпер маленьким ключиком оловянную шкатулку. Однако вместо пяти положенных монет председатель отсчитал на сукно только три серебряных кругляша, бросив поверх два картонных талона со штампом и пропуск.
— Три серебряных грифона получишь сейчас, а два остальных — во вторник вечером, когда я сам приду в машинный зал и стакан воды на крышку цилиндра поставлю! — отрезал Кравцов. — Чтоб рабочий стимул не остывал! Забирай бумаги, отоваривайся в столовой и ступай к Бреннеру принимать вахту!
Я спорить из-за двух монет не стал. Сгрёб со стола три кругляша серебра девятьсот четвёртого года с чеканным грифоном, убрал в карман паспорт, материнский свёрток с чеком и талоны, взял ружьё со справочником и вышел вслед за Макаром в приёмную, плотно притворив войлочную дверь.
В коридоре Зыкова уже и след простыл.
Спустившись на крыльцо особняка, я втянул сырой воздух, пахнущий речным холодом и дымом щепы. В жарко натопленном кабинете от голода и кровопотери слегка плыло перед глазами, а под повязкой на предплечье снова нудно подёргивало в такт пульсу.
Макар остановился на ступеньке, надвинул кепку на брови и задрал бороду к низкому небу.
— До сумерек три часа осталось, — проговорил буровик, оглядывая Рынок Диковин. — Мне сейчас с Егором и Мишкой за южный вал идти надо: пока глину морозом не сковало, выдолбим могилу на косогоре да похороним Серёгу до темноты. С тобой Костю Воронова оставлю — майор ему разовый пропуск на нижние ворота до заката черкнул, сбегаете к пекарне за мерителем, только глядите, к каналу близко не суйтесь.
— Спасибо за плечо там, в кабинете, Макарыч, — сказал я.
— Пустое, — хмыкнул Жданов, выбивая о тумбу остывшую трубку. — Руднев за тебя вступился не за красивые глаза, а оттого, что у него эта паровая машина поперёк горла. Поднимешь агрегат с немцем — будешь на горе человеком, у нас рукастых мастеров берегут. А дашь маху ко вторнику — Шмаков тебя живьём съест и фамилии не спросит. Эй, Костя! Хватит у кузни ворон считать! Своди инженера сперва в котловую похлебать горячего — он с голодухи на ветру свечкой качается, — а оттуда прямиком к Гансу на станцию!
Общинная столовая второй сетки гнездилась через площадь в глубоком сводчатом полуподвале бывшего бродильного корпуса.
Спускаясь за Костей по стёртым каменным ступеням под низкий свод, я словно шагнул в чрево парового камбуза ушедшей эпохи. На полу, посыпанном сосновыми опилками, стояли в два ряда сколоченные столы из плах. По закопчённому потолку змеились медные трубы с бронзовыми вентилями, а в глубине раздаточной возвышался вмурованный в стену медный заторный чан девятьсот третьего года с двойной паровой рубашкой и манометром: туда по нитке со станции подавали острый пар, и варево внутри чана басовито клокотало без полена дров.
В помещении висел такой плотный дух пареного зерна, рыбьего жира и мокрой овчины, что узкие подвальные оконца под сводом плакали мутными ручьями.
В этот неурочный час народу за столами сидело немного — человек пятнадцать мужиков с въевшейся в ладони угольной пылью и окалиной из кузницы, шорного цеха и артели разборщиков завалов. Ели молча, низко склонившись над столешницей и прикрывая локтем пайку — привычка людей, никогда не знающих наверняка, дотянут ли закрома до весенней воды. Лишь у дальней колонны двое стекольщиков рядились с одноногим кузнецом Петром, сколько гвоздей дадут за пару хрустальных линз от конструкта.
Взамен серого талона повариха бухнула мне в мятую оловянную миску полный черпак обжигающего кулеша: среди разваренной перловки и кубиков водяного репника плавали крупные куски красной речной рыбы. В придачу на поднос легли влажный ломоть чёрного хлеба, выпеченного из ржаной муки с репниковым жмыхом, и большая кружка дымящегося хвойного взвара.
Мы с Костей устроились в дальнем углу за торцом стола, положив оружие на скамью.
После полутора суток беготни, тумана и ночной поножовщины на одной жестянке кильки я набросился на горячее варево так, что за ушами трещало. Рыба оказалась на удивление жирной, как осенняя сёмга, но на втором куске по языку резанула полынная горчинка, от которой я поморщился.
Сидевший напротив Костя заметил мою гримасу и ухмыльнулся:
— Что, инженер, непривычна с первого раза наша тагринская горькуша? Ты жуй смелее, не плюйся — рыба чистая, косяковая, сейчас перед ледоставом в низовьях у перекатов стеной в верши идёт, только ею вторую сетку до снега и откармливают! У неё вдоль хребта под плавником чёрная желчная жила тянется: если рыбаки прямо на берегу жилу ножом не выдернут — мясо потом такой полынью отдаёт, что в рот не возьмёшь. А когда вовремя выпотрошат — самая сила для груди, ни одна хворь болотная не пристанет!
Я доел рыбу с перловкой до последней крупинки, вытер оловянное дно миски коркой жмыхового хлеба и прямо на скамье почувствовал, как по озябшим жилам разливается тепло.
Отхлебнув из кружки взвара, отдающего хвоей и камфорой, я покосился на соседний стол. Там двое шорников в фартуках резали кривыми ножами толстые пластины кожи, натирали их серебристым порошком из глиняной плошки и укладывали в короб.
— Слушай, Костя, — спросил я, чтобы получше понять изнанку здешнего выживания. — Вот живёте вы тут на горе четвёртый год без завоза с Большой земли. Ладно крупа с рыбой, а технику и быт вы чем держите? Резина на прокладках и сальниках в трубах за три года в труху пересохнуть должна, керосин с мылом и лекарствами в первый же месяц кончились. Чем выкручиваетесь?
Костя охотно придвинулся локтями на стол — после утренней угрюмости у аптеки парень явно рад был перевести дух:
— Нужда за три зимы и не такому выучит! Резины казённой давно ни клочка не осталось — даже автомобильные покрышки с городских складов в первый год на подошвы извели. Так слесари смекнули: берут хребтовую шкуру быков-лобачей, которых ты утром у ворот видел, двое суток вываривают её в костяном сале пополам с чешуйчатым графитом из разбитых электрощёток и прессуют под винтом! Получается дубовая манжета — ни кипящий пар её в золотнике не берёт, ни мороз не трескает, вон мужики как раз кольца для насосов режут.
Костя постучал по моей перевязанной руке:
— С аптекой то же самое. Заводской стрептоцид да спирт у Ларисы Сергеевны с Кузьмой Лукичом только на тяжёлые пулевые раны под замком лежат. А в обиходе вся медицина под ногами у реки растёт: под бинт от гнили кладут сушёный скальный мох-медянку, которым тебе утром Егор ожог закрыл, а свалит кого трясучка в бараке — парят горькую кору болотной хинницы, она жар сбивает не хуже аспирина. Мыла фабричного тоже в глаза не видали: жгут в ямах берёзовую золу вместе с лапником серебристого смоляника — это хвойник наш здешний с камфорным духом растёт, — и варят такой лютый зелёный щёлок, что любую мазутную робу вместе со вшами добела отъедает!
— А свет в бараках? — я кивнул на подвальный свод, где в простенках висели жестяные плошки с фитилями. — Неужто всё карбидом светите?
— Какое там карбидом! — махнул рукой Костя. — Заводской карбид в банках, что старатели из-за канала приносят, весь до камушка идёт в комендатуру на дозорные фонари да на крайний случай для башни. А в корпусах и у «Храма Пара» жгут рыбий жир. В Тагре у каменных быков, где струя быстрая, тучами ходит серебряная рыбёшка с палец величиной — жировкой кличут. Её пацаны из ФЗУ и старики сачками черпают и в котлах вытапливают: жир выходит прозрачный, почти без чада, всю ночь в плошке с ниткой горит, не даёт Тьме по углам завестись. Вот только паровую машину на станции да горны рыбьим жиром не накормишь — туда каменный уголь подавай. А угольные копи все на востоке лежат, за болотами. За каждую телегу антрацита ушлому поляку Ковальскому и его начальнику депо Громову со «Старого Вокзала» приходится железом, медью да серебром кланяться.
Я покрутил в пальцах кружку, вспоминая давешнюю сцену в приёмной правления:
— Слушай, Костя... А как же при такой голодухе у вас на складах этот боров в лисьей безрукавке сидит — Шмаков? Да с ним очкастый ваш, Зыков. Я пока за шкафом в приёмной сидел, слыхал, как они из-за пропавшего карабина Серёги Каверина шипели друг на друга.
Костя посерьёзнел, оглянулся на клубы пара над заторным чаном и понизил голос почти до шёпота:
— Ты, Лёха, при этой парочке ухо востро держи и спиной к ним не поворачивайся. Сцепились они намертво ещё со второй зимы — рука руку моет, и оба у старика Кравцова в доверии ходят, потому что всю черновую бухгалтерию да нормы выдачи на себе тянут. Зыков в прошлой жизни старшим ревизором в ОБХСС служил, каждую букву в законе наизусть помнит, а темноты после первой осени боится до трясучки — спит при двух лампах и за своё тёплое место в особняке кого хочешь со свету сживёт. А Пётр Ильич Шмаков сначала мужик был рукастый, сам первую вагранку тут сложил, да как сыновья его на вторую зиму от привозной южной дури сгорели — будто подменили человека: вцепился мёртвой хваткой в центральные лабазы, обложил себя племянником Михеевым да мордоворотами из бывших мясников и гребёт серебро под себя лопатой.
Костя сжал кулаки на столешнице:
— Серёга Каверин им обоим как кость в горле стоял. Он ведь месяц назад прямо на малом совете при Рудневе за грудки со Шмаковым схватился: кричал, что с верхнего склада три бидона чистого керосина и целый цинк патронов налево уплыли, а в книгах у Зыкова всё копейка в копейку списано на угар и учебные стрельбы! Кравцов тогда кулаком по столу грохнул, велел смуту перед холодами не разводить... А Серёгу всю осень не склады эти занимали — он вместе с бывшим флотским старпомом Семёном Бородой всё к речному Затону подступиться пробовал.
При слове «Затон» у меня внутри щёлкнул настороженный замок, но виду я не подал — допил взвар и спросил:
— А что у вас за секреты с этим Затоном? Я утром с крыши пекарни глядел: там за пакгаузами в заливе и баржи железные чернеют, и буксиры колёсные стоят. Чего ж вы на реку не выйдете, раз она от тварей бережёт?
— Кабы туда пройти можно было, инженер! — вздохнул Костя. — Посуху дорога к воротам порта наглухо перерезана языком Первого уровня из оврага да четырёхэтажными пакгаузами. В тех глухих пакгаузах без окон за семь лет вечной темноты такая жуть Второго яруса расплодилась, что к стенам днём подойти страшно! В прошлом году по осени часовщик ваш московский Соколов да Семён Борода с Серёгой Кавериным и четырьмя ребятами попробовали ночью на лодке сквозь битый шлюз в Затон проскочить — хотели колёсный пароход под пары поставить.
Я затаил дыхание, боясь пропустить хоть слово.
— И что вышло?
— Кровью умылись, — обронил парень. — Кто-то сверху, будто нарочно, аккурат в тот час сигнальную ракету над кровлей пустил или шум поднял: в шлюзовом горле их сверху с быков шестилапые твари прижали, да ещё на самом буксире кто-то заранее паровую арматуру кувалдой побил. Двоих парней там насмерть положили, Семёну Бороде коленную чашечку чугунной балкой раздробило — он с той поры хромой на палке в погребе сидит, кашу варит. А старик Соколов по весне сколотил с заезжими моряками парусный баркас и ушёл вниз по Тагре искать дорогу к южному морю, больше об нём ни слуху ни духу. После того случая Кравцов со Шмаковым запретили людям лодки у канала держать под страхом карцера: дескать, нечего порох и мужиков на пустые железные коробки переводить, когда на горе торф не копан...
Картина в голове складывалась с безжалостной чёткостью. Значит, год назад та же самая крыса внутри Посада продала прорыв Соколова и Бороды к буксирам в Затоне, заранее разбив арматуру на пароходе, а позавчера вечером у старой аптеки выстрелом в спину убрала и последнего упрямца — Сергея Каверина, подобравшегося к разгадке!
— Понятно теперь, отчего у вас железо в порту сиротой ржавеет, — сказал я, поднимаясь из-за стола и закидывая на плечо ремень горизонталки и сидор с серебром. — Пошли, Костя, знакомиться с твоим немцем и машиной, пока свет дневной держится — до заката нам ещё к пекарне за мерителем обернуться надо.
Мы выбрались из душного полуподвала на продуваемую сквозняком известняковую площадь и зашагали к корпусу силовой станции, за распахнутыми воротами которой в клубах рыжего пара надрывно колотилось железное сердце Верхнего Посада.
Глава 8 "Песок в маслёнке и мельничный страж"
Чугунные створки станции стояли настежь. Пытались вытянуть угар. Но с порога всё равно ударило банной духотой, жжёным маслом и мокрой каменноугольной золой.
Под закопчённым сводом билась в лихорадке кормилица Посада. Двухцилиндровая паровая машина двойного расширения. На станине литая доска: «Машиностроительный заводъ Кронъ и С-ья. Вестмаркъ. 1901 г.». Агрегат ставили на сто лет: пудовые шатуны, восьмифутовый маховик в приямке, широким ремнём крутящий динамо-машину, сияющие медью цилиндры в деревянной рубашке.
Но смотреть на эту красавицу было больно.
На каждом обратном ходе правого поршня в нижней точке раздавался такой сухой чугунный удар, что дрожь била по ногам через плиты пола. Из разбитого сальника с пронзительным свистом вырывался пар, окутывая ползун рыжим туманом. На мраморном щите генератора зло сыпали синими искрами щётки.
У правого цилиндра в промасленной робе орудовал длинным ключом человек.
Он выпрямился. Пришлось поднять подбородок: в старшем мотористе было два метра сухой, жилистой кости. Крутые плечи верфяного слесаря, прилипшие ко лбу соломенные волосы, небритые впалые щёки. Светлые, воспалённые от пара глаза. В углу жёстко сжатого рта торчала пустая вересковая трубка.
— Ганс, принимай пополнение! — крикнул Костя сквозь грохот маховика. — Руднев напарника прислал! Из Москвы, с утра с нами из провала вышел!
Немец медленно опустил пудовый ключ. Смерил меня тяжёлым взглядом из-под белёсых бровей. Задержался на перевязанной руке в бинтах лазарета.
— Замечательно, — процедил он сквозь зубы, не вынимая мундштук. Сплюнул на чугун. — Только однорукого начальника мне у котла и не хватало. Утром Зыков грозился трёх доходяг с тачками прислать, а в обед целого инженера отрядили! Иди обратно в контору, камрад. Скажи Кравцову: кашу я и в одну каску хлебать умею. А гайки одной лапой ты крутить не сможешь.
Я слушал эту отрывистую тираду и от изумления даже забыл обидеться. Ругался моторист с такой чистой интонацией портового мастерового, что я покосился на Костю:
— Слышь, судоверфь, где тебя так по-русски крыть выучили? Только одно словечко не наше проскочило. Вроде с Балтики, а будто с архангельских доков сбежал.
Бреннер уставился на меня как на полоумного. Вынул трубку из зубов. Покрутил грязным пальцем у виска:
— Ты об кирпич приложился, москвич? Я с тобой по-немецки говорю. Как у нас в Варнемюнде на верфи «Нептун»! По-русски я со школы десять слов про трактор и дружбу народов помню!
У меня язык присох к нёбу. Я перевёл взгляд с угрюмого немца на Костю.
Питерец расхохотался, прислонив карабин к пилястре:
— Ох, голова садовая, забыл тебя упредить! Все новички на этом спотыкаются, как с Гансом или поляками сцепятся. Не ломай башку, Лёха. Пёс его знает, почему так. То ли Градирня в девятьсот пятом воздух вывернула, то ли земля здешняя чудит. Но на Доле, на каком бы наречии человек ни заговорил — по-немецки, по-польски — уху всё одно родная речь слышится! Только крепкое словцо выскочит да клички заводские. На третьи сутки привыкаешь, внимания не обращаешь.
Я потёр лоб. Вот почему в мире, где на газетах девятьсот пятого года русские яти стояли рядом с немецкими, сербскими и другими объявлениями, люди из разных концов Европы сбивались в артели без переводчиков.
Раздумывать над загадками неба времени не было. Правый ползун снова ударил в нижней точке с таким лязгом, что лампочка под сводом мигнула багровым волоском.
Больше не говоря ни слова насупившемуся немцу, я шагнул к станине. Осторожно коснулся тыльной стороной пальцев раскалённой верхней параллели, по которой бегал башмак крейцкопфа. Перевёл взгляд на пузатую латунную маслёнку со стеклянным глазком капельницы.
Чугун калился за сто градусов — плюнь, и слюна отскочит шариком. А сквозь закопчённое стекло капельницы вместо масла еле сочилась мутная бурая жижа.
Я повернул флажок стопора, перекрывая подачу. Рывком через тряпку скрутил горячую крышку маслёнки. До самого дна сунул мизинец в резервуар.
Вытащил палец, густо облепленный чёрно-серым осадком. Шагнул вплотную к Бреннеру и молча растёр кашицу по своей ладони прямо перед его носом.
Под кожей в масле сухо, со стеклянным скрежетом захрустели крупинки.
— Pockennarbiger Teufel!.. — Бреннер изменился в лице. Схватил меня за запястье, поднёс ладонь к переноске у щита и потёр осадок между пальцами. — Кварц!.. Речной песок пополам с кирпичом!
Спесь и недоверие слетели с моториста за секунду. Светлые глаза сузились в колючие щели. Он рванул ворот робы на груди и круто повернулся к побелевшему Воронову:
— Я вчера утром маслёнки керосином мыл! Свежее масло через суконку цедил! Откуда в закрытом стакане наждачка?!
— Кто у тебя со вчерашнего обеда в зале вертелся, Ганс? — жёстко спросил я, вытирая палец ветошью. — Вспоминай.
Немец с такой силой сжал челюсти, что чубук трубки хрустнул на зубах.
— Ни одна собака к моей машине без меня не подходит. Я и сплю вон за котлом! Только вчера в седьмом часу, когда я на десять минут ужинать бегал, сюда Зыков приплёлся. С амбарной книгой. Орал с порога, что перерасход смазки против летней нормы. Сам со свечкой вокруг правого цилиндра лазил — мол, пломбы сверял!
Мы с Костей обменялись тяжёлым взглядом.
Вчера в седьмом часу вечера — ровно через сутки после того, как Каверин получил пулю в спину! Учётчик не просто прятал концы в воду. Он хладнокровно готовил аварию единственной станции Посада, чтобы в морозную ночь оставить крепость без прожектора на башне. Зачем? Здесь же вся община завязана на этой машине!
— Шуметь и бежать к Кравцову нельзя, — тихо сказал я, остановив рванувшегося к двери Бреннера. — Поднимешь крик без свидетелей — Зыков со Шмаковым переведут стрелки на тебя. Мол, недоглядел немец, спалил вкладыш, да ещё на честного ревизора напраслину возводит.
Ганс замер, тяжело дыша ноздрями. Три года за каменной стеной научили его понимать здешнюю механику власти с полуслова.
— Что предлагаешь, Москва? — ровным рабочим тоном спросил он, впервые глянув на меня как на ровню. — Задир на параллели мелкий, шабером за два часа выведем. Но баббит в башмаке выкрошило до бронзы. Свинца у кузнеца Петра полно, а олова для заливки у Шмакова не допросишься. Суёт кабельный плюмбум, который под паром в блин раздавит!
— На складе у Шмакова просить не будем.
Я скользнул взглядом в дальний угол зала, где под брезентовым чехлом стояло отключённое устройство, подозрительно напоминающее генератор. Три медные шины уходили сквозь стену на уличные столбы.
— Глянь-ка в угол, Ганс. Это ведь трёхфазный альтернатор? На сколько вольт и куда линия по столбам бежит?
Бреннер проследил за моим взглядом:
— Трёхфазник, триста восемьдесят вольт. Аборигены им моторы в пекарнях крутили — провода прямо вдоль взвоза к пекарне «Братьев Клейн» спускаются. Да тут таких четыре было, как маленькая подстанция. Мы их в первый же год отцепили и часть разобрали: в бараках моторов нет, а для башни постоянный ток нужен. Зачем тебе три фазы?
Внутри горячей волной толкнуло в грудь. Триста восемьдесят вольт — родное питание моего токарно-винторезного «ИЖ-250»! Если запустить станок...у меня дух захватило, это же какие перспективы!
— Затем, судоверфь, что в той пекарне под потолком висят валы тестомесов на старинных чугунных подшипниках, — вполголоса сказал я, не открывая карт при Косте. — Там в каждом корпусе по полпуда лучшего довоенного баббита марки «Б-83». Дашь мне кувалду, калёное зубило да пару ключей — мы с Костей до заката сбегаем вниз за моим мерителем и срубим тебе столько баббита, что на оба крейцкопфа хватит. Завтра на рассвете в четыре руки перезальём башмак без остановки света, а ты мне за это потом ремень на трёхфазник накинешь. Идёт?
В глазах немца заплясал злой азартный огонёк.
Он молча шагнул к запертому рундуку у котла, отомкнул замок и вытащил брезентовую сумку. Уложил пятифунтовую кувалду, напильник и широкое зубило с синеватым калёным жалом.
— Бери, камрад Дружин, — Ганс протянул сумку Косте, чтобы не грузить моё плечо, и крепко сжал мне руку. — Принесёшь белый сплав до темноты — я с полуночи пар сброшу до малого и к четырём утра старый башмак сниму, чтобы к рассвету горн готов стоял. Только под потолком в пекарне глядите в оба: там с девятьсот пятого пружинные дуры не разряжены! Косте не говорю, а ты, Дружин, помни — вечно везти не может, осторожность соблюдайте по дороге.
Десять минут спустя мы с Костей предъявили пропуск сменщику Кобелева — сам рябой сержант ушёл в казарму. Перешагнули канаву за колючкой и двинулись вниз по базальтовому взвозу в сгущающийся туман.
К четырём часам дня сырая мгла из северного оврага поднялась заметно. Островерхие крыши Вестмарка, медные арки паропроводов и стеклянные клетки лифтов тонули в сизом молоке, пахнущем речной тиной и гарью. Подкованные сапоги Кости гулко цокали по литым плитам; парень шёл правее меня, держа палец на скобе карабина и зорко косясь на чёрные продухи.
Свернув за угол к четырёхэтажной пекарне, я остановился у решётки своего двора.
Замок на калитке висел нетронутым, а запруда перед крыльцом кипела и пенилась на валунах. Однако стоило опустить взгляд на полоску песка и стеклянной травы по эту сторону ручья, как я придержал Костю за рукав.
— Глянь-ка под ноги. И в аптечный тупик заглянем.
Мы шагнули за угол в проулок, откуда утром дозор унёс останки Каверина.
Поверх наших следов в известковой глине у водостока отчётливо темнела новая цепочка. Кто-то сбегал сюда сверху недавно — не больше часа назад. Узкие подошвы хромовых сапог со стальными подковками на каблуках. Прошли через перепрыгнутую канавку в выбитую дверь полуподвала.
Мы заглянули в проём. В задней жилой каморке и фотолаборатории царил полный разгром. Конторский стол валялся на боку, ящики вывернуты ломом, а кирпичный дымоход тайника разворочен до кладки. Не найдя тетради, ночной гость выскочил из аптеки, метнулся в соседний двор к моей будке и потоптался у края потока — да так и не рискнул сигануть в воду по колено, убравшись обратно на гору.
— Ах ты ж крыса... — побелев скулами, шёпотом выдохнул Костя. — Значит, правда Серёгу свои стреляли. Услыхал утром на площади, что сумки полевой нет, и сюда кинулся искать!
— И теперь он знает, что в аптеке пусто, а живым человеком в этом дворе был только я, — договорил я, чувствуя, как под рёбрами каменеет злость. — Закрой рот на засов до самого Руднева. Идём в будку за мерителем и в пекарню, пока не стемнело.
Перебросив с берега на крыльцо дубовую доску, я перешёл через ручей. За три минуты собрал в сидор микрометр, штангенциркуль, поверочную линейку и связку калёных шаберов. Проверил на ощупь угол поддона под станком: свёрток с револьвером «ВП-09» и тетрадью лежал в стружке нетронутым.
Заперев калитку и сбросив доску в траву, я вышел к Косте. Через боковой дебаркадер со сдвинутой шторой мы шагнули внутрь пекарни.
Огромный зал встретил гулким эхом, сквозняком и сухим запахом окаменевшей ржаной муки пополам с прогорклым машинным салом. Серый свет еле пробивался сквозь узкие стрельчатые окна, затянутые вековой копотью.
Вдоль стены тянулись шесть исполинских чугунных печей с железными подами на цепях. От лабазов над проходом бежали монорельсы с опрокинутыми люльками, а посреди зала на высоте четырёх саженей покоилась деревянная галерея трансмиссии. Там в массивных подшипниках тянулся главный приводной вал со шкивами, от которого когда-то вращались мешалки внизу.
Прямо под галереей у мраморного корыта замер на рельсах приземистый полутонный агрегат с клёпаным брюхом и медным куполом. Цеховой конструкт-тестомес тысяча девятьсот третьего года, предназначенный вымешивать по тридцать пудов крутого теста двумя витыми крюками и рубить его секачом.
— Снизу не достать, Лёха, лезем на мостки! — вполголоса сказал Костя, закидывая карабин за спину и ступая на деревянную лестницу, пришитую скобами к чугунной колонне. — Только под ноги гляди: тут хрущ половину досок в труху выел. А вообще глупо, шуметь придётся. Не к добру это.
Мы поднялись на скрипучий настил под кирпичный свод. Пахло голубиной известкой и застывшим тавотом. Я прижал локтем к груди ружьё, а правой рукой вместе с Костей принялся отворачивать гайки на крышке крайнего подшипника. Закисшая резьба не шла — пришлось погреть грань спичкой и дважды приложиться кувалдой по ключу.
Крышка отвалилась. Внутри постели под солидолом оловянным отливом блеснули две полукруглые скорлупы заводского вкладыша толщиной в палец. Я ковырнул край металлом: стружка снялась с приятным жирным сопротивлением — чистейший высокооловянистый баббит первой руки!
Выбив зубилом обе половинки — добрых двенадцать фунтов сплава — и переправив их в сумку Кости, я шагнул вдоль вала по шатким доскам ко второй колонне, чтобы срубить ещё пару.
Беда хрустнула без предупреждения.
Крайняя сосновая плаха, изъеденная изнутри шашелем до скорлупы, под правым сапогом сухо проломилась насквозь! Нога по бедро ушла в пустоту. Падая в пролом боком, я инстинктивно выбросил вверх обе руки — правая с зубилом скользнула по замасленному валу, а левой, туго спелёнутой холстиной, я с маху перехватился за железный прут стяжки под подшипником.
Весь мой вес с сидором и ружьём повис на одной раненой кисти.
По предплечью словно полоснули зазубренной пилой — в глазах почернело от дикой, рвущей жилы боли. Стянутый утром струп лопнул по живому: белая холстина набухла алой кровью вперемешку с чёрным солидолом с тяги, делая пальцы скользкими.
А из-за перекошенного ремня выскользнул заткнутый утром за пояс разводной ключ — и со свистом полетел отвесно вниз.
Стальная железка с колокольным ударом обрушилась на рифлёную педаль пускового тормоза стоявшего под нами тестомеса.
Проржавевший чугунный язычок храповика лопнул со звуком выстрела. Внутри клёпаного стального брюха машины проснулась сжатая четырнадцатого октября тысяча девятьсот пятого года исполинская плоская спираль.
Под сводами пекарни взвыл набирающий обороты маховик. На медном куполе конструкта сорвался сигнальный молоточек и принялся с оглушительным звоном колотить по чаше колокола, разнося набат через окна на три квартала — до самого Чёрного кармана у канала.
Слепой полутонный конструкт с лязгом качнулся на рельсах и ринулся вдоль корыта по заложенной семь лет назад программе. Две метровые лапы со спиральными крюками завертелись с быстротой винтов, а третья штанга с пудовым стальным секачом со свистом пошла рубить воздух на высоте человеческого роста.
Первым взмахом секач как бритвой перехватил пополам приставную лестницу, разнеся сухие тетивы в белую щепу! А на следующем шаге в грудной коробке заело сгнившую тягу реверса: сойдя передними ребордами с упора, разбушевавшаяся туша с разгона врезалась грудью в центральную чугунную колонну под мостками. Принялась с кузнечным грохотом молотить обоими крюками и секачом по опоре.
Удар, второй, третий. По чугуну колонны поползла вверх змеистая трещина, с потолка посыпалась кирпичная крошка, а деревянная галерея под ногами Кости пошла ходуном, грозя рухнуть вместе с нами под режущие ножи.
— Держись, Лёха, сейчас я ему башку снесу! — заорал белый как полотно Костя, упираясь коленом в шатающийся брус и срывая карабин.
— Не стреляй в лоб, рикошет даст! — крикнул я снизу, повиснув над крутящимися в аршине под сапогами стальными крюками. Окровавленные пальцы левой руки в солидоле неумолимо сползали с тяги.
Поздно — парень выжал спуск.
Выстрел грохнул под сводом. Тупоносая пуля ударила в покатый лоб бронзового купола, высекла сноп искр без малейшей вмятины и с диким воем срикошетила вскользь — просвистела у моего виска и с треском разнесла черепицу под коньком!
Машина внизу даже не сбилась с такта: медный колокол заливался трезвоном, созывая к пекарне нечисть, а стальной секач с визгом высекал снопы крошки из треснувшей колонны. Пальцы левой руки окончательно онемели и начали разжиматься — подтянуться наверх с одной рукой я не мог физически.
Подскочивший к краю пролома Костя бросил карабин, лёг грудью на край балки и обеими руками вцепился в мой ремень и шиворот ватника, удерживая на весу над пропастью.
— Бросай зубило и давай правую руку, вытяну! — прохрипел ленинградец с багровым лицом.
— Вытянешь меня — он колонну дорубит и мы оба на ножи слетим! — заорал я в ответ сквозь вой пружины, не разжимая правой кисти, в которой намертво сидело калёное зубило. — Оберни ногами балку и опусти меня на аршин ниже к его загривку. Держи крепко!
Костя понял: намотал на левое запястье петлю ружейного погона, намертво заклинил сапоги между кронштейном и доской и, хрипя сквозь закушенную губу, на вытянутых руках стравил меня вниз — навстречу беснующемуся стальному чудовищу!
Я повис вниз головой в полуметре над вздрагивающим куполом.
Слева и справа со свистом рассекали полумрак пудовые крюки, обдавая лицо брызгами старого масла; стальной секач при каждом махе проходил так близко от груди, что воздухом шевелило полы телогрейки.
Но сверху вниз открылось то, чего не было видно с пола. Позади колокола, между бронзовым наплечником и пружинным барабаном, зияло окно редуктора. Внутри бешено крутились в масляной ванне две массивные конические шестерни, передававшие мощь на валы.
У меня не было права на второй удар — промахнусь, и на обратном ходе секач снимет мне голову вместе с руками Кости. Дождавшись доли секунды, когда стальной нож ушёл в крайнюю точку замаха, а корпус тестомеса подался назад к колонне, я извернулся всем корпусом и одним коротким ударом сверху вниз вогнал синеватое жало зубила прямо в сходящийся клин между зубьями.
То, что грохнуло внутри машины мгновение спустя, перекрыло набат. Калёная рессорная сталь намертво расклинила бронзовый венец на полном скаку! Два толстых зуба срезало с визгом, вал редуктора перекосило и зажало во втулках, а внутри барабана, не выдержав клина на ходу, с пушечным выстрелом лопнула пополам трёхдюймовая заводная спираль.
Полутонный корпус подбросило на рельсах так, что из щелей брызнули бронзовые гайки, обрывки перфоленты и вековая рыжая ржавчина. Спиральные крюки и секач судорожно дёрнулись и замерли на полувзмахе, а сорвавшийся с оси колокол покатился по плитам в угол.
В наступившей звенящей тишине было слышно только наше с Костей хриплое дыхание да частую капель моей крови на остывающую броню конструкта.
Костя из последних сил подтянул меня к балке. Я перебросил правое колено через брус и с минуту пролежал пластом на пыльных досках, прижимая пылающую огнём руку.
Однако отлёживаться нам не дали.
Снаружи, со стороны обводного канала и Чёрного кармана у газгольдера, донёсся высокий, переливчатый свист пробитого золотника. Ему тут же откликнулись ещё три голодные глотки.
— Слышишь, Лёха?! — Костя рывком поставил меня на ноги, подхватил сумку с баббитом и мой сидор, сунув мне в здоровую руку карабин. — Стаю разбудили — сейчас они по звуку все дворы у пекарни шерстить кинутся! Прыгаем по мешкам с мукой вниз и бегом на гору, до закрытия ворот двадцать минут осталось!
Спрыгнув с нижнего переплёта на рогожные кули у стены, мы выскочили через боковой дебаркадер в лиловые сумерки и без оглядки припустили вверх по крутому взвозу к спасительным огням Верхнего Посада.
Этот бег в гору я запомнил надолго.
Сырой воздух обжигал пересохшую гортань. Рана на левом предплечье под промокшей от крови и солидола повязкой дёргала при каждом шаге, а в ушибленных рёбрах стоял сплошной гул. Позади в туманных кварталах у канала уже кашляюще брехали лисопсы и гремели по железу когти панцирников, но здесь, на открытом склоне, под лучом прожектора, ночные твари гнаться не посмели.
До парящего горячего ручья перед внешними воротами мы добежали за пять минут до вечернего бруса, когда в кордегардии уже гремели цепями. У самого поворота тропы вдоль южного крепостного вала мы с Костей невольно перешли на тихий шаг.
Там, на продуваемом ветром обрыве над речной излучиной, в предзакатном сумраке стояли без шапок десятка полтора людей возле свежего холмика мёрзлой глины.
Хоронили Сергея Каверина.
Два сосновых столбика других осенних могил темнели чуть поодаль, а в изголовье новой насыпи Макар с Егором и Мишкой осаживали обухами дубовый брус с прибитой к нему сплющенной оловянной ложкой-оберегом. У края могилы, прямая как изваяние, в наброшенном платке стояла Лариса, глядя сухими глазами на жёлтые комья глины, а рядом с ней держал в руке фуражку майор Руднев.
А в двух шагах за спиной майора, зябко кутаясь от ветра в высокий воротник полушубка и боязливо косясь на ползущие из лощины сумерки, переминался старший учётчик Зыков.
Поравнявшись с могильным бугром, я скользнул взглядом вниз — под длинную полу его полушубка.
На ногах у старшего ревизора сидели узкие щегольские хромовые сапоги со стальными подковками на каблуках. И оба этих каблука вместе с рантами подошв до щиколоток белели густыми, ещё не отмытыми после вечерней спешки разводами вязкой известковой глины из аптечного тупика.
Почувствовав взгляд, Зыков резко повернул голову.
За толстыми линзами его глаза на секунду скрестились с моими — он увидел раздутую от баббита сумку Кости, чёрное от крови и пекарного солидола пятно на моей руке и сразу понял, откуда именно мы поднялись. Ни слова над могилой произнесено не было, но когда мы шагнули через ручей в закрывающуюся щель калитки, я кожей спины чувствовал этот липкий, затравленный взгляд человека, у которого под ногами начинала гореть земля.
Глава 9 "Свет над башней и котёл «У Бороды»"
В четвёртое общежитие мастеровых я вечером не сунулся. Спать вповалку с тремя десятками мужиков, когда под свитером спрятаны тетрадь Соколова и фотография Ларисы, было чистым безумием. Я забрал их из-под станка вместе с микрометром, не рискнув оставлять бумаги в пустой будке, вокруг которой уже бродил убийца в хромовых сапогах.
Свалив принесённый мешок с баббитом у кузнечного горна, я забился на ночь в закуток позади кирпичного борова парового котла. Бросил на тёплые плиты ворох брезента.
Разбудил меня в половине седьмого утра Ганс Бреннер — потряс за плечо, светя в лицо коптящей плошкой.
Подняться с чугунного настила удалось не сразу. Ушибленные на лестнице рёбра за ночь задеревенели, будто под полотенце загнали колосник. Сорванное вчера левое предплечье под заскорузлой от крови и солидола повязкой налилось жаром до самого локтя. Каждый удар пульса отдавался под бинтом тупым нарывом, во рту стояла горечь начавшейся лихорадки.
В семь часов в зал вошёл майор Руднев в накинутой поверх кителя шинели. Начбез сверил время по карманным часам и кивнул Бреннеру:
— Гаси пар, Ганс. Даю вам пять часов светлого времени — до полудня. С реки ледяную крупу несёт, туман из оврага к вечеру не раздует. Если к сумеркам дуга на водонапорке не встанет в полный накал — спрошу с обоих по законам осадного положения.
— Будет дуга, герр майор, не стойте над душой, — ответил немец, сбрасывая давление через продувочные краны. Когда колесо маховика с сиплым вздохом замерло, он расклинил его спицу ломом.
Едва за спиной майора захлопнулась чугунная створка, для нас начался четырёхчасовой слесарный ад.
Лёгкой работы не вышло с первой же гайки. Когда мы сдёрнули со шпилек крышку правого ползуна и выбили клин, Ганс поднёс к узлу лампу — и грязно выругался. Баббитовый слой внутри башмака не просто выплавился хлопьями. Пятничная порция кварцевого песка, подсыпанная Зыковым в маслёнку, сработала как наждачный круг. На стальном пальце ползуна надрало кольцевые борозды, а по направляющей тянулся сизый задир.
Ганс в отчаянии схватился перемазанными пальцами за волосы:
— Капут, москвич... Пальцу конец. Снимать весь шатун и тащить в кузницу на оправку — это двое суток каторги. Да и протачивать его на горе не на чем!
— Отставить панихиду, судоверфь, руки ещё при нас! — оборвал его я, хотя от жара неостывшего цилиндра и дёргающей боли в руке перед глазами плыли круги. — Раскочегаривай горн! Руби мельничные вкладыши на куски и плавь в тигле под слоем угля, чтобы олово в окалину не выгорело. Сталь я прямо на весу вручную выведу!
Следующие три часа слились в один сплошной марафон, пропитанный угаром и потом.
Левая рука почти не слушалась — я мог только прижимать распухшими пальцами конец кожаного ремня. Правой до судороги в плече гонял вокруг стальной шейки полосы наждачного полотна и чугунный притир с пастой. Рубаха взмокла и прилипла к лопаткам, пот заливал глаза. Каждый наклон отзывался в боку таким прострелом, что приходилось сцеплять зубы до хруста.
Ганс у горна колдовал над тиглем. Срубленный нами в пекарне сплав оказался богатым, маслянисто-белым. Мы зажали прогретый паяльной лампой башмак ползуна в оправку на полу, обмазали торцы сырой глиной, и Бреннер клещами наклонил тигель к литнику.
И тут аукнулась спешка. Недосушенная глина в нижнем стыке от удара расплавленного металла стрельнула паром! Кусок обмазки вырвало, и струя расплавленного баббита с шипением хлынула на чугунный настил меж наших сапог. Металл рассыпался тысячей серебряных горошин и насквозь прожёг ватную штанину у моей щиколотки!
— Твою же дивизию!.. — взвыл я, отпрыгивая к верстаку и сбивая тлеющую вату с голенища, пока Ганс оттаскивал тигель к наковальне.
Времени на перекур не оставалось — стенные ходики перевалили за десять. Ругаясь сквозь кашель, мы зубилом соскребли застывшие блины с плит, переплавили заново под углём. Прокалили глиняный замок пламенем лампы, стянули форму хомутами и со второй заливки уложили металл в постель намертво, без единой раковины.
В одиннадцать часов, когда я стоял на коленях у тисков и шабером выбирал масляные канавки по тёплому зеркалу баббита, входные двери зала распахнулись.
На пороге нарисовался Пётр Ильич Шмаков в бараньем полушубке и папахе. За его спиной маячили двое складских десятников с ломами и пломбиратором.
Завхоз прибежал насладиться триумфом: посмотреть, как заезжий выскочка угробил единственную машину Посада, и под это дело законно описать мою нижнюю будку.
Увидев замерший маховик и расцепленный шатун, Шмаков просиял и торжествующе крикнул на весь зал:
— Ага, голубчики, доигрались?! Раскурочили народное достояние перед морозами! Михеев, гляди в оба — они тут никак казённое олово с подшипников налево перетапливают! Я сию минуту к Борису Николаевичу с актом иду — обоих под трибунал в третью сетку торф месить!
Я даже голову поднять не успел. Доведённый гонкой до белого каления Ганс молча сделал два шага к паровой гребёнке дежурного отопления. На пол-оборота рванул маховичок нижнего продувочного вентиля, глядящего раструбом точнёхонько на тамбур.
Рёв мятого пара сотряс фрамуги. Белая струя вперемешку с ржавым конденсатом ударила на три сажени вперёд — аккурат поверх макушки Шмакова. Сорванную папаху покатило в лужу за порогом, а самого перепуганного завхоза вместе с десятниками выдуло из зала на площадь быстрее пробки из бутылки.
— Не суй рыло под горячий золотник, боров, — буркнул Бреннер, закручивая вентиль и возвращаясь к цилиндру. — Дорезай ручьи, Алексей, полчаса до начальства осталось!
К двенадцати часам мы собрали узел. Пришабренный башмак лёг на чугунную параллель всей плоскостью, без перекоса. Обе маслёнки мы сполоснули от песка чистым керосином и заправили свежим маслом из заначки Ганса, а выгоревшую сальниковую коробку туго перебили пеньковой косой, проваренной в сале с графитом.
В четверть первого двери отворились, впуская хмурого Кравцова, затянутого в ремни Руднева и багрового от недавнего позора Шмакова. Мы с немцем как раз шплинтовали последние гайки на крейцкопфе.
Вид у нас обоих был краше некуда: рожи чёрные от сажи и масла, одни белки блестят. На моей прожжённой штанине бахрома, а сквозь бинт на предплечье расплылось пятно сукровицы.
— Время вышло, Дружин, — тяжело уронил председатель, косясь на маховик. — Шмаков докладывает, у вас тут шатун разобран и пар по цеху пускают. Либо запускай машину сию минуту при комиссии, либо клади ключи сержанту на стол и забирай кайло!
Я вытер ключ паклей, бросил в сумку, шагнул к мраморному щиту и кивнул напарнику:
— Вынимай лом с маховика, Ганс. Продувай цилиндры и давай пар.
Бреннер выдернул лом, постучал костяшками по рубашке цилиндра, сбросил воду из нижних краников и налёг на штурвал главного вентиля.
Внутри золотниковой коробки глухо вздохнуло давление.
Шатун дрогнул, перевалил мёртвую точку и толкнул кривошип восьмифутового маховика. Огромный чугунный обод качнулся — раз, другой, третий... Кожаный ремень натянулся струной, разгоняя якорь динамо-машины.
Посреди машинного зала вдруг наступила непривычная тишина. Исчез чугунный удар разбитого ползуна, от которого ещё вчера тряслись стёкла в особняке! Старая паровая машина шла плотно и слитно, посылая в стояк ровное дыхание: чух-тах, чух-тах... Щётки на коллекторе перестали плеваться огнём, стрелка вольтметра добежала до риски «110 В» и встала как влитая, а под сводом цеха в полный накал разгорелись лампы.
За плечом председателя завхоз Шмаков беззвучно разинул рот, да так и захлопнул, буравя меня ненавидящим взглядом. Стоявший у стены Руднев едва заметно дёрнул углом шрама.
— Вытянул-таки, Бауманка... — совсем другим, потеплевшим тоном крякнул Кравцов, подойдя к ограждению и приложив ладонь к ровно гудящей станине.
Председатель полез во внутренний карман, достал два серебряных грифона и сложенный вдвое плотный лист бумаги, скреплённый мастичной печатью:
— Держи расчёт сполна. И вот тебе патент вольного мастера сроком на месяц. Живи хоть в четвёртом корпусе, хоть у Бреннера при станции, замок на твоей кирпичной будке за тобой оставляю — держи там свой припас без складской описи. Но уговор железный: каждые три дня являться к немцу на ревизию машины и по первому требованию Совета брать казённые подряды по железу!
Когда начальственная процессия во главе со Шмаковым удалилась, вымотанный Ганс тяжело опустился на ступеньку трапа, вытащил трубку и посмотрел на меня снизу вверх:
— Упрямый ты дьявол, Алексей. Честно скажу — когда глину прорвало, я уже думал сухари в барак сушить. Только зубило моё рессорное, что ты вчера тому заводному крабу в пекарне меж шестерён загнал, с тебя причитается — лучшая сталь в ящике была.
— Откуём новое не хуже, дай только горн свободный, — усмехнулся я, пряча серебро и патент во внутренний карман рядом с таблетками.
— Слушай, мастер, — немец кивнул мундштуком влево, где за ограждением поблёскивали катушки второго генератора. — С таким ходом старуха теперь играючи потянет и второй ремень — на трёхфазный альтернатор в триста восемьдесят вольт. Хочешь, к вечеру шкив накинем?
Я посмотрел на массивный трёхполюсный рубильник, от клемм которого шины уходили сквозь стену на столбы — прямиком вниз по горе, к моему заваленному брезентом «ИЖ-250».
— Погоди раньше времени Шмакову глаза мозолить, Ганс, — ответил я. — Ты сегодня тихонько губки на рубильнике шкуркой зачисти да изоляторы проверь, а ремень накинешь завтра ровно в полдень, когда я внизу у пекарни линию приму. Сейчас покажи, где тут копоть с морды смыть да поспать можно, а вечером сведёшь меня в погреб «У Бороды» — потолковать надо с речниками без чужих ушей.
Отмывались прямо в жарком тамбуре котельной, нацедив в ведро конденсата из бака.
Когда я стянул пропитанный потом свитер, Бреннер покосился на расплывшийся кровоподтёк на рёбрах, а затем на моё левое предплечье под набухшей тряпицей — и покачал головой.
— Плохо твоё дело, камрад, — сказал он, соскребая щепкой черноту с ладоней. — Кисть как подушка раздулась, и от повязки к локтю две красные жилки пошли. В здешней сырости с грязной кровью шутки короткие: три дня горячки — и понесут за вал вперёд сапогами. Иди к фрау Ларисе в лазарет.
— Вечером после ужина дойду, сейчас с копыт валюсь, — отмахнулся я, хотя рука и впрямь гудела, будто в локоть налили свинца.
Спорить немец не стал — отпер замок на каменной каптёрке позади щита, где лежали бухты каната и пакли. Подвесил на крюк слабую дежурную лампочку и снова замкнул дверь снаружи от кочегаров. Я свалился на ворох жёсткой рогожи прямо в телогрейке, прижав локтем к рёбрам тетрадь Соколова, и провалился в забытьё прежде, чем щека коснулась мешковины.
Разбудил меня скрежет замка уже в сумерках.
Сев на рогоже в чулане, я ошалело смотрел на стоявшего в дверях Бреннера — и вдруг понял, отчего вокруг так тихо. Стены станции больше не тряслись. Вместо лихорадочной долбёжки за кладкой перекатывался густой рокот исправного цилиндра.
А когда мы с Гансом шагнули за порог станции на площадь Верхнего Посада, я остановился и поднял голову.
Дневную изморось сдуло северным сквозняком. Лужи у базарных навесов схватило ледком, а с круглой площадки водонапорной башни наискось сквозь темень бил прямой и тугой голубовато-белый луч дугового прожектора. Часовые неторопливо вели сфокусированное зеркало вдоль трёх рядов колючки на глинистом склоне — ни судорожного провала, свет резал туман на триста саженей до самых крыш нижнего города. Даже двое кузнецов, спешивших через плац с дровами, притормозили у колодца, с непривычки щурясь на эту роскошь.
— Гляди, как держит дугу, москвич, — с тихой гордостью кивнул на башню Ганс, поднимая воротник от ледяного ветра. — С самой весны такого ровного луча над стеной не видали. Пошли в погреб к Семёну — там Макар с ребятами со смены пришли, Серёгу поминают.
Ворота крепости до рассвета были намертво заложены брусьями. Мы пересекли опустевшие ряды Рынка и по крутым ступеням под дощатой вывеской «У Бороды» спустились в сводчатый полуподвал винного склада.
Едва Ганс толкнул тяжёлую дубовую дверь и брызнул на скобу водой из медной ендовы, как в лицо нам ударила волна тепла, махорочного дыма, жареного лука и сивухи.
Устроился бывший флотский старпом в подземелье основательно.
Низкие крестовые своды из клинкера почти касались шапки Бреннера, а к стенам вдоль дубовых столов умельцы приладили медные тазы от эха Тьмы. Но самым диковинным местом оставалась паровая кухня за стойкой из винных клёпок. Дровяного очага там не держали: ещё прежние хозяева завели в подвал через редуктор тонкую ветку острого пара со станции. В каменном гнезде сипел клапан пузатого медного самовара, в паровом котле с двойным дном прела ячневая каша, а сбоку над противнем стрекотала маленькая латунная крыльчатка от разобранного конструкта, вращавшая железный вертел. На вертеле, истекая соком, румянились звенья стерляди со срубленными шипами и копчёное рёбрышко щетинника.
Народу под сводами набралось десятка два с лишним — обветренный, тёртый люд первой и второй сеток: сменившиеся со стен караульные, слесари, углежоги да сборщики в брезентовых плащах. У каждого второго на лавке или за поясом темнела сталь карабинов и тесаков.
А в правом проходе у порожних бочек стоял азартный гвалт — человек восемь возчиков и молотобойцев облепили старый оцинкованный чан, швыряя на днище перевёрнутого бочонка оловянные монеты и щепотки самосада. Я заглянул через плечи внутрь чана. По песчаному дну метался панцирный пасюк с жёлтыми резцами и ороговевшими щитками на загривке. Против него на коротких колёсиках с часовым жужжанием ползала спущенная со стопора заводная крысоловка «Братьев Фогель» — коробка воронёной стали с длинными латунными усами-щупами и взведённой зубчатой дугой.
— Давай, серый, заходи ей под левое колесо, там пружина слабая! — орал беззубый шорник. В этот миг пасюк кинулся зубами на блестящий латунный ус. Внутри стального жука щёлкнул спуск — и зубчатая дуга с пистолетной быстротой захлопнулась поперёк панцирного хребта под дружный рёв победителей, сгребавших с бочки мелочь.
В дальнем, тёплом углу у печи никто не смеялся и на крыс не ставил. Там за дубовым столом сидели вчетвером свои: мрачный Макар Жданов, задумчивый Егор, Мишка Туляк и Костя Воронов, замахавший нам сквозь табачный туман. Прямо на углу столешницы перед ними стояла налитая оловянная чарка, накрытая сверху горбушкой чёрного хлеба.
Мы с Гансом повесили ружьё и сумку на костыли в кладке и потеснили ребят на скамье.
Из-за стойки навстречу нам вышел хозяин. Коренастый мужик лет сорока пяти, с густой бородой лопатой и прямым взглядом из-под нависших бровей. Под расстёгнутой безрукавкой синели полоски флотского тельника. Ступал он с креном на правый бок, перенося вес на суковатую палку из граба с медным набалдашником от штурвала.
— Никак те самые кудесники, что нам сегодня солнце на башне зажгли? — рокочущим басом прогудел хозяин, ставя на доски перед нами дымящийся чугунок каши, густо заправленной жареным луком и ломтиками копчёной грудинки. Следом положил ложки и блюдо со стерлядью на серой бумаге. — Семён Игнатьев. По-здешнему — Борода.
— Алексей Дружин, — я поднялся и обменялся с ним рукопожатием: ладонь у бывшего флотского старпома оказалась шершавой, как чугунный кнехт.
Лезть с расспросами Семён не стал — только цепко мазнул взглядом по моему блестящему от испарины лицу и разбухшей бурой тряпице на левой руке. Когда же я выложил на край стола один из серебряных грифонов, Борода молча прижал монету ногтем и сдвинул обратно к моей миске:
— Убери серебро, механик, ещё пригодится штаны к зиме справлять. Сегодня в моём доме за Серёгу Каверина пьём — мы с ним на Северном флоте два года в одном корпусе ходили и здесь три осени спина к спине простояли. Помяните парня добрым словом, вот и весь наш счёт.
Хромой моряк тяжело опустился на приставной табурет, вытянув в проход негнущуюся ногу. Снял с кувшина деревянную пробку и разлил по стопкам мутноватый, круто настоенный на болотном калгане первач.
Выпили все шестеро разом, не чокаясь. Злой спирт ободрал нёбо рашпилем, но тут же провалился горячим ядром, перебив колотивший меня озноб.
Я закусывал обжигающей, пахнущей дымком кашей. Молчаливый Егор подвинул ко мне лучший жирный кусок стерляжьего плёса и кружку горячего взвара, заметив, как подрагивают мои пальцы на ложке. Исподлобья я обвёл взглядом сводчатый зал. В трёх столах от нас, у входного столба, в одиночестве сидел племянник завхоза Михеев, с которого Ганс утром сбил паром шапку. Десятник цедил из кружки мутное ячменное пиво и то и дело косил крысиными глазками в наш угол.
— Слышь, Семён, — тихо заговорил Бреннер, навалившись грудью на столешницу и заслонившись от зала спиной Макара. — Мы ведь вчера и сегодня утром, когда маслёнки керосином мыли, со дна целую щепоть кварцевого песку с кирпичной пудрой выгребли. Свежая засыпка, пятничная. А в пятницу перед отбоем у моей машины ровно один гость отирался — Зыков с расходной книгой, пока я в кузню бегал.
Пальцы Бороды на медном набалдашнике палки сжались так, что побелели суставы. Они с Макаром обменялись взглядом — и я заметил, что новостью для обоих эта подлянка не стала.
— Придержи голос, Ганс, не на базаре, — сквозь зубы осадил его Жданов, мотнув бровью в сторону Михеева. — Одного Серёгу уже снесли за вал — хочешь, чтоб и остальных поодиночке прибрали?
— Значит, правду сердце чуяло, — глухо проговорил Борода, глядя на дно стопки. — Ни за каким лекарством Серёга в четверг к старой аптеке в Чёрный карман не лазил — выманили его под выстрел. Он ко мне в среду поздно вечером заглядывал, трезвый и злой до черноты. Шепнул на прощание: «Кажись, Сёма, нащупал я ниточку, откуда у наших конторских жуков южное серебро да спирт не переводятся. Осталось одну закладку поднять, что старик Матвеич схоронил».
При имени учителя я ничем себя не выдал — продолжал жевать хлебную корку, хотя сердце стукнуло прямо в прижатую к груди тетрадь.
— Погоди, дядь Семён, это про какого Матвеича речь? — подался вперёд Егор. — Не про того ли старого часовщика с лупой на ремешке, что позапрошлой зимой в сторожке у шлюза жил и нам бойки на винтовках правил?
— Про него, Егорушка, — вздохнул Борода. — Редкой породы был мастер — из куска рессоры любую пружину выводил. Не пошёл он на поклон к Кравцову со Шмаковым. Как увидел в первую зиму, какие порядки они над третьей сеткой в бараках развели, плюнул на крыльце правления и ушёл к воде. Мы с ним и с Серёгой Кавериным год назад и пытались в Затон пробиться — присмотрели у причала колёсный буксир с баркасом, хотели под пары поставить и уйти к чертям собачьим от здешней паучьей банки.
— Костя мне вчера поминал, что вас у шлюза прижали, — сказал я, поднимая глаза на старпома. — Неужто твари на воде достали?
— Кабы твари, Алексей... — криво усмехнулся Семён, стукнув пальцами по своей негнущейся коленной чашечке. — Свои же со спины и продали. О нашем ночном выходе знали только мы вчетвером да учётный стол на воротах. Едва к ограде подошли — а с крыши пакгауза по нам не панцирники сиганули, а живые стрелки из картечницы полоснули в упор! Двоих парней с первого залпа в решето положили, мне свинцовой чушкой сустав разнесло. Спасибо Макару с Матвеичем, подоспели на выстрелы да по ледяной воде канала меня наверх выволокли. А нынешним маем пришёл старик ко мне за полночь проститься. Сказал: нащупал я, мол, Семён, фарватер к южному морю, на Базальтовые острова, где Тьма до Пятого дна достаёт и обратную петлю крутит. Да только в Посаде мне оставаться нельзя — уберут тихо, как первого подручного убрали. Столкнул перед рассветом парусный баркас с пришлой партией за мостом, Серёге Каверину ключ оставил — и ушёл вниз по Тагре... А теперь и Серёгу под камень уложили.
Я положил ложку на край миски.
— Костя мне вкратце сказал про Шмакова с Зыковым, — проговорил я, наклонившись над столом. — Одного в толк не возьму: в приёмной они друг на дружку шипели, а дела крутят в одну руку. Какая верёвка бывшего литейщика с ревизором намертво связала?
Макар поскрёб ногтем щетину на скуле и сплюнул в опилки:
— Спайка у них, механик, крепче стальной заклёпки — могильная. Когда Первую волну три осени назад в город вывалило, Зыков с молодой женой и дочкой шестилетней внизу у канала заночевали. Про законы света и воды ещё толком не ведали. Ночью масло в лампе выгорело, из подвала Тьма полезла... Так этот ревизор, как вой в сенях услыхал, один в окно к костру выскочил и ставни снаружи засовом заложил, чтобы тварь за ним на улицу не сиганула! А баба его с девчонкой внутри в темноте остались — ногтями в ставни скреблись, покуда не стихло. Я наутро те ставни ломом вскрывал: в комнатах ни кровинки, ни косточки, одна серая пыль на полу.
Костя передёрнул плечами, а сидевший рядом Егор сжал кулаки на коленях.
— Шмаков в ту ночь с сыновьями как раз через переулок в каретнике сидел и в щель видел, кто от окна бежал, — продолжил Жданов. — С той ночи Зыков темноты боится до падучей, спит при двух лампах, а Шмаков держал его за этот засов на коротком ошейнике. Да позапрошлой зимой сам в петлю влез. Двое парней у него было, девятнадцати лет близнецы — купили у южных менял за мельницей склянки с вытяжкой, чтоб без страха в серой полосе медь брать. За три недели оба умом сгорели. Старший в припадке с водонапорной башни головой вниз кинулся, младший в запертом дровянике на верёвках выл, пока сердце не разорвалось. Чтобы откупить чистое лекарство перед их концом, Шмаков ночью замок на общинной казне своротил — горсть серебра выгреб. Тут-то его Зыков за руку с поличным и накрыл! Другие бы глотки перегрызли, а эти смекнули, что на одной осине висят: один ключи держит и серебро гребёт, второй мёртвые души и керосин в ведомостях подчищает. Только стрелять Серёге в спину у самой воды Зыков своей трясущейся ручкой вряд ли бы сдюжил — есть у них внутри стен третий волкодав с крепким пальцем на спуске.
— А чего ж вы на Затоне крест поставили, Семён Игнатьич? — я перевёл взгляд на хозяина. — До портовой стенки полверсты, буксиры целые стоят. Собрать верных ребят, ударить светом и выдернуть корабль на струю!
Борода посмотрел на меня с усмешкой, а Ганс досадливо махнул ладонью:
— На чём ты его выдернешь против течения Тагры, фантазёр? На баграх? Мы с Семёном к тем буксирам ещё в первое лето подползали: топки там флотские, под мазут, все форсунки кувалдой сбиты, главный вентиль разморожен. Чтобы такой паровик под пары поднять, нужны точёные распылители с резьбой и живой токарный станок! Где ты его в Вестмарке родишь — у Шмакова по талону выпишешь?
У меня кончик языка чесался шепнуть про спрятанный за запрудой «ИЖ-250», но я прикусил губу.
За входным столом племянник Шмакова Михеев доцедил пиво, грузно поднялся и нарочито медленно двинулся мимо нашей ниши к рукомойнику, ведя ухом в сторону разговора. Открывать последний козырь там, где за три года разведчиков сдавали свои же соседи, я не собирался.
— Резьбу и без шмаковского амбара нарежем, Ганс, не боги горшки обжигают, — уклончиво обронил я, поднимаясь из-за стола.
Левое предплечье под бинтом разнесло так туго, что пальцы перестали сгибаться. Под мышкой стреляло иглами при каждом вдохе, а по спине текли холодные струйки пота.
— Ты лучше завтра к полудню проверь на станции ножи рубильника на том трёхфазном альтернаторе в триста восемьдесят вольт, — добавил я Бреннеру вполголоса, когда Михеев скрылся за стойкой. — Раз Совет мне будку оставил — хочу завтра по старой ветке три фазы вниз подать, сварочный аппарат из старого железа скручу.
Немец секунду в упор буравил меня глазами. Бреннер лучше любого инженера понимал, что для сварочного трансформатора тянуть три фазы совершенно незачем — три фазы в цеху нужны только под двигатель станка! Но вслух при людях Ганс не проронил ни слова — лишь коротко кивнул:
— Зачищу клеммы к двенадцати, коллега. Будет тебе напряжение.
— А ты куда на ночь глядя собрался, Алексей? — нахмурился Макар, глядя, как я закидываю на плечо ремень двустволки. — На тебе же лица нет, серый весь. Ложись у Семёна в задней каморке за котлом, до утра никто не тронет.
— До лазарета сперва доберусь, Макарыч, — поморщился я, прижимая к ремню пылающую руку. — Вчера в пекарне на вашей стяжке повис — весь струп сорвал и старым солидолом забил. Дёргает уже под самую ключицу, как бы к утру антонов огонь не прихватил.
— Шагай прямым ходом и не тяни, с такой дрянью тут за вал уезжают быстро, — посуровел Борода, пристукнув палкой о плиты. — В главную дверь не ломись, там тётя Нюра с Кузьмой Лукичом засов с вечера кидают. Постучи три раза в узкое решётчатое оконце с торца перевязочной — Лариса всё едино сейчас глаз не смыкает, сидит одна, память жжёт. Скажешь через стекло, что от меня и Жданова.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
