Евангелие от Мертвеца
Часть первая. Возвращается боль, потому что ей некуда деться.
В то лето я больше ни разу не плакал…
© Егор Летов
Не хочу.
Не хочу к врачу.
Да, у меня депрессия, но я ее
не ле чу.
Глава Первая
Глава Первая
Прилетает по ночам ворон,
Он бессонницы моей кормчий… © Александр Галич
Промотали мы свое прометейство,
Проворонили свое первородство!
Что ж, утешимся больничной палатой,
Тем, что можно ни на что не решаться…
© Александр Галич
Есть много вещей, которые гораздо хуже похмелья. Например, если у тебя ангина. Ты знаешь, что похмелье пройдет в худшем случае завтра, но с ангиной так не сработает. И ты лежишь в постели, укрытый своим самым теплым одеялом, мучаешься от жара. Глотать больно, говорить больно, и так будет продолжаться по меньшей мере неделю.
Нет. Ангина — это слишком мелко. Есть много вещей гораздо хуже похмелья. Например, если у тебя рак. Для красоты и пущего драматизма – последняя стадия. Окруженный врачами, медсестрами и теми родственниками, которые не отвернулись от тебя, превратившегося в живую мумию, ты лежишь в своей палате, больше похожей на склеп, собираясь с мыслями для последних слов. Но, как назло, в голову идет лишь одно: «А видно ли отражение лампочки в твоей безупречной, блестящей от пота лысине?» Ты умираешь, так и не узнав ответ.
Есть много вещей гораздо хуже похмелья. Расставание с любимой девушкой. Ампутация конечности без анестезии. Смерть близкого родственника. Голодающие дети в Африке. Китайские дети, делающие чудеса техники, прикованные за свои тонкие, практически прозрачные ручки к столам. Мертворожденные дети, которые не успели ни поголодать, ни побывать в рабстве. Всемирный потоп. Извержение вулкана с непроизносимым названием. Ядерная война. Последний альбом твоей любимой группы, когда она резко надумала удариться в коммерцию…
Есть много вещей гораздо хуже похмелья, но, когда у тебя похмелье, все мировые проблемы меркнут на фоне этой ноющей, зудящей, как комариный укус, безграничной, бесконечной боли в голове. И на фоне этой накатывающей волнами тошноты (но не теми волнами, на которых резвятся загорелые, с легкой небритостью и мускулистыми руками серферы на Гавайях – нет, тут скорее речь идет о цунами, обрушившимся на берег Японии, которое сносит рыбацкие хижины и забирает сотни жизней). Любой свет от лампочки готов ослепить тебя, превращая не то в джазового музыканта, не то в незрячего мудреца древности. И, словно издеваясь, вторя свету искусственному, его старший брат Солнце нагло пролезает сквозь щель между занавесками, метким снайперским взором направляя свой приветливый луч прямо тебе в лицо. Птицы поют на деревьях прямо у тебя под окном, словно ты Белоснежка, но сейчас их пение причиняет тебе лишь боль. Любой звук выше жужжания холодильника, стоящего в коридоре, причиняет тебе лишь боль. Безумно хочется взять ружье, выглянуть в окно и пустить хорошую дозу дроби в этих певунов, но у меня нет ружья. Хотя это даже не главное. Главное то, что для этого мне пришлось бы встать с кровати.
Я ,безусловно, готов выразить свое сочувствие и соболезнование всем голодающим детям на свете, всем ущемленным, притесненным, бедным и несчастным. Я, быть может, даже бы попробовал порадоваться очередному жаркому погожему деньку (это вряд ли) и насладиться птичьим утренним щебетанием. Но горите вы все синим пламенем в тот мрачный миг, когда мой организм не может справиться с выпитым намедни виски.
Я открываю один глаз, больше не в силах сопротивляться навязчивому небесному светилу, и около минуты мы смотрим друг на друга, как бы привыкая. Я – к тому, что оно до невозможности яркое, и даже сквозь стены дома обдает меня своим жаром. Оно – к тому, что в этот прекрасный солнечный день (когда на улицах все так и шепчет о наступившем лете, когда девушки облачаются в легкие сарафаны и юбки, а офисные пиджаки меняют свой обычный строгий вид на рубашку поло и до осени забывают о галстуках) Ему приходится смотреть на мое недовольное заспанное похмельное лицо. Когда мы оба смирились с неизбежным – а именно с тем, что ни один из нас не собирается сию же секунду прекратить свое существование (хотя мой организм прямо пытается мне сказать об обратном), – я все-таки открываю второй глаз. Действие, заведомо лишенное всякого смысла, потому что смотреть мне особо не на что. Мы с Солнцем в комнате вдвоем, если, конечно, не считать запаха перегара, абсолютно пустой бутылки возле кровати, абсолютно переполненной пепельницы, соседствующей с бутылкой, да моего телефона. Телефон в руки хочется брать в последнюю очередь, поскольку мне совершенно неохота смотреть на время. Я все равно уже понимаю, что безнадежно проспал на работу, а мой начальник до сих пор не звонил лишь потому, что умудрился привыкнуть к подобным происшествиям, и просто выскажет мне все, когда мое никчемное и мучимое жаждой тело соизволит появиться там, где ему следует, а именно на своем рабочем месте. То, что я вчера нажрался, окруженный лишь сигаретным дымом и моими призраками прошлого, и сейчас страдаю, пожиная плоды совершенной ошибки (хотя я-то это ошибкой не считаю: вполне себе обычная человеческая потребность в обычном человеческом «напиться в слюни, да так чтоб не помнить, как ты уснул»; но вы попробуйте доказать это моему шефу), не только не будет являться оправданием, несмотря на все его ко мне хорошее отношение (а иначе я бы давно уже вылетел с работы), но будет считаться еще и отягчающим обстоятельством.
И пока мое сознание неистово кричит, размахивая порванным флагом никому не известной страны: «Отступаем!» (под отступлением, разумеется, подразумевая возвращение в объятья Морфея), я как не особо гордый, но весьма честный полководец выхожу вперед, загораживая спиной свои разбитые наголову, израненные войска. Складываю меч на землю, и медленно поднимаю руки на глазах у превосходящей в численности, умении и талантах армии противника, и признаю поражение. Поражение сразу перед всеми. Перед похмельем. Перед неизбежным нагоняем от шефа. Перед Солнцем и его лучами, которые все так же продолжают бить мне по глазам. Перед летом с его нескончаемой, палящей, высасывающей все соки, оставляющей тебя высохшим трупиком на раскаленном песке жарой. Перед необходимостью поднимать себя на ноги.
Совершив поистине героическое усилие (о, поверьте, если вы никогда не мучились от последствий вчерашней пьянки, вам не дано понять, насколько оно героическое), я встаю с кровати, беру телефон и, на ходу набирая номер начальства, направляюсь в сторону ванной комнаты.
— Где тебя носит? — это говорит он. После первого же гудка, словно держал телефон в руках, только и дожидаясь, когда непутевый подчиненный соизволит наконец-таки позвонить. Ни тебе «доброго утра», ни даже банального «алло». Сразу к делу. Таков мой начальник. Вепрь в лесу журналистики. Боров в окружении желудей сенсаций. Свинья под дубом познания цензуры и пропаганды.
— Пока что несет в направлении душа, — это уже я. Что бы я о нем ни думал, но, стоит отдать ему должное, он прощает мне очень даже многое, а иначе я бы давно вылетел с работы. Ах да, я это уже говорил. — Признаю свои ошибки, обещаю исправиться, буду в течении получаса.
Не дожидаясь ответной реакции, вешаю трубку. Он еще «спасибо» скажет. Вместо того чтобы орать на меня по телефону, сможет это сделать прямо в лицо. Накопить достаточно красноречивых оборотов (Боже, как же он их любит!), подобрать подходящий тон голоса. Выбрать, какую смазку он использует, прежде чем хорошенько меня оттрахает. Метафизически, естественно. Хотя, будь я женщиной, мои недорогие коллеги наверняка бы считали, что мы спим. Интересно, насколько отчаявшейся и бесталанной должна быть девушка, чтобы так сильно держаться за работу в паршивой редакции (пусть и самой крупной в регионе, но все еще всего лишь местной интернет-газете), чтобы спать с Боровом? Интересно, насколько отчаявшимся и бесталанным стал (стал или всегда был?) я, если продолжаю в ней работать, несмотря на все саркастичные замечания, которые, правда, весьма редко покидают пределы моей черепной коробки.
Добираюсь до зеркала. В него смотреть хочется еще меньше, чем несколько минут назад хотелось смотреть на часы. Тут я тоже ничего хорошего не увижу. Не поднимая головы, уже знаю, что там стоит Тот, Который Я, с красными от лопнувших капилляров глазами, с синяками и мешками (да такими, что в них поместится небольшая деревенька вместе со своими двумя с половиной жителями и еще останется место для домашнего скота), с растрепанным вихрем волос и взглядом, в котором зачатки интеллекта читаются даже меньше, чем у восковой фигуры неандертальца, стоящей в нашем Музее естественной истории. Поднимаю голову, и мы с Тем, Который Я, смотрим друг на друга.
«Чистя зубы у зеркала, утром гляжу на Господа.
В отражении признаков нет красоты и разума».
Это говорит один из нас, и я не успеваю понять, который. Нет, правильнее будет не «нас», а «Нас». Разделение себя с отражением пошло с юношества. Всегда приятно подумать, что это не просто зеркало, а вход в Зазеркалье. И если я Оля, то вот Тот напротив обязательно будет Яло. И все у него ровным счетом наоборот. Все живы-здоровы, все удачно сложилось. Не совершал он ошибок беспечной молодости; а если и совершал, то они приносили лишь полезный опыт, а не новые и новые шишки и шрамы не то на теле, не то на душе. Тот, Который Я, глядит с иронией, и я сам прекрасно понимаю, что очень маловероятно, чтобы вот у этого существа, которое то ли только что восстало из могилы, то ли в ближайшее время в ней окажется, все сложилось так радужно. В принципе, я даже готов принять, что живу чуть лучше, чем Он, но похмелье вовремя подает протест, и предложение отклонено. За этими размышлениями Мы с Ним чистим зубы (хотя вкус зубной пасты вызывает очередные приступы тошноты), принимаем душ (который хотя бы ненадолго снимает боль в голове), съедаем таблетку аспирина, предусмотрительно стоящего возле раковины, не то чтобы особо надеясь, впрочем, что поможет. Напоследок пытаемся придать волосам хотя бы видимость порядка, и, кивнув друг другу на прощание, выходим из ванной – каждый в свой зеркальный или зазеркальный мир.
Разум отчетливо шепчет: «Неплохо было бы позавтракать». В конце концов, лишние десять минут не повлияют ни на степень нагоняя, ни на настроение Борова, тем более что в холодильнике еще должны остаться пара яиц и сосисок. Но тело отчетливо дает понять, что любая еда, вошедшая в нас в ближайшие несколько часов, будет немедленно низвергнута в недра канализации, и десять минут превратятся в тридцать (не стоит испытывать терпение Борова так сильно), а всякий смысл в том, что я почистил зубы, исчезнет без следа. Что бы вам ни говорили философы о спорах меж главенствованием Разума над Телом, стоит признать, что в некоторых обстоятельствах Разум является сущностью скорее эфемерной, влияющей на нас лишь желаниями да мыслями. Тело же, напротив, способно к действиям, и чем больше Телу нравится или не нравится очередная идея, подкинутая закадычным соперником, тем решительнее эти действия будут. Поверьте мне, насколько Homo ни был бы Sapiens, спорить с Телом, которое сказало свое решительное «фи», — задача не то чтобы бессмысленная, но зачастую даже опасная своими последствиями. Поэтому любые мысли о еде были отметены со всей решительностью, на какую я был еще способен (а ее становилось все меньше с каждым совершенным движением). Если мне чего сейчас и хотелось, так это окончательно забить на работу, сходить в ларек возле дома, взять холодного светлого пива (пусть хотя бы что-то светлое в жизни будет) и погрузиться в пучину самобичевания и деградации. Неважно, что в этой пучине я провел весь вчерашний вечер: подробности мероприятия расплылись и блуждали, как Ежик в тумане, не в силах (а может, и просто не желая) найти наконец Медвежонка и выйти на свет Божий. Из Божьего здесь и сейчас здесь была только Тварь. То есть я. Да и скорее не Божья, а Дрожащая. Которая дрожащими же руками пыталась ровно застегнуть пуговицы на рубашке. Вот оно – мое «здесь и сейчас». А вчера было вчера. А вчера было…
— И это тот человек, который говорил мне, что изменит мир? — произносит призрак Лисы, глядя на меня сверху вниз. Я поднимаю глаза и смотрю на нее в ответ. Она выглядит так же, как в те времена, когда мы общались, то есть юной девушкой. Можно дать от шестнадцати до двадцати максимум. Короткая юбка да черная маечка с ярким принтом. Под майкой нет ни ни намека на лифчик, от чего внимательный взор может заметить все, что захочет увидеть. Зная Лису, я могу предположить, что и под юбкой ничего нет. Она стоит передо мной босиком, тонкие руки сложены под грудью, одна из них обхватывает тонкое запястье. Выделяющиеся на худом лице скулы, чуть вздернутый кверху кончик носа, слегка неправильный прикус (отчего улыбка кажется немного кривой, но это только придает ей шарма). И, конечно же, падающая на лицо прядь волос, всегда окрашенная в какой-нибудь кислотный цвет. На этот раз фиолетовый. Остальные волосы черные, словно крыло ворона, но это не их родной цвет. Если присмотреться к корням, то можно увидеть, что Лиса светло-русая, хотя и скрывает это со всей тщательностью. В общем, типичная девочка-неформалка, каких я перевидал за свою юность немало. Глядя на нее такую, я радуюсь, что никто, кроме меня, ее видеть не может, потому что наше общение откровенно отдает педофилией. Сейчас она должна выглядеть иначе. В уголках вечно веселых, с огоньком глаз должны уже были появиться небольшие, едва заметные, если не присматриваться, морщинки. Я категорически отказываюсь принять тот факт, что огонек в глазах мог исчезнуть, считая его чем-то неотъемлемым от Лисы, где бы и какой бы она сейчас ни была. Это что-то, с чем она должна сойти в могилу, продолжая стрелять взглядом даже через крышку своего ярко пурпурного гроба. Иногда я надеюсь, что этот момент (Лиса в гробу) не произойдет никогда. Иногда, вот, например, сейчас, мне хочется, чтобы она легла в него незамедлительно. Так происходит всегда, когда Лиса врывается без спроса на мое свидание с алкоголем и начинает саркастически комментировать мое настоящее, приводя аргументы из моего же прошлого.
— Вспомни, пожалуйста, сколько мне было лет, когда я так говорил. И возьми любого юнца такого же возраста, присядь и послушай. Не пройдет и получаса, как он, ставлю алмазы против орехов, скажет ровно то же самое, — пытаюсь парировать я, безуспешно подавляя картину Лисы в саване. Настоящая Лиса должно быть жива – по крайней мере, я так думаю, ведь не знаю, что с ней. Скорее всего, она замужем, перекрасила цветную челку в родной цвет и, возможно, даже нянчит малютку, у которого папина челюсть и мамины озорные глаза.
— Юных любителей перемен я в этой комнате не наблюдаю, а вот пьяного мужчину средних лет – еще как, — смеется призрак. И подходит вплотную ко мне, проводит тонким пальцем по моему подбородку, очерчивая скулы. Какая мне разница, что прикосновения на самом деле нет, что оно только в моей голове? Я чувствую все так, словно это касание не разделяет с нынешним моментом десятилетие, словно оно здесь и сейчас. И по телу привычно расползаются мурашки. — Да и будь тут кто-то еще, мне было бы крайне сложно с ним поговорить. Так что хватит прикрываться молодежью. Ответь мне лучше, кто ты? Ты не тот, кого я помню.
Мне не нравятся ее слова. Мне не нравится лицо, с которым она их говорит. Глаза смеются по-доброму, а рот нет-нет да тронет насмешливая, презрительная улыбка. Я очень хорошо помню, каково мне было, когда я видел эту улыбку раньше. Ничего хорошего она не означала что тогда, у настоящей Лисы, что сейчас у ее восставшего из прошлого фантома.
— Отстань, — пытаюсь говорить спокойно. Словно мои слова могут как-то ее задеть. Словно все по-настоящему. Она действительно отходит, а я, закрепляя эффект маленького выигрыша, делаю большой глоток из бокала и морщусь. Скорее по привычке, чем по необходимости. Алкоголь действует благоприятно, и по телу расползается тепло наряду с умиротворением. — Взрослея, мы понимаем, что меняться сложно. Зачастую прямо-таки невозможно. И если так сложно измениться самому, представь, как тяжело сделать это со всем миром? Я в Сизифы не записывался.
— В Сизифы нет, — покорно соглашается Лиса. И я, расслабленный этим ее согласием, думаю, что победил в споре, но она продолжает. Подходит снова ко мне вплотную, тянет руку. Я замираю, перестаю дышать, но в этот раз она не считает, что я достоин того малого, что у меня осталось, в общении с прекрасным, пусть и абсолютно нереальным, и берет бутылку виски. Делает смачный глоток прямо из горла, затем еще один – и ставит на то же место, где она была. Мне очень сложно держать в голове мысль, что бутылка никуда на самом деле и не двигалась. — Однако, насколько я помню, записывался в Прометеи. А сейчас у вас с ним общего разве что больная печень…
Здесь настает момент, когда мое терпение переполняется, и я вскакиваю с места:
— Да какие, черт побери, Прометеи? Чего тебе от меня надо? Чтобы я революцию устроил? Уехал жить в деревню, чтобы построить там коммуну, как мы когда-то мечтали? Или снова выходил на сцену со своими стихами, тщетно надеясь, что меняю ими чье-то сознание? Нет? А чего тебе тогда надо? Может, если уж я Прометей, огня? — кричу я, и силуэт Лисы начинает трепетать, колыхаться, пропадать. А может, это просто алкоголь окончательно затуманил зрение? — Огня? Будет тебе огонь!
Я выхватываю из пепельницы тлеющий еще окурок и кидаю его в лицо девушки, которая была для меня всем и которая сделала меня никем, но он ожидаемо проходит сквозь цель и попадает в стену, отскакивает от нее и падает на пол, продолжая тлеть. Лиса исчезает окончательно, и лишь тень ее усмешки остается со мной на всю оставшуюся ночь. Я поспешно встаю со своего места, беру окурок и кладу обратно в пепельницу: пожара мне точно не надо. Возвращаюсь, проматывая в голове весь наш разговор, думая о том, как нужно было ответить. Не знаю только, чего хотелось бы больше: задеть Лису еще сильнее или переубедить, чтобы она осталась и сидела со мной, во всем согласная с моим мнением. Перестала бы меня донимать своими колкими фразами. Перестала бы ждать от меня того, что я буду тем же верящим в себя юношей, каким был когда-то давным-давно. До смерти родителей. До самой Лисы. Не найдя ответ на свои вопросы, я решаю забить и просто продолжаю пить. Пить. Пить. Пить. Пока призрачная ухмылка не исчезает, либо мое зрение просто становится окончательно замыленным. Я продолжаю пить до тех пор, пока не чувствую, что виски встает поперек горла. Тогда я иду в туалет, блюю, возвращаюсь в комнату и начинаю пить по новой. Чтобы утром проснуться и понять, что все это было вчера. А сегодня было…
Я отгоняю назойливое воспоминание о вчерашнем, твердо считая, что лучше бы оно и дальше оставалось в тумане.
Расправившись наконец с рубашкой и еще раз пройдясь по непослушным волосам расческой, я выскакиваю в прихожую, надеваю обувь и вновь встречаюсь взглядами с Тем, Который Я. Он вроде как занят тем же самым делом, и вид у него ничуть не улучшился за последние несколько минут. Что ж, значит, и Я выгляжу не лучшим образом, тут уж ничего не попишешь. Боров будет просто в восторге. И снова кивнув друг другу на прощание (словно я не буду видеть его в каждом тюнингованном окне, каждой витрине и так далее и тому подобное), мы наконец выскакиваем на улицу. Я смотрю на часы. С момента моего разговора с шефом прошло 15 минут. Кажется, я даже сдержу обещание.
Глава Вторая
Глава Вторая
Надо мною Бог, как гонзо-журналист.
©Хаски
Стая любит жить.
А я люблю играть в бисер…
© Егор Летов
Когда ты в детстве мечтаешь стать журналистом, ты представляешь себе, что выбрал работу мечты. Всегда быть в гуще событий, всегда держать нос по ветру: первым оказываться на самых интересных фестивалях, концертах, выступлениях. Потом ты становишься подростком, твой мозг покрывается хрупкой коркой цинизма, и ты понимаешь, что журналистика — это не только тусовки и веселье. Всегда быть в гуще событий, всегда держать нос по ветру: первым оказываться у разрушенных домов, убитых тел, разграбленных магазинов. Но ты считаешь, что справишься. Ты уже взрослый (ага, как же), ты сможешь пережить ужасы своей профессии, чтобы быть первым среди лучших, чтобы быть беспристрастным, чтобы… Потом ты на время забываешь о своей мечте, считая ее чем-то детским и наивным, пробуешь учиться на другую профессию, но где-то в глубине тебя все еще живет и жаждет питаться та самая Акула Пера, которую ты вскармливал самолично. Акула грызет прутья клетки, так и норовя вырваться на свободу, и ты, уже не в силах бороться с собственными желаниями, думаешь, мол, а чем черт не шутит? Может, все-таки стоит попробовать? Может, все твое разочарование в детской мечте — и есть на самом деле подростковый максимализм, и нужно наоборот следовать за ней до победного конца? Ты устраиваешься на свою первую работу — и мечты, как всегда, разбиваются о жестокую реальность. Всегда быть на работе к девяти утра. Всегда стоять против ветра, чтобы коллеги не чувствовали запах перегара. Первым оказываться в очереди к кофейному аппарату. Ты пишешь статьи о новых речах продажных политиков, о свежих акциях в магазине бытовой техники, о том, что некий алкаш жестоко убил свою жену Клавдию, нанеся ей 28 ударов ножом, чтоб уж наверняка. Куда-то пропадает и цинизм, и восторг. Остается только бытовуха. Медленная вязкая бытовуха. И Боже благослови, если за полгода тебя отправили хоть в одну командировку. Все интересное достается либо тому херу с мордой, как у хорька, который вовремя засовывает язык в жопу начальнику, либо той блондинке с декольте, которая делает то же самое, но уже в буквальном смысле. Решив, что дело не в работе в целом, а в твоей редакции, ты уходишь на новое место. И снова. И снова. Пока однажды ты не понимаешь, что в твоем городе уже нет вакантных мест, и ты остаешься там, где сейчас находишься. Привыкаешь. Начинаешь общаться с коллегами. Перестаешь смотреть на них свысока. Говоришь сальные шутки на перекурах и аплодируешь пьяной и танцующей подобие стриптиза бухгалтерше на корпоративе. Иногда выбираешься на рыбалку со своим начальником. Иногда в баню. Ты становишься всего лишь еще одним винтиком в огромной системе. И вот именно тогда (и только тогда) ты по-настоящему становишься журналистом.
Наверное, я и правда могу считать себя одним из лучших. В свое время парочка моих статей хорошо выстрелила, я брал интервью у нескольких известных персон. Редакция публиковала мои стихи в колонке с творчеством, правда, пряча имя за нелепым псевдонимом. Коллеги уважительно поглядывали на меня, а за спиной небось считали тем самым хером с мордой хорька (хотя мое лицо нисколько не похоже на морду какого-либо грызуна). Шеф выделял меня на планерках, ставил в пример новым работникам. А потом запой. И еще один. И снова. И снова. Сейчас я предпочитаю считать наши отношения с работой созависимо-абьюзивными. Если меня и можно назвать акулой пера, то моя редакция — это рыба-прилипала, напрочь присосавшаяся к моему стану. Хотя, справедливости ради, наверное, дела обстоят с точностью до наоборот. Шеф все еще верит, что я выберусь из своих проблем и задам жару. Я все еще верю, что работа поможет мне из них выбраться. Так и живем. Семь лет душа в душу.
На пороге редакции меня уже поджидают жадные взгляды коллег. Смотрят, впитывают мое похмелье каждой клеточкой своего тела, зажатого в рубашку, небрежно расстегнутую на верхние две пуговицы. Улыбаются хищными оскалами. И как у них только хватает духу на улыбку в такую жару? Прогулка до работы заняла у меня гораздо больше пятнадцати минут, поскольку палящее солнце заставляло то и дело перебегать дорогу на теневую сторону. Будь проклято лето, будь проклята жара, и будьте прокляты все вы, кто так любит это время года.
— Боров рвет и мечет, — замечает мне один из стервятников, вальяжно выбрасывая окурок в урну. — Тебе бы поспешить к нему.
Разумеется, он не зовет Борова «боровом», но я настолько свыкся с этой кличкой, что иначе его имя уже не воспринимаю. Я стою пару секунд, ожидая, что стервятник обязательно назовет меня пьянью, но он молчит, и я, пожимая плечами, захожу внутрь под спасительное влияние кондиционера.
Пусть себе Боров рвет и мечет. Сначала мне нужен кофе. Очень нужен кофе, хотя это и может вызвать риск тошноты, а значит, запачкать ботинки шефа или ковер в его кабинете. Я подхожу к кофейной машине, в которой совсем не осталось зерен (что, им сложно закинуть новые?), исправляю это досадное недоразумение и, пока процесс идет, отправляюсь в свой кабинет. Здесь ничего не говорит о моей личности. Никаких грамот, газетных вырезок на стене, никаких фотографий. Обезличенное пространство, в котором одновременно может находиться кто угодно и не находиться никто вообще. Если меня когда-то и прельщало, что мои попытки выделиться замечали, то те времена давно ушли вместе с попытками. На столе валяется парочка новых папок, но я отодвигаю их в сторону. Потом, все потом. Сейчас меня даже не волнует, что кто-то из секретарш без разрешения сюда заходил. Сначала кофе, а после уже неизбежный выговор, и только тогда работа. В лучшем случае. Откидываюсь в кресло и закрываю глаза. Вот. Так почти можно жить. Ну почему я не мог подождать с пьянкой до сегодня? Завтра все равно выходной, можно было бы спокойно умирать от похмелья дома, а вечером нажраться снова. От мыслей об алкоголе хочется блевать, и я пытаюсь сменить направление фантазии.
— Ты совсем охренел? — голос доносится от двери кабинета, и мне не нужно открывать глаза, чтобы опознать его обладателя. Если Магомед не идет к горе, то гора приходит к Магомеду, лишая его последней возможности привести себя в порядок. Боров собственной персоной. Я пытаюсь представить себе, как он сейчас выглядит. Наверняка в костюме: этого даже жара не заставит отойти от дресс-кода. Лицо покрывается красными пятнами то ли от злости, то ли от погоды, то ли от слишком туго затянутого галстука на непомерно объемной шее. Глазки-бусинки сверлят меня, и я практически ощущаю кончик дрели у своего виска. Еще немного — и вгрызется мне в череп, чтоб разбавленный спиртом мозг вытек на клавиатуру, оставив жирное пятно на ней и моей репутации. Был герой, да сплыл. Поминай как звали. На похоронах обязательно скажут, что журналистика была моим призванием, и больше таких, как я, уже не будет.
—Я к кому обращаюсь? Ты уснул, что ли?! — тон голоса становится выше, и мне приходится открыть глаза и взглянуть на него. Ну, я практически угадал. Рубашка, галстук, брюки. Красное лицо и гневный взор на этом самом лице. Не хватает только пиджака, но я практически уверен, что Боров оставил его у себя в кабинете. Все-таки даже такой гигант пера не может бороться с температурой за окном. Я пытаюсь улыбнуться и очень надеюсь, что моя улыбка выглядит обаятельной, а не жалкой.
— Я как раз собирался к вам зайти. Вы же меня знаете, я ответственный человек. Просто хотел сначала выпить чашечку кофе… Сегодня не удалось выспаться, жара, понимаете ли, будь она неладна. Всю ночь проворочался в постели, уснул только под утро — вот и проспал.
Под взглядом Борова понимаю, что моя ложь прошла мимо. Ну, это и не удивительно, на моем лице слишком явно стоит печать с надписью «Бухал всю ночь напролет», но попытка не пытка. В конце концов, если бы я не пытался ему соврать, то нарушил бы уже сложившуюся маленькую традицию.
— Сказки будешь свои другим рассказывать. Сейчас же ко мне в кабинет! И никакого кофе до этого. Здесь тебе не кафетерий, мать твою! И я тебе не за поглощение кофе плачу.
Ну вот, совсем он не в настроении. Вдруг я наконец переступил черту, и сейчас меня уволят? Почему-то эта мысль не вызывает у меня ужаса. В последнее время вообще мало какие мысли вызывают у меня сильные эмоции. Если уволят, так тому и быть. Какую-нибудь захудалую работу я всегда найду. Может, по старой памяти и еще оставшейся репутации меня даже возьмут в другую редакцию. Правда, там я уж точно не задержусь: второго такого терпеливого начальника, как Боров, не может существовать. И тогда останется только идти в продавцы или в общепит. Влачить жалкое существование, стараясь заработать ровно столько, чтобы хватило на какую-нибудь еду в холодильник и на бутылку крепкого в домашний бар.
Покорно поднимаюсь с места и следую за ним. И слева, и справа наталкиваюсь на ликующие взгляды коллег-стервятников. В них перемешивается любопытство и наслаждение: еще бы, любимчика начальства ведут на распятие. Показушно ведут, надо сказать. Боров свое дело знает. Не хватает только монахини по левую руку от меня, которая била бы в колокольчик и громко оглашала на весь коридор: «Позор! Позор! Позор!». Несомненно, Боров просто хочет, чтобы мне было стыдно, надеется, что после такой прогулки я задумаюсь над своим поведением и, порицаемый совестью и коллегами, встану на путь истинный. Не мне его винить за то, что я уже давно стыда не чувствую, и мне глубоко насрать на то, что обо мне будут думать. Да хоть подавитесь вы моим позором, мне не жалко. Могу лично перед каждым встать, демонстрируя синяки под глазами и небритое лицо. Дать насладиться каждой ноткой виски в моем перегаре. Хотите? Могу даже упасть на колени и демонстративно заломить руки, умоляя не увольнять меня. Могу упасть в приступе, изобразить судороги, облевать вам весь пол. Наслаждайтесь, гости дорогие. Лучший скоморох редакции рад работать для вас. Вам же станет радостно от этого? Станет? Станет же? Пожалуйста, скажите, что да, я хочу увидеть радость хоть на чьем-то лице – я, кажется, стал забывать, что это такое. Не нужно? Эх, зря вы так. Не знаете, что теряете. Хоть бы гнилой фрукт в меня какой кинули. Плюнули бы. Назвали бы насмешливо Царем Иудейским. Крупно это все для вас, братцы-стервятники. Вам бы только парить в небе, под палящим солнцем, да ждать, когда жертва сама подохнет.
Не бойтесь, дорогие падальщики. Недолго осталось. Помру, как пить дать. Но уж точно не здесь и не сейчас. Не хотите доставить мне удовольствия — так и я вам его не доставлю.
И привели Его на место Голгофу, что значит: «Лобное место».
В кабинете у Борова накурено, несмотря на запрет курить в здании. На этом любые проявления нарушения порядка заканчиваются. Чистый, практически блестящий лакированный стол. Папки с документами, аккуратно разложенные по алфавиту. Грамоты и благодарственные письма на стене. Фотография жены и двух дочек. Классический кабинет приличного семьянина, вот только я знаю, что у Борова есть любовница (и не одна). Что дочки отца видят только по вечерам, а внимание его заканчивается подарками на дни рождения и на Новый год. Что с женой он спит на раздельных кроватях, и если бы не дети, давно бы развелся. Но это так. Как аромат сигарет в кабинете. Всего лишь маленький кривой штрих на идеально ровной биографии.
Шеф бросает на меня взгляд, и, видимо, преисполнившись сочувствием к моему жалкому внешнему виду, наливает мне кофе из собственных запасов. Подумав, достает из шкафчика бутылку коньяка и выливает в стакан грамм сто.
И давали Ему пить вино со смирною; но Он не принял.
А я принял. Да еще как принял: сделал жадный глоток и, не будучи в состоянии выразить благодарность словесно, просто кивнул и упал в кресло. Боров расположился напротив, усевшись на свой стол и сложив ладони лодочкой, уставился на меня исподлобья. Так он показывает, что пришло время мне начать оправдываться, причем оправдываться честно. Поскольку ничто уже не могло соврать о моем состоянии, когда я так жадно присосался к приготовленному напитку. Да я бы и к самому коньяку сейчас присосался, но это был бы уже перебор.
И вот я сижу молча и смотрю на Борова. А он смотрит на меня и продолжает ждать. Ну нечего мне тебе сказать, человече. Нет у меня никаких оправданий для тебя. Для себя-то нет, а ты еще для других просишь. Да, нажрался. Да, как свинья. Да, как безответственная свинья. Ну брось ты в меня бисер, ну сделай уже хоть что-то. Пилат ты мой благородный. Спаситель душ несчастных, томящихся похмельем. Хранитель святой бутыли зелья колдовского, давление в норму приводящего.
— Что у тебя опять случилось? — наконец говорит он.
— Ничего, — я пожимаю плечами и делаю еще один глоток. Ну правда же, ничего не случилось. Не было у меня вчера никаких душевных потрясений, никто не умер (ну и что, что это просто кандидаты на умирающих в моей жизни закончились?), да и вообще не произошло ничего плохого. Просто по пути с работы домой я отчетливо понял, что хочу напиться, потому что мне было отвратительно. Просто по пути с работы домой я отчетливо понял, что без бутылки я этот вечер не переживу. Мама когда-то говорила, что не нужно отказывать себе в маленьких сиюминутных желаниях, если они не делают никому плохо (то, что сейчас плохо мне, – не в счет). Гордилась бы ты мной, мама, если бы была еще жива? Я следую твоим инструкциям, хотя подсознательно понимаю, что имела в виду ты совсем другое. — Ничего у меня не случилось, и нет мне оправданий. Велите казнить, не велите миловать.
Боров устало вздыхает и отходит от стола, вновь берет бутылку коньяка и новый стакан и наливает на этот раз уже себе. Глотнув, долго смотрит в окно, а я сижу и помалкиваю, непривычный к такому поведению шефа. Он, конечно, не прочь выпить, и, бывало, мы с ним давали жару, но чтоб на работе? Посреди дня?
— Вот что ты со мной делаешь, — говорит наконец он. — Уподобляюсь, как видишь. Может, хоть так смогу понять, что у тебя в голове творится, хотя уже сомневаюсь, что ты и сам это понимаешь… Только и можешь, что ерничать.
Он поворачивается ко мне — и в его взгляде нет презрения или злости, хотя их-то я и ожидал там увидеть. Нет, тут скорее что-то близкое к взгляду отца, который устал от бесконечных проказ своего сына. Под таким взглядом мне невольно становится стыдно (ну ничего себе, значит, еще могу), и я опускаю глаза в пол. Действительно, чего это я? Ко мне вот по-доброму, запои прощают, кофе с коньяком наливают, смотрят устало на лицо мое заплывшее, а я просто денек потерпеть не могу?
— Не знаешь, что было вчера? Спросим по другому, — меж тем продолжает Боров. — Что с тобой в целом? Что с тобой стало? Ты же не первый раз таким на работу заявляешься. Я, может, и не всегда говорю тебе, но вижу-то всегда. Ты же такие надежды подавал, я тебя на свое место со временем пророчил или думал в столицу отправить, там работать, филиал под твоим началом открыть. Ты же, помню, пришел сюда с горящими еще глазами, идеями блистал! А сейчас что? Перегорел? Ты же знаешь, я к тебе хорошо отношусь, хоть уже и сам не понимаю, за что. Я могу помочь.
Стыд как рукой снимает. И дело не в том, что меня, видите ли, пророчили на место главного редактора, которое мне отродясь и даром не сдалось. И не в том, что Боров тут помышляет открыть филиал нашей газеты в столице. Ишь что удумал, как будто там только и ждут, когда я приеду. Я давным-давно не называю нашу газету иначе как аббревиатурой ГКНЧ. Газета, Которую Не Читают. Кому мы пишем? Зачем? Нет, причина моей злости кроется не во всем этом. Просто разговор начинает слишком напоминать мою вчерашнюю беседу с Лисой. А в Борова окурком не кинешь, с него и ответить станется.
Я вскакиваю с места и начинаю просто бродить по кабинету, пытаясь успокоиться. Беру со стола шефа сигареты, достаю одну и закуриваю. Он ничего не говорит, хотя лучше бы кричал. Задолбало меня его отеческое ко мне отношение. Задолбало меня это все. Возьму и сам уволюсь, к черту. Ничто меня здесь не держит. Я останавливаюсь напротив стены, увешанной дипломами, и вглядываюсь в едва различимое отражение на стекле. Тот, Который Я, в нем какой-то переделанный, кривой и словно ухмыляющийся. Поломанный и собранный как-то неправильно. Таким меня Боров видит? Надеется починить или…
Я, что мог быть лучшей из поэм,
Звонкой скрипкой или розой белою,
В этом мире сделался ничем,
Вот живу и ничего не делаю.
— Что это? — доносится до меня голос шефа, и я возвращаюсь из Зазеркалья обратно, смутно понимая, что последние мысли озвучил вслух.
— Гумилев, — пожав плечами, говорю. Понимаю, что в вопросе Борова заключалось другое, но я и сам не знаю, к чему вообще вспомнил эти строки. И уж тем более не знаю, зачем их сказал.
Он устало вздыхает, по-видимому, не желая разбираться в потоке моего сознания, и садится на кресло, из которого только что вылез я. Тоже закуривает и некоторое время мы снова молчим и только лишь курим, изредка бросая друг на друга ничего не значащие взгляды.
— Знаешь, иди-ка ты домой, — вдруг произносит Боров.
— То есть я уволен? — до сих пор не могу определиться – говорю я это с надеждой или со страхом.
— Нет, — он качает головой. — Не дождешься. Просто считай, что у тебя отгул. Принудительный. В таком состоянии ты мне здесь все равно не нужен. Проспись, нажрись снова, делай что угодно, черт тебя побери! Но чтобы в понедельник пришел на работу свежим, трезвым, потому что я уже устал терпеть твои выкрутасы. Вся редакция устала. Это понятно?
Понятно, что ж тут непонятного. Опять мне все с рук сходит, хотя это уже начинает надоедать. Зато можно отправиться домой, выпить пива — быть может, мне правда полегчает. Я киваю и выбрасываю окурок в кружку с недопитым кофе. Представляю разочарование на лицах коллег-стервятников, когда они узнают, что меня вновь не распяли. Мысль вроде должна вызвать улыбку, но не вызывает ничего. Ничего.
Разорвал я лучистые нити,
Обручавшие мне красоту; –
Братья, сестры, скажите, скажите,
Где мне вновь обрести чистоту?
Глава Третья
Глава Третья
Я считал слонов и в нечет и в чет,
И все-таки я не уснул,
И тут явился ко мне мой черт,
И уселся верхом на стул.
© Александр Галич
Столетней бессонницей в горле гудят провода.
Болит голова. Это просто болит голова…
© Янка Дягилева
Я снова у себя дома в своей кровати и не могу уснуть. Находящиеся в желудке яичница вперемешку с кофе, которые так и норовят вырваться наружу, сну тоже совсем не способствуют. Маюсь от безделья. Исхожу судорогой скуки. Обливаюсь потом несвоевременных надежд и несбыточных грез. Отвратительно мне. Боже, как же мне отвратительно. И дело уже давным-давно не в похмелье. Вчера мне было ровно так же, и это привело к пьянке. Я нахожу все меньше поводов не повторить все сегодня.
Считаюсь ли я алкоголиком, если пью не один, а с призраками своего прошлого? Они пока прячутся в тенях, они практически никогда не появляются при свете дня. Ненавидят жару так же, как ненавижу ее я. Сплетничают, обсуждают меня, думают, что же такого сказать, чтобы точно сделать мне больно.
Отвратительно мне. Отвратительно. От себя самого отвратительно. От того, что незаслуженно меня ценят, прощают, хотя давно следовало бы гнать прочь.
… хуево — это когда похмелье утром.
Хуево — это когда тебе сходит с рук
Хуевая попытка казаться мудрым.
Не люблю я, когда Зазеркалье в меня так врывается моими и чужими строчками. Но оно не спрашивает, и продолжаю я вспоминать то, что писал я, и то, что писали другие. Слова не вылезают из головы, обустраивают себе там комнатки, делают евроремонт, знакомятся с соседями, ходят друг к другу в гости. Если и существует в мире какая-то магия, так это магия слов. Разумеется, это не заклинания какие-то, не бывает так, что скажешь ты стих рифмованный — и вот тебе уже подвластны стихии, и небо закипело огненными дождями над твоей головой. Нет. Просто скажешь ты однажды безобидную фразу — а тут уже человек изменился неожиданно, смотрит на тебя с презрением, прощается и уходит, чтобы больше никогда не появиться. Или, наоборот, вот стоит перед тобой друг, или подруга, или даже возлюбленная. Ты души в них не чаешь, все для них сделаешь, а они говорят тебе что-то, что так неприятно отзывается у тебя где-то в грудной клетке. И все. И нет уже ни друга, ни подруги, ни возлюбленной, ни даже души. Уходят люди. Мимо ристалищ и капищ уходят. Мимо храмов и баров. Ничего за собой не оставляют, кроме своих призраков, а по-хорошему могли бы и их с собой забрать. Раз уж я вам так не нравился, пока вы были в моей жизни, зачем мучаете меня теперь, когда вас в ней нет? Молчат и не отвечают. И не поймут, даже если вдруг позвоню и спрошу. Удивятся, наверное, может, даже вежливо поинтересуются, как я поживаю, но быстро сведут разговор на нет. Сомневаюсь, что у них в уютных комнатах, заставленных мебелью и цветами, чистых и прибранных, сидит где-то в углу мой призрак, гремящий цепями и не дающий спать. Мое это кредо — страдать от прошлого. Мое кредо и мой личный крест.
Закуриваю. Отвратительно мне, и мысли у меня отвратительные. От них в моей и без того неуютной квартире становится совсем уж до крайности неуютно. Можно было бы, конечно, написать Волку (больше-то писать некому, один у меня друг остался. Один друг, да еще Боров, но ему то я точно писать не буду) и встретиться вечером в баре, но отчего-то не хочется. Не то у меня состояние, которое может вылечить Волк. Он человек простой, ему эти тонкие материи непонятны. Не понять человеку, который живет настоящим, что такое, когда тебя железной хваткой держит прошлое. А сам он мне не напишет. Странные у нас отношения. Он вроде как абсолютно спокойно живет без меня, и непонятно, зачем я ему нужен. Но если он вдруг решит, что все, то у меня вообще никого из плоти и крови в окружении не останется. Поэтому я и нуждаюсь в нем, хотя иногда кажется, что совсем его не знаю. А может, просто не пытаюсь узнать? Может, просто нужно подобрать то единственное слово-заклинание, и все встанет на свои места? Я мысленно представляю, как пишу ему и зову выпить или даже просто прогуляться, но он, наверное, ответит, что едет за город с компанией своих друзей. Еще бы: жаркий летний день, два выходных впереди— кто же от такого откажется? Он обязательно пригласит меня с собой, сказав, что у них есть алкоголь и гитара, что там будет много девушек, и уж одна, разумеется, клюнет на мою мрачную поэтическую таинственность. «Нет, ты что? — скажет он. — Не отношения же тебе я с ней строить предлагаю. Просто присунешь ей ночью в палатке, а потом сошлешься на тяжелую жизнь — и поминай как тебя звали». Он, разумеется, мне все это предложит, но сам же будет втайне надеяться, что я откажусь (а я так и сделаю). Не любит меня Волк приводить в свои компании, пытался уже. Если и продолжает звать, то чисто из вежливости, как мне кажется. Или просто надеется, что вот однажды-то получится: однажды не начну я на кухне затирать пьяным людям за философию и тщетность бытия, а просто позволю себе отдохнуть. Что больше не будут к нему подходить его знакомые с вопросами по типу: «Ты кого вообще привел?» Волк, конечно, не знает, но я не раз слышал за своей спиной такие разговоры. Ну и ладно. Не вписываюсь я в это волшебное «здесь и сейчас», которое всегда происходит на таких тусовках, и это не то чтобы повод для грусти.
За всеми этими мыслями не замечаю, как сигарета практически дотлела и начинает обжигать мои пальцы. Выругавшись, бросаю ее в пепельницу и сразу же поджигаю новую. В комнате душно. Даже несмотря на открытое окно. Выдыхаю дым и обдумываю свои перспективы на сегодняшний день. Если не звонить Волку, то компания мне точно не светит. Значит, остается либо слоняться по улицам в одиночестве, либо повторять вчерашний вечер. Конечно, не на каждую мою пьянку ко мне заходят мои воображаемые гости. Очень часто я сижу дома один, пью и работаю. Давно уже мне гораздо проще стало писать в уюте (вернее, его отсутствии) родных стен, где я и налить себе могу, и закурить. Где нет бдительного присмотра Борова, где не летают вокруг падальщики. В общем, там, где людей нет. Я пытался несколько раз выпросить, чтобы меня перевели на удаленную работу, но шеф считает, что тогда окончательно исчезнет барьер между словом «я» и словом «спился». Справедливо считает, надо заметить. Так о чем это я? Ах да, о том, как я провожу вечера дома. Так вот, иногда я работаю. Либо просто смотрю кино. Но сейчас, именно сегодня, я не сомневаюсь, что если останусь здесь, то все пойдет по тому же сценарию, что и вчера. Алкоголизм и деградация. Плач Ярославны по моему глубоко захороненному под слоем пыли, праха и времени прошлому. Это все жара, черт ее побери. От жары я не высыпаюсь, от жары я становлюсь раздражительнее, от жары мне становится так отвратительно, что хоть на стенку лезь. Не хочу я всего этого. Хочу простой человеческой пятницы, чтобы все как у людей. Чтобы весело и задорно. И не одиноко. Да не срастается у меня что-то с этой простой человечностью. Вспомнить бы, когда так было последний раз, чтобы я с друзьями выбрался гулять по городу, заходя в кофейни и бары, распевая песни в парке и просто дурачась, жаря шашлыки на набережной и тусуясь на концертах… Вспомнить бы, да не получится. Давно это было, очень давно.
Тот, кто становится зверем, избавляется от боли быть человеком.
Я знаю, что это говорит Тот, Который Я, надежно закрытый в ванной, но ему и не нужно быть рядом, чтобы я его слышал. А даже если говорит кто-то другой, то это ничего не меняет. У меня тут полно таких, любящих поговорить, потому что, кроме как разговаривать, они ничего больше и не могут. Разговорчики в строю моей воспаленной психики. Три девицы под окном моего сознания. Говорят и говорят, и ответить-то им нечего, они в выигрыше. Захотят – исчезнут, захотят – вернутся. Неподвластны мне мои призраки, а вот я им подвластен, да еще как.
Мне становится мерзко от самого себя. От своей жалости к себе, от попыток оправдаться. От бессилия и слабости. Я снова вспоминаю разговор с Боровом, его усталый взгляд. Его сочувствие и опеку. Он как будто и не верит, что на следующей неделе я приду не с похмелья, адекватным и готовым к работе. Словно просит от собаки не ссать на ковер, прекрасно зная, что вечером снова обнаружит там лужу. Словно просит у рыбы дышать без воды. Словно… Я и сам-то в это особо не верю, глупо этого требовать от других. Но вот легкое неприятное чувство где-то слева в груди все-таки есть. И я прекрасно понимаю, что именно это чувство не даст мне сегодня спокойно выпить. По крайней мере, до тех пор пока я не смогу запихнуть его куда подальше и забыть о нем до утра понедельника или хотя бы до вечера воскресенья. Сейчас все будет казаться неправильным. Алкоголь в горло не полезет. Вкус будет какой-то тошнотворно-стыдливый. А Лиса (или кто там ко мне придет вместо нее) совсем вынесет мне мозги, намекая на мою ничтожность. Хватит. Прохавали мы уже все это. Не нужны вы мне, призраки вопящие, чтобы напоминать о том, что говно я, а не человек. Сам справлюсь. Сам скажу. Если потребуется, конечно. А то и вовсе пить не буду, уйду гулять по раскаленному асфальту в ожидании захода солнца, вернусь глубокой ночью и упаду спать сном уставшего путника. Могу я так или нет? Впору взять и проверить.
Окурок снова обжигает пальцы, но я этого уже не замечаю. Вскакиваю с кровати, подхваченный своим порывом, и быстро собираюсь. Кошелек, сигареты — собственно, больше мне ничего и не нужно. Не в поход идем все-таки. Отмахиваюсь рукой от вязких щупалец спрута-сознания, которые так и норовят меня задержать здесь, пригвоздить к комнате. Врешь, зараза, не возьмешь. Не настолько мы еще морально разложились, чтобы три дня дома провести, света белого не видя. В прихожей стараюсь не смотреть на зеркало, почему-то считая, что Тот, Который Я не одобряет мою затею с прогулкой, и, чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, что находиться здесь совершенно не хочу. Быть может, мне и плохо только потому, что я здесь. Старая квартира. Свои стены берегут, но, суки, помнят. Все помнят. Каждый мой запой, каждый осколок моего разбитого в юности сердца. Хранят стены запах моих побед и поражений (вторых заметно больше, чем первых), запах похорон, запах Ее духов. Тут хоть все окна нараспашку открой — а смысла не будет. Впитывают дома такие вещи, питаются ими. Назовите это «аурой», назовите это «биополем» — разницы никакой. Поселитесь вы в доме, где умер человек недавно, — так все равно будете это чувствовать. Никакие церковники и экзорцисты не помогут, не их это профиль. Не в мистике тут беда, а в словах и делах человеческих. Дела – оно понятно. Все вещественное оставляет свой след. Со словами сложнее: стены (да и вообще любые предметы) любят впитывать их в себя, словно эти самые слова сделают их одушевленнее. В каком-то смысле и делают. Поэтому и живу я в квартире не один, а с ворохом соседей, приходящих по сучьему велению, по своему хотению. Давно надо было переехать, так ведь – память. Не получается так просто взять все и бросить. «Сменить обстановку», как говорят новомодные мозгоправы. Мы-то, люди, недалеко от вещей ушли. Погрязли в щупальцах поганых, только вот большинство их и не замечает вовсе. Я замечаю, но погряз от этого не меньше.
Воздуха мне! Дайте мне воздуха! Буквально вылетаю в распахнутую дверь, чуть не сбив с ног старенькую полубезумную соседку, вечно лезущую в чужие дела, но это меня волнует мало.
— Ты куда это собрался? Ишь, бежит, людей не замечая! — бормочет она мне вслед. — Алкаш проклятый! Вот родителей твоих помню, они хорошие люди были, порядочные. А ты… Тьфу, позорище. Никакого уважения к старшим.
Бормочет и бормочет, дура старая. Не для меня даже бормочет, а для себя. Может, даже и не понимает, с кем разговаривает, с нее станется. Люблю я ее за то, что на ее фоне я даже и не кажусь сумасшедшим. Она иногда такой бред несет… Да и сейчас. Родители-то мои порядочные люди были? А сколько она нам мозгов выела в моем юношестве, когда стучалась ночами в стены, считая, что мы ее травим. Сколько ругалась с матерью и отцом на лестничной площадке, ментов вызывала вплоть до момента, когда местный участковый запомнил ее голос и перестал приезжать. Карга проклятая.
Лифт ждать слишком долго, поэтому бегу по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, словно мальчишка. Сбегаю от себя. Сбегаю от вещей. Пусть на время, пусть вернусь. Иногда нужен даже такой, очень маленький побег для человечества, но просто огромный побег для самого себя.
Уже у подъезда слышу отголоски слов, сказанных Тем, Который Я, хотя он, судя по всему, остался в квартире:
А то, что придется потом платить —
Так ведь это ж, пойми, потом!
Глава Четвертая
Глава Четвертая
— Что бы вы сделали, если бы узнали, что вас завтра не будет?
— Гулять бы пошел.
© Егор Летов
Молю, уйди, дай сладко упокоюсь
Я слаб, когда твой рядом по краям, алеет голос…
© Loqiemean
— Переключить… — доносится из рации, а потом помехи. Переключить. Что переключить? Он не знает. Связь не ловит. Отрывочные фразы из штаба, отрывочные фразы в собственном мозгу. Руки трясутся, так и норовя выронить проклятый автомат. Убивать. Он идет убивать.
Пустошь впереди. Все видно, как на ладони. Остается только надеяться на Бога да на редкие укрытия – разрушенные избы и амбары. Но не спасут его избы и амбары от неизбежности. Если сидит вон на той вышке снайпер, то ничто уже не спасет. Поэтому он только и старается, что не выронить автомат, да слушает назойливое «переключить». Заела она, что ли?
Мелкими перебежками – только вперед. Спрятался, отдышался, перекрестился — и дальше. Думать о хорошем, думать о том, к кому вернется. Думать о задании. Не думать о смерти. Не думать об опасности. Не думать, что за тем разрушенным амбаром его может поджидать Враг. Из тени в тень. Из тени в тень. А на небе солнце. Чужое. Враждебное.
***
— Переключить на черно-белый режим… — доносится из наушников. Переключаю. Надеваю темные очки, хотя они не спасают. Слушаю музыку, слушаю собственные мысли, в которых солдат бежит навстречу судьбе. Руки трясутся остатками похмелья, норовя уронить сигарету.
Переключить на черно-белый режим. И убивать. Убивать. Убивать.
Только вперед. Какая муха меня укусила, что я решил, мол, на улице мне станет легче? Жарко. Спрятался, постоял в тени, затянулся — и дальше. Не думать. Стараюсь не думать вовсе. Из тени в тень. А на небе солнце. Наглое и палящее.
Не возвращаюсь домой чисто из-за упрямства и принципиальности. От моей решимости не осталось ни следа. От надежды тоже. Пожалуй, стало даже хуже. И с чего бы не стать, когда понимаешь, что ищешь надежду в простом выходе из дома. Пропал ты, братец, как пить дать пропал. Вспоминаю, как только что выбежал из своего подъезда, так, словно это не произошло несколько минут назад. Словно это было не со мной, словно это было с кем-то другим.
— Это было не со мной. Это было наугад, — послушно меняет песню плеер телефона, будто бы подстраиваясь под мой ход мыслей. Так вот, я выбежал из дома, запыхавшийся после марш-броска по лестнице с девятого этажа на первый. Сразу же меня накрыло волной жара и духоты, от которых хотя бы немного защищали родные стены. Сразу же становится тошно от всего этого летнего мракобесия. Какая-то часть меня уже в этот момент хотела обратно, но развернуться — значит признать свое поражение над самим собой. До такого я еще не опустился. Поэтому я всего лишь надел свои наушники и задумчиво уставился на развилку в конце собственного двора.
Как там в былинах? Прямо пойдешь — смерть свою сыщешь? У меня все проще. Пойду направо — обязательно заверну в бар, что находится в паре остановок отсюда. Сяду за стойку, попрошу налить себе виски и потрачу день ровно на то самое, чего хотел избежать, за исключением лишь того, что сделаю это в окружении таких же, как и я, алкоголиков, а не в привычном и родном одиночестве. Так, ну путь прямо мы не рассматриваем – так мы просто в стену дома соседнего упремся. А налево? Что ж, если пойти налево, то в пределах ближайшего расстояния, какое мое похмельное все еще тело способно преодолеть пешком, ничего интересного не предвидится. Да, разумеется, кто ищет, тот всегда найдет, и будут там по пути и магазины, и кофейни, и рестораны, но я человек привычек, а все эти места находятся вне обычного моего ареала обитания. Оттого и иду туда. Иду в никуда, если вам так будет угодно. Вышагиваю в сторону глобального и вселенского «Ничего». Где-то по пути как раз и сочиняю историю безымянного солдата. Иду из тени в тень, сам не зная зачем и меж тем прекрасно понимая, что конечной цели, собственно, и нет, важно лишь само движение. Попытка сбежать от своей тусклой действительности, в которую в любом случае придется возвращаться.
Поворачиваю из дворов на оживленную улицу, минуя витрины бутиков и интим-магазинов. Минуя торговый центр и автозаправку. Мне отвратительно от окружающей меня потребительской действительности, и я ускоряю шаг до тех пор, пока не заканчивается бесконечная цепочка магазинов и не возвращаются привычные взору жилые многоэтажки. Здесь можно замедлиться и дышать свободнее. Мне тяжело находиться в потребительских реалиях, особенно сейчас, в жару, когда именно там скапливаются самые большие толпы. Люди радуются концу недели, идут за покупками, обновляют гардероб, берут мясо на предстоящие шашлыки, но все это для меня уже какое-то время чуждо. Моя жизнь ритуализированна, словно причастие. Один и тот же бар. Один и тот же алкомаркет, где продавцы уже знают меня в лицо. Один и тот же продуктовый. Все мои покупки (даже если это какой-нибудь дорогой виски, если Боров вдруг расщедрился на премию) стали для меня скорее жизненной необходимостью, чем приятным бонусом. Я просто знаю, что, если не куплю себе блок сигарет, еды и выпивки, не смогу протянуть ближайшую неделю. Меня не интересуют акции, меня не интересуют скидки. Мне не хочется купить ни новый робот-пылесос, ни набор сковородок по акции, ни чайный сервиз, принадлежавший Екатерине Второй. Иногда мне кажется, что люди готовы купить что угодно, если это красиво прорекламировать. Уж поверьте мне, я знаю: я сам писал рекламные объявления. Предложи им хоть промывку мозгов – если ты налепишь на нее красивую этикетку, народ охотно побежит сам платить за то, чтобы стать тупым и покорным. Вот здесь я мог бы сказать, какой я особенный, как сильно я отличаюсь от тупого стада, но нет. Это не я особенный. Мое отличие не делает меня лучше. Я просто ошибка выжившего. Исключение, подтверждающее правило. Люди нормальны, они не хорошие и не плохие. Они такие, какими были задуманы, если только допустить существование высшего разума. Это просто я постепенно утрачиваю в себе все человеческое, вот только становлюсь не новым совершенным видом, а ничем. Вернее, ничем не становлюсь.
Останавливаюсь в тени дома и делаю затяжку. Закрываю глаза, растворяясь в музыке. Дышу. Мыслю. Значит, существую. А хотелось бы существовать, но не мыслить, но почему-то одно без другого не получается. Отвратительно мне. Вязко. Как в паутине. Путаюсь в словах, как в смирительной рубашке, да только стены жесткие. Ударишься – расшибешься. Стены горячие. Рубашка липнет к телу. Дым от сигареты горячий. Каждый вдох обжигает внутренности, словно дышу над жерлом вулкана. Кончиком языка перебираю не родившиеся еще строки во рту, выплевываю их в пространство шепотом:
— Скользко бродить по бульварам, проспектам, улицам. Скользким взглядом ищу в небе Бога, но Бог – без лица.
— Выбегу, тело в улицу брошу я. Дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась, — незамедлительно отвечает мне Тот, Который Я, из витрины напротив. Вышел-таки со мной, падла. Стоит, курит. Не могу разобрать через дорогу, но уверен, что ухмыляется. Только потом понимаю, что глаза у меня закрыты, и видеть я его не могу. А в ушах наушники, так что и слышать тоже не могу. Однако же слышу. И другой голос слышу. Женский. Назойливо врывающийся в мое сознание с какой-то просьбой. Не открывая глаз, сосредотачиваюсь на нем, чтобы хоть что-то понять.
— Мужчина, у вас сигаретки не будет? — разбираю наконец. Выдыхаю, тянусь за пачкой в карман, протягиваю в сторону голоса — и только тогда открываю глаза. И чуть не отшатываюсь, когда вижу перед собой Лису. Стоит, улыбается нагло. Юбка короткая в клеточку, кожаная куртка на плечи накинута, а под ней только бюстгальтер. Бесстыдница, проклятая. Или это я бесстыдник, раз такой ее вижу? Лиса меж тем, совершенно не волнуясь по поводу моих мыслей о своем внешнем виде, берет из моих рук пачку, цокает языком, видя в ней всего пять сигарет, берет одну и сама засовывает пачку обратно в мой карман. Я прекрасно знаю, что сигарет там осталось ровно столько же, сколько было секунду назад.
— Давно мы с тобой вот так не гуляли, правда? — закуривает и продолжает бесстыдно улыбаться. — Купишь мне сладкой ваты? Ну пожалуйста! Погода такая чудесная, хочу гулять и есть сладкую вату!
Она смотрит на меня, а я, если честно, не могу оторвать взгляд от того, что скрывается под ее кожанкой. Вернее от того, что под ней совершенно не скрывается. Лиса вздыхает, ее тело на секунду становится размытым, а затем появляется снова, но на этот раз под курткой уже есть футболка с броской надписью.
— Лучше?
— Нет. Но легче, — выдыхаю дым и, наконец, позволяю себе обдумать слова Лисы. Не те, что про сладкую вату, а те, что про прогулку. Действительно, она еще ни разу не покидала со мной пределы квартиры. К лучшему это было или нет, я додумать не успеваю, потому что она задает свой вопрос:
— Что с тобой стало, любимый?
Ну вот, опять она за свое.
— Да что ты снова начинаешь? Пластинка у тебя заела что ли? — выкрикиваю я, мысленно радуясь, что на мне все еще наушники, и случайным прохожим будет просто казаться, что я спорю с кем-то по телефону. — И не зови меня любимым. Врала тогда — не ври сейчас.
— Но я ведь правда тебя люблю, — снова эта ее насмешливая улыбка. Или искренняя? С Лисой никогда не поймешь, когда она издевается, а когда честна. — Сколько лет прошло, а я все еще с тобой.
Мне правда хочется в это верить. Мне безумно хочется верить, что не было этих десяти с лишним лет, и что это настоящая Лиса сейчас стоит рядом со мной, курит мою сигарету и хочет сладкую вату. Мне хочется взять ее за руку, пойти с ней в ближайший парк и купить все сладости в мире, если это сделает ее счастливой. Если это сделает ее реальной. Если это сделает то, что она говорит, правдой. Но вместо этого я сажусь на асфальт и прячу лицо в своих коленях, чувствуя, как ее рука нежно перебирает мои волосы.
— Ну все, будет тебе. Не хочешь отвечать — так просто пойдем домой. Давай я сегодня не уйду? Останусь с тобой на всю ночь.
— Этого я и боюсь, — мои слова тонут в моих коленях, но я знаю, что для нее все слышно так, словно я говорю ей прямо в ухо. — Я хочу, чтобы ты оставила меня в покое. Навсегда.
— Нет, не хочешь, — я поднимаю голову и вижу в ее глазах слезы, хоть она и продолжает улыбаться. — Если бы ты этого хотел, давно бы меня отпустил. Но ты любишь меня. И очень хочешь, чтобы я тебя любила. По-настоящему. Поэтому я и здесь.
Врет она, сука. Не люблю я ее. Ненавижу. Самой жгучей и черной ненавистью ненавижу. Но от любви до ненависти, как известно, один шаг. А я сделал уже шагов сто, если не больше. Что тогда, с настоящей Лисой, что сейчас с ее призраком. Проблема была лишь в том, что она никогда не делала шагов мне навстречу. Когда-то очень давно один психолог (тогда я к ним еще ходил) сказал мне, что в каждых отношениях нас с человеком разделяет десять шагов. И наша задача состоит в том, чтобы сделать только пять из них. Остальные должен сделать второй человек, и только тогда отношения будут здоровыми и счастливыми. Я не послушал. Я сделал навстречу Лисе все десять. И потом еще столько же. Но расстояние все не уменьшалось, а я все никак не мог понять – почему? Пока однажды не понял, что, пока я шел ей навстречу, она просто отходила назад. Забавно, что я помню о ней все, кроме нашего последнего разговора. Я помню, во что она одевалась, я помню, как она пахла. Я помню, что она ненавидела цветы и очень любила кактусы. Я помню, какое пиво она пила со мной за гаражами. Помню, как она впервые поцеловала меня. Помню, что она никогда не покупала свои сигареты, говоря, что не курит, но расстреливала у меня пачку за пачкой, да так настырно, что я начал покупать всегда две, а то и три. Помню наш с ней первый секс, хотя ни она у меня, ни я у нее первыми не были. Помню, как мы сидели в обнимку на крыше, пили вино из пакета и пели песни, не задумываясь, что мы мешаем жильцам. Я помню, что все наши друзья делали ставки, когда мы с ней поженимся.
Я помню каждую нашу ссору. Помню каждую ее обиду и каждую ее попытку обидеть меня. Помню каждое ее слово, которое как нож втыкалось в мою плоть, оставляя на мне все больше шрамов. Помню ее измены. Свои тоже. Помню бесконечные расставания и примирения. Помню звук битой посуды. Помню боль в костяшках пальцев, когда я бил стену, хотя очень хотел бить Лису. Помню звук захлопывающейся двери, когда я или она пытались сбежать от ссоры. Помню полуночные звонки и тихий голос в трубке: «Приезжай, мне плохо». Помню, как ревел ей в плечо на похоронах матери, и помню, как она держала мои волосы, пока я пьяный вусмерть блевал после похорон отца.
Я помню все, кроме нашего последнего разговора, когда она меня бросила окончательно и бесповоротно. Наверное, этого не осталось в памяти, потому что она так и не ушла. Вот же, сидит рядом. Гладит мои волосы. Шепчет что-то ласковое, ненужное, но очень теплое. А потом как пощечиной по лицу прилетает ее:
— Ты жалок, — и ее рука сжимает мои волосы, словно собираясь вырвать их. Сквозь слова прорываются ее рыдания, и я даже не знаю, кому из нас сейчас больнее. И мне до безумия хочется пожалеть ее, обнять, пообещать ей что-нибудь невозможное, но врать Лисе все равно что врать самому себе – бесполезно и глупо.
— Мужчина, с вами все в порядке? — новый голос врывается в мои размышления. Я поднимаю глаза и вижу старушку, застывшую надо мной. В глазах недоверие в смеси с жалостью. — Вы плачете.
— Нет, нет, — я улыбаюсь самой жалкой из своих улыбок. — Это не я плачу, это…
Хватает секунды, чтобы понять: Лисы уже нет. И это я сжимаю свои волосы до боли, и по моему лицу сейчас текут слезы. Не помню только, когда умудрился снять очки. Нет, не может быть. Это Лиса! Лиса плакала, а не я! Становится до одури неловко. И немного страшно. Подумает сейчас бабулька невесть что, вызовет то ли скорую, то ли ментов. А мне ни тех, ни других не надо. Извиняюсь и вскакиваю с места, чуть не оттолкнув ее. Еще раз прошу прощения и скрываюсь за углом дома, убегая обратно во дворы. Хочется скрыться от всех. Спрятаться от глаз людских, забиться в самый темный угол, где никто не найдет. Где не будет сочувствия вперемешку с осуждением в глазах Борова, где не будет сердобольных старушек, неравнодушных к бедам посторонних людей, где не будет Лисы с ее бесконечными играми в «горячо – холодно» и «любит – не любит». Петляю лабиринтами дворов, пока сам не перестаю понимать, откуда пришел и куда, собственно, идти. Не все ли равно? У самурая нет цели… Не знаю, сколько времени я просидел вместе с Лисой, но по ощущениям целую вечность. Снова сворачиваю, на этот раз навстречу запаху помойки. Там свидетелей уж точно не найду. Закуриваю.
***
Он закурил и устало привалился к стене. Стена – единственное, что осталось от дома, но он привык довольствоваться малым. Он шел уже третью неделю, руки перестали дрожать, а автомат стал их продолжением. Рация молчала. Он практически скучал по помехам, потому что теперь его окружала только тишина, а смелости на разговоры с самим собой не хватало. Враг все еще мог быть рядом. Хотя какая уже разница.
Во фляжке заканчивалась вода. Сухпайка тоже осталось немного. Он уже прекрасно знал, что не дойдет. Собственно, он уже и не помнил, куда шел и зачем. Кто были врагами, кто друзьями? Это потеряло значение день на девятый. Тогда рация и сломалась окончательно, словно подтвердив его догадки о бессмысленности всей его миссии. Память смутно подкидывала воспоминания. Где-то недалеко должен быть расположен его взвод. Он должен был, кажется, дойти до него, донести данные разведки. При встрече с частями врага — избегать прямого столкновения. В случае малочисленности вражеских отрядов — убивать их скрытно. Но это все было давно и словно не с ним. Он открыл фляжку и жадно выпил остатки жидкости, безразличный к тому, как будет выживать в будущем. Вода была теплая и с мерзким и сырым привкусом. Он подумал о жизни в городе, о мороженом, о холодном пиве. Господи, как он устал от этой жары, а в форме ее переносить еще невыносимее. Взгляд упал на автомат. Коснувшись его рукой, он еще удивился, но ствол был холодным. Ствол манил. Солдат засунул дуло в рот и закрыл глаза. Попрощался с женой. Мысленно.
— Прием, — заговорила вдруг сломанная рация. — Прием, вы нас слышите? Мы устранили неполадки со связью, доложите о своем местоположении.
Он не слышал.
***
И стала грязно-белой грязь,
И стала грязно-желтой грязь,
И стала грязно-синей грязь
Под кистью маляра.
А потому что грязь – есть грязь,
В какой ты цвет ее ни крась.
© Александр Галич
***
Возле помойки стоит трансформаторная будка. Я тупо пялюсь на нее, на ее окрашенные в кислотно-оранжевый цвет стены, на значок молнии возле двери. В мозгу еще проносится чужая жизнь, которая только что оборвалась. Спрятаться в закоулках нереальности надолго не вышло: даже мое воображение не хочет делать мне легче и просто пускает себе пулю в рот.
Я пытался спрятаться от своей квартиры, выйдя на улицу. Я пытался спрятаться от одиночества с помощью призрака Лисы. Я пытался спрятаться от нее и от посторонних взглядов во дворах. Пытался спрятаться от однообразия дворов здесь. И мне все так же отвратительно. Уже нет смысла винить в этом похмелье. Даже жару винить получается не очень. Как будто, если бы наконец пошел дождь, что-то бы изменилось. Ну вообще, хотя бы не было так жарко. Начинать нужно с малого.
Стена будки раздражает меня своим кислотным, приторно сладким великолепием, словно она пытается подражать свежему апельсину на прилавке, словно за этой дешевой краской не будет видно, что она грязная, что исписана граффити, что в углу нассано. Что на земле валяются шприцы и использованные презервативы. Казалось бы, раньше такие места были Меккой для молодежи. Сколько возле подобных будок было выпито алкоголя, сколько выкурено сигарет. Раньше я и мне подобные были виновниками всего этого хлама, но сейчас он вызывает только тошноту и омерзение. И все же здесь лучше, чем дома. Здесь вся мерзость и вся гниль чужая, здесь я не чувствую себя центром пропахшего отходами бытия. Здесь можно выдохнуть и понять, что не такой уж я и другой.
От нечего делать начинаю рассматривать надписи на стенах. Где-то их видно хуже, где-то лучше. Где-то красуются новые, уже испортившие свежий покрас. Новые меня слабо интересуют. Мне в принципе безразлично то, что материально и легко понятно. Все-таки не до конца во мне умер творец, поэтому я выбираю самые размытые и начинаю додумывать их смысл. Вот здесь кто-то оставил свой автограф. Здесь написал строчку любимой песни. Здесь признался в вечной любви. Два имени, выведенные столь ровным почерком, что кажутся лишними на этом празднике уличного вандализма. Одно имя обязательно будет зачеркнуто. Ниже – приписка, что его обладательница шлюха.
Мне становится дурно. Беспощадное, палящее солнце все давит мне на голову, словно хочет прожечь в ней дыру, взглянув на все мои мысли. Я опираюсь о стену, безразличный к ее чистоте (вернее, к ее отсутствию), и тяжело дышу. То, что должно было меня отвлечь, делает только хуже. Слова на стенах словно погружают меня в чужие жизни, а я не хочу! Не хочу я чужих, мне своей-то слишком много. Если часто сбегать от реальности в чужое «здесь и сейчас», то становится слишком тяжело держаться на ногах там, где «здесь и сейчас» происходит на самом деле. И одно дело, когда ты делаешь это осознанно, сочиняя, и совсем другое – когда это происходит насильно, как сейчас. Щипаю себя за запястье, но процесс уже запущен, и я через силу все больше закапываюсь в признания, оскорбления и автографы. В рисунки и наборы фраз, понятные лишь автору. Закапываюсь в…
***
Она с радостью уткнулась ему в плечо, вдыхая хоть и дешевый, но приятный парфюм. Его тонкие пальцы ласково гладили ее волосы, но как бы невзначай, словно на автомате, а сам он был погружен в рассуждения. Он был очень умным — по крайней мере, ей так казалось. Ей это нравилось, и он понимал, поэтому всегда находил момент, чтобы рассказать ей очередную историю об античном философе или полководце. Поделиться мнением о книге очередного русского классика.
Сейчас она не хотела этого слушать. Она хотела его, но боялась прервать и спугнуть момент. Да и давно уже вышла из того возраста, когда секс в глубине дворов, возле кислотно-зеленой трансформаторной будки, кажется чем-то притягательным.
— Ты меня вообще слушаешь? — спрашивает он, но не со злостью. Ей все еще непривычно, что такие вопросы могут задавать по-доброму. Ее бывший точно таким не был. Поэтому и стал бывшим. Жаль только, что потребовалось достаточно много времени, чтобы это понять.
— Да, конечно, Аристотель жил в бочке, да? — она заранее улыбается, зная, что сказала неправильно, но ему же будет так приятно ее поправить. Вместо этого, правда, он лишь наклоняется к ней ближе и целует. Так даже лучше. Идиллия. Уже три месяца в ее жизни царит идиллия, а она все никак не может привыкнуть.
Она зарывается пальцами в его растрепанную прическу, чуть приоткрывает губы, отвечая на поцелуй. Ничто не может испортить этот момент. Ничто.
А потом сиплый голос Ничего доносится из-за спины.
— Что это тут за голубки, парни? — в голосе звучит насмешка, и очень не хочется признавать, что эта насмешка звучит знакомо до дрожи в коленках. — Да еще голубка, кажется, нам не чужая.
Она нехотя отрывается от губ избранника, стараясь не обращать внимания на мурашки, начинающие ползти по спине, и поворачивается на звук. Ее рыцарь, ее рыцарь в сияющих латах, выходит вперед и загораживает своей спиной.
— Парни, все нормально. Мы сейчас уйдем.
— Э, не все так просто, очкарик, — говорящий выходит из тени, и Она с ужасом понимает, что чутье ее не подвело, и это действительно бывший. И два его дружка. Вместе они похожи на стаю гиен. Гиены хихикают, следуя за своим вожаком, а в глазах опьянение мешается со злостью и похотью. Чей-то чужой, посторонний взгляд проникает в ее сознание — и вот она уже видит себя со стороны. Она действительно похожа на маленькую голубку в своем белом платьице, а ее возлюбленный — на лебедя, такого прекрасного и такого беззащитного под взглядом хищников.
— Здравствуй, солнце мое, — меж тем продолжает главная гиена. — Давненько не виделись. Так значит, да? Мне ты говоришь, что не готова к отношениям, а сама по подворотням сосешься со всякими пидорками. Надеешься его исправить или уже просто не знаешь, на кого присесть? Так я помогу! Ты не парься, без всяких отношений, чисто по-дружески. Мы же с тобой друзья, а, шлюшка?
— Уходи… Пожалуйста, просто уходи, — начинает шептать она, но голосовые связки ее не слушают, поэтому шепот так и остается у нее лишь на кончике языка, а ее Лебедь делает только хуже, шагая вперед.
— Извинись перед ней, мразь! — он очень старается, чтобы его голос звучал хоть немного угрожающе. Как бы ей не хотелось в это верить, но получается не очень. — Извинись и иди куда шел.
— Да у нас тут герой выискался, парни! — гиены снова начинают смеяться, подхватывая шутку вожака. — Ну, покажем ему цену геройства.
Ее на секунду посещает мысль о нереальности происходящего. О том, что ее гоповатый бывший не может общаться так театрально, о том, что этого всего могло вообще не быть, о том что ее самой могло не существовать. Что все вокруг выглядит, как дешевый сериал. Мысль кажется лишней и пришедшей извне и моментально исчезает, когда Гиена достает складной охотничий нож.
Ее Лебедь тоже замечает это и неуверенно пятится, чем вызывает очередной взрыв хохота. Все это кажется чьим-то сном, но проснуться не получается. Даже собственный голос ее не слушается. Как бы она не пыталась позвать на помощь, из горла выходит только писк. Тело не лучше – все конечности окаменели. Ни сдвинуться с места, ни убежать, никак не помочь. Да и как бы она помогла? Вот и приходится молча смотреть, как Гиена со своей стаей валят Лебедя на землю, а нож отбрасывается за ненужностью.
— И без него справлюсь, — хихикает вожак и первым бьет носком ботинка в лицо ее парня. Голубка, наконец, срывается с места, бежит в сторону драки, совершенно не зная, что будет делать, если добежать получится. Выяснить так и не удается, поскольку ноги предательски подгибаются, и она падает на колени прямо перед бывшим.
— Что такое? Думаешь, если отсосешь, то я его пожалею? — Гиена хмыкает и, оторвавшись от избиения, начинает расстегивать ширинку. — Правильно думаешь. Правда, отсосом не ограничимся. Эй, парни, держите-ка ее пидорка, да покрепче. Я хочу, чтобы он все видел.
Она хочет отшатнуться, хочет ударить его, хочет убежать и забыть обо всем этом, но боится бросить Лебедя. Боится, что с ним сделают, если она откажется. Поэтому она просто перестает быть собой. Уходит глубоко внутрь своей скорлупы. Прячется. Отказывается от реальности происходящего. На секунду перед глазами появляется картина, что она стоит на этом самом месте, но совершенно в другое время. Будка оранжевая, а не зеленая. На небе солнце. Да и она сама совсем другая. Кажется, она мужчина, ей жарко, и очень хочется курить. А еще лучше выпить. Рубашка липнет к телу. Голова болит. Она позволяет себе раствориться в этой действительности, и потому не чувствует ничего. Не чувствует того, как с нее срывают одежду. Не чувствует голой кожей жесткий асфальт. Не чувствует боли. Не чувствует, что, после того как ее бывший закончил, его место заняли другие гиены. И, самое главное, она не видит, как на все это смотрит ее прекрасный Лебедь. Ее рыцарь уже не в сияющих, а в избитых в кровь доспехах.
Приходит в себя она тогда, когда их оставили вдвоем. Она голая лежит на земле, Лебедь лежит рядом и плачет. Они ловят взгляды друг друга и понимают все без слов. Молча встают. Молча он накидывает на нее свой пиджак. Молча доходят они до дома ее родителей, которые, к счастью, уехали на дачу. Все также молча поднимаются на этаж и заходят в квартиру. Набирают ванну. Вода обжигающе горячая. Когда они уже оба в воде, она очень хочет поцеловать его на прощание, но боится реакции. Продолжая читать ее мысли, он целует ее сам. Рукоять кухонного ножа лежит в руке, словно ей там самое место.
— Я боюсь, — глупые последние слова, но других она не находит.
— Я сделаю все сам, — слышит она в ответ и уверена, что ему в голову пришли те же самые мысли.
Глава Пятая
Глава Пятая
Ничего нового. Существовал.
© Жан-Поль Сартр
Замерзшая семья расколется от смеха…
© Черный Лукич
Суббота началась со звонка Борова. Когда я разлепил глаза и увидел имя на экране телефона, я даже сначала заволновался – не проспал ли я все выходные, а сейчас благополучно снова опаздываю на работу. Голос в трубке поспешно заверил меня, что это лишь дружеский звонок и что он хочет узнать, как я себя чувствую. В мои заверения о том, что я вчера даже не пил, шеф как будто бы не поверил, и мне был дан час на подготовку, прежде чем за мной заедут и повезут пить кофе. Вернее, сказал-то он, что просто хочет прогуляться, но я прекрасно понимал: это предлог, чтобы лично оценить мое состояние.
В конце концов, я могу его понять. Простое заверение, мол, нет, я не пил, звучит не очень правдиво, когда тебе его говорит твой самый запойный сотрудник. Но не мог же я ему сказать, что вчера, придя в себя у трансформаторной будки, я чуть ли не побежал домой, закрылся на замок и спрятался под одеялом, стараясь забыться и забыть. И пить в этом случае было бы даже с моей стороны слишком безответственно, поэтому я просто пролежал в духоте и темноте до тех пор, пока меня не вырубило. Зато никаких полуночных гостей, никакого похмелья, и в целом чувствовал я себя гораздо лучше. Правда, стоило ли оно того?
Я вспоминаю, как пришел в себя вчера. Как еще долго продолжал чувствовать запахи и прикосновения моего видения. Чужую боль. Запах похоти и отчаяния. Кровь на губах и во рту. Кровь, правда сказать, была моя. Видимо, я прикусил язык, пока был Там, и не сразу осознал это, когда вернулся в Здесь. Мерзко это вчера было. Отвратительно. Словно вся моя злость, все мое бессилие и все мое отвращение к себе и миру вылилось в одну единственную картину, и поди разбери – было то на самом деле, или я все выдумал. Вполне возможно, я читал о подобном случае в газете. Может быть, даже сам писал про это статью. В конце концов, одному богу известно, сколько вот таких историй произошло у нас в городе, и я никогда не взял бы на себя ответственность запоминать каждый. Память категорически отказывается подсовывать мне ответы на вопросы, так что остается только принять все как есть. Ничего нового в этом не было, и подобные уходы от реальности у меня случались с самого детства, с той лишь разницей, что чем старше становился я, тем натуралистичнее и злее становились картинки.
Когда я еще был ребенком и моими друзьями были одни лишь персонажи книг (о, как иронично то, что и сейчас могло бы быть так, если бы я только хоть что-то читал!), я всегда старался додумывать продолжение уже законченных произведений, ставить себя на место различных персонажей. Или же представлять, как я попадаю в мир какого-нибудь романа и влияю на события, меняя их по возможности и своему усмотрению. И как же приятно бывало представить заодно в этой идеализированной картине, где я был не хилым мальчиком, а, например, могучим колдуном, какого-нибудь школьного хулигана. Нет, дорогой, здесь, в моей голове, у тебя нет силы справиться со мной и запереть в женской раздевалке. Здесь вся власть принадлежит мне. Почему бы нам не представить, как у тебя горят волосы на всем теле? Или что-нибудь побанальнее — к примеру, то, как тебе отрубают голову на главной площади города, названной в мою честь.
Постепенно, впрочем, я все больше отстранялся от себя в подобных побегах от реальности. Скорее всего, это происходило по мере того, как мне и в настоящей моей жизни становилось все сильнее плевать на себя и на то, что со мной происходит. Все чаще в моей голове рождались образы чужих жизней и приключений (если, конечно, это можно назвать приключениями). Для меня самого в моем воображении попросту не осталось места. К чему думать о себе, когда вот он ты, в реальности есть, и от себя и без того тошно. Зачем тащить себя куда-то еще? Можно я все-таки попробую убежать от себя, хотя бы на время? Так и стали появляться в моей голове истории о других людях; иногда те, которые сочинял я сам, иногда, как вчера, подсунутые словно кем-то извне. Это были истории о мужчинах и женщинах, о детях и взрослых. Другой бы человек на моем месте принялся бы их записывать, облекать в форму, может быть, принялся сочинять рассказы, но я давно не вижу смысла в творчестве. Оно никому не нужно, и уж тем более не нужно мне самому. Как может придать смысл моему существованию лишь то, что я умею складывать слова в предложения? Я пишу каждый рабочий день для газеты. Я писал стихи и песни для своей группы, когда еще был молод. Разве помогало мне это тогда? Так с чего должно помочь сейчас? Нет, творчество по сути своей бессмысленно. Всякая попытка навязать свой взгляд миру или хотя бы клочку бумаги заранее обречена на провал. Миру плевать на твои старания. Когда-то, когда я этого еще не осознал, я выходил на сцену, вскрывал свою грудную клетку, вываливая на зрителей свой богатый внутренний мир, под звуки оваций и восторженный взгляд Лисы. Когда-то я каждый раз будто бы умирал на сцене, превращая свою метафорическую смерть в акт перфоманса, считая, что в первую очередь это нужно окружающим. Я полагал, что меняю мир вокруг себя через сердца и умы людей. До тех пор пока не понял, что вся конечная цель моих выступлений сводилась к банальным вопросам по типу: «Может, тогда они меня заметят?» или «Может, теперь они меня полюбят?» До тех пор пока не понял, что все искусство — это всего лишь акт мастурбации на публику в попытке доказать всем вокруг и, в первую очередь, себе самому, какой, мол, ты особенный и неповторимый. Индивидуальный и талантливый. И тогда я бросил писать. Вернее, бросил выступать – писать я бросить не в силах. Однако теперь мои стихи никогда не покидают пределов моей головы, даже на бумагу.
Я в целом боюсь бумаги, она заставляет слова жить. Я уже говорил о магии слов, но тут это нечто особенное. Рукописи живут своей жизнью, тянут к тебе лапы и когти из тетрадей и блокнотов, заставляя продолжать их. Я практически мог чувствовать их зловонное дыхание из недр моего письменного стола, когда ложился спать. Мог чувствовать, как они шепчут мне на ухо еще нерожденные строки, которые мне только предстоит написать. Они хотят жить, хотят существовать! А я не хочу. В этом наше с рукописями кардинальное отличие.
Ладно, собрались, пора приводить себя и квартиру в порядок, благо сегодня это гораздо легче, чем было бы вчера. Если еще и сегодня получится (говорю так, словно это не от меня зависит) не пить, то, может, я даже осчастливлю Борова, придя в понедельник на работу живым и здоровым. Излучающим благополучие и счастье. Он улыбнется, потреплет меня по плечу, несомненно, приписав себе все заслуги по становлению меня на путь истинный. Да и пусть себе приписывает, в конце концов. Не очень-то мне и хочется отдавать лавры первенства моим видениям.
Распахнув окна настежь, чтобы впустить в комнату хоть немного свежего воздуха, я с неудовольствием понимаю, что погода со вчера ничуть не изменилась, и мне в лицо вместо легкого ветерка приходит волна жара, но сегодня это раздражает чуть меньше. Нет, я все еще ненавижу летнюю жару, разумеется, но в отсутствии похмелья она переносится все-таки гораздо проще. Но лучше уж так, чем вдыхать пары алкоголя и перегара, которые я старательно распространял тут последние дни. Так, беглым взором пробегаю по своей комнате, прикидывая масштабы уборки. Собрать пустые бутылки, вытряхнуть пепельницы… Что еще? Мыть полы и подметать времени нет, но слишком стараться для Борова и не надо. Он, безусловно, поднимется ко мне под благовидным предлогом зайти в уборную, но ему хватит и того, что здесь нет откровенных следов моей моральной деградации. Не нужно, чтобы все выглядело слишком начищенным – будет фальшиво. Понятное дело, никто и представить себе не может, чтобы я жил в чистоте и порядке. А вот себя в порядок привести точно надо, поэтому в ванной я беру в руки бритву и старательно соскабливаю недельную щетину, глядя на свое отражение. Отражение, как ни странно, сегодня действительно мое. Называйте меня недоверчивым, но все это начинает пугать, потому что не бывает, чтобы стало настолько легче с бухты-барахты. Старательно вглядываюсь, кривлю лицо, строю зеркалу рожицы, но по-прежнему вижу себя, а не Того, Который Я. Ну, если жизнь дает тебе лимоны, купи себе еще соли и текилы. То бишь довольствуйся дарами вселенной, но сам не плошай. Если один трезвый день привел к такому результату, страшно представить, что будет, если я не выпью ни разу за выходные. Вернувшись из ванной, я вновь осматриваю свое жилище. Пойдет. Другого слова, увы, подобрать невозможно. Любой, даже слепой, без труда поймет, что человек, обитающий здесь, не очень-то заботится о качестве своей жизни. Все еще пыльно, на полу то тут, то там виднеются пятна газировки, которой я запивал водку на той неделе. Пепельницы хоть теперь и чистые, но вот с пола пепел я убирать не стал. Вещи разбросаны на рабочем кресле (давненько я за него не садился) и полу, да еще паутина скопилась по углам. В общем – все плохо. Но вполне достаточно для того, чтобы отыграть роль алкоголика, решившего встать на путь исправления. Стоило бы, конечно, вызвать уже сюда клининг, но я не очень-то люблю, когда в мое пространство врываются посторонние люди. Боров и Волк — исключения, это я себя с ними скорее посторонним считаю. Еще возникает мысль, что стоило бы попросить убраться здесь своих невидимых сейчас квартирантов, хотя бы ту же Лису, и эта мысль вызывает у меня нервный смешок и подобие улыбки.
Боров приезжает ровно через час после звонка, словно стоял у двери подъезда с часами, выжидая. Я бы не удивился, если это действительно было так.
— Я зайду в туалет? — говорит он в трубку домофона, и я, сдерживаясь, чтобы не засмеяться от своей догадливости, впускаю его в подъезд.
Шеф заходит, здоровается, но делать свои дела не торопится, критически осматривая пыльную прихожую, явно раздумывая, под каким предлогом зайти в спальню. На дверь бывшей комнаты моих родителей даже не смотрит, знает, что смысла нет. Вычеркнул я ее из своей жизни. Убедил себя, что живу в однушке. Сократил свое пространство до той комнатки, какую готова воспринимать моя испещренная ранами психика. Просто я живу по соседству с усыпальницей. Склепом. Мавзолеем. Пусть все гости скажут спасибо, что я там действительно тела моих уважаемых маменьки и папеньки не храню.
Мысленно вздыхаю и сам захожу к себе, жестом приглашая идти за мной. Падаю на кровать и закуриваю. Боров садится на свободный от грязной одежды стул напротив.
— Знаешь, — произносит он, по-видимому устав притворяться, что был другой повод для прихода в гости. — Я ожидал увидеть все в более плохом свете.
— Бутылки я выкинул, — честно признаюсь я, не видя смысла таиться.
— А, — тупо говорит шеф, не зная что добавить, словно пустые бутылки – не самое худшее, на что он рассчитывал.
Вздыхаю – на этот раз уже вслух, и решаю продолжить:
— Если ты рассчитывал на кокаин и шлюх, то порошок закончился, живые шлюхи уехали, а мертвые в шкафу. Одна еще теплая, можешь воспользоваться.
Слава Богу, я выжал из него хотя бы тень улыбки. А то начинал себя чувствовать, словно ко мне с инспекцией приехали отец с матерью. А уж кого как родителей (вернее их фантомов, с настоящими уж точно не выйдет пообщаться, если, конечно, не начать верить в спиритические сеансы), мне сейчас точно не надо – Лисы хватает. Хотя сегодня она и помалкивает, пока что.
— Я рад, что ты чувствуешь себя лучше, — говорит Боров, а мне становится еще более мерзко. Теперь он напоминает не родителей, а доброго доктора в психиатрической больнице. Говорит так, словно со мной действительно все было настолько плохо. Ну запил человек, с кем не бывает. Он и сам вчера, между прочим, коньяк посреди рабочего дня хлестал — и ничего, я же молчу. Ладно, переживем. Он же не со зла все это. Все с заботой обо мне родимом. Видал я эту заботу в обширном месте, которое у шефа пониже спины, но вслух этого сказать не могу. Нужно принимать дары природы и радоваться. Нужно улыбаться и изображать, что мое улучшенное состояние меня радует, а не пугает. Не нужно упоминать о вчерашнем происшествии. Просто светская беседа. Разговор начальника и подчиненного, которые встали где-то между понятиями «коллеги» и «приятели». Другом Борова я назвать не могу, у меня вообще тяжело сейчас с этим. И Боже упаси услышать от него самого признание в его дружеских чувствах ко мне. Убегу, скроюсь, спрячусь, но, увольте, с меня друзей хватило. Ничем хорошим это никогда не заканчивалось.
— Не говори гоп… — улыбаюсь я наконец в ответ, надеясь, что мое затяжное молчание прошло незаметным. Думаю, как увести разговор с неприятной темы. — Ты вроде хотел меня кофе повезти пить? Если ты думаешь, что у меня здесь есть кофе, то предлагаю тебе порадоваться, что хотя бы нет алкоголя.
Вру я, конечно. Не бывает такого, чтобы у меня дома не было чего-то выпить. Не пиво — так виски. Не виски — так водка. Коньяк. Текила. Что угодно, лишь бы в этом был градус. У меня есть предпочтения, но их я оставил только для моих редких вылазок в бар. Дома я пью все, что горит, а что не горит – поджигаю и пью. Сейчас, если я ничего не забыл, в баре должна стоять бутылка какого-то вина, а в морозилке валяться пузырь самогона, подаренного однажды Волком. На следующей неделе нужно будет пополнить запасы – как раз аванс выплатят. И еды купить, да. К сожалению, на одних сигаретах и бухле выжить не получается.
— Да, конечно, ты готов? — шеф бьет себя по лбу, в притворном изумлении, будто забыл о своем поводе со мной повидаться, и моя улыбка становится чуть более искренней.
— Как пионер. Пойдем.
Я быстро накидываю на себя рубашку поверх майки и натягиваю штаны. Боров ждет меня в прихожей, все еще осматривая пыль по углам. Когда мы уже выходим из квартиры, я не сдерживаюсь, чтобы не ляпнуть:
— Ты в туалет хотел зайти…
— А, да… — смущение шефа стоит всех ощущений, которые я испытываю от его покровительства. Стоит признать – день и вправду начинается неплохо. — Перехотелось что-то.
Мы спускаемся и садимся в его машину. Едем молча. Ему словно неловко от той роли, что он пробует на себя взять, а мне — тем более. Все еще не могу привыкнуть, что Боров взял надо мной шефство в чем-то, что идет дальше работы. Нет, мы, конечно, и раньше проводили время вместе. Еще когда я только пришел в нашу редакцию, шеф быстро просек, что мозгами я положительно отличаюсь от большинства сотрудников и записал меня в список потенциальных собутыльников. И понеслось – бары, сауны, летом поездки на рыбалку, но такого волнения и беспокойства о моем состоянии я с его стороны не видел. Скорее мы просто пили, общались ни о чем, да еще я прикрывал его интрижки. Очень не хочется думать о том, что теперь я заслужил это волнение. Совсем оскотинился и запаршивел. А звучит-то как! Главный редактор, собственной персоной, спасает от запоев и депрессии своего лучшего сотрудника! Нет, ну ей-богу, не будь это все со мной, стоило бы написать мотивационную статью. Тираж гарантирован. Выйду в тираж за хлебом и не вернусь, оставив бедные буковки и знаки препинания горевать в одиночестве.
— Так куда едем, шеф? — решаю все-таки нарушить молчание. Совсем я с людьми живыми разучился находиться и разговаривать.
— Есть одно уютное место в центре, там и кофе выпьем и позавтракаем, — уклончиво отвечает, скрывает что-то? Уж не в клинику кодироваться он меня везет? Да нет, бред какой-то, не настолько же я ему дорог, чтоб так запариваться. — Ты только не ругайся, но мы там не вдвоем будем. К нам моя жена и дочери подойдут.
Ах, вот оно что! Теперь все понятно. Вернее, непонятно ничего. О чем я и спешу сообщить:
— Так, стоп! А я-то вам там зачем? — сам не замечаю, что перешел на Вы, хотя в официальном тоне мы общаемся только на работе. — Сами же позвали. Провели бы время с семьей без меня, раз так надо было, да и все.
— Просто, если я буду без тебя, то она обязательно начнет меня лечить, мол, я времени семье не уделяю, на работе постоянно. А так, может, и постесняется.
— То есть вы не хотите, чтоб вас ругали за частую работу, поэтому везете прямое напоминание о работе с собой? Дырявый у вас план, какой-то, шеф. Как решето, дырявый.
— Да не ради себя я это делаю, а ради девочек. Ни к чему им ссоры наши слушать, а к тебе они вроде хорошо относятся.
— Во-первых, относились, — мне все еще не нравится эта затея, и я пытаюсь выбраться из сложившейся ситуации как могу. — Они меня последний раз с полгода назад видели, дай Боже если вспомнят. А во-вторых, ну сейчас она промолчит, так не перееду же я к тебе жить. Вечером мозги вынесет.
— А вечером девочки на дачу к бабушке уже уедут, — поясняет мне Боров. — А что самому мне это слушать придется, так не впервой. Знал, на ком женюсь.
«И знаешь, от кого налево ходишь», — думаю я, но осмотрительно не говорю. Видимо, придется все-таки быть щитом. Главное, чтобы вернулся он из кофейни со щитом, а не на щите, а то я его вес не выдержу.
— Ну ладно, — соглашаюсь и возвращаюсь к нашему неофициальному стилю общения. — Но кофе с тебя тогда. Можно без коньяка, так уж и быть. И нужно ли мне что-то знать, если придется стратегию защиты выстраивать? Адвокат из меня так себе, говорю сразу.
— Не нужен мне адвокат, — вымученно улыбается шеф. Разведется скоро, как пить дать разведется. И тогда что? Будет у меня собутыльник постоянный? Ох, не хотелось бы. Я люблю Борова, но ежедневно наблюдать его пьяную морду – то еще удовольствие. Да и плохой из меня собеседник в таких вопросах. Раньше вот мы их не затрагивали, и хорошо все было. А сейчас как? — Просто… Скажем, что не я тебя сюда привез, а ты случайно в кофейню зашел да меня увидел. Сел поболтать, а там и она приедет. Не выгонит же тебя, правильно я говорю?
Да уж, не быть Борову стратегом, ох не быть. Первоклассник, когда в школу идти не хочет, и то лучше сказки сочиняет. Впрочем, мне-то какое дело? Наше дело — соглашаться, кивать да халявный кофе пить. А сработает его план или нет – меня уже не касается.
— Твое счастье, что она меня плохо знает. Мало кто поверит, что днем я поеду в центр города кофе пить. От чего не сказать, что я с тобой и приехал?
Боров резко тормозит у обочины и поворачивается ко мне, и что-то в его взгляде дает мне понять, что надо бы прекращать спорить, пока Боров не превратился в Вепря.
— Да от того, — он орет на меня, брызжа слюной, и я действительно удивлен такой резкой в нем перемене. На работе он кричит как-то иначе, не так искренне что ли. Не от души. А вот сейчас даже Станиславский бы поверил. Да еще бы встал, зааплодировал бы и побежал букет цветов вручать. И этим же букетом получил бы потом по морде, ибо нехрен лезть в чужой момент искренности. — Да от того, что не поймет она, какого лешего я в выходные езжу к своим подчиненным смотреть, не спились ли они посреди своего кризиса среднего возраста! Не перешли ли на что похуже алкоголя! Не сдохли, в конце-то концов!
Пропускаю мимо ушей и подозрение в наркомании, и попытку объяснить мои проблемы банальным кризисом, полностью поглощенный натуральностью происходящего и тем, что я впервые вижу шефа таким. И хорошо, что молчу: он начинает успокаиваться. Какая-то часть меня даже жалеет – уж больно захватывающее было зрелище.
— Не поймет. Не примет. И ты не поймешь, сидишь и гадаешь небось, с какого хрена такая забота вдруг. И не знаю, есть ли смысл объяснять, потому что все равно не поверишь или не захочешь верить. Просто сделай мне одолжение, ладно? Я постоянно иду тебе навстречу, и ты это знаешь. Сделай шаг в ответ.
Ну вот, опять эти шаги навстречу. Вчера-то их мне было мало, да? Тем не менее согласно киваю, вроде как даже извинившись. Боров кивает в ответ, открывает окна в машине, и остаток дороги мы молча курим. Он, скорее всего, думает о предстоящем разговоре с женой, я – о том, как не хочется выходить из машины, лишаясь спасительной прохлады кондиционера. Смотрю в окно. Тут, разумеется, людно, да и еще бы не было – выходные, в конце концов. Люди самых разных возрастов, начиная от школьников и заканчивая глубокими стариками, гуляют, вырядившись в легкие майки и шорты. В сарафаны и юбочки. Казалось бы, сиди да радуйся, наслаждайся теплыми деньками, любуйся обнаженными ножками красавиц, но я, хоть убейте, никогда не понимал всеобщего помешательства на лете. Да, тепло. Да, можно ездить купаться хоть каждый день. Да, дачи, шашлыки, туризм и поездки на море. Ничто из этого не перекрывает минусов. От жары я в принципе становлюсь раздражительным, нелюдимым и замкнутым. Не то чтобы дело сильно менялось в другое время года, но летом наступает пик моей мизантропии и социофобии. И все беды мои летом были. С Лисой мы расстались летом. У отца первый инсульт был – тоже летом. Летом я первый раз, лет 20 назад, выпил, и с тех пор не могу толком остановиться. Летом закурил. Когда вам говорят, что это самое яркое на событие время года, всегда делите на два. Уж поверьте мне, не все события вам в жизни сдались, от некоторых вы уж точно предпочтете избавиться.
Стараюсь изо всех сил оставить прошлое в прошлом, тем более что память моя – верная помощница: часть воспоминаний стирает вовсе, от части оставляет лишь зыбкие образы чувств и ощущений. Прошлое – роскошь собственника, как писал Жан Поль, а я собой-то не всегда владею, чтобы владеть чем-то еще. И противно мне от себя. Отвратительно (мерзкое слово так и не вылазит из головы). Снова мысли кружат, мол, почему не могу просто насладиться теплым выходным и хорошей (по крайней мере, до прихода всей семьи шефа) компанией. Нужно обязательно погрязнуть в думах своих невеселых, чтоб настроение испортилось к чертям. Тот же Жан Поль и на этот счет имел свое мнение: «Я существую, потому что мыслю, и я не могу помешать себе мыслить». Только вот то, что какой-то там французский экзистенциалист когда-то писал об этом, мне сейчас никак не помогает. В конце-то концов, ему тоже не особо помогло. И я очень рад, что мы наконец доехали, потому что лучше я буду терпеть духоту улицы, чем духоту в своей голове.
Кофейню Боров выбрал, наверное, как и все в своей жизни – старательно и с деловым подходом. Минимализм и уют. Практичность и качество. Все у него так – и в офисе, и дома, и в личной жизни. Жена – красавица, встретил на первом курсе. И мало того что красавица, так и отец у нее человек не последний – если бы не он, не быть Борову главным редактором. Я говорю про приданое, слишком привязанный к устаревшим словам, а на деле Боров просто любил взять у тестя денег на какую-нибудь свою идею. Из его рассказов знаю, что он пытался открыть и музыкальный магазин, и хотел даже построить отель, но когда его выбор пал на газету, отец жены явно дал понять, что это последнее финансовое вложение в затеи моего шефа. Может, оно и к лучшему, я никак не вижу себя в роли консультанта или портье, если только допустить, что судьба так и так бы распорядилась, чтобы я работал на Борова. Дети у него умнички, учатся в престижной школе. Старшая в четвертом классе, младшая в этом году первый закончила. Учителя на них нарадоваться не могут, и неудивительно, учитывая, сколько семейство шефа сдает «на шторы». В квартире у Борова теплые полы и евроремонт. В туалете стоит биде, которым, как мне кажется, никто не пользуется, но статусность оно уж точно демонстрирует. В Борове для меня только две загадки: почему его жена все еще с ним и почему в свою идеальную картину уютных заведений, красивой квартиры и ответственных сотрудников он умудрился вписать меня. Я словно грязная, черная клякса на безупречно белом листке жизни Борова (и нет, его измены кляксами не считаются, поскольку к выбору любовниц он подходит так же ответственно, как и ко всему остальному). А его брак такой же красивый, но бесполезный, как биде. У меня есть только один ответ: дети. Дети не наше будущее, как принято считать. Они скорее та самая булавка, которая позволяет лишний раз удержать наше прошлое. Сохранить брак, почувствовать себя снова молодым, реализовать в них то, что не смог реализовать в себе, или просто не допустить тех ошибок, что допустили твои родители в твоем воспитании. Я в этом плане убежденный чайлдфри. Если уж у моих отца с матерью (а они были весьма приятными людьми) в конечном итоге получился я, то страшно представить, что выйдет у меня, которого приятным никак не назовешь. Хотя, если верить в то, что сложности нас только закаляют, я мог бы создать самые совершенные формы жизни на этой планете, просто обзаведясь потомством. Сначала бы они, конечно, спустили все свои карманные деньги, потом стипендии, потом зарплаты на психологов, прорабатывая свои бесконечные детские травмы. Но потом — кто знает?
Отвлекаюсь от мыслей о себе и возвращаюсь к мыслям о шефе. Между прочим, детьми можно объяснить и его привязанность ко мне. Может, он во мне видит сына, которого у него никогда не было и вряд ли уже будет? Смотрю на него, любующегося видом за окном в ожидании нашего заказа, и отметаю мысль. Можно у него напрямую спросить, да не скажет. Считает, что я не поверю, а я, может, человек и недоверчивый, но после того как увидел его в натуральном гневе, готов сделать скидку и расширить свои границы познания, допуская даже, что Земля может быть плоской, но только если он скажет это так же честно, как кричал на меня в машине.
— Ты когда-нибудь думал о детях? — неожиданно говорит шеф, и я вздрагиваю. Уж больно его вопрос перекликается с моими собственными мыслями.
— Нет, — честно отвечаю я и пытаюсь отшутиться. — Для них, как я слышал, одного меня и моего желания будет недостаточно, там еще нужна женщина.
— Все шутишь, — улыбается одними губами Боров. — А я вот всегда хотел. Чуть ли не с подросткового возраста представлял себя примерным папой. И как женился, мы сразу же начали пробовать. И все не получалось…
— Да, я помню. Ты мне рассказывал, — нам приносят кофе и яичницу, я делаю глоток. Эх, коньячка бы туда сейчас, да решил же вроде не пить на выходных. Вот ради этого задумчивого толстяка напротив решил. Плачу за доброту той единственной монетой, что у меня есть, как говорится.
— Точно, — Боров снова поворачивается к окну, а я проклинаю свой язык. Он словно не мне все это хотел рассказать, а просто мысли свои озвучить, а я не мог промолчать, и эти самые мысли послушать. Не умею я с людьми общаться. Не умею, и все тут. Тем не менее Боров все-таки продолжает. — Дети — это хорошо, ты зря их не хочешь. Может, это единственное, что у меня на самом деле получилось. Точно не брак. И точно не газета. А девочки счастливы. Пусть живут лишь в иллюзии счастливой семьи, но ведь верят в это. Знаешь, зачем нужны дети?
— Чтобы оставить потомство? — отвечаю я, прекрасно понимая, что мой ответ значения не имеет, важна лишь видимость диалога. Видимость диалога, видимость счастья, видимость жизни. Сплошная видимость вокруг, ничего настоящего.
— Нет, — качает головой шеф. — Вернее да, но не только для этого. Ради детей ты хотя бы стараешься быть счастливым, если ты их по-настоящему любишь. Стараешься показать им, как надо, потому что очень боишься, что они вырастут и станут твоими копиями.
— Ну вот сейчас они в это верят, а потом? Они же не вечно будут детьми, рано или поздно поймут, что не так. И проблемы твои увидят, и матери своей проблемы. И пропадет картинка идеальная, и обвинят они тебя в том, что ты врал им всю жизнь. Может, и не вслух, но обязательно обвинят.
— У тебя так было? — его вопрос застает меня врасплох, шеф раньше не интересовался моей семьей. Узнал однажды, что родители мои мертвы, да и оставил эту тему.
— Нет, — качаю головой, уже жалея, что вообще ввязался в этот разговор. Вечно меня кто-то или что-то за язык тянет. — Мои родители по-настоящему друг друга любили. И меня любили, я думаю. Но не все в этом мире любовью решается, к сожалению. Будь то она родительская или иная.
— Мои тоже. И если у счастливых родителей получились такие, как мы, возможно, у несчастных выйдет что получше? Хотя иногда я думаю, что не стоило так убиваться ради этого. Быть может, если бы не бесконечные процедуры и попытки забеременеть, я бы с женой сейчас счастливее был, да уже не проверишь. Просрали брак, остается только детей не просрать.
Я не успеваю ни обдумать, ни спросить, что конкретно имел в виду Боров, объединяя нас с ним в этих загадочных «таких, как мы», потому что в кофейню заходят виновницы разговора – мама-свинка с двумя розовыми и очаровательными поросятками. Нет, хорошо все-таки, что люди не умеют читать мысли, иначе бы Боров давно бы убил меня за мои ассоциации о его семействе. Все трое замечают нас, и пока дети радостно бегут обнять сначала отца, а потом и меня (и чем я им так приглянулся?), я успеваю заметить презрительный взгляд жены шефа, который она, впрочем, быстро прячет за маской равнодушия.
— Ты не говорил, что возьмешь с собой… друга, — я вижу, как ей тяжело подобрать слово для описания моих с Боровом отношений, и сдерживаю улыбку. Мне и самому иногда это сложно. Хавронья садится демонстративно подальше от меня, а я мысленно вздыхаю, помня, что так было не всегда. Когда шеф привел меня в гости первый раз, я его жене положительно понравился. Еще бы, я представляю, как он меня нахваливал. Восходящая звезда журналистики, самый перспективный его сотрудник! Уверен, тогда она еще надеялась, что я буду тем, кто наставит ее муженька на путь истинный, окажу положительное влияние (это я-то?), и вообще стану замечательным другом семьи. Увы, реальность полна разочарований, и довольно скоро стало понятно, что друг из меня такой же, как и журналист – перспективный, но бесполезный. И из всех путей, на которые я могу наставить Борова, я всегда выберу путь в бар. Не то чтобы я способствовал улучшению наших отношений, но тут, как и почти всегда, виноват мой язык. Ну а что поделать, если шеф мне показывал жену только на фото времен университета, где она была молода и красива, а дома я увидел лишь тень той девушки. Да, она сохраняла красоту, как могла, да, она себя не запустила, но бесконечные ЭКО, выкидыши и прочие безобразия редко не оставляют на женщине следов. И я возьми да и ляпни, мол, ничего себе, на фото вы выглядели иначе! И на вопрос: «Как?», умудрился, еще не понимая, что себя только глубже закапываю, ответить: «Такой красивой!». Разумеется, осознав, что сказал, я постарался свести ущерб к минимуму, но первая трещина так и не сложившихся моих дружеских отношений с женой шефа появилась уже тогда. Потом уже она меня практически возненавидела. А сейчас… А сейчас, как мне кажется, ей было плевать. И все презрение ко мне было скорее делом привычки, чем настоящим чувством. Снова видимость настоящего. Иллюзия обмана. В этой семье вообще какие-то проблемы с честностью, сказать по правде. Мне иногда кажется, что Хавронья уже давно ничего не чувствует, в ней остались только какие-то отражения былых эмоций. Она ненавидит по привычке, любит по привычке, заботится по привычке. Даже ругается с Боровом она уже давно по привычке, а не от своего искреннего желания. Если от шефа время оставило лишь призрак, погрязнувший в прошлом и думах о детях, то с Хавроньей оно обошлось еще более жестоко, полностью растворив ее как человека, оставив одну лишь оболочку. Она знает, что должна испытывать по тому или иному поводу, знает, что должна заботиться о детях, ругать мужа, пропадающего невесть где, и она это делает, но лишь потому, что так надо, а не потому, что это ее настоящие чувства. Мне было бы жалко ее, если бы я не жалел себя гораздо сильнее. Мне было бы жалко ее, но порой мне кажется, что моя жалость сродни ненависти Хавроньи. Пустая и не настоящая.
Я с трудом освобождаю руку, на которой повисла одна из поросят (мысленно я их называю Наф-Наф и Нуф-Нуф, чтобы различать, но в таком случае всегда вспоминаю о мертворожденном Ниф-Нифе — единственном сыне, который был и, судя по всему, будет у Борова), и тянусь к своей чашке кофе. Взрослые молчат, дети наперебой рассказывают о том, как им весело на каникулах, как дедушка поведет их на рыбалку, и о прочих детских счастливых моментах. Мне остается только кивать и вставлять малозначительные фразы, чтобы и они, и Боров (жену-то его я обмануть не надеюсь) поверили в то, что мне правда интересно.
Я смотрю на них и пытаюсь представить себя на их месте. Вот он, субботний полдень. Вместо того чтобы страдать от похмелья или видений, я сижу в кофейне со своей красавицей-женой и детьми. Мы болтаем обо всем и ни о чем одновременно. Дети наперебой рассказывают нам о оценках, о первой любви, о каких-то своих играх. Мы с женой лукаво переглядываемся, больше думая, конечно же, о том, что, когда дети уедут на выходные к бабушке, мы останемся в квартире вдвоем. Я изо всех сил пытаюсь примерить на себя роль порядочного семьянина, но, как бы я ни старался, у меня ничего не получается. Я чувствую себя чужим и посторонним. Словно я неотесанный дикарь, а меня пытаются научить есть вилкой и ножом. Словно я исследователь, пытающийся постичь чужую культуру. Я и Боров принадлежим будто бы к совершенно разным биологическим видам, и, что бы я ни делал, я не смогу встать на его место.
Здесь мне следует почувствовать себя человеком с большой буквы «Ч». По всем законам жанра чужая семейная идиллия должна привести меня в чувство, толкнуть к лучшей жизни, но я, к сожалению, не герой фильма или книги, и знаю, что идиллия фиктивная, и знаю, что не поможет мне даже настоящая. Поэтому я просто принимаю правила игры. Создаю видимость человечности. Поддерживаю разговор, игнорирую саркастичные подначки Хавроньи — в общем, делаю все то, о чем просил меня шеф, и даже чуточку больше. Больше, потому что, глядя в кружку с кофе, я вижу свое отражение. И оно перестает быть моим, а становится Тем, Который Я. Он улыбается, глядя на меня из чашки, и мне постоянно приходится следить за тем, не улыбаюсь ли я сам.
Не смотрю в чашку. Не смотрю на окно. Не смотрю в глаза людям. Не смотрю на любую зеркальную поверхность, вцепляюсь своими пальцами в настоящее, хватаю воздух глотками, пытаясь не утонуть в приступе дереализации. Я понимаю, от чего мое состояние ухудшается. Сложно быть Здесь, когда вокруг столько всего фальшивого. Я поднимаю глаза на людей, окружающих меня, и вижу обрывки чужих воспоминаний или того, что, как мне кажется, могло бы быть их воспоминаниями, и меня передергивает от картин всех ссор Борова с женой. От того, как девочки обнимают друг друга и плачут, слыша крики родителей, когда тем кажется, что дети спят. Мне хочется закричать на них, вывалить всю правду, которую я знаю, им в лицо. Увезти силком в ЗАГС подавать заявление на развод. Конечно, я так не сделаю. Я буду тихим и послушным. Я буду правильным и молчаливым. Я сделаю вид, что мне стало плохо от жары и попрошусь выйти в туалет. Нет, не в туалет. На улицу. Скажу, что мне нужно покурить и подышать свежим воздухом. Нет, вы что, все в порядке. Нет, вам только показалось, что мне плохо. Просто жара ужасно на меня влияет. Конечно, мне очень интересно, что мальчик из класса Наф-Наф дергает ее за косички на каждой перемене. Да, мне очень важно знать, что в этом году вы снова не сможете поехать на море, потому что Боров не смог выделить время на отпуск. Ну конечно, он задержался на работе в прошлую среду, засидевшись со мной допоздна, обсуждая новый номер. Кто? Нет, какие любовницы! Он любит только вас и каждый божий день говорит мне об этом. Переигрываю? Простите, я не силен в роли адвоката. Я вообще ни в какой роли не силен. Я так, пятый статист в четвертом ряду. Массовка. Совершенно непримечательное существо. Да и вообще, если уж быть абсолютно честным, то я скорее зритель. Места на сцене для меня не нашли, и вот я сижу в зале, вяло хлопаю чужим представлениям, и все жду когда же будет антракт, чтобы покурить. Да, я всего на минутку. Скоро вернусь.
Выхожу на улицу и наконец закуриваю. Пытаюсь понять, что я говорил вслух, а что просто думал. Если все, то дела плохи. Если не сказал совсем ничего, то выглядел как полный идиот, но это еще терпимо. С раздражением понимаю, что в пачке осталась последняя сигарета, и эта мысль возвращает меня в норму окончательно. Вот, молодец, продолжай. Держись за обыденные проблемы, больше ни о чем не думай. Старайся влиться в вялое течение реальности, не обращая внимания на ответвления чужих жизней. Будь собой. Есть только ты, жара и сигарета. Завтрак в твоем желудке и привкус кофе с молоком на губах.
Боров выходит следом за мной, но сигарету доставать не спешит:
— Спасибо, — кивает. — Знаю, что тебе не нравится, так что спасибо вдвойне.
— Так я ничего и не сделал, — пожимаю я плечами. — Так. Поболтал, посидел.
— Ты там был, а этого уже было достаточно. Сейчас она отвезет девочек на дачу, а вечером я с ней сам уже разберусь.
— Захочешь выпить… — начинаю было я, но Боров отрицательно качает головой.
— Ну уж нет. Я, может, и не в силах запретить тебе бухать, но поддерживать это ближайшее время не намерен. Восстанавливайся и приходи в себя. Развейся, погуляй, сходи на свидание, в конце концов. Всяко же есть девушка, которая тебе нравится.
«Есть», — думаю я. Но не говорить же шефу, что эту девушку могу видеть только я, и звать ее на свидание было бы верхом безумия. А где ее реальный прототип, я знать не знаю, да и не то чтобы стремлюсь. Поэтому я просто послушно киваю и выбрасываю бычок в мусорку. Мы возвращаемся внутрь кофейни, и, хотя я, кажется, и не успел сказать ничего лишнего, обстановка выглядит чуть напряженнее, чем была до моего приступа. Ну и ладно, в конце концов, это и сам Боров мог что-то ляпнуть, пока я курил на улице.
— Со мной работает одна девушка, — вдруг говорит Хавронья. — Чуть младше тебя. Муж рассказывал, мол, с личной жизнью у тебя не клеится, так если хочешь, могу вас познакомить.
Проходит несколько мгновений, прежде чем я понимаю, что это адресовано мне. Ну да, дурья башка, не Борову же. Нет, если заинтересованность Борова моей судьбой я еще могу понять, то вот подобную благотворительность от его жены – категорически отрицаю. Она либо люто ненавидит эту девушку, либо шеф ей чего-то наговорил. Да и вообще – какого хрена все вдруг так озаботились поиском мне женщины? Волк, Боров, теперь вот Хавронья! Мне, может, не надо половинки? Я, может, уже целый? Вероятно, не совсем, скорее поломанный, но ведь и недостающих частей как будто бы не обнаружено. Словно появление в моей жизни девушки резко все исправит, и вот был у нас герой-алкоголик, а стал уже герой-любовник. Любовь залечит все раны, даст смысл существования и окрасит мир в радужные цвета. Да провалитесь вы все со своими отношениями, в себе разберитесь для начала.
Выговорились в своей голове? Хорошо, а теперь выдохнули. Изобразили приятное удивление и задумчивость. Соскочить ты всегда сможешь, да и не убудет с тебя от одного свидания. На второе со мной все равно уже никто не согласится пойти. А вот доброту Хавроньи нужно принимать – это вещь редкая, а посему ценная, даже если бесполезная. Возьми как сувенирчик, поставь на полочку, гляди, изредка смахивая пыль, да вспоминай с улыбкой на лице. Поэтому киваю.
— Почему бы и нет? — ну же, давай, сделай голос веселее, алкота ты конченая! — Тем более что я действительно в холостяках засиделся. Можешь дать ей мой номер, я не против.
Фух, кажется все правильно. Вон и поросята застенчиво хихикают, и Хавронья вроде как рада, и Боров одобрительно кивает, пока она не видит. Как по минному полю хожу, ей-богу. Скажу что не то — взорву женушку шефа ненаглядного, и скандалом-взрывом всю кофейню снесет. Мотивы мамы-свинки мне все еще неясны, но это я потом уже выясню у ее мужа. Если он, конечно, расскажет. А атмосфера за столом меж тем восстановилась и даже стала будто бы лучше. Я позволяю себе расслабиться и раствориться в обычном человеческом общении. Мои положительные мысли о сегодняшнем дне возвращаются, на душе становится легко, и я даже думаю, что сегодня можно увидеться еще с кем-нибудь (с Волком, конечно, с кем же еще? У меня больше никого и нет, забывать не стоит). И я даже верю, что не выпью, и мой марафон трезвости продлится уже два дня, а там и третий вполне достижим. Где-то через полчаса, когда мы все уже успели выпить по второй чашке кофе, Хавронья начинает собираться, торопит дочек и, даже обняв меня на прощание (нет, ну это точно что-то новое), уезжает.
— Молодец, — снова говорит шеф, и улыбается так, словно я не просто в кофейне с его семьей посидел, а как минимум вытащил его из пасти тигра. Или спас от рыла свиньи. — Это я о том, что на свидание сходить собрался. Да и тебе и вправду полезно будет, и девчонка очень красивая и интересная. Вон, ты даже приободрился, как о ней услышал.
«Такая интересная, что сам бы ее небось трахнул, да боишься, что спалитесь?» — думаю я, но вслух, разумеется, говорю другое.
— Ты давай меня не жени преждевременно, а скажи лучше, что это вообще было. Начиная от того, с каких пор твоя жена в свахи заделалась, и заканчивая тем, с чего бы результаты сватовства на твою жизнь влияют.
— Ну смотри, — шеф все не убирает улыбку с лица, но она начинает мне нравится все меньше и меньше. — Вот есть я, работаю практически без выходных, постоянно задерживаюсь, дома почти не появляюсь, и это ей не нравится. Вот есть ты, мой ценный (ох и льстишь, падла) сотрудник, и ты ей тоже не особо нравишься. Не подумай, я тебя в этом не виню, ты человек, в принципе, тяжелый, но факты есть факты. И вот вместо того, чтобы лишний раз побыть с семьей, я утром сижу с тобой, а это она еще не знает, что я к тебе домой ездил. И когда ты вышел на улицу, она уже начала вещать, что это ты плохо на меня влияешь, что на деле-то я на работе не задерживаюсь, а с тобой хожу по барам и, прости, Господи, борделям. Опустим, что пару раз мы с тобой девочек в сауну вызывали, это все-таки я инициатор был. Мысль ясна?
— Вообще ни разу, — и действительно, бред какой-то. Ну каким боком я то виноват в изменах шефа, даже если его в них только подозревают? И если виноват, то что дальше? Зачем мне тогда личную жизнь налаживать?
— Тогда слушай дальше. В целом, я ожидал этого разговора, но потом, вечером. А сейчас, при девочках, он был ни к селу ни к городу, но что было поделать, если ты вышел? Нет, я тебя в этом не обвиняю, тебе вроде как паршиво стало (ты даже не знаешь, насколько). Пришлось выкручиваться, рассказал, мол ты вообще по бабам не ходок, тяжелое расставание переживаешь, и просто не складывается у тебя с дамочками. По сути не соврал даже, ты ж мне рассказывал как-то про эту свою любовь юности.
Киваю, и мысленно жалею, что вообще шефу рассказывал что-то о своей жизни. Потому что одно дело, когда мне просто нужно побыть живым щитом, другое дело, когда ко всему этому приплетают меня, Лису, да и вообще мою жизнь в целом. Но если по моему лицу и видно мое недовольство, то Боров его игнорирует и продолжает, как ни в чем не бывало.
— Ну она во все это не поверила сразу. Я ей и говорю, что ты бы и рад с кем-то познакомиться и встречаться начать, но как тут кандидатуру найдешь, когда ты все время на работе торчишь, вместе со мной. Но вот если ему кого посоветовать, так он, то есть ты, сразу за соломинку ухватишься, словом, только и мечтаешь, как бы уже семейное гнездышко обустроить да жизнь свою наладить. И припомнил как раз подругу ее, которая тоже давно без мужика ходит. Вот она и решила проверить. Я вот только предупредить тебя об этом забыл, но ты и сам не сплоховал. Значит, на самом деле не против. Видать, я вообще не соврал, — шеф, наконец, умолкает, и сидит с лицом, выражающим блаженство и радость от победы, а я, если честно, очень сдерживаюсь, чтоб его в этом самое лицо сейчас не ударить. Ну и сука же ты, Боров. Гулящая, манипулятивная, врущая сука. И все-таки я благодарен тебе за все остальное, поэтому я не скажу этого вслух.
— Пообещайте мне, пожалуйста, что больше такого не будет, — я снова перехожу на «вы», потому что воспринимая его как начальника, а не товарища, мне гораздо проще сдерживать свои порывы. — Я не против помочь, не против поддержать, но я очень не люблю, когда для этого надо… — не могу найти слов и просто раздраженно заканчиваю. — Когда для этого надо вот так.
— Хорошо, — Боров пожимает плечами, но совершенно не расстраивается от моих слов. То ли и не собирался подобное повторять, то ли понимает, что повторит независимо от моих просьб. Я сейчас не настроен это выяснять. Мне и так теперь придется разбираться с этой девушкой, и дальше копаться в этой истории я не очень хочу. — Но на свидание ты все равно сходи – девчонка правда хорошая. Красивая, умная. Тебя в конце-то концов, никто не заставляет на ней жениться. Просто прогуляешься, пообщаешься, время хорошо проведешь, а там кто знает?
— Действительно, кто знает? — выдавливаю из себя я, прекрасно понимая, что знаю-то как раз я и прекрасно понимаю, что ничего из этого не выйдет. Я слишком давно один, чтобы вот так запросто начать с кем-то отношения. Если у меня с дружбой не очень выходит, учитывая, что два моих единственных человека, которых с натяжкой можно назвать друзьями – это мой начальник и вечно пропадающий Волк. А уж про любовь можно даже не заговаривать.
— Ну вот видишь! Такой позитивный настрой мне у тебя гораздо больше нравится! Это же хорошо, когда рядом есть человек, которого любишь. С ним и жить веселее, и спокойнее, и стремиться есть куда и ради кого. Я вот когда только со своей познакомился, так… — тут Боров резко замолкает, и вся его благообразность и радушие тают, когда он, видимо, вспоминает, куда завела его любовь, и что не ему вообще-то советы касательно отношений раздавать. А я вроде как и не против его поддержать, но слишком занят мыслью о том, как же хорошо, что сейчас рядом со мной нет человека (вернее, призрака человека), которого я любил и, если верить ей (а верить ей — это все равно что верить себе), люблю. Нет, я, конечно, не подался в монахи после всего, что у меня было с Лисой. Были у меня и отношения, и девочки на ночь. Да и с проститутками я раньше не брезговал развлечься, если шеф их вызывал. Но продажная любовь мне надоела, напрягаться, чтобы «снять» девушку, тоже. А все якобы постоянные довольно быстро понимали, что за образом трагически пьющего творца нихрена не скрывается, а если и скрывается, то лишь просто пьющий мужик, который на человека творческого тянет с очень большой натяжкой. Что мой кокон одиночества давным-давно уже настолько укреплен, что, чтобы пробиться за него, одних ласковых слов недостаточно. Что меняться я не собираюсь, и даже не потому, что я себе нравлюсь таким, какой я есть, а потому, что не вижу в изменениях никакого смысла. И уходили. Иногда даже не попрощавшись. Уходили навсегда, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, ну и так далее. И я их за это нисколько не виню, и, наверное, даже понимаю и всячески поддерживаю. Сочувствую. В конце концов, я не то чтобы очень старался их удержать, воспринимая их присутствие в своей жизни скорее как данность, чем как что-то важное и ценное. И иногда (каюсь, грешен) сам делал достаточно многое, чтобы ускорить их уход.
— Мне пора, кстати, — прерывает затянувшуюся паузу Боров и встает из-за стола. — Но если тебя нужно подбросить обратно до дома или еще куда, то без проблем.
Я сначала даже думаю согласиться, но потом понимаю, что мне на сегодня достаточно шефа и разговоров с ним. И выносить его болтовню и наставления я больше не смогу. Тем более, все равно же собирался зайти за сигаретами. Поэтому вежливо отказываюсь, он оплачивает счет, и мы расходимся. Он – предельно мной довольный, а я – недовольный ни им, ни собой. С другой стороны, это дело привычное, и, как я уже говорил, не стоит заострять внимание на минусах, когда день идет и так на удивление хорошо. Боров еще раз машет мне на прощание из машины, а я закуриваю сигарету, которую он мне дал, и остаюсь один наедине со своими мыслями: «А что делать дальше?» И даже не про далекое будущее, а вот прямо про сейчас. Хотя чего тут думать. Пойти в ларек. Взять сигарет. Позвонить Волку. Короче, существовать.
Глава Шестая
Глава Шестая
Повстречала девчонка бога,
Бог пил мертвую в монопольке,
Ну, а много ль от бога прока
В чертовне и в чаду попойки?
© Александр Галич
Пес на мели, пес – сторож теплотрасс.
Пес, что у тебя болит? Пес, я сам не знаю, брат…
© Loqiemean
Волк перезванивает мне, когда я стою возле ларька. Я уже и не ждал его звонка, решив для себя, что он либо все еще отсыпается после какой-нибудь вчерашней тусовки, либо просто решил, что не хочет со мной разговаривать. Оба варианта вполне допустимы и не то чтобы меня расстраивали, поэтому, увидев его имя на экране телефона, я удивлен, но не сильно.
— Привет, старик, — доносится в трубку сонный голос, подтверждая мою первую догадку. — Как сам?
— По тихой, как и всегда, — я машинально пожимаю плечами, забыв, что видеть меня Волк не может. — Решил вот, что давно мы с тобой не общались.
Ух, ну прям лучусь я сегодня человеколюбием. С Боровом посидел, на свидание сходить практически договорился, теперь вот еще и с Волком созваниваюсь. Вот что трезвость животворящая со мной делает. Да и, будем честными, раз уж сегодня настроение располагает, то лучше увидеться сразу со всеми, с кем можно (а их по пальцам сосчитать), и потом вновь наслаждаться одиночеством, в случае если поплохеет, с чувством выполненного долга. Видите, мол, и мы не лыком шиты. И мы тоже люди, и ничто человеческое нам не чуждо.
— Истину глаголишь, братик! — меж тем продолжает Волк. Я слышу звук зажигалки и неразборчивый женский голос. Он в своем репертуаре: лежит сейчас небось в постели с какой-то красоткой, с которой познакомился только вчера. Не то чтобы я его осуждаю, сам подобным страдал, но та легкость, с которой Волк относится к подобным отношениям, вызывает у меня недоумение и зависть одновременно. — И у меня к тебе как раз предложение, от которого ты просто не сможешь отказаться.
— Прям таки не смогу? — спрашиваю я скорее для порядка, чем из реального нежелания. Не просто же так я ему позвонил, понятное дело, знал, что он меня вытащить куда надумает.
— Ну, если откажешься, то, во-первых, я тебя не узнаю, а во-вторых, сам же потом пожалеешь. В общем, тут у одной цацы дача за городом. Баня, беседка, шашлыки — все, как на картинке. Я тут второй день уже откисаю, чего и тебе рекомендую. Компания собралась зачетная, девочки все так и ждут, когда ты их утащишь на матрас, а конкуренции в виде мужиков – раз, два и обчелся. Я, собственно, еще вчера думал тебя сюда позвать, но ты в последнее время что-то сам не свой стал. Нелюдимый, как отшельник тибетский, – вот и не стал дергать. Ну а тут, раз уж ты сам позвонил, — грех не затусить вместе.
Собираюсь согласиться. Может, Боров и прав: может, мне просто нужно развеяться, может, хороший вечер в компании приятных (хоть я и сомневаюсь, что ту компанию я смогу назвать приятной) людей пойдет мне на пользу. Не могу же я до конца жизни отшельником, как Волк выразился, жить. Вернее, я-то могу, но вот насколько это разумно будет – другой вопрос. Сначала ты, наученный прошлым опытом, перестаешь впускать людей в свою жизнь, а после сидишь и удивляешься, как же это так получилось, что вокруг тебя остались только призраки да алкоголизм твой неутешный? Собственно, от мгновенного согласия меня останавливает лишь дальнейшая тирада товарища.
— По поводу дороги не парься вообще, я тут все организую. Затру ребятам, какой ты мировой чувак, так тебе они сами такси вызовут. Зайди только и мяса докупи, по-братски. У нас тут только колбасы эти остались, ну которые на гриле жарят, как их там…
— Купаты, — машинально добавляю я.
— Вот, они самые. Ну и овощи всякие есть, чтоб салатов девки настрогать могли. По поводу алкашки можешь вообще не переживать, а то я тебя знаю, вечно тебе ее мало кажется, а без нее ты и разговаривать ни с кем не захочешь. Тут и пивасика несколько палеток, и водки в морозилке лежит немерено. Все капитально подошли к организации досуга, ты бы одобрил. Да и одобришь, когда приедешь, чего это я? Ты же приедешь, верно?
И вот он, камень преткновения – алкоголь. Удивляться здесь нечему, я довольно прочно закрепил за собой репутацию пьяницы, чтобы сейчас возмущаться подобным замечаниям. Однако нельзя же вот так просто пойти на поводу Волка и забыть о своем обещании держаться до понедельника трезвым, причем обещании, данным себе самому. Или можно? Буду честным, мысли о холодном пиве в баньке, а потом ледяной водке под шашлык заставляют мое сердце биться чаще, а рот — производить гораздо больше слюны, чем ему положено. Да и нельзя не согласиться с Волком, трезвому мне будет гораздо сложнее адаптироваться к новой компании. Напившись, я хотя бы буду презирать их мысленно, а не вслух. Но нет, мы же тут решили бросать вызов самому себе. Очередная жалкая и обреченная на провал попытка вылезти со дна, и даже если я сам в нее не особо верю, это не значит, что не стоит и пытаться. Поэтому я говорю то, от чего, я уверен, глаза моего друга вылезают из орбит, и он на всякий случай проверяет, точно ли со мной разговаривает, тупо глядя на телефонный номер.
— Приеду, но если ты дашь мне одно обещание, — говорю я. Не дожидаясь вопроса, продолжаю. — Пообещай, что ни при каких обстоятельствах, что бы там ни было, не будешь давать мне выпить. И предлагать сам не будешь, от других я уж как-нибудь сам отбрехаюсь. И пиво под видом кваса мне не принесешь, или что ты там еще сделать можешь.
— Ты чего это? — Волк ожидаемое удивляется. — Заболел?
— Наоборот, выздоравливаю, — выдаю я, сам удивляясь столь пафосной фразе. — Ну или хотя бы пытаюсь выздороветь.
— Ну ты даешь, мужик, — он заливается смехом в трубку, и я терпеливо жду, когда его запас юмора иссякнет. — Но как скажешь, хозяин барин. Только не сиди, пожалуйста, бирюком, я тебя умоляю. Раз уж не будешь пить, старайся общаться с людьми, так сказать, без смазки к разговору.
— Ну я постараюсь, — уклончиво отвечаю, понимая что просить от себя слишком многого не стоит, и то, что я решил не пить, уже достижение. — Только ты так и не пообещал.
— Да обещаю я! Обещаю! Вот же заноза в заднице! Кто там тебя покусал, что ты пить бросил? Или девушку завел? Если да, то либо бери с собой, либо советую тебе забыть о ее существовании на сегодня, ибо кто ж идет на рыбалку, не собираясь рыбачить?
— Лисы меня покусали, — совершенно серьезно отвечаю я, наплевав на то, что Волк себе там подумает. — Лисы, а еще гиены. Вернее гиены покусали как раз не меня, а… Ай, да что я тебе все это объясняю? Все равно же не поймешь!
— Не пойму, и не уверен, что понимать хочу, — покорно соглашается Волче. — Ты иногда такой отборный бред несешь, что я за тебя волноваться начинаю, но оно ж все равно бесполезно.
— Да. А что касается рыбалки, так это ты у нас удильщик, а я просто развеяться еду. Не надо, пожалуйста, на меня сразу какую-то девочку бросать и сказки о том, какой я потрясающий, рассказывать. Сам же потом от вранья своего не отмоешься.
— Ну если я о тебе ничего хорошего не расскажу, то на такси бесплатное не рассчитывай, — смеется он. — Так что здесь тебе придется смириться. А если не будешь рыбачить, так я и не расстроен, мне же больше достанется. Только бабу тебе все равно надо. Чтоб тебя там всякие лисы не кусали, а то совсем сбрендишь. Я тебе всегда говорил, все эти твои странные замашки от банального спермотоксикоза. Я вот ни о чем таком не думаю, а все почему? А потому что трахаюсь регулярно. И мне хорошо, и бабы не жалуются.
— А как ты их жалобы то услышишь, если ты почти со всеми ними больше раза не видишься?
— Ну а я о чем? Ни жалоб, ни проблем. Сплошные плюсы. Так что ты давай, заканчивай свои дела, если они у тебя есть, собирайся и звони мне. Я тебе тачку вызову. А сейчас я вынужден откланяться, мне пора избавляться от лишних мыслей, тут рядом одна особа уже проснулась.
Я слышу, как телефон Волка падает с кровати, но вызов он сбросить забыл. Так что еще несколько секунд я могу слышать приглушенные звуки поцелуев и тихий женский смех, пока мне не становится противно, и я сам не вешаю трубку. Простой Волк человек – простой как три рубля. Все у него легко, логично, и если проблема не решается сексом, то на эту проблему и внимания обращать не стоит. Однако не мне выделываться и осуждать его, тем более что с моим характером найти того, кто будет его терпеть, не то чтобы легко. И выбирая между покровительственным отношением Борова, которого еще и нужно прикрывать от жены, и простецкой и гедонистической натурой Волка, я все-таки с большей охотой выберу второе. Там меня хотя бы не учат жизни. Вернее, учат, но с более легким отношением, да и от учения там только одна простая фраза: «Трахайся, и будет тебе хорошо!». Спорить с этим сложно, все звучит логично, а главное — мне не то чтобы это навязывают. Как Волк и сказал, не буду я – так ему больше достанется.
С этими мыслями я подхожу к окошку ларька и прошу сигареты, сразу две пачки, прекрасно понимая, что на тусе у меня их будут стрелять. И отвлекаюсь я от мыслей только потому, что чувствую, как меня кто-то назойливо дергает за рукав.
Рядом со мной стоит бомж. Ну, может, и не бомж, но вид у него соответствующий. Ботинки если когда-то и были черными, то давно сами об этом забыли, покрывшись пылью веков, грязью времен, да и по-простому – говном. На мужчине пиджак и брюки, но назвать эту одежду костюмом было бы преступлением против всех остальных костюмов, так что я называю его так скорее в силу отсутствия других ассоциаций. Лицо? Да обычное, казалось бы, лицо. Да, слегка заплывшее от алкоголя (интересно, мое со стороны так же выглядит?), борода неухоженная и клочками растет. Что там еще? Ну зубы, наверняка, у него желтые, и пары даже не хватает. Этого я, конечно, не вижу, но воображение услужливо дорисовывает картинку за меня. Глаза? Очень бы хотелось ограничиться тем, что глаза просто голубые, а белок желтоватый, что свидетельствует о скором отказе печени, но нет. Было что-то такое в его взгляде, что-то максимально просящее, заискивающее, преданное… Песьими были его глаза, покорными, собачьими. Мысленно я уже даю этому мужику соответствующее прозвище, и только лишь его взгляд заставляет меня не оттолкнуть его сразу и не послать в пешее эротическое.
— У вас не будет мелочи на… — Пес закашливается, и отпускает мой рукав, чтобы прикрыть свои рот. Я смотрю на него и испытываю странную смесь заинтересованности, жалости и презрения.
— На водку? — подсказываю ему.
— Нет, — он мотает головой, все еще силясь побороть приступ кашля. — Я хотел сказать, на буханку хлеба…
Приступ снова его скручивает и он нагибается к земле, открывая мне вид на плешь и начавшие седеть волосы. Старая больная собака. Грязная и вонючая, но все еще сохранившая любовь к людям в своих голубых, как сегодняшнее небо, глазах. И плевать мне, что у собак глаза голубыми не бывают. Таких псов никогда не заберут с улицы домой. Дети хотят щенков, мягких и податливых дрессировке, а взрослые попросту боятся подхватить какую-то заразу. Пинки и крики — вот и все, что ожидает таких на улице. В лучшем случае, ему кинут обрезок колбасы какие-нибудь сердобольные старушки, но, вероятнее всего, в еду будет подмешан яд. Нечего всяким вшивым портить благообразие дворов, еще ребятенка какого покусает, не приведи Господь. А еще я понимаю, что от Пса воняет мочой, и стараюсь отогнать ассоциацию со вчерашней стеной будки. Она воняла так же.
— Давай честно. На водку, — говорю я, дождавшись, когда он откашляется. — А если собираешься врать, то хотя бы научись это делать. Для начала.
Пес дрожит всем телом и вроде как все еще собирается отрицать, но, наткнувшись на мой взгляд, кивает. Собирается развернуться и уйти, что, в принципе, абсолютно логично после такого диалога. Я никогда не подаю милостыню. Ни нищим, ни калекам, ни уж тем более пьяницам (я же вот как-то справляюсь бухать без чужих денег, вот и вы учитесь), но сейчас тянусь в карман и, неожиданно для самого себя, протягиваю Псу пятисотенную купюру. Может, всему виной мое хорошее настроение, может, его глаза – не знаю. Он даже не сразу берет ее: тупо пялится, не в силах поверить своей удаче, попеременно смотрит то на деньги, то на меня. Ей-богу, будь у него хвост, сейчас бы уже вилял им вовсю. Упал бы на землю, подставив пузико и поскуливал от удовольствия. Чувствую себя странно, словно только что купил его жизнь за маленькие, в общем-то, деньги. Словно если я сейчас скажу ему команду, он сразу же выполнит ее. Сидеть, песик. Молодец, держи чекушку! Голос! Хороший мальчик! Умри! И Пес послушно ложится на асфальт, достает неведомо откуда взявшийся нож, и перерезает свою глотку, пачкая своей кровью все вокруг. А прохожие идут мимо, даже не глядя. Безразлична им чужая смерть. Как и всегда.
Прогоняю назойливую картину из головы, протягиваю купюру Псу снова, чуть ли не в лицо ему ее засовываю, не давая возможности отказаться. Он, все еще не уверенный в подлинности происходящего, забирает деньги, прячет их во внутренний карман пиджака (и как ему не жарко в такой одежде?), словно я передумаю и отберу их, и падает передо мной на колени.
— Спасибо вам, добрый человек! — рассыпается от в благодарностях. — Тысячекратное спасибо! Здоровья вам! Счастья! Пусть Бог вас бережет!
Тьфу ты! Этого мне еще не хватало. Люди вон начинают коситься. Не такие уж они и равнодушные, как в моем воображении. Хватаю Пса за плечи и силой ставлю на ноги.
— Успокойся. Никакой я тебе не добрый человек. Просто возьми деньги и выпей. И хлеба себе все-таки купи. Или чем ты там закусываешь, мне, если честно, без разницы.
— Выпью, обязательно выпью, добрый человек, — кивает бесконечно Пес, игнорируя почти все, что я ему говорю. — За вас выпью, за здоровье ваше! Чтоб у вас все хорошо было!
— Нет, — качаю я головой. — Не надо за меня пить.
Задумываюсь на секунду. Липкие, чужие слова просятся ко мне на язык, и я не уверен, что хочу их впускать. Потому что понимаю, что я бы такого не сказал, потому что это мог бы сказать другой, Тот, Который Я, из своего зазеркалья. Я стараюсь не глядеть на витрину ларька, зная, что обнаружу Его там, а Он устает дожидаться моего разрешения, и слова вырываются из меня самовольно.
— Выпей за себя, — говорю я (или не я), и Пес вздрагивает. Больно странно это звучит, и голос чужой как будто бы.
— За себя? — переспрашивает он, тупо глядя перед собой, не до конца понимая, что я имел в виду.
— Да. За себя, — соглашаюсь. Поздно от своих слов отказываться, даже если слова и странные, зазеркальные. Пес кивает, собирается уходить (уж не знаю, что он в этот момент обо мне думает), а я, вновь поддавшись странному порыву, останавливаю его и хватаю чужую ладонь для рукопожатия. Встречаюсь с Псом взглядами, вижу в его глазах свое отражение, и тут…
Мир становится расплывчатым и каким-то аморфным. К горлу подступает тошнота, голова начинает кружиться, так, словно у меня сейчас будет солнечный удар, но я знаю, что жара здесь не при чем. Мне становится, прямо как вчера, вязко и отвратительно. И я тону. Тону в чем-то чужом и постороннем, и, как ни барахтайся, к поверхности вырваться не выходит, словно на ногу мне повесили гирю. «Нет! — успеваю подумать я. — Не хочу! Не надо, все же так хорошо было!» — а потом окончательно пропадаю в пучине чужой жизни.
***
Пес стоит в коридоре, потупив глаза. Он еще не выглядит так, каким я видел его на улице. Одежда более свежая, лицо моложе, и нет на нем еще устоявшихся признаков злоупотребления алкоголем. Тем не менее, Пес пьян, и пьян он в стельку. Перед ним стоит женщина в домашнем халате, и взгляд женщины не сулит ничего хорошего.
— Я брошу, обещаю, — практически шепчет мужчина, и голос звучит предательски неуверенно.
— Я устала это слышать, — а вот ее голос жесткий и звенящий, как металл, когда по нему ударишь молотком. — Ты мне это чуть ли не каждый день говоришь.
— Сегодня – честно, — упирается Пес, сам не веря себе. Поэтому начинает оправдываться. — Но ты же должна понять, ведь ровно два года, как она…
— Я прекрасно помню, какой сегодня день! — женщина начинает злиться еще сильнее, ей явно не нравится то, о чем напоминает муж. — Отпусти. Уже ничего не изменишь. И от того, что ты каждый божий день напиваешься в стельку, ты лучше никому не сделаешь.
— Да не могу я по-другому! Я!.. Я!.. — Пес взрывается, кричит, но вспышка проходит, толком не начавшись, и он снова потупляет взгляд. — Прости. Ты права. Конечно, ты права. Я брошу, завтра же. Сегодня просто не смог сдержаться.
— Мне не нужны твои оправдания. И я тебе ни капли не верю! Просто знай, что, если так продолжится, я с тобой разведусь. Мне уже перед соседями стыдно! Смотрят на меня косо! А тебе хоть бы хны, ты же нихрена не замечаешь, когда домой на бровях приползаешь!
— Клянусь, все изменится.
— Да иди ты со своими клятвами! — женщина замахивается на Пса, чтобы отвесить ему пощечину, но в последний момент останавливается, в сердцах плюет ему под ноги и, развернувшись, идет в комнату. — Не подходи сегодня ко мне. Спать можешь на диване. Или на улице. Мне все равно.
Пес послушно кивает, разувается и идет в зал. Падает на диван, как есть, в куртке, закрывает лицо руками и плачет. Пьяными, глупыми слезами. Подумав, встает, и на цыпочках, чтоб жена не услышала, крадется в закрытую третью комнату. Скольких трудов и уговоров ему стоило убедить жену не переоборудовать ее в кабинет. Скольких трудов ему стоило сохранить здесь все как есть. Сделать ее склепом. Усыпальницей. Тут все по-старому, словно не было этих запойных двух лет, словно его девочка, его дочурка… Он падает на кровать и снова заливается слезами. Тянется руками к фотографии на полке. Они все втроем стоят на фоне моря. Все улыбаются. Не зная еще… Ибо в незнании сила. Пройдет месяц, один проклятый месяц, и…
Когда-то у них все было хорошо, это правда. Жена любила его, и у них была дочка. Чудесная, умная, красивая… Черт, если бы они тогда не уехали на дачу. Если бы только они были дома, может, он смог бы ее остановить, образумить.
Пес так и не узнал, почему она это сделала. Списывал все на влияние ее проклятого парня. Никогда ему не нравился этот патлатый студент, вечно пахнущий дурным табаком и обожающий умничать. Вот до него был нормальный спортсмен. В армии служил, в конце-то концов. А этот… Небось начитался каких-то своих книжек и надоумил его девочку, как будет круто, если они умрут в один день. А потом Пес возвращается с дачи, телефон дочь не берет, и он видит два голых тела в ванной, с кровью, застывшей на запястьях. Сука!
После этого он и запил. Сначала — потому что так надо. Потом — чтобы выгнать из головы картину двух тел. А еще позже — просто по привычке. Потому что не мог, да и не хотел бросать. Потому что так было легче. Уже на похоронах хотел нажраться, если честно, но приходилось кивать на все соболезнования. От учителей. От преподавателей и одногруппников. От ее бывшего, который тоже пришел (хороший все-таки парень, жаль, она с ним не осталась). Спустя месяц его жена впервые накричала на него за постоянные пьянки. Ссор стало все больше. Она словно вырезала из памяти тот факт, что у них вообще была дочь, и зажила дальше, а он завидовал ей и презирал ее за это. Но любил. Любил, как и прежде, если не сильнее, ведь она оставалась последней ниточкой, связывающей его со старой, счастливой жизнью. Он терпел все ее оскорбления и нападки, честно пытался измениться и не мог. Верил, что она все равно его любит, что не подает на развод именно поэтому, хотя внутренний голос все чаще твердил, что дело лишь в совместном имуществе. Пес погладил пальцем изображение дочери и почувствовал, как проваливается в сон. Напоследок он еще успел понадеяться, что спать он будет без сновидений, и не увидит снова ванную, наполненную кровью, его дочку, которая улыбается могильным оскалом и зовет его за собой. Понадеяться он успел, а вот верил в это слабо. Однако хмель брал свое, и он засыпал. Засыпал и видел себя же, но постаревшего, грязного, стоящего возле какого-то ларька и берущего деньги у мужчины, чье лицо было размыто и неразборчиво.
— На водку. Выпей за себя, — услышал Пес напоследок.
Утром, проснувшись, он решил завязать. Впервые решил, а не подумал об этом. Собрался, выпил средство от похмелья и заспешил на работу. Жена не вышла его проводить, но такого и не случалось уже почти два года. День тянулся невыносимо медленно, желание выпить упорно лезло наружу, но Пес давил его, уходя в работу, отвлекаясь на мысли о жене и о своем решении. Он представлял, как она удивится, увидев его трезвым, как обнимет, поцелует. Как он наконец-то пойдет спать на собственную кровать. Как на работе его снова зауважают, и, может, даже вернут на старую должность. Как жизнь наладится. Дочь это, конечно, не вернет, но пора жить дальше, тут жена права.
Полчаса он уговаривал начальника отпустить его с работы пораньше, большую часть времени просто убеждая, что не просит это ради того, чтобы напиться побыстрее. Когда все-таки уговорил, собрался и выбежал с работы, помолодев сразу лет на десять, забежал в продуктовый, купил конфет (хотел купить еще вина, но вовремя одумался). Затем в цветочный. Денег на шикарный букет не хватило, поэтому взял просто пять пионов. Посмотрел на время, вновь представил, как удивится жена, и с веселой улыбкой бросился на автобусную остановку. Пить не хотелось. Хотелось жить.
Уже возле подъезда Пес почувствовал неладное. Черный дорогой автомобиль, припаркованный рядом, точно не принадлежал ни одному из жильцов. Да и не мог кто-то с таким автомобилем жить в их обычной хрущевке. Впрочем, задерживать внимание на такой мелочи мужчина не стал и пулей взлетел по лестнице на свой этаж. Повернул ключ в замке, вошел в прихожую, но вместо того, чтобы позвать жену, резко застыл. Потому что услышал женский стон.
Колени предательски задрожали. Пес было подумал, что ему показалось, но звук повторился, а потом к нему прибавился новый – причмокивающий. Цветы с конфетами упали из рук на пол, но он этого даже не заметил. Шатаясь, словно все-таки напился, подошел к двери их с женой комнаты. Тихо повернул ручку. Абсолютно голый мускулистый мужчина стоял посреди спальни, скрестив руки на покрытой густым черным волосом груди, закрыв глаза и даже откинув голову от удовольствия. Жена стояла перед ним на коленях, спиной к Псу, а потому не замечая его появления. Пес стоял и смотрел на это, не в силах ни сказать что-то, ни пошевелиться. Смотрел, как последний извращенец, слушал каждый стон удовольствия и просто не мог поверить в реальность происходящего. Его жена сосет какому-то мужику посреди их комнаты. Через день после годовщины смерти их дочери. Сосет с явным удовольствием и рвением, которое нельзя было заподозрить в ней за все 20 с лишним лет совместной жизни. «Она же всегда была такой скованной в постели», — подумал он, все еще не понимая, что видит прямое опровержение своих слов. И лишь когда они закончили, когда незнакомец, прорычав что-то неразборчивое, схватил женщину за затылок, вжимая ее носом в свой пах (а она и не сопротивлялась, и ей, кажется, даже нравилось), Пес смог закричать.
— Да твою ж мать! — выругался черноволосый, открывая глаза и глядя прямо на Пса. — Это твой муж, что ли?
— Будущий бывший, — даже не постаравшись вытереть лицо, промолвила женщина, поднимаясь с колен, совершенно не стесняясь своей наготы, и глядя так равнодушно, что хотелось закричать снова. — Ну что, доволен? Хотя, какая к чертям разница. Все равно бы узнал, рано или поздно.
— Я… — слова не шли на язык Пса, только бессмысленный поток звук. — Я… Я не понимаю. Ты же.. Мы… Как?
— Вот так, дорогой мой, — она еще и улыбается. Словно недостаточно сделала ему больно. — Но можешь не переживать, это не из-за вчера. Вернее, можешь переживать не так сильно, потому что это продолжается уже полгода.
— Полгода? — он просто тупо повторяет за ней.
— Да. А сейчас ты просто соберешься и уйдешь отсюда. Молча. И никогда не вернешься, и ключи оставишь. Я подумала, и разводиться мы не будем. Я не хочу делить квартиру. Поэтому я буду жить здесь, а ты… Собственно, мне глубоко наплевать, как будешь жить ты. Так что, сам уйдешь, или тебе придется помочь?
Это реальность. Это все по-настоящему. Но осознать это так же сложно, как сложно было осознать реальность двух окровавленных тел в ванной два года назад. И он молчит. Молчит, смотрит и не видит. Замечает только, что никогда не видел свою жену такой красивой и довольной, словно секс с каким-то мужиком для нее оказался важнее всего, что было раньше. Их брака, их дочери. Он практически не чувствует, как сильные мужские руки подхватывают его и выбрасывают на лестничную площадку. Не обращает внимание, что его жена, не потрудившись набросить на себя халат, как есть голая, стоит в дверях, что-то кричит и выбрасывает его вещи. Он не понимает, когда он поднялся и, не взяв ничего своего, вышел из подъезда и оказался в каком-то парке, сидя на скамейке. Очень хотелось закурить, хотя он никогда и не курил. И хотелось выпить, и вот тут он уже не мог себе сопротивляться. Он залез в карман пиджака, но вместо денег достал то самое фото, что убрал в него вчера ночью. Долго смотрел. Думал. Молча оторвал от фотографии часть, где была его жена и выбросил в мусорку. И уснул прям там, в парке. Он хотел не проснуться, но знал, что проснется. Не хотел жить, но знал, что не сможет сделать того же, что смогла его дочь. Может, и у нее была причина так поступить. Может, он зря ругался на ее парня.
Пес запил еще сильнее. С офиса его уволили, и он начал побираться редкими подработками и попрошайничеством. Самое дерьмовое было то, что он понимал, что все еще любит свою жену. Что надеется на то, что встретит ее, и она позовет его домой. Он даже готов был простить ее.
Лишь спустя полгода такой жизни он впервые смог назвать ее шлюхой. И возненавидел черной ненавистью. Сильнее он ненавидел только самого себя.
***
Не просил я этого, не хотел. Чертов бомж, со своей ничтожной жизнью! Пропади он пропадом, вместе со своими рогами, со своей шлюхой-женой и с мертвой дочерью. И нет, не просите, не хочу даже думать, насколько сегодняшняя вспышка продолжает сюжет вчерашней. Не просите, ибо не буду. Мне и без того хреново.
Только сейчас понимаю, что до сих пор сжимаю ладонь несчастного Пса в своей руке, и судя по его удивленному и испуганному взгляду, сжимаю уже достаточно долго.
— Ты это, извини, мужик, — тихо говорю я, отпуская его. Машинально тянусь в карман за сигаретами. Пес старается не глядеть мне в глаза и медленно пятится назад, заставляя меня задуматься, насколько странно мой приступ выглядел со стороны, да и как в принципе он выглядел.
— Ничего, все в порядке, — практически шепчет он, все еще пятясь, а достигнув достаточного расстояния, чтоб я не мог до него дотянуться, резко разворачивается и убегает.
Я выругался. И снова. Вслух и громко, заставив женщину, проходящую мимо, осуждающе цокнуть языком. Плевал я на нее и на осуждение. Достаю сигарету, но не могу прикурить, потому что у меня дрожат руки. И в голове все еще эта картина. И на душе так противно, словно это моя жена мне изменяла, хотя я никогда не был женат. Сука!
Выбрасываю сигарету в сторону и достаю новую, абсолютно не понимая, что творю. Наконец-то добываю огонь из зажигалки. Затягиваюсь на всю мощность легких, желая закашляться и хоть на секунду отвлечься на себя, позабыв о Псе. Ладно, все, собрались. День еще не закончен. День еще можно исправить. Я знаю, что заставит меня чувствовать лучше. То, что всегда заставляет меня чувствовать себя лучше. Вот только… Да насрать!
Магазин прямо напротив, так что далеко идти не нужно. Захожу, беру мяса, хлеба, еще овощей. Лишним не будет. Уже успокоившимися руками лезу в карман за телефоном и набираю Волка. Он в этот раз отвечает почти сразу.
— Да, братец? — по голосу понимаю, что он уже навеселе.
— Я все купил, через двадцать минут где-то буду возле своего дома, так что можешь вызвать такси, — Боже, да почему мне так сложно и словно бы стыдно произнести то, что я хочу. С каких пор подобное вызывает у меня стыд?
— Без проблем, — голос у Волка словно почувствовал что-то во мне и стал напряженнее. — У тебя там все хорошо?
— Да, конечно, вот только… — да что ж такое то! — Помнишь я тебя попросил кое-что пообещать?
— Ну? — нетерпеливо ворчит Волк.
— Забудь. Пусть меня по приезду ждет полный стакан водки. И бутылка пива. Лучше одновременно.
Не дожидаюсь ответа, бросаю трубку и выдыхаю. Да, так хорошо. Это мне поможет. Должно помочь. Прости меня, Боров. Прости, но не вини. А если и будешь винить, то мне все равно.
Глава Седьмая
Глава Седьмая
Вы жрете, пьете и слушаете,
И с меня не сводите глаз,
И поет мой рожок про дерево,
На котором я вздерну вас!
© Александр Галич
Чтобы в какой-то кухне, да в пьяне, да в кутерьме,
Но наплакать на ухо шлюхе, жеманной, как кутюрье.
Но на том, как тебя люблю и как жить без тебя очкую;
Хмельную сглотну слюну и ебало в стол забычкую.
© Хаски
А по вечерам все так же, как ни в чем не бывало, играет музыка:
Сан-Луи блюз — ты во мне как боль, как ожог,
Сан-Луи блюз — захлебывается рожок!
А вы сидите и слушаете,
И с меня не сводите глаз…
© Александр Галич
Ко мне на колени падает какая-то девушка, чьего имени я благополучно не запомнил, да и не особо-то и старался. Когда я только приехал, Волк спешно представил меня всем присутствующим, но уже на третьем имени я решил, что пытаться закрепить в памяти хоть одно - пустая трата времени. Эти люди никто для меня. Декорации, статисты, массовка. Мне не важен никто из них конкретно, разве что за исключением Волка. Все они служат лишь наполнением моей субботы, а не ее сутью. Я достаточно грубо отпихиваю девушку, потому что она мешает дотянуться до бутылки пива. Пиво, к слову, порядочно успело нагреться за время, что мы сидим в бане, но это не значит, что я не собираюсь его допивать.
— Хам, — только и произносит она, садясь на скамейку рядом со мной и обиженно надув губы. Пожимаю плечами, показывая что мне, в принципе, безразлично, какое мнение обо мне она складывает, но тут вмешивается Волк.
— Просто не вставай между ним и его пивом, дорогая, — смеется он, делая глоток из своей бутылки, и притягивает к себе поближе другую дамочку, чье имя мне также неизвестно и безразлично. — Ему то, что у него в бокале, всегда будет интереснее того, что у тебя между ног.
Собираюсь осадить друга, но не успеваю, потому что первая девушка вдруг берет меня за шею и разворачивает к себе.
— А так? — шепчет мне в прямо в губы она, обдавая запахом алкоголя и сигарет, и целует, сразу проникая языком в мой рот. Если бы я мог, я бы снова пожал плечами, но так как мои движения слегка ограничены, то просто отвечаю на ее поцелуй. Почему бы и нет, собственно? Ее рука меж тем медленно поднимается по моему голому колену и забирается под полотенце, обмотанное на моих бедрах. Слегка сжимается в районе моего паха, после чего девушка моментально отстраняется, хитро улыбаясь.
— Я буду в доме, — бросает на прощание она, нагибаясь еще ближе ко мне, слегка ослабив узел на простыне, скрывающей ее наготу. Так, чтобы я мог увидеть все то, что увидеть стоит, но не слишком много. Поправив все в изначальное состояние, встает и, виляя бедрами, выходит из бани, напоследок обернувшись и подмигнув.
Откидываю голову назад, уперевшись в сырые бревна, и закрываю глаза, просто наслаждаясь жаром и стараясь выгнать из тела ненужное мне сейчас возбуждение. Вслепую нащупав бутылку с пивом, допиваю все одним глотком. Не подумав, допиваю, потому что теперь придется вставать и идти за новой.
— Пойдешь за ней? — спрашивает Волк.
— Пока не знаю.
— Зря. Пора бы уже узнать, — Волк что-то шепчет своей подружке и та, судя по звуку, вскакивает со скамьи и выходит из бани, оставляя нас вдвоем. — Я ее давно пытался в постель затащить, а она ни в какую. А тут на тебе сразу повисла! Цени!
— Мне всех девушек, что тебе не дали, ценить или только тех, что готовы дать мне? — огрызаюсь я, не особо желая развивать тему. Дневное происшествие начинает меня отпускать, но еще не до конца, так что расслабиться полностью я все еще не могу.
— Дают – бери, — не обращает внимания на мой тон Волк. — И не строй из себя праведника. Мы достаточно долго знакомы, чтобы я в это не верил.
— Я, может, и не праведник, — отвечаю я, непонятно зачем. — Но хотя бы могу пройти мимо юбки, не подумав о том, как бы трахнуть ее владелицу.
— Что-то я на ней юбки не заметил, а ты?
— Туше, — соглашаюсь скорее для порядка, чем из желания.
Некоторое время мы сидим молча, но я понимаю, что так мне еще неуютнее, чем во время разговора. Поэтому спрашиваю:
— А ты чего за своей не пошел?
— Так я с ней уже вчера ночью, — смеется Волк. — И сегодня утром. Хочется чего посвежей.
Мразь он все-таки. Смазливая, лицемерная мразь. Но пока его мразность не затрагивает меня, я готов ему это прощать. Я, конечно, понимаю, что так, как он, поступать хреново, но меня не то чтобы сильно волнует эмоциональное состояние всех его девушек. В конце концов, никого из них он не принуждал силой.
— Ладно, попарились — и хватит пока, — говорит он, а я открываю глаза и вижу, что он уже встал и накинул на себя халат. — Все равно пиво закончилось. Пошли в дом.
Хочу уже сказать, чтобы он шел без меня, дабы отдохнуть от общества, но думаю о том, что может случиться, если останусь наедине с собой, — и тоже поднимаюсь. Халата у меня нет, так что приходится натягивать джинсы на мокрое тело. На улице пахнет шашлыком: у мангала стоят несколько парней, активно споря, надо ли переворачивать решетку с мясом или стоит еще подержать. Самая обычная тусовка. Собственно, каждое подобное сборище Волк объявляет вечеринкой года, а все сводится к банальной бане, мясу, водке… Пьяным спорам за политику, все так же пьяным песням под гитару посреди ночи и уж совсем пьяному сексу кого попало с кем попало под утро. Один раз подобное даже закончилось оргией, но это Волк так говорит – меня тогда не было. И слава богу: кажется, меня бы вырвало прямо в процессе от обилия людей вокруг. Считайте меня старомодным, но если уж и трахаться, то все-таки один на один. Максимум две на одного (да, такое тоже было). Чувствую себя лишним на этом празднике жизни, а вот Волку все нипочем. Идет себе вразвалочку, приветливо машет ребятам у мангала, дает какие-то советы, которые сам моментально забывает. Находится в своей стихии. А я вот свою так и не нашел – и одному мне паршиво, и в компании отвратительно. Всюду лишний и посторонний, как пришелец с очень хреновой маскировкой. Одно неверное движение – спадет мимикрия, увидят все мои лупоглазые зенки инопланетные да погонят в шею с вилами наперевес. Тьфу ты! Пустое это все. Не об этом мне сейчас надо думать. Вообще думать надо поменьше – это залог отсутствия излишней грусти. Выпить и расслабиться – вот и все, что необходимо сделать. Волк бросает на меня взгляд и, кажется, понимает мое состояние. Молча берет меня за плечо и практически заталкивает в дом, где мне сразу же суют в руку бутылку с пивом. Мой друг сначала ободряюще кивает, потом, немного подумав, качает головой, отнимает напиток, к которому я даже пока не притронулся, и скрывается в глубине коридора. Не успеваю я возмутиться вмешательству в мои прочные отношения с алкоголем, как он возвращается с граненым стаканом, практически до краев наполненным прозрачной жидкостью.
— Залпом, — ухмыляется Волк, протягивая мне водку.
— Ты меня убить решил? — притворно возмущаюсь я, однако принимаю стакан, выдыхаю и выпиваю. Водка ледяная, и вкуса практически не чувствуется, однако меня все равно скручивает, и я закашливаюсь.
— Напротив, оживить и привести в нужное расположение духа. А то от твоей мрачной рожи мухи дохнут, пиво киснет и мясо тухнет, — смеется мой «спаситель». Приступ кашля проходит, и я действительно чувствую тепло, разливающееся по всему телу, но теперь не поверхностно, как было в бане, а изнутри. Волна благодушия окатывает меня, я позволяю ей подхватить себя и нести в сторону океана расслабления. Вряд ли этого хватит надолго, но если Волк не врал о количестве спиртного, то поддерживать себя в нужном состоянии не составит труда.
— Ну, и для закрепления эффекта, — вновь читает мои мысли. Протягивает мне ту самую бутылку пива, которую только что забрал. Пью. Пью, потому что не могу не пить. Пью, потому что лучше пить, чем видеть то, что я вижу, когда бываю в трезвом уме и нездоровой памяти. Пью, потому что… А какое кому, собственно, дело до причин моего пьянства? Мне завтра никуда не надо, Борову я ничего не обещал, так что имею полное на то право.
Веселье тем временем плавно перетекает в зал. С улицы приносят мясо, так что шум стихает на время, пока все не набьют свои пустые желудки. Мои замечания о том, что это вообще-то должна была быть не еда, а закуска, все пропускают мимо ушей. Ну и пожалуйста, только когда станет плохо – не говорите, что я вас не предупреждал. Слушайте, детки, старого и опытного алкоголика. Внимайте мне, бандерлоги. Бессмысленные и бесполезные, как русский бунт. Застрявшие в своей молодости и не способные отпустить ее. Уверенные, что если продолжать жить, как раньше, то можно забыть о том, что всем тут давно за тридцать, а кому-то и за сорок лет. Словно бухло — какой-то консервант, который заморозит их в юношеском возрасте, словно не делает оно наоборот, и некоторым можно дать гораздо больше, чем написано у них в паспорте, потому что бесконечные пьянки не способствуют омоложению организма. Я и сам выгляжу не лучше, но хотя бы не бегу от своих лет. Я от много чего сбегаю, это правда, но взросление меня никогда не пугало. О каком страхе взросления может идти речь, если родителей я потерял десять лет назад, а последнее светлое воспоминание осталось где-то там же? Нет, не хочу я снова становиться двадцатилетним, ничего хорошего со мной не было тогда. И сейчас нет, но это уже совсем другая история, а потому гордо думаю о том, какой я здесь особенный. Особенный и неповторимый, в окружении этих подростков-переростков, выростков и выбл…
— Эй, старик, ты с нами? — машет у меня рукой прямо перед глазами Волк. По всей видимости, я уж слишком ушел в свои размышления.
— Ага. Цел, орел. — киваю я, засовывая очередную сигарету в рот и прикуривая. Окидываю взглядом сборище и замечаю, что давешняя девушка, так уверенно соблазнявшая меня в бане, сидит на коленях у другого парня, но до того неубедительно выглядя и так настойчиво стреляя в меня взглядами, что сразу становится понятно: ему ничего не светит.
— Вот скажи мне, друже, — меж тем продолжает Волк. — Разве тут не лучше?
— Не лучше, чем где? — не понимаю я его вопрос.
— Да чем где угодно, — пожимает он плечами. — Ты вот у нас личность творческая, с тонкой душевной организацией. Сидишь все время у себя дома, пьешь там один, живешь один и вытащить тебя в люди — иногда непосильная задача. И что, хочешь сказать, тебе так больше нравится?
— А если я скажу, что да?
— То будешь последним кретином, — Волк поднимает палец вверх, и в его голосе слышатся лекторские нотки. — Человек есть существо социальное, а значит, социум ему необходим от природы. Человек есть существо биологическое, а значит, ничто животное ему не чуждо. А значит, как бы далеко ты не уходил в дебри своих возвышенных размышлений, весь смысл твоего существования все равно, так или иначе, будет сводиться к поиску «что сожрать» и «с кем спариться». А тут смотри, и компания, то бишь социум. И жрачки навалом. А уж партнеров для полового сношения столько, что я промолчу.
Он смеется, и все дружно подхватывают его смех. Даже мне приходится волей-неволей позволить себе улыбку, чтобы не сильно выделяться на общем фоне. Сегодня у нас, значит, день нравоучений. Боров считает, что мне нужно остепениться, найти женщину — и все у меня сразу станет хорошо. Жена Борова думает примерно так же, а еще — что я прожженный алкаш, бабник и вообще личность, не заслуживающая особого доверия. Волк убежден, что смысл жизни лежит где-то в огромной навозной куче бесконечных пьянок и тусовок, и если я буду заниматься ровно тем же, чем я занимаюсь и так, но в компании себе подобных, то у меня все сразу станет хорошо.
А я? Я что думаю? Что мне нужно сделать, чтобы стало хорошо?
А в потресканном стакане старый чай,
Не хватило для разлету старых дел.
Фотографии – там звездочки и сны.
Как же сделать, чтоб всем было хорошо?
— Так как? Лучше тут или я ошибаюсь? — не унимается тем временем Волк, заглушая Зазеркалье, за что я ему на самом-то деле благодарен.
— Приемлемо, — уклончиво отвечаю я, но Волка этот ответ не устраивает, и общим голосованием все приходят к выводу, что мне просто нужно еще выпить. Не то чтобы у меня были возражения.
За окном тем временем неуклонно темнеет. Солнце, мой вечный летний спутник и неумолимый враг, опускается все ниже, заливая последними лучами стол, отражаясь в стаканах и бутылках. Путается в волосах девушек, придавая им яркий и манящий оттенок. Утопает в поверхности алкоголя, от чего водка начинает блестеть, а пиво становится еще более желтым. Когда я озвучиваю свои мысли, Волк, смеясь, называет меня поэтом, и шутит о том, что общество точно влияет на меня положительно, раз в кои-то веки манящими я назвал девушек, а не спиртное. Мы еще несколько раз ходим в баню, но уже без особого энтузиазма, потому что дрова в печи прогорают, а колоть новые всем уже лень. В конечном итоге вся компания набилась в дом, сидя кто на полу, кто на мебели, а кто друг на друге. Безусловно, Волк отчасти прав. Есть в этом всем что-то приятное. Что-то, наполненное чувством щемящей ностальгии. Конечно, иногда хочется вернуться в беззаботную юность, забыть обо всем, что с тобой происходит, и просто веселиться, пить и смеяться. Дураком я буду, если скажу, что не получаю от этой компании никакого удовольствия. Дураком и лжецом. Не хотел бы – не ехал. Просто в какой-то момент подобное стало доставлять меньше радости. И можно было бы списать это на взросление, но нет же. Вот люди вокруг меня радуются, веселятся, один я — бирюк бирюком. И как бы ни приятна мне была недавняя мысль, мол, это я тут такой взрослый, а вокруг все дети малые, стоит допускать также и то, что если ты отличаешься от большинства, то не так что-то с тобой, а не с ними. Подкрепляет эту мысль и то, что лишь слепой может сказать, что со мной в целом хотя бы что-нибудь ТАК. И ведь даже если напрячься, покопаться в собственной памяти, невозможно понять, когда все изменилось. Ведь даже и после смерти родителей я еще любил пропадать в тусовках, утопать, растворяться в них. Искал компании, названивал всем тогдашним друзьям и знакомым, лишь бы не оставаться одному, а потом вжух — и все. И становится противно. И сидишь ты среди себе подобных, а думаешь о том, какой ты бесподобный. Какой ты особенный. Индивидуальный. Никто даже не догадывается, насколько. Сидишь и думаешь: «Они даже не знают о том, насколько я их презираю!» А потом снова взмах волшебной палочки — и даже такие мысли перестают доставлять удовольствие. Ты понимаешь, что ты не особенный. Просто зазнавшаяся скотина. И тогда появляется логический вопрос: зачем я здесь? А ответить некому, ведь даже я сам не знаю. Вот и остается только сидеть, пить, смеяться над чужими шутками… И бесконечно думать о том, зачем ты пришел и почему тебя позвали. Волка спросить – так не ответит. Отшутится или посмотрит, как на идиота. Скажет, мол, мы же друзья. Только можете называть меня циником, но я в целом не понимаю, на чем держится наша с ним дружба.
— А не спеть ли нам песню? — какой-то парень вдруг достает невесть откуда взявшуюся гитару и звонко бьет по струнам, обращая на себя всеобщее внимание.
— А не спеть, — категорически отрезает Волк и, игнорируя протесты со стороны владельца, забирает инструмент. — По крайней мере, не тебе. Если тебя природа не одарила музыкальным вкусом и слухом, это не повод отбирать их у других. Так…
Он критически осматривает сборище, и взгляд останавливается на мне.
—Вот! — победно выкрикивает Волк и протягивает мне гитару. — Ты и споешь! И даже не вздумай отнекиваться.
— Так ты еще и музыкант? Спой! Просим! — подхватывает девушка из бани, раскрасневшаяся и пьяная, и оттого кажущаяся все более привлекательной. А может, это я пьяный, а не она?
Сопротивляться бесполезно, так что я соглашаюсь. Подкручивая колки, думаю о том, что бы такое спеть, чтобы зашло большинству, и знаю ли я вообще такие песни. Люди вокруг наперебой советуют варианты, я слушаю, пока не звучит более-менее знакомое название. Ставлю аккорд, и все затихают.
— Мы не знали друг друга до этого лета,
Мы болтались по свету в земле и воде…
Волк моментально начинает подпевать, к нему присоединяются остальные, а я вдруг резко замолкаю, уставившись на сервант, что напротив меня, оставшийся, по всей видимости, хозяину дачи от покойной (и почему сразу покойной? Что же это я всех хороню?) бабушки. Я вижу десятки и сотни своих отражений: в каждой хрустальной вазе, в каждом бокале, в каждой рюмке. И в каждом из отражений сидит Тот, Который Я, так же держит гитару, но играет совершенно другую песню. События, мысли, выводы всех последних дней валятся на меня лавиной, унося куда-то вниз, куда-то в сторону Зазеркалья, и я, слишком пьяный, чтобы противостоять этому натиску, позволяю чужой реальности проникнуть в свою. Я начинаю петь, подхватывая мотив, заданный Тем, Который Я:
— Короткая спичка — судьба возвращаться на Родину
По первому снегу, по рыжей кpови на тропе.
Жpать хвою пpошлогоднюю гоpькyю, гоpькyю, гоpькyю.
Hа сбитый затылками лед насыпать золотые пески.
Святые пустые места — это в небо с моста,
Это давка на тpaнcпopт, по горло забитый тоской.
Изначальный конец,
Голова не пролазит в стакан.
Тому, Который Я, тошно. Тошно как от меня, так и от всего, что происходит вокруг. И я принимаю его тошноту, его отвращение, позволяю ему стать МОИМ отвращением — и продолжаю петь:
— А в восемь утра кровь из пальца — анализ для граждан.
Осевшая грязь, допустимый процент для рабов.
Сырой «Беломор», елки-палки, дырявые валенки,
Ножи в голенищах, и мелочь звенит, звенит, звенит.
А слепой у окна сочиняет небесный мотив.
Счастливый слепой учит птичку под скрипочку петь.
Узаконенный вор,
Попроси — он ключи оставляет в залог.
Мои глаза закрыты, но мне и не нужно смотреть, чтобы знать о происходящем вокруг. Все сидят, удивленно уставившись на меня, не понимая, что я играю и почему я играю именно это. Волк виновато улыбается и пожимает плечами, мол, что поделать, такая натура, уже жалея, что вообще дал мне в руки гитару.
— Ангедония — диагноз отсутствия радости.
Антивоенная армия, антипожарный огонь.
Сатанеющий третьеклассник во взрослой пилотке со звездочкой
Повесил щенка — подрастает надежный солдат.
А слабо переставить местами забвенье и боль?
Слабо до утра заблудиться в лесу и заснуть?
Забинтованный кайф,
Заболоченный микpоpайон.
— Слушай, а может, все-таки что попроще? Я все понимаю, но… — Волк пытается вмешаться, но я, слыша его лишь отголоском сознания, не даю ему продолжить, начиная бить по струнам еще агрессивнее. Он послушно замолкает, решив, что лучше не мешать, а я, все тем же отголоском, понимаю, что мой голос звучит каким-то до непривычки злым и хриплым. Ну и пусть звучит. Мне даже нравится он таким. Мне нравится, что я слышу его так, словно играю и не я. Словно это магнитофонная запись, играющая из соседней комнаты. Словно бы Я встал, ушел на улицу курить, а на моем месте остался сидеть Тот, Который. Словно бы мы с ним только о таком и мечтали. И мне хочется, чтобы это не заканчивалось, чтобы это длилось вечно. Но как только отзвучит последний аккорд, все вернется на круги своя, поэтому Я (то есть даже не я, а Он) пытается просто вытянуть из этого момента все возможное.
— Рассыпать живые цветы по холодному кафелю.
Убили меня — значит, надо выдумывать месть.
История любит героев, история ждет тебя.
За каждым углом с верным средством от всех неудач.
Как бы так за столом пpи свечах рассказать пpо любовь.
Как бы взять так и вспомнить, что нужно прощенья просить.
Православная пыль,
Ориентиры на свет — соляные столбы.
Жpать хвою пpошлогоднюю гоpькyю, гоpькyю, гоpькyю...
Ангедония…
Последний отголосок песни затихает, и я возвращаюсь в реальность. Становится одновременно и хуже, и лучше. Хуже от того, что вижу, как на меня смотрят. Лучше, потому что появляется ощущение, словно вскрыл давно надоевшую мозоль, выпустил демонов, и внутри чувствуется приятное опустошение, которое я моментально заполняю подвернувшейся под руку водкой.
— Ну ты даешь… — только и выдает, Волк, не сводя с меня глаз. — Что это сейчас было?
— Это… — начинаю я, но он перебивает, не давая договорить.
— Пойдем перекурим, — Волк практически силой выставляет меня на улицу.
Некоторое время мы молча стоим и дышим прохладным летним воздухом. Когда сигарета уже начинает обжигать пальцы, Волк, наконец, говорит:
— Я же вроде просил тебя не делать… Ну вот этого, того, что ты иногда делаешь.
— Прости, — пожимаю я плечами, не чувствуя, впрочем, никакой вины. Не стану я ему объяснять ничего про Зазеркалье, про отвращение мое и вообще про все. Во-первых, не поймет. Во-вторых, запишет в сумасшедшие. В-третьих, я вообще никому об этом не рассказываю, кроме, разве что, призраков прошлого. Хотя им и рассказывать не надо, они и так все обо мне знают.
Волк хочет сказать что-то еще, но от его недовольства меня спасает звонок телефона.
— Слушаю, — говорю я, достав трубку и жестом попросив товарища помолчать.
— Алло, это… — женский голос в трубке произносит мое имя, и я киваю, на секунду забыв, что это телефонный разговор.
— Да. А вы, прошу прощения, кто?
— Мне ваш номер сегодня отправили, — обращаю внимание на то, что голос приятный, мягкий, и, кажется, его владелица уже слегка навеселе. Впрочем, не мне что-то говорить по этому поводу. Я нахожусь где-то между остановками «Пьяный» и «Пьяный вусмерть». Из дальнейшего рассказа девушки я тем временем понимаю, что это и есть та самая, с которой меня хотела познакомить Хавронья. Я уже и забыл об этом, однако, вот те ж на, напомнили в тот же день.
— Меня предупредили, что лучше звонить тебе вечером, ну а я решила не откладывать дело в долгий ящик. Не хочешь сегодня увидеться и выпить где-нибудь?
— Кто там? — шепчет мне Волк.
— Девушка, — одними губами отвечаю я.
— Та, с которой тебя хотел твой босс познакомить? — я киваю, решив не вдаваться в подробности, что вообще-то не босс, а его жена.
— Ну так что? — вновь спрашивает девушка, видимо, устав ждать ответа.
— Слушай, сегодня не получится, — отвечаю я. — Я за городом, и…
Волк бесцеремонно отнимает у меня телефон и, не успеваю я что-то сказать по этому поводу, начинает тараторить в трубку.
— Привет! Я? Да я его друг просто. Друг, который не дает ему тупить и совершать болезненные ошибки, — говорит он, пристально глядя на меня и сдерживая смех. — Он, конечно же, хотел сказать, что будет рад тебя увидеть. Где мы? Да в двадцати минутах от города где-то. Да, тут полно народу, не переживай. Слушай, ну это же ты хотела с ним увидеться, так чего ломаешься? Давай я побуду истинным купидоном и оплачу твое такси сюда? Что? Да, если он и дальше будет неприветливым, я вызову тебе машину обратно. Но тут еще полно с кем пообщаться, не переживай. Все? Согласна? Отлично, диктуй адрес, я сейчас вызову машину и скину тебе ее номер.
Волк вешает трубку, но телефон так и не возвращает. Сохраняет номер, с которого звонили, в моих контактах и находит фото девушки в мессенджере.
— Нет, ну ты посмотри! И ты еще хотел отказаться! — восклицает он, показывая мне ее. Не могу не согласиться хотя бы с тем, что девушка действительно выглядит красивой. Что ж, семейство Борова хотя бы не подложило мне свинью, как бы иронично это в моей голове ни звучало.
— Нет, ну ты правда дурак, — продолжает Волк, неудовлетворенный моей реакцией. — Значит, девушки, которые здесь есть, его не устраивают — так он отказывается, когда хочет приехать другая. Спасибо еще скажи, я не всегда буду твоим купидоном подрабатывать.
— Черт, с тобой же бесполезно сейчас спорить? — спрашиваю я, и Волк сразу же кивает, безусловно довольный своей выходкой. — Ладно, чему быть, тому не миновать. Но пока она не приехала…
— Надо еще выпить! — заканчивает за меня Волк, и я понимаю, что, наверное, все-таки хорошо, если у тебя есть друзья, даже такие. И может быть, вечер действительно будет хорошим. И может, я действительно слишком много выделываюсь, и слишком замкнутый, и вообще и Волк, и Боров правы.
И мы возвращаемся в дом, смеясь и обнявшись, выпиваем. А потом еще и еще. И я смеюсь вместе со всеми, и вокруг словно забыли о том, как я пел, и вокруг царит веселье и беззаботность. И я веселюсь вместе со всеми. И пью. И пью снова и снова. И мне в какой-то момент становится так хорошо, что я сразу забываю обо всех своих предыдущих мыслях. Хорошо, пусть мне сегодня снова двадцать. Пусть все хорошо. И тогда я понимаю, почему же я все-таки езжу на такие сборища. И понимаю, почему мы с Волком друзья. Потому что он один умеет заставить меня чувствовать себя живым. Ну может, и не один, а напару с водкой, но все-таки. И да, я бы никогда не согласился жить так всегда, что бы он ни говорил. Но боже, я же не могу все время быть мертвым. Я не могу запереть себя в своей квартире, как в гробу. Не могу и не хочу. Пусть я и говорю, что меня это устраивает, пусть я ничего не делаю, чтобы это изменить, но иногда так хочется быть живым. Пьянки с Волком — это как бал Сатаны для моей больной души. Наряжаюсь в свой фрак и выхожу из камина, чтобы на один вечер освободиться от адских мук и просто повеселиться. А Волку и нравится его роль, ему нравится чувствовать, что он может сделать меня таким. По крайней мере, я так думаю.
А потом приезжает такси с девушкой. И я даже галантно открываю ей дверь машины и провожаю в дом, сам наливаю штрафную рюмку и пью с ней на брудершафт за знакомство под одобрительные возгласы. А потом мы выпиваем еще и еще — до тех пор, пока вечер (а затем и ночь) не начинают пропадать в пучине пьяного забытья.
А потом, уже утром, я просыпаюсь в своей кровати, а на стуле напротив сидит Лиса…
Глава Восьмая
Глава Восьмая
А потом - пробужденье и камнем вниз -
Закономерный финал.
Доктор глянет в зрачки, пощупает пульс,
Скажет: «Еще один отлетал».
© Сергей Селюнин
В ревю танцовщица раздевается, дуря…
Реву?..
© Андрей Вознесенский
А потом, уже утром, я просыпаюсь в своей кровати, а на стуле напротив сидит Лиса. Мне требуется некоторое время, чтобы до конца осознать, что это всего лишь ее призрак – уж больно органично и по-домашнему она смотрится. Обычно тщательно уложенные короткие волосы растрепаны, из одежды на ней только моя футболка (по крайней мере, вижу я только ее), а по взгляду можно подумать, что Лиса только что проснулась, вылезла из постели и просто уселась посмотреть на меня. Вот только ей все еще чуть за двадцать, так что я выдыхаю. Настоящую Лису я здесь хотел бы видеть еще меньше, чем ее фантома.
Вдобавок я понимаю, что сам я абсолютно голый, и невольно задумываюсь, насколько реально переспать с чем-то нереальным.
— Доброе утро, милый, — прерывает мои размышления Лиса, улыбаясь. Может, все это и выглядит очаровательным, но я не очень настроен поддерживать сейчас свое больное сознание. Голова раскалывается, во рту словно кошки насрали, да и вообще очень хочется понять, как я тут оказался. Есть много вещей гораздо хуже похмелья, но сейчас ни одна из них не приходит в мою голову.
— Доброе, — бормочу я, откидывая голову на подушку и невольно отвечая Лисе. — Ты в курсе, что подсматривать за человеком, когда он спит, невежливо?
— Не могла себе отказать, — ухмыляется девушка и встает со стула, отходя к окну. Неведомо откуда в ее руках появляются сигарета и зажигалка, и она закуривает, оперевшись на подоконник. Как бы плохо мне ни было, я не могу не отметить, что вид, который мне открылся, крайне привлекателен. — Помнишь что-нибудь со вчера?
— Помню пьянку у Волка, помню, что был там допоздна… А потом… — почему-то я решаю не упоминать о девушке, столь заботливо найденной для меня семейством Борова, словно не настоящая Лиса может начать ревновать. — А потом ничего не помню.
— А почему ты голый, тоже не помнишь? — Лиса поворачивается ко мне и вскидывает бровь. Ее язычок очень медленно выползает вперед, и она облизывает губы, не отрывая от меня взгляда. Стерва.
— Если хочешь поделиться подробностями нашего с тобой жаркого секса, то я весь во внимании, — ворчу я. Действия призрака скорее заставляют меня испытывать раздражение, чем возбуждение. Голый и голый, какая разница. Что я, не могу просто поспать без одежды? Устроила она тут допрос с пристрастием, видишь ли.
Неожиданно Лиса начинает смеяться, и чем дольше она смеется, тем более холодным и пугающим становится ее смех, вызывая мурашки по всему телу, словно в квартире стоит дубак, а не невыносимая духота (Боже, когда уже хоть немного прохлады, хоть немного дождя?).
— О, подробностями жаркого секса я могу поделиться запросто! Вот только не нашего, — видя недоумение на моем лице, она снова начинает хохотать. — Журналист, называется… Сенсацию в своей собственной постели не заметил.
Повинуясь какому-то порыву, я поворачиваю голову в сторону стенки и вижу, что в постели я лежу не один. Моим глазам предстает копна каштановых волос и женская спина. Родинка чуть ниже правой ключицы. На боку, кажется, татуировка, но с такого ракурса невозможно разглядеть.
— Твою ж… — шепчу я, а Лиса все смеется, и я безумно рад, что слышать ее могу только я.
— Ну что, герой-любовник, вспомнил?
— Нет, — честно отвечаю я все еще шепотом. Не очень-то мне хочется, чтобы незнакомка проснулась, пока я беседую со своей галлюцинацией.
— Ну так давай я помогу, — призрак смотрит мне прямо в глаза, и я падаю во вчерашнюю ночь.
На даче становится жарко, и дело вовсе не в температуре воздуха. Градус события повышается вместе с градусом напитков, которых все больше и больше оказывается в моем желудке. Кто-то все еще пытается играть на гитаре, но никто не слушает. Все больше парочек уходит куда-то, предпочитая уединение компании. Мы с Волком хохочем, сидя на диване. Его рука покоится у какой-то девушки ниже пояса, и я понимаю, что не уступаю товарищу, прижимая к себе другую даму. Волк заговорчески подмигивает и кивает мне наверх, мол, иди, не тяни. Я категорически отказываюсь идти хоть куда-то, пока на столе осталось хотя бы немного алкоголя. Девушка рядом со мной смеется, я поднимаю на нее голову и узнаю ту, с фотографии, которую меня убедили сюда позвать. «Видишь, какой у тебя начальник благодетель», — ухмыляется Волк.
— Мало? — спрашивает Лиса. — Давай покажу еще.
Я еду в такси, хотя совершенно не помню, как в него сел. Я не один, но различить, кто рядом со мной, не представляется возможным из-за темноты. «Я знала, что ты не устоишь», — доносится до меня женский шепот, и чья-то рука гладит мое колено. Ее лицо приближается к моему, но прежде чем я успеваю его разглядеть, ее губы впиваются в мои.
— Ну и напоследок, — продолжает злорадствовать Лиса, пока я пытаюсь набрать воздуха от бесконечных прыжков из прошлого в настоящее.
Мы вваливаемся в мою квартиру, не прекращая целоваться. Одежда кучей падает на пол, словно мы подростки, впервые дорвавшиеся до запретного плода. Откуда-то появляется бутылка вина, и я прямо из горла вливаю алую жидкость в себя, жадно, так что капли падают на мою грудь. Запоздало пытаюсь еще раз рассмотреть лицо девушки, но она уже опускается с поцелуями ниже, слизывает вино с моего торса, затем еще ниже… А потом мне уже становится все равно. Потом я вспоминаю, почему Волк так восхваляет свой образ жизни. Потому что секс действительно помогает забыться. Хотя бы на одну ночь.
Картины наконец отступают. Я снова у себя, снова утро, и снова рядом со мной только Лиса да мирно спящая девушка.
— Ну, что скажешь? — улыбается моя память губами Лисы.
— Скажу, что тебя это в принципе не касается, — огрызаюсь я. — Или я должен хранить целибат, думая только о тебе?
— Господи, да делай что хочешь. Словно ты мне первый раз изменяешь, — улыбка так и не сходит с ее губ, когда она подходит ближе ко мне, поставив ногу на угол кровати. — Я знаю, что ты все равно любишь только меня.
— Я. Тебе. Не. Изменяю, — по отдельности, четко, шепчу я, глядя на Лису со смесью ненависти и желания. Ненависть и вожделение… Как же это, мать его, четко описывает все то, что было между нами все те долгие годы. — Тебя нет. Ты призрак! Фантом!
— Но ты бы так хотел, чтобы я была здесь вместо нее, да? — словно читая мои мысли, произносит она и садится на меня сверху. Ее руки опускаются мне на грудь, а острые ноготки впиваются в тонкую кожу. Мне это нравится. Всегда нравилось. Она знает это, потому что это знаю я. Лиса начинает тереться об меня бедрами, а в глазах загораются хитрые огоньки, так хорошо мне знакомые, такие памятные за столько-то прошедших лет. Такие раньше любимые, что забыть я их не могу и спустя столько лет. — Можешь не отвечать, я и так все чувствую.
— Доброе утро, — вдруг произносит голос слева, и Лиса вскакивает с меня, возвращаясь к окну и к недокуренной сигарете. Что ж, поговорили с нереальным, пора и с настоящим пообщаться. Интересно, жена Борова догадывалась, какая эта девушка на самом деле, что она поедет ко мне в первый же день знакомства? Если да, то я, во-первых, удивлен, а во-вторых, наверное, даже благодарен.
— Доброе, — второй раз уже за день говорю я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, что сложно, учитывая все манипуляции Лисы. Вон она, стоит, хихикает, глядит на меня, искрами своими из глаз бросается. Сука. Любимая, обожаемая, богоподобная, призрачная мразь. Девушка, лежащая рядом со мной, тем временем поворачивается в мою сторону, и я вдруг понимаю, что это не коллега Хавроньи. И моментально воспоминания о вчерашнем становятся четче и чуть понятнее. По крайней мере, я вспоминаю, что обнимал на даче и целовал в такси я двух совершенно разных людей.
— Как спалось? — улыбается мне та самая, кто так хотел утащить меня в постель, еще сидя рядом со мной в бане. И все встает на места. И родинка под ключицей, и татуировка на боку, которую я успел разглядеть еще тогда.
— Что ты тут делаешь? — только и выговариваю я. Выгляжу я при этом, наверное, как полный дегенерат.
— Хам! — смеется она, произнося то же самое, что и вчера в бане, но в этот раз не подразумевая за своими словами обиды. — Мы, конечно, вчера выпили немало, но я думала, что уж как следует постаралась, чтобы ночь стала незабываемой.
Не обращая на нее внимания, я тянусь за своим телефоном, разблокирую его и первым делом вижу сообщение Волка. «Спасибо за подгон! Девчонка — огонь! Надеюсь, ты там тоже времени зря даром не терял. На связи!» — я несколько раз перечитываю написанное, чтобы до конца осознать, что произошло. Остается только надеяться, что коллега у жены Борова не из болтливых, потому что не знаю и не хочу даже думать о том, как бы мне пришлось объяснять произошедшее шефу. Моя вчерашняя пассия трясет меня за плечо, но в себя меня приводит не она, а смех Лисы. Я поднимаю глаза на окно и вижу ее, уже совершенно голую, допивающую вино из вчерашней бутылки. Вино стекает по ее телу, по ключицам, по ее маленькой груди, по тонким рукам, застывая алыми дорожками на запястьях, а она все смеется, взахлеб, до тех пор, пока я не понимаю, что это не вино, а кровь, и взгляд у Лисы тогда становится жутким, так что волосы у меня на голове встают дыбом.
— Тебе пора, — только и произношу я, поворачиваясь обратно к девушке из бани.
— Что? В смысле?
— Я сказал, что тебе пора, — говорю я, не обращая внимания на ее вопрошающий взгляд, и стараясь не думать о том, как я сам выгляжу в ее глазах сейчас.
— Пора? Да ты офигел?! Думаешь, можешь просто так меня трахнуть и выгнать, когда тебе заблагорассудится?
Я вновь смотрю на Лису, слизывающую кровь со своей руки, и какая-то ниточка внутри меня рвется.
— Убирайся на хрен из моего дома! — кажется, я уже кричу, потому что девушка вскакивает с кровати и начинает быстро собирать свою одежду. Не обращаю внимания на нее. Не обращаю внимания на Лису. Не обращаю внимания на себя и свои мысли, потому что мне становится тошно и отвратительно, и я понимаю, что в этом не виноват никто, кроме меня самого, но злюсь я все равно на других, и от этого становится только хуже.
— Твой друг прав! Ты ненормальный! — выкрикивает моя уже, по всей видимости, бывшая или даже скорее так и не случившаяся пассия, и выскакивает из комнаты. Я слышу, как хлопнула входная дверь. Лиса, уже одетая и выглядящая нормально, подходит ко мне и протягивает бутылку вина. Послушно беру, делаю глоток, не зная, чего хочу больше — засмеяться или заплакать.
— Что ты со мной делаешь? — говорю я, хотя свой голос я узнаю с трудом.
— Помогаю, разве ты не понимаешь? — Лиса аккуратно кладет руку мне на плечо. — Или ты думал оставить ее здесь, приготовить вам завтрак и предложить начать отношения? Вы бы съехались, спустя какое-то время расписались. Скромная церемония. Только Боров, Волк да ее родители, если, конечно, они у нее живы, в отличие от твоих. Потом вы бы завели ребенка. Обязательно мальчика, и ты бы назвал его в честь отца. Или девочку. Ее бы ты назвал в мою честь. Ты был бы счастлив и весел, и совершенно забыл бы и обо мне, и о том, Другом, из зеркала, о котором ты не говоришь даже со мной. Вы бы с этой шлюхой мирно состарились и умерли бы в один день. Если так, то извини, но ты же и сам знаешь, что так бы не поступил. Ты любишь меня. Только меня.
Я знаю, что все равно бы выгнал девушку. Знаю, потому что это знает Лиса. Знаю не только потому, что не вижу для себя той картины, какую мне сейчас описали, а потому что картин даже слегка похожих не вижу. Пусть более мягко, пусть обещая перезвонить, пусть ненавидя себя потом за то, что поступаю в точности как Волк, — но выгнал бы. Однако я все равно злюсь, потому что сейчас это сделал как будто бы и не я, а Лиса, и мне не нравится, что она все больше и больше контролирует мои решения и все больше на меня влияет. Я начинаю думать, что, возможно, все-таки надо пойти к врачу. Я думаю об этом постоянно, но никогда не иду. За последние несколько дней я так часто теряюсь, так часто падаю в Не Здесь, так часто напиваюсь в попытке сбежать от видений, что становится уже просто невыносимо. И я думаю обратиться к специалисту. Я очень хочу верить, что думаю серьезно. И, кажется, уже почти начинаю в это верить, когда Лиса говорит:
— Ты ни к кому не пойдешь, милый.
— Почему? Ты мне запретишь?
— Нет. Я же не могу тебе ничего запретить, глупенький. Ты знаешь это, — в глазах у Лисы сочувствие, и она начинает гладить меня по волосам. — Ты не пойдешь к врачу, потому что боишься, что тогда потеряешь то последнее, что напоминает тебе обо мне. Что потеряешь меня. Совсем.
И снова она права, и я знаю это. Я никуда не пойду. Я спишу все на жару, на проклятое лето, на духоту и алкоголь. Но я не хочу соглашаться с ней, не хочу говорить ей это вслух, пусть она и может видеть мои мысли. И я не знаю зачем, но встаю с кровати и иду в душ. Она молча сидит и смотрит, словно понимая – все, что можно было сказать, уже сказано. Я чувствую на себе ее взгляд, даже когда стою в ванной, хотя Лиса и осталась в комнате, зато из зеркала на меня смотрит Тот, Который Я, довольный и улыбающийся. Такой, каким, наверное, должен был бы быть я сам после приятно проведенной ночи, но я не чувствую ничего, кроме пустоты. Я не чувствую ничего, кроме пустоты, пока чищу зубы. Я не чувствую ничего, пока стою под холодной струей воды в душе. Не чувствую ничего, пока одеваюсь, прямо как есть, на мокрое тело.
— Офелия! О радость! Помяни Мои грехи в своих молитвах, нимфа, — только и говорит мне на прощание Тот, Который Я, когда я уже стою в прихожей.
— Не иди за мной, — отвечаю я то ли Ему, то ли Лисе и выхожу из квартиры.
Не знаю, куда и зачем иду. Наверное, я все-таки мазохист. Изо дня в день жалуюсь на жару и все равно выхожу на улицу, подставляя себя палящему солнцу, вдыхая жаркий воздух и стараясь затеряться где-то среди бесконечных улиц и снующих по делам людей. Решаю зайти в ларек за пивом, надеясь, что хотя бы опохмел заставит меня чувствовать себя лучше. Домой не хочется, поэтому, купив пенного, открываю банку прямо на улице и жадно припадаю к ней губами, выгоняя мысли о том, что еще вчера ночью, наверное, так же припадал к чужим губам. Несколько раз мне звонит Волк, но я не беру трубку, не желая слушать его голос и расспросы. Совершенно не осознаю, где я, сколько времени прошло и куда направляюсь. В голове все еще пусто, но сейчас это, наверное, даже и к лучшему, потому что думать не хочется. Не помню, где мое пиво, и допил ли я его или просто выбросил. Не помню, были у меня сигареты или я их успел купить. Хочу не помнить о сегодняшнем утре, но вот этого у меня уже не получается. Ни хрена у меня в этой жизни не получается. Ни любви, ни истерики. Ни поцелуев, ни в любви признания.
Вот здесь, возможно, нужно раскаяться,
Но уже слишком поздно.
Трясу головой, пытаясь вытряхнуть все мысли. Все чувства. Пытаюсь слиться с безликой толпой, ворваться в нее, словно в косяк рыб, чтобы течение уносило меня куда-то далеко, как лосося уносит на нерест, как лемминга уносит к обрыву, как кусок пакета уносит ветром до тех пор, пока он не зацепится за ветки дерева и останется там висеть, одинокий и брошенный. Пытаюсь ворваться в течение жизни, но, словно Моисея, волны-люди огибают меня, расступаются предо мной двумя громадами, толпами. Скалами. Скилами да Харибдами. Все вокруг обтекает меня, минует, и я чувствую себя каким-то иллюзорным и нереальным, словно сделан из абсолютно гладкого материала, такого, что ничто вообще не может за меня зацепиться. Ни дружба. Ни любовь. Ни хотя бы какие-нибудь человеческие взаимоотношения. И только мое сучье прошлое, как назойливая рыба-прилипала, повисло на мне, когтями захватило, сцапало, как кошка мышку, так что уже и не вырваться будто. Кричи — не кричи, а все равно ведь никто не услышит. Тебя не существует для всех вокруг. Ты мрачная, пахнущая дешевым табаком и перегаром опухоль, которую предпочитают не замечать до последнего, а, когда уже невозможно больше ее игнорировать, вырезают бесстрастным жестом хирурга и выбрасывают в контейнер к другим отходам. Я чувствую себя даже хуже вчерашнего бомжа: тот, по крайней мере, вызывал либо жалость, либо отвращение. А я словно не вызываю ничего в этой жизни. Просто существую, проживаю день за днем, заранее зная все возможные сценарии будущего. Завтра я пойду на работу. Завтра Боров тихо вздохнет от того, что я снова пил, но ничего так и не скажет. Я переживу очередную неделю. В выходные мне позвонит Волк. Я напьюсь, причем неважно, соглашусь я с ним увидеться или нет. Затем все повторится. Моя жизнь – буква, зажатая на клавиатуре. Тянется однообразной линией, и никогда не знаешь, когда же боженька-автор решит проснуться, поднимет голову, уберет руку — и все. Оборвалось. Ты никогда не знаешь, какая именно буква станет последней.
Хотя бы в этом я схожусь с другими людьми – по сути, никто не знает. Я поднимаю взгляд на улицу, начинаю цепляться за лица, монотонно и чинно проплывающие мимо. Сам не замечаю, как начинаю заниматься тем, от чего пытаюсь избавиться и чего пытаюсь избежать, по крайней мере, с недавнего времени. Пытаюсь погрузиться в чужие жизни. Хотя нет, тут я просто отдаюсь на волю воображения. Представляю, что у старика, прошедшего мимо меня, сегодня случится инфаркт. Что у той девушки, чья грудь так и норовит порвать просвечивающий топик, рак. Я отстраняю себя от них сам, возводя это отстранение в подобие абсурда и абсолюта. Я безмятежный остров посреди бурлящего океана чужих страстей и радостей. Того мужчину сегодня зарежут в подворотне. Та девочка будет изнасилована. Я волк среди стада овец, хотя скорее уж баран среди стаи волков. Ту бабушку внуки выставят из квартиры ради наследства. Тот дворник еще не знает, что сегодня провалится в шахту лифта. Я Плутон, который перестали считать планетой.
Я ненавижу их, крупных, огромных, газовых гигантов. Ненавижу эти маленькие планеты, безжизненные и непригодные для этой самой жизни, которые тем не менее своего звания не лишились. Ненавижу звезды, метеоры, кометы. Ненавижу спутники, космические станции. И больше всего, конечно же, я ненавижу Землю. Эту мразь, наполненную океанами, реками, озерами, лесами и горами. Городами и селами. Ту, кто забрала себе все лавры в Солнечной системе. Я представляю, как гаснет Солнце. Как спадает жара, как гаснет свет, как все эти напыщенные, заселенные и мертвые, твердые и газообразные, теплые и холодные планеты начинают умирать. Мне без разницы. Я так далеко, что тепла мне все равно почти что не достается. Я бы хотел стать тем, кто уничтожит Солнце. Крокодилом из детской сказки. Волком Фенриром из скандинавской мифологии. Мне так хочется быть чем-то, кем-то большим. Сделать что-то, чтобы меня заметили. Чтобы все те, кто меня ненавидел, кто жалел, кому был я полностью безразличен, раскаялись в самом своем существовании. Взглянули на небо в ужасе, содрогнулись и пали предо мною ниц. Молили меня о жалости, молили меня о доброте, но откуда мне знать, что такое доброта, когда я не видел ее в свою сторону? Откуда мне знать, в чем ценность жизни, когда я как будто бы и не живу, а просто существую?
Я хочу стать для них карающей дланью Господа. Та женщина не вернется сегодня домой. Тот мужчина болеет ВИЧ. Та старуха живет в одиночестве, сходит с ума и общается со своими кошками. Тот примерного вида дедок пристает к собственной внучке. Тот ребенок сейчас попадет под машину, ведь смотрит только в экран планшета, а его мать не видит ничего вокруг себя, разговаривая по телефону.
Мне требуется всего лишь доля секунды, чтобы осознать, что последнее – реально. Мне требуется всего лишь доля секунды, чтобы перестать воображать себя Богом или Дьяволом, чтобы перестать желать смерти всему сущему. Чтобы что? Я не знаю, что мной движет – гражданская ответственность либо резкое желание стать если не кем-то большим, то хотя бы просто человеком, причем человеком с большой буквы Ч. Наплевав на все последствия, я бросаюсь вперед, бегу к дороге, бегу, боясь не успеть, опоздать. Боясь увидеть чудо смерти. Никто, кроме меня, не заметит. Ни сам ребенок, ни толпа на улице, ни даже его собственная мать. Я бы и сам мог не заметить, но бремя единственного и неповторимого тяготит меня, давит, хотя я только что и мечтал об этой самой неповторимости. И я бегу, вытянув руку, выплюнув на ходу сигарету. Тяну руку, а машина все приближается, и водитель жмет на гудок. Все происходит, будто в замедленной съемке. Лицо человека за рулем, богато одетого мужчины, отражает раздражение с легкой примесью страха. Лицо его попутчицы, женщины в дорогом платье, отражает только лишь раздражение. Мать ребенка наконец отрывается от трубки, глядит по сторонам, замечает машину и застывает, выронив телефон на дорогу. Ребенок так ничего и не видит, лишь замирает рядом с мамой, даже не удивленный резкой остановкой. И в этот момент я наконец добегаю. Всем весом отталкиваю вперед что мать, что малыша и падаю на дорогу. Асфальт больно впивается в ребра, но я еще успеваю повернуть голову к машине, увидеть приближающиеся фары и, кажется, даже улыбнуться. Вот и все. Вот и последняя буква. Хочется встать, раскинуть руки в сторону и громко закричать, от страха или от радости, но я понимаю, что не успею. Я закрываю глаза.
Глава Девятая
Глава Девятая
Неужели у вас нет никакой надежды? Неужели вы думаете, что умрете весь?
— Да, — ответил я.
© Альбер Камю
Бог спокойно удивится
спросит мертвую ее
что же мрачно дева? что
мрачно Боже – бытие…
© Александр Введенский
— Ну и че ты тут разлегся?
Я медленно плыву среди тьмы, которую дарит мне смерть, и до меня пока не доходит, что стоит открыть глаза, как тьма исчезнет. Мне не хочется возвращаться, даже если я не умер. Мне гораздо приятнее лежать так, думая о том, увижу ли я своих родителей, только уже настоящих, а не в виде галлюцинаций. Мне нравится думать, что там, во тьме, я наконец-то буду свободен, меня не будет преследовать ни работа, ни алкоголь, ни, что, наверное, самое главное, Лиса. Что бы ни ждало меня после смерти, вряд ли там будет хуже, чем здесь. Но здесь назойливо зовет меня, больно впиваясь носком ботинка под ребра и вырывая в реальность злым мужским голосом.
— Чего ты здесь разлегся, я спрашиваю? — продолжает донимать меня кто-то, и безумно хочется, чтобы это был апостол Петр, но надежда на это очень слабая и призрачная.
— Умираю, — безразлично отвечаю я, все еще с закрытыми глазами.
— Что ты несешь? Я тебя едва задел! — голос апостола становится еще злее. — Если надеешься развести на бабки, то хрен тебе!
Про себя выругавшись, все-таки поворачиваю голову и смотрю наверх. Вижу освещенный солнцем профиль Апостола, который оказывается на деле водителем так и не сбившей меня машины. Тут же меня накрывает шумом улицы, плачем ребенка, руганью женщины… Протягиваю руку, надеясь, что мужчина поможет мне подняться, но он даже не двигается, так что приходится вставать самому.
— Еще и пьяный, кажись, — шепчет Петр, который на самом деле вряд ли Петр.
— Да хватит уже с ним сюсюкаться, поехали! — кричит на него его спутница, вылезая из машины. Я бросаю на нее быстрый взгляд. Женщина, уже в годах, но тщательно следящая за собой. Под слоем макияжа я замечаю что-то, что не могу пока описать, но меня пробирает холодок, ползущий по спине. — Будешь ты еще со всякой швалью общаться! Сами не смотрят куда прут, нормальным людям мешают!
Апостол медленно поворачивается к ней. Я не вижу его лица, но женщина моментально замолкает. На лице проявляются признаки страха, и я понимаю, что она так силится скрыть косметикой. Синяки. Синяки покрывают ее лицо, ее кожу на руках, и ни дорогое платье, ни украшения не могут отвлечь мой взгляд от них. Несмотря на все то, что она говорит, мне становится ее жалко. И я вновь строю из себя героя, пытаясь отвлечь внимание водителя на себя.
— Мужик, ты бы не на бабу свою так смотрел, а на дорогу, — говорю я каким-то сдавленным голосом, однако он слышит. — Я ж не просто так под колеса выскочил, ты чуть человека не сбил. Ребенка.
Жалею о своих геройских порывах, когда Апостол поворачивается ко мне. Мне вдруг становится невыносимо страшно. Абсолютно неожиданно подкатывает к горлу ощущение своей смертности, столь отличное от всех мыслей, что я думал только недавно, но от того не менее сильное. Мне хочется спрятаться в кокон, убежать от этих противных ощущений собственной слабости. Услужливо приходя на выручку в отражениях глаз Апостола, где только что я видел свое испуганное лицо, мне улыбается Тот, Который Я, и манит рукой за собой. Куда-то, где мы с ним будем и не собой вовсе, а кем-то другим. И в тот момент, когда мое тело касается асфальта, теперь, правда, ударяясь об него спиной, а не ребрами, я, уже внутри себя, продолжаю падать в другое место, перенимая на себя чужие жизни, чужие страхи, чужие желания… Чужую… Похоть?
***
Похоть. Он испытывает только похоть, глядя на нее. И раздражение. Раздражение от того, что в ее глазах видит практически собачью покорность, от чего она становится похожа на своего мужа, хотя он и видел-то его всего раз.
— Милый, а когда мы поженимся? — повторяет она свой вопрос, так и не дождавшись ответа. Это его раздражает тоже. Она вечно повторяет все, словно он глухой.
— Чтоб ты побежала мне рога наставлять, как своему бывшему? — смеется Апостол, и смех у него резкий, режущий.
— Что? Я и не думала… — в глазах женщины обида и удивление.
— Вот и не думай. И лучше вообще не говори, ты давно должна усвоить, что у твоего рта есть более хорошее применение.
На какой-то момент ему кажется, что она его сейчас ударит. Он даже ждет этого, ждет от нее проявления непокорности. Ждет, что она накричит на него, ждет, что перестанет быть послушной куклой. Но она молчит, тупит глаза и медленно слезает с дивана, тянется руками к его брюкам.
— Да не сейчас, шлюха ты драная! — Апостол кричит и вскакивает, отталкивая от себя женщину. Начинает расхаживать по комнате чужой квартиры, даже не глядя на нее. Стараясь не думать о том, как она каждый раз намекает ему на переезд. На то, что им пора жить вместе. На то, что они могут завести детей. Нет, никаких детей с ней. Только не с ней. Он сам не знает, что его держит, почему он все еще приезжает сюда, почему трахает это покорное тело, задабривая ее дорогими подарками. Он заставил ее отказаться от всего из прошлого. Выкинуть фотографии мужа. Фотографии покойной дочери. Квартира теперь выглядит как нежилая, словно готовая для объявления на продажу. Ремонт, хорошая мебель… И ничего больше. Никаких признаков, что здесь живет человек. Ни одной ниточки воспоминаний.
— Прости, — наконец произносит Апостол, поворачиваясь к женщине. Берет ее за руку, поднимает с пола. Утирает слезы и целует. Не зная, зачем. Она никогда не уйдет от него: она стала рабыней подарков, дорогих платьев и побрякушек. Пленницей обстоятельств. Ведь если она его выгонит – останется ни с чем. Муж, с которым она так и не развелась официально, ушел, и никто не знает, где он. Дочь мертва.
Себя мужчина чувствует не лучше. Он ненавидит себя за то, что разрушил чужую семью, ненавидит за то, как он обращается с этой женщиной. Ненавидит с тех пор, как увидел песью покорность в глазах ее мужа, когда она выгоняла его из квартиры. С тех пор, как их застукали, и то, что было интрижкой, стало полноценным романом. Он ненавидит себя, но ненавидеть себя слишком больно и тяжело, поэтому он перекладывает ненависть на женщину. Апостол уже не помнит, когда ее впервые ударил. И как он надеялся в тот момент, что она пошлет его к чертям, что выгонит, так же, как гнала Пса, но она смолчала. И молчала с тех пор каждый раз, только плакала. Он бы очень хотел уйти сам, но если уйдет, останется один на один со своей ненавистью.
Может, в других парах так же… Может, это не так уж и плохо. Может, это и называют любовью?
***
Меня снова приводят в чувство, но на этот раз более заботливо. Вновь притворяться мертвым нет смысла, поэтому глаза открываю я почти сразу. За время, что я существовал в жизни (по крайней мере, в той жизни, какой я ее представил) Апостола, он успел уехать, прихватив с собой и свою любовницу. Надо мной на этот раз склонилась та женщина, которую я спас, вместе с ее ребенком. Малыш смотрит на меня со смесью страха и любопытства, а в глазах его матери царит подлинное беспокойство. Становится даже не по себе, глядя в эти голубые, полные волнения и сочувствия глаза. Я не могу вспомнить, когда на меня последний раз смотрели вот так искренне. По-настоящему.
— Слава богу, вы очнулись! — шепчет она, закрывая руками лицо. — Я уж боялась, что этот…
Тут она вспоминает, что ее сын стоит рядом, и замолкает на полуслове, не в силах подобрать слово, которым можно описать сбежавшего водителя.
— Я в порядке, — отмахиваюсь я и приподнимаюсь на локтях, попутно замечая, что меня таки перенесли с проезжей части на тротуар. — Может, слегка ударился и все.
— Вы были в отключке несколько минут, я уже вызвала скорую, — говорит женщина, и мне все еще не по себе от этой заботы.
— Не надо никакой скорой, можете отменить вызов, — Господи, как же мне неловко. Тело болит, но в целом чувствую я себя нормально. Настолько нормально, насколько могу себя чувствовать после того, что увидел. После того, как начал осознавать, что все мои видения последних дней сливаются в одну историю, и это успокаивает и пугает одновременно. Успокаивает, поскольку явно дает понять: это все вымысел. Бзик. Игры воспаленного алкоголем мозга. Пугает, потому что я не знаю, откуда эта история появилась в моей голове вообще.
Я сажусь на землю и тянусь в карман за сигаретами, закуриваю, стараясь выпускать дым в сторону от матери с ее ребенком. Если честно, хочется сбежать отсюда. Хочется сбежать от них. Меня пугает забота, меня пугает, что беспокойство в ее глазах сменяется чувством благодарности.
— Вы точно в порядке? — спрашивает она, чуть отстраняясь от табачного дыма. Мне остается только кивнуть, тогда она продолжает. — Вы спасли нас. Спасли моего сына.
— Пустяки, — черт, ну не могу же я ей сказать, что сейчас вообще жалею, что полез в это маленькое происшествие. — Любой бы на моем месте поступил бы так же.
— Но так поступили только вы, — она улыбается. Очень печально, но до того искренне, что меня начинает тошнить от себя и своих мыслей. — Спасибо вам.
Киваю, не зная, что добавить. Снова затягиваюсь, стараясь не смотреть на нее. Не знаю, почему не ухожу, и не знаю, зачем остаюсь тут. Сижу на асфальте, горячем и раскаленном, она сидит на корточках рядом, а прохожие заинтересованно оборачиваются, кто-то останавливается поглазеть, но быстро отходит, не видя ничего, стоящего их внимания. Я чувствую, словно меня с этой женщиной и ее ребенком накрыло подобием купола. Весь мир перестал существовать, и есть только мы втроем. Последний раз я такое испытывал… Даже не знаю, когда. Может, с Лисой? От сравнения становится тошно, но ощущение пропадает вместе со следующим вопросом.
— Вы уверены, что все хорошо? Скорая уже скоро приедет… — снова говорит она. Точно, скорая. Вот уж чего мне не надо, чтобы меня сейчас еще начали осматривать доктора. Поэтому я быстро встаю. Возможно, слишком резко, потому что мой подъем заставляет женщину отшатнуться.
— В полном. Не переживайте, — не знаю, зачем говорю так быстро, но меня словно только сейчас накрывает после видений, и желание сбежать становится просто невыносимым. — Скажите им, что все хорошо, и я ушел. Мне правда надо очень спешить. Спасибо за заботу, берегите себя, всего доброго.
Я уже разворачиваюсь, когда она берет меня за локоть. Мне уже сложно разобрать, что она говорит из-за шума в ушах, но, кажется, она снова меня благодарит и называет свое имя. Оборачиваюсь и вижу, что она тянет мне что-то в своей руке. При ближайшем рассмотрении вижу, что это деньги. Смотрит на меня так пристально, с таким вниманием, что я невольно вспоминаю, как мать волновалась за меня, когда я в детстве падал и раздирал коленку. И, как ни странно, это взгляд делает мне не хуже, а лучше.
— Возьмите, пожалуйста, — говорит она, все еще протягивая мне пару купюр. — Я не знаю, как еще могу вас отблагодарить.
Что-то во мне кричит о том, что надо ее оттолкнуть. Нагрубить. Прогнать. Что-то, что напоминает мне о том, как мы с этой женщиной выглядим со стороны. Что я сегодня проснулся с незнакомкой, что от меня пахнет перегаром, что я больной и сломленный, исковерканный и ничтожный. Что-то боится этой женщины, и я, на секунду погрузившись в недра своего разума, чую, что это нечто пахнет парфюмом Лисы. Тогда я мысленно медленно опускаю ботинок на это что-то, раздавливая его, словно какой-то окурок, словно мусор, словно грязь. Я возвращаюсь в реальность и смотрю в омуты, полные благодарности, напротив меня. Смотрю на девушку, которая улыбается мне так, как давно не улыбался никто. Смотрю в это красивое, молодое лицо, дающее мне тонкую ниточку, держащую меня на поверхности над паникой, страхом и очередным приступом. Смотрю на ее руки и боюсь касаться их, потому что не хочу проваливаться в ее жизнь, не хочу видеть ее страданий и боли, выдуманных моим искаженным воображением, потому что ничего, кроме боли, я придумать и не способен.
— Не надо, что вы… — наконец выдавливаю я из себя. — Вам эти деньги нужнее, уверен. У вас ребенок…
— А у вас? — она улыбается так печально, что впору закричать. Ну откуда в ней эта печаль, почему она так зацепилась за жалкое ничтожество в виде меня? Неужели эта та единственная доброта, которую она видела в последнее время? Случайное спасение из-под колес машины, которая бы даже не навредила им, раз уж цел я. Она бы отделалась легким испугом, но смотрит на меня так, словно я только что вытащил ее из-под пуль.
— Нет, — качаю головой, вообще не понимая, зачем отвечаю на вопрос. — Я не женат.
— Я тоже, — она так и не отпускает мою руку, пока смотрит на меня. — Разве обязательно нужно быть женатым, чтобы иметь детей?
— Не знаю, — ее голос, словно одеяло, укрывает меня от моего панического состояния, и я уже не особо слушаю, что она говорит, лишь бы она продолжала. Надеюсь только, что по моему лицу не видно всего этого.
— Мой… Его отец, — она кивает на своего сына, который стоит рядом с ней, снова погрузившись в экран планшета, потеряв интерес к разговору взрослых. — Ушел еще до его рождения. Бывает тяжело, бывает сложно… Вот и сейчас… Боже, я же даже не видела эту машину… Если бы не вы!
На ее глаза наворачиваются слезы, а я все еще боюсь до нее дотрагиваться. Я понимаю, что ее нужно обнять, успокоить, что, наверное, любой на моем месте сделал бы это, но я-то не любой. Я смотрю, как ее глаза намокают, и страшусь даже пошевелиться, разрываясь между тем, чтобы все-таки сбежать, и тем, чтобы остаться. Очень аккуратно, словно она может рассыпаться и обратиться в прах от одного моего прикосновения, я кладу руку на ее плечо и бормочу что-то успокаивающее, сам не понимая, что конкретно говорю. К желанию убежать прибавляется совершенно противоположное – чтобы время застыло, и я с этой девушкой так и остался стоять на тротуаре. Моя рука на ее плече. Ее слезы в глазах. И ничего больше. Момент рушит ее сын, который настойчиво тянет женщину за рукав.
— Мама, ты плачешь? Что случилось?
— Все хорошо, сынок. Все уже в порядке, — она отстраняется от меня, утирая глаза. — Вы простите меня за это, просто столько всего навалилось сразу. Я обычно, ну… Не такая.
Киваю, не желая акцентировать внимание на ее стыде за себя. Ну не умею я общаться с людьми, тем более с женщинами. Разучился. По крайней мере, когда я трезв.
— Еще раз спасибо вам большое, правда, — меж тем продолжает она. Начинает рыться в своей сумочке и достает блокнот с ручкой. Что-то быстро пишет на листке и протягивает мне. — Если не хотите брать деньги, позвольте хотя бы угостить вас как-нибудь ужином. Это мой номер телефона. Позвоните мне обязательно.
Я уже не в силах, да и не очень-то и хочу с ней спорить, поэтому послушно беру протянутую бумажку и складываю в карман брюк. Киваю. Говорю, что обязательно так и сделаю. Что всенепременно позвоню ей, как только у меня будет свободный вечер. И самое страшное в том, что я даже не отрицаю эту возможность. Потому что, глядя на нее, глядя в ее глаза, в ее НАСТОЯЩИЕ ЖИВЫЕ глаза, я чувствую и себя живым и настоящим. Она не похожа на Лису. Вообще ни капельки. Она обычная, нормальная. В ней нет огня и озорства, так присущих моей бывшей (и как будто бы вечной) пассии, но, может, в этом все и дело? Может, и не надо мне этого вечного пламени, если нужен спокойный омут, где даже ветер не тревожит поверхность воды. Может так быть или нет?
Мы прощаемся, слегка сжав друг другу руки, хотя я замечаю, что какая-то ее часть хочет потянуться ко мне, чтобы обнять. Какая-то часть меня, которая действительно является мной, может и хочет ответить на этот порыв, но я сдерживаюсь. Достаточно на сегодня подвигов общественных, и уж тем более подвигов над самим собой. Хватит и того, что я уже успел сделать. Я машу рукой ее сыну и ухожу в сторону автобусной остановки, в то время как она остается дожидаться карету скорой, чтобы с ними объясниться. Самому общаться с врачами для меня было бы тоже слишком большим усилием над собой, так что пришлось оправдаться срочными делами. Я ухожу, оставляя за спиной и женщину, и ее ребенка, но еще долго вижу перед собой ее голубые, словно небо над головой, глаза. И на какое-то время даже солнце перестает докучать мне своим палящим жаром, спрятавшись за редким облаком, давая мне в полной мере насладиться забытым чувством.
Глава Десятая
Глава Десятая
И в кафе, заколоченном наглухо,
Мы с тобою сидели и пили коньяк,
И жевали засохшее яблоко.
И в молчаньи мы знали про нашу беду,
И надеждой не тешились гиблою,
И в молчаньи мы пили за эту звезду,
Что печально горит над могилою…
© Александр Галич
Мои воспоминания – словно золотые в кошельке, подаренном дьяволом: откроешь их, а там сухие листья.
© Жан-Поль Сартр
Вечерело. Жаркое светило медленно начало клониться к закату, и, хотя асфальт все еще отдавал полученное за весь день тепло и духота сохранялась, на улице стало чуть лучше. Только тогда я позволил себе подняться со скамейки в парке, на которой провел последние несколько часов, бесцельно наблюдая за прохожими, спрятанный в тени лип. Благотворное влияние чужих голубых омутов давно перестало на меня действовать, но и утреннее происшествие уже не так тяготило, так что чувствую я себя скорее нейтрально, чем плохо. В самом деле, большая ли проблема? Ну напился я на даче и уехал не с той девушкой, которую пригласил (не сам, к слову, пригласил, а стараниями Волка). Как будто большая беда? Девчонка явно в обиде не осталась, Волк ее, должно быть, хорошо утешил. Ну а то, что я так прогнал вторую… Да, поступил я, конечно, как последний мудак, может, даже хуже, чем периодически поступает мой друг, но уж точно не должен за это себя корить и ненавидеть еще сильнее, чем ненавидел до этого. Я бы все равно ее прогнал — не сегодня так завтра — не зря раздражала она меня еще будучи в бане, а вся симпатия моя к ней обусловлена лишь влиянием алкоголя.
По пути к автобусной остановке я захожу в магазин, чтобы пополнить свой запас курева, параллельно размышляя, куда я все-таки хочу сейчас поехать. Та часть меня, что соответствует взрослому и ответственному человеку, явственно шепчет, что надо домой. Посмотреть какой-нибудь фильм на ночь, желательно комедию, и лечь спать, чтобы завтра свежим и бодрым пойти радовать взор Борова, удивлять коллег, да и вообще всех вокруг. Другая моя часть молчит, но ей вовсе и не обязательно говорить, чтобы я знал ее планы на сегодняшний вечер. Сами собой в голову просятся мысли: сможет ли моя новая знакомая спасти меня от самого себя, и нужно ли мне вообще это спасение? Перед глазами проносятся лица всех друзей и знакомых, всех возлюбленных, что отвернулись от меня за прошедшие годы, хотя выделяется на общем фоне всего одно лицо, с озорными искрами в глазах и фиолетовой прядью волос на челке. Я вижу Лису столь явственно, что на секунду думаю, что она вновь ворвалась в мое пространство, и уже жду от нее ехидных замечаний касательно Голубоглазой, но вовремя понимаю, что в этот раз Лиса ограничилась лишь появлением в моих воспоминаниях.
Снова я вижу, как мы с ней познакомились, снова чувствую волнение и легкий страх перед первым поцелуем с ней, снова в голове сплошной вереницей картинок бегут все счастливые и несчастные моменты наших с ней отношений, до тех пор пока этот поезд прошлого не ударяется о железную стену, которой отгорожено то единственное, недоступное мне воспоминание. В нем мы с Лисой расстаемся уже навсегда.
Бейся об стену хоть головой, хоть тараном — не сломать ее. Сам ее построил, сам отгородил себя от этой комнаты в своем Дворце Памяти, сам закрыл за семью печатями. И не протрубил еще ни один из ангелов, чтобы я эти печати захотел вскрыть. Не мимолетно захотел, конечно же, а полноценно, отдавая себе в этом весь отчет. Вышел бы на площадку скалистую и крикнул в ночь: «Свободен!» Да не свободен я. От себя не свободен, от Лисы и от прошлого своего в целом. Несу на себе его тяжким ярмом, хоть сам его разглядеть и не могу. Прошлое – роскошь собственника, да, Сартр? Ну так я очень своеобразный собственник: владеть-то владею, а куда положил – забыл. Бросил ключи, казалось бы, на привычное место, а теперь найти не могу, и не выбраться мне из квартиры, и дверь не открыть, и даже через окно не вылезти, поскольку высоты боюсь страшно, а ощущение полета доступно лишь тем, кто не обременен ничем, вниз тянущим. Я таковым не являюсь. Не время мне падать вниз с улыбкой, расправив свои ладони, чтобы снизу плакали старушки ветхие, сердобольные. Страшно. Жить невозможно, умирать страшно. Завидую я смертной завистью покойной Голубке и парню ее, что были они так уверены, что все закончится в тот момент, когда последняя капля крови из их запястий вытечет в уже алую воду. Завидую Псу, который настолько смог забыться в алкоголе, насколько я не смогу никогда. Что уже и не помнит, кто он и кем когда-то был. Помнит лишь чувства, без конкретной привязки к событиям. Даже Апостолу с его любовницей, Псиной женой, завидую, ибо живут они в своем мини-мирке «страсть-ненависть», не видя ничего за его пределами, даже ребенка с матерью на дороге. Завидую им всем, ибо они что-то чувствовали, будь то любовь, стыд, обида или ненависть. А я не чувствую ничего. Хочется взять это чертово известное выражение: «Мыслю — значит, существую» и дополнить его парой строк. «Чувствую — значит, живу». Ведь живут они все, даже Голубка живет, пусть только в моем больном сознании. А я что? Даже при виде Голубоглазой начал думать лишь о своем спасении, цепляясь за нее, как клещ за кожу, телефон ее взял из таких же соображений. Жалкий я. Отвратительный.
С такими вот мыслями я и оказываюсь на автобусной остановке. Подняв глаза к небу, вижу, что с запада надвигается тьма. Тучи, черные, как душа моя, медленно наступают на ненавидимый мною город. К ночи будет гроза. Казалось бы, учитывая, как я страдал от жары и засухи все последние дни, уж эта новость должна меня порадовать, но даже тут я не чувствую ничего. Будет гроза? Хорошо. Пусть будет. Пусть все это будет. Пусть будут люди вокруг меня, курящие и разговаривающие. Смеющиеся и обнимающиеся. Скрывающие в недрах себя свои тайны и печали. Пусть будут, я все равно не в силах ничего с этим сделать. Пусть живут, любят и плодятся. Пусть будет жарко и солнечно. Пусть будет ветрено и пасмурно. Пусть в воздухе пахнет раскаленным асфальтом, а от приближающегося ненастья становится сложно дышать. Пусть мелкие частички пыли резвятся перед глазами, туманя взор, не давая разглядеть номер приближающегося автобуса.
Так что все-таки, что это было? Ответа не будет.
Будут звери. А люди? Что ж, будут и люди.
Будут все, но меня не будет…
Будет кто-то другой, с кем-то другим под Синатру выплясывать.
Будет душно. Жарко. Дождливо. Пасмурно.
Сажусь в автобусе у самого входа. Игнорирую недовольный взгляд тетки, не успевшей занять то же место и теперь пытающейся своими глазами прожечь дыру в моем виске. Простите, тетя, в сравнении с Боровом вы абсолютно этого не умеете. Можете даже не пытаться со мной разговаривать. Простите, я глухонемой. Или даже иностранец. Я не понимаю ваш грубый, варварский язык. Я приехал из Индии. Или из Китая. Да хоть из Нигерии, только оставьте меня в покое! Я буду жаловаться в посольство! Остается надеяться лишь на то, что все эти мысли так и остались мыслями. Что я не сказал ничего из этого вслух. Однако женщина отходит от меня, выискивая себе новую жертву, как варан, водя головой по сторонам. Победа. Не уступи место в автобусе и почувствуй себя великим маршалом. Жуковым. Наполеоном. Неважно кем, главное почувствуй. Почувствуй хоть что-то, мать твою! Парад победы на Красной Площади моего сознания.
Чувствуй. Чувствуй. Чувствуй!
Слышу это в голове настойчивым шепотом, да так явно, что начинаю водить взглядом по лицам пассажиров, ища источник звука. Выискиваю кого-то, кого нет по-настоящему. Ищу фиолетовую челку или зазеркальную улыбку Того, Который Я. Ищу до тех пор, пока не понимаю, что цель поиска изменилась. Я начинаю прицениваться к другим людям, искать в их лицах нечто такое, за что мог бы зацепиться. Нет, даже вцепиться! Найти тех, кто подходит. Семейную пару желательно. Почувствовать знакомую уже тошноту и ощущение потери реальности. Услышать и увидеть отголоски чужих жизней. Мертвый сын. Самоубийство. Отличник. Эта та девчонка на него так повлияла! Как он мог с ними так поступить! Тьфу! Нет! Не хочу. Хватит с меня этой истории. Хватит этих картинок. Я зажмуриваюсь и впиваюсь ногтями в свою руку, насильно вытягивая себя из этой паршивой игры. Нет, падла, кто бы ты ни был или ни была. Не дождешься. Не хочу! Не хочу чужой боли, своей хватает.
Сижу с закрытыми глазами до тех пор, пока автобус не начинает тормозить. Тогда встаю, нахожу в кармане горсть мелочи, отдаю ее водителю и выскакиваю на остановке, даже не понимая, где вышел и как далеко еще до дома. Хотя, как становится ясно, я не то чтобы сильно ошибся: ехать еще было всего ничего, и оставшееся расстояние можно смело пройти пешком. Это первая мысль. Затем звучит гром, и вдалеке на западе сверкает молния. Тогда приходит вторая – недалеко здесь есть бар, в который я довольно часто заглядываю, если вдруг мне становится слишком тошно пить в одиночестве. И соблазн заглянуть туда сегодня, именно сейчас, слишком велик. Могу же я просто немного побыть в социуме, пообщаться со знакомым барменом, выпить пару бокалов пива и пойти домой? Вопрос не в том, правда, могу ли я себе это позволить, а скорее в том, смогу ли я ограничиться этим? Можно ли подобное мероприятие назвать испытанием для своей силы воли? Тринадцатым подвигом Геракла? В конце концов, мне нужно хорошенько поразмыслить над тем, что творится в моей голове, а так уж исторически сложилось, что думается мне легче, когда в руке стакан, а во мне алкоголь. Да и вообще, в стенах заведения мне будет стыдно напиться слишком сильно, а вот выпить ровно столько, чтоб по приходу к себе меня хватило лишь на то, чтобы я, уставший после долгой прогулки, лег спать, я как раз смогу. Это однозначно безопаснее, чем пить дома, где остановить меня сможет лишь полный отрыв от реальности. Тьфу! Стою на месте и пытаюсь себя оправдать, словно не в бар зайти собрался, а иду старуху убивать топором, да гадаю, тварь я дрожащая или право имею!
У входа, как и всегда, привязан к своему цепи-стулу Цербер. Иногда мне кажется, что у него вообще нет выходных – ни разу не было такого, чтобы Цербера не оказалось на этом самом месте каждый раз, когда я прихожу. Разве что зимой он заносит стул внутрь. Охранник узнает меня и машет рукой, изобразив на своей единственной голове то, что должно быть, судя по всему, радостью от встречи.
— Привет! Тебя что-то давно не было видно! — лает мне Цербер, когда я приближаюсь к нему, а затем приглядывается ко мне своими черными, как ночь, глазами. — Выглядишь ты чего-то не ахти, все нормально?
— Более чем, — вру я, параллельно гадая, что же именно так не понравилось ему в моей внешности. — Просто долгий день. Жара, духота, сам понимаешь.
— Ничего, скоро ливанет, — говорит охранник, кивая на небо. — Ты внутрь или просто поздороваться решил зайти?
— Внутрь, конечно, — странные у него вопросы. Словно я когда-то действительно приходил, только чтобы поболтать с ним. — Там людно?
— Нет, брат. Тишина и покой, все, как ты любишь.
Киваю и уже собираюсь пройти, как Цербер мягко кладет руку мне на плечо и заглядывает в глаза. Говорит очень тихо и вкрадчиво, все еще сохраняя дружелюбие в голосе, но я уже видел, как он вот так общался с другими пьянчугами:
— Деньги-то есть?
— Есть, — мне очень тяжело скрыть озлобленность в моем тоне. — С чего это ты вдруг начал беспокоиться за содержимое моего бумажника?
Ему, кажется, становится стыдно. Он начинает вяло оправдываться, мол, просто решил поинтересоваться, никакого недоверия ко мне нет, но я уже не слушаю, а просто захожу в бар. Нет, все-таки что-то, судя по всему, с моим внешним видом и правда не так, раз люди уже реагируют и за мои финансовые возможности волнуются. Хотя учитывая, в каком состоянии я сегодня собирался на прогулку, да еще то, что я дважды умудрился поваляться на асфальте, ничего в этом удивительного нет.
Внутри пахнет кислым пивом, свежим потом и немного отдает гнилью, но все эти запахи ничто в сравнении с приветливым дыханием кондиционера, чей порыв холода подхватывает меня, заботливый, как материнские руки, и несет прямо к барной стойке. За ней вижу Пиранью, чья хищная улыбка уже расплывается на его широком и плоском лице.
— Что налить? — говорит он вместо приветствия, когда я опускаюсь на высокий барный стул.
— Давай сто грамм чего-нибудь сорокоградусного и, желательно, ирландского, но…
— Но не «Джемесон», я помню. И без льда, — перебивает меня бармен. — Не переживай, ты уже достиг того уровня, на котором, даже если ты не будешь приходить полгода, я буду помнить твои стандартные заказы.
— А это точно комплимент, если бармен настолько выучил твои вкусы? Или признак устоявшегося алкоголизма? — пытаюсь пошутить я.
— А это, друг мой, ты решай уже сам, — философски отмечает Пиранья и отходит, чтобы налить мне виски. Хороший он все-таки человек, да и бармен тоже неплохой. Проблема Пираньи лишь в том, что весь его ум и харизма скрывается за абсолютно не подходящим его профессии лицом. Многие думают, что он намеренно точит свои зубы, но я знаю, что они у него такие с рождения. Знаю, что, несмотря на множество шуток о своей внешности, которые он сам же и говорит, Пиранья страдает от комплексов. Знаю, что он мечтал устроиться в дорогое и престижное заведение, но его туда не взяли, оправдав это недостатком опыта. Хотя уж кому, а Пиранье опыта не занимать. Просто он не вышел рожей, вот и работает в обычной наливайке среднего пошиба, тщетно пытаясь привить местной алкоте культуру пития коктейлей из соответствующих бокалов, да еще то, что существует шотландский виски помимо «Баллантайнса» и «Ред Лейбла», а выдержка в бочках прибавляет также и вкус, а не только лишь стоимость напитка. Я для Пираньи – глоток свежего воздуха. Человек, который любит выпить, но старается следить за тем, что конкретно он пьет. Он никогда не признается, но я понимаю, что некоторые позиции в меню он привез только тогда, когда я стал завсегдатаем бара. А еще Пиранья очень ценит то, что я никогда не шутил о его лице. Хотя, пожалуй, вся его благожелательность ко мне мигом бы исчезла, знай он прозвище, которым я зову его в своей голове.
— Ты сегодня выглядишь еще более побито, чем обычно, — говорит Пиранья, ставя передо мной бокал виски.
— Посмотрел бы я на тебя, если бы тебя сбила машина, — ухмыляюсь я, делая глоток и чувствуя, как внутри разливается приятное тепло (не то тепло, а скорее даже жара, которая так бесила меня на улице все последние дни, а приятное тепло, свойственное периоду осени, традиционно называющемуся золотым). Вижу удивленный взгляд Пираньи и отмахиваюсь, не давая ему засыпать меня вопросами. — Не переживай, ничего серьезного. Небольшое происшествие на дороге, вот и все.
— Как скажешь, — бармен пожимает плечами и начинает натирать бокал замызганной тряпкой. Отчего-то Пиранья считает, что если делать такие киношные барменские жесты, то будет выглядеть более внушительно. Только здесь публику не удивишь ни чистыми бокалами, ни жонглированием бутылками. Однако не мне Пиранью отучивать. — А в остальном как жизнь? Чего не заходил давно?
— Работой завалило, — вру я теперь уже не Церберу. Но не могу же я честно сказать, что просто пьянствовал дома без просыху, а на работе полнейший застой, ибо ничего стоящего в нашем городе не происходит. Да и газета наша, как я не раз говорил, никому толком и не сдалась. — Подвернулась интересная тема для статьи, вот начальство и заставляет меня писать без выходных. Уже черт знает какой раз ее редактирую, все заказчикам до конца не нравится, вот и работаю дни и ночи напролет.
— Да оно и видно. Тут и без всяких автокатастроф будешь выглядеть побитым, — ухмыляется во все свои кривые и острые тридцать два зуба Пиранья. — Тебе хоть нравится?
— Знаешь, тут уже дело не в «нравится» или «не нравится»… В определенный момент просто слишком прикипаешь к одному месту, и менять что-то уже рискованным кажется. Вот и сижу, не рыпаюсь. Главное, что у меня пока еще получается. Да и поздно что-то менять, когда тебе за тридцатку, я ж и не умею ничего больше, — я даже сам удивляюсь степени своей откровенности и тому, зачем я все это вообще говорю. Я не то чтобы фанат делиться личными переживаниями с посторонними людьми, но на фоне всех моих остальных проблем то, что творится у меня на работе, кажется настолько мелким и несущественным, что рассказывать об этом не зазорно.
— Ну нет, — бармен качает головой и ставит бокал в сторону. Быстро оглядывается вокруг и, пока никто из других редких гостей не видит, наливает мне прямо из бутылки еще виски. — Это за счет заведения. Так сказать, от нашего бара, тем, кто смело пишет правду-матку в местных издательствах!
Гадаю, является ли все сказанное сарказмом, до тех пор пока Пиранья не начинает смеяться, отвечая на мой незаданный вопрос.
— Чушь все это, и ты это знаешь! — говорит он, закончив хохотать. — Надоела работа? Меняй. Я тебе давно говорил, уходи. Либо работай на себя, благо сейчас блогером стать не сложно, либо вообще меняй профессию. Я знаю, что ты у нас фанат расплыться мыслью на бумаге, но уж явно не на то свой талант нужно тратить, чтоб писать статейки в среднего качества журнальчики. Даже если там тебе на удивление хорошо платят. Ну или пошел бы в бармены, вон, как я. Зарплата средняя, конечно, но я б тебя всему научил, а потом — кто знает. Ты, в отличие от меня, рожей вышел; если тебя побрить и причесать, то, может, и вырвешься в место поприличнее. А там и контингент другой, и денег больше, и бабы за стойкой сидят симпатичные, не то что тут. А за комплименты могут и на чай оставить. Это ж сам подумай, каково: ты ей, мол, у вас прическа шикарная, а она тебе в конце купюру сует!
— Да ну тебя, какой из меня бармен? — говорю я, хотя и вижу в словах Пираньи зерно истины. Грешно жаловаться на застой и бессмысленность своей жизни, когда сам для изменения ее состояния ничего не делаешь. С другой стороны, какая, к черту, барная стойка? Для меня в последнее время общение с коллегами у кофемашины-то в тягость, а тут каждый день пропускать через себя толпы народа, которые будут вываливать на меня свои беды и проблемы, прямо как я сейчас вываливаю их на Пиранью.
— Нормальный, это я тебе точно могу сказать. Алкоголь любишь? Это раз. Разбираешься в нем? Да лучше, чем многие другие гости здесь, как минимум. Бухать тебе только на сменах нельзя, вот что я скажу. Ты по синьке всегда какой-то философски расплывчатый становишься, так что общаться с тобой одновременно и проще, и сложнее. С одной стороны, ты хотя бы общаться начинаешь, а с другой – хрен тогда поймешь, что в твоей черепной коробке творится.
— Это тебе непонятно, а мне как раз только так все понятнее и становится. Или хотя бы легче с этим всем жить. Так что вот и выпьем: за понятливость, расплывчатость и философию! — я залпом допиваю бокал и двигаю его к Пиранье. — Повтори, будь добр.
Виски передо мной появляется вновь, и бармен пока отходит к другим гостям. Хотя, возможно, решил просто не продолжать наш бессмысленный разговор. Он-то, конечно, человек не глупый, но что он обо мне знает в конечном итоге? Маску он знает. Маску, а не человека. Для каждого, кто состоит в моем окружении, у меня свое лицо. Боров знает меня как талантливого журналиста, который запил из-за неудач в личной жизни. Волк считает меня мрачным философом, который слишком много думает, слишком мало делает, и вообще отшельник и нелюдим с какими-то тараканами в голове. Цербер… Вообще не представляю, что думает обо мне Цербер, да и думает ли вообще. Пиранья считает, что я погрязший в рутине репортер, заливающий эту самую рутину ирландским виски, и что все мои проблемы решатся, стоит только мне сменить работу. Но никто из них не видит Лису. Никто по ночам не просыпается из-за того, что покойная давно мать вдруг решила пригладить твои непослушные волосы. Никто ни разу не пил водку с отцом, который уже скоро как десять лет слег в могилу от инсульта. Что они могут знать о моей жизни, да и что вообще могут знать?!
Мне хочется накричать на них всех, да хоть бы и на Пиранью. Хочется выйти на улицу и ударить по единственной голове Цербера, стерегущего вход в Тартар для пьяниц. Хочется засмеяться им всем, глядя в глаза, чтобы показать свое истинное лицо, испещренное язвами, гнилью и осколками зеркал. Сказать им всем правду, что я по-настоящему о них думаю. Что считаю их никчемными прожигателями существования, что разочаровался давно не только лишь в себе, но и в людях вообще. Но нет, я просто допью свой виски, затем выпью еще — и пойду домой. Потому что мне нужны эти люди: если не будет их, то у меня вовсе никого не останется. Просто я больше не могу быть собой. Потому что те, кто меня настоящего видели, сбежали, бросили меня и больше никогда не позвонят. Удалили телефонный номер, вычеркнули из жизни и из памяти. Вот мне и пришлось самому от себя отказаться, запереть в зазеркалье да смотреть на себя только в отражениях. Он самый, Тот, Который Я, подмигивает мне со дна бокала, размытый и расплывчатый, плавающий на самой поверхности моего напитка. Словно говорит: «Да, братец, понимаю, а вот ты только представь, как хорошо снова собой стать? Хотя бы на время. Ничего же в этом плохого нет, ты не маньяк, не сумасшедший (хотя вот с этим я бы поспорил, пожалуй), просто человек, как это принято говорить, с тяжелым характером. Ну представь, а?» Не представляю. Не очень-то я уже и представляю, кто я вообще такой, чтоб им быть.
— Скоро ливанет, — доносится от входа, и я вижу, что Цербер занес свой стул внутрь бара, не желая мокнуть под дождем.
— Это уж точно, как бы нас не затопило: крыша-то давно течет, — отвечает ему Пиранья. — Хотя неплохо было бы дождю пройти, а то уж слишком жаркое лето выдалось в этом году. Тут волей-неволей, а поверишь в глобальное потепление.
Мне хочется сказать, что полгода назад, когда зимой мороз был под сорок градусов, он так же говорил о глобальном похолодании. Мне хочется сказать, что не важно, какие признаки конца света люди готовы выдумать: он все равно неизбежен. Мне хочется сказать, что если даже нас затопит, и сегодняшняя туча предвещает новый Всемирный Потоп, то им не о чем беспокоиться. Новая версия Ноя явно не будет волноваться о сохранности их жизни. Новый Ной не станет переживать о сбережении биологических видов. Он либо продаст билеты на ковчег самым богатым, либо просто заполнит его отчаявшимися женщинами и, собрав этот гарем, уплывет на далекие берега, где начнет со всеми ними беспорядочно сношаться. Новорожденных девочек он оставит, чтобы они затем тоже стали его женами. А мальчиков будет приносить в жертву Богу, считая себя праведным человеком. Когда я об этом думаю, я вижу на месте нового Ноя Волка, и мне становится тошно.
Я начинаю думать о Голубоглазой, о ее успокаивающем голосе и огромной печали в глазах. Я достаю из кармана ее номер телефона и долго смотрю на цифры, до тех пор, пока не вижу сквозь них ее лицо. Смотрю до тех пор, пока не вижу саму Голубоглазую в домашнем, готовящую ужин для себя и сына. Ее мягкие руки тонко режут лук, чтобы затем высыпать на сковороду. Пальцами она убирает непослушную прядь волос с лица и, на секунду отвлекаясь от готовки, задумчиво смотрит в окно. Ей хочется курить, хотя она бросила еще до рождения сына. Она нервно кусает губу и щиплет себя за тонкое запястье. Она танцует в комнате одна, пытаясь вспомнить, когда последний раз была на танцах. Она обнимает ночью вторую подушку, представляя на ее месте человека. Она стоит под душем, и горячая вода стекает по ее стройному обнаженному телу. Она подолгу смотрится в зеркало, пытаясь понять, когда на лице появились первые морщинки, и считают ли люди вокруг ее до сих пор привлекательной. Это не те картины, которые я видел, представляя себе судьбы Голубки, или Пса, или Апостола, нет. Я просто играю с воображением, пытаясь изобразить чужой быт. И быт этот настолько печален, но при этом неимоверно притягателен, что мне хочется ворваться в собственное воображение, оказаться рядом с Голубоглазой, обнять ее, гладить ее волосы, распустив тугой пучок на затылке. Утирать ее слезы с щек мягким движением большого пальца, нежно поцеловать ее губы, прижимая к себе тонкое женское тело… Я думаю о том, как провожал бы ее на работу, как готовил бы ей ужин, пока ее нет, чтобы она могла отдохнуть и чуть больше времени уделить сыну. Я думаю о том, как мы бы втроем могли ходить в кино и гулять по паркам, вспоминая нашу странную историю знакомства. Думаю о том, что, когда сын уезжал бы к бабушке в гости, она бы могла наконец не сдерживаться и громко стонать в постели, из которой мы бы не вылезали сутки напролет. Как я мягко гладил бы ее бедро, чувствуя, как мурашки предвкушения покрывают ее кожу. Как широко распахивались ее глаза в момент, когда я оказываюсь в ней. Как она бы тихо шептала ночами, думая, что я сплю, как, мол, хорошо, что я тогда ее спас. Я думаю о том, как бросил бы ради нее пить. Как помог Борову вернуть газете былую популярность, а может, и вовсе сменил бы род деятельности. У меня бы появились друзья – настоящие друзья, а не кто-то вроде Волка и Пираньи. Мы бы могли ездить с ними на дачу в майские праздники, совместно встречать Новый год. Для ее сына я стал бы тем, кем не стал мой отец для меня. Как минимум, я бы был жив. И я бы смотрел, как он рос, оберегал его от ошибок своей юности… И в глубине души тихо радовался бы, что он не мой родной ребенок и что ему не передалось никакого дерьма от меня по наследству. Мы с Голубоглазой бы медленно старели, но старость бы больше не пугала меня своей беспомощностью и немощью… Я вижу себя рядом с ней и впервые за последние годы могу представить себя счастливым.
Интересно, думает ли она сейчас обо мне? Вспоминает ли странного мужчину, который заступился за нее сегодня? Ждет ли звонка или уже забыла об этом, опомнилась и поняла, что решение дать мне свой номер было поспешным, продиктованным нерациональным чувством благодарности? Кто я для нее? Рандомный человек, который «спас» ее и ребенка из-под колес уже тормозящего автомобиля. Кто она для меня? Остров покоя и красоты в океане отвратительного бытия. Разве мог бы я стать для нее чем-то большим, разве смог бы стать тем, кого ее сын однажды назовет папой? Глупость все это. Глупость и пустая надежда. Попытка спасти себя руками чужого человека, без всякой заботы об этом самом человеке. Нет, решительно незачем мне идти к ней на ужин, звонить ей, да и вообще о ней думать. Я подзываю к себе Пиранью, прошу обновить виски и протягиваю ему листок с номером телефона.
— Что это? — не понимает он.
— Просто выброси, — говорю я. — И не вздумай звонить.
Словно моих слов недостаточно, я рву лист на мелкие кусочки и лишь затем протягиваю бармену горстку мусора, бывшую только что, возможно, моей последней путеводной нитью к нормальной жизни.
В этот момент случилось сразу несколько вещей. Во-первых, я почувствовал, как слегка пошла трещина внутри меня, по той стенке, которой я отгородил самые неприятные мне воспоминания. Не так, конечно, чтобы я что-то вспомнил, но достаточно для того, чтобы я словил в данном моменте нечто уже знакомое. Словно подобное уже было. Не прям в таком виде, но ужасно близком к нему. Во-вторых, на улице вновь раздается гром, и сразу же небеса устают держать в себе влагу, которая моментально рушится на землю нашу грешную, о чем свидетельствует шум дождя по окнам. Мысли мои уносятся куда-то прочь, подальше от Голубоглазой. Атмосфера вокруг становится какой-то киношной, напряженной, словно затишье перед важной сценой. В вестернах в этот момент в салун заходит главный бандит. В детективах – роковая красотка. В романтических фильмах – судьба героя. Напряжение скапливается, выползает из уголков бара, вылезает из-под стульев, пролезает сквозь щель в стенах, проходит сквозь меня, собираясь в плотный комок, и останавливается у двери, словно и оно боится выйти наружу под ливень. Я начинаю слышать несуществующее тиканье часов, которые словно отсчитывают время до решающего момента. Чувство того, что сейчас что-то произойдет, поселяется во мне так глубоко и прочно, что его не изгнал бы сейчас ни поп, ни экзорцист. И, наконец, одновременно с раскатом грома дверь бара открылась, и в помещение вошел Пес. И да, я говорю именно о Псе, а не о какой-то собаке. Тот самый бомж, кого я день назад убеждал в необходимости честности, кому я дал денег и чей отрывок жизни (пусть и существующий лишь в моей голове) привел меня в плохое расположение духа, из-за чего я и закончил свой даже не успевший начаться марафон трезвости. В дверях Пес сразу же натыкается на Цербера, и две собаки начинают обнюхивать друг друга. Я говорю «обнюхивать», но, разумеется, имею в виду то, что Цербер просто тщательно рассматривает Пса, размышляя, стоит ли пускать в бар кого-то такой наружности. А если уж мой внешний вид заставил Цербера напрячься, то от Пса у того вообще волосы дыбом должны были встать. Жизнь на улице точно не идет никому, и, будь ты хоть трижды в костюме, его состояние все равно оставляет желать не то что лучшего, а… Да что я распыляюсь-то, в конце концов. Бомж, он и есть бомж.
— Ладно, проходи, — слышу я обрывок фразы охранника. — Не под дождь же тебя гнать. Но помни: будешь буянить — выкину и жалеть не буду.
— Вы не переживайте, у меня есть деньги, — благодарно кивает Пес, да так, словно хочет поклониться. Он идет к барной стойке и пока, кажется, меня не замечает. Да если и заметит, то что? Уж не думаю, что я ему особо запомнился. Пиранья со своей хищной улыбкой, которую он привык считать привлекательной, осматривает внешний вид нового гостя заведения, и оскал моментально пропадает с его морды. Я с интересом наблюдаю за разворачивающейся передо мной сценой, хотя сам и не понимаю, что именно меня привлекло в происходящем. Хочется только отчего-то сменить декорации. Перенести место действия лет так на 200 назад, заменить бар на придорожный трактир, нарядить Пса в драный тулуп, а Пиранью — в льняную рубаху. И чтоб речь была соответствующая. Чтоб бармен (который в этих условиях был бы не барменом, а корчмарем) подошел бы к путнику и с такой долгой и неприятной «с» в конце протянул:
— Ну, чего изволите-с…
От подобной картинки возникают вполне понятные ассоциации с романом светоча нашей поэзии – Александром Сергеевичем, хотя я его светочем и не привык считать. Мне Серебряный век и шестидесятники всегда казались ближе. Да и какой из Пса Пугачев, а из меня Петя Гринев? Нет, уж лучше вернуть все как было да посмотреть, что из этого может выйти. Может, и нет ничего необычного в том, что сейчас происходит, но уж больно неравнодушным меня оставляет ситуация с этим совпадением. Где ж такое видано, чтобы я два дня подряд на одного и того же бомжа натыкался, да еще и в приличном (ладно, тут я, может, и загнул) заведении. За всеми этими мыслями я как-то пропустил момент, когда Пес сделал заказ. Он уже удалился вглубь зала, сев за столик и спрятавшись от любопытных глаз других посетителей. С удивлением понимаю, что меня тянет к этому человеку-собаке, что от чего-то, пока непонятного, мне хочется с ним поговорить, а, может, даже и выговориться. Может, потому что я не верю в совпадения? Может, потому что на его фоне моя жизнь не выглядит такой уж жалкой? Мне некогда разбираться в самом себе, поэтому я допиваю свой виски залпом и подзываю к себе бармена.
— Повторяю, или на сегодня все? — спрашивает меня Пиранья.
— Ни то, ни другое, — качаю я головой. — Что заказал тот мужик, который только что зашел?
Я киваю в сторону столика, за которым, как в конуре, спрятался мой знакомый.
— Этот-то? — кривит свой и без того непривлекательный рот Пиранья, отчего его лицо становится еще более уродливым. — Да что он мог заказать? Водки самой дешевой взял сто пятьдесят грамм, будет сейчас ее там пить до бесконечности, а мне после него стулья мыть да освежителем воздуха в том углу брызгать полчаса, чтоб эту вонь паршивую убрать. Ей-богу, если бы не дождь, выгнал бы этого бомжа куда подальше, ну да все ж мы люди. Как считаешь, засчитается мне это как мое доброе дело на сегодня?
Пиранья вновь начинает ухмыляться, однако красивее он не стал. Мне хочется сказать, что если уж решил делать доброе дело, то нечего говорить, что если бы не непогода, ты бы его никогда не сделал, да еще добавлять комментарии про вонь и грязь. Что ты либо делаешь добро искренне и с улыбкой, даже если от нее вспоминаются фильмы ужасов, либо даже не записываешься в добряки, как не записывал себя в них я, когда подавал Псу милостыню. Вместо этого я говорю:
— Налей мне графин, только не той, что у него, а чего получше. И две рюмки.
— С каких пор ты пьешь здесь водку?
— С каких пор тебя волнует, что я пью? — огрызаюсь я, но не из-за вопроса Пираньи, а потому что он медлит, а я боюсь, что Пес может сбежать или вовсе исчезнуть, словно его и не было здесь никогда. Слегка устыдившись своего порыва, я все-таки извиняюсь и добавляю. — Считай, что я тоже решил сделать свое доброе дело на сегодня.
Пиранья пожимает плечами, ничего не говорит, но все же идет выполнять заказ. Уже через минуту передо мной стоит графин, наполненный прозрачной жидкостью и покоящийся в ведре, полном льда. Следом возникают две рюмки. Я расплачиваюсь за водку и виски, вооружившись своим «добрым делом», встаю и направляюсь в сторону столика.
— Может, тебе закуску какую, а? — кричит мне вслед Пиранья, но я его уже просто игнорирую. Чем ближе я к Псу, тем сильнее чувствуется непонятное волнение внутри меня. Словно он может знать ответы на какие-то вопросы, словно пьеса с его участием, разыгравшаяся в моей голове день назад, сблизила нас с ним, объединила. И сейчас мне жизненно необходимо убедиться если уж не в том, что та история была реальной, так хотя бы в том, что реален сам Пес. Да, он не может быть очередным фантомом, призраком, я не знал его никогда прежде, но, как я уже говорил, я не верю в совпадения. И, уж простите меня великодушно, я, может, и не совсем нормален, но явно не настолько сумасшедший, чтобы спрашивать Пиранью, видит ли он того же человека, которого вижу я. Пес сидит, уткнувшись в свои грязные руки, даже не замечая моего приближения. Две рюмки водки стоят перед ним, третью он уже выпил.
— Я подсяду? — без приветствия спрашиваю я у мужчины, когда подхожу к нему. Тот поднимает на меня глаза, смотрит удивленно, что, собственно, понятно. Где ж такое видано, чтобы нормальный человек подходил ко всяким отбросам общества, дабы составить им компанию? Но я, как уже говорил, не совсем нормален. Стихов проституткам не читаю, спирт с бандюгами не жарю, но вот с бомжами водку пить — это пожалуйста, судя по всему. Пес словно и не узнает меня, и я хочу уже отойти, разочаровавшись в своем странном порыве, однако его глаза расширяются, челюсть отвисает. Он вспомнил. Он точно вспомнил! Не дожидаясь ответа, я опускаюсь на стул напротив и сразу разливаю водку в рюмки. Глаза бомжа расширяются сильнее – еще немного и из орбит вылетят. Интересно, считает он меня кем-то вроде мессии? Верит ли он в подобные совпадения? Так себе, конечно, второе пришествие проходит. Из чудес только милостыня да водка. Ну что ж, каждому по потребности, как говорится… Правда, я совершенно не знаю, как начать этот разговор. Поэтому молча протягиваю ему руку, в то время второй двигая к нему рюмку. Пес очень опасливо тянется к моей ладони и аккуратно пожимает ее. Боится, небось, помнит, как меня приступом накрыло день назад, когда в прошлый раз к нему прикасался. Но сейчас все проходит спокойно: не чувствую я ни тошноты, ни головокружения, не падаю в чужую реальность. Покидают меня мысли о более недоступной мне Голубоглазой. Остаемся только мы – я и человек-собака напротив.
— Меня зовут… — он называет какое-то имя, которое я даже не стараюсь запомнить. Для меня он Пес, и точка. Свое я решаю даже не говорить, это все равно не важно.
— За знакомство, — говорю я и поднимаю свою рюмку. Мы выпиваем. Аква Вита падает в мой желудок, словно ей там самое место. Нет, пиво и виски — это, конечно, хорошо, но если тебе паршиво после вчерашней попойки, то, как говорил классик, подобное нужно лечить исключительно подобным.
— Спасибо вам за деньги, ну, за вчера, — говорит мне Пес. — Вы когда сказали, мол, признавайся, на водку просишь, я уж уходить собрался. Понятное дело, никто ж на водку не подает, вот и приходится врать. А тут вы, ба! Денег даете, да еще немалых. Я как увидел, так и дар речи потерял. Вы почему так? Зачем деньги дали?
Ох, Пес ты мой закадычный, дворняга моя вонючая, хотел бы я тебе ответить, да сам не знаю. Хотел бы я себе на множество вопросов ответить, да не смогу. Поэтому я просто молча наполняю рюмки снова, и мы выпиваем. Пожалуй, это лучше любого ответа.
— Ну и пожалуйста, не хотите говорить – не говорите, — улыбается почерневшими остатками зубов мой собутыльник. — Странный вы человек, как бишь вас?
И снова вместо ответа на вопрос я просто наполняю рюмки. Пес принимает правила игры.
— Понял. Вопросов не задаю. Пью. Говорить можно?
Я киваю, тогда он продолжает:
— Я все, как вы сказали, сделал. Купил и водки, и хлеба, и сосисок каких-то. Ночью прилег в одном подвале, водку вскрыл, уже выпить хотел — да остановился. Вас вспомнил. Вернее, наказ ваш. Ну, говорю, пью за себя, когда-то любимого, ныне ненавистного! За себя, сука, пью, чтоб мне пусто было, чтоб я сдох уже в канаве какой-то, да живучий я, видать. Как собака дворовая, ничего не берет, ей-богу! Уже зубов своих почти нет, печень шалит, ан нет, живу же! Живу, да еще пью! В бары хожу! Ух, и не вспомню, когда я последний раз в заведении был!
Тут Пес заливается хриплым смехом и закашливается. Пиранья неодобрительно косится в нашу сторону, однако ничего не говорит. Я терпеливо дожидаюсь, пока у бомжа закончится приступ и, стоит ему убрать руку от лица, наливаю водку.
— Благодарю покорно, — говорит он после того, как мы выпили. — Ну вы прям благодетель мой, ей-богу! А мне вам даже предложить в обмен нечего… Неловко, сказал бы я раньше, да сейчас, когда ты спишь где попало да ссышь под себя, срать я хотел на все эти неловкости. Дает мне Господь — значит, надо брать. Ну или не Господь, а вы в данном случае. Может, правда, вы меня напоить хотите и на органы похитить, кто знает? Или просто прирезать, кто ж вас разберет, – полно психов на улицах. Да и к черту, похищайте, режьте, убивайте! Если вы мне подохнуть поможете, так я б вас век благодарил, да не смогу уже, хе-хе. Зачем она, жизнь такая, нужна, когда и помереть не выходит, и жить сил нет? Все я в своей жизни просрал, все на помойку выбросил, а сейчас сам по помойкам побираюсь. Да не найти уже ничего упущенного! Была же! Была! Жизнь была, говорю! Работа была, не престижная пусть, но копейку свою имел. Семья была, друзья были. Где это все теперь? Вы мне, мол, скажете: «Жизнь –дерьмо!», так? Не повезло мне, как случается у многих? Ну может, чуть сильнее не повезло. Да и я мог бы сказать, какие все вокруг уроды и мрази, как отвернулись от меня, как бросили! Какой у меня начальник мудак, какая жена у меня сука была, какие друзья ублюдки, что не помогли, не вытащили! Мог бы я такое сказать? Да вы ж такого и ожидаете, ну, признавайтесь! Нет уж!
Пес буквально выхватывает у меня графин и сам наливает нам. Мы выпиваем, а я стараюсь держать свой рот закрытым, слушая его откровения. Я просто поражаюсь тому, что… Нет, это потом. Потом, все потом, сейчас я просто хочу его слушать!
— Нет уж! — повторяет мужчина. — Это ж как выйдет, словно я опять у вас на хлеб прошу, а вы мне говорите, мол, врать научись! На водку просишь! Я теперь честный буду. Я теперь пить за себя, паршивца, буду. А за вас не буду, не бойтесь даже. Кто вы, собственно, такой, чтоб я за вас пил? Один я у себя! Сам творец своей жизни! Сам себя в дерьмо сбросил, сам все просрал, и нечего на других валить. Нечего! Ни начальник, ни жена, ни дети, ни друзья тут не при чем. Вернее, может, они и при чем, но это так, толчки легкие, а главный прыжок с обрыва сам совершил! Человек! Гордо звучит, а? Вот вы на меня посмотрите внимательно да скажите, где вы тут гордость увидели? Да и на себя взгляните, чего уж, простите меня, конечно. Сидите тут со мной, бомжом последним, вместо того чтобы с друзьями сидеть, а? И домой не торопитесь, сразу видно. Не ждет вас никто дома, не так ли? Не от хорошей жизни уж явно вы меня тут поите, да о жизни моей слушаете, это я точно готов сказать. Может, вы и приличнее одеты, да и денег у вас в кошельке явно больше. Да о чем я! У вас-то хотя бы кошелек этот самый есть. Да только помогло вам это разве? Любите вы жизнь свою, а? Вы скажите, если я не прав, что все у вас отлично, да только тогда уже будет моя очередь вас лгуном называть.
Он снова выпивает, даже не дожидаясь меня, и резко стушевывается. Пропадает блеск в глазах, пропадает его непрошеная, но такая восхитительная в своей искренности откровенность. Проходит, как сон, и вот передо мной снова сидит грязный Пес, опускающий глаза в пол и вяло виляющий хвостом.
— Вы меня простите, пожалуйста. Вы ко мне с добром, а я вас тут… В общем, просто простите. Не хотел я такого говорить, — тут он натыкается на мой взгляд, вспоминает свое обещание быть честным и исправляется. — Вернее, хотел, ну так и что? Всегда делать то, что хочешь? Не мое это дело, почему вы такой. За водку спасибо. Что не ударили и не погнали прочь, спасибо. И все на этом. Я просто очень давно ни с кем не общался, а тут… Выговорился. Наконец-таки выговорился! Уж простите, что так душу перед вами распахиваю. Правда, простите.
Мне очень хочется, чтобы он продолжал. Мне нравится. Мне нравится его душа, хоть она и пахнет спиртом и горем. Я мог бы рассказать ему, что я видел вчера, когда прикоснулся к нему и заглянул в его глаза, мог бы спросить его о Голубке, мог бы узнать, не лежит ли во внутреннем кармане его пиджака замызганное, оборванное фото, на котором когда-то можно было разглядеть счастливого отца с дочкой, а сейчас нельзя увидеть уже ничего. Я мог бы все это сделать, и какая-то моя часть даже хочет этого, хочет перенести Там в Здесь, наложить одну реальность на другую окончательно, столкнуть миры, увидеть, что тогда будет (и будет ли вообще хоть что-то). Но я лишь выпиваю водку и точно в тот момент, когда холодная жидкость еще только опускается по моему горлу, понимаю, что все это мне неинтересно. Что чужие жизни ничтожны, а выдуманные чужие жизни — тем более. И мне безразлично, была ли жизнь Пса, которую я видел, настоящей, или же лишь плодом моей фантазии. Пусть оно так и остается, непонятым и неразгаданным. Или же нет. Пусть будет понятным и простым, потому что я уже начинаю догадываться, чей почерк писал историю и о несчастных подростках, и о самом Псе, и об Апостоле. Я позволяю себе узнать этот почерк, и тогда стена чужих историй и жизней начинает давать трещину, осыпаться, опускаясь все ниже и ниже, так же, как водка все ниже опускается по глотке на своем пути к моему желудку. И сразу становится ясно, чем же так близка мне была откровенность Пса, что меня в нем восхищало и что восхищало во всех чужих вспышках, моментах радости, злости или печали. Становится ясно, что так пошатнуло мою внутреннюю стену в момент, когда я разорвал свою связь с Голубоглазой, а вернее, разорвал ее номер телефона. Это был первый камешек, а сейчас сошла лавина. Обвал моего внутреннего мирка. Крушение моего ковчега. Взрыв. Вспышка. Прыжок с самолета — а я без парашюта.
Я говорю Псу подождать, а сам встаю и иду к барной стойке. Возвращаюсь я с новым графином водки. Он хочет уже вновь удивиться и начать меня благодарить, но я жестом останавливаю его, наливаю нам, выпиваю, наливаю вновь и вновь же выпиваю. Хмель дает мне в голову, я чувствую себя расслабленно. Это не похоже на мое состояние ни на одной из попоек с Волком. Там я запираю себя во хмеле, путаю свое сознание, закрываю его еще глубже, чтобы не ощущать ни боли, ни печали, ни злости, а просто жить в моменте, смеясь и веселясь, будто я действительно доволен жизнью. А сейчас… Сейчас водка словно, наоборот, отрезвляет меня, вернее, мое сознание, прочищает мысли, позволяя наконец увидеть их в истинной ипостаси, а не просто в виде отдельных фраз и картинок, не связанных между собой ничем стоящим. Я чувствую себя странно и не могу понять, в лучшую сторону изменилось мое состояние или в худшую. Я нахожусь на какой-то грани, что-то уже изменилось, но я еще не понимаю, как именно это на меня повлияло и повлияет в будущем. Я просто понимаю, что я что-то чувствую. Чувствую, мать его!
Ч У В С Т В У Ю
— Ты прав, — говорю я неожиданно. — Меня никто не ждет дома. Вернее ждет, но… Но ты этого не поймешь. Главное то, что никто не готовит мне ужин, никто не обнимает ночами, никто не собирает на работу. Никто. А если бы кто-то и захотел бы, я бы сам не позволил. Я никого не люблю — не потому что мне некого любить и не потому что я этого не умею, а все от того, что я запретил себе это чувство. Я привык считать, что люди, которых я когда-то любил, к кому был привязан, бросили меня. Сделали мне больно и ушли либо умерли, и я всегда винил их в этом. Я винил в этом бывших возлюбленных, я винил в этом друзей, я даже мертвых родителей умудрялся винить! Но дело в том, что это я делал всем больно! Это я бросал, это я предавал, это я отказывался от всего, что подносили мне практически на блюдечке с голубой каемочкой, и занимаюсь тем же самым сейчас. Ты совершенно прав! Никто меня не ломал, никто, кроме меня самого, черт возьми! Я все! Все это был всегда я, ну или если уж и не Я, то Тот, Который Я! Не спрашивай, говорю же тебе, не смогу я всего объяснить. Помню. Теперь помню, вернее, даже вижу, ибо помнил всегда, но не позволял себе об этом даже думать. Спрятался в кокон самоуничтожения, закрыл себя в кругу алкоголизма и самобичевания. Возненавидел весь мир, совершенно забыв, что ведь я и есть тот самый стержень, та самая точка, на которой мой мир и держится, и если кого мне и следует ненавидеть, так только самого себя! Как ты там говорил? За себя, ненавистного, пьешь? Ну так и я с тобой! Пью за себя, шут гороховый, писака пропащий, социопат недоделанный. За себя пью, да еще за того, другого, в зеркале. За себя, да еще за тех, кто меня дома ждет не дождется! За себя и еще за нее, за паршивую суку, с которой все началось и которой все никак закончиться не может!
И я действительно пью. Пью рюмку за рюмкой и даже не понимаю, как я при этом умудряюсь что-то говорить, и говорю ли я что-то вообще. Я даже не понимаю, когда я успеваю наполнять свою рюмку, потому что ловлю себя только на тех моментах, когда я ее лихо в себя опрокидываю. И еще я говорю, а может, только думаю, что говорю. Я говорю ему о том, что жить чужими жизнями проще, чем своей, ведь тогда можно не думать о том, во что твоя жизнь превратилась. Я говорю, что чужая смерть пугает меня больше моей собственной, но не потому, что я очень ценю других, а потому, что совершенно не ценю самого себя. Я говорю ему, как мне отвратительно все вокруг и как отвратителен я. Я пью отвратительную водку в отвратительном баре, в котором наливает бармен с совершенно отвратительной рожей, а пью я ее с отвратительным бомжом. Я говорю о том, что быть человеком слишком больно, так что я перестал им быть, вернее, перестал хотеть им быть, но я совершенно не знаю, кем же я тогда стал. Я говорю, что я уже совершенно не помню, как это – чувствовать хоть что-то, и цепляюсь за обрывки чужих чувств, за чужие истерики, за «квази» их подобие. Что когда я не уступаю место женщине в автобусе, я имитирую свою значимость, называю это счастьем. Я говорю, что в эти моменты я словно Наполеон. Я говорю, что я Плутон, мечтающий уничтожить галактику. Я говорю, что я кусок дерьма. Я говорю, что человечество еще не придумало такой отвратительной вещи, какой бы я мог себя назвать. Я не просто раскрываю свою душу, я вспарываю ее ножом, выворачиваю саму свою суть наизнанку, чтобы лучше было видно, чтобы все почувствовали запах одиночества и гнили, который так долго во мне скрывался.
Мне становится дурно. Мне становится тошно. Но не так, как когда я выпадаю в зазеркалье, а по-простому, по-человечески. И это радует меня. Радует, как не радовало ничто за последние годы. Я встаю не прощаясь и иду в сторону туалета. Нет, я бегу. Я раскрываю дверь кабинки, падаю на колени перед унитазом, не обращая внимание на то, чистый ли он. Плевать я сейчас хотел на личную гигиену. Меня выворачивает. Я блюю над унитазом, который знавал еще сотни таких же пьяниц, как я, и думаю, что все это уже когда-то было. Что я нисколько не уникален, как привык себя убеждать. Что я, может быть, даже не настоящий. Если я смог представить себе столько чужих судеб, что помешало бы мне представить мою собственную? Вновь и вновь играть этот спектакль в моей голове до тех самых пор, пока я не заиграюсь и не превращу этот спектакль в жизнь? Да и жизнь ли это вообще? Я блюю, и с каждым толчком рвоты наружу мне становится легче. Я трезвею, словно не выпил только что почти литр алкоголя. Когда я поднимаюсь с колен, первое, что мне бросается в глаза, — это стена кабинки туалета, усыпанная надписями. В других обстоятельствах меня бы это могло задеть. Я мог бы почувствовать эффект дежавю, вспомнив давешнюю стену трансформаторной будки, но сейчас… Сейчас мне плевать. Я даже не буду их читать. Я выхожу обратно в зал, возвращаюсь к столику, но не вижу ни Пса, ни каких-либо его следов. Лишь два графина водки, один пустой, второй опустошенный лишь наполовину, да еще одинокая рюмка напоминают о том, что я здесь был. Тогда я, не прощаясь, разворачиваюсь и иду к выходу. Пиранья что-то кричит мне вслед, но я не оборачиваюсь. Цербер тянет свою покрытую густой шерстью лапу, что-то спрашивает, но и на него я не обращаю внимания. Я выхожу на улицу. Под дождь.
Эпилог
Эпилог
Я – Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое. Я – Горе.
© Андрей Вознесенский
Я вышел под дождь, буквально сразу промокнув до нитки. Природа словно сама устала от засухи последних дней, вымещая в грозе все свое раздражение на жару, столь яростно ливень бьет по асфальту. Природа словно рыдает, и мне приятно думать, что слезы она льет по мне. Спасибо. У меня нет сил плакать. Возможно, я забыл, что такое плач, тогда же, когда решил забыть, что такое любовь. Где-то впереди меня мелькает чья то спина – возможно, это Пес, но я не вижу смысла догонять его и проверять это. Пес дал мне все то, что мог, и больше я в нем не нуждаюсь. Эйфория, которую я чувствовал после своего внезапного откровения, прошла, и сейчас остается место лишь для печали. Объявляю траур по самому себе. Объявляю минуту молчания, которую хочется растянуть на вечность. Завтра мне снова придется жить, завтра мне снова идти на работу, воняя похмельем и горем, но сегодня… Сегодня я позволю себе эту слабость, я позволю себе утонуть в своем прошлом, позволю себе сыпать соль на свои раны, сдирать пластырь и расчесывать корочку.
Я позволю себе жить, хотя бы эту проклятую ночь. Жить, признавая самого себя, признавая свои ошибки, признавая все то, что я сделал. Вспоминая, как отворачивался и лгал. Как обещал и не выполнял обещаний. Как загонял себя все глубже в кокон ненависти к этому миру, как обрастал сплошной скорлупой озлобленности, как проверял всякую дружбу, всякие отношения на прочность, с любопытством наблюдая за тем, когда уже все это даст трещину. Если мне говорили, что меня еще можно стерпеть, что меня можно понять, я принимал это как вызов. Если мне говорили, что я еще не совсем мудак, я стремился стать мудаком СОВСЕМ. Если мне говорили, что меня любят, я делал все, чтобы доказать говорящему, что это не так. Я не просто ненавидел — я хотел стать ненавистью, ее человеческим воплощением, ее наместником на Земле. И нет, дорогие мои, я говорю не о той слепой и сносящей все на своем пути ненависти, какую вы могли видеть во второсортных кинолентах. Нет, моя ненависть была иной, она была тихой и послушной, когда я того хотел. Сидела на цепи податливой сукой, грызла кость да смотрела на прохожих, во взгляде своем выражая все, что о них думает. Моя ненависть была трусливой и молчаливой, она была истерично лающей, она была побитой и грязной. Она была такой, какой я хотел ее видеть, а видеть я ее хотел максимально ничтожной, проецируя на нее, а значит, и на самого себя, все свое отношение к миру и к человечеству.
Замыкает на горле челюсти
Моя черная сука-ненависть.
Не могу точно сказать, когда именно я стал таким. Я помню себя в юности, я был светел и свят (преувеличиваю, конечно, но кто в меня за это камень-то бросит, а?), я был весел и пьян, а в какой-то момент… Сейчас бы скатиться снова до обвинений, снова начать спихивать все на обстоятельства да на людей окружающих. Да, конечно, Лиса была сукой. Да, конечно, смерть родителей на меня повлияла. Да, нереализованный потенциал тоже… Вот только… Вот только, и я это понимаю только сейчас, во мне словно что-то ждало всех этих обстоятельств. Охотно раскрыло объятия и закричало:
— Да! Вот он я! Бросайте в меня камни, будь вы первые или последние! Делайте из меня тихого монстра! Делайте из меня морального урода! Делайте из меня уже хоть что-то, сам я из себя ничего сделать так и не смог!
Я жаждал стать плохим. Я жаждал стать тем, кем стал. Это страшно, это непонятно, это противоречит всякой логике, однако это факт. Мне было как будто бы стыдно быть хорошим, и я бросался с счастливым заливистым лаем на всякую ситуацию, где можно было бы доказать, что человек человеку не брат нихера, а самый настоящий волк. Я создал идеализированную картину своей ничтожности и начал стремиться к ней, словно к недостижимой вершине, отбрасывая по пути любой якорь, который попадался мне на пути. И что по итогу? Вот я на вершине. Есть такая притча…
Один странник услышал, что на самой высокой горе обитает старец, который может раскрыть, в чем же состоит смысл жизни. Но раскрывает он его только тем, кто взберется на эту самую гору. И вот странник несколько недель полз вверх, у него закончилась еда, у него порвалась одежда. Он прекрасно понимал, что обратно ему уже не спуститься, что, вероятнее всего, он даже не доползет, однако желание узнать ответ на вопрос, мучивший еще до него тысячи таких же путешественников и мыслителей, вело его вперед. Он полз и полз. По бокам от себя он видел истлевшие скелеты менее удачливых скалолазов. Два раза он чудом избегал лавины, а один раз еле смог спастись от разъяренного снежного барса. По пятам за ним летели стервятники, пока в какой-то момент даже они не смогли уже терпеть такой высоты, а он все полз. Он был уже выше облаков, когда наконец понял, что путь окончен. На камне сидел старик. Его борода была длиннее его самого, тело было худым, но в нем все еще скрывалась сила. Старик сидел на камне, закрыв глаза, подставив свою лысину солнцу.
— О мудрейший из мудрейших, — воскликнул тогда странник. — Я справился с испытанием, скажи же мне, в чем смысл жизни?
— Когда-то и я задавался этим вопросом, — неторопливо ответил ему старик, так и не открыв глаза. — Когда я был молод, как ты, я увидел эту гору, и отчего-то решил, что, взобравшись на нее, я найду ответ. Однако, когда я поднялся сюда, я не обнаружил ничего, кроме неба, солнца и вот этого самого камня, на котором я сейчас сижу.
— И просидев здесь столько лет, тебе открылось тайное знание? — с надеждой спросил его путешественник.
— И да, и нет, — задумчиво ответил старец, поглаживая свою белоснежную бороду. — Но довольно, ты преодолел огромный путь, чтобы узнать ответ на свой вопрос, и я не буду отвечать тебе загадками. Слушай же, смысл жизни — это и есть тот самый путь.
Странник взглянул на него с удивлением и непониманием, и лишь тогда, словно угадывая его реакцию, мудрец открыл свои глаза. Они оказались такими же голубыми, как небо, только какими-то поблекшими, словно кто-то или что-то старалось высосать из них весь цвет:
— Эта гора, это небо, это солнце, этот камень, эти лавины и барсы, от которых ты столь мужественно прятался, весь твой путь сюда — в этом весь смысл. Жизнь – это путь, бесконечный путь.
— Но если жизнь – это путь, то почему же ты так долго просто сидишь здесь, на этом камне, и подставляешь лысину палящим лучам? — чуть не плача, воскликнул странник, уже понимая, что не нашел на вершине ничего, кроме выжившего из ума старика.
— Потому что, когда я понял смысл жизни, я захотел понять смысл смерти. И вот я сижу здесь и жду ее, да только она все не торопится ко мне. Если хочешь, садись со мной рядом, быть может, мы дождемся ее с тобой вместе быстрее.
— Нет, — решительно замотал головой молодой человек. — Я не хочу умирать с тобой, не важно, будь ты мудрец или же безумец. Я хочу жить!
— Тогда зачем же ты остановился, — усмехнулся старик и вновь закрыл глаза. — Спускайся вниз. Или ты уже забыл? Жизнь – это путь.
Не знаю, кто я в этой притче – старик, путник или же проклятый камень. Знаю только то, что, взобравшись на свою гору, ничего там не нашел. А если у меня что и было по пути, то все это потерял безвозвратно. И вот сижу я на камне, подставляя голову солнцу, спускаться нет сил и никакого смысла, находиться здесь тоже, а взять и прыгнуть у меня не хватает смелости.
Пока я все это думаю, уже практически дошел до собственного дома. Дождь все льет не переставая, но, каким бы он ни был долгожданным, сейчас он меня не радует. Впрочем, он меня и не огорчает. Это просто дождь. Это просто я под дождем. Возможно, но это только возможно, я порадуюсь тому, что он был, завтра, по пути на работу, когда воздух будет пахнуть озоном, свежестью и влажным асфальтом.
Мокрые волосы падают на лоб, я откидываю их назад. Прячусь под деревом в своем дворе и закуриваю, стараясь как можно тщательнее укрыть огонек сигареты от дождя. Боже, как же все это знакомо. И дождь, и мое состояние, и мои мысли. Мир держится на сплошных тавтологиях. Настолько часто я могу вспомнить, как в юности стоял под этим деревом и курил, потому что отсюда меня не могли увидеть родители из окон. Родителей давно нет в живых, а привычка осталась. И вот я стою и курю, и вместе со мной курит тот далекий, Тот, Которым Я Был, а где-то там, впереди, курит Тот, Кем Я Когда-Нибудь Стану, если, конечно, допускать мысль, что я в будущем стану хотя бы кем-то. А в это время, где-то Там лежат в своих могилах, за границами кладбища, Голубка и ее возлюбленный Лебедь, решившие, раз они не смогут быть вместе при жизни, хотя бы быть вместе во время своей смерти. Где-то прячется в подвале Пес, вытаскивая из кармана замызганное фото себя и дочери и тихо, вместо молитвы, поносит на чем свет стоит свою жену. В это время его жена покорно раздвигает ноги перед Апостолом, сдерживая слезы, сдерживая ненависть к себе и к нему. Он, впрочем, занят тем же самым. Мне не нравится. Мне надоела эта история. Я медленно, словно готовлюсь к прыжку, поднимаю свою руку и касаюсь угольком сигареты нежной кожи на запястье. Боль обжигает, но почти сразу проходит. Остается здесь, под деревом, где меня уже нет. Меня накрывает сладкой волной тошноты и головокружения, я закрываю глаза и падаю в никуда. Я падаю в Зазеркалье, оставляя на время вместо себя бессознательное тело, чтобы посмотреть еще одну картинку из жизни. Последнюю картинку, чтобы уже наконец-таки завершить этот дерьмовый спектакль. Я знаю, что режиссер еще не рассказал все, и просто отдаю себя без остатка этим обстоятельствам. Хорошо, если ты так хочешь, чтобы я досмотрел, я досмотрю.
Я вижу комнату. Кровать. Пустые бутылки и полные пепельницы. Я вижу человека, который лежит на кровати, скривив лицо, словно ему очень больно. Я смотрю на его небритое лицо, на опухшие, красные глаза, на попытки ладонью отгородиться от солнечного света. И тогда я понимаю, что есть много вещей, которые гораздо хуже, чем видеть в своей голове чужие жизни: например, видеть жизнь собственную. И тогда я понимаю, что есть много вещей, которые гораздо хуже похмелья…
***
Есть много вещей, которые гораздо хуже похмелья. Например, если у тебя ангина. Ты знаешь, что похмелье пройдет в худшем случае, завтра, но с ангиной так не сработает. И ты лежишь в постели, укрытый своим самым теплым одеялом, мучаешься от жара. Глотать больно, говорить больно, и так будет продолжаться по меньшей мере неделю.
Нет. Ангина — это слишком мелко. Есть много вещей гораздо хуже похмелья. Например, если у тебя рак. Для красоты и пущего драматизма – последняя стадия. Окруженный врачами, медсестрами и теми родственниками, которые не отвернулись от тебя, превратившегося в живую мумию, ты лежишь в своей палате, больше похожей на склеп, собираясь с мыслями для последних слов. Но, как назло, в голову идет лишь одно: «А видно ли отражение лампочки в твоей безупречной, блестящей от пота лысине?» Ты умираешь, так и не узнав ответ.
Есть много вещей гораздо хуже похмелья. Расставание с любимой девушкой. Ампутация конечности без анестезии. Смерть близкого родственника. Голодающие дети в Африке. Китайские дети, делающие чудеса техники, прикованные за свои тонкие, практически прозрачные ручки к столам. Мертворожденные дети, которые не успели ни поголодать ни побывать в рабстве. Всемирный потоп. Извержение вулкана с непроизносимым названием. Ядерная война. Последний альбом твоей любимой группы, когда она резко надумала удариться в коммерцию…
Есть много вещей гораздо хуже похмелья, но, когда у тебя похмелье, все мировые проблемы меркнут на фоне этой ноющей, зудящей, как комариный укус, безграничной, бесконечной боли в голове. На фоне этой накатывающей волнами тошноты (но не теми волнами, на которых резвятся загорелые, с легкой небритостью и мускулистыми руками серферы на Гавайях — нет, тут скорее речь идет о цунами, обрушившимся на берег Японии, которое сносит рыбацкие хижины и забирает сотни жизней). Любой свет от лампочки готов ослепить тебя, превращая не то в джазового музыканта, не то в незрячего мудреца древности. И, словно издеваясь, вторя свету искусственному, его старший брат Солнце нагло пролезает сквозь щель между занавесками, метким снайперским взором направляя свой приветливый луч прямо тебе в лицо. Птицы поют на деревьях прямо у тебя под окном, словно ты Белоснежка, но сейчас их пение причиняет тебе лишь боль. Любой звук выше жужжания холодильника, стоящего в коридоре, причиняет тебе лишь боль. Безумно хочется взять ружье, выглянуть в окно и пустить хорошую дозу дроби в этих певунов, но у меня нет ружья. Хотя это даже не главное. Главное то, что для этого мне пришлось бы встать с кровати.
Я, безусловно, готов выразить свое сочувствие и соболезнование всем голодающим детям на свете, всем ущемленным, притесненным, бедным и несчастным. Я, быть может, даже бы попробовал порадоваться очередному жаркому погожему деньку (это вряд ли) и насладиться птичьим утренним щебетанием. Но горите вы все синим пламенем в тот мрачный миг, когда мой организм не может справиться с выпитым намедни виски.
Я открываю один глаз, больше не в силах сопротивляться навязчивому небесному светилу, и около минуты мы смотрим друг на друга, как бы привыкая. Я — к тому, что оно до невозможности яркое, и даже сквозь стены дома обдает меня своим жаром. Оно — к тому, что в этот прекрасный солнечный день (когда на улицах все так и шепчет о наступившем лете, когда девушки облачаются в легкие сарафаны и юбки, а офисные пиджаки сменяют свой обычный строгий вид на рубашку поло и до осени забывают о галстуках) Ему приходится смотреть на мое недовольное заспанное похмельное лицо. Когда мы оба смирились с неизбежным— а именно с тем, что ни один из нас не собирается сию же секунду прекратить свое существование (хотя мой организм прямо пытается мне сказать об обратном), — я все-таки открываю второй глаз. Действие, заведомо лишенное всякого смысла, потому что смотреть мне особо не что. Мы с Солнцем в комнате вдвоем, если, конечно, не считать запаха перегара, абсолютно пустой бутылки возле кровати, абсолютно переполненной пепельницы, соседствующей с бутылкой, да моего телефона. Телефон в руки хочется брать в последнюю очередь, поскольку мне совершенно неохота смотреть на время. Я все равно уже понимаю, что безнадежно проспал на работу, а мой начальник до сих пор не звонил лишь потому, что умудрился привыкнуть к подобным происшествиям, и просто выскажет мне все, когда мое никчемное и мучимое жаждой тело соизволит появиться там, где ему следует, а именно на своем рабочем месте. То, что я вчера нажрался, окруженный лишь сигаретным дымом и моими призраками прошлого, и сейчас страдаю, пожиная плоды совершенной ошибки (хотя я-то это ошибкой не считаю: вполне себе обычная человеческая потребность в обычном человеческом «напиться в слюни, да так чтоб не помнить, как ты уснул»; но вы попробуйте доказать это моему шефу), не только не будет являться оправданием, несмотря на все его ко мне хорошее отношение (а иначе я бы давно уже вылетел с работы), но будет считаться еще и отягчающим обстоятельством.
И пока мое сознание неистово кричит, размахивая порванным флагом никому неизвестной страны: «Отступаем!» (под отступлением, разумеется, подразумевая возвращение в объятья Морфея), я как не особо гордый, но весьма честный полководец выхожу вперед, загораживая спиной свои разбитые наголову, израненные войска. Складываю меч на землю, и медленно поднимаю руки на глазах у превосходящей в численности, умении и талантах армии противника, и признаю поражение. Поражение сразу перед всеми. Перед похмельем. Перед неизбежным нагоняем от шефа. Перед Солнцем и его лучами, которые все так же продолжают бить мне по глазам. Перед летом с его нескончаемой, палящей, высасывающей все соки, оставляющей тебя высохшим трупиком на раскаленном песке жарой. Перед необходимостью поднимать себя на ноги.
***
Я поднимаюсь с земли, не очень-то и помня, когда я успел на нее сесть. Мокрые штаны противно липнут к заднице, но меня это сейчас не волнует. Я вижу на скамейке в своем дворе человека, которого я и ожидал увидеть. Олицетворение всего, что я знал о любви и о ненависти, мое проклятье, режиссера-постановщика моих видений и разрушительницу моего разума. Моего мудреца, к которому я так долго взбирался на гору. Я подхожу к ней и сажусь рядом. Дождь становится реже, но она словно его и не застала. Ее волосы и одежда сухие, лишь на лице, в районе глаз, скопилось немного влаги. И она все так же красива, ровно как в тот день, когда я видел ее в последний раз, прежде чем… И тогда я говорю:
— Здравствуй.
— Здравствуй, — отвечает мне Лиса. — Я ждала тебя. Ты задержался.
— Знаю, — киваю я. — Прости, нужно было досмотреть все, что ты для меня подготовила.
Она понимающе качает головой, и некоторое время мы сидим молча. Я тянусь к ее руке и крепко сжимаю ее. Она слегка дергается, но не сопротивляется. Ее ладонь теплая, согревающая на фоне общей прохлады вокруг. И мне плевать, что на самом деле я зажал в кулаке лишь воздух.
— Зачем? — спрашиваю я наконец. — Зачем ты мне все это показывала? Этого же никогда не было. Ни девчонки-суицидницы, ни ее семьи. А если и было, то я этого никогда не знал.
— А ты еще не понял, милый? — Лиса поворачивается ко мне и улыбается, и я, как и, наверное, всегда, внутренне содрогаюсь от того, насколько она прекрасна. Эти глаза с искорками в их глубине, эта ее фиолетовая прядка волос, вечно падающая на лицо. Ее острые скулы, ее аккуратный, чуть вздернутый нос. Я готов любоваться ею вечно, хотя, впрочем, похоже, мне и так предстоит это делать до самой своей смерти. Даже в те моменты, когда я на самом деле не готов.
— Ты еще не понял? — повторяет свой вопрос Лиса. — Это все для того, чтобы ты почувствовал.
— Чтобы что? — не понимаю ее я. Я же и так чувствовал. Чувствовал усталость, бессилие, ненависть к ней, в конце-то концов!
— Почувствовал, — послушно говорит она снова. — Ты хотел изменить мир, а изменился лишь ты сам. Ты хотел любить, а научился только ненавидеть. И в первую очередь ты возненавидел самого себя. И это было так больно, что ты спрятал все свои чувства, построил вокруг них стену, предпочел забыть все, что тебе не нравилось, придумал красивую сказку и поверил в нее сам. Но невозможно вечно прятаться от чувств, а сказку можно разрушить лишь другой сказкой. Ты так жадно впитывал любую чужую искренность, любое чужое проявление эмоций, будь то истерика Борова или откровения случайного бомжа, потому что очень хотел так же, но забыл, как это. Я лишь подтолкнула тебя к этому. Ты был Голубкой и чувствовал стыд. Ты был Псом и чувствовал бессилие и ненависть. Ты был Апостолом и чувствовал презрение и похоть. А теперь ты — снова ты. Круг замкнулся. Змей пожрал свой хвост. Скажи же мне, милый, что ты чувствуешь теперь?
— Я чувствую… Чувствую себя тем, кем я стал. И мне не нравится. — Мне очень тяжело говорить, в груди у меня словно комок, который так и норовит подняться к горлу, вот только с тошнотой, которую я чувствовал в баре, это ничего общего не имеет. Я принимаюсь смотреть себе под ноги, на зеленую и мокрую траву, разглядывать каждую каплю воды, застывшую на ростках, только бы не видеть ее пронзительных и печальных глаз. — А еще я чувствую, что потерял тебя.
— Я же здесь, глупый, — Лиса наклоняется ко мне и нежно целует меня в щеку. Как прежде.
— Настоящую тебя, — поясняю я. — Я вспомнил, я все вспомнил.
— Почему ты тогда не позвонил? Не пришел. Исчез. Я же ждала. Наверняка ждала… Не могла не ждать.
— Потому что с тобой было больно. Потому что я не мог больше быть с тобой. Потому что ты учила меня, что нельзя ни к чему привязываться, но к тому моменту у меня оставалась еще одна привязанность – это была ты. Я больше не мог с тобой быть! Пойми! — я срываюсь на крик, наплевав на то, что соседи могут выглянуть из окон и увидеть одинокого человека, кричащего в ночь.
— Тогда почему я здесь? Если тебе было так плохо со мной, почему ты меня вернул?
— Потому что без тебя стало еще больнее, пусть я это понял и не сразу.
— А сейчас тебе?
— Тоже больно. Но я уже не знаю, как сделать так, чтобы больно не было. Я пытался, закрыл свои чувства и воспоминания, утопил все в алкоголе, но ты и здесь умудрилась все похерить! Вот я и спрашиваю тебя, зачем? Зачем ты хочешь, чтобы мне было больно?
И тут Лиса начинает смеяться. Этим своим отвратительным, ледяным, словно вода в проруби, смехом. И хоть я и слышу его так часто за последнее время, но все равно никак не могу к нему привыкнуть. Потому что такая Лиса будто бы и не Лиса вовсе. Она хохочет и не может остановиться. Ее звонкий смех разносится по округе, и если бы ее мог слышать кто-то кроме меня, то в доме бы уже точно не осталось спящих. Она все смеется, словно я смотрю в зеркало, но вот оно разбивается, и тысяча осколков стекла каждым ее «ха» впиваются мне под ребра. Наконец она произносит:
— Я хочу?! Глупый. Меня нет, милый. Меня нет, и ты это прекрасно знаешь. Это ты хочешь, чтобы тебе было больно. За всю ту боль, которую ты причинил другим, за ту, которую причинил той, настоящей мне. Ты молишь об этой боли, купаешься в ней, утопаешь, как раньше утопал в своем презрении к миру. Я спрашивала тебя, кем ты стал, а ты так не ответил. Ответишь сейчас?
— Я знаю, кем я стал, — шепчу я, все также стараясь не смотреть на Лису. — Но я тебе не отвечу. Тебя все равно нет, так что зачем?
Я отворачиваюсь от Лисы, стараясь смотреть куда-то вдаль, хотя в темноте и не видно ни зги. И мне уже даже начинает казаться, что я, как оно и есть на самом деле, сижу на этой скамейке один, пока не слышу наконец ее голос. И самое отвратительное состоит в том, что я втайне надеялся ее услышать. Ждал, что она скажет. Ждал, что скажет именно это.
— Ты что, обиделся? — Она вновь прижимается ко мне и берет меня за руку. — Прости, я не хотела. Правда, не хотела… Ну, что мне сделать, чтобы ты меня простил?
Я долго думаю. По крайней мере, мне кажется, что долго, хотя ответ приходит в голову практически сразу, и я знаю, что она уже в курсе, каким он будет.
— Скажи, что ты настоящая, — одними губами произношу, не в силах уже громко говорить. — Скажи так, чтобы я поверил. Что ты здесь. Что не было ничего. Что мы не ссорились, что я не бросал тебя. Скажи, что у нас все было хорошо, потому что я уже не уверен в своей памяти, и я не знаю, как у нас все было. Расскажи еще одну сказку. Ну пожалуйста. Жила-была Лиса, и любила она…
— Любила, — перебивает меня девушка. — И любит. И я здесь, я настоящая, и я всегда буду с тобой рядом. Мы ссоримся, мы ругаемся, но это не значит, что мы друг друга не любим. Я прощаю тебя за все твои слова, сказанные сгоряча, а ты прощаешь меня за мои. Мне безразлично, если ты спишь с другими, ведь я знаю, что любишь ты только меня. И я всегда буду тебя любить в ответ, до тех пор, пока ты сам этого хочешь, и даже дольше.
— Спасибо, — киваю я и обнимаю ее тонкое тело. Теплое и родное. Любимое и желанное. И мне сейчас плевать, что где-то там настоящая Лиса сейчас даже не думает обо мне. Мне плевать, потому что я так хочу. Я верю в то, что мне плевать. Я верю в то, что она здесь, рядом со мной. Я верю в то, что у нас действительно все в порядке. Что не было ссор, не было измен. Мы счастливы. Это реальность. И мне не нужен никто, ведь я люблю ее, а она любит меня. И даже если завтра я снова ее возненавижу — а я знаю, что так и будет, — я позволяю сегодня себе ее просто любить. Как прежде.
— Вот только ты же знаешь, что это сказка, — вдруг говорит она, и я понимаю, что, кажется, не дотерплю до завтра со своей ненавистью. — И ты просто снова пытаешься спрятаться от самого себя. А как же мораль? Неужели ты ни капли не изменишься?
— Представь, как сложно изменить мир… — медленно и тягуче произношу я, вспоминая наш недавний разговор. — А теперь представь, как сложно в рамках этого мира изменить одного человека. Сказка – ложь, вот только намека не будет. Не хочу, чтобы было больно, я устал. Я очень устал от боли и больше не хочу ее.
— Я понимаю, милый, — Лиса убирает руку и нагибается, чтобы достать что-то из-под скамейки. — Но ведь боль всегда возвращается…
— Почему? Почему всегда должно быть так? — тупо спрашиваю я.
— Потому что ей некуда деться, — она наконец достает то, что искала. Это оказывается гитара, но я даже не удивлен тому, откуда она здесь взялась. Лиса звонко бьет по струнам. Берет аккорд и начинает играть нежным перебором. Поет. Глубоким, пробирающим до самой души голосом.
За чужую печаль и за чье-то незваное детство
Нам воздастся огнем и мечом, и позором вранья.
Возвращается боль, потому что ей некуда деться,
Возвращается вечером ветер на круги своя.
Я все понимаю. Я понимаю, что я жалок, что я болен. Что я прячусь за своей болезнью, что совершенно не хочу лечиться. Что ненавижу себя за то, что не хочу. Я понимаю, что сам просрал свое счастье, понимаю, что завтра же перестану об этом думать, по крайней мере постараюсь перестать. Я все это понимаю, но и что с того? Что в силах я изменить? Если смысл жизни — это путь, то я постигаю смысл смерти. Убил себя морально, а сейчас просто жду, когда умру физически. Мое призвание – быть мертвым.
Струны звучат все более надрывисто, надтреснуто, но мелодия остается целостной и завораживающей.
Мы со сцены ушли, но еще продолжается действо.
Наши роли суфлер дочитает, ухмылку тая.
Возвращается вечером ветер на круги своя,
Возвращается боль, потому что ей некуда деться.
Лиса играет, закрыв глаза, лишь изредка бросая на меня полный слез взгляд. Очень давно я научился так плакать, через Лису. Плачет как бы она, а я лишь потом обнаруживаю в своих глазах влагу. Словно бы и не было ничего, словно все постфактум. Но сейчас, под эту мелодию, я позволяю себе почувствовать и это тоже и, сотрясаясь от собственных рыданий, ощущаю каждую слезинку, выходящую из моих глаз.
Мы проспали беду, промотали чужое наследство.
Жизнь подходит к концу – и опять начинается детство,
Пахнет мокрой травой и махорочным дымом жилья.
Продолжается действо без нас, продолжается действо,
Возвращается боль, потому что ей некуда деться,
Возвращается вечером ветер на круги своя.
Я знаю, чем все закончится. Сейчас она доиграет, и мы с ней пойдем домой. Только я еще немного посижу здесь, наслаждаясь остатками дождя. А потом обязательно домой. Она будет там меня ждать. И родители, и друзья. Они обязательно скажут, что прощают меня. Скажут, потому что сегодня мне это очень нужно. Они скажут, что не винят меня ни за что. Что все понимают, что мне просто было тяжело. А может, я даже позвоню кому-то из них, может, даже самой Лисе. Вдруг она не вышла замуж, вдруг помнит обо мне, вдруг еще не все потеряно. Вдруг еще все можно вернуть.
Нет, понимаю я. Вернуть ничего нельзя. Возвращается только боль, потому что ей некуда деться. И никому я не позвоню, будем честными. Это просто очередная сказка. Я забираю у Лисы гитару и начинаю петь сам:
Это старая сказка
С известным концом,
Это песня про дохлого,
Дольше, чем жизнь.
И небритой щекой
Я уткнусь ей в плечо
И возьму ее черные руки в свои.
Здравствуй, ночь с пятницы на понедельник,
Здравствуй, ночь с пятницы и навсегда.
Да, простите меня, уважаемые соседи. Я буду тише. Да, я понимаю, что сейчас глубокая ночь, а завтра всем на работу. Простите. Я больше не буду петь. Я только посижу здесь еще немного, со своей фантомной девушкой, и поплачу, хорошо? Вы поймите, мне это очень важно. Очень важно плакать и чувствовать, так она мне говорит. И ей плевать, что я вовсе этого не хочу. А чего хочу? Да я и сам, если честно, не знаю.
Я знаю, что проснусь завтра с похмелья, думая о том, как же мне плохо. Как буду медленно вставать с кровати, собирая по крупицам воспоминания сегодняшней ночи, гадая, что было на самом деле, а что лишь вымысел. Думаю о том, как обязательно опоздаю на работу, как Боров будет снова ругаться, глядя на меня печальными отеческими глазами. Как, несмотря ни на что, он снова все мне простит, лишь спросив, связался ли я с той девушкой. Я думаю о том, как совру ему. Как придумаю нелепую историю, лишь бы не рассказывать правду о том, что эту девушку трахнул не я, а Волк, а тот уж точно не собирается строить с ней отношений. Впрочем, я бы тоже вряд ли собрался. Я думаю о том, что завтра еще и напишу самому Волку, извинюсь за то, что игнорировал его звонки сегодня, расскажу, упуская подробности, как проснулся сегодня с той девкой из бани. Мы, пожалуй, даже посмеемся над всем этим. Вернее, посмеется он, а я сделаю вид, что все это для меня так же смешно. Все-таки, если я чему и учусь, так это ценить тех редких людей, кто готов со мной общаться. И, пожалуй, я снова напьюсь завтра же вечером. Просто так будет проще. Просто так будет легче. Просто я, наверное, уже не умею жить по-другому. Простите меня, мама и папа, простите меня, все люди на свете, просто я отвратительный. Вы и сами это прекрасно видите. Так что я уже скоро скроюсь подальше от ваших окон, чтобы остаться наедине со своей реальностью. Хотя бы с какой-то ее частью, которую еще осознаю и понимаю. Отвратительной частью.
Да, конечно, я уже ухожу. Пойдем, милая. Я, кажется, уже выплакал все слезы. Пойдем домой. Я смотрю в лужу и вижу в ней Того, Который Я. Мы с ним понимающе улыбаемся друг другу и практически одновременно произносим:
В то лето я больше ни разу не плакал…
Интермедия Первая
Интермедия первая
Любовь моя всегда выходила мне боком
Ножом подставленным к горлу
Еще не больно, но страшно выдохнуть
© элли на маковом поле
Это уже потом я забуду большинство этих лиц. Уже потом многие из них разорвут со мной всякие контакты – те, с кем разорвать не успею я сам. Кто-то сопьется, кто-то сторчится, кто-то просто шагнет в окно. Но сейчас я этого знать не могу. Я зову их своими друзьями и, задорно смеясь (как это делать, впрочем, я тоже потом забуду), поднимаю вверх чайную кружку, наполненную самым дешевым пивом. Мне семнадцать, и я совсем еще ничего не знаю о жизни, хотя уверен в совершенно обратном. Мы все здесь такие, и разница в возрасте абсолютно не играет роли. Мы все здесь объединены неизвестно чем, и ввиду отсутствия подходящих слов называем это дружбой. Мы уверены, что именно с этими людьми предстоит пройти огонь, воду и медные трубы. Что ни время, ни расстояние не станут нам помехой. Что наши дети, если они, конечно, у нас будут, станут такими же лучшими друзьями. Мы абсолютно глупы, наивны и, самую малость, пьяны.
Все это я понимаю сейчас, сидя на своей кухне с зажженной сигаретой, полностью отдавшись во власть воспоминаний, кроме которых у меня ни черта и не осталось, а тогда я просто наслаждаюсь жизнью. Кто знает, может, это был последний мой действительно спокойный вечер?
— Сейчас такого уже вряд ли провернешь, строже все стало, но клянусь вам – было время, когда я и Байкер со Скином могли прогуляться по центральной улице нашего городка с бутылкой вискаря наперевес, распевая песни, и хрен бы до нас хоть один мент докопался, — каркает со своего кресла-насеста Ворон, продолжая историю.
— Да брешешь, — говорит Крыс, мой ровесник, но под строгим взглядом вожака стушевывается. — Без обид, но меня тут давеча во дворе с пивом приняли. Хорошо, что на учет не поставили, но от мамки я знатных пиздюдей получил. А ты тут говоришь, что в открытую по улице с бухлом перлись и ничего.
— Так о том и речь, — ухмыляется Ворон, постукивая тростью по полу. — Времена были другие, хотя всего пять лет прошло. Эх, жаль, что ни Скина, ни Байкера с нами нет сейчас, они бы подтвердили.
— А где они? — подает голос Малек, самый младший участник нашей компашки. Стоит отдать ему должное – на прозвище он не обижается. Я таким два года назад не был, обиделся бы смертельно, да не приходил бы больше на сходки.
— Байкер в Питер перебрался, у него там какая-то великая любовь случилась, а Скин в армейке чалится. Ему еще полгода осталось. Эх, не застал ты его проводов…
— Проводы были что надо, — ухмыляется Крыс и бросает хитрый взгляд на меня. — Вон, наш Поэт подтвердит.
Очень хочется огрызнуться. Не люблю я, когда мне о той ночи напоминают, особенно не люблю, когда это делает Крыс. Но начинать грызться в собственной стае – себе дороже, поэтому я лишь улыбаюсь и киваю. Правда, от моего внимания не ускользает обеспокоенный взгляд Ворона, который он кидает на меня.
— Пойдем со мной, еще пива с кухни захватим, а то все уже выхлебали почти, — говорит он мне и поднимается с кресла, тяжело опираясь на трость.
— Я могу сходить, — подскакивает Бульдог – здоровый для своих шестнадцати парень, с толстой шеей и сломанным уже два раза в вечных драках носом.
— Ша, — Ворон успокаивающе поднимает свободную руку. — Если бы я сам за пивом не мог сходить, какое уважение от вас я мог бы требовать? Сидите, мы справимся.
Встаю вслед за Вороном и иду на кухню. В чем ему не откажешь, так это в отсутствии жалости к себе и абсолютному неприятию ее от других. Многие бы на его месте совсем бы раскисли, потерялись бы в ненависти к миру и неприятию увечья. Да чего уж греха таить, я бы так и поступил скорее всего, превратись я в калеку, едва мне исполнилось восемнадцать. Но Ворон ведет себя так, словно ничего не произошло. Словно мы все не замедляем шаг, когда идем с ним по улице. Словно не мешает он алкоголь с болеутоляющими и, думая, что никто не видит, морщится от боли, потирая больную ногу.
Собственно, поэтому мы и считаем его Вожаком. Не столь потому что он старше, а именно из-за его отношения к жизни и ко всем нам. Ему бы давно пора тусоваться с ребятами его возраста, но, в отличие от тех же Байкера и Скина, он никуда не делся – остался стержнем компашки, которая продолжала обрастать новыми лицами. Словно он чувствует за нас некую ответственность. Словно пытается всем и сразу стать старшим братом. И вроде бы никто его об этом и не просил, но и отказываться никто не хочет. Крыс только бывает ворчит, мол, Ворон о себе много больно возомнил, и слишком уж серьезно относится к своему статусу лидера. Что ж, возможно, он и прав, но у каждого из нас свои тараканы в голове, которые объединяют гораздо сильнее, чем схожие вкусы в музыке и любовь к не совсем законному распитию спиртного. Мы все,так или иначе, потеряны. И тут не играет роли, здорова ли у нас нога, полная ли у нас семья и умеем ли мы общаться с девушками. Каждый из нас однажды решил, что общество его не устраивает, и поэтому нужно собрать вокруг себя тех, кто будет тебе не противен. Мы все взрослые в телах подростков. Поганая молодежь. По крайней мере, я привык так думать.
— Не обращай на Крыса внимание, — говорит мне Ворон, закрывая за нами дверь, присаживаясь на подоконник и доставая сигареты. — Сам знаешь, он не со зла все это.
— Знаю, — киваю я, садясь рядом и закуривая. — Я, наверное, и не на него злюсь больше, а на самого себя. По-идиотски тогда все вышло.
— Думаешь, хоть у кого-то здесь первый раз прошел романтично и великолепно? — ухмыляется хромой, делая затяжку. — Просто тебе не повезло с тем, что о твоем узнали. Видел ту рыженькую снова?
Я отрицательно мотаю головой, глядя в окно. Рыжая… Реально ведь по глупому тогда все вышло. Угораздило меня романтиком родиться, да еще и тупым романтиком. Не понимаю я, чего от меня женщины хотят. А сам хочу чего-то такого, чтобы сразу “Вау”. Чтобы как прыжок с самолета. Чтобы бабочки в животе, и вот это все прочее. Чтобы все как у людей, а не как… А не как у всех вокруг.
— Нет, — говорю я, чуть помолчав. — Никогда больше не виделись, я даже не знаю, через кого она на проводы Скина попала. А ты?
— Без понятия. Я нашу-то компашку не могу всю упомнить. Вроде, и времена меняются, и вкусы у молодежи, а новенькие все прибывают. Правда и старички уходят, — Ворон каркает хриплым смехом, сбрасывая с сигареты пепел в окно. — Сейчас-то уже тебя можно старичком компании назвать. Мне, когда ты только пришел, как раз было около семнадцати.
Какое-то время мы молчим и курим. Я понимаю, что в комнате нас уже заждались, вернее заждались пива, но Ворон явно хочет мне что-то еще сказать, поэтому терпеливо сижу и жду.
— Забудь о Рыжей, — наконец произносит он. — И не думай, что раз так в первый раз вышло, то всегда так будет. Не слушай, что тебе говорят подобные Крысу, он ведь тоже далеко не такой ловелас, каким хочет казаться. Хочешь ты большой и светлой любви? Вот и хоти. Это здорово. Может и встретишь такую, кто его знает?
— А ты со своей?.. — аккуратно спрашиваю я.
— Давай не будем об этом, — парень отворачивается, и я понимаю, что дальнейшие расспросы не имеют никакого смысла. Ворон очень давно влюблен. В девушку, как это говорится, не из его лиги. У нее богатые родители, приличная семья, совершенно другие интересы, однако его угораздило влюбиться. Бог его знает где он ее встретил, но, как мне однажды по пьяни признался, запал сразу и прочно. Приходил к ее дому с цветами, звал на свидания, да все ни в какую. Она даже не смотрела на него зачастую, даже не выглядывала в окно, когда он ее звал. Он уже и сам давно понимает, что ничего ему не светит, но старается, словно по привычке. Нарисовал ее портрет даже. Она его в подарок не приняла, так что картина теперь стоит в комнате Ворона, словно алтарь. Об этом, кстати, никто кроме меня и не знает, Вожак строго запрещает заходить к нему, когда мы у него тусуемся, но я однажды, когда он спал, рискнул. И увидел на тумбочке великолепно нарисованный портрет девушки в синем платье, а вокруг него цветы увядшие, от которых она отказалась. Я поэтому и говорю про схожесть с алтарем. Необычная эта картина — другие художества Ворона отдают какой-то хтонью. Что-то наподобие Босха. А тут все красиво, я бы даже сказал возвышенно. И будь я проклят, если хоть кому-нибудь об этом алтаре расскажу. Даже самому хромому я никогда не намекал о том, что знаю его тайну.
— Написал что-нибудь за последнее время, — вдруг резко спрашивает меня друг.
— Да так, — неопределенно пожимаю я плечами. — Есть одно новенькое, ничего особенного.
— Прочитаешь? — говорит Ворон и протягивает мне еще одну сигарету.
Засовываю ее за ухо и киваю, усаживаясь поудобнее:
— Будда ходит, надвинув шапку, закрывая лицо и уши.
Он в киоске берет удавку и ночами Кобейна слушает.
Будде дзен давно опостылел – да оно и не удивительно.
Он рожден, чтобы править миром, но ему не хватает зрителей.
Он давно сбежал из Тибета, перерезав глотки монахам.
Он в киоске берет пистолет, чтоб изгнать первобытные страхи.
Он смирился с собственной гибелью, уничтожив кольцо Сансары.
Будда ночью читает Библию, ощущая себя очень старым.
Я приметил его в воскресенье – он был тверд, как бамбуковый стебель.
Он просил у меня прощения за холодные звезды на небе.
И за то, что он так порочен. И за то, что нет другого.
Он сказал, что мечтает о дочке… Будда плакал снова и снова…
Поздно вечером мы расстались – он был пьян и ходил нелепо.
Будда спит, засунув в рот палец, а хотел бы ствол пистолета.
В 10:30 на этот вторник мне назначена с Богом встреча.
Эй, ямщик, поворачивай к черту! Мне – до конечной!
Некоторое время мы молчим. Ворон, как я надеюсь, переваривая мой последний стих. Я – в ожидании его реакции.
— Это хорошо, — наконец говорит он. — Только ты аккуратнее.
— В смысле? — не понимаю я.
— Не шути с Богами, — объясняет Ворон. — Ты своими стихами все больше себя в Зазеркалье толкаешь, словно. Словно хочешь взять и выйти в окно, не зная что за этим последует. Боги не любят, когда с ними шутят, понимаешь? Они привыкли смеяться последними. Продолжишь в том же духе – они пошутят в ответ. И окажешься ты либо в дурке, либо сначала зарежешь кого-нибудь ритуально, а потом все равно в дурку попадешь.
Я все жду, когда Ворон рассмеется, сведя все сказанное к шутке, но тот больше ничего не говорит, только смотрит на меня поверх стекол темных очков, которые даже ночью не снимает.
— Слушай, — нарушаю молчание я. — Это же стих просто. Ну да, мрачный, но все таки… Какое Зазеркалье, какие боги? Ты уж извини, но тут, даже для меня, ты палку перегибаешь.
Ворон все еще не сводит с меня глаз, словно пытается взглядом донести до меня все то, чего не смог донести словами. Наконец, он сдается и отворачивается к окну.
— Да, пожалуй, ты прав, — легко соглашается мой старший товарищ. — ты меня прости, пытаюсь тебя загрузить тем, что сам до конца не понимаю. Беспокойно мне за тебя, вот что. Ты вроде парень хороший, честный. Романтичный даже. А в стихах у тебя как демон скрылся. Который вроде бы и ты, а вроде и нет. Вот и переживаю.
— Ну ты же в своих картинах тоже не такой, какой ты с нами…
— Думаешь? — Ворон замолкает, размышляя над сказанным мной. — Ну может и так, может в каждом из нас такой демон живет. Просто в ком-то сильнее. Ты возьми пива, да иди к остальным, они уже заждались. А я еще одну покурю и подойду.
В комнате мне рады. Вернее, пиву. Народ быстро расхватывает бутылки и начинает наполнять опустевшие чашки. Только Крыс задерживается возле меня, а в его глазах смешиваются задорные огоньки и некая неловкость.
— Слушай, ты же не обижаешься? — начинает он после затянувшейся паузы.
— Да нет, конечно, — говорю я, успев уже забыть о его шутке, погруженный в мысли о словах Ворона.
— Ты же знаешь, я тебя задеть не хочу. Ты мне как брат практически. Ну да, тупишь ты с девками знатно, ну так это ж и не плохо. А та рыжая сама балаболка, раз обо всем этом растрещала.
Уж не знаю, кому рассказала о том вечере Рыжая, но тут есть нюанс. Мне очень хочется сказать Крысу, что по нашей компании слухи распространил как раз таки он, но, не желая развивать конфликт я молчу. Молчу, хотя по моей коже неприятными мурашками проносится ощущение холодного кафеля ванной из того коттеджа.
Как я и говорил, дело было на проводах Скина. Хрен его знает, откуда там набралось столько народу, но по ощущениям даже виновник торжества не знал всех, кто там бухал. И была среди гостей она, чьего имени я даже не успел узнать. Рыжая. Моя первая и единственная девушка. Что она во мне нашла, я без понятия, но стоило ей оказаться за столом, как она села рядом со мной и стала в меня взглядом глаз своих бесстыжих стрелять. А я, как и сказал Ворон, человек скорее романтичный. Ну понравился я девчонке, хорошо, но не до того мне было тогда, чтобы с ней полноценно общаться, все-таки друга в армию провожали. Ей это будто бы и не мешало – то невзначай потянется за бокалом, меня плечом касаясь, то, будто бы случайно, до бедра моего дотронется.
Потом дело активнее пошло, начали мы в “правду или действие” играть, так она мне танец на коленях станцевала. Странно это, когда девушка, которая еще в школу ходит, пытается тебя танцами соблазнить, ну так и я, будем честными, не то, чтобы другие танцы видел. Сидел красный, что ее волосы, ногу на ногу закинул, чтобы возбуждение свое скрыть. Как мы оказались в ванной, я даже не буду пытаться вспомнить – выпил я тогда более чем изрядно. Но никогда не забуду, как Рыжая, закрыв щеколду и повернувшись ко мне, сразу же стянула свой оранжевый свитер, под которым ничего не было. А я не ожидал такого. Крыс прав абсолютно, когда говорит, что я не умею с девушками общаться и не понимаю, чего они от меня хотят. Я думал, что мы поболтаем немного, обменяемся номерами телефонов, а там, может, и погулять сходим. Считайте меня неподходящим участников компании алкашей и панков, но вот именно такие у меня были (да и есть) простые и мальчишеские мечты о светлом и нежном чувстве. И нет в этих местах места девушке, которая даже имени твоего не спросила, а уже стоит перед тобой полуголая. Противно мне стало. Но это потом. А тогда я просто замер в недоумении, а она рассмеялась каким-то до жути обидным смехом и сказала, мол, понятно ей все, везет ей на девственников. И потянулась к пряжке моего ремня.
Странно тогда все было. Вроде и радоваться стоит, первый секс все-таки, да только ощущения было, что не я, а меня. Что важно было не то, кто я есть, а то, что мордашка у меня симпатичная. И легко на моем месте мог оказаться и Крыс, и Скин, и даже Ворон (при условии отсутствия его бесконечной и невзаимной любви), да только именно я Рыжей пришелся по вкусу. Когда все закончилось, она встала, оделась так же быстро, как до этого одежду скидывала. Поблагодарила меня, словно я пустяк какой-то сделал, да была такова. Вот только, по-видимому, успела кому-то рассказать о нас, а там это и до Крыса дошло. А через него до всей нашей компании.
Впрочем, не только этой ситуации я обязан тем, что за мной репутация бесконечного романтика закрепилась. Еще за полгода до этого на другой тусовке подкатила ко мне одна девчонка, кажется, хозяйка квартиры, где мы и веселились, и попросила отойти с ней в комнату, да мои стихи ей почитать. Ну так а мне не сложно было, заперлись мы с ней, начинаю я ей стих декламировать, а она сидит и смотрит на меня взглядом голодным, словно бы ждет чего-то. Ну, думаю, вроде ей нравится, прочту ей еще один. А затем еще. На четвертом стихе она не выдержала и просто молча вышла из комнаты, а за мной закрепилось прозвище Поэт.
Никогда я не понимал, как мои друзья так легко и просто с девчонками связываются. Пока я искал любви, они искали плоти. Пока я хотел узнать девушку, они уже запирались с ней в соседней комнате. Все для них было просто, все для них было понятно. Не волновало их ни имя, ни характер. Главное – чтобы красивая была, а иногда, если красива недостаточно, то хватит и того, чтобы бокал не пустел. Крыс вот у нас почему Крыс? Не только потому, что морда у него на грызуна похожа, хотя ему об этом стараются и не напоминать. Любит он, как выразился однажды кто-то из наших, на падаль бросаться. Выбирает самую страшненькую девочку на хате и начинает ее комплиментами окучивать, да портвейн в бокал подливать. До тех пор, пока она не разомлеет, не поплывет, а там уже и уломать не сложно. Правда это раньше было, пока ему по морде от брата одной из таких девчонок не прилетело. Тут даже сам Крыс признал, что врезали ему заслуженно, и постарался с подобными действиями завязать.
А я так всегда и оставался неисправимым романтиком, ждущим свою “ту самую”, с которой все и должно произойти впервые. Ворон говорит, что виной всему моя поэтическая натура, и я верю ему, хотя бы потому, что он такой же. Только художник. Не знаю, как там было у него, а мне на лишение девственности досталась не нежность и волнение, а холодный кафель ванной и бесстыдная Рыжая с маленькой грудью, задорно торчащими сосками, и ее фразой:
— Ну и везет же мне на девственников.
Я еще тогда прямо в процессе думал, мол, как это везет. Часто у нее такое?
— Эй, ты тут? — врывается в мои воспоминания голос Крыса. Вздрогнув от насильственного возвращения к реальности, я только киваю. — Это хорошо. В знак извинений, есть у меня для тебя подарочек. Сейчас, надо только с Вороном вопрос порешать.
— Что ты там со мной решать собрался? — появляется из кухни хромой, с интересом глядя на нас.
— Да с неделю назад познакомился я с одной бабой. Она что-то вроде тебя, тоже компашкой нефоров рулит, только в отличии от нас – у ее есть сиськи. Ну и она сейчас мне написала, ищет где затусить. Вот я и подумал…
— Подумал позвать ее, не посоветовавшись со мной, так? — улыбка Ворона перестает быть дружелюбной и между ними виснет некое напряжение. Как я уже говорил, Крыс не очень любит подчиняться. Однако вожак быстро расслабляется, примирительно поднимая руку. — Ладно-ладно, пусть идут. Я понимаю, молодая кровь требует разрядки. Только помни – поймаю кого-то в своей комнате, вытащу прямо за причиндалы и выкину в подъезд в таком виде.
— Да без проблем вообще! — обрадованный Крыс сразу же достает телефон и начинает что-то быстро печатать. — Их не много, не парься, человек пять-шесть. И они притащат еще бухла, так что все пучком.
Стараюсь отойти куда-нибудь в сторону, намереваясь налить себе пивка, однако Крыс быстро ловит меня за локоть.
— Стой, я же не закончил, — он лыбится во всю свою Крысью морду. — Говорил же, что подгон у меня для тебя. Ну вот – целая толпа девчонок. Выбирай любую, да влюбляйся в нее в свое удовольствие. Мы с парнями уже поговорили и решили уступить тебе ту, что особенно понравится.
— Спасибо, я откажусь… — такие подгоны по моему скромному мнению пахнут гнилью и отдают подобием работорговли.
— Да чего ты? — Крыс кажется искренне удивленным. — Считай это моими извинениями за все подколы. Никто ж тебя не заставляет реально стоять и выбирать среди них. Просто если кто-нибудь понравится, подойдешь и скажешь мне тихонько, а я уже остальных предупрежу.
— Ой, да отстань ты от него, — вмешивается Ворон, усаживаясь в свое кресло. — Чем других учить, лучше бы за собой смотрел. Мы снова на разборки из-за твоего спермотоксикоза ходить не будем, я уже говорил.
— Да я же чисто по-дружески предлагаю, — сделав обиженное лицо, разводит руками Крыс. — Не цените вы моих простых и искренних проявлений доброты!
— Ладно, — вновь подаю голос я, желая уже закончить этот диалог. — Ценю. Принимаю. Если кто-нибудь понравится, подойду к тебе и скажу.
— Вот! Другое дело! Не все, Ворон, хотят, как ты просто на насесте сидеть да на девок пялиться. Вон, Поэт хоть и общается с тобой слишком много, а все-таки это понимает, — Крыс радостно хлопает меня по плечу. — Молоток, братка! Будет нужна помощь – обращайся. Подскажу, как к девкам подход искать. Ты ж как брат мне!
Некая часть меня, которую я не знаю, страстно хочет ударить Крыса. Повалить его на пол и бить по его мордочке до тех пор, пока непропорционально большие передние зубы не посыпятся на ковер. Мне хочется схватить его за горло и душить, выкрикивая слова, которые идут словно бы и не из моего рта. Когда я смотрю в его глаза, в их отражении я вижу этого другого себя, и его улыбка мне категорически не нравится. Но Крыс словно бы ничего и не замечает, тянет мне мою кружку и предлагает чокнуться.
Успокаиваю себя. Подавляю свои желания. Беру протянутую чашку и выпиваю, продолжая убеждать себя, что моя улыбка не похожа на хищный оскал. Холодное пиво расслабляет тело и разум, обволакивая мои потаенные желания, убаюкивая их, словно мать дитя. Лицо моего друга напротив перестает казаться идеальной боксерской грушей, да и сам он уже не вызывает агрессии. В конце концов, он действительно не делал мне никакого зла – дружеские подколы не в счет. Почему бы не принять тот факт, что он действительно может хорошо ко мне относиться и делает все от чистого, пускай и не очень умного сердца.
— Всех объединяет ненависть… Человек человеку – волк, — слышу я странный голос откуда-то из ванной. Оборачиваюсь, тревожно глядя в ту сторону, но, кроме меня, никто ничего не замечает. Только Ворон бросает на меня обеспокоенный взгляд. Улыбаюсь ему и киваю, – мол, все в порядке, вливаясь обратно в беззаботность и веселье.
Парни вокруг оживились от новости о скором приезде девчонок. Вспоминают прошлые победы, просят Крыса подробнее рассказать о них, спрашивают о внешности. Еще пара человек подходят ко мне и напоминают о своем решении не мешать мне с той, кого я выберу. Один даже предлагает вручить мне ключи от своей квартиры, объясняя, что его родители уехали на дачу, и он готов остаться ночевать здесь, дабы обеспечить мне ночь веселья, страсти и любви. Тошно мне становится. Уж не знаю почему, но тошно. Слишком много взглядов с липкими улыбками ко мне приковано, слишком их предложения приторно-гадкие.
— Здесь стыдно быть хорошим… — подает вновь голос из ванной, и в этот раз я решаюсь проверить, что там такое.
Выбираюсь из окружения друзей, захожу в уборную и закрываю дверь. Там ожидаемо пусто. Лишь из зеркала на меня смотрит кто-то. У него моя внешность и моя одежда. Мои длинные волосы и моя маленькая родинка на переносице. У него мои серо-зеленые глаза, но смотрят они не по-моему.
Мы с этим знакомым незнакомцем пялимся друг на друга. Мне бы хотелось знать, как я выгляжу со стороны, но он украл мое отражение, встав передо мной во всей красе, с той самой улыбкой на губах, которая виделась мне в отражении глаз Крыса. А потом он начинает говорить. Его губы не шевелятся, но я слышу слова у себя в голове. Он говорит прозой, но все сказанное, попадая в мое сознание, складывается в ритмичные строки.
И сказал мой черт:
— Ну, как, старина,
Ну, как же мы порешим?
Подпишем союз, и айда в стремена,
И еще чуток погрешим!
И ты можешь лгать, и можешь блудить,
И друзей предавать гуртом!
А то, что придется потом платить,
Так ведь это ж, пойми, потом!
Я пытаюсь заткнуть свои уши, отвернуться от него, сбежать. Меня даже посещают мысли разбить проклятое зеркало, а потом уже придумывать как объяснить все это Ворону. Но меня словно парализовало, и все что я могу – слышать то, что говорит мне Он. Слышать, шепотом повторять знакомые стихи и думать о том, что быть может слова Ворона о Зазеркалье оказались не таким уж и бредом.
— Но зато ты узнаешь, как сладок грех
Этой горькой порой седин.
И что счастье не в том, что один за всех,
А в том, что все – как один!
Из транса меня выводит звук звонка телефона. Онемевшими и дрожащими руками я достаю трубку, видя на экране “Мама”. Быстро поднимаю глаза к зеркалу прежде чем взять трубку, но там вижу только самого себя. Напуганного, вспотевшего и удивленного.
— Да, мам, — беру я трубку, надеясь, что мой голос не дрожит.
— Ты как там? — раздается из трубки ее голос. — Домой планируешь?
— Нет пока, возможно тут останусь, — голос матери действует на меня успокаивающе. Я уже готов списать недавний эпизод на банальное воздействие алкоголя.
— Наслаждаешься каникулами? — слышно, как она смеется. — Ну давай-давай. Осенью, когда начнется учеба в универе, времени на гулянки уже не будет.
— Это на факультете журналистики-то? — отшучиваюсь я. — Да там небось гуляют сильнее, чем вся наша компания вместе взятая.
— Ну давай, хорошего вечера тебе, журналист. Много не пей, мало тоже не нужно.
Мать вешает трубку, и я медленно выдыхаю. Вновь смотрю в зеркало, но там по прежнему стою только я. Надо перекурить и все обдумать. С одной стороны, по сути, ничего страшного не произошло – мало ли что привидится после пары литров пива, а тем более, еще и после разговора с Вороном. С другой, даже если вся ситуация с Зазеркальем мне просто показалась, то вот мои желания относительно Крыса были абсолютно реальны. Тут вроде бы тоже нет ничего сверхъестественного, в любой компании парней иногда возникают конфликты и происходят драки, но за собой я такого поведения особо не замечал. Да, покурить, определенно. Желательно на улице. Я выхожу из ванной.
— Мать звонила, — объясняюсь я перед друзьями, надевая ботинки и хватая сигареты со стола. — Выйду, поговорю с ней спокойно, чтобы отпроситься на всю ночь.
Никто вопросов не задает, только Ворон, как обычно, смотрит так, словно что-то знает. Может мне и стоит рассказать ему о моем зазеркальном госте, но точно не здесь и не сейчас. Потом как-нибудь. Когда мы будем вдвоем и, пожалуй, более трезвыми.
Улица встречает меня прохладным ветром, ночной тишиной и теменью. Только из окон квартиры Ворона доносятся голоса и музыка. Закуриваю.
Иногда мне кажется, что я вырос из этой компании. Что бесконечные пьянки и воспоминания о прошлых тусовках мне уже надоели. Я все отчетливее осознаю, что никто в этой компании не развивается, не стремится ни к чему новому и совершенно этого не хочет. Я начинаю мыслить, мол, я умнее их, перспективнее, талантливее. Но потом я думаю о том, насколько мне тяжело даются социальные контакты. О том, что если бы не эта компания, у меня бы, возможно, никогда не было бы друзей. О том, как часто они мне помогали, выручали, прикрывали от родителей, когда те еще не знали, что я начал пить и курить. О том, как тот же Крыс влетел в драку, ни на секунду не задумавшись, когда до меня во дворах докопались какие-то гопники. Я думаю о Вороне, который старше меня на 5 лет, но все равно общается со всеми практически на равных, старается помочь, выслушать и понять каждого, включая меня. И я понимаю, что вероятнее – проблема во мне. Что это все мой юношеский максимализм и легкая зависть. Я завидую их легкости мышления, тому как просто им веселиться, общаться, бухать и трахаться. Тому, что их не мучают ночами строки еще не рожденных стихов.
Недавно только меня мысли подобные посещать начали. Крыс сказал бы, что это от недотраха. Ворон наверняка бы задвинул пространную речь о том, что моя тонкая душевная натура рвется в небо, в то время, как мое бренное тело остается здесь, среди пива и сигарет. Скин бы, будь он тут, сказал бы, что подобные разговоры под легкий алкоголь не ведут, и достал бы бутылку водки, распивая которую мы забыли бы о сути вопроса. Байкер? Байкер бы просто сказал, что я перебрал, и его совет был бы один: проспись, мол, утром полегчает.
И кого слушать, спрашивается? Себя надо бы, да только Я, вернее какой-то незнакомый мне Я, в последнее время всякие номера выкидывает. Ну ладно, не прям в последнее время, но кто бы из вас не начал переживать случись с ними то, что только что случилось со мной?
Ладно, бессмысленно сейчас об этом излишне думать, тем более на захмеленную голову. Выдохнуть, воздухом подышать, докурить – и обратно к парням, тем более что мы гостей ждем. А завтра созвониться с Вороном, все ему рассказать и послушать советов. Я бы и матери рассказал об этом, но она еще переживать начнет, к врачам отправит, а я этого не то чтобы хочу. Ворон – другое дело. Он сам на всю голову удивительный, как мой батя любит говорить. Он сможет понять.
Успокоенный собственными мыслями, достаю вторую сигарету. Чиркаю зажигалкой, однако та выдает лишь слабенький язычок пламени, да и тот почти мгновенно гаснет. И все дальнейшие манипуляции пользы не приносят. Матерюсь себе под нос и уже собираюсь зайти в дом, как меня окликает женский голос:
— Эй, прикурить?
Уже стоя в дверях подъезда, оборачиваюсь, замечая невысокую фигуру, приближающуюся ко мне. При ближайшем рассмотрении это оказывается молодая девушка. У нее асимметричная прическа с фиолетовой челкой, яркие зеленые глаза и наглая улыбка. Еще я сразу замечаю, что у нее что-то не так с прикусом, но это, стоит признать, лишь добавляет ей шарма.
— Да, спасибо, — киваю я, принимая из ее рук зажигалку и закуриваю. В этот же момент девушка со смешком вырывает сигарету у меня прямо из губ и затягивается сама.
— Да, я могла бы просто попросить, но так интереснее, — улыбается она, отвечая на мой незаданный еще вопрос. Затем внимательно смотрит на меня, словно бы оценивая. — Ты из сто шестой, да?
— Ну, я там не живу, но да, оттуда, — киваю я. Теперь уже моя очередь повнимательнее присмотреться к девушке. Стоит отметить – чем больше я смотрю, тем сильнее мне нравится то, что я перед собой вижу. Несмотря на нефорскую внешность, она остается по-прежнему очень женственной. Несмотря на неправильную улыбку, мне нравится, когда она улыбается, даже если это выглядит очень по-наглому. Несмотря на… Так, соберись. — А ты одна из тех, кто к нам в гости собрался?
— Ага, — кивает моя новая знакомая, демонстрируя пакет в руках, в котором призывно звенят бутылки. — Вот, иду с дарами. А что, никто больше пока не подошел?
Отрицательно качаю головой и, понимая, что мою сигарету мне возвращать не собираются, достаю из пачки новую.
— Ну значит я первая, — произносит девушка. — Тебя как звать, то?
Называю ей свое имя, в ответ она говорит мне свое. Оно ей безусловно подходит. Но глядя на ее повадки, на ее хитрый взгляд… Глядя на ее кривую, но очаровательную ухмылку, я нарекаю ее в своей голове Лисой. Лиса достает из пакета одну бутылку пива и кивает мне на скамейку возле подъезда.
— Не против посидеть тут еще чуть-чуть? Я все равно собиралась дождаться кого-то из своих. Уж прости, но оказаться единственной девушкой на хате полной парней – такая себе перспектива.
— А моя компания значит, тебя не смущает? — опускаюсь я на скамейку рядом с девушкой и помогаю открыть ей пиво.
— Ну, тебя я уже хотя бы знаю как зовут. А еще, ты не сильно возмущался тому, что я отняла твою сигарету. Значит, мы вполне можем подружиться, — она делает большой глоток из бутылки, прежде чем передать ее мне вместе с зажигалкой. Я уже успел и забыть, что все это время разговаривал, сжимая меж зубов незажженную сигарету.
Некоторое время мы сидим молча. Лишь иногда я поглядываю в сторону девушки и, как мне кажется, она делает то же самое в те моменты, когда я отворачиваюсь.
— Расскажи хоть что у вас за компания, — наконец нарушаю тишину.
— Да самая обычная. Наша командирша… Это я ее так называю, когда она не слышит. Так-то она ровная девка, но больно уж любит всем руководить и обо всех заботиться…
— Знакомая ситуация, — ухмыляюсь я, вспоминая о нашем хромом вожаке.
— Да? — Лиса возвращает мне мою ухмылку, которая у нее выходит более очаровательной. — Ну так вот, наша командирша в какой-то момент ударилась в мужененавистничество – вроде как с бывшим разбежалась прям со скандалом. Вот и решила собрать тусовку чисто бабскую…
— Раз она так ненавидит мужиков, чего ж к нам решила пойти бухать? — перебиваю я.
— Ну вот отходить, наконец, начала. Уж не знаю что ей там, этот ваш парнишка наплел, с которым она общалась, но это сработало. И слава Богу, я тебе скажу. Мне, конечно, все нравилось, но постоянно находиться в окружении одних только баб – утомительно. А так можно у подъезда встретить очаровательного собутыльника. Твое здоровье! — она подмигивает мне и вновь прикладывается к бутылке пива, вырывая ее из моих рук.
— Я смотрю, у тебя прямо проблема с тем, чтобы попросить о чем-то…
— А я привыкла не спрашивать, а брать, — пожимает Лиса плечами. — Должен же быть в жизни какой-то вызов, ты так не думаешь? Поэтому если я вижу, что чего-то хочу, я просто это забираю. Даже если для этого придется преодолеть какие-то сложности. Не пробовал так делать?
Неопределенно качаю головой в ответ на ее вопрос, вызывая у девушки приступ смеха.
— Да не грузись ты так, — легонько пихает она меня в плечо. — Еще не рассвет, а мы не на кухне, чтобы вести философские диалоги. Ты вроде просил меня за нашу компанию рассказать? Ну так вот… Обычные девчонки. Ну, по нашим меркам обычные. У всех свои тараканы, каждая не от идеальной жизни по ночам с пивом к незнакомым квартирам таскается, но это детали. Большинство симпатичные…
Лиса внимательно смотрит на меня, словно ожидая какой-то реакции и, не получив желаемого, словно бы даже не расстраивается, и добавляет.
— Но я среди них самая красивая, разумеется. С этим же ты спорить не будешь?
— Так я остальных еще и в глаза не видел, — говорю я прежде чем подумаю.
— Дурак, — моя новая знакомая слегка надувает губки. — Мог бы просто согласиться и сделать мне приятно.
Прежде чем я придумываю достойный ответ, наше одиночество нарушают другие женские голоса.
— Вот ты где! — говорит самая высокая и, судя по внешности, старшая из компании девушек, подошедших к нам. Затем критически осматривает меня. — Уже заводишь новые знакомства?
— Да, Мамочка, — показывает ей язык Лиса. — Это один из ребят, к кому мы и идем сегодня. Вот разведываю обстановку.
— И что узнала? — Мамочка поднимает бровь, все еще разглядывая меня.
— Не знаю за остальных, а этот, тормозит там, где не следовало. Пойдемте. — Лиса стреляет в меня взглядом, залпом допивает пиво и вскакивает со скамейки, направляясь обратно к дверям подъезда. Чувствуя некую неловкость, встаю следом, чтобы открыть девушкам дверь. Они по очереди заходят, лишь Лиса на секунду задерживается в дверях, наклоняется ко мне так близко, что у меня перехватывает дыхание и шепчет мне на ухо. — Ну что, посмотрел на остальных? У тебя еще есть время за ночь, чтобы исправиться…
В квартире нас встречают перешептыванием и громкими приветствиями.
— Смотрите, а Поэт-то не промах. Сколько мы его ругали, а он заваливается обратно вместе с кучей девушек, как ни в чем ни бывало, — смеется кто-то.
— Поэт? Это ты что ли? — кидает на меня вопросительный взгляд Лиса, но прежде чем я успеваю ответить, Крыс перехватывает инициативу.
— Он, кто ж еще! Нам двух таких было бы много. Вы проходите, не стойте в дверях. — он прям горит добродушием, скользя по всем новоприбывшим липким взглядом. Наконец, заметив Мамочку, он радостно идет к ней, раскрыв объятья. — А вот и ты. Ну что, добро пожаловать.
Командирша, как ее называла Лиса, обнимает парня, но словно бы без особого желания, выискивая в толпе моих друзей кого-то, известного только ей. Наконец, ее взгляд останавливается сначала на трости, а затем на ее обладателе.
— О, это же знаменитый Ворон, — моментально теряет она интерес к Крысу, оставляя его в прихожей, к его разочарованию. — Наслышана-наслышана…
Мамочка подходит к нашему вожаку и тянет ему свою руку, но хромой не спешит ее принять.
— И откуда же? — каркает он, подозрительно сужая глаза.
— Ой, да брось. Кто ж не слышал о тебе… Ну, из тех, кто постарше наших подопечных, — Командирша заливается смехом и кивает в сторону нас. А я все больше начинаю понимать то, что имела в виду Лиса, говоря о ней.
— Я предпочитаю называть их друзьями, — холодно улыбается Ворон, однако, чуть обождав, все же жмет женскую ладонь свободной от трости рукой. — В любом случае, добро пожаловать в мою скромную обитель. Пиво оставляйте в холодильнике на кухне. Чашки, если кому нужно, можете взять там же.
Постепенно все располагаются в комнате, рассаживаясь на полу и на свободной мебели. Мамочка пыталась усесться на кресло Ворона, но хромой без прелюдий согнал ее оттуда, доходчиво объяснив, мол, здесь всем рады, но есть негласные правила. Перезнакомившись со всеми, я начинаю выискивать Лису и замечаю ее рядом с Крысом, который что-то ей восторженно рассказывает. Иногда я вижу, как Лиса бросает взгляды на меня, но вкупе с тем, что рядом с ней Крыс, это не вызывает у меня никакого энтузиазма. Подхожу к ним ближе.
— О чем болтаете?
— О тебе, — ни на секунду не смутившись, отвечает девушка и сразу же поясняет. — Вот решила выяснить за что же тебя Поэтом прозвали. Прочитаешь что-нибудь свое?
— О, он это любит! — смеется Крыс, сидящий рядом, и я бросаю на него испепеляющий взгляд, вспоминая о своем недавнем желании относительно его лица.
— Может быть в другой раз, — стараюсь сохранять дружелюбие я. Лиса, кажется, расстраивается, а мой товарищ вновь влезает.
— Ну тогда хоть на гитаре нам сыграй! Только что-нибудь не из Летова, умоляю.
На это я даже готов согласиться, не желая еще сильнее расстраивать девушку, которой идея вроде как нравится, но тут уже все портит хозяин квартиры.
— Никакой гитары! — ворчит он со своего насеста-трона. — Вы время видели? Вам может на соседей и насрать, а мне тут с ними еще жить.
— И что ты предлагаешь, просто сидеть и набухиваться? У нас же гости, Ворон! — неожиданно влезает Малек, который еще более неожиданно сидит в окружении сразу двух девушек.
— А давайте в “правду или действие”, — подхватывает Крыс. — На проводах Скина же весело было!
Может мне кажется, но в этот момент он бросает на меня хитрый взгляд, и я не могу понять, что мне это сулит. Несколько девушек поддерживают его инициативу и вот уже Бульдог с Мальком расчищают место посреди комнаты, чтобы освободить пространство для игры.
— Пойдем покурим, — ловлю я Крыса за руку, когда он уже собирается усесться в кругу рядом с Лисой. — На кухню.
Тот удивленно смотрит на меня, но соглашается.
— Что такое, брат? — спрашивает он сразу же, когда я закрываю за нами дверь.
— Я надеюсь, рассказывая о моем прозвище, ты не стал упоминать никаких излишних подробностей?
— Что? А, ты о Рыжей что ли? Нет, конечно, что я, мудак какой-то? Только рассказал, что ты у нас романтик, да еще, что стихи пишешь.
Долго смотрю на него, пытаясь понять, не врет ли он мне, но в конечном итоге сдаюсь.
— Ладно, прости, — Уже собираюсь развернуться и выйти, как вдруг вспоминаю о его предложении.
— Слушай, помнишь ты говорил мне, мол, не будешь мешать, если мне кто-то из девчонок понравится?
— Ты на эту с фиолетовой челкой, что ли глаз положил? — сразу все понимает мой товарищ. — Так сразу бы и сказал, к чему все эти подводки были. Ну слушай, брат. Я тебе честно скажу, не твой уровень. Да и, честно скажу, кажись, я ей понравился…
Кажется, что-то в моем взгляде слегка пугает его, потому что Крыс моментально примирительно поднимает руки.
— Но, обещание есть обещание! Сказал, что не буду мешать, значит не буду. Вперед, братец. Попытка, как говорится, не пытка.
— Спасибо, — киваю я. — Я это ценю.
— Да ноль вопросов, братан! Как сказал, так и будет! — Крыс бьет меня по плечу и выходит с кухни. Я уже собираюсь пойти вслед за ним, как в дверях натыкаюсь на Лису.
— О чем сплетничали? — спрашивает она, глядя на меня своим наглым взглядом.
— Да так, о своем… — начинаю оправдываться я, на что девушка лишь фыркает.
— Мог бы сказать, что обо мне, — закатывает она глаза. — Ладно, последний шанс. Насмотрелся на моих подруг? Так кто самый красивый?
На этот раз я уже знаю, как отвечать, поэтому даже не задумываюсь:
— Ты.
Лиса словно бы даже удивлена скоростью моего ответа.
— А ты не совсем уж безнадежен, — улыбается она, проводя пальцем по моей скуле. — Кто знает, может мы с тобой и подружимся.
Не успевают еще даже мурашки побежать по моей спине, как Лиса отходит и возвращается в комнату, поманив меня за собой.
В зале уже все расселись в круг, ожидая лишь моего прихода. Лиса, к моему разочарованию, сама садится возле Крыса, а он лишь, поймав мой взгляд, разводит руками. Мол, прости братка, она сама. Приходится сесть рядом с Бульдогом и какой-то девчонкой. Вроде как она назвалась Аспид. Она улыбается мне, когда я опускаюсь на стул рядом с ней, но я слишком погружен в мысли о Лисе, чтобы обратить на это внимание.
— Ну, начнем, кто будет первым? — ухмыляется Мамочка, потирая руки и глядя по сторонам. — Если никто не против, то я. Ворон, правда или действие? Хотя ты наверняка выберешь правду…
— Почему же? — удивляется хромой, единственный, кто не сел в круг, не желая покидать свой насест. — Пусть будет действие. Только учти, бегать вокруг дома не буду при всем желании.
— Ох, значит решили по-смелому? — Мамочка аж подскакивает. — Хорошо, уступи мне свое кресло на пять минут.
Пожалуй, думаю я, пока Ворон, издав то ли смешок, то ли кряхтение, встает со своего места, вряд ли эта компания будет нашими частыми гостями. Поэтому надо бы успеть узнать контакты Лисы, если я хочу ее снова увидеть. С другой стороны, с чего я взял, что она сама этого захочет. Не понимаю я девушек, совершенно. Даже с Рыжей было видно, мол, я ей нравлюсь, и она и сидела весь вечер возле меня. А Лиса то проявит внимание, то сделает вид, что ничего не было. Словно играет мной.
— Ну хорошо, — меж тем говорит наш хромой вожак, пытаясь поудобнее устроиться на непривычном стуле. — Бульдог, правда или действие?
— Правда, — парнишка втягивает голову в плечи, что окончательно заставляет исчезнуть и без того его отсутствующую шею.
— Ладно, не боись, — успокаивает его Ворон. — Ничего страшного я тебя спрашивать не буду. Расскажи нам о своей мечте.
— Серьезно? — возмущается Аспид справа от меня. — Мы тут клуб по интересам собрали, или играть будем?
— Тихо-тихо, вам может и не важно, а я его помню с тех пор, как ему 13 было. Интересно узнать, что у человека на душе лежит.
— Ну, только не смейтесь, — Бульдог краснеет, — Я мечтаю стать поваром. Пекарем, если быть точнее.
— Смотри аккуратнее, как бы ты всю свою выпечку сам не сожрал, — ухмыляется Крыс.
— Тихо, я сказал, — вновь встревает Ворон под благодарный взгляд Бульдога. — Мечта это святое. Это мы еще твоей не знаем.
— А что, мне и не сложно рассказать, — пожимает плечами наш мистер “в каждой бочке затычка”. — Хочу до последнего себя молодым чувствовать, да чтобы у вас все хорошо было, друзья мои.
Ну, по крайней мере, думаю я, мечта Бульдога была честной и искренней. А Крыс просто красуется. Тем временем он уже начинает претендовать на то, чтобы выбирать следующую жертву. Ему справедливо указывают на то, что сейчас очередь Бульдога, но тот сам с радостью уступает это право Крысу, радуясь тому, что больше не будет в центре всеобщего внимания.
— Ну тогда точно я, — победоносно ухмыляется мой товарищ, выпячивая свои передние зубы и поворачивается к Лисе. — Правда или действие?
— Действие, — лениво пожимает плечами она, словно только сейчас вспоминая о том, что идет игра.
— Поцелуй того, кого бы тебе меньше всего хотелось.
Лиса ухмыляется и медленно поднимается со своего места. Обводит взглядом всех собравшихся, прежде чем двинуться по кругу, выбирая, словно варан, свою жертву. Останавливается напротив меня, долго смотрит так, что мое сердце замирает. Не знаю, чего я больше боюсь – того, что она выберет меня, или того, что выберет кого-то другого. На секунду мне кажется, что она уже сейчас наклонится ко мне, но Лиса отворачивается, возвращается на свое место и оставляет поцелуй на щеке удивленного Крыса. Мне бы стоило радоваться, но она все не отрывает от него свои губы, закинув руку ему за шею. Вот и пытайся понять этих женщин. Вот и пытайся во всем этом разобраться. Я ловлю на себе обеспокоенный взгляд Ворона, но сразу же отворачиваюсь, стараясь отвлечься от навязчивых и агрессивных моих и одновременно чужих мыслей, которые, словно змеи, заползают в мою голову.
— Поэт, правда или действие? — наконец отстраняется от Крыса Лиса. Не успеваю я ответить, как она продолжает. — Хотя нет, правду ты мне уже сказал на кухне. Надеюсь, что правду. Ты выбираешь действие. Прочти какой-нибудь свой стих.
Будем честны, это было ожидаемо. Я смотрю на нее, в ее глаза, на ее улыбку, на ее волосы. Я пытаюсь выбрать из множества своих стихов тот, который подойдет больше всего, который отразит то, что сейчас у меня на душе. Я не знаю того, что чувствую, и поэтому не могу подобрать уже сказанные мною слова, которые бы это чувство описали. Ведь невозможно найти в своем прошлом то, что ты испытал лишь сейчас. И тогда строки идут ко мне на ум сразу. Также, как они приходили ко мне в ванной, когда я смотрел на свое и одновременно чужое отражение. Но на этот раз эти стихи мои. Просто они еще не были написаны. Они не были написаны, но сейчас будут прочитаны.
— Дорогие,
Не ставьте на мне кресты. Лишь проведите
Черточку.
Я не сильный,
Но, правда, не выйду в окно. Лишь приоткрою
Форточку.
Выпью виски,
Сяду в пустой квартире. Закурю.
Включу Летова.
До свидания, близкие.
Моя личная смерть идет.
Она – фиолетовая.
В комнате виснет тишина. На секунду в моем сознании исчезают все вокруг. Крыс и Бульдог. Мелкий и Аспид. Мамочка и Ворон. Да и все остальные растворяются в бесконечной зелени глаз, в которые я смотрю. Мне кажется, что мы с Лисой находимся в некоем подобии космоса. И если долго смотреться в бездну, то Бездна смахнет свою челку с лица, удивленно посмотрит на тебя в ответ, встанет, подойдет ближе, не отрывая взгляда, опустится на колени перед тобой и сожмет твою руку в своей.
— Спасибо. Ты точно не безнадежен. И ты точно Поэт, — скажет Бездна, прежде чем наклониться ко мне ближе и слегка, едва ощутимо, коснуться своими губами моих. Затем она на прощание обдает меня своим лавандовым дыханием и возвращается на свое прежнее место. И тогда все вокруг снова обретет очертания и формы. И вновь я вижу своих друзей. И вновь Бездна становится Лисой, не теряя при этом всего своего очарования.
Я возвращаюсь в реальность, но остаюсь вне ее. Пока вокруг меня говорят, вероятно хвалят, а может быть просто удивляются, я просто сижу в некоем сотворенном самим собой коконе и стараюсь удержать на губах призрачное ощущение поцелуя. Это совершенно не похоже на все, что у меня было раньше. Не похоже это на неумелый поцелуй с одноклассницей, когда мы с ней спрятались под лестничным пролетом в нашей школе. Не похоже на поцелуи Рыжей, которая целовала жадно, ненасытно, словно пыталась заполнить собой все то, чего между нами не было. Эфемерное ощущение Лисы остается на кончиках моих губ. Настолько зыбкое, что даже начинаешь сомневаться – было ли это на самом деле. Существует ли она? Существую ли я? В одном мгновенье затерялось все то, чего я искал всю свою короткую жизнь: нежность, благодарность, ощущение собственной ценности в чужих действиях. Ощущение того, что я чего-то стою, отраженное в ее глазах.
Это даже сложно назвать полноценным поцелуем, настолько все быстро произошло, но я цепляюсь за этот термин, как за спасательный круг, не желая думать о случившемся в ином свете. Однако мой кокон медленно рушится, и до меня доносятся слова окружающих:
— Эй, земля вызывает Хьюстон! Твоя очередь выбирать.
Стряхиваю с себя последние нити миража и киваю, оглядывая собрание. Когда мой взгляд скользит по Лисе, я вижу, что она увлечена тем, что Крыс шепчет ей на ухо. Стараюсь побороть злость, отвожу глаза от них и, наконец, выбираю жертву. Все то хорошее, что воспряло во мне после действий Лисы исчезает, и я чувствую подавленное желание причинить кому-то боль. Ну или хотя бы сделать кому-то неприятно. Понимаю, что выливать все это на Крыса было бы слишком мелочно, поэтому поворачиваюсь к Мальку, поочередно флиртующему с двумя окружившими его девчонками.
— Правда или действие? — говорю я, глядя на него, и представляю свои слова подобными молотку судьи. Ничтожно? Жалко? Да, я согласен. Но сейчас мне это нужно.
— Правда, — ухмыляется Малек, не ожидая от меня никакого подвоха.
— Скажи, кто из твоих новых подружек тебе больше нравится, — стараюсь сохранить на своей улыбке видимость дружелюбия.
Наш молодой пытается сохранить лицо, но я то вижу, что застал его врасплох своим вопросом. Он мнется, а сверлящий взгляд девушек заставляет его нервничать все более явно. Довольный результатом, я даже не дожидаюсь ответа и выхожу на кухню, чтобы покурить. Может, в этом мой смысл? Если я не могу построить что-то свое, я хотя бы могу разрушить чужое?
Долго в одиночестве у меня побыть не выходит, потому что вслед за мной входит Ворон, тяжело опираясь на свою трость.
— Доволен собой, я смотрю?
— А что такого? Обычный вопрос для такой игры, — пожимаю я плечами, делая затяжку.
— Для игры – да. Для тебя – вряд ли. Что произошло? — он внимательно смотрит на меня, до тех пор, пока я действительно не захочу ему ответить, но как только это происходит, упреждающе поднимает руку. — Можешь не говорить. Крыс?
— Скорее не он, а…
— А девушка. Понимаю. Не связывайся ты с ней… Есть в ней что-то теневое. Разрушающее.
— А во мне? — поднимаю я глаза на друга. — Что есть во мне?
— Свет, — уверенно говорит он. — Но слабый, словно огонек от сигареты. И ты все время тянешься ко тьме. Раньше только в стихах тянулся, а сейчас и в жизни начал. Я же вижу, что с тобой происходит. Ты не ради веселья Малька выбирать заставил, а чтобы дискомфорт ему причинить. Ты сейчас стоишь на краю пропасти, Поэт. И впереди только тьма. Ты сам себя к ней подвел, стихи свои решив писать. И вот ты стоишь, смотришь в эту темную бездну…
— И она смотрит на меня в ответ? — перебиваю я, удивляясь тому, как слова Ворона совпадают с моими недавними ассоциациями о Лисе, но тот лишь смеется. Не по-злому, а скорее печально.
— Нет, друг мой. Ты меня с Ницше не путай. Ты в нее смотришь, но если будешь слишком долго смотреть, то эта бездна станет самим тобой.
— И ты все это говоришь только потому, что я приревновал Ли… — одергиваю себя, не желая делиться пока ни с кем именем, которым я нарек ее. — Из-за того, что я приревновал ту девушку к Крысу?
— Нет, конечно. Ты мрачнеешь, Поэт. Мрачнеешь на глазах. Я же вижу, как ты избегаешь разговоров, как запираешься в ванной, как уходишь курить в одиночестве. Что-то с тобой происходит, и я не знаю что именно. Не бойся, вытягивать не буду, ты мальчик взрослый, сам решишь поделиться, если надо будет. Но эта девушка… Я боюсь, что из-за нее ты можешь потерять себя совсем. Я вижу, как ты смотришь на нее, и за твоим взглядом нет тебя.
— А ты разве не так смотрел на свою? — я начинаю злиться. — Разве не также смотришь на ее портрет, когда остаешься один?
На долю секунды мне кажется, что Ворон меня ударит. Или просто развернется и уйдет, не сказав ни слова. Но он лишь вновь печально улыбается.
— Также… И что, хочешь стать таким, как я?
Мы молчим, не знаю сколько, и тупо смотрим друг на друга, пока я, наконец, не говорю.
— Прости, я не хотел этого говорить. По крайней мере так, как сказал.
— Я не злюсь, Поэт. И не виню. Ты не прав лишь в том, что не стоит сравнивать то, как я пропал в той, и то, как ты лишь начинаешь теряться в этой. А я не прав, что указываю тебе, что делать. Вы уже все взрослые, мальчики. А я просто никак не могу это понять, — он словно бы хочет сказать что-то еще, но лишь вздыхает. — Пойдем, нас, наверное, уже потеряли.
В зале игра продолжается вовсю. Прямо в момент, как мы вернулись, Аспид сидит на коленях красного как рак Бульдога. Но я сразу замечаю отсутствие Лисы и Крыса.
— А где… — начинаю спрашивать я, но Мамочка перебивает меня, глядя с издевкой.
— Отошли. Парнишка вроде как обещал показать ей крышу, — ее ухмылка становится все более гадкой. — И это было не действием, они сами вышли из игры.
Я вижу, как Ворон говорит мне что-то, но ни единое слово не доходит до меня. Все заглушает шум в ушах, сквозь который я могу лишь разобрать отдельные фразы. Фразы острые, словно нож. Тяжелые, как гильотина. Вязкие, как трясина. Чужие. Инородные. Мои.
Резко иду к выходу, открываю дверь и прямо по лестнице, игнорируя лифт, бегу вверх по этажам. На самом последнем замечаю, что замок с люка, ведущего к крыше, снят. Чувствуя бой собственного сердца, чувствуя, как по всему моему телу распространяется доселе неизвестный мне жар, я карабкаюсь наверх.
На крыше прохладно. Город смотрит на все происходящее редкими светлыми окнами. Гораздо больше глаз у неба – звезды сегодня видны отчетливо. Все мы вместе: я, город и небо глядим на парочку, стоящую у края. Она курит, глядя прямо на него. Он что-то говорит, положив свои крысиные лапы на ее тонкие плечи. Она стоит чуть отдаленно, не позволяя дистанции между ними сократиться слишком сильно, но и не отходит совсем. Я медленно, крадучись, подхожу ближе и начинаю различать слова.
Впрочем, я к ним даже не прислушиваюсь. Я понимаю, что разговор идет обо мне. Без всяких подсказок, одним лишь предчувствием, я понимаю все. И мое наполненное мрачными мыслями сознание само дорисовывает весь диалог. Я понимаю, что мне врали. Я пока не знаю кто именно, но то, что я был обманут, я понимаю отчетливо. Он хочет ее. Он увел ее сюда. Он наверняка говорит ей о том, как я ничтожен, как я не подготовлен, как я ей не подхожу. Убеждает ее в том, что он лучше. Всегда был лучше. Во всем. И еще смеет говорить о том, что я, мол, все пойму. Я ведь такой неконфликтный. Такой правильный. Такой мягкий.
— Предатель! — слышу я свой собственный крик, и Крыс сразу оборачивается ко мне.
— Что? — эта мразь еще пытается улыбаться. — Поэт, расслабься, ты не так все понял.
Не хочу его слушать, не хочу понимать. Впервые в жизни я понимаю, что слова мне совершенно не интересны. Я несусь ему навстречу, видя, как его улыбка сменяется гримасой удивления, а после налетаю, роняя его на лопатки.
— Ты что творишь? С ума сошел? — пытается он что-то сказать, но я впечатываю эти слова ему обратно в рот своим кулаком. Я никогда прежде не дрался, но мне все равно. Крыс перестает пытаться оправдаться и показывает свое лицо, хватая меня за волосы на затылке. Второй рукой он перехватывает мой уже занесенный кулак и умудряется ударить меня коленом в живот. Краем глаза я замечаю Лису, словно бы с интересом за нами наблюдающую, но следующий удар приходится мне по губе, и мне становится не до того.
Я никогда прежде не дрался, но никакие умения тут бы и не пригодились. Мы с моим другом катаемся по крыше, поочередно нанося друг другу различной тяжести увечья, до тех пор, пока я не чувствую, как чужие руки оттаскивают меня от Крыса.
— Тихо! Закончили! — слышу я крик Ворона, неведомо как взобравшегося по лестнице сюда.
— Успокойся, — слышу я на ухо тяжелое дыхание Бульдога, крепко сжимающего меня в объятьях. Напротив то же самое пытается проделать с Крысом Малек.
— Бойцовский клуб на сегодня закрыт, — командным голосом объявляет хромой, ковыляя к нам и рассматривая наши лица, оценивая степень повреждений.
— Да это он начал, — пытается оправдаться мой соперник, но стушевывается под взглядом вожака. Впрочем, он быстро приходит в себя. — Да пошли вы! Сейчас опять меня во всем обвините, да? Крыс у вас в том виноват, Крыс виноват в этом… Идите на хер! А ты…
Он поворачивается ко мне, глядя в упор подбитым глазом.
— А ты особенно. Псих конченный! Я тебе помочь пытался, а вместо спасибо – это? Ну и подавись, ненормальный. Чтоб вам всем…
Он захлебывается слезами и матом и, вырвавшись из и без того слабой хватки Малька, быстро убегает, скрывшись в люке, ведущем в подъезд. Лишь тогда я позволяю себе взглянуть на Лису, задумываясь о том, что произошло.
— Оставьте их, парни, — меж тем командует Ворон, — идя вслед за Крысом. — Бульдог, будь добр, помоги спуститься.
Мы остаемся с Лисой наедине. Я гляжу на нее, медленно осознавая происходящее. Пытаясь понять, как так вышло, что я только что подрался с другом, пусть и своеобразным, из-за едва знакомой девушки.
— Почему ты пошла с ним? — выдавливаю я из себя вопрос. — Что вы тут делали?
Вместо ответа она приближается ко мне, тонким пальцем проводит по моей разбитой губе, стирая кровавый след. Я хочу спросить что-то еще, но Лиса лишь целует меня. На этот раз полноценно. Она хватает мои разбитые руки, кладет себе на талию и прижимается ко мне. Она нежно гладит мои волосы, не прерывая поцелуя. Я все еще хочу ответов. Хочу услышать от нее правильную версию событий. Я хочу понять, прав ли был, когда так налетел на Крыса. Но Лиса начинает стягивать с меня футболку и я понимаю, что сейчас, на самом деле, хочу лишь ее. Я помогаю ей раздеть себя, а затем, с непривычной для себя уверенностью, сам начинаю расстегивать пуговицы ее клетчатой рубашки. Лиса, словно ожидая этого, охотно помогает мне, а после, прервав наш поцелуй, использует нашу верхнюю одежду, чтобы создать импровизированный плед.
Нависая над ней, целуя ее шею и ключицы, слыша ее приглушенные стоны, я позволяю себе прекратить думать. Я не думаю о том, что мог слишком резко среагировать. Не думаю о том, что Крыс мог увести ее сюда совершенно не ради того, чтобы у меня отнять. Я очень стараюсь не думать о том, что отнять у меня Лису было бы невозможно, ведь она мне не принадлежала. Все эти мысли не имеют значения сейчас, когда она лежит подо мной, а ее рука тянется к ремню моих джинс.
Уж не знаю почему, но хоть я и считал секс с Рыжей в ванной чем-то грязным и пошлым, сейчас, под открытым воздухом, на крыше, все то, что происходит, кажется мне невероятно правильным. Мне кажется правильным то, как Лиса жадно раздвигает ноги, впуская меня в себя. То, как с ее губ срывается первый полустон-полукрик в момент, когда мы сливаемся с ней воедино. Мне кажется правильным каждый наш неумелый, ненасытный, жадный поцелуй, которым мы награждаем друг друга при каждом удобном моменте. Кажется правильным то, что губы Лисы заляпаны моей кровью. То, что мы даже не потрудились раздеться, лишь сняли с себя самое необходимое. Мне все это кажется правильным. Находясь рядом с ней, над ней, в ней, я чувствую себя на своем месте.
После, сидя на самом краю, болтая ногами над спящим городом и куря мои сигареты, я, наконец, спрашиваю ее вновь:
— Что сейчас произошло? Что все это значило?
— А это имеет значение? — откликается Лиса.
— Для меня – да.
— Ну хорошо, я постараюсь объяснить. Помнишь, что я делаю с тем, что мне хочется?
— Да, ты не спрашиваешь, ты берешь, — киваю я, делая очередную затяжку.
— Я хотела взять тебя. Просто взять. Потому что ты первый, кого я встретила сегодня. А может, все дело в твоем обаянии.
— И ты так и сделала? — задаю вопрос я, чувствуя холод в груди.
— Нет, глупый, — смеется Лиса, кладя голову мне на плечо. — Когда ты прочитал то стихотворение… Я захотела, чтобы не я выбрала тебя, а ты меня. Чтобы ты не спрашивал, а взял. Об этом я с Крысом вашим и говорила, мол, можешь ли ты так? Ты ведь мне тогда на скамейке не ответил.
Я начинаю понимать, а она продолжает:
— И ты доказал, что можешь. Ты пришел за мной сюда. Выбрал меня. И решил, что я должна быть твоей.
— И ты…?
— Твоя, — уверенно кивает Лиса, но запинается, поднимает голову с моего плеча и глядит мне в глаза. — Если ты, конечно, все еще этого хочешь.
Я смотрю на нее в ответ. Думаю о словах Ворона. О ее словах. Думаю о том, что Крыс, быть может, и правда был не виноват, и не задумывал ничего плохого. Я смотрю в ее бесконечно-зеленые глаза и думаю о том, что все это не имеет никакого значения. Потому что то, что я сейчас чувствую, словно бы важнее всего прочего. Потому что рядом с ней, я, наконец, ощущаю себя самим собой. Я ощущаю, что ко мне тянутся. Впервые в жизни.
Я стараюсь впечатать этот момент себе в память, запечатлеть его, словно это одна из картин Ворона. Никакие стихи, ни мои, ни чужие, не смогут отразить правильно все то, что сейчас происходит в моей голове. Лиса сидит напротив меня, растрепанная после нашего секса, глядит на меня с жадным ожиданием, словно уже знает мой ответ, но хочет убедиться. И я хочу спросить ее о чем-то еще, о чем-то очень значительном, но что еще не сформировалось в моих мыслях в полноценный вопрос. А потом вспоминаю, что спрашивать не нужно. Нужно брать.
Я аккуратно, нежно, кладу ладонь на ее щеку, гладя, притягивая Лису к себе, и целую. Сам. Без ее подсказок и слов.
Я, наверное, еще не знаю, что такое любовь. Мне, пожалуй, еще слишком рано это знать. И, быть может, это не совсем подходящее слово… Но оно наиболее верно отражает суть.
Я оступаюсь и падаю в эту бездну. Я всего лишь хотел, чтоб меня любили.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
