Экспроприаторы
Пролог
Все описанные события вымышлены. Персонажи, за исключением некоторых второстепенных, не имеют исторических прототипов. От города, где происходит действие, осталось так мало, что можно считать несуществующим и его.
Урал – это специфически экспроприаторское место. Экспроприации бывали там всяческие, бывали даже случаи, когда у одних экспроприаторов по дороге экспроприировали другие экспроприаторы.
Выступление уполномоченного ЦК ПСР по Уральской области. – К. Н. Морозов, «Партия социалистов-революционеров в 1907‑1914 гг.»
Михаил Донатович Бородин, политический эмигрант из старых народников-землевольцев, а ныне эсер, приехал по поручению партии в Америку – собирать деньги на русскую революцию. В Нью‑Йорке лекции Бородина имели неожиданный успех: он собрал почти тысячу долларов и несколько записочек от девиц, впечатлённых его красноречием и европейским шармом. Записочками он из застенчивости не воспользовался, а деньги, за вычетом предварительно оговоренного процента на расходы, перевёл телеграфом в Швейцарию на партийный счёт. Воодушевлённый успехом, Михаил Донатович решил устроить большое турне по Америке.
В Йельском университете он дискутировал с марксистами, а в Гарварде с прудонистами. В Вашингтоне пытался добиться приёма у президента, но дошёл только до заместителя госсекретаря, а тот наотрез отказал в поддержке: «Правительство Соединённых Штатов не вмешивается во внутренние дела Российской Империи». В Чикаго в рабочем клубе ему устроили бурную овацию и качание на руках. В Де‑Мойне, штат Айова, напротив, освистали, слегка побили и забрали деньги после того, как он опрометчиво признался в атеизме. После этого Бородин стал избегать религиозных тем. В Омахе он купил у старьёвщика подержанный семизарядный смит-вессон, но тот не пригодился: на всём пути через Скалистые горы и Большой Бассейн никто не пытался ограбить поезд. Индейцы, пару раз мелькнувшие в окне вагона, оказались убогими бродягами вроде самоедов, виденных Бородиным в архангельской ссылке. Сан-Франциско ещё не отстроился после землетрясения и не дал хороших сборов, да и вообще калифорнийское общество обнаружило полное равнодушие к европейским делам. Приближалась зима. Бородин решил замкнуть круг и вернуться на восточное побережье через Аризону, Техас, центральные и южные штаты.
Он останавливался часто, не гнушаясь маленькими городками в стороне от железной дороги. В таких местах его лекции часто бывали единственным развлечением и, несмотря на бедность жителей, собирали прилично. Бородин начинал обычно с визита в местную масонскую ложу. Сам он, хоть и презирал «всю эту средневековую мишуру», вступил в масоны ещё во Франции по совету однопартийцев: «В Америке без этого никак, да и вообще все серьёзные социалисты работают в Grand Orient». На первых порах его изумляло, что американские каменщики ничуть не конспирируются, а устраивают уличные шествия, в открытую поддерживают политиков, гордятся членством президентов и сенаторов, и прямо от своего имени издают газеты. Довольно быстро Михаил Донатович понял, что большинство лож – это просто полузакрытые клубы местных отцов города, и хотя его официально принимают как брата, никто здесь не считает заокеанского гостя за своего. И всё же эти контакты приносили пользу. Масонство Бородина служило рекомендацией, некоторой гарантией того, что он не аферист и собирает деньги действительно для русских братьев, борющихся за свободу. Поэтому американские братья неплохо жертвовали, а кроме того, помогали советами и устройством лекций для широкого круга горожан. Эти‑то лекции и давали основные сборы.
Американская публика была бесконечно разнообразна. В каждом штате, каждом городе и даже городском районе требовался особый подход. Набив немало шишек, Михаил Донатович усвоил, что иногда нужно избегать слова «социализм» как огня и говорить только о демократической республике, а иногда наоборот: как раз «социализм» взрывает шквал аплодисментов. Что тема погромов идёт на ура у консервативных протестантов и, конечно, евреев, а вот перед поляками лучше даже не заикаться о позорном антисемитизме царской империи. Что в ответ на вопрос, куда пойдут деньги, в одних аудиториях нужно говорить только об издании книг и помощи политическим заключённым, а другие охотнее жертвуют именно на подготовку восстаний, оружие и террор.
Эта поездка сильно изменила Бородина. Он сохранил облик и мягкие манеры русского интеллигента – как-никак этот image был частью show (как он сам формулировал в уме, думая о таких вещах уже наполовину по-английски). Но внутренне он стал жёстче, собраннее, циничнее, ближе к американскому шоумену, чем к преданному идее социалисту. Михаил Донатович научился чувствовать публику, тонко играть на её симпатиях и предрассудках. Но то была публика Востока и Запада. А теперь перед ним лежал Юг. Штаты бывшей Конфедерации, до сих пор не вполне смирившиеся с торжеством янки. Совершенно новый мир, который ещё только предстояло изучить и понять.
Этот городишко в центре Миссури никогда не процветал, а после того, как железная дорога прошла стороной, зачах окончательно. Сквозь густой ноябрьский туман едва проступали фронтоны в облезшей от сырости побелке и полуголые кроны старых гикори. От единственного в прошлом предприятия, табачной фабрики, остались одни чёрные от плесени руины. Заехав в этот городок по пути в Сент‑Луис, Бородин не ждал от него многого. Местные масоны ему показались кем‑то вроде выживших из ума гоголевских помещиков. Они и сами приняли его холодно, а когда Бородин имел неосторожность спросить, нельзя ли устроить отдельную лекцию для негров, вообще почти перестали разговаривать. На успех публичной лекции Михаил Донатович тоже не рассчитывал. Он хотел составить первое впечатление о южной публике, не более того.
Однако же город не был избалован развлечениями, и местная баптистская церковь – единственное публичное здание – наполнилась до отказа. Разумеется, пришли только белые. Бородин зажёг керосиновую лампу и вставил её под рефлектор волшебного фонаря. Круг света засиял на белой церковной стене под распятием. Бородин подкрутил фокусировочный винт, сделав круг чётким. Вошёл сам в световой конус.
– Леди и джентльмены! – заговорил он. – Моя родная страна, Российская Империя, не только расположена на противоположной стороне земного шара, но и во всех отношениях являет собой противоположность этой прекрасной, хранимой Богом стране. Америкой правит народ, Россией – коронованный тиран. Америка основана на стремлении людей к свободе, в России одно упоминание о свободе – государственное преступление... – (Публика явно ждала картинок, и Бородин поспешил сделать переход). – Как такое возможно, спросите вы? Давайте познакомимся с этой печальной страной поближе.
Михаил Донатович взял из коробки стеклянный позитив, вставил в рамку держателя, со щелчком передвинул под свет фонаря. В круге появилась раскрашенная фотография Петропавловской крепости.
– Это Санкт-Петербург, столица империи. – (Бородин сменил картинку на вид Адмиралтейства). – Это первое, что вы видите, когда прибываете в страну морем. Прекрасная архитектура, великолепные виды! – (Показал стрелку Васильевского острова). – Вы уже очарованы этим городом и этой страной. Но едва сойдя на берег, вы попадаете в лапы жандармов, специальных полицейских, чья единственная работа – борьба с оппозицией. – (Рисунок: жандармы со свирепыми лицами роются в чемоданах). – Вас выспрашивают о цели визита в страну. Ваш багаж тщательно досматривают. В каких ещё странах мыслимо такое пренебрежение к частной жизни? Вас могут не впустить в страну безо всяких объяснений, достаточно чем-либо не понравиться полицейскому. А уж если найдут запрещённую литературу – а в России запрещена любая литература, прославляющая свободу и республиканский строй – вас могут даже арестовать! – (Рисунок: жандармы заламывают руки испуганному господину мирной наружности). – Но предположим, вам повезло – вас впустили и не арестовали. Не расслабляйтесь: всё время пребывания в России за вами, подозрительным иностранцем, будут тайно наблюдать полицейские агенты. Вы спросите: неужели полиции в этой стране больше нечем заняться? Да, нечем! В отличие от Америки и других стран, где полиция охраняет граждан от преступников, в России главная задача полиции – охранять царя от народа…
Зал хранил молчание. «Тяжёлая публика», подумал Бородин. Он поставил фотографию Малахитовой лестницы Зимнего дворца и с удовольствием отметил первые восхищённые шепотки. Роскошь произвела впечатление, публика начала разогреваться.
– Так живёт русский царь, самый богатый человек в мире. – (Показал Петергофский дворец с фонтанами). – Так живёт его многочисленная родня из семьи Романовых. – (Екатерининский дворец в Царском селе). – Семья, чьи достойные представители – Пётр «Великий»... – (Бородин изобразил кавычки пальцами). – …Собственноручно рубивший людям головы, пытавший и казнивший собственного сына; Екатерина «Великая», о которой я не осмелюсь сказать ни слова в присутствии дам; сумасшедший Павел, запретивший самые слова «отечество» и «гражданин»; умерший от пьянства Александр «Миротворец»; и наконец, ныне царствующий Николай Кровавый! Триста лет они безудержно грабят свой народ, чтобы строить дворцы и содержать гигантскую армию, угрожающую всему Старому Свету. А вот как живут простые русские люди! – (Показал фото обитателей ночлежки на Хитровке). – Неописуемая нищета, каторжная работа, бесправие, темнота и невежество – вот их удел! Ещё недавно эти люди были в буквальном смысле рабами, их покупали и продавали как скот...
По залу прошло неприязненное бормотание, и Бородин вспомнил, где находится.
– … Белых людей продавали как скот! – поспешил он исправить оплошность. – Теперь вы согласитесь, что полиции есть что охранять, и есть от кого охранять... Немного цифр, леди и джентльмены! – (Он давно усвоил, что американцы обожают цифры). – На каждые две с половиной тысячи сельских жителей в России приходится один полицейский, а в городах эта пропорция доходит до одного на пятьсот! Какое ещё государство может позволить себе содержать такую неслыханную армию против собственного народа? А ведь есть ещё судьи, прокуроры, следователи, тюремщики... и, конечно, палачи! – (Показал гравюру петровской эпохи со сценой колесования). – О, Романовы никогда не стеснялись казнить людей направо и налево. Даже знаменитейший русский писатель Достоевский... возможно, вы слышали это имя? – (Ни один человек не кивнул). – …Даже он был приговорён к смертной казни царём Николаем! А знаете ли вы, леди и джентльмены, сколько несчастных казнил Николай Кровавый за одни только политические «преступления», по одним только официальным данным, всего за три года – с 1905 по 1907? Держитесь за скамьи, леди и джентльмены, постарайтесь не упасть в обморок от чудовищности этой цифры...
Бородин сделал драматическую паузу.
– Девятьсот. Пятьдесят. Человек.
В зала поднималось нехорошее шевеление – признак того, что скоро люди начнут расходиться. Пора было, не откладывая, палить из главного калибра.
– Но кто жертвы этой кровавой гекатомбы, этой вакханалии государственного террора? Чьи сердца так отважны, чьи души так оскорблены творящейся несправедливостью, что они осмеливаются бросить вызов дьявольской тирании царей? – (Коллаж из фотографий революционеров, что покрасивее). – Лучшие люди России, те, кто подобно отцам-основателям Соединённых Штатов, жертвуют все свои силы, ум, здоровье и самую жизнь на алтарь свободы. Я горжусь личным знакомством со многими из них, такими как Желябов, Морозов, Засулич. Сам я не смею причислять себя к этой плеяде великих сынов отечества. Моя собственная история проста и подобна тысячам других. Я всего лишь организовал кружок самообразования крестьян, читал им Белинского и Чернышевского, рассказывал истории Разина, Пугачёва и других борцов за свободу. За эти невиннейшие занятия меня арестовали, несколько месяцев держали в каменном мешке Шлиссельбурга, а потом сослали в арктическую пустыню. Оттуда я бежал...
– Так вы из этих нигилистов? – громко перебил с первого ряда тощий желчный старик с длиннейшими бакенбардами – один из отцов города. Ещё на собрании ложи он не понравился Бородину крайней бесцеремонностью манер. – Вы анархист? Вы не верите в Бога?
– Нет, я не анархист, – ответил Бородин, – я не желаю полного уничтожения государства. Я выступаю лишь против абсолютной монархии и за установление в России демократической республики, подобной моему идеалу – Соединённым Штатам. Что касается религии, могу заверить, что многие из нас – не просто глубоко верующие люди, но настоящие праведники наподобие мучеников раннего христианства. Николай Морозов, навечно заточённый в одиночный каземат Шлиссельбурга, двадцать лет изучал Библию...
– Но вы проповедуете террор! – не унимался вредный старик.
– Да, – сказал Михаил Донатович. – Когда нет ни честных выборов, ни свободной прессы, ни каких-либо иных законных средств воздействия на деспотическую власть, остаётся только террор. Sic semper tyrannis!
Прошла волна одобрительного гомона, кто-то захлопал, и Бородин понял, что попал в точку, процитировав убийцу Линкольна. Старикашка, сам того не желая, помог переломить настроение аудитории.
– Вы подстрекаете фермеров бунтовать, сжигать имения лендлордов! – Старик не сдавался. – Это уничтожение частной собственности!
– Я вижу, вы прекрасно разбираетесь в наших делах, сэр. Да, мы поддерживаем борьбу крестьян за землю. Это неизбежное зло. Вы не представляете, до какой степени бедствуют крестьяне Европейской России, как задыхаются на своих клочках земли. С вашего позволения, немного цифр...
– Ваша страна самая большая в мире, и вы говорите о нехватке земли?
Нельзя было не признать, что старикашка – сильный противник. Зал наконец-то заинтересовался и следил за диспутом, затаив дыхание.
– Да, на окраинах земли много, – признал Бородин. – Но даже на окраинах нет ничейной земли – всё уже кому‑нибудь принадлежит. Например, на Урале и в Сибири землёй владеют обычно казаки или инородцы – киргиз-кайсаки, башкиры и так далее. Переселенцы должны платить арендную плату, и она настолько высока, что...
– Что ещё за киргизо-казаки? – спросил толстый мордатый мужчина с зачесанными на лысину остатками волос. – Они цветные?
Поворот от неудобной темы частной собственности был неожидан, но спасителен.
– Да, сэр, – сказал Михаил Донатович, – это кочевые племена монгольской расы, вроде ваших индейцев.
– Вашим фермерам стоило бы поучиться у наших, как вести дела с дикарями, – подал неожиданно примирительную реплику старик с бакенбардами.
– У нас такое невозможно, – сказал Бородин с непроницаемым лицом. – Правительство защищает владельцев земли.
Прошёл гул удивления и негодования.
– Правительство защищает цветных? – ахнул кто-то.
– А что? Сейчас и у нас так, – сказал лысый. – Давно уже вешают белого, стоит ему пальцем тронуть индейца.
– Мы всё‑таки успели занять землю раньше, чем правительство начало цацкаться с краснокожими, – возразил старик. – А русским не повезло.
– Скажу больше, леди и джентльмены! – вернул себе инициативу Бородин. – Царское правительство не просто защищает землевладельцев. Казаки, этот варварский и жестокий народ – привилегированное воинское сословие. Они все до единого вооружены и обучены за государственный счёт, и служат царю тем, что разгоняют шашками оппозиционные митинги и зверски расправляются с восставшими фермерами.
Зал ахнул, и даже лысый толстяк разинул рот.
– Ваш царь... Вооружает цветных?... Против белых?!...
– Наш царь способен и не на такие злодейства, – ответил Бородин, ничуть не кривя душой.
Старик с бакенбардами первым встал и кинул купюру в кружку для пожертвований.
* * *
Сбор был не выдающимся, но приличным.
Подсчитывая деньги, Бородин обнаружил в кружке конверт. Сперва он подумал, что это очередное предложение руки и сердца (добродетельные барышни из американской провинции меньше чем руку и сердце не предлагали), но почерк был мужской. Некий полковник Джеб Хупер приглашал Бородина к себе домой – поужинать и обсудить крупное пожертвование.
«Долларов сто», – прикинул Михаил Донатович при виде полковничьего дома. Стоял он на отшибе, рядом с кладбищем. Как и весь городок, дом знавал лучшие дни, но и лучшие-то дни вряд ли были особенно хороши. В сумерках под черно набухшими дождевыми тучами тускло светилось только одно окно плантаторского особнячка с колоннами. На освещении явно экономили, побелка была обшарпана, лужайка перед домом заросла бурьяном.
Джеб Хупер вышел встретить гостя на крыльцо. Это был смуглый старик с орлиным носом, серебряной гривой до плеч и усами до подбородка, в старомодном сюртуке и почему-то с шёлковым шарфом на шее. Он казался скорее человеком Запада, чем Юга. В ложе они не виделись. Михаил Донатович на всякий случай сделал масонский знак, но Хупер не дал ответа.
– Доктор Бородин! – (Все американцы принимали Бородина за доктора или даже профессора, хотя он окончил только гимназию и честно не прибавлял никакого «Dr.» к своему имени на афишах). – Dow-bree way-chair, – добавил Хупер загадочную фразу, в которой Михаил Донатович не сразу распознал русское «Добрый вечер».
– Полковник Хупер! – Бородин ответил на его мощное рукопожатие. – Вы говорите по-русски?
– О нет, только знаю несколько слов. Прошу!
Полковник повёл его в дом тёмными коридорами с запахом плесени, мастики и старой кожи. Они вошли в гостиную, и хозяин усадил гостя в кресло перед камином. С тёмных дубовых стен, погружённые в полумрак, смотрели стеклянными глазами чучельные головы бизонов. Над камином висели два флага: красный с андреевским крестом флаг Конфедерации и какой‑то незнакомый, чёрный с белой буквой Q в углу. Пожилой чёрный слуга довольно расхристанного вида зажёг побольше свечей, подбросил дров в камин, но уютнее в гостиной не стало.
– Бывали в России, полковник? – поинтересовался Бородин. Знание даже нескольких русских слов было для этих мест столь необычным, что настораживало.
– Нет. Я воевал добровольцем в Бурской войне, был в английском плену, там познакомился с другими пленными добровольцами из вашей страны. От них и научился нескольким русским фразам. Ну а сам я, – Хупер зачем-то указал на флаги над камином, – почти ваш коллега. Я тоже немного революционер. Сражался против федерального правительства во время войны и после.
– Вы служили в армии Юга?
– Ни одного дня. Полковником меня называют просто из уважения. Я старый bushwhacker.
Этого слова Бородин не знал.
– Э‑э... лесоруб?
Хупер усмехнулся.
– Да вы ничего не знаете о Миссури, доктор! Бушвэкер – это не тот, кто рубит лес. Это тот, кто живёт в лесу и иногда рубит людей. Когда янки оккупировали штат, я ушёл в партизаны. Был самым молодым в отряде всадников Квонтрилла. – Полковник показал на чёрный флаг с буквой Q. – Знал их всех – Кровавого Билла Андерсона, Джесси Джеймса... Вам, доктор, эти имена ничего не говорят? Даже Джесси Джеймса? Странно, вы вроде не первый день в Америке...
Слуга принёс бутылку виски, Хупер разлил по стаканам. Камин ярко горел, но не рассеивал давно овладевшую этим домом сырость. Бородин выпил, и только тогда почувствовал, как по жилам льётся тепло.
– Я видел фотографии ваших революционеров, – продолжал Хупер. – Не хочу, чтобы мои слова прозвучали обидно, но это, знаете... Чистенькие мальчики и девочки. Мы были не такими. Своего первого янки я застрелил в четырнадцать лет, а в пятнадцать участвовал в Лоуренсской резне. Тоже не слышали? Джейхокеры, сторонники северян, взяли наших женщин в заложницы в Канзас-Сити, и всех убили. Тогда мы поехали в Лоуренс, главное гнездо джейхокеров, сожгли полгорода и вырезали полторы сотни человек. – Хупер вновь наполнил стаканы. – Вот как у нас в Миссури боролись с правительством. А если взять ваших террористов, у кого больше всего трупов на счету?
– Ну... – Бородин смутился. Ему становилось всё неуютнее рядом с Хупером, и даже виски не помогало расслабиться. – Мы не оцениваем их... с такой точки зрения. Партия считает террор неизбежным злом, и мы стараемся избегать лишних жертв. И я... – Он призадумался. – Я не могу вспомнить никого, кто совершил бы больше одного акта.
Хупер рассмеялся.
– Доктор, выходит, я страшнее любого русского революционера: я убил двадцать пять человек. – Он опрокинул стакан. – И что-то около полусотни ниггеров – этих не считал. Когда погиб Квонтрилл, – Хупер кивнул на один из портретов, – я подался в отряд Джесси Джеймса. Но после войны ушёл от них. Я хотел драться за дело Юга, а Джесси хотел грабить банки. Я вступил в Клан... Вы что, не знаете и про Клан?
Полковник подошёл к стене, что-то сдвинул, и дубовая панель скрипуче открылась дверцей потайного шкафа. Бородин вздрогнул, будто увидел привидение: в шкафу висел белый балахон и островерхий куколь с прорезями для глаз.
– Сейчас это стало игрой вроде вашего масонства, – сказал Хупер, – но тогда всё было всерьёз. Мы действительно внушали ужас и поддерживали здесь порядок. Южный порядок! А потом...
Полковник махнул рукой, захлопнул шкаф и вернулся в кресло перед камином. За окном было черным-черно, по стёклам змеился дождь.
– Знаете, полковник, – сказал Бородин, – а я ведь отрицательно отношусь к рабству. – (Под влиянием виски его дипломатичность ослабла).
– Мы воевали не за рабство. Это старая ложь янки. Аболиция была только предлогом, на самом деле Северу плевать на ниггеров. Они как работали на плантациях за еду, так и работают, только раньше плантаторы о них заботились, а теперь выжимают все соки. Мы боролись не за рабство, – твёрдо повторил Хупер. – Мы боролись за свободу, свою свободу! А северяне – за диктатуру банков и бюрократии. Они победили. Мы смирились. Я тоже смирился, хотя позже других. – Полковник налил полный стакан себе одному и выпил. – Я давно одинок – жена и дети умерли от холеры. Много лет жил без цели и смысла. Бурская война… да что о ней говорить, я почти всю кампанию просидел в плену. Но сегодня я послушал вашу лекцию, доктор, и я увидел настоящую цель. Увидел впереди свет, понимаете? Я понял, что у вас в России ещё можно всерьёз побороться за наше дело. За дело свободы.
Хупер снял с подоконника том «Американской энциклопедии», раскрыл на закладке, и Бородин увидел карту со знакомыми очертаниями Российской Империи.
– Я кое‑что прочитал о вашей стране, кое-что слышал и прежде. Вы, конечно, сгустили краски. Не вся земля принадлежит цветным, а эти ваши казаки – вообще не цветные. – (Бородин попытался возразить, что не говорил ничего подобного. Полковник отмахнулся). – Но в главном вы правы. Вашей страной, как и нашей, правят люди, которым плевать на всё, что составляет суть человека. На его мораль, душу, характер, честь... расу... Бюрократия – страшная, мёртвая машина. Если не дать ей отпора, она будет давить и давить, пока не спрессует человечество в однородную массу, тупую, трусливую, скотски покорную... Американцы уже безнадёжны. Им так прочно вбивают в голову, что они свободны, что глаза у них никогда не откроются. Вы, русские, сильны тем, что хотя бы понимаете, что вы рабы. Ваша бюрократия настолько тупая и грубая, что это очевидно даже младенцу...
– В‑вы... арахн... анархист? – спросил Бородин.
– Читал я и про ваш анархизм, и про социализм. Вредная чушь и то и другое. Никакой собственности, никаких семей, все живут в каких‑то хрустальных казармах... Рабы рабами, только без господина. Нет, я не анархист и не социалист. Я против мира рабов. Я за мир господ. Мир, где каждый белый мужчина на своей земле – суверенный государь, законодатель, защитник своей жены, детей и слуг низших рас. Так жил Израиль при патриархах и судьях. Такое устроение естественно для человеческой природы и благословенно Богом! – Полковник проповеднически воздел палец.
– Д‑должен сказать, что мы не разл... не разделяем этих идей...
Хупер улыбнулся и хлопнул Бородина по плечу.
– Вот поэтому вам нужен человек, который научит вас верным идеям. И не только идеям. – Он кивнул на том с картой России. – Я успел немного изучить вашу географию. Есть интересная область под названием Урал, особенно провинции Пермь и Уфа. Лесистая горная местность со множеством пещер. Похоже на горы Озарк, где мы укрывались во время войны. Но лучше. – Хупер постучал пальцем по центру карты. – Шахты и металлургические заводы в самом сердце гор. Заводы с их рабочими – сами по себе пороховой погреб. Кроме того, при них можно устраивать тайные оружейные мастерские, а шахты – это динамит. Понимаете, к чему я клоню? Урал – идеальное место для партизанской войны. Не для вашего жалкого террора, когда человек кого-нибудь взрывает, а потом его казнят. Для настоящей войны, как в Миссури. Для новых всадников Квонтрилла.
– В‑вы хотите проже... порже... пожертвовать деньги?
– Нет. – Полковник Хупер ткнул себя в грудь. – Я хочу пожертвовать себя.
Глава 1. Дети и спички
Двое подростков сидели на скамье в глухом углу Ушаковского парка. Это была не парадная часть парка возле губернаторского дома, с песчаными дорожками, летней эстрадой и электро‑театром «Мир», где у великолепной чугунной решётки ворот всегда дежурил городовой, а на воротах висела табличка «Нижним чинам и собакам вход воспрещается». Нет, это была половина, примыкавшая к семинарии – неухоженная, запущенная, заросшая лопухом и репьём. Сюда окрестные жители, вопреки запретам городской думы, выпускали пастись коз и свиней, и сюда не ходила чистая публика, опасаясь наткнуться на собаку, нижнего чина, а то и семинариста.
Уфимская духовная семинария была не так славна, как знаменитая тифлисская, где ректорам резали глотки, или казанская, которую полиция брала штурмом в 1905 году, но всё-таки её ученики имели не лучшую репутацию. Будущие пастыри и святители нередко сбегали через забор сюда, в парк – сыграть в орлянку, выпить водки и позадирать пугливых фланёров. Но эти двое, что устроились на скамье под сенью старых берёз, усеянных галочьими гнёздами, были не из таких. Они выглядели трезво, благопристойно. Только немного странно.
Оба семинариста были в летней форме: чёрные брюки, белые подпоясанные блузы, фуражки со светло-синим околышем и кокардой в виде скрещённых подсвечников. Один, долговязый, густобровый, губастый, крутил фуражку в руках. Его сальные волосы были бунтарски зачёсаны под Максима Горького. Он пребывал в постоянном нервном движении – вертелся, привставал, озирался. Другой, вихрастый, с ангельски красивым лицом и мечтательными синими глазами, глядел на товарища выжидательно.
– Вроде слежки нет, – сказал наконец долговязый. Его звучный баритон был бы идеален для будущего священника, если бы не шепелявость: «д» и «т» он выговаривал на манер английского «th». – А где Титов?
– А не знаю. – Вихрастый пожал плечами. – Наверное, ещё не отпустили из гимназии. – Он говорил тоже с изъяном, но более приятным на слух: немного картавил.
– Должны отпустить. Разве что оставили после классов? Вряд ли – он там чуть ли не первый ученик... А если сцапали? – Долговязый снова привстал и огляделся.
– Кто сцапал? – удивился вихрастый. На его открытом лице ясно отображались все владевшие им несложные чувства.
– Полиция, кто же ещё!
– За что?!
– Как за что? Мы трое организацию создали? Создали. Тайную? Тайную. Революционную? Ещё какую! За одно это сейчас каторга. Если Сенька Титов попался – амба нам тогда. Этот буржуйчик пыток не выдержит. Всё выложит, и про наш манифест, и про тайную клятву...
Глаза вихрастого округлились в ужасе.
– И про клятву?!...
– Как пить дать выложит, – с мрачным удовольствием сказал долговязый. – Гимназист! Что с них взять, с говядины синей...
– Зря мы его взяли в нашу компанию, – неуверенно предположил вихрастый.
Долговязый несильно щёлкнул его по лбу.
– Дурак ты, Телятников. – (Вихрастый обиженно отвернулся). – Во‑первых, компании у купцов, а у нас ком‑му‑на, запомни раз и навсегда! Во‑вторых, он единственный деньги вносит на общее дело. В‑третьих, теорию анархизма знает как никто... И всё же в главном ты прав, Телятников. – (Тот просиял). – Печально думать, от каких мелочей зависит жизнь человека, решившего отдать себя борьбе за свободу и счастье человечества. – Голос торжественно зазвенел, но шепелявости не утратил. – Это я не про себя. Так, вообще. Одна ничтожная ошибка какого‑нибудь Титова – и провалена вся организация, и тот, кто мог бы стать великим народным вождём, кумиром, светочем миллионов, отправляется в узилище в расцвете юных лет, не свершив даже сотой доли...
Телятников толкнул его в бок.
– Караул! Селёдка!
По аллее приближался тщедушный пожилой господин с чахлой бородкой, иконописно высоким лбом и пронзительным инквизиторским взглядом, одетый в мундир светских чинов духовного ведомства. Его глаза ещё не успели остановиться на конспираторах, а те уже вскочили и вытянулись по струнке.
– Так-так, – вкрадчиво сказал Селёдка. – Орнатский и Телятников. Известный смутьян и известный двоечник. По какой причине отлучились из семинарии?
– По семейным делам, господин инспектор, – пробубнил долговязый Орнатский. – На свободные часы с разрешения субинспектора.
Инспектор принюхался.
– Водки не чую, табаку не чую... В карты резались? – (Телятников, потерявший от страха дар речи, исступлённо замотал головой). – И правда, непохоже... Политические разговорчики вели?
Орнатский заговорил, шепелявя сильнее обычного:
– Никак нет, господин инспектор... Я Макару с уроками помогаю! – наконец нашёлся он с ответом. Телятников всё так же исступлённо закивал. – По гомилетике. Показываю приёмы ораторского искусства.
– А почему тогда меня испугались?
– Из уважения, господин инспектор.
Инспектор Селидов некоторое время сверлил их взглядом. Веры этим двоим не было ни на грош. Гедеон Орнатский был из потомственных духовных, сыном сельского батюшки из Мензелинского уезда и дальним родственником знаменитого Амвросия Орнатского, епископа и историка. Не это ли питало его непомерный гонор? Макар же Телятников был из крестьянского сословия. Его отец, зажиточный и богобоязненный златоустовский лавочник, некогда принёс Богородице обет отдать одного из детей в священники. Из четырёх сыновей он выбрал младшенького Макарушку, сочтя его недоумным и ни к какому делу непригодным. Оценка была справедлива. Телятников учился кое-как, переволакиваясь из класса в класс только благодаря отцовским подношениям семинарскому начальству. И Макар, и Гедеон были в классе париями и жертвами насмешек: один страдал за глупость и миловидность, другой – за болтливость, самомнение и обидчивость. Не имея иных друзей, два изгоя поневоле сблизились – и нашли друг друга.
Педагог вздохнул. Нечего было ждать добра от таких дружб – но и придраться в этот раз было не к чему. Он махнул сухонькой рукой.
– Ладно, господа Демосфены. В этот раз, считайте, пронесло. Но я вас взял на заметку! У субинспектора сверюсь о причине отпуска. То, что вам по недостатку мест в общежитии разрешено ночевать на частных квартирах, ещё не значит, что вы можете слоняться где угодно в учебные дни! Если соврали – день карцера, а там разберёмся, что у вас за ораторское искусство. – Селидов повернулся и прошествовал прочь.
Семинаристы насторожённо смотрели вслед. Когда шаги инспектора утихли, Орнатский сказал вполголоса:
– Вот против этого и направлена святая наша борьба. В будущем, после победы великой анархической революции, никто не будет запугивать людей карцером. Никто не будет вмешиваться в их частную жизнь и обзывать Демосфенами.
– Ага, – кивнул Телятников. – Ладно бы ещё шельмами или стервецами, а то демонами какими-то...
Орнатский снова щёлкнул приятеля по лбу.
– Дурак ты, Телятников! – Тот насупился. – Любое бранное слово – любое, пойми ты, телячья башка! – есть оскорбление человеческого достоинства, недопустимое в свободном обществе! Хотя дело не в этом. Это вообще такая чепуха против остальных угнетений, которым мы подвергаемся! Вот почему человек не может выпить или покурить, или в карты сыграть, если у него есть такая физиологическая потребность? И к чему эти нелепые унизительные запреты? Почему мы должны проводить всё время в семинарии? Носить форму? Почему не можем одеваться, как нам нравится? Почему вообще должны одеваться? – (Телятников покраснел). – В такую прекрасную майскую погоду я с удовольствием ходил бы голым, как древние римляне. Стыд – это предрассудок. Человеческое тело прекрасно. Кстати, любое тело! Кто сказал, что Венеры и Аполлоны – идеал красоты? Если судить по справедливости – чем ты или я хуже этого самого Аполлона? Человек не должен всю жизнь страдать от насмешек только оттого, что у него, скажем, уши оттопырены. И нельзя издеваться над человеком только за то, что он заикается или картавит. – (Телятников страстно закивал). – Совершенно нестерпимо отношение женщин к этому вопросу. Тут нужна коренная социальная реформа. Каждый человек имеет право на отправление половых потребностей – и неважно, сколько у него денег и симпатичная ли наружность. – (Телятников покраснел до кончиков ушей). – Просто безобразие, когда взрослый свободный мужчина честно и открыто предлагает взрослой свободной женщине последовать зову природного инстинкта, а его за это бьют рушником по морде и ухватом поперёк спины, да ещё грозят рассказать родителям. А если уж существует такое уродливое явление, как проституция, то по какому праву не пускают учащихся в дома терпимости? Если человек физиологически достиг половой зрелости и имеет соответствующую потребность, кому какое дело до его возраста? Общество слепо. Общество в плену заблуждений. Мы должны открыть ему глаза. Наш манифест...
– Что ты раскричался на весь парк? – послышался басовитый голосок. – Тебя у губернатора, поди, слышно.
Семинаристы не заметили, как подошёл маленький толстоватый подросток в очках, одетый, как и они, в белую блузу и чёрные брюки, но в гимназической фуражке с синим околышем и эмблемой в виде скрещенных пальмовых ветвей.
Ученики разных заведений обычно не дружили. Между гимназистами, реалистами, семинаристами существовало нечто вроде корпоративной вражды – нередко доходило и до массовых драк. Но эти трое не очень-то ощущали себя членами корпораций. Семён Титов был изгоем в своём классе, как и Орнатский и Телятников в своих. Они познакомились этой зимой случайно, тоже на прогулке, в парке на Случевской горе: Гедеон что-то проповедовал Макару, Семён проходил мимо, прислушался, вступил в разговор – с этого и началась их дружба. И политический характер в неё привнёс именно Титов.
– Где пропадал, Титов? – спросил Орнатский после обмена рукопожатиями. – Мы тут беспокоиться начали.
– Сколько раз просил, Гедеон, не называй меня по фамилии. – Титов стянул с плеч ранец, расстегнул, принялся копаться внутри. – У тебя какой-то «Фифов» выходит, слушать противно. Где был? Ходил по лавкам. Не мог же я купить три револьвера в одном месте, это было бы подозрительно. – Он вынул два свёртка в обёрточной бумаге, подал семинаристам, и те бросились развязывать узлы. – Один у Скрипова купил, другой у Шварёва, третий у Петтера – вот и пришлось побегать.
Телятников с восторгом, а Орнатский с недоумением, переходящим в отвращение, разглядывали маленькие куцые револьверчики.
– Это что, бульдожки? – брезгливо спросил Орнатский.
– Ну извини, на три браунинга отец денег не дал. – Титов развёл руками.
– А ты что, прямо так и попросил у отца – на оружие?
– Да, конечно. Революционер не должен врать. Это низко. Разве что на допросе, жандармам и прочим слугам режима, но не близким людям. Да папá и сам давно твердил: «Становись мужчиной, обучайся владеть оружием». Ну я у него и попросил сорок рублей на парабеллум. – (Телятников вытаращил глаза). – Думаю, если даст, куплю два браунинга и бульдог...
– То есть всё-таки соврал, – заметил Орнатский.
Титов поморщился.
– Ну... тут тонкий момент. Я сказал ему правду как отцу, но соврал как представителю господствующего класса. Это теоретическая мысль, это понимать надо... Так вот, папá мне отвечает: «Парабеллум для тебя игрушка дороговатая», и даёт два червонца на браунинг, а я покупаю три бульдога по шесть целковых, да патронов. И вот мы все вооружены! – Титов горделиво запрокинул голову, сверкнув стёклами очков.
– Почему тебе их вообще продали? Разве разрешено?
– Запрещено, но меня же знают, мы с отцом прежде прошлись по лавкам, посмотрели, поспрашивали.
– А если отец проверит? – поинтересовался семинарист. – Скажет: «покажи браунинг»?
– Вот чорт. – Титов сразу поник. – Это мне не пришло в голову.
– Ничего! – Орнатский хлопнул его по плечу. – Ты у нас умный, выкрутишься... А патроны?
Титов выдал товарищам по коробке. Орнатский зарядил свой бульдог довольно уверенно, и они с Титовым стали молча глядеть, как беспомощно крутит револьвер, пыхтит, потеет и краснеет Телятников – он явно впервые в жизни держал оружие в руках.
– Дверца барабана открывается так, – сжалился наконец Титов. – Вставляешь патрон, поворачиваешь барабан... сюда... сюда... закрываешь дверцу... да не направляй на себя, идиот! Ставишь вот так на предохранитель... Нет, я не могу. Дай сюда! – Он попытался отобрать револьвер у семинариста, но тот отдёрнулся и вскочил со скамьи. – Гедеон, ну скажи этому дураку, что он сам убьётся с таким умением!
– Что ты мелешь... Как стрелять‑то? – Голос Телятникова дрожал от обиды.
– Погоди стрелять, – успокаивающе сказал Орнатский. – Убери его пока, не надо... Товарищи! – Он возвысил голос. – Сегодня мы сделали ещё один шаг к великой цели всемирной победы анархии. У нас есть организация – Уфимская дружина анархистов-коммунистов. Есть манифест – «Воззвание к народам Вселенной». Есть черновики речей на суде и последних слов на эшафоте. И теперь у нас есть оружие! Мы можем наконец перейти от разговоров к делу, – он выделил это слово многозначительным понижением тона. – Нам, товарищи, пора поставить свою первую акцию.
– Акция – это вроде как на бирже? – недоверчиво переспросил Телятников.
Орнатский и Титов вздохнули в один голос.
– Акция, Макарушка, – сказал Титов, – это индивидуальное политически мотивированное действие, как правило, насильственного и демонстративного свойства. Всё понял?
Телятников похлопал девичьими ресницами.
– Ну вроде да...
Гимназист недоверчиво поглядел на него поверх очков.
– Вот пример: теракт. Знаешь, что такое теракт?
– Ну да, – ответил Телятников уже увереннее. – Это как у нас эсеры в губернаторов стреляли, да?
Орнатский поспешил вернуть себе инициативу:
– Террор – это нам пока рано. Нас очень мало. Нужно расширять и укреплять наши ряды, привлекать в коммуну новых людей. Нужно пропагандировать себя, распространять наш манифест. Нужна типография. А для типографии нужны деньги. – Он выжидательно посмотрел на Титова.
Гимназист пожевал губами.
– Сколько?
– Много. Я думаю, тысяча самое меньшее.
Титов решительно помотал головой.
– Папá столько не даст.
– Да уж понятно, – отозвался семинарист с лёгким презрением. – На другой ответ и не рассчитывал. Поэтому, товарищи, моё предложение – надо сделать экспроприацию.
Титов поморщился:
– Кропоткин против эксов. Я тоже.
– Кропоткин твой – князь, – отрезал Орнатский. – Ему поди не надо голову ломать, на какие шиши печатать свои «Нравственные начала анархизма»!
– Это низкий цинизм, недостойный революционера. Где тут коммунизм, Гедеон? Отнимая ценность у одного собственника в пользу другого, ты не посягаешь на самый принцип собственности, ты поддерживаешь его!
Телятников переводил ничего не понимающий взгляд то на одного, то на другого диспутанта.
– Ты доктринёр, Сеня! Это не вопрос принципа, это вопрос тактики текущего момента!
– Значит, ты оппортунист? Сторонник чистого утилитаризма?
– Опять съезжаешь на принципы? Так мы ни до чего не договоримся! – Орнатский стукнул кулаком по колену, будто председательским молотком. – Ставлю вопрос на голосование. Кто за то, чтобы деньги на типографию экспроприировать или, Телятников, говоря понятным тебе языком, грабануть какого-нибудь буржуя? – Он поднял руку. Телятников немедленно вскинул свою. – Большинством голосов решение принято! – бросил семинарист в лицо Титову.
Гимназист насупился.
– Я подчиняюсь воле большинства, но требую записать в резолюцию моё особое мнение.
– Запишем, – с великодушием победителя кивнул Орнатский. – Всё запишем. А теперь давайте обсудим план. Предлагаю...
– Товарищи, – сказал изменившимся голосом Титов, – давайте продолжим нашу дискуссию в другом месте. – Он кивком указал за спину Орнатского.
Семинарист оглянулся и присвистнул.
– Архирейские. – Он вскочил со скамейки. – И правда, дёру, братцы, дёру...
По дорожке со стороны Воскресенской улицы нетвёрдым шагом приближались двое молодых парней, весьма мало похожие на архиереев, вопреки тому, что мог бы предположить человек, незнакомый с местной топографией. Архиерейский дом, где обретался преосвященный епископ Уфимский и Мензелинский, стоял у южной кромки плато, а ниже его, по склонам, что круто спускались к пристани на Белой, лепились лачуги грузчиков, водовозов, сплавщиков и всяческого околопристанного сброда. Это предместье – Архиерейская слобода или попросту Архирейка – имело в городе самую скверную репутацию. А два жителя, вышедшие погулять в Ушаковский парк, были именно из тех, кто ему эту репутацию создал.
Один, поменьше ростом, с франтовски подкрученными пшеничными усиками, в жилете поверх косоворотки лимонного цвета, уже успел где‑то потерять головной убор и еле держался на ногах. Другой, выше и плечистее, в розовой косоворотке под люстриновым пиджачком, с папиросой в зубах, в съехавшем на ухо картузе, вышагивал твёрже. Руки он держал в карманах просторных штанов, а глаза из‑под чёрных бровей недобро зыркали по сторонам и явно искали приключений. Розовый остановил взгляд на трёх юных анархистах и сразу повеселел. Он встал, выплюнул окурок.
– Эй там! Емназия! – хрипло окликнул розовый. – Подь сюды! Закурить есть? – (Три друга удалялись молча и всё быстрее. Орнатский впереди всех почти бежал). – Эй! Я с вами, щенки, разговариваю!
Телятников остановился.
– Братцы, а чего это мы бежим? – недоуменно спросил он. – Мы же теперь с оружием. – И полез в карман штанов за бульдогом.
– Не смей, идиот! – зашипел Титов, но было поздно.
Телятников уже развернулся и как ни в чём ни бывало шёл навстречу архирейцам с револьвером в руке.
– Об чём, дядя, поговорить хотел? – невинно спросил он, поднимая бульдог и на ходу направляя ствол в грудь розовому.
Лимонный, вмиг протрезвев, схватил друга за плечо.
– Атас, Петруха, у его шпалер!
Но Петруха отпихнул его, слегка присел, растопырился, радостно ощерил зубы.
– На пант, сопля, меня берёшь? Меня, ероя Маньчжурии? – Он распахнул пиджак на груди. – На! Шмаляй!
– Да и шмальну, – сказал Телятников и в трёх шагах от Петрухи, целя ему в грудь, надавил на спуск.
Мгновение тишины.
Семинарист беспомощно оглянулся на друзей.
– А чё не нажимается? – спросил он изумлённо.
– Идиот! Кретин! – Титов бросился к нему, на бегу вытаскивая из кармана бульдог. – С предохранителя не снял, дубина бурсацкая! А ну бегите, пока целы! – закричал гимназист неожиданно тонким голосом, неловко двумя руками переключая предохранитель и взводя курок.
– Атас, Петруха! Этот, ей-бо, шмальнёт! – взвизгнул лимонный.
Но герой Маньчжурии не сдавался. Он быстро нагнулся и что-то выхватил из-за голенища смазного сапога. Щёлкнуло, блеснуло лезвие финки.
– Ща пожалеете, суслики, что мушки не спилили, – пообещал Петруха.
Титов выстрелил в воздух.
Галки закричали и заплескали крыльями, целыми стаями снимаясь с гнёзд. Бледный Титов с покосившимися на носу очками встал рядом с Телятниковым и нацелил бульдог Петрухе в лоб. Ствол трясся. Но взгляд у гимназиста был отчаянным.
Архиреец замер. Кураж и водка в нём боролись с ощущением теперь уже реальной опасности. Малейший толчок – и равновесие нарушилось бы, и на дорожке остался бы труп, а может, и не один. Но вдали засвистел городовой, и это склонило весы в другую сторону.
– Я вас, сучата, запомнил. – Петруха смачно харкнул и спрятал финку в сапог. – Ещё встретимся! – Они с другом развернулись и побежали.
Титов перевёл дыхание.
– Дай сюда. – Он вырвал у растерянного Телятникова бульдог, спрятал оба револьвера себе в карманы, и они бросились в другую сторону – в направлении, равноудалённом от архирейцев и от полицейского свистка. – Пока не научишься обращаться с оружием – в руки не дам, понял?
– Да как же я тогда научусь?
Титов промолчал, не найдясь с ответом. Они выбежали в культурную часть парка и сбавили шаг, чтобы не привлекать внимания фланёров и лоточников. Орнатского они нагнали уже у выхода на угол Большой Ильинской и Александровской. При виде его Титов торжествующе улыбнулся.
– Сдрейфил? – весело спросил он. – И пропустил самое интересное. У нас там было, можно сказать, боевое крещение.
– Убили, что ли, кого, боевики крещёные? – прошипел мрачный и злой Орнатский.
– Просто напугали. – Титов хлопнул семинариста по плечу, и они пошли втроём по Александровской мимо глухой бледно-жёлтой стены губернского присутствия. – Ладно, не переживай. Ну струсил в первый раз, со всеми бывает... А здорово мы этих архирейских, да, Макар?
– Драпанули как наскипидаренные! – подтвердил Телятников.
– Знаешь, Гедеон, а я теперь думаю, что мы и правда экс потянем! Только Макарушку надо научить стрелять... Да ладно, хватит дуться! – Титов так и светился восторгом победителя. – Давай разработаем план. Кого и как будем эксировать?
– А давайте нашего отца ректора! – предложил Телятников. – У него квартира аккурат под спальней третьеклашек, залезть как нечего делать!
– Ты, Макар, совсем тёмный, – вздохнул Титов. – Даже рассказов о сыщиках не читал. Как тебя до сих пор из семинарии не выгнали? Полиция первым делом вас и проверит. Нужен чужой, случайный человек.
– Это всё глупости и ребячество, – авторитетно сказал Орнатский. Они перешли Пушкинскую и свернули на аллею по южной стороне Верхне-Торговой площади. – Если делать экс, надо делать экс по-одесски.
– Что это значит? – брезгливо спросил Титов.
– Подбрасываешь какому-нибудь буржую письмо: «Вам надлежит выплатить на нужды революции тысячу рублей. Деньги передать в такое-то время в таком-то месте. В случае отказа или предательства последует суровая кара». И всё! Никакой стрельбы, никакого динамита. Буржуй приходит и платит.
– А если не платит?
– Вот тогда стрельба, – сказал Орнатский. – А может, и динамит.
Титов хмыкнул.
– А если буржуй пойдёт в полицию?
– Надо найти такого, который не пойдёт.
– Почему бы это?
– А за ним тёмные делишки водятся, вроде скупки краденого.
– Это разумно, согласен, – признал Титов. – Только как мы узнаем, за кем водятся тёмные делишки?
Друзья остановились. Они как раз дошли до въезда на площадь со стороны Соборной улицы. Вывески бесчисленных лавок и магазинов перед Гостиным двором пестрели купеческими фамилиями.
– Да возьми любого жида, – предложил Орнатский. – Смотри, пожалуйста – Берштейн, Дворжец... Уверен, у каждого рыльце в пушку.
Титов поморщился.
– Вот давай без антисемитизма. И вообще нельзя огульно обвинять людей. У меня другая идея. – Он огляделся и понизил голос. – К отцу приходят документы из полиции. Сводки о преступлениях. Конечно, секретные, но если покопаться аккуратно...
– Да ну? – спросил семинарист. – Это интересно. А кстати, кто твой отец? Ты ведь ни разу нам не сказал.
Повисло неловкое молчание.
Глава 2. Жандармские будни
Уфимское губернское жандармское управление размещалось на тихой Вавиловской улице в двухэтажном неказистом, похожем на барак, доме Бусова. Канцелярия занимала большую часть первого этажа окнами на улицу. День клонился к вечеру, но работа ещё кипела. Пожилые унтер-офицеры подшивали дела. За угловым столом штатский писарь стучал на ундервуде. В другом углу адъютант, молодой поручик, щёлкал костяшками счетов, склонясь над разграфленным листом табеля.
Дверь из канцелярии в соседнее помещение была открыта. Там, в небольшом кабинете окном во двор и заросший сиренью сад, сидел помощник начальника управления – ротмистр Константин Фомич Титов. Над ним нависал поясной портрет императора – единственное украшение стен, крашеных казённой зелёной краской. По левую руку громоздилась картотека выше человеческого роста во всю ширину стены, по правую – застеклённый шкаф с папками дел, томами законов, подшивками инструкций и циркуляров. Папки загромождали и подоконник в глубоком проёме окна, и рабочий стол, оставляя лишь небольшое свободное место для пепельницы, чернильницы и стакана бледного чаю.
– Тореадор... смеле‑э‑э‑е в бой, – промурлыкал Титов и макнул перо в чернильницу. – Тореадор... тореадор...
Константин Фомич, коренастый мужчина лет тридцати пяти с коротко стриженой круглой головой и тонкими кошачьими усиками, в синем кителе с одиноким крестиком Станислава, сидел, расстегнув воротничок, и переписывал агентурные сведения с черновых листков в разноцветные формуляры отчётности Департамента полиции. Форточка была открыта. Пахло сиренью.
В канцелярии на стене рядом со столом адъютанта задребезжал телефон. Не вставая из‑за стола, адъютант вытянул руку за трубкой.
– Губернское жандармское управление, поручик Голиков у аппарата, – проговорил он в рожок. – Так точно, записываю телефонограмму... – Прижимая трубку плечом, он подтянул к себе чистый лист, застрочил пером. – Принял, повторяю: Джебедия Гупер, подданный Американских Штатов, инженер, совладелец фабрики лесопильных машин «Квонтрилл и Гупер» в штате Миссури, прибыл для сбыта лесопильной машины «Бушвэкер» с мотором Дизеля, один, говорит по-русски, заказал номер в «Большой Сибирской»...
– Что там, поручик? – громко спросил сквозь открытую дверь Титов. – Кто телефонировал?
– Жандармское управление железных дорог, господин ротмистр. Московским скорым прибыл фигурант циркуляра районного охранного.
– Шпион?
– Нет, просто встречался за границей с политическими эмигрантами.
– Охраннички наши... – Титов покачал головой. – Да кто же не встречался с политическими эмигрантами? Прикажете половину иностранцев брать в разработку? А филёров где взять по два человека на каждого? Поручик, будьте любезны, составьте рапорт для охранки, что американец приехал, а там пусть Самара присылает своих людей, если им неймётся.
Канцелярия отозвалась одобрительным бормотанием. Никто не любил самарское начальство по линии Департамента полиции в лице Поволжского районного охранного отделения. Из вестибюля просунулся в дверь дежурный унтер-офицер.
– Их превосходительство подъезжают! – объявил он.
Канцелярия замолкла, подтянулась, заработала энергичнее, а Титов застегнул воротничок и пробормотал под нос: «Явление Христа народу». С улицы послышалось «тпру» и стук колёс пролётки. Дежурный унтер-офицер распахнул дверь.
Генерал‑майор Засецкий, начальник Уфимского Г. Ж. У., пузатый румяный старик с холёными седыми гусарскими усами, вошёл и довольно холодно козырнул канцелярии. Выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
– Работайте, господа. – Он жестом приказал всем садиться. – Господин ротмистр! Прошу ко мне в кабинет на пару слов. – Засецкий развернулся и вышел из канцелярии.
Титов догнал его уже на лестнице.
– Ваше превосходительство!...
– Будьте любезны объяснить, ротмистр, что за дела творятся у вас в городе, – заговорил генерал-майор, поднимаясь по ступеням. – Не вы ли рапортовали о полном искоренении террористической организации социалистов-революционеров?
– О практически полном, ваше превосходительство, – уточнил Титов. – Незадолго до вашего вступления в должность мы ликвидировали боевую дружину, но пока оставили на свободе комитет, чтобы не провалить нашу агентуру.
– Я вам сейчас покажу... что творит ваша ликвидированная дружина... ротмистр! – Поднявшись по лестнице, генерал‑майор заговорил с одышкой. – Хорошо, что я... не успел подписать... доклад директору Департамента... о практически полном искоренении! – Засецкий отпер дверь казённой квартиры и жестом пригласил Титова.
Стены просторного кабинета были выкрашены в голубой цвет, потолок расписан цветами. Стену против двери украшал ростовой портрет царя, красный угол – икона святого Георгия. По мягкому, глушившему шаги ковру генерал‑майор прошёл через кабинет. С шумным выдохом плюхнулся в кресло, указал Титову на стул и вынул из кармана мятую записку.
– Это сегодня подбросили в мой экипаж, – проговорил генерал-майор, – соблаговолите ознакомиться и объясниться!
Константин Фомич бережно развернул бумажку. От руки, корявым почерком, синим химическим карандашом было написано:
В борьбе обретешь ты право свое!
ПРИГОВОР
Царскому Сатрапу и Палачу Засецкому
Партия Социалистов-Революционеров осудила Н. М. Засецкого на смертную казнь за неисчислимые преступления против трудового народа и его революционных бойцов.
Г‑н Засецкий! Вам дано время, чтобы привести в порядок семейные дела и, может быть, покаяться в злодеяниях, хотя последнее все равно не изменит Вашей участи.
Уфимская Боевая Дружина Партии С.‑Р.
– Итак? – спросил генерал-майор. – Почему от разгромленных, по вашим словам, эсеров я получаю вот этот плевок в лицо? – Он хлопнул по столу пухлой ладонью.
Константин Фомич был красен, но хранил выдержку.
– Это послание, ваше превосходительство, не то, чем кажется. Его цель...
Засецкий снова хватил по столу так, что подпрыгнула чернильница.
– Не то, чем кажется? И чем же оно является? Записочкой о здравии? – Он перевёл дыхание, понизил тон: – Послушайте, Константин Фомич. Я не за свою шкуру дрожу. Вы знаете, я не из табуретной кавалерии. Я старый гусар-ахтырец. В Рущукском отряде турецким пулям не кланялся. Мне жизнь отдать за государя – высшее счастье. Я не о себе, а о чести нашего управления забочусь, и прежде всего о вашей чести, Константин Фомич! Я‑то здесь без году неделя и скоро уйду на покой, а у вас вся карьера этой записочкой на волосок подвешена!
– Всё‑таки полагаю, ваше превосходительство, – сказал Титов, – что послание имеет цель, отличную от заявленной. Что никакого покушения не планируется, никакой боевой дружины взамен нами ликвидированной не появилось, и записку, скорее всего, писали вообще не эсеры.
Засецкий пошевелил седыми бровями.
– Объясните.
– Извольте, ваше превосходительство. Во‑первых, террористы обычно не объявляют приговоров заранее. В девятьсот пятом году, случалось, объявляли, но с тех пор несколько поумнели. Во‑вторых... – Константин Фомич помедлил, подбирая правильные выражения. – Во‑вторых, против вашего превосходительства не велась подготовительная клеветническая кампания ни в революционной, ни в либеральной печати. Покушение на вас вызвало бы в этой среде... э‑э... недоумение...
– «Этого‑то старого хрыча за что?» – прокомментировал Засецкий. – Вы ведь это хотели сказать, ротмистр? Всё понимаю. Давайте без экивоков. Продолжайте.
– В‑третьих, – продолжал несколько смущённый Титов, – эсеры здесь действительно разгромлены. После убийства Богдановича, покушений на Соколовского и Келеповского мы взялись за них очень круто. Боёвка ликвидирована, а от губернского комитета остались полдюжины болтунов. Деньги от экспроприаций больше не поступают. У комитета нет средств ни на печать литературы, ни на съём явочных квартир, ни на поддержку нелегалов. Кроме того, комитет прекрасно освещён агентурно. Если бы он создал новую боевую организацию, мы узнали бы о ней немедля. Правда, её могли бы организовать отдельные члены комитета на свой страх и риск, втайне от остальных. Но тогда бы они и конспирировались сурово, а не разбрасывались детскими записочками... Да вы гляньте: здесь даже печати комитета нет!
– Кто же написал записку, если не эсеры? – спросил Засецкий, разглаживая усы.
– Возможно, эсдеки, ваше превосходительство.
– Зачем?
– Чтобы пустить нас по ложному следу. Отвлечь от какого‑то другого, действительно готовящегося преступления.
Генерал-майор чиркнул спичкой и закурил.
– Всё это вилами по воде писано. Что вы можете сказать о местных эсдеках?
– Они тоже ослаблены, ваше превосходительство, но более опасны в террористическом отношении. Боевая организация Кадомцевых также ликвидирована, сами братья кто в Сибири, кто в эмиграции, но остались хвосты. Много рядовых боевиков ещё гуляют на свободе. По‑прежнему функционирует подпольная типография, стало быть, есть и источник средств.
– Получается, что эсеры у нас вот здесь, – Засецкий сжал кулак, – а эсдеки примерно здесь, – он помахал растопыренной пятернёй. – Почему?
– Тому есть три причины, ваше превосходительство. – Титов заговорил гладкими заготовленными фразами: – Во-первых, основная группа поддержки социал-демократов в Уфе – железнодорожные рабочие. Они вне нашей юрисдикции. По ним работают железнодорожные жандармы, а это публика особая. По психологии ближе к инженерам, чем к нам, губернским жандармам. К агентурной и вообще розыскной работе относятся с интеллигентским чистоплюйством...
Засецкий махнул рукой.
– Знаю, не продолжайте. Это во всех губерниях так. Всё железнодорожное для нас terra incognita. Но вы сказали, есть три причины?
– Так точно, ваше превосходительство. Перехожу ко второй. Ещё одно гнездо марксистов в нашей губернии – горные заводы Златоустовского уезда. Это уже наша епархия, но работать там очень сложно. Рабочие-горняки – сплочённый народ, привычный к организации и борьбе за свои интересы. Завербовать среди них кого‑либо или внедрить сотрудника нелегко. Таких сотрудников быстро находят мёртвыми, а то и вообще не находят. Штольни глубокие, печи жаркие. Ну а причина номер три – эсдеки имеют высоких покровителей. Видный их деятель Брюханов – свояк члена городской управы Верниковского. Другой деятель Цюрупа – близкий друг князя Кугушева, брат его любовницы и управляющий его имениями. Сам же князь – член Государственного совета от уфимского земства, родной брат губернского предводителя дворянства, и в изобилии снабжает марксистов деньгами. О железнодорожном начальстве и говорить нечего...
Засецкий раздавил в пепельнице недокуренную сигарету и тут же закурил новую. Тянулась пауза. Титов почтительно ждал.
– Я, Константин Фомич, вы знаете, жандарм старой школы, – заговорил наконец генерал‑майор. – Как работали в мои молодые годы, да ещё и недавно, в девятьсот пятом году? Арестовать человек сотню интеллигентов, жидов и прочей шушеры. Подержать денёк-другой, допросить с острасткой. Допустим, девяносто ни в чём не повинны, но знакомые крамольники найдутся у всех. Вот так широкой сетью рыбёшку и выловили бы. Но... – Царский опричник развёл руками. – Нонеча, говорят, не то что давеча. Нонеча, говорят, такие меры только возбуждают недовольство. В моде агентура, филёры, картотеки... Бертильонаж, графология... Шерлок Холмс, Нат Пинкертон... Знаете, Константин Фомич? Вы всё-таки проработайте эсеровскую версию, раз имеете там агентуру. Вы человек молодой, новыми методами владеющий – вам и карты в руки.
Ротмистр наклонил голову.
– Вас понял, ваше превосходительство.
– А я... – Засецкий замер с дымящейся сигаретой между пальцами. – А я возьмусь за версию эсдеков. Только уж по‑своему возьмусь, по‑стариковски, не обессудьте. – (Титов попытался что‑то сказать, но Засецкий жестом прервал его): – Да Бог с вами, не буду я устраивать облав. Просто сделаю визит этому князю Кугушеву и побеседую немного. По‑человечески побеседую, без чинов. Всё‑таки одного круга люди... Ступайте, Константин Фомич. Да, записочку‑то возьмите! Бумагу там проанализируете... этак, знаете, через лупу, по‑пинкертоновски...
– Есть, ваше превосходительство. – Титов с непроницаемым лицом козырнул, развернулся на каблуках и вышел из кабинета. – А побрал бы тебя леший, старая перечница, – пробормотал под нос, едва захлопнулась дверь, придал лицу бодрое деловое выражение и поспешил к себе.
– Почерк, почерк, – бормотал он, устраиваясь за столом и вглядываясь в записку. – М‑да... знакомо... неужели моя чертовка играет? – Титов потянулся к двери шкафа, принялся не глядя перебирать корешки папок. – Прямо к сегодняшней встрече подгадала... Если так, то всё, шабаш, пора списывать...
Он нащупал, выдернул, плюхнул на стол папку, и она сама распахнулась, открыв анкету с фотографией молодой девушки. Волосы, разделённые прямым пробором, высокий лоб, тонкий нос, большие глаза в тёмных кругах, мрачновато-отрешённый взгляд. Титов перелистнул несколько страниц. Остановился на той, где под строчками машинной печати стояло рукописное: «Показания с моих слов записаны верно. – Фаина Штальберг». Приложил записку, вгляделся и криво улыбнулся.
– Она. – Стукнул по столу. – Вот же дрянь! И прямо к сегодняшней встрече! – Привстал, перегнулся через подоконник, крикнул в форточку: – Андреич!
– Слушаю, ваш‑бродие! – отозвался голос из глубины двора, со стороны каретного сарая.
– Закладывай экипаж!
Титов вышел из управления, пересёк пыльную улицу и поднялся на крыльцо одноэтажного мещанского дома, зелёного с белыми ставнями, где квартировал сам. Через переднюю прошёл в коридор с полосатыми обоями и фотографиями на стенах. Принюхался к кухонному запаху жарящихся котлет. Завернул в спальню с напольным зеркалом и гардеробом.
– Тореадор, смеле-э-э-е в бой... – Титов открыл гардероб, где висело несколько штатских костюмов, простонародная поддёвка с шароварами и даже татарский казакин с тюбетейкой. – Тореадор... – Кто-то осторожно постучал в дверь, он повернулся голову. – Лизонька, ты? Входи, входи!
В спальню скользнула маленькая круглолицая женщина в домашнем платье палевого цвета с янтарной брошкой на груди. Она застенчиво улыбалась так, будто собиралась сознаться в каком-то мелком грехе, о котором и так все знают, и только из вежливости помалкивают. Лицо Константина Фомича при взгляде на жену осветилось нежностью. Елизавета Ильинична заулыбалась шире, на щеках заиграли ямочки.
– Котенька, ты уже всё закончил?
– Нет, душечка, надо переодеться и съездить в одно место. – Константин Фомич повесил китель в гардероб.
– А, секретная операция, – понимающе кивнула Титова. – А я только что из Гостиного двора. Не хмурься, Котя, много не потратила. Так, рублей десять... двенадцать.
По лицу Титова пробежала тень, но он не стал развивать тему.
– Семён уже вернулся? – спросил он.
– Нет. Наверное, где‑то бегает с друзьями, этими семинаристами. – Елизавета Ильинична пождала губы. – Всё‑таки поповичи – не подходящая компания нашему сыну.
Константин Фомич хмыкнул.
– Что за предрассудки, душечка? Мы сами не из столбовых дворян. – Он принялся натягивать полосатые брюки поверх подштанников.
– Я не об этом. Семинарские, Котенька, ты же знаешь. Боюсь, как бы они не научили его атеизму. Или чему похуже. Этот младший, Телятников, какой-то efféminé. Я чувствую, что Сенечка начал что‑то скрывать от нас...
– Да перестань. Семён честнейший человек в мире. – Титов пристегнул воротничок, жена помогла ему застегнуть сзади на шее пряжку галстука-регата. – Жаль, конечно, что ему не удалось сдружиться ни с кем в гимназии, но тут уж моя вина. Его тянет к интеллигенции, а в этой среде быть сыном жандарма – сама понимаешь… Что касается опасностей по части пола... Твоя комбинация с Лушей удалась? Соблазнила она его?
– Нет! – Титова развела руками. – Le bon garçon ignore toutes ses avances. За что только платим ей рубль с полтиной надбавки...
– Может, она просто не в его вкусе?
– Бог с тобой, Котенька. – Елизавета Ильинична достала из гардероба сливочного цвета жилет и пиджак, помогла мужу надеть. – В твои пятнадцать лет хоть одна женщина была не в твоём вкусе?
– Конечно! – Титов повернулся к жене, приобнял за плечи. – Я всегда был очень разборчивым. Мой единственный тип – миниатюрные синеглазые шатенки по имени Елизавета.
– Мошенник, врёт и не краснеет!... Ты сегодня допоздна?
– Надо будет ещё посидеть с документами. – Титов взял с полки шляпу-канотье. – Какой‑то сумасшедший дом – восемь дознаний в производстве, не считая розыскной работы, да в Самару про каждый чих рапортуй... К ужину, наверное, не приду.
– Я тогда скажу Луше принести ужин тебе в кабинет.
Со шляпой в руке, с тросточкой под мышкой, Титов нахмурился.
– Душечка, я сколько раз тебе говорил – в кабинете совершенно секретные документы. Туда посторонним на пушечный выстрел подходить запрещается, а прислуге вообще нельзя!
– Хорошо-хорошо, Котя, не злись. – Титова успокаивающе погладила мужа. – Сама принесу или Сеню попрошу. Но ты... – Елизавета Ильинична прильнула к нему и загадочно понизила голос. – До поздней ночи постарайся не засиживаться. Купила я одну интересную французскую штучку в магазине Израилевич. Не терпится узнать твоё мнение. Ты знаешь, что сейчас парижанки отказываются от корсета?
– Что же они носят вместо корсета? – заинтересовался Титов.
– А я тебе покажу, – пообещала Елизавета Ильинична ещё более загадочно. – Ты, главное, не засиживайся... – Она приподнялась на цыпочки и чмокнула мужа в губы.
С мечтательным выражением лица Константин Фомич вышел на улицу. Пролётка уже была подана к подъезду, кучер с бляхой извозчика №45 дожидался на облучке.
– К Анисиму Лукичу на конспиративную, – распорядился Титов, забираясь на сиденье.
– Есть, ваш‑бродие... Н‑но! – Кучер стегнул вожжами. – Напрямки или покружить?
Титов глянул на карманные часы.
– Верхне-Торговую обогни, Андреич, но особо не кружи, времени мало. – Он надел круглые синие очки.
Лошадь рысью покатила пролётку по Вавиловской. Миновали женскую гимназию и мектебе, и от Вознесенской церкви в строительных лесах свернули направо на широкую Уфимскую улицу. По сторонам тонули в цветущей сирени и яблонях узорчатые краснокирпичные и оштукатуренные с лепниной деревянные особнячки. Эта была тихая, полуокраинная, но господская часть города, где доживали свой век разоряющиеся староуфимские дворянские семьи. Солнце клонилось к закату, было почти безлюдно. Дворник, лузгавший семечки в воротах, при виде Титова слегка подтянулся, но сделал вид, что не узнал. Его высокоблагородие был в штатском и в тёмных очках, а значит, ехал инкогнито по секретному делу.
– Тореадор... тореадор... – замурлыкал Константин Фомич. – Знай, что испанок жгучие глаза... Вот леший, пристало!
После перекрёстка с Аксаковской стало поживее, между особняками появились вывески лавок. Проезжали экипажи, сновали рассыльные в красных фуражках и мальчишки-разносчики из булочных с хлебными поддонами на головах. На углу Гоголевской миновали почтамт с двумя чешуйчатыми куполами, оставили позади гильзовую фабрику Рискина. В воротах усадьбы Кугушевых покупал у мальчишки газету хорошо одетый господин с пышными заострёнными усами и аккуратной бородой клинышком – тот самый князь Кугушев, член Государственного совета и покровитель эсдеков. При виде ротмистра он с улыбкой приподнял шляпу. Титов холодно приложил пальцы к шляпе и отвернулся.
Подковы громко цокали по булыжникам. Константин Фомич достал зеркальный портсигар, привычно проверил, нет ли слежки, вынул сигарету и закурил. На перекрёстке Александровской улицы пролётка остановилась, пропуская извозчика со стороны вокзала. Багажная полка была завалена чемоданами с наклейками, а на сиденье располагался пожилой господин весьма иностранного вида – смуглый, горбоносый, с длинными седыми волосами, в старомодной сюртучной паре и совсем антикварном цилиндре. Титов проводил его рассеянным взглядом.
За Александровской начался настоящий центр – лавки, доходные дома, номера, трактиры. Частенько проезжали навстречу частные экипажи и извозчики, а то приходилось обгонять телегу или бочку водовоза. Справа остались минареты-близнецы мечети «Хакимия», потом полквартала тянулась чайная фабрика Вогау, и за Центральной улицей опять пошла тихая усадебная полуокраина. Свернули на кривую, грязную Телеграфную улицу, потом на Большую Казанскую. Проехали полицейское управление с пожарной частью и каланчой, и наконец остановились перед Спасской церковью с классической дугообразной колоннадой.
– Жди здесь, Андреич. – Ротмистр сошёл с коляски, выкинул окурок и направился вниз по Спасской улице.
На скамейках перед заборами и в палисадниках отдыхали обыватели, провожая любопытными взглядами фигуру Титова. Деревянный домик, крашеный облупленной сизой краской, стоял в глубине двора. Когда Титов толкнул калитку, собака в конуре зашлась лаем. На крыльцо вышел пожилой мужчина, одетый как мещанин, но с воинской выправкой, и поклонился.
– Барышня уже ждут‑с, – проговорил он вполголоса.
– Хорошо, – Титов вошёл за ним в сени, снял синие очки и повесил шляпу на крючок рядом с другой шляпой – чёрным током с кружевной вуалеткой. – Послушай, Лукич... э‑э... ты ничего необычного не заметил?
– Никак нет-с.
– Хорошо, – повторил Константин Фомич, – ступай.
Хозяин конспиративной квартиры исчез. Титов прошёл в гостиную в выцветших полосатых обоях. На овальном одноногом столе под красной скатертью курился самовар. Окна открывали вид на теснящиеся в овраге крыши, дворы и дальше – зелень крон Видинеевского сада.
Фаина Штальберг сидела за столом, одетая в узкое чёрное платье с подолом минимально допустимой приличиями длины – несколько выше щиколоток, очень бледная, с ярко-лиловым бантом на горле. Глаза были подведены, крашеные в чёрный цвет волосы расчёсаны на прямой пробор и сколоты на затылке серебряной заколкой в форме черепа. Кисти рук затянуты в чёрные кружевные перчатки без пальцев.
– Здравствуйте, Константин Фомич. – Голос был низким и хрипловатым, она старалась говорить вкрадчиво.
– Добрый вечер, Фаина Евграфовна. – Титов поцеловал протянутые холодные пальцы и сел за стол. – Вы, как всегда, неотразимы. Экзотический цветок в нашем сером захолустье. – Он подставил чашку под краник самовара. – У вас всё хорошо? Как родители, слышно ли что о супруге?
– Вы ещё про виды на урожай забыли спросить, – заметила Штальберг. – Спасибо, конечно, за комплимент, столь редкий в ваших устах, но может, сразу к делу?
Титов покачал головой.
– Дерзкая, остроумная... Экзотический цветок с колючими шипами! Хорошо, к делу так к делу. – Он достал из кармана блокнот и карандаш. – Что нового в комитете?
Штальберг наклонилась над столом, понизила голос:
– Чукалин затеял какую-то большую акцию. Он организует новую боевую дружину из совершенно свежих, незапятнанных людей. Подозревает, что в комитете есть ваш агент, и делает всё сам, конспирируется от всех. Нестор доверяет мне одной, но не настолько, чтобы поделиться всеми подробностями. – (Титов строчил). – Боёвка существует, к чему‑то готовится, ведутся упражнения в стрельбе и метании бомб – но это пока всё, что я знаю. И ещё: должен приехать от Ц. К. крупный специалист для постановки боевой работы. Чукалин дал дружине мою явку на случай, если сам провалится, но запретил делиться с остальными комитетчиками.
– Любопытно. – Титов глотнул чаю и снова взялся за карандаш. – Продолжайте.
Фаина наклонилась так, что почти коснулась грудью стола, подалась вперёд:
– Арестуйте Нестора. Придумайте, как это сделать, не раскрыв меня. Арестуете его – боёвка выйдет на связь со мной, и я буду знать всё!
– А если арестуем, а Чукалин не подтвердит ваших показаний? – спросил Титов. – Если убедительно покажет, что нет никакой дружины? Тут в вашем хитром плане очевидный изъян. – Он вынул записку с приговором Засецкому и хлопнул об стол. – Зачем вы написали эту галиматью?
Фаина отшатнулась.
– Я написала? Вы в своём уме?
– Разумеется, вы постарались изменить почерк, но есть детали, которые сохраняются всегда. Рука проводит эти черты бессознательно. Нас учат распознавать такие вещи, так что не пытайтесь отпираться. Совет на будущее – пишите печатными буквами. И кстати, вы сейчас даже не стали её читать – забыли притвориться, что видите в первый раз, и этим выдали себя окончательно. Зачем вы затеяли эту провокацию? – (Штальберг оскорблённо молчала). – Ладно, молчите, я сам расскажу. Ваша организация впала в ничтожество. Ценность ваших сообщений всё ниже, и вы это понимаете. Вы пришли к выводу, что скоро мы ликвидируем комитет, а вам дадим отставку. Вы придумали эту дурацкую боевую дружину...
Агентесса вскочила. Её лицо пошло красными пятнами.
– Дружина существует! Существует! – зашипела она. – Да, я сочинила эту записку, но только для того, чтобы привлечь ваше внимание, заставить шевелиться, потому что никаких достоверных сведений у меня нет! Я же говорю, это личная задумка Чукалина, он страшно конспирируется даже от других комитетских, и это всё, что я знаю – но это опасность! Страшная опасность! Завтра будет поздно, приедет специалист из центра, и начнётся такое, что вам уже будет не по зубам! Господи, вы что, до сих пор не верите мне?
– Даже если вы говорите правду, – Титов постучал по записке, – так дела не делаются. Вы должны были честно и без утайки рассказать всё, что вам известно. А мы бы уж сами решили, верить ли вашим показаниям. Вместо этого вы решили подстраховаться и сфабриковали доказательство – кстати, крайне неуклюже. – Он снова постучал по бумажке. – И главное, подобное не впервые! В прошлый раз я предупредил: ещё одна «комбинация» – и нашему сотрудничеству конец. – Титов встал, вынул бумажник и принялся отсчитывать пятирублёвки. – Мы не терпим сотрудников, которые пытаются нами играть. Даже если прежде были они полезны. Извольте получить расчёт. Уезжайте из города и уходите из революционной деятельности. Надзор с вас мы снимем, но больше не рассчитывайте ни на что.
Фаина ударила по его протянутой руке, рассыпав банкноты по полу.
– В‑вы что себе думаете, господин ротмистр?... – Её губы дрожали. – Что я в‑всё это делала ради денег?
– Нет, – сказал Титов, – думаю, что на первых местах стояли авантюризм, тщеславие и желание играть видную роль, да ещё вся эта ваша декадентская дурь о святости порока и героике предательства. Это было терпимо, пока вы не решили сделать нас орудием своих интриг...
– В‑вы... вы идиот! Слепой, глухой идиот! В‑вы ничего не видите, ничего не чувствуете... в‑вообще ничего!
– Ошибаетесь. – Константин Фомич повернулся к двери. – Я наблюдателен. Просто предпочитаю обходить молчанием некоторые вещи.
– Из-за меня мужчины получше вас стрелялись насмерть, кончали самоубийством!
– Моя мелкая натура неспособна на такую высоту чувств. Прощайте.
За спиной что-то металлически щёлкнуло. Титов молниеносно развернулся. Трость описала полукруг и со всего размаху ударила по запястью Штальберг. Она взвизгнула, согнулась, схватилась за руку. Крошечный револьверчик «велодог» отлетел, стукнулся в стену и упал, не выстрелив.
– Будем считать, что ничего не произошло. – Титов поднял велодог и спрятал в карман. – Истеричка. Не понимаю, как я вообще мог с вами работать.
Роковая женщина уткнула лицо в колени и плакала навзрыд. Константин Фомич вышел, не оглянувшись.
Солнце садилось за пожарную каланчу, колокола Спасской церкви звонили к вечерне. Всю обратную дорогу ротмистр был задумчив и мрачен. Когда он подъехал, окна жандармского управления уже светились уютным светом зелёных абажуров. В канцелярии сидели только адъютант и дежурный унтер-офицер, кабинет Титова был открыт, как обычно.
– Его превосходительство уехали? – спросил Константин Фомич адъютанта.
– Так точно, в клуб. – Адъютант кивнул на дверь кабинета. – Ваш сынок пришёл, господин ротмистр. Это ничего, что мы его впустили?
Титов кивнул и прошёл в кабинет. Полноватый гимназист в очках прохаживался по тесному пространству между столом и шкафами.
– Папá! Матушка сказала принести тебе ужин. – Семён показал на узкий кожаный диванчик, где разместил поднос, не осмелившись воспользоваться столом.
– А, спасибо. – Константин Фомич бросил быстрый взгляд на стол: все папки на своих местах, досье Фаины Штальберг раскрыто на той же странице с подписью под протоколом допроса. – Надеюсь, ты не заглядывал в мои секретные бумаги? – Он уселся за стол. – Иначе придётся тебя арестовать.
– Ну что ты! – серьёзно ответил гимназист. – Разве я стал бы злоупотреблять твоим доверием? Это низко. К тому же меня видят, – он кивнул на открытую дверь в канцелярию.
– Ладно, показывай браунинг! – Константин Фомич захлопнул дело и зажёг керосиновую лампу под зелёным абажуром. – Знаю, тебе не терпится похвастать.
Семён виновато опустил глаза.
– Ты знаешь, папá, тут такая неприятная история... Я пошёл в Ушаковский парк, в ту часть около семинарии, где мало кто бывает. Хотел поупражняться, но тут появилась компания пьяных архирейцев. Привязались, один достал нож, я выстрелил в воздух, но они не испугались, и... Короче, у меня не хватило духу выстрелить в человека.
– И тебя ограбили. – Отец сидел, сложив пальцы домиком, и смотрел на него исподлобья.
Сын тяжело вздохнул.
– Да.
– У тебя, трезвого и вооружённого пистолетом, пьяный вахлак с ножом отобрал пистолет.
– Да, это позор. Я знаю. – Красный Семён не отрывал глаз от носков своих ботинок.
– В полицию обращался?
– Нет. Было слишком стыдно. Никому не рассказывал, кроме тебя.
– Время происшествия запомнил? Приметы описать можешь?
Гимназист молитвенно сложил руки.
– Пожалуйста, папá, не надо! Не заводи дело! Если мне придётся говорить в суде... если все узнают, как я... честное слово, я этого позора не вынесу!
– Понимаю... – Константин Фомич отвернулся к окну и стал крутить перо между пальцами. – Хорошо. Но ты сам‑то осознаёшь, что вручил оружие преступнику? Что он теперь может кого‑нибудь ограбить, убить по твоей вине?
– Э-э... Вообще‑то нет.
Титов-отец повернулся к сыну всем корпусом.
– Почему?
– Когда они уходили – говорили между собой, что пистолет надо продать. Один спросил: кто же купит краденый? А другой назвал фамилию. Я плохо расслышал, не запомнил... Какая‑то еврейская... кажется...
– Израилевич? – небрежно спросил Константин Фомич.
Сын кинул на него подозрительный взгляд.
– Нет, непохоже...
Ротмистр удовлетворённо кивнул.
– Тогда и не Гершелевич. Наверное, Нахимсон. Знаю этого жулика. Если так, то не страшно, браунинг вернём. Но теперь я вижу, что носить оружие ты пока не готов. Это была моя ошибка, конечно. Ладно. Поговорим об этом завтра. Матери ни слова, сам понимаешь.
– Конечно, конечно! Ни слова никому!
– Ступай. Я приду часа через два.
Сын выбежал и захлопнул дверь. Отец ещё раз внимательно осмотрел папки «К докладу» на столе, а потом убрал в шкаф дело Штальберг и переставил поднос на стол.
– Эсеровский комитет будем ликвидировать, – громко сказал он. – Поручик! Подготовьте на подпись ордера по списку.
– Есть, ваше высокоблагородие, – устало отозвался адъютант.
Титов жадно принялся за еду.
Глава 3. Женщина серебряного века
В окне синело небо над крышами, садами и голубятнями Черкалихиной слободы. На подоконнике в терракотовой вазочке стоял засушенный жёлтый нарцисс. Стены с обоями в лилово-сиреневом растительном узоре украшали «Остров мёртвых» Бёклина и «Иродиада» Бердслея. На узкой кровати поверх клетчатого пледа лежала ничком Фаина Штальберг в чёрном платье и ботиках.
Втиснулась в приоткрытую дверь чёрная кошка. Мяукнула, вспрыгнула на кровать, принялась с урчанием тереться о плечо Фаины.
– Лилит! – Штальберг повернулась на бок, обняла кошку, прижала к себе. Глаза у девушки были красные, воспалённые. – Лилит, милая, сокровище моё... Скажи, что мне делать? Уехать? Смириться? Проглотить это унижение? – (Кошка жмурила глаза и мурлыкала). – Нет, нет, этому не бывать. Я не сдамся, Лилит. Я должна быть сильной. Довольно об меня вытирали ноги. Я должна отомстить... – Глаза Фаины стали мечтательными, на губах заиграла улыбка. – Предлагаешь разрушить его планы, Лилит? Открыться комитету, предупредить о ликвидации? Нет, партия не простит мне измены, ведь это я провалила прежнюю боевую дружину. Меня, наверное, казнят, а я должна жить, чтобы отомстить по‑настоящему... Предлагаешь его убить? Нет, это для него слишком мало... Я разрушу его жизнь... растопчу всё, что ему дорого... заставлю его мечтать о смерти, молить о ней как о милости... Сейчас придётся уехать, но я вернусь... Вернусь окрепши, обретя новые силы... и тогда месть моя будет по‑настоящему страшной... – (Кошка требовательно мяукнула). – О, тогда ты узнаешь, ротмистр Титов, что такое ненависть отвергнутой женщины!... Чего тебе, Лилит? Молочка? – Фаина спустила ноги с кровати. – Сейчас, моя дорогая...
* * *
Первой любовью Фаички Ермилиной в старших классах Тамбовского Александринского института благородных девиц был государь император. Институт она окончила в 1905 году ярой патриоткой и монархисткой – полночи плакала в подушку из-за Цусимы и до крика спорила с отцом, помещиком либерального направления, когда он за рюмочкою мадеры поругивал правительство за расстрел 9 января, бездарное ведение войны и невнимание к конституционным запросам передовой общественности. Отцовский приятель, крайне правый адвокат Луженовский – огромного роста, жирный, громогласный мужчина – приглашал её даже на собрание «Союза русских людей», но ей там не понравилось.
Лето Ермилины, как обычно, провели в имении. В деревне было ещё спокойно, но год выдался неурожайный, ходили слухи о тайных крестьянских братствах, о каких-то агитаторах и царском указе, что якобы даровал крестьянам помещичью землю. Отец жаловался, что работники вконец обнаглели – ломят цены и угрожают поджогами, но не утратил своего либерализма и даже сильнее проникся народолюбием. Он разорвал дружбу с Луженовским, когда тот стал совсем черносотенцем и вошёл у губернатора в большой фавор. Фаина под влиянием семьи и духа времени тоже сдвинулась влево и возжаждала конституции. Детская влюблённость в царя угасла, портрет со стены девичьей спальни был удалён.
А осенью стало ещё тревожнее. В октябре забастовали железные дороги, сообщение было парализовано, из лавок исчезли колониальные товары и керосин. В самом Тамбове бастовали железнодорожные мастерские, два завода и мужская гимназия. На привокзальной площади ежедневно митинговали под красными флагами. Манифест 17 октября Фаина приняла восторженно, прошлась в ликующей демонстрации и даже опять немного влюбилась было в царя. Но после манифеста стало только хуже.
Черносотенцы избивали демонстрантов и забастовщиков, те не оставались в долгу. Ходили слухи о вооружённых отрядах, о подготовке восстания. Маленький сын железнодорожного конторщика играл с какой-то банкой; бомба взорвалась, убила ребёнка и тяжело ранила сестру; конторщик-бомбист скрылся. А в деревне после сбора скудного урожая начались беспорядки. Крестьяне растаскивали амбары помещиков и крупных хозяев, грабили казённые винные лавки, жгли усадьбы, хутора и экономии. Пограбили хлеб и у Ермилиных, но хотя бы дом не сожгли – старинный дом с колоннами на берегу Цны, где бывали Державин и Боратынский, – потому что отец вовремя скостил мужикам долги и разрешил порубку в барском лесу. Зато в Кирсановском уезде творилась сущая пугачёвщина. Говорили, что по деревням разъезжают переодетые офицерами агитаторы и возят фальшивый царский указ в золотой рамке, а главный у них одет генералом, при полном параде с орденами и лентами. Вооружённые отряды мужиков бродили по деревням, грабили, жгли и угрозами заставляли местных присоединяться. Помещики нанимали охрану, а кто не мог – бросали всё и бежали в города.
Но власти постепенно опомнились и перешли в наступление. Тамбов объявили на военном положении. Солдаты из местных гарнизонов, сами такие же крестьяне, для усмирения не годились, поэтому губернатор добился присылки казаков. По снежным улицам загарцевали с наглым и лихим видом донцы, баловались, пугали прохожих нагайками. Луженовский, ныне советник губернатора, был поставлен во главе карательной операции, и началось усмирение села. Зачинщиков и агитаторов арестовывали. В селе Рязанке схватили самого лжегенерала и его казначея, который обчищал кассы в разгромленных винных лавках. Чтобы заставить мужиков выдать грабителей и смутьянов, казаки жгли дворы. В сопротивлявшихся стреляли боевыми. Выгоняли людей целыми деревнями нагишом на мороз, пороли нагайками и розгами, многих засекали до смерти. По слухам, творили и худшие бесчинства: пытали, насиловали, однажды зарубили шашкой семилетнюю девочку, а сам Луженовский якобы хвастался пьяным, что своими руками убил шестерых мужиков.
Царь, виновник всех этих зверств, окончательно впал у Фаины в немилость. К тому времени она была настроена уже революционнее отца – считала себя правее эсеров, но левее кадет, ходила на митинги и манифестации, и там свела знакомство с людьми ещё более радикальных взглядов. Познакомилась она и с настоящей партийной социалисткой-революционеркой по имени Маруся, неразговорчивой темноволосой девушкой с колючим взглядом. Но такие знакомства делались всё опаснее. В Тамбове и уездных городах шли повальные аресты, обыски, закрытия газет. В городе Козлове арестовали даже самого полицмейстера за потворство и чрезмерную мягкость. Отыскивали бомбы, оружие, запрещённую литературу. Пришли с обыском и к Ермилиным. Молодой помощник пристава Жданов извинялся, что вынужден беспокоить такую почтенную семью, а Фаина чуть не умерла со страху, потому что по Марусиной просьбе прятала в матрасе эсеровские листовки. Но искали небрежно и ничего не нашли.
Как и обещали те листовки, революция ответила террором на террор. В декабре перед самым подъездом губернаторского дома слесарь вагонных мастерских выстрелом в грудь смертельно ранил вице-губернатора. В январе на перроне Борисоглебска, посреди толпы казаков и полицейских, барышня в форме гимназистки застрелила Луженовского. Вскоре в газетах появилось её имя: Мария Спиридонова. Её Маруся! Конечно, Фаина была потрясена и втайне чуть-чуть горда. Её знакомая – не просто эсерка, а настоящая террористка! Но главное потрясение было впереди.
Вскоре в газете «Русь» опубликовали письмо Спиридоновой из тюрьмы – письмо страшное. Мария лаконично рассказывала, как её пытали есаул Аврамов и помощник пристава Жданов – тот самый полицейский, что так вежливо проводил обыск у Ермилиных. «Велели раздеть меня донага и не велели топить мёрзлую и без того камеру. Раздетую, страшно ругаясь, они били нагайками (Жданов)... Выдёргивали по одному волосу из головы и спрашивали, где другие революционеры. Тушили горящую папиросу о тело... Давили ступни «изящных» – так они называли – ног сапогами, как в тисках... «Мы на ночь отдадим тебя казакам...» – «Нет, – говорил Аврамов, – сначала мы, а потом казакам...» Повезли в экстренном поезде в Тамбов... Офицер ушёл со мной во II класс. Он пьян и ласков, руки обнимают меня, расстёгивают, пьяные губы шепчут гадко: «Какая атласная грудь, какое изящное тело...» Сильным размахом сапога он ударяет мне в сжатые ноги, чтобы обессилить их; зову пристава, он спит... В Тамбове бред, и сильно болела... До сих пор сильно больна, часто брежу» [1].
[1] Цитаты из подлинного документа: М. А. Спиридонова. Письмо из тюрьмы после убийства Г. Н. Луженовского // Будницкий О. В. (сост.). История терроризма в России в документах, биографиях, исследованиях. – Ростов‑н/Д., Феникс, 1996. – С. 226-227.
Действие письма на впечатлительную душу Фаины было чудовищным. Всю ночь она металась в бреду и нервической лихорадке; то ли чудилось, то ли неотвязно воображалось, что это её, Фаину, в пыточном застенке Жданов и какие-то смутные казаки насильно обнажают, избивают, терзают, покушаются на честь. Наутро, всё ещё сама не своя, отправилась записываться в Боевую организацию П. С. Р. Некоторые из революционных знакомых ещё были на свободе. Её свели с каким-то деятелем городского партийного комитета.
– Дайте бомбу и прикажите отомстить за Марусю! – потребовала она с порога.
Вопреки ожиданиям, комитетчик не восхитился её героическим порывом, а устало вздохнул и посоветовал сначала испытать себя в повседневной работе на благо партии. Вопреки ожиданиям от самой себя, Ермилина ощутила трусливое облегчение. Так в марте 1906 года она стала эсеркой.
Первым партийным поручением было сыграть роль невесты арестованного агитатора – пойти в тюрьму на свидание и тайно передать какие-то шифрованные записки. Пришлось основательно вызубрить биографию «жениха», 24‑летнего крещёного еврея из Киева по имени Борис Штальберг. Но Фаина едва не позабыла всё от волнения, а когда увидела «жениха», совсем оцепенела.
Штальберг оказался высоким смуглым красавцем с лихим чернокудрым чубом, белозубой улыбкой и дерзким взглядом отчаянного мятежника. Позже, на свободе, Борис открылся, что он – один из тех самых агитаторов, что выдавали себя за офицеров. В это легко было поверить – бравым видом и молодецким сложением он больше напоминал гусара 1812 года, чем выходца из черты осёдлости. Фаина в смятении совсем потеряла дар речи, но Штальберг спас её от провала – сам заговорил весело и по-свойски, хотя даже не знал её имени:
– Солнце моё, как я счастлив тебя видеть! Ну рассказывай: что дома, как родные?
Фаина перевела дыхание и заговорила. Борис держался так непринуждённо, что она быстро вошла в роль. Через несколько минут они уже болтали и смеялись как старые друзья, а к концу свидания Фаина была влюблена по уши. Борис Штальберг завладел её сердцем безраздельно и, как она была уверена, навсегда.
Шифровки были благополучно переданы. Ермилина продолжала играть свою роль. С каждым свиданием она всё яснее и всё восторженнее понимала, с каким великим человеком свела её судьба. Штальберг жил по фальшивому паспорту и настоящего имени не раскрыл даже Фаине, а сказал только смущённо, что оно «не такое красивое». Его биография была мрачна – даже удивительно мрачна для такого жизнерадостного человека. Мать, жена мелкого торговца скобяным товаром, при погроме 1881 года стала жертвой надругательства – и так был зачат Борис. Официально мальчик считался законнорожденным, но правду знали все. Его не любили родители, он был изгоем среди других детей. Единственным светлым воспоминанием детства был один русский чиновник с женой – эта бездетная пара его «опекала и развивала». Не окончив ни еврейской, ни русской школы, в юности Борис пробавлялся подённой работой и случайными заработками, и нигде не задерживался «по буйству и дерзости характера». Потом эпизод, о котором он не любил рассказывать: служба в доме у какой-то купеческой вдовы и крещение. О мотивах перемены веры Борис умалчивал. Но Фаина не сомневалась, что мотивы эти высокие и чисто религиозные, а не шкурные, как у типичного выкреста (и уж конечно, он не собирался жениться на этой купчихе). В 1903 году Бориса призвали в армию. Там-то его и сагитировал «в революцию» какой‑то студент, отданный в солдаты «за политику». Когда началась японская война, Штальберг дезертировал. Эсеры помогли с паспортом и пристроили на агитационную работу.
Мутная и не героическая биография. Но влюблённая Фаина была уверена, что главного Борис не рассказывает. Человек такого бесстрашия и самообладания, так свободно и гордо держащийся даже в тюрьме – конечно, не рядовой агитатор с полууголовным прошлым. Это крупный, глубоко законспирированный руководитель. Однажды его имя прогремит на всю Россию, он будет героем, вождём восставшего народа, а она, Фаина – его революционной подругой, преданной до гроба соратницей, как Перовская, как Люсиль Демулен... Изображая жениха и невесту, они, конечно, на каждом свидании признавались друг другу в любви. Но настал день, когда Борис произнёс текст роли особым тоном, с иным выражением лица. Фаина всё поняла. Счастье нахлынуло и оглушило.
* * *
Старшие Ермилины совсем не обрадовались, что их дочь собирается замуж за еврея и революционера, да ещё и «малокультурного». Но из либерализма и мягкосердечия не показали виду и, конечно, не стали препятствовать. Истинную личность Бориса и его дезертирство власти не раскрыли. Суда не было, губернатор административным порядком сослал Штальберга на пять лет в Иркутскую губернию. Ермилины были так добры, что выхлопотали зятю право ехать в ссылку не этапом в арестантском вагоне, а за свой счёт (вернее, конечно, за их счёт). После скромного венчания в Уткинской Богородичной церкви молодожёны отправились в вынужденное свадебное путешествие.
Штальберги добирались до Иркутска вагонами второго класса две недели, неторопливо и с комфортом. В каждом крупном городе останавливались в гостинице на ночь и предавались восторгам медового месяца. Этим же занимались и в Иркутске, в номерах «Империал» на Арсенальской улице, пока ждали приказа о назначении места ссылки. Назначили село Усолье в семидесяти верстах вниз по Ангаре (население шесть тысяч душ обоего пола, пароходная пристань, казённый солеваренный завод, рабочие из ссыльно-каторжных). Медовый месяц закончился. Начались будни сибирского захолустья.
Материально супруги не бедствовали: Ермилины присылали деньги. Борису не пришлось устраиваться работать на пристань или завод, как другим ссыльным, женатым менее удачно. Сняли хорошую избу с баней, наняли девку для чёрной работы. Но скука была беспросветная, смертная, чеховская. Общаться Фаине было не с кем и не о чем. Партийных связей Штальберги не поддерживали: хотя тамбовский комитет дал явки иркутских эсеров, но к приезду все они оказались провалены – полиция лютовала и здесь. Борису по «малокультурности» было легче – он с удовольствием охотился, рыбачил, проводил вечера за картами с заводскими конторщиками, но Фаине хотелось большего: интересного общества, книг, театра.
Быстро выяснилось, что у них с мужем мало общего. Да и Борис начал дичать: всё больше пил, всё бесцеремоннее обращался с Фаиной, и разочаровался в революции. Последними словами (уже не стесняясь жены) он крыл партию, из-за которой «гниёт» в сибирской глуши, аграрное движение и студента-солдата. Словом, тот, кого Фаина полюбила как героя, превратился в пошляка и ничтожество. Она отдыхала душой только раз в месяц, когда на пару дней выезжала за покупками в Иркутск. Но и уезжать надолго было нельзя: без неё Борис запивал совсем без удержу. Фаина прожила так лето, вытерпела зиму, но мысль, что впереди ещё четыре года, внушала ужас. Последней каплей стала безобразная ссора с мужем из-за отцовских денег. Супруги помирились, но весь следующий месяц в Усолье Фаина напряжённо думала, что пора уже на что‑то решиться. Она не ссыльная, она может уехать в любой момент.
* * *
В следующий приезд в Иркутск она увидела афишу: в железнодорожном клубе проездом из Японии и Китая выступал поэт-символист Аврелий Алый. Конечно, Фаина слышала об этом скандальном московском декаденте. Про Алого ходили слухи, что он для вдохновения спит в гробу, наполненном землёй с могилы Бодлера; что вместо соли посыпает еду кокаином; что изучил в Индии древнее искусство Тантра-Иоги и практикует чёрную магию; что возглавляет тайное «Общество жёлтого нарцисса», и на его афинских вечерах дамы высшего московского света щеголяют в одних полумасках, усыпанных бриллиантами; что на пари с Брюсовым написал венок триолетов первым пеоном с гипердактилическими рифмами, и Брюсов по условиям пари должен был застрелиться, но струсил; что поэма «Эпиталама Люциферу» была Святейшим Синодом приговорена к сожжению; и наконец, особо злые языки нашёптывали, что все эти слухи Аврелий Алый распускает сам, а его настоящее имя – Сидор Лепёхин. Иркутская публика валила валом. Не устояла и Фаина, хотя даже не читала Алого, и из всех его творений знала только знаменитое двустишие «Под сенью увядшего гелиотропа...»
Зал железнодорожного клуба набился битком. Прославленный декадент вышел на эстраду с ног до головы в чёрном, как гробовщик. Он был высокого роста, лет тридцати, красивое бледное лицо обрамляли белоснежные локоны. (Поговаривали, что поэт поседел, узрев в опиумических грёзах нечто невообразимо ужасное, а особо злые языки – что использует перекись водорода). Глаза были густо подведены, как у актёра синематографа. В петлице дерзко желтел нарцисс. Приняв вычурно-зловещую позу, Алый начал читать «Сонеты к нечистым тварям».
Стихи были слабые, претенциозные, это Фаине стало ясно сразу, но декламировал он с блеском. Голос, то бархатный, то звенящий, пьянил и гипнотизировал. Штальберг была покорена. Уже не та наивная институтка, она понимала, что Алый всего лишь актёр, чтобы не сказать шут... но душа, истосковавшаяся за год в Усолье, жаждала острых переживаний. На «Экстазе Урании» ей уже стало казаться, что стихи совсем не плохи. На «Сжигает душу пламя рая...» озарило: да они гениальны! Незамысловатый «Венок» («Смотри, венок прибило / Рекой в гнилую тину...») поразил в самое сердце – «Это же обо мне!» Ну а когда Алый на бис прочёл «Увядший гелиотроп», Фаина уже не сомневалась, что он как минимум третий русский поэт после Пушкина и Надсона, что брак с Борисом был чудовищной ошибкой, и что если она сегодня же не уедет с Алым – жизнь кончена.
Фаина была не одинока в своих чувствах. На автограф к поэту выстроилась целая очередь недобро глядящих друг на друга иркутских барышень. Но, наверное, что-то особенно отчаянное горело во взгляде Фаины, потому что Алый её заметил. Подведённые глаза глянули в упор и раскрылись шире. К ужасу и восторгу Штальберг, декадент достал из петлицы и вручил ей жёлтый нарцисс.
– Ты – дитя Ночи, сестра, – произнёс поэт бархатным голосом. – Ты тоже отмечена клеймом Лилит, матери демонов. Сквозь лёд твоих глаз я вижу тлеющий огонь порочной тоски. Выбор за тобой. Хочешь ли ты уйти в ночь по дороге без возврата? Готова ли ринуться в бездну предвечной тьмы?
– Да! – без колебаний ответила Штальберг на это непристойное и оскорбительное для замужней женщины предложение.
– Тогда в гостинице «Деко» после полуночи, – вполголоса проговорил Алый.
Остаток вечера Фаина писала прощальное письмо мужу, разрывая черновик за черновиком в клочья и заливая слезами. Письмо так и не было написано. «Ринуться в бездну предвечной тьмы, – с упоением повторяла она, катя в пролётке по набережной Ангары. – Уйти в ночь по дороге без возврата...»
* * *
Наибольшее наслаждение в любви Аврелий Алый получал, когда говорил. А говорить он умел. Слушать его тоже было наслаждением, и тоже едва ли не любовным. Фаина не отводила от поэта зачарованных глаз, впивала каждый звук.
– Реален только миг, один лишь ускользающий миг настоящего, – вещал символист, расхаживая по двухрублёвому номеру сквозь вихристые облака сигаретного дыма. – Прошлое – только воспоминание, будущее – только мечта. И реальна лишь одна-единственная точка пространства, та точка в моём мозгу, что создаёт для самой себя сон, именуемый бытием. Да, я солипсист! – (Полузнакомое слово звучало так таинственно и порочно, что Фаине сразу захотелось уже ринуться наконец в бездну предвечной тьмы. Но Алый не спешил). – Будда прав: бытие – иллюзия. Но с чего Будда взял, что иллюзия – это зло и страдание? Пусть бытие – это лишь мгновенная вспышка приснившегося самому себе сна во тьме вневременного Ничто. Так насладись же этим мгновением! Не дай ему пролететь впустую! Выпей его до дна, сожги себя в этой ослепительной вспышке!...
Алый умолк: он наконец заметил, что Фаина срывает платье. Вздохнул, занюхал две дорожки кокаина и приглушил свет.
Говорить ему, безусловно, нравилось больше, но в древнем искусстве Тантра-Иоги поэт тоже знал толк. Для малоопытной Фаины ощущения были столь новыми, что она даже испугалась – не эпилептический ли у неё припадок? Но Аврелий объяснил: это и есть тот самый «экстаз», который он поминает в каждом втором стихотворении. Утром накатил приступ раскаяния, отвращения к себе. Символист, конечно, воспользовался этим для очередной лекции.
– Учись черпать наслаждение из любого переживания, – доносился его голос из ватерклозета. – Из любого, даже боли и скорби! Нестерпимо только отсутствие переживаний. Ты насладилась страстью, а теперь насладись муками совести. Насладись ощущением себя грешной, порочной, падшей. Напиши мужу прощальное письмо и насладись болью разрыва. Если муж из ревности застрелит тебя, насладись романтичностью своей гибели...
Штальберг вытерла слёзы, прислушалась к себе и попыталась насладиться муками совести. Это помогло: муки отступили. Она сильно боялась, что Алый с его философией мгновения бросит её после первой же ночи. Но нет – к её восторгу, поэт сказал тоном приказа: «Ты поедешь со мной». Тогда Фаина всё-таки отважилась написать письмо Борису – короткое, сухое и беспощадное. Днём Аврелий «работал» (да, именно этим прозаичным словом он называл священнодействие творчества), а Фаина бегала по его поручениям: сделала покупки в дорогу, приобрела билеты до Красноярска, навела справки, какая гостиница в городе лучшая, телеграфом заказала номер. И вечером она была вознаграждена за всё: Алый прочёл новые стихи, посвящённые ей. Так они и назывались: «К Фаине».
– …Пляшут в метели безумной маски,
Кровью хмельною кипит аи,
В смертной, последней, нездешней ласке
Дай окунуться в глаза твои...
Это было счастье. Даже экстаз не приносил такого блаженства: «Я его муза! Я вошла в историю, прославилась на века!» Затем, полная восторга и благодарности, Фаина позволила посвятить себя в новые таинства Тантра-Иоги на кровати под плюшевыми портьерами. Некоторые таинства сильно смущали, зато вели к экстазу. Другие вызывали только отвращение и даже боль, но Фаина не посмела отказать ни в чём. Ведь поэт учил наслаждаться самим ощущением своей порочности и извращённости – а главное, за бессмертные стихи «К Фаине» всё можно было простить, всё отдать...
Утром выехали почтовым поездом. Алый путешествовал с московским купеческим размахом: первым классом, да ещё и брал целое купе. В дороге он стал прозаичнее, и в промежутках между речами, декламациями и погружениями в бездну предвечной тьмы вёл обычные житейские разговоры. Оказалось, что его настоящее имя вовсе не Сидор Лепёхин и не Пафнутий Кузякин, а вполне пристойное и скучное – Николай Попов, и он сын московского ниточного фабриканта. Взялся было за работу, но бросил: «Этот проклятый стук колёс – как метроном, из-за него один двустопный ямб в голове. Косил косой – косой косой. Что хорошего напишешь двустопным ямбом?»
Фаина осторожно поинтересовалась, кто была его прежняя попутчица. «Китайская куртизанка из Дальнего», – Алый не стал вдаваться в подробности. Она прикинула по железнодорожной карте, что от Дальнего до Иркутска – примерно как от Иркутска до Челябинска. Челябинск! Она больше не могла слышать это слово без тоскливого предчувствия утраты. Конечно, Алый бросит её, как и ту китаянку – разве такие воздушные люди способны на длительные чувства? Гоня от себя тоску, Фаина выходила на площадку. В лицо хлестал холодный осенний ветер с паровозным дымом, лязгали сцепки, ревел гудок, проплывали хмурые сопки в россыпном золоте лиственниц. Что будет после Челябинска? «Тогда всему конец, пойду и брошу бомбу в кого-нибудь», думала Фаина мрачно и гордо. Возвращалась в купе, и там заскучавший Алый заводил очередную вдохновенную речь о святости порока, героике предательства, сладости мук, о Ницше, Уайлде и Пшибышевском. Речь пьянила и околдовывала, как всегда.
На второй день, после того как проехали Нижнеудинск, Алый завёл речь о политике.
– Я мистический анархист, – заявил он. – Всякий поэт должен быть мистическим анархистом, потому что как же иначе? Я отрицаю государство, но не потому, что считаю власть и насилие злом. Совсем наоборот! Жизнь как таковая – это власть и насилие. Жить – значит бороться за выживание, а бороться – значит творить зло ежечасно, ежесекундно. Жить – значит убивать, насиловать, попирать чужую волю во имя утверждения своей... И это прекрасно, это воистину божественно! – Глаза поэта горели. – Слабые придумали добро и зло, право и государство, чтобы хоть как-то защититься от сильных и оправдать свою слабость, выдав её за добродетель и законопослушание... Да, государство должно быть уничтожено! Но не потому, что оно «зло», а потому, что оно «добро»! Не потому, что творит насилие, а потому, что мешает творить насилие!
Алый сделал передышку, и Фаина призналась:
– Я тоже левая – состою в партии эсеров.
– Это правильно, – сказал Аврелий. – Борьба с таким сильным врагом, как наша монархия – источник острейших переживаний. Я, наверное, сам пойду в революцию, когда перестанет действовать кокаин. Беда в том, что эти переживания банальны. Ну азарт, ну конспирация, ну эшафот... всё это тысячу раз разжёвано. Я бы тебе посоветовал стать провокатором. – (Фаина онемела). – Вот это было бы вправду свежо, остро, не затаскано. Вот это был бы сильный ход за пределы добра и зла. Предательство, обречённость, безумный риск постоянного хождения по краю! Как ты на это смотришь?
– Ну уж нет! – воскликнула Фаина в праведном гневе.
Поэт ухмыльнулся.
– Ах, как ты мне нравишься такой светлой и невинной! Как сразу хочется тебя растлить и осквернить! Подумай здраво: если ты станешь агентом полиции, то сможешь приносить революции гораздо больше пользы. Жандармы сами посодействуют твоей карьере в партии, чтобы повысить твою ценность. А ты, заняв высокую должность, станешь выдавать им только тех, кто бесполезен или вреден для дела революции. Ты сосредоточишь в своих руках все нити влияния, ты превратишь и жандармов, и революционеров в свои марионетки... Неужели тебя не прельщает такой сюжет? – (Фаина сидела с полуоткрытым ртом. Она не ожидала от вдохновенного певца такого макиавеллизма). – Ха, вижу, я заронил в тебе зерно сомнения! Иди же сюда, поиграем в жандарма и революционерку...
* * *
В Красноярске снова пришлось побегать: заказать в типографии афиши, дать объявления в газеты, арендовать общественный клуб. Но здесь Аврелий уже не имел такого успеха, как в Иркутске. Сбор от поэтического вечера едва окупил затраты. Алый обозвал красноярцев енисейской темнотой, чалдонами и варварами, и решил ехать в Томск: «Хоть и Сибирь, а университетский город, культурная публика». Но и тут расчёт не оправдался. Томская интеллигенция оказалась даже чрезмерно искушённой.
– «Те немногие, кто до сих пор следит за творчеством г. Алого, – дрожащим от негодования голосом читала Фаина, – надеялись, что путешествие по Востоку обогатит нашего «певца порочных трепетаний» свежими впечатлениями и заставит по-новому зазвучать его однообразную лиру. Этого не произошло. Воображение автора «Delirium Tremens» по-прежнему вращается в кругу фантазий первых эпигонов французских символистов. Лет десять назад все эти «литургии Приапу», «ласки могильных червей» и «звонко-лиловые благоуханья» скандализировали, потом ненадолго вошли в моду, и наконец стали смешными. Теперь же, когда Брюсов, Белый, Бальмонт, Блок открыли русской поэзии действительно новые горизонты, всё это просто скучно. «Б» сказано, и время «А» прошло. – Фаина отшвырнула газету. – Милый, давай я поеду в редакцию и всё там разнесу?
– Оставь. – Аврелий был чёрен лицом. – Поэт не должен отвечать критикам, не должен вообще их замечать, а лучше всего – не знать о самом существовании этого мерзкого племени. Это всё?
– Нет, есть постскриптум. «Справедливости ради, последний цикл «К Фаине» приятно удивляет силой и неподдельной искренностью чувств. Несмотря на откровенное подражание Блоку, некоторые стихи принадлежат, несомненно, к лучшим творениям г. Алого». Подпись: Н. Е. К‑то.
На душе у Фаины так потеплело, что пропало желание громить редакцию. Аврелий, наоборот, пришёл в бешенство.
– Искренность чувств? – Он вскочил с дивана и разорвал газету. – Подражание этой остзейской бледной немочи? Да что они себе позволяют? Заказывай билеты, едем отсюда!
– В Челябинск? – робко спросила Штальберг.
– К чорту Челябинск! К чорту Сибирь!... о, кстати, это двустопный дактиль. – Алый что-то черкнул в блокноте огрызком карандаша. – Бери скорый до Самары!
У Фаины совсем отлегло от сердца. Она останется музой великого поэта до самой Самары, а может быть, даже... Нет, на большее Штальберг не смела надеяться. Она побежала покупать билеты.
* * *
Скорый поезд ходил раз в неделю, и любовникам пришлось провести в злосчастном Томске ещё день и ночь.
– В принципе он прав, этот Некто, – размышлял Аврелий. Он сидел голый на подоконнике в глубоком проёме окна гостиницы «Россия», курил и разглядывал золотящиеся в перспективе Спасской улицы луковицы тоновского собора. – Я повторяюсь, я приелся, я отстал от новых веяний. Нужно как-то оживить свой образ, нужен большой скандал...– Он пристально посмотрел на подругу. – Знаешь, Фаичка, есть у меня одна идея. И она связана с тобой.
– Правда? – услужливо подала Фаина реплику.
– Устроим мистификацию! Я напишу стихи, а выдадим за твои. Тебя никто не знает. Выступишь как таинственная незнакомка с мистическим прошлым. Например... – Алый запрокинул голову. – Внебрачная дочь европейского аристократа из рода катаров и тамплиеров. Выросла в католическом монастыре. Читать будешь в монашеской одежде, перебирая чётки, босоногая. Пустим слух, что носишь на голом теле какие-нибудь вериги, бичуешь себя... Темы предельно смелые, смесь католической мистики с откровеннейшим эротизмом. Если цензура запретит – лучшего и желать нельзя! – Глаза поэта горели вдохновением, он был прекрасен в такие минуты. – Фаичка, это будет шок, бомба, фурор! Москва ахнет, Петербург обезумеет!
– Я согласна! – выпалила Фаина. Как можно отказаться от дела, которое надолго – а то и навсегда – свяжет её с Аврелием?
– А ты подумай как следует. – Алый ухмыльнулся. – Однажды тебя разоблачат, и слава развеется как дым, обернётся позором и забвением. Моя же слава как автора сенсационных стихов и блестящей мистификации только возрастёт и упрочится. Понимаешь? Вся эта затея принесёт выгоду только мне, а не тебе! Я люблю тебя, и поэтому говорю всё честно. Не передумала? – (Если у Фаины и были сомнения, то после слов «Я люблю тебя» их не осталось. Она замотала головой). – Прекрасно! – Алый соскочил с подоконника. – Мне нужен кое-какой материал. Сходи в университетскую библиотеку, возьми Джемса «Varieties of Religious Experience», Крафт-Эбинга «Psychopathia Sexualis», и если есть, Терезу Авильскую, но только во французском переводе, а то мой испанский слабоват. Бегом! – Он накинул халат, сел за стол, схватил карандаш.
Аврелий читал и писал весь остаток дня в Томске, писал и в поезде, уже не обращая внимания на ямбический стук колёс. Фаиной владели сладкие грёзы о славе – пусть скандальной, пусть мимолётной, – о навсегда завоёванном месте в истории рядом с гением... И лишь через несколько часов она осознала ужасную вещь.
– Милый, послушай... – осмелилась она отвлечь поэта. – Мы увезли библиотечные книги...
– И что? – Алый не поднял головы. За окном под пасмурным небом плыли пожелтевшие камышовые болота и берёзовые колки Барабы.
– Но получается, что мы их украли!
– Не украли, а нашли лучшее применение. Кому в Томске нужна Тереза Авильская? Этот таёжный университетик ещё гордится будет, что его книги помогли созданию бессмертных стихов. Памятную доску повесит... Не лезь ко мне больше с ерундой!
Алый был так поглощён работой, что не стал тратить время на лекцию, доказывающую праведность воровства. На сей раз Фаина справилась без него. Она уже неплохо научилась себя уговаривать.
* * *
Остались позади Новониколаевск и Омск. Алый даже не вышел на перрон размять ноги – настолько владело им вдохновение. Лишь поздно вечером, когда поезд загрохотал по мосту над чёрным в пасмурной мгле Ишимом, Аврелий выронил карандаш и обессиленно откинулся на диван.
– Читай, – он толкнул Фаине блокнот, закрыл глаза.
Фаина с благоговением приняла драгоценную рукопись. Первую страницу покрывали зачёркнутые варианты псевдонима, и в конце единственный незачёркнутый: «Кармелина де Корбеньяк». Дальше варианты названия сборника: «Чаша Грааля», «Копьё Лонгина», что-то латинское и испанское – всё зачёркнуто. Затем шли стихи:
«О Пастырь, посохом святым замкни мои уста,
Сломай, о Царь, златым жезлом врата запечатленны,
Взойди, Отец, в мой тесный храм, где страждет пустота,
Излей, Господь, животворя, поток любви нетленной...»
«Как-то елейно и скучно, – подумала Фаина с недоумением. – И где тут эротизм?» Перелистнула:
«Я распята с Тобой на кресте,
Сердце к сердцу, дыханье к дыханью,
Наготою прижата к Твоей наготе,
Пронзена...»
– Э-э... – Жар бросился Фаине в лицо. Она захлопнула блокнот. – Это... это... смело. Даже для тебя слишком смело. Я не смогу это читать на публике, милый, прости.
– Почему? – заинтересованно спросил Алый. – Стыдно, страшно перед публикой?
– Да, но... не только. – Фаине было трудно говорить. – Я не богомолка, не ханжа, но... Ты здесь перешёл грань, по-моему. Извини. Наверное, я просто дура... и... ничего не понимаю в поэзии... – В горле встал комок, подступили слёзы.
– Перестань! Ты всё сказала правильно, и спасибо, что не побоялась. За это и люблю тебя – за искренность и чистоту души! – (Слёзы у неё вмиг высохли). – Да, я кощунствую. Но подумай сама, что желаннее для Бога – затверженный механически отченаш или искреннее, из глубины раненой души идущее богохульство? Кто ближе Христу – фарисей или мытарь? Душа живая, пусть грешная, мятущаяся, блуждающая в потёмках, пусть проклинающая Бога в отчаянной жажде хоть так докричаться до Него – не это ли душа истинного христианина, открытая для покаяния и спасения? – Аврелий перевёл дыхание. Фаина слушала, едва смея дышать – ещё никогда он не говорил так страстно и вдохновенно. – Я тебя убедил? Будешь Кармелиной де Корбеньяк?
– Буду! Буду!
– Тогда начнём репетировать. – Алый по-режиссёрски хлопнул в ладоши.
* * *
Дождь струился по стеклу. Тянулись вымокшие, грязно-жёлтые берёзовые рощи, мелькали разъезды и полустанки. Поезд приближался к Челябинску.
– Ещё одно, – сказал Аврелий.
Он был хмур. Хотя Фаина декламировала уже гораздо лучше, больше не краснела и не запиналась в особо смелых местах – Алому до сих пор что-то не нравилось. И хуже всего – он не говорил, что именно. Сердце Фаины обливалось кровью, но она не подавала виду. В чёрном платье, босая, с жемчужными бусами в руках вместо чёток, она молитвенно сложила ладони, подняла глаза к потолку и начала:
– Сегодня так тяжко и томно с утра,
Весь день я чего-то хочу.
Давай же со мною молиться, сестра,
Гляди, принесла я свечу…
– Хватит, – отрезал Алый. – Нет. Совсем не пойдёт. Я понял, в чём дело. Кармелина – девственница и монашка. Она сама не знает о чём пишет, не видит эротического подтекста. А по тебе всякий заметит, что ты всё понимаешь и притворяешься скромницей. И, прости, притворяешься неумело. Я сам виноват, я слишком тебя развратил, но... Прости, ты не годишься на эту роль.
Фаина медленно опустилась на диван.
– И что теперь?
– Не пропадать же стихам! Придётся найти другую исполнительницу. – Алый полез на багажную полку за саквояжем, достал перевязанную пачку конвертов. – Это будет несложно, подберу какую-нибудь дурочку в Самаре... А вот, например. – Он достал письмо. – «Полюби! Полюби! – выразительно прочитал он. – Я отдам тебе мою душу, моё тело, мою правду, ненужную молодость. Мне 16 лет, моя плоть ещё не знала радостей. Ты первый мне сказал про них, дав порыв к боли-экстазу. Невыносимо без неё жить. Под твоею фатою фантазии, в томлении о вопле истязания, волнуюсь, отдаюсь его чаяниям, говорю с тобой, слушаю молящие слова – позови меня, Аврелий Алый, дай мучительное счастие. Так свято, радостно отдаться тебе. С тобою нет греха, нет стыда, нет раскаяния2. Твоя невеста в вечности Ираида Мосийчук, Самара, главный почтамт до востребования» [2]. – Алый показал письмо и фотографию-визитку, но Фаина даже не взглянула, она тупо смотрела в стену. – По-моему, выйдет неплохая Кармелина! Придётся, конечно, оставить её девственницей...
[2] Композиция из подлинных писем Ф. Сологубу: Мисникевич Т. В. Фёдор Сологуб, его поклонницы и корреспондентки // Эротизм без берегов. – М.: Новое литературное обозрение, 2004.
– А я? – без выражения спросила Штальберг.
– Нам придётся расстаться, Фаичка. – Алый меланхолично закурил. – Не из-за этого, конечно. С любовью нужно прощаться на высокой ноте, пока она не успела изжить себя, надоесть и опошлиться. И потом, я погубил бы тебя, сама понимаешь. Превратил бы в опиумистку, нимфоманку, довёл бы до сумасшедшего дома или самоубийства – не ты первая... Я прощаюсь с тобой именно потому, что люблю и хочу тебе добра. Пока не поздно, беги от Фауста, Маргарита!... – Паровоз засвистел, замедляя ход. Бежали под дождём чёрные от копоти заборы, кирпичные стены депо и мастерских, трубы котельных. – Челябинск. У нас до Самары ещё целый день и ночь впереди. Подарим же их друг другу! Сделаем печаль нашего расставания светлой и сладостно-мучительной!...
– Нет. – Фаина вскочила и рванула с полки свой чемодан. Чары поэта в первый и последний раз не подействовали. – Я сойду здесь. Прощай.
* * *
Она сидела в буфете и оцепенело грела руки о стакан чаю. За окном было промозглое небо и немощёная привокзальная площадь. Мокли лоточники под рогожными дождевиками и экипажи по ступицу в грязи. Внутри – нет, не боль утраты, ведь Фаина ни секунды не чувствовала, что Аврелий принадлежит ей – а ощущение, что кончился карнавал, весёлый, буйный и страшный, как Вальпургиева ночь; ощущение сродни слабости после тяжёлой лихорадки с великолепным фантастическим бредом. Внутри была пустота, а снаружи Челябинск. Слишком беспросветный даже для того, чтобы покончить с собой.
Денег осталось всего ничего. (До Фаины только сейчас дошло, что всё это время они жили за её счёт, что Алый и сейчас едет в Самару один в купе первого класса на её деньги). На билет второго класса до Тамбова, впрочем, хватило. Поезд отправился вечером, и полночи она не могла заснуть от стучащего в голове двустопного ямба: косил косой – косой косой... Потом сдавленно плакала, отвернувшись к стене. И наконец в изнеможении заснула.
Разбудил толчок, такой резкий, что она слетела с лежанки. Поезд остановился. Кто-то визжал, кто-то свистел в свисток, ревели дети. Хлопнули выстрелы. Дверь купе распахнулась, в глаза ударил свет электрического фонаря.
– Спокойно, господа, не двигаться, это экспроприация! – весело рявкнул кто-то невидимый. – Деньги, драгоценности, оружие попрошу жертвовать на нужды социал-демократической партии! Па‑аживей!
И Фаина, изумляясь сама себе, ощутила, что беспросветность рассеивается. Её грабят. С ней что-то происходит. Она живёт.
* * *
На тамбовском вокзале Фаину встречали одни родители. Она быстро поняла, почему. Уже мезальянс с Борисом скандализировал консервативное тамбовское общество, а слух о романе с Алым окончательно погубил Фаинину репутацию. Её нигде не принимали, не приглашали, не замечали при случайных встречах. Круг общения сократился до близкой родни, но и с ней было тяжело, потому что родственники ради приличия избегали скользких тем и притворялись, что знать не знают ни о каком бойкоте. Революционных связей тоже не осталось – все старые партийные знакомые давно гнили по тюрьмам и ссылкам.
Но Фаина хорошо усвоила уроки Алого. Она не сдалась и в ответ на бойкот применила тактику эпатажа. Стала ходить одна, без спутников, в театры и рестораны, смело наряжалась – словом, усердно превращала себя из неприкасаемой в скандальную знаменитость. Это имело последствия разного рода. У Фаины появились поклонники и робкие подражательницы. Образовался кружок почитателей поэзии Алого, где она играла главную роль. В местной газете напечатали фельетон, где, конечно, не упомянули по имени, зато лестно назвали «львицей» и «экс-музой пресловутого декадента». Всё это сильно раздражало дам из местного света. Они пустили в ход скрытые рычаги и добились своего. Фаину вызвали в жандармское управление и объявили, что её высылают административным порядком в Уфу под надзор полиции на три года.
В глубине души она даже обрадовалась.
* * *
Был тихий, очаровательный зимний день. Падали крупные снежинки, в белизне садов краснели гроздья рябин. Извозчик вёз Фаину в Уфимское губернское жандармское управление – доложиться о прибытии. Шуршали и скрипели полозья саней, проезжали лавки и домики, с высоты минарета азанчи распевал призыв на молитву, снежинки залетали под кожух и приятно покалывали лицо. «Начну жизнь сначала», – устало и неопределённо мечтала Штальберг, кутая руки в муфту. В здании на Вавиловской улице дежурный унтер-офицер изучил её документы и провёл через канцелярию в кабинет помощника начальника управления.
– Садитесь, пожалуйста, Фаина Евграфовна, – любезно сказал жандармский ротмистр лет тридцати пяти с коротко стриженой круглой головой и тонкими кошачьими усиками. – Я изучил ваше дело... Н‑да. Тяжёлое впечатление. Больно видеть, как талантливая девушка из хорошей семьи, следуя своей искренней натуре и благороднейшим побуждениям, позволила себя обмануть, связалась с отъявленными преступниками и погубила себя. Причём даже с точки зрения революции это была напрасная жертва. Вы ничего толком не сделали для своей партии, а потеряли всё – доброе имя, дружеский круг, лучшие годы молодости, надежду на семейное счастье...
Фаина глядела во все глаза на этого спокойного рассудительного офицера. Такого она не ожидала. Думала, что подпишет какие-нибудь бумаги и уйдёт... а встретила человека, который в нескольких простых откровенных фразах сформулировал всю её жизнь. Понял её, Фаину, лучше, чем она понимала сама себя. Понял то, что она понимать боялась.
– Как вы представляете своё будущее, Фаина Евграфовна? – продолжал ротмистр. (Она никак не представляла и не хотела представлять, она гнала от себя эти мысли). – Выйти замуж вы не сможете ещё долго – церковный брак со Штальбергом расторгнуть нелегко. Учиться? В Уфе нет высших учебных заведений. Служить? А кем? Ваш диплом даёт право только на педагогическую работу, но поднадзорным лицам это запрещено, нельзя давать даже частные уроки. Выступать на сцене, публиковаться в печати тоже нельзя. Вы скажете: это только на три года. Поверьте, тамбовский губернатор имеет власть растягивать вашу ссылку почти в неограниченных пределах. Если он настроен против вас и категорически не желает видеть в Тамбове, то будет назначать срок за сроком, а вы, Фаина Евграфовна, настроили против себя не губернатора, но хуже того – губернаторшу. И на какие средства вы собираетесь жить в Уфе? Допустим, покамест на содержание родителей, но они, простите, не вечны, а что потом? Вы не единственная наследница. Евграф Петрович при всей отцовской любви не захочет, чтобы его родовое имение досталось Баруху Штальбергу. Итак, что вам остаётся? Прозябать какой-нибудь конторщицей? Делать карьеру содержанки? Или всё-таки постараться загладить цепь роковых ошибок, вспомнить свои первые чистые мечты о служении чему-то великому?
Фаина ревела навзрыд. Офицер достал из ящика стола большой платок. Она немедленно принялась сморкаться.
– Вот и платочек графа Бенкендорфа в дело пошёл, – малопонятно сказал ротмистр. – Так что вы об этом думаете? И что намерены делать?
– Я вас поняла, – гнусаво ответила Фаина. – Вы меня вербуете. Я согласна!
– Ого! – Жандарм уважительно шевельнул бровью. – Мы не отказываемся от таких предложений, но... вы хорошо подумали? Вы, мне кажется, человек порыва и склонны к скоропалительным решениям. В данном случае решение верное, но всё-таки взвесьте все за и против. Это смертельный риск, это хождение по краю...
– Я согласна, – повторила Штальберг и хлюпнула носом. – Докладывать лично вам?
– Да. – Ротмистр порылся в шкафу и достал какой-то формуляр. – Я расскажу, где и как мы будем встречаться. Я также дам одну эсеровскую явку, правда, без пароля; сошлётесь на общих знакомых в Иркутске. Вы лично знали всероссийскую легенду – Марию Спиридонову, знали Луженовского, Жданова. Уверен, что местные эсеры захотят послушать ваши рассказы из первых уст. Это поможет вам закрепиться и продвинуться в их кругу. Жалованье на первых порах будет двадцать рублей в месяц, потом повысим, смотря по ценности ваших сведений. Будьте любезны, подпишите протокол.
– Как вас зовут, господин ротмистр? – Фаина макнула перо в чернильницу.
– Константин Фомич Титов к вашим услугам. – Жандарм отвесил любезный полупоклон.
– Хоть у вас-то имя настоящее?
Она не рассчитывала, что Титов поймёт, но он понял.
– Поверьте, Фаина Евграфовна, у меня – настоящее. – Ротмистр тонко улыбнулся. – В Отдельный Его Императорского Величества Корпус Жандармов ни по фальшивым паспортам, ни по литературным псевдонимам служить не берут. – Он взял у Фаины протокол и аккуратно прижал промокашку к подписи.
Глава 4. Верное дело, лёгкие деньги
Князь Вячеслав Александрович Кугушев, член Государственного Совета от Уфимского губернского земства, сидел за письменным столом и с карандашиком в руке изучал газету «Речь», когда дворецкий постучался в дверь кабинета.
– Генерал‑майор Засецкий. – Слуга неслышно подошёл по медвежьей шкуре и протянул поднос с визитной карточкой.
– Надо же, какая честь. – Князь отложил газету. – Просите. – Он встал из‑за стола и несколько нервозно провёл ладонью по бобрику, расправил нафабренные усы.
За дверью послышался звон шпор. Начальник Губернского жандармского управления вошёл при полном параде, разве что без сабли, которую пришлось оставить в передней. Грудь генерал‑майора сияла крестами и звёздами; среди Станиславов, Анн и Владимиров с бантами и мечами выделялись необычные иностранные ордена. Выражение румяного лица под стать мундиру было торжественным.
– Ваше превосходительство! – Кугушев вышел из‑за стола и с предельно протокольной улыбкой сделал несколько шагов навстречу Засецкому. – Приятно удивлён... Чем обязан?
– Ваше сиятельство! – (Жандарм и князь обменялись рукопожатием). – Простите великодушно, что отрываю от занятий, но я ненадолго. – (Кугушев приглашающе указал на диван). – Визит неофициальный, так что давайте по‑простому, без чинов... – (От этих слов князь, похоже, напрягся ещё сильнее). – Есть к вам два дела. Обожаемый наш губернатор собирает, как вы знаете, добровольные пожертвования на Аксаковский народный дом. В воскресенье вечером устраивает благотворительный концерт. – Засецкий вытащил из‑за пазухи два билета. – И крайне настоятельно просит нас, служивых людей, распространять билеты среди подчинённых, подопечных и просто знакомых. Больше всех, конечно, полицмейстер наш отдувается, верный Генрих Генрихович, ему‑то всё городское купечество необходимо осчастливить, но и мне, грешному, не удалось отвертеться...
– Сколько? – Кугушев открыл ящик стола.
– Пять рублей билетик. Но вы уж и второй для супруги, пожалуйста. Или, – уточнил Засецкий с намёком, – любой иной спутницы…
Князь едва заметно поморщился. Весь город знал, что он живёт в гражданском браке, а не с законной женой, упорно не желающей давать развод, но намекать на это обстоятельство было не слишком тактично. Не подавая виду, Кугушев отсчитал банкноты.
– Извольте.
– Покорнейше благодарю. Но это было первое дело, Вячеслав Александрович, а теперь второе, более щекотливое.
– Я весь внимание. – Кугушев поудобнее расположился в кресле.
– Вячеслав Александрович! Вы знаете, я старик, – заговорил генерал‑майор задушевно. – Меня сюда назначили, по правде сказать, в пересменку перед отставкой. А отставка состоится в ближайшие месяцы. Всё, чего я хочу – уйти с почётом. Владимир второй степени, высочайшая благодарность – больше мне ничего не нужно. – Засецкий замолчал, глядя в глаза Кугушеву.
– Не совсем понимаю, к чему вы клоните, Николай Михайлович.
– Вячеслав Александрович! Начальство бывает благосклонно к людям моего положения в двух случаях. – Засецкий загнул палец. – Когда в губернии не стреляют и не взрывают. – Загнул второй. – Либо когда немного стреляют, немного взрывают… зато потом вешают, но уже много. – Его взгляд стал ещё задушевнее. – Второй вариант был бы нежелателен, вы согласны? Мне не хочется, чтобы стреляли. А вам, наверное, не хочется, чтобы вешали.
– Я по‑прежнему не вполне понимаю...
– Скажу прямее, Вячеслав Александрович. Я знаю – мы знаем – что вы пользуетесь некоторым авторитетом в революционных кругах губернии. И у меня есть просьба. Употребите ваш авторитет на то, чтобы ваши друзья посидели тихо. Хотя бы в оставшиеся мне месяцы. Никаких боевых дружин и прочего баловства. Просьба сугубо личная, Вячеслав Александрович. Уважьте старого солдата. Дайте с честью уйти на покой.
Кугушев издал нервный смешок.
– Николай Михайлович... Кстати, я вам ничего не предложил... Сигару, коньяк? Нет? Как вам будет угодно... Послушайте, Николай Михайлович, не буду отпираться – это правда, знакомые в революционных кругах у меня есть. Но сам‑то я земец‑либерал, состою в Конституционно-демократической партии, и если эти люди задумают какие‑нибудь... радикальные акции, поверьте, со мной никто не поделится, и моих советов никто не спросит.
– А вы не советуйте, – сказал Засецкий совсем уж просто. – Вы им денег не давайте.
– Ну... если вы так откровенно... Боюсь, что прекращение финансирования с моей стороны как раз и заставит их перейти к исключительно преступным способам добывания денег.
– Вот это уже слишком откровенно. – Задушевности в глазах генерал‑майора убавилось. – Вы же сейчас, Вячеслав Александрович, практически угрожаете.
– Николай Михайлович! – Кугушев всплеснул руками. – Господь с вами! Какие угрозы!
– А, ну значит, почудилось мне, старому дураку. Простите великодушно. Я вам тоже тогда отвечу без малейшей угрозы. Сами‑то вы лицо неприкосновенное и, разумеется, ни к каким преступным делам не причастное. А вот близкий ваш друг, господин Цюрупа, не таков. По обеим статьям не таков.
Кугушев напрягся сильнее.
– Что вы имеете в виду, ваше превосходительство?
– Сами прекрасно знаете, ваше сиятельство. Член городского комитета Р. С. Д. Р. П., причём фракции большевиков, которые, в отличие от меньшевиков, вовсю практикуют убийства и грабежи, то есть, пардон, террор и экспроприации... Был связан с бандой, пардон, боевой организацией братьев Кадомцевых до её разгрома. Сидит управляющим в вашем имении Бекетово, занимается там противоправительственной агитацией крестьян...
– Позвольте, он занимается агрономией!
– Да‑да, знаем мы, какие семена он там сеет. Документально знаем. Есть за что отправить его в Сибирь, уж поверьте. И можете представить, как огорчится Анна Дмитриевна – кстати, передайте от меня поклон – если с её братом случится такая неприятность…
Кугушев с пылающим лицом встал. Поднялся с дивана и Засецкий.
– Это некрасиво, ваше превосходительство. Вы меня шантажируете через близких людей. Вы пытаетесь сделать меня ответственным за дела, на которые я не имею никакого влияния...
– А мы полагаем, что имеете, ваше сиятельство. – Генерал‑майор отступил к двери.
– Всё ради владимирской звезды и высочайшей благодарности?
– Да. И немножко ради того, чтобы не стреляли, не взрывали, не вешали. Итак, ваше сиятельство, мы договорились?
Князь Кугушев стоял посреди комнаты, сунув руки в карманы, гневно кусая губы.
– Я употреблю то небольшое влияние, что у меня есть, – выговорил он через силу, – но обещать ничего не могу.
– Благодарю сердечно, Вячеслав Александрович. – Засецкий приложил руку к груди. – Этого достаточно. Честь имею.
Когда он удалился, князь почти выбежал из кабинета и быстрым шагом прошёл через анфиладу парадных комнат на половину для гостей. Постучался в другой кабинет.
В маленькой комнате сидел, неудобно примостившись боком к столу, и правил огрызком карандаша какую‑то рукопись мужчина лет сорока с зачёсанными назад волосами и гладким, приятным широколобым лицом, одетый в малороссийскую вышиванку. Александр Дмитриевич Цюрупа, будущий продовольственный диктатор советской России, при появлении Кугушева уронил карандаш и взглянул на друга встревоженно.
– Вячеслав, что случилось? На тебе лица нет!
– Саша, хорошо, что ты ещё не уехал. Есть деликатная просьба. – Каждое слово давалось князю с трудом. – Мог бы ты повлиять на… своих товарищей из боевых организаций… чтобы они некоторое время… посидели тихо? Всего несколько месяцев, пожалуйста.
Цюрупа развёл руками, совсем как сам Кугушев только что перед Засецким.
– Но, Вячеслав, ты же знаешь, я не командую боевиками…
– Скажи, что есть провалы, – князь заговорил увереннее, настойчивее. – Что ожидаются аресты. Сошлись на меня, на конфиденциальные сведения от жандармов. Пусть залягут на дно, а лучше совсем уберутся на время из губернии. Поверь, я бы не стал настаивать, если бы не знал, насколько всё серьёзно!
Цюрупа встал, глядя на Кугушева удивлённо и озабоченно.
– Хорошо, хорошо, как скажешь… Сделаю что смогу.
– Надо сберечь людей. – Князь будто оправдывался. – Тяжёлое, глухое, подлое время… надо его просто переждать, надо сохранить силы на будущее… Впрочем, что я тебе объясняю? Кстати, эсерам тоже сообщи. Ты ведь поддерживаешь контакт с Чукалиным?
– Конечно, Вячеслав, конечно. – Не отрывая взгляда от князя, Цюрупа мимо него бочком вышел из комнаты.
* * *
Пуля пробила грудь генерал-майора Засецкого аккурат между анненским и владимирским крестами. Следующая пробила круглую дырку в бакенбарде, брызнув мелкой древесной щепой. Третья, четвёртая и пятая ушли в молоко. Шестая продырявила фуражку. Седьмая, последняя, легла совсем рядом с первой, проделав в мишени отверстие в виде восьмёрки. Эхо выстрелов затихло, и стало слышно, как шелестит листва тополей, журчит за кустами река, пересвистываются иволги. Молодой парень в кепке и чёрной блузе опустил наган и вопросительно глянул на инструктора.
– Неизрядно, Митенька! – Грузный мужчина с залысинами и седыми моржовыми усами, одетый в белую косоворотку, с деревянной кобурой маузера на боку, покачал головой. – Кучности никакой. Не забывай, что в настоящем деле у тебя семи выстрелов не будет... Бегом меняй мишень! Следующий на позицию!
Портрет генерал‑майора Засецкого на мишени, хоть и намалёванный в стиле трактирных вывесок, был вполне узнаваем; неизвестный художник особенно потрудился над бакенбардами. Митенька рысью по растоптанной мать‑и‑мачехе подбежал к стволу осокоря, сорвал продырявленную мишень и канцелярскими кнопками прикрепил новую. В той же самой примитивистской манере она изображала очкастого бородатого чиновника в штатском сюртуке с орденами.
– Перед нами, товарищи, губернатор Ключарёв. Ещё один царский сатрап, погромщик, душитель революции. – Инструктор смахнул с плеча тополиный пух. – Ещё одна цель, которую Уфимский комитет Партии социалистов-революционеров поставил перед нашей боевой дружиной. Готов, Юрочка? – ласково обратился он к другому молодому человеку с наганом. Тот закивал. – Заряжай! Целься! Пли!
Снова застучали выстрелы, отдаваясь многократным эхом от стволов осокорей и ракит приречного урмана. Этот боевик стрелял лучше: все семь пуль поразили губернатора в грудь.
– Берите в пример товарища Юрия, бойцы! – объявил инструктор. – Вот как должен стрелять настоящий террорист! Юрочка! Я возвращаюсь в город, тебя оставляю за старшего. Товарищи бойцы, без меня продолжаем занятия по прежней программе! Васенька и Павлик – со мной.
Мужчина с моржовыми усами в сопровождении двух юнцов прошагал мимо бревенчатого дома с узкими, как бойницы, прорезями окошек. Над дымящим костерком варила что-то в котле тощая веснушчатая девушка в крестьянском платье. Она застенчиво, исподлобья глянула на инструктора.
– Ну что, товарищ Якимова? – обратился инструктор к девушке с доброй улыбкой. – Жениха ещё не нашла?
– Шутите всё, Иван Игнатьич! Какие это женихи – мальчишки одни...
Её тон провоцировал продолжение, но Иван Игнатьевич не ответил. Он с провожатыми миновал палатку с вывеской «Осторожно! БОМБЫ», и по тропе углубился в густые заросли ракитника. В тихой, поросшей жёлтыми кубышками заводи была привязана лодка. С противоположного обрывистого берега нависал над рекой расщеплённый молнией осокорь. Иван Игнатьевич сел на корму, Вася и Павлик на вёсла, налегли, выгребли на стрежень узкой быстрой Дёмы, усыпанной тополиным пухом, и отдались течению.
– А что, Иван Игнатьич, когда будем ставить первую акцию? – спросил Павлик.
– Когда скажут, родной. – Инструктор сунул в зубы трубку и стал раскуривать. – Когда скажут. Товарищ Чукалин ясно дал понять: ждём иностранного специалиста от Ц. К., сами ничего не начинаем... Бери левей, впереди коряга!
– А может, ну их к бесу, этих комитетчиков? – предложил рыжий паренёк в мятой кепке, совсем мальчишка, налегая на весло. – Что мы, экса без них не сделаем? Дело нехитрое. На кой нам иностранцы, что они понимают в наших делах?
Иван Игнатьевич покачал головой.
– Ты, Васятка, смотри с партийной точки зрения. Каждый солдат должен знать свой манёвр. Партия большое дело затеяла. Если полезем, не зная броду, срежемся на мелочи – погубим многих, не только себя... Поворачивай, влетим в берег!
– Губернатор, полицмейстер, жандармский генерал... – недоверчиво проговорил Павлик. – Осилим ли такой террор?
– Эх, родной, да разве ж это террор? – Глаза Ивана Игнатьевича стали печальными. – Вот когда свергнем царя, установим республику – такое начнём... Тяжелая будет работа, кровавая, грязная, но придётся‑таки взяться за очистку человечества от господ, буржуев, попов со всем их отродьем, от всего этого хищного племени... А поглядите, какая красота!
Они вышли из устья Дёмы со створным знаком на стрелке, течение вынесло на простор плёса Белой, и кругом открылся обширный, великолепный вид. Слева высился железнодорожный мост, его замшелые быки пенили молочную воду. Впереди за Белой высоко вставали скалы и прорезанные оврагами косогоры южного обрыва Уфимского плато. На вершине ближайшего к мосту всхолмия краснела кирпичная водонапорная башня, от неё зигзагами по каменистому косогору сбегала к реке труба. Правее по бровке плато пестрели избы окраинных слободок, зелень Ушаковского парка, ампирный купол и колокольня Воскресенского собора, дальше – сверкающий бликами от веранды архиерейский дом и бело-зелёный карандаш соборной мечети. Ниже их, по лысым склонам, врассыпную вдоль извивающихся тропок – лачуги слобод: Черкалихиной, Семинарской, Архиерейской, Труниловской, и беленькая Всехсвятская церковка среди рощи дубов; ещё ниже, на самом берегу – чадящая труба паровой водокачки, баржи, пристани, плоты с костерками плотогонов. Течение несло к мосту, и боевики налегли на вёсла, чтобы выгрести к ближайшей пристани. На востоке, где Белая выворачивала на плёс из излучины, вставало солнце над Усольской горой, меркнувшей в голубой дымке.
– Красота! – проговорил юный боевик. – Что же мы всё взаперти сидим, Иван Игнатьич? Почти никуда не выбираемся...
– Конспирация, Васенька! Ничего не поделаешь, карантин! – Улыбаясь в моржовые усы, Иван Игнатьевич оглядел гребцов. – Что приуныли? Веселей, товарищи террористы!
Он набрал воздуха и негромким приятным баском затянул:
– Но настанет пора, и проснётся народ,
Разогнёт он могучую спину.
И тогда на царя, на бояр, на господ
Он подымет лихую дубину...
– Э-эх!!!... – грянули конспираторы во всю мощь молодецких голосов.
– … Дубинушка, ухнем!
Эх! Зелёная, сама пойдёт, сама пойдёт!
Подёрнем, подёрнем!
Ухнем!
Удалая песня разносилась по воде на всю ширину реки, откликалась эхом от крутых косогоров.
* * *
Солдатская слобода, что простиралась от церкви Успения Божьей Матери до Вахмянинских бань и дальше на восток до каменоломен над речкой Сутолокой, была одним из самых убогих уфимских предместий. В этом лабиринте грязных оврагов, застроенных покосившимися лачугами, особо дурной славой пользовался трактир на углу Сибирской и Спасской под названием «Разгуляй». Полиция сюда захаживала разве только для сбора обычной мзды, а чистая публика не заглядывала вовсе. Тем удивительнее выглядело появление в дверях трактира нового лица, нетипичного для подобных мест. Это был молодой татарин в турецкой феске тёмно-зелёного бархата и сюртучной паре серого сукна. Круглое лицо, окаймлённое короткой каштановой бородкой, было страдальчески искажено. В глазах горела решимость самоубийцы.
Ахтям Биккулов, шакирд медресе «Галия», собирался впервые в жизни выпить водки. Это был не каприз, не плотская тяга к запрещённому шариатом удовольствию. Это был религиозный, символический акт. Он знаменовал отречение от суеверия и мракобесия, отказ подчиняться нелепым средневековым запретам, твёрдую волю идти по дороге прогресса и просвещения.
Если бы Ахтям окончил какое-нибудь простое сельское медресе – например, принадлежавшее его отцу Асфандияр‑хазрету, – если бы сам стал муллой в родных Дюртюлях и, подобно отцу, ни разу не побывал бы в городе – подобные странные желания вряд ли зародились бы в нём. Но судьба решилась, когда отец и старшие родственники постановили:
– Ахтям у нас голова. Пусть получает образование по новому методу, усул жядид. Отправим учиться в Уфу, в «Галию». Станет адвокатом, проведём его в губернское земство, а там, глядишь, и в саму Думу!
Протестовал из ближайших родственников один Галимжян‑хазрет, свояк двоюродного племянника дядиного тестя – неуказной мулла, то есть не утверждённый официальным муфтием. Он учился в Бухаре и Кабуле, во время войны молился за победу японцев и категорически отрицал всё новое.
– Русские придумали эти усул-жядидские медресе, чтобы соблазнить и сбить с толку мусульман! – кричал он на семейном совете. – Чему хорошему там учат? Только пить, курить, играть в карты и сквернословить! Проповедуют христианство и безбожие!
Над упрямым стариком тогда втихомолку посмеивались...
…Биккулов застыл в последнем приступе нерешительности на пороге трактира. Может, уйти? Он ещё никому не открылся и нарочно выбрал трактир как можно дальше от тех мест, где мог бы встретить знакомых. Но... что если слух дойдёт до родных? До Шакир‑абыя, богатого и набожного уфимского родственника, который, собственно, и оплачивал учёбу Ахтяма? Сегодня Биккулов должен был ехать с ним в Чишмы, но сказался больным. Что если Шакир‑абый узнает об обмане, да ещё и с такой нечестивой целью? Ладно Шакир-абый, он человек добрый и мягкий, а если этот его страшный казак, урядник Уметбаев? Этот видит людей насквозь и способен на всё. Убить за отступничество от ислама? Запросто... Но ради великой истины просвещения стоило идти на риск. Ахтям стиснул зубы и вошёл в непотребное заведение.
В это субботнее утро «чистая» половина трактира была почти пуста. Лишь у окна пил чай, попыхивая трубочкой, грузный мужчина с залысинами и седыми моржовыми усами, одетый в белую косоворотку. Биккулов плюхнулся на ближайший стул. Сонный половой подошёл, почёсывая небритую щёку.
– Чего изволите‑с?
– Водки! – выпалил Ахтям. – И сигарет!
– Сделаем‑с, – ответил половой, давно отвыкший чему‑либо удивляться. – Беленькой или красненькой‑с?
Биккулов понятия не имел, что это означает. Это вообще про водку или сигарету? Но решительно ответил:
– Давайте беленькой!
– Закусочки‑с?
– Пожалуй... А что у вас есть?
– Рыжики солёные, огурчик, селёдочка‑с... – (Ахтям помотал головой. Это всё была разрешённая пища, а если уж нарушать запреты, то нарушать все). – Есть раки‑с, но их обычно с пивом берут‑с.
А вот раки были харамом, запрещённой пищей.
– О! – Ахтям поднял палец. – Подайте раков. Да, кстати, и пива подайте!
– Слушаю‑с. Откушать изволите‑с?
«Нарушать запреты – так нарушать все», повторил про себя прогрессивный мусульманский интеллигент.
– Непременно. Свинина есть?
– Отбивная с горошком‑с. – Половой безразлично глядел сквозь посетителя.
– Сделайте отбивную!
Биккулов откинулся на спинку стула. Как будто всё пока шло гладко. Мужчина с моржовыми усами наблюдал за ним, прихлёбывая чаёк. Ахтям дерзко поглядел ему в глаза. Мужчина поощрительно улыбнулся. Что бы это значило? Половой принёс пачку сигарет, спички и пепельницу. Ахтям распаковал пачку и только тут понял, что не знает, с какого конца закуривать. Он растерянно поглядел на моржовоусого. Лучше спросить, чем ошибиться и выглядеть по-идиотски.
– Послушайте, сударь... Простите за глупый вопрос, но... Как надо курить? С какого конца зажигать?
– Позвольте, я покажу. – Моржовоусый взял свой чай и пересел за стол к Ахтяму. – Вот с этого конца берёте в рот... с этого зажигаете... и осторожно чуть‑чуть вдыхаете... Осторожно, я же сказал! – (Ахтям выронил сигарету и закашлял с выпученными глазами. Отвратительный, жгуче-ядовитый дым терзал лёгкие). – Сам‑то я предпочитаю трубочный табак, он и ароматнее, и для здоровья полезнее... А впрочем, самое лучшее – вовсе не начинать. Вы ведь, сударь, магометанин? Ваши законы, чтобы не пить и не курить – они правильные, я считаю.
Биккулов затушил в пепельнице едва начатую сигарету, вытер слезящиеся глаза и помотал головой.
– Не согласен, – сказал он. – В шариате много здравого и справедливого, но есть и множество бессмысленных, устаревших, вредных законов. Запрет курения, я теперь вижу, скорее из категории здравых. Как вы можете вдыхать эту дрянь? Но дело не в этом...
Половой поставил графинчик, стопку, кружку тёмного пива, сообщил: «Раки варятся‑с» и поплёлся прочь. Пора было испытать на справедливость запрет алкоголя. Ахтям наполнил стопку, поднёс ко рту...
– Сударь, подождите закуски! – предостерёг моржовоусый, но поздно.
Биккулов опрокинул полную стопку в рот. Язык, гортань, пищевод вспыхнули, как обожжённые. Ахтям издал стон, задышал ртом, чтобы хоть воздухом остудить пекло... Взгляд упал на кружку пива. Спасение! Ахтям схватил её и принялся жадными глотками запивать. Пена безобразно текла с бородки на галстук. Моржовоусый печально покачал головой.
– Как же так вышло, что вы отступили от своего закона, сударь? – спросил он, когда Биккулов выпил с четверть кружки и перевёл дыхание. – Кстати, представлюсь: Иван Игнатьевич Квашнин, уфимский мещанин, владелец извоза.
– Ахтям Асфандиярович Биккулов, студент. – Он протянул Квашнину руку. – Как я отошёл от закона, спрашиваете? Я расскажу. – (Ему стало лучше, огонь растёкся по животу приятным теплом). – Сами судите, Иван Игнатьевич, как не отойти от ислама, как не утратить веру, когда наш самый авторитетный учёный аль‑Газали говорит, что Земля стоит в центре мира и Солнце вращается вокруг неё, а современная наука – что всё наоборот? А электричество, и химия, и паровые машины – разве это не доказывает, что права именно современная наука? Махди в Судане восстал против англичан под знаменем ислама, а англичане против него – пулемёты «Максим», и не стало Махди. На чьей же стороне Бог после этого? На той, где ислам? Или на той, где «Максим»?
– Жёстко ставите вопросы, господин Биккулов.
Половой поставил на стол миску красных раков. Ахтям неуверенно пошевелил их вилкой. Мерзкие насекомые! Как их вообще едят – прямо в этой... кожуре? Он отодвинул раков, опрокинул вторую стопку и немедленно запил пивом. Тепло внутри становилось всё приятнее.
– «Годы напролёт слушал слова шейха, но слова те не дали душе моей наслаждения, – продекламировал он стих Навои. – Дитя кафира преподнесло однажды глоток вина и словно влило мне в душу музыку!» Да, это противоречие долго мучило меня, но постепенно я пришёл к окончательному решению. Я не отвергаю ислам полностью, но отвергаю суеверия и всё противоположное разуму. Я встаю на путь науки, путь знания, путь прогресса!
Со зрением творилось что‑то странное – всё подёрнулось туманом, желудок неприятно крутило, ноги отяжелели, но было удивительно спокойно и хорошо. Водка оказалась волшебным напитком! Ахтям налил третью стопку.
– Вы бы не слишком на монопольку налегали, – посоветовал Квашнин. – А то скоро нить разговора потеряете, а он у нас весьма интересный. Как же выходит, что множество людей сочетают в своей душе и веру, и просвещение?
– Это лицемеры, – отмахнулся Биккулов. – Верят в одно, говорят другое. А я так не могу, не умею! У меня совесть! Во что верую, то и проповедую! И в то и верую! – Язык и мысли начали заплетаться, но это не имело значения. Было совсем хорошо. Ахтям снова выпил и запил. – Хотя очень страшно, конечно. Скандал будет ужасный. Родители проклянут, позор семьи. Но деваться некуда. Сегодня должен был ехать с Шакир‑абыем в Чишмы, на кешене Хаджи Хусаин‑бека. Молиться для него, Коран читать...
– Прошу прощения, куда-куда ехать?
– Чишмы – станция под Уфой. Сорок вёрст. Могила нашего святого –Хусаин‑бека. А Шакир‑абый – это мой родственник, Абдулшакир Гафаров. Богатый человек. Очень... – Биккулов задумался, припоминая русское слово. – …Благочестивый. Каждый год ездит поклониться Хусаин‑беку, милостыню раздать...
– Милостыню? – Квашнин посмотрел на него по-новому, с каким‑то иным интересом. – Нищим?
– Не только нищим. Содержит на свои деньги мечеть и медресе в Чишмах...
Что‑то внутри менялось. «Хорошо» каким-то неописуемым образом переходило в «нехорошо». Перед глазами плыло. Трясущейся рукой, дребезжа графином о стопку, Ахтям налил ещё водки.
Квашнин понизил голос:
– Много денег везёт?
– Тысяч десять... пятнадцать... не знаю. Много.
– Наличными?
– Только наличными. – Биккулов замотал головой. – Никаких банков. Банковский процент – харам.
– На поезде поехал?
– Нет. Он считает, что поезд – тоже харам. По расписанию во время намаза, а когда поезд идёт, то кыбла, направление на Мекку, меняется. – Мысли Ахтяма повлекло в теоретическом направлении: – Но большинство авторитетных улема не согласны...
– Если не на поезде едет, – прервал его Квашнин, – то на чём?
– Собственный экипаж у него. Старо-Чишминский тракт.
– И не боится такие деньги в экипаже возить?
Этот вопрос был сложный. Пришлось долго думать, чтобы понять его, и ещё дольше – чтобы сформулировать ответ.
– Есть охрана.
– Сколько человек охраны?
– Один, урядник Уметбаев. Башкир из оренбургских казаков. – Ахтяма передёрнуло. – Страшный человек. Японская война. Хунхузов в плен. Целую банду один.
– Давно выехали?
Этот вопрос был ещё сложнее.
– Сегодня, – наконец выдавил из себя Биккулов. Внутри уже было плохо, совсем плохо, его трясло и тяжко тянуло к земле. – Недавно. Зачем? – всё-таки додумался он до вопроса.
Квашнин улыбнулся в жёлтые от табака усы.
– Восхищаюсь вашей честностью и смелостью, господин Биккулов, – заговорил он прежним ласковым тоном. – Не каждый способен во имя принципов порвать со своей средой, своей роднёй, отвергнуть освящённые веками законы и обычаи... И всё же вы не одиноки! Поверьте, есть люди, которые разделяют ваши взгляды и примут вас по-братски, поддержат в трудную минуту, станут вашей новой семьёй, укажут новую жизненную цель – высокую, святую цель служения народу. Эти люди... – Иван Игнатьевич прервался: подошёл половой.
– Свиная отбивная с горошком‑с. – Безучастно глядя в пустоту, он поставил на стол поднос. – Пива повторить‑с?
Биккулов мутными глазами уставился в тарелку. Мозг из последних сил зачем-то попытался вспомнить, как это называется по-арабски, вспомнил: «лахм аль‑кинзир», и, исчерпав резерв, отключился. Шакирд завалился набок, потянул за собой скатерть, опрокинул на пол графин, стопку, кружку, раков и отбивную, и рухнул во всё это сам.
Иван Игнатьевич встал, вынул бумажник.
– Это за всё. – Он вручил половому рублёвую купюру. – Позаботься о молодом человеке.
– Позаботиться можно по‑разному‑с, – без выражения отозвался половой.
Иван Игнатьевич пригляделся к нему внимательнее и вынул ещё полтинник.
– Чтобы до завтра не протрезвился, и чтобы про меня и наш разговор забыл. Понял?
– Как не понять‑с. – Банкнота и монета молниеносно скользнули куда-то под фартук. – Благодарствую‑с.
Квашнин вышел из трактира, сощурился от яркого солнца, надвинул на лысину картуз. Перешёл Спасскую улицу и по тропинке между ветхими заборами спустился в овраг. Лачуги нависали над болотистыми берегами ручья, заросшего осокой, заваленного мусором. Отмахиваясь от комаров, Иван Игнатьевич перешёл ручей по кривым мосткам, толкнул скрипучую калитку.
Убогий, пропахший навозом извозный двор выходил воротами на противоположную Малую Успенскую улицу. Лошади в открытых стойлах приветственно заржали, завидев хозяина. Иван Игнатьевич миновал каретный сарай и, нагнувшись, открыл дверь вросшей в землю халупы.
В единственной полутёмной комнатушке за столом играли в карты Павлик и Васенька. Как только вошёл Квашнин, они бросили игру и повернулись к нему.
– Выезжаем на экс, товарищи! – Иван Игнатьевич вынул из щели за печкой портупею с деревянной кобурой маузера. – Будем брать экипаж на Старо-Чишминской дороге. Времени мало, не зеваем, закладываем бричку, в лагерь за остальными не едем – придётся самим!
Боевики вскочили с мест.
– Как же так, Иван Игнатьич, вы же сами говорили – нельзя самим! – проговорил Васенька, торопливо подпоясывая блузу. – А согласовать с комитетом? А специалист из центра?
– Знаю, Васятка, знаю, но тут такой случай – раз в жизни подворачивается! Не меньше десяти тысяч целковых везут, местность пустынная, охрана – один человек! Подфартило нам, родные! Верное дело, лёгкие деньги!
* * *
Солнце сияло высоко над холмистой полынной степью. Пыльная дорога вилась по широкой долине между мысами холмов и карстовыми воронками. Посреди дороги стоял запряженный парой лошадей татарский возок-карандас. Позади – бричка без седоков, развёрнутая поперёк дороги.
Урядник Уметбаев в белом чекмене и фуражке с голубым околышем Оренбургского казачьего войска, с безразличным выражением на смуглом узкоглазом лице, вывернул барабан нагана и вытряхнул на землю три гильзы. Воронёный ствол был гравирован золотой арабской вязью. Уметбаев перезарядил наган и направился к бричке.
Подле колёс в степной траве и дорожной пыли валялись два трупа. Один мертвец был грузный, лысый, с моржовыми усами, с маузером в руке. Второй – юноша, почти мальчишка с браунингом. Пулевые отверстия чернели у обоих точно посредине лба.
Третий, рыжеволосый, тоже мальчишка, был ещё жив. Он медленно, на одних руках, уползал в бурьян, скуля и всхлипывая. За ним по траве тянулся широкий кровавый след.
Уметбаев догнал раненого, придавил к земле сапогом между лопатками и внятно произнёс:
– Рассказывай, или умрёшь медленно. Вы кто?
– Уфимская... – простонал паренёк. – Боевая... дружина...
– Эсдеки?
– Эсеры... Дяденька, отпустите Христа ради... Всё скажу... Отвезите к доктору...
– Кто навёл?
– Не знаю... Из ваших кто-то... Иван Игнатьич сказал – прогрессивный студент... Дяденька, к доктору меня... я вас не выдам, Христом-Богом клянусь... скажу, сам себя подстрелил...
– Всё рассказал, – проговорил урядник, – можешь умереть. – Он убрал в кобуру наган и вытянул из ножен шашку.
– Погоди, казак, – послышался за его спиной мягкий голос. – Нельзя же так. Это человек, а не собака...
Абдулшакир Гафаров, тучный луноликий мужчина с гладко расчёсанной седой бородой, в расшитом жемчугом кэлепуше чёрного бархата, узорчатом бухарском чапане и сафьяновых ичигах стоял, опираясь на трость. Сквозь толстые стёкла пенсне в золотой оправе смотрели добрые, печальные глаза. Он выставил перед собой трость и наклонился к умирающему, навалившись на неё грудью.
– Мальчик, – сказал он ласково, – очень скоро ты умрёшь и за грехи отправишься в ад. Ведь ты этого не хочешь? – (Тот слабо завыл, плечи затряслись). – Можешь спастись. Прими ислам, спаси свою душу! – (Умирающий простонал что-то невнятное). – Согласен? – обрадовался Гафаров. – Вот молодец! Знаешь, немного даже завидую – ты не успеешь согрешить перед смертью, и Аллах наверняка возьмёт тебя в рай! Ну давай, это просто. Казак, по-твоему как правильнее шахаду произнести: по‑арабски или по‑русски? Ведь он должен понимать смысл... Эх, жаль, нет Ахтяма, он бы точно разъяснил!
– Ахтям – наводчик, – сказал Уметбаев. – А у этого язык отнялся.
– Ах, как жаль... Давай так, мальчик. Я за тебя произнесу шахаду, а ты что-нибудь простонешь в знак согласия. Бисмилля эр‑рахман эр‑рахим... Слушай, мальчик: свидетельствуешь ли ты, что нет Бога кроме Аллаха, и что Мухаммад – посланник Аллаха? – (Раненый издал очередной полустон-полухрип). – Прекрасно, брат! Прекрасно! Поздравляю! Ты стал мусульманином, твоя душа спасена! Давай, казак, отправляй его скорее к Аллаху.
Уметбаев поднял шашку. Клинок очертил сверкнувший на солнце полукруг, и рыжая голова террориста покатилась в полынь. Тяжело опираясь на трость, Гафаров выпрямился.
– Вот уже и не зря съездили, – сказал он. – Хоть одну душу спасли от адского пламени. А с Ахтямом придётся серьёзно поговорить. Да и с князем Кугушевым. Зря, что ли, я столько лет платил этим разбойникам? – Он огляделся, поморщился. – Надо бы все эти трупы закопать, но как? Ты ведь, наверное, не взял лопату?
Урядник отёр окровавленный клинок о блузу убитого.
– Взял. – Он вложил шашку в ножны. – Я всегда беру лопату.
Глава 5. Новичкам везёт
– Какие же идиоты нами управляют! – провозгласил Константин Фомич, откладывая утреннюю газету. Он был уже в форме, готовый отправиться на службу. – Кому не завидую, так это Столыпину. Реформировать нашу несчастную Россию с такими кадрами…
– Котя! – с упрёком произнесла Елизавета Ильинична и показала глазами на горничную Лушу, которая как раз вносила в столовую курящийся самовар.
– Не думаю, душечка, что я раскрываю государственный секрет, – саркастически ответил Титов-старший.
– Но ты говоришь как революционер, – с не меньшим сарказмом вступил в разговор Титов-младший. Луша наклонилась налить ему чаю и как бы ненароком прильнула бедром к плечу, но он проигнорировал это недвусмысленное прикосновение. – Или как минимум либерал.
– Да я и есть либерал, – не смутился Константин Фомич. – В частной жизни, разумеется. Вне служебных обязанностей. Луша, я ведь просил сливки без пенок!
– Значит, ты и сам не веришь в то, чему служишь? – торжествующе вскричал Семён. – Не веришь в святость самодержавия?
– Сеня! – ужаснулась Елизавета Ильинична.
– А я не самодержавие защищаю, – возразил Титов-старший. – Я защищаю обычную жизнь обычных людей от крови и хаоса, который несут все эти бандиты с прогрессивными убеждениями…
– Вот как? А если обычные люди пойдут за революционерами? За бандитами, как ты выразился?
– Этого не будет. – Константин Фомич отхлебнул чаю. – Обычные люди всегда идут только за властью. Они трусливы. Потому они и обычные.
– А если революционеры захватят власть? – не унимался гимназист. – Ну, как якобинцы? И тогда уже монархисты станут бандитами, как шуаны? Пойдёшь ли ты служить новой власти? Защищать обычных людей уже от сторонников самодержавия?
– Если революционеры захватят власть, меня повесят на первом же суку, так что нет смысла ломать голову над этими парадоксами. – Титов-старший встал и одёрнул китель.
– Господи! – Елизавета Ильинична вскочила, расплескав чай. – Как вы можете говорить о таких ужасах!
– Папá, ты ушёл от ответа!
– Да! – с удовольствием подтвердил Константин Фомич. – Ну-с, любимое семейство, удачного всем дня!
Вышел из дому и, перейдя по-утреннему тихую Вавиловскую улицу, поднялся на крыльцо жандармского управления.
Служебный день начинался обыкновенно, даже недурно. Адъютант Голиков принёс стопку вчерашних рапортичек от филёров. Титов проглядел их бегло: ничего неожиданного. Задержался на сообщении о «Ведьме» – такова была оперативная кличка Фаины Штальберг: она ещё не уехала из города, но за весь день ни с кем не встречалась. Потом зашёл унтер Панченко и вручил браунинг:
– Вашого сынка пистолет, ваше благородие, як вы просылы.
– А, прекрасно. – Титов спрятал браунинг в стол. – У Нахимсона нашли?
– Та ни, у Гершелевича. У Нахимсона тильки четыре нагана, маузер, дви ленты вид максима, обрез арисаки, морская мина та бухарский карамультук.
– Только и всего?
– Ну мы ж не дуже сыльно шукалы.
Ротмистр окончательно пришёл было в хорошее настроение, но тут дежурный унтер доложил, что подъезжают его превосходительство. Улыбка Титова увяла.
– К ликвидации эсеровского комитета все бумаги подготовили, Константин Фомич? – деловито спросил Засецкий, как только они обменялись рукопожатием.
– Так точно, ваше превосходительство. – Титов хлопнул на стол папку. – Все ордера оформлены, у прокурора подписаны. Завтра ночью заседание комитета – как раз и накроем всех.
– Повремените, – со значением сказал генерал‑майор.
Титов поднял бровь несколько удивлённо, но понимающе.
– Договорились о чём‑то с Кугушевым, ваше превосходительство? – (Засецкий кивнул довольно хмуро). – Тогда действительно разумно оставить комитет на свободе. А то заведётся какой‑нибудь новый, совсем дикий и не подконтрольный… – Ротмистр завязал тесёмочки и убрал папку в шкаф. – Прокурора сами изволите известить, что операция откладывается?
– Сам. – Засецкий повернулся к выходу. – Работайте, Константин Фомич.
Начальник губернского жандармского управления вышел. Он не казался успокоенным или довольным своей победой. Его явно что‑то тревожило.
* * *
– Я нашёл, кого эксировать, – сказал Семён, облокотившись на резные перила. – Но есть одно затруднение. Похоже, за нами кто‑то следит.
Деревянная беседка на краю Случевского парка нависала над обрывом берега. Внизу на страшном расстоянии светлела полоса Белой. Дымя трубой и шлёпая плицами, тянул за собой кильватерную полосу пароходик. За рекой простирались заливные луга, перелески, озера, старицы до самого бесконечно далекого горизонта, до пропадающих в дымке плоских увалов степи. Туда, в голубую даль, смотрели три начинающих экспроприатора.
– Следит? – изумился Телятников и стал озираться. Речной ветер трепал его вихры.
– Да не здесь. – Титов снял и протёр очки. – За мной дома. Сегодня ночью ко мне прибежала наша горничная Луша, насмерть перепуганная, неодетая, и сказала, что кто‑то скребётся и бормочет у неё под окном. Я...
– Погоди‑погоди! – заинтересовался Орнатский. – Что значит неодетая?
– В одной сорочке. Это совершенно неважно. Я пошёл в её комнату, выглянул в окно. Никого не увидел, но я уверен, там действительно кто‑то был, потому что уж очень сильно Луша была напугана. Она даже умоляла меня остаться, попросила лечь рядом. Я, конечно, отказался, стал её успокаивать...
– Так‑так, – обрадовался Орнатский, – вот сейчас подробнее!
– Зачем? Больше ничего интересного не было. Я сказал Луше, что если она так боится, то я позову отца. Она сразу успокоилась, и я пошёл спать. Конечно, нельзя исключать, что там были простые воры, но такое совпадение...
– Титов, – мягко сказал Орнатский, – ты совсем дурак?
Гимназист нахмурился.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Что Луша хотела от тебя не защиты от таинственных ночных шорохов, а кое‑чего другого.
– А чего? – не понял Телятников.
Титов покраснел.
– Ну, Гедеон, знаешь... Не может быть! У тебя испорченное воображение. Лукерья порядочная женщина, у неё муж в деревне, прекрасные рекомендации от старых хозяев... Хотя... хотя она и раньше странно себя вела со мной... – Титов надолго задумался. – Но если ты прав... это, конечно, скандал. Придётся сказать родителям, чтобы её прогнали. – (Орнатский схватился за лицо). – Ладно, это пустяки. Вернёмся к главному. Я нашёл, кого эксировать.
– Кого? – спросил Телятников.
– Яков Нахимсон, владелец лавки подержанных вещей. Он скупает краденое, я узнал точно. Осталось написать письмо и придумать, как передать деньги, чтобы засады не было.
– А я уже всё написал, всё придумал. – Орнатский полез в ранец, достал бумажку. – Слушайте... «Уфимская дружина анархистов-коммунистов, – начал он мрачно и торжественно, – постановила взыскать с тебя 1000 руб. Деньги эти ассигнованы на доброе дело, и ты, как богач сего города, отказать не имеешь права. Дружина приказывает тебе выдать их, так как у тебя деньги награбленные с цельного города...» Это у меня нарочно простонародные обороты, – пояснил Орнатский. – Чтоб буржуй понял, что не с интеллигентами какими имеет дело, а с опасными людьми... «Не выполнишь приказания нашего, то жестоко поплатишься жизнью своих детей. Вмешаешь в это дело полицию, то прибавишь больше жертв и рискуешь быть самому убитым. В нашем распоряжении 32 агента, которые будут следить за твоими действиями и за действиями полиции, а в назначенный день и час своё дело будет сделано, и никакая сила не может помешать. Мы действуем динамитом, огнём, есть кинжалы, револьверы, бомбы и на месте убивающий яд. На дне моря и за границами от всемирного общества нашего не уйдёшь, не пытайся нас провести, в противном случае сам пострадаешь. Приведёшь полицию только напрасно на верную смерть, ведь достаточно будет для них и 2‑х бомб, чтоб убить их. Повторяем, что никакая сила не может противостоять дружине нашей, не такие как ваши сыщики – болваны, разини и те для нас смехоподобны и безопасны. Что делает ваша полиция и твои мысли мы прекрасно знаем, ты хочешь провести нас и поймать наших агентов, ошибаешься, из тридцати двух мы за девять лет ещё не потеряли ни одного, не посчастливилось ни одной полиции изловить дружину. Деньги 1000 руб. должны быть положены тобой на татарском кладбище, от ворот шестая могила направо у ограды...» Я проверил – место со всех сторон голое, засаду не сделать, – прокомментировал Орнатский. – «Вот у этой-то могилы по низу обит кирпич: под решёткой жестью, т. е. при входе под ногами, вот под эту жесть и положь 1000 р. крупными кредитными билетами, т. е. наличными деньгами. Положи сегодня в 8 часов вечера, заверни в красную тряпку, не засовывай далеко и не старайся нас провести, это тебе не удастся. Деньги должен класть в указанное место тайно, чтоб никто не заметил, а то придётся класть в другой раз. О получении дружиной денег я тебя извещу и оставлю в покое. Если будешь канителиться с полицией, то ускоришь смерть своих детей и заплатишь гораздо больше денег, твои дети будут убиты у тебя в доме в присутствии твоём и твоей защиты и сколько крови будет пролито. Берегись сердить дружину анархистов-коммунистов» [1]. – Орнатский перевёл дыхание. – Ну как? Страшно?
[1] Композиция из подлинных писем: После революции (документы по истории антиправительственного движения и деятельности правоохранительных органов в Уфимской губернии в конце 1907 – первой половине 1914 годов). Сборник документов / Составитель, автор предисловия и комментариев Роднов М. И. – Уфа: ООО «ДизайнПолиграфСервис», 2002. – С. 46‑49.
– Хорошее письмо, – признал гимназист. – Молодец, отлично всё продумал! А чья могила?
– Откуда я знаю? Там по-татарски написано. И какая разница?
– Никакой, – согласился Титов, – просто любопытно. Теперь ты, Макар!
– А? – встрепенулся Телятников.
– Тебе тоже будет задание, самое лёгкое. Подбросить письмо Нахимсону. Просто подсунь под дверь и дуй со всех ног. Гедеон, возражений не будет?
– Нет, – Орнатский не поднял головы от письма. – Я поработал, ты поработал, пускай Телятина тоже хоть что‑нибудь сделает. Держи! – Он сложил листок конвертиком и вручил Макару. – Уж с этим, надеюсь, справишься?
– А то! – Телятников с обиженным видом спрятал письмо под фуражку и поспешил прочь по дорожке парка.
– Эй! – крикнул вдогонку Титов. – Макар! Ты же адреса не спросил!
Телятников вышагивал, не оборачиваясь. Титов и Орнатский переглянулись, развели руками и побежали его догонять.
* * *
Тощая веснушчатая девушка в крестьянском платье, с напряжённым озабоченным лицом, перебежала Спасскую улицу, спустилась в овраг, перешла ручей по кривым мосткам, огляделась – никого – и толкнула калитку. Извозный двор был пуст, лишь в одном стойле переминалась одинокая лошадка.
– Иван Игнатьич! – Настя Якимова робко постучалась в ветхую дверь халупы.
Никто не ответил, и она нажала на скрипучую дверь.
Как она и боялась, в единственной полутёмной комнате не было никого.
Со вчерашнего дня сердце у неё было не на месте. Утром Иван Игнатьич уехал в город с Павлом и Васей, он должен был поставить их следить посменно за домом Засецкого, дать инструкции и в тот же день вернуться – но не вернулся.
На столе валялись игральные карты. Никаких признаков обыска. Если их взяли, то где-то в другом месте. Они должны были оставить записку.
Якимова вышла, обогнула дом, заглянула в покосившуюся уборную. На гвоздик были наколоты восьмушки газет. Отмахиваясь от мух, что кружили над дырой, Настя перебрала бумажки и быстро нашла подходящую – рекламное объявление с обилием свободного места. На полочке лежала коробка спичек. Настя чиркнула одной и осторожно поднесла снизу к объявлению. Белое пространство вокруг его строк потемнело пятнами, на нём проступили мутные, расплывчатые буквы.
– Старо-Чишминская дорога… – прочитала Настя. – Гафаров… Уметбаев… Десять тысяч… Господи! Господи помилуй! Что делать-то?!
Спичка обожгла пальцы и погасла.
* * *
Солнце садилось над татарским кладбищем. Через пустырь городского выгона протягивались длинные тени надгробий. На фоне закатного неба чернел приземистый силуэт Пятой соборной мечети с минаретом и низким куполом. Три анархиста залегли в заросшем крушиной распадке мелкого оврага и следили за входом на кладбище. Сутулый мужчина в котелке и летнем плащике, озираясь, пробежал между могилами, что-то положил на одну и поспешил прочь в сторону города.
– Это не Нахимсон, – прошептал Титов. – Я Нахимсона видел, он толстый. Вот чорт!
– Может, приказчика послал? – высказался Орнатский.
– Кто же на такие дела приказчиков посылает? Как бы не полицейский агент... Да стой ты, Макар! – Он схватил за ремень Телятникова, который рванулся было из оврага. – Подождём минут пять. Мы тут давно сидим, никаких признаков засады не видели. Может и правда приказчик...
Они замолчали.
– Ну? – громким шёпотом спросил Орнатский. – Засады нет, ничего не происходит. Чего мы ждём?
– Ладно, – сказал Титов. – Пусть идёт только один. Если схватят – остальные разбегаются. Кто пойдёт?
– А я пойду! – Телятников снова рванулся, но Титов и Орнатский, не сговариваясь, схватили его за ремень.
– Сиди уж! Знаем мы тебя! Ещё могилу не найдёшь, да пойдёшь спрашивать у сторожа! Или деньги растеряешь! – Орнатский дал ему лёгкий подзатыльник. Телятников обиженно засопел. – Единственное, что сделал правильно – записку подбросил... – Сам Гедеон, однако, не спешил вылезать из оврага.
– Ладно, – сказал Титов. – Пойду я. Но тогда и деньгами распоряжаюсь я. Справедливо?
Орнатский хмуро пожал плечами. Титов выбрался из распадка и побежал рысью, сутулясь и озираясь, точь‑в‑точь как давешний мужчина в котелке. Открытые ворота, шестая могила справа, жестяной лист. Титов приподнял его. Красный свёрток. Дрожащими руками развернул. Из овального картуша с выражением монаршей благосклонности глядела Екатерина Вторая.
– Есть, – выдохнул Титов. Быстро пересчитал бумажки: шесть «катек», внизу записка. – Есть! – завопил он и замахал веером купюр. – Он принёс! Шестьсот рублей! Принёс!
– Ура‑а‑а!!! – заорал, выскакивая из оврага, Телятников. Забыв страх, за ним побежал и Орнатский.
Трое друзей со счастливым хохотом обнялись, закружились в хороводе.
– Получилось! – кричал Титов со сбившимися на нос очками.
– Мы сделали экс! Настоящий экс! У нас куча денег! – захлёбывался Орнатский.
– Двести рублёв на каждого, братцы! – вопил Телятников. – Лодку себе куплю! И охотничье ружьё!
Титов остановился.
– Макар, ты чего? Какое ещё ружьё? Какие двести на каждого?
Орнатский щёлкнул друга по лбу.
– Ты дурак, Телятина! Это же мы на типографию! «Воззвание к народам Вселенной» печатать! Смотри, Сеня, тут записка...
– Ага. – Титов развернул бумажку, поднёс к самым очкам. – «Господа анархисты приношу тысячу извинений потому затруднения в торговле не сумел сразу быстро собрать всю сумму принесу 400 руб. после когда укажете. Примите и проч. Гершелевич».
Настало молчание.
– Гершелевич? – повторил Титов. – Не Нахимсон? – Он повернулся к Телятникову. – Макарушка, а Макарушка! А ты кому подбросил записку?
– А чё я-то? – Телятников переводил растерянный взгляд с Титова на Орнатского и обратно. – Кому надо, тому подбросил...
– Телятина, мы же тебя практически под руки туда привели! – рявкнул Орнатский. – Мы же на этот дом пальцем показали! Как?! Как тебе это удалось?
– Да ладно, братцы! Ну не один жид так другой – всё равно же деньги принёс!
– Дуракам везёт, – вздохнул Орнатский. – Что тут ещё скажешь? Ничего, у меня осталась копия. Подбросим сегодня же и Нахимсону. Дело‑то оказалось плёвое! Кстати, насчёт типографии, – обратился он к Титову. – Как это вообще делается? Как устраивают подпольные типографии?
Гимназист развёл руками.
– Честно говоря, понятия не имею. – Он помедлил. – Но я знаю человека, который, возможно, разбирается.
Друзья шагали через выгон в сторону города. В сумерках сквозь листву тускло тлели окна домишек.
– И кто он? – недоверчиво спросил Орнатский.
– Это не он, – ответил Титов. – Это она.
* * *
Александр Дмитриевич Цюрупа вошёл в ресторан «Яр», что на углу Большой Успенской и Телеграфной, и целеустремлённо прошагал мимо швейцара и метрдотеля. Обеденное время ещё только начиналось. Румынский оркестр настраивал скрипки. Посетителей было совсем мало. Цюрупа сразу увидел тех, кто был ему нужен, и направился к столику.
Эти двое ещё не успели сделать заказ и листали карты: Яков Нахимсон, делец с широким кругом интересов и неоднозначной репутацией – лысый толстяк с чёрной бородой подковой, и Константин Мячин, командир боевой дружины большевиков – высокий молодой человек с преждевременной проседью в русых волосах. Оба при параде, в чёрных костюмах с бабочками, Мячин даже с бутоньеркой в петлице. Цюрупа рядом с ними выглядел чужеродно в простецком чесучовом пиджаке поверх вышиванки и с деревенской соломенной шляпой в руке.
– Александр Дмитриевич! – Нахимсон приподнялся в кресле, обозначая готовность удалиться. – Мне отойти? Партийные дела…
– Останьтесь, – сказал Цюрупа, – раз уж партия вам доверила деньги… Кстати, об этом тоже нужно будет поговорить. Но сначала главное. – Он наклонился к Мячину, понизил голос: – Кугушев получил конфиденциальные сведения из жандармского управления. Похоже, у вас крупный провал. Намечаются повальные аресты. – (Боевик слушал внимательно, насторожённо). – Я не командую дружиной, решать вам, но рекомендую на несколько месяцев убраться из губернии, а лично тебе, Костя – вообще из России.
– Спасибо, принял к сведению. – Мячин коротко кивнул. – Что‑то ещё?
– Да. – Цюрупа заговорил ещё тише: – Златоустовский экс… Товарищи боевики, вы до сих пор не сдали деньги в партийную кассу.
– Не беспокойтесь за деньги, – быстро сказал Нахимсон, – у меня надёжнее, чем в банке. Мне поручено их легализовать. Такие дела в один день не делаются.
– Понимаю, но партия ждёт. Мне уже несколько раз пеняли из Ц. К. Позарез нужны деньги на литературу, на обучение молодёжи… ведётся напряжённейшая борьба с отзовистами, ультиматистами, ликвидаторами, а вы… а ты, Костя, я смотрю, не стесняешься в расходах? – Цюрупа обвёл осуждающим взглядом зал ресторана – пальмы, накрахмаленные скатерти, официантов, румынский оркестр.
– Это часть легенды, – спокойно сказал Мячин, – ты же знаешь, я на нелегальном положении. Всё в пределах накладных расходов, не беспокойся. Но хорошо, я тебя понял, мы ускорим отправку денег. Ускорим, Яков Матвеич? – обратился он к Нахимсону, и тот закивал. – Александр Митрич, пообедаешь с нами?
Цюрупа холодно отказался и вышел. Официант, будто ждал этого, подскочил с бутылкой шампанского в ведёрке со льдом, откупорил, разлил.
– Твоё здоровье, – Нахимсон отсалютовал бокалом. – Похоже, у вас и правда провал. Ко мне вчера приходили жандармы, искали оружие. И вот ещё… – Он сделал маленький глоток, с наслаждением просмаковал. – Скорее всего, случайное совпадение, но мне кто‑то подбросил это… – Достал из внутреннего кармана исписанные тетрадные листки и протянул Мячину.
– Уфимская дружина анархистов-коммунистов?… – Боевик, только что бывший таким спокойным в разговоре с Цюрупой, залпом осушил бокал. – Кто это, чорт побери, такие?
– Мальчишки, – пожал круглыми плечами Нахимсон. – Дилетанты. Не понимают, с кем связались. И тем не менее…
– Яков Матвеич, сколько осталось денег? – перебил его Мячин. – Тех, златоустовских?
– Две пятьсот сорок, – без запинки ответил Нахимсон. – И драгоценностей сотни на три.
– Что? – Боевик поглядел на него круглыми глазами. – Меньше трёх тысяч? Из пятидесяти?! – Он схватился за голову. – Но как же… Как нам удалось столько спустить? Полгода не прошло! Как же так получилось?
– Как оно обычно и получается, – философски заметил Нахимсон и сделал ещё маленький глоток.
Мячин опрокинул второй бокал.
– Да нас убьют за такое, Яков Матвеич! Пришлют ребят с Кавказа, убьют как собак! – Он перевёл дыхание и нервозно поправил бутоньерку. – Сейчас бы сделать втихомолку эксик для покрытия расходов… Но если организация провалена… Чорт, чорт, что делать?! – Он схватился за волосы.
– Ну, – степенно сказал Нахимсон, – если вы повезёте деньги, а вас кто‑нибудь по дороге ограбит… Убедительно так ограбит… Совершенно посторонние люди, никому не известные…
Во взгляде Мячина загорелось понимание и надежда.
– Кто, например?
Нахимсон взял записку, что всё ещё лежала на скатерти, и подчеркнул ногтем последнюю строку: «Берегись сердить дружину анархистов-коммунистов».
– А вот они, например.
Дирижёр взмахнул палочкой, и скрипки грянули tutti.
* * *
Колокола Никольской церкви звонили к обедне. Над крышами и садами Аксаковской улицы роились белыми искорками стаи голубей.
Фаина Штальберг собирала вещи. Собранный чемодан и шляпная коробка валялись на кровати, раскрытый чемодан – на полу. Бывшая осведомительница сняла со стены Бёклина и Бердслея, не глядя кинула в чемодан. Чёрная кошка крутилась у её ног и тоскливо мяукала.
В дверь робко постучали.
– А не провалиться ли вам сквозь землю, Манефа Кузьминична? – выкрикнула Штальберг. – Я всё заплатила, и я съезжаю! Чего вам ещё?
За дверью кашлянули.
– Простите, это не ваша хозяйка, – донёсся смущённый голос подростка. – Наверное, она в церковь пошла. Я никого не встретил в доме и взял на себя смелость...
– Да входите же! – Она с грохотом захлопнула чемодан. В комнату несмело, бочком вошёл маленький толстоватый гимназист в очках. – Кто вы, и что вам угодно?
Гимназист поправил очки.
– С вашего позволения, Фаина Евграфовна, я пока не буду представляться. Я... – Он набрал воздуха. – Я представляю небольшую и пока ещё неопытную, неокрепшую революционную организацию. Мы...
– Рада за вас. Но при чём тут я? – Штальберг поглядела на него изучающе. – Я простая обывательница. Я не имею никакого отношения к революции.
– Как при чём? – Гимназист нахмурился. – Как это не имеете? Вы с вашим мужем Борисом Штальбергом состояли в тамбовской организации эсеров, ваш муж сослан в Иркутскую губернию, сами вы под надзором. Вы состоите в городском комитете П. С. Р., вы – правая рука его председателя Чукалина, пишете корреспонденции в «Знамя Труда». Вы опытный революционер, Фаина Евграфовна, мы восхищаемся вами, хотя и не разделяем вашей политической платформы. Мы хотим завести типографию и нуждаемся в вашей консультации.
Революционерка смотрела на него широко раскрытыми глазами.
– Молодой человек, откуда у вас эти сведения?
– Э‑э... я не могу раскрыть свои источники, пока не получу вашего согласия. Красивая кошка, – неожиданно заметил гимназист. – Или это кот? Как зовут?
– Оставьте в покое кошку. – Во взгляде Штальберг не было страха, только растущий с каждой минутой интерес. – Всё понятно. Вы читали моё дело. В жандармское управление, значит, захаживаете? И секретные документы вам дают почитать? Прелюбопытно, прелюбопытно...
Гимназист надул губы.
– На что вы намекаете, Фаина Евграфовна? Не хотите ли сказать, что я провокатор?
– Вы читали моё дело, – повторила Штальберг. – Если вы не работаете на жандармов, как вам это удалось?
С крайне оскорблённым видом гимназист снял и протёр очки.
– Послушайте, это низко – бросаться такими обвинениями. Я к вам пришёл с открытой душой, а вы... Ладно. Вы имеете право знать. Я Семён Титов, сын ротмистра Титова. – (Штальберг так и села на кровать с полуоткрытым ртом). – Но я пришёл не от отца, ясно? Я не сотрудничаю с ним! Я сам по себе!
Фаина смотрела на него заворожённо.
– Это поразительно, – проговорила она наконец. – Лучше не придумать. Вы – сын жандарма, и хотите делать революцию? Почему?
– Всё просто. Я прочёл Добролюбова, Чернышевского, Михайловского, Лассаля, Конта, Милля, Спенсера, Льюиса, Лаврова, Лесевича, Риля, Бокля, де Вормса, Маркса, Прудона, Бакунина, Кропоткина, и я понял, как устроено общество. Оно жестоко, несправедливо, нуждается в коренных изменениях. А сами вы как пришли в революцию?
– У девочек это бывает по-другому, – отмахнулась Штальберг. – И кстати, про это тоже должно быть в моём деле. Вы же, наверное, вообще всё обо мне знаете? Что я сбежала от мужа с любовником, что любовник меня бросил?...
– Нет‑нет, ну что вы. – Титов смутился. – Таких подробностей я не читал, и это меня не интересует.
– Правда? – Штальберг смотрела на него новым, оценивающим взглядом. – А меня интересует. Семён, как насчёт вас? У вас уже есть возлюбленная?
– Послушайте! – возмутился Титов. – К чему эти личные вопросы?
– Хотите, чтобы я сотрудничала с вашей организацией – извольте отвечать! Вы, господин Титов‑младший, знаете обо мне всё, я о вас – ничего.
– Какие‑то капризы... Но если вы настаиваете, я скажу – у меня никого нет. Я принёс клятву: никаких любовных похождений, пока не встречу идейно и духовно близкую девушку, соратницу по революционной борьбе.
Штальберг разглядывала его без улыбки.
– Вы ненавидите своего отца?
– Нет, он достойнейший человек, я его люблю и уважаю. Но, к сожалению, служит злу. Я ещё не разрешил для себя эту дилемму. Однажды мы поговорим откровенно, я постараюсь его распропагандировать, сделать нашим тайным агентом, как был у народовольцев Клеточников. Но пока не чувствую себя готовым к этому разговору...
– Вот этого не смейте! – испугалась Фаина. – Никаких откровенных разговоров. Это для вас будет откровенный разговор, а для него – дача показаний. Кстати, вы знаете, что за моим домом следят? Вы были осторожны?
– Само собой, Фаина Евграфовна! – обиделся Титов. – Я всех наших филёров знаю в лицо. Видел, где стоят, прошёл задними дворами. Это азбука конспирации, неужели, по-вашему, я настолько неопытен?
– Хорошо‑хорошо, – нетерпеливо сказала Штальберг. – Расскажите ещё о вашей группе. Кто вы по идеологии?
– Анархисты‑коммунисты. Надеюсь, это разногласие не станет непреодолимым препятствием? В конце концов, я предлагаю лишь тактический союз...
– Это не страшно. Но почему вы обратились именно ко мне?
– Ну... Честно говоря... Ваше дело просто попалось под руку. Я зашёл к отцу в кабинет, оно лежало на столе открытым, а я остерёгся лазить по шкафам.
Штальберг звонко захохотала. Титов переминался с ноги на ногу. Было видно, что он уже десять раз пожалел о своём выборе. Фаина захлопнула рот, согнала с колен кошку и вскочила с кровати.
– Хорошо, я буду работать на вашу организацию. Сколько у вас денег?
Гимназист улыбнулся. Этот вопрос был приятен.
– Шестьсот рублей, – небрежно сказал он.
Брови Штальберг приподнялись.
– Неплохо! Откуда?
– Эксировали одного буржуя, – ответил Титов ещё небрежнее.
Брови Фаины поднялись ещё выше.
– Вы шутите?
– Не верите? Приходите сегодня в восемь… нет, в полдевятого к мусульманскому кладбищу, – сказал Титов. – Только постарайтесь остаться незамеченной. Там все наши будут. Заодно и познакомимся, и обсудим подробно, что делать…
Фаина прошлась взад‑вперёд, оглядывая подростка с головы до пят.
– Вы не перестаёте меня удивлять, Семён. – Она раскрыла чемодан и снова повесила на стену «Остров мёртвых». – Хорошо, договорились, сегодня в половине девятого.
Гимназист вышел с крайне гордым видом, не попрощавшись. Как только стук его шагов по ступеням утих, Штальберг бросилась к окну во двор. Он был пуст. Титов дошагал до задней калитки между сараями, огляделся, нырнул в калитку и исчез за кустами сирени.
– Отменно, – проговорила Фаина. – Великолепно. Сама судьба привела тебя ко мне! – Её губы растянулись в ухмылке. – Ну теперь держитесь, господин ротмистр. Слышишь, Лилит? – Она схватила и любовно прижала к груди кошку. – Это судьба. Ему конец. Я превращу его сына в преступника, грабителя, убийцу… Я столкну их лицом к лицу! Я заставлю его отправить собственного сына в тюрьму, на виселицу! Можно ли вообразить более ужасную, более изощрённую месть, Лилит?! Я наполню его жизнь невыразимым отчаянием, я разобью его сердце... Ха! Ха! Ха! – С лестницы послышался шум, и она оглянулась на дверь. – Манефа Кузьминична, это вы? – крикнула демоническая женщина. – Я передумала! Не съезжаю! Топите самовар!
Глава 6. Линии сближаются
Фёдор Шмаков, чернорабочий на заводе Гутопа, толкал гружёную чугунными болванками тачку, когда к нему подошёл Гришка Щеглов и сказал вполголоса, глядя в сторону из‑под низко надвинутого картуза:
– Васильич зовёт поговорить. – И мотнул головой в сторону кузнечного цеха.
Сердце у Фёдора заколотилось от страха и надежды. Он‑то думал, что из боевой дружины большевиков его выкинули навсегда и с позором после того, как он струсил на златоустовском эксе. С тех пор его больше не звали на тайные сходки, не привлекли даже к такому пустячному делу, как охрана маёвки… А вот поди ж ты, зачем‑то вспомнил о нём сам великий подпольщик Василий Васильич! Неужели опять, не дай Бог, для такого дела, как в Златоусте? Фёдор отёр с лица вмиг выступивший пот, бросил Щеглову рукоятки тачки (тот с бранью согнулся от тяжести), выпрямился во весь богатырский рост и зашагал к кузнечному цеху.
В заросшей лопухами щели между цеховой стеной и забором ждал человек, которого Шмаков знал как Василия Васильевича – высокий молодой человек с преждевременной проседью в русых волосах. В руке он держал чемодан дорогого вида, обитый чёрной кожей.
– У нас провал, Федя, – сказал вместо приветствия командир дружины. (У Шмакова затряслись поджилки, пришлось прислониться к забору, который заскрипел под его тяжестью). – Не сегодня-завтра начнутся аресты. Надо всем переходить на нелегальное положение. Вот тебе паспорт и шесть рублей на третий класс до Самары, поезд завтра в девять. – «Василий Васильевич» подал конверт, Фёдор судорожно принялся вытирать о блузу грязные ладони. – И важное партийное поручение. Здесь, – «Василий Васильевич» поднял чемодан, – вся выручка от златоустовского предприятия, пятьдесят тысяч. Чемодан стальной, замок кодовый, – показал на цифровые цилиндрики около рукоятки. – В Самаре на платформе передашь человеку, который скажет пароль: «С вами всё в порядке? Не позвать ли доктора?» Твой отзыв: «Благодарю, мне уже лучше». Всё понял? Повтори!
– С вами всё в порядке? Не позвать ли доктора? Благодарю, мне уже лучше, – дрожащим голосом повторил Шмаков. – Василий Васильич, но как же так? Вы мне такое доверяете… а ведь со мной тогда, в Златоусте, обморок приключился, когда начали стрелять!
– Потому и доверяю, Федя, – строго сказал командир дружины. – Не хочу ставить на тебе крест. Человек ты хороший, честный, надёжный. Даю тебе шанс оправдаться и заслужить наше доверие. А дело простое, стрельбы не будет. Довезёшь, справишься?
Шмаков прижал чемодан к груди.
– Не подведу, Василий Васильич, – сказал он истово. – Как Бог свят, в этот раз не подведу!
* * *
– Она красивая? – спросил Орнатский.
Двое семинаристов и гимназист поднимались по Большой Ильинской вдоль ограды духовного училища. Солнце клонилось к закату и слепило глаза, все трое низко надвинули козырьки фуражек.
– Ну, у неё интересная внешность, необычная, – неохотно ответил Семён Титов. – Хотя какая разница? Мы к ней идём не как к женщине, а как к старшему товарищу-революционеру.
– Сеня, кого ты хочешь обмануть? Тебя привлекла её наружность, не сомневаюсь ни секунды. И это естественно! Это природа, зов полового инстинкта! Мы все молодые самцы в поре созревания, и совершенно естественно, что при виде молодой самки...
– Да хватит уже, Гедеон. – Титов оглянулся на красного Телятникова. – Макар, а ты не отставай! На самом деле я уже немного жалею, что обратился к ней. Возможно, это была ошибка.
– Почему?
– Она странная. Умная, но себе на уме. Задавала необычные вопросы, и мне показалось, что она недоговаривает...
– И я даже знаю что, – сказал семинарист. Они пересекли Аксаковскую улицу и шли вдоль убогих домишек Черкалихиной слободы. Навстречу хозяйки хворостинами гнали коров с городского выгона. – То же самое, что твоя Луша.
– Да брось! – Титов оглянулся: стыдливый Телятников снова отстал на несколько шагов. – Макар, догоняй!
– Нет, Сеня, я тебя не понимаю, – не унимался Орнатский. – Женщина приняла тебя наедине. Молодая, интересная. Неужели не дошло, чего она хотела на самом деле?
– Успокойся. Считай, что она просто мне не понравилась. И хватит об этом… Здравствуйте, Георгий Христофорович! – Титов приподнял фуражку, когда они обогнали сутулого мужчину в учительской форме.
– Кто это? – подозрительно спросил Орнатский.
– Овчинкин, наш словесник, живёт здесь рядом.
– Он, если что, не донесёт, что мы куда-то вместе ходили?
– Ни за что! Он порядочный человек. – Всё же Титов ускорил шаг, чтобы оторваться от нежелательного свидетеля.
Орнатский помалкивал, но нескромные мысли не давали ему покоя. Когда трое анархистов оставили позади дома и пошли краем выгона, он снова заговорил:
– Послушай, Сеня! Если у тебя с этой Фаиной ничего не было, значит... мои руки развязаны?
– Язык у тебя развязан, – буркнул Титов.
– У неё точно никого нет? Мужа, любовника?
– Муж в Сибири, а про любовника она сама сказала, что нет.
– Сама сказала? – ахнул Орнатский. – Тебе? Наедине? И ты даже тогда ничего не понял? Боже правый, Сеня! Нет, ты, конечно, видный теоретик анархизма, но в женщинах разбираешься, как... Даже не как свинья в апельсинах, потому что свинья апельсины хотя бы ест...
Титов круто развернулся перед самыми воротами кладбища.
– Слушай, Гедеон, мне это надоело. Ты же знаешь, я дал клятву воздержания. Но ты‑то, Казанова наш? У тебя‑то самого была хоть одна женщина? – (Орнатский горделиво усмехнулся и попытался что‑то сказать). – Вот только не надо опять твоих сказок Шехерезады! Не рассказывай, как овладел светской дамой в её шикарном ландолете или прокрался в гарем оренбургского муфтия. К твоему сведению, ландолет – открытый экипаж, а если даже у муфтия есть гарем – в чём я сомневаюсь, – там точно нет потайных ходов с ловушками и чернокожих евнухов. Единственный твой рассказ, которому я верю безоговорочно – это как ты ущипнул кухарку пониже спины, а она огрела тебя ухватом. Но извини, это ещё не опыт с женщинами, так что нечего тут выступать с позиций превосходства! Макар! – крикнул он сильно отставшему Телятникову. – Мы пришли! – И, не глядя в глаза мрачному, обиженному Орнатскому, толкнул створку ворот.
Фаина Штальберг сидела на скамейке среди кустов и надгробий, спиной к воротам, лицом к закату. Чёрная шляпка с перьями, изящный силуэт, обтянутый чёрным платьем – могло показаться, что дама в трауре пришла навестить чью‑нибудь могилу. Титов кашлянул, привлекая к себе внимание, и она полуобернулась профилем под кружевной вуалеткой.
– Фаина Евграфовна! – Щурясь и моргая на солнце, Титов указал на своих друзей. – Позвольте представить членов нашей организации: Гедеон Орнатский и Макар Телятников.
– Ты сдурел – называть настоящие имена? – зашипел ему на ухо Орнатский. – Мы же договаривались – псевдонимы! Чёрный Мститель и Смерть Кровопийцам, неужели так трудно... – Он замолчал на полуслове, когда Штальберг встала и протянула ему руку для приветствия.
– Рада знакомству, Гедеон. – Фаина перевела взгляд на Телятникова. – Какой вы красивый мальчик, Макар, – сказала она изменившимся тоном. Грациозным движением указала на скамью. – Садитесь, товарищи. Расскажите про вашу организацию.
– Мы – Уфимская дружина... – начал Титов, но Штальберг жестом остановила его.
– Не надо, Семён. Вас я уже слышала, мнение составила. Макар! – В её голосе появилась льстивая вкрадчивость. – Теперь я хочу послушать вас.
– Телятников ничего толком не расскажет, – раздражённо заговорил Орнатский. – Он парень славный, но вот насчёт ума...
– А чего это ты мне рот затыкаешь? – неожиданно возразил Телятников. – У нас в коммунии все равны! – Он обратился к Фаине и заговорил так уверенно, что Титов и Орнатский только вытаращили глаза: – Мы анархисты – за всемирную революцию, свободу и равенство. Чтобы всё было общее, и чтобы грабить буржуев. У нас и револьверты есть. Третьего дня в Ушаковском парке архирейцев шуганули будь здоров! Потом с одного жидка стрясли шесть сотенных, сегодня ещё другому назначили заплатить. А ещё у нас есть воззвание, Гедеон сочинил. Там вся наша плацкарта расписана...
– Платформа, дурак! – простонал Орнатский. – Политическая платформа, а не плацкарта!
– Ну да, платформа... Вот, почитайте. – Телятников полез в ранец.
– Почитайте? – Изумление на лице Орнатского приобрело оттенок злобы. – Ты что, болван, так его и таскаешь? И в семинарию?
– Да, а чё? С тех пор как написали, так и таскаю.
– Господи! – Титов схватился за голову.
– Телятина, идиот! – Орнатский хлопнул Телятникова по лбу. – Ты забыл, что надзиратели проверяют вещи? Ты понимаешь, что в любой момент мог провалиться и провалить нас всех?
– Не ругайте Макара, – кротко попросила Фаина, разворачивая воззвание. – А вы, Макар, больше так не делайте, пожалуйста. Это и правда неосторожно. Обещаете мне?
– Обещаю, Фаина Елистратовна. – Лицо Телятникова расплылось в счастливой улыбке.
– Вообще-то Евграфовна, но лучше просто Фаина. Я ведь не намного старше вас... – Штальберг подчеркнула что‑то ногтем. – Хм‑м... название не очень. Уфимская дружина анархистов-коммунистов? Сокращённо У. Д. А. К.?
Титов и Орнатский переглянулись. Телятников покраснел.
– Э‑э... Да, тут мы дали маху, – признал гимназист. – Насчёт сокращения не подумали. Надо как‑то иначе. Не дружина, а... Может, рать?
– Удар! – воскликнул Орнатский. – Уфимская дружина анархистов-революционеров! У. Д. А. Р.! Ну согласись, Титов, это гениально!
Титов нахмурился.
– Нет! Революционеры – это ни о чём не говорит. Сейчас все революционеры. Мы именно анархо-коммунисты, а не синдикалисты, индивидуалисты и прочие. Нельзя убирать это важнейшее слово ради одной красоты сокращения!... Ну да ладно, в другой раз продискутируем этот вопрос.
Штальберг подчеркнула ещё что‑то.
– А это кто писал: «Спрут самодержавия распростёр над Россиею зловещие крылья, опутал всё живое удушающею паутиною и всё беспощаднее смыкает окровавленные челюсти на горле первых робких ростков свободы народных масс?»
– Я, конечно, – с гордостью ответил Орнатский. – В стиле Виктора Гюго старался. Правда, удалось?
Фаина чуть скривила губы.
– Честно говоря, у Гюго лучше.
– Ну знаете! Кто я, а кто Гюго, – скромно заметил Орнатский. – Кстати, Фаина! А кто ваш любимый писатель?
– Ладно, манифесты – это пока неважно. – Не удостоив его ответом, Штальберг вернула воззвание. Солнце садилось, темнело, пищали комары. – Кто у вас главный? Вот что мне нужно знать.
– Главного нет, – сказал Титов, – мы последовательные анархисты и всё решаем голосованием.
– В боевой работе это неприменимо.
– Согласен. По нашему уставу, перед боевой операцией проводится избрание диктатора с чрезвычайными полномочиями. Когда операция достигает своих целей – а они должны быть чётко, недвусмысленно сформулированы и запротоколированы – или же когда станет очевидным, что цели достигнуты быть не могут, диктатор освобождается от полномочий. Таким образом наша коммуна страхует себя от превращения в деспотию, что в истории не раз губило подобные начинания.
– Коммуна из трёх человек, – уточнила Фаина.
– Да, но со временем мы расширимся. Возможно, охватим всю Россию или даже весь мир. Все возможности злоупотреблений нужно исключить заранее, не то будет поздно.
– Понятно. Устав, очевидно, писали вы, Семён. Неплохо формулируете. Но ни одной боевой операции вы пока не провели, верно?
– Ну, если не считать того случая в Ушаковском парке и экса по‑одесски, то нет.
– Что за случай в парке?
– К нам привязались хулиганы, – нехотя объяснил Титов, – я пугнул их бульдогом, они убежали.
– А экс?
– Мы написали письмо с угрозами, нам заплатили.
– Да, вы говорили… Сколько сейчас у вас денег – шестьсот рублей? Этого мало. На типографию нужно тысячи две как минимум.
Анархисты переглянулись.
– Нахимсон сегодня должен принести тысячу, – напомнил Орнатский. – И нам ещё должен четыреста Гершелевич.
Штальберг нахмурилась.
– Вы антисемиты?
– Нет. – Титов смутился. – Так вышло по чистой случайности.
– Мой муж – еврей, – строго сказала Фаина. – Правда, мы с ним фактически разошлись, и я... – Она бросила взгляд на Телятникова. – …Считаю себя свободной женщиной… Но всё‑таки я решительно против антисемитизма. И хватит об этом. Какие у вас планы?
– Для начала свергнуть царизм, – Орнатский решительно вернул себе инициативу в разговоре. – Ликвидировать всю пирамиду государственной деспотии, от министров до последнего городового. Потом...
– Нет‑нет, я спрашиваю о ближайших планах. – Фаина снова с ласковой улыбкой обратилась к Телятникову: – Что скажете, Макар?
– А чё тут говорить, всё понятно, – ответил Телятников охотно и без малейшего смущения. – Раз нужны деньги, стало быть, надо делать ещё экспедиции.
– Экспроприации, болван! Экспроприации! – простонал Орнатский. – Фаина, зачем вы всё время спрашиваете Макара? Для смеха?
– Нет, – ответила Штальберг, – мне не смешно. Я знаю, что люди вроде Макара кажутся недалёкими, что с теорией у них плохо. Но лучшие боевики, самые стойкие, решительные, чистые душой террористы получаются именно из таких. – Она ласково улыбнулась Телятникову, а он так и засветился от счастья. – Не стоит недооценивать Макара. У меня пока создаётся впечатление, что к боевой работе пригоден он один.
– Он один?! – Орнатский даже вскочил со скамьи. – Да он не знает, как револьвер снимать с предохранителя! Не понимаю, с чего такое предпочтение Телятникову! То есть, конечно, понимаю – вы женщина, у него смазливая мордашка... Извините. – Он покраснел и сел.
– Дело не в мордашке, хотя она симпатичная, не спорю. – Фаина была совершенно спокойна. – Предпочтений у меня нет. Просто каждому своё место и своё время. Вы – оратор, вождь, народный трибун, ваше дело – воспламенять сердца, вести за собой толпу... – (Орнатский расцвёл. Обиды как не бывало. Теперь он смотрел на Штальберг с благодарностью, почти обожанием). – Только поправить бы дикцию, а то шепелявите. Но ваше время, время вождей и толп, ещё не настало. Вы, Семён – мыслитель, теоретик, мастер точных формулировок. Да, вы отважны, можете пойти на хулиганов с бульдогом, но это всё равно что генералу идти в рукопашную. Ваш звёздный час тоже настанет нескоро. А сейчас время для простых цельных натур. – Она улыбнулась Телятникову ещё ласковее. – Главное, Макар – это безоговорочно верить в себя и в правоту нашего дела. А выучиться обращению с оружием – дело нехитрое.
– Да я уже выучился, Фаина Евгень... Ефим... Евстрат... – Телятников хлопнул себя по лбу. – Просто Фаина, да! Вчера в овраге упражнялся! – Он выхватил из кармана бульдог и лихо крутанул барабан.
– Господи! Что за дубина! – Орнатский схватился за голову. – Ты даже бульдог в семинарию таскаешь?!
– А чё такого?
– А то, что за такое вышибут в момент с четвёркой по поведению, как Кешку Бриллиантова!
– Да ладно, Кешку вышибли за то, что драку на Библиях устроил!
– Не ссорьтесь и не ругайте Макарушку, – снова попросила Фаина. – Товарищи! Я так поняла, что вы решили начать с эксов. Это правильно. Это единственно разумное решение. Ваша группа слабая, неизвестная, неопытная и прежде всего безденежная. В первую очередь нужны деньги, а за ними придёт остальное – опыт, слава и пополнение свежими бойцами. – (Титов кивал каждому слову, семинаристы просто смотрели как заворожённые). – На эксированные средства вы наладите типографию, распространите своё воззвание, и слава Уфимской дружины анархистов-коммунистов прогремит на всю Россию…
– Время, товарищи, – веско перебил Титов. – Пора проверить, принёс ли деньги Нахимсон. Макар, оглядись, нет ли кого?
– Есть, – доложил Телятников, выглядывая из‑за кустов.
– Полиция? – встрепенулся Орнатский.
– Не, штатский. Пузатый такой. Вокруг могилки ходит, на часы поглядывает.
– Должно быть, Нахимсон, – решил Титов. – Что будем делать, товарищи? – Анархисты лишь растерянно переглядывались. – Фаина, вы как опытный революционер… Что делать в такой ситуации?
Штальберг вздохнула.
– Сидите здесь, – сказала она. – Не показывайтесь. Я сама поговорю. – Встала, пониже надвинула шляпку – впрочем, лица и так было не видать под вуалеткой в сгустившихся сумерках – и уверенно направилась к тому, кто ждал у шестой могилы.
* * *
Солнце садилось над холмами степи. Старая двуколка, дребезжа и едва не разваливаясь на ходу, тащилась по Старо-Чишминской дороге. Настя Якимова правила лошадью. Время от времени она привставала на козлах и вглядываясь вперёд, щурясь против заходящего солнца.
Когда она увидела впереди бричку, неподвижную и без лошади – закусила губу и нетерпеливо стегнула вожжами.
– Наша, – дрожащим голосом проговорила Настя. Она остановилась возле брошенной брички, и сразу же увидела в бурьяне две проплешины свежезарытых могил. – Господи помилуй! Так и есть, убили! – Она соскочила с козел и бросилась к могилам. – Павлик!… Васенька!… А где же третья? Иван Игнатьич… может, ушёл живой?
Якимова в отчаянной надежде огляделась – и заметила в стороне третью проплешину. Земля на ней была выровнена аккуратнее, а сама направлена головой на юго-запад, в сторону Мекки. Настя, конечно, не поняла, что это значит. Особенная могила? Значит, в ней и лежит особенный человек.
– Иван Игнатьи-ич! – завыла она, зарыдала, бросилась ничком на Васенькину могилу.
* * *
– Бон суар, мадам. – Лысый толстяк с чёрной бородой подковой, в щеголеватом клетчатом костюме, галантно приподнял котелок. – Яков Матвеевич Нахимсон, как вы, вероятно, догадались.
– Принесли? – без лишних любезностей спросила Фаина.
Нахимсон смерил её стройную фигуру довольно бесцеремонным взглядом.
– К сожалению, пожертвовать деньги не имею возможности, но хочу сделать вам более выгодное предложение. Пятьдесят тысяч не желаете приобрести практически безо всякого труда и риска?
– Подробнее! – потребовала Фаина.
– Да, конечно. – Нахимсон быстро огляделся, понизил голос: – Я понимаю, ваша организация молода и неопытна, но не страшно, дело – совершенный пустяк. Курьер везёт деньги в Самару, выезжает завтра девятичасовым поездом, третьим классом. Высокий брюнет, один, без охраны, без оружия, деньги в чемодане чёрной кожи с кодовым замком. Кода не знаю, но это тоже не страшно, подберёте за пару часов. Главное – взять чемодан в поезде, пока курьер не доехал до Самары. Берётесь?
– Ваша доля? – Штальберг постаралась взять циничный тон профессиональной преступницы.
– Всё ваше до копейки. Мой интерес только в том, чтобы деньги не дошли по адресу. Больше вам ничего знать не следует, и видеться мы больше не должны. Итак, ваше слово?
Фаина для порядка посомневалась:
– Всё это подозрительно…
– Гадаете, не ловушка ли, – с пониманием сказал Нахимсон. – Поверьте, сударыня, если бы я хотел с вами покончить – просто пришёл бы сюда с полицией. Не такие вы важные птицы, пардон за откровенность, чтобы хитрые ловушки вам строить. Ну как? Вам нужны пятьдесят тысяч? Если нет – воля ваша, найду других исполнителей…
Фаина решительно кивнула.
– Сделаем. Деньги до Самары не дойдут. Уфимская дружина анархистов-коммунистов своё дело знает. А теперь уходите. – Нахимсон не спешил, и она повысила голос: – Вы слышали? Уходите! Прочь! – велела она тоном королевы преступного мира.
– Бон шанс, мадам. – Яков Матвеевич приподнял котелок.
С улыбкой торжества Фаина следила, как он вразвалочку удаляется, как исчезает за углом дома.
Ограбление! Настоящее ограбление!
Всё складывалось даже лучше, чем она осмеливалась мечтать.
Она развернулась на каблуках и победоносной походкой направилась в сторону скамьи, где, прячась за кустами, ждали юные анархисты.
Глава 7. Профессиональные революционеры
Георгий Христофорович Овчинкин, словесник из мужской гимназии, пил вечерний чай на балконе своего дома, что на Трактовой улице близ мусульманского кладбища, над самым склоном Уфимского плато. Озарённый закатом вид на Нижегородскую слободу, прорезанную старицами, с дымящими трубами заводов, на широкую излучину Белой и заречные степи, был великолепен и умиротворяющ.
Услышав настойчивый стук в калитку, учитель насторожился. Он жил один и никого не ждал. С неудовольствием отставил чашку, спустился и отворил.
Высокий, южного типа мужчина в рабочей блузе и низко надвинутом на чёрные кудри картузе, вполголоса буркнул:
– Я от Нестора Чукалина, – и вошёл, довольно невежливо оттеснив Овчинкина корпусом.
Сердце у словесника дрогнуло. Он не был членом П. С. Р., но как человек порядочный и передовых взглядов считал долгом совести помогать по мере сил освободительному движению. (В городском комитете эсеров Овчинкина знали как сочувствующего, а его дом как чистую явку). До сих пор, правда, к нему ни разу не обращались… но вот он настал, этот роковой час.
– Один живёте? – спросил визитёр. Георгий Христофорович кивнул без слов, чувствуя тяжёлый ком в корле. – Хорошо. Я нелегальный, бежал из ссылки. Пересижу у вас пару дней, пока комитет сделает паспорт. Если будут любопытствовать – я ваш родственник.
– Конечно, конечно, – забормотал учитель, заходя в дом вслед за опасным гостем и озираясь, не следит ли кто. – Э-э, а собственно… с кем имею честь? Или, – спохватился он, – я не должен этого спрашивать?
– Без разницы. – Беглый закинул картуз на вешалку. – Имя для меня сами сочините.
* * *
В окне синела майская ночь. Заливались соловьи. Пламя в лампе со скверным керосином горело неровно, колеблясь и потрескивая.
«…В ЧЕРНОМ ЧЕМОДАНЕ С КОДОВЫМ ЗАМКОМ», – дописала Фаина аккуратными печатными буквами, поставила точку и макнула перо в чернильницу.
Помедлила. Перечитала записку, задумалась и отложила перо. Чёрная кошка вышла из‑под кровати и требовательно мяукнула. Фаина взяла её на руки, прижала к груди.
– Что же мне делать, Лилит? – заговорила она, поглаживая кошку. – Если я подброшу записку Титову или Засецкому, мне наверняка опять не поверят. Если донесу лично, тем более. Меня считают обманщицей… Вот что, Лилит: надо, чтобы жандармы узнали от кого‑то другого. Завтра как раз заседание нашего комитета, очень кстати. После моей отставки в комитете не осталось агентов. Значит, будут комитет ликвидировать, и сегодня самый подходящий день – соберутся все. О Лилит, как удачно всё складывается! – Лицо Фаины осветила улыбка. – Расскажу Чукалину, а он – всему комитету. Всех арестуют, кто‑нибудь да проговорится, и жандармы поверят, потому что информация будет исходить не от меня! – Штальберг бросила кошку на кровать и восторженно захлопала в ладоши. – Прекрасно! Прекрасно! Ну скажи, Лилит, разве я не гений интриги? Титов‑сын попадётся в лапы Титова‑отца, и так свершится моя месть… о да, страшная месть отвергнутой женщины! Да будет так!
Она схватила свою записку и театральным жестом разорвала.
* * *
Извозчик свернул с Центральной улицы в переулок за пожарной частью. У приземистой лютеранской кирхи с игрушечной башенкой над крыльцом полковник Хупер велел остановиться: иностранец заехал помолиться в иностранную церковь – выглядит вполне естественно. Хупер знал, что хвоста нет, но следовало учитывать, что сам извозчик может доносить о перемещениях подозрительных седоков. Он подождал, пока пролётка скроется за углом пожарной части, обогнул кирху и зашагал вверх по Самарской улице в сторону Симеоновской церкви. До явочной квартиры было недалеко. Окованный кончик трости мерно стучал по пыльной укатанной земле.
Первые дни в Уфе американец соблюдал карантин: не встречался ни с кем из эсеров, а разъезжал по конторам лесозаводчиков и пытался продать несуществующую лесопильную машину с мотором Дизеля. Некоторые заводчики проявляли интерес, но остывали, как только Хупер называл цену. В поездках он аккуратно проверялся и не видел никаких признаков наружного наблюдения. То ли уфимские филёры работали даже скрытнее московских спецов школы Медникова, то ли за ним действительно не следили. Второе было вероятнее.
Главным впечатлением Хупера от России была расхлябанность и нечёткость. Казалось, что и власти, и революционеры здесь работали «на авось», «на отвяжись», «на и так сойдёт» (он быстро выучил эти чудные русские выражения). Каждый русский будто чувствовал себя не на своём месте, сам не знал чего хочет, и страдал от этого. Даже революционеры как будто тяготились своим революционерством. Большинство эсеров, с которыми встречался Хупер, гораздо органичнее смотрелись бы в роли проповедников, или журналистов-разоблачителей, или бойких жуликоватых дельцов, или обычных политиков либерального толка. Было не очень понятно, как с людьми подобного сорта создавать партизанское движение. Не с такими он зимовал в озаркских пещерах и срезал скальпы с джейхокеров. Надежда была только на простых активистов на местах, и в любом случае пути назад не было. Хупер поставил всё на русскую карту, он не собирался возвращаться в Америку, где распродал всё имущество. Он твёрдо решил окончить жизнь в этой чужой стране, в борьбе за свободу и будущее белой расы.
«Не что иное как деспотия делает русских такими слабыми, – размышлял полковник, шагая вдоль берега Солдатского озера, что раскинулось посреди пустыря большой круглой лужей. – Если государство обращается со своими подданными как с неразумными детьми – неудивительно, что они не взрослеют душой. Деспотия не позволяет им осознать себя, свои интересы, своё жизненное предназначение и тем обрести внутреннюю силу и независимость, а значит, стать угрозой...» Может быть, если цинично исходить из интересов англосаксонской расы, следовало поддерживать в России деспотическое правление? С деспотом удобно иметь дело – его всегда можно подкупить, соблазнить вздорными идеями или свергнуть заговором, и тем направить политику его страны в желаемое русло. Но как контролировать самоуправляющуюся нацию свободных граждан, каждый из которых осознаёт и умеет отстаивать свои личные и национальные интересы? Если бы Россия с её гигантскими ресурсами, с огромным однородно-белым населением стала по‑настоящему свободной страной – она превратилась бы в страшную, небывалую угрозу для англосаксонского мира. «Но если исходить из ещё более общих интересов нашей расы, – думал Хупер, шагая мимо дощатой ограды палисадника с подсолнухами, – оно и к лучшему. Конкуренция с другими белыми народами, такими как славяне, не даст нам выродиться, почивая на лаврах. Не даст расслабиться и пасть жертвой деспотических устремлений нашей собственной бюрократии. Сражаясь за свободу русских, я сражаюсь в конечном счёте за нашу свободу!»
Успокоив совесть этим сложным ходом мысли, полковник остановился перед ничем не примечательным домиком. Толкнул калитку. Эта часть города – Северная слобода – строилась недавно, дом был новый и выглядел необжитым, во дворе всё ещё валялись обрезки брёвен и строительный мусор. На лавочке сидел и строгал ножом палочку щуплый мужчина неопределённого возраста в жилете поверх мятой рубашки, в очках, с измождённым лицом и спадающей на лоб косой прядью. Хупер приподнял цилиндр.
– Господин Нестор Чукалин? – спросил он. Мужчина поднял непонимающий взгляд поверх очков. Да, Хупер знал, что его акцент настолько ужасен, что люди не разбирают даже собственного имени. Он повторил как можно медленнее и отчётливее по слогам: – Gasp‑a‑dean Nest‑ore Chew‑culling?
– Эстас ми, – ответил, в свою очередь, с сильным русским акцентом председатель городского комитета П. С. Р. Он встал, неотрывно глядя на гостя поверх очков, и этот взгляд был неожиданно стальным и холодным. – Кьель ми повас серви?
– Я не говорю испанский, – проговорил полковник по-прежнему медленно. – Только английский и маленький кусок русского.
– Это не испанский, а эсперанто, – сказал Чукалин. – Рекомендую выучить. Это всемирный язык будущего.
– Честно говоря, я человек прошлого. – Хупер с улыбкой протянул руку. – Полковник Jeb Hooper. Горизонт ясен, но тучи сгуст... ш... чаются.
– И стрелка барометра указывает бурю. – Взгляд Чукалина слегка потеплел, он засунул нож за ремень брюк. – Так это вы американский специалист! А эсперанто не знаете. Я думал, Америка более передовая страна… Ладно, неважно. Вы очень вовремя. Пройдёмте, – он указал на дверь. – Слежки не было? – спросил председатель комитета, когда оба расположились за дощатым столом в грязной и неприбранной горнице.
– Нет, – ответил Хупер, кладя цилиндр на колени. – И как для этот дом, здесь нет слежка тоже. Простите мой русский, – сказал он, видя непонимание Чукалина. – Этот дом – слежка – нет.
– Да, я знаю. Что вы, собственно, за человек? – Чукалин сверлил его взглядом. – У вас есть боевой опыт?
– Да. За пять лет я участвовал в партизанская война против правительство Соединённые Штаты. – Полковник не стал уточнять, что воевал на стороне конфедератов. Он уже знал, что это вызывает враждебность у русских социалистов – ведь они всерьёз верили, что в той войне южане воевали за рабство. – Я не перевернул правительство, но, как вы можете видеть, я ещё живой, так в некоторый смысл я победил. – Он улыбнулся в усы, но Чукалин не поддержал шутку.
– Опыт партизанской войны – это очень хорошо. Почему вы решили примкнуть к нам, русским социалистам-революционерам?
– Я хочу воевать за свободу там, где она в наибольшей опасности, – ответил Хупер гладкой русской фразой, давно заученной и уже многократно употреблённой.
– Это ещё не социализм, – строго сказал Чукалин, – это только либерализм. Какова ваша позиция по аграрному вопросу?
– Здесь я следую ваша партия программа, – ответил Хупер, почти не кривя душой. Разумеется, он был за частную собственность на землю, и это в корне противоречило идеологии П. С. Р., но пока не стоило обострять это разногласие.
Чукалин кивнул, вполне удовлетворённый ответом.
– Почему Уфа? – продолжил он допрос. – Это было решение Ц. К. или ваше?
– В факте, это было моё. Я предложил, и Ц. К. поддержал. Я нашёл ваша провинция самая подходяст... ш... чая для партизанская война.
Председатель комитета нахмурился.
– Полагаю, вы недостаточно знакомы с местными условиями. Партизанская война требует массовой поддержки крестьянства, но здесь мы её не имеем. Половина крестьян – магометане, совершенно недоступные для нашей агитации. Среди остальных – значительная доля старых хуторян. Эти для социализма вообще потеряны. Крестьянских организаций нет, а если есть, партия не имеет с ними связи. Евреев и вообще цивилизованных инородцев почти нет, интеллигенции мало. Мы можем опираться почти на одних рабочих, но тут сильная конкуренция с эсдеками. Вообще наши позиции здесь слабы – говорю вполне откровенно. На что вы рассчитываете, господин Гупер? И что, собственно, намерены делать?
– Я буду делать, что партия говорит, – ответил полковник так, как должен был ответить. – Но если вы хотите знать, моё предложение как следует. Первый, рекрутировать люди с военный опыт, предпочтительно дезертиры. Второй, исполнить несколько громкие ограбления для получение популярность. Дарить деньги бедные. Третий, как мы обеспечиваем приход добровольцы, и через партийная организация – связь с оружейники, мы занимаем небольшая область в горная дикость...
– Нет. Это авантюризм и лбовщина. – Чукалин снова достал нож, поднял какую‑то щепку и принялся машинально строгать. Нож у него был хороший, золингенской стали, правильно заточенный. – Партия не может этого поддержать. Что вам сказали в Ц. К. об этих планах?
– На усмотрение местной организации, – вспомнил Хупер формулировку.
– Местная организация против. – Председатель отложил выстроганную лучину и взялся за другую щепку. – И я удивлён, что Ц. К. не отказал вам прямо. Они что, забыли решения Третьего совета партии от июля девятьсот седьмого? Наши задачи – подготовлять и организовывать крестьянство для стачечной борьбы с землевладельцами, вносить организованность и планомерность в стихийные выступления против властей, способствовать развитию партизанской борьбы крестьян против агентов власти... Способствовать развитию, а не затевать её прямо сейчас, в совершенно неподходящий момент! Нет, господин Гупер, уфимская организация П. С. Р. сочувствует вашим благородным порывам, но не поддержит в этих начинаниях, – смягчил Чукалин свой отказ.
Полковник помолчал. Он не сомневался, что в случае успеха получит поддержку задним числом, на что намекали и некоторые члены Центрального комитета. Он не собирался отказываться от своих планов. Но пока не знал, стоит ли давать Чукалину это понять.
– Если вы не принимаете мой план, что я могу делать для партия? – спросил Хупер то, что должен был спросить.
– Работа для вас найдётся, – пообещал председатель комитета и вдруг прислушался. – Кто‑то идёт. Спрячьтесь, я не хочу, чтобы о вас знали другие комитетчики. – Он кивком указал на внутреннюю дверь.
Хупер бесшумно скользнул в соседнюю, совсем крохотную комнатёнку с пружинной кроватью без матраца. Услышал из горницы женский голос:
– Нестор, это я!
– Фаина, заходи, – отозвался Чукалин. Скрипнула дверь, простучали по доскам каблучки. – Довольно неосторожно с твоей стороны…
– Знаю, знаю, – перебила женщина. – Но дело срочное, я хотела поговорить с тобой отдельно перед заседанием комитета… – Она понизила голос, но Хупер всё равно хорошо слышал, хотя из‑за быстроты речи понимал в лучшем случае половину слов: – Случайно… самарский поезд… завтра в девять… пятьдесят тысяч… чёрный чемодан… наша боёвка… дело верное…
– Нет, – жёстко перебил Чукалин. – Никаких авантюр и никакой самодеятельности. На этом и Квашнин погорел. Партия против частных экспроприаций. Запрещаю тебе даже думать об этом.
– Нестор! – Голос женщины задрожал от сдержанного негодования. – Извини, но это доктринёрство и малодушие! Нельзя сухими инструкциями сдерживать порыв масс к боевой работе! Я уверена, Маруся Спиридонова этого не одобрила бы!
– Фаина, ты подчинишься запрету? – Голос Чукалина стал ещё ниже и жёстче.
– Я… Я, конечно, подчинюсь, но… Сегодня заседание комитета, может, узнать мнение остальных?
– Ни в коем случае. Никого не будем соблазнять на необдуманные поступки. Запрещаю поднимать этот вопрос на комитете, и в частном порядке обсуждать тоже. Мы и так потеряли слишком многих товарищей. Нельзя больше рисковать людьми. Ты меня хорошо поняла?
– Да. – Фаина вздохнула.
– Тогда до вечера.
Снова прошумело платье, простучали каблуки, скрипнула и хлопнула дверь.
– Полковник, выходите, – сказал Чукалин.
Когда Хупер вернулся за стол, председатель комитета посмотрел на него многозначительно и сказал:
– Партия не занимается частными эксами. Но если вы, не член партии, захотите что‑нибудь сделать по собственной инициативе, не привлекая партийных людей и средства…
– Вы имеете ничего возражать, – закончил за него Хупер и широко улыбнулся. – Я слышал та молодая дама сказать «пятьдесят тысяч»…
Чукалин кивнул.
– Завтра. Поезд на Самару в девять утра, третий класс, курьер – высокий брюнет, у него чёрный чемодан с кодовым замком.
– Я вижу, – сказал Хупер. Действительно, он всё понял. Не вполне знакомо было только слово «брюнет», но ведь наверняка оно означало то же самое, что английское brunet: человек с каштановыми волосами. – Я буду делать работа без любая связь с партией. Но можете вы предоставить меня оружие и помощник?
– Оружие – это пожалуйста. – Чукалин отодвинул ногой половик, под ним обнаружился люк погреба. – Пистолеты, обрезы, динамит – берите, сколько требуется. Помощник… с этим сложнее… Впрочем, – вспомнил он, – есть у меня подходящий человек. Беглый ссыльный, только вчера прибыл, никак не связан с местной организацией. Не боевик, но служил в армии. Я дам вам адрес.
– Партия, вероятно, хочет что‑нибудь за это?
– Половину. – Чукалин снова принялся строгать палочку. – Двадцать пять.
– Вы будете иметь проблема объяснить для партия, откуда вы получили эти деньги.
– Поверьте, я справлюсь. А вы справитесь? – Председатель комитета глянул на Хупера исподлобья. – Вдвоём? Вам уже случалось… проводить такие акции в поездах?
Хупер поднял взгляд в потолок.
Перед глазами так и встал крутой подъём железной дороги в лесах Айовы. Сошедший с рельсов, рухнувший, горящий паровоз. Визжащие, бегающие пассажиры. Окровавленный труп машиниста. Выстрелы. Хриплые выкрики команд. Вооружённые до зубов всадники в клановских масках. Хупер улыбнулся.
– Да, – сказал он. – Мой покойный друг Джесси Джеймс и я, нам уже случалось проводить такие акции в поездах.
* * *
Константин Фомич Титов на мгновение задержался перед комнатой сына. Изнутри невнятно доносился взволнованный голос Орнатского. При желании можно было подслушать, но Константин Фомич, конечно, не опустился до такой низости. Он постучал.
– Прошу прощения, господа, – сказал ротмистр, входя в комнату. Трое подростков смотрели на него не без испуга, Телятников и вовсе округлил глаза от ужаса. – Я не задержу вас надолго. Хочу только поздравить с блестящим (глянул на сына), успешным (глянул на Орнатского) и… (глянул на Телятникова) благополучным окончанием учебного года. Семён, считай это моим подарком. – Он протянул сыну браунинг.
– Что это? Откуда? – изумился Титов-младший.
– Возвращаю то, что отобрали хулиганы, – не без удивления ответил Титов-отец. – Ты не узнал? Нашли у Гершелевича. И пожалуйста, впредь будь осторожен. Господа! – Он отвесил полупоклон и удалился.
Все трое перевели дыхание.
– Пронесло! – Орнатский вытер пот со лба. – Семён, ты бы предупреждал, что отец дома! Может, уйдём в другое место?
– Да он сейчас вернётся в управление, – нетерпеливо сказал Титов-младший. – А мать с прислугой ушли за покупками, это надолго. Мы одни. Продолжай!
Орнатский самодовольно улыбнулся.
– Итак, товарищи, курьер едет третьим классом. Ни вагона, ни места мы не знаем. Значит, идём на вокзал и берём билеты в тот же класс. Я сажусь посредине среднего зелёного вагона, это точка сбора. Ты, Семён, садишься в первый зелёный вагон, ты, Макар, в последний. Двигаясь в мою сторону, проходите вагоны насквозь. Высматриваете высокого брюнета и чёрный кожаный чемодан с кодовым замком. – Он вытащил из‑под кровати, положил на колени чёрный чемодан. – Вот такой.
Телятников восхищённо приоткрыл рот, а Титов уважительно покивал.
– Незаметно подменить чемодан копией. Отличная идея. Молодчина! И быстро ты его раздобыл! – Близоруко присмотрелся к замку: – Иностранный? Какая фирма?
– Продолжаю, товарищи! – Орнатский проигнорировал вопрос. – Когда увидите курьера, ничего не делайте, а проходите мимо как ни в чём не бывало, только запомните вагон и место…
– Макар не запомнит, – перебил Титов. – Извини, конечно, Макар, но тебе доверия нет.
– А вот и запомню! – обиженно выкрикнул Телятников. – Совсем‑то за дурака меня не считай!
– Согласен, – кивнул Орнатский, – надо дать Макару шанс проявить себя. Итак, прошли по вагонам, встретились у меня. Дальше идём в направлении курьера. Держимся по отдельности, чтобы никто ничего не заподозрил… А, совсем забыл! Нам надо будет изменить внешность. – Орнатский открыл чемодан и вручил друзьям одинаковые накладные усы и синие очки. – Следим за курьером. Как только он отойдет в уборную, незаметно меняем чемоданы и расходимся. Если до Чишмов курьер не отойдёт, за десять минут до остановки ты, Семён, отвлечёшь его разговором, а ты, Макар, в это время незаметно поменяешь чемоданы. Я буду караулить. В Чишмах сходим. Там нужно будет на некоторое время затаиться, чтобы подобрать код, открыть чемодан и переложить деньги, а то чемодан нас выдаст. Значит, снова меняем внешность. – Орнатский достал из чемодана накладные бакенбарды и зелёные очки. – Выдаём себя за чахоточных, приехавших лечиться кумысом. Вот вам белила – изобразим чахоточную бледность, а вот карманные плевательницы – надо будет всё время в них харкать. Около станции всегда крутятся башкиры, предлагают жильё кумысникам. Снимаем любой домишко, там вскрываем чемодан, забираем деньги, выкидываем чемодан и возвращаемся в Уфу первым поездом. Что скажете? – Он обвёл друзей сияющим взглядом.
– Это… это блестяще, – срывающимся от волнения голосом проговорил Титов. – Это гениально! У тебя мозг профессионального революционера! Ты предусмотрел вообще всё, я даже не представляю, на чём тут можно провалиться! – (Телятников яростно кивал, а Орнатский горделиво выпрямился и будто стал ещё выше ростом). – Предлагаю избрать Гедеона диктатором на время этой операции. Кто за, товарищи? – (Три руки взлетели в воздух). – Единогласно!
– Значит, завтра на вокзале, – подытожил Орнатский. – Вопросы есть? – В его голосе уже звенел диктаторский металл. Он пригладил назад сальные каштановые волосы, откинул голову: – Товарищи, нас ждёт великое дело! Первый шаг на пути к истинной революции, к победе анархии в мировом масштабе! Сегодня нам надо отдохнуть. Расходимся, товарищи. До завтра!
* * *
– Мы, конечно, не герои освободительной борьбы, но и нам, скромным труженикам просвещения, приходится нелегко, – пожаловался Георгий Христофорович. Они с безымянным беглым ссыльным сидели на балконе и пили чай в рдяном свете заката над Нижегородкой. – Как тут сеять разумное, доброе, вечное, когда в начальстве засели сплошь черносотенцы и душат, топчут, давят?! Вот недавно приезжала инспекция из округа. Прицепились ко мне: «почему проходите Герцена, Писарева и Глеба Успенского, а Достоевского пропускаете?» Я на это: «Герцен есть в новых программах и в учебнике Сиповского, без Писарева не понять нигилистов, а без Успенского народников, что же касается Достоевского, то его философия для гимназистов слишком сложна». Герцена отстоял, а Успенского и Писарева пришлось-таки выкинуть! И Достоевского мне впихнули, спасибо, что хоть не «Бесов». Ну не гнусность ли, я спрашиваю вас? – он повернулся к анониму, ожидая поддержки.
Беглый ссыльный отставил пустую чашку.
– Покрепче что-нибудь есть? – спросил он безрадостно.
– Виноват, не могу ничего предложить, – сухо ответил Овчинкин. – Не употребляю. – И продолжил страстный монолог: – Больнее всего видеть, как наше подлое время развращает чистые души учеников. Помню молодёжь девятьсот пятого года. Она жила, дышала воздухом тогдашней бури. Интересовалась жизнью общественной и политической, стремилась к самодеятельности. Но заря новой жизни угасла, потускнела… Пришли новые поколения. Уже безо всяких живых общественных интересов. Тогда протестовали против отметок и наград – теперь пошел ученик, жаждущий лишнего балла. О карьере и наживе теперь все их мечты, а не о мировой справедливости, не о благе народном! На днях я говорил об этом с библиотекарем. Что ученики читали ещё год или два назад – а что читают теперь? Разница бросается в глаза. Тогда нарасхват брали серьёзные книги – Белинского, Добролюбова, Михайловского. Теперь они все пылятся на полках, а ученики хватаются за приключения и путешествия, Жюль Верна и тому подобную галиматью [1]…
[1] Жалобы Овчинкина в основном позаимствованы из дневника барнаульского учителя Шубкина: Повседневная жизнь старой русской гимназии. Из дневника словесника Н. Ф. Шубкина за 1911–1915 годы. – М.: Изд-во РХГИ, 1998.
– Правильно вы делаете, что не женитесь, – снова совершенно невпопад сказал человек без имени и закурил.
– Что, простите? – Георгий Христофорович неприязненно покосился на собеседника. Тот, очевидно, вообще не слушал, но Овчинкину слишком хотелось выговориться, и он продолжал: – Есть, конечно, и хорошие, светлые ребята. Взять хотя бы Семёна Титова. Подумайте только – сын жандармского офицера, а какое горящее сердце, какая жажда правды и справедливости! Я давно за ним наблюдаю, стараюсь развивать и направлять, рекомендую хорошие книги, одалживаю даже кое-что не совсем легальное из личной библиотеки. Смею полагать, что именно я заронил в душу Семёна искру интереса к общественной проблематике… Что это там?
Словесник замолк, повернулся, перегнулся через балконные перила. Было на что посмотреть: по Трактовой подъезжал всадник в старомодном длиннополом сюртуке и цилиндре поверх длинной седой гривы. В поводу он вёл вторую лошадь, навьюченную двумя ящиками. Удивительный всадник остановился перед калиткой дома Овчинкина, спешился и постучал.
– Кто это? – обеспокоился человек без имени. – Вы его знаете?
– Нет, – тоже с тревогой ответил учитель. – Видимо, это к вам.
И действительно, когда Овчинкин отворил калитку, загадочный старик приподнял цилиндр и с сильнейшим иностранным акцентом произнёс:
– Добрый вечер. Господин Чукалин дал мне ваш адрес. Могу я говорить с ваш гость из Сибирь?
* * *
Огонь в керосинке был убавлен ради экономии, и в комнате царила почти полная тьма. Лампа на столе освещала сквозь густой сигаретный дым только лица мужчин и женщин. Пятеро сидели, Чукалин стоял во главе стола.
– Товарищи! – Председатель комитета откинул прядь со лба. – Я собрал это чрезвычайное заседание по следующей причине. Некоторое время назад я начал воссоздавать боевую дружину. Поскольку, к сожалению, есть основания предполагать, что между нами работает провокатор, были приняты исключительные меры конспирации. Я действовал в одиночку, не извещая вас, но с одобрения областного комитета. Отряд поддерживал связь только со мной. На случай моего ареста я дал запасную явку товарища Штальберг. – Чукалин кивнул на Фаину, что курила сигарету в длинном мундштуке на другом конце стола. – Сейчас я раскрываю секрет, потому что с дружиной случилось несчастье.
Сидевшая рядом с Фаиной тощая веснушчатая девушка в крестьянском платье тихо заплакала. Штальберг молча обняла её.
– Командиром отряда, – продолжал председатель, – был всем нам известный, всеми любимый и уважаемый Иван Игнатьевич Квашнин, опытнейший боевик и эксовик. Он заявил, что уходит из революционной работы, но это было только прикрытием. Иван Игнатьевич набрал в дружину шесть молодых людей безо всякого опыта, неизвестных полиции. Тем самым риск провокации был сведён к минимуму. Боевики поселились в нашем старом дёмском лагере и там упражнялись с оружием. Товарищ Якимова, – он кивнул на всхлипывавшую девушку, – стряпала им, стирала и так далее…
Якимова зарыдала громче. Чукалин глотнул холодного чаю и продолжил:
– Позавчера утром Иван Игнатьич уехал с двумя боевиками в город. В назначенное время на связь не вышел, а в тайнике оставил шифровку, что едет эксировать купца Гафарова на Старо-Чишминской дороге. – Чукалин поднял палец: – Своевольно, товарищи! Без санкции комитета! Не известив никого из нас, и в полном противоречии с линией партии на запрет частной экспроприации! Это вопиющее нарушение партийной дисциплины не могло кончиться ничем, как…
– Сейчас не время для критики, Нестор, – глухо и скорбно сказала Фаина. – Наши лучшие товарищи погибли. Это уже точно известно. Настя вчера проехала по Старо-Чишминской дороге, и в степи нашла брошенную бричку, гильзы, следы крови и три свежие могилы. – Она повысила голос: – Отважные бойцы, безгранично преданные народу и партии, всего лишь хотели попросить у богача ничтожную часть его состояния на великое, святое дело свободы. В ответ – бешеный град пуль. И вот они погибли во цвете лет, убиты озверевшими наёмниками частного капитала…
– Почтим память героев, – подхватил Чукалин, – на чьей могиле благодарные потомки воздвигнут монумент с надписью: «Или мортис про ниа либереко» – «Они умерли за нашу свободу»!
Эсеры встали, с грохотом отодвигая стулья. Чукалин затянул дребезжащим голосом:
– Вы жертвою пали...
– …В борьбе роковой… – нестройным хором подхватил комитет.
Фаина вступила, и её сильный низкий голос зазвучал главной партией:
– …Любви беззаветной к народу.
Вы отдали всё, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу!
От тяжёлого пения хора звенели чашки.
– Настанет пора, и проснётся народ,
Великий, могучий, свободный!
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Свой доблестный путь благородный!
Допели, повздыхали, расселись.
Первым заговорил пожилой мужчина с лохматой бородой:
– Всё это очень грустно, но у меня есть вопросы к Нестору...
– Как и у всех нас, – добавил молодой человек с длинными прилизанными волосами.
– Мы остались без боевиков и без денег. Что будем делать?
– Отомстим этой мрази! – выкрикнула Якимова так, что все вздрогнули. – Террор на Гафарова! Террор на его пса Уметбаева!
– Настенька, успокойся, пожалуйста. – Фаина положила руку ей на плечо и встала. – Месть их настигнет, но не сейчас. Наши боевые силы пока слишком ничтожны, и риск провала слишком велик…
– Я безусловно и категорически запрещаю любые боевые акции, – встрял Чукалин. – Есть конфиденциальная информация от людей, имеющих высокие связи. – Он поднял палец. – Жандармы готовят повальные аресты. Сейчас товарищам на нелегальном положении лучше вообще уехать из губернии, а остальным сидеть тихо. Однако могу вас и обнадёжить. В ближайшее время ожидается крупное поступление денег на счёт комитета. – Он поглядел на Фаину строго и многозначительно. – От покровительствующих нам лиц. Никаких боевых акций, ни‑ка‑ких! Все меня поняли? – (Комитетчики кивали, и только Штальберг изумлённо таращила глаза на Чукалина). – Заседание закрыто, расходимся… Фаина, к тебе это тоже относится! Нет. Никаких приватных обсуждений.
Штальберг медленно вышла во двор. Уже стемнело. Высоко в ясном небе сияла луна. Кресты Симеоновской церкви сверкали в её свете. Было сыро и прохладно, пищали комары, где‑то вдали перебрёхивались собаки, да заливалась пьяная гармоника.
– Ах, зачем эта ночь
Так была хороша! – доносился неслаженный хор мужских и женских голосов. –
Не болела бы грудь,
Не страдала б душа...
Члены комитета расходились, выскальзывали за калитку тихими тенями. Никаких свистков, никаких полицейских засад. Никаких арестов, на которые Фаина так рассчитывала. Никакой утечки информации жандармам о завтрашнем эксе.
План провалился.
Глава 8. Небольшое ограбление поезда
Дома терпимости купца Камалетдина Ибатуллина стояли в самом конце Сибирской улицы – два неказистых двухэтажных барака, экономно крашенных суриком, над каждым крыльцом по замызганному красному фонарю. За ибатуллинскими домами город кончался – дальше был только огромный пустырь, ограниченный на севере оградой Ново-Ивановского кладбища, а на востоке – чахлым садом земской психиатрической больницы. Посреди пустыря чуть высилось над пышным бурьяном приземистое кирпичное здание порохового склада. Какой‑нибудь мистически настроенный интеллигент, особенно после второй рюмки водки, непременно узрел бы символизм в этом треугольнике из борделя, кладбища и сумасшедшего дома с пороховым погребом в центре, некое откровение о печальной сущности русской жизни и пророчество о её незавидном будущем.
Кто‑то дернул дверь снаружи. Потом толкнул. Потом толкнул с такой силой, что оторвал крючок и распахнул настежь. Девушка в постели завизжала, натягивая одеяло по горло. Мужчина сел и протёр глаза. А потом тоже завизжал.
– Нет! – Ахтям Биккулов скатился с кровати, отполз в угол. – Не убивай! Ради Аллаха! Я не хочу, не хочу!
– Убивать не буду. – Урядник Уметбаев в белом чекмене и фуражке с голубым околышем Оренбургского казачьего войска, с шашкой на портупее, шагнул в номер. – Одевайся. Шакир зовёт. Надо поговорить.
– Я… я не виноват, – бормотал Ахтям, трясущимися руками натягивая подштанники. – Сам не знаю, что на меня нашло! Шайтан моей душой овладел… Не видела мой галстук? – спросил девушку.
Зевнув, она пошарила на полу и подняла мятую шелковую ленту.
– Держи, – сказала по‑татарски. – И не забудь, ты мне ещё рубль должен.
Урядник перевёл на неё взгляд.
– Ты мусульманка? – В его голосе впервые обозначалось какое‑то чувство, и оно было похоже на отвращение. – Почему ты занимаешься этим? Куда смотрят твои родители?
– Да родители меня и продали сюда. – Проститутка дёрнула за рукав Биккулова, который уже завязал галстук и натягивал сюртук. – Эй! Мои деньги!
– Сейчас, сейчас, – прогрессивный студент зашарил по карманам. – Где же… Неужели ничего не осталось? Акрам-абый, ты не мог бы?…
Уметбаев вынул бумажник.
– Как тебя зовут? – спросил девушку.
– Сайяра, – ответила та изумлённо.
– Сколько стоит выкупить тебя? – (Сайяра только хлопала глазами). – Когда вернусь, поговорю с Ибатуллиным. Сейчас недосуг. – Уметбаев кинул ей два полтинника. – Идём, – приказал Ахтяму, развернулся и вышел.
– Клянусь, это была минутная слабость, – лепетал Биккулов, семеня следом по коридору. – Проклятая водка! Это с каждым может случиться, не надо делать из меня преступника…
– Что ты запил и загулял – неважно. – Уметбаев толкнул дверь из душного прокуренного борделя на улицу, где ждала пустая пролётка. – Важно, что разболтал грабителям про деньги, которые Шакир в Чишмы вёз. С кем пил? Перед кем языком трепал? Вот про это и разговор будет.
Биккулов приложил обе руки к сердцу.
– Клянусь Аллахом, Акрам-абый, никому ничего не рассказывал! Если что и было, ничего не помню! Всё водка, всё проклятая водка!
– Садись. – Уметбаев влез на козлы, подобрал вожжи. – Вспомнишь. Времени хватит.
– А где Шакир-абый? – Ахтям захлопнул за собой дверцу.
– В Чишмах. На поезде поедем. – Урядник хлестнул вожжами. – Надо успеть на самарский девятичасовой.
* * *
В дверях вокзала Настя Якимова остановилась. Сердце билось отчаянно. Она приоткрыла сумочку, нащупала ребристую рукоять браунинга. Сильно стиснула.
– Вихри враждебные веют над нами, – пропела неслышно, без голоса, одними губами, –
Чёрные силы нас злобно гнетут…
Немного успокоилась и разжала руку.
Пусть партия запретила – она всё равно сделает это. Нельзя оставлять такое злодейство безнаказанным. Она отомстит убийцам Ивана Игнатьевича, застрелит Гафарова и Уметбаева. И даже лучше, что партия запретила. Для суда это будет не теракт, а личная месть. Значит, и суд будет не военный, а обычный, с присяжными… Может, даже оправдают? – мелькнула трусливая мыслишка. Нет, прочь такие мысли, нельзя надеяться, надежда убивает решимость, она идёт на подвиг, на смерть…
– Барышня, проходите, не стойте в дверях! – прикрикнули сзади.
– Простите. – Якимова захлопнула сумочку и устремилась к кассе. Протянула в окошко деньги. – До Чишмов, – сказала немного дрожащим голосом. – На самарский девятичасовой. В третий класс.
* * *
Самарский девятичасовой стоял под парами – четыре зелёных вагона третьего класса, синий второклассный, а в самом хвосте, подальше от паровозного дыма, вагон-микст – второклассно-синий спереди, первоклассно-жёлтый сзади. Ударил сигнальный колокол. Первый звонок, пять минут до отправления. Народ уже вовсю лез в вагоны, толпился в дверях.
– Ну, Сеня, счастливого пути! – Елизавета Ильинична наскоро поцеловала, перекрестила сына. – Кланяйся бабушке, и как приедешь, обязательно дай телеграмму!
– Конечно. – Семён с чемоданом в руке нервно поглядывал то на дымящий паровоз, то на фронтон вокзала с часами.
– Бон вояж! Отдохни на даче как следует. – Константин Фомич хлопнул сына по плечу, взял жену под руку, и они направились прочь. – Он взрослый человек, Лизонька, – произнёс успокоительно. – Всё будет хорошо, и в конце концов, дорога всего два часа.
– Но я не понимаю, отчего такая внезапность? – пожаловалась Титова. – Ещё вчера никуда не собирался, и вдруг: «Срочно хочу на дачу! И непременно самарским девятичасовым!» Котя, здесь что‑то неладно!… О! – Она остановилась как вкопанная. – Господин Телятников! Господин Орнатский! Какая встреча! Вы тоже куда‑то собираетесь?
Оба семинариста страшно смутились. Телятников в синих очках и с наклеенными усами чуть не рванулся бежать, но Орнатский удержал его.
– Да, едем домой к родителям, в Белебеевский уезд, – быстро нашёлся он. – У нас ведь тоже начались каникулы.
– Поедете с нашим Семёном! Одной дружеской компанией! – Восторг в голосе Титовой звучал совершенно неискренне.
– А зачем этот маскарад? – подозрительно спросил Титов.
– Э‑э, просто развлекаемся, – объяснил Орнатский. – Хотим сыграть маленькую невинную шутку над Семёном… Мы пойдём? – Колокол прозвонил второй раз.
– Конечно, господа, не смею задерживать. – Титов повёл жену дальше.
– Что‑то неладно, – убеждённо повторила Титова. – Ты заметил? У этого Орнатского чемодан с кодовым замком, немецкий, довольно дорогой. Что бы это значило? Тебе это не кажется странным?
– Нет, – Константин Фомич шёл впереди, лавируя в толпе пассажиров.
– И эти дурацкие очки, усы… Я подозреваю какую‑то нехорошую авантюру… Котя! А может, я поеду с ним? – На выходе из вокзала Елизавета Ильинична остановилась, схватила мужа за рукав. – Может, ещё не поздно?
– Поздно, после второго звонка билеты не продают. – Титов вывел её на площадь, подсадил в пролётку. – И пожалуйста, Лиза, перестань волноваться. Да, наш сын впервые уезжает один. Однажды это должно было случиться. Я понимаю твоё беспокойство, но повторяю, Семён уже не ребёнок, он справится… Андреич, домой! – приказал он кучеру.
Хлопнули вожжи. Со стороны вокзала донёсся третий звонок.
* * *
Как только Якимова зашла в вагон, среди толпы крестьян с мешками и дачников с чемоданами она увидела Уметбаева. Никакой ошибки: она долго следила за гафаровским домом в Уфе и знала, как выглядит страшный казак. Это был он, без сомнения: сидел на лавке и то ли дремал, то ли щурил щёлочки глаз.
Сердце бешено заколотилось, ноги стали ватными. Убить его прямо сейчас? Рука сама потянулась к замку сумочки… Нет. Рискованно. Он слишком опасен. Успеет выхватить оружие, конечно, первым – и конец ей, конец нелепый и бесславный.
– …В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас ещё судьбы безвестные ждут… – пропела Якимова про себя, почти не разжимая губ.
Немного успокоилась, как верующие от молитвы. Отвела руку от замка. Прошла к свободному месту за спиной Уметбаева. Села так, чтобы видеть его.
«Надо выждать момент», – сказала себе.
И от того, что не надо стрелять прямо сейчас, успокоилась ещё больше.
* * *
– Всё‑таки ты дурак, Телятина! – прошипел Орнатский. Они уже забрались в вагон и шли по проходу между деревянными лавками, отыскивая свободное место. – На кой ты напялил эти очки и усы?
Телятников обиженно засопел.
– Ты же сам сказал…
– Но не прямо же в городе! В вагоне зайти незаметно в уборную, там и замаскироваться! Титов тоже хорош. Зачем потащил родителей? Нас чуть не разоблачили! Слава Богу, всё обошлось. Свободно, барышня? – спросил Орнатский у тощей веснушчатой девушки. Та нервно закивала. – Благодарю! – Он галантно приподнял картуз, закинул чемодан на багажную полку, сел.
– Что теперь? – спросил Телятников, устраиваясь рядом.
– Действуем по плану, – вполголоса, едва разжимая губы, проговорил диктатор. – Помнишь план?
– Ага, – радостно ответил Телятников. – Ты садишься в средний вагон, Титов в первый, я в последний… – Он растерянно замолк.
Орнатский хлопнул себя по лбу.
– Вот я дубина! Забыл, что должен был отправить тебя в последний вагон! Всё из‑за проклятых Титовых перенервничал! И ты хорош! Почему не напомнил? Пошёл отсюда! В последний вагон, марш!
– Свободно, братишка? – спросил с глуповатой улыбкой рабочий богатырского роста, как только Телятников соскочил и убежал.
– Пожалуйте. – Орнатский окинул рабочего беглым взглядом: высокий, черноволосый, но безо всякого чемодана – и потерял к нему интерес.
– Благодарствую. – Фёдор Шмаков плюхнулся рядом.
Прозвенел третий колокол, свистнул обер-кондуктор, машинист дал протяжный гудок. Вагон дёрнулся, тронулся.
* * *
Чемодан, в котором, как сказали Шмакову, лежали деньги от златоустовского экса, ехал в багажном вагоне.
Решение сдать чемодан в багаж далось Фёдору тяжело. Оно стоило ему бессонной ночи, полной тревог, мучительных колебаний и неотвязных мыслей.
Уфимская организация провалена – так сказал «Василий Васильевич». Будут аресты. И его, Федю Шмакова, могут арестовать прямо в поезде. Что если с ним захватят и деньги? Какая будет потеря для партии, для всего дела революции! Страшно выпускать чемодан из рук, но всё‑таки безопаснее отправить его отдельно. Если арестуют – багажную квитанцию съесть, и жандармам ничего не достанется. Чемодан спокойно доедет до Самары, а уж тамошние товарищи придумают, как его вытащить из вагона. Передать им весточку из тюрьмы – дело нехитрое. Решено!
Усаживаясь рядом с долговязым подростком, Шмаков кинул взгляд на багажную полку. Удивительно – точно такой же чемодан! Фёдор чуть не было не сказал это вслух, но вовремя одёрнул себя. Болван! Едва не проговорился! А что чемодан такой же – мало ли какие бывают совпадения.
Паровоз протяжно прогудел. Поезд тронулся. Шмаков перекрестился – и ощутил блаженное облегчение. До самой Самары больше ничего делать не требуется. Больше от него ничего не зависит. Можно не терзаться мыслями, не переживать…
Усталость после бессонной ночи взяла своё. Под мерный стук колёс Фёдор закрыл глаза. Сон его был глубок, нерушим и сладостен.
* * *
Когда поезд прогрохотал по мосту через Белую, Семён Титов встал с лавки и двинулся в сторону хвоста поезда. Взгляд сквозь очки сосредоточенно бегал по багажным полкам и пассажирам. Вот высокий брюнет в мундире почтового ведомства – но никакого чёрного чемодана. Вот чёрный чемодан – но на соседних лавках только семья дачников, и все как один блондины. Пройдя вагон до конца, Титов нырнул в уборную и вышел уже в синих очках, с аккуратно приклеенными усами.
Вышел на тормозную площадку. Тут же оглушило грохотом колёс, ветер бросил в лицо паровозный дым. Поезд мчался по насыпи среди живописных дубрав и луговин дёмской долины. Кондуктор проводил гимназиста подозрительным взглядом, но ничего не сказал. Титов перешёл по мостику в следующий вагон.
Тут же оказалось, что синие очки – дурацкая идея. Близорукий гимназист почти ничего не видел в полутьме вагона. Вот этот верзила – брюнет или тёмно‑русый? Вот этот чемодан – чёрный или коричневый? Да и косились на замаскированного Титова странно… Семён даже вспотел от волнения и неуверенности, пока дошёл до конца вагона. В уборной снова надел свои собственные очки. Пройти по вагону ещё раз? Нет уж, это будет совсем подозрительно. Не так проста оказалась экспроприация. От всей души надеясь, что Телятников нашёл курьера со своей стороны, Титов перешёл в третий вагон.
Взгляд тут же отыскал спящего брюнета огромного роста, а на его багажной полке – чёрный чемодан… и, кажется, с кодовым замком! Сердце забилось чаще. Он! Курьер! И дрыхнет – какая удача! Но тут Семён заметил Орнатского между брюнетом и веснушчатой девицей, и настроение упало. Ну конечно, это их подменный чемодан. В ответ на вопросительный взгляд Гедеона Титов едва заметно покачал головой.
В другом конце вагона открылась дверь, и появился Телятников с полуотклеившимся усом.
– Нету! – горестно крикнул он на весь вагон. На него заозирались. – Всех осмотрел – нигде! А ты видел, Титов?
Семён вздохнул.
– Макар, какой же ты идиот, – прошептал он про себя. – Да и мы не лучше. – Сел напротив Орнатского, который единственный ещё не нацепил очков и усов и выглядел как нормальный человек. Спросил полушёпотом: – Что будем делать?
Диктатор посмотрел на него презрительно.
– Так и знал, что вам ничего нельзя доверить. – Встал и снял подменный чемодан с полки. – Сидите уж! Сам пойду отыщу.
* * *
Титовы катили в пролётке по Александровской площади, огибая храм, мимо казарм внутренней стражи. Перед поворотом на Александровскую улицу Андреич придержал лошадей, и тут случилось неожиданное. От угла метнулась чёрная тень, и – не успел Титов рефлекторно выхватить из кобуры револьвер – Фаина Штальберг с безумно сверкающими глазами вспрыгнула на подножку экипажа.
– Константин Фомич, выслушайте меня! – выпалила она. – Это вопрос жизни и смерти!
– Вы… с ума… сошли? – еле смог выдавить из себя Титов. Он вскочил и дёрнул вверх кожух, чтобы хоть частично скрыть их от посторонних глаз. – Вас увидят!
– Константин, – произнесла Елизавета Ильинична неприятным напряжённым голосом, – кто эта женщина?
Фаина бросила на неё горящий взгляд.
– Calmez-vous, madame, – прошипела она, как выплюнула, – ce n'est pas une histoire romantique! – Захлопнула за собой дверцу и снова обратилась к Титову: – Вы отвезли Семёна на вокзал, не так ли? Посадили на самарский девятичасовой поезд? И с ним едут эти два семинариста, Орнатский и Телятников? И ваш сын только вчера заявил ни с того ни с сего, что хочет куда‑то ехать? И именно этим поездом?
Титова ахнула, прижала ко рту кружевной платочек. Титов вытаращил глаза.
– Откуда вы…
– Ваш сын и эти двое – шайка анархистов! В поезде едет курьер с крупной суммой денег, и они хотят его эксировать! Откуда я знаю? Оттуда, что Семён подсмотрел у вас в кабинете моё дело и пришёл ко мне консультироваться, как организовать типографию. Он мне рассказал про свою шайку! И это ещё не всё! Слушайте главное: Чукалин тоже знает про курьера! И тоже отправил каких‑то людей на экс! Понимаете? Чукалинские боевики тоже будут грабить курьера! Там, в поезде, будет стрельба, Константин Фомич! Стрельба с участием вашего сына! Ради всего святого, поверьте мне! Вы ещё можете это предотвратить, вы должны…
– Сейчас протелефонирую, – сдавленно произнёс Титов. – Чтобы остановили поезд. – Выскочил из пролётки и побежал к воротам казарм.
Елизавета Ильинична как загипнотизированная смотрела на Штальберг.
– Кто… – наконец смогла она выговорить. – Вы… Такая?
Фаина выпрямилась. В её глазах сиял восторг упоения собой.
– Я ваш рок, – сказала она торжественно и спокойно. – Я Норна, прядущая нити ваших судеб. Как беззаконная комета, я промелькнула на небосклоне ваших жалких жизней и навсегда изменила их скучное размеренное течение. Больше вы не увидите меня никогда. Прощайте.
Царственно сошла с пролётки и, качая перьями на шляпке, двинулась прочь.
* * *
– Ничего у вас, Гупер, не выйдет, – сказал человек без имени.
Полковник не удостоил его ответом. Он уже жалел, что связался с этим беглым ссыльным. Тот на первый взгляд выглядел молодцом, но оказался болтуном и циничным нытиком – типаж чисто русский и крайне Хуперу неприятный.
Они сидели в кустах у железнодорожного полотна. Местность была лесистая. Найти удобное для засады место не составило труда. Всю ночь они терпеливо просидели в кустах бузины на опушке дубравы, отслеживая передвижения обходчиков. К утру они достаточно изучили их расписание. Ещё полчаса на этом участке никто не появится. А до прохода поезда, если не опоздает, осталось минут десять.
– Я вас, конечно, понимаю, – продолжал беглый. – Всю жизнь мечтали о подвиге, жизнь прошла, подвига не совершили, вот и захотелось хоть напоследок устроить что-нибудь этакое, хэроическое. А у меня уже в печёнках сидит весь этот хэроизьм. Я, знаете, не самоубийца. Мне с вами не по пути. Я ещё молодой. Не извольте сомневаться – я на ваш экс пошёл исключительно ради денег. Вот сделают мне паспорт – дёрну за границу и начну жизнь сначала.
– Как за деньги, – холодно сказал Хупер, – вы первый нужно заработать их.
Человек без имени в ответ только хмыкнул.
Дело предстояло нелёгкое. Их только двое, и у них совсем не было времени на подготовку. Впрочем, то, что сработало в Айове, должно было сработать и в Уфимской губернии. «Поезд ограбить просто, не то что банк», – говаривал Джесси. Тем более что с оружием не было никаких проблем. Чукалин держал весьма приличный арсенал у себя в погребе. К изумлению Хупера, там оказался в наличии даже облегченный гатлинговский пулемёт.
– Контрабанда, японский подарок, – не очень понятно объяснил председатель комитета. – С девятьсот пятого года лежит без дела. Умеете с ним обращаться? Берите.
И полковник не удержался от искушения, взял, хотя непросто было доставить к месту засады тяжеленные ящики. Гатлинг стоял уже собранный – сверкающая золотистой бронзой труба на треноге, похожая на телескоп. Славная игрушка! Её задача – навести ужас на пассажиров: заставить их поверить, что налётчиков много. Жаль, что одноразовая: уносить ноги придётся налегке.
– Мне эта ваша революция всю жизнь испоганила, – снова заговорил аноним. – Полюбила меня одна барышня – не поверите – красавица, дворянка, богачка. Поженились, были счастливы. В Сибирь поехала со мной. И что вы думаете? Года не прошло – сбежала с каким-то шутом гороховым. И я её даже не обвиняю. Сначала проклинал, а потом понял и простил. Потому что любовь любовью, но, знаете, бытовые условия…
– Остановите, – приказал Хупер, и беглец замолк. Всё-таки у него было одно важное достоинство: все приказы выполнял чётко. – Мы начинаем сейчас.
– Что нужно?
– Сделать поезд остановиться. Дайте меня саквояж.
Хупер вынырнул из кустов, держа в руке саквояж, пробежал ярдов на полтораста вперёд вдоль полотна. Достал из саквояжа динамитную шашку, привязал к рельсам у стыка, вставил запал и принялся отступать, разматывая бикфордов шнур. Важно очень точно рассчитать время. Машинист должен увидеть взрыв и успеть затормозить. Если не заметит или не успеет, то паровоз на полном ходу сойдёт с рельс. Это лишние жертвы. А полковнику хотелось избежать лишних жертв.
Первая экспроприация должна сделать ему рекламу. Без рекламы никак: кто знал бы Джесси Джеймса, Билли Кида, Уайета Эрпа и прочих героев Запада, если бы не газеты и десятицентовые романы? Хупер будет в красной маске (запоминающаяся деталь для газетчиков) и прямо в вагоне раздаст пару тысяч небогатым пассажирам третьего класса. «Таинственный Грабитель в Красной Маске» должен стать легендой благодаря этой акции. А для Робин Гуда чем меньше случайных трупов, тем лучше.
Хупер с концом бикфордова шнура вернулся в кусты, снова залёг рядом с помощником. Рельсы задрожали – признак приближения состава. Пора! Полковник чиркнул шведской спичкой. Огонёк забрызгал искрами, пополз пожирать шнур. Над деревьями заклубились выбросы дыма, затем показался сам паровоз – дымящаяся труба, чёрный круг цилиндра с фонарём, фартук путеочистителя. Огонёк почти дополз до запала. Хупер натянул на лицо красный платок, вжался в землю.
Взрыв оглушил. За спиной заржал и задёргался стреноженный конь, в спину посыпались комья земли, гравий, щепки шпал. До полуоглохших ушей донеслись три коротких гудка: это машинист сигналил кондукторам тормозить. Хупер вскочил, вставил в гатлинг сверху магазин, с казённой части рукоятку.
– Я направляю ствол, вы враст… ш… чаете.
– Понял. – Аноним взялся за рукоятку.
Со страшным скрежетом состав тормозил. Замедляясь, прокатил мимо окутанный паром локомотив, тендер, проехал коричневый багажный вагон, тёмно-зелёный почтовый со стеклянной будкой сверху. Вот, наконец, пополз первый пассажирский – зелёный вагон третьего класса с двуглавым орлом и надписью «С.‑З. Ж. Д.». Пора. Хупер поднял ствол, нацеливаясь на уровень верха окон. Надо побить стёкла для устрашения, но по возможности никого не убить. Приказал:
– Огонь!
Будто прокручивая мясо в мясорубке, помощник завращал рукоятку гатлинга.
* * *
В тот самый момент, когда Орнатский с чемоданом направился в сторону головы поезда, трижды прогудел сигнал тормозить – а потом состав резко дёрнуло. Гедеона так шатнуло вперёд, что он чуть не упал на пассажира – казака со смуглым узкоглазым башкирским лицом. Едва удержался, схватился за спинку скамьи. Ещё ничего не успел понять – и тут началась стрельба.
Очередь пуль ровной линией прошла по окнам вагона. Безжалостно равномерный, как стук машины, грохот выстрелов, отчаянный звон осколков, хоровой визг ужаса, вскрики раненых… Пассажиры у обстреливаемых окон падали, прижимались к полу, заползали под скамьи, закрывали головы от осколков – а парализованный шоком диктатор так и стоял столбом с чемоданом в руке.
Урядник Уметбаев опомнился первым. Узкие глаза расширились, ноздри затрепетали.
Не обращая внимания на Ахтяма, который заполз под скамью и жалко скулил, он выдернул из кобуры наган с гравированными по стволу золотыми арабскими письменами. Пригнувшись, скользнул к окну. Выбросил руку в пробой стекла и, как будто почти не целясь, три раза выстрелил.
* * *
– Но мы подымем, – пробормотала Якимова почти вслух, –
Гордо и смело…
Она не отрывала взгляда от Уметбаева, рука непроизвольно теребила замок.
– Знамя борьбы за рабочее дело…
Кто-то обстреливает поезд. Кто? Неважно… Казак отвлечён, его можно застать врасплох… и скоро он расстреляет барабан… и тогда…
– Знамя великой борьбы всех народов…
Неужели он вот-вот настанет – момент, когда нужно будет стрелять?
– За лучший мир…
Рука сама по себе открыла замок. Заползла в сумочку. Сжала рукоять браунинга.
– За святую свободу…
Палец лёг на спуск.
* * *
Пуля ударила безымянному в грудь и отшвырнула от гатлинга. Вот это меткость! – поразился Хупер. Там, в третьем вагоне, сильный противник! Церемониться больше нельзя: кончать с ним. Полковник подскочил к пулемёту – в магазине ещё половина патронов, – оттолкнул труп помощника, взял прицел ниже и завертел рукоятку.
Пули заколотили по окнам и под ними, разбивая остатки стёкол, насквозь пробивая доски вагонного корпуса. Теперь они попадали в людей.
* * *
– Гедеон! Дубина! Ложись! – заорал Титов, перекрикивая вопли раненых. Но Орнатский так и стоял, совершенно оцепеневший.
Титов и Телятников уже лежали на полу между сиденьями. Сосед, здоровенный черноволосый рабочий – поразительно! – так и спал с блаженной улыбкой. Другая соседка, нервная веснушчатая девушка, сомнамбулически бормотала, спрятав руку в сумочку.
– Все с ума посходили, – проговорил Титов. – Барышня, ложитесь, убьют! – Но та не слышала, бормотала всё громче – и не отрывала глаз от казака в белом чекмене.
Уметбаев пробежал в задний конец вагона – пули как раз летели в передний, – молниеносно высунул руку в окно, выстрелил, тотчас присел и переполз к соседнему окну. Не попал: пулемёт немедленно перенёс огонь в хвост вагона. Урядник присел под укрытие скамеек, вытряхнул гильзы, стал перезаряжать наган…
Веснушчатая девушка вскочила с места.
– На бой кровавый! – пронзительно пропела-выкрикнула.
Выдернула из сумочки пистолет.
– Святой и правый! – выстрелила.
Казак дёрнулся. Револьвер из раненой руки упал на пол.
– Марш, марш вперёд,
Рабочий народ!
Выстрел. Окровавленное лицо Уметбаева запрокинулось.
– На бой кровавый, святой и правый
Марш, марш вперёд, рабочий народ!
Выстрел, выстрел, выстрел… Тело в белом чекмене, уже мёртвое на полу, содрогалось под ударами пуль… Щелчок.
Якимова уронила браунинг и отстранённо посмотрела на свою руку, будто на чужую.
– Барышня, вы чё? – изумлённо спросил Телятников с пола. – Вы зачем его убили? Он же за нас! – Титов вовсю дёргал его за рукав – но семинарист не умолкал. – Он же нас от налётчиков защищал!
Якимова перевела на него отсутствующий взгляд. Пулемёт не стрелял, было тихо, только стонали раненые, кто‑то рыдал, кто‑то тонко поскуливал, да кто-то истерически хихикал.
– Сеня! Она с теми налётчиками заодно! – догадался Макар.
И прежде чем Титов успел его остановить – прежде чем Титов вообще понял, что происходит, – Телятников спокойно встал, вынул бульдог из кармана, направил девушке в лоб и нажал на спуск.
Выстрела не было. Якимова опомнилась, отшатнулась, завопила…
– Идиот, что ты делаешь?! – Титов в ужасе дёрнул друга за штанину.
– А, чорт, – буркнул Телятников, – опять предохранитель!
Сдвинул рычажок и снова выстрелил.
Якимова рухнула на пол с дымящейся дыркой во лбу.
* * *
Магазин гатлинга опустел. Из вагона больше не палили. Тот чертовски меткий стрелок всё‑таки попал в Хупера, оцарапал руку, но это было не страшно – главное, что полковнику удалось его уложить. Пора было идти в вагон за деньгами.
Хупер встал и встряхнул ноющие от усталости руки: очень тяжело было одновременно крутить рукоятку и поворачивать тяжёлый ствол. Поправил красную маску, вышел из кустов, направился к составу. Всё‑таки жаль, что помощника убили – нелегко работать одному. Особенно если придётся обходить все четыре зелёных вагона. Самое скверное – что нельзя говорить ни слова: выдаст акцент. Для газетчиков оно и к лучшему: «Таинственный Молчаливый Грабитель в Красной Маске». Однако могут возникнуть затруднения. Нет, больше таких авантюр не будет. На следующий экс обязательно взять как минимум двух помощников из местных.
Со старым смит-вессоном в руке Хупер поднялся на заднюю площадку, распахнул дверь вагона. Удача! Долговязый brunet – мужчина с каштановыми волосами – стоял посреди прохода спиной к Хуперу, и в руке его был чёрный чемодан с кодовым замком. Несомненно, тот самый – с пятьюдесятью тысячами.
Хупер прошёл между ранеными и залегшими под скамьи пассажирами, мимо убитых – казака и веснушчатой девушки. Подошёл к курьеру и ткнул его стволом между лопаток.
Слов не понадобилось. Курьер вздрогнул – колени подогнулись – и свалился в обморок. В падении развернулся: лицо юное, почти детское. Вот таким молокососам здесь доверяют перевозку крупных сумм? Впрочем, неважно.
Хупер не знал кода и не хотел тратить времени на подбор. Навёл ствол на замок, выстрелил.
Пуля высекла искры. Чемодан распахнулся. Кто‑то взвизгнул, и тут же настало молчание – только раненые не прекращали стонать и всхлипывать.
Внутри чемодана – несколько скомканных газет, и больше ничего.
Этого Хупер не ожидал.
Ложная наводка? Провокация Чукалина? Но зачем?… Но какой смысл?…
Секунда замешательства, всего секунда – и он пропустил, не почувствовал движения у себя за спиной.
– Дядя, ты чё? – раздался удивлённый мальчишеский голос.
Щелчок курка, гром выстрела…
Хупер уже не успел почувствовать, как пуля вонзилась ему в затылок. Пуля убила мозг быстрее, чем нервы донесли болевой сигнал.
Таинственный Молчаливый Грабитель в Красной Маске рухнул на пол, а Макар Телятников сунул в карман бульдог.
– Куда ты, дура, полез грабить? – спросил он убитого. – Это наш чемодан! Наш поезд! Это мы здесь экспедиторы!
Обвёл вагон победным взглядом, послюнявил палец и приклеил на место почти оторвавшийся ус.
Глава 9. Линии завершаются
– С вами всё в порядке? – вполголоса спросил невзрачный, похожий на конторщика человек. – Не позвать ли доктора?
– Э‑э… – Фёдор Шмаков вздрогнул. Он уже с полчаса ждал этого вопроса, прохаживаясь взад‑вперёд по перрону самарского вокзала, но всё равно был захвачен врасплох. – Благодарю, мне уже лучше!
Невзрачный человек кивнул и подал ему руку.
– Иван Иванович. Пройдёмте. Я должен открыть чемодан при вас.
– Само собой, – Фёдор перевёл дыхание. Наконец‑то дело сделано!
– Вы опоздали на день, – укорил «Иван Иванович», когда они проходили через сад на вокзальной площади.
– Был налёт на поезд…
– Да, я получил телеграмму. Как считаете, целью были вы? – (Шмаков только развёл руками). – Но вам удалось сохранить груз, я вижу. Очень хорошо. Везли при себе, надеюсь? Не имели глупости сдать в багаж?
– Нет‑нет, что вы, товарищ! – замахал на него Фёдор.
– Во время перестрелки не выдали себя?
– Да я вообще проспал всю перестрелку, – признался Шмаков. – Сон у меня уж больно крепкий.
– Могу только позавидовать. – Они прошли через двор доходного дома, стали подниматься по чёрной лестнице. – В Уфе, я слышал, провалы? А вы сами как – на легальном положении? Документы требуются?
– Не помешают.
– Обеспечим. – Вошли в квартиру – тёмную, нежилого вида. «Иван Иванович» забрал у Шмакова чемодан, поставил на кухонный стол, покрутил стальные цилиндрики. – Не подходит код, – сказал изменившимся голосом.
Сердце у Шмакова ушло в пятки.
– Как не подходит?…
– Вы не меняли? – подозрительно спросил самарец.
– Христом-Богом клянусь… – Фёдор истово приложил руки к груди. – Я же сам его не знал!
– Странно. Очень странно. Ну, будем вскрывать. – «Иван Иванович» вышел и вернулся с инструментами.
После некоторой возни замок был извлечён. Чемодан раскрылся, и Шмаков ахнул. Внутри были только пачки резаной газетной бумаги.
– Подменили, – произнёс «Иван Иванович». Он был как‑то неестественно спокоен. – Проспали перестрелку, говорите? И подмену чемодана проспали?
«В обморок бы сейчас, – подумал, мертвея, Шмаков. – Как тогда, на том проклятом златоустовском эксе…»
Но спасительный обморок не приходил.
Надо было отвечать.
* * *
Они сидели в гостиной вдвоём, отец и сын. Елизавета Ильинична второй день лежала в спальне при задёрнутых шторах – лечила нервы какими‑то каплями. Доктор сказал, что прогноз хороший, но волновать её неприятными разговорами категорически запретил.
– Если честь по чести, – ровным голосом сказал Константин Фомич, – я должен отправить тебя в тюрьму, а сам застрелиться. – (Семён сидел сжавшись, опустив глаза в пол). – Я этого не сделаю – исключительно из любви к твоей матери. Я вас выгорожу. Я добился, чтобы железнодорожные жандармы передали дело нам, губернским, и теперь сам веду дознание. Я уничтожу все нити, ведущие к вашей шайке. Вы трое будете фигурировать как случайные пассажиры… Молчать! – рявкнул он, когда Семён шевельнулся и попытался что‑то выговорить. – И не смей меня благодарить! Ты хорошо понимаешь, что пять ни в чём не повинных людей погибли, девять ранены из‑за вашей игры в революцию? Исключительно из‑за вашей идиотской игры?
– Понимаю, – еле слышно ответил Семён. – Мы виноваты, мы наделали ошибок. Но…
– Молчать! До конца лета будешь сидеть под домашним арестом. Осенью отправлю тебя в Оренбург, в Неплюевский кадетский корпус. Закрытое заведение, воинская дисциплина. Я не смог сделать из тебя человека. Может, там смогут. Всё. Теперь можешь говорить.
Титов-младший вздохнул. Собрался с духом, выпрямился. Смело и прямо глянул на отца сквозь очки.
– Да, я виноват, папá, – сказал он. – Я заслуживаю наказания. Но я действовал, исходя из своих убеждений. Да, мои действия были неправильны. Но от убеждений я не отрекаюсь и не отрекусь. Делай со мной что хочешь, но я анархист-коммунист и останусь им!
Он закусил губу, ожидая вспышки отцовского гнева. Но нет, Константин Фомич ответил мягче прежнего:
– Убеждения можешь иметь какие хочешь. Верь хоть в анархизм, хоть в коммунизм, хоть в бога Мумбу-Юмбу. Но действовать изволь согласно морали, здравому смыслу и законоположениям Российской Империи.
Семён удивлённо заморгал.
– Но действия должны вытекать из убеждений, разве нет?
– Нет, – сказал Константин Фомич.
Титов-младший вскочил с дивана.
– Но это же лицемерие!
– Можешь назвать это лицемерием. А по‑моему, это то, что отличает культурного человека от дикаря.
– Поступать не по совести, а по правилам?
– Да. – Константин Фомич встал, обозначая конец разговора.
Семён тоже встал.
– А знаешь, папá, я рад, что мы поговорили вот так. Меня всегда тяготило, что я вынужден скрывать от тебя главное в моей жизни. Теперь, когда ты всё знаешь, я чувствую себя… – Он не сразу подобрал слово. – Как‑то чище, свободнее…
Титов-старший нахмурился.
– А я не рад. Для всех было бы лучше, если ты держал внутри себя свои драгоценные убеждения. Иди.
* * *
– Здесь все материалы о налёте на поезд, ваше превосходительство. – Ротмистр положил на генеральский стол пухлую папку. – Дознание закончено, дело к передаче судебному следователю подготовлено.
– Изложите вкратце, Константин Фомич, – благодушно сказал Засецкий.
– Организовали эсеры, вернее, лично Чукалин, не поставив в известность остальных членов комитета. Непосредственно работали снаружи поезда Гупер и неизвестный, внутри Якимова. Целью был какой‑то курьер с деньгами, о нём ничего выяснить не удалось. Пулемётным обстрелом убиты пять человек, в том числе кондуктор при исполнении, ранены девять. Пассажир урядник Уметбаев повёл ответный огонь и убил неизвестного, но сам был убит Якимовой. К счастью, нашёлся другой отважный пассажир, Макар Телятников, которому удалось застрелить Якимову и Гупера. По моему мнению, Телятников заслуживает не только немедленного освобождения из‑под стражи, но и награды.
Засецкий вздохнул.
– Эсеры, значит… Ах, князь Кугушев, обманули вы меня, ваше сиятельство! А я ведь по‑человечески просил… Что ж, пеняйте на себя. Чукалин ваш, конечно, пойдёт на виселицу, пять трупов‑то не шутка… Благодарю, Константин Фомич. У вас всё?
– Никак нет, ваше превосходительство. – Титов положил перед Засецким ещё один лист. – Моё прошение о переводе в строевые части.
Генерал‑майор в изумлении поднял седые брови.
– Как? После блестяще проведённого дознания? Объяснитесь, Константин Фомич. В чём причина?
– Причина сугубо личного свойства, ваше превосходительство. – Титов смотрел немигающим оловянным взглядом.
Засецкий вернул ему бумагу.
– Вот что, Константин Фомич, отговаривать вас не смею, хотя поражён до глубины души, но прошу обождать по крайней мере месяца два. Вы ведь понимаете: если уйти сразу после дела с поездом – будет скандал, пойдут разговоры, что дело нечисто…
– Оно и нечисто, ваше превосходительство.
Начальник губернского жандармского управления прищурился.
– Ваш сын, да? Он не случайно оказался в том вагоне? – (Титов молчал). – Что ж… Тогда, разумеется, вам действительно следует покинуть Корпус. Но тем важнее уйти так, чтобы избежать малейшей тени скандала. Мы друг друга поняли, Константин Фомич? И ради Бога, без чинов!
Титов с облегчением кивнул.
– Да, Николай Михайлович. – Он взял со стола прошение. – Мы поняли друг друга. – Разорвал бумагу пополам.
* * *
Дверь тюрьмы захлопнулась за Телятниковым. Он сощурил глаза от летнего солнечного света, растерянно огляделся. Пыльная Тюремная улица была пуста, лишь чуть поодаль стояла извозчичья пролётка с поднятым верхом. Из экипажа высунулась женская рука в чёрной перчатке, поманила.
– Макар! – послышался знакомый голос. – Сюда!
– Фаина Евстигнеевна! – Телятников просиял и бросился к пролётке.
– Во‑первых, не надо так кричать, – мягко укорила Штальберг, когда семинарист плюхнулся на сиденье рядом. – Трогай! – скомандовала извозчику. – Я здесь не вполне легально. Официально меня в городе нет, получила предписание вернуться в Тамбов, а неофициально ротмистр Титов пообещал меня убить, если увидит… Во‑вторых, Евграфовна, а в‑третьих, – она поглядела на Телятникова со значением, – просто Фаина. Не забыли? Я не настолько старше вас. Читала про ваш подвиг в газетах. Вы молодец, настоящий герой! Я восхищаюсь вашей отчаянной храбростью. Жаль, конечно, что экс ваш сорвался, но я счастлива, что вы живы, здоровы и на свободе. Предлагаю это отпраздновать. Вдвоём. Как вы на это смотрите, Макар? – Она мягко взяла его руку в свою.
Телятников густо покраснел.
* * *
– …К смертной казни через повешение. – Секретарь суда дочитал приговор и вопросительно глянул на прокурора.
– Приступайте. – Прокурор махнул платком одетому в маску палачу.
Нестор Чукалин в арестантском халате покорно позволил провести себя через тюремный двор, встал на скамейку. Взгляд его был отсутствующим, но когда петля упала на шею, в нём что‑то проснулось. Глаза председателя комитета забегали по глухим стенам, по фигурам чиновников, солдат тюремной охраны, врача, священника, палача… Он как будто пытался что‑то вспомнить…
– Ми… эстас… сакрифицио, – хрипло выговорил Чукалин. – Эн люкто ви гайнос райтон виан! – Его голос окреп. – Ми мортас! – прокричал он в небо. – Революцио даурас!
Палач выбил скамью. Тело в арестантском халате упало, дёрнулось, заплясало в конвульсиях.
* * *
Отец Гедеон Орнатский, молодой священник с длинными, гладкими, расчёсанными на пробор, как у Христа, каштановыми волосами, поднялся на сцену. Зал затих.
– Братья и сестры! – заговорил Орнатский сладкозвучным проповедническим баритоном, подчёркнуто твёрдо выговаривая «д» и «т». – Прежде всего сердечно благодарю, что пригласили выступить здесь, в читальне Союза русского народа. Буду счастлив, если моё смиренное слово коснётся истинно русских душ, воодушевит крепче стоять за веру православную, за власть самодержавную! – По залу прокатились аплодисменты. Отец Гедеон терпеливо дождался тишины. – О чём я хочу сегодня рассказать? О том, что тревожит сердца каждого русского отца, каждой матери. Как сберечь невинные души наших детей от растления? Как противостоять лжи и пагубе, что через книги и газеты, театр и синематограф вливают в них пронырливый, коварный жид и отец его сатана? А ведь было время, когда я и сам поддался искушению. Да, братья и сестры, я знаю, о чём говорю! – Голос Орнатского трагически зазвенел. – Я, сын простого сельского пастыря, учился в семинарии во время страшных событий девятьсот пятого года. По отроческой слабости и глупости я отверз ум свой для революционной пропаганды, и поддался ей, и стал анархистом. И не простым! О да, братья и сестры! Я стал вождём безжалостной анархистской шайки. Меня называли диктатором. Я посылал своих сообщников на грабежи и убийства. Богатейшие купцы платили нам дань. Власти были бессильны. Полиция трепетала. Моё разбойничье прозвище, «Чёрный Мститель», наводило ужас на всю губернию. Я погряз в безудержном кутеже и разврате, я шёл к вечной погибели… Но Господь Всеблагий, – отец Гедеон молитвенно воздел глаза к потолку, – и тогда не оставил меня Своим попечением! Однажды, когда мы грабили поезд, среди оглушительной стрельбы, крови, криков боли и ужаса, некто незримый будто коснулся меня, и я…
* * *
Из землянки приглушённо донёсся дребезг телефона [1]. Взводный фейерверкер Сомов, хлебавший картофельную кашицу у костерка, хмуро покосился в ту сторону. Другие номера притихли: звонок не предвещал ничего доброго. Так и есть – телефонист высунул из землянки белобрысую голову и объявил:
[1] Эпизод позаимствован из мемуаров В. Падучева: Записки нижнего чина. 1916 год. М.: Московское товарищество писателей, 1931. С. 16-20. <http://militera.lib.ru/memo/russian/paduchev_vl02/index.html>
– С наблюдательного команда: немецкий аэроплан, замаскировать батарею.
– Вот зараза, людям повечерять не дадут, – спокойно сказал фейерверкер. Отставил миску, встал, зычно скомандовал: – Маскируй батарею! Номерам укрыться!
Артиллеристы молча забегали – кто гасил и размётывал костёр, кто таскал в землянку вёдра, котелки и миски, кто закидывал орудия снопами скошенного овса и загодя нарубленными ветками. Впереди над буковым лесом и полуразрушенной пристрелками колокольней костёла уже слышался рокот мотора, темнела в ясном небе точка и приближалась, вырастая в крылатое тире. Закончив с маскировкой, номера один за другим ныряли в землянку. Сомов, оставшийся последним, ещё раз внимательно оглядел батарею. Нахмурился: на кусте у третьего орудия что-то белело, вопиюще демаскируя позицию.
– Черти драные, кто свои сподники стираные не прибрал? – рявкнул он в темноту землянки. – Телятников, ты? Наказание ж ты моё! Прибери скорее к свиньям собачьим, да нагибайся, себя-то маскируй, Макарий Блаженный, едрить твою… – Он вдогонку наградил Телятникова подзатыльником и скрылся в тёмной норе.
В небе уже ясно виднелся серый «фоккер» с чёрными крестами на крыльях. В тылу загрохотали трёхдюймовки аэропланного взвода, вокруг воздушного разведчика расцвели ватные облачка шрапнельных разрывов, но снаряды били мимо, целый и невредимый аэроплан летел ровным курсом, приближаясь к русским позициям. Телятников, низко пригнувшись, на полусогнутых пробежал мимо замаскированных орудий и снарядных ящиков.
Грохнул разрыв в самом зените. Засвистела шрапнель, взбивая фонтанчики пыли, металлически барабаня по стволам, колёсам и щитам. Сильно, глухо хряснуло. Рваный осколок шрапнельного стакана ударил Телятникова в затылок. Не издав ни звука, солдат повалился на вытоптанную траву. Окровавленный осколок откатился. Телятников больше не двигался.
Эпилог
Исполкомовский «форд» свернул с улицы Егора Сазонова (бывшей Успенской) на Ленинскую (бывшую Вавиловскую) у Четвёртой советской школы (бывшей женской гимназии), проехал квартал и затормозил у неказистого деревянного здания бывшего жандармского управления. Рабочий уже менял вывеску на двери – «Промышленный отдел Уф. Губ. Исполкома» – на новую: «Наркомат промышленности Башкирской Республики». Похвалив про себя эту расторопность, товарищ Биккулов взял под мышку портфель, вылез из машины, одёрнул френч.
«Форд» за спиной затрещал изношенным мотором, задымил и покатил дальше. Ахтям Асфандиярович не торопился входить, а стоял и с удовольствием оглядывал свою новую резиденцию. Да, скромный домишко – но никакого сравнения со Стерлитамаком, где весь наркомат промышленности занимал одну комнату, а штат состоял из наркома, курьера и машинистки. И по правде сказать, даже это было много для Малой Башкирии, где самой промышленности почти не существовало. Теперь, когда постановление ВЦИК присоединило Уфимскую губернию к Башреспублике, конечно, всё изменилось. И только теперь Биккулов с нарастающей гордостью почувствовал себя начальником – шутка ли сказать, министром по-старому! Министром пусть небольшого и несамостоятельного, но всё-таки государства со своим ЦИКом и Совнаркомом, даже со своей армией, а главное, с настоящей промышленностью, которой ему теперь предстояло руководить.
Ахтям Асфандиярович получил должность совершенно случайно. После того скандала с ограблением Гафаров отказал ему в покровительстве. Окончить медресе не удалось. Пришлось проститься с мечтами об адвокатской и политической карьере. До самой революции Биккулов учительствовал в селе под Уфой. В гражданскую войну был мобилизован в Красную армию, направлен переводчиком на Туркестанский фронт, а в двадцать первом году комиссован после тифа с осложнениями. Железные дороги работали настолько плохо, что от Ташкента до Оренбурга он добирался три недели. Дальнейший путь до Уфы на лошадях обещал быть быстрее, но под Стерлитамаком Биккулова задержали солдаты башкирской дивизии и отвели на меннонитский хутор, служивший в то время резиденцией правительства БСР. Молодой человек в солдатской форме, взвинченный от бессонницы – как позже выяснилось, сам председатель Башсовнаркома товарищ Халиков – начал допрос так:
– Исемең ничек? Образование бармы? Нинди синең политическая позиция? – И, всё так же мешая русские, татарские и башкирские слова, с ходу предложил: – Айда безгә правительство эшләргә! Башкорт культурные работники кирәк позарез, – и черкнул ребром ладони по горлу, не то иллюстрируя слово «позарез», не то намекая на санкции в случае отказа.
– Я же татарин! – сделал Биккулов робкую попытку уклониться.
– Откуда?
– Из Дюртюлей.
– Значит, западный башкир! – решительно отмёл Халиков возражение. – Кончай волынку тянуть, принимай наркомат промышленности! Вот смотри, ВСНХ прислал запрос о состоянии заводов и фабрик в республике. – Он двинул к Биккулову по столу бумагу, выругался: – Мәскәү идиоттар! У нас тут повальный тиф, засуха, голод, целые аулы вымирают, детей в рабство казахам продают, человечину едят, а они… Пиши ответ!
– Товарищ, да я же ничего в этом деле не понимаю! – взмолился Биккулов.
– А и понимать нечего – нет в республике ни фабрик, ни заводов. Степи, горы да тайга, людей меньше чем медведей, какая нахрен промышленность? Так и напиши, но подай с умом. Чтобы в Москве твою бумажку прочитали, прослезились и денег нам дали, понял? А ещё лучше, чтобы отдали горнозаводские районы Уфимской и Челябинской губерний для хозяйственного развития… Вот тебе мандат, иди работай. Завтра чтоб документ был у меня на столе!
И вот мечта сбылась: «московские идиоты» отдали даже не горнозаводские районы, а всю Уфимскую губернию, и не исключено, что на это решение повлиял и биккуловский отчёт. Недаром же Халиков оставил ему должность даже теперь, когда она так выросла в весе?…
– …Товарищ народный комиссар! – С крыльца бывшего жандармского управления вразвалку спускался толстяк в цивильном костюме, лысый, с полуседой бородкой подковой. Радушная улыбка играла на его губах. – Ахтям Асфандиярович! Рад, безумно рад! Нахимсон Яков Матвеевич, – протянул он пухлую руку, – бывший завпромотделом губисполкома, а ныне ваш заместитель. Помогу войти в курс дела, освоиться… Прошу! – Нахимсон любезно отворил перед Биккуловым дверь. – Будем знакомиться с нашими сотрудниками.
Небольшой штат бывшего промотдела собрался в канцелярии – машинописные барышни и полуинтеллигентного вида молодые люди. Нового начальника встретили с холодком. Ахтям Асфандиярович понимал, что губернские совслужащие безо всякого восторга воспринимают подчинение республике башкир, которых в глубине души считают кем-то вроде дикарей. Надо было произнести хорошую приветственную речь и растопить лёд.
– Дорогие товарищи! – приподнято начал нарком. Добавил по-башкирски: – Ҡәҙерле иптәштәр! – Он не сомневался, что никто здесь не знает языка (да и сам не знал), но чувствовал, что так надо. Речь была заготовлена: – Мы переживаем критический, отчаянный момент, товарищи. Наш край глубоко поражён голодом и разрухой, в обществе разброд и шатание. Время требует от нас, товарищи, величайшего напряжения, полной самоотдачи…
* * *
Секретарша оторвалась от ундервуда и поверх пенсне поглядела на Фаину.
– Вы по записи, товарищ? – холодно спросила она.
– Да‑да, – Фаина робко закивала. – Телятникова Фаина Евграфовна… Хотя Аврелий, то есть Николай Варфоломеич, должен знать меня как Штальберг… Я его старая знакомая. Вы не могли бы доложить…
– Товарищ Попов вас примет, – с отвращением перебила секретарша, – ожидайте. – И снова застучала по клавишам.
… Слухи о Николае Попове, председателе Литсекции Ревтворсоюза – он всё ещё печатался под псевдонимом Аврелий Алый, ныне обретшим политическое звучание, – ходили самые фантастические.
Говорили, что Алый вхож к Луначарскому и самому Троцкому. Что блистает в салоне Каменевой. Что люто враждует с Демьяном Бедным, а потому на плохом счету у Ильича, но несмотря на это – один из самых влиятельных людей в московских литературных и издательских сферах. Говорили, что дружит с Блюмкиным и другими видными чекистами, учит их правильно нюхать кокаин, а сам ради поэтических впечатлений посещает допросы и расстрелы. Что под вывеской «Дома творчества Литсекции» в бывшей усадьбе Долгоруковых устроил свою собственную усадьбу, а в ней гарем, куда чекисты поставляют красивейших контрреволюционерок из знатных московских фамилий. Что ради вступления в партию отрёкся от отца, ниточного фабриканта, и объявил себя плодом связи матери с чернорабочим. Что Горький публично крыл его непечатными словами. Что как‑то раз перепил самого Есенина… Особо же злые языки – а как без них? – передавали, что Алый принял Советскую власть далеко не сразу, и даже свой знаменитый «Реквием бакинским комиссарам» переделал из неопубликованного, но ходившего по рукам реквиема петроградским юнкерам.
Все эти слухи Фаина знала. Некоторым даже верила. Но Алый был её последней надеждой.
У секретарши прозвенел звонок. Она кивнула на обитую дерматином дверь.
– Товарищ Телятникова, проходите.
Аврелия было не узнать. За эти годы он не то чтобы постарел, даже не слишком растолстел, но как‑то резко опростился: короткая стрижка, усики, невзрачный серый пиджак – не поэт и не демонический комиссар, а чуть ли не приказчик с ниточной фабрики. К невыразимому облегчению Фаины, бывший любовник сразу узнал её – и встретил радостной улыбкой.
– Фаичка! – Голос у него остался тот же – бархатный, завораживающий. – Боже! Муза, вдохновившая лучшие мои вещи! «Пляшут в метели безумной маски, кровью хмельною кипит аи…» – процитировал себя. – Вот это встреча! Ну, садись же, мой сибирский чёрный ангел, рассказывай…
Телятникова не выдержала – разрыдалась. Аврелий налил ей воды. Терпеливо дождался, пока напьётся и успокоится.
– Двое детей… – всхлипывала Фаина, стуча зубами о стакан. – Нечем кормить… Мужа убили на фронте… ещё при старом режиме… с восемнадцатого года ни гроша пенсии… двое детей… и никого… иждивенческий паёк… ты не представляешь, чем приходится зарабатывать на жизнь…
В глазах Алого появилась отрешённость.
– Ты не представляешь, чем приходится, – повторил он вполголоса, – зарабатывать на жизнь… чередование первого и третьего пеона, редчайшая схема. – Записал что-то в блокнот, а потом встал и успокоительно погладил Фаину по голове. – Я тебя понял. Помогу. Сделаю всё, что в моих силах. Хотя я не так всесилен, как ты, вероятно, думаешь. – Он вернулся за стол, принялся рыться в бумагах. – Постоянную должность дать не могу, со штатами плохо. Тем более что и так под меня копают, клевещут, что протежирую своим бывшим из «бывших»… Но могу обеспечить заказы. Как у тебя с французским? Гимназия?
– Институт, – Фаина вытерла глаза.
– Годится. Вот прислали сатирический памфлет о бельгийской социал-демократии, – Аврелий хлопнул о стол брошюрой. – Надо перевести, и крайне срочно. Чтобы к приезду Вандервельде и эсеровскому процессу уже был тираж. То есть у тебя неделя максимум. Берёшь?
– Беру, – быстро, пока он не передумал, Фаина схватила брошюру, сунула в заштопанную сумочку.
Алый размашисто подписал и протянул ей бумажку.
– А с этим в кабинет двести четыре. Отоваришь в кооперативе Ревтворсоюза. Это аванс, остальное после сдачи перевода. Только не благодари. Это честная плата за труд, а не милостыня. Если хорошо переведёшь, будут ещё заказы… А это видела? – Он взял из стопки тиража другую тонкую книжицу с пляшущими на обложке буквами футуристического шрифта: «Аврелий Алый. Carmina Proletaria».
– Нет, – призналась Телятникова. – Прости, мне совсем не до литературных новинок.
– Да, понимаю… – Аврелий отработанным росчерком поставил красивый автограф и вручил книжку Фаине. – Постой! – окликнул, когда она уже встала и повернулась к двери. – Ты, кажется, говорила тогда, что состоишь в какой‑то партии?
Она похолодела.
– Д‑да…
– Надеюсь, не эсеров?
– Нет‑нет, – Телятникова замотала головой. – Конечно, нет. Анархистов.
– Ну, это ничего. – Председатель Литсекции вернулся к своим бумагам.
– Уфимская дружина анархистов-коммунистов, – для убедительности уточнила Фаина. – У. Д. А. К., вот где я была.
* * *
Полковник Константин Фомич Титов, бывший командир батальона Корниловской ударной дивизии, высадил пассажира у Gare de l'Est и зажёг зелёный сигнал. Не стал глушить мотор – пассажиры шли с поезда потоком. Закурил. Смеркалось, накрапывал дождь. Так и есть – долго ждать не пришлось. Невысокий мужчина в плаще с поднятым воротником подбежал, пригибаясь от дождя, в каждой руке по чемодану. Константин Фомич вышел, помог задвинуть чемоданы в тесный багажник старенького «Рено‑АХ».
– Мерси боку, – с сильным русским акцентом поблагодарил пассажир. Голос показался знакомым… каким‑то невероятно знакомым… чем‑то из другой жизни. – Рю де ля Рокетт двести сорок, тьфу, дё сан карант. Комбьен кут? – Он поднял голову, и круглые очки блеснули в свете фонаря.
Константин Фомич обмер.
– Семён?
– Папá?! – Семён Константинович отшатнулся. – Но ты же… Тебя же расстреляли в Крыму в двадцатом!
– А мне говорили, что вы умерли от сыпняка в Саратове в девятнадцатом… Господи! Лиза жива?
– Да, жива и здорова! – восторженно выкрикнул Титов-младший.
Титов-старший успел перекрестился, прежде чем Семён бросился ему на шею. Некоторое время отец и сын стояли под дождём, стискивая друг друга в объятиях. Потом Константин Фомич разжал руки и сказал:
– Поехали. Ты здесь по личному делу или по служебному?
– В командировке, – счастливо проговорил Семён Константинович, усаживаясь рядом с отцом на сиденье двухместной машины.
– Значит, поездку оплатит власть Советов. – Константин Фомич перевёл счётчик на ночной тариф, включил отсчёт, надавил на газ. – Ну, рассказывай. Где вы с мамой сейчас?
– Перебрались в Москву. Я служу в Наркомпросе, приехал сюда на конференцию по педологии. Мама даёт частные уроки. Имущества и сбережений мы, конечно, лишились – и это правильно – но не бедствуем. Жильё нормальное, две комнаты на Садовой…
– Мама не вышла замуж? – Константин Фомич вывернул руль, круто сворачивая на бульвар Мажанта.
– Нет. А ты?
– Тоже как‑то не сложилось.
– И я не женат, – признался Семён Константинович. – Были увлечения, но я ещё не встретил ту единственную, идейно и духовно близкую… Что это за церковь? – кивнул на фасад готического собора. – Очень красивая.
– Saint Laurent, – сказал Константин Фомич. – В Наркомпросе, значит, служишь… Большевик?
– Я не член Коммунистической партии, – суховато ответил Титов-младший. – Происхождение неподходящее. Но если хочешь знать, идеологию партии разделяю полностью и безоговорочно. Надеюсь, это не встанет между нами?
– Нет, – ответил полковник, притормаживая на красный свет. – Всякий устраивается как может. Ты не чекист – и то хорошо. А что касается происхождения – почему не придумал себе новое имя, правильную биографию? У вас многие так делают.
– Лгать партии?! – возмутился Семён Константинович. – Ты меня знаешь – мне чужда философия «всякий устраивается как может». Я коммунист по убеждению. Но не будем о политике, ладно?
– Полностью поддерживаю. Я всегда считал, что любые убеждения дерьма не стоят. Кстати, ты сказал «коммунист»? Уже не анархист-коммунист?
– Анархизм – ребячество, – поморщился Титов-сын. – Я из этого давно вырос.
– А эти твои бывшие друзья?
– Семинаристы? Про Макара, наверное, знаешь – погиб в Галиции в шестнадцатом году. Гедеон всё ещё священник. Ярый обновленец, проповедует за Советскую власть, чуть ли не за расстрел патриарха Тихона… Но я давно с ним не общаюсь. Фаину вижу иногда. Она тоже в Москве, постарела, притихла, занимается какими-то переводами…
– Понятно. – Они ехали по восточной стороне площади Республики, мимо статуи Марианны. – Послушай, служба службой, убеждения убеждениями, но если честно, тебе нравится происходящее в России?
– Нет, мне не очень нравится происходящее в России, – печально ответил сын. – Этот мерзкий нэп… Стоило ли делать революцию, чтобы лавочники опять подсчитывали барыши? И даже сама партия… Столько всякой дряни её облепило, столько карьеристов, проходимцев, держиморд… Мне страшно, во что это может вылиться. Страшно! Но тебе как белогвардейцу, наверное, приятно такое слышать?
– Да, – сказал Константин Фомич, – мне как белогвардейцу приятно, что Совдепия начинает превращаться в нормальное государство.
– Ты сменовеховец? – с интересом спросил Титов-младший.
– Я вне политики.
– Так это прекрасно! – Семён Константинович просиял. – Что тебя здесь держит? Возвращайся в Россию! Возвращайся к маме, ко мне!
Отец покосился на него с удивлением. Они ехали по авеню Республики. Уже стемнело, горели окна и фонари, вывески играли неоном, отражаясь в мокром асфальте.
– В Россию? Чтобы меня шлёпнули у первой же стенки?
– Какая стенка, папá? Сейчас не двадцатый год! Никто никого не шлёпает! Белых амнистировали, эмигранты возвращаются, идут служить в Красную армию! Ты читал воззвание Слащёва?
– Ты забыл, что я не просто белый, а бывший жандарм? А генерала Слащёва я знал по Крыму. И составил о нём не лучшее мнение.
– Вот именно! Даже такой мерзавец как Слащёв – палач, вешатель, – даже его простили! Кому сейчас интересно, что ты служил жандармом в каком‑то там девятьсот восьмом году? Ты строевой офицер с первоклассным боевым опытом. Неужели тебе нравится работать таксистом? Советская власть окрепла, папá, теперь она может позволить себе великодушие. Старые счета закрыты, террор закончился!
– А по‑моему, террор ещё толком и не начинался. – Константин Фомич притормозил, пропуская парочку пешеходов под одним зонтиком. – Ты же знаешь историю французской революции. Сначала режут контрреволюционеров, потом друг друга. Вроде как и у вас в партии наметился раскол: Троцкий против Зиновьева и Сталина? Ну, подождём, кто из них станет Дантоном, кто Робеспьером…
– Полный бред, – обиделся Семён Константинович. – Не суди о нашей жизни по эмигрантским газетам.
– Очень советую вам с матерью эмигрировать самим, пока можно. – Константин Фомич свернул направо на бульвар Менильмонтан. – Серьёзно, переезжайте ко мне. Сейчас границу приоткрыли, курс червонца хороший – ловите момент. Здесь не сахар, жизнь дорогая, с работой неважно, но… как‑то несколько более по‑людски всё устроено.
Титов-сын то ли усмехнулся, то ли презрительно фыркнул.
– Я, конечно, поговорю с мамой. Но что касается лично меня… Понимаешь, в России я участвую в большом и важном деле, вношу свою лепту в просвещение нашей отсталой страны. Пусть я скромный рядовой работник, но я вижу план, вижу цель, вижу смысл своего существования, а здесь?… Прости, папá, но… добровольно выкинуть себя на обочину жизни?
– На проезжей части жизни скорее попадёшь под колёса, – хмыкнул Константин Фомич. – Ладно, Семён, не обижайся. Пожалуйста, подумайте с мамой над моим предложением. Я действительно был бы счастлив, если бы мы воссоединились.
– Мы тоже, конечно. Подумай и ты над над моим. Что там, кладбище? – Семён Константинович кивнул налево, где над глухой стеной высились верхушки мавзолеев.
– Père-Lachaise, – подтвердил Константин Фомич. – Обещаю. Подумаю. – Свернул в узкую полутёмную улицу, остановился перед скромной гостиницей. – Приехали. – Глянул на счётчик и сказал по привычке по‑французски: – Un franc douze centimes.
Сын отсчитал монеты. Они некоторое время сидели молча. Мотор негромко стучал на холостом ходу. Неоновый свет гостиничной вывески, струясь, багровел сквозь залитое дождём стекло.
– Мы ещё встретимся? – неуверенно спросил Титов-сын.
– Конечно. Могу заехать завтра. Когда тебе ехать на эту твою конференцию?
– Отлично! – Семён Константинович просиял. – Давай в девять. Подумать только, какая встреча, папá! Невероятно… Так много ещё нужно тебе сказать, столько всего узнать! Просто голова кружится…
Константин Фомич молча кивнул, поднял воротник куртки и вылез под дождь – выгружать багаж.
-------
Автор благодарит Ольгу Полянину за ценные консультации, фотокопии архивных документов и редких книг.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
