Эксперимент вне расписания
Пролог и глава 1
Пролог. Два дурака и покойник
Кофе из автомата отдавал жженым пластиком и дешевым цикорием, но Лиам все равно пил его мелкими, обжигающими горло глотками – просто чтобы занять руки. Руки, между прочим, мелко подрагивали.
– Макс, положи отвертку. Положи, говорю, ради всего святого, – Лиам привалился плечом к косяку аппаратной, глядя, как его старый университетский приятель ковыряется в распределительном щите под главным терминалом. – Если дежурная смена засечет скачок в подстанции, нас просто выкинут из института без выходного пособия. И знаешь, куда я пойду? К маме, в теплицы на пригородных ярусах. Картошку гидропонную культивировать. А ты пойдешь сортировать мусор на геостационаре.
– Не ной, Лиамушка, – донеслось из-под панели глухое пыхтение. Следом показалась всклокоченная макушка Максима. Лицо его было перепачкано, глаза лихорадочно блестели, а в зубах он зажал пучок медных перемычек. – Никакая смена ничего не засечет. Сервер думает, что третий сектор закрыт на санобработку. Я лично вбил туда регламент сорок минут назад.
– Ты подделал цифровую подпись коменданта? – Лиам поперхнулся остывающим пойлом. – Ты окончательно спятил.
– Я не подделал, а вежливо одолжил ее из буфера обмена, пока старик пил чай в столовой, – Макс ловко выбрался на чистый пол, выплюнул перемычки в ладонь и вытер лоб замасленным рукавом комбинезона. – Слушай, мы с тобой три года сидим в этой бетонной норе. Перебираем сухие кости, пишем отчеты для архивной комиссии и гоняем учебные зонды по пустым полям палеолита, где самое интересное событие – мамонт в канаву упал. Тебе самому не тошно?
– Мне спокойно, Макс. Мне платят оклад, у меня чистая анкета, и я очень, очень люблю спать по ночам, не вздрагивая от шагов службы внутренней безопасности. Здесь Институт исследования истории, а не аграрный. Шаг вправо, шаг влево – и вот мы раздавили бабочку… и так далее по сюжету.
– Зато сегодня ты не уснешь, обещаю. Иди сюда. Смотри.
Макс сдернул со смотрового окна техническую штору, которую они накинули еще утром.
Лиам шагнул вперед и замер, забыв про дурацкий стаканчик. Тот выскользнул из онемевших пальцев, шмякнулся о полимерный настил и растекся бурой вонючей лужей. Никто этого даже не заметил.
В центре глубокого лабораторного бокса, внутри застекленной ванны, наполненной мутноватым консервационным раствором, лежал, собственно, объект.
Не пластиковая кукла для отработки медицинских навыков, не робот-гуманоид. Это было настоящее человеческое тело. Мужчина огромного роста – за два метра, – и при этом с покатыми, странно узкими плечами и длинными, жилистыми ногами. Грудь колесом, вздымающаяся тугими ребрами. Грубые ладони с широкими ногтями, с желтоватыми мозолями на суставах. Лицо круглое, с темными обвислыми щеками, жесткой щеткой коротких усов под тонким крючковатым носом и слегка вьющимися смоляными волосами, побитыми сединой. Кожа была желтушной, землистой – лицо тяжело больного, измученного человека, у которого гниют потроха.
– Ты с ума сошел… – прошептал Лиам, пятясь назад, словно мертвец мог пробить бронированное стекло и схватить его за горло. – Где ты взял материал?
– В тысяча девятьсот тридцать третьем году при вскрытии гробницы в крепости реставраторы брали глубинные соскобы с фаланг, – Макс подошел к стеклу и прижал к нему ладонь. – Образцы пылились в закрытом хранилище Эрмитажа двести лет, пока архив не оцифровали. Поднял его медицинскую биокарту из всех известных исторических данных и вместе с геномом загрузил в биопринтер, где мы своих наблюдателей печатаем. Месяц по ночам синтезировал ткани и включения. Слой за слоем. Каждую мозоль, Лиам. Каждый чертов шрам и камень в мочевом пузыре. Он настоящий. Кость к кости, жила к жиле.
– Это уголовка, Макс! Это, блин, статья о незаконном воскрешении исторических лиц первого плана, – голос Лиама сорвался на визг. – Макс, это пожизненное! Без права апелляции!
– Да какое воскрешение, дурья твоя башка? – Макс досадливо махнул рукой. – Это пустая биомасса! Мясо, белок, органика! Мозг выращен с нуля, там корковые зоны стерильные, как операционная. Я туда зашил обычный аватарный блок со знанием голландского, немецкого, морского устава и примитивной поведенческой сеткой. Я просто хотел устроить проверку. Одну-единственную проверку!
– Какую проверку? Куда ты собрался его совать?
– В Петроград. В тысяча девятьсот пятнадцатый год. Январь, Крещение Господне.
Лиам схватился за голову.
– Ты больной. Ты чертов псих, Макс! Там война идет уже полгода! Империя трещит по швам, Николай Второй на грани нервного срыва, армию под Лодзью перемололи! Зачем туда?!!
– Потому что это идеальный водораздел! – Максим заговорил горячо, сбивчиво, хватая Лиама за плечи и заглядывая ему в глаза, как в детстве, когда подбивал залезть в чужой яблоневый сад. – Понимаешь ты, дурень? Там на льду Невы собирается вся правящая верхушка. Молебен, водосвятие, крестный ход. Мороз трескучий, пар изо рта, все на взводе. Мой аватар выйдет из тумана, постоит три минуты у проруби, мы замерим реакцию толпы через сенсоры в его глазах – и выдернем обратно. Все решат: морозное марево, массовая галлюцинация, святое знамение! Никаких следов в хронологии, волна схлопнется сама собой! Зато мы докажем, что материализация крупного объекта возможна без искажения поля! Нас на руках носить будут!
– Нас спишут в уборщики, – отрезал Лиам. – Нет, хуже: в наладчиков роботов-уборщиков на самой занюханной станции астероидного пояса. Выключай. Сливай раствор.
– Поздно. Конденсаторы заряжены. Либо мы запускаем сейчас, либо подстанция сгорит к чертям, и вот тогда пожарные вызовут охрану. Ты со мной, или будешь у двери трястись?
Лиам посмотрел на Макса – взъерошенного, маниакального, родного дурака, с которым они вместе сдавали выпускные экзамены и глушили портвейн на крыше общаги. Потом перевел взгляд на жуткого великана в мутной жиже.
– Ненавижу тебя, – тихо сказал Лиам и шагнул к пульту. – Если мы выживем, ты отдашь мне свою долю за квартал.
– Договорились! Дренаж пошел!
Тяжело, с металлическим звуком, щелкнули запорные клапаны. Мутная жижа с бульканьем хлынула в сточные каналы. Тело в ванне дернулось, обвисло на широких тканевых стропах. Грудь гиганта впала, затем с сиплым, мокрым присвистом расправилась – заработали легкие. Механический манипулятор быстро набросил на влажные плечи простую холщовую рубаху до колен и такие же порты грубого льна – Макс не поскупился на историческую достоверность даже в тряпках.
– Запуск контура смещения, – бормотал Макс, пальцами вбивая команды на сенсоре. – Тысяча девятьсот пятнадцатый год, шестое января по старому стилю, двенадцать часов сорок минут пополудни. Координаты: акватория Невы, двадцать саженей к западу от Иорданского павильона… Синхронизация… Пошел контакт!
Под потолком завыло. Звук был мерзкий, похожий на визг пилы по ржавому железу. Воздух в лаборатории мгновенно сгустился, запахло не озоном, а сыростью, затхлой речной тиной, старым подвалом и копотью сальных свечей. Свет ламп мигнул, пожелтел, по стенам поползли тени.
Ванна в центре бокса вспыхнула коротким, ослепительно-белым беззвучным разрядом.
И все стихло.
«Аквариум» был пустым. Мокрые стропы покачивались, роняя редкие тяжелые капли на металлическое дно.
– Получилось… – Макс нервно рассмеялся, отирая лоб. – Видал, Лиамушка? А ты скулил! Выход точный. Он на льду. Сейчас включу картинку с его зрительного нерва…
Лиам в это время смотрел на системный монитор состояния. Его глаза расширились, а кровь отхлынула от лица так резко, что закружилась голова.
На экране горела одна-единственная короткая строка, обведенная траурной черно-красной рамкой:
ОШИБКА ИНИЦИАЛИЗАЦИИ. ПРОГРАММНЫЙ МОДУЛЬ НЕ ЗАГРУЖЕН. АВАТАР: ОТКЛОНЕН НОСИТЕЛЕМ.
– Макс… – позвал Лиам севшим, хриплым голосом.
– Подожди, помехи в оптике идут, снег там у них, что ли…
– Макс, аватар не загрузился.
Максим замер. Медленно, словно у него заклинило шею, повернулся к экрану:
– Что значит – не загрузился? Там же пустая болванка. Чистый биологический носитель. Он не может ничего «отклонить», там нечему сопротивляться…
– Смотри на график мозговой активности, идиот!
На нижнем мониторе кривая энцефалограммы не просто ползла – она взрывалась. Линии ломались под самыми разными углами, показатели зашкаливали за предельные значения. Все доли мозга – лобные, височные – полыхали на схеме багровым огнем ярости, боли и запредельного шока.
– Он не пустой, – шептал Лиам, цепляясь побелевшими пальцами за край стойки. – Мы не просто вырастили плоть. Ты создал точную копию его костей, его крови, его болячек, измотанных нервов… И континуум втянул его. Сам. Всю структуру.
Макс смотрел на монитор, и его колотило крупной, некрасивой дрожью:
– Лиам… Кто там?
– Кто-кто… – Лиам поднял на друга безумные глаза. – Государь император Петр Алексеевич там. Живой.
Глава 1
Часть I. На невском льду
Мороз был не просто лютый – почти ядовитый. Такой бывает в Петербурге только в январе, когда с залива тянет сырой балтийский сквозняк, игольчатый и колючий, прошивающий насквозь самое толстое сукно и собольи меха.
Над Невой стоял глухой звон. Гудели колокола Петропавловского собора – там, за белой равниной замерзшей реки, где в морозной дымке золотой иглой колокольни вспарывал сизое небо собор. Отвечали колокола Исаакия, подпевали Адмиралтейство и Спас-на-Сенной. Звук дробился, вибрировал в ледяном стеклянном воздухе, смешиваясь с конским храпом и мерным скрипом сотен валенок и сапог по сухому насту.
У самого края деревянного помоста, настланного прямо поверх метрового невского льда напротив Зимнего дворца, стоял император Николай Александрович. Он сильно озяб. Серая генеральская шинель с погонами полковника – та самая, простая, в которой он привык ходить в Ставке – почти не спасала от подбирающегося под колени холода. Аккуратно подстриженная бородка и усы государя густо покрылись курчавым белым инеем. Руки в тонких замшевых перчатках он держал сложенными на груди, стараясь не дрожать перед выстроившимися в каре шеренгами кавалергардов и преображенцев.
Рядом, тяжело дыша в соболиную муфту, пребывала императрица Александра Федоровна. Ее худое, продолговатое лицо с поджатыми губами казалось восковой маской. Она молилась – губы непрестанно шевелились.
Одиннадцатилетний цесаревич Алексей стоял чуть позади. Его поддерживал под локоть великан-боцман Деревенько. Мальчик был бледен той пугающей, прозрачной белизной, которая до смерти пугала всех во дворце: недавнее кровоизлияние в ногу отступало медленно, каждый шаг давался ему с трудом, но не явиться на водосвятие в день Богоявления Господня наследник престола не мог. Это сочли бы дурным предзнаменованием.
А дурных предзнаменований и без того хватало.
Шел 1915 год. Война, которую начинали с молебнами и патриотическим восторгом, с криками «На Берлин!», обратилась в вязкую, кровавую, чавкающую жижу окопов. Из Ставки от дяди, великого князя Николая Николаевича, шли депеши одна мрачнее другой: снарядов нет, винтовок не хватает, под Карпатами войска замерзают в траншеях, австрийцы держат оборону зубами, а в тылу воруют интенданты и шепчутся по салонам Петрограда о шпионах, измене и глупости верховной власти.
Николай тяжело вздохнул, выпустив клубок белого пара. «Господи, спаси и умири Россию… Дай сил вынести…»
Митрополит Петроградский Владимир, величественный и ветхий старец в парчовом саккосе, усыпанном речным жемчугом, принял из рук протодиакона массивный серебряный крест с частицей Животворящего Древа. Певчие Придворной капеллы, переминаясь в подшитых валенках, дружно, мощно грянули праздничный тропарь:
– «Во Иордане крещающуся Тебе, Господи, Троическое явися поклонение!..»
Митрополит, сгибаясь под тяжестью лет и облачения, трижды погрузил крест в темную, парящую на морозе воду проруби. Вода в Иордани была глубокая, черная, лоснящаяся, пахнущая гнилой травой и речным илом.
И в этот самый миг – когда последний звук молитвы замер в морозном мареве – под ногами молящихся ухнуло.
Это не было похоже на выстрел орудия или подрыв фугаса. Это был звук, с каким ломается вековой дуб во время бури, только помноженный в тысячу раз: сухой, трескучий, раскатистый удар, прошедший по всему телу от пяток до затылка. Метровый невский лед подо львиным спуском дрогнул. Несколько дам в свите вскрикнули. Кавалергарды первой шеренги инстинктивно вскинули карабины, лошади конвоя заржали, запрядали ушами, сбиваясь в кучу.
– Стоять! Смирно! – хрипло гаркнул великий князь Николай Николаевич, возвышавшийся над строем своей двухметровой фигурой.
Вода в проруби вдруг яростно, со свистом взбурлила. Из круглой полыньи, взламывая доски деревянного настила, с ревом ударил фонтан кипящих брызг и густого, непроглядного белого пара. Он пах не рекой – он вонял старым погребом, серой и горелым сукном.
Пар заклубился, раздался вширь, закрывая помост. И прямо из этой клубящейся белизны на обледенелые доски помоста, ломая хлипкие перила, с тяжелым, мокрым стуком вывалилось нечто огромное.
Оно упало на четвереньки, скорчившись, сотрясаясь от страшного, рвущего внутренности кашля.
Шеренга преображенцев отшатнулась. Звякнули затворы винтовок – рефлекс солдат сработал быстрее рассудка.
– Не стрелять! – крикнул Николай Александрович. Голос его дрогнул, но прозвучал отчетливо. – Назад! Всем назад!
Пар медленно оседал на морозе, оседая инеем на шинелях.
На настиле, прямо у края проруби, лежал человек. Точнее – исполин. На нем не было ничего, кроме длинной, до колен, мокрой рубахи из грубого крестьянского холста и полотняных портов. Босые, синюшные от холода ноги с длинными узловатыми пальцами судорожно скребли по мерзлому дереву.
Человек задыхался. Грудь его ходила ходуном, вздымаясь так высоко, будто внутри работали кузнечные мехи. Он захлебывался воздухом, рвал его в себя черным оскаленным ртом, и каждый вдох сопровождался клокочущим, свистящим хрипом – так дышат умирающие в холерных бараках.
– Господи, помилуй… – прошептал старый митрополит, роняя кропило прямо на лед. – Господи, спаси раба Твоего…
Существо на помосте вдруг замерло. Пальцы впились в доски настила, почти вонзаясь в дерево. Исполин медленно, с хрустом суставов стал подниматься на колени.
Мокрые черные волосы, грубо остриженные прядями, облепили его череп. Голова запрокинулась. Правая половина лица была страшно, уродливо сведена судорожным тиком: щека дергалась вверх, к виску, обнажая крупные, желтые, хищно стиснутые зубы.
И глаза.
Николай II за всю свою жизнь видел тысячи глаз: покорных, льстивых, испуганных, фанатичных, безумных. Но таких он не видел никогда. Круглые, навыкате, налитые дурной, воспаленной кровью, они горели такой первобытной, сокрушительной яростью и такой беспредельной мукой, что у государя перехватило дыхание.
Это был взгляд зверя, которого заживо свежевали, а потом швырнули в ледяную яму. Великан не понимал, где он. Он не видел золотых риз духовенства, не видел серых шинелей гвардейцев. Он все еще был где-то там.
…В памяти его еще не остыл тот крошечный, удушливый покой Зимнего дома у Зимней канавки. Январь, двадцать восьмое число. Год одна тысяча семьсот двадцать пятый от Рождества Христова. Тьма за окнами. Запах собственной гниющей мочи, вонь пропотевших тюфяков, уксуса и камфоры, которой лекари-немцы растирали его остывающие ноги. Адская, разрывающая пах боль – будто в нутро залили расплавленный свинец. И лица. Лица вокруг постели!
Катенька… Его Марта, чухонская девка, которую он из грязи поднял, короной венчал, душой к ней прикипел! Стояла у изголовья, плакала в шелковый платочек, а в глазах – холодная, расчетливая бабья мысль: с кем теперь стаковаться? С Данилычем? С Сенатом? Ведь знала, шельма, знала, что Виллима Монса он ей не простил! Не простил, хоть и голову любовнику отрубил, и в спирту ее на стол ей ставил… Предала. Все предали.
Данилыч, вор бесстыжий, князь светлейший – стоял в ногах, крестился истово, а сам ждал, когда дыхание оборвется, чтобы залезть в сундуки и казну растащить. Дочки… Аннушка, Лизанька, Наташа… Плачут… Сенаторы, что глядели как псы из подворотни: «Сдохни скорее, тиран, дай пожить по-старому, дай поспать в тепле!»
И грифель… Тот проклятый грифель, выпавший из онемевших пальцев на мятую простыню, и обрывок бумаги с двумя недописанными словами: «Отдайте все…» Кому отдать? Некому отдать! Россия – корабль в шторме, и руль брошен!
Он помнил, как ледяная вода хлынула в горло. Как оборвалась нить. Как он провалился в кромешную, вымороженную пустоту ада…
И вдруг – удар!
Воздух!
Не вонь тлена и лампадного масла, а свирепый, колючий, чистый балтийский мороз!
Великан выгнулся дугой и издал страшный, гортанный рев. Звук этот был так мощен, что на колокольне Петропавловки шарахнулись с карнизов голуби.
– А-а-а-а-х-х-х-р-р-р-а-а-а!..
Он рванулся всем телом и встал во весь свой чудовищный рост.
Два метра и четыре сантиметра. На фоне невысокого, ладного Николая II и даже рослых кавалергардов он казался ожившей гранитной колонной. Мокрая холщовая рубаха облепила жилистое тело, на широкой, поросшей жестким волосом груди белели старые рубцы от карбункулов и боевой шрам. От его разгоряченной, горящей лихорадочным жаром плоти на тридцатиградусном морозе валил густой белесый пар, словно от раскаленной чугунной пушки, вытащенной из горна.
Судорога снова дернула его щеку. Он сплюнул под ноги сгусток черной запекшейся крови – память лопнувших в агонии сосудов, шумно, по-бычьи втянул носом морозный воздух и обвел взглядом застывших людей.
Взгляд его упал на Николая II.
…Царь стоял не шевелясь. Ноги приросли к помосту. Он смотрел на это лицо – лицо с портретов Натье, Зубова, Растрелли, лицо, смотревшее на него со стен кабинетов, присутственных мест, монет и медалей с самого детства. Только на холстах оно было парадным, победоносным, царственным.
А здесь стоял живой мертвец. Страшный, нечеловечески мощный, с безумным взором строителя, у которого только что сгорел дом.
– Кто… кто вы? – пересохшими, не слушающимися губами выдавил Николай Александрович. Голос прозвучал тонко, жалобно, потерянно.
Пришелец наклонился к нему. От великана пахло речной гнилью, уксусом, старой кровью и живым, яростным человеческим потом. Глаза исполина сузились. В них промелькнуло не просто узнавание – в них сверкнуло такое беспредельное, уничтожающее презрение, от которого воздух между ними словно оледенел. Он оглядел серую офицерскую шинель Николая, его аккуратную бородку, мягкое, бабье, виноватое выражение в глазах, надушенную свиту за его спиной.
– Кто я?!! – голос гиганта ударил как выстрел осадной мортиры. Хриплый, прокуренный кнастером, с раскатистым, архаичным говором, от которого заломило в ушах. – Ты у меня спрашиваешь, щенок? Не узнал отца своего, шельма?!!
Николай качнулся назад, словно получил кулаком в челюсть.
Позади раздался глухой стук – императрица Александра Федоровна покачнулась и рухнула в обморок на руки флигель-адъютантов. Боцман Деревенько упал на колени прямо в ледяную крошку, закрывая собой плачущего от ужаса цесаревича Алексея, и стал размашисто, истово креститься дрожащей пятерней:
– Свят, свят, свят… Господи, отжени нечистого! Антихрист из бездны вышел!..
Строй преображенцев поплыл. Солдаты – георгиевские кавалеры, державшие немецкие атаки под Варшавой – пятились, наступая друг другу на валенки. Молодой подпоручик у края помоста выронил обнаженную шашку; клинок жалобно, тонко звякнул о лед.
А великан уже забыл про них.
Он резко повернулся кругом – босые ступни даже не чувствовали смертельного холода невского наста – и задрал голову.
…Он увидел реку. Широкую, закованную в белый панцирь Неву. Увидел силуэт крепости на Заячьем острове – ее каменные бастионы стояли именно там, где он лично вбивал колья в сырую болотную жижу! Увидел острую, слепящую на зимнем солнце иглу Петропавловки.
Но на этом берегу…
Вместо его скромного, голландского манира Зимнего домика у канавки вздымалась циклопическая, подавляющая громада Зимнего дворца – тяжелого, трехэтажного, с бесчисленными колоннами, лепниной, золочеными гербами и статуями на карнизах. Это был не его скромный Санкт-Питербурх. Это был чудовищный, надменный, разросшийся до невероятия Рим.
Петр поднял к свинцовому низкому небу огромные кулаки, похожие на дубовые корневища, и захохотал.
Хохот был страшный – лающий, хриплый, полный нечеловеческой муки и безумного торжества. Он заглушил перезвон колоколов и плач женщин.
– Жив… – прорычал исполин, и слезы – злые, жгучие – брызнули из его глаз, мгновенно замерзая на щеках. – Жив, блядины дети! Не сгноили! Рано радовались, псы сенатские! Рано Катька плакала!..
Он опустил кулаки, тяжело перевел дыхание и пошел прямо к гранитной набережной, рассекая морозный воздух широкими, стремительными шагами.
Никто не посмел встать у него на пути. Шеренги гвардейцев расступались сами собой, вжимаясь в ледяные торосы, а офицеры застывали с поднятыми салютом клинками, боясь даже моргнуть.
Часть II. Портрет и оригинал
Он шел по снегу, словно не замечая холода и оставляя на белом насте совершенно неуместные здесь следы босых ног.
Тело его пылало. Лихорадка, не отпустившая в могилу, теперь жгла внутренности яростным, слепым огнем. Боль внизу живота, мучившая его последние три года, никуда не ушла, но словно отодвинулась на задний план, притупленная колоссальным, оглушающим притоком ярости. Он был как раненый медведь, которого подняли из берлоги картечью: боли нет, есть только жажда крушить и рвать.
Сзади, на расстоянии добрых двадцати саженей, двигалась растерянная, смятенная толпа. Никто не решался подойти ближе, но и отстать не смели.
Шел Николай II – с белым, как полотно, лицом, с расстегнутым воротом шинели, которого поддерживал под руку престарелый граф Фредерикс. Шли великие князья, переглядываясь с немым ужасом; бежали жандармские ротмистры, не зная, кого арестовывать и кому подчиняться; бежали репортеры столичных газет, побросав тяжелые деревянные треноги своих аппаратов.
Петр взлетел по гранитному Иорданскому спуску, не сбавляя шага.
Его растрескавшиеся ступни осязали камень. Знакомый камень! Гранит! Он сам подписывал указы возить его со всей округи, брать пошлину диким камнем с каждого воза, с каждого струга, входящего в устье! Но лестница… лестница была чужая, широкая, роскошная, бабская.
У массивных дверей Малахитового подъезда швейцары в золотом шитье и треуголках с павлиньими перьями стояли навытяжку. При виде босого, двухметрового великана с перекошенной от тика рожей и налитыми кровью глазами их колени подогнулись. Один рухнул на колени прямо в сугроб, второй, заикаясь, попытался толкнуть тяжелую дубовую створу:
– Ва-ва-ваше…
Петр не стал ждать. Он ударил плечом в массивную дубовую створу.
Кованые петли взвизгнули, медь замка хрустнула, и тяжелая дверь с грохотом распахнулась внутрь, ударившись о стену так, что с лепного карниза посыпалась белая гипсовая пыль.
Петр перешагнул через порог, даже не глянув на распростертых у входа слуг.
В лицо ему пахнуло густым, удушливым теплом. Это был не живой жар русской печи, пахнущий березовыми поленьями и смолой, и не сухое тепло голландских изразцов, к которому он привык в своем скромном домике. Воздух здесь был тяжелый, калориферный, пересушенный железными трубами, скрытыми в стенах. Пахло сладким дамским мускусом, явно недешевым табаком, какого точно не курили моряки, лампадным воском и тем особым, безошибочно узнаваемым духом чиновничьего уюта – лощеной бумагой, сургучом и вековым покоем, – от которого у Петра всегда начинали чесаться кулаки.
Он шел по парадной анфиладе, оставляя на зеркальном наборном паркете из розового дерева и палисандра грязные, тающие следы босых ног.
Дворец замер. Время словно загустело в этих громадных, залитых электрическим светом залах. Лакеи в белых чулках и пудреных париках вжимались спинами в позолоту панелей, боясь перевести дыхание; фрейлины в шелках, высыпавшие было из боковых гостиных на шум, сдавленно вскрикивали, зажимали рты надушенными батистовыми платками и сползали по мраморным балюстрадам в глубокие обмороки.
Никто не смел преградить ему путь. Ни один кавалергард из караула не поднял палаша. Напротив них шел не просто человек великанского роста – на них надвигалась сама русская история, выломившаяся из-под могильного камня, свирепая, ободранная, дышащая потусторонним холодом и не знающая пощады.
Петр влетел в Военную галерею.
Здесь он вдруг замедлил свой стремительный шаг. Огромные глаза его жадно, хищно забегали по стенам.
Портреты. Генералы в зеленых, расшитых мундирах смотрели на него из золоченых рам. Петр задрал голову, вглядываясь в незнакомые, строгие лица. Бакенбарды, гусарские ментики, Георгиевские кресты на лентах, тяжелые взгляды… Фамилии на золотых дощечках мелькали перед глазами, как пушечные ядра: Волконский, Багратион, Барклай де Толли, Ермолов, Платов… Какие битвы выиграли… И годы. Даты сражений.
Он уже понял, где находится. Вернее, когда. Только точного года от Рождества Христова еще не знал.
– Иноземцы… и свои… – прохрипел Петр, и пальцы его правой руки судорожно сжались, словно нащупывая привычную рукоять трости. – Воевали, стало быть. Крепко воевали. Баталии великие… Гляди-ко, и шведа, и француза били, шельмы…
Он повернулся вокруг своей оси, забыв на мгновение о боли, раздиравшей его нутро. Чутье великого полководца сразу распознало дух триумфа, застывший в этой галерее. Эти люди стояли насмерть. За спиной у них была империя. Его империя.
Но стоило ему сделать еще десяток шагов и войти в малую ротонду, как шаг его снова оборвался.
Прямо перед ним, в нише, озаренной матовыми стеклянными шарами электрических светильников, висело огромное полотно.
Петр подошел вплотную. Глаза его сузились, превратившись в две черные колючие щели. Судорожный тик с новой силой дернул правую щеку, скривив рот в страшную, обнажающую зубы усмешку.
На холсте был изображен он сам.
Но какой! Горностаевая мантия ниспадала с широких плеч безупречными, царственными складками. Стальные латы сияли парадным лаком, сквозь который не пробилась бы ни единая пылинка. Через плечо горела лазурью Андреевская лента. Рука – белая, холеная, с пальцами вельможи, никогда не державшего топора и смоляного каната – небрежно покоилась на резном штурвале. А лицо… Лицо на портрете было гладким, благообразным, с благородной римской горбинкой и спокойным, полубожественным взором «Отца Отечества». Ни единой оспенной рытвины на щеках. Ни следа желтушной печеночной мути под глазами. Ни перекошенного от ярости рта, ни сбитых о пушечные лафеты ногтей, ни следов бессонных ночей в походах.
Живой Петр поднял свою руку.
Пятерня с въевшейся под кожу окалиной, с черными полумесяцами грязи под ногтями, со старыми белыми рубцами от разорвавшейся при Нарве мортиры легла прямо на лакированную грудь нарисованного монарха.
Пальцы живого титана дрожали.
– Налгали… – выдохнул он. Голос его, низкий и сорванный, со свистом прокатился под сводами ротонды. – Все налгали, сучьи дети… Идола из меня сотворили! Куклу намалевали для глупых баб да поповского умиления!
Он резко обернулся к застывшей в дверях толпе.
Там, в пяти шагах, сжимая в онемевших руках офицерскую фуражку, стоял Николай II. За его спиной жались великие князья, министры с отвисшими челюстями и командиры полков, бледные, словно приговоренные к расстрелу.
– Ты! – Петр ткнул в Николая тяжелым, мозолистым пальцем. – Крови моей отпрыск али чужой выродок? Отвечай, не мнись, яко девка на исповеди! Какого колена государь?!!
Николай Александрович сглотнул ком, вставший поперек горла. Колени его мелко дрожали, но он заставил себя выпрямиться. Весь вековой этикет дома Романовых, все воспитание, вся выдержка самодержца великой державы трещали по швам перед этой бешеной, первобытной мощью.
– Я… Николай Второй, Ваше Величество… – прошептал царь, и голос его сорвался. Он прокашлялся и попробовал тверже: – Из дома Романовых. Праправнук Павла Петровича… вашего правнука…
– Павел? Какой еще Павел?!! – рявкнул Петр, делая шаг вперед. Николай невольно отступил, упершись спиной в массивный дверной косяк. – От Аннушки? От Лизаветы? Где мужское семя мое? Где Петруша, Алексеев сынок?!!
При упоминании Алексея лицо Петра на мгновение исказилось такой дикой, нечеловеческой болью, что стоявшие в свите генералы зажмурились. Память о мертвом сыне, о каземате, о страшной пыточной ночи 1718 года ударила его в самое сердце, заставив исполина покачнуться.
Но он тут же тряхнул мокрой смоляной гривой, отгоняя наваждение. В глазах снова вспыхнула ярость – глухая, подозрительная, безжалостная.
– Молчишь? – Петр навис над своим венценосным потомком, обдавая его запахом балтийского ветра, речной тины и лихорадочного пота. – Знаю… Вижу, как род берегли! Предали… Все предали, сукины дети! Катька с вором Данилычем уже делили порфиру у моего одра! Я еще хрипел, я еще дух не испустил, а они уже перемигивались над постелью моей! Думали – все? Сдох царь-плотник, кончилась каторга, можно снова по палатам спать да животы отращивать?!!
Он схватил Николая за плечи. Пальцы великана впились в сукно полковничьей шинели сквозь вату эполет с такой силой, что швы затрещали. Николай побелел как мел, но взгляда не отвел. В серых глазах последнего царя застыла покорность судьбе – та самая роковая, мученическая покорность, которую Петр презирал больше всего на свете.
– Какой год ныне?!! – проревел гигант прямо в лицо Николаю. – Говори! Какой год от Рождества Христова?!!
– Тысяча… девятьсот пятнадцатый, – с трудом разжимая онемевшие челюсти, выговорил Николай.
Петр замер.
Его руки медленно разжались. Пальцы соскользнули с шинели потомка.
– Каков?.. – переспросил исполин, и в голосе его впервые прорезалась не ярость, а глухое, леденящее недоумение. – Девятьсот… пятнадцатый? Почитай… двести лет?..
Он отступил на шаг. Еще на шаг. Посмотрел на свои ладони – грубые, живые, мозолистые. Ощупал мокрую холщовую рубаху на впалой груди.
– Двести лет… – пробормотал он себе под нос на чистейшем голландском: – God verdomme… Twee eeuwen…
Он поднял голову к потолку, где в хрустальных подвесках люстр дробились сотни электрических огней, не знавших фитилей и воска. Мир вокруг него был чужим. Он пах чужим железом, чужим временем, чужой смертью. Но земля под ногами – эта сырая, болотная невская земля – была его.
Внезапно страшный приступ боли скрутил его поясницу. Ноги подкосились. Петр застонал сквозь стиснутые зубы, хватаясь за край мраморного столика с бронзовыми часами. Часы качнулись и с медным звоном полетели на паркет.
– Государь! – Николай инстинктивно шагнул вперед, протягивая руку. – Помогите же! Доктора! Быстро! Лейб-медика сюда!
Из толпы придворных, расталкивая оцепеневших офицеров, выскочил сухощавый седой человек в безупречном сюртуке с красным крестом в петлице – лейб-медик Боткин. В руках его блеснула никелированная трубка стетоскопа.
– Ваше Величество, позвольте… Пульс… Немедленно прилечь… – забормотал доктор, пытаясь дотянуться до жилистого запястья гиганта.
Петр открыл глаза. Кровавая пелена застилала взор, но в ней горело такое бешенство, что доктор онемел на полуслове.
– Прочь, коновал! – рыкнул Петр, и широкая ладонь наотмашь смела медика в сторону. Боткин отлетел к стене, чудом удержавшись на ногах. – Немчин недорезанный! Знаю я ваше племя аптекарское! В гроб меня един раз уже загнали! Не подходи – убью!!!
Он тяжело, со свистом перевел дух, опираясь о мрамор.
– Покои… – прохрипел он, глядя на Николая. – Веди в покой. Не бабский. Где стол есть да свеча. И чтоб ни одна б… ни одна душа без спросу носа не казала! Шагом марш, сопля!
Николай Александрович лишь молча кивнул и, повернувшись к застывшему адъютанту, негромко, но властно приказал:
– В Малиновую гостиную. И оцепить весь второй этаж. Никого не впускать.
Часть III. Одинокий волк
Комната была огромной, с высоким лепным потолком и массивными портьерами тяжелого вишневого бархата.
Петра усадили в глубокое вольтеровское кресло у камина. Слуги, дрожа от ужаса и стараясь не глядеть великану в лицо, набросили на его мокрые, горящие лихорадкой плечи домашний шлафрок государя на гагачьем пуху, подбитый темно-бордовым шелком. На двухметровом исполине халат Николая трещал в проймах, рукава едва доходили до середины предплечий, обнажая жилистые руки, но скидывать его Петр не стал – тепло постепенно проникало под озябшую кожу, усмиряя внутренний озноб.
Босые ноги ему обернули толстым шерстяным пледом. Предложить штаны или сапоги никто так и не осмелился – при виде любого, кто приближался ближе, чем на три шага, исполин начинал глухо, по-звериному рычать, и рука его сжималась в пудовый кулак.
Николай II стоял у противоположной стороны массивного дубового письменного стола. Он снял шинель, оставшись в скромном защитном кителе 1-го стрелкового полка с простыми погонами полковника. Рядом с ним, не решаясь сесть, застыл министр императорского двора граф Фредерикс – старый, высохший сановник, чьи пальцы беспрестанно теребили золотую цепочку карманных часов.
За тяжелыми дубовыми дверями слышался мерный, тяжелый шаг часовых: роту кавалергардов сменили преображенцы, но ружья их были заряжены боевыми патронами. Весь Петербург уже гудел, словно потревоженный улей; слух о том, что на Иордани из невской проруби восстал сам Петр Великий, со скоростью электрического тока разлетался по министерствам, посольствам, редакциям газет и рабочим окраинам.
Петр сидел неподвижно, откинув голову на резную спинку кресла.
Глаза его были закрыты, но лицо продолжало жить своей отдельной, мучительной жизнью: правая щека вздрагивала, тонкие губы под щеточкой усов беззвучно шевелились, складывая слова на голландском и русском наречиях. Внутри его черепа шла яростная, титаническая работа.
Он вспоминал.
Память возвращалась кусками, обжигающими, как капли расплавленного сургуча.
Вот он – юный, в Преображенском, среди потешных пушкарей, нюхает горький пороховой дым. Вот – Немецкая слобода, пьяный, верный Франц Лефорт смеется, запрокинув голову, и наливает венгерское в стеклянный кубок. Вот – шторм на Белом море, свист снастей, холодные волны бьют в борт карбаса, и он, стиснув зубы у румпеля, орет молитву в ревущее небо. А вот – Нарва. Позорная, сокрушительная, кровавая беда. Бегство дворянской конницы, крики «Немцы изменили!», брошенные пушки… И восемнадцать лет каторжного, нечеловеческого труда, чтобы смыть этот срам. Полтавская виктория! Гангут! Ништадтский мир! Он вырвал эту землю у шведской короны зубами, вымостил болота костями сотен тысяч мужиков, скрутил старую, ленивую, бородатую Русь в бараний рог, заставил учиться, цифирь постигать, железо лить, флот строить!
И чем кончилось?
Одиночеством.
Перед внутренним взором Петра снова встала та проклятая спальня. Лица придворных. Ни одного верного! Ни одной души, которой можно было бы передать штурвал! Алексей – сын, первенец, надежда – оказался трусом и предателем, глядевшим в рот попам и австрийскому цесарю. Пришлось выжечь каленым железом собственную кровь… А бабы? Екатерина… Марта Скавронская, шлюха лифляндская, которую он из солдатского обоза возвел на престол всероссийский! И она туда же – с Виллимом Монсом, с щеголем смазливым шуры-муры крутила за спиной у государя! Забыла, чьей милостью дышит!
Предали. Все предали.
Петр открыл глаза. Мутный, лихорадочный бред отступил. Остался только холодный, стальной рассудок практика.
Он окинул взглядом Николая. Долго, тяжело, оценивающе смотрел на его аккуратную, по-европейски подстриженную бородку, на тихие, печальные серые глаза, на мягкие, лишенные мозолей руки.
– Ты… полковник? – хрипло спросил Петр, нарушая тягостную тишину. Голос звучал глухо, но властно.
– Так точно, Ваше Величество, – Николай слегка наклонил голову. – Числюсь полковником лейб-гвардии Преображенского полка. Выше чина не принимал, дабы… сохранять скромность воинскую.
Петр скривил губы.
– Скромность? Царь скромным быть не должен, щенок! Царь должен быть яко лев рыкающий, дабы всякая шельма под лавкой от страха сер… дрожала! Я до шаутбенахта дослужился не по рождению, а по поту морскому, за баталию при Гангуте! А ты – полковник… Тьфу!
Он шумно втянул воздух ноздрями и резко подался вперед, уперев локти в колени. Шлафрок распахнулся, обнажая поросшую жестким черным волосом грудь.
– С кем война? – отрывисто бросил он.
Николай моргнул, растерявшись от резкости вопроса:
– С… с Германией, Ваше Величество. И с Австро-Венгерской империей. И с Турцией.
При слове «Германия» брови Петра поползли вверх, на лоб, собравшись в глубокие бугристые складки.
– С кем?! С немцами?! С бранденбуржцами?! Да как вы посмели, дурачье?! Я всю жизнь с ними союзы крепил! Мастеров сманивал, артиллерию перенимал, науку флотскую! Король ихний – враг нам ныне?!
– Кайзер Вильгельм… кузен мой, – тихо, опустив глаза, проговорил Николай. – Но политика европейская… верность союзу с Францией и Англией…
– С англичанами?!! – Петр взревел так, что каминные щипцы в углу жалобно звякнули. Он вскочил на ноги, сбросив плед. Два метра ярости снова нависли над Николаем. – С англичанами стаковались?! С теми самыми собаками, что мне палки в колеса совали на Балтике, что флот свой к Ревелю слали, дабы викторию нашу украсть?! С французами, что в Версале только в штаны гадить умеют да по альковам блудить?! Вы вовсе из умы вышли?!! Своих союзников на иноземных шутов променяли?!!
– Времена переменились, государь… – попытался вставить бледный как полотно граф Фредерикс, но Петр ожег его таким взглядом, что старик поперхнулся воздухом и прижал руку к сердцу.
– Времена переменились, а дурость людская осталась! – отрезал гигант.
Он зашагал по комнате – широкими, размашистыми шагами от стены к стене. Паркет жалобно поскрипывал под его тяжелой поступью. На третьем круге он внезапно остановился перед огромным окном цельного венецианского стекла, выходившим на Дворцовую площадь и Адмиралтейский проспект.
На город опускались ранние петербургские сумерки. Небо над крышами наливалось тяжелой, фиолетовой свинцовой мглой.
Петр прижался лбом к холодному стеклу.
То, что открылось его взору, заставило его замолчать. Ярость в груди вдруг сменилась острым, пронзительным, почти благоговейным восторгом мастерового человека.
По заснеженным проспектам, фыркая сизым паром и выкашливая снопы синих электрических искр из подвешенных проводов, катились огромные, желтые железные повозки без лошадей. Трамваи. Они шли мерно, тяжело, разрезая снежную кашу стальными колесами. Следом, рыча низкими басами, ползли приземистые черные кареты с круглыми стеклянными фонарями – автомобили. Без лошадей.
А на гранитных углах, разгоняя северную тьму, один за другим вспыхивали не чадящие конопляные плошки и не масляные фонари Жан-Батиста Леблона, а слепящие, нестерпимо-яркие шары электрического света. Они заливали площадь желтоватым сиянием, в котором кружились мелкие морозные снежинки.
И дальше…
За черной лентой Невы, над Выборгской стороной и Васильевским островом, горизонт полыхал тревожным, багровым заревом. Там, в морозной мгле, в небо упирались десятки циклопических кирпичных труб. Густой, маслянистый дым валил из них сплошной завесой. Там ухали тяжелые молоты, там визжали прокатные станы, там ковалась сталь. Это был исполинский, огнедышащий заводской молох – зримое воплощение тех самых верфей и мануфактур, о которых он мечтал в только что взятой у шведа Ингерманландии!
Но почему… почему в воздухе нет радости виктории?
Петр приоткрыл тяжелую бронзовую шпингалету. Морозный, пахнущий угольной гарью и бензином воздух хлынул в натопленную комнату, шевельнув тяжелые бархатные шторы.
С улицы, перекрывая гудки моторов, донеслись звуки.
Далекий, протяжный, тоскливый вой заводской сирены. Глухой ропот людской толпы у заставы – не победный крик «Виват!», а сердитый, голодный, утробный гул мужиков, зажатых в тиски нужды.
И звонкий, надрывный крик мальчишки-газетчика под фонарем у Александровского сада:
– Экстренный выпуск «Нового времени»! Отступление наших войск в Карпатах! Нехватка трехдюймовых снарядов на Северо-Западном фронте! Списки убитых и пропавших без вести!..
Петр медленно опустил руку с оконной рамы.
Он все понял. Его безошибочное, звериное чутье государственного строителя уловило то, чего не видели все эти министры и флигель-адъютанты в золотом шитье.
Корабль был огромен. Оснастка его великолепна, вооружение – что надо. Но рулевой… Рулевой на мостике был слаб.
И этот запах… Знакомый, проклятый запах! Запах смуты, стрелецкого бунта, боярской измены, который преследовал его с девятилетнего возраста, когда на его глазах кремлевские стрельцы поднимали на копья дядьев Нарышкиных и Артамона Матвеева!
Петр резко обернулся.
Глаза его больше не блуждали в лихорадочном бреду. В них горел ясный, беспощадный огонь мастера, который пришел на верфь и увидел, что его лучший флагманский корабль сгнил изнутри под слоем сусального золота.
– Книги! – рявкнул он, шагнув к столу.
Николай вздрогнул:
– Что… какие книги, государь?
– Все книги, недоумок! – Петр ударил кулаком по полированной столешнице так, что массивная чернильница из уральского малахита подпрыгнула. – Куранты! Газеты свежие! Реляции из армии! Карты генеральные – морские и сухопутные! Уставы воинские, манифесты за последние годы! Гишторию вашу – все, что о делах государства писано со дня преставления моего! Все сюда тащить! Немедля!
– Сейчас же распоряжусь… – Николай торопливо повернулся к Фредериксу. – Граф, пошлите в библиотеку Зимнего. И в штаб. Пусть принесут последние сводки Ставки, карты театров военных действий… Все, что есть под рукой.
– И поживее, шельмы! – добавил Петр, скаля зубы в страшной ухмылке. – Коли через полчаса на сем столе не будет всей цифири и росписей – велю всех на шпицрутены осудить! Лично палкой пройдусь, как Данилыча в старые годы учил!
Фредерикс, забыв про подагру и чины, вылетел из гостиной так, словно за ним гнался сам сатана.
Петр снова опустился в кресло. Дыхание его оставалось тяжелым, клокочущим, боль внизу живота напоминала о себе глухими, пульсирующими толчками – тело, воскрешенное из праха, несло в себе всю тяжесть прежних недугов. Но воля… Воля была сильнее плоти.
– Ваше… Величество, – осторожно напомнил о себе Николай.
– Ну, чего тебе? – огрызнулся Петр, даже не глядя на потомка.
– Книг и газет за два столетия накопилось очень много, – чуть смелее произнес нынешний помазанник божий, придвигая стул поближе. – Возможно, я бы вкратце описал вам… основные исторические события минувших лет… если вы пожелаете, конечно.
Предок прожег его все еще полубезумным, но постепенно остывающим взглядом. В нем проснулся человек, всю жизнь проявлявший феноменальную способность учиться.
– Ладно. Покуда книги волокут, рассказывай, – хмуро буркнул первый император. – Много языком не болтай, говори о главном…
Через двадцать минут двери распахнулись. Как раз, когда Николай Александрович приступил к сжатому повествованию о царствовании своего батюшки, Александра Третьего. Что удивительно – Петр ни разу его не перебил, слушал молча.
Лакеи и офицеры Генерального штаба, согнувшись под тяжестью, вносили в покои кипы бумаг. На стол легли пахнущие свежей типографской краской газеты: «Новое время», «Русское слово», «Речь», строгие ведомственные «Правительственные ведомости». Рядом выросли стопки тяжелых томов в кожаных переплетах – труды Соловьева, Ключевского, военные энциклопедии, статистические ежегодники Российской империи за прошлый год. Следом поручики развернули на ковре огромные, многоверстные карты Галиции, Восточной Пруссии и Польши, испещренные синими и красными карандашными стрелами.
Пользуясь моментом, Николай встал и отошел к окну. А Петр сразу придвинул кресло к столу. Схватив верхнюю газету своими огрубевшими пальцами, он жадно впился глазами в четкие печатные строки. Шрифт был странный – не видно привычных глазу титлов и витиеватых ятей в нужных местах, но смысл слов открывался ему мгновенно, с яростной, пугающей четкостью.
– «Отступление… позиционная война… нехватка фугасов…» – бормотал он себе под нос, комкая газетный лист на полях. – Шельмы… Бездари фортечные… Артиллерию сдать без боя?!! Где пушки? Где бомбардиры?!! Что молчите, дурьи головы?!!
Он отбросил газету, сгреб со стола толстый том Ключевского, раскрыл на первой попавшейся странице и погрузился в чтение.
В тишине малиновой гостиной слышался только шелест переворачиваемых страниц, тяжелое, горячечное дыхание воскресшего исполина и тихий треск дров в камине.
Николай II стоял в тени тяжелой портьеры, не смея шелохнуться. Он смотрел на страшного предка своего рода – босого, в распахнутом халате, с пылающими безумным огнем глазами, который жадно, страницу за страницей, пожирал два столетия пропущенной им истории.
И в этот вечер государь Николай Александрович впервые в жизни с ужасом и тайным, щемящим облегчением понял: власть в Российской империи больше ему не принадлежит.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
