Обложка Есаул

Есаул

Ник Тарасов

0% прочитано
Стандартный
Ник Тарасов

Есаул

Глава 1

Боевой запал — это самая дорогая валюта, которую организм даёт тебе в долг под бешеные проценты. Пока идёт бой, пока ты на кураже рубишь, колешь и орёшь, ты — полубог. Тебе кажется, что у твоего ресурса нет дна. Но как только всё заканчивается, приходит коллектор. И этот коллектор вышибает долги безжалостно: болью, апатией и свинцовой тяжестью, которая наливается в каждую клетку тела.

Я стоял посреди двора, опираясь на саблю, как на костыль, и чувствовал, как во мне гаснет ярость и поднимается холодная ясность. Нужно было взять себя в руки. Не плакать, не распускать сопли, а смотреть вокруг и считать. Кто жив. Кто ранен. Что уцелело. Что можно удержать. И что мы потеряли после этого наскока, который враг считал быстрым и лёгким, а он обернулся для всех кровью и грязью.

Я двинулся вперёд. Мои ноги переставлялись механически, словно я управлял чужим аватаром в компьютерной игре с лагами. Спину жгло так, будто туда приложили раскалённый утюг — действие шока проходило, и порез напоминал о себе пульсацией в такт сердцу. Но я загнал эту боль в дальний угол сознания, в папку «Спам». Сейчас не до неё.

За мной тенью двинулся Бугай. Он не задавал вопросов, не ныл. Он просто шёл следом, грузный и молчаливый, как совесть.

Мы начали с левого фланга, от куреней, стоявших на самом краю.

— Раз… — прохрипел я, глядя на тело, полузасыпанное землёй и опилками.

Казак лежал лицом вниз. Зипун на спине был превращён в лохмотья. Я не видел лица, но по сапогам узнал Мыколу из десятка Остапа. Хороший был мужик, хозяйственный. Вчера ещё смеялся, что после войны хату перекроет. Не перекроет. Выбыл.

— Два… Три…

Я шёл и ставил галочки в воображаемой таблице Excel у себя в голове. Строка за строкой. Ячейка за ячейкой.

Вот здесь, у колодца, лежали двое наших. Молодые совсем. Они, видимо, пытались прикрыть друг друга спинами, когда янычары прорвались. Их так и нашли — сплетёнными в последней схватке, пронзёнными ятаганами, но не разжавшими рук.

— Четыре… Пять…

Цифры не имеют эмоций. Цифры — это статистика. Если я начну вглядываться в каждое лицо, если начну вспоминать, как мы пили с ними у костра, как делили хлеб, я сломаюсь. Я просто сяду в эту кровавую жижу и завою. Поэтому я считал.

Шестьдесят семь.

Шестьдесят семь казаков. Это только те, кого я нашёл сразу. Шестьдесят семь мужиков, у которых были планы, семьи, надежды. Шестьдесят семь боевых единиц, которые больше никогда не встанут в строй.

Бугай тронул меня за плечо. Его огромная, грязная рука указала в сторону развалин конюшни. Там, под обгоревшей балкой, виднелся сапог. Не казачий. Ботфорт.

— Рейтар, — глухо сказал Бугай.

Мы подошли. Я с усилием, стиснув зубы от боли в спине, помог Бугаю приподнять балку.

— Шесть… Семь… Десять…

Рейтары лежали относительно кучно. Они, видимо, пытались удержать проход к лошадям. Доспехи их были смяты, как фольга. Лежали несколько и в других местах. Восемнадцать человек. Восемнадцать обученных воинов, присланных государем, остались лежать в нашей грязной степной земле.

— Итого: восемьдесят пять погибших, — прошептал я себе под нос. — Потери критические.

Но это были только мёртвые. А были ещё те, кто балансировал на грани.

Мы дошли до лекарской избы и до погреба, куда стаскивали раненых. Из погреба тянуло плотным, спёртым духом крови, мочи и сырого мясного запаха. Стоны сливались в один тягучий, дрожащий гул.

Я заглянул внутрь. Вместе с теми, кто находился в избе, более пятидесяти казаков. Кто-то сидел, привалившись к стене и баюкая перевязанную руку или ногу. Кто-то лежал пластом, бледный как полотно, и тяжело дышал.

Полсотни выведены из строя. Кто-то вернётся в строй через неделю, кто-то останется калекой, как Захар когда-то, а кто-то не доживёт до вечера.

Каждое узнавание било под дых. Вон лежит Архип — ему разрубили лицо. Вон Панас — он держится за обрубок ноги…

Раненые рейтары тоже были там, но в значительно меньшем количестве.

Я отвернулся. Нельзя смотреть долго. Нельзя жалеть. Жалость — это роскошь мирного времени. Сейчас нужна эффективность.

Дальше по маршруту работал Остап. Моя правая рука организовал работу с мрачной деловитостью могильщика. Он разделил выживших, способных стоять на ногах, на две бригады.

Одна стаскивала наших мёртвых к часовне. Бережно, на плащ-палатках.

Вторая занималась турками.

— Своих — отдельно, этих — в ров! — командовал Остап, указывая на горы тел в белых и серых одеждах. — И шевелитесь, хлопцы! Солнце высоко, сейчас жарить начнёт.

Он был прав. Воздух уже начинал нагреваться, и к запаху гари примешивался новый, тошнотворный сладковатый душок. Запах большого количества мёртвой плоти на жаре. Если мы не уберём их до обеда, к вечеру здесь будет не продохнуть, а завтра начнётся мор от трупного яда.

Я подошёл к пролому в стене. К тому самому месту, где ночью было бутылочное горлышко нашей мясорубки.

Здесь лежали не просто трупы. Здесь была баррикада из плоти.

Янычары лежали слоями. Как в слоёном пироге с мясной начинкой. Три, местами четыре ряда тел. Задние падали на передних, те, кто бежал следом, спотыкались и получали пулю или удар саблей, падая сверху.

Ночью, в дыму и горячке боя, они были для меня безликой массой. Толпой, валом, сплошным напором. Я рубил их, не задумываясь, как рубят крапиву палкой.

Теперь я видел лица.

Вот молодой парень, почти мальчишка, с пушком над верхней губой. Он лежит на спине, раскинув руки, и смотрит в небо остекленевшими карими глазами. Удивлённо так смотрит, будто спрашивает: «Зачем?».

Вот здоровяк с перекошенным в предсмертном оскале лицом. Его рука всё ещё судорожно сжимает рукоять ятагана.

Вот совсем старый воин, со шрамами на щеках.

Обычные лица. Человеческие. Не демоны, не орки. Люди, которых пригнали сюда умирать за амбиции султана и ошибки их командиров.

Я смотрел на эту гору тел, которую сам же и помог создать, и чувствовал странную пустоту. Ни торжества победителя, ни раскаяния убийцы. Просто факт. Работа выполнена. Объект зачищен. Мусор нужно вынести.

— Хорошая работа, заместитель сотника.

Я вздрогнул. Ко мне, прихрамывая и опираясь на обломок алебарды, подошёл фон Визин.

Ротмистр выглядел жутко. Повязка на голове пропиталась кровью и стала бурой коркой. Лицо серое, под глазами залегли чёрные тени. Он держался на одной силе воли и немецком упрямстве.

Он встал рядом со мной и посмотрел на вал из турецких тел перед рвом, там, где трава была вытоптана и пропитана кровью до черноты.

— Твои игрушки, — кивнул он на торчащие из земли и из тел шипы чеснока. — Те самые ежи.

— Они, Карл Иванович, — отозвался я, не поворачивая головы.

— Сработали, — констатировал он с деловым уважением, в котором не было ни капли эмоций, только холодная оценка. — Без них нас бы смяли в первые четверть часа. Конница бы ворвалась во двор на плечах пехоты, и нас бы просто растоптали. А так… они завязли. Потеряли темп. Потеряли удаль.

Он сплюнул под ноги.

— Ты дал нам время, Семён. Время перезарядиться. Время перегруппироваться. Это дорогого стоит.

Я кивнул механически. Головой я понимал: он прав. Мой план сработал. Мои знания из будущего, мои ролики с YouTube про фортификацию и тактику спасли нам жизнь. Я должен гордиться. Я должен чувствовать удовлетворение от того, что как военный советник я сделал всё правильно.

Но внутри было тихо и глухо, как в танке.

— А если бы пушки уцелели? — спросил я тихо, глядя на мёртвого турецкого мальчика. — Если бы мы не взорвали их порох? Помогли бы ежи?

Фон Визин помолчал. Он понимал, о чём я.

— Нет, — честно ответил он. — Если бы они ударили ядрами, стены бы легли. И никакие ежи, никакой героизм нас бы не спас. Мы бы все лежали здесь, вперемешку с ними.

По спине пробежал холодок. От осознания того, насколько тонкой была грань. Насколько всё зависело от случая, от удачи, от одного вовремя брошенного фитиля. Мы победили не благодаря силе. Мы победили, потому что обманули смерть. Выиграли в лотерею у дьявола. И очень хочется верить, что расплата не придёт, как в «Пункте назначения»…

Я отвернулся от пролома.

— Надо убирать их, Карл Иванович, — сказал я, возвращаясь в состояние автомата. — Иначе нас добьёт холера.

— Согласен, — кивнул ротмистр, налегая на алебарду. — Работы много. А рук мало.

Мы стояли посреди поля смерти, два измотанных, израненных человека из разных миров, объединённых одной кровавой ночью. Вокруг гудели мухи, начиная свой пир, солнце поднималось всё выше, обещая жаркий день, а в моей голове продолжал щёлкать невидимый счётчик, подводя итоги самой страшной инвентаризации в моей жизни.

***

Прохор проверял раненых в лекарской избе, а я снова спустился по скрипучим ступеням в наш «лазаретный» погреб. Увесистая дубовая дверь отсекла солнечный свет и гул внешнего мира, оставив меня наедине с тусклым светом и звуками человеческой боли.

Первое, что снова ударило в нос массивным кроссом, будто от Майка Тайсона, — запах.

Меня встретила странная, почти медицинская смесь. Да, здесь пахло кровью — густо, железно. Пахло потом десятков горячечных тел и страхом, который, кажется, имеет свой собственный кислый аромат. Но сквозь всё это пробивался резкий, уксусный дух.

Воздух относительно чистым. Никакой спертости.

— Окна держим открытыми, как ты велел, батя, — пробурчал кто-то из санитаров, заметив мой взгляд на приоткрытые продухи под потолком.

Я кивнул и шагнул вглубь.

Зрелище было не для слабонервных. На соломе, поверх которой были брошены грубые рогожи, лежали люди. Десятки людей. Казаки, рейтары, молодые парни и мужики в возрасте. Кто-то стонал сквозь стиснутые зубы, кто-то бредил, мечась в горячке, выкрикивая имена матерей или моля Бога о пощаде, которой здесь было так мало.

Я шёл между рядами, стараясь не наступать на чьи-то конечности, и чувствовал себя Данте, спустившимся в очередной круг ада. Только черти тут были не с вилами, а с железными щипцами и корпией (раздёрганной на волокна тканью), и носили они грязные фартуки.

Мой взгляд искал одну конкретную фигуру.

В самом дальнем углу, на отдельной, чуть приподнятой лежанке, лежала она.

Белла.

Сердце пропустило удар, потом ещё один, и застучало где-то в горле.

Она была бледной. Нет, не так. Она была прозрачной. Та смуглая кожа, которая всегда светилась жизнью и степным солнцем, теперь напоминала старый пергамент. Лицо осунулось, под глазами залегли иссиня-чёрные тени.

Но она была жива.

Её грудь слабо, но ритмично поднималась и опускалась.

Я подошёл и плавно опустился на край топчана. Спина отозвалась резкой болью, но я не обратил внимания.

Её глаза были закрыты. Длинные чёрные ресницы неестественно контрастировали с белизной лица.

Я осторожно взял её руку. Она была холодной, словно ледышка. Тонкие пальцы, обломанные ногти с въевшейся в них сажей — следы вчерашней битвы, когда она таскала вёдра и перевязывала раненых под огнём.

Я просто сидел и держал её ладонь. Молча.

Слова? Какие тут к чёрту слова? Все красивые фразы, все пафосные речи сгорели этой ночью вместе с конюшней. Осталась только звенящая пустота и это слабое, но упрямое биение пульса под подушечками моих пальцев.

Тук… тук… тук…

Самый важный ритм. Важнее любого барабанного боя.

Глава 2

Вдруг её ресницы дрогнули. Она медленно, с усилием открыла глаза.

Огромные, тёмные омуты. В них плавала боль и туман наркотического сна (Прохор наверняка напоил её маковым питьём), но в глубине… О да, в глубине всё ещё тлела та самая шальная, упрямая искра. Искра той самой женщины, которая могла послать к чёрту сотника и рассмеяться в лицо смерти.

Она сфокусировала взгляд на мне. Уголки её губ, разбитых и сухих, дрогнули в попытке улыбнуться.

— Ты опять пришёл грязный, как чёрт… — прошептала она. Голос был тихий, шелестящий, как сухая трава на ветру. — Я же просила… Семён… хотя бы лицо мой, когда со мной встречаешься…

В горле встал колючий ком. Жгучий, предательский. Глаза защипало. Я? Плакать? Я, продавец, видавший виды, циник и попаданец, который только что хладнокровно добивал врагов?

Я резко отвернулся, делая вид, что поправляю повязку на своей руке. Моргнул пару раз, прогоняя влагу. Нельзя. Не при ней. Она и так на грани, ей нельзя видеть, как её «железный» десятник пускает сопли.

— Воды в остроге мало, Белла, — прохрипел я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Вся на тушение ушла. Да и не до красоты сейчас.

Она слабо сжала мои пальцы. Почти неощутимо.

— Дурак ты… — выдохнула она, и в этом слове было больше нежности, чем во всех любовных сонетах Шекспира.

Я почувствовал движение сзади. Обернулся.

Ко мне подошёл Прохор, переместившийся из избы в погреб.

Мой верный помощник по врачебным делам гарнизона.

Он осунулся. Его лицо посерело от усталости, глаза словно ввалились, но взгляд был ясным. Трезвым. А руки… К дисциплине и гигиене я его приучил надёжно — он вытирал руки о тряпку, и тряпка эта была белой.

Хотя… не могло не броситься в глаза, что эти его руки тряслись мелкой дрожью — сказывалось напряжение бессонной ночи за импровизированным операционным столом.

Он подошёл, деловито оглядел Беллу, поправил моховую повязку на её боку.

— Ну, что, батя, — сказал он, и голос его звучал глухо, но уверенно. — Напоминаю состояние. Рана у неё дрянная была. Глубокая. Но до большой жилы не достало, ангел-хранитель отвёл. Я зашил. Крепко зашил, чтоб не разъехалось.

Он кивнул на столик рядом, где стояла бутыль с мутноватой жидкостью.

— Спиртом промыл, как ты учил. Не пожалел, хоть сердце кровью обливалось добро переводить. Мхом чистым обложил, этим твоим, болотным. Будет жить, Семён. Шрам останется, конечно, на полбока, но… краше только будет. Боевая баба.

«Болото умеет хранить чистоту лучше любой избы…» — я слушал его, и во мне росло странное чувство. Смесь облегчения и глубокого, настоящего уважения.

— А Митяй? — спросил я.

— В горячке Митяй, — Прохор нахмурился. — Плечо ему развалили знатно. Но держится. Крепкий он, жилистый, как корень. Если зараза не пойдёт — выкарабкается.

Он устало протёр лицо рукой.

— Ещё семеро тяжёлых. Очень тяжёлых. Двое… — он махнул рукой в сторону дальнего угла, где лежали неподвижные тела, накрытые рогожей с головой. — Двое… — он махнул рукой в сторону дальнего угла, где накрытые рогожей неровно, с надрывом дышали люди. — До вечера не дотянут.

Я встал с топчана и посмотрел ему прямо в глаза. Прохор чуть ссутулился под моим взглядом, ожидая, наверное, очередного нагоняя за санитарию.

— Ты спас её, Прохор, — тихо, но твёрдо сказал я. — И Митяя. И ещё многих тех, кто там лежит. Ты сделал не меньше, чем герои с саблей на стене.

Грузный мужик шмыгнул носом. Его лицо пошло красными пятнами (наверное, я предположил, в тусклом свете это было не разобрать), он смущённо отвёл глаза и начал теребить край своего фартука.

— Да ладно тебе, Семён… — пробубнил он. — Чего уж там. Это всё… правила твои дурацкие. С мытьём этим рук, с кипячением… Я-то что? Я просто руками работал. Резал да шил, как умею.

— Вот именно, — я положил руку ему на плечо и сжал. — Именно что работал. Иди отдохни хоть час. Ты нужен нам живым.

Он кивнул и поплёлся к выходу, шаркая ногами. Великий хирург семнадцатого века. Потрёпанный ангел-хранитель нашего острога.

Я снова повернулся к Белле. Она всё это время смотрела на нас полуприкрытыми глазами. Сил говорить у неё почти не было, но я видел, что она всё понимает.

Мне нужно было уходить. Наверху ждал хаос, ждал Орловский, ждали похороны. Но перед уходом мне нужно было попросить её об одном. О небольшом усилии ради неё самой. Я переживал…

Я наклонился к самому её лицу. От неё пахло травами и немного — тем самым простым, грубым лавандовым мылом, которое я подарил ей некоторое время назад (сделал сам, вспомнив уроки химии, но это другая история).

— Белла, — прошептал я. — Ты сейчас спи, набирайся сил. Ешь всё, что Прохор даст, пей всё, что нальёт. Ты должна встать на ноги. Я всегда рядом.

Она чуть заметно кивнула.

Я выпрямился, бросил последний взгляд на её бледное лицо, на спящих раненых, на чисто вымытые полы «лазарета». И шагнул к двери, навстречу солнцу и новым задачам.

***

Смеркалось. Жара, наконец, начала спадать, но вокруг всё ещё стояла тяжёлая, вязкая духота. Мухи — их было столько, что казалось, будто вибрирует само пространство.

Тянуть было нельзя. Если мы не закопаем тела сейчас, завтра нас добьёт не янычарская сабля, а эпидемия.

В два захода мы курсировали медленной, скорбной процессией за восточную стену, на лысый холм, открытый всем ветрам. Подальше от того пригорка, где были похоронены наши бойцы после битвы в Чёрном Яре. В то время и в том месте не существовало строго определённого места под кладбище, поэтому хоронили на некотором расстоянии от острога, в разных направлениях, по обстоятельствам. Главные условия были просты: чтобы не тянуло в острог и подальше от воды.

Восемьдесят семь свертков (восемьдесят пять ранее погибших и двое, на которых указывал Прохор в погребе). Восемьдесят семь коконов из дорогой рейтарской парусины, снятой с уцелевших палаток, тентов и навесов, с укрытий обоза — всё это фон Визин отдал не глядя, наплевав на отчётность перед казной.

— Ткань — дело наживное, — прохрипел он тогда, когда я спросил его. — А честь — штука одноразовая. Заворачивай.

Я нёс носилки с покойным Тихоном Петровичем в первый заход, возглавляя процессию. Сзади, тяжело дыша, шёл Бугай. Чувствовалось, как деревянные ручки впиваются в ладони, содранные в кровь, но эта боль была мне нужна. Она заземляла.

Мы поднялись на холм. Здесь уже были вырыты ямы. Неглубокие — сил копать у измотанных людей не было, да и грунт здесь был каменистый.

Казаки стояли молча, лица серые, осунувшиеся, как у призраков.

Попа не было. Вместо него вышел старый казак из бывшей сотни Максима Трофимовича — дед Матвей. Сухой, жилистый, с белой как лунь бородой. Он встал в изголовье крайней могилы, снял шапку, и ветер тут же принялся трепать его редкие седые волосы.

— Господи, упокой души рабов твоих, за веру и Отечество живот положивших… — затянул он.

Голос у него был надтреснутый, глухой, как старый барабан. Он не пел, он скорее выговаривал слова молитвы, чеканил их, отправляя запрос в небесную канцелярию. «Со святыми упокой…»

Ветер, который до этого гонял пыль по степи, вдруг стих. Словно кто-то там, наверху, нажал кнопку «Mute», чтобы послушать доклад.

Мы опустили все тела из первого захода в ямы. Медленно. Бережно. Затем мы начали ходить между могилами.

Я смотрел, как Федька лежит в яме. Рядом лёг Степан. Два доблестных парня. Они пришли в этот острог живыми, полными планов. Федька мечтал купить коня. Степан хотел построить хату. А теперь они уходят в землю, завернутые в тряпки.

Внутри меня шевельнулось что-то неприятное, холодное, ядовитое. Чувство вины. Оно не кричало — оно шептало, прилипчиво и настойчиво: «Ты мог их спасти. Если бы был быстрее. Если бы лучше учил их держать удар. Если бы не рванул тогда на тот фланг, а остался прикрывать их. Это твоя недоработка. Твоя ошибка».

Я стиснул зубы так, что свело челюсть. Человека, у которого дело пошло наперекосяк, можно просто отстранить. Командира, у которого погибли люди, — нет. Его оставляют жить дальше. С этим.

Отдельно, на самой макушке холма, была вырыта могила для Тихона Петровича. Самая глубокая.

Мы подошли и к ней. Я, Бугай, Остап и Максим Трофимович.

Сотник лежал спокойный, с открытым лицом для прощания. На его облике застыло странное выражение — суровая, но какая-то умиротворенная удовлетворенность. Словно он наконец-то довёл дело до конца, поставил последнюю точку и теперь с чистой совестью уходит на покой. Батя знал, что уходит не зря. Он забрал с собой лучшего. Он разменялся ферзя на ферзя, спасая пешек.

Я взялся за край парусины. Грубая ткань скользила между пальцами.

— Прощай, батя, — прошептал я. — Спасибо за науку.

Затем я нащупал за поясом пернач — тот самый, что передал мне Остап. Тяжёлый, холодный, уже ставший своим. Знак власти и долга, который теперь был со мной. С ним мне дальше жить и командовать в этом дурдоме. Посмотрев на сотника, я понял: в последний путь ему нужно положить что-то памятное, что-то своё, личное.

Я достал из-за голенища его старый нож. Простая, сбитая рукоять, заточенная до бритвенной остроты сталь. Он с ним не расставался. Резал им хлеб, строгал палочки, чистил рыбу. Это была часть его руки.

Я опустился на колени у края могилы, поджав ноги под себя и сев на голени. Земля была ещё тёплой от дневной жары. Я наклонился и бережно пустил нож ему на грудь, плашмя, поверх скрещённых рук.

— Тебе пригодится, батя, — тихо сказал я, глядя в его закрытые глаза. — Если и там придётся кого-нибудь строить. А зная тебя — придётся. Наведи там порядок в раю, чтоб ангелы строем ходили и нимбы чистили песком.

После этого я поднялся, стряхнул землю с ладоней, ног и сделал шаг назад.

Рядом стоял Бугай. Огромный, грязный, страшный. Гора мышц, способная ломать хребты голыми руками. А сейчас он плакал. Стоял и рыдал, как ребёнок. Молча. Крупные слезы катились по его распухшему, превращенному в одну сплошную гематому лицу, смывая грязь и кровь, и падали в свежую землю.

Кап… Кап… Кап…

Никто не смотрел на него косо. Никто не ухмылялся. Потому что плакали все. И Максим Трофимович. И даже Остап, этот мрачный кремень, человек дела с жутким рубцом через щеку, отвернулся к закату и яростно тер глаза рукавом изодранного зипуна, делая вид, что туда попала пыль. А пыли-то не было. Ветер стих.

Позже… звук комьев земли, ударяющих о тела… был самым страшным звуком этой войны. Глухой. Окончательный. Словно захлопывалась дверь в бункер.

Когда холмики выросли, мы взялись за топоры.

Кресты рубили прямо тут же, из обломков частокола, которые притащили с собой. Символизм был такой насыщенный, что хоть ножом режь. Те самые бревна, которые годами защищали их живых от степи, теперь будут охранять их мертвый покой.

Я вбивал крест в изголовье Федькиной могилы обухом топора.

Бум.

Это тебе за коня, которого ты не купил.

Бум.

Это за то, что я тебя вылечил, а сберечь не смог.

Бум.

Это за то, что XVII век — жестокая сука, которая жрёт своих детей.

Во второй заход мы повторили мрачную процессию для оставшихся погибших боевых братьев.

Солнце ушло за горизонт, оставив на небе тёмно-красную полосу, похожую на свежий разрез. Мы стояли на холме — кучка выживших, грязных, изломанных людей. Живой частокол, который оказался крепче деревянного.

— Царствие Небесное, — выдохнул дед Матвей и перекрестился широким, двуперстным крестом.

Я вытер потный лоб тыльной стороной ладони. Рука дрожала.

Счёт был подведён. Мёртвых больше не стало. Живые остались и их нужно было держать на ногах.

Теперь нужно возвращаться в острог. Там ждали раненые, ждал Орловский со своими амбициями и пропитанными лавандовыми благовониями платками, ждала Белла. И ждала новая жизнь, в которой я больше не десятник, а целый заместитель сотника. И этот пернач за поясом весит не меньше тонны моральной ответственности.

***

Третий день после штурма встретил нас тишиной и запахом. Тем самым запахом, который не выветривается быстро ни ветром, ни временем — сладковато-приторным душком тлена, смешанным с гарью и застоявшейся кровью. Острог был похож на больного после тяжелейшей операции: жив, но выглядит так, что краше в гроб кладут.

Курени — наши старые, добрые полуземлянки — представляли собой жалкое зрелище. Крыши частично сгорели или были растащены на баррикады и носилки, бревна стен обуглились. Жить в них сейчас было равносильно жизни в коптильне для рыбы, только вместо рыбы коптились бы казаки. А когда пойдут дожди, эти ямы превратятся в бассейны с грязью, в которых будут с радостным писком плодиться черви и бактерии. От безысходности им приходилось там ютиться, и части уцелевших рейтар — тоже, но это не могло рассматриваться как долгосрочный вариант.

В связи с последними событиями с Орловским была согласована следующая передислокация. Рейтары Орловского переселились к нему, в атаманскую избу, по разным углам. Освободившуюся избу есаула, которая, как и атаманская, уцелела после осады, занял фон Визин, до этого располагавшийся в палатке вместе со своими, «ближе к народу». Вместе с фон Визиным туда заехала и часть его рейтар — по разным углам, те, что рангом повыше. Остальные рейтары расселились вместе с уцелевшими казаками по пригодным для ночлега местам в куренях. Я, как обычно, жил в своей комнате при лекарской избе.

И да, что касается Беллы, моей бойкой смуглянки. Во время ранения я сразу распорядился нести её в погреб при лекарской избе, потому что там, под осадой, было надёжнее всего и всё уже было приготовлено мной и Прохором для работы: свет, вода, инструменты, мох, спирт, стерильные корпии и прочее. Туда тащили всех тяжёлых. После того как Прохор зашил порез, мы решили её пока больше не трогать. Свежую рану лишний раз таскать — только навредить: разойдутся швы, снова пойдёт кровь. Договорились — как станет полегче, перенесём её ко мне в комнату.

Я собрал казаков на плацу ближе к обеду.

Народу было не так много, как хотелось бы — те, кто мог стоять на ногах и не был занят в карауле на руинах. Они стояли хмурые, уставшие, всё ещё не отошедшие от шока потери товарищей и сотника. Их глаза смотрели на меня с немой усталостью и тем самым выражением, которое любой среднестатистический корпоративный сотрудник XXI века видит на утренней летучке утром понедельника: «Ну, чего тебе ещё надо, начальник? Дай похмелиться и умереть спокойно».

Но умирать в мои планы не входило.

Я вышел в центр, стараясь не наступать на пятна, которые ещё не до конца впитались в землю — хотя мы честно подметали плац до этого.

В руках я держал обычное деревянное ведро.

— Казаки! — начал я, стараясь говорить громко, чтобы всем было доходчиво понятно. — Смотрите сюда.

Я перевернул ведро, и на землю шлепнулся влажный, жирный ком рыжей глины. Обычной донской глины, которой у нас за ручьём — «хоть жепой ешь» (как сказал бы легендарный Валера).

Мужики переглянулись. Кто-то сплюнул, кто-то почесал затылок. Бугай, стоявший рядом со мной, насупился, явно не понимая, к чему клонит его командир. Лепить горшки мы вроде не собирались.

Я нагнулся, зачерпнул горсть соломы, валявшейся тут же (остатки развороченной конюшни), и щедро посыпал ею глину. Потом плеснул воды из фляги. И прямо при всех, закатав рукав изодраной рубахи, начал месить эту субстанцию руками.

Чавк-чавк. Звук был непристойный, но деловой и архиважный.

— Что это, Семён? — буркнул кто-то из задних рядов. — Суровые пироги печь собрался?

— Дома строить, — отрезал я, формируя из глиняного теста прямоугольный брусок.

Я выровнял грани ладонью и положил получившийся «кирпич» на обломок доски. Солнце палило нещадно, и глина уже начала подсыхать, меняя цвет с темно-рыжего на белесый.

— Вот вам и стена, — объявил я, вытирая руки о штаны. — Саман. Кирпич-сырец. Глина, солома, вода, солнце. Расходов — ноль. Материал — под ногами. Мы не будем восстанавливать землянки. Мы будем строить крепкие, наземные мазанки. Обложим каркас из жердей этими кирпичами, замажем той же глиной, высушим на солнце — и получим крепость внутри крепости.

В толпе повисла тишина. Казаки переваривали. Для них дом — это сруб (дорого, долго, леса в степи мало) или землянка (быстро, тепло, но сыро). А лепить дома из грязи, как ласточки гнезда… Это было что-то из разряда татарских или турецких привычек.

— Ты, Семён, конечно, голова, — раздался хриплый, недовольный бас.

Вперед вышел Лавр. Крепкий, коренастый казак из старой гвардии, воевавший бок о бок с Максимом Трофимовичем при осаде. У него была перевязана голова, и смотрел он на меня исподлобья, как баран на новые ворота.

— Но ты не мудри. Деды наши в землянках жили — и ничего, не жаловались. Зимой тепло, дров меньше уходит. И от стрелы, ежели чего, в землю зарыться сподручнее. А ты нас в какие-то глиняные коробки загнать хочешь? Мы тебе что, гончары?

По толпе прошел ропот одобрения. Ммм… Это запашок… Чувствуете? Токсичный запашок неприятия нового, прогрессивного. Хотя, кирпич-сырец крайне сложно назвать чем-то «новым», но для него и таких как он это было так. Консерватизм — страшная сила. Ага, знаем, «Да нафиг нам не нужо́н ваш интернет», от создателей «Так деды делали» — самый непробиваемый аргумент в истории человечества, погубивший больше инноваций, чем отсутствие финансирования.

Я выдохнул. Спокойно, Андрей-Семён. Не включай режим «я знаю лучше, потому что я из будущего». Включай режим уставшего циника, который хочет жить.

— Деды, говоришь, жили? — я подошел к Лавру вплотную. — А скажи мне, Лавр, деды твои часто дристали дальше, чем видели?

Казак опешил.

— Чего?

— Того самого, — я обвел взглядом строй, жестко отмечая каждого взглядом. — Вы забыли, что здесь творилось пару недель назад? Забыли, как половина острога сидела на горшках и в нужниках, выворачиваясь наизнанку? Забыли вонь эту? И полную потерю сил? Забыли Мыколу, который чуть не рухнул в дырку нужника от лютого просёра?

Ропот стих. Аргумент был ниже пояса, грязен, но бил без промаха. Память о дизентерии была свежее памяти о дедах.

— Землянка — это яма, — продолжил я, понизив голос, но так, что каждое слово вбивалось, как гвоздь. — В яме сыро. В яме нет воздуха. В яме вши и блохи чувствуют себя как в раю. А главное — в яму стекает вся грязь, которую мы тут развели. Вы хотите снова лежать вповалку, гадить под себя и молить Бога о смерти, лишь бы живот не крутило?

Я слегка пнул свежеслепленный кирпич.

— Эта стена — сухая. Она не горит, как солома или сухое дерево, когда турки швыряют свою огненную дрянь. Летом в ней прохладно, не преешь. Зимой — тепло держит не хуже сруба, если стены толстые сделать. И никакая крыса, никакая вошь в глине не заведется.

Лавр насупился, но возражать не стал. Он помнил, как сам бегал до ветру каждые десять минут.

— Да и строить проще, — добавил я уже мягче. — Леса строевого у нас мало, на всех не хватит. А глины — вон, холмы срывай.

Тут вперед протиснулся Ерофей. Наш кузнец был черен, как черт, — сажа въелась в его кожу, кажется, навсегда. Глаза его, красные от недосыпа, вдруг загорелись живым, цепким интересом.

— А формы? — спросил он, прищуриваясь на мой образец. — Руками лепить — криво выйдет, да и долго.

— Деревянные рамки нужны, — кивнул я. — Просто ящик без дна. На два кирпича, на три. Ручки по бокам приделать. Хлопнул глину, утрамбовал, рамку снял — кирпич лежит.

Ерофей почесал бороду, оставляя на ней черный след.

— Толково, — крякнул он. — Доски есть, от ящиков снарядных остались. Мы вместе с плотником Ермаком за полдня пару десятков форм сгородим. И двойных, и одинарных. Размеры какие?

— С локоть длиной, в пол-локтя шириной, — навскидку прикинул я стандарты. — Главное, чтобы подъемные были.

Лед тронулся. Если мастера включились в технический процесс, значит, идея принята. Осталось только организовать логистику.

— Значит так, братцы, — я включил командный голос. — Никто за нас это не сделает. Государь строителей не пришлет.

Я начал тыкать пальцем, разбивая толпу на группы.

— Лавр, берешь своих и молодежь. Ваша задача — карьер у ручья. Копать глину, таскать воду. Навоза конского соберите, который не сгорел.

— Навоза-то зачем? — скривился молодой казак.

— Для крепости, — пояснил я. — Солома держит, навоз укрепляет. Чтобы не трескалось. Да не вороти нос, высохнет — пахнуть не будет, будет как камень.

— Второй отряд — к Ерофею и Ермаку, — продолжил я. — Помогать с формами, расчищать площадку под сушку. Плац у нас большой, солнце жарит — за два дня высохнет первая партия.

— Третья бригада — Остап, командуй. Разбирать завалы. Всё дерево, что не в труху сгорело — в одну кучу. Жерди, балки, доски — всё пойдет на каркасы. Гвозди из старых досок выдирать, прямить и к кузнецу.

— А четвертая? — спросил фон Визин. Ротмистр сидел на крыльце, наблюдая за нами. Вид у него был измочаленный, но интерес во взгляде читался неподдельный.

— А четвертая — в караул, — ответил я. — И в секреты. Турки ушли, но это не значит, что они не оставили «глаза» присматривать за нами. Или татары на запах падали не налетят.

Работа закипела не сразу — людям нужно было время раскачаться, преодолеть инерцию усталости.

***

Я скинул остатки сапог — подошва на правом все равно просила каши — и закатал штаны до колен.

— Ну, с Богом, — сказал я, шагая в свежевырытую яму у ручья, куда уже накидали глины, соломы и навоза.

Ощущение было… специфическим. Холодная, вязкая жижа облепила ноги, полезла между пальцами. Сначала мерзко, потом — даже приятно. Охлаждает.

Я начал топтать. Вспомнил старый фильм с Челентано, «Укрощение строптивого». Там он давил виноград под музыку, и это выглядело как танец. У меня винограда не было, был навоз с глиной, и музыки не было, кроме карканья ворон, но принцип тот же.

Ритм. Нужен ритм.

— Эй, давай сюда воду! — крикнул я, поднимая ноги, с которых шлепками падали тяжелые куски. — Суховато!

Казаки, увидев, что их начальник, лысый и страшный Семён, месит грязь своими ногами, перестали жаться по краям.

— А ну, подвинься, батя! — в яму спрыгнул Бугай. Под его весом жижа чавкнула так, что брызги полетели на два метра. — Сейчас мы ей зададим!

Следом полезли другие. Молодые, постарше. Работа превратилась в своеобразное соревнование — кто лучше промесит, у кого «тесто» выйдет однороднее.

— Ерофей! Форму давай! — орал я, вытирая пот со лба грязным предплечьем.

Мы накладывали густую смесь в деревянные рамки, били по ней ладонями, утрамбовывая в углы, срезали лишнее доской и аккуратно поднимали форму. На ровной, расчищенной земле оставались лежать ровные, влажные кирпичи.

Один. Десять. Семьдесят.

К вечеру ряды перенесённых серых кирпичей тянулись по плацу, как солдаты на параде. Люди вымотались до предела, но это была другая усталость. Не та черная, безнадежная тоска, что утром. Это была здоровая усталость созидания.

Мы строили не просто стены. Мы заново лепили свой мир. Из говна и палок, буквально. Но это был наш мир. И в нем не было места ни дизентерии, ни панике.

Глава 3

Следующий день.

Я стоял, опираясь на лопату, и смотрел на нашу «стройку века». Ноги гудели, спина горела огнем, но внутри было пусто и чисто.

— Высохнет — звонкий будет, — сказал подошедший Ерофей, пробуя пальцем край уже схватившегося кирпича. — Крепкая штука, Семён. Не думал, что из грязи такое выйдет.

— Из грязи в князи, Ерофей, — ухмыльнулся я. — В нашем случае — из грязи в крепость.

***

Через пять дней после начала нашей масштабной стройки, когда первые ряды саманных кирпичей уже уверенно подсыхали на солнце, выстроившись ровными шеренгами, как маленькая глиняная армия, я решил, что пора бросать в этот тихий омут вторую гранату.

Народ только-только начал отходить от первой шоковой терапии с «кирпичами из навоза и палок». Казаки, чёрные от пыли и грязи, с руками в мозолях, сидели у вечерних костров, варили еду по-походному и смачно ели. Каша лениво булькала в котлах, распространяя запах чеснока и сала — запах жизни, перебивающий, наконец, остаточный запах тлена. Кто-то по-братски ругался, кто-то травил байки, кто-то чинил сбрую, кто-то точил своё холодное оружие.

Настроение было рабочее, но хрупкое. Как стекло после закалки — вроде крепкое, а ткни не туда, и рассыплется.

Я вышел к центральному костру, где сидели Лавр, Ерофей, мои верные Захар и Бугай. Последний был похож сейчас на глиняного го голема, которого забыли обжечь. Рядом на бревне примостился фон Визин — ротмистр, несмотря на раны, предпочитал бывать на людях, а не киснуть в избе.

— Карл Иванович, — молвил я и кивнул. Он кивнул мне в ответ.

— Ну что, воины, — начал я, обращаясь к казакам, присаживаясь на корточки и протягивая руки к огню. — Кирпич сохнет, глина замешивается. Совсем скоро первые стены поднимем. Но есть одно дело, без которого нам никак.

Лавр, дуя на ложку с горячей кашей, подозрительно покосился на меня.

— Опять ты что-то удумал, Семён? Может, хватит пока? И так спины не разгибаем.

— Баню ставим новую, — сказал я просто, глядя ему в глаза. — Старая сгорела к чертям, да и туда ей дорога. Строить будем большую. И не простую, а по-белому.

Повисла тишина. Такая плотная, что слышно было, как трещит сучок в костре и как кто-то у другого костра смачно рыгнул.

Потом по рядам пробежал гул. Неодобрительный такой, мрачный.

— По-белому?! — переспросил Захар с явным недоверием, будто я предложил всем переодеться в бальные платья и бежать строем по плацу, как какой-нибудь жёсткий майор Пейн. — Это с трубой, что ли? Как у бар в Москве?

— Куда ж такое в остроге? — подхватил Ерофей. — Мы тут не бояре, чай. Нам бы кости погреть, а не жировать.

— Ишь чего захотел, — буркнул Лавр, откладывая ложку. — По-чёрному оно сподручнее. Протопил, дым выпустил, да парься. Век так мылись. А труба… это баловство. Тягу ловить замучаешься, да и камень класть — наука хитрая.

Я выждал паузу. Скепсис — это нормально. Любая инновация встречает сопротивление, будь то переход на безнал в маленькой деревеньке Зажопинское или строительство дымохода в XVII веке.

— Баловство, говоришь? — я поднялся, отряхивая колени. — А теперь слушайте сюда.

Я повысил голос.

— Баня по-чёрному — это что? Это угар. Это копоть, которая в легких оседает похлеще табачища. Это вечный риск задохнуться, если заслонку рано закрыл. Сколько раз у нас братцев угоревших вытаскивали? Забыли?

Казаки неохотно кивнули. Было дело, вытаскивали.

— А теперь вспомните ночь штурма, — я жёстко ткнул пальцем в сторону былых куреней. — Как горело, видели? Один горшок с маслом — и всё, факел до небес. Баня по-чёрному — это открытый огонь внутри сруба. Искра на стену, сажа в щели вспыхнула — и нет у нас бани. А может, и половины острога, если ветер подует. Вы хотите сами себя спалить, когда турки не смогли?

Аргумент про пожар ударил сильнее кулака. Картинки огненного ада стояли у всех перед глазами слишком ярко.

— А по-белому, — продолжил я, меняя тон на более просветительский, — это совсем иное дело. Печь-каменка. Глухая. Из дикого камня, на глиняном растворе. Огонь внутри, камни греются, а дым — весь в трубу и на улицу. Внутри воздух чистый, жар ровный, мягкий. Паришься, дышишь полной грудью, не кашляешь. Глаза не режет. Выходишь — как заново родился, а не как копчёный лещ.

Я обвел взглядом присутствующих.

— Меньше угара — здоровее будете. Легкие чистые — бегать дольше сможете. А нам бегать придется, уж поверьте.

— Ты нас ещё бриться заново заставишь! — хмуро бросает Лавр, ковыряя землю носком сапога. — Ишь, чистоплюй нашелся. То руки мой, то дым ему мешает.

Он явно пытался нащупать поддержку у остальных, сыграть на старой доброй лени и привычке к грязи.

Но тут шевельнулась гора рядом со мной.

Бугай медленно повернул голову к Лавру. В отблесках костра его лицо выглядело жутко, зловеще, беспощадно. Жуткая «маска Майкла Майерса», скрывающая простую, но преданную душу.

— Заставит, — тихо, но так, что у многих мурашки по спине побежали, пророкотал он.

Бугай похрустел пальцами — звук был похож на треск ломающихся веток.

— И побреешься, Лавр. И помоешься. Потому что батя знает, что делает. Он нас из дерьма вытащил. А кто не согласен… — он сделал паузу, тяжелую, как могильная плита. — …тот может поспорить со мной. Прямо щас.

Лавр поперхнулся воздухом. Спорить с Бугаем — это как спорить с медведем о праве частной собственности на берлогу. Аргументы у медведя обычно весомее и ударнее. Казак отвел взгляд и уткнулся в свою миску.

— Правильно говорит старший, — вдруг раздался спокойный, уверенный голос с бревна.

Фон Визин.

Столичный ротмистр, сидевший до этого молча, выпрямился, морщась от боли в боку.

— В германских землях, да и в Европе вообще, давно так строят, где лес берегут и о здоровье пекутся, — сказал он, глядя на казаков. — Труба — это не роскошь, братцы, а дело разумное. Меньше угара — меньше больных. Меньше больных — больше бойцов в строю. А нам каждый клинок сейчас нужен.

Его слово легло на чашу весов с металлическим звоном. Одно дело — я, вечно со своими странными идеями. Другое — ротмистр, человек государев, с боевым опытом, с рассечёнными в бою бровями, который дрался с ними в одном строю. Ему верили.

— Ну, раз и немец говорит… — протянул Лавр примирительно. — Может, и правда дело…

— Камень где брать будем? — деловито спросил Ерофей. Кузнец моментально перестал ворчать и заговорил как мастер, по делу. — На печь-то булыжник нужен особый, чтоб не треснул от жара. Речной голыш не пойдет, стрелять начнет.

— Знаю, — кивнул я. — У ручья, выше по течению, выход песчаника есть. И валуны лежат серые, плотные. Вот их и наберем. А трубу класть будешь ты, Ерофей. С помощниками. Ты с огнем на «ты», тягу понимаешь.

Ерофей почесал черную от сажи бороду, в глазах мелькнул азарт умельца, которому подкинули интересную задачку.

— С кладки печной я не начинал, но принцип ясен, — пробормотал он. — Свод надо делать хитрый… Нарисуешь, как оно там внутри устроено?

— Нарисую, — пообещал я. — Прямо сейчас.

Бумаги у нас не было. Орловский имел в своих запасах писчие листы, но идти к нему на поклон не хотелось. Да и не нужен для этого пергамент.

Я взял обломок ветки, расчистил ногой пятачок утоптанной земли у костра.

— Смотрите.

Мужики подались вперёд, сгрудившись вокруг меня. Даже Лавр вытянул шею.

Я чертил уверенно, вспоминая схемы из дачных журналов и роликов про строительство бань, которые смотрел в прошлой жизни.

— Вот фундамент. Каменный, под углы. Вот сам сруб. А вот печь, — палочка скрипела по земле, выводя контуры. — Топка внизу. Над ней — свод, решётка из чугуна — если найдём, но если нет — камнем выложим арку. Сверху — камни для пара. Дверца здесь, чтобы поддавать. А дымоход — вот тут, сзади, уходит в стену и вверх. Трубу глиной обмажем в три слоя, чтоб искру не пустила.

— Хитро… — протянул Ерофей, вглядываясь в чертеж. — Это ж получается, огонь через камни проходит, греет их, а дым уходит… Тяга должна быть лютая.

— Будет, — заверил я. — Если трубу выше конька поднимем.

— А воду греть где? — прозвучал вопрос.

— Бак сбоку пристроим, или котёл водрузим прямо на камни, но с краю, — я дорисовал емкость. — От камней нагреется.

Я выпрямился, отбросив палку.

— Завтра с утра выделю первую бригаду на кирпичи, вторую — на фундамент бани, третью — со мной и Бугаем за камнем. Телегу возьмем. Вопросы есть?

Вопросов не было. Было понимание того, что завтра снова впрягаться. Но теперь в этом было что-то новое. Предвкушение. Мысль о том, что можно помыться по-человечески, не глотая дым, зацепила их сильнее, чем я ожидал. Комфорт — наркотик, к которому привыкаешь быстро, даже в XVII веке.

— По-белому… — хмыкнул Лавр, доедая кашу. — Ишь ты. Ну, давай попробуем. Авось и правда не баловство.

Я поймал взгляд фон Визина. Ротмистр устало улыбнулся мне одними уголками глаз и кивнул.

Мы строили не просто баню. Мы строили новую цивилизацию. По кирпичику. По камушку. И чёрт возьми, мне это нравилось.

***

Минуло небольшое время. Острог жил своей жизнью.

Вечер накрыл степь плотным занавесом, приглушая следы дневного ливня и суеты. Лужи во дворе ещё поблёскивали в свете костра, от земли тянуло мокрой глиной. Где-то вдалеке, у крайних костров, ещё слышались редкие голоса, бряканье котлов и ленивый перебрёх собак, но здесь, у моего маленького, почти догоревшего костра, царила тишина. Та самая особенная тишина, которая наступает, когда мир слишком устал, чтобы издавать звуки.

Я сидел на бревне, вытянув гудящие ноги к тлеющим углям. Спина привычно саднила под повязкой, напоминая о том, что я, мягко говоря, не железный человек, хотя сегодня и снова лепил кирпичи с усердием парового молота.

В руках я вертел небольшие, скрученные в трубочку куски бересты.

Для любого проходящего мимо казака это был бы просто мусор. Растопка. Или, на худой конец, заготовки под туесок, которую старший вертит в руках от скуки. Но для меня это был самый секретный документ во всей Российской империи образца XVII века. Мой личный «чёрный ящик». Мой архив. Мой якорь.

Я осторожно развернул один хрупкий, тёмно-жёлтый лист (а потом и другой, и третий…). Береста была тёплая от ладоней и податливая. Всё ещё эластичная, я хранил её правильно.

В неровном свете углей проступили кривые, нацарапанные писалом значки. Мелкие, сбитые в кучу, с тезисным изложением — привычка, которую я выработал еще в универе на лекциях. Русские буквы. Родные. Но странные, эмоционально чужеродные среди глины, уксуса и копоти этого места.

Я вчитывался в строки на разных кусочках, которые писал, находясь в разных состояниях: от панического ужаса первых дней до холодного расчёта последних суток.

«Жарко. Разгар весны? Начало лета? Попадание. Труп мародера (первый фраг). Антибиотики — 0. Шансы — 25%».

«Гигиена. Внедрение помывки рук. Бритьё. Сопротивление казаков — высокое. Прохор — обучаем, но туго. Хотя…»

«Григорий — местный опарыш. Любит быть битым, похоже».

«Локация: Волчья Балка. Результат операции: победа. Потери: убитых — 0, раненых — 7. Вывод: внедрение корпоративных стандартов и регулярный менеджмент работают даже в условиях раздробленности».

«Проект „Киборг“ — стадия минимально жизнеспособный продукт завершена успешно. Пациент реабилитирован, мотивация на пике. Получен лояльный юнит с уникальными ТТХ для ближнего боя».

«Белла. Ничё такая, видная девушка. Работящая, самостоятельная, по природе своей — не „тарелочница“, не „мужчина должен“, не „мужчина обязан взять на себя ответственность за меня, взрослую бабу“. Привлекает своей аурой и интеллектом».

«Орловский — присланный ИО атамана, „пижон с Патриков“. С ним всегда ухо востро».

Палец скользил ниже по тексту, сменяя берестяные обрывки.

«Ежи против коней врага. Расчет потребности: 500 шт. Металл. Кузнец Ерофей».

«Порох. Расход в диверсии — 60%. Риск оправдан. Эффективность подтверждена».

И самые свежие записи. Сделанные относительно недавно, когда руки ещё не тряслись от «сырцового марафона».

«Батя. Сотник Тихон погиб — как отец был… Степан тоже погиб. Белла ранена. Глубокий порез. Прохор зашил. Прогноз положительный (надеюсь). Турков разгромили, находясь в меньшинстве».

Я смотрел на эту черту, и буквы начинали расплываться перед глазами. Не от дыма.

Это писал Андрей. Визуально — Семён. Но Андрей.

Менеджер по продажам из Тюмени. Человек, который знал, что такое KPI, планы продаж, легко ориентировался в бытовой технике, соображал в трейдинге. Человек, который умел варить вкусный кофе в турке, любил залипать в YouTube на роликах про ковку мечей, исторические битвы и химические эксперименты, пытался подготовиться к ипотеке и… в чём-то хотел быть похожим на фиксера Рэя Донована, в исполнении Лива Шрайбера.

Андрей вел этот дневник. Он фиксировал факты, считал ресурсы, строил графики в голове. Он пытался структурировать хаос, применить свои организаторские навыки к реальности, где аргументом является не необходимость приобретения расширенной гарантии на микроволновку, а удар саблей в ключицу.

Он цеплялся за эти каракули, как утопающий за соломинку. Пока у него была эта береста, пока он мог написать «дедлайн», «демка», «неликвид» он чувствовал себя собой. Он доказывал себе, что не сошёл с ума. Что где-то там существуют асфальт, интернет и горячая вода из крана. Что он — цивилизованный человек, временно попавший в дикие обстоятельства.

Я поднял глаза от бересты и посмотрел в темноту. Туда, где на холме едва виднелись свежие, наспех срубленные кресты.

Андрей бы не смог.

Андрей, увидев кишки, вываливающиеся из живота человека, скорее всего, упал бы в обморок или убежал блевать в кусты (одно дело — смотреть сериал про Эда Гейна от Netflix на уютном диване дома, и совсем другое дело — жестокая реальность). Андрей не смог бы взять в руки чекан и проломить череп живому существу, глядя ему в глаза. Андрей никогда, ни за какие бонусы и оклады, не повел бы людей в бой с сотнями безжалостных янычар.

И уж точно Андрей не смог бы стоять на коленях в грязи, смешанной с кровью, держать умирающего старика на руках и чувствовать, как вместе с его жизнью из тебя уходит кусок собственной души.

Потому что Андрей не знал Тихона Петровича. Для Андрея это был бы просто NPC, персонаж исторического квеста. Один из тех NPC, при гибели которого другой NPC разве что воскликнет:

— More drama for your mama!

Но для того, кто сидел сейчас у костра, этот старик действительно был батей. Отцом. Учителем. Наставником. Тем, кто поверил в него, безродного и контуженного, и давал ему пернач власти.

Я снова посмотрел на бересту. На это слово: «Батя».

Внутри моей головы, уставшей, гудящей как пустой колокол после набата, происходил тихий, незаметный, но необратимый тектонический сдвиг. Плиты сознания сходились, сминая друг друга.

Я вдруг отчетливо понял: Андрей внутри меня умер.

Он не выжил в той мясорубке. Он определённо погиб где-то между первым ударом ятагана в ворота и последним вздохом сотника. Его просто затоптали. Его навыки, его знания, его память о будущем остались — как полезная база данных, как справочник, как чит-код. Но личность… Личность растворилась.

Скорлупа треснула, и из нее вылезло что-то другое. Кто-то другой.

Семён.

Заместитель сотника Семён. Человек с мозолистыми руками, который умеет делать саман из навоза, может зашить рану ниткой с иголкой и командовать убийцами. Человек, который любит цыганку-маркитантку не как экзотическое приключение, а как единственную женщину, способную понять его волчью тоску.

Я еще раз перечитал сухие строчки.

«Ежи… 500 шт».

За этими цифрами я больше не видел таблицу Excel. Я видел лица: Ерофея, чёрного от сажи; Бугая, гнущего железо; Ермака с древесными опилками по всей одежде; Захара с его крюком и яростью а-ля «Я знаю, что вы сделали прошлым летом». Я слышал звон молотов и хруст ломающихся лошадиных ног.

Это была больше не статистика. Это была моя жизнь. Моя единственная, настоящая, кровавая жизнь.

Андрею здесь больше делать нечего. Ему здесь страшно, холодно и больно. Он хочет домой, к микроволновке и мягкому дивану.

А Семёну… Семёну завтра поднимать стены из древнеегипетского кирпича. Семёну нужно проверить посты. Семёну нужно вы́ходить Беллу.

Рука дрогнула.

Уничтожить это — значит признать поражение. Да? Значит, захлопнуть дверь? Обрубить канат, связывающий меня с той, другой реальностью? Признать, что я больше никогда не заварю себе латте и не сяду за руль «Форда»?

Страшно. Чертовски страшно.

Но еще страшнее жить, разрываясь пополам. Быть призраком будущего в теле настоящего. Оглядываться назад, когда надо смотреть только вперед, на острие сабли.

— Прости, Андрей, — прошептал я едва слышно. Губы слушались плохо, они пересохли и потрескались. — Ты был хорошим парнем. Честным. Ты хорошо поработал. Спасибо тебе за всё.

Я вытянул обе руки над углями. Жар лизнул больно, словно язык тигра, но я не отдернул руки.

Береста, скрученная памятью дерева, «сопротивлялась».

— Но дальше… — я сжал пальцы крепче, чувствуя хрупкость материала, несмотря на эластичность. — Дальше Семён справится сам. Без тебя.

Я разжал пальцы.

Берестяные свитки упали на красные, дышащие жаром угли.

Секунду ничего не происходило. Они лежали, свернувшись, как маленькое, мертвое существо. А потом края почернели, свернулись еще туже, и язычок пламени, веселый и ярко-желтый, жадно лизнул уголки.

Огонь побежал по строчкам.

Я смотрел, не отрываясь, как исчезает мой XXI век. Как сгорают интерпретации событий сквозь призму Андрея. Как исчезают термины, непонятные никому в радиусе четырёхсот лет.

Пламя добралось и до слова «Батя». Оно не хотело гореть. Береста в этом месте была пропитана чем-то солёным — может, потом, может, слезой, которую я не заметил, когда писал. Но огонь был беспощаден. Он сожрал и это.

Остался только пепел. Легкий, невесомый серый пепел, который тут же подхватил поток горячего воздуха и унёс вверх, в черное небо, к равнодушным звездам.

Я сидел и смотрел на пустые угли.

И вдруг, странным, необъяснимым образом, я почувствовал… облегчение.

Словно с плеч упал тот самый невидимый мешок с камнями, который я таскал с первой секунды пробуждения в поле среди трупов. Мешок сомнений, мешок сравнений, мешок чужой, ненужной морали.

Внутри стало пусто и звонко. И в этой пустоте больше не было паники. Там была злая, холодная решимость.

Я глубоко вздохнул, втягивая носом запах дыма, степной полыни и подсыхающих кирпичей. Запах моего дома.

Спина стрельнула болью, когда я распрямился, но я даже не поморщился. Я расправил плечи, чувствуя, как хрустят позвонки.

Андрея больше нет.

Есть заместитель сотника Семён.

И у него завтра очень много дел, как и всегда.

***

Прошло чуть больше двух недель.

Две недели замешивать глину, таскать воду, ругаться с уставшими до чёртиков мужиками и смотреть, как из серого небытия поднимается что-то похожее на жильё…

Стены наших новых «коттеджей» из самана поднялись уже по пояс. Сохли они неравномерно, местами трескались, и я бегал между бригадами, как прораб на сдаче элитного ЖК, заставляя замазывать щели свежим раствором с навозом. Навоз, кстати, стал стратегическим ресурсом. Раньше его просто сгребали подальше, а теперь за каждую кучу шла тихая конкурентная борьба между подопечными десятками.

Острог постепенно преображался. Но это была пока ещё жизнь в реанимации. Степенная, осторожная. Раненые начали выползать из лазарета, щурясь на солнце. Кто на костылях, кто с пустой петлёй рукава, заправленной за пояс. Они сидели у стен, грели кости и смотрели на нас, работающих, с той особой ветеранской снисходительностью, которую ни с чем не спутаешь. Мол, стройте, стройте, салаги, мы своё уже отвоевали.

Но главное напряжение висело не в воздухе стройплощадки. Оно сгущалось вокруг двух центров силы. Атаманской избы, где всё ещё сидел Филипп Карлович Орловский (окружённый лавандовым амбре и своими рейтарами), и остального гарнизона.

Всем было очевидно: так дальше жить нельзя. Орловский был номинальной головой, но шея давно переломилась. Реальные вопросы — от «где взять зерна» до «кого поставить в ночной секрет» — решались у костра Максима Трофимовича или возле меня. Власть, как вода, утекла из дырявого ведра манерной бюрократии в русло суровой необходимости.

И прорыв плотины был неизбежен.

В то утро Максим Трофимович подошёл ко мне, когда я проверял кладку новой бани. Ерофей, ругаясь с камнем, пытался доработать свод печи, и я как раз объяснял ему принцип тяги на пальцах.

— Семён, — тихо позвал сотник.

Он выглядел уставшим, но крепким. Как старый дуб, который побило молнией, обожгло огнём, но корни всё ещё держат. Шрам на щеке потемнел, в бороде прибавилось седины.

— Да, Максим Трофимович?

— Карл Иванович был у меня. И Остап заходил.

Он помолчал, глядя, как Ерофей укладывает тесаный валун.

— Пора Круг собирать, Семён. Негоже так. Филипп Карлович, конечно, барин важный, но войско без головы — что всадник без коня. Поводья вроде есть, а скакать не на чем. Его слово больше не имеет веса ни для кого из наших в остроге, и заставить их подчиняться ряженому я не могу.

Я вытер руки о тряпку, висевшую на поясе.

— Думаете, пора? Орловский не обрадуется. Он всё ещё наказной атаман, бумагу имеет.

— Бумагу ветром унесёт, а людей кормить и защищать надо. Пусть спасибо скажет, что он и его платки всё ещё целы, — отрезал Максим. — Завтра спозаранку. На плацу. Сбор будет не парадный — по делу говорить станем.

Глава 4

На следующее утро туман ещё не сошёл с низин, а на плацу уже гудело.

Это было не то торжественное построение, которое любят показывать в кино: с развёрнутыми знамёнами, чистыми кафтанами и блестящими саблями. Нет.

Это был сбор выживших и изнурённых. Инвалидная команда, перемешанная со стройбатом.

Люди стояли полукругом. Бинты — серые от пыли. Лица — обветренные, жёсткие. Оружие при себе было у всех — это закон. Даже, если у тебя нет одной руки, нож за поясом обязан быть.

Орловский-Блюминг не вышел. Он наблюдал из окна своей избы, трусливо приоткрыв слюдяное оконце, что-то недовольно шипя себе под нос. Типа знаете, как та неприятная бабка с первого этажа, которая приоткрывает уголок шторки у окна, смотрит на молодёжь во дворе и шипит обиженно: «Проститутки, наркоманы».

На крыльце стояла его охрана, во главе с Андреем, но вид у них был неуверенный. Они понимали: если эта толпа сейчас решит, что барин лишний, никакие рейтары не помогут.

В центре круга положили шапку. Простую, баранью папаху. Рядом — икону Николая Чудотворца, которую вынес дед Матвей.

— Православные! — зычный голос Остапа перекрыл гул.

Мой помощник вышел вперёд. Он не был красн оречивым оратором в стиле Уго Чавеса. Но был убедительным рупором этой толпы.

— Собрались мы не для праздности, а волей нужды! — продолжал Остап. — Тихон Петрович, царствие ему небесное, ушёл к Богу. Острог без хозяина. Филипп Карлович — человек государев, присланный, но он здесь гость и в осаде проявил себя совсем… гм… не как отец нам и хозяин дому. Нам здесь жить. И умирать, ежели придётся. Порядок нужен и рука отеческая.

Толпа загудела одобрительно: «Любо!», «Дело говоришь!», «Своя рубаха ближе!».

— Надобно атамана выбирать. Станичного. Чтоб перед Войском ответ держал и за нами приглядывал.

По обычаю, на Круг должны были съехаться станичные атаманы и есаулы из соседних станиц, выборные люди от Войска… Да какие там съезды? Мы отрезаны, дороги лихие, день каждый дорог. Круг собрали по ратной нужде. Не выберем себе головы — сама смерть наши головы сыщет.

— Кого назовёте, братья? — спросил Остап, обводя строй взглядом.

— Максима! — крикнул кто-то из задних рядов. — Максима Трофимовича!

— Максима! — подхватили другие. — Он стену держал! Он опытный!

— Трофимыча в атаманы!

— Трофимыча ставь, братья! Иного не надобно!

Кандидатура была железной. Максим Трофимович был из «стариков» (но моложе Тихона Петровича по возрасту, в расцвете сил), свой, понятный, предсказуемый в хорошем смысле. Он не лез вперёд с безумными идеями, как я, но и не прятался за спинами, как Орловский. Он был надёжной серединой. Тем самым балансом, который нужен сейчас расшатанной системе.

Максим вышел в круг. Снял шапку, поклонился на четыре стороны. Без пафоса, тяжело, с достоинством.

— Согласны ли, братья? — спросил Остап.

— Любо! Любо! Любо! — троекратный рёв прокатился по плацу, распугивая ворон с недостроенных стен. Казаки подбрасывали шапки. Даже рейтары фон Визина, стоявшие особняком, одобрительно гудели — они уважали бывалого вояку.

Дед Матвей подошёл к Максиму, благословил иконой.

Теперь нужно было выбрать помощника. Есаула.

— Есаула надобно! — провозгласил новоиспечённый атаман. — Кто будет моей правой рукой? Чтоб годами зрел да в ратном деле тёрт был. Кто порядок блюсти станет?

— Остапа! — гаркнул Бугай, стоявший рядом со мной. Его бас был похож на корабельный гудок. — Остап мужик правильный!

— Остапа! — поддержали «лысые». — Справедливый! Не брехливый!

Здесь споров не было. Остап был идеальным исполнителем. Жёстким, прямым, как рельса. Ему доверяли.

— Любо! — подтвердил Круг.

Остап вышел, поклонился атаману, встал по правую руку.

И тут повисла пауза. В классической схеме есаул один на такой острог. Но сейчас ситуация была нестандартной, как и всё в нашем гарнизоне.

Пришла моя очередь напрягаться… Я стоял в первом ряду, чувствуя на себе десятки взглядов.

— А Семён?! — вдруг выкрикнул Захар.

Он стоял, опираясь на пику, его железный крюк блестел на солнце. Глаза горели фанатичным огнём.

— С Семёном-то как?! Кто нам шкуры спас не раз? Кто нас от дри́ща вылечил? Кто ежи придумал? Кто курени эти новые и баню для нас всех строить учит, чтоб тепло и здраво было?

Толпа зашумела. Мнения разделились.

— Молод ещё! — кричали одни (в основном старики, в основном из бывшей сотни Трофимыча). — Выскочка! Не по летам ему! Не положено! Без году неделя в казаках!

— Дело знает! — орали другие (молодёжь и мои «лысые»). — Он баню по-белому ставит! Он лечит!

— Есаулом его! Вторым!

Шум нарастал. Начинался базар.

Я понял: пора.

Я шагнул в круг. Поднял руку. Не прося тишины, а требуя её. И, что удивительно, шум стих. Видимо, пернач Тихона Петровича, заткнутый за мой пояс, и мой грозный взгляд всё-таки имели вес.

— Братья казаки! — начал я. Голос был хриплым, но спокойным. — Спасибо за доверие. Но атаман у нас один — Максим Трофимович. Есаул строевой — Остап. Это по чести.

Я сделал паузу, встречаясь глазами с каждым, кто смотрел с сомнением.

— Но война — это не только саблей махать. Это когда жрать нечего. Это когда стены падают. Это когда лечить надо. А у нас тут, — я обвёл рукой руины и постройки, — работы невпроворот. Нам строиться надо. С соседями договариваться. С турками, — я саркастично скривил гримасу, — «переговоры» вести, если вернутся.

Я повернулся к Максиму Трофимовичу.

— Батько атаман. Прошу слова. Дозволь быть вторым есаулом. Не по строевой части, а по хозяйственной и… особой. Снабжение, стройка, хитрости всякие. Чтобы ты голову не ломал, где гвозди, зерно и снадобья взять.

По толпе прошёл шепоток. Два есаула? Не бывало такого в маленьком гарнизоне. Но и гарнизона такого своеобразного тоже не бывало.

Максим Трофимович погладил бороду. Он был немногословным и мудрым мужиком. Он понимал: я — ресурс. Опасный, неудобный, но крайне эффективный. И лучше, на всякий случай, держать меня при деле и при должности, чем позволить стать серым кардиналом.

— Что скажете, православные? — спросил он Круг. — Времена нынче лихие. Одному за всем не углядеть. Коли в остроге два живых фронта — один с врагом, другой с разрухой, — то, может, и есаулов надобно двое?

Он хитро прищурился.

— Семён парень ушлый. Грамотный. Пусть за хозяйство и мысли всякие важные отвечает. А то мы тут с вами нагородим… хах…

Толпа хохотнула. Напряжение спало.

— Любо! — грянул Захар.

— Любо! — поддержал фон Визин, подняв вверх руку. Ротмистр понимал толк в логистике и умении решать вопросы.

— Любо! — раскатилось по плацу, уже слитным, мощным хором.

— Быть по сему! — атаман Максим Трофимович подошёл и хлопнул меня по плечу так, что я чуть не присел. — Принимай должность, есаул Семён. Но смотри, спрос будет двойной. И за стройку, и за хозяйство, и за казну.

Я поклонился Кругу. В пояс. Как положено.

— Служить рад Войску Донскому! — отчеканил я.

Внутри что-то щёлкнуло. Ещё одна деталь, отрезающая путь назад. Больше не десятник, и не заместитель сотника. Теперь большой человек. Топ-менеджмент, мать его, Дикого Поля.

***

Круг гудел. Но если минуту назад этот гул был одобрительным и слитным, когда выбирали Максима и утверждали нас с Остапом, то теперь он стал рваным, тревожным, похожим на звук расстроенной струны.

Максим Трофимович, наш выбранный атаман, стоял в центре, поглаживая бороду. Он посмотрел на меня, потом перевёл взгляд на ряды бойцов. Вопрос висел в воздухе тяжёлым топором: сотня осиротела. Мы с Трофимычем ушли на повышение. Кто займёт место?

Обычно сотника выбирают из опытных, старых рубак. Тех, у кого и борода седая, и пузо авторитетное, и обе руки-ноги на месте, чтобы в седле сидеть крепко и шашкой махать с двух сторон.

Но мы жили в неправильном времени. И решения нам нужны были неправильные.

— Братья казаки! — голос Максима перекрыл шепотки. — Конечно, сотня не может быть без головы. Нам нужен сотник. Человек, за которым вы в огонь пойдёте, и который вас из этого огня вытащит. И я такого человека вижу.

Он сделал паузу, театральную, долгую.

— Захар! Выйди в Круг!

Площадь охнула.

Это был шок. Настоящий культурный шок для людей XVII века. Калека? В командиры? Да где ж это видано? Ему бы у печи кости греть, а не рать водить. Да?

Или нет?

Толпа расступилась, образуя коридор.

Захар шёл медленно. Он был отчасти бледен, лицо осунулось после турецкой мясорубки, траура и интенсивного строительства, под глазами залегли черные круги. Но спину он держал прямо, словно лом проглотил.

Он вышел в центр и остановился.

На солнце зловеще блеснул его протез.

То самое творение Ерофея и моего инженерного гения. Кожаная гильза, стянутая ремнями, и стальной, хищно изогнутый крюк на конце. На металле, если приглядеться, всё ещё можно было угадать глубокие царапины и сколы — следы эпической бойни за честь острога.

Он стоял и молчал. Его взгляд был устремлён поверх голов, куда-то в пустоту. Он был крайне смущён неожиданным поворотом, повышенным вниманием к своей персоне. Он привык, что, кроме близких друзей, на него смотрят как на неполноценного. Или как на чудовище.

— Однорукого в сотники? — выкрикнул кто-то из задних рядов, прячась за спинами. Голос был визгливым, полным негодования. — Смеётесь, что ли? Как он поводья держать будет? Как казаков в бой вести?

— Не по чести это! — поддержал другой. — Калека должен дома сидеть, щи хлебать! Острожными делами по хозяйству заниматься.

— А коли турок опять придёт? Кто командовать станет? Железяка эта?

Ропот усиливался. Консервативная партия, возглавляемая в душе каждым вторым казаком, привыкшим к традиции, скрепам, поднимала голову. Они боялись. Боялись перемен и нестандартного мышления, боялись доверить свои жизни тому, кто сам, по их мнению, был «порченым». Безусловно, никто из моего бывшего десятка, а также из десятков Остапа и Митяя недовольства не выкрикивал.

Захар стиснул зубы. Он не оправдывался. Он просто стоял и слушал, как его смешивают с грязью.

Я понял: сейчас или никогда. Если не вмешаться, они его сожрут. Затопчут морально, и мы потеряем лучшего из возможных командиров.

Я направился вперёд, вставая рядом с Захаром. Плечом к плечу.

Затем поднял руку, не прося тишины, а властно её забирая. Пернач за моим поясом — наглядный аргумент моего высокого статуса — сверкнул на солнце.

— А ну тихо! — рявкнул я. Голос прозвучал хрипло, страшно, как скрежет камней.

Шум стих, но напряжение осталось. Множество глаз смотрели на меня: ну, давай, есаул, расскажи нам сказку.

— Вы говорите — калека? — я обвёл строй тяжёлым взглядом, находя тех, кто кричал громче всех. — Вы говорите — руки нет?

Я резко повернулся к Захару и схватил его за правое предплечье, поднимая протез вверх, демонстрируя всем страшный крюк.

— Смотрите сюда! Внимательно смотрите!

Я отпустил его руку и повернулся к толпе.

— Этот человек потерял руку, защищая вас! И он мог бы сгинуть. Мог бы спиться, мог бы пойти побираться, как многие делают. Имел полное право лечь и сдохнуть от жалости к себе!

Я направился к переднему ряду, медленно проходя вдоль строя, жестикулируя руками, вглядываясь в лица.

— Но вместо этого он сжал зубы. Он прошёл через боль и ад тренировок, когда вы, здоровые и двурукие, спали или в носу ковыряли! Он научился сражаться заново!

Мой голос звенел над плацем, отражаясь от глиняных стен.

— Осадной ночью… — я понизил тон, делая его вкрадчивым, проникающим под кожу. — Осадной ночью я видел его в деле. И многие из вас видели. Пока иные «полноценные», такие, как Григорий, жались по углам и молились, Захар стоял в проломе. Бок о бок с боевыми братьями. И он стоил в битве двоих!

Я указал на крюк.

— Этой железкой он вспарывал животы янычарам, которые лезли на нас стеной! Он держал фланг! Он не просил пощады и не искал укрытия. Он взял на себя больше, чем любой из вас с двумя руками!

По рядам пробежал кислый шёпот. Те, кто сражался рядом с Захаром, закивали. В их глазах зажглось узнавание. Они помнили тот ужас, который наводил «однорукий демон» на турок.

— Вы боитесь, что он не удержит поводья? — я усмехнулся зло и презрительно. — Он зубами их удержит, если надо будет! Но он не упустит победу. А вы, пустословы…

Я выдержал паузу, глядя прямо в глаза Лавру, который стоял, насупившись.

— Если кто-то имеет сомнение… Если кто-то считает, что калека не может командовать воинами… Пусть выйдет сюда! Прямо сейчас! И скажет это ему в лицо!

Я отступил назад, оставляя Захара одного перед строем.

— Ну?! Кто смелый? Выходи! Поборись с ним! Докажи, что ты лучше!

Тишина стала мёртвой…

Никто не вышел. Никто не дёрнулся. Да и у всех ещё в памяти была свежа драка Захара с Григорием, где последний умывался кровью и выплёвывал зубы.

Здесь дело было не только в уважении. Дело было действительно и в страхе. Животном, первобытном страхе. Они смотрели на неподвижную фигуру Захара, на его бледное лицо маньяка и на этот жуткий крюк, и понимали: выйти против него — значит подписать себе приговор. В честном бою он порвёт любого. Потому что в нём больше нет жалости, есть только функционал убийства.

Они боялись его. И именно поэтому он должен был стать их командиром. Вождя должны бояться чуть больше, чем врага.

— Любо… — тихо, неуверенно произнёс кто-то из «лысого десятка».

— Любо! — поддержал Бугай своим грохочущим басом, который работал как команда «равняйсь».

— Любо! Любо! — понеслось по рядам.

Это не было то радостное, праздничное «Любо!», которым приветствовали Максима. Это было глухое, угрюмое согласие. Признание силы. Признание права сильного вести стаю.

Максим Трофимович кивнул, довольный исходом, и подошёл к Захару.

— Круг решил, — веско сказал атаман. — Быть тебе, Захар, сотником. Принимай людей. Держи их в кулаке. Хоть в живом, хоть в железном — главное, чтоб крепко.

Захар стоял, не шелохнувшись. На его лице не дрогнул ни один мускул. Каменная маска. Терминатор, получивший новый протокол.

Он коротко кивнул атаману, принимая назначение. Сухо, по-военному.

Но я стоял рядом. Я знал его лучше других. И я видел.

Я видел, как мелко, предательски задрожал его подбородок. Совсем чуть-чуть. Как дёрнулся уголок губы. В его глазах, в этой ледяной пустоте, вдруг плеснуло что-то горячее, человеческое.

Для этого человека, которого мир списал в утиль, которого называли обрубком и калекой, это признание стоило больше, чем все трофеи мира. Больше, чем жизнь. Ему вернули достоинство. Ему вернули смысл.

— Служу… — прохрипел он, сглотнув ком в горле, и голос его на секунду сорвался, прежде чем он взял себя в руки. — Служу!

***

Дела нужно было решать быстро, пока железо ещё горячо. Мой десяток, мои «лысые», слаженный механизм, который я собирал по винтикам, остался без прямого начальника.

— А теперь, православные, — я снова взял слово, — мой десяток, «лысые», без командира. По обычаю десятника мог бы поставить сотник Захар самолично. Но раз уж мы на Кругу, кого над ними выберем? Думаю, Захар выбор честных людей примет.

Интриги не было. Вопрос я задал для порядка. И о том, что Захар примет выбор, сказал с лёгкой улыбкой — я уже знал, кого ему придётся принять десятником: своего близкого боевого брата.

— Бугая! — рявкнул строй «лысых» в унисон, даже не сговариваясь.

— Бугая! — поддержали остальные.

Бугай, огромный, похожий на ожившую гору после камнепада, стоял, смущённо комкая в лапищах шапку. Его лицо расплылось в широкой, детской улыбке, от которой, правда, лопнула потрескавшаяся губа, и пошла кровь.

— Ну, раз народ просит… — прогудел он. — Я что? Я не против. Я за своих порву.

Это было единогласно. Люди всегда голосуют за танка. За стену, за которой можно спрятаться. Бугай был олицетворением надёжности. Простой, как удар оглоблей, и такой же неотвратимый.

— Решено! — поставил точку Максим Трофимович. — Бугай — десятник.

Тогда же нами, старшими командирами, поразмыслив, было решено назначить Бугая по совместительству и заместителем сотника Захара, не выделяя отдельного человека на эту должность в силу текущей малочисленности острога после осады. Был выбран и десятник на место Остапа — им стал молодой, жилистый, лихой и бывалый казак из их десятка, знакомый с понятием чести, доблести и лидерства, по имени Пётр. Или Петруха, как его все называли. В бытность Остапа десятником он был его правой рукой.

На время, пока Митяй лежал в лекарне после тяжёлого ранения, его обязанности по-прежнему исполнял грузный, опытный казак средних лет из его десятка по имени Василий. В остроге его звали Вася «Пузо».

Теперь строевой и хозяйственный состав был почти полностью сформирован, и хаос начинал приобретать очертания порядка. Почти полностью сформирован, кроме одного…

Кроме человека, без которого весь этот порядок в любой день мог обернуться братской могилой.

Я тянул с этим решением до последнего. Не потому что не знал, что делать. А, наоборот, потому что знал слишком хорошо…

И если честно — мне совсем не хотелось сейчас смотреть этому бойцу в глаза. Я уже заранее видел в них тот самый мертвецкий страх и немой шок — как в финале первой части «Пилы», у Адама, когда он понял, что «труп» в комнате не такой уж и мёртвый… и на фоне играла та самая тревожная тема Hello Zepp, после которой уже никто не остаётся прежним…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге